Стивен Найфи, Грегори Уайт-Смит Ван Гог. Жизнь
Мы с благодарностью посвящаем эту книгу нашим матерям, Мэрион Найфи и Кэтрин Уайт-Смит, которые первыми открыли нам радость искусства, и всем мастерам Школы искусств Джуллиард, которые привнесли в нашу жизнь столько счастья.
С. Н. Г. У.-С.Steven Naifeh and Gregory White Smith
VAN GOGH: THE LIFE
Copyright © 2011, 2012 by Woodward/White, Inc.
All rights reserved
Перевод с английского Оксаны Якименко (пролог, гл. 1–2, 16–26, 34–40, эпилог, приложение), Елены Желтовой (гл. 3–15, 27–29, 41) под общей редакцией Анны Щениковой-Архаровой
Оформление обложки Валерия Гореликова
Подготовка иллюстраций Дмитрия Кабакова
© О. Якименко, перевод, 2016
© Е. Желтова, перевод, 2016
© А. Щеникова-Архарова, перевод примечаний, 2016
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016
Издательство АЗБУКА®
Том 1
Генеалогическое древо семьи Ван Гог—Карбентус
Пролог Неистовое сердце
Два автопортрета. Перо, чернила, карандаш. 1887. 31,1 × 24,4 см
Винсент «себя ранил», – прочел он в письме. Подробностей не было, но Тео заподозрил худшее и бросился на вокзал. Он сел на ближайший поезд до Овера, в голове теснились тягостные воспоминания и мрачные предчувствия.
Сухое, лаконичное послание тотчас вызвало в памяти Тео телеграмму от Поля Гогена, извещавшую его, что Винсент серьезно болен. В тот раз, примчавшись в Арль, он обнаружил брата в изоляторе местной больницы: голова в бинтах и полное расстройство сознания.
Чего ждать теперь?
В подобные моменты – сколько их уже было! – Тео возвращался мыслями в детские годы, к тому Винсенту, которого он знал тогда: старший брат – неуемный, вспыльчивый, но всегда переполненный новыми идеями, бесконечно отзывчивый, готовый удивляться и удивлять. Гуляя по полям и лесам в окрестностях родного Зюндерта, Винсент открывал брату глаза на красоты и тайны природы. Зимой он учил Тео кататься на коньках и санках, летом – строить песчаные замки. В церкви (по воскресеньям) и дома (под аккомпанемент фортепиано в гостиной) он пел – чистым уверенным голосом. В их общей комнате под крышей допоздна не смолкали разговоры. Восторженную привязанность младшего брата к старшему в семье окрестили «поклонением», и сам Тео даже десятки лет спустя не без гордости признавался в своем «обожании».
Винсент, с которым рос Тео, – заводила и авантюрист, вдохновитель и строгий судья, жадный собиратель знаний, насмешливый критик, веселый товарищ по играм, кумир, – как мог этот Винсент, его Винсент, превратиться в истерзанного душевной болезнью страдальца?
Тео казалось, что он знает ответ: Винсент – жертва своего неистового сердца.
«В его манере разговаривать есть нечто, из-за чего люди либо очаровываются им, либо находят его невыносимым, – пытался объяснить свою мысль младший брат. – Он не щадит ничего и никого». В том возрасте, когда безумным порывам юности давно следовало остаться в прошлом, Винсент продолжал жить по их жестоким правилам. Титанические, неукротимые страсти пронизывали всю его жизнь. «Я фанатик!» – заявлял Винсент в 1881 г. «Я ощущаю в себе силу… огонь, который нельзя погасить, который необходимо поддерживать». Он, как ребенок, с головой уходил в любое увлекательное занятие, не видя и не слыша ничего вокруг. Так он охотился на жуков по берегам ручьев в Зюндерте, собирал и каталогизировал гравюры, проповедовал Евангелие, лихорадочно поглощал сочинения Шекспира или Бальзака, изучал принципы взаимодействия цветов. Даже газеты он читал «яростно».
Одержимость то одной, то другой всепоглощающей страстью постепенно превратила странного мальчика, чей буйный нрав приводил в замешательство близких, в неприкаянного, измученного скитальца – изгнанника в мире людей, чужого в собственной семье, врага самому себе. Никто лучше Тео, пристально следившего (посредством писем – их почти тысяча) за каждым шагом брата по тернистому пути жизни, не знал, какие неумолимые требования предъявлял Винсент к себе и другим и какими неразрешимыми проблемами это для него оборачивалось. Никто лучше младшего брата не понимал, каким одиночеством, каким разочарованием заплатил старший за свои безоглядные, заранее обреченные попытки совладать с жизнью. И никто лучше Тео не знал, насколько бесполезно предупреждать Винсента о том, что главная опасность для него – он сам. «Меня страшно злит, когда мне говорят, что, дескать, в море выходить опасно, – писал Винсент брату, призывавшему его к осмотрительности. – Но и в самом сердце опасности найдется тихое место».
Что же удивительного в том, что неистовый темперамент художника породил столь же неистовое искусство?
Сад купальни. Тростниковое перо, кисть, чернила. Август 1888. 60,7 × 49,2 см
Тео знал, какие слухи ходят о его брате. «C’est un fou»,[1] – говорили о нем. Еще до событий, происшедших полтора года назад в Арле, еще до скитаний Винсента по больницам и психиатрическим лечебницам, публика уже отказывалась признать его творчество – работы сумасшедшего не заслуживают внимания. «Плод больного сознания» – так отозвался о живописи Винсента один критик: чем еще можно объяснить искаженные формы и непостижимые цвета?
Тео и сам годами безуспешно пытался обуздать норовистую кисть брата. Ну зачем так густо «намазывать» краску на холст? Ну зачем так спешить: не успев закончить одну работу, хвататься за другую? («Иногда я работаю с невероятной скоростью. Разве это недостаток? Я не могу иначе»). Тео снова и снова повторял Винсенту: коллекционерам подавай тщательность и завершенность, им не нужны бессчетные конвульсивные наброски, которые Винсенту угодно считать «картинами, полными живописи».
С каждым стуком, с каждым толчком поезда Тео приближался к месту последней катастрофы, и в ушах все громче раздавался гул лет, гул презрения и насмешек. Долгое время – из семейной ли гордости, из братской любви – Тео отвергал все обвинения в безумии: Винсент просто неординарная личность, Дон Кихот, сражающийся с ветряными мельницами, возможно – благородный чудак, но не сумасшедший. После Арля все изменилось. Теперь Тео рассуждал так: «Многие художники сходили с ума, но при этом начинали создавать настоящее искусство… Пути гения неисповедимы».
И самым непостижимым был путь Винсента. За неудачным стартом в должности сотрудника преуспевающей на рынке искусства фирмы «Гупиль и K°» последовала шальная попытка стать священником странствующей евангелической миссии, за ней – краткий заход в область журнальной иллюстрации и наконец – короткая, словно вспышка, карьера живописца. Вулканический темперамент Винсента вещественно воплотился в немыслимом количестве произведений, которые были созданы за немногие годы художественной активности и беспорядочной жизни. Безвестные работы Ван Гога[2] копились в чуланах, на чердаках и в пустующих комнатах у родителей, у друзей и кредиторов.
Тео был убежден: по-настоящему понять глубоко личное искусство брата можно, лишь проследив мучительное становление его характера на всем мучительном, омытом слезами пути. Это ответ всем тем, кто небрежно отмахнулся от картин – и писем – Винсента, сочтя их болезненными вывертами несчастного психопата. Тео настаивал: только пытаясь понять Винсента изнутри, можно надеяться увидеть и почувствовать его искусство так, как видел и чувствовал его сам художник. Всего за несколько месяцев до трагической поездки в Овер Тео отослал благодарственное письмо первому критику, осмелившемуся похвалить работу брата: «Вы проникли в картины и сумели разглядеть человека».
Роль биографии в искусстве занимала не только Тео, но и весь художественный мир конца XIX в. Эмиль Золя – инициатор и вдохновитель этого движения – призывал создавать искусство, которое суть «плоть и кровь» художника. «В картине я прежде всего ищу человека, а не картину», – заявлял Золя. Наверное, никто не поддерживал идею значимости биографии так пылко, как Винсент Ван Гог. В 1885 г. он писал: «[Золя]… прекрасно говорит об искусстве: „В картине (произведении искусства) я ищу, я люблю человека-художника“». И никто так жадно не собирал биографии художников, он был поистине всеяден, заглатывая фундаментальные труды о жизни и творчестве, легенды, беседы и даже обрывки слухов. Буквально следуя завету Золя, он пристально вглядывался в каждую картину, пытаясь определить, что за человек стоит за холстом. В 1881 г., в самом начале своей художественной карьеры, он писал: «Всегда, и особенно в тех случаях, когда речь идет о живописи, мой интерес к тому, кто пишет картину, ничуть не меньше интереса к самой картине».
По мнению Винсента, его творчество представляло собой летопись его жизни – летопись даже более правдивую и откровенную («насколько [это] глубже – бесконечно глубже»), чем обильная переписка с родными и друзьями. Он верил, что переполняющие душу художника покой и радость, равно как боль и отчаяние, неминуемо сказываются на его живописи; каждая душевная драма рождает душераздирающий образ; и значит, каждая картина – автопортрет. «Я хочу писать то, что чувствую, и чувствовать то, что пишу».
Этому стремлению Винсент хранил верность до самой смерти, которая наступила через несколько часов после приезда Тео в Овер. Нельзя понять его живопись, не поняв его жизнь. «Мое творчество – это я», – провозгласил Винсент Ван Гог.
Часть первая. Ранние годы 1853–1880
Винсент Ван Гог в возрасте 13 лет
Глава 1 Плотины и дамбы
Винсент Ван Гог хранил в памяти обширную коллекцию литературных персонажей и сюжетов. В числе первых значительных его «приобретений» была «История одной матери» Ганса Христиана Андерсена. Всякий раз, оказываясь с детьми, Винсент рассказывал им эту мрачную сказку о любящей матери, которая выбирает для своего ребенка смерть, чтобы не обрекать его на риск несчастливой жизни. Винсент помнил сказку наизусть и умел пересказать на нескольких языках, включая английский, на котором говорил с сильным акцентом. Для того, чья жизнь была полна несчастий, для того, кто вечно искал свое отражение в образах литературы и искусства, андерсеновская сказка о ложно понятой материнской любви, вероятно, имела особое значение; маниакальное ее повторение должно было помочь Винсенту справиться с его собственной тоской, его ранами и травмами.
Анна, мать Винсента, никогда не понимала своего старшего сына. Он не был похож на других детей, и его «странное» поведение не укладывалось в ее глубоко традиционные представления о мире. Его пытливый, неуемный ум требовал от нее иной, вовсе не присущей ей проницательности и способности к пониманию и сочувствию. Матери казалось, что сын вечно витает в облаках; сыну мать представлялась слишком ограниченной и нечуткой. Чем дальше, тем больше мать была недовольна Винсентом. Непонимание сменилось раздражением, раздражение – стыдом, а стыд – гневом. К моменту, когда сын повзрослел, мать уже махнула на него рукой. Она ни в грош не ставила его религиозные и художественные поиски, считая их бесполезными метаниями, а беспорядочная жизнь Винсента была для нее равносильна утрате члена семьи. Мать обвиняла сына в том, что он намеренно причиняет боль и страдания родителям. Она даже не думала хранить его картины и рисунки и относилась к ним как к хламу – множество работ было оставлено при переезде вместе с ненужной мебелью (все его памятные детские вещи она выбросила еще раньше). Не ценила она и те работы, которые Винсент дарил ей впоследствии.
Анна Карбентус
Среди вещей Анны после ее смерти нашли лишь несколько писем и работ Винсента. В последние годы жизни старшего сына (мать пережила его на семнадцать лет) она писала ему все реже и ни разу не навестила в больнице, хотя поездки к другим членам семьи были для нее обычным делом. Даже когда к художнику пришла запоздалая посмертная слава, мать продолжала считать его искусство нелепым и не жалела о вынесенном вердикте.
Винсент никогда не понимал, почему мать его отталкивает. Иногда он яростно бунтовал против такого отношения, обвинял ее в бессердечии, в том, что любовь ее слишком быстро «скисла». «Поистине… нет более неверующих, жестокосердных и суетных людей, чем священники и – в особенности – их жены», – раздраженно писал Винсент в 1881 г., явно подразумевая родителей. Иногда он корил себя за то, что стал для них «наполовину чужим, наполовину надоевшим», приносящим лишь горе и потери. Но одно оставалось неизменным: Винсент никогда не переставал искать одобрения матери.
В конце жизни он написал ее портрет с фотографии, приложив подходящее стихотворение, в первых строках которого звучал жалобный вопрос: «Кто та, к кому влечет мой дух сквозь холод упреков и мрак клеветы?»
Анна Корнелия Карбентус сочеталась браком с преподобным Теодорусом Ван Гогом безоблачным майским днем 1851 г. в Гааге – колыбели нидерландской монархии и «самом приятном месте на земле». Отвоеванная у морского дна почва содержала смесь песка и глины, идеальную для выращивания цветов. Поэтому в мае Гаага являла собой истинный рай: цветы в несравненном изобилии по обочинам дорог и берегам каналов, в парках и садах, на балконах и верандах, в ящиках на подоконниках и в горшках у порогов, даже на баржах, скользивших по воде. Постоянно испарявшаяся с поверхности каналов и прудов, окруженных тенистыми деревьями, влага «каждое утро словно раскрашивала зелень листвы более яркими красками», – писал один очарованный путешественник.
В день свадьбы дорогу к алтарю усы́пали цветочными лепестками и украсили гирляндами из зелени и цветов. Невеста прибыла из дома Карбентусов на канале Принсенграхт в церковь Клостеркерк – драгоценную шкатулку XV в., расположенную в королевском сердце города, на проспекте, осененном тенью липовых деревьев и застроенном величественными домами. Ее экипаж проезжал по улицам, любая из которых могла бы вызвать зависть у жителей задыхающихся от грязи больших европейских городов. В Гааге все блестело и сверкало: чисто вымытые окна, свежеокрашенные или заново покрытые лаком двери, начищенные медные кашпо и позолоченные шпили колоколен. «Кажется, даже крыши здесь моют ежедневно», – восхищался один иностранец; а тротуары были ухожены, «как полы в бальной зале». Всякий приезжий, отмечал еще один гость Гааги, «позавидует счастью тех, кто здесь живет».
Анне Карбентус с детства внушили чувство благодарности за подаренную судьбой возможность жить в такое благословенное мирное время в таком благословенном месте, как и чувство страха, что всего этого можно лишиться в одночасье. Она знала: и ее семья, и ее страна в тяжелой борьбе завоевали это благоденствие.
В 1697 г. судьба клана Карбентус висела на волоске: Геррит Карбентус остался единственным представителем рода, пережившего войны, наводнения, пожары и эпидемии предшествующих ста пятидесяти лет. Предки Геррита пали в кровопролитных сражениях Восьмидесятилетней войны (Нидерландской революции) – восстания Семнадцати провинций Нидерландов против жестоких испанских захватчиков. Война началась в 1568 г. с восстания протестантского населения таких городов, как Гаага, и народный бунт обернулся бешеной яростью и жаждой разрушения: ненавистных врагов связывали вместе и выкидывали из окон, топили, обезглавливали и жгли. В ответ испанская инквизиция приговорила всех мужчин, женщин и детей в Нидерландах – каждого из трех миллионов ее жителей – к смерти за ересь.
На протяжении восьмидесяти лет на фоне безмятежного нидерландского ландшафта армия билась с армией, религия – с религией, сословие – с сословием, ополчение – с ополчением, сосед – с соседом, идея – с идеей. Очевидец тех событий с ужасом описывал увиденное: «Множество людей висели в разных местах на деревьях, виселицах и любых перекладинах». Повсеместно дома сжигали дотла, целые семьи отправляли на костер, дороги были усеяны трупами.
Время от времени хаос утихал (например, когда нидерландские провинции в 1648 г. провозгласили свою независимость от испанского короля и был объявлен конец войны), но краткое затишье сменяла новая буря. В 1672 г., получившем название Rampjaar – «год бедствий», новая смута вспыхнула в тиши опрятных улочек Гааги. Толпы людей устремились в центр города и учинили расправу над бывшими руководителями страны, разорвав их на куски под стенами той самой Клостеркерк, где Анна Карбентус впоследствии будет обвенчана.
Но даже не война и не взрывы народного гнева представляли главную угрозу для рода Карбентус. Геррит Карбентус, как и все его соотечественники, провел жизнь в постоянной опасности погибнуть от наводнения. Та же опасность подстерегала и первых поселенцев, которые начали осваивать эту местность еще во времена последнего ледникового периода. Тогда лагуна в устье Рейна стала заполняться плодородной илистой почвой, слишком привлекательной для обосновавшихся здесь людей, чтобы отступить перед лицом постоянной угрозы природных катаклизмов. Местные жители научились строить дамбы, и тем самым обуздывать море, и рыть каналы для осушения отвоеванных у моря территорий. Изобретение ветряной мельницы повысило эффективность мелиоративных работ, и в период с 1590 по 1740 г. к общей площади страны усилиями жителей удалось прибавить триста тысяч акров, а площадь пахотных земель при этом увеличилась почти на треть. В годы этих головокружительных свершений голландские купцы лидировали в мировой торговле и основывали богатые колонии в другом полушарии, а достижения искусства и науки Голландии XVII в., по праву названного Золотым, по своей значимости сравнимы с итальянским Возрождением.
Но море не сдавалось. Стремясь восторжествовать в битве с непокорной природой, люди на протяжении тысячелетия прилагали колоссальные усилия, но, вопреки им, а подчас именно вследствие этих усилий, наводнения оставались неотвратимыми, как смерть. С пугающей непредсказуемостью морские волны накрывали дамбы или сметали их своим напором, и вода устремлялась вглубь страны по плоским равнинам. Порой море словно раскрывалось и забирало назад отвоеванную у него землю. В 1530 г. за одну ночь бездна поглотила двадцать деревень, о существовании которых наутро напоминали лишь торчащие из воды шпили церквей и плавающие на поверхности туши мертвых животных.
Жизнь здесь была рискованной, и Геррит Карбентус, как все его соотечественники, унаследовал то обостренное чувство близкой опасности, какое бывает у моряков. Среди тысяч погибших в битве с морем в последней четверти XVII в. был дядя Геррита, который утонул в реке Лек, пополнив список, состоявший из его отца, матери, братьев, сестер, племянников и племянниц и первой жены Геррита со всей ее семьей. Все они погибли до того, как ему исполнилось тридцать лет.
Геррит Карбентус (1697–1756) родился на излете одного исторического катаклизма; его внук, также получивший имя Геррит, появился на свет в начале другого. В 1747 г. улицы нидерландских городов вновь заполнили толпы революционно настроенных граждан. Недовольство правительством, подогретое утопическими идеями Просвещения об идеальном общественном устройстве, привело к новым потрясениям.
Последствия революционного угара пришлось испытать и семье Карбентус, и не где-нибудь, а в собственном доме.
В 1795 г. в Голландию вошли войска новой Французской республики – вошли как освободители, но остались как завоеватели. Солдаты были расквартированы буквально в каждом доме (включая дом Карбентусов), у жителей конфисковали все ценности. Торговля пришла в упадок, купцы и ремесленники один за другим закрывали свои лавки, а цены взлетели до небес. Отец троих детей Геррит Карбентус потерял твердый заработок. Но худшее было впереди. Утром 23 января 1797 г. Геррит вышел из своего дома в Гааге, чтобы отправиться на работу в соседний город. В семь часов вечера его обнаружили на обочине дороги на Рейсвейк – ограбленного и избитого до полусмерти. К тому времени, как его принесли домой, он был уже мертв. Согласно записи в хронике семьи Карбентус, содержавшей сведения о жизни нескольких поколений, обезумевшая мать «обняла безжизненное тело и оросила его потоками слез… Такова была кончина нашего драгоценного сына».
После смерти Геррита Карбентуса осталась его беременная жена с тремя детьми. Одним из них был пятилетний Виллем – дед художника Винсента Виллема Ван Гога.
С крахом наполеоновской империи пришел конец французской оккупации. В политике, религии, науке и искусствах воцарилась умеренность: опасаясь новой бури и желая любой ценой сохранить недавно обретенную стабильность, граждане нового государства беспрекословно подчинились неписаному правилу держаться безопасной позиции. «Страх революции вызвал подъем реакционных настроений», – писал один хроникер, «самодовольство и национальное чванство» стали определяющими характеристиками эпохи.
В то время как страна возрождалась после долгой череды потрясений, Виллем Карбентус, преодолевая последствия семейной трагедии, методично строил свою жизнь. В двадцать три года он женился и в последующие двенадцать лет стал отцом девяти детей, среди которых – редкое счастье – не было ни одного мертворожденного. Удача сопутствовала Виллему и в делах. Подъем национального самосознания вызвал спрос на книги голландских авторов. Повсюду от Амстердама до самой захудалой деревушки создавались общества популяризации чтения, и на собраниях участники читали все подряд – от классической литературы до технических руководств. Воспользовавшись удобным случаем, кожевенник Виллем занялся переплетным делом и открыл лавку в главном торговом районе Гааги на улице Спёйстрат. В течение трех последующих десятилетий его фирма превратилась в процветающий бизнес – доходов хватало на содержание большой семьи, которая жила здесь же, в квартире на втором этаже. В 1840 г. в поисках переплетчика для последнего варианта Конституции, после долгих споров наконец принятой, правительство обратилось к Виллему Карбентусу, который с этого момента стал рекламировать себя в качестве королевского переплетчика.
Возрождение через умеренность и конформизм благотворно влияло на жизнь страны в целом и Виллема в частности. Но были и те, для кого вновь обретенное благоденствие мало что значило. Вторая дочь Виллема Клара страдала «эпилепсией» – тогда этим словом называли все, что касалось непознанной сферы душевных и нервных расстройств. Судя по всему, она так и не вышла замуж, а семья, как того требовали приличия, всячески отрицала ее болезнь. Лишь много позже этот факт признал ее племянник, художник Винсент Ван Гог. Сын Виллема Йоханнус, согласно уклончивой формулировке его сестры, «не пошел в жизни по правильной дороге» и впоследствии покончил с собой. В конце концов не устоял и сам преуспевший в жизни Виллем. В 1845 году в возрасте пятидесяти трех лет он умер «от душевной болезни», о чем с редкой откровенностью свидетельствует семейная хроника. В официальных же документах причина смерти сформулирована обтекаемо: «катаральная лихорадка» – болезнь крупного рогатого скота, которая периодически косила животных, но никогда не передавалась человеку. Основанием для диагноза могли послужить сходные симптомы: перевозбуждение и следующие за ним судороги, пена изо рта и смерть.
Свидетель всего этого средняя дочь Виллема Анна научилась воспринимать жизнь с опаской. Со всех сторон надвигались силы, способные отбросить семью обратно в состояние хаоса, из которого им только-только удалось выкарабкаться: так море поглощало голландские деревни – внезапно и безвозвратно. Детство Анны прошло в атмосфере страха и покорности судьбе. Она была твердо уверена: жизнь и счастье никто не гарантировал, а потому нельзя терять бдительность. По ее собственному признанию, в мире полно «забот и неприятностей», и, конечно, «разочарованиям не будет конца», и только глупцы требуют от жизни «слишком многого». Надо просто научиться терпеть и понять, что «никто не идеален», что «желания никогда не исполняются полностью», а любить людей следует «несмотря на их недостатки». Человеческая природа в особенности внушала ей недоверие – слишком она стихийна, вечно грозит вырваться из узды. «Если бы мы могли беспрепятственно, безнаказанно и незаметно делать все, что нам хочется, – предостерегала она своих детей, – разве не отклонялись бы мы все дальше от праведного пути?»
Такой безрадостный взгляд на вещи Анна сохранила на всю жизнь. Отношения ее с семьей и друзьями были лишены даже намека на иронию или веселость, она легко впадала в меланхолию и без конца изводила себя по самому ничтожному поводу, во всем находя предлог для уныния и тревоги. Любовь, как известно, проходит, любимые – умирают. Когда муж оставлял ее одну даже ненадолго, она терзала себя мыслями о его смерти. Описывая собственную свадьбу, рассказывая о цветочном убранстве и веселых поездках по лесу, Анна все время возвращается мыслями к больному родственнику, который не смог приехать. «Свадебные празднества, – заключает она, – сопровождались великой печалью».
Чтобы держать темные силы в узде, Анна исступленно занимала себя. В раннем детстве она научилась вязать и, согласно семейной хронике, всю жизнь со страшной скоростью стучала спицами. Она неутомимо писала письма, беспорядочно строя фразы и снабжая их многочисленными ремарками, – свидетельство все того же бешеного бега в никуда. Анна умела играть на пианино. Читала она, потому что «это занимает время и уводит мысли в другую сторону». Стремясь ни минуты не сидеть без дела, Анна настойчиво призывала детей следовать ее примеру. «Заставляй себя отвлекаться на другие вещи», – советовала она одному из них в качестве средства от уныния. (И судя по тому, что старший сын Анны стал едва ли не самым плодовитым и подверженным депрессии художником в истории, он усвоил материнские уроки даже слишком хорошо.) Перепробовав все прочие средства вернуть себе душевный покой, Анна принималась яростно наводить чистоту. «Дражайшая матушка занята уборкой, – писал ее муж, осторожно выражая сомнение относительно эффективности ее стратегии, – но беспрерывно думает и беспокоится обо всех».
Прекрасным способом «занять руки» была живопись. Вместе с одной (как минимум) из сестер, Корнелией, Анна Карбентус училась рисовать и писать акварелью. Подобное времяпрепровождение вошло в моду в среде новой буржуазии как полезное и необременительное занятие. Как и большинству художниц-любительниц того времени, Анне особенно нравилось изображать цветы: букетики фиалок, душистый горошек, гиацинты, незабудки. Светское увлечение сестер Карбентус мог поощрять их эксцентричный дядя Херманус, который (по крайней мере, некоторое время) называл себя художником. Живым примером для барышень Карбентус, вероятно, служили представители чуждой условностям артистической семьи Бакхюйзен. Сестры были вхожи в их дом, и с каждым визитом Анна все больше погружалась в мир искусства. Глава семьи известный художник-пейзажист Хендрик Бакхюйзен давал уроки не только своим детям, двое из которых также стали заметными художниками, и (вероятно) сестрам Карбентус – через его мастерскую прошли многие начинающие живописцы. Впоследствии его бывшие ученики основали новое, подчеркнуто голландское направление в искусстве – гаагскую школу живописи. Примерно через тридцать пять лет после того, как Анна Карбентус предположительно брала уроки у Хендрика Бакхюйзена, отправной точкой стремительной и бурной художественной карьеры ее старшего сына стало именно наследие гаагской школы.
Боязливая по натуре Анна, как нетрудно предположить, с юных лет нашла прибежище в религии.
Помимо неизбежных ритуалов вроде крестин и свадеб, религия упоминается в хронике семьи Карбентус относительно нечасто. Когда в 1795 г. французская армия вошла в Гаагу, автор записи о бесчинствах расквартированных солдат и конфискации семейного золота и серебра усматривает в этих бедах «Божье испытание». Два года спустя, когда Геррит Карбентус имел несчастье в одиночку столкнуться с разбойниками на дороге в Рейсвейк, летописец пускается в благочестивые причитания: «Господь милосердный, дай нам силы смиренно принять волю Твою». В подобных воззваниях вся суть религиозного чувства, порожденного годами смуты, и семья Карбентус не была исключением: измученные невзгодами люди с ужасом осознали последствия хаоса и, больше не уповая на религию, которая призывает под свои знамена всех верных, обратились к той, что дает надежду убоявшимся. Анна так формулировала скромное назначение этой новой веры: «оберегать, поддерживать и утешать».
С годами житейские бури усиливались, и Анна с растущим отчаянием искала убежища в религии. Малейший признак неблагополучия в ее собственной жизни или проступок кого-то из ее детей неминуемо провоцировали очередной приступ набожности. Любое событие, изменяющее плавное течение повседневной жизни, от школьных экзаменов до устройства на работу, служило поводом для проповеди, и Анна без устали взывала к Его милости и Его снисхождению. «Дай Бог тебе сохранить честность», – писала она сыну Тео, когда тот получил повышение по службе. Она взывала к Богу с мольбой уберечь детей от всего на свете: от плотских искушений, от непогоды, бессонницы и кредиторов.
Но особенно усердно Анна просила Господа спасти и сохранить ее от темных сил души. Несмотря на то что Анна не уставала повторять, какое утешение приносит ей вера, единственная поддержка, которую она (как и Винсент впоследствии) обретала в религии, заключалась в привычке заученно твердить эти бесконечные заклинания.
Во всем – и в жизни, и в религии – Анна инстинктивно стремилась обрести под ногами твердую почву. «Учись жить, как живут нормальные люди», – наставляла она своих детей, внушая им необходимость идти по жизни «прямым путем». В обществе, едва оправившемся после исторических потрясений и потому превыше всего ценившем и часто директивно насаждавшем конформизм, «нормальность» была идеалом, к которому стремились буквально все. Манеры, образ жизни, круг чтения и даже диету молодой голландке из хорошей семьи диктовал обычай, поэтому пресловутая «нормальность» была для нее священным долгом. И мало кто исполнял свой долг так прилежно, как Анна Карбентус.
Неудивительно, что к 1849 г., когда незамужней Анне исполнилось тридцать, она чувствовала острую необходимость найти супруга. Все ее братья и сестры, за исключением страдавшей «эпилепсией» Клары, непутевого Йоханнуса и младшей Корнелии, уже обзавелись семьями. Утешением Анне мог служить лишь пример одной из ее кузин – та пробыла в девушках до тридцати одного года, а затем вышла замуж за вдовца: в таких случаях это считалось вполне благоприятным исходом. Но слишком серьезной, без чувства юмора, некрасивой, да к тому же еще и рыжеволосой Анне была, казалось, уготована судьба похуже – остаться старой девой.
В марте 1850 г. сокрушительный удар нанесла сестре Корнелия, которая была моложе Анны на десять лет. Она объявила о своей помолвке с преуспевающим гаагским торговцем гравюрами по фамилии Ван Гог. Он жил в комнатах над своей галереей на Спёйстрат, неподалеку от мастерской Карбентуса. Однако, по счастливому совпадению, у ее жениха был брат Теодорус, священник двадцати восьми лет, которому никак не удавалось найти себе жену. Три месяца спустя Теодорусу и Анне устроили встречу. Теодорус (в семье его звали Дорус) оказался худым и симпатичным, с правильными, хорошо очерченными чертами лица и с уже заметной проседью в светлых, песочного цвета, волосах. В отличие от своего вальяжного брата он производил впечатление человека тихого и неуверенного в себе. Жил Теодорус вдали от королевского великолепия Гааги, в Грот-Зюндерте – небольшой деревушке близ границы с Бельгией. Но все это не имело никакого значения – жених происходил из приличной семьи, а надеяться на то, что за этим предложением последуют другие, в положении Анны было бы верхом глупости. Анна и Теодорус с одинаковым нетерпением ждали вступления в брак, поэтому почти сразу после знакомства последовало объявление об их помолвке.
21 мая 1851 г. Теодорус Ван Гог и Анна Карбентус сочетались браком в церкви Клостеркерк. После церемонии новобрачные отбыли в Грот-Зюндерт, на католический юг. Впоследствии Анна вспоминала свои чувства накануне свадьбы: «Невеста несколько беспокоилась, каким будет ее будущий дом».
Глава 2 Форпост на пустоши
Вновь прибывшему – тем более прибывшему из аристократической Гааги – местечко вроде Грот-Зюндерта могло показаться пустыней. Вопреки названию (по-голландски – Большой Зюндерт, чтобы отличить его от близлежащего Малого Зюндерта), городок представлял собой всего-навсего кучку домов, затерявшихся среди бескрайних заболоченных равнин и пустошей.
Деревья были редкостью в этих местах, по зарослям дикой травы и низкорослого кустарника гулял ветер, земли не касался плуг пахаря: лишь изредка пройдет пастух со стадом овец, да встретятся крестьяне, заготавливающие торф или собирающие сухой вереск. Ничто не нарушало тишины, раз и навсегда повисшей над пустым горизонтом. Современники называли эту часть страны «нетронутой территорией».
С внешним миром Грот-Зюндерт связывала лишь построенная при Наполеоне «императорская дорога» – Наполеонсвег. Обсаженная выстроившимися, как на параде, стройными рядами дубов и буков, эта дорога, пронзая насквозь маленькое пыльное поселение, шла на юг и обеспечивала всю сухопутную торговлю с Бельгией. Количество постоялых дворов, кабаков, конюшен и лавок, построенных вдоль этой жизненно важной для страны магистрали, едва ли не превышало число домов в скромном Зюндерте, который насчитывал в то время всего 1200 жителей и 126 домов. Благодаря Наполеонсвег Зюндерт имел честь принимать, пусть и проездом, немало исторических личностей – русского царя Александра, герцога Веллингтонского, новых правителей Нидерландов и даже самого Наполеона: их кортежи останавливались здесь, чтобы сменить лошадей.
Торговая круговерть превратила маленький Зюндерт в чрезвычайно грязное и безалаберное место, особенно неприятное и неспокойное в дни праздников. Многочисленные гостиницы и питейные заведения на рыночной площади были забиты шумными компаниями молодых людей, которые пили, пели, плясали и нередко буянили. На подобных веселых ярмарках сплошь и рядом случались дебоши в духе жанровых сценок кисти Питера Брейгеля, к слову сказать, уроженца этих мест. Пьянство, грубость, невзирая на лица и звания, полная распущенность и неприкрытый разврат иллюстрировали худшие черты характера голландского крестьянина, которые сурово порицались в крупных городах, вроде Амстердама и Гааги.
В 1851 г., почти сорок лет спустя после битвы при Ватерлоо, когда пастор Ван Гог с женой приехали сюда (как раз во время очередного праздника) и поселились в своем новом доме, Наполеонсвег по-прежнему оставалась единственной мощеной дорогой, а небольшие домашние пивоварни и кожевенные мастерские – единственной промышленностью Грот-Зюндерта. Урожаев, которые собирали местные фермеры, им по-прежнему едва хватало, чтобы прокормить собственные семьи, выращивали здесь по старинке в основном картофель, а пахали на волах. Самой прибыльной в Зюндерте «сельскохозяйственной культурой», как и раньше, был мелкий белый песок: его добывали на бесплодных окрестных полях и использовали по всей Голландии для полировки мебели и полов. Большинство крестьян все еще ютились в убогих домах под одной крышей со скотом и круглый год носили одну и ту же одежду. Лишь немногие жители Зюндерта могли позволить себе платить избирательный налог; четверть детей школьного возраста были по бедности освобождены от платы за учебу. Коммерсанты из богатых северных городов, вроде Гааги, приезжали в Зюндерт только для того, чтобы воспользоваться вторым, после песка, «природным ресурсом», которого здесь было в избытке, – дешевой рабочей силой.
Для Анны Ван Гог, примерной носительницы городской голландской традиции, Грот-Зюндерт был не просто жалким захолустьем, где живет одна деревенщина: он, в сущности, не был Голландией. Веками Зюндерт и другие близлежащие небольшие города стремились под власть южных соседей и осознавали себя как единое целое с ними. Брабанту – средневековому герцогству, процветавшему в XIII–XIV вв., но затем утратившему свое влияние и растворившемуся в соседних государствах, – некогда принадлежали как бо́льшая часть северных земель Бельгии, так и южная часть Голландии. К 1581 г., когда Голландия провозгласила независимость от испанского владычества, экономика, политика и – главное – религия Брабанта оказались в явной оппозиции к северному соседу. Как следствие, Брабант, где подавляющее большинство жителей составляли католики и монархисты, в важнейших кровопролитных событиях XVII и XVIII вв. традиционно занимал сторону противников Нидерландов.
После поражения Наполеона при Ватерлоо в 1815 г. и слияния Бельгии со старыми голландскими провинциями в Объединенное Королевство Нидерландов противоречия никуда не исчезли. Брабантцы противились политической и экономической гегемонии севера, его культуре, его языку; северяне же презирали брабантцев, считая их тупым, суеверным и вероломным народом. В 1830 г., когда бельгийцы вышли из состава Объединенных Нидерландов и объявили Бельгию независимым государством, взаимная неприязнь вырвалась наружу. Нидерландские и бельгийские брабантцы заключили союз, и на протяжении почти десяти лет многим в Голландии казалось, что вся южная треть страны может в любой момент взбунтоваться: ходили слухи о подготовке внезапной атаки на Бреду – город-крепость, оборонявший протестантский север от католического юга. Стремясь воспрепятствовать контактам союзников-католиков, голландские власти поставили разделявшую страны прозрачную границу под особый контроль.
Договор 1839 г., поделивший Брабант ровно посредине, имел печальные последствия для жителей пограничных поселений вроде Зюндерта. Хозяйства и семьи оказались разделены, дороги перекрыты, паства отрезана от своих церквей. Власти Нидерландов в Гааге рассматривали Зюндерт и другие города и села вдоль новой границы как оккупированную вражескую территорию. Единственный пропускной пункт на границе зюндертского муниципалитета обслуживал все окрестное бездорожье. Фермерам приходилось ехать за многие километры, чтобы доставить домой торф – единственное доступное топливо. Любые ввозимые и вывозимые товары облагались неподъемной пошлиной. Отряды военной полиции патрулировали новую границу и дороги, пресекая нелегальную миграцию. В ответ брабантцы нагло промышляли контрабандой, обратив на пользу себе неокультуренный дикий ландшафт и отчаянную бедность населения.
Бельгийское восстание и последовавшая голландская «оккупация» лишь усугубили резкое противостояние католиков и протестантов. На протяжении двух веков армии пересекали песчаные пустоши Зюндерта то на юг, то на север, насаждая одну конфессию и изгоняя другую. Когда с юга надвигались силы католиков или с севера – протестантов, люди снимались с насиженных мест и бежали целыми деревнями. Разоренные захватчиками церкви отходили конфессии победителей. Затем политический ветер менял направление, бразды правления захватывали новые власти, церкви возвращались прежним владельцам, споры улаживались, а «еретикам» затыкали рот посредством репрессивных мер.
Воспоминания о последних, двадцатилетней давности, конфликтах, когда католики побили стекла в маленькой реформатской церкви, были еще свежи, и протестанты не спешили возвращаться в эти места. Когда пастор Ван Гог привез сюда молодую жену, соотношение протестантов и католиков составляло один к тридцати, протестантская община насчитывала только 56 человек – всего несколько семей, сплотившихся вокруг форпоста истинной веры в папистском анклаве.
Главная площадь Грот-Зюндерта. В центре – пасторский дом, в котором родился Винсент
Протестантов не оставляли мрачные предчувствия относительно намерений католиков, и они всячески старались избегать конфликтов с католическими властями. Католики же бойкотировали принадлежавшие протестантам торговые дома и предприятия и не таясь называли протестантизм «верой оккупантов».
Дом пастора Зюндертского прихода, где предстояло поселиться Анне, находился на переднем рубеже этого опасного противостояния, окна выходили на Маркт[3] – главную площадь Грот-Зюндерта.
Поистине, все, что происходило в Зюндерте, происходило именно здесь: прислуга толпилась и сплетничала у колодца; окруженные буйной толпой сборщики налогов непреклонно исполняли свои обязанности; сюда прибывали дилижансы и почтовые кареты, в большой конюшне неподалеку меняли лошадей. По воскресеньям со ступеней ратуши, прямо напротив пасторского дома, глашатай зычным голосом зачитывал новости. Чтобы уберечься от клубов пыли из-под колес бесчисленных повозок и фургонов, проезжавших через площадь, обитатели расположенных здесь зданий были вынуждены держать окна закрытыми. Когда шел дождь, немощеные участки превращались в непроходимое болото.
Скромный, неприметный пасторский дом был построен еще в начале 1600-х гг. За два с половиной столетия в нем успело пожить несколько поколений священнослужителей. Дом не раз расширяли, но почти не благоустраивали. Зажатый с обеих сторон большими соседними зданиями, он выходил на площадь только узким кирпичным фасадом. Длинный темный коридор вел от входа в приемную – ее использовали для нужд общины, за ней располагалась спальня с двумя кроватями и дальше вторая гостиная – скудно освещенная одним окном комната, где и проходила жизнь семьи. Коридор упирался в дверь маленькой кухни, из которой можно было попасть в ванную комнату и в чулан. Все перемещения по дому сводились к путешествиям вдоль длинной анфилады плохо освещенных помещений. Отхожее место располагалось за дверью в углу чулана. В отличие от большинства жителей Зюндерта, чтобы попасть в туалет, Анне не нужно было выходить из дому.
Анна изо всех сил старалась представить новые обстоятельства жизни в благоприятном свете и в письмах к родственникам в Гаагу описывала свое жилище как загородный дом, где можно наслаждаться пасторальной простотой сельской жизни. Но попытки приукрасить действительность – одно, а горькая правда – другое: после затянувшегося девичества в чинной и элегантной Гааге Анне пришлось жить в условиях осажденного религиозного форпоста посреди дикой незнакомой местности. Местные жители в большинстве своем были не особенно ей рады, а сама она большинству из них не особенно доверяла и, кроме того, с трудом понимала их диалект. Одним словом, ей было там одиноко. Гулять по улицам без сопровождения Анна не могла, поэтому все лето, сменяя друг друга, в пасторском доме гостили родственники, а в конце лета она сама на некоторое время вернулась в Гаагу.
Постепенно очертания прежней жизни стирались, но одно оставалось для Анны незыблемым и в конце концов вышло на первый план – респектабельность. Она и прежде неизменно руководствовалась нормами приличия, но теперь, в условиях изоляции, враждебности и, как следствие, железной дисциплины, все это обрело новую значимость. А правила предписывали женам священников, да и всем женам вообще, производить на свет детей – много детей. Десять, а то и больше: такие семьи не были редкостью. В этом виделся залог выживания протестантского форпоста в следующем поколении, к этому взывали стратегические соображения и религиозный долг. В своем не юном уже возрасте Анна Ван Гог принялась за дело. В Гааге она с гордостью объявила о «скором пополнении в семье, надежду на которое дал нам Господь».
30 марта 1852 г. Анна родила сына. Мальчик родился мертвым – «levenloos», – пометил чиновник на полях регистрационной книги рядом с номером 29 без имени. Едва ли удалось бы найти семью в Зюндерте, да и во всей Голландии, которой не коснулся бы этот таинственный Божий промысел. Такое случалось и у богачей, и у бедняков. Семья Карбентус в этом отношении ничем не выделялась – ее хроника пестрит записями о младенческих смертях и безымянных мертворожденных.
В прежние времена похорон младенцам чаще всего не устраивали и о мертворожденном, случалось, даже не упоминали. Однако новая буржуазия не упускала шанса самоутвердиться. В этой среде завелась мода на публичную печаль. Автор книги «Отцы и дети в XIX в.» уверял: «В наши дни смерть несчастного создания одного года от роду причиняет его родителям боль, которую выражает даже их одежда… Сколько матерей, увидев сына мертвым, никогда больше не снимают траура». И впрямь, что еще так трогает сердца, как траур по невинному младенцу? Самой жестокой и глубокой из скорбей назвал его один голландский автор. Сборники поэзии, посвященной исключительно этому предмету, расходились огромными тиражами (по мнению того же автора, «элегии на смерть безвременно почивших детей» стали «одним из главных достижений национальной литературы»). Романы вроде «Лавки древностей» Диккенса, со сценой смерти малютки Нелл, заворожили современников. Когда настало время хоронить сына, Анна пожелала устроить церемонию по всем новомодным правилам. На маленьком протестантском кладбище Зюндерта выкопали могилу (для мертворожденного такое здесь делали впервые) и поставили на ней камень – достаточно большой, чтобы выбить самое популярное среди составителей поэтических сборников того времени библейское изречение: «Пустите детей приходить ко Мне…» Еще на камне были указаны год (без уточнения даты) – 1852-й и имя мертворожденного – Винсент Ван Гог.
Выбор имен для детей отнюдь не сводился к личным предпочтениям Анны. Как и всем в ее жизни, выбором руководили определенные предписания. Поэтому когда 30 марта 1853 г. Анна родила следующего сына, ему заведомо было суждено получить имена двух своих дедов – Винсента и Виллема.
Винсент Виллем Ван Гог появился на свет ровно через год после того, как его мертворожденный брат был похоронен под камнем с надписью «Винсент Ван Гог». Этот факт неизменно поражал воображение биографов, но вряд ли казался чем-то необычным пастору Ван Гогу и его жене. Анна и далее производила на свет своих многочисленных детей с регулярностью безупречно отлаженного механизма. В 1855 г., почти ровно два года спустя после появления на свет Винсента Виллема, родилась девочка Анна Корнелия. Еще через два года (в 1857-м) – сын Теодорус; через следующие два (в 1859-м) – вторая дочь, Элизабет; спустя еще два года (в 1862-м) – третья дочь, Виллемина, и, наконец, через пять лет (в 1867-м), в возрасте сорока семи, Анна в последний раз стала матерью. Сына назвали Корнелис Винсент. Анна настолько четко контролировала процесс, что шестеро из семерых ее детей родились в период с середины марта до середины мая, причем трое родились в первой половине мая, а двое появились на свет с разницей в один день (это не считая двух Винсентов с одинаковым днем рождения).
На протяжении последующих двадцати лет, которые Анна прожила в Зюндерте, всю свою энергию и маниакальное стремление к порядку и «приличиям» она направляла на воспитание шестерых детей. «Прежде всего нас формирует семья, – писала она, – а уж потом мир».
Сосредоточившись исключительно на домашней жизни, Анна не только выполняла долг жены и протестантки, но и блюла традиции своего класса. Наступала эпоха, которую историки позже назовут «эрой торжествующей семьи». Детей перестали считать просто будущими взрослыми. Детство именовалось теперь «безгрешной зарей жизни» и воспринималось как особое самоценное состояние, а отцовство и материнство – как священное призвание. «Нужно следить за тем, чтобы беды общества как можно меньше затронули [отрока]», – предостерегала одна из самых популярных книг о воспитании детей того времени, поскольку «вся последующая жизнь не заменит погубленной юности». Сотни таких «пособий» и еще больше художественных произведений, посвященных теме детства и воспитания детей, способствовали распространению среди буржуазии новых идей. Центральная тема всех этих книг была более чем близка Анне: внешний мир полон бурь и опасностей и единственное убежище в нем – семья.
Недоверчивое отношение к жизни за пределами домашнего мирка Анна сумела внушить всем своим детям. Скованная и неласковая от природы, она подменяла искреннее тепло родительских чувств их торжественной декларацией. Рассуждения о ценности семейных связей, воззвания к сыновнему и дочернему долгу, высокопарные изъявления любви к своим чадам вкупе с напоминаниями о великой родительской жертве пронизывали всю ткань повседневного существования. Анна считала благополучную домашнюю жизнь обязательным условием любого человеческого счастья (а их семья, как она утверждала, несказанно счастлива). Без этого будущее может быть только «одиноким и неясным». Ее тактика перекликалась с постулатом о сплоченности семьи (по определению одного историка, «семейном тоталитаризме»), который задавал тон всей литературе того времени: общим местом в ней были пылкие и слезливые заверения в преданности своей семье. «Мы не можем жить друг без друга, – писала Анна семнадцатилетнему Тео. – Мы слишком сильно любим друг друга, чтобы разлучиться или не захотеть открыть друг другу сердце».
Сестры и братья Винсента (слева направо и сверху вниз): Анна, Тео, Лис, Кор и Вил
В замкнутой, экзальтированной среде пасторского дома («странная, болезненная атмосфера» – так ощутил ее один из свидетелей) Анна даже слишком хорошо справилась со своей задачей. Дети росли, цепляясь за семью, как потерпевшие кораблекрушение хватаются за спасательный плот. «О, я не могу представить, что будет, если кому-то из нас придется уехать, – писала шестнадцатилетняя Элизабет (в семье ее звали Лис). – Я чувствую, что мы все созданы друг для друга, что мы – одно целое… Если бы кто-то вдруг исчез, мне бы показалось, будто наше единство исчезло». «Лежа в постели и любуясь прекрасными звездами, я ощущаю присутствие всех людей, которые мне дороги. Я вижу перед собой тебя, и нашего брата [Винсента], и всех остальных, которые словно бы говорят мне: „Будь храброй, Лис!“», – писала она же несколькими месяцами раньше. Эмоциональное или физическое обособление кого-то из членов семьи болезненно сказывалось на всех. Встречи с родными сопровождались слезами радости и заведомо обладали целебными свойствами: «Могу представить, как рад ты будешь видеть наших Па и Ма, – писала Лис захворавшему Тео. – Я знаю, тебе сразу станет лучше».
Когда дети Анны выросли и расставаний было уже не избежать, все они мучительно переживали разлуку. Члены семьи обменивались потоками писем, изо всех сил стараясь поддерживать родственные связи. Тоска по дому как проклятие преследовала их на протяжении всей взрослой жизни. Как свидетельствовал один из некровных родственников, к внешнему миру члены семьи Ван Гог относились с недоверием, предпочитая реальному миру вымышленный и безопасный мир литературных произведений. Величайшей радостью в жизни для них оставалась возможность оказаться в кругу родных, в милом отчем доме, а одним из наиболее выраженных страхов – остаться вне этого круга, за закрытыми дверями. «Семейное чувство и наша любовь друг к другу столь сильны, – писал Винсент много позже, – что сердце ликует, а глаза обращаются к Богу с мольбой: Не дай мне отбиться от них, только не слишком далеко – только не слишком надолго, о Господи».
Неудивительно, что одной из важнейших книг, рекомендованных для чтения детям Доруса и Анны, был роман Йоханна Давида Висса «Швейцарский Робинзон», повествующий о семье пастора, после кораблекрушения заброшенной на необитаемый тропический остров. Наедине с враждебным миром горстка людей выживает благодаря сплоченности и взаимной поддержке.
В ответ на суровые испытания новой жизни Анна Ван Гог столь же рьяно, как на себя, наложила и на свое семейство привычные ей самой с детства оковы традиционной нормы.
Ежедневно мать, отец и дети в сопровождении гувернантки совершали прогулку по Зюндерту и окрестностям. Анна твердо верила, что такие выходы не только укрепляют здоровье («освежают цвет лица»), но и ободряют дух. Ежедневный ритуал подчеркивал буржуазный статус семьи – представители рабочего класса, разумеется, не имели возможности посвятить целый час в разгаре трудового дня праздному фланированию по садам, полям и пыльным улицам городка. Ну и конечно, этот час, проведенный на лоне величественной Природы, скреплял ее священной печатью семейный союз. Впоследствии воспоминания об этих шествиях сопровождали любую прогулку, которую доводилось совершать кому-либо из детей Доруса и Анны. В 1873 г. Дорус в ответ на рассказ Тео о его променадах в окрестностях Брюсселя писал: «Я очень хорошо понимаю тебя, когда ты говоришь, что вид сена, пшеничных и картофельных полей доставляет тебе удовольствие и наполняет воспоминаниями о доме».
На участке земли позади пасторского дома Анна устроила сад. Традиция разведения семейных садов существовала в Голландии многие века, популярности их способствовали плодородная почва и отсутствие налога на урожай с приусадебных участков. В XIX в. цветочные сады превратились в символ праздности и изобилия. Богачи строили загородные дома, представители среднего класса вкладывали силы в крохотные палисадники, бедняки высаживали цветы в ящики и горшки. Не случайно книга Альфонса Карра «Прогулки по моему саду» (1845), воплощение слезливой сентиментальности Викторианской эпохи, до глубины души тронула влюбленных в свои сады голландцев и сразу же стала любимым чтением в семьях, подобных Карбентусам и Ван Гогам.
«Любовь цветов лишена эгоизма, – рассуждал Карр, – они счастливы любить и цвести». Вслед за автором Анна считала, что «работать в саду и наблюдать, как растут цветы», исключительно полезно для душевного и физического здоровья.
Сад, разбитый за служебными постройками пасторского дома, самой Анне должен был казаться довольно обширным. Длинный и узкий, как дом, сад был огорожен живой буковой изгородью и спускался по склону пологого холма, у подножия которого расстилались ржаные и пшеничные поля. Территория была разделена на участки: ближе всего к дому росли цветы; «пролетарские» овощи со временем были изгнаны на дальний участок у кладбища, там же косили сено, выращивали зерновые и выращивали саженцы деревьев на продажу. Следуя викторианским вкусам, Анна предпочитала нежные мелкоцветные растения – бархатцы, резеду, герань, золотарник, которые высаживала на клумбах в пестром изобилии. Она утверждала, что запах важнее цвета, но все же отдавала предпочтение красному и желтому. За клумбами тянулись ряды кустов ежевики и малины и росли фруктовые деревья – яблони, груши, сливы, персик, весной они оживляли пейзаж вкраплениями цвета.
После долгого зимнего заточения в темном доме все с нетерпением ждали весну, отмечая малейшие изменения в природе и празднуя прилет скворцов и появление первой маргаритки, словно узники, выпущенные на свободу. С наступлением весны жизнь семьи перемещалась в сад: Дорус штудировал книги и писал проповеди, Анна читала под навесом, дети играли в сене и строили замки из мелкого зюндертского песка. У каждого члена семьи были свои обязанности по уходу за садом. Дорус подрезал деревья и следил за вьющимися растениями (виноградом и плющом), Анна занималась цветами, а у детей были свои грядки, с которых они собирали урожай.
Вдохновленная причудливыми фантазиями Карра относительно растений и насекомых, Анна использовала сад для того, чтобы обучить детей «смыслам» природы. Не только смена времен года вторила циклу жизни, но цветение и увядание конкретных растений отмечало тот или иной этап этого цикла: фиалки символизировали бодрость весны и молодости; плющ – неизбежное наступление зимы и смерти в конце жизни. Надежда могла возникнуть из отчаяния, как «цвет опадает с дерева на землю и ему на смену спешит кипучая новая жизнь», – писал впоследствии Винсент. Деревья, и особенно их корни, символизировали обещание жизни после смерти. (Карр утверждал, будто некоторые деревья, кипарисы например, «на кладбищах вырастают более красивыми и крепкими, нежели в других местах».) В саду Анны солнце было «милостивым Господом», свет которого дает жизнь растениям, как Бог дает «покой нашим сердцам»; а звезды – обещанием солнца вернуться утром, чтобы «сотворить свет из тьмы».
Весь опыт символизма (и христианского, и извлеченного из литературы и искусства), который Винсент трансформирует в своей живописи, берет начало в материнском саду.
Ели в общей комнате, там же, где проходила повседневная жизнь семьи. Еда, как и всё в жизни Анны, была строго регламентирована. Умеренное и регулярное питание считалось основой физического и морального здоровья. Однако, имея в распоряжении двух кухарок на маленькой кухне, Анна могла в угоду своим буржуазным амбициям побаловать семью и более изысканной трапезой, особенно по воскресеньям. Если обычный ужин являл собой ежевечернее приношение «культу семьи», то воскресный обед превращался в торжественную мессу. Скромная расточительность этих обедов из четырех-пяти перемен запомнилась детям на долгие годы: незадолго до смерти Винсент, рассказывая Тео об обеде в доме доктора Гаше в Овере, сравнивает его с «незабвенными семейными обедами». Винсент всю жизнь демонстрировал одержимость едой, а его спорадические попытки уморить себя голодом отражали непростые отношения с семьей.
После ужина по сложившейся традиции отец семейства Дорус, который, по словам Лис, был «изрядно сведущ в таких делах», рассказывал детям случаи из жизни славных предков, немало послуживших родине. Эти истории о прошлых доблестях утешали Анну в ее изоляции, помогали стоически исполнять миссию проводника культуры своего класса в сельской глуши. Анна и Дорус Ван Гог питали свойственную многим их современникам тоску по прошлому Нидерландов, по «золотому» XVII веку, когда прибрежные города-государства, эти могущественные властелины морей, кормили империю и наставляли западную цивилизацию в науках и искусствах. Благодаря таким вечерним посиделкам не только интерес к истории, но и неясная тоска по утраченному Эдему возникла в сердцах детей.
Дети Анны и Доруса унаследовали родительскую ностальгию по былому. Но никто из младшего поколения семьи не ощущал горькую сладость тоски по ушедшему так остро, как старший Винсент, «околдованный мгновениями прошлого», по его собственному выражению. Повзрослев, он с жадностью поглощал исторические хроники и романы о делах давно минувших дней: Винсенту казалось, что тогда все было лучше, чище, чем в современной ему жизни. Заходила ли речь об архитектуре или литературе, он неизменно оплакивал утраченные добродетели «трудных, но благородных дней» и сетовал на убожество скучного и «бесчувственного» настоящего. Цивилизация для Винсента пребывала «в упадке», а общество неисправимо «порочно». «Я все более и более ощущаю своего рода пустоту, – писал он позднее, – которую не могу заполнить вещами дня сегодняшнего».
В рассуждениях и дискуссиях о живописи Винсент выступал ревностным защитником забытых мастеров, архаичных тем и канувших в Лету художественных направлений. Его суждения об искусстве и художниках своего времени всегда полны сетований, реакционных выпадов и меланхоличных восхвалений минувших эпох, невозвратного Эдема искусств. Подобно матери, Винсент остро ощущал мимолетность, эфемерность счастья – «неумолимую быстротечность современной жизни» – и доверял лишь памяти, способной зафиксировать и удержать былое. На протяжении жизни он то и дело мысленно возвращался к местам и событиям своего прошлого, с маниакальной настойчивостью вновь и вновь терзая себя воспоминаниями о пережитых неповторимых минутах. Приступы ностальгии могли парализовать Винсента на несколько недель, а иные воспоминания обретали в его сознании гипнотическую власть мифа. «Бывают в жизни моменты, когда все, включая и то, что внутри нас, исполнено покоя и чувства, – писал он впоследствии, – и вся наша жизнь кажется утоптанной тропой через пустошь; но так бывает не всегда».
Вечера в пасторском доме неизменно заканчивались чтением вслух. Это был ритуал, далекий от одинокого солипсического упражнения, он сближал членов семьи и возвышал их над безбрежным морем деревенской неграмотности католиков; Анна и Дорус читали друг другу, читали детям, старшие – младшим, а позже случалось, что и дети читали родителям. Совместное чтение не только развивало и развлекало, но и помогало отвлечься при недомогании и развеять беспокойство. После отъезда из родительского дома все дети Доруса и Анны сохранили любовь к чтению, которое навсегда осталось для них олицетворением утешительного голоса семьи. Братья и сестры продолжали обмениваться литературой и рекомендациями, как будто по-настоящему прочитанной могла считаться лишь та книга, которая, как в детстве, была прочитана всеми.
Несомненно «лучшей из книг» для обитателей пасторского дома всегда оставалась Библия, но это не мешало их книжным полкам прогибаться под тяжестью томов душеполезной классики: здесь были сочинения немецких романтиков (Шиллера, Гёте, Уланда, Гейне), Шекспира (в переводе на нидерландский) и даже несколько произведений французских авторов – Мольера и Дюма. При этом решительно исключались книги, считавшиеся необязательными или скандальными, вроде «Фауста» Гёте, романов Бальзака, Байрона, Жорж Санд и, позднее, Золя: их Анна отвергла как «плоды великих умов, но порочных душ». Самое значительное произведение голландской литературы того времени – роман «Макс Хавелар», написанный Эдуардом Деккером под псевдонимом Мультатули, также был отклонен: на его страницах автор подверг гневной критике голландское колониальное присутствие в Индонезии и ханжескую добродетель и самодовольство голландского среднего класса. Популярные книги для детей, в особенности американские рассказы о ковбоях и индейцах, считались «чересчур возбуждающими», а потому неподходящими для правильного воспитания.
Особое место среди литературных пристрастий семьи Ван Гог, как и у многих читающих семей викторианской Европы, занимали сентиментальные истории. Каждый стремился заполучить последнюю книгу Чарлза Диккенса или его соотечественника Эдварда Бульвер-Литтона. Перевод романа Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» появился в Зюндерте всего год спустя после публикации в американской газете «Национальная эра» его последней части – как раз к рождению Винсента; в доме пастора, как и повсюду, он вызвал самое горячее одобрение.
Верными путями в мир «правильной литературы» для детей семьи Ван Гог считались поэзия и сказки. Стихи заучивали наизусть и декламировали: помимо образовательной пользы, такой способ изучения поэзии должен был привить детям добродетель, благочестие и послушание. Слово «сказки» в доме пастора означало только одно – сказки Ганса Христиана Андерсена. К тому времени, когда у Анны появились дети, истории про Гадкого утенка, Принцессу на горошине, новое платье короля и Русалочку уже прославились на весь мир. Сказки Андерсена, избегая назойливого христианского морализаторства и слишком откровенной дидактики, сумели передать то новое, более сложное и эксцентричное представление о детстве, которое сформировалось в атмосфере викторианской праздности. Цензоры из пасторского дома проглядели скрытый бунт в историях, где обнажались всевозможные человеческие изъяны, а счастливый конец был редкостью.
Впоследствии пристрастия Винсента вышли далеко за пределы перечня литературы, заслужившей одобрение родителей. Но прочитанные в детстве книги задали определенную траекторию. На всю жизнь сохранив любовь к чтению, Винсент с невероятной скоростью глотал книгу за книгой. Заинтересовавшись автором, Винсент за несколько недель осваивал все его литературное наследие. В детстве ему, должно быть, нравилось учить стихи наизусть, и, повзрослев, он продолжал заполнять память бесчисленными поэтическими опусами, рассыпая цитаты из них по страницам своих писем и днями напролет переписывая их – без единой помарки – в альбомы. Сохранил он и любовь к сказкам Андерсена. Яркий фантазийный мир антропоморфных растений и персонифицированных абстракций, преувеличенных чувств и афористичной образности, несомненно, наложил отпечаток на воображение Винсента. Десятки лет спустя он назовет сказки Андерсена «восхитительными… прекрасными и настоящими».
Праздники в пасторском доме позволяли особенно ясно продемонстрировать семейную солидарность в условиях обособленной и полной лишений жизни. Календарь образцовой протестантской семьи пестрел памятными датами: здесь были церковные и национальные праздники, дни рождения (включая дни рождения теток, дядьев и слуг), годовщины и именины (обычно по первому имени). Анна была бессменным организатором всех празднеств в пасторском доме, планируя радостные моменты семейного единения со свойственной ей энергией и вниманием к мельчайшим деталям. Темные комнаты убирали гирляндами зелени, флажками и букетами сезонных цветов. На стол, украшенный горами фруктов и цветущими ветвями, выставляли блюда с праздничной выпечкой. Впоследствии дети Анны будут смиренно переносить тяготы путешествия, преодолевая порой огромные расстояния ради того, чтобы попасть домой на праздник. Если же приехать не получалось, по принятому в Голландии обычаю письма с поздравлениями направлялись не только виновнику или виновнице торжества, но и всем его участникам, так что отсутствующий член семьи не был полностью лишен радости общения с родственниками.
Ни один из длинной череды праздников не мог сравниться с Рождеством. Начиная с кануна Дня святого Николая, 5 декабря, когда наряженный Синтеркласом дядюшка раздавал детям сласти и подарки, и заканчивая Днем подарков 26 декабря, обитатели зюндертского дома на Маркт праздновали таинство единения Святого семейства, а заодно и собственной семьи. На протяжении четырех недель члены небольшой протестантской общины собирались вокруг увитого гирляндами камина, и в гостиной звучали библейские тексты, рождественские песнопения и звон кофейных чашек. Под руководством Анны дети украшали большую елку фигурками, вырезанными из золотой и серебряной фольги, шарами, фруктами, орехами, конфетами и десятками свечей. Под елкой не только пасторских, но и всех детей прихода ожидали подарки. «Рождество – самое прекрасное время», – постановила Анна. В праздничный день Винсент с братьями сопровождал Доруса в его традиционном обходе заболевших прихожан – «чтобы привести к ним святого Николая».
Каждое Рождество, греясь у камелька, члены семьи зачитывали вслух одну из пяти рождественских повестей Чарлза Диккенса. Две из них навсегда оставили след в душе Винсента: «Рождественская песнь» и «Одержимый». Эти истории с их яркими образами фаустианских видений, детей в смертельной опасности и волшебной, животворной силы домашнего очага и духа Рождества он перечитывал едва ли не ежегодно. «Каждый раз они для меня будто внове», – признавался он. Мальчиком Винсент и представить себе не мог, до какой степени повесть о «вытесненном из сердца матери», преследуемом воспоминаниями человеке будет волновать его в конце жизни. Тогда, в детстве, он чувствовал лишь, что настоящее Рождество возможно только дома, в кругу родных.
«Мне кажется, – говорит Редлоу, терзаемому страданиями ученому из „Одержимого“, старик-слуга, – будто в день Рождества Христова родились все, кого я только любил в своей жизни, о ком горевал, кому радовался».
Конечно же, ни один праздник не мог обойтись без подарков. С самого раннего возраста дети семьи Ван Гог сами готовили подарки на дни рождения и годовщины. Все они умели составлять букеты и оформлять корзины со снедью. Своими руками мастеря подарки многочисленным родным к многочисленным праздникам, каждый постепенно овладевал несколькими ремеслами: девочки учились вышивать, вязать крючком и на спицах, плести макраме; мальчики осваивали гончарное и столярное дело.
Анна уделяла внимание и развитию у детей художественных навыков: под ее руководством они делали коллажи, рисовали карандашами и писали красками – все это тоже помогало украсить и сделать более личными подарки и поздравительные открытки, которыми они постоянно обменивались. Нарисованный букетик цветов или стихотворение, заключенное в венок из бумажных фестонов, превращало самую обычную коробку в нарядную упаковку для подарка. Они иллюстрировали любимые истории и соединяли текст и изображение по принципу, принятому в книгах эмблем, – последние имели широкое хождение в качестве нравоучительных пособий для детей. Гравюры и прочие покупные изделия в конце концов пришли на смену коллажам и вышивкам, но подарки, сделанные своими руками, всегда оставались главным приношением на семейный алтарь.
Пережить тяготы жизни на форпосте дети Анны могли лишь благодаря военной дисциплине. На них были обращены все взгляды – и дружественные, и не слишком, поэтому поведение пасторских детей, как и все в доме Ван Гогов, подчинялось слову «надо». «Долг превыше всего» – таков был девиз Анны.
За этим ригоризмом стояли вековые догмы кальвинистского учения и насущные нужды голландцев. Лозунг Жана Кальвина «Все, что не долг, то грех» для жителей Низинных земель, постоянно находящихся под угрозой затопления, был исполнен особого смысла. С давних времен, если в дамбе появлялась течь, каждый знал, что делать: хватать лопату и бежать к пробоине. Все распри прекращались, и наступало «дамбовое перемирие». Тех, кто медлил или отлынивал, попросту изгоняли; злоумышленников ждала смерть. Если загорался дом, владелец обязан был без раздумий обрушить здание, чтобы пламя не перекинулось на постройки соседей. Требование поддерживать безупречную чистоту защищало всех жителей от распространения заразы. К тому времени, когда родилась Анна, служение долгу превратилось в национальную религию – добропорядочные голландские семьи поклонялись «святой троице» домашнего очага: Долгу, Благопристойности и Благоразумию.
Долг в первую очередь означал заботу о статусе семьи в обществе. В те времена, когда Анна Карбентус променяла положение незамужней девушки из гаагского обеспеченного среднего класса на роль жены пастора в Зюндерте, «в Европе, по утверждению крупного специалиста по истории этого периода, не было другой страны, где бы люди обладали более выраженным классовым сознанием в отношении подобающего образа жизни, окружения и места в общественной иерархии», чем Голландия. Продвижение вверх по социальной лестнице было практически невозможным и не одобрялось. Движение вниз страшило всех, кроме тех, кому ниже падать было некуда. А переезд на постоянное жительство в сельскую местность вроде Зюндерта во времена, когда глубокие классовые различия отделяли город от деревни, грозил именно таким социальным падением.
Пастор с женой представляли верхушку немногочисленной зюндертской элиты. На протяжении веков священники, подобные Дорусу Ван Гогу, служили нравственным и интеллектуальным ориентиром для всех остальных; принятие сана было одним из двух допустимых способов подняться по социальной лестнице (вторым способом было посвятить себя морю).
Дорус получал скромное жалованье, но в придачу церковь предоставляла полагавшиеся ему по статусу привилегии. Дом, служанка, две кухарки, садовник, экипаж и лошадь – все это помогало семье пастора чувствовать себя и казаться состоятельнее, чем было на самом деле. Иллюзию поддерживали и ежедневные прогулки: Дорус в цилиндре и дети с гувернанткой. Эти символы привилегированного положения отчасти компенсировали Анне утрату привычного столичного благополучия, и она держалась за них с беспокойным упорством. «Денег у нас нет, но доброе имя осталось», – резюмировала Анна.
Чтобы сохранить пресловутое доброе имя, Анна внушала своим детям необходимость контактировать исключительно с людьми «приличного круга». Она верила, что правильное окружение – залог успеха и счастья, а все неудачи и прегрешения – от дурной компании. Всю жизнь она неустанно призывала детей общаться с людьми благополучными и предостерегала от опасных связей с представителями не своего класса. Анну распирало от удовольствия, когда кто-то из ее отпрысков получал приглашение в «хороший дом», – она снабжала детей подробными инструкциями о том, как поддерживать нужные связи.
В Зюндерте «правильный круг» включал в себя лишь несколько достойных протестантских семей, приезжавших в эти края на лето, да несколько протестантских священнослужителей. Анна не позволяла детям дружить с теми, кто не мог похвастаться принадлежностью к этой тонкой прослойке или был по статусу ниже. «Неподходящей компанией» оказывались все представители католической части населения и трудовой люд Зюндерта – те, кого можно было встретить на рыночной площади: Анна считала, что контакты с ними, будь они протестанты или католики, пробуждают самые низменные инстинкты. «Общаться лучше с теми, кто принадлежит к высшим слоям общества, – наставляла она детей, – ведь, когда соприкасаешься с людьми низшего звания, легче поддаться соблазнам».
Еще дальше за пределами этого круга находились совсем уж неприкасаемые – чумазые массы безликих, безымянных и безземельных работников и крестьян, роившихся где-то на периферии сознания. С точки зрения класса, к которому принадлежала Анна, они воспринимались как человеческий скот, не только аморальный и упорствующий в своем невежестве, но и лишенный «сердечных утех» (чувствительности и воображения), а также равнодушный к смерти. «[Они] любят и скорбят как люди обессиленные и питающиеся одним лишь картофелем» – так описывала крестьян книга о воспитании из числа тех, что читали в семье Ван Гог. «Сердца их подобны их же интеллекту; их развитие не способно преодолеть уровень начальной школы».
Чтобы детям Доруса и Анны неповадно было преступать социальные границы, им строго-настрого запрещалось играть на улице. Поэтому бо́льшую часть времени они проводили дома или в саду, довольствуясь исключительно компанией друг друга, словно выброшенные штормом на необитаемый остров.
Разумеется, непременным условием принадлежности к «хорошему обществу», даже если оно было таким маленьким и обособленным, как в Зюндерте, являлся достойный внешний вид. «Производить приятное впечатление, – поучала Анна, – тоже долг». Одежда была предметом повышенной заботы голландцев, потому что в ней проявлялись те тонкие социальные градации, на которые здесь обращали столь пристальное внимание. Господа вроде Доруса носили шляпы; рабочие (и дети) – кепки. Господа ходили в длинных сюртуках, рабочие – в блузах. Лишь женщины, которым не было нужды работать, могли позволить себе носить ограничивающий движения кринолин – именно такие юбки предпочитала Анна. Костюм, как и возможность совершать праздные ежедневные прогулки, демонстрировал окружающим принадлежность семьи к верхушке среднего класса.
Для детей Доруса и Анны одежда имела чуть ли не символическое значение: вручение первой купленной в магазине шляпы, взрослого костюма или пальто становилось вехой семейной истории, поводом для гордости. Впоследствии и отец и мать буквально засыпали детей советами, как лучше одеться на дневную прогулку: «Всегда следите за тем, чтобы окружающие видели в вас людей благородных». Но добротная одежда и опрятный внешний вид не были лишь внешними признаками достойного положения в обществе – они служили свидетельством внутреннего порядка. «Каков ты в одежде, – учили Анна и Дорус, – таков и в душе». Пятно на платье отражало ни больше ни меньше как червоточину в душе, зато дорогая шляпа гарантировала, что ее владелец «произведет благоприятное впечатление и своим внешним видом, и своей внутренней сутью».
Это был еще один урок семейных прогулок в Зюндерте: одежда – часть общественного договора о хорошем поведении и безупречной честности. Дети Доруса и Анны до конца своих дней воспринимали любую прогулку на людях как некое «дефиле души». Годы спустя Анна писала сыну Тео, что прогулка в хорошем костюме «покажет людям, что ты сын преподобного Ван Гога». Через двадцать лет после отъезда из дома Винсент вышел из больницы в Арле (куда был определен после того, как в припадке душевной болезни отрезал себе часть уха) с одной-единственной мыслью: «Мне нужно что-то новое из одежды, в чем можно выйти на улицу».
В доме зюндертского пастора даже сердце не было свободно от оков долга. Degelijkheid[4] – благоразумие – именно это качество Анна считала «основой и источником счастливой жизни». Благоразумие – последнее из «святой троицы» социальных божеств – оберегало сердце голландца от избытка эмоций, которые в прежние времена слишком часто ввергали страну в хаос. История учила, что за любым триумфом следует поражение, за изобилием – нужда, за покоем – буря, а за каждым золотым веком – апокалипсис. Единственный способ защитить сердце от превратностей судьбы – это держаться благоразумной середины всегда и во всем, в процветании или нужде, в радости или отчаянии. К золотой середине голландцы стремились и в еде, и в одежде, и даже в живописи. Она служила залогом разумного, устойчивого баланса между роскошью и скромностью, расточительством и бережливостью.
Концепция degelijkheid прекрасно сочеталась с викторианской идеей о необходимости подавлять неподобающие эмоции, а также с главенствующей в новом протестантизме тенденцией к отрицанию кальвинистского фанатизма. Свойственные Анне тревожность и настороженность и тут совпали с духом времени. Вечно подсчитывая сальдо добра и худа, Анна взяла на себя обязанность удерживать семейный корабль в равновесии, не позволяя ему крениться под натиском эмоций. Если наступила полоса благоденствия, значит после жди беды, внушала она детям, а невзгоды и треволнения рано или поздно сменятся покоем и надеждой. Ни одно радостное мгновение в доме Ван Гогов не проходило без материнского напоминания о неизбежной цене счастья – его оборотной стороне. Но уныние тоже было под запретом. «Счастлив тот, – заключала Анна, – кто держит себя в узде и всегда хранит самообладание».
Дети Ван Гогов росли в мире, лишенном эмоциональной окраски, мире, где невоздержанность любого рода: гордость и страстность, с одной стороны, самобичевание и безразличие – с другой, – нивелировались в угоду Благоразумию; в мире, где все плюсы уравновешивались минусами, где похвала всегда сочеталась с требованием будущих успехов, ободрение – с предостережением, энтузиазм – с оглядкой. Рассказывая Тео о последнем письме, полученном от Винсента из Лондона, Анна писала: «Боюсь, как бы за солнечными днями не пришли дожди, но я буду, сколько смогу, наслаждаться солнцем, а зонт на случай дождя держать наготове». Покинув отчий дом, дети Анны то и дело сталкивались с крайними проявлениями эмоций, которых не знали прежде и от которых не умели защищаться. Когда же им приходилось справляться с эмоциональными кризисами, все они демонстрировали поразительную нечувствительность и непонятливость. Порой это приводило к катастрофическим последствиям.
Долг, Благопристойность и Благоразумие – вот условия счастливой жизни, надежные нравственные ориентиры, без них «нельзя стать нормальным человеком», предупреждала Анна. Неспособность придерживаться этих устоев оскорбляет религию, сословие и общественный порядок. Нарушение их – позор для всей семьи. Или нечто еще более ужасное. Литература того времени изобиловала назидательными историями, повествующими о том, как «дурная жизнь» приводит к падению в глазах общества. За примером не надо было далеко ходить: племянник Доруса своим постыдным поведением вынудил овдовевшую мать покинуть родные места и отправиться в «изгнание», где она «умерла от горя». Он «запятнал наш дом» – гласила запись в семейной хронике.
Памятуя о подобных кошмарах, Анна и Дорус приучали детей постоянно быть начеку. Один-единственный неверный шаг мог завести на «скользкую тропинку», как это называл Дорус, и повлечь за собой ужасающие последствия для всех. Страх неудачи преследовал детей семьи Ван Гог; по словам одного источника, он висел над ними как облако, порождая непрекращающуюся самокритику, которая длилась годами и после ухода из отчего дома. «Как же сильно мы должны любить Па и Ма? – жалобно спрашивала в письме одна из их дочерей. – Я недостойна их».
Под Новый год дети собирались вместе и молились: «Избави нас от слишком сильных укоров совести». И никто из них не молился так истово, как старший – Винсент: и десять лет спустя после отъезда из дома он будет помнить эту молитву слово в слово.
Глава 3 Странный мальчик
В 1850-х гг. в одном из окон мансардного этажа дома пастора Ван Гога можно было увидеть лицо ребенка, наблюдавшего за происходящим на площади. Не заметить мальчика было трудно из-за густой шапки ярко-рыжих кудрявых волос. Лицо его было необычным: продолговатое, с высоким лбом, выдающимся подбородком, пухлыми щеками, широким носом и выпяченной нижней губой. Юный Винсент был похож на мать – те же рыжие волосы, черты лица, та же комплекция. Все его лицо было усыпано веснушками, а небольшие светлые глаза в зависимости от настроения казались то голубыми, то зелеными, иногда рассеянными, иногда – пронизывающими насквозь.
Для большинства посетителей дома этот мельком брошенный взгляд в окно так и оставался единственной возможностью увидеть сына зюндертского пастора. При встрече с незнакомыми людьми мальчик был застенчив и молчалив. Пока его мать хлопотала вокруг гостя с чаем, печеньем и разговорами о последних новостях из королевской резиденции в Гааге, Винсент норовил бочком улизнуть из комнаты, чтобы возобновить свое дежурство у окна или заняться каким-нибудь другим делом в тишине и одиночестве. «Он не был похож на других мальчиков его возраста, предпочитая играм чтение». На многих посетителей он производил впечатление een oarige – странного мальчика.
Более внимательный наблюдатель или близкий семье человек мог найти и другие приметы сходства странного сына и его респектабельной матери – помимо рыжих волос и голубых глаз. Винсент разделял ее опасливо-подозрительное отношение к миру. Так же как мать, он ценил бытовой комфорт и красоту вещей. Оба жилища, в которых взрослый Винсент обоснуется на долгий срок, – в Гааге и в Арле – он будет декорировать заново, сетуя в письмах брату, что его средств не хватает для воплощения всех идей. Страсть к порядку и удобству выразится также в его отношении к кистям, карандашам, бумаге и краскам.
Он перенял от матери одержимость социальными привилегиями, ее жесткие требования к себе и к окружающим, основанные на стереотипах о людях разного происхождения и статуса. «Велика ли беда в утрате некоторых из принципов, что вколачивали нам в головы, когда мы были детьми, – рассуждал Винсент многие годы спустя, – так ли важно всегда поддерживать статус в обществе, соблюдать манеры, следуя правилу № 1?» Несмотря на бросавшиеся в глаза нелюдимость и нервозность, Винсенту, как и его матери, не были чужды любезность, светская уклончивость и, даже в юном возрасте, некоторый снобизм. Как и его мать, он часто чувствовал себя одиноким и постоянно тревожился по разным поводам. Задумчивый и вечно чем-то обеспокоенный, Винсент, по мнению родни и знакомых, мало напоминал ребенка: «Он не казался юным… его лоб уже тогда был исчерчен морщинами».
От матери он унаследовал потребность в непрерывной, судорожной деятельности. С того момента, как она научила его писать, его рука не знала покоя. Он научился водить карандашом по бумаге задолго до того, как понял смысл копируемых букв. С тех пор сам процесс письма всегда доставлял ему самостоятельное каллиграфическое удовольствие («Перо должно покрывать лист бумаги [чернилами], подобно тому как плющ покрывает стену»). Как и его мать, Винсент писал с лихорадочной скоростью, словно пытаясь убежать от праздности, своего главного врага, и победить пустоту – свой главный страх. «Ничего не делать – значит поступать неправедно», – предостерегал он. Какой удел более «жалок», чем «жизнь в бездействии»? «Сделай многое или умри».
От матери Винсент получил и первые художественные навыки. В захолустном Зюндерте дать детям утонченное воспитание было непросто, но для Анны это было делом чести. «Любой, кто имеет хоть сколько-нибудь вкуса и достатка, почитает своим долгом обучить детей музыке, рисованию и искусству составления изящных писем». Всем своим дочерям Анна лично преподавала игру на фортепиано; все дети брали уроки вокала. Когда старший сын подрос, мать стала учить его рисованию (в местной школе такого предмета не было). Вдохновляя Винсента собственным примером, некоторое время Анна, вероятно, продолжала и собственные любительские занятия живописью: известно, что, когда Зюндерт посетили сестры Бакхюйзен – дочери знаменитого гаагского художника и подруги Анны, втроем они ходили на этюды.
Амбар и фермерский дом. Карандаш. Февраль 1864. 20 × 27 см
Неизвестно, сопровождал ли их Винсент в тот день, но в детские годы мать определенно была его главным проводником в мир искусства и творчества. Так же как он копировал в альбомы стихи, юный Винсент учился рисовать, копируя гравюры и работы матери – натюрморты с изображением нарядных букетиков; использовались для этих целей и специальные учебные пособия по рисунку. Среди немногих сохранившихся детских опытов будущего художника – рисунок с амбаром и фермерским домом (образцом послужила, вероятно, какая-то гравюра), его подарок отцу ко дню рождения в феврале 1864 г. Желая запечатлеть окружающий мир, Винсент пытался рисовать с натуры. Его сестра вспоминает случай с наброском домашней черной кошки, карабкающейся по стволу яблони: разочарованный результатом, Винсент сразу же уничтожил рисунок. Мать считала, за все то время, что он прожил в родительском доме, больше ни одного рисунка с натуры Винсент так и не сделал. Впоследствии сам художник пренебрежительно отмахнется от своих детских работ, назвав их «жалкими почеркушками». «Настоящее искусство, – утверждал он, – начинается лишь тогда, когда художественное чутье разовьется и созреет в упорном труде».
Винсент был нежно привязан к матери. «Я до сих пор храню первые детские воспоминания… Вспомнишь все это – и снова не существует никого, кроме меня и мамы», – писал он в 1889 г. По его собственному признанию, сделанному уже взрослым человеком, при виде матери с ребенком его «сердце таяло» и на глазах «выступали слезы умиления». Образы и занятия, которые ассоциировались с материнскими заботами, – составление букетов или шитье, покачивание колыбели или просто сидение у камелька – не только неизменно вызывали у него умиление, но и интересовали в качестве предмета изображения. Повзрослев и покинув отчий дом, он продолжал страстно желать материнской ласки и по-детски радоваться ее проявлениям: получив от матери в подарок пару перчаток, двадцатидвухлетний Винсент пришел в такой восторг, что даже взял их с собой в постель. Периодически он ощущал острую (порой болезненную) необходимость завоевать или вернуть былое расположение матери. Винсент мучительно переживал недостаток материнского участия в собственной судьбе и, возможно, потому так любил играть «материнскую» роль в жизни других людей.
За два года до смерти Винсент написал портрет матери, изобразив ее такой, «какой она сохранилась в моей памяти». В то же время и в той же цветовой гамме он написал свой автопортрет.
Несмотря на особую привязанность к матери, а может быть, как раз из-за того, что такие отношения неизбежно ведут к разочарованию, Винсент становился все более непокорным и раздражительным. С самого детства его вспыльчивость проявлялась в приступах ярости, которые даже заслужили упоминания в семейной хронике. Столкнувшись с одной из таких «невыносимых» вспышек, бабушка Винсента по отцу (в одиночку вырастившая одиннадцать детей) в конце концов потеряла терпение, надрала ему уши и выставила вон из комнаты. Спустя годы и сама Анна жаловалась: «Никогда у меня не было больше забот, чем тогда, когда я была занята только Винсентом». В воспоминаниях других членов семьи, обычно эталонных по части сдержанности в оценках, сплошь и рядом встречаются похожие упреки. Винсента называют упрямым, неуправляемым, своенравным ребенком, на которого нельзя найти управу; он чудаковатый, поведение его странное, а характер сложный. Служанка даже спустя шестьдесят лет в красках живописала, каким непослушным и буйным был Винсент, называя его «самым неприятным» из всех детей Ван Гогов.
Он был шумным и раздражительным и «не обращал ни малейшего внимания на то, что в свете называется „декорум“», – сокрушалась сестра Винсента. Он часто отлынивал от семейных выходов, которые всегда тщательно готовились матерью (и подразумевали посещение одного из самых респектабельных домов в округе). «Если бы наш Винсент чаще делал это [наносил визиты] в прошлом, он стал бы более практичным и легче осваивался бы в обществе, что, несомненно, помогло бы ему вести дела и облегчило жизнь», – писала Анна в 1876 г. Кроме того, он проводил недопустимо много времени с девушками из прислуги, которые, так же как и он, занимали комнаты в мансарде. Если вдуматься, многие выходки Винсента выглядят как целенаправленный бунт против матери, столь ценившей порядок и ревностно следившей за соответствием меркам своего класса. Когда мать однажды похвалила фигурку слоника, которого Винсент вылепил из глины, он разбил ее о землю. Анна и Дорус пытались наказывать сына – все авторы семейной хроники сходятся в том, что Винсента наказывали чаще и строже, чем кого-либо из его братьев и сестер, – но безрезультатно. «Он как будто нарочно напрашивается на неприятности, – жаловался Дорус. – Он постоянно испытывает наше терпение».
Винсент, со своей стороны, все больше чувствовал себя никчемным, непонятым и отвергнутым. Эти чувства поселились в его душе на всю жизнь так же прочно, как благочестивое смирение – в сердцах его родителей. «Семья, – жаловался Винсент спустя годы после того, как покинул Зюндерт, – это роковое сочетание людей с противоположными интересами. Все противостоят друг другу, и прийти к единому мнению двое или несколько могут, только если объединяются против другого члена семьи».
Продолжая пылко и сентиментально любить свою семью со всеми ее церемониями и ритуалами, Винсент все чаще мечтал найти лазейку для побега. Его манила природа. В сравнении с физической и эмоциональной клаустрофобией пасторского дома простор полей и пустошей обладал для него неодолимой притягательностью. С детских лет Винсент начал свои странствия по окрестностям: миновав хозяйственные постройки и водоем с дождевой водой, сойдя вниз по холму мимо площадки для отбеливания холста, где сушилось постиранное белье, он шел к садовой калитке, за которой расстилались поля. Большинство ферм Зюндерта были невелики, однако для детей Ван Гогов, запертых в узком саду, пестрое море ржаных и пшеничных полей за городской чертой казалось необъятным: «страна мечты» – называли они его.
Винсент шел по тропе, ведущей через луга к песчаному руслу ручья Гроте-Бек, вода в котором была холодной даже в самый жаркий летний день. Его башмаки оставляли следы на мелком мокром песке. Иногда и его родители добирались сюда во время ежедневных прогулок, правда детям не разрешалось близко подходить к воде. Но Винсент, в одиночестве странствуя по окрестностям, уходил еще дальше – на запад или на юг, туда, где обработанные земли сменялись бесконечными милями пустошей, устланных вереском и можжевельником, топкими низинами, покрытыми щетиной камышей и сосновой порослью.
Должно быть, во время своих одиноких скитаний Винсент открыл для себя неповторимую красоту родной земли. Ее пронизанный необыкновенным светом влажный морской воздух и небо с вереницами изменчивых облаков веками завораживали художников. «Самая гармоничная из стран, – так в 1887 г. один американский художник описывал Голландию. – Небо цвета чистейшей бирюзы [и] мягкое солнце, заливающее все шафраново-желтым светом».
Помимо неба и света, Голландия издавна славилась любознательностью и пристальным вниманием к окружающему миру, присущими характеру местных жителей (неслучайно именно голландцы изобрели и телескоп, и микроскоп). Продуваемые всеми ветрами пустоши Зюндерта давали обильный материал для наблюдательного исследователя, каким был Винсент. Внимание к мелочам, выработанное в раннем детстве, когда он часами копировал рисунки матери, теперь было направлено на Божье творение. Он пристально вглядывался в каждое мгновение жизни обитателей вересковой пустоши, будь то полевой цветок, труженик-муравей или вьющая гнездо птица. Сестра Винсента Лис вспоминала, что он изо дня в день «изучал жизнь подлеска». Он подолгу сидел на песчаном пригорке у ручья и следил за стремительными зигзагами водяных жуков. Он провожал взглядом жаворонков – от верхушки церкви до спрятанных во ржи гнезд. Он мог пройти через колосящееся поле и «не сломать ни одного колоса», пишет Лис, или несколько часов подряд неотрывно наблюдать за птичьим гнездом. «По складу ума он был созерцатель, философ». Спустя годы Винсент писал Тео: «Мы оба стремимся заглянуть за внешнюю оболочку явлений… Возможно, этим мы обязаны нашему детству в Брабанте».
Одинокие прогулки Винсента вызывали недовольство родителей. Анна и Дорус Ван Гог тоже любили природу – по-своему, как типичные представители привилегированного класса XIX в., ценившие все, что радует глаз и способствует приятному времяпрепровождению. «Вы найдете в [природе] весьма приятного и общительного друга, – уверяла одна из любимых ими книг, – если захотите познакомиться поближе». Свой медовый месяц они провели в Харлеммерхауте – древнем лесу, где обитало множество птиц, под деревьями росли цветы, а из земли били целебные источники. В Зюндерте они чинно прогуливались по тропинкам средь лугов, приглашая друг друга полюбоваться живописными деталями пейзажа – грядой облаков, отражением деревьев в пруду, игрой света на воде. Они отвлекались от насущных дел и забот, чтобы насладиться закатом, и даже отправлялись на поиски мест, откуда открывался наиболее величественный вид. Они верили в мистический союз природы и религии: популярная викторианская теория гласила, что красота природы суть отголосок «музыки сфер» и что любование этой красотой – священнодействие сродни религиозному обряду.
Но многочасовые одинокие блуждания по пустошам, вошедшие в привычку у старшего сына пастора, нельзя было ни объяснить, ни оправдать: такой способ общения с природой не подобал мальчику из приличной семьи. К великому сожалению родителей, больше всего ему нравилось гулять именно в потемках и в непогоду. К тому же он и не думал ограничивать свой маршрут луговыми тропинками и тихими деревенскими переулками позади садовых участков. Он гулял вдали от проторенных дорог, по нехоженым тропам, куда не рискнул бы отправиться ни один добрый человек; по богом забытым местам, где можно было повстречать лишь бедняков, заготавливающих торф и вереск, или пастухов, пасущих свои стада. Сама мысль о таких встречах должна была беспокоить Анну и Доруса. Однажды к концу прогулки он оказался недалеко от Калмтаута – городка в шести милях от границы, на бельгийской стороне. Дорогой, которая привела его сюда, пользовались только контрабандисты. Домой он вернулся к ночи, вся одежда перепачкана, башмаки облеплены грязью.
Но больше всего родителей беспокоило настойчивое стремление сына остаться в одиночестве. Анна с подозрением относилась к одиночеству во всех его формах. Популярное в те времена руководство для родителей строго предупреждало, что все «загородные прогулки» должны проходить под пристальным наблюдением родителей, иначе «ребенок может забрести в лес и обнаружить… все то, что способно отравить его воображение». А Винсент, вместо того чтобы «делать визиты» или играть с другими детьми, все больше времени проводил на пустынном бездорожье. «Какая жалость, что Винсент не считает нужным принимать приличествующее людям нашего класса участие в жизни семьи», – сетовали его родители.
Те, кто учился с ним в одной школе, описывали его как «нелюдимого» и «замкнутого» мальчика, у которого было «мало общего с остальными детьми». «Бо́льшую часть времени Винсент проводил наедине с собой, – вспоминал впоследствии один из них, – и часами бродил… довольно далеко [от города]».
Тео Ван Гог в возрасте 13 лет
В многолюдном пасторском доме он тоже был одинок.
Винсент всю жизнь испытывал нежность к младенцам и маленьким детям. Общение с ними, должно быть, скрашивало для него жизнь в родительском доме. По крайней мере поначалу, когда там было полно малышей. Пытаясь компенсировать собственные неудачи во взаимоотношениях с родителями, общаясь с маленькими братьями и сестрами, Винсент принимал родительскую модель поведения. Он жил с ними в мансарде, играл с ними, читал им и рассказывал сказки. Однако, когда они подрастали и становились самостоятельнее, его чувства к ним охладевали. Анна, старшая из сестер, все больше вела себя и даже старалась выглядеть как мать: сухая, категоричная и холодная (один из братьев считал, что она «чем-то напоминает Северный полюс»). Сестра Лис была на шесть лет моложе Винсента; она только-только начала превращаться в хрупкую, поэтичную девочку, когда он вошел в пору подросткового кризиса, подрывавшего согласие и мир в доме. Поклонница музыки и природы, чьи меланхоличные письма были наполнены печальными вздохами и прочувствованными восхвалениями семейного единства, Лис так никогда и не простила ему дерзкого, эгоистичного поведения. Самая младшая из сестер Виллемина (в домашнем кругу ее называли Вил) родилась, когда Винсенту было девять, в самое непростое для семьи время. Тогда Винсент еще не знал, что эта кроха, путавшаяся у него под ногами, – человек, близкий ему по духу. В детстве послушная и серьезная, взрослея, Вил ощутила вкус к интеллектуальным и творческим занятиям и впоследствии стала единственной из сестер Винсента, сумевшей по достоинству оценить его искусство.
В детстве постоянным спутником Винсента был его брат Тео. Родившийся в 1857 г., спустя месяц после того, как Винсенту исполнилось четыре, Тео появился на свет как раз вовремя. Он стал первым, по отношению к кому Винсент испытывал настоящую любовь старшего к младшему. Эта парочка была неразлучна. Зимой они катались на коньках и санках или проводили часы за настольной игрой у камина. Летом играли в «перепрыгни канаву» или занимали себя другими «забавными затеями», которые Винсент изобретал, чтобы развлечь младшего брата.
По словам Лис, в семье, где проявления родственной приязни были строго дозированы, Тео отвечал на щедро расточаемое Винсентом внимание привязанностью, сравнимой с «поклонением». Винсент казался ему «много более, чем просто обычным человеком». Несколько десятилетий спустя Тео напишет, что «обожал Винсента сильнее, чем можно себе вообразить». С раннего детства братья делили на двоих маленькую комнатку в мансардном этаже и, возможно, даже спали на одной кровати. В этом убежище, оклеенном голубыми обоями, которые на всю жизнь запечатлеет его память, Винсент практиковал на своем восхищенном брате ораторские навыки, постепенно превращаясь в авторитарного и страстного собеседника.
Однако, как Винсент ни пытался, сделать из Тео свою точную копию он не смог. С годами они становились все меньше похожи внешне. У Тео было унаследованное от отца изящное телосложение и тонкие черты лица; Винсент с возрастом становился все более тучным, а черты его лица – более грубыми. Тео был блондином, а Винсент – огненно-рыжим. Оба брата обладали светлыми глазами, но взгляд Тео – скорее мечтательный, нежели пронзительный, как у Винсента. Кроме того, Тео не отличался крепким здоровьем. С ранних лет он, как и все дети Ван Гогов, за исключением Винсента, часто болел и, помимо ряда хронических заболеваний, постоянно страдал от простуды.
Но главное, что отличало братьев друг от друга, – это полное несходство характеров. В отличие от мрачного и недоверчивого Винсента Тео был жизнерадостным и общительным ребенком. По словам Лис, Винсент при людях дичился, а Тео, как и его отец, был сердечен и приветлив с самого рождения. Винсент все время пребывал в задумчивости, Тео же и в нелучшее для себя время бывал, по словам отца, «весел и доволен», а услышав пение птиц, мог «начать насвистывать вместе с ними». Благодаря своей миловидности и веселому нраву Тео легко вливался в любую компанию. Те же школьные товарищи, которые называли Винсента угрюмым и нелюдимым, вспоминали, что его младший брат (они звали его Тедом), напротив, был шаловливым и общительным. По отзыву служанки семьи Ван Гог, Винсент был странный, а Тео – нормальный.
Дома, в противоположность своему брату, Тео с готовностью подчинялся велениям Долга. «Вспомни свое детское правило: даже если нам что-то не нравится, мы все равно это сделаем», – писала мать шестнадцатилетнему Тео. Он быстро стал для своей матери незаменимым помощником, чьи преданные руки и на кухне, и в саду всегда были к ее услугам. «Мой ангелочек Тео», – называла его мать. На редкость чуткий и зависимый от мнения окружающих, он взял на себя роль миротворца в семье (через несколько десятилетий Винсент испытает пределы его терпения в этой роли). («Тебе не кажется, что мы должны [стараться] всем угодить?» – говорил Тео, выражая абсолютно несвойственное Винсенту мнение.) Дорус также отмечал эти уникальные черты характера своего тезки и с энтузиазмом развернул воспитательную кампанию, которую не прекращал до самой смерти. Бывало, он называл Тео «наша гордость и радость» и с любовью писал ему: «Ты для нас как весенний цветок».
Братская любовь не выдержала этого контраста. Покуда Винсент все глубже погружался в мрачное уединение, звезда Тео восходила на семейном небосклоне все выше и выше. («Дорогой Тео, – позже писала ему мать, – знай, что ты – наше самое ценное сокровище».) Чувствуя, что брат ускользает от него, Винсент старался заразить его своим недовольством родителями («То, что Па и Ма сказали [тебе] это, меня печалит, оскорбляет и страшно разочаровывает»). Всю оставшуюся жизнь он не оставлял попыток переманить Тео на свою сторону. Но его усилия были напрасны. Так они и препирались годами – задиристо, точно два школьника. («Это не я заносчивый, это ты заносчивый!», «Возьми свои слова назад!».) Разлад между братьями привлек внимание их отца. Он сделал сыновьям выговор, сравнив их с Иаковом и Исавом из библейской притчи о том, как младший брат присвоил себе первородство старшего.
Когда подростком Винсент начал совершать одинокие прогулки по окрестностям, прежние доверительные отношения между братьями изменились. Без спросу отправляясь в свои экспедиции, Винсент проходил мимо других детей Ван Гогов, «даже не здороваясь», – вспоминала одна из сестер. «Его братья и сестры были для него чужими, – вспоминала Лис. – Он сам себе был чужим… Дети понимали, куда он направляется, потому что в руках у него была бутылка и рыболовная сеть. И никому из них, даже Тео, не приходило в голову окликнуть его: „Можно мне с тобой?“».
Его детство прошло под знаком одиночества. «Моя юность была мрачной, холодной и пустой», – однажды напишет Винсент брату. Все больше отдаляясь от родителей, сестер, товарищей по школе и даже от Тео, он все чаще отправлялся искать утешения в природе. Частые отлучки из дому юного Винсента демонстрировали то, что Винсент тридцатилетний сформулирует в письме: «Я хочу очиститься, восстановить силы наедине с природой». Он начал читать произведения писателей-романтиков: Генриха Гейне, Людвига Уланда и бельгийца Хендрика Консианса. «Я… падал в пропасть горчайшего уныния… – писал Консианс в одном из любимых отрывков Винсента. – И вот я провел три месяца на вересковой пустоши… где душа, пред лицом непорочного творения Господа, сбрасывает с себя бремя условностей, забывает о мире и с вновь обретенной молодой силой вызволяет себя из его пут».
Но вслед за восхищавшими его романтиками Винсент видел в нерушимом бесстрастии природы не только покой, но и опасность. Можно потеряться в этой безграничности, почувствовать себя ничтожным в сравнении с нею, можно черпать в ней вдохновение – или оказаться ею раздавленным. Для Винсента природа всегда сохраняла эту двойственность: она служила утешением в его одиночестве, но и напоминала ему об участи изгоя в мире, особенно в таком мире, где семья и природа тесно переплетены. Пребывал ли он наедине с Божьим творением по доброй воле или потому, что мир его отринул? В попытке убежать от своих проблем Винсент не раз будет искать убежища в безлюдных местах – чтобы найти там еще более гнетущее одиночество. В конце концов он снова и снова будет возвращаться в мир с надеждой на человеческое участие, которого ему всегда так недоставало, даже в детстве, даже в его собственной семье.
В попытке заполнить пустоту Винсент увлекся коллекционированием – занятием, которое впоследствии будет странно сочетаться с его бродячим образом жизни. Словно пытаясь зафиксировать и унести с собой ощущение, возникавшее у него наедине с природой, он собирал и классифицировал полевые цветы, растущие на берегу ручья и на лугах. Хорошо изучив повадки перелетных птиц, Винсент начал коллекционировать их яйца. Осенью, когда птицы улетали на юг, он собирал их гнезда. Но настоящей страстью Винсента – первой из многих – были жуки. Он вылавливал их в ручье или выгонял из кустов при помощи рыболовной сети, а затем в бутылке относил домой, где его сестры визжали от ужаса при виде этих трофеев.
История этого одинокого увлечения длиною в жизнь началась в мансарде, где Винсент вечер за вечером изучал и классифицировал свои коллекции: выяснял, к какому виду относится каждый полевой цветок, и отмечал места произрастания наиболее редких из них, сравнивал гнезда обычных и черных дроздов, зябликов и вьюрков. «Поистине, птицы вроде вьюрков и иволг – в своем роде художники», – заключил он. Для хранения коллекции жуков Винсент делал специальные маленькие коробочки, выложенные бумагой. Внутри был приколот экземпляр, и на каждой коробочке было аккуратно выведено латинское наименование насекомого. «Ужасно длинные названия, – вспоминала Лис, – но Винсент помнил все наизусть».
Дождливым днем в октябре 1864 г. Дорус и Анна Ван Гог усадили сына в принадлежащую семье желтую повозку и отвезли его в город Зевенберген, расположенный в тринадцати милях к северу. Там, на ступенях школы-интерната, они попрощались с одиннадцатилетним Винсентом и уехали прочь.
Попытки пастора Ван Гога и его жены дать старшему сыну образование в Зюндерте окончились провалом. Когда Винсенту было семь, они отвели его в зюндертскую школу, расположенную прямо напротив пасторского дома, на другой стороне площади. Школа открылась совсем недавно, и ее учреждение знаменовало собой значительный прогресс местной системы образования, которая до этого была никудышной. Большинству местных жителей и в голову не приходило отправить своих отпрысков учиться (безграмотность была в тех краях почти поголовной), а если и приходило, это оказывалась, как правило, одна из множества неофициальных школ при частном доме. Учеба сводилась к наставлению в католической вере, а урокам отводились часы между работой по дому и в поле.
Анна считала достойное образование привилегией и обязанностью своего сословия – символом статуса и залогом успеха в обществе. Дорус поддерживал идею публичных школ, видя в них подспорье в битве с безнравственностью и бедностью, а также оружие против католического невежества и суеверий.
Анна и Дорус имели все основания полагать, что Винсент будет прилежным учеником. Он был сообразителен и хорошо подготовлен (скорее всего, к семи годам он уже умел читать и писать). Однако непокорность мальчика вскоре вызвала нарекания со стороны строгого наставника Яна Диркса, который славился тем, что драл за уши непослушных учеников. По свидетельству одноклассника, Винсента время от времени секли за разные проделки. Бесспорно, этот факт не в последнюю очередь стал причиной его постоянных прогулов.
Анна и Дорус испробовали все возможные способы дать старшему сыну приличное образование в Зюндерте: частные уроки, вечерние классы и даже занятия во время летних каникул. Все напрасно. В конце октября 1861 г. – всего через четыре месяца после начала второго года обучения – они забрали Винсента из зюндертской школы. Вместо того чтобы внести в жизнь мальчика порядок и дисциплину, школа лишь усугубила его странности: Винсент стал еще более замкнутым и непослушным, чем прежде. Анна винила школу: «общение с крестьянскими мальчишками», уверяла она позднее, сделало ее сына «грубым». Дети из низших слоев католической общины и сам католический наставник Диркс – вся эта «дурная компания» стала, по ее заключению, причиной совсем уж невыносимой строптивости ее сына.
В течение последующих трех лет Винсент довел родителей, пытавшихся дать ему домашнее образование, до полного отчаяния. Хоть это и было чревато серьезными расходами, они наняли гувернантку, которую поселили в комнате для прислуги в мансарде. Дорус, который давал уроки религии детям из местной протестантской общины (в свое время он и сам получил домашнее образование), составил программу обучения. Ежедневно Винсент проводил несколько часов в кабинете отца, выслушивая скучные назидания обожаемых Дорусом поэтов-священников, которые в то время уже безжалостно вычеркивались из образовательной программы. Но и долготерпеливый пастор оказался не в силах совладать со своим неуправляемым чадом. И в 1864 г. родители скрепя сердце решили отправить Винсента в школу-интернат.
Школа Провили находилась в Зевенбергене, на узкой улице, пролегавшей между ратушей и протестантской церковью. Улица Зандвег была застроена прекрасными особняками, каких в Зюндерте не видывали. Но ни один не мог сравниться в великолепии с домом под номером A40. Богатые витражные панели венчали входную дверь и высокие окна второго этажа. Кирпичный фасад был отделан камнем, редко использовавшимся при строительстве в Зюндерте: углы здания, пилястры, гирлянды цветов и фрукты – все было из камня; над улицей нависал великолепный каменный балкон. Шесть каменных львиных голов смотрели вниз с широкого каменного карниза. Когда Анна и Дорус оставили сына в роскошной приемной школы, они были вполне уверены, что наконец вывели его на правильную дорогу.
В новом доме Винсента, больше напоминавшем дворец, многочисленный штат трудился на благо относительно небольшой группы учеников; здесь жили и получали образование 21 мальчик и 13 девочек – сыновья и дочери видных протестантов со всего Брабанта: высокопоставленных правительственных чиновников, состоятельных фермеров, преуспевающих местных торговцев и фабрикантов. Кроме шестидесятичетырехлетнего основателя школы Яна Провили, его жены Христины и сына Питера, преподавательский состав включал двух старших учителей, четырех воспитателей и гувернантку, специально выписанную из Лондона. Школа предлагала внушительный перечень предметов как для начального, так и для среднего уровня образования. Конечно, за все это нужно было платить – учебное заведение Провили не получало субсидий от государства. И хотя статус священника, как известно, давал Дорусу некоторые привилегии, лишних денег в семье не было. Поэтому каждый гульден, потраченный на обучение Винсента, его отец-священник отрывал от своей растущей семьи и нищей паствы.
Но Винсент понимал только одно: его бросили. В тот момент, когда повозка родителей скрылась из глаз, он почувствовал невыносимое одиночество. Всю оставшуюся жизнь он будет вспоминать прощание у дверей школы как один из самых душераздирающих моментов своей жизни. «Я стоял на ступенях перед школой господина Провили, глядя вслед экипажу на мокрой дороге», – писал он Тео двенадцать лет спустя. «Можно было разглядеть, как вдалеке по дороге через луга едет мокрая от дождя желтая повозка и голые деревья с двух сторон расступаются перед ней». Но в тот момент никакие сентиментальные образы не могли отвлечь его от очевидного вывода: после одиннадцати лет тщетных увещеваний не противиться семейному единению его изгнали с родного острова – пасторского дома – и отдали на волю волнам. Годы спустя он будет сравнивать свое горькое положение в Зевенбергене со скорбным одиночеством Христа в Гефсиманском саду, где Сын молил Отца о спасении.
Следующие два года в школе Провили лишь подтвердили его худшие опасения. Для чувствительного мальчика, скованного в обществе чужих и своенравного в кругу близких, нельзя было придумать испытания мучительнее, чем жизнь в школе-интернате при абсолютной эмоциональной беззащитности. Кроме того, Винсент был самым младшим из учащихся в школе, что, конечно, не облегчало его участи. Маленький рыжий новичок, с деревенским выговором, вспыльчивым характером и странными замашками, Винсент лишь глубже забился в раковину предподростковой депрессии. На закате жизни он сравнит время, проведенное в школе Провили, с заточением в сумасшедшем доме. «Каждая моя клеточка чувствует себя не в своей тарелке, – писал он из психиатрической лечебницы в Сен-Реми, – как будто я снова двенадцатилетний мальчик в школе-интернате».
Чтобы добиться прекращения ссылки, Винсент начал яростную кампанию – способ, к которому он станет вновь и вновь прибегать в будущем. Прошло всего несколько недель, и Дорус приехал в школу проведать и утешить своего несчастного сына. «Я бросился на шею отцу, – позже писал Винсент об их трогательном воссоединении. – В тот момент мы оба почувствовали, что пред нашим Отцом на небесах мы едины». Тем не менее Дорус не забрал сына обратно в Зюндерт. Следующей встречи с семьей Винсенту пришлось ждать до Рождества. Даже годы спустя его сестра Лис живо вспоминала то ликование, с которым он возвратился в пасторский дом на каникулы. «Ты помнишь, как Винсент приехал домой из Зевенбергена? – писала она Тео в 1875 г. – Какие славные были дни… Нам никогда больше не было так весело, мы никогда больше не были так счастливы вместе».
Но по окончании рождественских каникул Винсенту пришлось вернуться к каменным львам. В течение следующих двух лет Дорус навещал сына в школе, а Винсент ездил в Зюндерт на семейные торжества. В конце концов летом 1866 г. в ответ на шквал писем тоскующего сына, в которые он вкладывал всю свою сумасшедшую энергию, обиду и болезненное одиночество (впервые применяя прием, которым еще не раз воспользуется), родители уступили. Винсент мог наконец покинуть свою роскошную тюрьму в Зевенбергене.
Но не для того, чтобы вернуться домой.
Почему Анна и Дорус решили перевести сына в государственную школу имени Виллема II в Тилбурге, еще дальше от дома, – неясно: следующая ступень образования была доступна и в учебном заведении Провили.
Как и в случае с Зевенбергеном, пристроить сына в тилбургскую школу Дорусу, скорее всего, помогли семейные связи. Деньги здесь, по-видимому, тоже играли свою роль. В отличие от школы Провили тилбургская школа пользовалась привилегиями учебного заведения системы Высшей бюргерской школы (Hogere Burgerschool). Созданная по государственной инициативе, она имела целью практическую реализацию нового закона, который предписывал школьному образованию сконцентрироваться на распространении светских, буржуазных ценностей.
Хотя обучение в тилбургской школе стоило дешевле, внешний вид ее производил даже большее впечатление, чем особняк господина Провили на улице Зандвег. В 1864 г. король Нидерландов пожертвовал школе ни больше ни меньше как королевский дворец и прилегающие к нему сады в центре города. Дворец словно вышел из детских ночных кошмаров: странное приземистое мрачное строение с башнями по углам и бойницами в стенах более всего походило на тюрьму. «Диковинная крепость… чудовищный пример нелепости, к которой может привести строителя увлечение всякими сумасбродными идеями», – сообщал об этом здании путеводитель того времени.
Современное и прогрессивное учебное заведение в Тилбурге привлекло внимание многих выдающихся преподавателей. Поскольку большинство учителей работали по принципу частичной занятости, учебная программа была богата разнообразными предметами – от астрономии до зоологии – и притягивала талантливых учеников и учителей даже из таких далеких городов, как Лейден, Утрехт и Амстердам.
Однако для Винсента блестящие перспективы не имели никакого значения. Тилбург, как и Зевенберген, был для него новым местом ссылки, и только. Он еще глубже ушел в себя и сублимировал свою горечь в школьные занятия (как впоследствии сублимировал ее в творчество). В опровержение его собственных жалоб родителям, что он «абсолютно ничему не научился» у Провили, в первый класс тилбургской школы Винсент был зачислен сразу – от большинства претендентов требовали пройти подготовительный курс. Как только 3 сентября 1866 г. начались занятия, вся его неистовая энергия оказалась востребована насыщенной учебной программой, бесконечными часами голландского, немецкого, английского, французского, алгебры, истории, географии, ботаники, зоологии, геометрии и физкультуры. К слову, последний предмет, который школьникам преподавал сержант пехоты, включал в себя строевую подготовку и навыки обращения с оружием. Но, даже маршируя по Виллемсплейн вдоль зубчатых стен школы с казенным кадетским ружьем на плече, Винсент предавался мечтам о Гроте-Бек, болотных жуках и спрятанных во ржи гнездах жаворонков. О времени, проведенном в тилбургской школе, он ни разу не упомянул за все годы своей обширной переписки со множеством корреспондентов.
В то время как большинство его товарищей корпели над домашними заданиями, Винсент коротал часы одиночества с томиками французской, английской и немецкой поэзии, заучивая множество стихов наизусть. К концу года Винсент обогнал по успеваемости четырех лучших учеников класса и в июле 1867 г. был переведен на второй уровень обучения (номинально программа предусматривала пять уровней, но до 1871 г. обучение фактически завершалось с окончанием второго). Однако ничто – ни упорная учеба, ни успехи – не избавило его от внутренних терзаний.
Не помогали даже уроки рисования.
Харизматичный наставник Константин Гюйсманс (Константинус Корнелис Гюйсманс) был самой яркой звездой педагогического коллектива тилбургской школы. Известный на всю Голландию преподаватель изобразительного искусства, Гюйсманс написал подробный учебник по рисованию, в котором доказывал, что умение рисовать играет ключевую роль в подготовке молодых людей к трудностям новой, промышленной эры. В Тилбурге он начал преподавать в возрасте пятидесяти пяти лет, а возглавил борьбу за более качественное художественное образование в школах Гюйсманс еще задолго до рождения Винсента. Идея, положенная в основу обычного пособия по рисованию с неказистым названием «Пейзаж: серия оригинальных примеров и упражнений для рисования карандашом, а также учебный курс основ рисования», приобрела в стране грандиозную популярность. Гюйсманс настаивал на том, что художественное образование – ключ к новому Золотому веку голландской культуры. У того, кто научился рисовать, не только «острый и верный глаз», утверждал он, но и умение «сосредотачивать внимание», «восприимчивость к красоте».
Рисовальный класс, куда Винсент впервые попал осенью 1866 г., был оборудован в соответствии с теориями Гюйсманса. Вокруг большого стола в центре комнаты, на котором помещалась модель – чучело птицы или белки, гипсовая рука или нога, были расставлены скамьи, где рассаживались ученики с планшетами. Во время урока Гюйсманс ходил по классу, по очереди уделяя внимание каждому из учеников; такой метод обучения представлял собой радикальное новшество после унылой практики прошлого, когда лектор вещал, стоя за кафедрой. «Учитель сам должен быть живым воплощением метода, – заявлял Гюйсманс, – приспосабливаясь к теме урока и особенно – к бо́льшим или меньшим способностям учеников». Ученики восхищались своим учителем, ценя в нем талант заинтересовывать и вдохновлять.
В своих сочинениях и на занятиях в классе Гюйсманс приводил яркие доводы в пользу нового понимания искусства, его восприятия и созидания. Вместо заученных приемов и техник, которые на протяжении долгого времени были основой образовательной программы художественных школ, он ставил во главу угла выразительную силу рисунка. Беззаботно пренебрегая тщательностью проработки деталей, Гюйсманс призывал учеников зарисовывать не столько сам объект, сколько производимое им впечатление. При изображении стены, говорил он, «тот художник, который стремится воспроизвести на бумаге каждый камешек и каждый мазок побелки, вовсе не понимает своего призвания: такому следовало бы не рисовать, а класть кирпичи».
Гюйсманс стремился привить ученикам любовь к пейзажному рисунку: он часто проводил занятия на пленэре и задавал ученикам делать наброски с натуры, которая есть «источник всей красоты – великолепная, божественная природа». Кроме того, Гюйсманс был рьяным приверженцем перспективы. Первая и главная цель художественного образования, по его словам, – «воспитание острой наблюдательности». А для достижения этой цели – научить видеть – ничего нет важнее перспективы. Еще одной значимой составляющей метода Гюйсманса было изучение произведений искусства. Он не жалел учебного времени на демонстрацию внушительных подборок репродукций, которыми иллюстрировал свои уроки (равно как не жалел он школьного бюджета на их приобретение). Он призывал учеников при любой возможности посещать музеи и выставки и развивать собственное «художественное чутье», не имея которого, утверждал он, «нельзя создать ничего прекрасного или возвышенного».
Гюйсманс жил неподалеку от школы и с готовностью принимал учеников у себя. Его дом был заполнен книгами и журналами. Здесь представлялась возможность ознакомиться и с его собственными произведениями – преимущественно темными пейзажами сельского Брабанта и сумрачными интерьерами фермерских домов. Стареющий общительный холостяк, Гюйсманс охотно предавался воспоминаниям о своей парижской молодости, об успехах в Салоне, о дружбе с известными художниками и о жизни на юге Франции.
Ученики Гюйсманса могли получить, таким образом, едва ли не самое передовое художественное образование в тогдашней Голландии. Но Винсента, который занимался в классе Гюйсманса четыре часа в неделю на первом году обучения и три часа на втором, это, судя по всему, не вдохновляло. Впоследствии он никогда не упоминал ни самого Гюйсманса, ни его уроки. Годы спустя он горько сетовал: «Если бы тогда нашелся кто-нибудь, кто объяснил бы мне, что такое перспектива, сколь многих мытарств я мог бы избежать». Не вспомнил он знаменитого учителя и перечисляя свои первые художественные опыты: ни один из рисунков, сделанных в школе под руководством Гюйсманса, не удостоился упоминания в этом списке.
Обладая невероятной памятью, он, безусловно, сохранил в ее глубинах что-то из услышанного и увиденного в то время (для того, чтобы бессознательно вернуться к этому многие годы спустя): страсть к собиранию репродукций; умение замечать скромную живописность повседневности; любовь к темным интерьерам и пейзажам Брабанта; убежденность в практической ценности искусства; вера в то, что выразительность важнее блестящей техники; неколебимая уверенность в том, что истинное искусство, как и любое мастерство, не только даруется свыше, но и достигается путем прилежной тренировки. Спустя двадцать лет все, что так долго хранилось под спудом забвения, выйдет на поверхность и сыграет свою роль в жизни будущего художника.
Немногочисленные одноклассники Винсента (которых ко второму году осталось всего девять) могли бы стать «правильной компанией» для отпрыска Анны, однако никто не хотел дружить со странным мальчиком, который упорно держался особняком. Все прочие, кроме одного, выросли в окрестностях Тилбурга и по-прежнему жили дома, в кругу семьи. После звонка об окончании занятий лишь Винсент тащился сквозь снег и дождь к дому, который не был ему родным. Приютившая его семья Ханник обращалась с ним так, как и следовало ожидать от немолодой семейной пары, на голову которой свалился угрюмый тринадцатилетний мальчик. Винсент никогда о них не упоминал.
Состояние одинокого, непонятого юноши все отчетливей определяло противоречивые чувства тоски по дому и обиды. Двадцать миль, разделявшие Тилбург и Зюндерт, были серьезным препятствием для визитов родителей и поездок домой. Когда он выходил из поезда на вокзале в Бреде и не обнаруживал желтой повозки, как это иногда случалось, ему приходилось идти пешком до пасторского дома больше трех часов. Но и во время каникул братья и сестры видели его все реже – отчуждение Винсента гнало его за ворота или побуждало углубиться в книгу.
Винсент Ван Гог на ступенях тилбургской школы
При этом всякий раз, как он возвращался в школу, возвращалась и тоска по дому: ссылка продолжалась. Это был замкнутый круг, и поездки домой, омраченные неизбежной разлукой, делали его жизнь вдвойне невыносимой. На школьной фотографии, которая относится примерно к этому времени, Винсент сидит в первом ряду, его руки и ноги скрещены, голова ушла в плечи, а тело наклонено вперед так, будто он пытается занять как можно меньше места. Колено прикрыто фуражкой. Другие ученики расположились на ступенях в вальяжных позах, удобно вытянув ноги или откинувшись назад, взгляды их рассеянны и спокойны. По контрасту с ними поза и выражение лица мальчика в первом ряду кажутся особенно напряженными: сердито надув губы, он хмуро всматривается в камеру, как будто шпионя за всем миром из потайного одинокого редута.
В марте 1868 г., за несколько недель до своего пятнадцатилетия и за два месяца до окончания семестра, Винсент вышел из здания тилбургской школы. Возможно, вместо того, чтобы преодолеть часть расстояния на поезде, он прошел пешком весь путь до Зюндерта, – если так, это заняло у него семь часов и стало первым из многих долгих, одиноких, мазохистских походов, которыми отмечены поворотные моменты в его жизни. Не осталось никаких сведений о том, как его встретили, когда он показался на пороге пасторского дома, с саквояжем в руках. Он вряд ли смог дать родителям хоть сколько-нибудь убедительное объяснение странного поступка. Но как бы они ни оплакивали деньги, выброшенные на его учебу (на оплату семестра, проживание и дорогу), сколько бы ни говорили о том, что он срамит их в глазах людей, Винсент был непреклонен. Он добился своего. Он был дома.
В следующие полтора года Винсент цеплялся за свою вновь обретенную жизнь в родительском доме, теша себя иллюзорной надеждой, символом которой стал новый ребенок в семье – годовалый брат Кор. Подавляя в себе чувство вины, которое усиливалось с каждым месяцем безделья, он уклонялся от разговоров на тему его будущего и целыми днями пропадал на берегу Гроте-Бек, на просторах пустошей или в мирном уединении своего мансардного святилища. Не исключено, что состоятельный дядюшка, торговавший произведениями искусства в Гааге, предлагал ему работу. Если и так, то Винсент отказался, предпочтя свои одинокие занятия.
Он должен был понимать, что ему все равно не уйти ни от вопросов о его будущем, ни от угрызений совести. Как бы он ни старался затеряться в пустошах, спрятаться в вымышленном мире литературы или с головой уйти в собирание коллекций, рано или поздно ему пришлось бы взглянуть в лицо обманутым ожиданиям своих родителей. Особенно отца, который, вероятно, испытывал те же чувства, что герой одной из его любимых книг – романа Эдварда Бульвера-Литтона «Кенелм Чиллингли». «Видишь ли, дорогой мой, я хочу, чтобы ты отличился в какой-либо области… как твои предки», – говорил герой этой книги своему отпрыску, восставшему против законов жизни в обществе, и в ответ на его упорное нежелание оставить свои «странности» в отчаянии восклицал: «Мне стыдно за тебя!»
Глава 4 Бог и деньги
Каждое воскресенье, надев строгую черную одежду, обитатели пасторского дома торжественно направлялись в расположенную неподалеку церковь. Семья пастора Ван Гога занимала особую скамью, и со своего места у подножия кафедры Винсент мог во всех подробностях видеть службу. Пронзительные аккорды фисгармонии призывали полсотни прихожан подняться с мест. Под музыку степенно выходили священнослужители с суровыми лицами, облаченные в длинные одежды. Процессию завершал пастор.
Он был невысок, худощав и в обычной жизни едва ли выделялся из толпы. Однако обряд отводил ему особую роль. Свет отражался от его светлых, посеребренных сединой волос. На фоне черных одежд его лицо казалось особенно бледным; крахмальный пасторский воротничок и манишка указывали на его сан.
Каждое воскресенье Дорус Ван Гог чинно поднимался по лестнице на кафедру, которая резным узором напоминала богато украшенный сундук, поставленный вертикально; Винсент следил за отцом, вытянув шею, чтобы видеть его со своего места, расположенного очень близко к кафедре.
С высоты своего положения (в самом буквальном смысле) Дорус руководил службой, громко объявляя каждый гимн, взмахом руки показывая, когда вступать музыке, и ведя за собой прихожан в чтении молитв и пении псалмов. В своих проповедях – душе всякой службы – он пользовался литературным голландским, который нечасто приходилось слышать в провинциальной глуши Брабанта. Если пастор Ван Гог следовал принятым в то время канонам составления и чтения проповедей, маленькая церковь должна была сотрясаться от драматических эффектов, которые непременно пускал в ход всякий уважающий себя оратор Викторианской эпохи: пафосная звенящая декламация, театральная смена темпа и силы звука, мелодраматические модуляции, риторические повторы и громоподобные кульминации. Тело тоже участвовало в представлении – речь сопровождали размашистые жесты, и широкие рукава одеяния, колеблясь, усиливали эффект от каждого взмаха руки и воздетого к небесам перста.
Теодорус (Дорус) Ван Гог
Для протестантов Зюндерта Дорус Ван Гог был не только собеседником Господа Бога, но и признанным вождем горстки пионеров протестантизма на этом одиноком форпосте – и в духовных, и в мирских делах. Немногочисленным прихожанам преподобного Ван Гога, чьи контакты с католическим сообществом Зюндерта ограничивались необходимым минимумом, пасторский дом служил одновременно духовным центром и светским клубом. В любой день недели гостиная была полна людьми: читающими, пришедшими на урок или просто гостями.
Возглавляя протестантскую общину, Дорус выполнял своего рода миссию посла в преобладающем католическом сообществе. Перед ним не стояла задача обращения папистов Зюндерта в протестантизм – от него требовалось лишь не допустить их безраздельного господства в этом спорном регионе. Во время городских торжеств Винсент мог видеть отца среди собравшейся на помосте городской верхушки, стоящего рядом с высокопоставленными должностными лицами – и рядом с коллегой-католиком. В кампаниях по сбору средств, наподобие организовывавшихся для жертв наводнения, Дорусу принадлежала ведущая роль: именно он заведовал распределением пожертвований. Ежедневные прогулки, во время которых преподобный Ван Гог, в своем цилиндре, сопровождаемый чадами и домочадцами, шествовал по улицам Зюндерта, должны были еще раз продемонстрировать католикам, что протестанты обосновались здесь всерьез и надолго.
Для тех прихожан, что жили на удаленных фермах и в крошечных селениях, разбросанных по округе, Дорус был еще более почитаемой фигурой. Традиция запрещала им водить знакомство с соседями-католиками, и еженедельные визиты пастора или собрания в его доме после воскресной службы для этих людей были единственной возможностью общения за пределами собственного дома. Покровительство пастора вселяло надежду на Божью милость и на нечто даже более насущное – денежную помощь. Череда неурожайных лет разорила крестьянские семьи. Фермеры, и прежде едва сводившие концы с концами, теперь жили только на церковное подаяние. От Доруса Ван Гога, который распределял эти скудные средства, в буквальном смысле зависела их жизнь. Сопровождая отца в поездках, Винсент видел, как люди уважительно ему кланялись, а иные от благодарности падали в ноги.
Когда речь шла о выживании людей, Дорус закрывал глаза на тонкости протестантской религиозной доктрины. В такой глуши, как Зюндерт, куда важнее была выносливость мужчины и способность женщины рожать, а не богословская чистота. «Мы знаем, что разговоры о религии и морали не главное», – писала Анна Ван Гог. Список членов общины, среди которых были лютеране, меннониты и ремонстранты, доказывает прагматичный «экуменизм» зюндертского пастора. В отличие от догматов, за которые Дорус отнюдь не держался, дисциплина значила для него все. «Дисциплина, и еще раз дисциплина, – настаивал Дорус. – Желание старшего по рангу должно быть законом для каждого». Если кто-то из паствы отсутствовал на воскресной службе без уважительной причины, неизбежно следовал визит рассерженного пастора на дом. С провинившимися прихожанами преподобный Ван Гог был суров. «Настоящий маленький протестантский Папа», – отозвался о нем очевидец. Праведный гнев обрушивался и на тех «мерзавцев», что ставили под сомнение его авторитет. Он горячо отстаивал положенные ему привилегии и горько жаловался церковному руководству, когда его скромной зарплаты уже явно не хватало для содержания семьи в приличном его рангу достатке.
В стенах пасторского дома Дорус-отец не расставался с привычной ролью духовного наставника. Для Ван Гогов воскресная служба, по сути, не прекращалась никогда. Она лишь перемещалась из церкви в гостиную, где шкафы были заполнены потирами и дискосами для причастия и экземплярами Библий, сборников гимнов и псалтырей, на сундуке стояла статуэтка Христа, а в прихожей висел увитый розами крест. Каждый день в пасторском доме начинался с молитвы. Всю неделю из гостиной раздавался поставленный голос отца – проповедовал, восхвалял Господа, читал Библию. Тот же голос они каждый вечер слышали во время молитвы перед обедом: «Укрепи, Господи, наши [семейные] узы, и да упрочатся они нашей любовью к Тебе».
Не считая проповедей и молитв, Дорус держался в стороне от повседневных забот своей растущей семьи. Угрюмый и замкнутый по натуре, он много часов проводил в своем кабинете в мансарде за чтением книг или написанием очередной проповеди, и только кот был допущен к его уединенным занятиям. В одиночестве он позволял себе некоторые слабости: курил трубку или сигару, мог выпить, медленно потягивая, рюмку спиртного. Часы уединения иногда прерывали «быстрые и энергичные прогулки», которые он называл «подпиткой для ума». Когда он болел, а случалось это нередко, настроение у него портилось и он становился еще нелюдимее: Дорус полагал, что «затворничество заставит болезнь быстрее пройти».
Во время такого добровольного заточения он начинал «скучать и раздражаться» и отказывался от еды, поскольку был уверен, что воздержание ускоряет выздоровление.
Как большинство отцов того времени, Дорус считал, что у себя дома он «наместник Господа и полномочия его сродни Господним». Ни в общине, ни в семье он не намерен был терпеть никакого «раскола» и бескомпромиссно насаждал «единство» как среди своих домашних, так и среди прихожан. Когда его власть – а следовательно, и власть Господа – ставилась под сомнение, на него находил приступ праведного гнева. Винсент рано усвоил, что разочаровать отца – все равно что разочаровать Господа Бога. «Благоговейная любовь к отцу, – внушал им Дорус, – есть любовь от Бога». Пренебрегаешь одной – оскорбляешь другую; отрекаешься от одной – отрекаешься от обеих. Позже, когда Винсент жаждал получить отпущение грехов, он так запутался в мольбах и молитвах к отцу земному и Отцу Небесному, что ни в одном не обрел прощения.
Но был и другой Дорус Ван Гог. Этот Дорус не разыгрывал из себя наместника Бога на земле, но наставлял своих чад на праведный путь с помощью ласкового убеждения и мягких уговоров. Этот Дорус не «подозревал» и не «осуждал» их, а лишь «поддерживал» и «поощрял». Этот Дорус извинялся, когда был не прав, и первым оказывался у постелей детей, когда они заболевали. Этот Дорус говорил, что «цель… жизни… жить с нашими детьми и для них».
Причиной такого раздвоения был кризис самого понятия отцовства, в те годы уже вполне очевидный. К середине XIX в. притязания Великой французской революции на всю без исключения власть – как духовную, так и светскую – проникли и в основу основ теории общественного договора – семью. Согласно популярной в то время книге наставлений для отцов традиционный патриархальный образ главы семейства, повелевающего домочадцами, «словно он олимпийский бог», стал лишь старомодным пережитком. Современная семья, как и государство, должна стремиться к демократии, построенной на фундаменте уважения к другому, но ни в коем случае не на иерархии и страхе, – рекомендовало это модное пособие. Отцы должны спуститься со своих «тронов» (и кафедр) и «принимать больше участия в жизни своих детей и больше прислушиваться к их мнению». Одним словом, «отец должен быть другом для своего сына».
Дорус Ван Гог не остался глух к подобным призывам. «Знай, что у тебя есть отец, который хотел бы быть тебе как брат», – писал он девятнадцатилетнему сыну Тео.
Примеряя на себя то роль сурового патриарха, как того требовала нелегкая жизнь в Зюндерте, то отца прогрессивного, идущего в ногу со временем, как от него ждали в образованных кругах, Дорус с трудом лавировал между бесчисленными кризисами, на которые оказались так богаты детские годы Винсента. Беспощадное порицание сменялось патетическими заверениями в любви («Мы не сможем спокойно дышать, если лицо одного из наших детей чем-то омрачено»); громогласное порицание – пространными уверениями в лучших намерениях («Я лишь указываю на вещи, над которыми тебе необходимо поработать… Было бы нечестно скрывать свои мысли и не высказывать замечания»). Он декларировал уважение к «свободной воле» своих сыновей, однако безжалостно забрасывал их обвинениями в том, что они «портят жизнь» и вечно «доставляют беспокойство и огорчение» родителям.
Замкнутый, нуждающийся в поддержке ребенок не мог не попасть в эту ловушку. И разумеется, Винсент стремился подражать тому почти недосягаемому человеку, чье восхождение на кафедру он наблюдал каждое воскресенье. Он перенял его витиеватую манеру выражаться и метафоричность восприятия.
В обществе он был так же эмоционально сдержан, а в одиночестве подвергал свои чувства мелочному рациональному анализу. Он смотрел на окружающий мир с той же настороженной подозрительностью, проявлял такую же непреклонность в спорах и с той же параноидальной мнительностью подозревал окружающих в недостаточно уважительном отношении – на что реагировал с такой же яростью. В интровертности сына отражалась замкнутость отца, в задумчивости – отцовская меланхолия. Как и отец, Винсент постился, искупая вину за свои ошибки. Коллекционирование, а позднее живопись надолго изолировали Винсента от внешнего мира, и долгие часы затворничества словно вторили одиноким занятиям отца в мансардном кабинете. Образ отца, помогающего нуждающимся и утешающего отчаявшихся (его помощь всегда была долгожданной и принималась с благодарностью), стал центральным в мировоззрении взрослого Винсента, направляя его и в жизни, и в искусстве. «Как, должно быть, счастлив тот, кто прожил такую жизнь, какую прожил Па», – напишет он однажды.
Но бесконечные попытки получить благословение отца Винсент предпринимал под воздействием той ипостаси Доруса, в которой он выступал родителем строгим и категоричным. Человеку, считавшему жизнерадостность наградой за детски чистую веру, такой мрачный сын, как Винсент, вероятно, казался потерянным для Божьей милости. Для того, кто был уверен, что «личностью становятся в общении с людьми», в интроверсии Винсента неминуемо угадывалась печать изгоя. Для отца, который призывал своих детей «не жалеть усилий, чтобы еще больше сблизиться друг с другом», настойчивое стремление старшего сына остаться в одиночестве было дерзким вызовом, покушением на единство семьи. Тому, кто побуждал своих детей «всегда интересоваться жизнью», упрямая нелюдимость Винсента в школе и даже дома могла восприниматься едва ли не как отрицание самой жизни.
Стоит ли удивляться тому, что, несмотря на все рекомендации авторитетных книг и искреннее желание помочь сыну, Дорус так и не смог заставить себя принять Винсента, смириться с его странностями. Сколько раз он ни давал зарок воздерживаться от порицаний и сурового осуждения своего норовистого, упрямого, эксцентричного сына, это оказывалось выше его сил. Отцовская несдержанность еще туже закручивала спираль провокаций, неприязни и самобичевания, из плена которой Винсент, несмотря на многочисленные попытки, так никогда и не вырвался.
В замкнутом мирке юного Винсента, окруженного почти исключительно членами семьи, лишь еще один человек, помимо отца, мог претендовать на роль образца для подражания – дядя Сент, гаагский арт-дилер Винсент Ван Гог. Другие родственники приезжали чаще и жили более насыщенной жизнью (дядя Ян обошел по морю весь мир и участвовал в боях в Ост-Индии), но oom[5] Сент занимал особое место в мире Винсента по двум причинам. Во-первых, он был женат на младшей сестре его матери – тете Корнелии. Во-вторых, они с женой так и не смогли завести детей. Такое стечение обстоятельств сделало Сента Ван Гога практически вторым отцом для племянников, а его тезку, молодого Винсента, – потенциальным наследником.
Разница в возрасте братьев, Сента и Доруса, составляла всего два года, и они были похожи внешне (то же изящное телосложение, те же волосы цвета соли с корицей). Однако на этом сходство заканчивалось. В противоположность замкнутому и строгому Дорусу дядя Сент имел легкий и жизнерадостный нрав. Дорус цитировал Библию, а Сент рассказывал сказки. В жены себе они выбрали сестер, настолько же отличавшихся друг от друга, насколько разными были сами: Анна вечно хмурилась и делала замечания, в то время как тетя Корнелия изливала на племянников нерастраченные материнские чувства и баловала их, как баловали когда-то ее саму, младшую дочку в семье.
Винсент (Сент) Ван Гог
Конечно, главным различием между семьями – которое явственно ощущалось при каждой встрече – были деньги. Дядя Сент был богат. И он, и его жена безупречно одевались. В его историях фигурировали не фермеры и лавочники, а короли и торговые магнаты. И в отличие от брата, вынужденного ютиться с большой семьей в тесном доме сельского пастора, Сент с женой занимали в Гааге целый особняк. Когда Винсенту было девять, дядя Сент переехал в Париж, где жил то в одних роскошных апартаментах и особняках, то в других. Вся семья неустанно хвасталась благосостоянием преуспевающего родственника. В то время как отец Винсента едва ли мог надеяться когда-нибудь покинуть зюндертское захолустье, Сент колесил по всему миру. Письма, которые Анна и Дорус с гордостью зачитывали вслух, давали Винсенту возможность следить за дядиными путешествиями по древним городам Италии, горам Швейцарии (Винсент с детства бредил горами) и побережью юга Франции. Сент Ван Гог зимовал на Ривьере и каждое Рождество посылал в занесенный снегом пасторский дом открытки из «восхитительных» краев, где экзотические фрукты, выращиваемые в Голландии только в теплицах, «росли сами по себе».
Почему его дядя и отец, внешне такие похожие, вели настолько разный образ жизни? Винсент, несомненно, задавался вопросом: как в одной семье могли родиться и вырасти столь разные люди?
Противоречия корнями уходили в историю семьи Ван Гог. Первые уроженцы вестфальской деревеньки Гох, выходцы из Рейнской долины, в XV в. обратились к религиозному служению; Ван Гохи и Ван Гоги рассеялись по монастырям всех Низинных земель. Веком позже кое-кто из них своими воинственными проповедями, согласно семейной истории, «преступили черту закона» – серьезное обвинение в эпоху непримиримых Религиозных войн.
Эти пламенные миссионеры столкнулись с обществом, раздираемым спорами о роли Бога и роли денег. Обличение недавно появившимися здесь кальвинистами «презренного металла» не прижилось в скудной землями стране, где только деньги давали возможность заниматься прибыльным делом – торговлей. Как всегда, голландцы продемонстрировали завидную изобретательность по части примирения врожденного инстинкта стяжательства с высокими духовными устремлениями: богачи немного стыдились своих богатств и в то же время провозглашали их знаком Божьей милости; предпринимательские неудачи и банкротства занимали далеко не последнее место в списке смертных грехов.
К тому времени, как в XVII в. представители рода Ван Гог оказались в Гааге, вирус предпринимательства уже успел их поразить. Освоив швейное дело, они стали вносить свою лепту в удовлетворение растущей потребности в роскоши. Бюргеры голландского Золотого века не жалели денег на портных. Традиционный строгий черный цвет голландского приличия засверкал золотом и серебром. Иными словами, к середине века Ван Гоги не столько занимались душами людей, сколько возились с презренным металлом. Портные вроде Геррита Ван Гога высоко ценились как великие мастера расшивать золотой нитью камзолы, плащи и жилеты, тяжелые от украшавшего ткань металла. К 1697 г., когда на свет появился Давид Ван Гог (в том же году, что и Геррит Карбентус), главным делом семьи было золото, а именно производство золотой нити, которая стежок за стежком опутала все уголки повседневной культуры голландской зажиточной буржуазии, украшая все, чем можно было похвалиться, от униформы до портьер.
Кое-кому из Ван Гогов удалось удовлетворять и духовные, и мирские амбиции одновременно: один служил монастырским юристом; другой совмещал профессии врача и священника, исцеляя и тела, и души. Хотя, как правило, семьи распределяли духовную и светскую карьеры между сыновьями. Ян, младший сын Давида Ван Гога, продолжил семейное дело в качестве золотых дел мастера; старший – Винсент – стал художником. Когда этот Винсент в 1740-х гг. приехал в столицу Франции, парижанам, вероятно, представился первый случай исковеркать фамилию «Ван Гог». Как и его известный тезка-художник, этот Винсент Ван Гог (Винсент, а иногда и не один, был в каждом поколении семьи) вел необычный для представителей его класса образ жизни. Исходив континентальную Европу в качестве наемного солдата, искателя удачи, он вдруг провозгласил себя скульптором. Четырежды был женат, однако умер, не оставив наследников. Йоханнес, сын его брата Яна, унаследовал прибыльный семейный бизнес по производству золотой нити, но в конце концов ушел из профессии и полностью посвятил себя деятельности проповедника, тем самым замкнув круг и вернувшись к семейным корням – служению Реформатской церкви.
Своего единственного сына Йоханнес назвал именем бездетного дяди-художника: Винсент. Шестьдесят четыре года спустя этот Винсент даст такое же имя своему внуку, будущему художнику Винсенту Ван Гогу.
Сын Йоханнеса Винсент вслед за отцом пошел по духовной линии. Но и он не избежал проклятия раздвоенности, которое на протяжении двух веков преследовало семью. Как и отец, Винсент взял в жены состоятельную женщину и претендовал на должности только в самых богатых конгрегациях. В Бреде, древней резиденции Нассауского дома, расположенной далеко на севере католической части Брабанта, он нашел идеальное место для амбициозного священника, имеющего вкус к комфорту бренного мира. Свое многочисленное семейство (которое в итоге насчитывало тринадцать человек) он поселил в большом доме на Катаринастрат, главной улице города.
Карьера преподобного Винсента быстро шла в гору, и вскоре он уже занимал пост руководителя Общества за процветание, протестантской миссионерской организации на католическом юге. Деятельность Общества, далекая от традиционных задач благотворительности, заключалась в выгодном вложении средств. Тайно – чтобы избежать конфликтов с католическими властями – оно приобретало фермы и крестьянские дворы в католических регионах и направляло нуждающихся протестантов на их обработку. Как всякий инвестор, Общество рассчитывало получать прибыль от своих вложений – как в виде арендной платы, так и в виде регулярного пополнения в семьях: шаткое положение протестантских общин в Брабанте нуждалось в подкреплении. Сорок два года Винсент Ван Гог был кассиром Общества и вербовал на работу сотни фермеров, суля им двойное вознаграждение: материальные блага и духовное спасение.
Преподобный Винсент Ван Гог наставлял своих детей всегда идти в жизни стезей труда и молитв, но сам же заронил в них зерно буржуазного тщеславия. Летопись его семьи изобилует восторженными описаниями фарфора, серебра, мебели и ковров; подробными отчетами о прибавках жалованья и выплаченных суммах; сожалениями об упущенных карьерных возможностях и впустую растраченных наследствах; рассуждениями о преимуществах положения собственника над арендатором.
Неудивительно, что ни один из шести сыновей преподобного Ван Гога не горел желанием принять духовный сан. Один за другим они выбирали занятия, сулившие общественный статус и финансовое благополучие. Старший сын Хендрик (Хейн) увидел перспективы в книжном деле и к двадцати одному году открыл свой магазин в Роттердаме. Как его дед и отец, он тоже женился на девушке из богатой семьи. Второй сын Йоханнес (Ян) решил попытать удачи на службе в голландском флоте. Третий сын Виллем вступил в офицерский корпус. Самый младший Корнелис (Кор) посвятил себя государственной службе.
Надежды преподобного Ван Гога обрести духовного наследника среди своих детей обратились к Винсенту (Сенту). Но тот свалился с тяжелой скарлатиной и после выздоровления был слишком слаб для интенсивного обучения, которое требовалось для того, чтобы стать служителем церкви. По крайней мере, так он заявил. Вскоре он вообще бросил учебу. Возможно, его и впрямь донимали «чудовищные головные боли», а может быть, ему, как братьям, просто не слишком хотелось следовать отцовскому примеру. Походив некоторое время в помощниках у брата Хейна в Роттердаме, он переехал в Гаагу, где устроился работать в художественную лавку и начал вести типичную жизнь холостяка: фехтовать, бывать в обществе и встречаться с женщинами.
Оставался последний сын, Дорус – Теодорус Ван Гог.
За сорок лет службы Дорус Ван Гог собрал в своих проповедях тысячи образов, стихов и притч. Но одна из них имела для него особое значение: притча о сеятеле. «Что посеет человек, – писал апостол Павел в Послании к Галатам, – то и пожнет». Для Доруса эти слова значили куда больше, чем просто призыв думать не о земных удовольствиях, а о духовном воздаянии. Когда он рассказывал притчу фермерам Зюндерта, гнувшим спину на своих песчаных полях, библейский сеятель становился метафорой стойкости и упорства перед лицом трудностей. Его собственный сизифов труд, как и труд фермеров, убеждал в том, что упорство помогает преодолеть любое препятствие и победить любые невзгоды. «Подумайте о всех тех полях, которые были заброшены из-за людской недальновидности, – наставлял Дорус, – и которые благодаря усердию сеятеля дали в конце концов обильные всходы».
Рассказ об упорном сеятеле неспроста имел особое значение для Доруса Ван Гога: это была история о нем самом.
Дорус родился в 1822 г. Все его детство было борьбой. По словам его сестры Митье, семейного летописца, с самого рождения Дорус был слабым и болезненным ребенком; ходить он научился, когда ему было уже больше двух лет. На всю жизнь он сохранил телосложение малорослого хрупкого мальчика. Седьмой из одиннадцати детей, пятый сын в семье, он едва знал своих родителей. Теодорус унаследовал тонкие, изящные черты отца, однако не его быстрый, живой ум. Скромные академические успехи Доруса были результатом прилежания, а не таланта.
Может быть, из-за того, что болезнь была постоянным спутником его детства, Дорус захотел стать врачом. В 1840 г. медицина была идеальной карьерой для серьезного и настроенного преуспеть в своем деле пасторского сына, который не боялся упорного труда и испытывал неясное желание приносить пользу, предпочтительно – не в ущерб собственным интересам. Он даже подумывал записаться на службу в Ост-Индию (где в то время находился его брат Ян), что открывало возможность бесплатно получать медицинское образование. Тут-то его и настигли отцовские чаяния, столько раз уже обманутые, и покорный сын не смог противиться.
Сам Дорус, перебирая варианты подходящего для себя занятия, вряд ли склонялся к работе на духовном поприще. Как и его брату Сенту, Дорусу очень нравились все те земные удовольствия, от которых апостол Павел предостерегал Галатов. Позже, цитируя любимого поэта Петруса Аугустуса де Генестета, Дорус сравнит свою молодость с пшеничным полем поутру, когда вдруг задует ветер: «Отрада, наслаждение для глаз; шумит, колышется, довольное собой». Он признавался, что в студенческие годы он не раз вступал в «близкие отношения» и устраивал разные «безумства». «В твоем возрасте я и сам все это испытал», – писал Дорус повзрослевшему сыну, терзаемому соблазнами плоти.
Но в целом университетская жизнь в Утрехте казалась ему довольно странной, и чувствовал он себя неуютно. Однако это поле, возделывать которое ему предназначила судьба; и, каким бы бесплодным оно ни казалось, Дорус был твердо настроен дождаться всходов. «Я рад, что решил стать священником, – писал он вскоре после своего прибытия в Утрехт. – Это замечательная профессия». От чрезмерного рвения в учебе он без конца болел и однажды чуть не умер.
В середине XIX в. в Нидерландах только человек фанатичной убежденности мог считать призвание пастора «замечательной профессией». В то время Реформатская церковь Голландии переживала не самый простой период. Революционные перемены в обществе и великие научные открытия потеснили теологию с занимаемых ею позиций монопольного владения истиной. Лишь пятью годами ранее немецкий богослов Давид Фридрих Штраус буквально заложил бомбу под западным христианством, опубликовав книгу «Жизнь Иисуса» («Das Leben Jesu»), в которой библейские события трактовались как эпизоды реальной истории, а Христос – как обычный смертный человек.
Когда Дорус начал изучать теологию, безраздельное господство духовенства в интеллектуальной жизни страны повсеместно ослабевало. Новым властным классам, буржуазии, нужна была менее требовательная, более снисходительная религия – современная религия, которая позволила бы им уповать на Божью благодать и вместе с тем наслаждаться вновь обретенным благосостоянием. В ответ на этот запрос времени возникла новая ветвь голландского протестантизма. Движение, названное Гронингенской школой (по названию университета на севере Голландии, откуда вышло большинство ее представителей), принимая за образец библейский гуманизм Эразма Роттердамского, отрицало не только старые постулаты, но и само понятие догмы в целом. Взамен Гронингенская школа предлагала новое понимание Христа, которое совмещало в себе «исторического Иисуса» («жившего на земле 1800 лет назад») и Его Божественную сущность – Иисуса, который пришел, «дабы приблизить человека к образу Божьему». В ответ на «разоблачение мифов о Христе» в «Жизни Иисуса» гронингенцы возродили популярность трактата Фомы Кемпийского «О подражании Христу» («De Imitatio Christi»). Это назидательное сочинение XV в. содержало практические указания для жизни «по Христу». «Да будет тебе временное – на потребу временную, вечное – в заветное желание», – наставляет «Подражание», подтверждая мнение о том, что и богач может обрести Божественное благословение, если в своем сердце достигнет единения со Христом.
Даже родные Доруса признавали, что он не был наделен ораторским талантом. Его проповеди – длинные, запутанные, наполненные типичным для гронингенцев морализаторством – напоминали его почерк, который его сын Тео описывал как «очень изящный, но вместе с тем очень неразборчивый». К тому же пастор Ван Гог от природы не обладал звучным голосом, и отдельные слова невозможно было расслышать. Во время одной из первых своих проповедей, желая прочистить горло, он положил в рот леденец, после чего его речь стала настолько неясной, что прихожане заподозрили у пастора дефект дикции.
Зато настойчивости Дорусу было не занимать. Три года подряд он получал отказ за отказом, пока не добился своего: в январе 1849 г. ему предложили занять пост в Зюндерте – отдаленном местечке на границе с Бельгией. Священник, которого Дорус сменил на этом посту, назвал зюндертскую паству хорошо подготовленной. На самом же деле усердный «сеятель» Дорус едва ли мог найти менее плодородное поле. Семейный летописец тем не менее оставил оптимистичную запись об «идеальном назначении», процитировав популярное стихотворение Бернарда тер Хара о живописном сельском приходе на пустоши. Реальное же положение дел в Зюндерте, где горстка протестантов составляла религиозное меньшинство, не имело ничего общего с романтическими фантазиями поэта. И даже энтузиазм семьи Доруса не мог скрыть горькой правды: Зюндертский приход, само существование которого висело на волоске, находился на нижней ступени в иерархии Реформатской церкви Нидерландов. «Здешняя община с самого начала была небольшой, – с сожалением отмечал Дорус, – и за минувшие два с половиной века ее численность практически не изменилась».
Протестантская церковь в Зюндерте
Будущее же выглядело еще мрачнее. Полоса неурожаев картофеля, главной местной сельскохозяйственной культуры, – обрекла многих фермеров на нищету. Их семьи неделями голодали и были вынуждены питаться кормом, предназначавшимся для скота, – и даже это считалось редкой удачей. По дороге в церковь прихожане рисковали встретить группы разорившихся крестьян: доведенные до отчаяния, они сбивались в банды, скитавшиеся по окрестностям, воруя и попрошайничая. Серьезные потери нанесла и без того скромной зюндертской конгрегации эпидемия тифа; она, не разбирая конфессиональной принадлежности, уносила жизни и протестантов, и католиков. В какие-то десять лет немногочисленное протестантское население Зюндерта, оказавшееся перед выбором «смерть или дезертирство», сократилось вдвое.
Одним словом, приход, возглавить который Дорус прибыл в апреле 1849 г., явно не сулил радужных перспектив. Тем не менее молодой пастор подал прихожанам пример веры в будущее – женился и привез из Гааги Анну Карбентус. На пожертвования немногочисленных состоятельных членов общины он купил орган (или, скорее, фисгармонию) для зюндертской церкви. В духе самопомощи, принятой в Обществе за процветание, договорился с производителем ковров в Бреде о поставке прялок приходским вдовам, которые стали получать сдельную плату за изготовление пряжи. Несмотря на трудные времена, он наладил выплату церковного вспомоществования нуждающимся. Это была тяжелая и неблагодарная работа, которая иногда требовала суровых мер, таких, например, как выселение крестьян с земель, принадлежащих церкви.
Посев и жатва не были для Доруса Ван Гога всего лишь библейскими метафорами. Он, разумеется, никогда не работал в поле, но обязанности местного главы Общества требовали недюжинных знаний в области сельского хозяйства. Он самолично выбирал фермы и земельные участки, которые планировал приобрести, оценивал состояние почвы, дренажа и пастбищ, обсуждал условия аренды. Он советовал фермерам, как осушать и вспахивать поля, что где выращивать и чем удобрять (последнее было крайне важно на песчаных почвах Зюндерта). Требовательный управляющий, он судил о каждом арендаторе по его умению, усердию, поведению и чистоплотности. Какая у него жена – может быть, глупа, безалаберна или болтает лишнего? Не больше ли у него детей, чем он может прокормить, и достаточно ли скота для приготовления компоста? Дорус из кожи вон лез, чтобы уберечь хороших работников от нищеты и долгов. Он ходатайствовал о рассмотрении их дел перед советом Общества, членов которого называл «важные господа в Бреде». Церковь многим обязана той «горстке верующих, что защищают ее здесь, на баррикадах», – настаивал Дорус.
Однако даже защитники на баррикадах должны были платить по счетам. Голландский бог был терпеливым арендодателем, но ни его терпение, ни его кошелек не были бездонными. Если фермер умирал, а вдова не могла справиться с хозяйством, Дорус выселял ее и выставлял семейное имущество на открытые торги. Семьи жертв брюшного тифа не становились исключением. Так, по распоряжению Общества Дорус выселил из дома вдову с десятью детьми на руках. Другая вдова умоляла оставить ей имущество, утверждая, что в противном случае ей придется торговать собой, чтобы прокормить пятерых детей. «Важные господа» были непоколебимы. Когда ковродел пожаловался на плохое качество пряжи, произведенной вдовами по заказу Доруса, Общество лишило их заработка. От солдат и вдов не ждали прибыли, лишь бы им хватало заработанных средств на собственное обеспечение. Но если люди не желают себя обеспечивать, то церковная поддержка превращается в благотворительность, а это, по словам мэра Зюндерта, не что иное, как потакание лени.
И здесь мы подходим к самой сути, «символу веры» голландского преуспеяния как в божественных делах, так и в денежных расчетах: каждый должен полагаться на себя, самодостаточность всего. Именно на этом элементарном уровне происходило слияние мирских и духовных запросов голландцев. Но истовой веры, когда «хлеб насущный» добывается в поте лица, недостаточно ни в земной, ни в загробной жизни. Кто не умеет добиться минимального успеха в бренной жизни, не добьется его и в жизни духа.
Этот урок Дорус преподносил своим арендаторам-фермерам и своему сыну Винсенту: «Помогай себе – это лучшая помощь нам». Без самодостаточности нет самоуважения. «Ты должен твердо знать, что можешь ни от кого не зависеть, – писал Тео Ван Гог своему младшему брату Кору, – поскольку зависимость – это бедствие и для тебя, и для других». Спустя десятилетия, когда Винсент наблюдал за работой сеятеля сквозь зарешеченное окно палаты в психиатрической лечебнице Сен-Реми – сеятеля, которого увековечит в живописи, – он не мог удержаться от порицания лени и бесхозяйственности местных землепашцев. В письме домой он упрекал фермера за легкомысленную растрату ресурсов этой плодородной земли. «Фермы в этих краях могли бы производить в три раза больше, – писал он, – если бы почву как следует удобряли».
Для Винсента, как и для Доруса, ничто не может просто пребывать в вакууме мирской жизни – ни природа, ни религия, ни искусство. Все и вся должны преуспеть в этой жизни, чтобы получить надежду на благо в грядущей.
В то время как Дорус Ван Гог продолжал дело своих предков, служа Господу, его брат Сент посвятил себя другому традиционному для их семьи занятию: зарабатыванию денег. Холостяцкая жизнь сына в Гааге спустя два года привлекла пристальное внимание родителей. «Им многое не нравится», – уклончиво констатировала семейная летопись. Судя по всему, они настояли, чтобы Сент покинул дом своего беспутного кузена и разорвал с ним всякие деловые отношения. В 1841 г. Винсент открыл собственную лавку по продаже красок и других товаров для художников на улице Спёйстрат, в нескольких кварталах от магазина бывшего компаньона.
Большинство завсегдатаев его нового магазина были, как и он, молодыми людьми из хороших семей, благополучными отпрысками буржуазных семейств. У них были деньги, которые они тратили в свое удовольствие. Обаятельный, веселый, остроумный, общительный, Сент с легкостью стал своим и в лучших салонах гаагского света, и в прокуренных тавернах, где собирались художники. Днем он фехтовал, вечером развлекался. Он следил за модой, играл в любительских спектаклях и увлекался пением. Один из друзей его молодости вспоминал: «Компания у нас была очень веселая, жизнерадостная».
Возможно, бурная светская жизнь в обществе состоятельных людей навела Сента на мысль, благодаря которой он сделался очень богатым человеком. К середине XIX в. представителей нового зажиточного класса Голландии, да и всей Европы, охватило повальное увлечение коллекционированием эстампов. Продажи любых их разновидностей – от дешевых ксилографий до дорогих офортов и гравюр сухой иглой – росли день ото дня. К тому времени в Европе сформировалась новая прослойка состоятельных людей, которые вдруг открыли для себя роскошь обладания свободными деньгами. Мифологические и исторические сюжеты, идеализированные пейзажи, натюрморты и религиозные изображения наводнили дома новых богачей.
В Нидерландах мощная волна ностальгии, породившая сотни книг по голландской истории, вызвала к жизни и тысячи жанровых картин, изображавших своеобразное, колоритное и, вне всяких сомнений, славное прошлое страны. Произведения выдающихся представителей «золотого» XVII века, в особенности Рембрандта, вновь покорили общественный вкус и вернулись на стены гостиных. Одновременно Голландия, как и остальная Европа, подхватила модную лихорадку, надвигающуюся с юга. О художниках и картинах, удостоенных наград ежегодного Парижского салона, трубили все газеты и журналы, подогревая спрос на исторические и мифологические фантазии, которые буржуазия поспешила объявить последним писком моды.
В середине 1840-х гг. скромная художественная лавка Сента Ван Гога стала одним из немногих в Гааге мест, где можно было купить художественные эстампы. К 1846 г. бизнес уже процветал. В мае Сент отправился в Париж, чтобы нанести визит своему главному поставщику (а точнее, главному поставщику эстампов во всей Европе) – Адольфу Гупилю. Высокому чопорному французу сразу понравился изящный речистый голландец, на удивление молодой для преуспевающего коммерсанта. Гупиль и сам рано занялся бизнесом. Открыв в 1827 г. небольшой магазин на бульваре Монмартр, Адольф Гупиль создал настоящую торговую империю, удерживавшую ведущие позиции на рынке гравированных репродукций. В нее входили не только сеть магазинов в Париже, филиал в Лондоне и агент в Нью-Йорке, но и огромное производство, где целая армия граверов и печатников трудилась для пополнения его магазинов; а также посредники вроде Сента Ван Гога, снабжавшие покупателей по всей Европе эстампами любого размера, тематики и стоимости.
Из парижской командировки Сент вернулся воодушевленным. В 1846 г., когда Дорус стал кандидатом на пост приходского священника (который получил три года спустя, в 1849-м), его брат полностью посвятил себя обогащению. Распрощавшись с беззаботным фланерским прошлым, он в тридцать лет наконец-то женился. В жены себе он выбрал Корнелию Карбентус, младшую сестру другого подающего надежды гаагского предпринимателя, переплетчика Геррита Карбентуса. Когда стало очевидно, что его жена не может иметь детей, он, недолго думая, привлек ее к работе, чтобы снизить накладные расходы (Сент всегда умел считать деньги).
С завидной энергией, почти невероятной при таком хрупком здоровье, и предпринимательским талантом, который не уступал деловым качествам его парижского наставника (один из друзей описывал его как «осторожного… умного… расчетливого коммерсанта»), Сент задался целью повторить успех Адольфа Гупиля в Голландии. «Все продается» – таков был его девиз.
Сент быстро понял, в чем суть гениального коммерческого хода Гупиля: тиражируемые репродукции – товар потребления, а не уникальные произведения искусства. От продавца требуется лишь верно угадать вкус покупателей и подобрать подходящие изображения. Гупиль мастерски умел и то и другое. Вскоре и Сент научился делать это ничуть не хуже. Прошло немного времени, и сообщение между Парижем и Гаагой осуществлялось уже в двух направлениях: Гупиль посылал в Гаагу последние образцы модных гравюр с произведений французской живописи; Сент Ван Гог отправлял на фабрику репродукций Гупиля работы голландских художников, которые считал «ходовыми» (его фирменное словцо). Сент постоянно колесил по Европе в поисках картин, художников и даже целых художественных школ, способных утолить ненасытный спрос на радующее глаз модное сентиментальное искусство. Как и Гупиль, он продавал эстампы любого формата и размера, на любой кошелек. В середине 1850-х гг. развитие техники фоторепродукции позволило обоим предпринимателям добавить к ассортименту более дешевые в производстве и доступные по цене фотогравюры и существенно расширить рынок сбыта. Новинка оказалась настолько востребована представителями среднего класса, что к концу десятилетия Гупиль построил для их производства целую фабрику.
Сент постоянно пребывал в поиске «ходового» товара и тратил крупные суммы на приобретение работ хорошо продававшихся художников, вроде мастера религиозных сцен Ари Шеффера или создательницы анималистических картин Розы Бонёр. Одновременно, по примеру Адольфа Гупиля, он стимулировал интерес малоизвестных голландских, французских и немецких художников к созданию привлекательных для публики картин: Сент выставлял их работы в своем магазине и даже изредка приобретал. Кроме того, известно, что Сент Ван Гог снабжал материалами и деньгами молодых гаагских художников, работы которых казались ему перспективными. Однако к благотворительности все это не имело ни малейшего отношения. Как и «важные господа в Бреде», Сент рассматривал эти субсидии как инвестиции. Он никогда не давал материалы или деньги, не имея намерения получить взамен готовую картину. Он никогда не покупал, не продавал и не поддерживал художников, работы которых считал неходовыми. В конце концов гаагские художники, как и вдовы зюндертской общины, должны были заботиться о себе сами.
Голландский бог коммерции благоволил Сенту. Очередная французская революция 1848 г., вкупе со стремительным развитием железных дорог и активной колониальной политикой, вывела экономику континентальной Европы из длительной депрессии. Кажется, абсолютно все теперь желали стать обладателями произведений искусства. Хейн Ван Гог начал продавать эстампы в своем книжном магазине в Роттердаме; в 1849 г. младший из братьев Кор открыл такой же магазин в Амстердаме. К концу десятилетия небольшой магазин Сента на Спёйстрат получил новое звучное имя: «Международный магазин художественных товаров Ван Гога» (Internationale Kunsthandel Van Gogh), и фамилия Ван Гог стала синонимом торговли предметами искусства в Голландии и за ее пределами.
Учитывая феноменальное процветание его компании, рано или поздно Сенту неизбежно пришлось бы вступить в конкуренцию с Адольфом Гупилем – или стать его партнером. В феврале 1861 г., через пятнадцать лет после первой встречи, двое мужчин сели за стол в огромном особняке на улице Шапталь – новой штаб-квартире Гупиля в Париже – и подписали партнерское соглашение. За пятнадцать лет, миновавшие с момента их первой встречи, многое изменилось. Гупиль непомерно, даже больше, чем Сент, разбогател на покупательском буме последнего десятилетия. Трудно было бы найти более очевидное доказательство его успеха, чем дом под номером 9 на улице Шапталь. В пятиэтажном здании, выстроенном из известняка в вычурном стиле Второй империи (стиле османовского Парижа), располагались достойные королей картинные галереи, студии знаменитых художников, печатни и роскошные апартаменты для высокопоставленных гостей.
Для сорокалетнего сына пастора родом из Брабанта эта сделка была невероятным взлетом в карьере. Соглашение о партнерстве (Гупилю переходила контрольная доля в 40 %, Сенту – 30 % и оставшиеся 30 % – партнеру Гупиля Леону Буссо) освобождало Сента от любых управленческих обязанностей, и при этом, как совладелец всемирно известной фирмы, он получал пожизненные привилегии и влияние, которые мгновенно ввели его в круг новой аристократии.
К концу года магазин в Гааге, сменивший название на «Гупиль и K°», переехал с тесной Спёйстрат в новое роскошное помещение на оживленной Платс – главной площади города. По-прежнему номинально находясь под управлением представителя семьи Ван Гог (в 1858 г. Хейн продал свой книжный магазин в Роттердаме и теперь работал на фирму процветающего брата), новый магазин расширил ассортимент: здесь появилось больше работ французских мастеров – восточных фантазий Жерома, девушек с грустными глазами Бугеро. Но основу по-прежнему составляли недорогие пейзажи и жанровые картины голландских художников. И разумеется, в магазине был представлен «весь ассортимент гравюр из каталога [Гупиля]», заверял Сент Ван Гог своих покупателей в прощальном письме. Через несколько месяцев после открытия нового магазина Сент вместе с женой покинул Гаагу и переехал в грандиозные апартаменты в парижском особняке Гупиля.
Он по-прежнему много путешествовал, теперь уже в роли полномочного посла международной империи Гупиля. Когда художественные репродукции компании завоевали золотую медаль на Всемирной выставке 1867 г., Сент преподнес серию победоносных гравюр Виллему III, королю Нидерландов. А когда английская королева Виктория надумала приобрести очередную картину, не кто иной, как Сент Ван Гог, отправился в замок Балморал представлять империю Гупиля. Лишь слабое здоровье не позволило ему принять участие в делах самого загруженного из новых филиалов компании – в Нью-Йорке. Когда ему случалось бывать в Голландии, он непременно вникал в дела гаагского магазина на Платс, который местные жители по-прежнему называли «домом Ван Гога». В 1863 г. он убедил партнеров открыть еще один филиал компании – в Брюсселе, а управляющим назначил своего брата Хейна.
Сент все больше усваивал привычки, свойственные людям его положения. Он начал собирать коллекцию произведений искусства. Прежде он покупал картины, чтобы поддержать знакомых художников, получить право на репродуцирование или пополнить ассортимент магазина. Теперь приобретения совершались исключительно ради удовольствия владеть и любоваться. Переезжая во все более просторные апартаменты, Сент немало времени проводил, развешивая и перевешивая картины своей быстро растущей коллекции.
В 1865 г. он переехал в роскошный особняк на авеню Малакофф. Расположен он был на полпути между Триумфальной аркой и Булонским лесом, неподалеку от самого грандиозного из Больших бульваров Османа и самого модного в городе променада – авеню Императрицы (ныне авеню Фош), из окон нового дома Сента можно было наблюдать за ежедневным модным парадом блестящего парижского общества времен Второй империи.
Однако и в Париже жизнь хороша не во всякое время года. И в конце 1867 г. Сент – как и его племянник двадцать лет спустя – отправился на юг в поисках подходящего пристанища на зиму для спасения от болезней дыхательных путей, которые все чаще омрачали его существование. Он нашел то, что искал, в небольшом курортном городке Ментон, неподалеку от Ниццы. В течение следующих двадцати лет они с Корнелией возвращались сюда, на Лазурный Берег, почти каждую зиму. Очарованные роскошью и комфортом местных фешенебельных гостиниц, они даже не задумывались о покупке дома.
Лето Сент проводил в местах своего детства. В Принсенхаге, богатом предместье Бреды, он выстроил прекрасную виллу. Не менее респектабельный и основательный, чем городская ратуша расположенного неподалеку Зюндерта, новый дом Сента Ван Гога значительно превосходил ее размерами. Благодаря большому саду в английском стиле, оранжерее, конюшне, домику кучера, а главное – «картинной галерее» Хёйс-Мертерсем затмил загородные дома старой аристократии, которым по замыслу должен был лишь подражать.
В ноябре 1867 г. преждевременно состарившийся Сент, которому было всего сорок семь лет, удостоился великой чести. Потомок принца Оранского король Нидерландов Виллем III пожаловал потомку производителей золотой нити Винсенту Ван Гогу титул рыцаря и орден Дубовой короны.
Через четыре месяца после того, как Сент был возведен в рыцарское звание, его племянник и тезка Винсент, продемонстрировав величайшую неблагодарность, ушел из школы в Тилбурге и вернулся в родительский дом. По контрасту с головокружительными достижениями дяди поступок Винсента должен был показаться семье особенно возмутительным. Теперь, когда ни у кого не осталось сомнений в неспособности (или нежелании) Винсента посвятить себя высочайшей миссии служения Господу, единственной возможностью спасти репутацию была коммерция, где имя Ван Гог получило высшее признание.
Сам Винсент пребывал в нерешительности. «Я должен был определиться с выбором профессии, – напишет он позже об этом трудном периоде своей жизни, – но не знал, что выбрать». Остаток 1868 г. он жил с ощущением, что ситуация зашла в тупик: сам он изо всех сил старался задержаться в привычной обстановке зюндертского дома («Переезд – как это ужасно», – скажет он однажды), который, по мнению родителей, ему пора было покинуть. Он бродил по болотам, собирал жуков и, укрывшись от всех на мансарде, сосредоточенно изучал свои сокровища, совершенно не задумываясь о том, что странное поведение и прискорбное безделье пасторского сына стали постоянной темой пересудов не только среди прихожан Доруса, но и среди прочих жителей Зюндерта.
Каждый новый успех дяди Сента лишь подогревал нетерпение окружающих, уставших дожидаться разрешения этой ситуации. Состояние бездетного дядюшки, которое долгие годы считалось будущим наследством старшего сына Доруса, неуклонно росло, и нежелание Винсента воспользоваться таким шансом ставило всех в тупик. Никто не сомневался, что Сент намерен покровительствовать членам своей семьи. Но повод для беспокойства все же был: когда управляющий гаагским магазином неожиданно скончался, Сент наградил этой завидной должностью двадцатитрехлетнего сотрудника не из семейного круга. Назначение молодого энергичного чужака было внятным сигналом, который, по-видимому, все именно так и восприняли – все, кроме Винсента: дядя Сент готов содействовать восхождению по карьерной лестнице любого из молодых Ван Гогов, который сумеет доказать, что он этого достоин, проявив способности к коммерции.
В июле 1869 г., спустя полгода после побега из школы, Винсент наконец уступил. Возможно, он не выдержал двойного бремени стыда и соблазна, а возможно, подействовало вмешательство самого Сента (который в то время по большей части находился в Голландии и должен был наведываться в Зюндерт). Не исключено, что и сам Винсент не мог бы толком объяснить, почему это произошло. Как бы то ни было, убедившись, что его упрямый непредсказуемый сын не передумает в последний момент, Дорус вместе с ним отправился на поезде в Гаагу и 30 июля зарегистрировал Винсента, которому только что исполнилось шестнадцать лет, на должность клерка в фирме «Гупиль и K°», после чего дал ему свое отцовское благословение (нетрудно представить, сколько в этом было желания ободрить и предостеречь сына и сколько невольных томительных опасений!) и с тем уехал.
Глава 5 Дорога в Рейсвейк
Жребий был брошен, и Винсент смирился с новой жизнью. Словно стремясь искупить годы изоляции и месяцы праздности, он принял новую роль с бешеным рвением, которое будет отныне характерно для всех его начинаний. За одну ночь неотесанный провинциальный недоросль, в разбитых ботинках и с сеткой жуков, превратился в начинающего бизнесмена и, как он сам виделся себе, «космополита» в самом космополитичном из голландских городов. Он примерил на себя летний гардероб молодого щеголя (белые носки, соломенная шляпа); на смену одиноким часам на берегу Гроте-Бек пришли воскресные прогулки в компании светских молодых людей по пляжу Схевенингена – близлежащего курорта на Северном море. На работе он примерно исполнял роль протеже (как сам он впоследствии определял свое положение) прославленного основателя компании дяди Сента, по собственному признанию демонстрируя «вполне уместную гордость» тем, что носит то же имя.
Если Винсенту нужен был образец для подражания или наглядный пример того, что сулит ему будущее, достаточно было взглянуть на начальника, Хермануса Гейсбертуса Терстеха (которого все называли «Х. Г.»). На удивление солидный, трудолюбивый и уравновешенный для своих двадцати четырех лет, Терстех, очевидно, был человеком нового типа. Высокого положения он добился не посредством семейных связей – что было бы в порядке вещей, – а исключительно благодаря собственным заслугам. Еще подростком он начал работать в книжной лавке в Амстердаме и уже тогда выказывал в делах трезвый прагматизм – едва ли не главное достоинство с точки зрения голландцев. Все это в сочетании с феноменальной памятью, цепким вниманием к мелочам, прекрасными манерами и умением одеваться позволило быстро завоевать доверие Сента Ван Гога, который, несомненно, узнавал самого себя в этом обходительном и умном молодом человеке. Когда Терстех получил должность управляющего флагманским магазином, стаж его работы в фирме составлял всего шесть лет.
Херманус Гейсбертус Терстех
Молодой начальник проявлял особую заботу о новом сотруднике компании. По всей вероятности, он приглашал Винсента на чашку кофе в квартиру над магазином, где жил с молодой женой Марией и грудной дочерью Бетси.
Винсента многое восхищало в Терстехе. Как и Винсент, он любил книги и читал на нескольких языках. В свои молодые годы будучи лидером литературного сообщества Гааги, он любил поговорить о книгах, а Винсент любил его послушать. Терстех «излучает поэзию», писал Винсент брату. «Он произвел на меня сильное впечатление, – вспоминал он позднее, – я смотрел на него как на существо иного порядка».
Вдохновленный примером Терстеха, Винсент с увлечением принялся осваивать новое дело. «Я очень занят и рад этому, – писал он Тео, – потому что это как раз то, что мне необходимо». Бо́льшую часть времени он проводил вдали от взоров посетителей – на складе, где велась основная повседневная работа магазина: здесь выполнялись заказы, служившие главным источником доходов. Найдя в обширном инвентаре заказанную репродукцию, Винсент аккуратно монтировал ее в раму и упаковывал для пересылки почтой. Иногда он занимался упаковкой картин в отделе доставки или обслуживал покупателей в магазине художественных товаров (сохранившемся от изначального предприятия Сента).
В этом многопрофильном «универмаге искусства» размещались также реставрационная и багетная мастерские и даже проводился аукцион, и всюду могла потребоваться его помощь. В роскошной художественной галерее магазина постоянно нужно было оформлять выставки, вешать картины или снимать их и переносить в другое помещение для частных просмотров. Чтобы снизить расходы, Терстех, верный заветам Сента, обходился минимумом сотрудников. В магазине было всего два помощника, включая Винсента, и оба трудились от рассвета до заката шесть дней в неделю, с понедельника по субботу. Разумеется, грубую работу, вроде чистки и мытья полов, выполняла прислуга (традиционно для того времени – вездесущая и невидимая), но в суматохе напряженного рабочего дня Винсент был у всех на подхвате и выполнял любые поручения: от протирания картинных рам до оформления витрин.
В пылу энтузиазма Винсент, со свойственной ему непредсказуемостью, проявил горячий интерес к предмету, который раньше не вызывал у него особенного любопытства, а именно к искусству. Он запоем читал книги о художниках, о художественных течениях и коллекциях Нидерландов и других стран. Он следил за иностранными художественными журналами (в просвещенном интернациональном гаагском обществе они были в большом ходу). Он наверняка часто посещал расположенную в двух шагах от Платс галерею Маурицхёйс, где хранилась королевская коллекция. Здесь были в изобилии представлены шедевры живописи Золотого века, такие как «Вид Делфта» Вермеера и «Урок анатомии» Рембрандта. Винсент совершал паломничества в Амстердам, чтобы увидеть «Веселого пьяницу» Франса Халса и, конечно же, «Ночной дозор» Рембрандта; в Брюссель – чтобы полюбоваться драгоценными творениями фламандских «примитивов» (так Винсент называл старых мастеров, вроде Яна ван Эйка и Ганса Мемлинга); в Антверпен – взглянуть на работы Рубенса. «Ходи в музеи при любой возможности, – советовал Винсент брату, – надо знать живопись старых мастеров».
Интересовали его и «новые мастера», то есть современные голландские художники, наподобие Андреаса Схелфхаута и Корнелиса Спрингера, которым особенно благоволил его дядюшка. Их произведения он видел не только на стенах галереи «Гупиль и K°», но и в других галереях, на местных художественных базарах, в грудах антиквариата, а также в недавно открывшемся Музее современного искусства, расположенном в нескольких кварталах от дома, где жил Винсент.
Вероятно, уже тогда Винсент мог заметить первые признаки грядущей революции в искусстве. То тут, то там среди бесконечных мельниц, городских видов, кораблей в бурном море и идиллических сценок катания на коньках (излюбленных сюжетов голландской живописи на протяжении столетий) он обнаруживал совсем другие картины – в основном пейзажи, удивлявшие размытыми формами, свободными мазками, приглушенным цветом и живым, прозрачным светом. Эти работы совершенно не были похожи на окружавшие их скрупулезно выписанные картины с четким рисунком и насыщенным цветом. Тогда еще непривычные для восприятия, они наверняка казались Винсенту, как и многим его современникам, незавершенными. Но вскоре Терстех начал их покупать, и авторы стали наведываться в магазин за материалами и заодно знакомились с юным сотрудником, носящим такое громкое имя. В первой половине 1870-х гг. Винсент видел работы и, скорее всего, был знаком с Йозефом Израэлсом, Якобом Марисом, Хендриком Виллемом Месдахом, Яном Вейсенбрухом и Антоном Мауве. Все они были приверженцами нового движения, вскоре получившего название гаагской школы, главной заслугой которой станет освобождение голландского искусства от навязчивых сравнений с образцами Золотого века.
Винсент, несомненно, слышал о новых веяниях в голландской живописи: работая на пленэре, художники-новаторы вроде Израэлса, побывавшие в далекой французской деревне Барбизон, теперь стремились запечатлеть на холсте «девственное впечатление» от природы. Винсент с готовностью добавил работы «новых» голландских художников и их французских собратьев – Камиля Коро и Шарля Жака – в экспозицию своего musée imaginaire.[6] Терстех же стал осторожно выводить их на рынок. Тем не менее пройдет еще целое десятилетие, прежде чем картины барбизонцев прочно обоснуются на обитых парчой стенах «Гупиль и K°».
Революционные перемены в национальном искусстве отвлекли внимание голландцев от другой группы французских художников, которые усвоили уроки барбизонцев, но нашли им совершенно особое применение. Осенью 1871 г. в Голландию прибыл молодой французский художник по имени Клод Моне, но в галерее на Платс никто не придал этому значения.
Как бы Винсент ни интересовался новыми художественными веяниями, основное образование в области искусства он получал в торговой фирме «Гупиль и K°», где через его руки ежедневно проходил настоящий калейдоскоп изображений: ксилографий, гравюр, офортов, литографий, фотогравюр, фотографий, иллюстрированных альбомов и художественной периодики, каталогов компании, книг о художниках и различных специальных изданий. К тому времени фирма «Гупиль и K°» в совершенстве овладела искусством продажи своей продукции на любых рынках, максимально используя успех каждой знаменитой картины. Репродукции популярных картин, как акции успешных компаний, пользовались огромным спросом, а потому создавались во всех возможных вариантах – любого размера, качества и цены (последняя была порой сопоставима со стоимостью оригинала).
В каталоге фирмы имелось абсолютно все, что нравилось публике, – от пышно обставленных исторических фантазий Поля Делароша до домашних сценок Гуго Мерля; от полных контрастов света и тени библейских образов Рембрандта до благочестивых изображений Иисуса работы Ари Шеффера (они более чем на век станут каноном изображений Христа); от соблазнительных пастушек Адольфа Бугеро до восточных соблазнительниц Жана Леона Жерома; от динамичных батальных сцен до сентиментальных сценок из жизни итальянских крестьян; от романтических видов венецианских каналов до ностальгических пейзажей Голландии XVII в.; от охоты на тигров в Африке до заседаний английского парламента; от игры в вист до морских сражений; от магнолий Нового Света до египетских пальм; от бизонов посреди американских прерий до королевы Виктории на троне. Все эти образы ежедневно мелькали перед жадными глазами Винсента. «Хлыст, постоянно подстегивающий воображение, – так отозвался о массивных каталогах продукции „Гупиль и K°“ один современник. – Перелистывая их, какие путешествия мысленно совершаем мы, о каких приключениях грезим, какие картины представляем себе!»
Галерея «Гупиль и Кº», Гаага
Винсент оценивал произведения, сменявшие друг друга на его столе, не слишком придирчивым взглядом торговца. (И в будущем он почти никогда не отзывался критически о художественных произведениях или художниках.) Он вовсе не боялся утонуть в этом море изображений, – казалось, его энтузиазм только усиливался. «Восхищайся, восхищайся, – писал он Тео примерно в то время, – большинство людей не делают этого в достаточной мере». Когда он попытался перечислить своих «любимцев», список разросся до шестидесяти имен знаменитых и малоизвестных художников. Голландские романтики, французские ориенталисты и швейцарские пейзажисты соседствовали здесь с бельгийскими крестьянскими художниками, британскими прерафаэлитами, соотечественниками из гаагской школы, барбизонскими новаторами, фаворитами французского Салона… «Впрочем, я мог бы продолжать бесконечно, – подытоживал Винсент, – есть ведь еще старые мастера, к тому же я наверняка забыл упомянуть кого-нибудь из лучших современных художников». Но и это еще не все: почти десять лет спустя он сознался в прошлой любви к безвкусным глупым изображениям аристократической жизни кисти современных итальянских и испанских художников. «Эти ослепительные павлиньи перья! – вспоминал он виновато в 1882 г. – А ведь они казались мне прекрасными».
Складывалось впечатление, что Винсент действительно начал новую главу своей жизни, оставив позади переживания юности, – как он оставил в родительском доме бутылку с жуками и рыболовную сеть. В некотором смысле годы одиночества наделили его навыками, идеально подходящими для новой работы. Наблюдательность, которую он развил, разглядывая птичьи гнезда и лапки жуков, теперь помогала ему замечать малейшие недостатки поздних оттисков с печатной доски и видеть стилистические различия между репродукциями одной и той же картины, выполненными разными граверами. Увлеченность коллекционированием и классификацией в сочетании с поразительной памятью помогли ему изучить все, что только можно было изучить, находясь на его месте: от изобилия картин и репродукций в хранилище до огромного ассортимента товаров для художников в магазине. Привычка к одиноким занятиям и педантичность, выработанная часами заботливого оформления коллекций, теперь могли пригодиться для упаковки товара или оформления выставочной витрины.
Прирожденный «комбинатор», Винсент особенно преуспел в обнаружении взаимосвязей между изображениями: он сразу видел схожесть авторского «почерка», тематическую и стилистическую близость и родство трудноуловимых качеств, вроде настроения и «весомости» (рядом с полотнами Коро любая работа Месдаха кажется «тяжеловесной», отмечал Винсент). Он давал советы друзьям (и, конечно же, клиентам фирмы), как лучше составить альбом для вырезок, куда вклеивались репродукции любимых картин, – такие альбомы тогда как раз вошли в моду. «Основное их достоинство в том, что можно расположить [картины] так, как тебе нравится», – объяснял он. Винсент завел и собственную коллекцию (первым его приобретением были итальянские «павлиньи перья»), которую дополнял, редактировал и перекомпоновывал до конца своей жизни, каждый раз стремясь достичь более точного соответствия своим представлениям о порядке и «взаимоотношениях» произведений.
Благодаря обширным ли знаниям и энтузиазму, семейным ли связям Винсент вскоре получил право общаться непосредственно с посетителями в обитой плюшем и похожей на комфортабельную гостиную галерее «Гупиль и K°», где на темных стенах висели картины в резных позолоченных рамах, а на турецких диванах вальяжно восседали джентльмены в цилиндрах. Через несколько лет Винсент уже работал с лучшими клиентами. Если нужно было убедить покупателя в художественной ценности и уникальности репродукции («существует всего четыре или пять таких отпечатков, негативы были повреждены»), в том, что этот художник или этот сюжет сейчас в моде и пользуется повышенным спросом, он демонстрировал интуитивную находчивость. В 1873 г. Винсенту доверили участвовать в ежегодных поездках фирмы в Брюссель, Антверпен, Амстердам и другие города. Целью этих поездок было привлекать клиентов и демонстрировать им nouveautés – новинки каталога. В какой-то момент Винсент освоил и бухгалтерское дело. Он уверенно чувствовал себя на своей должности и убеждал родителей, что ему больше никогда не придется искать работу.
Однако никакой успех, настоящий или будущий, не мог скрасить его одиночества. Через десять лет Винсент вспоминал первые годы в Гааге как «скверное время». Поначалу он наверняка объяснял свое уныние болью разлуки. «Начало чего-то нового – это, наверное, самое трудное в жизни», – сочувственно писал он Тео, когда в 1873 г. тот поступил на службу. Однако после двух лет работы в фирме пришлось признать, что его душевные страдания далеко не сводились к тоске по дому. Несмотря на городские развлечения, несмотря на почти семейный комфорт (в Гааге у него было много родни), несмотря на долгие часы напряженной работы, Винсент по-прежнему страдал от изоляции, которую, как видно, привез с собой с зюндертских пустошей.
Сотрудников в магазине было наперечет, и в течение дня они работали как заведенные – столько общения было бы трудно выдержать даже самому коммуникабельному человеку. Два помощника – Винсент и Теунус ван Итерсон – не имели права одновременно уходить не только в отпуск, но и на перерыв. Семейные связи Винсента, о которых поначалу напоминали частые визиты его дяди в магазин, безусловно, выделяли его среди остальных сотрудников, даже если оставить в стороне личные качества молодого человека со странным и вспыльчивым характером. К тому времени измученный болезнями Сент стал придирчив, раздражителен и брюзглив. Поэтому Терстех и все остальные с облегчением вздыхали, когда он уезжал в Париж или на Ривьеру. «Капризный, вечно всем недовольный, – вспоминал Терстех позднее, – он без конца зудел одно и то же».
Зимой 1870 г. Сент чуть не умер от тяжелой болезни, и Терстех полностью взял на себя управление делами магазина на Платс. Почти сразу же его отношение к племяннику покровителя изменилось. Неизменно вежливому и полному достоинства Терстеху никогда не нравились неотесанные манеры Винсента, которые он списывал на его деревенское воспитание. (По мнению Терстеха, отец Винсента по всем статьям уступал своему брату, образованному и светскому Сенту.) Теперь же презрение молодого управляющего стало выражаться открыто – в резких словах и насмешливом пренебрежении. Винсент реагировал с той же мучительной двойственностью, которая была свойственна его отношениям с отцом: в душе страдая от положения отверженного, при начальнике он вел себя робко и почтительно. («Я держал дистанцию», – вспоминал он впоследствии.)
Под Рождество 1870 г., через полтора года, проведенных в Гааге, Винсент по-прежнему чувствовал себя несчастным. Дом семьи Рос, в котором он жил, находился недалеко от магазина и всегда был полон людей: семья была многочисленной и, кроме того, здесь снимали комнаты несколько молодых людей возраста Винсента (в том числе его коллега Итерсон). Но никто из них, очевидно, не искал общества Винсента. Он вернулся к прежним привычкам, предпочитая катанию на коньках со своими соседями по дому одинокие прогулки в близлежащих деревнях. И родители Винсента, и его дядя Сент досадовали, что за годы жизни в Гааге он, несмотря на широкие возможности и упорные наставления родственников, так и не смог найти себе хорошую компанию (Винсент впоследствии признавал справедливость этих упреков). Однако светская жизнь требовала денег, а скромного жалованья Винсента не хватало даже на то, чтобы оплачивать комнату и стол, поэтому отцу приходилось поддерживать его материально. «Настоящая бедность», – напишет он позже о том времени. Даже на Рождество он не мог съездить домой – билет на поезд до Зюндерта стоил дорого, а кроме того, всегда существовала возможность, что Терстех отменит его отпуск (такое случалось – в праздничный сезон магазин работал особенно напряженно). К тому же в ноябре 1870 г. из дома пришли ужасные вести: семья покидает Зюндерт. Через двадцать два года жизни в Зюндертском приходе Дорус получил назначение в Хелворт – городок в двадцати пяти милях от Бреды, где очередной вымирающей общине Брабанта нужна была помощь упорного сеятеля. В том году члены семьи Ван Гог в последний раз отпраздновали Рождество в Зюндерте. К февралю 1871 г. они навсегда покинули пасторский дом, сад, ручей и вересковые пустоши.
В приступе ностальгии, которую всколыхнул переезд семьи, Винсент обратился к Тео, своему единственному союзнику в родительском доме.
Первые попытки связаться с некогда обожавшим его братом оказались напрасными. Хелвортские друзья Тео – молодые люди из семьи Де Йонге ван Звейнсберген, родители которых убедили Доруса и Анну покинуть Зюндерт, были о Винсенте такого же мнения, как и все остальные: странный и сложный молодой человек, который был ни на что не годен. Когда он приезжал погостить, молодые люди смеялись над ним за его спиной. Годы спустя они вспоминали, что Тео разделял их невысокое мнение о брате. «Он даже высказывал его вслух, – вспоминал один из них. – Они не были особенно близки».
В августе 1872 г., возможно поддавшись настойчивым уговорам Винсента, Тео приехал в Гаагу навестить его. Ему было пятнадцать, почти столько же, сколько Винсенту, когда он покинул отчий дом. За несколько дней, которые братья провели вместе, Винсент привык к компании Тео. Они ходили в Маурицхёйс, где старший брат мог похвастаться перед младшим своими поразительными познаниями в области искусства. Но чаще они просто гуляли. Известно, что однажды, когда они решили пойти на пляж в Схевенингене, Винсент предпочел променаду по модному бульвару, застроенному дорогими особняками, путь через лес. В другой раз, возможно чтобы побывать на дне рождения одного из многочисленных родственников, они отправились в противоположном направлении: на восток, в сторону Рейсвейка.
Братья шли по бечевнику – дороге вдоль Рейсвейкского канала, по которой в безветренные дни лошади (и люди), как и встарь, буксировали по воде грузы. Они задержались у мельницы XVII в., построенной для осушения лугов за дамбой. Водяное колесо семи метров в диаметре крутилось, продолжая свой извечный сизифов труд. Из открытого окна в нижнем этаже мельник продавал печеного угря и молоко – пенни за стакан. Подкрепившись, они продолжили свой путь на праздник в доме на берегу канала. Когда все гости собрались для фотографирования, братья вместе стали в заднем ряду: Тео послушно застыл, Винсент же, видимо, вел себя беспокойно, в точности как дети в переднем ряду: и дети, и Винсент на фотографии вышли нерезко.
Как и прощание в Зевенбергене под дождем, эта прогулка в Рейсвейк вскоре приобрела для Винсента обаяние прекрасного мифа. Спустя годы он будет с горькой ностальгией вспоминать «то далекое время, когда… мы вместе ходили в Рейсвейк и пили у мельницы молоко». Воспоминания того дня он называл одними из самых прекрасных и сожалел о том, что «то, что он видел и чувствовал, невозможно выразить на бумаге». На всю жизнь дорога в Рейсвейк и весь тот день останутся для него воплощением потерянного рая душевного сродства двух братьев, неразрывно связанных, «чувства, мысли и надежды которых были едины». Было ли это на самом деле так – отрекся ли Тео от насмешек, изменил ли свое невысокое мнение о брате, – не имело значения. Одинокому на службе, чужому семье, изгнанному из дома своего детства, Винсенту нужно было верить, что он наконец нашел друга.
Всю жизнь счастливые воспоминания будут служить Винсенту противоядием от одиночества – прошлое станет лекарством от настоящего. Сразу после отъезда младший брат стал для Винсента waarde Theo:[7] «Дорогой Тео! Я скучал по тебе первые несколько дней; странно было не обнаружить тебя, когда вечером я вернулся домой». Так началась переписка, которой было суждено стать одним из величайших документов человеческой жизни.
По пути в Рейсвейк молодые люди среди прочих тем вряд ли могли избежать разговора о женщинах, а если так, то почти наверняка звучало имя Каролины Ханебек – привлекательной молодой блондинки, которая в тот день тоже должна была быть на празднике. Она принадлежала к числу обширной гаагской родни Ван Гогов и Карбентусов. Дочь от первого брака мужа одной из теток, для Винсента и Тео Каролина была родней достаточно близкой, чтобы обращаться друг к другу по семейным прозвищам, и одновременно достаточно далекой, чтобы стать объектом романтической привязанности.
Отец Каролины Карл Адольф Ханебек держал успешный бизнес и владел большим особняком по соседству со Спёйстрат, где с давних времен жили семьи Ван Гог и Карбентус. Все это заставляло учащенно биться сердце пылко привязанной к буржуазным ценностям Анны Ван Гог. «Такие хорошие, солидные люди, – говорила она о семье Ханебек, поощряя сына. – Для твоего развития общение с ними было бы очень полезным».
Но Винсент и без материнской подсказки оценил привлекательность девятнадцатилетней Каролины Ханебек. Открытая, беззаботная, раскованная (если судить по ее письмам), она была прямой противоположностью своему угрюмому молодому кузену. Она любила музыку – не мрачные гимны, торжественно исполнявшиеся в гостиных образованного общества, а веселые популярные мелодии, наподобие «Riez, riez, mes jeunes amours»,[8] – песенки, шедшие вразрез с правилами приличия хотя бы по причине французского языка. Ей нравилось развлекаться, она вела себя с той простой прямотой, которую в чопорном гаагском обществе мужчинам легко было принять за флирт. Но даже строгий Дорус Ван Гог отмечал очарование юной Каролины, называя ее «самым изысканным цветком». На том семейном празднике на берегу Рейсвейкского канала ее прическу и правда украшали полевые цветы.
Некоторое время Винсент был, по-видимому, сильно увлечен Каролиной и издали о ней вздыхал. Из его записей, сделанных позднее, можно понять, что она была его первой большой и чистой любовью. Он описывает свою страсть как «умственную», но не «физическую». «Половина меня лишь воображала влюбленность, – писал он, – вторая же и в самом деле была влюблена». Если считать это признанием в любви, то ее декларировал не тот романтичный голос ухажера, который слышала Каролина, но запальчивый от внутренней борьбы, сварливый голос, каким Винсент привык укрощать страсть (в себе и в других), – голос одинокого отчаяния.
«Я хотел только отдавать, – вспоминал он, – и не просил ничего взамен». Неизвестно, выказывал ли Винсент как-либо свое чувство, но нет сомнений в том, что оно осталось безответным. К тому дню, когда они с Тео шли на праздник, ему наверняка было известно, что Каролина Ханебек обручена со своим кузеном Виллемом ван Стоккумом. Возможно, именно в тот день их помолвка была объявлена – на общем фото Каролина стоит рядом с ван Стоккумом и игриво демонстрирует свою руку, словно хвастаясь кольцом на пальце.
Реакция Винсента на помолвку была категоричной. «Если я не могу найти себе порядочную женщину, – говорил он Тео, – придется найти дурную… Я скорее буду с последней потаскухой, чем останусь один». Понукаемый больше одиночеством, чем либидо («Мои физические желания тогда были довольно слабы», – признавался он позже), он начал ходить к проституткам.
Найти их в Гааге не составляло труда. Всего в нескольких кварталах от «Гупиль и K°», в лабиринте средневековых деревянных зданий, который представляла собой улица Гест, Винсент мог обрести абсолютно все, кроме искренней привязанности. Несмотря на волну реформ 1860-х и 1870-х гг., согласно которым все бордели следовало регистрировать, а проститутки обязаны были проходить регулярные медицинские обследования, древнейшая профессия беспрепятственно процветала на улицах Гааги. На месте каждого публичного дома, закрывшегося под натиском запретительных законов, открывалась пивная или табачная лавка, где желающим предоставлялись «женские услуги». Позже, когда Тео переехал в Гаагу, Винсент предостерегал его от частых посещений этих мест, «если ты можешь без них обойтись», хотя «нет ничего страшного в том, чтобы заглянуть туда раз-другой».
Винсент начал посещать Гест не позднее осени 1872 г., когда ему исполнилось девятнадцать. Это были его первые походы за близостью, которую он до конца жизни не мог найти нигде, кроме темных улиц и портовых аллей. Нередко по приезде в новый город он прямиком отправлялся в бордель. По его собственным словам, иногда он приходил туда лишь затем, чтобы посидеть, выпить, сыграть в карты или поговорить – «о… жизни… заботах… невзгодах… обо всем на свете». Если хозяин борделя выставлял его за дверь, он стоял у входа и просто наблюдал за приходящими и уходящими посетителями. Когда его впускали, он вел себя обычным для завсегдатаев этих мест образом – обменивался грубыми шутками или вступал в похабные перепалки. Однако во время встреч наедине с «теми женщинами, что прокляты и презираемы», Винсент, видимо, был настроен сочувственно. Он признавался в «особой привязанности» к проституткам и со знанием дела рекомендовал Тео ходить только к тем, «к которым он что-нибудь чувствовал».
Впоследствии Винсент писал, что, преодолев первые несчастные годы, он стал чувствовать себя в Гааге «гораздо лучше». Впрочем, это не мешало ему болезненно переживать некие неприятности, о природе которых можно только догадываться. Скорее всего, речь шла об интимной связи, возможно, с женщиной низкого социального положения. Реакция родителей так испугала Винсента, что он «был буквально охвачен паникой»; резкой была и реакция Терстеха, к которому он в отчаянии обратился за советом: Винсент ведет себя недопустимым образом, он должен немедленно прекратить это, иначе в дело вмешается семья и ему по суду назначат опекуна. Даже спустя десять лет Винсент вспоминал угрозы Терстеха как ужасное предательство: «Я немедленно пожалел, что рассказал ему о происшедшем».
К Рождеству слухи «о происшедшем» дошли до Сента Ван Гога. Винсент всегда подозревал, что тут не обошлось без Терстеха. «Теперь я почти уверен, – писал он спустя несколько лет, – что тогда он говорил обо мне вещи, которые выставили меня в дурном свете». Терстех или кто-то еще доложил о его неблаговидном поведении, это немедленно повлекло за собой печальные последствия. Профессиональная пригодность Винсента обсуждалась теперь на самом высоком уровне. В октябре 1872 г. семейный летописец тетушка Митье поведала о сомнениях в отношении племянника Винсента – сомнениях, которые могли исходить только от ее брата Сента: «Иногда кажется, что он ведет себя вполне подобающе, а иногда с точностью до наоборот».
Когда слухи об этих сомнениях достигли пасторского дома в Хелворте, родители забили тревогу. Материальное положение семьи было тяжелым, как никогда. Перспектива снова взвалить на себя содержание старшего сына, как и страх очередного позора, которого не миновать, если он к ним явится, заставили их бросить все силы на то, чтобы Винсент не потерял работу. «Можешь себе представить, – писали Тео родители, – как мы старались решить проблему Винсента».
Тем временем общение с отцом, как позднее вспоминал Винсент, все чаще омрачалось для него всякими «неприятными вещами». Пытаясь воздействовать на своего непутевого сына, Дорус завалил его наставительными и воодушевляющими письмами, стихами и брошюрами, без конца призывая «бороться с собой», «покаяться в слабостях» и «отвратить свое сердце от служения греху». Возможно, по настоянию Доруса Винсент начал брать уроки катехизиса, но демонстрировал полное равнодушие к этому занятию. «С непоколебимостью человека, получившего религиозное воспитание, он считал себя атеистом», – писал один из гаагских соседей Винсента. Игнорируя отцовские призывы к раскаянию, он отправился искать утешения в светских «книгах о физических и нравственных недугах» – такого рода практические руководства по самосовершенствованию пользовались большой популярностью. На фотографии того времени Винсент выглядит хмурым (фото не понравилось даже его матери – выражение лица сына она назвала «кислым»).
Противостояние обострилось. Семейное Рождество наверняка было омрачено жестокими спорами: Винсент и его родители снова пытались урегулировать старые разногласия. К Новому году Винсент вернулся в Гаагу. Его сосед видел, как, сидя у камина, он «одну за другой спокойно кидал в огонь страницы подаренной отцом душеспасительной брошюры».
Первой жертвой потрясений в жизни Винсента стал его брат Тео. Финансовое положение в Хелворте было плачевным. Мало того что шансы старшего сына вновь оказаться на содержании родителей стремительно росли, над ним нависла угроза вытащить несчастливое число в призывной лотерее 1873 г. (Винсенту исполнялось 20 лет). В этом случае Дорус мог либо позволить сыну отправиться на Суматру усмирять восстание в колонии, что было бы неописуемым позором и поставило бы крест на его будущем, либо выбросить баснословные деньги, чтобы откупиться от службы. Семья нуждалась в дополнительном доходе, источником которого мог быть только Тео. После долгих обсуждений Дорус и Сент добыли ему должность помощника – такого же, как Винсент, – в брюссельском филиале «Гупиль и K°». Поначалу Тео сопротивлялся. В отличие от старшего брата он любил учиться, да к тому же Тео и подумать не мог о том, чтобы оставить своих друзей в Хелворте. Однако сыновний долг превыше всего. «Господь призвал тебя на эту работу», – писал ему Дорус. В начале января 1873 г. пятнадцатилетний Тео сел на поезд в Брюссель и уехал на заработки.
Анна и Дорус призывали нового сотрудника «Гупиль и K°» «стать таким же умным, как Винсент».
Негласно же они отчаянно старались сделать так, чтобы во всем остальном Тео ни в коем случае не пошел по стопам своего заблудшего брата. Они поселили Тео у пастора, который заодно готовил его к конфирмации, записали в «молодежный клуб», чтобы он проводил свободное время в подобающей компании (мера предосторожности «от дурного влияния»). Они постоянно напоминали ему о необходимости посещать церковь, хорошо одеваться, есть мясо, чтобы стать сильным, и слушаться начальника. Самые же суровые предостережения касались сексуальных злоключений и непочтения к религии – тех самых ловушек, в которые попал Винсент. «Твердо держись своих принципов, – писал Дорус. – Счастье можно обрести, только следуя по пути пристойности и истинного благочестия».
Несмотря на гнетущее поначалу чувство одиночества и недовольство преподобным хозяином дома, Тео преуспевал в Брюсселе. В течение первого же месяца службы юного помощника сдержанный по натуре управляющий магазином Тобиас Виктор Шмидт в своих отчетах отмечал способности Тео к торговле предметами искусства и предсказывал ему большой успех. «Отрадно, что ты так хорошо начал», – поздравлял сына Дорус, хваля его за «отвагу». На службе Тео изучал делопроизводство, а по вечерам занимался французским. Вскоре управляющий Шмидт проникся к самому молодому из своих помощников таким расположением, что предложил переехать в его квартиру над магазином. Сравнение с бедственным положением брата не заставило себя ждать. «Ты делаешь все правильно, – писала Тео мать, – по сравнению с жизнью, которую ведет Винсент».
Возможно, Винсент и рекомендовал брату тоже вступить на путь торговца искусством, но вряд ли он мог предположить, что это произойдет так быстро и что его отправят так далеко. Решение об отъезде Тео в Брюссель, похоже, застало Винсента врасплох. «Какие отличные новости я только что узнал из письма отца, – писал он Тео накануне нового, 1873 г. – От всей души желаю тебе успеха». Вскоре радость взяла верх над удивлением. «Я очень счастлив, что ты работаешь в той же компании», – писал он спустя пару недель. С течением времени Винсент стал рассматривать переезд Тео как залог укрепления дружеских отношений, завязавшихся между братьями в Гааге прошлым летом. «Нам по-прежнему нужно многое обсудить», – писал он радостно. Демонстрируя братскую солидарность, он всячески ободрял Тео, одновременно осыпая его советами и наставлениями. Он утешал Тео в одиночестве первой поры, памятуя о собственных переживаниях; поздравлял его с первыми достижениями; сочувствовал его адской занятости на работе. В переписке он рассуждал о художниках и постоянно просил Тео рассказать ему, «что он видел и какие картины ему понравились больше всего».
Новая роль Тео воплотила мечту Винсента обрести в брате товарища, разделяющего его интересы. Вдохновленный, он встретил новый год, горя вновь обретенным трудовым энтузиазмом. Он ездил по делам службы и встречался с клиентами. Он возобновил контакты с семьей и даже стал приобщаться к светским мероприятиям, вроде лодочных прогулок в компании других квартирантов семьи Рос. И после он всякий раз хватался за перо, чтобы поделиться впечатлениями с Тео. Временами его восставшее из пепла рвение к работе граничило с лихорадочным возбуждением: радея о своем юном подопечном в Брюсселе, он стремился стать для него идеалом, примером для подражания. «„Гупиль“ – замечательная компания, – писал он Тео. – Чем дольше ты здесь работаешь, тем большего стремишься добиться».
Но решение уже было принято: Винсенту предстоял отъезд из Гааги.
Сент и Терстех, скорее всего, пришли к этой мысли накануне Рождества, когда они во время традиционного совещания обсуждали планы на будущий год. Дорус, который всегда твердо отстаивал перед «важными господами» интересы сыновей, скорее всего, тоже приложил к этому руку. К концу января Терстех сообщил Винсенту, что, «вероятно, очень скоро» его переведут в филиал «Гупиль и K°» в Лондоне. Причина перевода осталась за рамками семейной хроники и переписки. Сам Винсент либо не знал, почему его переводят, либо не захотел говорить об этом брату, ограничившись лаконичным сообщением: «Решено, что я должен уехать».
Но трудно не заподозрить связь между этим переводом и «неприемлемым» поведением Винсента. Сбившийся с пути родственник грозил дискредитировать семью, ее лучшего представителя, а возможно, и весь семейный бизнес. Вынося вердикт, Сент Ван Гог, вероятно, руководствовался и другими соображениями: в частности, натянутые отношения Винсента с родителями не могли не укрепить его сомнений относительно племянника. На фотографии, сделанной в декабре того года, Винсент выглядит помятым и раздраженным – полная противоположность энергичному и опрятному дяде и жизнерадостному младшему брату. Впоследствии сестра Винсента Лис вспоминала, что «скованность и робость всегда были помехой его работе».
Тем не менее вопрос о его увольнении не рассматривался. Это не только опозорило бы семью, но и нанесло бы огромный ущерб и без того непростому финансовому положению Доруса. Кроме того, расточительно было бы не воспользоваться бесспорным преимуществом Винсента – его уникальным знанием обширного ассортимента продукции компании. Поэтому перевод в Лондон действительно представлялся идеальным решением проблемы (здесь чувствуется хватка дальновидного Терстеха): лондонский филиал занимался лишь оптовой торговлей, галереи там не было. Поскольку клиентуру там составляли оптовые торговцы, а не частные клиенты, контакты Винсента с покупателями сводились к минимуму. А все, с кем ему так или иначе предстояло общаться, в любом случае были англичане. «Его отправили в Лондон, чтобы проверить, не будет ли ему проще общаться с англичанами», – напишет позже сестра Винсента Лис, возможно воспроизводя семейную версию событий.
Но в компании, чье процветание целиком зависит от продаж, а определяющим для карьерного роста является именно умение продавать, трудно скрыть позор внезапного перевода на отдаленный склад. Семья Винсента, однако, всеми средствами пыталась сохранить лицо и замаскировать правду. Еще в начале года, до объявления о переводе, Винсенту повысили жалованье – теперь он больше не нуждался в отцовской поддержке. Кроме того, он получил премию в размере месячного заработка – пятьдесят гульденов, львиную долю которой, как подобает, отправил отцу. Анна (возможно, искренне, а возможно, и не очень) удивилась, однако почла за благо воспринимать столь неожиданную перемену как повышение по службе. Дорус, которому, вероятно, была известна вся правда о происходящем, хоть и уповал на то, что «Господь их благословит и направит», сам неохотно признавался, что «не знал, как лучше поступить». Финальным ходом «заговорщиков» было написанное задним числом благодарственное письмо Терстеха, в котором молодой начальник гаагского филиала, противореча всей логике событий, превозносил достоинства подчиненного. «Он рассыпается в похвалах Винсенту, – писал Дорус Тео, пересказывая содержание письма, – говорит, что ему будет очень его не хватать, что любителям искусства, художникам и всем прочим посетителям магазина нравилось общаться с Винсентом и что он непременно далеко пойдет».
Но что бы ему ни говорили, Винсент был безутешен. Новость о переводе в Лондон так оглушила его, что он выжидал целый месяц, прежде чем известить об этом младшего брата. «Предполагаю, тебе известно, что я еду в Лондон, – в конце концов написал он в середине марта – через месяц после того, как Тео узнал эту новость. – Мне жаль уезжать отсюда». Он начал курить трубку, прибегнув к целительному средству от меланхолии, которым пользовался его отец, и советовал Тео не пренебрегать этим простым лекарством от тоски. Он храбрился перед братом и отцом, обещая не принимать происходящее близко к сердцу, и мужественно заверял свою мать: «Я намерен от всего получать удовольствие и все обращать себе на пользу». Тоску Винсента усиливала неопределенность. Изначально запланированный на лето отъезд был передвинут на «скорейший срок», как будто Сенту и Терстеху не терпелось убрать его с глаз долой, – на май, а затем и еще ускорен. Вначале планировалось, что он отправится прямо в Лондон, потом – в Лондон через Париж. Окончательное решение было принято лишь в последнюю неделю перед отъездом: 12 мая Винсент должен сесть на поезд, следующий в Париж.
Месяцы неизвестности были наполнены томительным страхом: Винсент предчувствовал возвращение постоянных спутников его переездов – одиночества и тоски по дому. «Возможно, мне придется жить в полном одиночестве и делать многое из того, от чего я сейчас избавлен», – размышлял он мрачно. Знаки внимания и прощальные подарки друзей и родных тронули его, но вместо того, чтобы принести утешение, лишь усилили грусть по поводу скорого отъезда: «Тео, ты не представляешь, как все здесь добры ко мне… до чего же мне грустно покидать стольких друзей». Он бродил по городу и окрестностям с блокнотом, пытаясь запечатлеть «дом», который ему предстояло покинуть. Он делал быстрые карандашные наброски, которые затем любовно прорабатывал чернилами и оттенял мягким карандашом, прежде чем подарить родителям или брату. На одном из таких ритуальных подношений был изображен городской пейзаж близ магазина «Гупиль»; на другом – канал и бечевник, подобный тому, по которому они с Тео однажды шли в Рейсвейк; на третьем – длинная дорога с удаляющейся повозкой, вроде той, на которой его родители уехали из Зевенбергена.
Винсент продолжал работать и лишь на Пасху получил небольшой отпуск, окончившийся ровно за два дня до его отъезда. Упаковав единственный чемодан (многое из своих пожитков он оставил в Гааге, словно надеясь на скорое возвращение), Винсент отправился в Хелворт проститься с семьей. Но поездка доставила ему мало радости. Родительский дом в Хелворте мало напоминал тот, где прошло его детство. Сестра Анна жила в школе-интернате, Тео был в Брюсселе. Отец с трудом справлялся с грузом многочисленных забот. Худший из кошмаров Доруса стал реальностью: Винсент вытащил несчастливое число в призывной лотерее, и, чтобы вместо сына отправился воевать каменщик, пастору пришлось выложить 625 флоринов – почти годовую зарплату – из семейных сбережений на черный день.
По странному совпадению воскресенье, которое Винсент провел в Хелворте, было днем памяти ветхозаветного праведника Иова Многострадального. Дорус едва выкроил время для короткой беседы с сыном, а Анна лишь спросила: «Ты там оставил после себя порядок?» – и удивилась, когда от нахлынувших чувств Винсент не нашелся что ответить.
В Париже Винсент пробыл всего несколько дней – едва ли достаточный срок, чтобы вынести впечатление о таком ярком, многообразном городе. «Слишком большой, слишком сумбурный» – вот единственное, что запомнилось ему после первого краткого посещения французской столицы. Он умудрился заполнить эти дни художественными впечатлениями: более четырех тысяч картин на недавно открывшемся Салоне; целый шквал Рубенса в Люксембургском дворце и, конечно же, Лувр – место постоянного обитания великого множества картин, репродукции которых он аккуратно обертывал и упаковывал в течение последних четырех лет. Заглянул он и в мир дяди Сента: великолепный «отель» – особняк из светлого камня на улице Шапталь, пышная художественная галерея, типография, огромный склад продукции; старый магазин на бульваре Монмартр; громадный новый магазин («Он гораздо больше, чем я себе представлял», – отчитывался он Тео) в тени колоссального здания Опера-Гарнье. Он ужинал в элегантном доме Сента в компании художников и дядюшкиных светских друзей.
И потом он уехал. Судя по всему, направляясь в Лондон, Винсент проехал через Париж только для того, чтобы остаток пути проделать в компании родственников – дяди Сента и его жены, – возможно, именно необходимостью скоординировать дату отъезда Винсента из Гааги с планами дяди и были вызваны ее неоднократные переносы. Когда из Парижа уехали они, уехал и он – поездом до Дьепа, паромом до Брайтона и оттуда снова поездом до Лондона.
Описывая ту поездку, Винсент был скуп на слова. «Несколько очень славных дней в Париже» – так он охарактеризовал свое путешествие в письме Тео. Впрочем, позже он напишет: «Когда я впервые увидел Париж, мною овладело ужасное предчувствие моей несчастной судьбы, и от этого мне было уже не отделаться». Чем больше он видел, чем больше блистательных званых обедов посещал, чем больше художников ему представляли, чем больше хвалебных речей о своем выдающемся имени он слышал, тем больше страданий и горьких сожалений испытывал.
Глядя на калейдоскоп парижской жизни, Винсент с беспощадной ясностью осознавал: отныне все это уже не его будущее. Ему не быть наследником Сента, он никогда не станет для дядюшки тем сыном, о котором старик мечтал и которого ему не суждено было иметь. Этапом на пути в эту блестящую жизнь могла бы стать служба в Гааге или здесь, в Париже, но точно не стол для оформления заказов на складе лондонского магазина. Его изгнали с этого пути, и Лондон был началом пожизненной ссылки.
Глава 6 Изгнание
В 1873 г. Лондон был самым крупным городом мира, его население составляло 4,5 миллиона человек, превышая вдвое количество жителей Парижа и в сорок пять раз – Гааги. Современник сравнивал британскую столицу с «огромным черным пятном», расползающимся по просторам сельской местности и пронизанным кошмарным для картографов хитросплетением узких улиц. В Гааге всего в нескольких минутах ходьбы от порога дома, где жил Винсент, начинались пастбища; в Лондоне же поездка за город «занимала несколько дней и означала несколько пересадок с кеба на кеб». «Неизменно вплоть до нынешнего времени, – в 1869 г. писал сестре Генри Джеймс, – на меня давило ощущение громадности Лондона… Город сидит на тебе, висит над тобой, топчет тебя». Винсент, разумеется, видел и другие города: Амстердам, Брюссель и даже Париж. Однако ни одна из этих кратких поездок не могла подготовить мальчика из Брабанта к тому, что Джеймс назвал «невообразимой величиной» столицы мира.
В противоположность идеальному порядку, которому подчинялась жизнь в Гааге, Лондон был охвачен хаотичным движением. По пути на службу в офис «Гупиль и K°» (на улице Саутгемптон в двух шагах от Стрэнда) Винсент погружался в бурлящий людской поток, какого прежде не мог бы даже вообразить. Движение на улицах было настолько плотным, что на другой стороне улицы можно было оказаться, едва ли коснувшись ногами мостовой. В течение дня, особенно в вечерние часы, огромные извивающиеся колонны пешеходов двигались по тротуарам, создавали заторы на мостах и толчею на площадях. То тут, то там посреди этого непрерывного людского потока возникали попрошайки, чистильщики сапог, метельщики, проститутки, мимы, босые уличные мальчишки, делавшие «колесо» за пенни, и торговцы, предлагавшие всевозможные товары и услуги на каком-то диком наречии, пониманию которого отнюдь не помогали уроки английского в голландских школах.
Но вряд ли что-то могло поразить Винсента на улицах британской столицы более, чем грязь. По сравнению с Гаагой, где стекла домов сверкали, а улицы блестели, как полы в доме у хорошей хозяйки, Лондон должен был казаться одной большой помойной ямой. Джон Рёскин называл Лондон «загаженной громадой» – здесь «из каждой поры сочится яд». Все вокруг, от викторианских фасадов Саутгемптон-стрит до собора Святого Павла и Британского музея, было покрыто налетом жирной черной сажи. В летние месяцы – как раз тогда, когда в город прибыл Винсент, – из желобов городских водостоков окрест разносился невыносимый запах мочи, заставляя богатых спасаться в пригородах, а всех остальных – притуплять муки обоняния выпивкой.
Как и сотни тысяч других вновь прибывших в этот город, обескураженных его чудовищной атмосферой, Винсент искал спасения в «сельской» жизни пригородов. В одном из предместий, «настолько тихом и приятном, что здесь забываешь о близости Лондона» (скорее всего, на юго-востоке, в районе Гринвича), Винсент нашел жилье, которым остался очень доволен. Перед домом в модном готическом стиле располагался симпатичный садик; сам дом был достаточно просторным, чтобы вместить хозяйку, двух ее дочерей и четырех квартирантов. В обмен на этот суррогат деревенской жизни Винсенту приходилось начинать свое ежедневное путешествие к месту службы в 6.30 утра (рабочий день Винсента начинался в 9.00, поездка на пароходе, по словам Винсента, занимала около часа, и некоторое время требовалось ему для того, чтобы пешком преодолеть расстояние до пристани и от пристани до магазина). С одного из пирсов Темзы он садился на пароход, который часом позже высаживал его на берег, и продирался через уличную толпу к дверям магазина «Гупиль и K°».
В самом Лондоне Винсент старался проводить больше времени в зеленых районах. «Здесь повсюду очаровательные парки», – писал он Тео. В обеденный перерыв и после работы Винсент погружался в тишину и относительное одиночество этих прекрасных островков природы. Особенно ему нравился Гайд-парк. В окружении старых деревьев, овечьих лугов и утиных прудов он мог снова почувствовать себя на берегу родного Гроте-Бек. Так, Ипполит Тэн находил в лондонских пейзажных парках «красоту, нежность и трогательность туманных земель, таких как Голландия».
Пристыженный изгнанием из Гааги, Винсент в очередной раз попытался привести свой образ жизни в соответствие требованиям семьи. Внимая, несомненно памятным ему, строгим наставлениям родителей и дяди, свое пребывание в Лондоне он начал с суматошной светской активности. Инициатором ее стал дядя Сент, который пригласил Винсента на ужин, где присутствовали важные лондонские клиенты «Гупиль и K°». Винсент чудесно провел субботний день, катаясь по Темзе на лодках с коллегами из галереи. Он также вспоминал о приятных вечерах в компании троицы душевных немцев, арендовавших жилье в том же доме. Они пели песни под фортепиано в гостиной, а в один из выходных дней совершили вместе длительную прогулку по окрестностям.
В июне новый начальник Винсента Чарлз (Карл) Обах пригласил своего молодого сотрудника (малому повезло с влиятельной родней) на воскресную прогулку по Бокс-Хилл – меловому утесу на юге города. Любуясь видом с этой продуваемой ветрами возвышенности – в ясный день панорама охватывала весь юго-восток Англии, от Лондона с одной стороны до Ла-Манша с другой, – Винсент еще острее ощутил, в какую даль он изгнан из своей низинной родины. «Здешняя местность очень красива, – писал он Тео, – и совсем не похожа на Голландию».
Желая успокоить родителей, Винсент сообщил, что снова начал ходить в церковь. В доказательство он отправил им небольшой рисунок пером с изображением Голландской реформатской церкви августинского братства в Лондоне. Но еще больше обитателей Хелворта обрадовало известие, что Винсент приобрел цилиндр. «В Лондоне без цилиндра никак нельзя», – со знанием дела подтвердила Анна.
В очередной раз Винсент изо всех сил старался стать достойным представителем класса, в котором его мечтала бы видеть мать. С восторгом он рассказывал о своем посещении так называемой Роттен-Роу,[9] королевской дороги для верховой езды в Гайд-парке, где каждый вечер лондонские наездники демонстрировали свои элегантные наряды и первоклассный выезд. «Одно из лучших зрелищ, что я видел», – писал Винсент. Судя по всему, его художественные предпочтения подверглись влиянию новых условий жизни. После четырех лет рассеянного блуждания его критический взгляд сфокусировался на оценке коммерческих перспектив картин. Из всех британских художников, с творчеством которых он познакомился, стоящими он нашел лишь двоих: Джорджа Боутона («один из лучших здешних художников») и Джона Эверетта Миллеса («все же здесь есть несколько хороших художников, например Миллес»). Оба они преуспели в коммерческом отношении, ни на шаг не отклоняясь от главенствующего вкуса. (Недаром Гупиль заключил с Боутоном долгосрочный договор.) Винсент мимоходом одобрил еще нескольких мастеров живописи – англичан и живущих в Лондоне иностранцев, отметив «ослепительную красоту» их бойко продававшихся картин.
Скандально знаменитые произведения социального реализма, персонажами которых были бездомные матери, ютившиеся в тесноте бедняки, брошенные дети и убитые горем вдовы, вовсе не интересовали Винсента. Работы, о которых он рассказывал в письмах родным, напротив, прославляли стиль жизни и ценности, благодаря которым процветала фирма «Гупиль и K°» и к которым ныне устремился ее молодой сотрудник: изысканная молодая пара застигнута в момент нежной сцены в будуаре («Медовый месяц» Жака Эжена Фейена); нарядная молодая мать несет в церковь свое новорожденное дитя («Крещение» Альберта Анкера); две молодые женщины в бальных платьях крадутся по великолепной лестнице («Девоншир-Хаус» Валентина Кэмерона Принсепа). По словам Винсента, эта живопись представляла «современную жизнь в ее настоящем виде».
Он посетил летнюю выставку в Королевской академии, откуда вернулся в несвойственном ему в те дни немилосердном настроении, едко высмеяв несколько отдельных работ и списав со счетов английское искусство в целом как «очень скверное и неинтересное». Революция в тиражной ксилографии, спровоцированная изданиями вроде газет «The Graphic» и «The Illustrated London News», хоть и происходила на Стрэнде в нескольких минутах ходьбы от магазина «Гупиль и K°», прошла мимо внимания Винсента, очарованного коммерческим искусством. Каждую неделю он присоединялся к толпе, собиравшейся около газетных типографий, в ожидании свежих номеров, но строгие черно-белые изображения, которые он видел в витринах, в то время ему «совсем не нравились» и казались «совершенно не тем, что нужно».
Посетив Национальную галерею, Винсент особо отметил лишь одну из увиденных там картин – пейзаж работы голландского художника Мейндерта Хоббемы. А «блестящие» работы Констебла из Картинной галереи в Дульвиче удостоились похвалы только потому, что напомнили ему любимых барбизонцев – Диаса де ла Пенью и Добиньи из магазина в Гааге. Казалось, что по-настоящему его тронула лишь передвижная выставка знакомых ему бельгийских художников. «Смотреть на бельгийские картины было сплошным удовольствием», – писал он и просил Тео поскорее рассказать о новостях Парижского салона.
Однако ничто из увиденного не покидало цепкую память Винсента бесследно. Произведения Леонардо и Рафаэля из Национальной галереи, Гейнсборо и Ван Дейка из Дульвича, Тёрнера из Музея Южного Кенсингтона (предшественника Музея Виктории и Альберта) – все они хранились в безграничном пространстве воображаемого музея Винсента, чтобы годы спустя воскреснуть в его памяти (часто в самых поразительных подробностях). Например, мало заинтересовавшие его во время пребывания в Лондоне иллюстрации «The Graphic» не только вспомнятся ему спустя десятилетие, но и станут предметом страстного увлечения. Однако единственным произведением, которое поразило воображение Винсента в то лето, была картина кисти Боутона, на которой молодой джентльмен гуляет по родовому имению с женщиной, похожей на его мать. Картина называлась «Наследник». Она настолько понравилась Винсенту, что он даже зарисовал ее и отправил набросок домой.
Винсент изо всех сил стремился к примирению с окружающим миром, но отчужденность его лишь усугублялась. Все напоминало ему о доме: «Здесь красиво зацвели яблони… кажется, все распускается здесь раньше, чем в Голландии». Воскресная прогулка заставила его «с ностальгией» вспоминать «чудесные воскресенья в Схевенингене». Лондонское жилье напоминало о прошлой жизни в доме семьи Рос. «Я не забыл [их], – писал Винсент, – и с огромным удовольствием провел бы там вечер». Он развесил по стенам в своей новой комнате те же самые репродукции, что висели в прежней. Он всегда с трепетом ждал вестей из дома и с грустью просил рассказывать ему о каждом семейном торжестве. «Ты, должно быть, отлично проводишь время дома, – писал он. – Как бы и мне хотелось снова всех увидеть!»
Его попытки наладить общение с окружающими провалились. Из переписки быстро исчезли упоминания обо всех новых товарищах, включая управляющего Обаха. Винсент говорил на английском куда хуже, чем понимал чужую речь. Попугай домовладелицы и тот говорил по-английски лучше, чем он, шутил Винсент. (Анна поняла шутку сына лишь после пояснений дяди Сента: многие англичане держат в гостиной попугаев.) Но и вопреки лучшему владению немецким языком дружба с соседями-немцами не сложилась. Своим родителям, которых, как всегда, беспокоила его замкнутость, Винсент говорил, что сам избегает общения, а не наоборот. «[Они] слишком сорят деньгами», – объяснял он свой разрыв с товарищами.
Дело, однако, явно было в другом. Старая привычка к одиночеству вновь давала о себе знать. «Там я никогда не чувствовал себя в своей тарелке», – писал Винсент о своей жизни в Лондоне. Как и в Гааге, он старался избегать больших сборищ и, по собственному признанию, не горел желанием посетить основные туристические достопримечательности, вроде лондонского Тауэра и Музея мадам Тюссо. Вместо этого он уделял все больше времени прогулкам, чтению и переписке с родными. Бывший коллега из Гааги, навестивший Винсента в августе, описывал его состояние как «Weltschmerz»[10] и говорил, что «одиночество его… огромно». Несколько лет спустя Винсент так описывал свое лондонское настроение: «Холодное, бесплодное… бесчувственность вместо чуткости… по отношению к людям». Родители были обеспокоены его меланхоличными письмами.
Вместо того чтобы помочь Винсенту сломать стены изоляции, работа делала их еще более неприступными. Занимаясь оптовыми заказами на репродукции, он с ностальгией вспоминал работу в гаагском филиале, где его обязанности предполагали более разнообразную деятельность. «Здешний магазин не так интересен, как гаагский», – жаловался он Тео. В лондонском филиале не было галереи, витрин и нарядного интерьера. Наведывались сюда только дилеры и их подручные, общение с которыми происходило в привычной для лондонцев спешке. Где уж тут беседовать об искусстве! Не было в лондонском филиале «Гупиль и K°» и художественного магазина, где покупатели могли бы неспешно бродить, обмениваясь сплетнями и профессиональными советами. При довольно скромном ассортименте работы здесь хватало – за день нужно было подготовить к отправке более сотни репродукций. Винсент не был в восторге от большинства произведений, с которыми здесь имели дело. «Чего нам не хватает в первую очередь, так это хороших картин», – недовольно писал он Тео. Все напоминало ему об изгнании из полного жизни мира искусства, который остался там, на континенте. «Главное, расскажи мне о тех картинах, что ты видел в последнее время, – умолял он брата, – а еще напиши, были ли опубликованы какие-нибудь новые гравюры или литографии. Расскажи как можно больше, ведь здесь мне нечасто удается все это видеть». Каждый день этой убийственной скуки (позже Винсент сравнит свои занятия с рытьем канавы) отзывался в душе упреком, напоминанием об упущенных возможностях и непройденных дорогах. «Все не так радужно, как мне казалось сначала, – писал он во время первого из многих приступов меланхоличного самоанализа. – Возможно, я сам в этом виноват». Однако он по-прежнему надеялся, что когда-нибудь – «позднее», – «возможно, будет полезен». Надеялся, но наверняка понимал, что его место уже занято кем-нибудь другим.
Его уверенность в себе таяла, вытесняясь болезненной застенчивостью. Он так благоговел перед своим новым героем Джорджем Боутоном, что не осмелился заговорить с ним при встрече. Когда голландский художник Маттейс Марис посетил офис «Гупиль и K°», Винсент так оробел, что не мог произнести ни слова.
Так же как языковые трудности усугубляли его изоляцию, отсутствие материальной независимости приумножало чувство вины, на которое он будет обречен пожизненно. Даже несмотря на то, что его жалованье в Лондоне почти вдвое превышало жалованье в гаагском филиале, денег по-прежнему едва хватало на все расходы. Чтобы сэкономить, он перестал ездить в город на пароходе и теперь проделывал весь путь пешком, пересекая Темзу по мосту. В письмах он торжественно обещал найти себе более дешевое жилье и начать экономить. В ответ родители (присылавшие все более зловещие отчеты о финансовых трудностях в Хелворте) отважно заверяли его в намерении и дальше терпеливо переносить лишения ради блага детей. «Мы постараемся жить более экономно, – писала Анна, – и будем счастливы, если деньги, которые мы в тебя вкладываем, будут потрачены не напрасно; это лучшая прибыль, на которую мы можем рассчитывать».
К августу тоска по дому, отчужденность и самобичевание усугубили меланхолию. Тем не менее Винсент в течение нескольких месяцев пытался убедить родителей в том, что у него «все в порядке», он «доволен» и «чувствует приятное удовлетворение» от своей новой работы. В переписке с Тео он позволял себе быть откровенным, но демонстрировал тот же стоицизм. «Учитывая обстоятельства, дела у меня идут хорошо», – писал он в июне; «наверное, я должен привыкнуть», – высказывал надежду в июле; «нужно потерпеть еще чуть-чуть», – уговаривал себя в августе.
В попытке окончательно не пасть духом Винсент завязал переписку с уже замужней Каролиной Ханебек и теперь обращался только к ней, начиная письма приветствиями Lieve Carolien[11] и Mijn beste Carolien.[12] Со свойственной ему одержимостью он посылал ей полные многозначительных намеков стихи и гравюры с изображением белокурых молодых леди в кокетливых позах. В одном из писем он полностью процитировал стихотворение Джона Китса «Канун Святого Марка» (о деве «милой и простой» с ее «головкой золотой») и порекомендовал прочесть другое его стихотворение («слишком длинное, чтобы привести его здесь»), которое изобиловало эротическими образами. В другой раз он отправил ей отрывок из популярного сочинения Жюля Мишле «Любовь», где герой описывает, как образ женщины в осеннем саду напомнил ему некогда виденный портрет дамы, что завладела его сердцем «так ненароком, так всерьез…». Воскрешая в памяти прошлые отношения, он облекал их в слова, более подходящие разлученным любовникам, нежели просто светским приятелям, и советовал ей прочесть поэму Лонгфелло «Эванджелина» – историю молодого акадийца, оторванного от предмета своей любви.
Чего добивался Винсент, пытаясь соблазнить счастливую в замужестве Каролину? Это была первая из целой череды попыток настойчивостью добиться благосклонности – и все эти попытки потерпели крах. В первый, но далеко не в последний раз Винсент демонстрировал склонность к выдуманным отношениям, а заодно и пример того, как далеко он готов был зайти в погоне за иллюзией. Кроме того, переписка с Каролиной свидетельствует, что уже тогда Винсенту было свойственно искать утешения – то есть способ примирить враждебную реальность и мечты о счастливой жизни – в литературе и искусстве. Он рассказывал Каролине о своих поисках «родины… того уголка мира, куда мы приезжаем, чтобы остаться навсегда». «[Я] еще не нашел этого места, – писал он, – но стремлюсь к нему и, может быть, когда-нибудь смогу его достичь».
Осенью 1873 г. родители Винсента отметили новое, необычное настроение в посланиях старшего сына. «Нам приходят радостные письма», – с некоторым удивлением сообщает Дорус. Причиной тому, однако, была не Каролина Ханебек, которая, разумеется, отвергла странные ухаживания: Винсент нашел себе новую семью.
Винсенту оставалось жить семнадцать лет, и все эти годы он будет регулярно предпринимать попытки сблизиться с разными семьями, все больше отдаляясь от своей. К этому времени он как минимум однажды уже пытался обрести эрзац-семью в Гааге: в надежде стать своим в сплоченном семействе Терстеха он старательно завоевывал привязанность его маленькой дочки Бетси. Возможно, аналогичную попытку он предпринял и здесь, навещая дома жену и детей своего начальника Чарлза Обаха. Особенно трогали Винсента истории семей, где потеряли отца и мужа или где его никогда не было. В кои-то веки чувствуя себя нужным, он рвался заполнить эту пустоту.
Урсула Лойер и ее дочь Евгения должны были казаться ему именно такой семьей. Винсент снял комнату в доме номер 87 на Хэкфорд-роуд в Брикстоне, где мать с дочерью содержали небольшую школу для мальчиков. Аренда здесь была дешевле, а путь до работы занимал куда меньше времени (менее часа). С самого начала пятидесятивосьмилетняя вдова Урсула и девятнадцатилетняя Евгения, должно быть, показались Винсенту родственными душами: обиженные судьбой, странствующие в поисках «родины». Даже фамилия Лойер была грубо пересажена с родной почвы и потеряла свое милое французское звучание – Луайе, превратившись здесь в резкое английское Лойер.[13]
Урсула и Евгения Лойер
Дочь капитана дальнего плавания, Урсула обладала стоицизмом видавших многое женщин из семей моряков. «Ее имя вписано в книгу судьбы», – торжественно возвестил Винсент. Урсула была миниатюрная, худенькая, с непропорционально крупными чертами лица. Пережитые несчастья не сломили ее: «добрая душа», в которой «не было ни намека на уныние», как спустя годы описывала ее внучка.
Евгения же, напротив, была девушкой крупной. Большая голова, широковатый нос, крепкая фигура и копна непослушных рыжих волос – она могла сойти за сестру Винсента (все его сестры пошли в мать). Выросшая без отца и братьев, Евгения сама держалась по-мужски: волевая, немногословная, она была, по словам ее дочери, «властной и сложной в общении», с «острым умом» и взрывным характером.
Глава семейства, наградивший обеих «фамилией-полукровкой», уже десять лет как лежал в могиле. Жан Батист Луайе/Лойер был человеком без дома. Уроженец Прованса, вынужденный эмигрировать из-за каких-то семейных проблем, он приехал в Лондон и женился на Урсуле, с которой успел завести ребенка – Евгению. Вскоре после ее рождения он пал жертвой туберкулеза. Если верить семейной легенде, последним его желанием было умереть на родной земле. В сопровождении жены и маленькой дочери он отправился во Францию. Там семья арендовала небольшой домик у моря, откуда друзья каждый вечер отвозили больного на берег смотреть на закат. Когда смерть подошла к нему совсем близко, он исповедался, и «слышавшие эту исповедь вытирали слезы – настолько чистой и праведной была его жизнь». Документ, в котором все это описывалось, случайно попал в руки Винсента. Реальная или приукрашенная, история изгнания и возвращения домой так его тронула, что многие годы он не только хранил копию документа у себя, но даже переписал его и отправил своей семье. «Он любил природу и видел Бога, – завершал свой отчет о смерти Лойера очевидец, – и был чужим на грешной земле».
Эта трогательная история неминуемо должна была преобразить в глазах Винсента образы пожилой домовладелицы и ее взбалмошной дочери (он ни словом не обмолвился ни об одной из них Тео). Винсент видел перед собой мужественную маленькую семью, пережившую великое горе. «Я ни разу не слыхал и даже не мечтал о такой любви, что была между ними», – писал Винсент сестре Анне. Поселившись в комнате на втором этаже, он уверовал в то, что это любящее семейство сможет заполнить пустоту его жизни. «Теперь у меня есть спальня, о которой я всегда мечтал», – писал он, сравнивая новое жилье с мансардой в Зюндерте. Желая утвердиться в своей фантазии, он пригласил Тео присоединиться к нему в Лондоне: «Эх, старина, как бы я хотел, чтобы ты приехал сюда!»
Все здесь напоминало ему о детстве: участок, где дамы Лойер выращивали цветы и овощи; коллекции бабочек и птичьих яиц, которых было множество в этом доме; повседневная суматоха приходящих на занятия и спешащих домой детей. В подарок членам обеих семей – родной и вновь обретенной – он сделал зарисовки улицы и дома, где теперь жил, своей комнаты. На Рождество 1873 г. Винсент помог украсить дом остролистом и отметил праздник «на английский манер», с пудингом и пением рождественских гимнов. Это первое Рождество вдали от семьи прошло для него без болезненной тоски по дому – верного спутника его будущих рождественских праздников. «Надеюсь, твое Рождество было таким же радостным, как мое», – хвастался он Тео.
Вновь обретенное ощущение причастности семейному кругу придало Винсенту смелости начать год с попыток вернуть свое место в настоящей семье. Он исправно писал домой («Винсент никогда не забывает нам написать»), и письма его, по свидетельству сестры Анны, всегда были жизнерадостными. Он относился к нудной работе с прилежанием, одобрительные отзывы начальства дошли до самого Парижа. Родители получили от дяди Сента письмо с сообщением, что «важные господа в Париже» настолько довольны работой Винсента, что увеличивают размер его жалованья. Обрадованный новогодней надбавкой, он стал посылать домой столько денег, что его щедрость обеспокоила родителей: не «отказывает ли себе в чем-либо» их «славный мальчик». Он даже наладил связь со своим предыдущим начальником и любимцем семьи, Х. Г. Терстехом.
Главной причиной кампании по реабилитации семейных отношений было желание привезти в Англию сестру Анну. Подыскав для нее место гувернантки в английской семье, он сумел бы одновременно облегчить финансовое положение в пасторском доме и вернуть расположение родственников. В январе Винсент приступил к реализации этого плана. Он упорно убеждал родителей в целесообразности приезда сестры в Лондон: здесь у Анны было бы больше предложений, чем в Голландии, здесь она могла бы лично пройти собеседование, к тому же для нее это была бы отличная возможность попрактиковаться в английском языке. Он размещал объявления в газетах, выбирал подходящие вакансии и составлял письма потенциальным работодателям. Он даже готов был вернуться домой и сопроводить Анну в поездке через Северное море. «[Винсент] такой милый, – писала его мать. – Он так старается помочь».
С Анной Винсент говорил в другом ключе, стремясь увлечь заманчивой идеей одинокое сердце девочки-подростка. Он расхваливал теплоту и гостеприимство матери и дочери Лойер – ведь это так не похоже на формальную атмосферу в школе-интернате. Винсент обещал, что, как и для него, для нее они станут второй семьей. Он писал, что они с Евгенией решили «быть друг другу как брат с сестрой» и Анна тоже «должна воспринимать ее как сестру». «Будь добра к ней хотя бы ради меня», – подытоживал он. Урсула написала Анне душевное письмо, в котором заклинала ее считать дом на Хэкфорд-роуд «своим» и приглашала ее на празднование помолвки Евгении с неким «приятным молодым человеком, который сумеет оценить ее по достоинству».
Угнетенные постоянными денежными трудностями, родители Винсента нехотя согласились поддержать его план. Было решено, что в июне он приедет в Хелворт, чтобы сопроводить Анну в Англию, поможет ей найти работу и первое время будет поддерживать. Винсент был в восторге. «Наша Анна приедет сюда, – писал он друзьям. – Какая радость для меня. Я сам не верю своему счастью».
Но, несмотря на благосклонную оценку родными усилий Винсента, место успешного и заботливого сына в семье уже было занято. В ноябре, через полгода после переезда Винсента в Лондон, Тео перевели в гаагский филиал «Гупиль и K°». Теперь он жил в доме, где прежде жил его брат, и выполнял в магазине бо́льшую часть его обязанностей. Как когда-то Винсент, второй племянник Сента Ван Гога также получил от управляющего Терстеха приглашение на чашку кофе и назидательную беседу.
Контраст между братьями не мог быть разительнее. Благодаря приятным манерам и мягкости Тео легко вливался в любое общество. В Гааге, как прежде в Брюсселе, Тео незамедлительно принялся заводить полезные знакомства в профессиональной среде. Клиенты хорошо отзывались о нем. Тео не только больше Винсента был похож на своего знаменитого дядю внешне, он унаследовал его красноречие, «золотой язык». Уже в шестнадцать лет Тео «знал, как обращаться» с клиентами: как «помочь им сделать наиболее правильный выбор» так, чтобы «они полагали, будто это их собственное решение». Вскоре Тео заслужил похвалу не только своего требовательного начальника («Ты словно рожден для этого бизнеса», – восхищался Терстех), но и всевидящего дяди Сента, который не желал слышать ни слова против этого племянника.
После всех связанных с Винсентом разочарований вести об успехах Тео встречали в Хелворте с радостью и облегчением. Он не только вновь подарил семье надежду на явление достойного наследника дяди Сента, но в свои семнадцать лет практически обрел финансовую независимость и сам оплачивал жилье и стол. «То, что ты уже зарабатываешь столько денег, – большая честь, – писал Дорус. – Это кое о чем говорит!» В Гааге Тео с радостью исполнял семейные обязанности, которыми Винсент часто пренебрегал: ходил с визитами к родственникам и друзьям семьи, аккуратно вел переписку и был неизменно внимателен к родным. Тео являл пример образцового сына семьи Ван Гог, родители осыпали его благодарностями, поощрениями и откровенно выделяли среди остальных детей (в 1874 г. на свой двадцать первый день рождения Винсент получил от родителей запонки, пирог и шоколад, Тео же, на свой семнадцатый, – новый костюм, шарф и пару лайковых перчаток). «Будь здоров и всегда оставайся для нас источником радости и образцом успеха», – писали они ему.
Успехи Тео, активно обсуждавшиеся в письмах ко всем членам семьи, не остались не замеченными и в Лондоне. Во время рождественских праздников Винсент уже узнал от Терстеха о стремительном карьерном продвижении брата. Он написал Тео, что рад за него, но отчего-то, ведя активную переписку с другими членами семьи, Винсент стал писать брату реже и, кажется, с меньшей охотой: письма старшего брата к младшему свелись к коротким формальным запискам. Двухмесячный перерыв в общении он довольно грубо объяснил тем, что был очень занят. Прекратились и вечные просьбы рассказать о виденных картинах, поделиться свежими художественными впечатлениями. Теперь Винсент высокомерно предлагал Тео «подумать и, может быть, задать ему какие-нибудь вопросы [об искусстве]». Тео быстро приспособился к новому, нерегулярному ритму переписки и иногда по несколько недель не отвечал на письмо брата, в отличие от Винсента, который, как правило, писал ответное письмо в течение одного-двух дней. Эта асимметричность будет свойственна их отношениям и в будущем.
К концу июня, когда Винсент вернулся в Хелворт, чтобы затем ехать с Анной в Лондон, отношения между братьями охладели окончательно. Дома Винсент также не получил теплого приема, на который надеялся. Вместо интереса к его новой жизни и новой семье он обнаружил лишь подозрительность. Возможно, в этом была виновата сестра Анна. Попытки Винсента сладкими посулами втянуть ее в свои планы обернулись против него. Питая врожденную страсть к сватовству, Анна начала плести кружево школьных фантазий после получения первого же его письма с описанием семьи Лойер. И хотя Винсент предупредил ее: «Старушка, не думай, что в этом есть что-то большее, чем я тебе написал», сестра немедленно поделилась с Тео своими догадками – Винсента и Евгению «связывает нечто большее, чем просто братская любовь». Сколько бы Винсент ни отрицал этого и ни запрещал Анне «упоминать об этом дома», она без раздумий намекала на зарождающуюся любовь родителям, так же как ранее говорила о ней Тео. Последовавшее «уточнение» о помолвке Евгении с другим мужчиной лишь усугубило замешательство и озабоченность семьи, которая уже не раз имела повод сомневаться в достойном поведения Винсента. К тому же в Хелворте наверняка прослышали о его странном эпистолярном ухаживании за Каролиной Ханебек.
Отец и мать, как всегда, винили во всем окружение Винсента. «Дамы, в доме которых живет [Винсент], совсем обычные люди, ничего плохого о них сказать нельзя» – так мать оценивала первое лондонское жилье Винсента. Мать и дочь Лойер не удостоились подобной похвалы. Противоречивые сведения об избраннике Евгении выставляли в невыгодном свете и ее мать Урсулу, которую матушка Винсента пренебрежительно называла «та старая дама». Разве порядочная мать допустит двусмысленную ситуацию, которая может пагубно сказаться на репутации дочери? Да и сами жизненные обстоятельства, в которых оказались эти женщины и которые казались Винсенту столь трогательными, в глазах его родителей выглядели подозрительно и противоестественно. «Их семья не такая, как у других людей», – предупреждала Тео мать. Дорус же и подавно сомневался в нравственности любой затеи, где ему чудился налет французской аморальности. Мысль о том, что Евгения могла быть внебрачным ребенком, приводила его в настоящий ужас. В Хелворте были напуганы «множеством тайн», окутавших дом на Хэкфорд-роуд, и опасались, что семейство Лойер «приносит Винсенту один вред».
Чем больше Винсент живописал радости жизни в «прекрасной» новой семье – он называл ее «убежищем от жизненных трудностей и проблем», – тем больше его родители тревожились, как бы очередная странная блажь их сына не окончилась жестоким разочарованием. Чем подробнее он описывал дружелюбие, с которым к нему относятся, тем больше родителям чудилось, что жизнь Винсента на Хэкфорд-роуд слишком одинока и изолирована. Его мать обижали пылкие рассказы Винсента о семейном тепле, которое он нашел вдалеке от дома, беспечность, с которой он пропустил семейное Рождество. В мире Анны, где семейные связи были неизменны и нерушимы, не было места для его опрометчивых заявлений о новых «братских» отношениях и призывов воспринимать этих далеких незнакомцев как членов семьи. Дорус разделял опасения жены.
А затем явился Тео.
Вести о его последнем триумфе прибыли в Хелворт еще прежде его самого. В середине июня он удостоился чести лично приветствовать Софию, королеву Нидерландов, посетившую магазин на главной площади. Вскоре после этого дядя Сент представил Тео другой «знатной особе» – Адольфу Гупилю. Талант Тео был настолько востребован, что ему едва не пришлось отменить приуроченную к визиту Винсента поездку в Хелворт, – в итоге она сократилась до одного дня. Воссоединение двух братьев после года разлуки было в лучшем случае прохладно-вежливым. Они поговорили о работе в магазине, и этим, похоже, темы для разговоров оказались исчерпанными. По крайней мере, сдержанное и формальное письмо, которое Винсент затем написал брату, трудно расценить как продолжение задушевной беседы.
Чем с большим недоверием и равнодушием родные относились к Винсенту, тем больше и он в свою очередь отдалялся от них. Первые дни в Хелворте Винсент провел, заполняя рисунками маленький альбом, предназначенный в подарок пятилетней Бетси Терстех: лондонский пароход, дом на Хэкфорд-роуд, набросок фигурки спящей, свернувшись клубочком, маленькой девочки (возможно, самой Бетси), уходящая вдаль аллея… Не успев закончить работу из-за стремительного отъезда Тео, Винсент сопроводил подарок запиской, в которой явственно читается обида: «Дорогая Бетси! Я хотел заполнить эту маленькую книжку рисунками, но Тео уезжает уже сегодня… Тебе придется пока довольствоваться тем, что есть». После отъезда Тео в подарок сестрам Лис и Вил Винсент нарисовал пасторский дом; родителям он подарил большой рисунок с видом из окна его комнаты в доме на Хэкфорд-роуд (либо копию того, что он привез с собой, либо воссозданный по памяти). Возможно, его целью было убедить родителей в необходимости отпустить с ним Анну или продемонстрировать свои намерения относительно будущего в этом доме; возможно, имелось в виду и то и другое. В выражениях, подобных которым Винсент долгое время не слышал от своих домашних, Анна решительно одобрила его занятия рисованием, назвав их дельным времяпрепровождением. «Мы все очень этому рады, – писала она Тео. – Это чудесный дар, который он может использовать себе во благо».
Винсенту, как обычно, не хотелось покидать родительский дом. По мере приближения отъезда он становился все более раздражительным и отчужденным. Когда речь заходила о Лондоне, он начинал ворчать о вечном тумане. «Он был сам не свой», – жаловалась мать Тео спустя некоторое время. Дорус, в мае потерявший отца, был нездоров и по привычке отстранился от домашней жизни, погрузившись в мрачное уединение. Винсент почти не видел его в течение последней недели в Хелворте. Несмотря на то что он и так задержался дольше запланированных десяти дней, в последний момент он написал начальнику Обаху с просьбой дать ему больше времени. Он также отказался от идеи заехать в Гаагу повидаться с братом, проведя выгаданный день в последнем лихорадочном приступе рисования, как будто его рисунки имели силу смягчить сердца родных, которые, казалось, ополчились против него.
И в самом деле, кампания по реабилитации доброго имени в глазах родных провалилась. К 14 июля, когда Винсент с сестрой отправились в путь с хелвортской станции, родители считали Анну спасением для Винсента, а не наоборот («Мы надеемся, что присутствие Анны пойдет ему на пользу»).
Меньше чем через месяц после возвращения в Лондон Винсент покинул дом на Хэкфорд-роуд, так никогда и не объяснив причин своим близким. Его отношения с Лойерами оставались по-прежнему дружелюбными и после возвращения из Хелворта, Урсула и Евгения с радостью приняли Анну. «Они хорошие люди, – сообщала она в письме домой, – и стараются обеспечить нам максимальный комфорт». Поначалу присутствие сестры делало Винсента безумно счастливым. «Представь себе, как здорово быть здесь вместе», – писал он Тео. Каждое утро Анна проходила вместе с ним часть пути до его службы, днем она играла на фортепиано в гостиной дома Урсулы Лойер. Она посетила рабочее место брата и «провела чудесный вечер с семьей Обах». По выходным они вместе ходили в музеи и устраивали пикники в парках. Винсент научился плавать.
Что же положило конец этой недолгой летней идиллии? В отсутствие каких-либо объяснений родители Винсента лишь уверились в обоснованности своих дурных предчувствий. «Оказалось, что не все в доме Лойеров так уж замечательно, – писал Дорус. – Я рад этому, поскольку мысль об их пребывании там беспокоила меня». «Я рада, что он там больше не живет, – соглашалась его достойная супруга. – Настоящая жизнь отличается от той, что мы рисуем в своем воображении». Годы спустя вокруг неожиданного отъезда Винсента сложилась целая легенда о неразделенной любви. В своих ранних воспоминаниях будущая жена Тео Йоханна Бонгер высказала предположение, что Винсент был влюблен в Евгению Лойер. Ее рассуждения в сочетании с романтическими домыслами его сестры Анны подарили биографам повод для разнообразных спекуляций. «Он делал все возможное, чтобы заставить [ее] разорвать помолвку, – писала Йоханна, – однако не добился успеха». Она настаивала, что именно это стало «причиной первой великой скорби», которая навсегда изменила Винсента и заставила его обратиться к искусству. Согласно Ирвингу Стоуну, самому удачливому из продавцов ее версии событий, «оттого, что он страдал… он сделался чувствительным к страданиям других».
В реальности же, конечно, все было не так просто и куда более прозаично. «Приемная» семья Винсента на Хэкфорд-роуд не имела шансов продержаться долго. По сути, он едва знал свою сестру Анну, которая, едва выйдя из подросткового возраста, превратилась в подозрительную и весьма критично настроенную к окружающим девятнадцатилетнюю девицу. Но главную роль, возможно, сыграл тот факт, что и она совсем его не знала. Спустя несколько недель безуспешных поисков работы шансы Анны найти место казались все более призрачными. «Я думаю, это будет очень непросто, – объяснял Винсент Тео. – Все говорят, что она слишком молода». Когда в августе подошло время платить за жилье, Винсент, обещавший поддерживать сестру, пока она не подыщет место, оказался на грани финансового кризиса. В такие моменты он всегда был особенно уязвим. Совокупность обостренного чувства вины Винсента, требовательной нетерпеливости Анны и вспыльчивости Евгении привели идиллию к неизбежному и скорому краху.
К середине августа Винсент нашел несколько новых вариантов съемного жилья менее чем в миле от Хэкфорд-роуд, положив конец первой в его жизни искренней привязанности, продлившейся целый год; за попыткой найти здесь замену собственной семье последовал внезапный и болезненный разрыв. «Он склонен идеализировать людей, – писала сестра Анна в своем единственном письменном комментарии к событиям месяца, проведенного с Винсентом в доме Лойеров. – Когда они не оправдывают его скороспелых суждений о себе, он разочаровывается так жестоко, что эти люди становятся для него не более чем букет увядших цветов».
Что бы ни было причиной изгнания (или побега) Винсента с Хэкфорд-роуд, это событие ознаменовало начало одной из тех затяжных депрессий, которыми пестрит история его жизни. Волею судеб в те же дни Анна нашла работу в Уэлине, небольшом городке в пяти часах езды на поезде от Лондона, и съехала из новой квартиры на Кеннингтон-роуд. Впервые за год оставшись в одиночестве, Винсент вновь вернулся к старым привычкам. «Здесь, в Англии, меня больше не тянет рисовать… Я снова много читаю». Он мало ел и не следил за своим внешним видом. Он прекратил общаться с людьми и пренебрегал рабочими обязанностями, заслужив гневные упреки из самого Принсенхаге. По словам матери Винсента, дядя Сент «хотел бы, чтобы он выходил на улицу и общался с людьми, ведь это так важно для его будущего». Как будто пытаясь наказать свою старую семью за неудачу с новой, Винсент прекратил писать домой. «Нам горько оттого, что Винсент не пишет, – делился Дорус беспокойством с Тео. – Верный знак, что он в нелучшем состоянии».
В Лондоне не было пустошей, куда мог бы сбежать Винсент. Однако этот город предлагал такие способы развлечения и утешения, каких нельзя было найти на берегах Гроте-Бек, а животный мир здесь был куда разнообразнее. Позднее Винсент говорил одному из друзей, что в особенности по вечерам, после долгого рабочего дня, он «много времени проводил, блуждая по окраинам».
Лишенный навыков общения, но страстно этого общения жаждущий и давно не испытывавший угрызений совести за нарушение приличий, Винсент оказался в мировой столице платной любви. Более восьмидесяти тысяч проституток, многие из которых едва достигли подросткового возраста, предлагали свои услуги в городе, где половая близость по взаимному согласию допускалась при условии, что женщине исполнилось двенадцать лет. В тех районах Лондона, которые Винсент посещал чаще других, возможностей было сколько угодно. «Нельзя пройти и сотни шагов, не задев двадцати проституток», – сетовал один приезжий после прогулки по Стрэнду. В городе работали три тысячи официальных борделей и в придачу к ним в полтора раза больше таких, которые прикрывались вывесками кофеен, табачных лавок, танцевальных залов и «ночлежных домов», причем везде действовали одни и те же тарифы. Посетившего Лондон русского писателя поразил вечерний Хеймаркет. Это место он описывал как «квартал, в котором по ночам, в некоторых улицах, тысячами толпятся публичные женщины», подытоживая: «подобную массу… нигде не увидите в таком размере, как в Лондоне». Хорошо известны были и другие места скоплений жриц продажной любви: Оксфорд-стрит, площадь Сент-Джеймс, Ковент-Гарден – некоторые из них буквально в двух шагах от магазина фирмы «Гупиль и K°». «Все это жаждет добычи и бросается с бесстыдным цинизмом на первого встречного», – писал русский путешественник. Как только не называли этих женщин: проститутки, распутницы, падшие сестры, «лоретты», беспутницы, шлюхи, «падшие создания»…
Винсент называл их «девушками, полными любви».
В письме Тео, написанном в августе, Винсент беззастенчиво заявлял о своей новой жизни в Лондоне: «Душевная непорочность и телесная нечистота могут сосуществовать». Если он не в силах вернуть расположение родителей, то должен, по крайней мере, вернуть себе преданность брата. Что звучит убедительнее для молодого человека, чем соблазн сексуальной вседозволенности?
Винсент, несомненно, знал, что отец вел войну с темными ангелами Тео с тех самых пор, как тот в возрасте пятнадцати лет уехал из дома. Большой город, Брюссель, таит особые соблазны, предупреждал Дорус, но и перевод Тео в относительную безопасность Гааги (возможно, им и инициированный) не остановил идущий из Хелворта поток завуалированных наставлений. «Будь начеку», «не попади в беду», «старайся не прослыть повесой» – все это были отцовские предостережения об опасностях сексуальной распущенности. Когда неразделенная страсть заставила Тео отправиться на поиски доступных отношений в темные закоулки Гест, Винсент был тут как тут.
Если Дорус призывал к соблюдению приличий и воздержанию, Винсент проповедовал терпимость и плотские удовольствия. «Нужно выпустить зверя на волю», – объяснял он. Дорус посоветовал Тео купить календарь с цитатами из Библии и начинать каждое утро с соответствующего стиха – Винсент предлагал свои библейские уроки: «Вы судите по плоти; я не сужу никого»; «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень». Он призывал Тео твердо противостоять отцу («иметь собственное мнение») и вместо Христа цитировал Жюля Мишле, автора другого «евангелия» – книги «Любовь». Пока Дорус запугивал Тео зловещими картинами «отвратительных» и «диких нравов» больших городов, Винсент искушал его образами вроде «Маргариты у фонтана» Гёте – видением благообразной непорочности, беспомощной перед лицом страсти. («Ты видел „Маргариту у фонтана“ Ари Шеффера; можно ли представить себе существо более несчастное, чем эта девушка, полная любви?»)
В поистине дьявольской борьбе за душу Фауста – Тео Винсент использовал все доступные ему средства. Он отправлял брату гравюры, – вероятно, любимые им самим женские образы. Был здесь и портрет Камиля Коро (известного не только благодаря своим работам, но и своей любовнице). Из увиденного на Салоне в письмах брату Винсент отметил крестьянских девушек Жюля Бретона, танцующих вокруг костра в исступлении чувственной невинности («Канун Святого Джона»), – культовую для своего времени картину, эталон дозволенного эротизма. Из представленного в Королевской академии художеств он особенно оценил элегантных дам и кавалеров Джеймса Тиссо, не удостоив малейшего упоминания скандал того года – «Очередь в ночлежный дом» Люка Филдса.
Что касается литературы, то тут к месту пришлись не только немецкие романтики, вроде Гёте и Гейне (который, как известно, состоял в связи с девушкой низкого происхождения), но и французские авторы: Шарль де Сент-Бёв, в сонетах которого благоговение перед природой переплеталось с похотливыми мечтами об идеале женской красоты; Арман Сильвестр, который в описании крестьянских женщин говорил, что «души их глубоки, как море», а «блузы обтягивают грудь»; романист Эмиль Сувестр, певец несчастной любви («В этом году мое сердце разбито, ибо та, которую я люблю, меня, увы, не полюбила»); и Альфред де Мюссе, само олицетворение романтической тоски, – не менее чем литературными свершениями он прославился пылким романом с Жорж Санд.
В рассуждениях Винсента стали появляться такие понятия, как любовь и родство душ, меланхолия и тоска, – все то, что, несомненно, не давало ему покоя в его собственной одинокой жизни. К началу 1875 г. он купил для Тео альбом, в который аккуратным мелким почерком переписал длинные отрывки из Уланда и Гейне, Жюля Бретона и Жюля Мишле… Когда в первом альбоме закончились чистые листы, он купил второй, который также исписал от корки до корки, копируя тексты ночами при свете газовой лампы.
Неизвестно, сколько таких лихорадочных рефренов было в письмах Винсента, – ни одного письма из отправленных им брату в течение шести месяцев (с августа 1874 по февраль 1875 г.) не сохранилось. Тем не менее все указывает на то, что письма эти существовали. В первую очередь на это намекают два небольших, обернутых в цветную бумагу альбома, составленные Винсентом для брата. Семьдесят три записи на более чем сотне страниц свидетельствуют, с какой страстью и отчаянием зимой 1874 г. Винсент, все более отдаляющийся от остального мира, пытался возродить особый союз, который в его воображении был заключен по дороге в Рейсвейк.
Демонстративно пренебрегая велениями семейного долга, домой Винсент не писал почти два месяца. Не дождались от него письма в родительском доме и ко дню рождения матери в сентябре. Всем стало очевидно, что молчание старшего сына было враждебным. «Винсент не напишет даже по случаю важной даты, – причитала Анна. – Ах, Тео! Ты не представляешь, какую боль нам это причиняет». В отсутствие каких-либо новостей родители воображали худшее. У них имелось с десяток предположений относительно того, что не так с Винсентом: он плохо ест, мало бывает в обществе (ему нужно чаще общаться с обеспеченными людьми), он слишком много времени проводит в одиночестве или же сам лондонский воздух ему вреден. Каким бы невероятным это ни казалось, они даже допускали, что Винсенту нужно больше читать («Это помогает отвлечься»). Их беспокоило, что он перестал ходить в церковь, и Анна обвиняла сына в противостоянии Господним планам на его счастье.
Наступил октябрь, а Винсент все молчал; родители не находили себе места от мрачных предчувствий. Впервые им пришло в голову, что проблема может быть куда серьезнее. «Бедный мальчик, – писали они, – он так изводит себя». «Когда мы собой недовольны, для нас наступают непростые времена». В сентябре дядя Сент заехал в Хелворт, и тут уж Анна и Дорус не смогли больше держать в себе переполнявшие их тревоги. Вскоре после этого Винсент получил от «важных господ» из «Гупиль и K°» уведомление о том, что его временно переводят в Париж.
Непрошеное вмешательство возмутило Винсента. Он тотчас же написал в ответ злобное письмо, в котором пошел наперекор семейной традиции в любой ситуации сохранять корректный тон, подавлять негативные эмоции и верить в непогрешимость родителей. Винсент обвинял отца в том, что тот вмешивается в его жизнь. Отрицать было бесполезно, поэтому Дорус лишь немедленно заверил его, что «не говорил с дядей – это дядя говорил со мной». На самом же деле Дорус встречался с Сентом и его партнером Леоном Буссо всего за пару недель до объявления о переводе. Он сообщил эту новость Тео еще до того, как о ней узнал Винсент. Винсент пытался поверить комплиментарной версии отца, будто бы дядя Сент «хотел дать ему возможность поработать в центральном офисе и лучше познакомиться со всем, что хранится на парижских складах». Однако его ярость не утихала, и было понятно, что дело в прошлых, более глубоких обидах. «В конце концов мы узнали, что Анна получила от Винсента почтовую карточку, в которой он просил вернуть ему чемодан», – писала Тео мать, сетуя на отсутствие вестей от старшего сына: Винсент демонстративно отказывался сообщать родителям свой новый адрес в Париже или хотя бы дату отъезда из Лондона, так что им приходилось выспрашивать все у Тео.
Тео сообщил родителям, что Винсент отплыл во Францию 26 октября. В Хелворте Анна и Дорус вернулись в уже знакомое им состояние ожидания вестей и надежды на лучшее. «Мы не хотим отчаиваться», – писала сыну Анна. Вместо этого они ревностно молились, чтобы «участие Господа в этом переезде привело [Винсента] обратно к нам, к Нему, к самому Винсенту и чтобы позволило ему снова стать счастливым». Наступила зима, а Винсент оставался непоколебим в своем молчании. Сестра Лис переживала, что «Винсент никогда больше не будет прежним», и предсказывала: «Мы теперь не скоро его увидим». Дорус считал поведение сына «противоестественным» и предупреждал всех, «что ничего хорошего от него ожидать не стоит». Самой категоричной в своих суждениях была мать Винсента Анна: «Он отделился от общества и от всего мира, делает вид, что не знает нас».
Таков был сценарий отлучения Винсента от семьи – сценарий, который будет снова и снова повторяться в последующие годы. Его попытки найти сестре Анне работу – одна из первых заявок на возвращение своего законного места в потерянном раю зюндертского дома, воспоминания о котором становились тем ярче, чем глубже уходили в прошлое. Его одинокое изгнание в ночной мир Лондона стало первым из множества погружений в бездну вины и самоуничижения; страстные проповеди о литературе и искусстве – способом покончить с одиночеством (и заодно насолить родителям), переманив Тео на свою сторону. Злость на отца, вызванная переводом в Париж, была одной из первых вспышек болезненного гнева, только усугублявшего его отчужденность.
С приближением Рождества, однако, Винсента вновь обуяла тоска по семье, и он наконец прервал молчание. В начале декабря к Дню святого Николая Винсент неожиданно прислал родителям деньги – только деньги, без письма. Письмо же последовало в середине декабря. «Я хочу поделиться с тобой радостью: мы получили очень славную записку от Винсента», – сообщали Тео из дома. Родители ответили старшему сыну в доброжелательной манере, объяснив недавнюю бурю «настроением», и охотно стали планировать семейную встречу на рождественских каникулах. Задержавшись из-за работы и плохой погоды, Винсент едва сумел в последний момент вырваться из Парижа, чтобы попасть домой к традиционному чтению книг в сочельник. «Каким прекрасным был Хелворт тем вечером: в деревне горели огни, а церковная башня возвышалась среди заснеженных тополей», – вспоминал он позднее. Возвращение домой в открытой повозке сквозь звездную лунную ночь вскоре стало еще одним символическим воспоминанием – встреча с родными вернула Винсенту чувство тоски по семье, забытое, казалось бы, после горького отъезда из Лондона.
По возвращении в Англию Винсент снова стал усердным сотрудником фирмы. Его письма полны восторженных отзывов о новой галерее магазина (открывшейся, пока он был в Париже) и о возможности продавать картины, а не одни лишь репродукции. «Наша галерея уже открылась и выглядит очень красиво, – хвастался он Тео. – Здесь есть замечательные картины». Родителям он тоже писал – «славные письма», в которых заметно «его стремление добиться успеха». Повидав Винсента в Лондоне, Анна сообщила родителям, что «он выглядел очень хорошо», и успокоила их, сказав, что он хорошо питается и следит за своим внешним видом.
Винсент не пропустил дня рождения отца, и, по словам Доруса, его поздравления с праздником были очень прочувствованными. В качестве подарка Винсент послал родителям деньги, чтобы они сфотографировались и подарили детям по фотографии. Это было давним желанием родителей, поэтому идея пришлась им по сердцу. Обмениваться фотографиями к тому времени стало семейной традицией. «Я очень люблю смотреть на портреты людей, которые мне дороги», – писала Лис, посылая родителям и Тео свой фотопортрет. Винсент не только разделял семейное увлечение коллекционированием портретов родных, но и с удовольствием добавлял их в свою коллекцию гравюр. Трудно не увидеть здесь прямого пути к последующей одержимости портретной живописью, которая в конце концов приведет его к вершинам художественной выразительности.
В марте Винсент, возможно, пытался убедить свое начальство в «Гупиль и K°» перевести Тео из Гааги в Лондон, но безуспешно. «Как бы я хотел, чтобы ты был здесь, – писал он и продолжал с уверенностью: – Когда-нибудь мы этого добьемся».
Однако ни Винсенту, ни его семье не удалось забыть прошлое. «Славные письма» Винсента родителям были короткими и нерегулярными. Идеальное семейное Рождество было омрачено объявлением Доруса о том, что семья снова оказалась на пороге финансовых трудностей из-за приближающегося срока платежа за отвод Винсента от армии. «Если бы Па мог слышать, как Винсент говорит с нами и какие чистые мысли высказывает, насколько бы он изменил свое мнение о нем», – сокрушалась Лис. Но в то время Дорус не фигурально, а вполне реально из-за болезни страдал потерей слуха.
На службе вновь обретенный Винсентом энтузиазм не мог решить проблем, очевидных еще со времен Гааги: ему не хватало любезности и такта в общении с клиентами, и вообще он был не создан для торговли. По мере приближения первой выставки в новой галерее лондонского филиала «Гупиль и K°» Винсент все больше нервировал управляющего Обаха. Их взаимоотношения стали напряженными, то и дело начальник и подчиненный вступали в открытые споры. (Позднее Винсент злобно высмеивал меркантильность и ограниченность Обаха и утверждал, что тот не в своем уме.) Вновь стали звучать жалобы о профессиональной непригодности Винсента. Сам он отрицал справедливость подобных обвинений: «Я не такой, каким многие меня считают».
В середине мая 1775 г., всего за несколько дней до открытия новой галереи, Винсент получил уведомление о «временном» переводе в Париж. Его смысл был очевиден: Винсент окончательно утратил доверие «господ». Для работы в галерее лондонскому филиалу требовался более способный сотрудник. Винсента заменили ассистентом-англичанином, и сюда он больше не вернется.
В Хелворте ожидали взрыва негодования со стороны старшего сына. «Я надеюсь, это не слишком его ранит», – волновался Дорус. Тео переживал, что «рядом с Винсентом нет никого, кто мог бы ему посочувствовать»; «никому не известно, что творится у него в душе»; «никто не доверяет ему, несмотря на все его благие намерения». Как такой чувствительный человек, как его брат, примет столь сокрушительные перемены?
Наконец из Парижа пришло письмо. Дорус назвал его «странным», однако мнения своего не пояснил. Вероятно, в это письмо Винсент вложил стихотворение под названием «L’Exilé» – «Изгнание», которое сам перевел для родителей на голландский.
Зачем же бесконечно гнать его С берега на берег… Он неприкаянный сын Любимой земли. Так дадим же ему отчизну, Пусть обрящет отчизну Несчастный изгнанник.Прочитав письмо, Дорус с надеждой предположил, что Винсент был «перевозбужден» из-за «жары и постоянного напряжения». «Только между нами, – признавался он Тео, – я думаю, это болезнь, поразившая его тело или его разум».
Глава 7 Подражание Христу
Зимой 1875 г. артистический Париж все еще бурлил, обсуждая выставку группы молодых бунтарей, которые именовали себя Анонимным обществом художников, живописцев, скульпторов, граверов и пр. Противники пренебрежительно называли их «впечатленцами» – импрессионистами[14] или попросту умалишенными. Они утверждали, что их произведения – новый способ ви́дения мира. Они делали сомнительные заявления: мол, яркие краски и свободная манера – не что иное, как пример научного подхода к живописи, и «даже самые въедливые физики, проанализировав эти картины, не выявят здесь недостатков» (как писал один из немногих критиков, вставших на сторону бунтарей). Несмотря на то что из своего живописного метода они принципиально исключили использование темных теней – традиционный способ передать игру света, – они утверждали, что способны запечатлеть свет на холсте. Свои картины они называли «впечатлениями», и другой благожелательный критик написал: «Они [картины] – словно осколки зеркала бытия, и отражаемые ими мимолетные, красочные, едва уловимые и чарующие его проявления весьма заслуживают нашего внимания и нашего восхищения».
Но в целом художественный мир Парижа насмешливо и неодобрительно принимал самопровозглашенных послов «нового искусства». Эталоном здесь, как и прежде, считались творения художников и скульпторов академического толка, а также то, что имело успех в Салоне. Враждебно настроенные критики соревновались в остроумии – называли работы самонадеянных новаторов преступлением, нелепостью и пачкотней; сетовали, что радикалы, вроде Клода Моне, ведут войну против красоты, что с таким же успехом могла бы намалевать картину «обезьяна, в лапы которой попала коробка с красками». «Чистое безумие, – раздраженно писала „Le Figaro“, – ужасающее зрелище».
В марте 1875 г. разразилась буря. Отчаянно нуждаясь в деньгах, Ренуар, Моне и Сислей (а также Берта Моризо, которая отважно решила разделить участь своих коллег) организовали продажу нескольких из своих скандально известных работ в Отеле Друо – центральном аукционном доме Парижа. Событие вызвало бурю возмущения. Публика ревела, выкрикивая оскорбления в адрес художников и их творений. Осыпаемые градом насмешек, картины уходили за гроши: так, пейзаж Моне был продан за 50 франков. Зрители приветствовали смехотворные цены взрывами издевательской радости: «Это за раму!» Аукционер боялся, что взбешенная толпа отправит его в психиатрическую лечебницу: «Они вели себя с нами как со слабоумными!» Атмосфера накалилась до предела, и, чтобы предотвратить потасовку, организаторам пришлось вызвать полицию.
Двумя месяцами позже Винсент прибыл в Париж.
К тому времени негодование достигло каждого уголка замкнутого, пронизанного сплетнями парижского мира искусства. Молодые художники и сотрудники галерей, собиравшиеся в ресторанчиках на Монмартре (именно там Винсент нашел себе квартиру), не могли говорить ни о чем другом. Виновники этой бури почти каждый вечер проводили в кафе – сначала в «Гербуа», затем в «Новых Афинах»: оба располагались всего в нескольких кварталах от галереи «Гупиль и K°» на улице Шапталь, где работал Винсент. В «Мулен де ла Галетт», неподалеку от места, где он жил, ставил свой мольберт Ренуар, чтобы запечатлеть пары, вальсирующие в неровном свете, пробивающемся сквозь кроны деревьев. В любой из вечеров в одном из множества варьете или ночных клубов, расположенных по соседству с новым парижским домом Винсента, в дешевых кафе, куда часто заглядывали юные балерины, можно было запросто застать Дега с блокнотом в руке.
Направляясь в другие парижские магазины «Гупиль и K°», Винсент наверняка проходил мимо мастерских Ренуара и Мане. Когда в 1875 г. одна из работ Мане была отвергнута жюри Салона и художник пригласил публику посмотреть на опальную картину прямо в его студии, на приглашение откликнулись тысячи людей. Буквально в двух шагах от магазина «Гупиль и K°» на проспекте Оперы находилась галерея Дюран-Рюэля, рекламными плакатами зазывавшая публику полюбоваться последними скандальными творениями импрессионистов: «Хлопковой конторой» Дега (непривычно обыденным изображением рабочих будней) и поразительным портретом мадам Моне в ярко-красном японском кимоно. В июне Винсент побывал на месте бесславного аукционного фиаско, в Отеле Друо, расположенном неподалеку от магазина «Гупиль и K°» на бульваре Монмартр. И наверняка во время своих бесчисленных прогулок он встречал молодого маклера (и одного из первых коллекционеров импрессионистов) Поля Гогена, который работал на бирже неподалеку и в свободное время занимался живописью.
Но даже если и так, Винсент не заметил ровным счетом ничего. Несмотря на неутихающую полемику, несмотря на ресторанную болтовню в обеденный час и споры в танцевальных залах, несмотря на возмущенную критику и страстные выступления в защиту новаторов, несмотря на все безумие (не говоря уже о непосредственной близости самих этих завораживающих и шокирующих картин), за все время, проведенное в Париже, Винсент ни разу даже словом не обмолвился об импрессионизме или о ком-либо из его творцов.
Спустя десять лет, когда брат пытался заинтересовать его «новыми художниками», он ответил: «Слыша от тебя так много новых имен, я не всегда могу понять, о чем идет речь, поскольку ничего из этого я не видел». «Из всего того, что ты рассказал мне об „импрессионизме“, – писал он в 1884 г., помещая в кавычки незнакомое слово, – я так и не уяснил, что же это такое».
Где же был Винсент? Как мог он не заметить баталий, изобразительных и словесных, которые разворачивались в тех самых галереях, где он трудился, в кафе, где он ел, на страницах газет, которые он читал, и на улицах, по которым ходил? Как случилось, что он был настолько равнодушен к происходящему? Все объяснялось просто: Винсент обрел религию.
Каждый четверг вечером и два раза в день по воскресеньям в баптистской церкви Метрополитен Табернакл на юге Лондона собирались паломники. Они приходили тысячами, блокируя уличное движение. Они до отказа заполняли просторный зал вместимостью более 4000 человек и толпились во дворе, напряженно прислушиваясь к происходящему внутри. Они приезжали отовсюду: из самого Лондона, из пригородов и совсем уж издалека – из Калифорнии или Австралии. Большинство паломников принадлежали к классу людей, которые лишь недавно обрели достаток: клерки и владельцы магазинов, чиновники и домохозяйки – буржуа в поисках спасения от гнетущей прозаичности современной жизни. Некоторых влекла страсть, других – разочарование, кто-то приходил из любопытства. Но все устремлялись сюда ради одного: послушать проповедника Чарлза Хэддона Сперджена.
Среди собиравшихся на выступления Сперджена зимой 1874/75 г. можно было встретить и угрюмого молодого голландца.
Покинув дом Урсулы Лойер, Винсент снял комнату в нескольких кварталах от того места, где высился монументальный коринфский портик храма Сперджена. Он буквально покорил викторианскую Англию (ходили слухи, что и сама королева Виктория инкогнито присутствовала на его службах). На глазах своих почитателей из сенсации, юноши-проповедника, каким он был в двадцать, к сорока годам он превратился в настоящего религиозного магната. Его империя включала в себя колледж и сиротский приют, его славе способствовала обширная библиотека публикаций. Но основу грандиозного успеха Сперджена, как и прежде, составляли проходившие три раза в неделю выступления на огромной сцене в Ньюингтоне, построенной по его заказу и предназначенной только для него. С огороженной платформы размером с боксерский ринг, окруженный морем восторженных почитателей Сперджен проповедовал будущее искупление, которое «вознесет человека от горчайшего унижения, и скорбь обратится в радость».
Самоуверенный плотный бородатый мужчина с широким лицом, Сперджен свободно расхаживал по сцене и очень живо, легко и доступно, как всеми любимый дядюшка на семейном совете, преподносил слушателям сокрытые в библейских текстах перлы «здравого смысла». (Выдающийся актер того времени Джеймс Шеридан Ноулз рекомендовал своим студентам ходить на проповеди Сперджена, которого называл безупречным оратором и мастером актерской игры.) Он рассуждал о Божественном с непринужденностью, которая многим казалась шокирующей. («Нередко мы фамильярно говорим о тех, кого любим, в кругу людей, которые разделяют нашу любовь».) Он проповедовал подлинную человечность Христа. «Ощутите Его как своего близкого родственника, – говорил он, – кость от вашей кости, плоть от вашей плоти». Он сыпал метафорами, цитируя те же притчи о горчичных зернах, сеятеле и заблудших овцах, которые были хорошо знакомы Винсенту из проповедей отца. Он частенько рассуждал на тему семьи и называл Христа образцом безоговорочной родительской любви. В доказательство того, что каждый имеет шанс на прощение Отца Небесного – и своего родного отца, – он приводил в пример собственную растраченную впустую молодость. Что могло сильней тронуть сердце сбившегося с пути и склонного к самобичеванию молодого человека?
Меж тем в своей маленькой комнатке на Кеннингтон-роуд Винсент свершал еще одно паломничество – внутреннее, в мир литературы, в тот мир, где он поистине чувствовал себя как дома. Историк Питер Гей назвал то время «эпохой информации», когда представители «терзаемой страхом буржуазии» в поисках спасения от социальных, научных и экономических переворотов современности обратились к книгам, чтобы «заново проникнуться очарованием мира». Винсент был одним из них. «Я снова много читаю», – писал он Тео. Жаждущий веры, но оторванный от источников, что питали ее в детские годы, он поглощал все, что попадало ему в руки: сборники поэзии и философские сочинения, книги о природе и литературу о самосовершенствовании, романы Джордж Элиот и пошлые любовные романы, тяжеловесные труды по истории и ставшие вдруг невероятно модными биографии… В мире, день ото дня становившемся все более прозаичным, он обращался к книгам в поисках новых откровений.
Первым проводником Винсента в этом литературном путешествии стал создатель множества новых жанров Жюль Мишле. Еще раньше Мишле поразил воображение Винсента своими необычными сочинениями на темы из естественной истории и жизни животного мира, очаровав бывшего коллекционера птичьих гнезд и жуков книгами «Птица» («L’Oiseau») и «Насекомое» («L’Insecte»). Любовь юноши к творчеству Мишле усилилась после прочтения его эксцентричных, пронизанных идеей мужского превосходства сочинений о любви и сексе (в которых среди всего прочего речь шла, например, о фетишистской одержимости кровью); они помогли Винсенту пережить все романтические и сексуальные приключения прошлых лет.
Однако в первую очередь Мишле был историком, и именно благодаря его многотомным историческим трудам Винсент осмелился окунуться в глубокие и опасные воды океана веры. Мишле писал об исторических событиях так же, как писал свои романы его друг Виктор Гюго, – виртуозно соединяя увлекательное повествование, возвышенную риторику и грандиозный замысел. В сочинениях Мишле Винсент впервые столкнулся с миром, свободным от власти христианства, с миром, в котором историю вершили люди, а не Бог. Это был мир, в котором только сам человек был волен вершить свою судьбу. Мишле, с его рассуждениями о том, что Французская революция куда важнее для истории человечества, чем жизнь Христа, что именно она стала триумфом свободы над предопределенностью, победой жизни над смертью, оказался идеальным рупором этой тревожной и безбожной эпохи.
Винсент погрузился в изучение событий 1789 г. с поистине религиозным рвением. Помимо исторических трудов, он читал романы, посвященные событиям тех дней. Яркое повествование Мишле, мелодраматическая проза «Повести о двух городах» Диккенса задевали Винсента за живое. Всю оставшуюся жизнь он тосковал об этом потерянном рае свободы и братства, упрямо продолжая верить в то, что однажды он возродится.
После первой поездки в Париж в конце 1874 г. его персональную галерею славы Французской революции пополнила живопись. «„Жирондисты“, „Последние жертвы террора“ и „Мария-Антуанетта“ Делароша, а еще Анкер и многие, многие другие – что за прекрасное целое они образуют!» Одна картина произвела на него особенно сильное впечатление. Это был «неописуемо прекрасный и незабываемый» портрет юного революционера, которому Винсент приписывал лицо Христа, отмеченное печатью трагической эпохи. По возвращении из Парижа в Лондон в 1875 г. он повесил репродукцию картины в своей комнате на Кеннингтон-роуд. Многие годы он снова и снова обращался к ней как к символу надежды и искупления, как к молитвенному образу. «В ней есть нечто, что говорит нам о Воскрешении и Жизни», – писал он.
Читал он и Ипполита Тэна, другого французского историка, чьи попытки примирить науку с религией грозили увести Винсента еще дальше от надежных зюндертских истин. Для Тэна религия была всего лишь детской попыткой спроецировать людские слабости на неизвестное и непознаваемое. Поскольку с уверенностью судить можно только о том, что поверяется наблюдением и опытом, научный образ мышления является единственно правильным, утверждал Тэн. Человечеству всегда были подвластны лишь наблюдение и классификация увиденного. Для Винсента, который жаждал утешения, обещанного в жизни вечной, и ценил поэтические излишества и поучительную сентиментальность литературы романтизма, пренебрежение Тэна трансцендентальной истиной было, конечно, неприемлемым. (Восемь лет спустя после знакомства с его сочинениями в письме Антону ван Раппарду Винсент радостно приветствовал «удар, который Золя нанес Тэну» в своем эссе «То, что мне ненавистно», назвав Тэна «подчас довольно утомительным со своим математическим анализом»; по его мнению, Тэн получил по заслугам.) «И все же, – признавал Винсент, – Тэн приходит к необычайно любопытным выводам».
В то же время Тэн предлагал утешение изгоям, вроде Винсента, променявшим реальную жизнь на вымышленный мир литературы. Внутренняя сущность значит куда больше, нежели внешний вид, утверждал Тэн, и только уединенные размышления – напряженная личная схватка с непостижимым – позволяют постичь величайшие тайны жизни. Все представления о правде и красоте, все «знаки бесконечного» берут свое начало в этом блаженном одиночестве.
Смелые, блестяще аргументированные суждения Томаса Карлейля, еще одного «падшего романтика», пытавшегося обрести веру, также служили для Винсента источником утешения. По мнению Карлейля, человеку выпал жребий быть пилигримом, сражаться с сомнениями, отрицать старые догмы и искать новые пути познания «незримого мира». Винсенту, должно быть, особенно близки были идеи, в которых Карлейль уподоблял отказ от старых верований избавлению от поношенных вещей: Винсент, сын своих родителей, вряд ли мог пройти мимо подобной метафоры – лейтмотива романа «Sartor Resartus».[15] Он назвал его книгой о «философии старой одежды». Герой романа, как и Винсент, был изгнан из идиллического мира отчего дома, стал чужим в своей семье, терпел неудачи в дружбе, был отвергнут в любви и вынужден в одиночку выживать в этом мире («одинокая душа среди миллионной толпы»). Испив полную чашу страданий и сомнений, он восстал из праха, подобно Христу, возродившись в новой вере.
В книге «Герои, почитание героев и героическое в истории», которую Винсент также охотно прочел, Карлейль предлагал дальнейшее развитие идеи подражания жизни Христа. Иисус, возможно, был величайшим из героев, – говорил автор, – но при этом далеко не единственным. Героями могут быть не только пророки (как Магомет или Лютер) или властители (как Наполеон), но и поэты – Данте, Шекспир или Гёте, который, как казалось Винсенту, многому научил Карлейля. Даже художники могут быть героями. По мнению Карлейля, героями их делает не влияние на мир, а способ ви́дения мира. Должно быть, строки, в которых Карлейль приписывал всем героям-поэтам это особое ви́дение, умение «разглядеть прелесть вещей» и оценить «их внутреннюю гармонию», особенно согревали душу любителя поразмышлять на берегу ручья в Зюндерте. «Если мы избавим от предвзятости свой разум и откроем глаза, – вопрошал Карлейль, – разве не сможем мы увидеть Господа в каждой звезде на небе, в каждой травинке на земле?»
Герои Карлейля не были идеальными людьми. Как и Винсент, они боролись с неуверенностью и унынием. Его Данте был «человеком скромным, скитающимся с места на место, одолеваемым тоской»; его Шекспир – несчастная душа, что годами «боролась за жизнь в пучине темных вод». Его герои не заботились о светских условностях приличного поведения, а их эксцентричность не позволяла окружающим и даже их близким увидеть, чего они на самом деле стоили. Но молодым людям, избравшим для себя особый путь, отвергнутым обществом и изгнанным из собственных семей, Карлейль сулил возможность обрести «божественность» в себе самом. Единственными необходимыми для этого условиями он считал «искренность сердца» и «ясное, всевидящее око».
Для Винсента это было величайшим утешением: его уравняли с Христом. Такое сопоставление не только освящало его страдания и окружало героическим ореолом его одиночество, оно также лишало силы ханжеские порицания отца. Оно также несло в себе обещание прощения и искупления, а значит, и конец скитаниям, конец изгнанию.
Той зимой Винсент прочел еще одну книгу и вновь утвердился в справедливости отождествления себя с Мессией – утвердился настолько, что и в последующие годы это представление будет снова и снова возникать в его болезненном воображении. Этой книгой была «Жизнь Иисуса» Эрнеста Ренана, «правдивое» описание зарождения христианства. Впечатление, произведенное «биографическим» сочинением Ренана, оказалось столь сильным, что в феврале 1875 г. в придачу к альбому поэзии, над которым он корпел всю зиму, Винсент отправил брату экземпляр книги. В католической Франции заявления Ренана о том, что Христос был простым смертным, евхаристия – не более чем метафора, а чудеса – просто иллюзии истово верующих, вызвали жаркие споры. Но Винсент, будучи голландским протестантом, мировоззрение которого сформировалось под сенью «Жизни Иисуса» Штрауса и библейского гуманизма гронингенцев, не находил ничего шокирующего в подобных заявлениях. (К примеру, дядя Винсента, знаменитый проповедник Йоханнес Паулюс Стриккер, был автором «научной» биографии Христа, в которой тот был представлен как «живший в исторические времена человек» и «мыслитель самого благородного свойства».) Что поразило Винсента, так это созданный Ренаном объемный образ человека в поисках самого себя.
Как и Винсент, Иисус Ренана был провинциалом, галилеянином; как и Винсент, он обладал высшим пониманием сути вещей, которое проявлялось в подсказанных природой выразительных образах. Как и Винсент, он был старшим среди множества братьев и сестер и никогда не был женат. Иисус Ренана сторонился своей семьи и ценил «единомыслие» превыше «кровных уз». Как и Винсент, Иисус Ренана был человеком переменчивого настроения: то его охватывал праведный гнев, то восторженный энтузиазм, то неодолимая тоска. Он был по-настоящему несовершенным человеком. Препятствия раздражали его. Проводя жизнь в бесконечных дискуссиях, он видел свое назначение в борьбе с лицемерием и предрассудками. Одинокий изгнанник, он презирал условности и с восторгом попирал принятые в современном ему обществе условности хорошего тона. «Общение с миром вызывало в нем боль и отвращение», – писал Ренан; и в конце концов Иисусу уже не доставляло радости ни жить, ни любить, ни видеть, ни чувствовать.
Тем не менее все эти муки и испытания были необходимы для истинного искупления – не в смысле буквального воскрешения (Винсент, вполне в духе традиции Гронингенской школы, никогда не проявлял особого интереса к теме страстей Христовых), а в смысле обретения пути к новой жизни, завершения скитаний. Для человечества целью была обещанная утопия, завершение апокалиптических революций Мишле. Но для подобных Иисусу отверженных скитальцев, вроде Винсента, нет награды выше, чем душевный покой и чувство сопричастности.
В течение зимы и последовавшей за ней весны 1875 г. в уединении маленькой комнатки на Кеннингтон-роуд подобные идеи постепенно набирали силу. Родители Винсента могли лишь догадываться о том, что происходило с их старшим сыном, ловя скупые намеки в его редких и коротких письмах. На Рождество сестра Лис восхищалась его «чистыми мыслями». В поздравлениях ко дню рождения в феврале даже Дорус отметил несколько «похвальных мыслей». За шесть месяцев переписки, не сохранившейся до наших дней, Винсент наверняка делился некоторыми из этих соображений с Тео (идеи, высказанные Тео в октябре в споре с отцом, несли очевидный отпечаток влияния Винсента). Он с удовольствием подпускал цитаты из Тэна, Карлейля или Ренана в альбомы с поэзией, которые составлял для брата. Это нелепое попурри из восторженной любовной лирики и тяжеловесных философских трудов как нельзя лучше отражало, что творилось во взбудораженном сознании Винсента. Для Винсента одинаково интересными были и самые глубокие рассуждения, и пустейшие сентиментальные банальности (всеядность, которой впоследствии найдется место и в его искусстве): он с равным рвением слушал отеческие проповеди Сперджена, призывавшего к безыскусной вере, пытался вникнуть в замысловатые идеи Карлейля о «божественной бесконечности» и постичь противоречивого Христа Ренана.
Но к тому времени, когда Винсент приехал в Париж, он уже сформулировал для себя главное правило жизни. «Бойся Господа и следуй заповедям Его, – втолковывал он брату летом 1875 г. – В этом и состоит долг человека».
Возможно, победа евангелического пыла над экзистенциальной тоской – или Сперджена над Карлейлем – в запутанных мыслях Винсента стала результатом паломничества в Брайтон, которое он, вероятно, совершил той весной. Здесь, в курортном городе на южном побережье, в мае и июне собирались проповедники со всей Европы; здесь проходило одно из грандиозных «собраний», ознаменовавших духовное возрождение 1870-х гг. Винсент не смог попасть на само собрание, проходившее с 27 мая по 9 июня (к 20 мая он уже был в Париже), но в письме к Тео в следующем году он описывал, каким «трогательным» было зрелище «тысяч людей, собравшихся послушать евангелистов».
Какой бы ни была причина, преображение свершилось. В Париже у Винсента начался приступ набожности. Он вставал на рассвете и с жаром читал Библию. Его письма – свод библейских мудростей. Режим дня его теперь строился по монастырским правилам: он вставал на заре и ложился рано (вопреки своим прежним привычкам). Он описывал свой день Тео, используя старинное монашеское изречение: ora et labora.[16] Он отказался от плотских удовольствий и демонстрировал новое, ритуальное отношение к пище («хлебу насущному») – и то и другое было зловещим предзнаменованием будущих приступов самобичевания. Он строчил письма как одержимый, засыпая семью и друзей нравоучительными посланиями, сплошь состоящими из библейских цитат, псалмов, вдохновенных стихов и назидательных афоризмов. Даже Дорус заволновался. «Винсент нынче так серьезен», – писал он Тео. Будучи по натуре недоверчивым, Дорус мог увидеть в новообретенной страсти сына не пыл идущего вслед за новыми ангелами, а отчаяние спасающегося от старых демонов. «Сегодня утром я услышал прекрасную проповедь, – рассказывал Винсент Тео в сентябре. – Забудь о том, что было в прошлом, говорил священник, пусть надежд будет больше, чем воспоминаний».
В своем стремлении перечеркнуть прошлое Винсент отказался почти от всего, что было дорого ему раньше – в некоторых случаях лишь несколько месяцев назад. После того как не один год он настойчиво призывал брата не избегать романтических приключений, теперь Винсент предостерегал Тео: «Не позволяй подобным увлечениям завладеть твоим сердцем». Оставив позади годы попыток добиться успеха в качестве торговца предметами искусства, он отрекся от самого понятия мирского успеха и теперь жаждал лишь духовного обогащения. Он почти готов был отречься от самого искусства. «Не стоит преувеличивать… любовь к искусству, – предостерегал он Тео. – Не посвящай себя искусству всецело…»
Посвятив зиму изучению смелых идей Карлейля и Тэна, теперь он без сожалений отверг их, как указующие «ложный путь», и призывал Тео не «углубляться чрезмерно» в размышления, чтобы разум не поставил под сомнения его веру. «Вспомни, что Па говорил, без сомнения, и тебе тоже: разум и чувства должны идти рука об руку». Перечеркивая годы открытого неповиновения и пренебрежения традиционными представлениями о достойной жизни, теперь Винсент постоянно втолковывал брату старую истину о необходимости выбирать «узкую дорожку» (выражение из арсенала Доруса). Теперь обновленный Винсент, прежде сам ходивший в церковь от случая к случаю, строго наставлял Тео: «Ходи в церковь каждое воскресенье, даже если проповедь не слишком хороша».
Возможно, самой удивительной переменой – и уж точно самой неожиданной для Тео – стал разрыв Винсента с Мишле, его многолетним героем. В одном из сентябрьских писем Тео положительно отозвался о книге «Любовь», которую брат горячо рекомендовал ему всего годом ранее. Винсент срочно настрочил встревоженный ответ: «Прекрати читать Мишле». В следующих письмах брата Тео еще не раз получит настойчивый совет немедленно и решительно избавиться от всех сочинений Мишле по примеру брата.
В чем же причина столь внезапной опалы? В том, что для одержимого чувством вины Винсента Мишле стал синонимом сексуальности. Держаться подальше от эротической литературы французских авторов (да и любых других светских книг) – вот основополагающее правило нового образа жизни, которое поможет устоять перед соблазнами, – а соблазны, понятное дело, только и ждали, когда он на миг утратит бдительность. (Распорядок дня предусматривал также чтение Библии и вечерние визиты к друзьям.) С безапелляционностью, которая лишь доказывает шаткость его собственной позиции, он убеждал брата последовать его примеру и не читать ничего, кроме Библии: «Нашел ты мед, – ешь, сколько тебе потребно, чтобы не пресытиться им». Сочинения романтиков, вроде Гейне и Уланда, – «опасная ловушка», предупреждал он Тео: «Будь начеку… не попадись к ним на удочку». Что касается ренановской «Жизни Иисуса», то и здесь Винсент был непреклонен: «Выбрось ее».
Вместо Мишле, Ренана и других книг, отвергнутых осенью 1875 г., Винсент предлагал брату нового фаворита: трактат Фомы Кемпийского «De Imitatio Christi» («О подражании Христу»). Написанное в XV в. духовное наставление для монастырских послушников рисовало образ живого Христа, представляя Его не просто как историческую фигуру, но как близкого друга. В отличие от Христа – «героя» Карлейля или Ренана, недосягаемого Иисуса второго пришествия и суда над миром, Иисус Фомы Кемпийского говорил с читателем на «языке сердца»: откровенно, рассудительно и с безмерным сочувствием к человеческим слабостям. Он утешал, убеждал, упрекал и увещевал. Это уникальное сочетание античной мудрости и средневековой снисходительности подарило желанный покой измученной противостоянием миру душе изгоя Винсента, ибо Иисус Фомы Кемпийского уверял, что Господь одинаково любит нас – и в низости, и во славе – и что одиночество не проклятие, но признак глубокой веры: все истинно верующие ведут «жизнь пришельцев и странников» и «с радостью переносят заточение в собственной душе».
Той осенью Винсент одно за другим писал письма, в которых сам пытался стать утешителем – наподобие Христа Фомы Кемпийского – для своего восемнадцатилетнего брата. Тео, погруженный в меланхолию после смерти нескольких друзей, раздраженный работой и прикованный к постели травмой, был идеальным подопытным для нового, «блаженного» Винсента. Вместо привычных пламенных призывов он теперь получал от брата смиренные просьбы относиться к бурям юности как к пустой «суете, и только»; не принимать неприятности «слишком близко к сердцу»; не слишком заботиться о мирском («Мир бренен, слава его преходяща») и даже «не мечтать» понапрасну. Кто любит Бога, тому все во благо. «Не падай духом, старина, – ободрял он подвернувшего ногу Тео, и здесь находя повод для философских рассуждений. – Будет дождь, будет и вёдро на пути, ведущем вверх, – и так до конца». Неожиданное заявление в устах беспокойного молодого человека, которого прежде то и дело кидало от безумных восторгов в пучину разочарований. Здесь угадывается отчаянная попытка обрести покой, вечно от него ускользающий.
Винсент отправил экземпляры «Подражания» не только Тео, но и своим сестрам Вил и Анне; родные в один голос восхищались его «славными письмами». Однако не Тео, и не сестры, и не кто-либо еще из семьи Ван Гог той осенью ощутили на себе всю мощь религиозного рвения Винсента. Эта участь выпала его парижскому соседу Гарри Глэдвеллу.
Винсент познакомился с молодым англичанином в офисе «Гупиль и K°» на улице Шапталь. Как и многие младшие служащие, или помощники, в магазинах фирмы, Глэдвелл был отправлен сюда на обучение – его отец торговал произведениями искусства в Лондоне. Из-за своих провинциальных манер, плохого французского и оттопыренных ушей Глэдвелл в космополитическом Париже выглядел довольно нелепо. «Сначала все смеялись над ним, – вспоминал Винсент, – даже я». Но религия объединила молодых людей. К октябрю они не только жили в одной квартире, но и вместе «следовали путем Христа». Каждый вечер они читали Библию вслух, намереваясь, по словам Винсента, «прочесть ее от начала до конца». Каждое воскресенье они выходили из дому ранним утром и возвращались поздним вечером, чтобы обойти «столько… церквей, сколько успеем». Винсент настойчиво рекомендовал своему товарищу как можно скорее прочесть «Подражание», упрекая впервые расставшегося с родными восемнадцатилетнего юнца в том, что его тоска по дому чрезмерна: это противоречило наставлению Кемпийца отринуть мирские блага и привязанности и сознательно искать одиночества. Поводом для самой строгой критики со стороны Винсента стали и близкие отношения Глэдвелла с отцом; такие отношения он считал «опасными» и «нездоровыми» и называл «поклонением, а не любовью». По словам Фомы Кемпийского, родительская любовь – по крайней мере, в этой жизни – должна нести отпечаток грусти и сожаления, ибо расставание с детьми неизбежно, настаивал Винсент.
Тем не менее, когда дело касалось его собственных отношений с Гарри Глэдвеллом, Винсент явно пренебрег призывом Кемпийского «держать дверь закрытой» для душевных привязанностей. Изголодавшийся по товарищескому общению, он видел в неуклюжем аутсайдере Глэдвелле одновременно собственное отражение и открытую влияниям чистую душу. Он быстро включил в программу ежевечерних чтений любимые стихотворения – знак истинно семейной доверительности. Он следил за питанием Глэдвелла, заразил его страстью к коллекционированию гравюр и водил в музеи. «Показывал ему картины, которые мне нравятся больше всего», – писал Винсент Тео. У Глэдвелла совсем не было друзей, и он с радостью принял роль благоговеющего младшего брата – роль, от которой давно отказался его ровесник Тео. Каждое утро Глэдвелл приходил в комнату Винсента, чтобы разбудить его и накормить завтраком. Вместе они шли на работу и с работы, вместе ужинали около маленькой печки в комнате Винсента («в нашей комнате»), вместе совершали долгие душевные прогулки по улицам Парижа. «Как бы я хотел вновь прогуляться с Гарри в сумерках вдоль Сены», – с нежностью напишет Винсент несколькими годами позже. «Вот бы снова увидеть его карие глаза – как они сверкали, когда мы любовались картинами [Жоржа] Мишеля или говорили обо всем на свете».
Новое для Винсента чувство вовлеченности в дружеские отношения вместе с новым увлечением благочестием не оставляли места ни для чего-либо еще, в том числе для противоречий, раздирающих мир искусства, молодых художников, замышляющих восстание в парижских кафе, и традиционалистов, которые залпами гневных статей стойко отражали наступление на привычные ценности. Все это, включая виды Аржантёя кисти Моне и Ренуара, которые одни превозносили, а другие высмеивали, не пересекало порога его каморы на Монмартре, где Винсент с его юным «служкой» читали Библию и следовали примеру Христа Фомы Кемпийского, призывавшего «очистить сердце от любви к видимому и посвятить себя любви к вещам незримым».
И все же Винсент не мог отказаться от увлечения искусством (как не мог противостоять отрадной дружбе с Глэдвеллом). И потому свою давнюю страсть он призвал на службу новой. Еще в Лондоне он начал пополнять свою коллекцию гравюр произведениями на религиозные сюжеты. А единственной целью его поездки в Британский музей в августе 1874 г. был рисунок Рембрандта на сюжет из жизни Христа. Но лучше всего путь его внутреннего паломничества от Сперджена к Мишле, Карлейлю и Ренану отражала экспозиция на стенах его комнаты. Той зимой соблазнительные женщины и картины буржуазной жизни уступили место чтениям Библии, крестинам, богослужениям, разным благочестивым сценам – например, «Старый гугенот» Альберта Анкера. (Покидая Лондон, Винсент отдал многие из наиболее «светских» гравюр из его коллекции Томасу Ричардсону, которого он называл коммивояжером «Гупиль и K°».) Под влиянием идей Карлейля о божественной сущности природы в коллекции появилась масса изображений безмятежных восходов, зыбких сумерек, грозовых небес и клубящихся сердитых туч (большим мастером всех этих эффектов был французский пейзажист Жорж Мишель), наглядно иллюстрируя дорогую ему мысль о нерушимой связи между природой и религией, – мысль, которой он будет верен всю жизнь.
Впрочем, «божественная Природа» Карлейля вскоре уступила позиции торжествующему Христу Ренана. Из множества произведений самого проникновенного из барбизонских пейзажистов Камиля Коро, на мемориальной выставке которого в Париже Винсент побывал, он выделил лишь одну картину – «Оливковый сад». На экспозиции старых мастеров его похвалы удостоилось только «Снятие с креста» Рембрандта. Среди бесконечных богатств Лувра и Люксембургского дворца он выискал еще одну работу, которую счел возможным рекомендовать Тео: сцену из жизни Христа работы Рембрандта – «Ужин в Эммаусе». В качестве их общего с Тео подарка матери ко дню рождения Винсент выбрал две гравюры: «Великая Пятница» с картины Поля Делароша и «Святой Августин и святая Моника» с картины Ари Шеффера. В течение нескольких месяцев со времени приезда в Париж он дополнил выставку на стене своей каморки сценой Рождества, изображением монаха, а также гравюрой под названием «Подражание Иисусу Христу».
Одержимость Винсента религией лишь усугубила его проблемы на работе. В июне он узнал, что, вопреки надеждам и ожиданиям, в Лондон он в ближайшее время не вернется, и это известие нанесло сокрушительный удар его трудовому энтузиазму. Ревностное служение Христу, должно быть, утешало Винсента в его разочаровании, но явно не способствовало дружеским отношениям с коллегами. Кроме Глэдвелла, разумеется. Трудно было бы вообразить что-то менее соответствующее атмосфере бастиона международной коммерции, которым являлся магазин на улице Шапталь, чем сочинение Фомы Кемпийского, с его призывами к аскетизму и отречению от мирской суеты. Как, спрашивается, молодые помощники (отправленные сюда родителями для обучения премудростям торговли искусством) должны были воспринимать наставление Фомы Кемпийского: «Не прельщайся богатствами и не ищи общества тех, кого почитает весь мир»? Если Винсент пытался их переубедить – а так, вероятно, оно и было, – он наверняка получал в ответ хлесткую отповедь, не менее решительную, чем сказанные в сердцах дядей Сентом слова: «Мне ничего не известно о божественных вещах».
Позднее Винсент пренебрежительно описывал свою работу в парижском магазине как пустую болтовню с посетителями, имея в виду и тягостную необходимость общаться с людьми, и свои жалкие показатели продаж. Грубая внешность, тревожный взгляд, странные манеры Винсента плохо подходили для успешной карьеры в области торговли; и здесь, в Париже, возможно, выделяли его среди коллег еще более резко, чем в гаагском магазине. Изящные посетительницы, приходившие во дворец Гупиля, чтобы купить какую-нибудь картину для украшения гостиной, называли Винсента «ce Hollandais rustre»[17] и общались с ним в презрительно-надменной манере. Он в свою очередь говорил с ними не как с клиентами, которых нужно очаровать, а как с новичками, которых нужно всему учить, или того лучше – как с обывателями, которых давно пора вразумить. Согласно одному свидетельству, «глупость» некоторых клиентов «выводила его из себя». Если же кто-то объяснял свой выбор тем, что это модно, он не скрывал своего изумления и досады. Клиенты негодовали: странный клерк осмеливается сомневаться в их вкусе! Призыв Кемпийца к честности в словах и делах наложился на природное упрямство Винсента. В результате начальство, встревоженное поведением молодого человека, подающего дурной пример другим, вынуждено было применить к Винсенту дисциплинарные меры.
Помимо всего прочего, призыв Фомы Кемпийского к простоте и смирению изменил художественный вкус Винсента, то есть сделал его еще более своеобразным. Теперь его привлекали странные, мрачноватые работы голландского художника Маттейса Мариса. Всего за пять лет до прибытия Винсента в Париж Марис принимал участие в революционных событиях, сражаясь бок о бок с коммунарами; теперь он жил на Монмартре, совсем неподалеку от того места, где снимал комнату Винсент. И Марис тоже был падшим сыном буржуазии. Одно время он процветал, по контракту создавая для компании Гупиля картины в том же коммерчески успешном стиле, что и его братья, модные до сих художники Якоб Марис и Виллем Марис. Однако вскоре Маттейс пересмотрел свои взгляды на искусство. Заклеймив созданное в предшествующий период творчества халтурой, он начал писать жутковатые, напичканные символами картины и жил затворником. Родители Винсента настороженно отреагировали на восхищенные рассуждения сына о «гениальности» Маттейса Мариса. «Он в таком восторге от унылых картин Мариса, – сетовал Дорус. – Как бы я хотел, чтобы ему были по душе образы более активной жизни, что-то более яркое и жизнерадостное».
Несмотря на близкое соседство, нет достоверных сведений о том, что Винсент встречался в Париже с нелюдимым Марисом. Но в любом случае Винсент нашел в нем родственную душу. Их объединяли одинаковые горние заботы, одинаковые истории отдаления от семьи и революционный запал, одинаковый опыт эксцентричности, неприятия и изгнания. Той осенью Винсент начал составлять альбом поэзии для своего нового кумира. И здесь он, разумеется, не обошелся без цитаты из «Подражания Христу». «Когда ты повсюду чужой, – писал он, – отрадно знать, что в сердце твоем живет друг возлюбленный».
Постепенно под воздействием уроков Кемпийца, примера Мариса и постоянных неприятностей в «Гупиль и K°» мир Винсента стал иным. Старые ценности были отброшены: теперь Винсент был равнодушен к обретению благосостояния и привилегий в целом и к дядиной профессии в частности. Винсент воспитал в себе пожизненную неприязнь к классу, частью которого еще недавно изо всех сил стремился стать. Класса, который, как и его семья, отказывался считать его своим. По словам сестры Лис, теперь он видел в торговле постыдное желание «урвать лучший кусок», а торговлю произведениями искусства и вовсе называл «узаконенным воровством». «Выставки, художественные магазины – все, все в цепких пальцах менял», – напишет он в будущем. Раздраженный, растерянный, Винсент впал в депрессию и снова обратился к своему лекарству от тоски – курению трубки. Он блуждал по улицам Парижа, сторонясь музеев и все чаще забредая на кладбища. Он презрительно называл свое пребывание в «Гупиль и K°» «тот, другой мир» и откровенно пренебрегал родственными обязанностями в отношении своего покровителя – дяди Сента. Внешним выражением его внутреннего мятежа стал демонстративный отказ следить за опрятностью гардероба, что было правилом в его семье и тем более на службе. Благочестивый, наставлял Фома Кемпийский, «не брезгует ветошью и не гнушается ходить в лохмотьях».
Но одну составляющую мирской жизни Винсент не в силах был отринуть, даже имея в качестве примера самого Христа, – тоску по семье. Как и прежде, с приближением Рождества тоска перешла в нетерпеливое предвкушение. Дорус получил новую должность, и семья собиралась праздновать очередное Рождество в Эттене, небольшом городке неподалеку от Бреды, всего в четырех милях от Зюндерта. Так что грядущее Рождество для Винсента означало двойное возвращение домой. В августе он начал строить планы на рождественские каникулы. В сентябре написал Тео, что с огромным нетерпением ждет праздников и попросил казначея фирмы ежемесячно удерживать часть его зарплаты, поскольку «на Рождество ему понадобится довольно большая сумма». Декабрь начался с бурной переписки и бесчисленных переносов даты его отъезда из Парижа. Когда в галерее появилась картина Эмиля Бретона «Воскресное зимнее утро» – вид занесенной снегом деревни, для Винсента она тотчас же стала символом собственного возвращения домой. «Она напоминает нам о том, что зима холодна, но тепло сердец не знает стужи», – писал он, полный надежд.
И все же долгие месяцы ожидания отягощали груз вины и неудачи, который Винсент вез с собой домой на ночном поезде, отправившемся из Парижа 23 декабря. Он знал, что ему предстоит сообщить родителям прискорбную новость и это омрачит самый светлый и дорогой семейный праздник: ему недолго осталось числить себя сотрудником «Гупиль и K°».
В семейном архиве сохранились лишь разрозненные и отрывочные сведения о постигшей Винсента беде, но все сводится к одному: он предчувствовал приближающееся увольнение. Позже в одном из писем Тео Винсент называл случившееся «не совсем неожиданным» и туманно признавал, что «в некотором смысле вел себя неправильно». Одним из примеров такого неправильного поведения, безусловно, был его самовольный отъезд домой. Судя по всему, рождественский отпуск Винсента был отменен. Возможно, в последнюю минуту – такое случалось, ведь под Рождество в магазине всегда было особенно много работы. Но на сей раз Винсент ослушался. Годы спустя он признался Тео, что «вспылил и хлопнул дверью». Сначала он ни о чем не рассказал дома. Только после окончания празднований, когда Тео отбыл в Гаагу, Винсент решился откровенно поговорить с отцом.
Но и в том разговоре он не упомянул ни о своем самовольном отъезде, ни об увольнении, неизбежность которого он, вероятно, уже предвидел. Вместо этого он описал свои затруднения в более общих словах, взывая к отцовскому сочувствию. «Он там определенно не счастлив, – сообщил Дорус Тео по следам разговора с сыном. – Я уверен, что это место не для него… Наверное, его оттуда лучше бы перевести». Так и не сказав родителям правды, 3 января Винсент сел в поезд из Бреды в Париж. Как наивно полагал Дорус, на момент прощания с родителями Винсент по-прежнему считал, что «должен остаться [в „Гупиль и K°“]». На то же указывает и свидетельство матери: «Перед отъездом он держался мужественно и накануне даже сказал, что хочет поскорее вернуться к работе».
Предчувствие не обмануло Винсента: 4 января, едва он появился на службе, его призвали к ответу за самовольный отъезд. Разговор с Леоном Буссо, одним из партнеров Сента, в письме родителям Винсент назвал «крайне неприятным». Незаконный отпуск был далеко не единственным его проступком, ему припомнили непрерывные нарекания со стороны покупателей, прошлые дисциплинарные взыскания и неоднократные предупредительные переводы из филиала в филиал. Вполне в духе наставлений Фомы Кемпийского, проповедовавшего смирение и покорность, пристыженный Винсент хранил молчание. «Я не видел смысла что-то говорить в свою защиту», – признавался он Тео. Должно быть, он знал: ему остается только смириться с решением, санкционированным на самом высоком уровне. В январе летописец семьи Ван Гог кратко отметил: «…сын Тео[доруса] Винсент… получил уведомление о том, что он больше не является сотрудником „Дома Гупиля“… Господа и раньше отмечали, что он не подходит для этого бизнеса, однако из уважения к дяде Сенту держали его, сколько было возможно».
Винсент пытался спасти то, что осталось после крушения. Сразу же после разговора с Буссо он написал отцу письмо, в котором наконец-то признался, что уехал домой без разрешения, но последовавшее увольнение представил как вполне достойный финал. В письме Тео он поэтически сравнивал себя со «спелым яблоком»: «Чтобы оно упало с дерева, достаточно даже легкого дуновения». Пройдут годы, а Винсент будет снова и снова прокручивать в голове этот унизительный эпизод, сожалея о своей «пассивности», которую сравнивал с Христовым смирением, и настаивая, что он запросто мог бы оправдаться, но предпочел этого не делать. «Если бы я захотел, я мог бы много чего сказать ему в ответ, – спустя годы внезапно начал он объяснять Тео. – И тогда, возможно, сумел бы остаться на службе».
Но что бы Винсент ни говорил, он никого не ввел этим в заблуждение. «Что за ужас он устроил! – причитал Дорус. – Какой скандал, какой позор!.. Он сделал нам очень больно». – «Я ужасно расстроена, – вторила ему Анна. – Кто бы мог ожидать, что все так кончится?.. Мы не видим никакой надежды… Все выглядит очень и очень мрачно». Вопреки обычной сдержанности в многочисленных письмах Тео родители не скрывали горечи разочарования. Унижение Винсента они называли «крестом, возложенным на них Отцом Небесным», и надеялись только, что весть о скандале не дойдет до Эттена.
Остатки сострадания к Винсенту были сметены признанием, что он сам навлек эту катастрофу на себя – и на свою семью. Дорус винил Винсента в отсутствии честолюбия, в неумении отвечать за себя, в нездоровом отношении к жизни. Несколькими месяцами раньше брат Анны Йоханнус покончил жизнь самоубийством. Вероятно, опасаясь, что старший сын может повторить судьбу непутевого родственника, Анна с горечью отмечала пагубное нежелание Винсента выполнять свой долг перед обществом и семьей. «Как жаль, что Винсент не способен участвовать в жизни семьи так, как того требует наше положение в обществе, – писала она. – Без этого невозможно стать нормальным человеком». Даже Тео вынужден был признать ее правоту; единственное, что он мог сказать родителям в утешение: «Винсент найдет неприятности всюду, где бы ни оказался». Видимо, запись в семейной хронике выразила общее мнение: «[Винсент] всегда был странным».
Пастор и его жена пытались сделать все возможное, чтобы смягчить последствия происшедшего. Они просили Тео (и остальных наверняка тоже) не распространяться о парижских событиях. Все должны были вести себя так, словно ничего не произошло. Официальная версия гласила: Винсент просто захотел сменить работу. Не теряя времени, Дорус кинулся к своему брату Кору, умоляя подыскать для сына должность в его книжном магазине в Амстердаме. Если бы до официальной даты увольнения (Буссо назвал крайний срок – 1 апреля) Винсент перешел из одного семейного предприятия в другое, публичного унижения можно было бы избежать. Дорус даже лелеял надежду, что ему удастся уговорить «джентльменов» из Парижа отменить свой приговор. Забрасывая сына отчаянными письмами, Дорус в весьма сильных выражениях призывал Винсента пойти к Буссо, повиниться в своих ошибках и попросить вновь позволить ему продолжать работу.
Однако все усилия были напрасны. Буссо был непреклонен. Дядя Кор выразил сожаление по поводу семейной проблемы, но работы своему вздорному племяннику не предложил. От дяди Сента, видимо, не прозвучало ни слова соболезнования или снисхождения. Впрочем, о его реакции свидетельствует запись в семейной хронике, которую вела тетушка Митье: «Какое огромное разочарование для дяди. Он надеялся обеспечить Винсенту достойное будущее, чтобы тот не посрамил своей фамилии».
Дорус в Эттене скорбел так, как будто его сын погиб. Уединившись в своем кабинете, он писал проповедь к следующему воскресенью: «Благословенны плачущие, ибо они утешатся».
Отчаявшись вернуть расположение Сента к старшему сыну, Дорус и Анна принялись обрабатывать Тео, чтобы позор брата не сказался и на его благополучии. Они призывали его укреплять добрые отношения на работе (в особенности с Терстехом). «Помни, что Винсент пренебрегал этим», – предостерегали они. Совет, который Тео получил тогда от матери, звучал более чем неожиданно из ее уст: «Нам всем необходимо быть более независимыми и не полагаться чрезмерно друг на друга». Если Тео и оказывал Винсенту какие-либо знаки братской солидарности, родители очень быстро добились их прекращения. Винсент должен усвоить урок, писали они, «и не важно, какая он цельная личность и хороший человек». А чтобы Тео не забыл об ударе, нанесенном старшим братом, свои письма они завершали словами: «Твои несчастные Па и Ма».
В комнате на Монмартре Винсент, терзаемый угрызениями совести, подводил итоги постигшего его крушения. Позднее он напишет брату, что в тот момент воспринимал случившееся как непоправимую катастрофу: «Земля ушла из-под моих ног», «едва ли не все, что удалось построить, разрушено». Шесть лет работы в «Гупиль и K°» окончились ничем. Он очернил имя, которое носил с такой гордостью, опозорил брата, восхищения которого так желал, опозорил семью, к воссоединению с которой так стремился. В запоздалой попытке насколько возможно исправить ситуацию он разослал множество писем и подарков членам семьи и друзьям, но в ответ получил либо формальную благодарность, либо – как в случае с дядей Сентом – полное молчание. Даже Тео писал так редко, что брат вынужден был умолять его поделиться новостями: «Я так жду твоих писем… расскажи мне, как ты живешь». Но когда он узнавал об успехах брата, в основном благодаря письмам из дома и разговорам в «Гупиль и K°», это только усиливало его страдания: новое продвижение по службе, деловые поездки – всегда с блестящим результатом, щедрые похвалы от дяди Сента и весомое повышение жалованья. Раздавленный чувством вины, Винсент отослал назад сорок флоринов, которые получил от отца.
В конце января 1876 г. от него съехал Гарри Глэдвелл, и Винсент остался переживать свой позор в одиночестве. В приступе паранойи, впоследствии ставшей его постоянной спутницей, он считал разлуку с Глэдвеллом частью заговора против него. Периодические визиты друга-англичанина не могли утешить Винсента и заглушить его жалость к себе. «Иногда все мы чувствуем себя одинокими и нуждаемся в друзьях, – писал он Тео, в свойственной ему манере дистанцируясь от болезненных переживаний с помощью простейшего приема – использования местоимений во множественном числе. – Думаю, мы были бы гораздо счастливее, имея дружбу, о которой можно было бы сказать: „Вот оно!“». Всего через несколько дней после отъезда Глэдвелла Винсент сблизился с другим коллегой, Франсом Суком, – тоже молодым голландцем и тоже «с нелегкой судьбой». Винсент пригласил нового приятеля к себе, чтобы почитать ему Андерсена, а затем сам стал навещать Сука в его парижской квартире, где тот жил с женой и тещей, которые показались Винсенту очень симпатичными. Возможно, некоторое время он даже предполагал, что они станут его следующей семьей.
Но его отъезд был неизбежен. Стыд гнал его из Парижа. Родители покорно предложили ему остановиться в Эттене, но там ему точно не удалось бы укрыться от бесчестья. По причинам, которых он так никогда и не раскрыл, Винсент «твердо решил» вернуться в Англию. Но нужно было найти работу. Даже если бы Винсент согласился взять деньги у отца, ограниченных финансов Доруса было бы явно недостаточно для жизни. Винсент никак не мог определиться с выбором занятия. После изгнания из «Гупиль и K°» чувствуя себя «выкорчеванным деревом», он был деморализован, растерян и подавлен необходимостью искать новую работу. На человека без доходного места смотрят с подозрением, в глазах общества он «просто бездельник», писал он в отчаянии. Перебирая варианты, чем бы заняться их старшему сыну, родители вспомнили, что когда-то он изучал бухгалтерское дело. Дорус высказал мысль, что Винсент «был бы на своем месте в художественном музее, где его знания и страсть к исследовательской работе оказались бы востребованы». Или, если он до сих пор «не разлюбил свою профессию», почему бы ему не стать независимым торговцем произведениями искусства – ведь точно так же в свое время поступили и дядя Сент, и дядя Кор?
Но Винсент теперь не проявлял ни малейшего интереса к искусству. Он находил утешение только в чтении стихов в компании Франса Сука и Гарри Глэдвелла, которые еженедельно по пятницам приходили в его каморку. Однажды в письме отцу Винсент вскользь обронил, что чувствует «склонность к преподаванию», но не слишком впечатлил этим Доруса: «Не могу сказать, что это проясняет что-то в отношении его будущего». Он прочел роман Джордж Элиот «Феликс Холт, радикал», герой которого зарабатывает на жизнь уроками. Вдохновленный примером литературного героя и не имея на примете ничего другого, Винсент начал просматривать английские газеты в поисках объявлений о вакансиях учителя или репетитора. Родители мало надеялись на успех. «В этом деле нужны такт и навык, нужно долго учиться и прикладывать массу усилий, – с сомнением рассуждали они. – Непонятно, готов ли он пройти подобную подготовку».
Большинство отправленных Винсентом запросов оставались без ответа. По мере приближения даты увольнения его беспокойство усиливалось – 1 апреля маячило как Судный день. «Мое время здесь стремительно истекает», – писал он Тео. На приглашение родителей Винсент не вернулся в Голландию, чтобы поискать работу в родной стране. Вместо этого – вне зависимости от того, удастся ему устроиться на должность или нет, – сразу же после увольнения он решил отправиться в Лондон, лишь ненадолго заехав по пути в Эттен. Снедаемый беспокойством, Винсент вновь обратился за поддержкой к сочинению Фомы Кемпийского. «Станешь радоваться, что терпишь поношение… когда все отойдут от тебя, – обещал Фома Кемпийский. – И Господь Иисус Христос был от людей в презрении… знакомые и друзья Его оставили среди поругания». Но ближе к отъезду он вернулся к прежним увлечениям. Несмотря на надвигающуюся бедность, оказавшись в галерее Дюран-Рюэля, он не смог устоять перед искушением и приобрел несколько репродукций. Последние недели в Париже Винсент провел, составляя альбом для Маттейса Мариса. Пока родные и знакомые возмущались его поведением и ужасались случившейся в его жизни катастрофе, Винсент одиноко сидел в своей мансарде, лихорадочно переписывая в альбом произведения авторов своего детства – Андерсена, Гейне, Уланда, Гёте, аккуратным мелким почерком заполняя одну страницу за другой. Словно читая мантру, он успокаивал сознание очередным повторением знакомых образов: вечерних туманов и серебристого лунного света, мертвых любовников и одиноких странников – образов, которые утешали душу и говорили о высшей любви.
В пятницу 31 марта, на следующий день после своего двадцать третьего дня рождения, Винсент покинул Париж. Для Винсента, ненавидевшего прощания и всю оставшуюся жизнь старавшегося избежать их, потихоньку исчезнув заранее, этот отъезд был очень тщательно организован. Глэдвелл провожал его на вокзале. После увольнения старшего товарища этот юноша – точно как Тео тремя годами ранее – получил должность Винсента в «Гупиль и K°» и переехал в его комнату на Монмартре.
Буквально перед самым отъездом Винсент получил из Англии письмо с предложением работы в начальной школе для мальчиков в Рамсгейте, курортном городке на побережье. Винсент был чрезвычайно обрадован: новость позволила воспринимать отъезд как новое начинание, а не как позорный конец. Должность, конечно, не была пределом мечтаний – поначалу за работу даже не предлагалось оплаты, но по меньшей мере Винсенту предлагали комнату, пансион и возможность жить там, где никто не знал о его позорной неудаче.
Дом священника и церковь в Эттене. Перо, чернила, карандаш. Апрель 1876. 9,5 × 17,8 см
Краткий визит в Эттен вновь напомнил Винсенту о его привязанности к семье. Он сделал карандашный рисунок их нового дома и церкви; каждая штакетина забора и оконная рама были заботливо прорисованы, а каждый контур был тщательно обведен пером. Винсент отправился на поезде в Брюссель, чтобы навестить дядю Хейна. Возможно, он заезжал и в Зюндерт. Родители вспоминали время, которое Винсент провел в Эттене, как «славные дни» и с некоторым облегчением провозгласили, что «он действительно хороший человек… Мы снова убедились в этом!». Казалось, что Винсент изо всех сил старался задержаться дома. Визит, который, согласно первоначальному плану, должен был продлиться несколько дней, затянулся на несколько недель. В субботу 8 апреля в Эттен приехал Тео, он сумел навестить семью, совершая весеннюю поездку по делам фирмы.
Так или иначе, Винсент не мог остаться. Всякий раз, когда речь заходила об искусстве, а такие разговоры были неизбежны, родители не могли скрыть разочарования оттого, что он менял профессию, которую знал так хорошо, на ту, в которой ничего не смыслил. «Трудно передать, как Винсент любит искусство и как глубоко его ранит необходимость все это забросить», – сокрушалась Анна в день отъезда старшего сына из Парижа, а через две недели озабоченно комментировала новую должность Винсента: «Мы надеемся, что он справится, но двадцать четыре мальчика в школе-интернате – это не шутка». Появление Тео лишь усилило разочарование от неудачи старшего сына: Винсента ожидала неизвестность, Тео предстояло вернуться в Гаагу, чтобы участвовать в переезде галереи «Гупиль и K°» в новое, еще более просторное помещение на главной площади города.
Поезд, который доставил Винсента в Роттердам, где ему нужно было пересесть на корабль, отправился в четыре часа дня 14 апреля, за два дня до Пасхи. До последней минуты, когда он остался один на платформе, Винсент, казалось, до конца не понимал, что натворил: он сам подверг себя изгнанию. Охваченный внезапными сомнениями, он взял листок бумаги и нацарапал на нем скорбную записку. «Мы часто расставались в прошлом, – начал он, – но в этот раз печаль гораздо горше». Он сел в поезд и продолжил писать, одну за другой излагая причины, по которым должен будет вернуться. «Но в этот раз во мне куда больше отваги – со мной окрепшая надежда, страстное желание и Божья милость». Этот последний довод он будет приводить в течение следующих пяти лет – словом и делом (а позднее и живописью): если он возлюбит Господа, ему будет позволено вернуться в семью.
Всего за несколько месяцев до этого Винсент наткнулся на стихотворение «Иллюзии» художника и поэта Жюля Бретона, в строках которого услышал отголосок собственных чувств – тоски по дому, самобичевания, обиды, – захлестнувших его, когда за окном поезда замелькали знакомые с детства пейзажи. Он отправил стихотворение Тео, признавшись брату, что «оно его поразило».
Как неудержимо рвется раненое сердце К первому приюту… С каким мученьем и восторгом, моя душа, Ты узнаешь тот дом, где родилась на свет… Увы, все это сон пустой, обман, мечты!.. Обманут я, но знаю, что опять поддамся чарам Пленительных теней, маячащих в багряной дали, Искрящихся в огромной призме слез.Глава 8 Путь паломника
Пройдет двенадцать лет, и Винсент сравнит себя с бездомными и бродягами, «les rôdeurs de nuit»[18] – завсегдатаями ночных кафе, где он будет коротать вечера в ожидании Поля Гогена. Он причислит себя к одним из них – обреченных вечно блуждать в желтом свете газовых фонарей ночных кафе, гоняясь за призраками «семьи и родины», что существуют лишь в фантазиях утративших то и другое. «Я странник, – напишет он, – который идет в неизвестном направлении к неведомой цели. Но если я скажу себе, что в моих странствиях и устремлениях никакой цели нет, то мне будет трудно с этим спорить и я, пожалуй, соглашусь, что так и есть».
И началось это странствие апрельским днем 1876 г., когда Винсент отбыл в Англию. Следующие восемь месяцев он непрерывно пребывал в движении. С места на место, от работы к работе, зачастую просто куда глаза глядят, на пароходах, в поездах, автобусах, повозках и метро он преодолел сотни миль по просторам Англии. Но чаще всего он путешествовал пешком. Во времена, когда билет на поезд стоил так дешево, что любая продавщица могла позволить себе поехать третьим классом, Винсент шел пешком. Он шел пешком в любую погоду, в любое время дня и ночи; он спал под открытым небом; он добывал себе пищу на полях, ел в придорожных трактирах или не ел вовсе. Он шел, и его лицо обжигало солнце, одежда изнашивалась, а обувь стаптывалась. Он шел, стараясь выдерживать среднюю скорость три мили в час – по его собственным подсчетам, – словно ему и в самом деле было не важно, куда именно идти, словно пройденные мили, стоптанные башмаки и мозоли могли служить мерилом самоотверженности.
В Рамсгейте он бродил по пляжам с шеренгами кабинок для переодевания, по причалам и длинным каменным молам, протянувшимся в сторону его родной страны.
Он брел тропами вдоль вершин меловых утесов, мимо сучковатых кустов боярышника и согнувшихся под натиском ветра деревьев. Он блуждал по кукурузным полям, которые расстилались всего в нескольких минутах ходьбы от школы, где он работал, и обрывались на краю нависшего над морем утеса. Они манили его, как некогда зюндертские пустоши… Он ходил вдоль бухт и заливов, вниз и вверх по берегу.
Через два месяца школа переехала из Рамсгейта в Лондон. За ней последовал и Винсент, под палящим летним солнцем проделав путь в пятьдесят миль, – для Англии того времени едва ли не рекордное расстояние, пройденное человеком пешком и в одиночестве. «Долгая вышла прогулка», – хвастался Винсент брату, описывая свои приключения во время этого путешествия так, словно пересказывал какую-то потерянную главу вольтеровского «Кандида». (Пароход, следующий вверх по Темзе, мог доставить его на место всего за несколько часов и пару шиллингов.) Одну ночь Винсент провел на ступенях церкви, а спустя всего два дня, с трудом заставив себя сделать передышку, снова отправился в путь, чтобы повидать свою сестру Анну в Уэлине, в тридцати милях дальше по дороге. На следующий же день он преодолел последние двадцать пять миль до Айлворта, городка в окрестностях Лондона, куда переехала школа.
Айлворт, живописно расположенный в изгибе Темзы, по всем приметам должен был бы очаровать Винсента. Однако свой новый дом он использовал главным образом как отправной пункт для постоянных экспедиций в Лондон, в десяти милях вниз по реке. До Лондона регулярно ходили поезда, но Винсент чаще всего игнорировал этот удобный способ добраться в город: раз за разом, в любую погоду, днем или ночью, покидая дом рано утром на рассвете и возвращаясь поздно вечером затемно, он шел в город и обратно пешком. Поводом для очередного похода в Лондон, где он бесконечно блуждал среди безумного городского движения и лабиринта улиц британской столицы, могло стать желание взглянуть на прежнее место работы, зайти к бывшему сослуживцу, узнать о новой должности или посмотреть какую-нибудь знаменитую церковь – любой предлог был хорош, лишь бы куда-то идти.
В июле Винсент сменил работу. На новой должности, в другой школе Айлворта, в его обязанности входило посещать заболевших учеников (в том числе и затем, по-видимому, чтобы проверить, действительно ли отсутствующий болен) или родителей, задолжавших плату за обучение. По долгу службы Винсенту приходилось бывать и в беднейших окраинах города («Ты читал о таких у Диккенса», – писал он Тео). В сентябре Винсент задумался о поисках новой работы – в Ливерпуле или Халле. Иногда он подумывал отправиться в плавание к берегам Южной Америки.
Какая же сила толкала Винсента в его бесконечные путешествия по ухабистым сельским дорогам и запруженным городским улицам, заставляла мечтать о побеге на другой край света? Отчасти – желание сбежать, то же, что заставило его покинуть Париж и Эттен. В его письмах лета и осени того года – рассуждения о чудесном избавлении апостола Петра из темницы, смутное желание найти безопасную гавань, настойчивое желание отряхнуть прошлые грехи и порицание обманчивого покоя прежней жизни. Он читал книги о беглых преступниках (например, «Жизнь за жизнь» – эпистолярный роман британской писательницы и поэтессы Дины Марии Мьюлок) и лелеял грезы о смерти – окончательном решении всех проблем.
Как будто для того, чтобы насолить родителям, он то подробно описывал им свои изнурительные путешествия, то хранил зловещее молчание. Делал он это намеренно или нет, трудно было бы придумать более изощренный способ заставить их волноваться. Дорус писал Тео: «Он продолжает свои многочасовые походы. Я боюсь, что это плохо отражается на его внешнем виде: он будет выглядеть еще менее презентабельно… Подобные крайности очень вредны… Все это причиняет нам страдания».
Но никому эти «крайности» не приносили больше страданий, чем самому Винсенту. «В те времена, – писал он позднее, – я жил за границей без друзей и всякой поддержки, в крайней нужде». Возможно, истинной целью суровых испытаний было желание наказать самого себя. Нет сомнений, что Винсент непрерывно терзался чувством вины. «Уберегите меня от того, чтобы стать сыном, приносящим лишь позор», – писал он вскоре после прибытия в Англию. Его письма полны признаний, как терзается он ощущением собственной никчемности и неполноценности, как болезненно переживает осознание своего несовершенства перед ликом Отца Небесного, да и отца земного; как мучительно то чувство, что приходит немедленно после пробуждения: «Отец мой, я недостоин тебя!» Он признавался, что «ненавидит свою жизнь» и с нетерпением ожидает дня, когда ему «простятся грехи молодости». «Кто поможет стать свободными – абсолютно, навсегда? – с тоской спрашивал он. – Сколько мне с собой сражаться, переламывать себя?» В те долгие месяцы самобичевания утешением Винсенту служили литература и искусство. Его и прежде не оставляли равнодушным изображения путешественников и путешествий, сцены прощаний и возвращения домой, образы скитаний в поисках любви и душевных метаний; теперь же они стали подлинным бальзамом на его раны. Он снова обратился к поэмам Генри Лонгфелло «Эванджелина» и «Сватовство Майлза Стэндиша» – историям преображающего изгнания. Винсент с восторгом отзывался о романе «Гиперион» того же автора (заведомо, поскольку к тому времени еще даже не прочел его), повествующем о меланхоличном молодом поэте, который в стремлении обрести себя странствует среди апокалиптических пейзажей Европы, переживающей последствия Наполеоновских войн. «Рассказы придорожной гостиницы» Лонгфелло, сборник путевых историй в стихах, стал для Винсента новым евангелием. А история героини сентиментального блокбастера «Большой, большой мир», вышедшего из-под пера Элизабет Уэзерелл, настолько его потрясла, что он прочел книгу своим ученикам и отправил экземпляр Тео.
Винсент коллекционировал сцены слезных прощаний и восторженных встреч, наподобие той, с которой начинается рассказ Хендрика Консианса «История рекрута 1813 года», – из него он скопировал длинный пассаж: «Пробил час прощания!.. Сжимая руку матери… он другой рукой закрывает лицо, чтобы скрыть бегущие по щекам слезы, и сдавленно произносит: „Прощай“». Подобную душераздирающую сцену Винсент обнаружил на гравюре с картины Гюстава Бриона «Прощание», представляющей молодого человека, который, обливаясь слезами, расстается с родителями. Какое-то время этот образ был почитаем Винсентом не менее, чем религиозные сюжеты из его коллекции репродукций, которую он каким-то образом умудрился сохранить во время всех своих скитаний лета и осени 1876 г. Одну из вариаций на эту тему – фотогравюру с работы Филипа Лодевейка Саде «После отплытия. Пляж в Схевенингене» – в мае он отправил родителям по случаю годовщины их свадьбы.
В размышлениях Винсента дороги занимали не менее важное место, чем в жизни. Он вырос на земле, расчерченной их сходившимися в одной точке на горизонте идеально прямыми линиями в обрамлении деревьев. Благодаря матери Винсент с малых лет научился воспринимать жизнь как дорогу («Отец Небесный смотрит на нас и желает помочь, даже когда мы спотыкаемся и падаем, поднимаемся и падаем вновь… Такова дорога к совершенствованию»); отец бережно хранил репродукцию картины Якобуса ван дер Матена – изображение похоронной процессии на дороге, идущей через кукурузное поле. Неудивительно, что для повзрослевшего Винсента каждая дорога звала в путешествие, а каждое путешествие заключало в себе целую жизнь. Любуясь пейзажем, он всегда пытался отыскать какую-нибудь тропу. Как и отец, он повесил на стене репродукцию «Дороги» Ричарда Паркса Бонингтона – изображение убегающего вдаль ухабистого проселка. Голос утомленного странника звучал и в строках обожаемого им стихотворения Кристины Россетти:
Все в гору и в гору я буду идти? О да. Устанешь, нет мочи. И много часов проведу я в пути? С утра – до глубокой ночи.Так же как в каждой дороге Винсент видел путешествие, так и каждый путник представлялся ему пилигримом. «Если хочешь стать и преуспевать как должно, держи себя как странник и пришелец на земли», – советовал Фома Кемпийский. На пороге собственного одинокого путешествия Винсент нашел новое утешение в историях о благочестивых странниках, скитающихся по земным дорогам в поисках горних миров. В альбом, составленный для Маттейса Мариса в Париже, Винсент переписал начальные строфы из «Пилигрима» Уланда – истории паломника, отправляющегося к вратам Святого града. В книге голландской поэзии, которую ему прислал отец, Винсент отчеркнул (и скопировал в письмо к Тео) лишь стихотворение под названием «Паломничество» – еще одну историю о нелегкой дороге к праведной жизни.
Но ни один благочестивый странник не оказал на Винсента такого влияния, как герой Джона Беньяна. «Хорошо бы тебе в руки попал „Путь паломника“ Беньяна, – писал Винсент брату, – это весьма стоящее чтение». Как и Винсент, пилигрим Беньяна Христианин, покинув дом и семью, отправляется в опасное путешествие, встречая на своем пути всевозможные формы людского несовершенства, глупости и соблазнов. Подобно позднему творчеству Винсента, схематичный аллегорический мир Беньяна наделен эмоциональным правдоподобием, которое с первой же публикации в 1678 г. поразило и покорило читателей, обеспечив книге почетное место в библиотеке каждой образованной английской семьи. Важнее была только Библия. «Что касается меня, – писал Винсент, – то я в полном восторге от этой книги».
Христианин Беньяна, однако, был не единственным странником, поразившим воображение Винсента. В книге Эмиля Сувестра «Последние бретонцы» он встретил рассказ о старьевщике, который кое-как перебивался, блуждая по проселочным дорогам и собирая тряпье для производства бумаги. История так тронула Винсента, что он целиком переписал ее в свой альбом: «Люди закрывают двери при виде его… Он чужак даже в деревне, где был крещен… Ему неведомо, что происходит в его собственной семье».
Чем больше миль оставлял за спиной Винсент, чем сильнее изнашивались его башмаки, тем чаще этот образ преследовал его во время путешествий. «Он все идет и идет, этот старьевщик, как Вечный жид. Никто его не любит».
Странствие Винсента началось в запущенном, кишащем клопами доме в Рамсгейте, где он, вероятно, чувствовал себя в декорациях одной из обожаемых им диккенсовских историй – из числа самых мрачных. Школа, которой руководил Уильям Стоукс, представляла собой нечто прямо противоположное щедро спонсируемым официальным учреждениям, что были хорошо знакомы Винсенту по его личному опыту. Двадцать четыре мальчика в возрасте от десяти до четырнадцати лет теснились в маленьком доме по адресу: Ройал-роуд, 6, стоявшем всего в сотне ярдов от края утеса, отвесно обрывавшегося в море. Описывая брату новое место работы, Винсент сетовал по поводу прогнивших в ванной комнате половиц, битых окон, тусклого света и темных коридоров этого дома: «Довольно печальное зрелище». Хлеб и чай составляли скудный ужин, однако дни здесь текли столь безрадостно, что мальчики с нетерпением ждали даже такого его окончания.
В этой жалкой обстановке Винсент, как герой Диккенса, исполнял множество изнурительных и неотложных обязанностей. С шести утра до восьми вечера он и его коллега (семнадцатилетний помощник учителя) несли полную ответственность за учащихся школы (по крайней мере, в письмах Винсент ни разу не упоминал о существовании других учителей). По словам Винсента, он учил мальчиков «всему понемногу»: французскому и немецкому языку, арифметике, грамоте (задавал им диктанты) и декламации (проверял, как они отвечают заученные наизусть тексты). Он ходил с ними на прогулки и водил их в церковь, проверял порядок в их кишащей блохами спальне и укладывал спать по вечерам. Как минимум однажды он помог вымыть нескольких мальчиков – «просто так… не потому, что был обязан». В свободное время он выполнял различные работы по хозяйству. «Это нелегкий труд», – сообщал он в письмах домой, в то же время стоически заверяя родителей, что его первое впечатление от новой работы «в целом неплохое».
Диккенсовским персонажем выглядел и сам директор Стоукс – крупный мужчина с лысой головой и густыми бакенбардами. Он управлял школой как хозяин делового предприятия. В то время государственная школьная система едва справлялась с резко возросшей потребностью в образовательных учреждениях для нового среднего класса, и любой человек, имевший дом и мало-мальский налет образованности, мог запросто открыть школу. Как впоследствии вспоминал Винсент, у Стоукса была «лишь одна цель – деньги». По словам Винсента, деятельность его была «весьма загадочной». Он никогда не рассказывал о своем прошлом и всегда заставал всех врасплох, неожиданно появляясь и так же неожиданно исчезая. Вероятно, из-за своих тайных дел Стоукс был человеком весьма переменчивого настроения: то он принимался играть с учениками в шарики, а то вдруг, осерчав на детские шалости, отправлял подопечных спать без ужина. Спустя две недели после появления Винсента Стоукс внезапно заявил, что школа переезжает в Айлворт, где его мать держала такое же заведение.
Вскоре упоминания о работе исчезли из писем Винсента; теперь он все больше живописал картины недавнего разрушительного ливня или восхищался видом на море, открывавшимся из окна школы (красота этого вида заставляла его на время забыть о полчищах клопов).
Не слишком уверенное владение английским языком и сильный акцент, без сомнения, делали непростую работу еще тяжелее. «Вести уроки не так уж и сложно, гораздо труднее заставить мальчиков выучить заданное», – откровенно признавался он. Скупость Стоукса Винсент считал отвратительной. На его просьбу выплатить обещанное по окончании первого месяца испытательного срока небольшое жалованье Стоукс ответил грубым отказом, заявив, что «кругом достаточно учителей, готовых работать лишь за жилье и пансион».
К тому времени, как в середине июня школа переехала в Айлворт, Винсент уже подыскивал себе другую работу. Что ж, в конце концов, такова участь странника. «Мы должны смиренно следовать своему пути», – писал он.
Проработав учителем всего два месяца, Винсент принял решение стать миссионером.
Амбициозное желание нести в мир Истину глубоко укоренилось в натуре Винсента. Годы одиноких размышлений наградили его страстью к убеждению. Не имея подле себя единомышленника, Винсент не мог вполне наслаждаться своими увлечениями. Зато когда ему удавалось убедить собеседника, он чувствовал глубочайшее удовлетворение; невозможность убедить приводила к охлаждению и даже полному разрыву отношений. Поэтому случившаяся летом 1876 г. вспышка миссионерского рвения неизбежно повлекла за собой составление новых поэтических альбомов для Тео и совместное послушание с Глэдвеллом – одну из бесконечного числа жизненно важных кампаний по искоренению зла, о котором нельзя было даже упоминать.
Следуя за своим новым призванием, Винсент нашел поддержку и вдохновение в романах Джордж Элиот (причем он пребывал в абсолютной уверенности, что автор – мужчина). Такие книги, как «Феликс Холт, радикал», «Адам Бид», «Сайлес Марнер» и «Сцены из церковной жизни», экземпляр каждой из которых прошлой зимой получили его родители, оказались идеальным проводником от строгого благочестия Фомы Кемпийского обратно в мир художественной литературы, который Винсент всегда так любил. Герой романа «Феликс Холт, радикал» отрекается от наследства ради жизни в гуще рабочего класса – жизни, полной политических и религиозных страстей, – и, как следствие, переосмысливает само понятие жизненной неудачи. В книгах «Адам Бид» и «Сцены из церковной жизни» оступившиеся, снедаемые чувством вины люди обретают ореол героев и мучеников, помогая бедным и обрекая себя на жизнь, полную самоотречения. Словно не замечая скептического отношения Элиот к религии в целом и к евангелизму в частности, Винсент находил вдохновение даже в разоблачительном описании секты фундаменталистов в Лантерн-Ярде в романе «Сайлес Марнер». «Люди в больших городах столь жаждут религии», что группы наподобие общины Лантерн-Ярда предлагают «ни больше ни меньше чем Царство Божие на земле», – писал Винсент.
Желая помочь алчущим утолить эту жажду, Винсент принялся искать новую должность. Описывая в письме Тео идеальную работу, он использовал выражения, словно заимствованные из прочитанных книг: «что-то между священником и миссионером», который проповедует для обитателей рабочих окраин Лондона.
Винсент подготовил levensschets[19] – краткую автобиографию (что наверняка оказалось для него весьма непростым делом), состоящую из покаянной полуправды, оптимистичных преувеличений и смиренной мольбы: «Отец… сделай меня одним из слуг Твоих. Будь милостив ко мне, грешному». В июне из Рамсгейта Винсент отправил письмо одному из лондонских церковнослужителей. «Во времена моей жизни в Лондоне я часто приходил в Вашу церковь, – писал он. – Теперь я ищу работу и хотел бы просить вас дать мне рекомендацию».
Надо сказать, что в Лондоне того времени существовало огромное множество миссий. После временной секуляризации начала и середины века в религии снова видели избавление от всех болезней, которыми страдало общество. В 1870-х гг. в буржуазных кругах укоренилось мнение, что рост преступности и неконтролируемая бедность свидетельствовали не о скрытых проблемах нового лучезарного общества, но являлись зловещими признаками недостатка духовности. Беспокойным рабочим не хватает веры, а вовсе не прав; ни одна социальная проблема не устояла бы перед положительным воздействием благотворительности и духовного воспитания. Результатом подобных идей оказалась активная спонсорская поддержка новоявленных сект, проповедников (вроде Чарлза Сперджена) и евангелических миссий – в особенности тех, что создавались специально для бедняков и представителей рабочего класса. Более пятисот благотворительных обществ ежегодно предоставляли на эти цели баснословную сумму – свыше семи миллионов фунтов. Библейские общества ежегодно распространяли более полумиллиона бесплатных экземпляров Евангелия.
Вера в пользу распространения Библии была настолько неистовой, что торговля книгами вразнос стала новой религиозной профессией. Сперджен создал целую школу для разносчиков книг – мужчин и женщин, которые стучались в каждую дверь, распространяя Библию среди представителей «классов, практически не подверженных подобным влияниям». Оживленные лондонские улицы заполонили так называемые библейские повозки, нагруженные стопками священной книги, в сопровождении громкоголосых мужчин, вслух читающих Евангелие. В сутолоке лондонских перекрестков прохожих просвещали члены Общества уличных проповедников. На железнодорожных станциях путешественники из других стран с удивлением обнаруживали в залах ожидания прикованные цепями монументальные Библии; десятки проповедников-волонтеров во весь голос читали Библию на дорожках парков, с книгой в одной руке и зонтом от дождя в другой.
Одновременно более тысячи наемных миссионеров методично прочесывали Лондон из конца в конец – от перенаселенного Сити до самых дальних, только недавно возникших рабочих окраин. Крестовый поход возглавили евангелические церкви, вроде той, что открыл Сперджен, но вместе с тем энергичные и могущественные внеконфессиональные организации – такие как Лондонская городская миссия – поставляли все новые и новые отряды для великой борьбы с нищетой и безверием. Десятки специализированных обществ вспомоществования соревновались друг с другом в спасении заблудших душ: пьяниц, раскаявшихся проституток, нечистых на руку слуг и подвергшихся жестокому обращению детей. В 1875-м, за год до возвращения Винсента в Лондон, английский проповедник по имени Уильям Бут призвал новое духовенство «отвоевывать», возвращать в лоно Церкви сердца рабочего класса, используя для этой благой цели сочетание уличных проповедей, миссионерской помощи и воодушевляющей музыки. Свою группу он назвал Армией спасения.
Но и в безбрежном море миссионерской деятельности Винсент не мог – или не хотел – найти себе применение. Совершив первый поход в Лондон в середине июня, он возвращался туда еще несколько раз – посмотреть, есть ли у него возможность стать миссионером. В своем биографическом очерке он утверждал, что имеет опыт общения с людьми из низших сословий Парижа и Лондона и что, будучи иностранцем, будет особенно полезен в помощи приезжим, «которые ищут работу или оказались в затруднительном положении». Однако все было напрасно. Поиски не увенчались успехом, и это могло свидетельствовать об одном из двух: насколько ограниченным было знание Винсентом языка или насколько неубедительным и странным выглядел его подход к делу. Даже пессимистично настроенные родители Винсента были поражены его неудачей. «Казалось бы, что может быть проще – найти работу в таком большом городе», – писала Анна.
Но возможно, этот новый провал был вызван больше его собственными внутренними сомнениями относительно дальнейшего пути. «Я так ясно вижу свет вдалеке, – признавался он Тео, – и если он время от времени меркнет, то в основном по моей вине». Своей неспособности найти хоть какую-нибудь подходящую работу Винсент мог найти лишь одно, не слишком убедительное, объяснение. «Соискателю должно быть как минимум двадцать четыре года», – жаловался он в письмах брату и родителям. Стоит ли говорить, это было всего-навсего самооправдание того, кто боится получить очередной отказ. «Очень сомневаюсь, что смогу добиться больших успехов в этой профессии», – заключил Винсент спустя лишь несколько недель после первых попыток найти работу.
Вместо того чтобы проявить настойчивость и попытаться найти реальную альтернативу неудавшемуся трудоустройству в Лондоне, Винсент начал изобретать странные и маловероятные сценарии своего будущего. Возможно, драматические газетные очерки (часто сопровождаемые черно-белыми иллюстрациями) о бедности и страданиях в шахтерских поселках натолкнули его на мысль отправиться в горнодобывающие районы Западной Англии проповедовать углекопам. Некоторое время он даже подумывал записаться в миссию, отправлявшуюся в Южную Америку. Но и этим идеям не было суждено воплотиться в жизнь. Прошло немногим больше месяца, и энтузиазм Винсента иссяк – он уже не хотел быть миссионером.
К началу июля Винсент, чувствуя себя отверженным и все еще пытаясь разглядеть «свет вдалеке», уединился в своей комнате в Айлворте. Он разочаровался в преподавании и называл свою работу «унизительной». Стоукс вновь отказался назначить Винсенту регулярное жалованье, и Винсент покинул школу. (Родителям он сообщил, что ушел сам, но, вспоминая эту ситуацию через несколько лет, дал понять, что Стоукс его выгнал – или, по меньшей мере, собирался выгнать.) Так или иначе, Винсент перешел на аналогичную должность в другой школе для мальчиков, всего в полукилометре от предыдущей. К 8 июля, еще продолжая работать неполный день на Стоукса, он перевелся в Холм-Корт, школу, которой руководил преподобный Томас Слейд-Джонс. Родители были рады этой перемене – Винсент преподнес школу Слейд-Джонса как «более фешенебельную», но этот частичный переход на новое место их смутил. «Ну, еще ничего не ясно», – сокрушался Дорус.
Кое-что, однако, было ясно: Винсент не был счастлив. Он писал родителям меланхоличные письма, жаловался на работу, школу и одиночество (ученики разъехались на летние каникулы). «Винсент переживает непростые времена», – рассказывали родители Тео; «жизнь у него невеселая». «Думаю, дело в том, что он боится работать с мальчиками, – заключила Анна. – Возможно, он опасается не справиться с работой». У нее на этот счет не было иллюзий: Винсент «не сможет и дальше оставаться в этой профессии». Ему нужно найти новое направление, которое «закалило бы его для повседневной жизни» и «сделало бы его счастливее и спокойнее». Она даже предположила, что «Винсент мог бы связать свою деятельность с природой или искусством – это давало бы надежду на лучшее».
В августе Винсент нашел это новое направление, но оно не имело никакого отношения ни к природе, ни к искусству. Всего за два дня до запланированной поездки к Гарри Глэдвеллу, который проводил летние каникулы со своей семьей в пригороде Лондона, Винсент получил известие о том, что семнадцатилетняя сестра его друга погибла, упав с лошади. Совершив шестичасовой переход через весь Лондон, он прибыл к Глэдвеллам как раз в тот час, когда скорбящая семья возвращалась с похорон. Зрелище чужого горя ошеломило его. Он признавался в письме брату, что ощутил присутствие чего-то «истинно святого» в доме Глэдвеллов и ему хотелось стать частью этого, но он не сумел. «Видя столь глубокое, внушающее почтение горе, я испытал робость и стыд… Мне хотелось утешить их отца, но я был смущен», – признавался Винсент Тео на следующий день.
Лишь оставшись наедине со своим старым другом Гарри, Винсент смог войти в роль, что жаждал всей душой. Винсент писал, как во время длинной прогулки они «говорили обо всем: о Царствие Небесном, о Библии» – как когда-то, во времена их жизни в Париже. Пока они ходили туда-сюда по платформе вокзала, Винсент изливал на друга поток страстных утешений, больше напоминавших проповедь. В тот момент он ощутил, что, несмотря на обычный мир вокруг, переполнявшие его чувства «отнюдь не были обычными».
Вскоре он решил стать проповедником.
Для Винсента быть проповедником означало одно – дарить утешение. Подобно тому как основу католической теологии составляют грех и наказание, основой доктрины Реформатской церкви Нидерландов было утешение в горе. Идеей «невыразимого утешения», даруемого внимательным и заботливым Господом, пронизаны все ее постулаты. Прежде утешать, а потом обращать – вот главная заповедь проповедника в голландском форпосте веры вроде Зюндерта. Дорус Ван Гог давал своей ненадежной пастве духовное утешение и оказывал материальную поддержку. В болезни или на краю смерти страждущие уверялись, что они не одиноки в жизни земной и обретут благую любовь в жизни грядущей. Во дни повседневных забот пастор унимал тревоги и страхи своих прихожан. Не обладая воспитательной и просветительской мощью, проповеди Доруса окутывали слушателей уютным покровом «целительных слов» всем знакомых библейских историй и наставлений.
И конечно, никто более Винсента не жаждал целебного бальзама религии. С самого детства образ Христа представлялся ему скорбным, но и способным унять скорбь. Воплощением его был Христос с картины Ари Шеффера «Христос-Утешитель» (проданной через гаагский магазин дяди Сента в 1862 г.), репродукция которой висела в пасторском доме в Зюндерте. Эта картина, иллюстрирующая стих Евангелия от Луки («Он помазал Меня благовествовать нищим, и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем»), в XIX в. была невероятно популярна в религиозных кругах, как и сама идея, что безвинное страдание позволяет приблизиться к Господу: лучезарный, но горестный Иисус восседает на троне в окружении поклоняющихся Ему – угнетенных и отчаявшихся, сломленных горем и отчаянием. «Горесть не приносит вреда, – писал Дорус, – но позволяет видеть вещи в более праведном свете». «„Тихая печаль“ – чистое золото», – писал Винсент.
Сквозь призму романтической литературы картина Шеффера обрела для Винсента особый смысл: она открыла ему новые формы страдания, новые мифы о спасении, новые парадоксы надежды и новое понимание возвышенного. Художественные воплощения этих идей заполнили страницы его альбомов и стены его комнаты. Задолго до того, как он начал проповедовать Евангелие, Винсент проповедовал «тихую печаль» природы и искал утешения в ее живописных и поэтических образах. Он следовал за тенью Христа в произведениях Карлейля и Элиот, которые принесли тему искупления страданием в современный мир, поклоняющийся объективному знанию. «Глубокое, невыразимое страдание, – писала Элиот в романе „Адам Бид“, – можно без преувеличения назвать крещением, обновлением, преображением».
Ари Шеффер. Христос-Утешитель. Холст, масло. 1836–1837. 183 × 247,9 см
Когда в 1875 г. Винсент в своем изгнании вновь обрел Иисуса, не покидая маленькой комнаты на Кеннингтон-роуд, в первую очередь он обратился к Христу-утешителю его детства. Христос – «главный утешитель нашей жизни», способный «наполнить радостью сердца, обитающие в юдоли слез», – писал Ренан. «Раскаяние обратится радостью», – обещал Христос Фомы Кемпийского. Отрывок стиха из Второго послания к Коринфянам вскоре стал для Винсента мантрой утешения: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся». В этих нескольких словах для него заключалось абсолютное и универсальное выражение той алхимической формулы счастья, которую он всегда искал в религии (а позднее в искусстве). «Я обнаружил радость в печали», – писал Винсент в сентябре 1876 г. «Печаль много лучше, чем смех», – заключал он в октябре.
Обретенная надежда, что жизненные горести могут обернуться счастьем, вдохновила Винсента на покупку новой пары ботинок, «чтобы приготовиться к новым странствованиям». Кроме того, он убедил своего работодателя, его преподобие Слейд-Джонса, позволить ему посещать методистскую церковь в Ричмонде, на другом берегу Темзы. Во время еженедельных молитвенных собраний, которые Слейд-Джонс проводил в Ричмонде, Винсент начал «ходить к людям и разговаривать с ними». Вскоре он даже получил возможность «сказать несколько слов» перед собравшимися. В школе же Слейд-Джонс разрешил Винсенту уделять больше времени религиозному воспитанию и меньше – преподаванию обычных предметов. Винсент учил мальчиков, сыновей лондонских рынков и улиц в количестве двадцати одного человека, библейской истории. Каждое утро и каждый вечер они собирались вместе для молитвы; по вечерам он сидел в проходе между кроватями и в полумраке спальни читал вдохновляющие отрывки из Библии и художественной литературы.
Слейд-Джонс, которого радовало рвение Винсента, предложил ему работу помощника в конгрегационалистской церкви в Тернэм-Грин, небольшом поселении в трех милях вниз по реке от Айлворта. Винсент занимался подготовкой маленькой церкви, выстроенной из листов железа, к собраниям и службам, а также преподавал в местной воскресной школе.
Остальные учителя с радостью приняли в свой коллектив странного молодого голландца, но упорно коверкали его фамилию («мистер ван Гоф»), пока Винсент не убедил их обращаться к нему «мистер Винсент». Помимо воскресных уроков, он организовал для молодежи вечернюю службу по четвергам и взял на себя обязанность посещать больных и отсутствовавших учеников. Через некоторое время Слейд-Джонс даже поручил энергичному молодому помощнику самостоятельно провести вечернюю воскресную службу в небольшой методистской часовне в Петершеме, двумя милями выше Айлворта по реке.
В разгар всей этой благочестивой деятельности Слейд-Джонс благословил Винсента прочитать проповедь. В восторге от открывшейся перспективы, он приступил к лихорадочным приготовлениям. Свое выступление Винсент отрабатывал на еженедельных молитвенных собраниях в Ричмонде и во время уроков Библии с мальчиками в школе (по собственному признанию Винсента, иногда они засыпали посреди его рассказа, но он надеялся, что по мере обретения опыта у него будет получаться лучше). Винсент составил список любимых стихов, историй, гимнов и стихотворений, которые он записывал в тетрадь, которую называл «книгой проповедей». Судя по длинным письмам, которые Винсент писал Тео той осенью, пересыпая их, разумеется, цитатами из своей «книги», она представляла собой фантасмагорию на тему утешения, еще более странную, чем прошлые его альбомы, – наглядный пример того, как его безумному воображению представлялась деятельность проповедника. «Каждый, кто хочет проповедовать Евангелие, должен прежде всего нести его в своем сердце, – говорил он. – Ах, как бы я этого хотел!» На исходе дня он поднимался в свою комнату на четвертом этаже Холм-Корта и под взглядом «Христа-Утешителя» с репродукции на стене засыпал, по-прежнему сжимая в руках Библию.
Наконец в воскресенье 29 октября Винсент поднялся на кафедру методистской церкви в Ричмонде, чтобы прочесть свою первую проповедь. Спустя два дня он отправил Тео восторженное и подробное описание этого события, напоминающее начало какого-нибудь романа Элиот.
Был ясный осенний день, и я шел в Ричмонд пешком живописной дорогой вдоль Темзы, в водах которой отражались пожелтевшие кроны величавых каштанов, ясное голубое небо над ними и, сквозь ветви каштанов, та часть Ричмонда, что стоит на холме: дома с красными крышами, незанавешенные окна и зелень садов; над всем этим возвышается серая башня, а внизу виден длинный серый мост, возле которого на обоих берегах растут высокие тополя, и люди, его переходившие, издали казались маленькими темными фигурками.
У подножия кафедры Винсент остановился, склонил голову и произнес слова молитвы: «Авва, Отче! Во имя Твое теперь начнем». По его словам, взойдя на кафедру, он ощутил себя так, словно «выбрался из темного подземелья», и перед ним возникла волнующая картина его будущей жизни: «Отныне, куда бы я ни шел, я буду проповедовать Евангелие».
Он выбрал текст Псалтири: «Странник я на земле…» Невозможно узнать мнение прихожан о проповеди, прочитанной в тот день молодым голландцем. Как выяснить, всё ли они в ней поняли: Винсент говорил по-английски правильно, но слишком быстро и с сильным акцентом. Некоторые из присутствующих уже слышали его выступления на молитвенных собраниях и привыкли к его особенностям.
Но вряд ли кто-то из прихожан был готов к такому вулканическому энтузиазму.
Чтобы возродиться для жизни вечной, для жизни, исполненной веры, надежды и милосердия, – для жизни непреходящей – жизни христианина и Христова труженика, чтобы быть даром Божьим, творением Божьим – и только Божьим! – возложим руку свою на плуг на пашне нашего сердца, закинем сызнова нашу сеть…
Церкви в Петершеме и Тернэм-Грин. Рисунок в письме. Перо, чернила. Ноябрь 1876
Страстно желая дарить утешение, в потоке безмерно серьезных и заумных разглагольствований Винсент сыпал цитатами, надерганными оттуда и отсюда библейскими стихами и афоризмами собственного сочинения. Смелые поучения сменялись сумбурными толкованиями, скучные банальности – странными аналогиями. («Разве не приходилось нам чувствовать себя как вдова или сирота – в радости и благоденствии так же часто, если не чаще, чем в горе, – когда мыслями обращались к Тебе».) В запале он переиначивал и смешивал метафоры.
Слушателей Винсента не могла не настораживать странная исповедальность, настойчиво прорывавшаяся сквозь заунывную риторику его речи: «Мы хотим увериться, что принадлежим Тебе, а Ты нам. Мы хотим быть Твоими чадами – христианами, – нам нужен Отец, отеческая любовь, отеческое одобрение».
Стремясь «есть хлеб свой в простоте сердца», Винсент, вероятно, и проповедовать желал с той же сердечной простотой. Вряд ли у кого-то из его слушателей могло возникнуть сомнение в искренности молодого проповедника. Но даже отец Винсента, чьи собственные проповеди никогда не были образцом краткости и ясности, раскритиковал его запутанную и смутную манеру трактовки библейских текстов. Получив от старшего сына длинное письмо, написанное в то время, когда Винсент готовил свою проповедь, Дорус посетовал в письме Тео: «Если бы только он научился выражаться простым языком ребенка и перестал так нагружать свои письма библейскими цитатами». Принял Винсент критику или нет, но сам он явно осознавал проблему. «Я говорю не вполне свободно, – писал он, – и я не знаю, как звучит моя речь на слух англичан». Несколькими неделями позже он почувствовал, что обязан предупредить собравшихся: «Вам придется слушать плохой английский язык».
Но он решил ни в коем случае не сдаваться – слишком ужасной была перспектива новой неудачи. «Невозможность проповедовать Евангелие сделает меня несчастным, – писал он в ноябре, словно предчувствуя недоброе. – Если мой жребий не проповедничество… что ж, страдание будет моим уделом».
И все же для себя Винсент нашел источник душевного комфорта, который он так стремился обрести и никак не мог подарить другим.
С самого детства его пристрастием были церковные гимны. Каждое воскресенье зюндертская церковь наполнялась их торжественным монотонным звучанием, зачастую сопровождавшимся игрой матери Винсента на пронзительной фисгармонии. По словам невестки Винсента, со дня своего появления в Лондоне в 1873 г. он, казалось, был «одурманен сладкими мелодичными речами» английских церковных песнопений, которые так сильно отличались от покаянных гимнов его кальвинистской юности. «Больше всего ему нравятся орган и пение», – сообщал Дорус через месяц после прибытия Винсента в Англию. На выступлениях Сперджена в Метрополитен Табернакл Винсент не задумываясь присоединял свой голос к поющим тысячам людей и испытывал ощущение, которое один из участников действа сравнивал позднее с плаванием «в бескрайнем океане мелодии, которая поднимается, опадает, вновь набирает силу и заполняет собой все пространство». Винсент попросил Тео прислать ему книгу гимнов на голландском языке, а в ответ отправил ему два сборника английских гимнов. Один из таких сборников, в то время весьма популярный, – «Евангельские гимны и священные песни П. П. Блисса и Айры Д. Сэнки» (1875) – он носил с собой повсюду и вскоре изучил настолько хорошо, что запросто мог назвать порядковый номер особенно полюбившихся ему гимнов.
К тому времени, когда Винсент прибыл в Айлворт, именно гимны стали одним из главных утешений для его страдающей души. Он пел их каждое утро и каждый вечер со своими учениками на уроках Закона Божьего. Винсент рассказывал, что, прогуливаясь по зданию Холм-Корта, ему приходилось слышать, как кто-то из мальчиков «мурлыкал под нос отрывок из какого-нибудь гимна», и тогда в нем закипала «прежняя вера». По вечерам в своей комнате он слышал доносившиеся снизу звуки гимнов, исполняемых на фортепиано, и его охватывало чувство абсолютного умиротворения, а порой на глаза набегали необъяснимые слезы. В письмах он советовал Тео и, вероятно, практиковал сам во время своих бесконечных осенних прогулок по освещенным газовыми фонарями улицам и пустынным сельским дорогам «не стесняться петь гимны вслух… если поблизости нет ни души».
Сам он пел их опять и опять, стих за стихом, милю за милей, гимн за гимном. «Многие из них так прекрасны», – писал он.
Ему нравились слова гимнов: трогательные или строгие, нежные или восторженные, исполненные мольбы или спокойствия, печали или радости. В сборниках того времени печатались только слова и не было нот, и Винсент воспринимал тексты гимнов как поэзию, включая отрывки из них в свои альбомы и письма к родным. Но именно музыка придавала им гипнотическую силу. Несложные мелодии, написанные специально для безыскусного любительского пения и фисгармонии, на которой их легко могли сыграть уличные музыканты, очаровывали слушателей доступностью и узнаваемостью. «Их невозможно не полюбить, – писал Винсент, – особенно если часто слышишь». Во многих из них звучали те же интонации упорной жалобы, что и в письмах Винсента. И его любимый гимн – «Скажи мне весть благую» – напоминает мольбу упрямого ребенка, который никак не хочет уснуть, пока ему не расскажут сказку.
Скажи мне весть спасенья, Что я Твое дитя; Устал я от хожденья По суетным путям. Скажи мне повесть чудную, Скажи ее мне вновь, Скажи в минуту трудную Мне про Твою любовь!.И когда через десять с лишним лет Винсент будет писать, что своей живописью он хотел бы сказать «нечто утешительное, как музыка», чтобы в ней было «что-то от вечности», подразумевать он будет именно это. Можно искать предвестия будущего искусства, которое вскоре заявит о себе миру, в детстве и юности Винсента, но нигде его приближение не ощущалось так явственно, как в глубоких чувствах, простых истинах и бессмертных призывах гимнов, что звучали в комнате на четвертом этаже Холм-Корта.
В октябре Винсент получил от родителей известие о том, что его брат Тео серьезно болен. Дорус сразу же отправился к сыну в Гаагу; вскоре приехала и Анна, планировавшая остаться на все время длительного выздоровления Тео. Винсент разразился шквалом утешительных слов и гравюр. «Как бы я хотел увидеть тебя!» – писал он брату, измученному лихорадкой. Охваченный приступом ностальгии, он принялся умолять его преподобие Слейд-Джонса отпустить его на три дня в Голландию. «Кроме того, что я страстно желаю быть рядом со своим братом Тео, – говорил он, – я мечтаю снова увидеть свою мать и, если получится, съездить в Эттен, повидать отца, поговорить с ним».
Со времен отъезда из Эттена, в апреле, Винсент пережил множество мучительных рецидивов тоски по дому. Морское путешествие 1876 г. оживило в его памяти болезненные воспоминания о злополучном возвращении в Англию с Анной в 1874-м. Вид, открывавшийся из окна школы в Рамсгейте, наводил его на мысли о родной земле там, за морем. Из того же окна он наблюдал за учениками, прощавшимися с родителями, и его сердце болело за каждого из них. Чтобы поведать о своей тоске, он отправил домой рисунок с этой горестной сценой, снабдив его не менее печальным примечанием: «Многие из мальчиков никогда не забудут вид из этого окна».
Каждый ученик в Рамсгейте и Айлворте напоминал ему о Тео. Он гулял с ними, строил вместе с ними замки из песка, показывал им репродукции, укладывал в постель, а сам в письмах признавался брату: «Я бы предпочел, чтобы ты был здесь, со мной». После одной из прогулок по пляжу он отправил Тео на память два побега пляжного мха. Во время визита в Хэмптон-Корт в июне он взял перо из гнезда грача, чтобы вложить его в следующее письмо брату. В июле он некоторое время лелеял мысль переехать к брату в Гаагу и даже попросил его помочь найти работу, «связанную с церковью».
Он постоянно писал и другим членам семьи, включая сестру Анну в Уэлине, дядю Кора и кузена Мауве (Сента Ван Гога среди его корреспондентов не было), друзьям семьи (даже Терстеху) и старым знакомым, вроде Франса Сука и Гарри Глэдвелла в Париже. Посещая Лондон, он стремился к тем местам и искал встречи с теми людьми, которые напоминали ему о прошлом: начальник Обах и бывшие коллеги по «Гупиль и K°», вроде Элберта Яна ван Висселинга, Джорджа Рида и Генри Уоллиса. Винсент старался стать своим для Глэдвеллов, которые по-прежнему оплакивали кончину дочери. «Я люблю этих людей, – писал он брату. – Я понимаю их чувства».
Бывая в Лондоне, он не упускал возможности зайти к отцу Гарри в его магазин или прошагать несколько лишних миль, чтобы навестить его семью в Левишеме. Возможно, он даже сделал для них альбом – знак истинно семейной привязанности.
С семьей своего работодателя, его преподобия Томаса Слейд-Джонса и его жены Энни, Винсент пытался использовать тот же прием. У Слейд-Джонса было шестеро детей, он вел сугубо пасторский образ жизни, и его семья, вероятно, казалась Винсенту наиболее подходящей для заполнения пустоты в его жизни. Подобно дому в Зюндерте, где прошло детство Винсента, Холм-Корт представлял собой обособленный мирок; его внутренний двор затеняли громадные деревья, стены заросли виноградом, а на скотном дворе содержали домашних животных. И здесь, как прежде в доме Лойеров на Хэкфорд-роуд, Винсент старался найти для себя место. Он работал в саду, давал уроки детям Слейд-Джонса и читал им на ночь. К праздникам он, следуя ностальгической традиции, украшал дом зеленью. День за днем он усердно трудился над гостевой книгой, которую завела Энни. Заполняя мелким почерком страницу за страницей, он вписывал в нее тексты любимых псалмов, библейских стихов, поэзию и прозу – на французском, немецком, голландском и английском… С маниакальным упорством старался быть причастным к жизни семьи.
В поисках семейного тепла в ноябре он даже навестил Лойеров: не испугавшись возможной неловкости и долгого похода по мрачным улицам зимнего Лондона, он явился в дом на Хэкфорд-роуд, чтобы поздравить Урсулу с днем рождения.
Но и Глэдвеллы, и Слейд-Джонсы, и Лойеры оказались бессильны заполнить пустоту в его душе – лишь его собственной семье это было бы под силу. В октябре новости о болезни Тео вместе с мыслями о приближающемся Рождестве спровоцировали очередной всплеск ностальгии и тоски по дому. «О Зюндерт! – стенал Винсент. – Воспоминания о тебе иногда становятся почти невыносимыми».
Куда бы он ни шел, Винсент всюду видел напоминания о доме. В лондонских галереях он «с особым наслаждением» задерживался у картин с пейзажами родной Голландии. Он рассказывал ученикам истории о «земле, на которой нет холмов», где «дома и улицы так ухожены, словно это игрушки великанов из „Путешествия Гулливера“». Вновь и вновь перед его мысленным взором возникали образы путешествия в родные края: «Как приятно будет выйти из Темзы прямо в море – и увидеть вдали милые голландские берега». Охваченный воспоминаниями и мечтая о скорой встрече, он перечитывал памятные стихи своего детства и копировал сочинения давних любимцев, вроде Лонгфелло.
Сквозь сети дождя и тумана По окнам дрожат огоньки, И сердце не может бороться С волной набежавшей тоски.Охваченный желанием увидеть родных, Винсент попросил Слейд-Джонса отпустить его в Гаагу, чтобы навестить брата. На первую просьбу Винсента отпустить его в Гаагу Слейд-Джонс ответил отказом, но Винсент просил снова и снова, так жалобно, что в итоге начальник уступил. «Напиши своей матери, – сказал он. – Если одобрит она, одобрю и я».
Но мать не одобрила этой затеи. Письмо Анны с рекомендацией подождать с поездкой домой до Рождества («И пусть тогда Господь осчастливит нас этой встречей») стало для ее старшего сына сокрушительным ударом. Винсент никак не обмолвился об этом в письмах Тео (он знал, что мать их читает), но вложил свои переживания в слова проповеди, которую произнес неделю спустя: «Наш жизненный путь начинается у груди любящей матери на земле и кончается на руках Отца нашего на Небесах… Разве может кто-то из нас позабыть счастливое время нашего детства, а ныне мы покинули отчий дом – ибо так пришлось поступить многим из нас».
После того как мать не разрешила ему приехать повидаться, Винсент ко всему потерял интерес. Круговорот повседневных обязанностей в Холм-Корте, Петершеме и Тернэм-Грин теперь казался ему лишь тяжким бременем. Даже обожаемые им пешие прогулки теперь стали поводом для недовольства в письмах домой. Винсент перестал воображать себя пилигримом и жаловался, что Слейд-Джонс использует его как «мальчика на побегушках» и он вынужден мотаться туда-сюда по окрестностям, совершая бессмысленные «нечеловечески длинные походы». Не добавляло ему радости и новое задание директора школы: теперь он должен был собирать долги за обучение, наведываясь к родителям своих учеников, многие из которых были бедны. (Сам же Слейд-Джонс не торопился выплачивать Винсенту скромное жалованье, невозмутимо уверяя, что «Господь не оставит заботой тех, кто работает для Него».)
Для Винсента, одержимого только мыслью о приближающемся Рождестве и возможности наконец воссоединиться со своей семьей, время тянулось очень медленно. «Как же я жду Рождества и встречи со всеми вами! – писал он Тео. – Мне кажется, что за несколько месяцев я постарел на несколько лет». По вечерам он сидел в своей комнате, безучастно глядя на фотографии родных на стене, и прокручивал в голове дорогие воспоминания о прошлых рождественских праздниках. Одно из них – о том, как два года назад (еще до парижского позора) он возвращался в Хелворт накануне Рождества, когда луна освещала заснеженные тополя, а вдали мерцали огоньки деревни, – не покидало его.
Образы, подобные этому, – заимствованные из литературы, библейских текстов, искусства, гимнов и собственного прошлого Винсента – дарили ему долгожданный покой. Отвергнутый семьей, измученный сожалениями, он замкнулся в одиночестве собственного воображения, где эти блаженные видения, подобно тому как описывала Элиот в романе «Сайлес Марнер», «росли под воздействием множества разных сил… постоянно двигаясь и сталкиваясь друг с другом, приводя к непредвиденным результатам».
Больше других той осенью его мысли занимал образ блудного сына. Не один раз в своей проповеди он пересказывал историю прожигателя жизни, непоседливого юнца. Он был недостоин называться сыном своих родителей, однако же отец с радостью встретил его дома: «Ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся». Эта история промелькнула в levensschets, автобиографии Винсента, и рефреном звучала в его первой проповеди. На стене своей комнаты он повесил репродукцию картины «Возвращение блудного сына» Ари Шеффера, где богоподобный отец принимал в объятия растроганного кающегося отпрыска. Такую же гравюру он просил Тео отправить матери ко дню рождения. Со свойственным ему упорством Винсент повсюду искал этот образ примирения и искупления – в изобразительном искусстве, художественной литературе и поэзии; он обращался к истории блудного сына в своих проповедях и рассказывал ее ученикам перед сном.
Все чаще в словоизлияниях Винсента стиралась грань, разделяющая реальность и фантазию. Его письма заполнила «словесная живопись», вдохновленная великолепными описаниями Элиот, сквозь призму которых повседневное обретало величие вечного. В его рассказах восход, увиденный из окна поезда, становился «настоящим пасхальным солнцем»; дом церковного сторожа, мокнущий под дождем, – прибежищем веры; тихий берег реки сулил отпущение грехов: «Каштаны, чистое голубое небо и утреннее солнце отражались в водах Темзы; трава сверкала зеленью; повсюду разливался звон церковных колоколов». Вообще, закаты и восходы, колокольный звон и шпили церквей, отраженный от воды солнечный свет и огоньки, мерцающие в темноте, прочно обосновались в его словесных полотнах. Стремясь добавить картинам природы утешительной силы, Винсент смешивал свои наблюдения с воображением, не смущаясь изменять и приукрашивать реальность, допуская противоречия и запросто игнорируя все, что не соответствовало замыслу. Его описание лондонских трущоб полностью обошло вниманием неприглядные стороны: грязь, нищету, преступность и страшную перенаселенность; Винсент замечал лишь благочестивых живописных бедняков, субботним вечером мелькавших в свете газовых фонарей и с нетерпением ожидавших дня отдохновения – «главного утешения для жителей этих бедных кварталов».
Образы, заимствованные из литературы и искусства, претерпевали такие же изменения: он упрощал или усиливал их ради того, чтобы наделить их способностью дарить душевный покой. Он произвольно менял названия стихотворений и картин. Он игнорировал несимпатичных ему персонажей и авторские идеи, противоречащие его собственным убеждениям. По примеру иллюстрированных книжек его детства он для большего эффекта подбирал слова к изображению, а изображение к словам. Он вписывал подходящие строки из литературных произведений и библейских текстов прямо на поля гравюр, которые, по воспоминаниям его бывшего наставника, оказывались в результате «буквально испещрены цитатами». Это бесконечное наслаивание словесных и зрительных образов доставляло ему такое удовольствие, что постепенно превратилось в главное средство познания окружающего мира и способ выживания в нем.
Прихожане методистской церкви Ричмонда одними из первых могли заметить путаницу, царившую в голове Винсента. В завершение своей первой проповеди он рассказал им о «великолепной» картине Боутона «Путь паломника». На самом деле картина, которую, скорее всего, имел в виду Винсент, называлась «С Богом! Пилигримы, отправляющиеся в Кентербери во времена Чосера». Он видел ее в Королевской академии в 1874 г. Его описание также не имело ничего общего с пейзажем на картине Боутона. Плоский горизонт и туманное небо превратились у Винсента в ослепительное зрелище холмов и гор на фоне живописного романтического заката («Серые облака с серебряными, золотыми и багряными прожилками»), а невысокие стены укрепленного города – в позаимствованный у Беньяна Небесный Град на вершине горы, озаренный лучами заходящего солнца. Девушка в белом одеянии, которая на картине Боутона дает путникам напиться, в воображении Винсента обернулась ангелом в черном, персонажем сказки Андерсена.
В этом смешении искусства, литературы и Священного Писания главную роль играл сам Винсент, его личность. На картине, созданной его воображением, ангел дарует утешение не группе людей, но одинокому пилигриму, обессиленному после долгого пути. Персонажи изъясняются его любимыми стихами, и неунывающий пилигрим продолжает свой путь, верный завету: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся».
Лишь таким способом, объединив реальное, изображенное и воображаемое, Винсент мог подобраться к истинному источнику своего горя и в то же время единственному источнику утешения – к своей семье. В проповедях и сказках на ночь он отождествлял себя с тем одиноким пилигримом на картине Боутона, он чувствовал себя блудным сыном и хотел бы, чтобы снова и снова отец принимал его в свои объятия, как на картине Шеффера. Образы его родных, да и его собственный, смешивались с образами литературных героев и персонажами живописных произведений: так, брат Тео представал в образе героя-революционера, дядя Сент – в образе бюргера Золотого века с гравюры Рембрандта, а мать и отец – в образе нежных, заботливых родителей из стихотворения Джордж Элиот. Любая картина из жизни счастливой семьи напоминала ему о детских годах в Зюндерте; он воображал себя то жестоко разлученным с любящей семьей рекрутом из произведения Консианса, то пастором-диссентером из «Феликса Холта» Элиот, то пилигримом Беньяна.
В конце концов, для Винсента в этом и заключалась утешительная сила искусства и религии: и то и другое служили ему источником образов примирения и искупления, благодаря которым он мог в новом свете увидеть собственную жизнь, полную горечи и неудач. Подчеркнуто личный, исповедальный характер проповеди Винсента наверняка поразил его слушателей. «Забудет ли женщина грудное дитя свое, чтобы не пожалеть сына чрева своего?» – громко вопрошал он словами пророка Исаии. Постоянное смешение Отца Небесного и земного отца, Сына Божьего и человеческого сына придали самому христианству в устах Винсента автобиографический характер. «В природе каждого истинного сына, – писал он, – действительно есть что-то от того сына из притчи, который „был мертв и ожил“».
Мысль о неразрывной связи семьи и религии с тех пор воцарилась в его воображении и в его искусстве и в конце концов подорвала его душевное здоровье. Евангельскую возможность искупления Винсент воспринимал как надежду на прощение, как обещание примирения с родными. «Тот, кто над нами, – уверял он Тео, – может сделать нас братьями для нашего отца». Радость, которую он испытал, уверовав в это обещание, с тех пор составляла основу его благочестия. Именно узнавание знакомой мелодии любви и принадлежности к семье могло умилить Винсента до слез (что случалось нередко), когда он читал книгу или любовался живописью.
Любовь такого типа, – писала Элиот в «Адаме Биде», – едва ли отличается от чувств религиозных. Для какой истинно глубокой и достойной любви это не будет правдой? Любовь к женщине, к ребенку, к искусству или к музыке. Наши ласки, наши нежные слова, наш тихий восторг от осенних закатов, или прекрасных колоннад, или безмолвных величественных скульптур, или от симфоний Бетховена – все это несет с собой осознание, что они лишь волны и рябь на поверхности бескрайнего океана любви и красоты. Наши эмоции в разгар любования этим океаном меняются от выразительности до тишины; когда случаются наводнения, наша любовь выходит из берегов и теряется в ощущении божественной тайны.
Опасность, однако, состояла в том, что Винсент часто ошибался в истолковании знаков любви, принимая желаемое за действительное. Его отчаяние и энтузиазм сменяли друг друга с непредсказуемостью наводнения, а события, которые он объявлял реальностью, происходили по большей части в его воображении. По мере приближения Рождества он все более утрачивал способность отличить образы, порожденные воображением, от реальных событий жизни. Он смотрел на фотографии родных на стене и снова и снова повторял памятную с детства молитву: «Укрепи, Господи, наши узы, и да упрочатся они нашей любовью к Тебе». Для одной из последних проповедей перед отъездом домой он снова выбрал историю блудного сына: «И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился».
Ко Дню святого Николая Винсент был охвачен таким нетерпением, словно он и в самом деле надеялся на подобную встречу в Эттене. «Когда мы слышим имя Господа, наши сердца наполняются нежностью, – восторженно писал он брату, – да, именно так трогает наши сердца встреча с отцом после долгой разлуки, после жизни вдали от дома». Нынешняя жизнь перестала представлять для него какой-либо интерес. Винсент мог думать только о возвращении домой, где он станет «братом отца своего». Казалось, он слышит голоса родителей, поющие слова гимна 38 из книги «Евангельские гимны и священные песни», которую он повсюду носил с собой, – гимна о блудном сыне:
Вернись домой, вернись домой, Уж близко к ночи. Вернись домой, вернись домой, Вернись в дом отчий. Вернись домой, тебя там ждут и не забыли. Вернись, вернись, вернись домой, сын мой!Глава 9 О Иерусалим, о Зюндерт!
Сцена встречи с родными по приезде в Эттен вряд ли напомнила Винсенту сюжет одной из его любимых репродукций или трогательные слова гимна. Скитания старшего сына не только не стерли воспоминаний о его позоре, но заставили переживать его еще острее. Теперь, спустя месяцы прерывистой и сумбурной переписки, родители сочувствовали Винсенту даже меньше, чем до его отъезда в Англию в апреле. Его бесцельные метания от одной неоплачиваемой работы к другой только разбередили старую рану. «Время идет, и мы беспокоимся о нем все больше, – писал Дорус в письме Тео в сентябре, – как бы он вконец не утратил навыков практичной жизни. Это невыносимо грустно». Они пытались взывать к его разуму: если Винсент действительно намерен стать проповедником, ему нужно учиться, а на время учебы подыскать себе оплачиваемую работу – найти место счетовода или клерка. Ответом на подобные предложения были в лучшем случае невразумительные фразы, в худшем – молчание. Его уклончивость родители объясняли отсутствием целеустремленности или просто трусостью. «Похоже, у него не хватает смелости пройти курс обучения», – высказывала свое мнение Анна. «Не могу представить его проповедником, – с сомнением писал Дорус. – Этим он себе на жизнь не заработает».
После того как все попытки вразумить Винсента потерпели фиаско, родителям оставалось только теряться в догадках: в чем причина неудач Винсента, что навлекло на семью такое несчастье? Как и прежде, они винили во всем его неумение найти свое место в обществе и следить за своим внешним видом. Но главной причиной они теперь считали его отношение к жизни, его «нездоровую природу» и «склонность к меланхолии». «В серьезности нет ничего плохого, – писал его отец, – однако серьезность не должна идти во вред бодрости и силе духа». Если бы только он был весел душой, сетовала Анна, он не впадал бы в крайности, «стал бы нормальным, приспособленным к жизни человеком».
Родители больше не питали иллюзий относительно будущего Винсента, однако это не помешало им пережить глубокое потрясение, когда он выразил желание отправиться миссионером в Южную Америку. Отец не хотел ничего слышать об этом, назвав затею сына «очень дорогостоящим предприятием, которое, несомненно, ни к чему не приведет». До того момента они сомневались в целеустремленности Винсента; теперь они уже не были уверены в его здравомыслии. «У человека должен быть хотя бы здравый смысл, – с горечью говорил отец. – У меня просто нет слов, чтобы выразить, сколько страданий нам это причиняет».
Когда 21 декабря 1876 г. Винсент прибыл в Эттен, вместо распростертых объятий и слез радости его ожидал шквал упреков.
В доме пастора к Рождеству готовились по давно заведенной традиции: пекли пироги и печенье, накрывали стол красной скатертью и украшали живыми гирляндами. Анна играла на органе; Дорус навещал больных. Но настроение в семье совсем не напоминало рождественские празднования прошлых лет. «Как мама с папой из-за него переживают! – писала сестра Лис. – У них это на лицах написано». Она обвиняла Винсента в безалаберности, в неспособности заработать себе на жизнь. Но особенно ее возмущало его религиозное рвение. «Я уверена, что от набожности у него помрачение рассудка», – писала Лис, на которую, по собственному признанию, «философские размышления… нагоняют скуку». Кажется, только Тео был на стороне брата. Он уверял родных, что к Винсенту нельзя подходить с обычной меркой, как к простому «нормальному человеку», на что Лис парировала: «Всем, в том числе самому Винсенту, было бы намного лучше, будь он просто нормальным». Тем не менее поздний приезд Тео (вероятно, 26 декабря) и его скорое возвращение на работу в Гаагу, где он оказался, по-видимому, уже к 31 декабря, тоже были своего рода порицанием для брата. И можно легко представить, как ощущал себя Винсент в доме дяди Сента в Принсенхаге, где все члены семьи Ван Гог собрались на Рождество.
Подобно блудному сыну из библейской притчи, Винсент приехал в родительский дом в надежде получить прощение, а нашел лишь осуждение. «Что бы я ни делал, все не так», – сокрушался он. Знакомый, с которым Винсент встретился после Рождества, вспоминал, что «вид у него был такой, словно с ним обошлись несправедливо, – как будто его все бросили». Винсент жаловался, что «измучен» и «от всего устал». Подразумевая собственные душевные страдания, он цитировал Псалтирь: «Вечером водворяется плач, а на утро радость». Когда в холод и метель Винсент предпринял долгую прогулку, на которую увлек с собой Тео, стало ясно, что у него начался новый виток самобичевания. В приступе отчаянной искренности он признался Тео, в какую пучину отчаяния поверг его крах всех начинаний.
Схефферсплейн, рыночная площадь в Дордрехте. В центре – книжная лавка «Блюссе и ван Брам», где работал Винсент
В конце декабря, по-прежнему считая религию своим призванием, Винсент не выдержал гнета вины и отказался от мысли стать проповедником. С несвойственным ему смирением он согласился с доводами родителей: он должен «перестать идти на поводу у своих желаний» и вернуться «к нормальной жизни». «Полагаю, Винсент не слишком рад [отцовскому плану], но со временем это пройдет. Сознание, что он может обеспечивать себя, принесет ему удовлетворение», – писала Лис. Винсент согласился остаться в родной стране – поближе к родителям, что соответствовало их обоюдному желанию, – и найти работу. Дорус допускал, что в будущем сын вернется к религиозной деятельности, но лишь при условии, что он будет серьезно настроен, готов потратить на обучение как минимум восемь лет и, учитывая сложное финансовое положение семьи, постарается самостоятельно оплачивать свои занятия. Но в общем и целом Дорус не поощрял этих стремлений, неустанно напоминая сыну, что «приносить пользу и вести добродетельный образ жизни» можно вне зависимости от выбранной профессии, потому что «религия и реальная жизнь – единое целое».
Надо сказать, Дорус уже присмотрел работу для сына. Возможно не без помощи дяди Сента, один книготорговец в Дордрехте (менее чем в двадцати милях от Эттена) предложил Винсенту должность бухгалтера и продавца. Но на этот раз, желая избежать прежней ошибки, отец даже в письме к Тео уверял: «Никто из нас не приложил к этому руку. Никто, включая дядю Сента. Он получил это место благодаря своим знаниям и доверию, которое он им внушает». Винсент ответил согласием и через несколько дней сел на поезд в Дордрехт, где прошел собеседование с давним клиентом «Гупиль и K°» Питером Браатом. Затем Винсент по настоянию отца отправился в Принсенхаге, где его ожидало последнее испытание: поблагодарить дядю Сента за предоставленную ему новую возможность. По пути Винсент находил в картинах природы отражение собственных чувств. «Вечер был ненастным, – вспоминал он, – и ты можешь представить себе, как красива была дорога в Принсенхаге, над которой проплывали темные облака с серебристой кромкой».
В приступе покорности Винсент – которому тогда было уже двадцать четыре – с рвением взялся за новую работу в книжной лавке «Блюссе и ван Брам» на рыночной площади Дордрехта. Он приступил сразу после празднования Нового года и словно не заметил, как прошел недельный испытательный срок, по завершении которого работодатель мог отказать ему в месте. Еще до того, как его сундук был доставлен из Англии, он переехал в меблированные комнаты напротив магазина. Несколько недель родители регулярно получали от старшего сына «задумчивые» письма (что не казалось им удивительным, учитывая происшедшие в его жизни «большие перемены»). Но через несколько недель Винсент, казалось, оставил прошлое позади. В длинном письме он сообщил Слейд-Джонсу, что не вернется. «Я выразил надежду, что они меня не забудут, – сообщил он Тео, – и попросил обернуть воспоминания обо мне плащом милосердия».
Винсент ежедневно трудился до глубокой ночи: в магазине, только что пережившем горячий сезон продаж, накопилось огромное количество бухгалтерской работы. «Но мне это нравится», – писал он. «Чувство долга все возвеличивает и объединяет, превращая множество мелких обязанностей в одну большую». Казалось, он смирился с новой траекторией своей судьбы. Винсент уверял родителей, что рад вернуться на родину, и объяснял Тео, что именно «долг» потребовал от него предпочесть зарплату бухгалтера зарплате проповедника, потому что «с годами человеку нужно все больше». Беседуя с коллегой, Винсент признавался, что «невероятно рад больше не быть обузой для родителей».
Желая обрести связь с прошлым, Винсент едва ли мог найти для работы город более подходящий, чем Дордрехт. Старейший город Голландии, он располагался в месте слияния четырех рек. Со времен великого наводнения 1421 г. город был полностью окружен водой. Благодаря своему положению на пересечении водных торговых путей на протяжении веков Дордрехт баснословно разбогател благодаря пошлинам за провоз вина, зерна и леса. Вдоль каналов и по всему периметру города гордо высились великолепные дома, в которых хозяева прославляли королевскую власть и пестовали независимость Нидерландов. Кёйпа, ван Гойена, Мааса, Рейсдала и других художников Золотого века влекли прелестные пейзажи Дордрехта – лесистые берега и сверкающие воды волшебных рек.
Винсент, однако, не застал Дордрехта периода расцвета: в его время Дордт (как его называли в Нидерландах) являл собой зрелище живописной нищеты. И все же прекрасные картины ушедшей эпохи и причудливое великолепие запущенного наследия отвоевали Дордрехту особое место в сердцах жителей Голландии. И потому, гуляя по его извилистым улицам, встречая повсюду виньетки ажурных лестниц, черные балюстрады, красные крыши и серебристую воду, воспоминания о которых в Париже и Лондоне бередили душу тоской по родине, он, должно быть, и чувствовал себя как дома. Настолько, насколько ему никогда не удавалось почувствовать себя дома в чужом Эттене и насколько он мог чувствовать себя дома только на другом острове застывшего времени – в Зюндерте.
Однако и этого было недостаточно. Воображаемое возвращение домой (хотя бы даже созданное столь богатым воображением) было бессильно заменить возвращение реальное: покорность отцовской воле не могла заменить отцовских объятий тому, кто, подобно блудному сыну, жаждал быть принятым и прощенным. Очень скоро Винсент снова обратился к старым привычкам – отшельничеству и рефлексии. После нескольких безуспешных попыток влиться в местное общество, Винсент вновь остался в одиночестве. «Он ни с кем не общался, – вспоминал сын владельца магазина Дирк Браат, – практически ни с кем не разговаривал. Не думаю, что в Дордрехте кто-нибудь поддерживал с ним отношения». По его словам, хозяин меблированных комнат, где жил Винсент, отзывался о постояльце как о необыкновенно молчаливом молодом человеке, который всегда стремился поскорей остаться в одиночестве.
В светлое время суток он проводил свободные часы в одиноких прогулках, долгими вечерами предпочитал читать. Хозяин дома, торговец зерном Рейкен, ежедневно вставал в три утра, чтобы проверить зерно в амбаре. Проходя мимо комнаты Винсента, он с недоумением замечал, что оттуда слышится шарканье ног, а из-под двери пробивается свет. Когда Рейкен отказался платить за дополнительное масло для его ночных бдений, Винсент купил себе свечей, повергнув в ужас и без того нервного хозяина, опасавшегося, что странный постоялец устроит пожар. Днем из комнаты доносился другой звук, тревоживший домовладельца: Винсент вбивал в стену гвозди. Несколько десятилетий спустя Рейкен признавался интервьюеру, что «терпеть не мог, когда этот Ван Гог увешивал стены своими картинками и дырявил гвоздями хорошие обои».
Коллеги и соседи Винсента избегали его точно так же, как и он их. Как и другие клерки, он работал стоя за конторкой; обычно его рабочий день длился с восьми утра до полуночи, с двухчасовым перерывом на обед. При этом бо́льшую часть дня, по словам Браата, от Винсента не было абсолютно никакого толка: из-за постоянных недосыпаний по ночам он днем спал на ходу. Браат довольно быстро понял, что Винсент работал в магазине только потому, что «его семья просто не представляла, куда еще приткнуть этого парня». Здесь, как и в Париже, доверить Винсенту общение с клиентами не представлялось возможным. «Вместо того чтобы предоставлять дамам или иным покупателям полезные сведения о репродукциях, – вспоминал его коллега по магазину, – он, вопреки интересам своего работодателя, откровенно и не стесняясь в выражениях выкладывал все, что думал об их художественной ценности». В итоге единственное, что ему смогли доверить, – это продавать детям грошовые гравюры, а взрослым – чистую бумагу. «Он действительно был практически бесполезен, – вспоминал Браат. – Он не имел ни малейшего представления о книготорговле и не предпринимал никаких попыток что-либо об этом узнать». Невзирая на шестилетний опыт работы в «Гупиль и K°», коллеги продолжали отзываться о нем как о новичке в этом деле.
Только раз, в ночь, когда в городе случилось наводнение и все, повинуясь извечному голландскому инстинкту, ринулись спасать что можно, Винсент ощутил единство с окружавшими его людьми. «Шума и суеты было предостаточно, – возбужденно докладывал он Тео. – С нижних этажей люди спешили перенести все наверх, а по улице приплыла лодка». На следующий день в магазине он таскал по лестнице кипы промокших книг и учетных записей, вызывая у коллег восхищение усердием и выносливостью. «Поработать денек своими руками – даже приятно для разнообразия, – писал он с несвойственным ему удовлетворением, – только лучше бы причина для этого была иной».
Тех, кто, в отличие от членов его семьи, не был свидетелем его постепенного отчуждения, тех, кто не мог объяснить его чудачества тем, что он иностранец, и тех, кому был неведом язык религиозной страсти, эксцентричная природа Винсента настораживала. Они находили его взгляды странными и отталкивающими. И спустя годы они вспоминали его «простоватое, в веснушках лицо», скривленный рот, узкие глаза, пронзительный взгляд и огненные волосы, подстриженные так коротко, что они стояли торчком. «Нет, он не был привлекательным юношей», – вспоминал Дирк Браат. Не помогал и поношенный цилиндр – унылый пережиток былых дней: Винсент настойчиво носил его, словно молодой лондонский космополит. «Что это была за шляпа! – вспоминал Браат. – Казалось, если взяться руками за ее поля, так они и оторвутся».
Винсент, с его необычной внешностью, угрюмым молчанием и тягой к уединению, был идеальным объектом для насмешек. Соседи издевались над его вечно серьезным видом и нарочно шумели, чтобы помешать бесконечному чтению, вынуждая на ночь глядя уходить из дома в поисках тишины. Они называли его чудаком, чудилой, чокнутым. По воспоминаниям Дирка Браата, Винсенту досаждали не только молодые задиры, но и жена домовладельца, не жаловавшая его за странные привычки, и сам Рейкен, позднее подытоживший свои впечатления: «Этот парень был как будто не в своем уме».
Лишь один человек предложил Винсенту дружбу – его сосед по комнате Паулюс Гёрлиц. Гёрлиц служил помощником учителя (как и сам Винсент в Лондоне), но подрабатывал в книжном магазине. Вероятно, он не знал, на что идет, согласившись разделить комнату с новеньким. К счастью для обоих, Гёрлицу, в то время готовившемуся к экзамену на диплом преподавателя, были свойственны те же замкнутость и склонность к одиночеству, что и Винсенту. «Вечерами, когда Винсент возвращался домой, – вспоминал Гёрлиц, – я чаще всего сидел за книгами… Он подбадривал меня парой слов и сам садился читать». Иногда они вместе гуляли, и Винсент рассказывал Гёрлицу, который работал в школе для бедных, душераздирающие истории о его преподобии Томасе Слейд-Джонсе и мальчиках из лондонских трущоб. Гёрлиц покорно выслушивал бесконечные монологи своего соседа. Когда Винсент говорил, вспоминал Гёрлиц, его переполняло возбуждение, а лицо «чудесным образом преображалось и как-то светлело».
Одиночество и тоска неизбежно должны были вновь привести Винсента к религии, и все чаще она становилась темой его рассуждений. Через некоторое время после приезда в Дордрехт он словно бы отрекся от своего евангелического пыла и внял увещеваниям отца, уверявшего, что заниматься богоугодным делом можно, выполняя любую работу. Но, склонный к эксцентричности и не умевший держаться золотой середины, Винсент не мог долго оставаться в состоянии подобной неопределенности. Все свидетельства сходятся в одном: в конце концов Винсент снова вернулся к религиозному фанатизму, которым было пронизано его лондонское паломничество. «Строгая набожность была основой его существования», – писал Гёрлиц. «Он был чересчур увлечен религией», – вспоминал Дирк Браат. Подобно тому как это было в Париже, Винсент углубился в чтение Библии, полностью отдавшись этому занятию. «Библия – мое утешение, моя поддержка в жизни, – говорил он Гёрлицу. – Это самая прекрасная книга из всех». Винсент вновь повторил обет, принесенный некогда на Монмартре: «Читать ее ежедневно, пока не выучу наизусть».
В рабочие часы он копировал длинные пассажи из голландского Евангелия, которые затем переводил на французский, немецкий и английский, оформляя текст в четыре ровные колонки так, словно вел бухгалтерские записи. «Если ему на ум приходила красивая фраза или какая-нибудь благочестивая мысль, – вспоминал Гёрлиц, – он тут же ее записывал; он просто не мог удержаться». Вид Винсента, словно в забытьи что-то непрерывно пишущего, стал постоянным раздражителем для Браата-старшего, владельца магазина. «Боже правый! – недовольно говорил он. – Этот юнец снова стоит там и переводит Библию». Дома Винсент до поздней ночи читал свою большую Библию и копировал из нее отрывки, которые потом заучивал наизусть. Он не раз засыпал за чтением, и Гёрлиц обнаруживал его «утром, спящим со своей „книгой жизни“ на подушке». Все стены в комнате Винсент постепенно заполнил репродукциями картин на библейские сюжеты, из которых предпочитал изображения Христа в терновом венце. Каждую из гравюр он надписывал одной и той же строкой из Второго послания к Коринфянам: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся». На Пасху он украсил все изображения Христа зелеными ветвями. «Я не был набожен, – признавался Гёрлиц, – но меня до глубины души тронуло его благочестие».
Под влиянием религиозных чувств Винсент вновь начал вести тот монашеский образ жизни, который отличал их с Гарри Глэдвеллом быт на Монмартре. Его сосед Гёрлиц спустя годы свидетельствовал, что Винсент жил жизнью святого, был скромен, как отшельник, и питался, как кающийся монах. Немного мяса он позволял себе лишь по воскресеньям, что вызывало насмешки со стороны его соседей: «Для мужчины физическое здоровье – дело второстепенное; растительной пищи вполне достаточно, все остальное – роскошь». Когда домовладелец сетовал по поводу нездоровых привычек, Винсент отвечал с бесстрастием Фомы Кемпийского: «Мне не нужна еда, как не нужен мне ночной отдых». Винсент сам чинил свою поношенную одежду и иногда отказывался от пищи, чтобы купить на сэкономленные деньги еду бродячим собакам. Он позволял себе только одну роскошь – трубку, которую беспрерывно курил в часы ночных бдений над Библией.
Как прежде в Париже, каждое воскресенье Винсент устраивал марафон поклонения, переходя из церкви в церковь без различия их конфессиональной принадлежности. Иногда за день он посещал до трех-четырех служб. Когда Гёрлиц выразил удивление экуменизмом Винсента, тот ответил: «Я вижу Господа в каждой церкви… догматы не важны, важен лишь дух Евангелия, а дух этот я нахожу в любой церкви». Винсента восхищали хорошие проповеди. В письмах он рассказывал Тео, как католический священник восхвалял бедных и пребывающих в горести крестьян из его паствы, а протестантский проповедник с «пылким воодушевлением» пытался образумить самодовольных бюргеров своего прихода.
Эти воскресные походы неминуемо должны были возродить его страсть к проповедованию. Винсент принялся изучать работы Чарлза Сперджена – самого вдохновляющего проповедника из всех, кого ему доводилось слышать. По ночам он составлял собственные проповеди. По воспоминаниям Гёрлица, Винсент к месту и не к месту обрушивал пламенные речи на своих соседей, не обращая внимания на их кривляния и насмешки. За обедом он испытывал терпение сотрапезников нескончаемыми молитвами. Гёрлиц призвал его не тратить время на спасение соседских душ, но Винсент лишь отмахнулся: «Пускай смеются… Настанет день, когда они научатся это ценить».
Той зимой единственный человек в окружении Винсента с благодарностью принял его назидания – единственный, но самый важный из всех.
Тео переживал сердечную драму. Он полюбил «девушку из низшего сословия»; возможно, она даже забеременела от него. Послушный долгу, Тео поделился с родителями своим желанием жениться на ней. В Эттене, где бесчестие Винсента было еще слишком живо в памяти, перспектива очередного семейного позора была воспринята с содроганием. Но внешняя реакция Анны и Доруса была абсолютно иной. Родители попросту проигнорировали влюбленность Тео, которую назвали иллюзорной. В письме сыну они ограничились легким упреком («Наш Господь не осуждает, но милосердно дарует прощение») и заставили Тео пообещать, что он прекратит с ней встречаться.
Но когда спустя несколько месяцев Тео нарушил это обещание, ярости Доруса не было предела. Он называл эти отношения унизительными и мерзкими, безбожной связью, «основанной лишь на корыстолюбии и чувственной страсти». «Открой глаза, – призывала Анна. – Не сдавайся, противься этой опасности… Господь поможет тебе найти достойную девушку… девушку, которую мы с радостью назовем дочерью». Разрываясь между любовью и долгом, Тео был в отчаянии. Он подумывал уехать из страны, убежденный в том, что если останется, то и дальше будет приносить только боль и страдания тем, кого любит. «Я так одинок и несчастен», – писал он своему брату. «Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше. Я виноват во всем, я всем приношу одно разочарование».
Услышав крик брата о помощи, Винсент воспламенился: в нем вновь разгорелся проповеднический огонь.
За время своего одиночества Винсент скопил немалую коллекцию слов утешения, и теперь, как в дни болезни Тео, старший брат принялся энергично поддерживать младшего. Щедро сдабривая тексты писем цитатами (часто теми же самыми, что звучали в его первой проповеди), он призывал Тео искать утешение во Христе. Только с Его помощью, увещевал Винсент брата, слезы раскаяния могут обратиться «слезами благодарности», а «изможденное сердце вновь станет излучать жизненную силу». В этом потоке утешительных слов его собственные одиночество и вина легко сплелись с проблемами брата. Временами уже не понять, кто больше нуждается в утешении. «В жизни наступает время, – писал Винсент, – когда ничто не доставляет удовольствия и кажется: что бы ты ни делал – все не так».
Винсент писал страдающему брату длинные письма, включая в них отрывки и полные тексты стихотворений и псалмов, цитаты из Библии, выдержки из катехизиса и разных назидательных повествований. (Так, однажды он приложил к письму большой отрывок из биографии Оливера Кромвеля Альфонса де Ламартина, несомненно памятуя о том, что автор, переживший трагедию несчастной любви, нашел утешение в религии.) Он неустанно призывал на помощь образы отца и матери и пытался воскресить в памяти брата идиллию их общей юности в пасторском доме в Зюндерте (журнальная иллюстрация с изображением церковного двора в сумерках должна была напомнить Тео родной дом). Он призывал его читать стихи любимых с детства де Генестета и Лонгфелло. Когда ему становилось недостаточно образов, созданных другими, он творил собственные. Всего через несколько дней после визита Тео он в письме ностальгически вспоминал их встречу, уснащая ее яркими сентиментальными деталями, наподобие тех, которые превратили картину Боутона в «Путь паломника».
Часы, проведенные вместе с тобой, пролетели слишком быстро. Я все думаю о той узкой тропе за станцией, где мы любовались закатом над полями: вечерним небом, отражавшимся в канавах с водой, стволами, поросшими мхом, и маленькой мельницей вдалеке. Я чувствую, что теперь буду часто ходить туда и думать о тебе.
В Эттене всплеск религиозного энтузиазма у Винсента никого не обрадовал. Дорус и Анна беспокоились, что это предвестие очередных «крайностей» – новых бесцельных блужданий, все больше отдаляющих Винсента от возможности вести нормальную жизнь. Для старшего поколения получение религиозной профессии подразумевало годы упорной учебы. Без этого нечего было рассчитывать на приличную должность. Деятельность же полуграмотного миссионера, скитающегося по чужой земле под знаменами какой-нибудь сомнительной секты вроде методистов, казалась им незавидной участью. «Я очень надеюсь, что ему больше не придется покидать родную страну», – беспокоилась Анна. «Хорошо бы он остался на своей нынешней работе», – писал Дорус, который почти потерял сон из-за размышлений о будущем Винсента.
Твердо решив не дать сыну вновь утратить финансовую независимость и, вероятно, озабоченный его все более эксцентричным поведением в Дордрехте, Дорус организовал для Винсента поездку к дяде Кору в Амстердам. Если бы Винсент был занят в семейном бизнесе, например в книжной лавке дяди, то, с одной стороны, он мог бы со временем увидеть в книготорговле свое призвание, а с другой – был бы всегда под пристальным родственным присмотром. Помимо дяди Кора, в Амстердаме жил также почтенный дядя Ян, контр-адмирал и комендант военно-морских верфей. В письме дяде Кору, написанном по настоянию отца, Винсент сообщал о предстоящем визите, неопределенно извинялся за те «в некотором роде неудачи», что постигли его в прошлом, и осторожно интересовался вакансией.
Но если Дорус надеялся, что встреча 18 марта сможет заставить сына позабыть о религиозных амбициях, его ожидало большое разочарование. К тому моменту, как Винсент прибыл в Амстердам, его религиозный пыл не только не угас, но, напротив, разгорелся с новой силой: только что родители приказали Тео порвать отношения с любимой девушкой, и утешитель Винсент понял, что пробил его час. Зимой братья несколько раз встречались втайне от родителей и постоянно обменивались письмами, полными признаний и торжественных обещаний вечной братской любви. Все это до крайности взвинтило родственные и религиозные чувства Винсента, и вместо того, чтобы покорно следовать плану, разработанному отцом, он непреклонно твердил о своем желании «быть христианином и христианским тружеником». Встреча с дядей Кором прошла в спорах и никак не способствовала решению проблемы.
На следующий день Винсент застал всех врасплох, нагрянув в гости к другому родственнику – известному проповеднику Йоханнесу Стриккеру, которого он, вероятно, надеялся склонить на свою сторону. Несмотря то что Винсенту так и не удалось заручиться поддержкой Стриккера, он пребывал в приподнятом настроении и был полон смутных надежд, покидая Амстердам 19 марта. Вместо того чтобы убедить его не сворачивать с пути стабильности, эта поездка лишь укрепила желание Винсента служить Господу.
Только на этот раз Винсент объяснил свое намерение. «Я всем сердцем желаю – и горячо о том молюсь, – чтобы духовные устремления отца и деда продолжились во мне», – писал он Тео спустя несколько дней после отъезда из Амстердама.
Винсент принял решение: он хочет быть священником, как и его отец. «Если настанет день, когда я обрету счастье стать священником, и если я смогу выполнять свои обязанности так же, как мой отец, – писал он, – я буду бесконечно благодарен Господу».
Чтобы прийти к этой мысли, Винсент проделал долгий путь от одиноких размышлений в комнате на Кеннингтон-роуд; долгий путь от людского моря Метрополитен Табернакл и брайтонского прилива религиозного чувства; долгий путь от апокалиптических страстей Мишле и сумрачного христианства Карлейля. Не говоря о «Подражании Христу» – второй библии Винсента: менее всего эта книга могла привести его к мысли стать пастором в голландской провинции. Фома Кемпийский призывал к отречению от мира – позиции, прямо противоположной активному участию Доруса в политической, социальной и финансовой жизни прихожан. Что сказал бы Иисус «Подражания» о выселении вдов за неуплату аренды? И разве нашлось бы в церкви отца Винсента место евангелизму методистов из Ричмонда или конгрегационалистов из Тернэм-Грин? Разве нашлось бы в ней место мессианскому фанатизму, который заставлял миссионеров в поисках душ, ищущих спасения, отправляться в Южную Америку или на угольные шахты? Дорога Винсента приводила его в церкви, где душа ценилась превыше разума, а искреннее чувство – выше образования; в церкви, где молодой иностранец, не имевший ничего, кроме непроизносимого имени и страстного желания служить Богу, мог открыть свое сердце, – как все это было далеко от Церкви отца, где веками кровопролитий выковалась куда более сдержанная и взвешенная религиозность.
И все же, невзирая на отклонения и препоны, путь паломника всегда вел Винсента в этом направлении. С того самого дня, когда он, незадолго до своего первого фиаско в Гааге, сжег присланные отцом воодушевляющие брошюры, Винсент пришел к мысли, что религия – единственная дорога к примирению. Даже когда обуреваемый фанатизмом Винсент отвергал «Любовь» Мишле и осуждал Глэдвелла за граничащую с идолопоклонничеством гордость своим родителем, его собственные письма были полны признаний в мучительной любви к отцу и восхищения им. «Не должны ли мы… желать и надеяться стать такими людьми, как Па», – писал он Тео вскоре после приезда в Париж. Он молился о том, чтобы однажды и он, как отец, был окрылен верой и, так же как он, воспарил «над жизнью, над могилою и смертью». И даже после того, как он поверг в ужас родителей своим желанием стать миссионером и отправиться на другой край света, в своей маленькой комнатке в Холм-Корте он продолжал молить Господа сделать его «братом отцу».
В Дордрехте они с отцом сблизились так, как не были близки с детства Винсента, а может быть, как вообще никогда – ни до, ни после. Расписывая Винсенту преимущества работы в Дордрехте, Дорус обещал сыну, что каждое воскресенье он сможет навещать родителей в близлежащем Эттене. Через несколько дней после переезда Винсент уже планировал первую поездку домой. «Он чудесно провел воскресенье дома, – вспоминала Анна впоследствии. – Тихо, по-семейному». Еще через несколько дней сам Дорус заехал в Дордрехт по пути в Гаагу. То, о чем Винсент мечтал не один год, стало явью в тот великолепный зимний день. Отец и сын вместе четыре часа – совершили прогулку, выпили пива, затем Винсент привел Доруса в свою комнату и показал ему «Христа-Утешителя» Шеффера. Дорус был изумлен познаниями Винсента в области искусства («В музее он чувствовал себя как дома») и, вероятно, вновь попытался уговорить его поступить на работу к дяде Кору и отказаться от религиозной карьеры. «Лучше бы он не погружался в это слишком глубоко», – писал он Тео. Но Винсент расслышал лишь желанные слова отеческого одобрения. «Он такой славный малый», – сказал Дорус о нем после поездки.
Остаток зимы Винсент упивался иллюзией примирения. Он вспомнил, что отец большой любитель птиц, и обменивался с ним наблюдениями за пернатыми. Дорус увидел первого скворца, Винсент – первого аиста. Вместе они слушали первых весенних жаворонков. Винсент разделял увлечение отца растениями, особенно часто его внимание привлекал плющ, уход за которым в Зюндерте всегда был обязанностью Доруса. Винсент принялся перечитывать любимых поэтов отца и добавил к репродукциям на стене копию «Mater Dolorosa» Поля Делароша – такая же гравюра висела в кабинете отца в Зюндерте. В письмах к Тео он усвоил теплый, покровительственный тон, чрезвычайно напоминающий манеру Доруса: «Пусть между нами не будет секретов». Отеческая любовь подобна чистому золоту, торжественно заверял брата Винсент: «Ибо нет никого дороже отца ни в Божием Царстве, ни на земле».
В ознаменование вновь обретенного согласия на день рождения Винсент презентовал отцу экземпляр «Сцен из церковной жизни» Элиот, а Тео уговорил подарить ее же «Адама Бида» – еще одну историю о церковнослужителе. Когда Дирк Браат осмелился высказать мысль, что преподобный Ван Гог никогда не сможет подняться выше должности деревенского священника в крошечном приходе вроде Эттена, Винсент вышел из себя. «Это был единственный раз, когда я видел Ван Гога в ярости, – вспоминал Браат. – Его отец занимал именно то место, которое должен был; истинный пастырь». Возможно, тогда же, в Дордрехте, Винсент начал носить длинное пасторское пальто, принадлежавшее раньше Дорусу.
К моменту поездки в Амстердам на встречу с дядей Кором решимость Винсента превратиться в собственного отца стала уже поистине маниакальной. «Все мы знаем, что в каждом поколении нашей семьи, – писал он Тео, – истинно христианской во всех отношениях, всегда был кто-нибудь, кто проповедовал Евангелие». Теперь он, Винсент, призван на служение и надеется, что его жизнь все более будет напоминать жизнь его отца. Вопреки всем знакам, недвусмысленно свидетельствовавшим об обратном, Винсент заявлял, что отец хочет видеть его проповедником. «Я знаю, в душе он надеется: произойдет что-то, что позволит мне последовать по его пути, – уверял Винсент брата и, вероятно, о том же говорил своим дядьям. – Отец всегда желал этого для меня». И в то же самое время Дорус писал Тео: «Хорошо бы он остался на своей нынешней работе; все это очень нас беспокоит».
В глазах всего мира, и особенно в глазах его родителей, упорное неприятие Винсентом реальности, его решимость противостоять всем, кто не разделял его убеждений, были чистым упрямством, саморазрушительным своеволием. Чем более явно родители пытались направить его к профессиональной деятельности в сфере искусства, тем более непреклонным становилось его намерение следовать путем отца. Даже когда выдающийся дордрехтский проповедник преподобный Келлер ван Хорн попытался вновь заинтересовать его миссионерской деятельностью, Винсент возразил ему: «Я хочу быть пастырем, как и мой отец». И никто, за исключением, возможно, Тео, не понимал, как велики были ставки. «Ах, Тео, старина Тео! Если бы я только мог в этом преуспеть, – писал Винсент в пылу новой страсти. – Я надеюсь и верю, что так или иначе моя жизнь переменится и что мое стремление служить Ему будет удовлетворено». Если бы только он смог прочно утвердиться на том пути, о котором мечтал, тяжкий груз прошлых неудач свалился бы с его плеч и упреки, обжигавшие слух, наконец умолкли бы. Если бы это случилось, уверял он, «мы оба, мой отец и я, горячо возблагодарили бы Господа».
Винсент мог быть раздражающе вздорным и даже агрессивным в спорах, но его упрямство объяснялось лишь одним: образы, созданные его бурным воображением вопреки фактам действительности, были слишком живы и слишком важны для него, чтобы он мог отказаться от попыток воплотить их в жизнь.
То, что его воображение и в самом деле было бурным, стало очевидно совсем скоро. В начале апреля Винсент вернулся в Зюндерт.
Поводом для поездки стали новости из дома: Дорус отправился в Зюндерт к смертному одру старого фермера, своего бывшего прихожанина. «Он спрашивал обо мне, – писал Дорус. – Мы поехали к нему через пустошь. Этот несчастный ужасно страдает. Я всей душой желаю ему избавления!» Прочитав письмо, Винсент пулей вылетел из книжного магазина, остановившись только для того, чтобы одолжить денег у Гёрлица. «Я так люблю этого человека! – в исступлении говорил Винсент Гёрлицу об умирающем фермере. – Я бы так хотел еще раз его увидеть! Я бы хотел закрыть ему глаза».
На самом деле он уже несколько лет планировал съездить в Зюндерт – всякий раз, когда его охватывала тоска по дому, Винсент часто воображал, как он вернется в места своего детства. «О Зюндерт! – восклицал он, живя в Англии. – Иногда воспоминания о тебе становятся невыносимыми». Свое паломничество он планировал на Рождество – самое подходящее время, но упреки родственников и необходимость искать работу заставили его отказаться от этой идеи. С тех пор близость к родительскому дому и небывалая близость с отцом накалили его стремление вернуться туда до последнего предела. В его воображении Зюндерт был соткан из фантазий, воспоминаний и надежд.
Ко мне вернулись воспоминания о былых временах… о том, как мы гуляли с отцом… слушали жаворонка над черными полями с нежными зелеными всходами, любовались сверкающим над головой синим небом с белыми облаками… и мощеная тропа с буковыми деревьями… О Иерусалим, Иерусалим! Или вернее – о Зюндерт! О Зюндерт!
Отнюдь не болезнь фермера, которого он едва знал (и который был болен уже больше года), а образ Зюндерта, это вымышленное обещание вернуться на вымышленную родину, заставил Винсента мчаться в темноте к месту, которое стало отправным пунктом его изгнания. «Мое сердце влекло в Зюндерт так неудержимо, – объяснял он Тео, – что я мечтал тоже оказаться там».
Он поехал поездом, но последние двенадцать миль преодолел пешком. «Там, на пустоши, было невероятно красиво, – докладывал он Тео на следующий день. – Несмотря на темноту, можно было различить расстилающиеся вокруг дали – сосновые леса и болота». В предвкушении новой жизни Винсент внес в свое описание легкий призвук романтизма: «Небо было пасмурным, но свет вечерней звезды пробивался сквозь облака; то тут, то там загорались другие звезды». Винсент стремился не только к пустошам своего детства, но и к тем дорогам, которыми ходил его отец, к деревням, в которых он бывал, к фермерам, которых он утешал, и, конечно же, к церкви, где он читал свои проповеди. «Когда я пришел на церковный двор в Зюндерте, было раннее утро, – вспоминал Винсент. – Кругом все тихо. Я прошел по всем дорогим местам прошлого». На церковном кладбище он дождался рассвета.
Тем же утром Винсент узнал, что больной фермер умер накануне ночью.
Но Винсент приехал утешить живых. Он приехал сделать то, что на его глазах так часто делал его отец в этом самом городке, для этих самых людей. «Они были так раздавлены горем, а сердца их так полны, – рассказывал Винсент. – Для меня было большой радостью находиться рядом с ними и разделять их чувства». Он молился с ними и читал им Библию – так же, как делал бы его отец; здесь он не был молчаливым свидетелем чужого горя, роль которого досталась ему на похоронах Сюзанны Глэдвелл. Он навестил семью умершего и увидел покойника.
Здесь, в присутствии смерти, Винсент, как никогда, ощутил себя живым. «Я никогда не забуду, как благородно его голова покоилась на подушке: его лицо выражало страдание, но одновременно несло отпечаток умиротворенности и какой-то святости, – писал он. – О, это было так прекрасно!» И позднее он будет вспоминать, «как силен был контраст спокойствия, достоинства и торжественной неподвижности смерти с нами, пока еще живыми людьми». Стремясь воплотить в жизнь фантазии о возвращении в прошлое, он навестил слуг, которые работали в доме пастора Ван Гога во времена его детства: садовника и служанку. «Воспоминания о том, что мы так любили, которые не покидали нас все эти годы, нахлынули с новой силой, – писал он вскоре после этого визита. – Они не исчезли, а просто заснули на время, и вновь обнаружить это богатство было для нас сплошным удовольствием».
В тот же день Винсент отправился в Эттен, преодолев последние четыре мили и завершив обратный путь, начавшийся ровно год назад; в свое добровольное изгнание он отбыл в Страстную пятницу, вернулся из него неделей позже Пасхи, через девять дней после своего двадцать четвертого дня рождения. Поездку в Зюндерт Винсент, несомненно, рассматривал как некое новое начало. В отчете, который он отправил Тео в тот же день, он использовал самый величественный из известных ему образов возвращения к жизни. «Ты знаешь историю Воскресения, – писал он, – все напоминало мне о ней в то утро на безмолвном кладбище».
По возвращении Винсент был настолько захвачен идеей стать пастором, как его отец, что полностью утратил способность воспринимать всерьез все имеющиеся на пути препятствия. Самым труднопреодолимым из них была твердая уверенность родителей в том, что он, как в свое время дед и отец, должен посвятить семь или восемь лет изучению теологии. Винсент же всегда был против этого: отчасти в силу свойственной ему самоуверенности и нетерпеливости, отчасти – от ужаса при мысли, какой урон это нанесет и без того скудным семейным финансам. Всего неделей ранее он снова с жаром заявил, что желал бы обойтись без длительного обучения. «Я так страстно хочу этого – ты знаешь, о чем я, – писал он Тео, – но как мне этого добиться? Как бы я хотел, как наш Па, уже многое свершить на поприще христианского труженика, проповедника Евангелия и сеятеля слов».
Однако теперь, в эйфории после поездки в Зюндерт, он готов был согласиться на многолетнюю учебу – это стало для него делом принципа. По словам Дирка Браата, в Дордрехте преподобный Келлер ван Хорн пытался убедить Винсента, что подготовительный курс может оказаться для него слишком сложным, ведь он даже не окончил школу. Но Винсент был решительно настроен преодолеть все испытания, через которые пришлось пройти его отцу. Он был просто «одержим этой мыслью», вспоминал его сосед Гёрлиц.
Ровно противоположный эффект ночное путешествие Винсента в Зюндерт оказало на его родителей. За несколько недель до этого они, тронутые настойчивостью сына, решились отбросить свои вечные сомнения. В конце марта Эттен посетил Гёрлиц. Его сочувствие к терзаниям Винсента заставило Доруса и Анну взглянуть на сына иными глазами. Когда Анна поинтересовалась, как поживает Винсент и удается ли ему освоиться на новом месте, Гёрлиц ответил откровенно: «Сударыня, сказать по правде, Винсент не очень преуспел в выбранной им профессии». «У него только одно желание: стать проповедником». Вскоре Дорус попросил своего зятя Йоханнеса Стриккера узнать, что требуется Винсенту, чтобы сдать экзамены в университет, то есть преодолеть первую ступень изучения теологии в Амстердаме. Но когда через неделю после Пасхи Винсент показался в дверях, усталый и растрепанный после ночи, проведенной на зюндертском кладбище, Доруса вновь охватили сомнения. «Тео, как тебе новый сюрприз, который преподнес нам Винсент? – обеспокоенно писал отец сыну. – Он должен быть осмотрительнее».
Но после того, как Винсент принял условие родителей и согласился пройти необходимое обучение, им ничего не оставалось, кроме как поддержать его. Когда Дорус обратился за помощью к остальным членам семьи, все отреагировали схожим образом – с сомнением, но без возражений. Дядя Стриккер, который знал о прошлом Винсента меньше всех, выказал наибольший энтузиазм: он не только порекомендовал наставника для подготовки Винсента к экзаменам (в особенности по латинскому и греческому языку), но и согласился лично следить за успехами и руководить религиозными занятиями племянника. Будучи ученым и влиятельным проповедником, Стриккер мог также ввести Винсента в преимущественно либеральные церковные круги Амстердама, где он, несмотря на свои относительно консервативные взгляды, пользовался большим уважением.
Стриккер и сам когда-то потерпел неудачу, сдавая ординационный экзамен, и был готов принять на веру целеустремленность Винсента. «Наш добрый Господь любит сюрпризы», – говорил он оптимистично. Дядя Ян, контр-адмирал, предложил Винсенту комнату в своем просторном доме на берегу залива. Овдовевший и бездетный Ян мог предложить Винсенту не только дом (с прислугой) и стол, но и возможность быть принятым в обществе, что чрезвычайно радовало Анну. «Если Винсент хочет стать священником, – писала она, – он должен уметь общаться не только с теми, кто живет простой жизнью, но и с людьми из высшего общества». И хотя Ян категорически отказался следить за поведением проблемного племянника, он подыскал Винсенту некую достойную работу, которая должна была помочь покрыть часть расходов по его содержанию. «Хоть какой-то луч надежды во всем этом деле», – писала Анна. Торговец гравюрами дядя Кор предложил частичную оплату уроков Винсента и пачку хорошей писчей бумаги, но не более того.
Из всех родственников помочь хоть чем-то отказался только дядя Сент, более других осведомленный о прошлом Винсента. В письме Винсенту и его родителям, выдержанном в оскорбительно-деловом тоне, Сент выражал «несогласие со взглядами Винсента, – сообщала Анна Тео. – Дядя считает, что его планы бесперспективны, а перспектива – это именно то, что в первую голову необходимо Винсенту». Он исключил возможность дальнейшего обсуждения, безоговорочно слагая с себя ответственность за будущее своего безответственного тезки. «Он не видел смысла в дальнейшем поддержании переписки, – писал Винсент брату, – потому что в этой ситуации не мог помочь мне ровным счетом ничем». Тео попытался преподнести родителям отказ дяди Сента в менее мрачных тонах: «Дядя просто не разглядел истинно добрых намерений Винсента». Но в Эттене в его сочувствии к старшему брату увидели новый повод для беспокойства. «Дяде прекрасно известно, что Винсент хороший человек, – стояла на своем Анна, – он просто не согласен с его затеей; и я думаю, что он честно высказал Винсенту свое мнение». Далее она с печальной откровенностью добавила: «Никто из нас, включая тебя, не считает все это хорошей идеей».
Но в конце концов семья привычно сплотилась во имя помощи Винсенту: родные предпочли еще раз поверить в то, что он наконец взялся за ум. «Как было бы чудесно, – писала Лис, – если бы он убедился, что его мечты воплощаются в жизнь». Анна сделала то, что так часто делала в прошлом: вверила судьбу сына в руки Господни. «Мы были бы так счастливы знать, что все вы – начиная со старшего – нашли свою судьбу и стали хорошими людьми», – писала она Тео. Дорус, как и его сын, находил утешение в чтении проповедей. «Человек рожден для страданий. – (Такой была выбранная им на этот раз тема.) – Трудности и заботы формируют душу и открывают ее для радости и надежды». На прощание они подарили Винсенту новый костюм – красноречивый символ их твердой веры в будущий успех.
Винсент решительно приступил к занятиям, – казалось, ничьи сомнения не могли поколебать его уверенности. Но, изучая катехизис, остервенело переписывая в тетрадь страницу за страницей, он пытался прежде всего занять мысли и держать под спудом свои собственные сомнения. Спустя годы он призна́ется в глубоком скепсисе относительно плана, к реализации которого собирался приступить. Но тогда, охваченный одержимостью и желанием обрести себя, он лишь молился («Господи, как бы я хотел не оплошать»), выводил ободряющие цитаты на полях репродукций, бесконечно ходил по церквям и слушал проповеди. В качестве утешения Винсент отправился в музей в последний раз взглянуть на «Христа-Утешителя»; той же цели служили его собственные произведения – словесные картины с описанием сельских кладбищ, луговых троп и вечернего света. Он всеми силами старался избежать ненужных сомнений, заглушая их цитатами из Писания и афоризмами. «Я жажду заслужить благосклонность тех, кого я люблю, – писал он Тео в момент обезоруживающей искренности. – Если на то будет воля Господа, я ее заслужу».
Покинув Дордрехт 2 мая, Винсент на неделю задержался в Эттене, чтобы в последний раз предаться мечте о мирном семейном очаге. По пути в Амстердам он заехал в Гаагу, где послушный родительскому наказу Тео отвел брата в парикмахерскую. («Соверши благое дело, – просил Дорус. – Мне кажется, цирюльник в Гааге сумеет сделать что-нибудь пристойное».) После чего Винсент отправился в Амстердам, полный решимости «возложить руку свою на плуг».
С началом новой жизни Винсента преследовали образы сеятеля и жнеца. В одном из последних писем из Дордрехта он поделился с Тео своей надеждой «сеять Слово… подобно тому как сеют пшеницу в поле». Для проповеди в воскресенье, накануне отъезда сына, Дорус, который всегда проповедовал о своей жизни, так же как его сын впоследствии будет создавать картины о своей, выбрал любимый пассаж из Послания к Галатам: «Что посеет человек, то и пожнет». «Труды Господа нашего, – сказал в тот день Дорус, – сплетены с трудами людскими и помогают нам найти решение неожиданное и благословенное. Мы сеем, и мы жнем, однако не одни мы стараемся изо всех сил; Господь хранит и благословляет нас и открывает нам пути, на которых дарует нам помощь и счастье».
Дорус Ван Гог, упорный сеятель, не мог бы предложить более ободряющего напутствия сыну, который готовился вновь «возложить руки на плуг». Ну и конечно, он неспроста использовал в проповеди отрывок из горячо любимой книги Винсента, «Сцены из церковной жизни» Элиот, которую они оба недавно прочли.
Она пыталась обрести веру и надежду, хоть и трудно было поверить, что будущее сулило ей что-то, кроме сбора урожая, засеянного у нее на глазах. Но часть семян всегда попадает в землю тихо и незаметно, и прекрасные цветы повсюду всходят без нашего внимания и труда. Что мы посеем, то и пожнем, однако в Природе любовь превыше справедливости, она дает нам тень, и цвет, и плод, к появлению которых мы вовсе не причастны.
Глава 10 Навстречу ветру
Ежедневно из окон дядюшкиного дома Винсент наблюдал бесконечный поток рабочих, устремлявшихся в ворота верфей; грохот их башмаков звучал, как шум прибоя. Их рабочий день начинался с первыми лучами солнца (летом – в пять утра) и заканчивался лишь тогда, когда на улицах появлялись фонарщики. Некоторые трудились на верфях, где строили суда всех типов: от бронированных военных кораблей до высокомачтовых шхун, но большинство направлялись на строительство самих доков – здесь обнаженные по пояс рабочие с помощью паровых экскаваторов и деревянных кранов вели мучительную борьбу с упрямым морским дном и безжалостным морем.
Винсент восхищался величественностью этого зрелища и с упоением наблюдал за неспешным развитием ежедневной трудовой драмы. «Тот, кто хочет научиться работать, должен понаблюдать за рабочими», – писал он; только обладая их «терпеливым упорством» и верой в «Божью помощь», можно вершить большие дела. Он видел, как они боролись с топкой амстердамской «почвой», состоящей более из воды, чем из земли, засыпая ее горами песка; видел, как они преодолевали самые внезапные катаклизмы. Немногим более тридцати километров к западу находилось коварное Северное море; на востоке раскинулся суровый залив Зёйдерзе. Внезапные беспощадные штормы обрушивались на побережье, затапливая плотины, разрушая временные доки и вымывая песок. Но на следующий день рабочие возвращались устранять ущерб, латали плотины, заново ставили леса – и с Божьей помощью отбрасывали море чуть дальше назад, возводили чуть более высокую преграду волнам.
В известном смысле у Винсента на глазах разворачивалась история Амстердама. Со времен строительства на реке Амстел в XIII в. первой дамбы градостроительная затея под названием «Амстердам» была постоянной схваткой с природой. Историки окрестили его «невозможным городом». В «золотом» XVII веке, когда казалось, что на свете нет такой проблемы, которую не способен решить изобретательный голландский ум, в Амстердаме проложили каналы, предопределившие уникальную планировку города: водные пути расходились концентрическими полукружьями, напоминавшими очертания птичьих гнезд. Чтобы обеспечить надежную опору домам состоятельных амстердамских негоциантов, в мягкую землю забивали деревянные сваи. Но сколько бы рвов и каналов здесь ни рыли, болотистые низины никогда не просыхали полностью. Сколько бы ни укрепляли почву песком и дерном, здания продолжали оседать: мостовые расползались, по фундаментам шли трещины, а фасады домов угрожающе перекашивались.
Да и сама амстердамская гавань бросала вызов и логике, и законам природы. С моря подобраться к ней можно было только по лабиринту узких проливов между островами и отмелями, которые без конца забивались илом и грязью. Опасаясь этих постоянно меняющих местоположение песчаных отмелей в сочетании с сильными встречными ветрами, корабли по нескольку дней стояли на рейде в ожидании благоприятных условий, которые позволят без особого риска проскользнуть в порт. И жители Амстердама, кажется, понимали, насколько невероятно само существование их города и непрочны победы над стихией. В отличие от патриотически настроенного населения других европейских городов они никогда не утруждали себя возведением памятников; здесь не было ни широких бульваров, ни просторных площадей, ни торжественных мемориалов в память о славных делах. Критики усматривали в этом голландский прагматизм, равнодушие к символам. Но как бы то ни было, строить нечто грандиозное на песке – не только сомнительная выгода, но и весьма сомнительный символ.
И тем не менее строительство велось непрерывно. В 1876 г. открыли новый канал, соединивший амстердамскую гавань с Северным морем, и этим в историю города был вписан очередной большой успех. Титанический труд, который Винсент наблюдал из окна, был примером реализации всего лишь одного из сотен подобных проектов, целью которых было пробудить сонный город XVII в. для вступления в новую, промышленную эру. В Амстердамском порту на берегу реки Эй раздавался шум железных, стальных и паровых механизмов: там расширяли залив, строили новые доки и насыпали новые острова. Все большее значение стала приобретать железная дорога – планировалось открыть новую крупную станцию в порту. Один за другим исчезали каналы, на их месте возникали новые жилые районы. И вот теперь жители города начали задумываться о возведении грандиозного символического сооружения – музея, посвященного, разумеется, их Золотому веку. Куда бы ни шел Винсент, повсюду он встречал пресловутые песчаные горы – символ нестабильности и вечной борьбы. Они были неотъемлемым атрибутом любой амстердамской стройки и наглядно свидетельствовали о том, как надежда побеждает опыт, а воображение – реальность.
Находя источники вдохновения буквально на каждом углу, Винсент вскоре полностью посвятил себя новому великому делу. «Иногда единственный правильный выбор – это завершить начатое, и сделать это по собственной воле, – заявлял он, – coûte que coûte».[20] Перед ним стояла великая цель, и он мог целиком на ней сосредоточиться (от работы, которую подыскал ему дядя Ян, он отказался). Чтобы начать изучение теологии, Винсенту предстояло поступить в университет. Это было непростой задачей даже для тех, кто имел оконченное школьное образование и прошел подготовку по всем необходимым предметам (самым важным из них была латынь: в то время, как и прежде, – основной язык любого высшего образования). Лишь очень немногие из выпускников школ могли надеяться успешно сдать экзамены в один из трех университетов страны. Для Винсента, который еще девять лет назад ушел со второго года обучения в тилбургской школе, вступительные экзамены были непреодолимым препятствием. Его предупредили, что на подготовку к подобным испытаниям ему понадобится по меньшей мере два года.
Но Винсент был намерен уложиться в меньший срок. «Да умудрит меня Господь для скорейшего завершения учебы, – нетерпеливо писал он, – чтобы я смог приступить к исполнению обязанностей священника». Он составил для себя безжалостное расписание занятий, согласно которому его день начинался на рассвете с латыни и греческого и завершался с наступлением темноты алгеброй и геометрией. Между ними он втиснул все остальное: литературу, историю, географию. Все предметы Винсент изучал с пером в руке, ночи напролет конспектируя прочитанное, не щадя глаз. Он слово в слово переписывал длинные отрывки текстов, а иногда и целые книги. «Я не знаю лучшего способа что-либо выучить», – твердил он. Ночами он засиживался в гостиной, яростно скрипя пером при свете газовой лампы до тех пор, пока дядя (который, будучи моряком, имел привычку просыпаться ранним утром) не загонял его в постель. Винсент пытался продолжать в своей мансарде, но наступал момент, когда «желание спать становилось практически непреодолимым».
Религия не была частью грядущих вступительных испытаний, но Винсент не мог отказать себе в удовольствии. Вскоре он вновь корпел над изучением Библии, каким-то образом выкраивая в своем напряженном графике время на составление длинных списков притч и чудес на английском, французском и голландском языке, выстраивая их в хронологическом порядке. «В конце концов, – объяснял он Тео, – главное – это Библия».
Рвение, которое проявлял Винсент, превосходило даже его обычную страсть к новым начинаниям; сам он говорил, что берется за дело с упорством собаки, обгладывающей кость. В письмах он с гордостью заявлял, что преисполнен непоколебимости и упорства, и обещал, что с Божьей помощью будет «подвигом добрым подвизаться». Несмотря на установленный дядей комендантский час, Винсент растягивал день как мог. «Я должен заниматься до тех пор, пока могу держать глаза открытыми», – писал он Тео. В один из нечастых визитов к родственникам, пока все собравшиеся играли в карты, он предпочел, стоя в сторонке, что-то читать. Читал он и гуляя в лабиринте амстердамских улиц и каналов. И даже когда Тео прислал ему денег на билеты в Гаагу, где проходила художественная выставка, Винсент не поехал.
Лишь раз в неделю Винсент позволял себе перерыв. Но и это время не было посвящено отдыху. Как и в Дордрехте, по воскресеньям он ходил по церквям и слушал проповеди (иногда до шести или семи за день). Он выходил из дома дяди-адмирала в шесть утра, чтобы успеть на раннюю службу в расположенной поблизости Остеркерк, где за дядей Яном было записано место. Оттуда он шел полтора километра вдоль берега реки до Аудезейдс – церкви XV в., затерявшейся в лабиринте улиц старейшей части города. Аудезейдс – с напоминающими конструкции корабля переплетениями балок и стропилами, украшенными резьбой в виде гримасничающих физиономий язычников, – казалась старомодной жителям города, и многие предпочли ей новые церкви в более фешенебельных районах. Часто единственной компанией Винсента на старинных скамьях оказывались отставные моряки, курсанты морских училищ и дети из расположенного поблизости сиротского дома. Но здесь часто читал проповеди живший неподалеку дядя Стриккер – Винсент восхищался их теплотой и искренностью; иногда он проделывал долгий путь, чтобы послушать дядю и в других церквях.
Из Аудезейдс он шел еще около полутора километров на запад, направляясь в Вестеркерк – одну из самых крупных реформатских церквей в Нидерландах; по часам на ее колокольне сверял время весь Амстердам. Там Винсент мог услышать еще одного проповедника, которым восхищался, – Йеремиаса Постумуса Мейеса. Дорус организовал Винсенту приглашение на чай от Мейеса-старшего, который также был проповедником. Глядя, как, окончив проповедь, Мейес-младший спускался с кафедры, любуясь его высокой, благородной фигурой, Винсент представлял собственное будущее: проповедник и сын проповедника.
Из Вестеркерк он иногда отправлялся на север, где менее чем в километре пути по застроенному особняками Принсенграхту находилась Норденкерк: там время от времени читали проповеди и Стриккер, и Мейес.
Эти четыре церкви – Остеркерк, Вестеркерк, Норденкерк и Аудезейдс – были сторонами света на карте мира Винсента, остановками на пути его еженедельного паломничества. Выйдя из дому воскресным утром, за день Винсент мог пройти двенадцать или тринадцать километров, не обращая внимания на жару, ветер, темноту и беспощадные ливни. И даже сам Винсент, обычно не склонный к самоиронии, казалось, подшучивал в письмах Тео над своими путешествиями: «Несть числа каменным порогам и плитам церковных полов, которые прошли перед моими глазами и под моими ногами».
Единственным человеком, воспринимавшим энтузиазм Винсента всерьез, был его наставник Мауритс Беньямин Мендес да Коста. Винсент называл его просто «Мендес». Португальский еврей по происхождению, Мендес с несколькими родственниками на иждивении жил на окраине старого еврейского квартала в Восточном Амстердаме, менее чем в километре от доков. Ему было двадцать восемь, однако этот худощавый юноша с томными сефардскими чертами и тенью едва пробивающихся усиков выглядел гораздо моложе своих лет. В начале мая Мендес принял Винсента в своей комнате, выходившей окнами на площадь Йонаса Даниэля Мейера. Будущему наставнику, по его собственным воспоминаниям, предстоящее знакомство внушало некоторые опасения: Стриккер предупредил его относительно необычного поведения Винсента. Мейер нашел, что новый ученик ведет себя с ним чрезвычайно сдержанно, – учитывая небольшую разницу в возрасте, это показалось ему удивительным. «Его внешность вовсе не была неприятной», – спустя тридцать лет будет вспоминать Мендес. В отличие от всех, кто подчеркивал деревенскую неотесанность облика Винсента – его рыжие волосы, веснушки, простоватое лицо и беспокойные руки, – Мендес увидел в нем «очаровательную странность».
За расположение Винсент отблагодарил своего учителя безмерным восхищением. «Нельзя беспечно рассуждать о гении, даже если ты уверен, что в мире его куда больше, чем принято считать, но Мендес определенно весьма выдающийся человек», – писал он брату. На их утренние занятия Винсент приносил учителю подарки – книги, репродукции, цветы – в знак благодарности за доброе отношение. Он с трепетным вниманием относился к слепому брату и слабоумной тетке учителя. Очевидно стремясь продемонстрировать свое неприятие существующего среди амстердамского духовенства представления о необходимости обращения евреев, Винсент написал на форзаце книги, подаренной Мендесу: «Ибо нет ни эллина, ни иудея; ни раба, ни господина; ни мужского пола, ни женского». В письмах родителям Винсент с радостью сообщал о первых похвалах учителя. В июле Анна с облегчением написала Тео: «Мендес сказал [Винсенту], что почти не сомневается в его успехе».
Желая оправдать доверие учителя, Винсент удвоил свои, и так нечеловеческие, усилия. В воспоминаниях Мендес напишет, как из окон кабинета наблюдал за Винсентом, подходившим к его дому с непреклонной решимостью в каждом шаге: «Я словно все еще вижу его… без пальто… пересекающего широкую площадь… с книгами, крепко прижатыми к боку правым локтем… лицом навстречу ветру».
Но тревожные сигналы стали появляться уже в самом начале. «Знания даются мне не так просто и быстро, как хотелось бы», – признавался Винсент. Он пытался уверить себя, что все дело в привычке, что повторение – мать учения. Винсент искал себе оправдания. «После минувших бурных лет нелегко с головой окунуться в размеренные регулярные занятия», – объяснял он Тео. Уже через несколько недель вместо оптимизма в его письмах зазвучала покорность обстоятельствам. Цель, еще недавно ясно видимую впереди, окутало туманом сомнений. Винсент молился об озарении, которое, словно удар молнии, враз вернуло бы ему уверенность. «После долгих лет разочарования и боли, – фантазировал он, – настает день, когда наши самые смелые желания и мечты исполнятся в один миг». Но миг просветления не наступал, и Винсент все меньше верил в успех. «Можно сказать, – признавался он, – это выше человеческих сил». Винсент сравнивал себя с пророком Илией, ожидающим в пещере тихого голоса Божия. «Чего не может человек, – убеждал он Тео и себя самого, – то может Он».
Но и спустя месяцы он не дождался ни озарения, ни гласа Божьего. Винсенту, с его рассеянностью и склонностью впадать в уныние, становилось все трудней сохранять концентрацию. Путь к дому Мендеса, ожидавшего его на урок, все чаще превращался в бесцельное блуждание по живописным улочкам еврейского квартала. Прогулки становились все длиннее и уводили его все дальше и дальше. Он ходил в Зебург к морю, бродил по еврейским кладбищам на краю города или забредал еще дальше – к фермам и лугам. Его манили книжные лавки, искушая приобрести книги, которых не было ни в одном из его списков обязательной литературы. «Я постоянно изобретал поводы зайти туда лишний раз, – признавался он, – потому что книжные магазины всегда были для меня напоминанием о том, что в мире есть и хорошие вещи».
Длинные письма, которые Винсент теперь писал Тео и родителям (иногда по два в день), свидетельствовали о нелегкой борьбе с собой: «Если бы у меня были деньги, я быстро спустил бы их на книги и всякие другие вещи… которые отвлекали бы меня от занятий, столь мне сейчас необходимых».
К середине лета, когда на город обрушилась невыносимая жара, а вода каналов источала зловоние, весь энтузиазм Винсента испарился, и он разразился потоком ворчливых жалоб. Что может быть более удручающим, чем «уроки греческого языка в самом центре Амстердама, в сердце еврейского квартала, жарким и душным летним вечером, когда тебя не покидает мысль, что впереди – множество трудных экзаменов, которые будут принимать многомудрые и требовательные профессора»? – горько вопрошал Винсент. Он жаловался, что все его усилия приносят лишь слабое удовлетворение ему самому, а чаще кажутся совершенно бесплодными. Он начал винить других в своих несчастьях и в порыве откровенности признался, что к учебе у него душа не лежит, и впервые допустил мысль о возможности неудачи. «Когда я представляю себе, сколько глаз следят за мной неотступно… – писал он, – сколько их, тех, кто точно будет знать причину, если я потерплю неудачу, сколько лиц, на которых я прочту: „Мы помогали тебе, мы зажгли для тебя путеводный огонь, мы сделали для тебя все, что могли… Какова награда за все наши труды?“».
Теперь, когда он задавался вопросом, для чего продолжать занятия, когда, кажется, всё против него, ответ, увы, был только один: чтобы с чистой совестью встретить неизбежные упреки разочарованной родни.
Тем не менее, когда в августе подошло время первой проверки – Винсента проэкзаменовал дядя Стриккер, – ему было позволено продолжить учебу. По словам Винсента, Стриккер и Мендес признали его успехи удовлетворительными, хотя нельзя сказать, что их вердикт его окрылил.
Доруса, в целом довольного нынешним положением Винсента, тревожило лишь одно: в новую жизнь сын взял свои прежние привычки и, как и прежде, бо́льшую часть времени проводил в одиноких размышлениях. «Хотел бы я, чтобы он был чуть более жизнерадостным, – писал Дорус, – и не оставался так часто за порогом обычной повседневной жизни». За несколько недель до начала подготовительного курса Винсент жаловался, что пребывает в подавленном настроении. «Иногда душа внутри нас повергается в уныние, и ее гнетет невнятный страх», – признавался он. Мысли о грядущей борьбе так его удручали, что у него начиналась мигрень. «Иногда я ощущаю тяжесть и жжение в голове, мысли путаются», – писал он, фиксируя появление зловещих признаков будущей болезни.
В доме дяди-адмирала Винсент все больше ощущал себя чужим. По свидетельству одного из членов семьи, Йоханнес Ван Гог был осанистым мужчиной с квадратной челюстью, длинными седыми волосами и невероятной требовательностью к порядку. «Его общественная и личная жизнь подчинялись правилам военной дисциплины». Ветеран войн на другом конце света, переживший тяготы длительных морских походов и пятилетнюю разлуку с семьей, дядя Ян не был склонен терпеть непогоду в душе племянника. Он командовал людьми и кораблями в морских сражениях; он бороздил воды неизведанных морей; он совершил плавание на первом пароходе военного флота в те времена, когда пар еще считался дикой и непредсказуемой силой. Прославившийся виртуозной навигацией в самые страшные штормы и хладнокровием перед лицом опасности, адмирал Ван Гог завоевал восхищение подчиненных, уважение руководства и высшие военные награды своей страны.
Теперь ему было шестьдесят, он завершал свою выдающуюся карьеру и, по словам сестры Винсента Лис, принял племянника в своем доме только потому, что хотел сделать приятное его родителям. Иногда, направляясь на официальный прием или собираясь нанести визит кому-то из членов семьи, он брал племянника с собой, но в обычное время они питались отдельно, и по большей части дядя замечал Винсента только тогда, когда его странное поведение противоречило заведенным в доме порядкам. («Я больше не могу заниматься до поздней ночи, – писал Винсент Тео в октябре, – дядя настрого мне это запретил».) Что же касается растущей неуверенности Винсента в своих силах и в правильности поставленной цели – ничто не могло бы стать большим позором в глазах несгибаемого дяди Яна, человека, по словам семейного летописца, «не ведающего сомнений». Единственным советом, который терзаемый сомнениями племянник получил от дяди, было решительное: «Борись!»
Куда бы Винсент ни отправился за поддержкой той осенью, повсюду он встречал сдержанное снисхождение и увещевания в необходимости приложить больше усилий. Дядя Стриккер не на шутку освоился в роли советника и пастыря. Он то и дело приглашал Винсента на ужин или для беседы, принимая родственника и подопечного в своем кабинете, где на полках разместилось внушительное собрание редких книг, а на стене висел портрет Кальвина кисти Ари Шеффера. Шестидесятидвухлетний Стриккер был остроумным, обходительным человеком с грустными глазами, жесткой окладистой бородой и весьма оригинальными интересами (однажды он посвятил утро поиску фраз из Библии, где встречались слова «навоз» и «помет»). Популяризатор «новой» теологии, Стриккер тем не менее был довольно консервативен в вопросах разума и чувств, а потому остался холоден как к религиозному рвению Винсента, так и к его мучительной самокритике. Помимо прочего, Стриккер, которому Дорус передал все деньги на содержание сына, полностью контролировал финансовые дела Винсента. Этот знак отсутствия доверия, вполне, впрочем, оправданный, наверняка был болезненным уколом для самолюбия Винсента.
Контр-адмирал Йоханнес Ван Гог (дядя Ян)
Поначалу казалось, что недостаток дружеского участия Винсенту сможет восполнить общение с преподобным Мейесом из Вестеркерк. «Он очень одаренный человек, наделенный великим талантом и великой верой… он произвел на меня глубокое впечатление» – так описывал Винсент этого сорокашестилетнего проповедника. Он часто заходил к Мейесу: они беседовали об Англии или Мейес рассказывал младшему собрату о своем опыте покровительства семьям рабочих. В доме Мейеса, расположенном неподалеку от церкви, Винсент познакомился с семьей проповедника. «Они очень милые люди», – писал он Тео. Но по неизвестным причинам отношения с Мейесом скоро сошли на нет. Возможно напуганный напором Винсента, всегда неумеренного в знаках внимания к людям, восхищавшим его, Мейес начал отдаляться: сначала завуалированно, а затем и откровенно избегая его.
И все-таки нашлась одна семья, которая сумела отчасти заполнить гнетущую пустоту в жизни Винсента. У дяди Стриккера была дочь Корнелия Вос, которую в семье все называли просто Кее. Она жила с мужем и четырехлетним сыном недалеко от Вестеркерк, где часто бывал Винсент во время своих воскресных обходов. Спокойная, домашняя, ценившая книги более, чем реальность, Кее была безгранично привязана к сыну Яну и предана своему болезненному мужу Кристоффелу Восу, оставившему карьеру проповедника из-за болезни легких. Посетив их дом впервые, Винсент был, как всегда, восхищен представшей перед ним картиной счастливой семейной жизни. «Они по-настоящему любят друг друга, – писал он. – Достаточно просто взглянуть на них, вечером сидящих бок о бок в маленькой гостиной, освещенной теплым светом лампы, поближе к спальне их сына, который то и дело просыпается и зовет мать, и сразу станет понятно: вот настоящая идиллия».
Как большинство семей, вызывавших у Винсента особую симпатию, семья Кее пережила трагедию. Всего за два месяца до приезда Винсента в Амстердам умер годовалый сын Восов. Атмосфера дома была наполнена горем, которое тронуло Винсента. «Им тоже знакомы тоска, бессонные ночи, страх и горе», – писал он, подразумевая и призрак умершего младенца, и болезнь его отца. Но драма, окутывавшая Восов романтическим флером в глазах Винсента, одновременно мешала войти в их круг. С приходом зимы состояние Кристоффела ухудшилось, и несчастная семья сплотилась вокруг него. Постепенно упоминания о Восах, как и о Мейесах, исчезли из писем Винсента. Но в отличие от последних семья Вос еще сыграет в его жизни роковую роль.
В сентябре Винсента навестил Гарри Глэдвелл, и это стало для него поистине глотком свежего воздуха в сгущающейся предгрозовой атмосфере. «Как замечательно было услышать в холле голос Глэдвелла», – писал Винсент. С момента их сердечного прощания на железнодорожной станции прошел всего год. Глэдвелл по-прежнему работал в парижском отделении «Гупиль и K°». Он приехал в Гаагу по делам фирмы и по просьбе Тео продлил свою поездку, чтобы заехать в Амстердам повидать Винсента. Два дня, которые они провели вместе, пролетели незаметно: они посещали церкви и встречались с проповедниками, вели задушевные беседы и вместе читали Библию (Винсент выбрал притчу о сеятеле). Винсент призывал друга последовать его примеру и обратиться к религиозной деятельности – уйти из «Гупиль и K°» ради «любви ко Христу и бедности». Но девятнадцатилетний Глэдвелл, как оказалось, не имел желания выслушивать назидания: вскоре после отъезда он перестал отвечать на письма Винсента и через полгода окончательно исчез с его горизонта.
К зиме 1877 г. единственным спасением от одиночества стали для Винсента воспоминания о прошлом. Звездными вечерами, выгуливая дядиных собак, Винсент жадно вдыхал доносившийся с верфей запах смолы, бередивший душу напоминанием о родных сосновых лесах. «Я снова вижу все это перед собой», – писал он в ностальгическом забытьи, столь нетипичном для молодого человека двадцати четырех лет. Каждый из тех городов, где он жил прежде, теперь казался ему покинутым раем. Не только Зюндерт («Я никогда не забуду свою последнюю поездку туда»), но и Лондон, и Париж («Сколь многое было мне дорого в этих двух городах! Я часто с нежной грустью вспоминаю эти места»). И даже Гаага, где он потерпел первую из своих горьких неудач, под магическим покровом ностальгии преобразилась в город невинной и беззаботной юности.
Но более всего Винсента тянуло в Англию. Все вокруг напоминало ему о ней: каждый дождливый день, каждый росток плюща, каждая узкая средневековая улочка. Он читал английские книги и книги об Англии (такие как «Кромвель» Альфонса де Ламартина и «Англия и английская жизнь» Анри Альфонса Эскиро), английские журналы; он старался как можно чаще ходить туда, где можно было услышать английскую речь. Одним из таких мест была Английская церковь.
В те времена, когда знаменитая амстердамская терпимость разрешала исповедовать другие религии, если это делалось не слишком открыто, спрятанное в неприметном дворе в дальнем конце города здание XVII в. было оплотом католичества. Эта церковь, словно созданная фантазией Элиот, стала настоящей отдушиной для Винсента, его спасительным островком, идиллическим и совершенным, как отрадное воспоминание. «До чего умиротворенно выглядит в вечерние часы эта окруженная живой изгородью церковь в тихом Бегейнхофе, – писал он. – Она словно говорит своим видом: „In loco este dabo pacem“ – „На месте сем Я дам мир“». Здесь, в этом уголке чужой страны, притулившемся в сердце его родины, среди чужаков, говорящих на неродном ему языке, Винсент чувствовал себя своим. «Я люблю эту маленькую церковь», – писал он Тео.
Близилось время второй проверки, и, чтобы не поддаться мыслям о неизбежной неудаче, Винсенту потребовалась вся сила его воображения. Каким-то образом он даже сумел убедить себя, что и неудавшаяся попытка обратить на свою сторону Глэдвелла – не поражение, а победа и шаг в верном направлении. Винсент снова был решительно настроен следовать по стопам отца. «Как же, наверное, чудесно прожить жизнь вроде той, что прожил Па, – писал он Тео вскоре после отъезда Гарри. – Дай нам Боже стать сынами, достойными духа и сердца Господня».
Тогда же Винсент прочел роман «Приключения Телемака» Франсуа Фенелона, сюжет которого был основан на «Одиссее» Гомера, и теперь воображал себя странствующим героем, чья душа, как душа Улисса, «подобна глубокому колодцу», – примерял на себя его неудачи, грубоватые манеры, его экзальтацию, все его испытания и чудесное спасение. И он представлял себе, как, подобно Улиссу, завершит свое долгое путешествие и «вновь увидит места, к которым столько лет стремился душой».
Октябрьская проверка заставила его вернуться на землю. Мендес сообщил Стриккеру, что Винсент оказался не способен к изучению греческого языка. «Какой бы подход я ни применял, – позднее вспоминал Мендес, – что бы я ни придумывал, чтобы упростить задачу, все безрезультатно». Стриккер долго беседовал с Винсентом, который признался, что ему и в самом деле «было очень трудно», хоть он и «старался изо всех сил». Вновь тронутые искренностью Винсента, Стриккер и Дорус решили дать ему второй шанс. Следующая проверка, назначенная на январь, должна была решить его судьбу.
Винсент прекрасно понимал, что́ поставлено на кон. «Битва мне предстоит не на жизнь, а на смерть, – писал он. – Ни больше ни меньше».
Позднее Винсент будет вспоминать следующие несколько месяцев как «худшее время, которое мне довелось пережить». Холодея от ужаса при мысли о возможной неудаче и отчаянно стремясь преуспеть, Винсент метался от полной безысходности к иллюзорной надежде. Каким-то образом ему удалось удвоить усилия. Вопреки дядиному комендантскому часу, он просиживал за книгами ночи напролет, приглушая свет, выпивая невероятное количество кофе и тратя столько на трубочный табак, что Тео приходилось высылать ему деньги на церковные воскресные пожертвования. Винсент был убежден: только Бог был в силах дать «мудрость, в которой я так нуждаюсь», и он неустанно возносил к небу горячие мольбы. Поддержкой ему были строки любимых стихотворений, слова Писания, пословицы и поговорки («Ибо когда я немощен, тогда силен»; «Держу лице Мое, как кремень»; «Чему быть, того не миновать»), неистовый поток которых он извергал на Тео, хотя, конечно, главной их целью было помочь ему справиться с охватившим его смятением. «Я никогда не отчаиваюсь», – повторял он снова и снова. Но и много лет спустя его наставник Мендес вспоминал то выражение «неописуемой грусти и отчаяния», с которым Винсент являлся к нему на урок.
Прошлые неудачи преследовали его словно фурии. Он упрекал себя в том, что причиняет столько страданий себе самому и окружающим. Он жалел о позорном уходе из «Гупиль и K°» и о той губительной нерешительности, что владела им в последние годы. «Если бы только я раньше собрал все силы, – сокрушался он, – сейчас я бы уже продвинулся куда дальше». Перспектива потерпеть еще одно поражение переполняла его чувством стыда. Чтобы помочь ему оплатить обучение и проживание, родители урезали свой, и без того скромный, бюджет еще на несколько сотен гульденов. Неужели их жертва напрасна? «Деньги не растут на деревьях, – замечал Дорус. – Образование детей дорого нам обходится, особенно одного из них». В одно из своих воскресных паломничеств Винсент – вероятно, в отчаянной попытке совершить покаяние – положил на блюдо для пожертвований свои серебряные часы. «Когда я думаю обо всем этом, – писал он, – о тоске, разочаровании, боязни потерпеть поражение и вызвать скандал… Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше!» Он молил Господа дать ему «исполнить ту работу, для которой он предназначен судьбой».
Из писем Винсента нетрудно понять, что, терзаемый угрызениями совести, он пребывает во власти мрачных мыслей. «В мире так много зла, – горько сетовал он, – и в нас самих скрыты ужасные вещи». Он рассуждал о темной стороне жизни и собственной порочной природе, которая заставляет его отлынивать от работы и поддаваться соблазнам. Он корил себя за загадочные «черные дни». Он уверял, что «познать себя – значит презирать себя», приписывая этот постулат самоненавистничества одновременно Фоме Кемпийскому и самому Христу. Мендес раскритиковал эту чересчур грубую, по его мнению, интерпретацию, но Винсент горячо парировал: «Когда мы смотрим на людей, которые преуспели больше нас, которые вообще лучше нас, мы вскоре начинаем ненавидеть собственную жизнь за то, что она не так хороша».
Столь тяжкая вина не должна остаться безнаказанной. Винсент вспомнил свой прошлый опыт умерщвления плоти и теперь ел один лишь хлеб – корку черного ржаного хлеба, – подражая примеру пророка Илии и следуя заповеди Христа из Нагорной проповеди: «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды?» В дождь и в холод он выходил на улицу без пальто. По ночам он не давал себе уснуть, отгоняя дремоту убийственным количеством табака и кофе («пропитаться кофе – отличная идея»), и, даже ненадолго ложась спать, лишал себя покоя, подсовывая под спину трость для ходьбы.
Иногда ему удавалось выскользнуть из дома до того, как запирали двери, и в такие ночи он спал на земле в сарае неподалеку, без постели и одеяла; по словам Мендеса, которому он поведал об этом покаянном ритуале, Винсенту казалось, что он лишился права на комфорт. Зима 1877/78 г. выдалась холодная, с ветрами и бурями, но Винсент предпочитал истязать себя именно зимой, ужесточая свою кару. Когда же и это наказание казалось ему недостаточно суровым, вспоминал Мендес, Винсент брал в постель свою трость и бил себя по спине.
Непосильный груз ответственности в сочетании с одиночеством тяжело сказались на Винсенте. По свидетельству сестры, той зимой у него случился нервный срыв. Родители, братья и сестры в ужасе наблюдали за тем, как вместе с ухудшением почерка в письмах Винсента пропадает связность мысли. Его послания теперь казались родным «просто каракулями, сплошным бредом, не более». В письмах к Тео Винсент как безумный негодовал и ликовал и перескакивал с предмета на предмет. Возможно, в то время он уже начал пить, а может быть, то были ранние проявления серьезной, еще не диагностированной болезни. Голоса, все громче звучавшие в его голове, сея сомнения и не давая ему забыть о своей вине, вызывали страшную головную боль. «Когда дел и мыслей слишком много, – жаловался он, – иногда возникает чувство: где я? что я делаю? зачем всё? И тогда голова идет кругом».
Впервые в жизни Винсент задумался о самоубийстве. «На завтрак у меня был сухарь и стакан пива – так Диккенс советовал завтракать тем, кто стоит на пороге самоубийства: якобы это хороший способ хотя бы ненадолго отвлечься от задуманного», – мрачно шутил он в августе. Позже на смену черному юмору пришла одержимость кладбищами и мечты о том дне, когда «отрет Господь Бог слезы со всех лиц». Всю зиму он носил в кармане сборник надгробных речей, который зачитал буквально до дыр. Он с завистью говорил об умершем фермере из Зюндерта: «Он освободился от бремени жизни, которое мы вынуждены нести и дальше».
Даже приближение Рождества не облегчило душевного состояния Винсента. И все же, измученный переживаниями, он ждал праздника, как никогда прежде. «Приближается череда мрачных дней перед Рождеством, но за ними – Рождество, словно приветливый свет, льющийся из окон домов», – писал Винсент брату. Он не был дома с начала занятий в Амстердаме, а отца не видел со времени неудачной проверки знаний в октябре. В ожидании третьего, решающего испытания, до которого оставалось меньше месяца, он, безусловно, надеялся, что волшебство рождественских дней смягчит сердца в его пользу. «У меня не хватает слов описать, как же я жду Рождества, – говорил он Тео. – Я искренне надеюсь, что отец будет доволен моими успехами».
Перед Тео и остальными братьями и сестрами Винсент делал вид, что у него все хорошо. Он уверял, что уже освоил основы латыни и греческого, и утверждал, что его занятия были «в целом стоящей вещью». Он прибыл в Эттен заранее и задержался на несколько недель после Рождества, изображая благочестивого и послушного сына. Он подолгу гулял с родителями и ходил кататься на санках с десятилетним Кором. Он посетил курсы шитья, которые вела его мать («В самом деле очень мило, – отозвался он, – прямо просится на картину»), и всюду следовал за отцом во время его рождественских визитов. В качестве последней искупительной жертвы Винсент навестил в Принсенхаге захворавшего дядю Сента.
Но ему не удалось ни обмануть, ни успокоить родителей. «Если бы только я имел основание быть хоть сколько-нибудь спокойным за будущее Винсента», – написал Дорус после того, как в январе Винсент наконец уехал. В молитвах Анна в отчаянии просила за своего заблудшего сына: «Пусть он становится все более и более нормальным человеком». «Мы по-прежнему беспокоимся за него: он всегда был и по-прежнему остается таким странным», – огорчалась она. Что же до смелых притязаний Винсента в будущем стать достойной копией своего почтенного батюшки, то на этот счет безжалостный семейный вердикт прозвучал из уст прямолинейной Лис. Она пренебрежительно назвала брата, с его религиозными потугами, kerkdraver, что в переводе с голландского означает фанатичного прихожанина, вера которого показная и поверхностная. «Когда я вижу, каким святошей он заделался, – презрительно писала она после рождественских каникул, – я очень надеюсь не стать такой же».
Рождественское фиаско не оставило Винсенту ни малейших иллюзий относительно того, что́ он услышит от отца, в начале февраля прибывшего в Амстердам для третьей, и последней, проверки. Помимо традиционной критики в адрес его асоциальных привычек и нездорового образа жизни, Дорус обвинил сына в недостатке истинной приверженности своему делу. Чтобы доказать свою правоту, на глазах Винсента он проверил несколько его учебных работ, распекая сына за многочисленные ошибки. После отъезда Дорус сообщил Тео, что, «похоже, Винсент не настроен учиться».
Выход был только один. Чтобы не навлечь на себя и свою семью нового бесчестия, Винсент должен был стать усерднее. Он «уже не ребенок», сурово заявил Дорус; он поставил себе цель, и его долг – достичь ее. Отец составил для Винсента новое, более строгое расписание занятий, а чтобы сын не отлынивал, Дорус попросил Стриккера дважды в неделю лично заниматься с племянником. И наконец, он нанес Винсенту самый болезненный удар: поскольку родителям чрезвычайно тяжело обеспечивать сына, Винсент должен найти работу и впредь справляться с этим самостоятельно.
В заключение Дорус с сыном нанесли визиты всем, кого за минувшие восемь месяцев Винсент успел разочаровать – или напугать чрезмерным вниманием: Мендесу, Стриккеру, дяде Кору и преподобному Мейесу. Проведя в Амстердаме четыре дня, Дорус уехал, по-прежнему в тревоге за будущее сына. Винсент, который всегда тяжело переживал расставания, проводил отца на вокзал и, застыв на месте, смотрел вслед поезду, пока он не скрылся из виду. Вернувшись домой, Винсент увидел книги и бумаги, по-прежнему лежавшие на столе после отцовской ревизии, увидел пустой стул, на котором недавно сидел Дорус, и разрыдался. «Я плакал, как дитя», – позже признался он брату.
Меньше чем через две недели после отъезда его отца из Амстердама Винсент Ван Гог впервые выставил для публичного обозрения свою художественную работу. Рисунок сангиной на плотной коричневой бумаге – копию подаренного Дорусу ко дню рождения – он повесил на стене в подвальном помещении воскресной школы. В классе было темно, и, чтобы рассмотреть рисунок, даже днем нужна была лампа. «Я бы хотел иногда заниматься этим, – писал Винсент, – поскольку весьма сомнительно, что мне удастся успешно сдать экзамены… А если я потерплю неудачу, мне бы хотелось оставить здесь после себя хоть какой-нибудь след».
Глава 11 «Dat Is Het»
Искусство было необходимо Винсенту: в нем он находил убежище от мира, с его помощью изменял мир. И как бы он ни уверял окружающих в своей набожности, как бы ни клялся в том, что религия – его истинная цель, она никогда не могла удовлетворить эту его потребность. Со времен монашеского затворничества в Париже в 1876 г. все его письма родителям были только о живописи. Подобно пилигриму Беньяна, скитаясь по сельским дорогам Англии, он посетил дворец Хэмптон-Корт, где хранились великолепные собрания портретов кисти Гольбейна и Рембрандта и живописи итальянских мастеров, включая Леонардо. «Какое это было удовольствие – снова увидеть картины», – признавался он Тео. В Дордрехте, когда вновь охваченный энтузиазмом Винсент твердо вознамерился следовать по стопам отца, он часто ходил в местные художественные музеи. Через несколько дней после прибытия в Амстердам он стал завсегдатаем особняка Триппенхёйс – сокровищницы голландского искусства Золотого века.
Где бы ни был Винсент, его одиночество всегда скрашивали картины. Переезжая в новую комнату, он немедленно развешивал репродукции из своей коллекции на стенах, так что на них не оставалось свободного места. Отправляясь в Амстердам, чтобы приступить к занятиям, он отважно пообещал укротить свою одержимость гравюрами. Но его хватило ненадолго: совсем скоро он стал постоянным покупателем книжных лавок и магазинов, торговавших репродукциями, – и в тех, и в других не было недостатка по пути к дому Мендеса в еврейском квартале. «У меня есть возможность дешево покупать гравюры», – объяснял он Тео. С их помощью он пытался создать в своей маленькой комнате особую атмосферу; они давали пищу для ума, служили источником новых идей. Он накупил репродукций «на римскую и греческую тематику», утверждая, что они, так же как образы евангелистов, викариев, изображения ризниц и сцен крещения, будут способствовать его занятиям. Он придумал новые благочестивые названия своим любимым гравюрам на светские темы, чтобы они лучше соответствовали его новой цели.
Увлечение религиозными сюжетами не мешало Винсенту, как и прежде, умиляться сентиментальным сценкам, которые отражали его представления о другой, лучшей реальности. А потому на стенах его комнаты идеализированные образы мучеников, Христа в Гефсиманском саду и Богоматери Скорбящей, с возведенными к небу очами, полными слез, всегда соседствовали с изображениями маленьких мальчиков, шагающих в школу, маленьких девочек, спешащих домой из церкви, стариков, продиравшихся сквозь метель, и самоотверженных матерей, вычищающих угли из семейного очага.
И пока отец и дядя Стриккер ругали Винсента за недостаточное прилежание и многочисленные ошибки, он все сильнее стремился найти прибежище в другой реальности – в мире искусства. Старая женщина, задремавшая на соседней церковной скамье, напоминала ему гравюру Рембрандта. Битву при Ватерлоо, которую он изучал на уроке истории, воплощала для него некогда виденная картина с изображением осады Лейдена. Читая книги, Винсент воображал, как их можно было бы проиллюстрировать и кто из художников лучше справился бы с такой задачей.
Для вдохновения он держал на рабочем столе портреты исторических деятелей («Во время сегодняшних занятий я положил перед собой лист из „Курса рисования“ Барга, первая часть, № 39, Анна Бретонская»). Закончив читать «Ветхозаветные легенды» Жака Коллена де Планси, Винсент принялся за другую книгу того же автора – «Легенды о художниках». Во время прогулок сюжеты для картин встречались ему теперь гораздо чаще, чем темы для проповедей («…многое здесь, в доках, так и просится на картину»). По словам Мендеса, Винсент приносил репродукции на занятия и часто задерживался после их окончания, «рассказывая о своей прошлой работе – торговле предметами искусства». Единственным новым знакомым, который упоминался в письмах из Амстердама, был клерк из галереи дяди Кора Ян Виллем Вирда. Винсент поклялся себе, что будет трудиться не покладая рук, и подчинил жизнь жестокому графику: дни напролет он занимался, а ночами мучил себя, добровольно отказываясь от комфортного сна. И все же Винсент находил время забежать в дядюшкин магазин и там погрузиться в чтение прошлых выпусков художественных журналов. «Я нашел множество старых знакомых», – признавался он брату.
Летом 1877 г. произошли два события, которые открыли ему возможность объединить всепоглощающие страсти его жизни: религию, семью и искусство.
Первым из них стала проповедь, которую ранним утром 10 июня Винсент слушал в церкви Аудезейдс. Проповедовал в тот день не дядя Стриккер, а более молодой, живой и подвижный человек, с лысой макушкой и пышными бакенбардами. Элизе Лорийяру было сорок семь, он представлял «молодое» поколение голландских проповедников, которые на своих условиях согласны были принять новую буржуазную культуру. Широко известный скорее благодаря своим популярным книгам, нежели ученым речам, Лорийяр выбрал в тот день для проповеди тему, которая была одновременно успокаивающе знакомой и поразительно свежей: притчу о сеятеле. «Проходил Иисус засеянными полями…» – начал Лорийяр свою речь в то утро.
Это была одна из популярных тем «природных проповедей», которые прославили Лорийяра на всю Голландию. Используя простые и яркие образы, он изображал Христа не только на лоне природы, но и сопричастным «природным процессам» (пахоте, севу и жатве), а также нераздельно связанным с ее красотой. И Дорус Ван Гог, и Чарлз Сперджен в своих проповедях рассуждали о всхожих семенах, обильно плодоносящих виноградниках и целительных солнечных лучах. Карр и Мишле видели Господа в каждом цветке на клумбе, в каждой ветви дерева. Карлейль вообще провозглашал «божественность Природы». Но Лорийяр и его единомышленники пошли дальше. По их мнению, осознание красоты природы не просто один из способов познать Бога – это единственно верный путь. И те, кто обладает способностью видеть эту красоту и воплощать ее, – писатели, музыканты, художники, – они-то и есть истинные посредники Господа.
Винсента поразило это новое для него представление об искусстве и художниках. До этого искусство всегда только служило религии: начиная с вездесущих книг эмблем, из которых дети извлекали первые уроки морали, и заканчивая репродукциями картин на религиозные сюжеты, что висели в каждой комнате Ван Гога. Лорийяр же исповедовал «религию красоты», где Господь был воплощением природы, природа – воплощением прекрасного, искусство – вероисповеданием, а художники – проповедниками. Словом, искусство и было религией. «Он произвел на меня глубокое впечатление», – писал Винсент, который снова и снова ходил слушать проповеди Лорийяра. «Он словно пишет картину, и его произведение – пример высокого и благородного искусства». Винсент сравнивал Лорийяра с такими гигантами своего пантеона, как Андерсен и Мишле: «Он чувствует как художник в истинном смысле этого слова».
Сравнения с Андерсеном и Мишле, пристрастие к которым разделял и Тео, были далеко не случайны. Еще одним важным событием лета 1877 г. стало заявление Тео о намерении стать художником.
В свои двадцать Тео не понаслышке знал, что такое депрессия. Только недавно, зимой, после третьего, и самого трагического, романа, Тео пережил экзистенциальный кризис. В мае, после того как он своим отказом прекратить отношения с возлюбленной навлек на себя страшный гнев отца, Тео не видел другого выхода, кроме как уехать из Гааги и начать новую жизнь, а заодно и новую карьеру в новом месте. Но этот план поверг обитателей Эттена в еще большее смятение. Домашний скандал – ужасная перспектива, но очередной публичный позор стал бы для семьи подлинной катастрофой. «Мы обеспокоены всем этим, страшно обеспокоены, – писал Дорус, в спешке организуя спасательную экспедицию в Гаагу, чтобы остановить Тео. – Я умоляю тебя не делать опрометчивых шагов… Умоляю тебя ничего не предпринимать, не поговорив со мной».
Винсент уже знал о намерении брата уйти из «Гупиль и K°». Возможно, Тео сообщил ему об этом в марте, еще прежде, чем о возобновлении его романа стало известно родителям. Нет сомнений, что тогда же Тео и объявил ему о своем решении стать художником. В восторге от того, что брат собирается отвергнуть фирму, которая в свое время отвергла его самого, Винсент горячо поддержал Тео. Он отправил брату экземпляр «Легенд о художниках», а в письмах без устали пел дифирамбы «жизни и творчеству» тех, кого братья особенно любили, – Бретона, Милле, Рембрандта.
По пути в Амстердам в середине мая Винсент остановился в Гааге, где они с Тео нанесли визит своему родственнику Антону Мауве, знаменитому и процветающему художнику.
В последнее время Тео довольно часто виделся с Мауве, навещая его в городском доме или в студии, расположенной в Схевенингене, на побережье Северного моря. Обаятельный и светский Мауве недавно обзавелся семьей и вел комфортную жизнь преуспевающего буржуа, являя заразительный пример успешной художественной карьеры, которому Тео, конечно, не прочь был бы последовать. Приезд Винсента заставил Тео решиться, и вскоре после того, как старший брат отправился обратно в Амстердам, младший сообщил родителям о своем намерении уйти из «Гупиль и K°». Винсент ликовал: брат готов порвать с традициями и ступить на новую тропу – так же, как недавно ступил он сам. Эта мысль буквально заставляла его трепетать. «Мое прошлое снова оживает теперь, когда я думаю о твоем будущем», – писал он брату.
Винсент представлял, как вот-вот в жизнь претворится виде́ние, посетившее его по пути в Рейсвейк, – два брата, связанные общими чувствами, мыслями и надеждами на будущее. Теперь Винсент даже смелее, чем Лорийяр, провозглашал родственность профессий художника и проповедника; жизнь и творчество таких художников, как Милле и Рембрандт, казалось ему, – это то же самое, что «работа и жизнь Па». Он приписывал новому призванию Тео ту же преображающую силу, которой обладало выбранное им религиозное призвание. «Когда я вижу картину Рейсдала или ван Гойена, – писал он, – я снова и снова вспоминаю слова „нас огорчают, а мы всегда радуемся“».
Но сам Тео отнюдь не разделял эйфории брата. И всего через несколько дней после своего судьбоносного заявления он поспешил в Эттен, чтобы взять свои слова обратно (он даже не стал дожидаться приезда отца). То ли из-за недостатка уверенности в своем решении, то ли от избытка ответственности Тео в конце концов почел за благо остаться в «Гупиль и K°». Он только попросил перевести его в другой филиал – парижский или лондонский, но Дорус и тут сумел переубедить сына. Дядя Сент посоветовал амбициозному и талантливому племяннику не портить себе будущее необдуманными поступками. Сент рекомендовал Тео «приложить все силы к тому, чтобы стать незаменимым для фирмы». Одновременно польщенный и пристыженный, Тео сделал вид, что ничего не произошло. Впрочем, подобные бунтарские всплески в жизни Тео случатся еще не раз.
Винсенту было гораздо трудней смириться с происшедшим. Вдохновленный идеями Лорийяра и мечтой об идеальном братском союзе, он продолжал поощрять художественные стремления Тео еще долгое время после того, как тот отказался от них. Всю оставшуюся жизнь Винсент будет поддразнивать брата и мучить себя образами их несостоявшегося товарищества, которым он дал себя увлечь на несколько дней летом 1877 г.
Одержимый этой заманчивой картиной и направляемый Лорийяром, Винсент продолжал находить новые связи между искусством и религией, все теснее сплетая их в единое целое. Их общим истоком была Природа, но, помимо этого, и религия, и искусство использовали тот же вокабуляр романтической образности: от звездных небес до взоров, полных слез. Для Винсента эти образы были связаны теперь не просто с несчастной любовью, но с любовью Господа. У них был один источник, и он «глубоко в наших сердцах», – писал Винсент; источник, который невозможно охватить умом и достать рукой. И искусство, и религия обещали обновление – через революцию или апокалипсис; они предлагали «нечто в духе Воскресения и Жизни».
Подобно понятию божественности у Карлейля, и религия, и искусство пребывали в каждой крупице здешнего мира, а не в совершенстве мира иного: в дряхлой рабочей кляче, терпеливо ожидающей следующей ноши; в изгибах корявых ветвей или в потрепанной паре походных сапог. Все это «благородно и прекрасно, – утверждал Винсент, – своей особенной, некрасивой красотой». Искусство и религия говорят на одном языке. И выражается это не только в символике солнца и сеятеля; их объединяет общий характер выражения – «простота души и бесхитростность разума», которые, по мнению Винсента, были присущи и Книге Царей, и сочинениям Мишле. Этот язык не нужно изучать долгие годы, он понятен каждому, потому что «обладает красноречием, завоевывающим сердца, ибо идет от сердца».
Но главное, и искусству, и религии присуще то, что для Винсента было важнее всего, – способность нести утешение, дарить свет миру, обращать страдания в покой, обиды в радость. Он заявлял, что великое искусство способно спасти человека от уныния, дать ему духовную пищу. Читая Библию или сказку Андерсена, любуясь солнечным светом, пробивающимся сквозь листву деревьев, Винсент ощущал присутствие этой благодатной силы и заливался слезами. Когда он ощущал ее (не сознанием, а чувством, всем своим существом), он немедленно ее узнавал: «Dat is het, – восклицал он. – Вот оно!»
Несколькими годами раньше Тео в разговоре с Винсентом привел эти слова Мауве, которые относились исключительно к искусству: «Вот оно!» – эврика художника, сумевшего схватить на холсте невыразимую сущность предмета, добиться правдивости изображения. Но теперь оно стало для Винсента универсальным понятием, применимым ко всему, что намекало на этот новый для него загадочный союз искусства и религии. «Ты сможешь найти это повсюду, – утверждал Винсент. – Мир полон этим». Он находил это в старых домах, окружавших маленький сквер за Остеркерк, – уголок смиренной настойчивости в ожидании своего художника. Он находил это в проповеди на смерть ребенка. И где бы он ни обнаружил это: на картине, в проповеди, оно неизменно дарило ему чувство радости и утешения. Оно озаряло светом человеческое существование, подобно искусству, и, подобно религии, придавало жизни смысл перед лицом неизбежного страдания и неминуемой смерти. Проповедники и художники с одинаковым успехом способны быть проводниками этой утешительной силы, утверждал Винсент. Нужно только «без остатка отдавать своей работе сердце, разум и душу». Конечно, его отец также нес в себе это. Но в сотворенном Винсентом союзе искусства и религии этим обладал и дядя Сент, в котором ему чудилось «что-то бесконечно очаровательное и, я бы даже сказал, что-то доброе и духовное».
Он находил это и в повседневной жизни. «Случается, что обычные, повседневные вещи производят на нас невероятное впечатление, – писал он, – наполняются глубоким смыслом и заставляют нас взглянуть на все иначе». Маленькая девочка, которую он увидел на цветочном базаре, вязавшая что-то, пока ее крестьянин-отец продавал горшки, излучала это: такая простая в своем маленьком черном чепчике, из-под которого смотрела пара живых, улыбающихся глаз. В другой раз Винсент разглядел это и в фигуре старого церковного сторожа в Остеркерк, который напомнил ему ксилографию Альфреда Ретеля «Смерть-товарищ». Таких людей, по его мнению, объединяло одно – «душа»; под этим Винсент понимал некую печать жизненных тягот, несчастье или печаль (связанные, например, с бедностью или старостью), которые делали их бесконечно далекими от бездушного блеска, будь то салонная живопись или благополучная паства в церкви. Всегда болезненно воспринимавший собственную грубоватую внешность, Винсент видел во внешнем уродстве знак духовности. «С большей охотой я буду смотреть на неказистых женщин Милле или Израэлса, – писал Винсент брату, пересказывая недавний спор с дядей Кором по поводу соблазнительной ню Жерома, – ибо что, собственно, значит красивое тело?»
В воображении Винсента это воплощалось в образе ангела: после долгих лет, проведенных за чтением Библии, ангельское присутствие в его жизни было для него несомненным. «Приятно думать, что сейчас, как и в стародавние времена, ангел всегда неподалеку от тех, кто в печали», – писал он Тео в разгар его весеннего кризиса. В письме, отправленном брату из Англии вскоре после возвращения из Эттена, Винсент клялся, что во время проповеди «лицо отца стало подобно ангельскому лику». В Амстердаме он читал и перечитывал историю Илии: как ангел коснулся его, спящего посреди пустыни. Винсент писал Тео об ангеле, который сказал Павлу «не бойся!», и об ангеле, который явился Христу в Гефсиманском саду и «дал Ему сил пережить времена, когда душа Его скорбела смертельно». Он приобрел в свою коллекцию гравюру с картины Рембрандта «Ангел, покидающий семейство Товии» – драматичное изображение момента, когда архангел Рафаил, вернувший зрение слепому Товии и открывшийся ему, возносится в небо в потоке света и вихре развевающихся одежд.
Ангелы, по мнению Винсента, – это Христовы посланники, Его гонцы, приносящие людям поддержку и утешение, вечно парящие «неподалеку от нас – неподалеку от тех, чье сердце разбито и дух угнетен». Вопреки скепсису современного ему мира, вопреки все большей популярности идеи вселенной без Бога, вопреки собственным отчаянным и смелым попыткам сотворить некое всеобъемлющее это в противовес требовательной вере отца, Винсент цеплялся за существование ангелов – посланников Всевышнего, за архаичный образ Божественного воплощения. До конца его жизни ангелы неизменно «парили неподалеку», даря его иллюзорной надеждой на примирение с Отцом, отвергнутым и отвергающим. В лечебнице для душевнобольных в Сен-Реми, помимо множества сеятелей, кипарисов и звездных ночей, Винсент создал лучезарный портрет архангела Рафаила.
В Амстердаме Винсент начал экспериментировать, формулируя новые идеи. «Счастлив человек, наставляемый Истиной, – не подменяющими ее знаками и словами, а самой Истиной, как она есть». Как и прежде, он пополнял свою коллекцию репродукций, переписывал фрагменты тронувших его текстов и записывал примеры проявлений этого, встреченные во время прогулок, то есть использовал средство, которым владел лучше всего, – слова. Теперь это уже была не просто «словесная живопись», которой всегда были полны его письма Тео; теперь он пытался не только ухватить образ, но целиком воссоздать памятный момент: все частицы пережитого, пронизанные глубоким значением, пронизанные этим. Новое мироощущение выразилось в декабрьском описании верфи за окнами дядюшкиного дома.
Спускаются сумерки… Короткий ряд тополей – их стройные силуэты и тонкие ветви так изящно выделяются на фоне серого вечернего неба… Чуть дальше – небольшой сад, обнесенный оградой из розовых кустов; во дворе видны черные фигуры рабочих и небольшая собака… Вдали виднеются мачты кораблей… то тут, тот там зажигаются огни. В этот самый момент звучит колокол, и поток рабочих устремляется к воротам.
Очевидно, такого рода сочинения казались Винсенту чем-то новым и значимым. В том же месяце он собрал «кое-что из написанного» и отнес в книжную лавку – заказать переплет.
Винсент еще раньше освоил искусство синтеза слов и изображений, которое, по его мнению, было способом достичь «совершенного выражения». Поля репродукций из его коллекции были сплошь испещрены строками из Библии, псалмов и стихотворений. Но стремление запечатлеть это – «глубинное значение и новый ракурс» – придавало его синтетическим образам, так же как и словесным картинам, значительность куда более серьезных творческих поисков.
Описывая в письме брату прогулку в сумерках по берегу реки Эй, Винсент попытался выразить – положив начало череде подобных попыток – утешение, которое он находил в созерцании ночного неба. Отметив сверкающую луну и глубокую тишину кругом, он вплел в повествование поэзию («Когда земные звуки умолкают, глас Господа под звездами звучит»), литературу (диккенсовские «благословенные сумерки») и слова Писания («…где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них»). Винсент вспоминал рисунок Рембрандта «Христос в доме Марфы и Марии», виденный им некогда в Кабинете гравюр и рисунков Британского музея, и вечернее небо над головой казалось ему декорацией к той библейской сцене: «Фигура Господа, исполненная величия, ясно выделяется на фоне окна, сквозь которое лучится сумеречный свет». Для Винсента обещание искупления, утешительная Истина, которой были напоены лунный свет и звездное небо, и было то самое заветное это. «Надеюсь, что никогда не забуду тот рисунок и то, что он, казалось, говорил мне: „Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни“… О таких вещах сумеречный свет говорит тем, кто имеет уши, чтобы услышать, и сердце, чтобы понять».
Теперь, когда Винсент во всем пытался разглядеть это, иначе он воспринимал и портреты. «Беспокойное, мрачное выражение» голландского адмирала XVII в. со старой гравюры напоминало ему о его религиозном герое Оливере Кромвеле. Лицо Анны Бретонской было «благородно и вызывало в памяти море и изрезанные бухтами берега». А то вдруг ему вспомнился портрет юноши из времен Французской революции, много лет висевший у него на стене. Теперь за отстраненным выражением Винсент видел страсть и невзгоды собственного религиозного возмужания. («Он не может поверить, что выжил после стольких катастроф».) Привычно синтезируя образы, Винсент дополнил портрет юноши сочинениями Мишле, Карлейля и Диккенса, а заодно и всем прочим, что когда-либо читал о революции, с удовлетворением признав, что все это «составляет достойное и прекрасное целое».
Но ни один из синтетических портретов, «написанных» им в ту зиму, не обладал большей выразительностью, чем тот, моделью для которого был он сам. Просматривая старые номера художественных журналов из дядиной книжной лавки, он увидел гравюру Франсуа Жозефа Эме де Лемюда под названием «Чашка кофе», которую затем так описывал в письме к Тео: «Молодой человек с довольно жесткими и резкими чертами и серьезным выражением выглядит точно так, как если бы он размышлял над пассажем из „Подражания Христу“ или обдумывал некое нелегкое, но достойное дело… посильное лишь страждущему душой».
Этот откровенный автопортрет Винсент снабдил пророческой ремаркой: «Таковое дело отнюдь не самое плохое; ведь то, что создано в печали, живет в веках».
В какой-то момент Винсент зашел еще дальше. Вместо того чтобы подбирать словесные описания к изображениям, созданным другими, он начал сам создавать рисунки, вдохновленные любимыми текстами. Перейти эту черту ему не составило труда. В детстве Винсент много рисовал – рисунки предназначались в подарок членам семьи или служили цели зафиксировать окружающий мир. После отъезда из дома рисунки стали способом поделиться с родными и друзьями подробностями его новой жизни – показать его комнату, дом, церковь. Каждый раз после переезда родителей Винсент непременно рисовал их новый дом. Покидая прежнее место жительства, Винсент обязательно делал памятные рисунки – иллюстрации к его воспоминаниям.
Первые рисунки, созданные летом 1877 г., не отличались от его прежних опытов. Только место, которое он хотел показать семье, нельзя было найти на карте. «На прошлой неделе я добрался до 23-й главы Бытия, – писал он Тео о своих успехах в изучении Библии, – в которой Авраам похоронил Сару в пещере Махпела; прочтя ее, я сразу же сделал небольшой набросок – как я представляю себе это место». В письмо был вложен рисунок – всего 7,3 × 15,5 см, но на нем уместился целый мир. Мельчайшими штрихами тонкого пера в центре Винсент изобразил вход в темную пещеру, над входом – камень с миниатюрной надписью. Справа убегала вдаль заросшая сорняками тропинка и, уменьшаясь к горизонту, росли в ряд три узловатых искривленных дерева; слева над полем вдалеке кружили птицы. Рядом с камнем над входом в пещеру Винсент изобразил небольшой куст, каждая его веточка обозначена линией толщиной с волос. Куст усеян цветами, нарисованными так уверенно, что не остается сомнений: Винсент изобразил хорошо знакомое растение.
Проповеди Лорийяра сделали свое дело: его отношение к собственным рисункам изменилось. Теперь это не просто напоминание о том или ином месте, воображаемом или реальном, – это способ выразить себя. «То, что я рисую, я вижу очень ясно, – писал Винсент. – В них [в рисунках] я могу передать свое воодушевление. Я обрел голос». «Обретенный голос» он немедленно опробовал, попытавшись представить библейский образ, которым всегда был одержим, – скитающегося христоподобного Илии. «Сегодня утром я нарисовал Илию, идущего через пустыню под грозовым небом», – докладывал он Тео.
Пещера Махпела. Перо, чернила. Май 1877. 7,3 × 15,5 см
Поиски способа абсолютного самовыражения привели Винсента к новому увлечению, также связанному с воображаемым пейзажем, – к созданию географических карт. География, географические карты с детства пленяли воображение Винсента, который рос в крохотном городке, расположенном на обочине оживленного трансконтинентального пути; один его дядя присылал сюда письма с курортов Южной Франции и вершин Швейцарских Альп, а другой в то же самое время исследовал экзотические уголки планеты, вроде Борнео и Явы. Эти детские впечатления на всю жизнь сделали Винсента благодарным слушателем псевдорелигиозных или фантастических повествований о далеких планетах и неведомых мирах; всю жизнь, любуясь ночным небом, он видел карту бесконечности.
В Амстердаме, выкраивая время в своем напряженном учебном графике (вполне возможно, необходимость изучить географию Греции, Малой Азии и Италии и дала ему первый импульс), Винсент создавал карты, не жалея сил, как это было ему свойственно, если он загорался новой идеей. Все немногие свободные деньги он тратил на «грошовые» карты и при каждом удобном случае ходил к Стриккеру, преподобному Мейесу, Мендесу и в книжную лавку дяди Кора полюбоваться роскошными атласами раскрашенных вручную карт. Он копировал произведения прославленных немецких картографов столетия Шпрунера и Штилера, славившиеся панорамным форматом, выразительной топографией и филигранными надписями. Он называл их «работой подлинных художников».
В Голландии, где исследовать мир и изображать его всегда считалось равно почетными занятиями, никогда не делалось особенного различия между созданием географических карт и картин. Карта на картине «Аллегория живописи» художника Золотого века Яна Вермеера настолько точна, что могла бы использоваться в навигации. Среди репродукций на стене комнаты Винсента стали появляться географические карты; брату Тео он рекомендовал последовать его примеру. Как и гравюры, карты он тоже включил в свои синтетические образы. Изучая ту или иную страну, он создавал ее детальную карту, а затем копировал на тот же лист длинные отрывки любимых текстов, по его мнению, удачно дополнявших карту. Так, карту Нормандии Винсент «дополнил» страницей из Мишле. На обороте карты Франции он поместил список всего, что только смог припомнить на тему Французской революции. Карту пути, пройденного апостолом Павлом по Малой Азии, он украсил отрывками из посланий святого. Учеба оставляла ему все меньше времени и сил, но Винсент методично трудился над каждой картой, копируя ее снова и снова до тех пор, пока не доводил до совершенства, чтобы, глядя на нее, можно было сказать: «Да, это сделано с чувством и любовью».
Той зимой его больше всего занимала идея создания карты Святой земли. С этой целью Винсент взял у дяди Стриккера книгу по географии Палестины. На листе бумаги размером без малого метр на полтора он тщательно обозначил все города, реки, горы, долины и оазисы канувшего в прошлое мира. С помощью штриховки он придал изображению объем и сделал отмывку цветом. В углу он поместил план Иерусалима, с зубчатыми стенами и цитаделью, Масличной горой и Голгофой – главными ориентирами последних трех лет его жизни. Все это было нарисовано усердно и бесхитростно. «Сделано с любовью и благоговением», – объяснял он.
Карта, которую Винсент планировал преподнести в подарок отцу в феврале 1878 г., когда тот в третий раз наведался с инспекцией в Амстердам, была готова предстать в качестве доказательства сыновнего рвения или смиренной просьбы проявить еще немного терпения. Но впоследствии, мучительно пересказывая брату события тех дней, Винсент ни разу не упомянул, что подарил отцу карту. Спустя десять дней он принес выполненную сангиной копию карты в темный подвальный класс воскресной школы в небольшой часовне близ еврейского квартала. Там он ее и повесил, написав Тео: «Я думаю, та небольшая комната – подходящее место». «Пусть это лишь слабый огонек… но для меня главное – поддерживать его».
После мучительной встречи с отцом Винсент окончательно понял, что никогда не добьется успеха в учебе. «Весьма сомнительно, что мне удастся успешно сдать экзамены», – с горечью признавался он в письмах Тео. Но просто сдаться Винсент не мог. И несмотря на свои бесконечные призывы к Тео не отказываться от творческой стези и все более изощренные попытки ощутить в себе заветное это, не задумывался он и о том, чтобы самому стать художником. Он вновь поклялся достичь успеха и попытался обнадежить себя и других иллюзорными обещаниями. «Я должен постараться, – говорил он. – Мне ничего не остается, кроме как снова взяться за работу, ведь очевидно, что это – мой долг, чего бы мне это ни стоило».
И тут вдруг перед Винсентом открылся новый путь. 17 февраля, всего через несколько дней после отъезда отца, Винсент нарушил свой обычный воскресный маршрут и отправился в Валсе Керк (Французскую церковь). В тот день с ее высокой кафедры выступал заезжий пастор из окрестностей Лиона. Проповеди, подобной этой, Винсенту слышать еще не доводилось.
Та же промышленная революция, что принесла одним невероятное богатство, как это произошло с дядей Сентом, повергла сотни и тысячи других людей в невообразимую бедность. В Лионе, крупнейшем во Франции центре ткацкой промышленности, рабочие, как нигде, страдали от жесточайшей эксплуатации и нечеловеческих условий жизни; здесь процветало использование детского труда и неудержимо распространялись болезни. Эта пандемия страдания, послужившая поводом к вспышке недовольства со стороны рабочих (и прежде бастовавших во Франции чаще, чем в других регионах), и была темой проповеди, которая тем утром звучала в стенах Валсе Керк. «Его проповедь составляли, главным образом, истории из жизни фабричных рабочих», – вспоминал Винсент позднее.
Горячий отклик вызвали у него не только трогающие душу образы, которые всегда казались Винсенту живее реальности, но и сам оратор – немного нелепый, очень серьезный иностранец, с трудом подбирающий слова. «Заметно было, как трудно, даже мучительно ему говорить, – рассказывал Винсент Тео, – тем не менее он говорил очень трогательно, поскольку его слова шли от сердца. Только такие слова способны трогать сердца».
Пример французского проповедника чрезвычайно воодушевил Винсента. В его историях о христианской поддержке нуждающихся рабочих Лиона Винсент узрел новую модель для воплощения давней мечты стать «истинным христианином»: он будет «творить добро». Буквально на следующий день из его писем исчезают любые упоминания учебных занятий. Нет больше и бесконечных философских размышлений, цитат из Писания, нравоучений и риторики. «Лучше сказать меньше слов, но пусть они будут наполнены смыслом», – писал он, укоряя себя за прежнее многословие. Ценность и польза его уроков теперь казались ему сомнительными, о чем он немедленно сообщил своему наставнику: «Мендес, неужели Вы действительно думаете, что эти мучения необходимы всякому, кто стремится к тому, к чему стремлюсь я?» Альтернативу проповедям и зубрежке он видел в неустанном труде, который, по его мнению, и есть высшее выражение духовности; он превозносил превосходство «природной мудрости» крестьян над книжными знаниями. Теперь Винсента, еще недавно стремившегося стать ученым пастором, подобно отцу, вдохновляла идея стать тружеником во имя Господа. «Труженики, ваша жизнь полна страдания, – писал он Тео, цитируя французскую евангелическую брошюру. – Блаженны труженики!»
Зимой 1878 г. письма Винсента превратились в апофеоз «простых людей», как он называл их, ссылаясь по памяти на слова апостола Павла из Второго послания к Коринфянам: «Бог, утешающий простых людей…» Собственно говоря, идея была не нова. В детстве Винсент, разумеется, редко видел настоящих крестьян и не слышал, чтобы их жизнь обсуждалась в домашнем кругу. Он почти не встречался с мелкими фермерами, которых по долгу службы навещал отец, уж подавно – с безземельными крестьянами, которым в иерархии Анны Ван Гог отводилось место у подножия социальной лестницы. С представителями же зарождающегося класса рабочих, которых в Брабанте было немного по причине слаборазвитой промышленности, Винсент и вовсе никогда не сталкивался. У Винсента не было реального опыта, который он мог бы противопоставить представлению родителей о крестьянах как о народе «грубом, диком, похотливом, скупом и агрессивном». Нечего ему было противопоставить и новому, романтизированному викторианскому образу крестьянина, который иронично сформулировала Джордж Элиот: «Беззаботные пахари… весело выезжающие в поле на работу; беззаботные пастухи, стыдливо милующиеся с пастушками в кустах терновника; беззаботные селяне, танцующие в ажурной тени». Как истинного отпрыска буржуазии, Винсента ничуть не смущала противоречивость подобных штампов – благородный фермер, рабочая скотина, фривольные пасторальные сценки, – а потому благонравные образы молящихся крестьян в его воображении спокойно уживались с игривыми описаниями соблазнительных селянок, при этом об ужасном положении реальных крестьян он попросту не задумывался.
Правда, однажды в приступе религиозного энтузиазма Винсент проникся сочувствием к жизни низших слоев общества – во время визита в Англию, преимущественно под влиянием романов Элиот «Сайлес Марнер» и «Адам Бид». Но праведный пыл быстро угас, уступив место страстному желанию следовать путем отца. Не далее как год назад, прошлым летом, его единственным требованием к будущему приходу была «живописная местность». Но той зимой в его письмах стали проявляться идеи, которые выходили далеко за пределы романтической идеализации, присущей репродукциям на стене его комнаты, или деревенского уклада жизни пасторского дома с его приусадебным хозяйством, или даже сочувственного сельского реализма Элиот. Теперь крестьяне и рабочие больше не казались ему воплощением романтической сентиментальности или религиозного благочестия: они были примером для подражания. «Достойная цель – постараться стать такими, как они», – провозгласил Винсент. Несмотря на изнурительный труд и безнадежность существования, они не отступают от веры, они смиренно и с достоинством несут свой крест и тихо умирают, как тот старый фермер в Зюндерте, уповая на то, что Господь простит им их прегрешения. Словом, с ними было то самое оно.
Новое увлечение идеей благословенного труда вызвало к жизни поток новых образов. Портные, бочары, лесорубы и землекопы изрядно потеснили на его стене крестины и благодарственные молитвы. Работы Жана Франсуа Милле, святого покровителя всех крестьянских художников, вернулись на «Святую землю», в воображаемый пантеон Винсента. Картины Милле обладают «душой», утверждал Винсент. Трудолюбие и скромность его персонажей были свидетельством «богатства духа», которое делает человека прекрасным. Dat is het. Вот оно!
Это выходило уже далеко за рамки художественных и нравственных достоинств картины, или попыток совместить мастерство и божественное вдохновение, или благородной миссии спасать людей от уныния и давать им духовную пищу. Неугомонному Винсенту оно представлялось теперь образом жизни – призванием более возвышенным, чем у отца (служение Богу) и у брата (служение Красоте), требованием посвятить себя всего, без остатка, праведному труду. «Должно быть, отрадно умирать с сознанием, что ты занимался праведным трудом, – писал Винсент, – и знать, что память о тебе не умрет, а сам ты станешь примером для тех, кто придет после тебя».
Безусловно, подобный идеал был чрезвычайно труднодостижим для неловкого и замкнутого молодого человека, который, по собственному признанию, порой чувствовал себя среди людей как Робинзон Крузо. Тем не менее Винсент энергично устремился к новой цели. Для начала он встретился с постоянным священником Валсе Керк – швейцарцем Фердинаном Анри Ганьебеном, которого в консервативном религиозном сообществе Амстердама считали радикалом. Ганьебен поддержал Винсента. «Позабудь о себе и без лишних раздумий посвяти себя работе», – советовал он. Схожее напутствие Винсент получил в уединенной Английской церкви, где по воскресеньям он проводил все больше и больше времени, по мере того как таяла его преданность учебе, а заодно и собственной Церкви. Местный священник Уильям Макфарлейн представил Винсента другому амстердамскому проповеднику, англичанину по имени Огаст Чарлз Адлер. Его миссией было обращение иудеев в христианство.
Сорокадвухлетний Адлер, сам крещеный еврей, недавно прибыл в Амстердам под эгидой радикального ответвления Англиканской церкви – Британского общества по распространению Евангелия среди евреев. Амстердам, с его огромной еврейской общиной, большинство представителей которой принадлежали к беднейшим слоям населения, долгое время оставался одним из главных центров «борьбы с еврейским невежеством и темнотой» в Европе, согласно определению одного источника. Несмотря на ожесточенное, а иногда и агрессивное сопротивление со стороны местного раввината, на улице Барндестег, на краю еврейского квартала, Общество построило свою миссионерскую церковь Зионскапел. Раз в год подводились итоги миссионерской работы – показателем эффективности служило количество вновь обращенных евреев.
17 февраля 1878 г. Винсент начал преподавать в воскресной школе, расположенной в цокольном этаже Зионскапел. Неизвестно, насколько Винсент был вовлечен в деятельность миссии: переписка с Тео становилась все менее регулярной и откровенной. Возможно, Винсент сопровождал Адлера, частенько обходившего с проповедями густонаселенные еврейские кварталы, либо присоединялся к церковной группе разносчиков Библии, которые настойчиво стучали в каждую дверь. Адлер, разделявший увлечение Винсента сочинениями Элиот, посоветовал ему прочитать ее роман «Ромола», о жизни Савонаролы, проповедника, смутьяна и подстрекателя. Винсент восхищался этим здоровенным, лысым, похожим на медведя англичанином и, уж конечно, поделился с ним своей мечтой посвятить себя бедным и страждущим; преподавание в воскресной школе он считал «слабым огоньком», освещающим путь к воплощению заветной мечты. «Адлер не тот человек, чтобы позволить ему угаснуть», – писал Винсент брату.
Следующие несколько недель Винсент был страстно увлечен миссионерской деятельностью Зионскапел. Он пытался наставить на путь истинный всех и каждого: от дальних родственников, которых иногда заходил проведать, до прихожан римско-католических церквей. К началу марта в запале нового увлечения он уже готов был бросить учебу и стать катехизатором – простым учителем Закона Божия. Перед ним открывалась прекрасная и достойная жизнь: дарить утешение людям, составлять пояснительные тексты к гравюрам и рисовать карты – одним словом, жить так, чтобы и о его работе когда-то сказали: «Вот оно!» Но родители Винсента пришли в ужас от его затеи. «Катехизатор! – причитал Дорус. – Этим себе на хлеб не заработаешь». А главное – какой позор! Катехизаторы стояли на низшей ступени церковной иерархии и в обществе занимали самое скромное положение; за ничтожное жалованье они уныло втолковывали детям раз и навсегда затверженные истины. Годы усилий и треволнений, тысячи гульденов, бессонные ночи, утомительные поездки, унизительные просьбы – ради чего все это? Ради того, чтобы Винсент стал катехизатором? Впрочем, эти новости нельзя было назвать совсем уж неожиданными. В феврале, проинспектировав успеваемость сына, Дорус остался им недоволен и вернулся домой в большом расстройстве. А вскоре от Винсента пришло «странное, вздорное письмо», в котором, возможно впервые, промелькнуло ужасное слово «катехизатор». Затем последовало письмо от дяди Яна, обеспокоенного учебой Винсента. В какой-то момент и дядя Стриккер, видевший Винсента регулярно, присоединил свой голос к хору встревоженных родственников.
«Для нас это настоящая пытка», – писал Дорус Тео. Сравниться с этим, по мнению Анны, могло только известие о кончине одного из членов семьи. «Он хочет получить такую работу в церкви, для которой не нужно было бы учиться! – в ужасе писала она. – Это не сулит ничего хорошего его – и нашей – чести». В случившемся они винили новое окружение Винсента – «ультраортодоксальных» клерикалов, каковыми, по мнению родителей Винсента, являлись Адлер, Ганьебен или Макфарлейн: под влиянием их радикальных идей сын «снова совершает в своей работе ошибки – больше, чем прежде». Но в первую очередь они винили самого Винсента. «Человеческие ошибки и их печальные последствия тесно связаны, – писал Дорус. – Он сам лишает себя радости жизни». Родители заламывали руки от отчаяния. «Мы сделали все, что могли, чтобы вывести его на достойный путь! – говорили они. – А он будто нарочно сам создает себе трудности».
30 марта – в свой день рождения – Винсент не написал родителям, и эта новая оплошность стала последней каплей в чаше их терпения. В строгом письме Дорус потребовал, чтобы сын уволился из воскресной школы Адлера. В длинном ответном послании Винсент жалобно протестовал, но Дорус был непреклонен, возвещая «опасность, которую сулит твое желание посвятить всего себя вещам малозначимым, пренебрегая главным». Спор, казалось, грозил вылиться в открытое противостояние. «Что ж, теперь нам остается только сидеть и ждать, – с усталой покорностью писал Дорус. – Это очень похоже на затишье перед бурей».
В начале апреля в попытке вернуть в семью мир Тео отправился в Амстердам, чтобы увидеться с братом. Тео был хорошо осведомлен о происходящем – Дорус и Анна в красках живописали ему свои страдания. Но отношения между братьями уже не имели прежней целительной силы. События предыдущего лета оставили горький привкус. Несмотря на постоянные декларации братской преданности, любви, Винсент так и не простил Тео решения остаться в фирме и забыть о карьере художника. Не слишком способствовали доверительным отношениям между братьями и частые встречи Тео с отцом в последние месяцы. Винсент имел повод сомневаться в безусловной преданности брата.
В середине марта новости о переводе Тео в парижское отделение «Гупиль и K°», казалось, подтвердили параноидальные подозрения Винсента. После прошлогоднего мятежа Тео подал заявление на должность в одном из заграничных филиалов компании. Он даже выучил английский язык на тот случай, если его отправят в Лондон. Однако столицей империи Гупиля по-прежнему оставался Париж, где к тому же проходила Всемирная выставка 1878 г. – феерия искусства, науки и техники со всех пяти континентов. «Это поистине уникальный шанс окинуть взглядом огромный мир, который тебя окружает», – с гордостью писал Дорус сыну. Для Винсента же Париж оставался местом самой болезненной из неудач, семейного позора, смыть который ему никак не удавалось. А теперь еще Тео отправлялся в Париж, чтобы «унаследовать» его бывшую должность, – это ли не сокрушительное доказательство пренебрежения не только советами Винсента, не только их братским союзом, но и самим заветным этим?
Мало ему было этой новости, мало было обиды, терзаний и угрызений совести, так до него еще дошли вести о ликовании в Эттене; было от чего прийти в отчаяние. «Дорогой Тео, оставайся и дальше гордостью и радостью для родителей, на которых так часто обрушиваются потрясения», – писали Дорус и Анна. «В это непростое время ты для нас – как луч солнечного света».
Не прошло и двух недель, как Тео приехал к Винсенту в роли посредника-миротворца. Но судя по всему, братья сильно поссорились; ссора продолжилась в последующей переписке: Винсент пытался оставить за собой последнее слово против, казалось бы неоспоримого, доказательства успеха его брата. Он обличал легкую и поверхностную жизнь Тео. Он высмеивал окружавшее брата «изысканное общество» и благополучие его жизни. Он называл его «ограниченным и чересчур осмотрительным», порицая за отказ от всего настоящего, что приводит к плачевному результату – невозможности «естественной», а также «подлинной», «внутренней» жизни. Он сравнивал гладкий путь своего брата к успеху с каменистой тропой, которой шел сам, и говорил о грядущей парижской жизни Тео со зловещим предостережением: «Какой бы румяной ни была заря, существует еще и мрак полночи, и обжигающий, тяжкий полуденный зной».
Что же до его собственной карьеры, то Винсент по-прежнему видел себя только в роли катехизатора. Он настаивал, что любая другая работа означала бы предательство его истинных убеждений. Винсенту только что исполнилось двадцать пять, и ему было необходимо добиться успеха хоть в чем-нибудь, научиться думать и поступать самостоятельно, независимо от мнения отца и шлейфа прошлого. Он с мальчишеской запальчивостью защищал Адлера и свою работу в воскресной школе. В ответ на неизбежный вопрос: «Чем ты собираешься зарабатывать себе на жизнь?» – Винсент апеллировал к небесному покровительству. «Счастлив тот, кто верует в Господа, – провозгласил он, – ибо в конце концов, пусть даже не избегнув бед и печалей, он преодолеет все жизненные трудности».
Возможно, противостояние со стороны Тео, а также неодобрение отца лишь укрепили решимость Винсента. Страница за страницей, прибегая к запутанным аргументам и лихорадочному самоободрению, Винсент со страстной горячностью вновь утверждал свою преданность высокому идеалу. «Человеку нужно только самое бесконечное и чудесное, – заявлял он. – И человек не должен соглашаться на меньшее». Он составлял длинные списки книг, поэзии и изображений – это не считая, разумеется, Библии, – которым он, будучи «homme intérieur et spirituel»,[21] собирался посвятить жизнь. Он выражал солидарность с теми писателями, поэтами и художниками, которые «мыслили более глубоко, искали, работали и любили чуть больше, чем все остальные, – с теми, кто достиг глубин океана жизни».
В ответ на упреки Тео и его призывы вспомнить о долге перед семьей Винсент заявил, что для него гораздо важнее сохранить «божественную искру», поддерживать «огонь в сердце», «всегда преданно любить то, что действительно заслуживает любви». Конечно, говорил Винсент, человек «будет сталкиваться с подлинной печалью и жестокими разочарованиями», но истинная любовь испытывается жизнью, как золото испытывается огнем. Узрев «rayon d’en haut»,[22] Винсент в конце концов демонстративно порвал отношения с отцом. В начале июня, когда истек срок, в который Дорус велел сыну прекратить всякие дела с Зионскапел, Винсент написал домой, что намерен и впредь подвизаться в качестве катехизатора, а учебу отложить на будущее. Отец немедленно предложил компромисс: если Винсент продолжит занятия в течение еще хотя бы трех месяцев («чтобы немного подучиться и набраться терпения, дабы спокойно все обдумать»), Дорус постарается найти ему какое-нибудь место. Винсент без раздумий отказался от предложения. Он не имел ни малейшего желания возвращаться к занятиям и собирался подыскать себе самостоятельную миссионерскую работу.
К середине лета схватка, начавшись с пробных выпадов и притворных отступлений, столь характерных для семейных распрей Ван Гогов, переросла в открытое противостояние – взрыв, который давно предвещал Дорус. Позднее Винсент описывал эту ссору как «смехотворную», «до крайности глупую» и повлекшую за собой «плачевные результаты… Я до сих пор содрогаюсь при мысли об этом». «Все, на кого я прежде мог положиться, переменились, и никто не ударил пальцем о палец, чтобы мне помочь». Пройдут годы, и Винсент с сожалением будет вспоминать это «длительное, глубокое непонимание между мной и отцом» из-за его нежелания продолжать учебу в Амстердаме.
5 июля Винсент внезапно приехал домой.
После того как несколько месяцев кряду Винсент в решительных и дерзких выражениях отстаивал свое право на независимость, возвращение Винсента в Эттен не могло быть ничем иным, кроме как признанием унизительного поражения. Еще и года не прошло с начала его учебы в Амстердаме (полный курс был рассчитан на семь лет). В будущем Винсент не раз будет утверждать, что его чуть ли не насильно выпроводили в университет: «Я весьма скептически относился к этому плану». Он даже уверял, что нарочно отставал по языкам, «чтобы весь позор пал только на меня, и ни на кого больше».
Тем не менее все это никак не объясняло его внезапного возвращения домой. Он вполне мог бы следовать своему новому призванию в Амстердаме – городе нищеты и угнетения, изобиловавшем миссиями и миссионерами. Или попытаться реализовать свою угрозу примкнуть к одной из презираемых его отцом «ультраортодоксальных» церквей, вроде Адлеровой, миссии которой работали в еврейских общинах по всей Европе и на Ближнем Востоке. Вместо этого он возвращается домой и покорно ждет, пока отец не подыщет ему «подходящее» место, хотя совсем недавно с негодованием отвергал подобную перспективу. Теперь он уже готов отречься и от радикального евангелизма, и даже от поисков высшего идеала. Готов вновь ступить на тропу респектабельного проповедничества – все в обмен еще на один шанс примирения с семьей.
Винсент сдался. Еще до отъезда домой он отказался от всяких проявлений независимости – от преподавания в воскресной школе до переписки с Тео. Когда Дорус постановил, что лучшим местом для сына будет Бельгия, Винсент прекратил поиски других вариантов. Требования к проповеднику в католической Бельгии были куда менее строгими, чем в Голландии. «Приличный и неглупый человек непременно сумеет добиться там успеха, – с надеждой писала Анна, – пусть и без диплома». Еще будучи в Амстердаме, Винсент по настоянию отца исправно писал длинные письма и готов был ехать в Брюссель, чтобы предстать перед тамошним начальством. В середине июля Дорус организовал Винсенту собеседование в одной из протестантских школ Брюсселя. Отец с сыном отправились туда в сопровождении преподобного Томаса Слейд-Джонса из Айлворта, который загадочным образом материализовался как раз вовремя для того, чтобы самолично дать Винсенту положительную рекомендацию.
В ожидании ответа из школы Винсент изо всех сил старался показать себя хорошим сыном. Он подолгу гулял со своим братом Кором, восторженным мальчиком одиннадцати лет, который любил рисовать и мечтал стать офицером кавалерии. В один из жарких летних дней, устроившись в теньке, они нарисовали «небольшую карту Эттена и окрестностей», сообщал Винсент в письме Тео. Винсент принял деятельное участие в подготовке к главному событию того лета – свадьбе сестры Анны и Йоана ван Хаутена, достойного, состоятельного бюргера из Лейдена; Винсент занимался цветочным оформлением. Он тенью следовал за отцом, сопровождая его в визитах к прихожанам на неделе и во время воскресных проповедей. Когда Доруса не было дома, Винсент сидел в его кабинете, с окнами в сад, и одну за другой составлял проповеди, готовясь к новой жизни.
В июле Винсент поехал вместе с отцом в Зюндерт, где Дорус прочел проповедь в маленькой церкви, а после навестил больных. По дороге домой отец остановил экипаж, и остаток пути по пустоши, залитой вечерним светом, они прошли пешком. Никогда еще Винсент не был так близок к воплощению своей мечты о примирении. Описание, в котором он выразил тот момент, было насквозь пронизано этим.
За соснами садилось закатное красное солнце, вечернее небо отражалось в заводях; и пустошь, и желтый и бело-серый песок – все было исполнено гармонии… В жизни есть моменты, когда все вокруг и внутри нас дышит покоем и чувством и вся наша жизнь кажется длинной тропой через пустошь.
С приближением отъезда Винсент изо всех сил старался выглядеть бодрым, хотя на душе у него было тревожно. Он повздорил с невестой («Винсент никогда еще не был таким упрямым», – сетовала мать) и пытался уклониться от светских обязанностей. Появление на свадебной церемонии дяди Сента и дяди Стриккера в солнечный августовский день, вероятно, только усугубило в нем ощущение неудачи и отторжения, ведь он снова сворачивал с того единственного пути, к которому лежала его душа.
Через четыре дня после свадьбы Винсент отбыл в одобренную отцом евангелическую школу в Брюсселе. Ему предстояло выдержать трехмесячный испытательный срок, по окончании которого его должны были зачислить на трехлетнюю школьную программу. Родители, провожавшие его на поезд, страшились думать о будущем сына. «Мы провожаем его с тревогой на сердце, – писала Анна Тео. – Его представления об обычной жизни настолько нездоровые, что я сомневаюсь в его способностях учить кого-либо». (Сестра Винсента Анна высказалась прямее и резче: «Боюсь, что ослиное упрямство сильно повредит ему в его новой работе».) Дорус маскировал свои страхи под видом обреченности: «У меня нет иллюзий на его счет. Я не могу избавиться от страха, что нас снова ждет разочарование».
На самом деле брюссельская «школа» была почти фикцией. Не просуществовавшая еще и двух лет, она занимала всего одну комнату, имела одного учителя и пять учеников (из них только трое учились по полной программе). Уроки вел одноногий Дирк Бокма, бывший директор начальной школы, которому помогали несколько евангелистов-единомышленников: время от времени они приходили в школу и давали бесплатные уроки. Ни постоянного преподавательского состава, ни руководства, ни финансирования у школы не было.
Втянутая в ожесточенную междоусобную борьбу внутри крошечного бельгийского протестантского сообщества, школа не смогла найти надежного покровительства и теперь выживала только за счет энтузиазма и энергии ее основателя, молодого проповедника Николаса де Йонге, да за счет милости нескольких благотворителей. В стране, где среди евангелистов преобладали иностранные миссионеры – чаще всего голландские и английские, – де Йонге проповедовал радикальный религиозный национализм. Он был уверен, что донести до людей Писание можно, только разговаривая с ними на их родном фламандском языке, а не на «элитарном голландском», который использовали реформатские проповедники, вроде Доруса Ван Гога. «Фламандцам – фламандский!» – таков был его девиз.
То, что Дорус отправил сына в школу, миссия которой была сравнима с миссией крестоносцев или Дон Кихота, как и то, что Винсент на это согласился, можно объяснить только тем, что обоими руководило отчаяние. Как любой носитель голландского языка, Винсент понимал фламандский и говорил на нем. Тем не менее унаследованный от отца формальный стиль проповедей неминуемо должен был сделать его изгоем в школе, где отдавали предпочтение народному говору и восставали против «голландизации». Склонность нагружать свою речь аллюзиями и сложной риторикой, а также непривычная для него самого манера изъясняться вынуждали Винсента читать свои проповеди по бумаге. Это было нарушением школьного регламента, согласно которому «лекции должны быть доходчивыми и увлекательными, скорее короткими и увлекательными, нежели длинными и мудреными». По воскресеньям, во время уроков Библии в близлежащих Мехелене и Льере, Винсент чувствовал себя точь-в-точь «как кошка в чужом месте». Он признавался, что ему еще далеко до его идеала «истинно народного оратора, способного говорить с людьми серьезно и с чувством, свободно и просто одновременно». В остальные дни он по четырнадцать часов проводил в маленьком классе, вновь стараясь осилить историю, латынь и Библию – теперь на фламандском языке.
Чувствуя приближение очередной неудачи, Винсент вновь погрузился в депрессию и самобичевание. Запершись в своей комнате в Лакене, в северной части города, он отказывался от пищи и спал на полу. А совершая долгие прогулки вдоль канала Шарлеруа, одевался слишком легко, несмотря на холодную осень. По свидетельству его соучеников, в школе он пренебрегал рабочим столом, предпочитая держать тетрадь на коленях, наподобие средневекового писца. Как и в Амстердаме, Винсент любил блуждать по кладбищам и городским окраинам, где «ощущаешь какое-то особое звенящее чувство тоски по дому, с примесью горькой меланхолии».
Спустя годы товарищи Винсента по школе описывали его как угрюмую, болезненно самолюбивую и нервную личность: временами вел себя дерзко и вызывающе («Ах, учитель, мне правда все равно!»), а временами впадал в бешенство от негодования. «Ему было неведомо послушание», – вспоминал один из них. Однажды, когда кто-то из учеников вздумал его поддразнить, Винсент обрушился на обидчика «с такой яростью, что тот сразу от него отстал». «О, это лицо, пылающее возмущением и яростью!.. Я никогда его не забуду. Прискорбно, что человек, истово преданный Господу, так легко выходил из себя». На этом фоне приезд Тео 15 ноября, должно быть, окончательно добил брата-неудачника. С триумфом возвратившись из Парижа, где он руководил стендом «Гупиль и K°» на Всемирной выставке, Тео, несомненно, был окружен ореолом успеха – еще бы, дядюшкин наследник, гордость семьи! Он даже выглядел по-новому, отпустил аккуратную рыжеватую бородку. Контраст с его запутавшимся, мрачным и озлобленным братом был слишком очевидным.
Когда по результатам испытательного срока Винсента отчислили, никто не удивился. Учителя-священники не обнаружили в нем «ни одного из тех качеств, что отличают прилежного ученика». Исключительно из уважения к его отцу Винсенту разрешили посещать занятия, но предупредили, что учителя слагают с себя всякую ответственность. Брату Винсент объяснил свою неудачу объективными причинами: «Я не мог пользоваться в школе теми же правами, которые предоставлены ученикам, чей родной язык – фламандский». Но в Эттене никаким отговоркам никто уже не верил. Новый позор поверг в отчаяние Доруса и Анну. «Мы никому об этом не говорили, – писали родители Тео. – Не говори и ты… Что-то будет теперь?»
Винсент был деморализован. Его снова постигла неудача, и на этот раз – на простейшем из всех возможных уровней религиозного образования. Какой еще путь оставался для него открытым? После того как был вынесен вердикт, Винсент перестал есть и спать. Он заболел и начал стремительно терять вес, так что домовладелец был вынужден написать его родителям, чтобы они «приехали и забрали Винсента домой… Он не спит и, судя по всему, пребывает в весьма нервозном состоянии, – пересказывал Дорус содержание взволновавшего домашних послания в письме Тео в конце ноября. – Мы очень обеспокоены». Ничего не сообщив Винсенту, Дорус стал собираться в Брюссель. Но Винсент и сам тем временем решил уехать. «На дальнейшее пребывание здесь мне просто не хватит средств, – писал он Тео. – Собственно, у меня вообще нет денег». На самом деле Дорус предложил и дальше оплачивать его пансион в Брюсселе до тех пор, пока он не подыщет себе другую работу. Но Винсент отказался.
Чем глубже погружался Винсент в пучину, тем упорнее он цеплялся за мистическое это. За несколько недель до отъезда из Эттена он написал Тео: «Это – чрезвычайно важная черта искусства, она будет и впредь действовать на людей». За недолгое время, проведенное в Брюсселе, Винсент как минимум однажды посетил Королевские музеи изящных искусств. Единственное сохранившееся письмо из Брюсселя почти полностью посвящено искусству и художникам. Это он замечал повсюду: в старом доме, оплетенном виноградной лозой, «как на картине Тейса Мариса»; в тенистой «готической» липовой аллее – сучковатые пни и изогнутые корни деревьев напоминали какую-нибудь «фантастическую гравюру Альбрехта Дюрера». Когда приезжал Тео, братья проводили почти все свободное время, любуясь живописью и рассматривая репродукции. «Как много в искусстве поистине прекрасного, – писал Винсент. – Если суметь запомнить все когда-либо виденное, всегда будет над чем поразмышлять и тебе никогда не будет пусто, не будет одиноко».
Винсент продолжал поиски абсолютного выражения – синтетических образов, которые «говорят на своем языке, если бы мы захотели внимательно слушать». В евангелической школе он сопровождал свои ответы на уроке рисунками на доске. Во время блужданий по промышленным кварталам расположенные там фабрики и мануфактуры, по-своему живописные, давали ему повод для размышлений о конечности человеческого существования: «Мне должно делать дела Пославшего Меня, доколе есть день; приходит ночь, когда никто не может делать». Вид старых кляч, уныло, в одиночку тянущих за собой телеги с печной золой, был им воспринят и как урок «о смысле жизни», и как метафора собственной безрадостной судьбы. «Бедная лошадь… так терпеливо и покорно и вместе с тем так мужественно и бесстрашно… ждет своего последнего часа».
Но самый впечатляющий образ Винсент создал накануне отъезда из Брюсселя. Основой для него послужило описание, которое он обнаружил в популярном географическом справочнике об одном районе на юге Бельгии под названием Боринаж. Иллюстрации в этом справочнике рисовали местных жителей людьми не только симпатичными, но и мудрыми.
Единственно возможное для них место работы – угольные шахты… Углекоп – это особый боринажский тип жителя: для него не существует светлого времени дня, и только по воскресеньям для него светит солнце. Он трудится в узком туннеле при тусклом свете лампы… его окружают тысячи опасностей, о которых он знает не понаслышке; несмотря на это, боринажский углекоп имеет счастливый нрав, он привык к такой жизни, и каждый раз, спускаясь в шахту и в темноте освещая свой путь укрепленной на голове маленькой лампой, он вручает свою жизнь Господу.
Это трогательное описание единства труда и веры Винсент дополнил библейскими строками – пророчеством Исаии о том, что «народ, ходящий во тьме, увидит свет великий; на живущих в стране тени смертной свет воссияет»; и обещанием псалма – «во тьме восходит свет правым». К этому Винсент добавил воспоминание о собственном желании быть миссионером на угольных шахтах в Англии, выразив надежду, что в будущем он тоже сумеет найти свет во тьме поражений и стыда. «Меня всегда потрясает, – писал он, – что, когда мы видим картину неописуемой и невыразимой скорби – одиночества, бедности и страданий… мы в мыслях своих обращаемся к Господу».
Чтобы придать образу завершенность, Винсент сделал рисунок.
Он изобразил маленькое кафе, которое приметил, прогуливаясь вдоль канала Шарлеруа, главной артерии индустриального Брюсселя. К зданию кафе примыкал большой ангар, куда баржи свозили уголь, доставляемый с юга страны. Вместе с углем прибывали добывавшие его углекопы, вынужденные из-за безработицы и экономического упадка покинуть свои дома в надежде найти работу на одной из расположенных вдоль канала фабрик. «Здесь можно увидеть множество людей, которые работают на угольных шахтах, – сообщал Винсент, – это весьма характерный народ, их ни с кем не спутаешь».
Это и были те самые шахтеры из Боринажа, о которых Винсент прочел в географическом справочнике. Каждый день они собирались в этом небольшом кафе под названием «Au Charbonnage» («На шахте»). «Рабочие приходят туда во время обеденного перерыва, чтобы съесть свой хлеб и выпить кружку пива», – писал Винсент.
Пренебрежительно названный самим автором «беглым наброском», этот рисунок явно потребовал от Винсента всех его навыков рисования, хотя размером он едва ли больше почтовой открытки: дом с низкой, провисшей крышей, невзрачная в потеках штукатурка, над дверью небольшая вывеска (очевидно – почерком Винсента), грубая булыжная мостовая, занавески на окнах. Винсент добавил приветливый полумесяц и легчайшими штрихами карандаша затенил изображение. Незатененными остались только два окна и фрамуга над дверью, освещенные уютным светом газовой лампы. Когда рисунок был завершен, он аккуратно свернул его и вложил в письмо Тео в знак того, что и сам Винсент направляется «au charbonnage» – на угольною шахту.
Неделю спустя Винсент и правда уехал. Изможденный, посреди зимы он отправился в Боринаж – без средств к существованию, планов и перспектив – в погоню за своей фантазией и несбыточной мечтой. Он уехал так спешно, что, скорее всего, разминулся с отцом, который прибыл забрать его домой. «Я должен исчезнуть» – эта мысль гнала Винсента прочь из Брюсселя, признавался он позже. Если пути отца и сына все-таки пересекались, то Дорус наверняка попытался утешить своего заблудшего отпрыска словами проповеди, с которой он обратился к своим прихожанам накануне отъезда из Эттена: «Я – сеятель. Подумайте о всех тех полях, которые заброшены из-за людской недальновидности, а ведь благодаря усердию сеятеля они дали обильные всходы. Но Добрый Сеятель ни одного из своих детей не оставит своей заботой».
Кафе «Au Charbonnage» («На шахте»). Перо, чернила, карандаш. Ноябрь 1878. 14 × 14,2 см
Впрочем, Винсенту в тот момент ближе была другая евангельская притча. Всего за несколько дней до отъезда из Брюсселя он начал писать проповедь на тему притчи о бесплодной смоковнице – о человеке, который год за годом ждал, пока его смоковница не принесет плоды, но в конце концов, отчаявшись, срубил ее под корень.
Позднее Винсент напишет Тео, зачем поехал в Боринаж, – доказать, что ему «достанет мужества». Тогда же он объяснял эту поездку самому себе (и, конечно же, родителям) необходимостью представить еще одно доказательство своей целеустремленности. Он уверял родителей, что намерен «учиться и наблюдать», чтобы по возвращении суметь «сказать людям что-то действительно достойное внимания», стать «лучше, духовно созреть». Но однажды он уже признавался в истинных причинах своего безоглядного стремления в никуда, в одном из редких приступов пронзительного откровения.
Когда я представляю себе, сколько глаз следят за мной неотступно… сколько их, тех, кто точно будет знать причину, если я потерплю неудачу, сколько лиц, на которых я прочту: «Мы помогали тебе, мы зажгли для тебя путеводный огонь, мы сделали для тебя все, что могли… Какова награда за все наши труды?» Когда я думаю обо всем этом, о тоске, разочаровании, боязни потерпеть поражение и вызвать скандал… Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше!
Глава 12 Черная страна
О существовании места, куда поезд доставил Винсента, авторы тогдашних путеводителей по Голландии не ведали. Мальчику с девственных пустошей Зюндерта даже лунный пейзаж вряд ли показался бы более диковинным. Вдоль линии горизонта на плоской равнине возвышались громадные черные конусы, такие странные и в то же время одинаково безликие: слишком правильные, чтобы сойти за природное явление, слишком внушительные, чтобы сойти за творение рук человеческих. На некоторых из них начала прорастать трава; другие еще тлели изнутри и слегка дымились. «Казалось, здешний пейзаж пропитан черной пылью из-за непрерывной доставки угля на поверхность, сам воздух здесь приобрел цвет сажи – сажи, которая безостановочно извергается из высоких труб и оседает на землю, покрывая ее безжизненной липкой пленкой; вся местность производит впечатление нездоровой, насквозь продымленной, обреченной на гибель, деформированной наростами терриконов», – писал о Боринаже один приезжий.
Деревья были здесь редкостью: вся растительность, за исключением нескольких жалких садов, исчезла под натиском черной армии дымящихся угольных отвалов – терриконов. Даже летом цветение было чуждо этой земле – настолько, что и «от вида пыльных листьев чахлой герани на подоконнике сладко сжималось сердце». Зимой снег становился серым раньше, чем успевал долететь до земли. Когда весной он таял, серая почва чернела, дороги превращались в непролазную, липкую, как деготь, грязь, так что ноги увязали – того и гляди останешься без башмаков. Даже в безоблачные дни в воздухе, размывая границу между небом и землей, висела дымка из серого пара от курившихся терриконов и сажи из дымовых труб. По ночам все окутывала беззвездная, адская тьма. Жители называли это место le pays noir – черная страна.
Поселки, которые располагались примерно в миле друг от друга вдоль утопавших в грязи дорог, были застроены безликими домами из оштукатуренного кирпича. Здесь Винсент встретил настоящих боринажцев – черных людей черной страны. «Люди эти, когда они поднимаются из недр земли на дневной свет, – писал он Тео, – до такой степени черны, что похожи на трубочистов». Не только мужчины, но и все члены их семей были покрыты угольной пылью. И дети, и жены углекопов также работали на шахтах: дети – потому что могли протиснуться в узкие подземные ходы, жены – потому что без их заработка семью было не прокормить. После работы мужчины курили, сидя на пороге своих ветхих домов, пока женщины, по словам одного очевидца, черные, как негритянки, и дети «с лицами стариков» ходили за водой для ежедневного ритуала отмывания от сажи.
Мужчинам нечего было и мечтать отмыться добела. Их руки и грудь, испещренные царапинами и ссадинами, казались покрытыми татуировкой – «словно мрамор с синими прожилками». Да и сами усталые, согбенные тела этих людей (средняя продолжительность жизни в Боринаже составляла 45 лет), их изможденные, обветренные лица, их воспоминания о близких, которые не вернулись из шахты, – все это также было несмываемым отпечатком тяжелого труда горняков Боринажа. А еще осознание, что и их дети вслед за ними проведут жизнь под землей, ведь, как писал Эмиль Золя, «люди, к сожалению, не изобрели еще способа жить без еды». По словам одного из местных жителей, каждое утро, прощаясь с близкими, мужья, сыновья и дочери утирали слезы, «как будто знали, что больше никогда не увидятся».
Сбившись в «громадное, понурое человеческое стадо», они брели к шахтам. Зимой рабочие выходили из дому еще до первого проблеска зари и при свете ламп шли туда, где зловеще горели синим пламенем маяки доменных печей и стояли освещенные красным заревом коксовые печи. В этих угольных поселках над всем доминировала шахта. Горы шлака, громадные трубы и фантастические металлические леса позволяли за несколько миль увидеть шахту и почувствовать ее запах. Кроме того, ее можно было услышать. Оглушительный грохот от вращения громадного колеса, натужные вздохи паровой машины, звон и скрежет металла, непрерывный звон колокола, отмечавший подъем на поверхность каждой новой партии угля, – эти звуки разносились по округе во все концы, как и удушающий запах тлеющих отвалов. Окруженная кирпичными стенами – выглядящими точь-в-точь как военное укрепление – и рвом шлака, источающим тлетворный запах рудничного газа, шахта каждое утро заглатывала тысячи рабочих, пропадавших в ней, словно в пасти «чудовища, поглощающего свою обычную порцию человечины», – писал Золя в романе «Жерминаль», действие которого происходит на французской угольной шахте, по другую сторону границы.
Угольная шахта Маркас
Каким-то непостижимым образом Винсент сумел найти в себе силы энергично приступить к новой миссии. По словам встречавшего его священника, в Боринаж он прибыл «элегантно одетым», «воплощая все характерные черты голландской опрятности». Это довольно неожиданно, учитывая суровые условия, в которых он по собственной воле жил в Брюсселе. Чтобы избавить франкоговорящих жителей Боринажа от труда выговаривать его неудобоваримую голландскую фамилию, он представился просто как «мсье Винсент».
Вооруженный рекомендацией отца, приемлемым знанием французского и свежим зарядом энтузиазма, Винсент вскоре нашел себе должность в Пти-Вам, одном из маленьких поселений, жавшихся друг к другу в тени шахт Маркас и Фрамери. Небольшой местный приход только что обзавелся собственной церковью и по закону имел право нанять проповедника за государственный счет. В ожидании окончательного утверждения этой должности местный Евангелический комитет принял Винсента на шестимесячный испытательный срок в качестве «проповедника без духовного сана и учителя катехизиса». Винсенту было назначено небольшое жалованье и предоставлено жилье: сперва у разносчика книг в близлежащем Патураже, а спустя краткое время – в доме одного из самых зажиточных прихожан Жана Батиста Дени, фермера, жившего со своими пятью сыновьями в Пти-Вам.
Винсент немедленно начал вести уроки катехизиса для детей. Он читал им, пел с ними гимны и рассказывал библейские истории, а в качестве иллюстрации использовал нарисованные им самим карты Святой земли. По вечерам он участвовал в чтениях Библии, которые устраивались на дому у кого-нибудь из членов общины. Кроме того, Винсент посещал больных. «Здесь их такое множество», – писал он Тео. Первые письма домой были полны восторженных рассказов о его новой деятельности. «Он занимается тем, что ему действительно нравится, – писала Анна Корнелия, лелея очередную осторожную надежду. – Работа доставляет ему большое удовольствие». Его рассказы впечатлили даже недоверчивого Доруса. «Похоже, что он увлечен работой и она ему удается, – писал Дорус Тео в январе. – Мы очень за него рады».
Поскольку боринажская конгрегация Винсента лишь недавно отделилась от церковной общины в Ваме, прихожане собирались в старом танцевальном зале – «Детском салоне». Зал, где могло разместиться почти сто человек, был уже приспособлен для религиозных собраний – регион был буквально наводнен евангелическими миссиями. В мансардной комнате дома фермера Дени Винсент готовил проповеди для рабочих и фермеров, которые каждое воскресенье собирались в «Детском салоне». Он снова цитировал слова лионского проповедника. «Мы должны думать о Христе-труженике, – говорил Винсент своим прихожанам, – с морщинами печали, страдания и усталости на челе». Кто сможет лучше понять «рабочего, труженика, чья жизнь полна тягот и невзгод, как не сын плотника… который тридцать лет работал у отца в скромной мастерской, ибо на то была воля Божья»?
Для вдохновения Винсенту достаточно было выглянуть на улицу, где каждое утро мрачная процессия шахтеров – мужчин и женщин, одетых в одинаковые лохмотья, стуча башмаками в предрассветной мгле, – понуро шла отбывать трудовую повинность. По вечерам, четырнадцать часов спустя, они возвращались домой. «Точно так же, как это было вчера, и так же, как это будет завтра, как происходит из века в век, – писал один свидетель этого унылого шествия. – Словно самые настоящие рабы».
Стоит ли говорить, что Винсент, с его максимализмом, рано или поздно должен был присоединиться к серой колонне, направлявшейся в недра земли? Это был лишь вопрос времени.
«Мрачное место, – написал он после посещения шахты Маркас, одной из самых старых, страшных и опасных в округе. – Бедные шахтерские хижины, несколько черных от дыма мертвых деревьев, колючие изгороди, навозные кучи, зольные отвалы и горы бесполезного угля». Надшахтное здание, копер, окружал сюрреалистичный пейзаж шахтенного комплекса: крытый брезентом сарай для сортировки угля, подъемная машина, дренажная насосная башня, коксовые и доменные печи. В отдалении лошади медленно поднимались по склону черной горы, один за другим волоча наверх ящики с угольной крошкой и пустой породой. Возможно, Винсент побывал и в раздевалке, где большая угольная печь обдавала шахтеров жаром, прежде чем они отправлялись вниз.
Но чего Винсент никак не ожидал, так это безумной вибрации и оглушительного грохота, царивших в копре. Это просторное кирпичное сооружение с закопченными окнами непрерывно содрогалось от работы медного механизма – ритмичной пульсации выхлопов; гром тяжелых бочек по железному полу; вой черных тросов, тянущихся от огромного колеса к засаленным шкивам на железном каркасе, возвышающемся над всем, словно голый остов башни. Пронзительный визг лебедки означал прибытие и отправление клетей: они поднимались из глубины, груженные углем, и снова опускались в недра земли, унося рабочих на глубину в 635 метров, – «увлекая живой груз, который шахта легко поглощала, словно прожорливый великан», – писал Золя.
Шахтеры с лампами в руках, тесно скучившись, стояли босиком в пустых ящиках для угля, а мимо них, «словно рельсы из-под поезда, мчащегося на всех парах», пролетали деревянные сваи шахты. Воздух быстро становился ледяным, а в клеть проникала вода, сочившаяся со стен, – сперва тонкой струйкой, а затем целым потоком. Миновав три последних уровня, где выработка была уже закончена, шахтеры оказывались так глубоко под землей, что солнечный свет, едва видимый через жерло шахты, уменьшался до точки размером с далекую звезду в небе.
Из «зала», прорубленного на дне шахты, во все стороны расходились туннели и шурпы, пытавшиеся нащупать спрятанные в недрах угольные пласты – некоторые толщиной всего до полуметра. По мере того как Винсент с трудом пробирался по одному из темных ходов, в конце которого слышался шум отбойных молотков, укрепленный балками потолок становился ниже, дощатые стены – у́же: он сравнивал эти туннели с «большими дымовыми трубами на брабантских фермах». Постепенно лужицы на полу слились в озеро. Температура воздуха стремительно менялась: от стужи в лифтовой шахте, где вентиляция была наилучшей, до жаркой духоты в туннелях, где не было ни намека на дуновение. Под конец Винсенту приходилось идти согнувшись, по щиколотку в воде, в удушающей атмосфере подземелья.
Время от времени впереди слышался монотонный грохот, похожий на раскаты грома. Несколько мгновений спустя из темноты появлялась лошадь, тянувшая за собой состав вагонеток, полных угля. Чтобы пропустить лошадь с грузом, ему приходилось вжиматься в осклизлую, корявую стену. Шахтеры завидовали откормленным лошадям, которые всю свою жизнь жили под землей, в тепле, наслаждаясь «запахом свежей, чистой соломенной подстилки». Еще глубже, где не могли пройти лошади, вагонетки с углем толкали работавшие в шахте дети: при этом мальчишки в голос ругались почем зря, а девочки лишь сопели, «запаренные, как кобылы, изнемогая под непомерной тяжестью груза», – описывал их Золя.
Наконец Винсент добрался до забоя, где трудились шахтеры. Здесь туннель ветвился на множество кажущихся бесконечными невозможно узких лазов. В каждом из них в темноте трудился одинокий шахтер. Винсент называл эти норы французским словом de caches («укромные уголки, тайники»). Они напоминали ему камеры «подземной тюрьмы» или «ниши склепа». «В каждой такой камере, – рассказывал он Тео, – при тусклом свете маленькой лампы рубит уголь шахтер в грубом полотняном костюме, грязный и черный, как трубочист».
Поездка на шахту Маркас в январе 1879-го стала для Винсента самым важным событием за те два года, что он провел в Боринаже. Он спускался под землю как минимум еще один раз – в марте того же года. Но к этому времени Винсент уже стоял на пороге погружения куда более опасного – в самую черную из стран; повторно он провалится в эту бездну через десять лет, находясь в арльском госпитале для душевнобольных.
Падение было стремительным и внезапным. «Мы начинаем снова за него волноваться, – писал Дорус спустя всего несколько недель после того, как Винсент приступил к новой работе. – На горизонте замаячили неприятности». Жители Боринажа равнодушно отнеслись к новому проповеднику, а он в свою очередь не стремился наладить общение. Книжный образ благочестивых углекопов, которые, не впадая в уныние, ежедневно противостоят тьме и смерти, разлетелся на куски при столкновении с реальностью: его подопечные оказались людьми замкнутыми, отнюдь не спешившими впускать в свой круг чужака. «Простые и добродушные люди», какими жители Боринажа представлялись Винсенту по приезде, вскоре стали в его письмах Тео «малограмотными невежами» – «нервными», «обидчивыми» и «подозрительными».
Винсент с трудом справлялся со странным местным диалектом французского языка, на котором они говорили с невероятной скоростью. Он старался не отставать от них, насколько было возможно ускоряя темп своего парижского французского, но такая тактика лишь усугубляла взаимное непонимание. Винсент, казалось, с удивлением узнал, что большинство из них не умели читать. Вскоре он уже жаловался, что, «будучи культурным и воспитанным человеком», он не в состоянии найти себе товарищей в «столь диком окружении». Шахтеры тоже не желали признать в нем своего. Сперва они, хоть и нерегулярно, еще посещали проповеди, которые Винсент читал на французском, а затем и вовсе перестали приходить. Винсенту, по его собственному признанию, недоставало «характера и темперамента истинного шахтера»: он и сам чувствовал, что «никогда не сумеет поладить с ними или завоевать их доверие».
Как всегда, когда от реальности исходила угроза, Винсент все глубже погружался в иллюзии. Он упорно отстаивал «живописность» чахлого местного пейзажа и особое «очарование», присущее жителям Боринажа. Он сравнивал черные отвалы с песчаными дюнами Схевенингена. «Здесь чувствуешь себя как дома, – утверждал он, – как будто ты на родных пустошах». Даже путешествие в шахту не сломило его веры в то, что на служение в Боринаж его призвало то самое заветное оно. Продлившийся шесть часов визит в адские недра шахты Маркас он назвал «очень интересной экспедицией». Описание этой «экспедиции», составленное Винсентом для Тео, больше всего напоминает составленное натуралистом описание колонии жуков или птиц: изобилуя техническими терминами, оно не содержит ни слова возмущения или сочувствия. Признавая «скверную репутацию» шахты – «поскольку многие здесь гибнут во время подъема или спуска, из-за отравленного воздуха, взрыва метана, прорыва воды, обрушений и т. д.», – Винсент настаивал: все это лучше той жизни, которую они ведут в убогих поселениях на поверхности. Углекопы, по его мнению, предпочитали постоянную ночь своей работы «мертвой и бесприютной жизни» верхнего мира, точно так же как «на суше моряки скучают по морю, несмотря на все опасности и трудности, поджидающие их там».
Своим иллюзиям Винсент находил художественное выражение. Все – от безжизненного пейзажа до искалеченных шахтеров – вызывало в памяти любимые произведения искусства. Смертоносный туман создавал «фантастический эффект кьяроскуро», напоминавший о «картине Рембрандта, или Мишеля, или Рейсдала». Винсент был уверен, что Маттейс Марис смог бы написать изумительное полотно, изобразив на нем «изможденных, обветренных» шахтеров. А если бы кто-нибудь из художников сумел запечатлеть шахтеров за работой в их подземных норах, думал он, «это точно стало бы чем-то новым и ранее неслыханным».
Вместо того чтобы открыть глаза на окружавшее его реальное страдание, он рассуждал о страданиях любимых литературных героев. «В мире по-прежнему очень много рабства, – писал он о „Хижине дяди Тома“. – И эта восхитительная книга говорит о нем с великой мудростью, любовью и страстной заинтересованностью в лучшей доле несчастных угнетенных». Винсент не произнес ни одного слова осуждения в адрес нечеловеческих условий жизни и труда шахтеров Боринажа, которые даже в те, совсем не сентиментальные, времена ужасали общество, однако не скупился на похвалы роману «Тяжелые времена» Чарлза Диккенса, сумевшего создать «трогательный и полный сочувствия образ рабочего человека». В какой-то момент Винсент, кажется, почти признался в том, что больше доверяет литературным и живописным образам бедных и угнетенных, чем реальности за окном. «Картина Мауве, Мариса или Израэлса, – настаивал он, – говорит больше и яснее, чем сама природа».
Фантазии Винсента нашли выражение и в его проповедях. Он приехал в район, бурливший от рабочих волнений. Через тридцать лет после того, как в близлежащем Брюсселе Маркс и Энгельс написали «Манифест Коммунистической партии», шахтеры Боринажа возглавили социалистическое рабочее движение, которое в конце концов распространилось на всю континентальную Европу. Волны кровавых забастовок, следовавших одна за другой и жестоко подавляемых властями, привели к зарождению боевых профсоюзов, которые получили в рабочих поселках, вроде Пти-Вам, активную поддержку; постепенно возникла целая сеть профессиональных клубов, кооперативов и обществ взаимопомощи, призванных дать отпор жестокости и несправедливости нового капиталистического строя.
Но поскольку Винсенту шахтеры представлялись стойкими христианскими подвижниками, образ бесправной жертвы был им не к лицу. А посланные им испытания, как и его собственные мытарства, лишь приближали к Господу. Им нужен был не Карл Маркс, а Фома Кемпийский. Он звал их не к бунту, не к борьбе, а к прославлению страданий («нас огорчают, а мы радуемся»). «На то воля Божья, чтобы мы, подражая Христу, вели жизнь скромную, – проповедовал он. – Не к заоблачным вершинам надо, а к терпению и скромности следует стремиться, надо учиться у Евангелия кротости и сердечному смирению». Винсент прибыл к шахтерам с твердой уверенностью: «народ, ходящий во тьме», с готовностью примет весть Кемпийца о благом смирении, ибо полагал, что в этом и состоит утешение всех обездоленных и угнетенных. В эту категорию прекрасно вписываются и рабочие клячи, запряженные в телегу с золой.
Переубедить его не смогли ни забастовки, ни бойкоты, ни митинги, свидетелем которых ему довелось стать. «Божий сын в земном изгнаньи, очи возведи. Бог избавит от страданий – скоро, потерпи», – подчеркнул он в потрепанном сборнике духовных песен и рифмованных псалмов, положенных на музыку, который использовал в «Детском салоне». Но в бурлящем гневом шахтерском поселке, где за последние три года жалованье сократилось на треть, а люди сотнями гибли от взрывов, обвалов и эпидемий, увещевания Винсента только больше отдаляли его от «несчастных созданий», которых он жаждал утешить.
Из известных ему способов утешения страждущих оставался последний: Винсент принялся ухаживать за больными. Ежегодно сотни рабочих боринажских шахт получали ожоги и переломы, отравления газом или угольной пылью, заболевали из-за чудовищной антисанитарии. Больные и умирающие не ставили под сомнение воззрения Винсента и не отвергали его проповеди. Они были рады странному голландцу, который предлагал помощь тогда, когда другим не было до них дела. «Здесь много случаев заболевания брюшным тифом и смертельной лихорадкой, – рассказывал Винсент брату. – В одном доме все страдают от лихорадки, а помочь им некому, поэтому больные ходят за больными».
Винсент бросился в пучину страдания с жертвенным самозабвением. Он заходил в дома, где свирепствовал тиф, предлагая хозяевам помощь в работе по дому, и днями напролет дежурил у постелей больных. Он заботился о пострадавших в шахтах, в числе которых однажды оказался человек, обожженный с ног до головы. Винсент нарезал льняные лоскуты для компрессов с воском и оливковым маслом – последнее он иногда покупал на собственные деньги. Согласно свидетельству очевидца, он трудился день и ночь, ухаживая за недужными, молясь и проповедуя Евангелие, а когда пациенты выздоравливали, «падал на колени от усталости и радости».
Но и этого было недостаточно. Вскоре Винсента затянуло в привычный замкнутый круг самобичевания и самоуничижения. Он отказывал себе в любой пище, кроме хлеба без масла, жидкой рисовой каши и подслащенной воды. Он перестал заботиться о своем внешнем виде, мылся от случая к случаю и посреди зимы нередко выходил на улицу без пальто. Точно так же как раньше, в Амстердаме и Брюсселе, он считал, что ведет чересчур роскошную жизнь, и потому съехал от Дени в расположенную неподалеку маленькую заброшенную хижину с соломенной крышей. Он отказывался спать в удобной постели и неспроста осведомился у Дени, какое дерево самое твердое, вероятно намереваясь достать для своего лежака именно такую доску. Развесив на стенах хижины репродукции из своей коллекции, он с каждым днем все более уходил в себя. В светлое время суток Винсент ухаживал за больными и ранеными, а по вечерам читал, курил, штудировал Библию и подчеркивал любимые отрывки в сборнике духовных песен. Он так исхудал, что жена Дени начала опасаться, как бы он не заразился свирепствовавшим вокруг тифом.
Дени и остальные члены прихода считали хижину неприемлемым жильем для проповедника и возмущались «религиозным помешательством» Винсента. Он же в свою защиту цитировал, вслед за Фомой Кемпийским, Святое Евангелие: «Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову», однако его обвинителям сравнение казалось богохульством. Разочарованные его проповедями, шокированные эксцентричным переездом, упрямым нежеланием прислушиваться к советам и даже его маниакальной помощью больным, прихожане обратились в Брюссель, в Евангелический комитет, с просьбой прислать инспектора и рассмотреть вопрос о назначении нового проповедника, что уже прямо грозило Винсенту увольнением. Всего через месяц после начала новой жизни он вновь оказался перед лицом неизбежного провала.
Родителей эта новость не застигла врасплох. Письма сына с рассказами об ужасных увечьях, эпидемиях и вылазках на угольные шахты давно вызывали беспокойство Доруса и Анны. Дорус опасался, что, «чересчур увлекшись присмотром за больными и ранеными», Винсент не имеет возможности достойно выполнять возложенные на него религиозные обязанности. Анну больше тревожил внешний вид сына, ведь «там кругом такая грязь». Кроме того, они получили письмо от мадам Дени, которая подробно описала ту жалкую жизнь, на которую обрек себя Винсент. Он и сам подтвердил опасения матери, сообщив, что действительно обходится «без кровати, постельного белья и услуг прачки». От предъявленных ему обвинений он попросту отмахнулся – «это их не касается» – и в оправдание вновь ссылался на Евангелие и Кемпийца. «Иисус тоже хранил спокойствие во время бури, – писал он, – и поворачивал реки вспять».
Но Дорус не мог сложа руки ждать разрешения ситуации. Несмотря на непогоду, 26 февраля он отправился в Боринаж. К моменту его приезда инспектор комитета преподобный Рошедье уже прибыл и был осведомлен обо всех претензиях в адрес нового проповедника. Рошедье пришел к выводу, что Винсент продемонстрировал «досадный переизбыток миссионерского рвения», о чем и сообщил своенравному молодому проповеднику, прочтя ему строгое назидание. Однако этого, очевидно, оказалось недостаточно, чтобы Винсент съехал из своей лачуги: именно там – лежавшим на мешке с соломой, ужасающе слабым и истощенным – его и застал отец.
По воспоминаниям очевидца, Винсент «как ребенок позволил увести себя за руку», и на следующий день сквозь серую метель Дорус в качестве наказания повел сына каяться к трем местным священникам, от решения которых зависела его судьба. Вполне в духе упорного сеятеля, отец провел с сыном беседу «о планах по его исправлению – как ему измениться и окрепнуть духом». Он взял с Винсента обещание, что тот будет следить за своим внешним видом, подчиняться церковному начальству и использовать хижину только как мастерскую или рабочий кабинет.
Но Винсенту не удалось обмануть родных этой видимостью компромисса. «Он слишком упрям и своенравен, чтобы прислушаться к советам», – в отчаянии писала Анна. В письме к Тео Винсент приукрасил обстоятельства отцовского визита. «Отцу не просто будет позабыть Боринаж, – писал он на следующий день, – как и всякому, кто побывал в этом удивительном, замечательном и живописном месте». Вскоре после отъезда Доруса Винсент снова с презрением отказался от жилья в доме Дени. «Возможно, – запальчиво писал он родителям, – улучшению всегда предшествует ухудшение».
Беда пришла неожиданно. Вторжение людей с их кирками, масляными лампами и воздухом внешнего мира пробудило к жизни силы, запертые в недрах земли с незапамятных времен. С каждым ударом кирки, с отколотым куском каменной толщи, с каждой отгрузкой угля газ без цвета и запаха все больше заполнял шахту. Достаточно было одной искры – от лампы или трения колес вагонетки о рельсы, чтобы газ взорвался. Это и произошло 17 апреля 1879 г. на шахте Аграп, чуть более чем в трех километрах от Вама.
Вспышка синего метанового пламени запустила цепную реакцию. Мощная взрывная волна разбросала рабочих по всей длине туннеля и втиснула их в трещины угольного забоя. Бывалые шахтеры знали, что при утечке рудничного газа – «гремучего», как они его называли, – нужно падать на пол, потому как дальше на уровне головы промчится поток пламени. Взвихренная страшным сквозняком угольная пыль, подожженная метановой вспышкой, превратила струю пламени в адский огонь, несущийся по шахте со скоростью пули в ружейном стволе. На сей раз взрывная волна обрушила конструкции шахты, искорежила рельсы и, словно снаряды, разбросала по туннелям пустые вагонетки. Огонь летел по подземным ходам со скоростью тысячи километров в час, сметая все на своем пути: оборудование, лошадей, людей – и детей, и взрослых.
Пролетев по стволу шахты, огненный ветер, словно залп гигантской пушки, ворвался в надшахтное здание. Рабочие на подъемнике сгорели в один миг. Затем мощный поток еще не воспламенившегося газа, заполнив вентиляционную шахту, взорвался, вырвавшись наружу громадным огненным шаром. Молодые девушки, работавшие в сарае для просеивания угля, были обожжены до неузнаваемости. Копер снова и снова сотрясали взрывы, взметавшие в воздух сотни тонн угля и камней. После одного из таких взрывов воздух заполнили обрывки одежды погибших шахтеров.
Громадный огненный столб, видимый на расстоянии нескольких миль, и густые облака черного дыма оповестили жителей окрестностей о катастрофе. Толпы женщин и детей выбежали на дорогу и бросились в направлении расползавшегося по небу черного пятна. Подходя к шахте, они отчетливо слышали ужасающие хлопки подземных взрывов и ощущали под ногами дрожь земли, не прекращавшуюся еще несколько часов. Вскоре люди заполнили все свободное пространство и затаив дыхание с надеждой вглядывались в распухшие черные лица выживших. Носилки за носилками отправляли либо в госпиталь, либо в церковь. По мере того как гора тел во дворе росла и масштаб трагедии становился все более очевидным, горестные стенания все чаще перемежались гневными криками и проклятиями. (Катастрофа унесла жизни 121 шахтера.) В конце концов полиция была вынуждена закрыть ворота, чтобы горе и возмущение толпы не спровоцировали бунт.
Невозможно представить, чтобы Винсент Ван Гог остался в стороне от этих событий и не воспользовался такой возможностью дарить утешение страждущим. Люди, собравшиеся во дворе шахты Аграп, не расходились еще несколько дней. Безутешно рыдали дети, оставшиеся без отцов, и матери, потерявшие детей; другие в муках неизвестности ждали новостей о пропавших без вести членах семьи (последних выживших подняли на поверхность только на пятый день). Ходили слухи, что почти сто шахтеров попали в западню из-за обрушения пород. Спасатели слышали стоны и крики раненых. В каждой шахтерской семье прекрасно знали о том, насколько опасна газовая смесь, образующаяся после взрыва рудничного газа, – она остается в шахте и может привести к смерти от удушья в считаные минуты. Чтобы не потерять сознание от отравления газом, замурованные шахтеры пели. Винсент наверняка был тронут образом оказавшихся в ловушке шахтеров, в шаге от близкой смерти распевающих в кромешной мгле гимн надежды.
Затем начались похороны. Десятки похоронных процессий – отчасти символ траура, отчасти протеста – тянулись через траурный пейзаж, словно мрачные образы с детства памятной Винсенту гравюры «Похоронная процессия, идущая через поле». Скорбь, охватившую жителей Боринажа, разделяла вся Бельгия. Самая страшная за последние десять лет авария на шахте спровоцировала волну рабочих протестов и побудила давно бездействующее правительство потребовать от владельцев шахт улучшения техники безопасности. Трагедию обсуждали и в Эттене. «Какой ужас этот несчастный случай, – писал Дорус Тео. – В каком отчаянном положении оказались люди – погребенные заживо, практически без шансов на спасение». Не закрывал Дорус глаза и на то, какими последствиями все это чревато для его впечатлительного и непредсказуемого сына: «Надеюсь, у Винсента не возникнет новых осложнений. Несмотря на все его странности, он действительно искренне заинтересован в судьбе несчастных людей. И Господь, несомненно, заметит это. Ах, вот бы все наладилось!»
Но ничего не наладилось. Как уже говорилось, после отъезда отца из Боринажа Винсент вновь взялся за старое. Охваченный «безумием самопожертвования», он роздал почти всю свою одежду, те немногие деньги, которые у него были, и даже серебряные часы, которыми он уже не в первый раз пытался кого-то облагодетельствовать. Свое нижнее белье он порвал на повязки для раненых. В марте Винсент вернул отцу деньги, присланные для оплаты жилья, ясно дав понять, что вновь обосновался в хижине. В ответ на призывы Рошедье умерить пыл Винсент упрямо следовал своим средневековым представлениям о благочестии, отказываясь от еды, тепла и постели. Зимой он выходил на улицу босым и носил шахтерскую одежду. Он перестал мыться – мыло тоже казалось ему греховной роскошью. Все больше времени он проводил с больными и ранеными, провозгласив себя готовым на любые жертвы ради облегчения их страданий.
После апрельского взрыва на шахте Дорус и Анна некоторое время лелеяли надежду, что Винсент в качестве духовного наставника сможет быть полезным своей общине. Однако все произошло наоборот: катастрофа на шахте Аграп лишь приблизила очередную катастрофу в жизни Винсента.
В июле Евангелический комитет вынес решение о его увольнении. Официальным поводом, согласно докладу комитета, стала его неспособность к деятельности проповедника. «Каждый, кто поставлен во главе конгрегации, должен обладать талантом произносить речи, – говорилось в документе. – Отсутствие данного качества делает абсолютно невозможным выполнение основной задачи проповедника». Но родители Винсента – а возможно, и он сам – отлично знали настоящую причину. «Он не подчиняется требованиям комитета, – писал Дорус. – Он неисправим. Это суровое испытание».
Комитет дал Винсенту три месяца, чтобы подыскать другую должность, но о том, чтобы до тех пор продолжать выполнять свои обязанности в Ваме, не могло быть и речи. Постоянные предупреждения и выговоры руководства, а заодно и его собственное все более эксцентричное поведение настроили против него всю паству. При встрече прихожане открыто насмехались над его странными манерами. Во время столь любимых им уроков катехизиса дети совершенно его не слушались. Повторяя, скорее всего, услышанное дома, они называли Винсента «fou» – сумасшедшим. Возможно, именно тогда Винсент впервые услышал в свой адрес эту характеристику.
Путь домой также был для него закрыт: перспектива еще одного досрочного возвращения после очередной неудачи переполняла его чувством вины и стыда. «Мы зовем его вернуться домой, – писал Дорус, – но он не желает».
В отчаянной попытке спасти свою бельгийскую миссию Винсент отправился на поиски Абрахама Питерсзена, проповедника, который помог отцу устроить его в евангелическую школу в Брюсселе. Во время своего обучения там он несколько раз прислуживал в церкви Питерсзена в Мехелене. 1 августа, нарядившись в шахтерское рубище, Винсент отправился в долгое путешествие, какие часто совершал в трудные периоды своей жизни. Проспав две ночи под открытым небом и сбив ноги в кровь, Винсент оказался в Брюсселе, у порога дома, где жил Питерсзен. При виде «неопрятного и страшного» человека отворившая дверь девочка взвизгнула и убежала. Питерсзен попытался убедить Винсента вернуться в родительский дом, но тот решительно отказался. «Он был непреклонен, – рассказывал Питерсзен Дорусу. – Его худший враг – он сам».
Не сумев переубедить Винсента, Питерсзен неохотно дал ему рекомендательное письмо к боринажскому проповеднику, известному как «евангелист Франк». Он жил в Кеме, шахтерском городке, расположенном всего в четырех милях от Вама. Будучи «независимым проповедником», Франк не имел ни церкви, ни паствы, ни возможности платить Винсенту жалованье. По сути, это был просто одинокий человек, живущий в глуши и проповедующий Слово Божие всякому, кто захочет слушать. Винсент мог бы стать «помощником» Франка. Такое решение знаменовало позорный конец его великих амбиций. На следующий день Винсент вернулся в черную страну и доложил о своем прибытии «евангелисту Франку», адрес которого значился просто как «au Marais» – на болоте.
Оставался лишь один человек, которого Винсент мог попросить о помощи. Сразу после прибытия в Кем он набросал Тео короткое письмо, в котором умолял его приехать.
Чем больше Винсент уходил в свои фантазии и погружался в отчаяние, тем сильнее он скучал по своему брату. «Я сделан не из камня или железа, как насос или фонарный столб, – писал он. – Как и всем людям, мне нужны дружеские и участливые отношения, нужен близкий товарищ. Я не могу жить без этого и не чувствовать пустоты внутри». В том же письме он сравнивал себя с узником в одиночном заключении, а Тео называл своим попутчиком – «compagnon de voyage» – и единственной «причиной жить». Только братская любовь давала ему ощущение, что его жизнь, «возможно, еще на что-то годна, – говорил он, – и не совсем уж бесполезна и никчемна».
Но одного желания Винсента было недостаточно, чтобы заполнить растущую между братьями пропасть. Они не виделись с прошлого ноября, когда младший брат с триумфом возвратился из Парижа, а старший почти в то же самое время совершил свой отчаянный побег из Брюсселя. Впервые за шесть лет они не встретились на Рождество – Винсент остался в Пти-Вам. Их переписка стала нерегулярной, а редкие письма настолько формальными, что ни намеком не упоминали о проблемах Винсента. Если не считать настойчивых приглашений в Боринаж. Тем не менее Винсент продолжал изображать себя посланником таинственной преображающей силы, а черную страну описывал как «своеобразный» и «живописный» край с особым, только ему присущим чувством и характером.
Но Тео была известна вся подноготная. Родители не скрывали от него опасений, что выходки Винсента грозят семье новым разочарованием и позором. К тому времени, как его брат был смещен с должности проповедника прихода Пти-Вам, сочувствие Тео было практически на исходе. «Винсент сделал свой выбор», – холодно написал он.
Когда в начале августа Тео прибыл на вокзал в Монсе, он был готов сказать брату слова горькой правды, которые, опасаясь непредсказуемой реакции сына, оставил при себе их отец. Братья совершили долгую прогулку, во время которой младший пенял старшему, что тот слишком долго катился по наклонной плоскости, убеждал его, что настало время исправить допущенные ошибки, что пришла пора прекратить жить за счет отца и начать самостоятельно себя обеспечивать. Тео предположил, что брат мог бы снова найти себе должность бухгалтера, вроде той, какую он занимал в Дордрехте, или пойти в ученики к плотнику. Он мог бы быть цирюльником или библиотекарем. Сестра Анна думала, что из Винсента вышел бы хороший пекарь. А если он желает вернуться в мир искусства, он запросто мог бы «заняться литографированием заголовков счетов или визитных карточек». Какой бы путь он ни выбрал, настаивал Тео, его бесцельным блужданиям, его ничтожному праздному существованию необходимо положить конец.
Когда Винсент заикнулся (вторя Фоме Кемпийскому) о богоугодной бедности и самопожертвовании, Тео сердито отмахнулся от этих «не имеющих ничего общего с реальной жизнью религиозных понятий и идиотских принципов», которые только мешали брату «здраво смотреть на вещи». Тогда Винсент попытался напомнить об их братской клятве, произнесенной восемь лет назад на берегу Рейсвейкского канала, но Тео резко ответил: «С тех пор ты переменился, ты уже не тот». В конце концов, явно выражая мнение родителей, Тео выдвинул главное обвинение: Винсент сам причина «разлада, унижения и горя для них двоих и для всей семьи».
Кажется, слова брата поразили Винсента: он мог уклониться и отбиться от любых других ударов (что и сделал сразу после отъезда Тео, написав ему письмо, в котором изобретательно и ловко парировал брошенные ему упреки, снисходительно иронизировал, принимал позу оскорбленного в лучших чувствах и пытался переманить брата на свою сторону), но вся его жалость к себе, все умение находить себе оправдание не могли избавить его от чувства вины за то, что он причиняет горе родителям. «Очень может быть, – признал он в порыве искренности, – что это моя собственная ошибка».
Винсент знал только один способ потушить охватившее его пламя вины. Поэтому, отправив брату письмо с опровержением, он пошел в Монс и купил билет на ближайший поезд в сторону дома. Более года Винсент упорно избегал встречи, но теперь желание увидеть родных пересилило стыд.
«Он возник как из-под земли, – писала Анна Корнелия Тео. – Мы услышали „привет Па, привет Ма“ и увидели, что он стоит на пороге». Они переодели и накормили его, но и только: домашние встретили Винсента скептическими взглядами и осуждающим молчанием. «Он очень похудел, – писала Анна, – на лице его было странное выражение». Все это мало напоминало радушную встречу блудного сына, о которой всегда так мечтал Винсент. Уязвленные поведением сына, которое стало причиной краха стольких планов на будущее и принесло столько разочарования, родители держались отстраненно. Но Винсент принял их настороженность за безразличие и поспешил замкнуться в мрачном одиночестве, которое неизбежно должно было воскресить в памяти всех членов семьи не самые радужные воспоминания о его поведении в детстве. «Он целыми днями читает Диккенса, – рассказывала Анна, – и больше ничего не делает. Он ничего не говорит, только отвечает на наши вопросы… Хотя и ответы его иногда бывают весьма странными… Он ни о чем не говорит ни слова; ничего по поводу своей прошлой работы, ничего по поводу будущей».
Настроенный прервать молчание сына, Дорус пригласил Винсента прогуляться до Принсенхаге и навестить дядю Сента. «Может быть, тогда Винсент откроется нам», – выражала надежду Анна. Но результатом прогулки длиной в пять миль стала очередная катастрофа. Чувство отеческого долга, по велению которого Дорус затеял этот разговор, изрядно поистрепалось за годы обид и разочарований. «Завтра исполняется десять лет с того дня, как Винсент покинул наш дом и я отвез его в Гаагу, чтобы он поступил на работу к Гупилю, – писал Дорус Тео всего за неделю до неожиданного появления Винсента. – Мы устали и пали духом». Винсент тоже чувствовал обиду: он убедил себя в том, что, уступая требованиям отца, вынужден предать свои религиозные устремления. Почти одновременно с письмом отца, в котором тот жаловался на неуступчивость старшего сына, Тео получил письмо, в котором сам Винсент горестно сетовал: «Ты знаешь, как долго мы обсуждали и планировали, спорили и рассматривали варианты, вдумчиво все проговаривали, – и каким ничтожным оказывался результат… Боюсь, такой же результат ожидает меня и теперь, если я последую совету, пусть даже и данному с самыми лучшими намерениями».
Когда один из них не смог сдержать раздражения – неизвестно, был ли то Дорус или Винсент, – этой вспышки оказалось достаточно, чтобы за ней последовал взрыв: блудный сын снова бежал из родительского дома.
Дальше последовал год полного неведения. Винсент ничего не писал брату, а если и писал, свидетельств тому не осталось – практически вся семейная переписка за тот год утрачена.
Гонимый то ли словами отца, то ли ненавистью к себе, Винсент вернулся в черную страну. Он переступил порог своего самого страшного кошмара. Накануне поездки в Эттен Винсент писал Тео:
Если я когда-нибудь всерьез приду к мысли, что был обузой и помехой для тебя и остальных домашних, то лучше бы мне было вовсе не появляться на свет… Если я начну думать об этом, то не смогу справиться с тоской и отчаянием, и мне останется только мечтать о том, что я не задержусь в этом мире надолго.
Следующие полгода Винсент с такой неистовостью предавался самоотречению, что условия его жизни устрашали даже видавших виды жителей Боринажа. Он отверг «комфорт» (весьма относительный) дома «евангелиста Франка», на долгое время лишил себя пищи, крова, тепла, гигиены, отдыха и общения. Краткие часы сна он проводил в каком-нибудь случайном хлеву или вовсе под открытым небом. Единственной его пищей были черствые хлебные корки и мерзлый картофель.
Франк оказался бесполезен для Винсента и как работодатель, и как утешитель (больше Винсент никогда не упоминал о нем). Надеяться, что какая-нибудь церковь в Кеме согласится предоставить ему работу – хоть оплачиваемую, хоть нет, – было бессмысленно: репутация «проповедника из Вама» следовала за ним по пятам. Судя по всему, Дорус продолжал присылать Винсенту небольшие суммы денег, но тот все раздавал бедным, или тратил, покупая для них томики Библии, или просто отправлял обратно. Когда он в поисках слушателей для своих проповедей отправлялся в шахту, рабочие издевались над ним. Его странное поведение казалось им возмутительным и неприличным. Винсент избегал людей – люди избегали его. Один из жителей поселка слышал, как он бормочет: «Все считают меня никчемным».
Воображение Винсента тоже окутала тьма. Он отложил в сторону не только перо, которым писал письма, но и карандаш, которым делал зарисовки. Он даже лишил себя удовольствия любоваться коллекцией репродукций – для них все равно не было места в его нынешнем бесприютном бродячем существовании. Его воображаемая жизнь теперь вся заключалась в маленьких карманных книжках, которые он, вероятно, носил с собой повсюду. Но и они, казалось, были нужны ему лишь для того, чтобы бередить старые раны. «Тяжелые времена» Диккенса, «Хижина дяди Тома» Бичер-Стоу – все неизменно напоминало ему о худших днях прошлого. Годом раньше Винсент прочитал фундаментальную «Историю Французской революции» Мишле. Теперь он обратился к «Последнему дню приговоренного к смерти» Гюго – мрачной истории о несправедливости и неразборчивости смерти во времена террора. «Все люди приговорены к смерти, – заключал Гюго, – с отсрочкой на неопределенное время». Еще более мрачный образ Винсент обнаружил в «Орестее» Эсхила, повествующей об ужасной судьбе победителей Троянской войны. Мир, описанный в этой самой жестокой из греческих трагедий, сплошь состоит из семейных преступлений: отец приносит в жертву дочь, муж умирает от руки жены, сын убивает мать и бежит из дома, преследуемый фуриями раскаяния.
И наконец, Винсент отважился погрузиться в беспросветные глубины шекспировского «Короля Лира». «Господи, как прекрасен Шекспир! – восклицал он в первом после долгого молчания письме. – Есть ли на свете другой столь же таинственный автор?»
Читателя вроде Винсента, в духе времени питавшего слабость к историям об искуплении страданий и торжестве любви, «Король Лир» удручал своей безысходностью. Смерть Корделии в особенности оскорбляла мировоззрение Викторианской эпохи, и поэтому в постановках пьесы шокирующий финал часто заменяли счастливым концом. Должно быть, Винсент находил какое-то странное утешение в трагедии отца, безмерным горем оплатившего собственные ошибки, в страданиях того, кто с полным правом мог сказать: «Я не так перед другими грешен, как другие – передо мной». Винсент выражал особое восхищение образом Кента, «благородного и выдающегося» графа в обличье слуги, наказанного за честность и прямоту. Но с приближением зимы Винсент начинает отождествлять себя с другим самоотверженным персонажем пьесы – оклеветанным старшим сыном Глостера Эдгаром. Изгнанный Лиром, не узнанный своим ослепленным отцом, он живет в шалаше, притворяясь сумасшедшим, в ужасе бежит от невидимых мучителей, «гложет падаль и запивает болотной плесенью». «Бездомные, нагие горемыки… В лохмотьях, с непокрытой головой и тощим брюхом»…
Согласно свидетельствам очевидцев, в ту зиму Винсент, с грязным лицом, босой и одетый в лохмотья, не обращая внимания на метели и грозы, блуждал по продуваемым всеми ветрами окрестностям. Бывшие знакомые, в числе которых был Дени, предупреждали его: «Ты повредился рассудком». Да и по собственному заключению Винсента, крестьянам, встречавшимся на его пути, он должен был казаться сумасшедшим. «Господь Иисус тоже был сумасшедшим», – отвечал Винсент, окончательно убеждая тех, кто слышал это, в своем безумии. Он беспрестанно потирал руки, словно пытаясь избавиться от несмываемого пятна. Проходя мимо сарая, где он спал, соседи часто слышали рыдания. Рассказывали, что Винсент «доходил до крайней степени неприличия», срывая с себя одежду, и, подобно Эдгару, «подставлял свое нагое тело под удары непогоды». «Неприкрашенный человек – и есть именно это бедное, голое двуногое животное, и больше ничего». Однажды Винсент пережил собственный момент лировской жалости: увидев рабочего, соорудившего рубашку из мешка, на котором было по трафарету выведено: «Осторожно! Хрупкий багаж!» – «он не посмеялся, – рассказывал один из местных жителей, – но еще несколько дней с сочувствием вспоминал об этом». В своем сборнике религиозных песен Винсент подчеркнул следующие строки:
Моя душа скорбит смертельно. Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? Далеки от спасения моего слова вопля моего. Я вопию днем, – и Ты не внемлешь мне, ночью, — и нет мне успокоения. Сила моя иссохла, как черепок; И Ты свел меня к персти смертной.Мысли о самоубийстве непрерывно преследовали Винсента в эти месяцы беспощадного самобичевания. С того июльского дня, когда на вокзале он смотрел вслед уходящей матери, им владела меланхолия. «Казалось, что мы прощаемся навсегда», – писал он ей. Лишь месяц спустя, когда Евангелический комитет официально оформил его неудачу в Пти-Вам, еще более жалобно он писал брату Тео: «Моя жизнь шаг за шагом утрачивает свою ценность и значение и становится безразличной мне самому».
Если Винсент и не предпринимал осознанных попыток свести счеты с жизнью, он еще до конца зимы отправился в путешествие, которое легко могло бы привести к тому же исходу. Примерно в начале марта, изнуренный голодом, слабый и не по погоде одетый, Винсент покинул Боринаж и отправился на запад. Часть пути он проделал на поезде: несколько оставшихся у него франков позволили ему добраться до границы с Францией. Дальше он шел пешком. Возможно, целью этого путешествия был Кале – город на северо-западе в ста пятидесяти километрах от границы с Бельгией, где от дорогой его сердцу Англии Винсента отделял бы только Ла-Манш. Чуть ранее он в отчаянии написал преподобному Слейд-Джонсу в Айлворт – единственное место, где его деятельность не окончилась провалом. Слейд-Джонс явил редкий энтузиазм, предложив построить в Боринаже «несколько маленьких деревянных церквей». Этот обманчивый лучик надежды, казалось, оставался для Винсента единственным шансом воплотить в жизнь мечту проповедовать Евангелие.
Эта ли или какая-то другая путеводная звезда заставила Винсента покинуть черную страну, но тяготы путешествия превзошли даже его недюжинную способность терпеть лишения. Измученный ледяным дождем и пронизывающим ветром, не имея денег купить еду или оплатить кров, Винсент, «как бездомный, брел и брел целую вечность, не находя нигде ни отдыха, ни пищи, ни укрытия», – вспоминал он позднее. Он спал в брошенных повозках, поленницах и стогах сена и просыпался, покрытый коркой инея. Он искал работу: «Я готов был согласиться на что угодно», – но никто не хотел нанимать странного бродягу. «Я был в чужой стране, без друзей и какой-либо помощи, – рассказывал он, – страдая от множества невзгод». Прежде чем повернуть обратно, Винсент дошел до Ланса, преодолев в общей сложности около шестидесяти километров. На обратном пути он ненадолго остановился в Курьере, неподалеку от Ланса, где находилась студия Жюля Бретона. Его живопись и поэзия давно были любимы Винсентом. Во времена работы в «Гупиль и K°» ему даже доводилось встречаться с художником. Но все это было в прошлой жизни. Теперь он только постоял на улице перед дверью мастерской, слишком раздавленный, чтобы осмелиться постучать.
Через три дня, сломленный телом и духом, он вернулся в Боринаж. «Это путешествие, – признавался он позднее, – чуть не стоило мне жизни».
В таком состоянии, неделю или две спустя, он оказался в Эттене. Возможно, он доковылял туда пешком (после своего неудачно окончившегося путешествия Винсент жаловался, что хромает), но, вероятнее всего, Дорус, предупрежденный кем-то из местных, отправился в Боринаж и забрал сына – он и прежде неоднократно грозил так поступить. Бесконечные тревоги за судьбу Винсента, ответственность за него, которая тяжким крестом долгие годы лежала на плечах родителей, сделали свое дело: в конце концов Дорус решил взять все в свои руки.
Он решил отправить сына в лечебницу для душевнобольных.
Городок Гел расположен примерно в шестидесяти километрах к югу от Эттена, сразу за бельгийской границей. С XIV в. пилигримы прибывали сюда в надежде обрести исцеление от душевных болезней, которые в то время приписывались проискам дьявола. Пилигримы останавливались в домах местных жителей, иногда задерживаясь на долгие годы и неизбежно играя определенную роль в жизни местной общины. К 1879 г., за несколько столетий подобного паломничества, городок превратился в одну большую психиатрическую лечебницу под открытым небом – «город простаков». За исключением небольшой клиники, там не было ни камер, ни палат, ни стен. Тысяча «помешанных» – как их всех без разбору называли – жили в окружении десятка тысяч людей в здравом уме. Они платили домовладельцам за постой, выполняли работу по дому. «Их причуды воспринимаются здесь как нечто само собой разумеющееся, их странностей никто не замечает», – гласил один из рекламных проспектов, который вполне мог попасться на глаза Дорусу.
Во времена, когда в государственных лечебницах пациентов сплошь и рядом сажали на цепь, а зеваки могли, заплатив деньги, вволю над ними поиздеваться, условия жизни в Геле делали непростое для Доруса решение чуть менее мучительным. Расположенный сравнительно близко от дома, городок был в то же время надежно укрыт от посторонних глаз. Как и любая семья Викторианской эпохи, семья пастора Ван Гога не представляла себе более страшного позора, чем несмываемое клеймо безумия. Несмотря на значительные достижения науки в понимании и лечении душевных болезней, сути дела это не меняло. Абсолютно все: шансы Тео сделать карьеру в фирме «Гупиль и K°», вероятность удачного замужества двух младших дочерей и даже положение Доруса, который иначе сгорал бы от стыда, читая проповеди перед своими прихожанами, – все зависело от того, удастся ли семье сохранить трагедию старшего сына в тайне.
Но для начала Дорусу было необходимо получить у медицинского эксперта «заключение о невменяемости», которое выдавалось на основании осмотра пациента. Через некоторое время после того, как в марте Винсент прибыл домой, Дорус устроил сыну встречу с профессором Йоханнесом Николасом Рамаером, известным гаагским психиатром и инспектором лечебниц для душевнобольных. Поначалу Винсент согласился посетить Рамаера, чтобы «попросить его выписать лекарство». Но в последний момент, возможно прослышав о намерениях отца, он отказался ехать к доктору. «Я сопротивлялся как только мог», – позднее вспоминал Винсент.
Единственным способом обойтись без заключения – о чем Винсент вполне мог знать – было единогласное решение conseil de famille, «семейного совета». Дорусу претила идея действовать таким образом. И все же он был настроен решительно.
«Отец собрал вместе всю семью, чтобы запереть меня в клетку как сумасшедшего», – спустя годы расскажет Винсент Гогену. Для того чтобы оформить опеку над сыном, которому только что исполнилось двадцать семь, Дорус должен был добиться признания его физически нетрудоспособным, то есть неспособным самому о себе позаботиться. Отец называл Винсента безумцем, опасным человеком и желание сына жить жизнью бедняка, следуя заветам Фомы Кемпийского, считал лишним доказательством его умопомешательства.
Той весной в приступе ярости Винсент вновь уехал из Эттена. Он сказал родителям, «что больше не желает их знать», и демонстративно вернулся туда, где пережил столько злоключений, – в Боринаж. Возможно, он бежал от угрозы заточения или просто назло требованию отца оставаться дома, поскольку был убежден, что Дорус хочет убрать его с глаз долой и уберечь семью от последнего позора. После прибытия в Кем Винсент отправил родителям экземпляр «Последнего дня приговоренного к смерти», нанеся тем самым точно рассчитанный удар. «Гюго на стороне преступников, – ужасалась его мать. – Что стало бы с миром, если бы все дурное считалось хорошим? Ради Бога, это недопустимо!»
Но вскоре ярость Винсента сменилась отчаянием. Все его затеи провалились. Прихожане отвергли его; их Бог от него отвернулся. Родные отреклись от него задолго до того, как он сам от них отрекся. Попытка услать его в Гел лишила Винсента последней надежды на примирение – надежды, которая предыдущие три года поддерживала его в пору испытаний и одиночества. Лишившийся дома, денег, друзей, утративший веру, Винсент после долгого падения достиг дна. Чувство вины и отвращения к себе переполняли его. «Сам того не желая, для семьи я стал… невыносимым и подозрительным типом… недостойным доверия… Человек праздный, как птица». Он жаловался, что «страшное уныние пожирает его психическую энергию» и внутри «поднимается волна отвращения, которая готова захлестнуть тебя». «Как я могу быть кому-то полезен? – с горечью спрашивал он. – Самым лучшим и самым разумным решением для меня всегда было просто исчезнуть… перестать существовать».
Из глубин этой самой черной из стран, проведя в молчании без малого год, Винсент вновь взывал к своему «дорогому Тео». «Я молчал так долго, – писал он в июле. – А теперь я оказался в безвыходном положении, я в беде, что еще мне остается?» Это было самое длинное из писем, которые когда-либо написал Винсент. В нем – возмущение и протест, жалость к себе, признания и мольба о помощи.
Он стойко защищал причудливые эксцессы своего поведения в прошлом, заявляя: «Я человек страстей». Если он казался ни на что не годным бездельником, то потому только, что «руки были связаны». Если он казался злым, то потому лишь, что «обезумел от боли», – как плененная птица, что «бьется головой о прутья своей клетки». И все же в этом потоке многословной оборонительной казуистики слышен подлинный крик души. «Бывает, что человек не знает, на что способен, – писал Винсент, по обыкновению используя для самых болезненных признаний третье лицо, – но инстинктивно чувствует, что все же мог бы в чем-то преуспеть! Я чувствую, что мое существование не бессмысленно!.. Для чего тогда я могу быть полезен, как я могу послужить? Есть внутри меня что-то, но что это?»
Тео внял мольбе брата. А из следующего письма Винсента он узнал, что тот уже нашел ответ на свой вопрос. «Я занят – рисую, – через месяц сообщил Винсент в краткой записке, – и сейчас мне не терпится вернуться к этому занятию».
Глава 13 Страна картин
И Тео, и родители Винсента всегда поощряли его увлечение рисованием: эта изящная буржуазная забава из разряда социально одобряемых привычек оказалась едва ли не последним связующим звеном с их миром, с которым у него оставалось все меньше общего. Примечательно, что, отправляясь в Боринаж, Винсент был уже готов расстаться и с этим последним пережитком прошлого. «Мне хотелось бы делать беглые зарисовки кое-чего из того, что встречается на пути, – писал он накануне отъезда из Брюсселя, – но, поскольку это будет отвлекать меня от моей настоящей работы, лучше и не начинать». Впрочем, одно исключение из этого правила Винсент все же сделал вскоре после приезда в Пти-Вам, изготовив по просьбе отца четыре карты Святой земли. Но и только – в кризисные периоды зимы и весны 1878–1879 гг. он хранил верность своей клятве художественного воздержания. И лишь после того, как в мае его боринажский мир начал рушиться, он пообещал родителям сделать все возможное, чтобы снова взяться за рисование.
Тео вслед за родителями всячески поощрял намерение брата. «Я хочу показать тебе несколько рисунков, – писал Винсент накануне приезда Тео в августе 1879 г., очевидно в ответ на его просьбу. – Иногда я рисую до глубокой ночи». Он делал зарисовки шахтерской одежды и инструментов, рисовал крошечные панорамы угольных шахт – своего нового дома. Возможно по просьбе Тео, Терстех прислал Винсенту набор акварели, чтобы он мог расцветить свои карты полупрозрачной отмывкой. Эти работы Винсент называл «сувенирами»; в них он старался запечатлеть характер окружавшей его действительности. Отправляясь навестить преподобного Питерсзена, Винсент захватил несколько рисунков: в свободное время проповедник тоже любил рисовать акварелью.
Но ни Винсент, ни Тео не воспринимали эти любительские наброски всерьез. «Не стоит выходить из поезда только ради того, чтобы на них взглянуть», – на всякий случай предупреждал Винсент брата накануне его приезда. По-видимому, увидев рисунки, Тео согласился с автором: рассуждая о будущем старшего брата и перебирая возможные профессии – счетовода, плотника, – он, судя по всему, ни словом не обмолвился о том, что Винсент мог бы зарабатывать на жизнь рисованием. Затем последовали месяцы мрачного уныния, и Винсент отложил в сторону альбом для рисования и акварельные краски с той же легкостью, с которой отверг прочие презренные излишества буржуазной жизни, вроде еды, удобной постели и опрятной одежды.
Когда в июле после долгого молчания Винсент наконец объявился, отправив брату бесконечно длинное письмо с мольбой о помощи, Тео призвал его вновь занять руки, а заодно и голову рисованием – любое «ремесло», по его мнению, могло бы отвлечь брата от бесконечной рефлексии на тему жизненных неурядиц и помочь наладить связь с внешним миром. Тео даже предположил, что Винсент мог бы зарабатывать, продавая свои карты, наброски и акварели.
Поначалу Винсент отверг эту идею. «Она казалась мне очень непрактичной, и я не желал об этом слышать», – будет вспоминать он впоследствии. Но сейчас предложение звучало куда более заманчиво, чем если бы Тео высказал его в беседе, состоявшейся прошлым летом. С тех пор Винсенту удалось получить деньги за несколько своих рисунков. За каждую из четырех карт Святой земли, нарисованных по заказу отца, Дорус заплатил сыну по десять франков; по меньшей мере один «шахтерский» набросок купил Питерсзен. (Винсенту было невдомек, что деньги на покупку рисунков Питерсзену прислал Дорус – с просьбой помочь «поправить здоровье Винсента, оставив в тайне источник денег».) Даже такой малости было достаточно, чтобы Винсент вновь почувствовал вкус к финансовой независимости. В июльском письме он признавал, что «зря тратил время, когда дело касалось зарабатывания на жизнь».
К тому же теперь сам процесс рисования доставлял ему совершенно новое удовольствие. Долгие месяцы жизни в атмосфере оскорблений и насмешек заставили его особенно остро почувствовать желанную перемену – возможность появляться на людях с альбомом для рисования вместо Библии и, не привлекая нездорового внимания к своей персоне, спокойно делать наброски. «Он рисовал женщин, собирающих уголь, – вспоминал один местный житель, – но никто не придавал этому никакого значения и не принимал всерьез». Для человека, который одновременно и боялся общества, и жаждал быть среди людей, новая возможность никем не потревоженным наблюдать за окружающими обладала особой привлекательностью. Не говоря уже о том, что он впервые испытал пьянящее ощущение власти, когда нанимал моделей или задавал им нужную позу. Через несколько недель Винсент уже искал «характерных» моделей – мужчин и женщин.
После пережитого Винсентом зимой былое развлечение – отрада в часы досуга – помогло удовлетворить и более глубокие потребности. Окончательный крах религиозной карьеры оставил ему лишь один способ служить высшей идее – искусство. Винсент вернулся к риторике времен Амстердама, проповедуя единство искусства и религии. «С евангелистами дело обстоит точно так же, как с художниками, – уверял он брата. – Стоит только попробовать уловить суть того, что великие художники и серьезные мастера говорят нам своими творениями, и ты увидишь в них присутствие Бога… Все истинно нравственное и прекрасное… исходит от Господа». Вернувшись к рисованию, Винсент мог продолжать раз навсегда избранную миссию посланника «внутренней, моральной, духовной и возвышенной красоты». Он не отказался от своих стремлений. Он не сменил курс. Его не постигла неудача. Виной всем его неурядицам – «старая, мерзкая и деспотичная академическая школа [евангелизма]», которая, так же как и академические школы живописи, «поддерживает исключительно своих протеже и отторгает естественного человека».
Провозглашая себя художником, Винсент, несомненно, надеялся на возрождение братского союза, заключенного по дороге в Рейсвейк. Как только молчание той затянувшейся зимы было нарушено, к нему вернулось прежнее пылкое чувство товарищества. Только самой могущественной магии – магии дружбы, магии братской любви под силу отпереть замки его темницы, писал Винсент брату в длинном июльском письме. В том же письме он признавался, что испытывает «тоску по стране картин», уверяя, что его страсть к искусству не охладела за время, проведенное вдали от него. Его решение стать художником, подчеркивал Винсент, было принято под влиянием брата: «Думаю, тебе бы хотелось, чтобы я занимался чем-то достойным вместо того, чтобы сидеть без дела». Он призывал Тео к возрождению «entente cordiale» – сердечного согласия и симпатии, прежде свойственных их отношениям; по мнению Винсента, это могло бы «принести некоторую пользу» им обоим.
Винсент даже перешел на французский язык – отдавая дань уважения новой успешной жизни Тео в Париже, а также в знак того, что не только брат, но и он сам является гражданином франкофонной «страны картин».
В свете этой новой миссии всесильное воображение, которое привело Винсента в Боринаж и помогло ему здесь выжить, теперь позволило ему переосмыслить весь опыт последних месяцев. После того как Тео рассказал брату о расположенной к югу от Парижа деревне Барбизон в лесу Фонтенбло и многочисленных художниках, приезжавших туда в поисках вдохновения, Винсент стал приписывать аналогичные цели изнурительному походу, предпринятому полгода назад им самим. «Я не бывал в Барбизоне, – писал он, – зато прошлой зимой я посетил Курьер». Воображение Винсента преобразило его отчаянные, бесприютные и безнадежные скитания: теперь он был убежден, что совершил паломничество в поисках высокого идеала, – «пеший тур» за вдохновением, который к тому же дал ему возможность своими глазами увидеть дом великого барбизонского художника Бретона, которого они с Тео одинаково почитали.
Рассказывая брату о своем путешествии, Винсент описывал стога сена, крытые соломой крестьянские дома и кофейно-коричневую землю, обильно удобренную мергелем. Эта сельская идиллия стерла из его памяти пустыни с дымящимися терриконами, так же характерные для пейзажей французского Курьера, как и для бельгийского Кема, а «ясное, лучезарное» французское небо затмило воспоминания об удушающем смоге, окутавшем расположенный в нескольких километрах Боринаж. Фантастические деревни из его рассказов населяли живописные крестьяне, словно сошедшие с репродукций, что украшали стены в комнатах Винсента и Тео: «Всевозможные рабочие, землекопы, дровосеки, батраки на телегах… силуэт женщины в белом чепце». И даже муки холода и голода Винсент теперь трактовал в духе преображающих испытаний пилигрима – героя Беньяна. «Я не жалею об этом, – подытожил он мысленную ревизию не только зимнего путешествия, но и всего времени, проведенного в черной стране, – ведь я увидел много интересного, и к тому же в гуще жестоких страданий крайней нищеты ты учишься видеть мир иначе».
Лишения той зимы должны были бы истощить его силы, но перед ним возникла новая цель, и Винсент, по обыкновению, устремился с яростным энтузиазмом и отчаянной решимостью оставить прошлое позади. Тео, а заодно и других адресатов своих писем Винсент умолял снабдить его «образцами», которые были бы весьма полезны в освоении его нового «евангелия». В особенности Винсенту хотелось заполучить два пособия по перспективному рисунку: двухтомный самоучитель Шарля Барга «Упражнения углем» («Exercices au fusain») и «Курс рисования» («Cours de dessin»), а также «Руководство по основам рисования» («Guide de l’alphabet du dessin») Армана Кассаня. В невероятно короткий срок он по нескольку раз успел выполнить каждое из многочисленных упражнений разной степени сложности, предлагаемых авторами этих монументальных учебников, которые уверяли, что прилежание неминуемо приведет к успеху. «Я уже прошел все шестьдесят листов, – отчитывался Винсент, в первый раз завершив курс „Упражнений углем“. – Я корпел над ними почти две недели, с утра и до самой ночи… теперь я увереннее владею карандашом».
Он трудился с поразительным упорством – в маленькой комнате на втором этаже, которую он делил с детьми домовладельца; обложившись томами Барга и Кассаня, он часами сидел на складном табурете, склонившись над лежащим на коленях альбомом для рисования. Он работал, пока не становилось совсем темно; если позволяла погода, он переносил занятия в сад. Уже через две недели он сообщил брату, что сделал в общей сложности 120 рисунков. «Мой разум и моя рука крепнут с каждым днем и слушаются меня все лучше», – писал Винсент брату. По его собственному признанию, упражнения отнимали много сил и подчас бывали «невероятно утомительными», и все же он не смел даже немного сбавить бешеный темп своих занятий. «Если я прекращу поиски, то горе мне, я пропал, – писал он. – Я вижу это так: продолжай идти вперед, только вперед – и будь что будет». «Великое пламя» горит в его душе, писал Винсент брату.
Одних только упражнений было недостаточно, чтобы питать этот огонь. На Тео обрушился поток просьб: Винсент начал копировать репродукции из своей коллекции и срочно нуждался в новых образцах. Первыми он сделал копии хрестоматийных работ Франсуа Милле «Четыре времени суток» и «В поле» – гравюры с них уже многие годы были в его коллекции репродукций, и в будущем он еще не раз будет их копировать. Поначалу его интересовали лишь гравюры с картин художников – мастеров изображения человеческой фигуры, таких, например, как Милле и Бретон. «Сам понимаешь, вещи вроде этих мне необходимо иметь перед глазами», – настаивал он. Но вскоре ему потребовались и пейзажи гиганта Золотого века Рейсдала и подвижников Барбизона Шарля Франсуа Добиньи и Теодора Руссо.
Но сколько бы гравюр ни прислал ему Тео, соблазн покинуть тесную «студию» и отправиться на поиски собственных сюжетов был слишком велик. И Винсент (хоть и обещал постоянно, что попытки рисовать с натуры он начнет не ранее, чем пройдет полный курс упражнений) бродил по городу, делая зарисовки уличных сценок: женщины, несущие мешки с углем, семья, собирающая урожай картофеля, коровы на пастбище… Винсенту даже удалось уговорить позировать некоторых местных жителей, включая Эстер Дени – хозяйку дома, где он прежде жил.
Иногда Винсент приходил ко входу на шахту и там, сидя на своем складном табурете, быстро зарисовывал все, что видел вокруг. Эти наброски, еще неумелые, словно сделанные детской рукой, с головой выдавали неопытность рисовальщика и не слишком высоко оценивались даже им самим: «Они немного напоминают некоторые рисунки Лансона или английские гравюры на дереве, правда они еще грубее и намного более неуклюжие». (Впоследствии Винсент признается, что уничтожил все созданные в то время рисунки.) И все же он планировал создать два больших рисунка, один из которых должен был изображать углекопов, спешащих утром на шахту («скользящие мимо тени, едва различимые в сумерках»), а другой, парный к нему, – их возвращение (с «эффектом коричневых силуэтов, слегка тронутых светом, на фоне пестрого закатного неба»). Задолго до того, как он прошел весь «Курс рисования», Винсент попробовал воплотить в жизнь первый из этих рисунков. «Я не смог удержаться и набросал довольно большой рисунок с углекопами, идущими к шахте», – рассказывал он Тео.
В суматохе безумного стремления к новой цели один образ особенно занимал Винсента, и он возвращался к нему снова и снова. «Я уже пять раз рисовал „Сеятеля“, – писал он в сентябре, – и намерен взяться за него снова. Эта фигура чрезвычайно занимает меня».
Шахтеры на снегу. Рассвет. Карандаш. Август 1880. 13 × 20 см
В октябре 1880 г., через два месяца после того, как Винсент провозгласил себя художником, он покинул Боринаж. Ему оставалось жить чуть менее десяти лет – четверть отмеренной ему жизни. С железнодорожной станции в Монсе, на которую он прибыл почти два года назад, Винсент отправился в Брюссель. Но теперь вместо пачки проповедей он вез с собой внушительную папку собственных рисунков. Он жаловался, что «натерпелся мучений в бельгийской черной стране», и теперь, чтобы забыть о прошлых страданиях и «самому начать создавать стоящие вещи», ему необходимы мастерская получше, общество других художников и возможность видеть достойное искусство.
Но как бы то ни было, траектория короткой и ослепительной художественной карьеры Винсента была уже определена. Он всегда будет стремиться достичь мастерства в изображении человеческой фигуры – мастерства, которое всегда будет от него ускользать. Ему суждено было создать одни из самых совершенных в истории западного искусства пейзажи, но именно фигура до конца дней оставалась наиболее интересным объектом для Винсента, неизменно увлеченного идеей выразить чувства, которые он так ценил, привязанности, к которым так стремился. Унаследованная им от матери глубокая вера в преображающую силу труда – та самая, что помогла ему выжить в Англии, Амстердаме, Брюсселе и Боринаже, – отныне была направлена на достижение практически невозможного – успеха на поприще искусства. Его слепой напор и дальше будет стоить ему огромных усилий и причинять страданий не меньше, чем он пережил на мертвых пустошах черной страны.
Винсент и впредь будет метаться между клятвенными заверениями, что он твердо намерен изучить основы нового ремесла, и воплями отчаяния из-за своего слишком медленного прогресса. Он неоднократно выдвигал грандиозные планы самосовершенствования, но все они, как прежде его стремление преуспеть на религиозном поприще, быстро разбивались о нетерпение, разбросанность и страх неудачи. Точно так же как многие из его рисунков остались неоконченными (процесс превращения наброска в завершенный рисунок он находил трудным и даже губительным), амбициозные проекты, начатые в порыве чуждого благоразумию энтузиазма и не доведенные до конца, будут нередки в его карьере.
Избавленный от гнета сторонней оценки, Винсент мог позволить себе быть одновременно бесконечно оптимистичным и безжалостно критичным по отношению к результатам своих трудов; он неустанно надеялся на чудесную перемену к лучшему – удар молнии, глас Божий, явление ангела. «Я работаю как сумасшедший, хотя пока результаты не сильно обнадеживают. Но я твердо верю, что в свое время эти колючки расцветут белыми цветами, а бесплодные на вид усилия на поверку обернутся родовыми схватками», – писал он брату из Боринажа, высказывая мысль, которая еще не раз повторится в его письмах. Внезапный отъезд Винсента в Брюссель – буквально через несколько дней после того, как он заявил Тео, что ему «лучше остаться здесь и работать, сколько есть и будет сил», – явился первым в череде побегов, предпринятых в попытке сохранить надежду.
Боринаж определил всю будущую эмоциональную жизнь Винсента. Когда в июне Тео прислал брату пятьдесят франков, это не только способствовало возрождению их дружбы, но и положило начало финансовой зависимости, которая сохранится до конца жизни Винсента. В следующие месяцы Винсент несколько раз пытался жалобными, но настойчивыми аргументами убедить брата в необходимости дальнейших пособий – подобные просьбы станут постоянным рефреном их будущей переписки. «В самом деле, чтобы работать как следует, надо иметь самое малое сто франков в месяц», – писал он в сентябре, многозначительно цитируя далее знаменитые слова Бернара Палисси: «Бедность мешает преуспевать выдающимся умам». Именно деньги сделали смену позиций старшего и младшего братьев в семейной иерархии очевидной и неоспоримой. «Если я опустился на самое дно этого мира, то ты, напротив, возвысился», – признавал Винсент, открывая двери в новый мир подозрительности и недоверия. В то же самое время деньги довели до небывалой крайности стремление Винсента возродить товарищеские отношения с братом. Одной только магии братского союза стало уже недостаточно; Винсенту требовалась абсолютная готовность Тео самоотверженно поддерживать его в художественном становлении. По мнению Винсента, его творчество было их общим детищем, которое увидело свет только благодаря достопамятному напутствию Тео летом 1880 г.
При этом «гнетущая зависимость» Винсента (по его собственному выражению) заставляла его испытывать вину и досаду. Обуреваемый чувством вины, Винсент уверял брата, что трудится не жалея сил, призывал его к терпению и униженно обещал непременно вернуть ему истраченные деньги. («Однажды я выручу пару грошей за какую-нибудь из своих почеркушек», – писал Винсент, только что провозгласивший себя художником.) Под влиянием досады он пытался манипулировать братом, настойчиво требуя денег и разражаясь праведным гневом, ибо задержка очередного вспомоществования была в глазах Винсента грубым нарушением условий их партнерства. К моменту, когда Винсент покинул Боринаж, Тео полностью занял место их отца в этой привычной для Винсента схеме отношений: братья оказались вовлечены в порочный круг, где раздражение подчас перевешивало благодарность, любая поддержка оказывалась недостаточной, а великодушие и щедрость вознаграждались открытым пренебрежением. В сентябре Тео пригласил Винсента приехать в Париж. В ответ Винсент намекнул брату, что очень хотел бы посетить Барбизон, и под этим предлогом вытребовал дополнительную сумму, а сам взял и без всякого предупреждения отправился в Брюссель.
В конце концов благодаря чудесной силе своего воображения Винсент вернулся из Боринажа, сохранив идею о великой, преображающей все и вся силе, невредимой и не затуманенной годами поражений и страданий. «Что же касается моей внутренней сущности, – писал он Тео, – то она осталась прежней… Но кое-что все же изменилось, теперь я думаю, верю и люблю глубже, чем думал, верил и любил раньше». Дарить утешение по-прежнему было его главной целью; истина по-прежнему виделась ему главным средством ее достижения; печаль, как и прежде, была для него главным и все искупающим чувством. Воображение Винсента уже занялось превращением своего прошлого изгнания и нищеты в блаженную пору, когда им владело одухотворяющее оно – «сокровенная печаль», которую он находил в работах своих любимых художников. В своем собственном искусстве он поклялся стремиться к «более благородному, достойному и, если можно так выразиться, евангелическому тону». О том, что ему предстояло свершить, он говорил словами Писания («Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их»), а пережитое им в черной стране перерождение интерпретировал ни много ни мало как воскрешение из мертвых. «Именно тогда, в крайней нищете, – писал он, – я почувствовал, как возвращается ко мне былая сила, и сказал себе: „Что бы ни было, я еще поднимусь. Я возьму в руки карандаш“».
Часть вторая. Голландский период 1880–1886
Винсент Ван Гог в возрасте 18 лет
Глава 14 Ледяные сердца
Словно фантазм древних империй, вознесся над Брюсселем новый Дворец правосудия. Даже по меркам эпохи, известной своим самолюбованием, брюссельский дворец являл собой образец зашкаливающей помпезности. «Немного Микеланджело, немного Пиранези и немного безумия» – так описывал это «вавилонское» сооружение поэт Поль Верлен. В 1880 г., когда Винсент прибыл в Брюссель, Дворец правосудия был почти достроен.
Разумеется, это здание – самая масштабная из возведенных в XIX в. отдельно стоящих построек – и не могло быть иным: Брюсселю нужен был символ. Молодое Бельгийское государство, только что отпраздновавшее пятидесятилетнюю годовщину независимости и расширившее свои владения за счет африканских колоний, хотело навсегда оставить в прошлом многовековое господство Франции и Голландии и превратить свою древнюю столицу в современный город, престижностью и великолепием бросающий вызов самому Парижу. Перемены, которые по велению короля Леопольда II происходили в Брюсселе, сопоставимы с градостроительными преобразованиями французской столицы под руководством барона Османа: целые районы средневекового города сравнивались с землей, чтобы освободить место для новых просторных бульваров, застроенных буржуазными апартаментами и великолепными дворцами коммерции, власти и искусства. За чертой Старого города был разбит огромный парк, не уступавший парижскому Булонскому лесу, и обустроено громадное ярмарочное пространство – в 1880 г. здесь прошло празднование полувекового юбилея независимости страны, размахом напоминавшее парижскую Всемирную выставку.
Но время, проведенное в тени Парижа, дало Брюсселю и ряд преимуществ. В поисках убежища от политических волнений в тихий франкоговорящий город во множестве прибывали представители артистической и интеллектуальной элиты. Здесь Карл Маркс и другие основоположники социализма безнаказанно могли писать и публиковать свои сочинения. Именно здесь анархист Пьер Жозеф Прудон («Собственность есть воровство!») скрывался от тюремного заключения. Как наверняка было известно Винсенту, здесь началось двадцатилетнее изгнание Виктора Гюго – самые продуктивные годы его чрезвычайно насыщенной жизни. Здесь символист Шарль Бодлер укрылся от преследования за «непристойность» своей поэзии. Сюда же Верлен привез свою запретную любовь – Артюра Рембо – и создал стихи, которые вошли в сборник «Романсы без слов» («Romances sans paroles»). К тому времени, как сюда приехал Винсент, Брюссель заслуженно пользовался славой города, где отверженные у себя на родине люди неординарных взглядов получали шанс поспорить с судьбой.
Именно сюда, в город воскресших надежд и вторых шансов, Винсент привез и свое собственное отчаянное желание начать новую жизнь. Из писем исчезли любые упоминания о неудачах прошлого. Только название гостиницы при кафе, где он остановился, – «Друзья Шарлеруа» – невольно вызывало в памяти черное время, проведенное им в черной стране (Шарлеруа был столицей угледобывающего региона). В маленькой комнате над кафе (бульвар Миди, дом номер 72, напротив вокзала) возобновилась лихорадочная работа. «Я рвусь вперед с удвоенной силой», – по прибытии уверял Винсент брата. «Мы должны напрягать все силы – как обреченные, как отчаявшиеся».
Питаясь хлебом и кофе, которые в счет оплаты пансиона можно было круглосуточно получать в кафе внизу, Винсент корпел над последней частью курса Барга, посвященной копированию знаменитых графических портретов работы Рафаэля и Гольбейна. Одновременно он снова прошел курс более простых упражнений углем и сделал новые копии репродукций с любимых картин Милле, осваивая рисунок пером. Но результаты повергали его в отчаяние: «Это не так просто, как кажется».
Помимо этого, Винсент усердно перерисовывал крупноформатные иллюстрации большой книги по анатомии – гримасничающие головы и конечности с оголенными мускулами, – пока не усвоил таким образом, как изображать «все человеческое тело» – спереди, сзади и сбоку. Кроме того, чтобы изучить анатомию животных, он раздобыл литературу по ветеринарии, откуда перерисовывал изображения лошадей, коров и овец. На некоторое время он даже заинтересовался псевдонауками – физиогномикой и френологией, поскольку был убежден, что художник обязан знать, «как характер находит отражение в чертах лица и форме черепа».
Винсент старательно живописал свои титанические усилия родителям и Тео, которые не слишком верили в его способность достичь мастерства в изображении фигуры. «[Если] я буду делать успехи в рисунке, – уверял он родителей, – все остальное раньше или позже тоже пойдет на лад». Винсент отправлял домой образчики («пусть убедятся в том, что я работаю»). Он не упускал случая напомнить родным, как сложна стоящая перед ним задача, и пообещать непременно добиться успеха. «В целом, могу сказать, я достиг некоторого прогресса, – писал он 1 января 1881 г. – Мне кажется, теперь дело пойдет быстрее».
Винсент справил себе новую одежду и башмаки. «Одежда, которую я купил, хорошо сшита и сидит на мне лучше, чем все, что я носил прежде», – гордо сообщал он. Похваляясь своим вновь обретенным чувством стиля, он даже вложил в одно из писем родителям образец ткани («Эта материя здесь пользуется спросом, в особенности среди художников»). Винсент посчитал нужным сообщить родителям и другие обнадеживающие новости: он купил три пары новых кальсон и регулярно, не реже двух-трех раз в неделю, посещает общественную баню.
В ответ на всегдашнее беспокойство родителей по поводу его замкнутого образа жизни Винсент возобновил поиски «приличной компании». Практически сразу же после приезда в Брюссель он сообщил, что свел знакомство с «несколькими молодыми людьми, также начавшими курс рисования». Винсент донимал Тео, который год проработал в Брюсселе, просьбами помочь ему освоиться в местном обществе. Один из первых визитов Винсент нанес в дом номер 58 по улице Монтань де ла Кур, где в тени внушительного здания Королевских музеев изящных искусств – нового брюссельского чуда – расположилась галерея «Гупиль и K°». Винсент надеялся, что прежний начальник Тео, управляющий Шмидт, сумеет помочь ему «познакомиться с кем-то из местных молодых художников». Винсент неукоснительно следовал полученным от Тео инструкциям. Он представился Виллему Рулофсу, главе брюссельского сообщества голландских художников-эмигрантов, и, вероятно, встречался с Виктором Орта, молодым бельгийским архитектором, только что возвратившимся из Парижа для поступления в Брюссельскую академию. Возможно, Тео также устроил брату встречу с другим голландским художником, постоянно живущим в Брюсселе, Адрианом Яном Мадиолом. Винсент с радостью рассказывал родителям о своих выходах в свет и обещал возобновить отношения с любимцами семьи – Терстехом, Шмидтом и, в конце концов, с дядей Сентом.
Больше всего родители радовались дружбе сына с Антоном Герардом Александром Риддером ван Раппардом (Винсент называл его просто Раппард), которому суждено будет сыграть заметную роль в жизни художника. Как почти все брюссельские знакомые Винсента, Раппард прежде познакомился с его братом: некоторое время назад в Париже молодой голландец занимался в мастерской знаменитого салонного художника Жана Леона Жерома, зятя Адольфа Гупиля. Как и прочие друзья Тео, Раппард являл собой живое воплощение того, что, по мнению Анны Карбентус, означало «приличное общество». Младший сын состоятельного утрехтского адвоката из хорошей семьи, Раппард посещал достойные буржуазные учебные заведения, общался исключительно с достойными людьми и достойно проводил лето на озере в Лосдрехте или на модном курорте, вроде Баден-Бадена.
Когда однажды утром в конце октября 1880 г. Винсент постучал в двери комфортабельной студии ван Раппарда, удобно расположенной в северной части Брюсселя, на улице Траверсьер, его встретил приветливый, хорошо одетый молодой человек двадцати двух лет – на год моложе Тео. Но и помимо разницы в благосостоянии и социальном положении, эти два молодых художника едва ли могли быть более разными. Многие годы всеобщего обожания сделали Раппарда флегматичным, добродушным и дружелюбным. Член многочисленных клубов, завсегдатай светских приемов, он двигался с отточенным изяществом и был окружен друзьями, которые любили его за рассудительность и твердость. Винсент же, агрессивный, вспыльчивый и неуступчивый, являлся весьма непростым собеседником: вспышки гнева, которым он был подвержен, могли свести на нет любой разговор. За долгие годы, проведенные в одиночестве, Винсент почти полностью утратил навык поведения в приличном обществе, и в его глазах любое взаимодействие с внешним миром имело лишь два варианта развития: либо оскорбит он, либо оскорбят его.
Не только манеры Раппарда, но и его ум казались безупречно отполированными: он не был ни особенно любознателен, ни оригинален. Газеты он, по собственному признанию, читал «по диагонали», судил обо всем по верхам, предпочитая выражать общепринятые взгляды своего класса. Трудно было представить человека более непохожего на Винсента, с его пытливым, бунтарским складом ума и неукротимым стремлением во всем дойти до самой сути.
Годы спустя вспоминая их первую встречу, Раппард признался, что тогда Винсент произвел на него впечатление человека «несдержанного» и «фанатичного». Винсент будет называть Раппарда «элегантным» и «поверхностным» (те же обвинения придется выслушивать и Тео). Раппард жаловался, что «поладить с Винсентом было непросто». Винсент называл Раппарда «отвратительно высокомерным». И тем не менее уже при первой встрече Винсент твердо решил завоевать дружбу молодого соотечественника, которая означала для него начало новой жизни. «Не знаю, тот ли это человек, с которым кто-то вроде меня сможет жить и работать бок о бок, – не без жеманства рассуждал Винсент в письме брату, – но мы определенно должны встретиться снова».
Антон Риддер ван Раппард
В течение следующих месяцев Винсент водил своего нового друга – первого со времен Гарри Глэдвелла – на долгие прогулки по сельским окрестностям Брюсселя; Винсент стал частым гостем в просторной, прекрасно освещенной студии Раппарда. Вместе они исследовали удовольствия квартала Мароль – местного района красных фонарей, где Винсент, судя по всему, покончил с умерщвлением плоти. Не сразу, но достаточно быстро Раппард проникся симпатией к странному новому товарищу. Ван Раппард по натуре был робок – по этой причине он когда-то отказался от мечты пойти во флот и не закончил ни одной из четырех художественных школ, в которых учился; по этой же причине он с радостью позволил энергичному и склонному к тирании Винсенту направлять свои поступки и мысли. Вечно колеблющийся, вечно недовольный собой Раппард сдался на милость Винсенту: он безропотно пережидал его вспышки гнева, иногда избегал его, но никогда ему не перечил.
Вероятно желая порадовать родителей, чья вера в пользу образования была непоколебима, Винсент подал документы в Королевскую академию изящных искусств. Изначально эту идею высказал управляющий Шмидт, но тогда Винсент, только что прибывший в Брюссель, отнесся к ней без энтузиазма, – по его словам, он мог бы, ничего не теряя, пропустить первый год академического обучения, поскольку самостоятельно прошел весь курс Барга. После стольких неудачных попыток его, несомненно, пугала перспектива вновь оказаться в роли ученика. Что ему действительно пошло бы на пользу, так это возможность поработать в мастерской какого-нибудь опытного художника, считал Винсент. Но рекомендации Рулофса и, несомненно, соблазн учиться вместе с Раппардом, который являлся студентом Академии, в итоге заставили его изменить решение.
Он подал заявку на курс «Рисунок с антиков» (посвященный рисованию гипсовых слепков античных статуй) и утешал себя тем, что благодаря этому хотя бы получит «отапливаемую и освещенную комнату», где сможет работать в зимнюю брюссельскую непогоду. Учеба в Академии была бесплатной, но принимали туда не всех. С нетерпением ожидая решения по своей заявке, Винсент нашел «бедного художника», которому платил полтора франка за два часа, чтобы тот учил его построению перспективы. «Я не могу продолжать, не имея хоть какого-нибудь руководства», – говорил он. Даже этой малости оказалось достаточно, чтобы обрадованные родители моментально согласились оплачивать его занятия.
Лейтмотивом возрождения Винсента в 1881 г. звучала тема денег. Из всех прошлых обвинений в его адрес ни одно не угнетало его более, чем упрек в неспособности самому заработать себе на жизнь. Именно это обвинение едва не вынудило его отца объявить сына душевнобольным. Боль и унижение, которые пережил тогда Винсент, полностью вытеснили из его мыслей Фому Кемпийского. С момента прибытия в Брюссель Винсент во всеуслышание заявлял, как мечтает поскорее начать зарабатывать себе на жизнь. «Моя цель, по крайней мере на ближайшее время, – как можно быстрее научиться делать привлекательные, пригодные для продажи рисунки, – решительно заявлял он в первом же письме из Брюсселя. – Тогда я наконец смогу зарабатывать своим трудом». По прибытии Винсент сразу отправился в местное отделение «Гупиль и K°», знаменуя символическое возвращение в лоно семейного арт-бизнеса. «Я снова вернулся в сферу искусства», – провозгласил Винсент. Он поделился с Тео надеждой, что, если будет усердно трудиться, «дядя Винсент или дядя Кор сделают что-нибудь, чтобы поддержать если не меня самого, то нашего отца».
Всю зиму Винсент уверял родителей, что непременно заработает денег на новом поприще, ведь хорошие рисовальщики всегда востребованы и всегда в цене. Винсент рассказывал родителям, какие внушительные гонорары (от 10 до 15 франков в день – «столько или даже больше») получают рисовальщики в Париже и Лондоне. В письмах к Тео он оправдывал каждую свою трату необходимым вложением во имя этой главной цели. Рисунки пером – «хорошая школа, если в будущем возникнет желание освоить офорты». Уроки перспективы и анатомии животных должны помочь «усовершенствовать технику и начать получать заказы». Словно пытаясь доказать искренность своего намерения вернуться в буржуазное общество, Винсент в письмах родным усвоил деловой тон, рассуждая преимущественно о хорошей прибыли, которую надеется получить от вложений в материалы, о том капитале, который создается его занятиями, и о высоких процентах, которые этот капитал впоследствии принесет.
Однажды он даже набрался смелости для «коммерческого предложения». С портфолио в руках он отправился к бывшему товарищу по евангелической школе Йозефу Криспелсу, который с тех пор успел начать военную карьеру. Явившись к нему в форт, Винсент решительно двинулся на плац, где в то время как раз проходили учения, и попросил о встрече с прежним товарищем. Винсент показал Криспелсу немногие свои законченные рисунки – изображения шахтеров, которых он продолжал рисовать и перерисовывать после отъезда из Боринажа. Если Криспелс высказал ему то, что думал, едва ли его реакция была приятна Винсенту. «Какие-то застывшие маленькие фигурки – такие странные!» – вспоминал Криспелс.
Но Винсент был так же невосприимчив к скептицизму, как и не способен на полумеры. Вскоре его стремление как можно скорее вновь обрести статус буржуа привело к новым крайностям. Мечтая быстро достичь уровня других молодых художников, таких как Раппард (которому было известно о позднем старте приятеля), Винсент стал тратить денег больше, чем позволяли финансовые возможности его родителей. Дорус решил посылать сыну 60 франков в месяц, но одна лишь плата за проживание в «Друзьях Шарлеруа» составляла 50 франков. Несмотря на постоянные уверения в своей бережливости – «Не думай, что я здесь шикую», – Винсенту не удавалось экономить. Буквально за несколько месяцев, проведенных в Брюсселе, он купил четыре костюма (один был сшит из велютина – «материала, который можно носить где угодно»). Он пополнил свою коллекцию десятком гравюр с картин Милле, которые могли ему пригодиться, если однажды он и сам решит заняться ксилографией. Он с невероятной скоростью расходовал материалы для рисования – за одно занятие до десяти листов дорогой бумаги. В оправдание он придумал аргумент, которым будет пользоваться всю оставшуюся жизнь: «Чем больше я расходую, тем быстрее продвигаюсь вперед и тем я ближе к успеху».
Бо́льшую часть его скромного бюджета поглощала оплата моделей. В Боринаже жители поселка не обращали на него внимания, благодаря чему Винсент имел возможность беспрепятственно делать зарисовки, и в Брюсселе он жаждал продолжать работать с натуры. Другие студенты ждали целый год, а иногда и дольше, прежде чем перейти к наброскам с натуры; Винсент не окончил еще даже курса «Упражнений углем», когда пригласил первую модель к себе в тесную комнатку в «Друзьях Шарлеруа». «Модели приходят ко мне почти каждый день, – радостно сообщал он спустя всего лишь несколько месяцев после того, как начал называть себя художником, – старый разносчик, какой-нибудь рабочий или мальчик». По его указанию они принимали разнообразные позы, сидели, ходили, копали, носили фонарь. Ругая их за неуклюжесть, Винсент делал один набросок за другим. Но Брюссель не Боринаж: моделям нужно было платить. «Модели – удовольствие недешевое», – жаловался Винсент, уверяя родителей в необходимости нанимать все новых и новых натурщиков, чтобы «работать намного лучше».
Кроме того, натурщиков нужно было одевать. В феврале, когда его родители уже начали негодовать по поводу стремительного роста расходов, Винсент заявил, что собирает коллекцию одежды, «в которую модели будут переодеваться для позирования». Он составил длинный список необходимых ему костюмов: одежда рабочих и шахтеров, деревянные башмаки, брабантские чепцы, зюйдвестки рыбаков и несколько женских платьев. Предчувствуя возражения родителей против новых трат, он написал, что «рисовать модель, одетую в правильный костюм, – единственно верный путь к успеху». Кроме того, он сообщил родителям, что его скудно освещенная тесная комната (на оплату которой в том месяце ему не хватило денег) больше его не устраивает: она не годится для работы с моделями. «Я смогу добиться своего, – писал Винсент, – только когда у меня будет что-то вроде постоянной студии».
Родителям становилось все труднее удовлетворять растущие аппетиты сына. Шестьдесят франков, которые Дорус ежемесячно присылал Винсенту, составляли больше трети его пасторского заработка. Когда они попытались обсудить сложившуюся ситуацию с Винсентом, он возмущенно отверг все упреки в расточительстве и многозначительно напомнил о противоположных крайностях – лишениях, которым подвергал себя в Боринаже. И снова на Тео посыпались жалобные письма из Эттена: «Мы охвачены тоской, поскольку переживаем из-за Винсента».
Но на сей раз Тео был в состоянии положить конец родительским страданиям. Недавно получив повышение, он стал зарабатывать достаточно, чтобы пообещать родителям: теперь он будет поддерживать брата. «С твоей стороны так великодушно начать помогать нам с расходами на Винсента, – писал Дорус. – Уверяю тебя, для нас это невероятное облегчение». Но тогда едва ли кто-то мог себе представить все последствия данного Тео обещания.
Причиной щедрости Тео было скорее чувство долга, чем особая братская привязанность. Несмотря на решительное вмешательство в жизнь Винсента прошлым летом, а возможно, как раз из-за этого, отношения Тео с братом стали более чем сдержанными. Внезапный переезд Винсента в Брюссель, несомненно, раздражал привыкшего все планировать Тео, а поспешный визит брата к управляющему «Гупиль и K°» Шмидту породил страх нового семейного позора. Тео незамедлительно написал брату, настоятельно порекомендовав ему избегать появляться в галерее (сославшись на некий неразрешенный правовой спор), и старательно игнорировал призывы Винсента убедить Шмидта помочь ему начать новую карьеру. В последние месяцы 1880 г. братья не написали друг другу ни одного письма; не стало исключением и Рождество – второе Рождество подряд, когда их пути так и не пересеклись.
В январе Винсент отправил брату обиженное новогоднее поздравление: «Раз я так долго не получал от тебя писем… и не получил никакого ответа на мое последнее письмо, думаю, будет уместным попросить тебя подать хоть какой-нибудь признак жизни». Называя молчание Тео «странным и необъяснимым», Винсент иронизировал над его возможными причинами: «Неужели ты боишься, что наше общение скомпрометирует тебя в глазах господ из „Гупиль и K°“?.. Или ты боишься, что я буду просить денег?» Предприняв неловкую попытку пошутить («Ты мог бы подождать с молчанием до тех пор, пока я попытаюсь выжать из тебя что-нибудь»), Винсент попытался загладить свои промахи («Я написал последнее письмо в минуту сплина, давай забудем об этом»). Но этот оборонительный обиженный, враждебный тон, который все следующие десять лет будет звучать в письмах Винсента, стал привычным еще за несколько месяцев до первого из присланных братом франков или гульденов.
В конце марта эстафетная палочка попечителя официально перешла в руки Тео. Дорус прибыл в Брюссель, чтобы сообщить Винсенту новости. Тем временем Тео изложил основные условия своей благотворительности. Как когда-то в Монсе, он вновь призвал брата найти работу и подчеркнул, что до тех пор Винсенту придется жить по его, Тео, правилам. Он убеждал Винсента воспринимать финансовые трудности как возможность, а не как помеху. Для того чтобы сократить расходы на натурщиков, Тео предложил прислать брату подержанный манекен с подвижными конечностями. Он снова пригласил Винсента присоединиться к нему в Париже, благодаря чему они могли бы сэкономить на совместном проживании. Другим аргументом в пользу переезда была возможность работать под руководством Ханса Хейердала, недавно дебютировавшего в Салоне молодого норвежского художника. «Это именно то, что мне нужно», – признавался Винсент, который долгое время твердил о своем желании обзавестись наставником.
Но в отношении просьб Винсента об увеличении денежного содержания Тео был непреклонен, игнорируя уверения брата, что прожить менее чем на сотню франков в месяц – невыполнимая задача. Тем временем несоответствие новых буржуазных запросов Винсента его материальному положению становилось все более очевидным. Друзья, вроде ван Раппарда, мнением которого он очень дорожил, начали интересоваться «странным и необъяснимым фактом»: почему Винсент, несмотря на известную фамилию и богатых родственников, столь стеснен в средствах? Это недоумение, по его словам, грозило перечеркнуть его титанические усилия оставить прошлое позади. В обществе заподозрят, «что со мной что-то не так… и не захотят иметь со мной дела», – сетовал он. Все это так мучило Винсента, что в конце концов он вынужден был скрепя сердце начать искать работу. В надежде попрактиковаться в рисовании и заодно научиться литографии он попытался предложить свои услуги типографиям. Но, как он сам вспоминал позднее, «повсюду его ожидал отказ». «Мне говорили, что мест нет, объясняя это низкой деловой активностью». В итоге Винсент сумел-таки найти работу: один кузнец нанял его рисовать эскизы печей.
Надежды Винсента начать новую жизнь стремительно рушились. Попытка получить образование в Брюссельской академии провалилась, и, по-видимому, с таким треском, что больше он ни разу в жизни о ней не упоминал и не сохранил ни одного рисунка, сделанного в тот период. Его либо не приняли, либо он вылетел вскоре после начала занятий. Очевидно, Винсент не сумел подружиться ни с кем из почти тысячи студентов Академии; один из них будет вспоминать впоследствии, что избегал Винсента, потому что тот «вечно нарывался на ссору».
Странное поведение Винсента и положение персоны нон грата в «Гупиль и K°» грозили вот-вот превратиться в «тему для сплетен в мастерских», что, в свою очередь, разжигало его паранойю. Холодность окружающих, например голландского художника Рулофса, Винсент объяснял тем ложным положением, в котором он оказался по вине родителей и брата Тео. Якобы окружающие заведомо подозревали его в дурных намерениях и злодеяниях, которые ему самому и в голову не приходили; якобы те, кто наблюдал за его работой, считали его сумасшедшим и смеялись над ним. В свою защиту Винсент мог сказать лишь одно: «Немногим дано понять, почему художник делает то, что делает».
Нежелание семьи, в особенности дядей, прийти ему на помощь с каждым новым оскорблением терзало его все сильнее. Почему всемогущий дядя Сент не хочет хоть немного облегчить племяннику путь? Почему процветающий дядя Кор, который так часто поддерживал других рисовальщиков, не может помочь ему? Разве не естественно было бы в сложившихся обстоятельствах принять участие в собственном племяннике? Да, он поругался с дядей Кором три года назад, когда бросил учебу в Амстердаме. «Но ведь это еще не повод навсегда оставаться моим врагом?» – восклицал Винсент. Он подумывал написать влиятельным родственникам, но боялся, что письма останутся нераспечатанными. Подумывал навестить их, но опасался, что не встретит радушного приема. Когда в марте приехал отец, Винсент умолял его выступить в роли посредника: заставить родственников «взглянуть на него по-новому».
В какой-то момент Винсент набрался смелости написать Терстеху. Несколько месяцев подряд он лелеял надежду летом съездить в Гаагу и наладить отношения с бывшим начальником, возобновить общение с успешным кузеном-художником Антоном Мауве, а может быть, и «пообщаться с другими художниками». Но Терстех ответил решительным отказом, выразив, по-видимому, общее мнение семьи. Он обвинил Винсента в намерении «злоупотребить щедростью его дядей», не имея на то никаких прав. Относительно приезда Винсента в Гаагу Терстех высказался не менее категорично: «Решительно нет, ты лишился всех своих прав». Что же до художественных стремлений Винсента, то тут Терстех с лицемерным участием посоветовал Винсенту не тратить попусту время, а лучше «преподавать английский и французский». «В одном он был абсолютно уверен, – с горечью вспоминал Винсент. – Я никакой не художник».
В конце концов Винсент решил отправиться туда, куда обычно приводили все его начинания: домой. Несомненно, дополнительным стимулом было для него и то, что Раппард тоже планировал уехать домой на лето. К тому времени Винсент работал почти исключительно в студии Раппарда на улице Траверсьер, и после отъезда друга из Брюсселя ему не имело смысла оставаться в городе. Кроме того, Раппард был для Винсента образцом художника-джентльмена, которым он и сам стремился стать, поэтому, если Раппард мог провести лето, катаясь на лодке и делая натурные зарисовки в окружении членов семьи, почему бы Винсенту было не поступить так же? Некоторое время он думал отправиться на какой-нибудь модный летний курорт (он называл это «за город») и снять там жилье на пару с каким-нибудь другим художником. Но, кроме Раппарда, никто не желал составить ему компанию, а ехать одному было слишком накладно. «Дешевле всего было бы, пожалуй, – писал Винсент, – провести лето в Эттене».
Сеятель. Копия с репродукции картины Милле. Перо, чернила. Апрель 1881. 48,1 × 37,7 см
В сущности, такой исход был предопределен. Пережив в одиночестве непростую зиму в Брюсселе, Винсент страстно стремился назад, в лоно семьи. Накануне возвращения домой он написал Тео: «Нам необходимо восстановить добрые отношения». Винсент был полон решимости изгладить из памяти родных «страдания и позор своего прошлого» в черной стране. Он втайне надеялся, что, сумев занять свое прежнее место в Эттене, сможет наладить и отношения с дядьями.
Но возвращение домой оказалось непростым. Он не был в Эттене с прошлой зимы, когда отец пытался отправить его в лечебницу для душевнобольных в Геле. То лето Винсент провел в Боринаже, считая, что родители не захотят его видеть дома. Впрочем, он и теперь попросил Тео замолвить за него словечко перед отцом, успокоить родителей. «Я готов уступить в вопросах одежды, – писал он, – да и в любых других, лишь бы угодить им».
Изначально Винсент собирался остаться в Брюсселе до отъезда Раппарда, запланированного на май, но желание скорей оказаться дома гнало его в путь. Как только Винсент узнал, что Тео намерен провести в Эттене Пасху (которая выпадала в тот год на 17 апреля), он немедленно сел на поезд и двинулся на север. (Он уехал в такой спешке, что после праздника ему пришлось вернуться, чтобы забрать оставшиеся в Брюсселе вещи.) Как обычно, в голове Винсента реальность тесно переплеталась с художественными образами – теперь уже и с теми, что создавал он сам. По дороге в Эттен Винсент вновь увлекся образом сеятеля. Немедленно после прибытия он сделал еще одну копию этого созданного Милле символа новой жизни, трактуемого Дорусом как воплощение настойчивости перед лицом неудачи. Как будто пытаясь продемонстрировать новые умения и доказать свою преданность делу, под настороженными взглядами родителей он без устали трудился над этой знакомой фигурой, тысячами крохотных штрихов пера имитируя линии офорта.
Едва успев насладиться долгожданным возвращением домой, Винсент с новыми силами погрузился в воплощение замысла, благодаря которому возвращение стало возможным. Когда позволяла погода – а это случалось нечасто в ту дождливую эттенскую весну, – Винсент отправлялся бродить по лесам и пустошам в поисках места, где можно разложить свой складной стул. Он был одет, как и подобало молодому художнику, проводившему лето в сельской местности, – просторную блузу с жестким воротником и стильную фетровую шляпу. Когда было холодно, он надевал пальто.
С собой он носил стул, папку с бумагой и деревянный планшет – твердая доска была ему необходима, чтобы не рвать бумагу энергичными ударами плотницкого карандаша, которым Винсент орудовал, словно ножом. Он рисовал деревья и кусты, фермерские дома и хозяйственные постройки, мельницы и луга, дороги и церковные дворы. Он рисовал животных, которым задавали корм, лежащие без дела сельскохозяйственные орудия – плуги, бороны, тачки. В плохую погоду, а иногда даже и в хорошую он оставался дома и с остервенением вновь и вновь копировал Милле или трудился над упражнениями из курса Барга. По свидетельству очевидца, Винсент работал «с невероятным усердием». «Я надеюсь сделать столько упражнений, сколько возможно», – обещал он Тео. Спустя годы эттенская горничная родителей вспоминала, как, бывало, Винсент просиживал за рисованием всю ночь и «иногда мать, спускаясь вниз утром, заставала его по-прежнему за работой».
Но для того, чтобы достичь желаемой независимости, более всего прочего, по мнению Винсента, он нуждался в возможности практиковаться в рисовании человеческой фигуры с натуры. «Любой, кто освоил мастерство рисовать фигуру, – писал он, – сумеет заработать себе на жизнь». Научившись изображать людей, Винсент мог бы делать рисунки вроде тех, что так часто мелькали на страницах иллюстрированных журналов. Картины живописной сельской жизни, признанными мастерами которых были Милле и Бретон, пользовались особой популярностью у широкой публики – для буржуазии они были воплощением мифа, дарующего утешение, которое прежде давала только религия. Все усилия Винсента, методично рисовавшего пейзажи, интерьеры, фермерские дворы и сельскохозяйственные инструменты, без устали копировавшего Милле и корпевшего над «Упражнениями» Барга, – все было направлено на достижение этой заветной цели. «Я должен неустанно рисовать землекопов, сеятелей, мужчин и женщин за плугом, – объяснял он Тео, – детально изучать и изображать все, что составляет сельскую жизнь».
Всецело поглощенный этой задачей, Винсент бродил вокруг Эттена в поисках моделей. Поначалу, как и в Боринаже, он делал наброски с работающих в поле крестьян и бесцеремонно напрашивался в фермерские дома, чтобы рисовать женщин, занятых домашними делами. Но поскольку у Винсента не было достаточного опыта быстрых зарисовок, ему приходилось просить крестьян постоять неподвижно. Иногда они соглашались и покорно застывали на месте, позируя художнику прямо в поле – с лопатой или плугом. Иногда ему удавалось уговорить их прийти в пасторский дом: в одной из служебных построек, где благодаря большому арочному окну было хорошее освещение, он устроил себе импровизированную студию. Модели позировали ему стоя, сгорбившись, согнувшись или на коленях; как правило, Винсент рисовал людей сбоку, чтобы избежать трудностей перспективного рисунка. Он выдавал им реквизит: грабли, метлу, лопату, пастуший посох, мешок сеятеля. Подчас, желая добиться более четкого контура и уточнить пропорции, он просил натурщика повторить позу, зафиксированную им в наброске, сделанном в поле. Нередко одна и та же модель выступала в разных образах. Винсент по-прежнему использовал большие листы бумаги, которые требовались для упражнений из учебных пособий Барга, и расходовал их с прежней неистовой скоростью.
Нанимая натурщиков, Винсент не только обещал заплатить за услуги, но и пытался заразить их своим неуемным энтузиазмом. «Он буквально заставлял людей позировать, – вспоминал один из местных жителей. – Они побаивались его». Скоро местные жители, едва завидев вдалеке эксцентричного пасторского сына, высматривающего новую жертву, стали избегать встречи с ним. «Общаться с ним было неприятно», – вспоминал один из местных. В своей «студии» Винсент доводил натурщиков до изнеможения, не щадя их, как не щадил он и самого себя. Снова и снова он рисовал одни и те же позы, ругая неопытных натурщиков за нетерпение. Он «мог работать над рисунком часами, – вспоминал один из позировавших, – пока ему не удавалось ухватить нужное выражение». В свою очередь Винсент жаловался, что устал «объяснять людям, как надо позировать». Он называл своих натурщиков «безнадежно упрямыми ослами» и насмехался над их деревенскими замашками – они норовили позировать в накрахмаленной выходной одежде, в которой «колени, локти, лопатки и все остальные части тела теряют свои характерные очертания».
Некоторое время казалось, что мир может сдаться под его бешеным натиском. Этот визит в Эттен стал полной противоположностью предыдущему: на сей раз атмосфера в самом деле казалась ему домашней, а родственники – семьей. В Эттене семья пастора Ван Гога занимала большой квадратный дом, за внушительным фасадом которого скрывались скромные, но просторные и удобные комнаты, благодаря множеству окон полные свежего весеннего воздуха. На заднем дворе, между домом и оплетенной диким виноградом стеной, был разбит уютный сад с розовыми кустами. Возле стены стояла деревянная беседка, к середине лета вся покрытая цветущей зеленью. Здесь семья часто отдыхала по вечерам, подкрепляясь бутербродами. Когда шел дождь, все собирались за круглым столом в гостиной, освещенной свисавшей с потолка масляной лампой.
В то лето Винсент вновь встретился с братьями и сестрами: на каникулы приехал Кор, который учился в школе в Бреде; из Сустерберга приехала сестра Лис; вернулась из Англии Вил, которой теперь было девятнадцать, – она позировала Винсенту для одного из первых его портретов. («Она отлично позирует», – с похвалой отозвался он.) Скучая по обществу Тео, Винсент нашел ему замену в лице двух местных юношей – Яна и Виллема Камов, сыновей пастора соседнего Леура. Художники-любители, братья Кам сопровождали Винсента на этюды и наблюдали за его работой в студии. «Он хотел, чтобы его рисунки были выполнены предельно тщательно и приносили доход», – вспоминал Виллем спустя годы. «Он говорил о Марисе и Мауве, – добавлял Ян, – но больше всего – о Милле».
Обнадеженные тем, что Винсент общается с достойными людьми и твердо настроен зарабатывать, Дорус и Анна наконец вздохнули с облегчением. Тем летом они ни разу не выразили обеспокоенности делами старшего сына, не проронили ни слова критики по его адресу в письмах к Тео. Родители с радостью предложили Винсенту пустующее здание, где прежде располагалась воскресная школа. Там их сын мог без помех проводить свои странные ритуалы с местными крестьянами, которых родители Винсента доверчиво (после его пылких заверений) предпочли воспринимать как веху на пути к достойной цели: их старший сын возвращался к «нормальной жизни», о чем они столько лет неустанно молились.
Антон ван Раппард. Пассиварт близ Сеппе (Пейзаж близ Сеппе). Карандаш. Июнь 1881. 11,5 × 16 см
Когда в июне в Эттен приехал Антон ван Раппард, казалось, что их молитвы услышаны. Визит молодого господина из хорошей семьи служил лучшим доказательством того, что надежды Винсента и его родителей небеспочвенны и начало его новой жизни не за горами. В первый же день все семейство в сопровождении уважаемого гостя совершило длинную прогулку с целью показать ван Раппарду окрестности, а его самого – соседям. В воскресенье он отправился с ними в церковь и сидел на скамье, зарезервированной для семьи проповедника, на виду у всех прихожан. И наконец, Винсент отвел гостя в Принсенхаге, чтобы познакомить с больным дядей Сентом, который, правда, оказался слишком слаб, чтобы их принять.
Одобрение родителей и внимание нового друга наполняли Винсента ликованием. «Тогда Ван Гог был в очень хорошем настроении, – вспоминал Ян Кам время, которое Раппард провел в Эттене. – Я никогда больше не видел его таким веселым». Вооружившись складным табуретом и альбомом для эскизов, Винсент водил ван Раппарда на экскурсию по своим любимым местам в окрестностях Эттена. Он ходил с ним в таинственные леса Лисбоса на востоке, в печально знаменитую деревню Хейке на юге (приют всевозможного сброда, где Винсент часто набирал моделей) и в болотистую область под названием Пассиварт на западе.
Не раз во время подобных прогулок, поставив рядом складные табуреты, молодые люди чествовали свое артистическое братство совместной работой. Вновь пережить это чувство товарищества Винсент будет стремиться всю жизнь (наиболее яркий пример тому – Желтый дом в Арле).
Во время рисования они менялись ролями: Раппард шел впереди, а Винсент следовал за ним. Чем больше радушия выказывали родители Винсента симпатичному и благовоспитанному молодому художнику, тем охотнее Винсент принимал «правильное» творчество своего друга. Еще в Брюсселе Винсент восхищался рисунками Раппарда. Его деревья, пейзажи, живописные сценки, нарисованные карандашом и пером, Винсент считал очень «остроумными и милыми». Он перенял излюбленную Раппардом технику работы тростниковым пером и чернилами, а также характерные для его рисунков короткие и быстрые штрихи, позволявшие изобразить бесконечное многообразие фактур природных объектов.
Отчасти, именно подражая ван Раппарду, который, как многие молодые художники, каждое лето предпринимал подобные вылазки на этюды, Винсент заинтересовался эттенскими пустошами.
После приезда Раппарда Винсент на время отвлекся от рисования людей и обратил внимание на пейзажи. Вместе они рисовали дорогу на Леур в обрамлении низкорослых подстриженных ив, лес в Лисбосе, болота Пассиварт, за которыми на горизонте виднелся город Сеппе.
Несмотря на одни и те же сюжеты, одинаковую технику и точку зрения, рисунки, возникавшие в результате этих совместных сессий, отличались друг от друга так же, как создавшие их люди. С места, где они расположились, рисуя Пассиварт, Раппард отчетливыми штрихами карандаша изобразил далекий город, словно остров, дрейфующий посреди листа белой бумаги размером не больше почтовой открытки. Само болото он едва наметил несколькими штрихами, обозначившими камыши и водоросли, а небо, в намеке на облака, затенил тончайшим серым тоном. Сидевший рядом с Раппардом Винсент, напротив, опустил взгляд вниз.
На его рисунке, куда большего размера, крохотный город на горизонте прижат к верхней границе листа; все свое внимание рисовальщик сконцентрировал на изобильных водах у самых ног. Там он обнаружил целый замысловатый мир камышей, цветов и листьев кувшинок – каждый со своим причудливым абрисом, формой, тенью, своим перевернутым отражением на спокойной поверхности освещенного солнцем болота. С маниакальным азартом, которому не учило ни одно из пособий по рисованию, Винсент заполнил нижнюю часть листа точками, темными пятнами, расплывчатыми кругами и извилистыми линиями – в попытке запечатлеть безграничное разнообразие, так хорошо знакомое Винсенту еще со времен ручья Гроте-Бек. Он нарисовал птицу – гостя из своего детства, – порхающую над водой в поисках насекомых, которыми, несомненно, должна была кишеть эта изобильная графитная растительность.
Покуда Раппард тем летом набрасывал свои неизменно сдержанные и правильные пейзажики – уходящие вдаль дороги с ровными рядами деревьев по обеим сторонам и бескрайние вересковые пустоши, – Винсент дал волю своей фантазии, создав нечто экзотическое, поразительное. Вероятно, уже после отъезда ван Раппарда объектом пристального интереса Винсента стала деревянная беседка в дальнем конце сада за домом. Он и прежде часто делал зарисовки домов, куда переезжали его родители; такие рисунки были для него чем-то вроде записок на память. Набросок, который Винсент начал в тот летний день, мог задумываться как прощальный подарок Раппарду или сестре Вил, которая уезжала из Эттена приблизительно в то же время.
…Кажется, еще недавно на деревянной скамейке у заросшей диким виноградом стены кто-то сидел, и вот теперь она опустела и кажется печально поникшей. Напротив стоит отодвинутый металлический стул; в тени деревянного навеса беседки он кажется брошенным. На земле между ними – корзинка и забытая садовая перчатка. Лихорадочное воображение Винсента оплело эту призрачную драму растительной жизнью, еще более завораживающей, чем на рисунке с водяными лилиями. Как будто художник, чтобы ослабить боль одиночества, заставляет себя упиваться буйством растений – виноградной лозы, трав, цветов, колючего кустарника. Но вместо утешения этот хаос пышной и равнодушной к человеку жизни заставляет лишь острее почувствовать сиротливость опустевшей беседки. Это скрытое в природе болезненное противоречие и спустя годы будет тревожить Винсента, заставляя снова и снова возвращаться к этой теме.
Болото с водяными лилиями. Перо, чернила, карандаш. Июнь 1881. 23,5 × 31,4 см
После отъезда Раппарда, гостившего в Эттене двенадцать дней, Винсент почувствовал себя, как никогда, одиноким, а его желание, подобно блудному сыну, быть безусловно прощенным и принятым собственной семьей, как никогда, обострилось. После стольких поисков и страданий разве не заслуживал он той любви, какой родные его друга Раппарда, и в особенности отец-адвокат, одаривали своего сына? Вновь вспыхнувшее желание завоевать сердца тех, кто так долго был настроен против него, отчасти, должно быть, вдохновил пример отеческого всепрощения, который Винсент обнаружил в прочитанном тем летом романе Бальзака «Отец Горио». В июле домой приехал Тео – ради него их сестры Анна, Вил и Лис тоже вернулись в Эттен; и зрелище единодушного семейного расположения, окружающего брата, составляло столь разительный контраст с его собственными отношениями с родными, что Винсент сказался больным и отправился в постель. Тео недавно получил должность управляющего одним из трех парижских магазинов «Гупиль и K°». Его элегантный костюм и парижские манеры служили живым напоминанием о том, какой долгий путь предстоял Винсенту, если он действительно хотел наверстать упущенное.
Но спустя всего несколько недель после отъезда Тео Винсенту показалось, что он обнаружил возможность одним махом преодолеть расстояние, отделявшее его от цели, а заодно покончить со своим горьким одиночеством. В августе он предложил Кее Вос стать его женой.
Глава 15 Aimer Encore
Винсент не видел кузину с тех самых пор, когда в 1878 г., во время своего пребывания в Амстердаме, заходил к Восам с визитом. С тех пор прошло три года, и в жизни обоих за это время произошли огромные перемены. Муж Кее, Кристоффел, скончался после продолжительной болезни в конце того же 1878 г. – незадолго до того, как Винсент покинул евангелическую школу и отправился в Боринаж. Когда Винсент неожиданно приехал оттуда домой для судьбоносного разговора с отцом летом 1879 г., он, вероятно, лишь немного разминулся с Кее, недолго гостившей в Эттене примерно в то же время. Все это время, судя по всему, они не состояли в переписке.
Когда в августе 1881 г. тридцатипятилетняя Кее вновь приехала погостить в Эттен, на этот раз планируя остаться подольше, она уже не была той отважной и заботливой матерью любящего семейства, какой запомнилась Винсенту. По-прежнему оплакивая смерть мужа, казавшуюся ей несправедливо жестоким ударом судьбы, она замкнулась в своей скорби: теперь это была замкнутая, неулыбчивая женщина в наглухо застегнутом черном атласном платье, своим горем навеки прикованная к почившему супругу и – их общей потерей – к сыну Яну, робкому восьмилетнему мальчику.
Перенесенные страдания, несомненно, только добавили очарования образу Кее в глазах Винсента. «Сила ее скорби тронула и взволновала меня», – писал он. Ныне, как и прежде, ее тоска взывала к утешению, что для Винсента по-прежнему было высочайшим призванием сердца, а ее крохотная и уже дважды пережившая горе семья, как никогда, нуждалась в поддержке. Только теперь он смотрел на Кее другими глазами. Желая оставить в прошлом Фому Кемпийского с его идеей самоотречения и всенепременно вернуть расположение семьи, Винсент решил, что ему необходимо жениться. «Я был настроен прекратить одинокое существование», – будет вспоминать он впоследствии. Родители часто говорили, что мечтают увидеть своих детей в браке. Для Винсента же, по их мнению, брак мог бы стать своего рода якорем и одновременно стимулом «добиться определенного положения в обществе».
В июле, перед приездом Кее, Винсент поделился своими намерениями с Тео, выражая как свои долгие сомнения («La femme est la désolation du juste»[23]), так и вновь обретенную решимость: «Мужчина не может всю жизнь провести в открытом море. Рано или поздно он должен обзавестись маленьким домиком на берегу, с очагом, в котором теплится огонь, с женой и детьми у очага». Увлеченный этой идеей, он один за другим читал викторианские романы о любви и семейной жизни. За три дня проглотил «Шерли» Шарлотты Бронте – восемьсот страниц об ухаживании и преимуществах супружества; прочел «Джейн Эйр» того же автора – историю о том, как любовь (и брак) торжествует над самоотречением; а также два романа Гарриет Бичер-Стоу – «Моя жена и я», «Мы и наши соседи», обстоятельные доказательства святости семьи и домашнего очага.
К моменту приезда Кее в августе Винсент уже наверняка довел себя до горячки страстного ожидания. Не прошло и двух недель, как, не дожидаясь какого-либо доказательства взаимности чувств (или не заботясь об этом вовсе), Винсент признался Кее в любви. «Я люблю вас как самого себя», – сказал он Кее, поинтересовавшись, «не рискнет ли она выйти за него замуж». Судя по всему, предложение застигло врасплох его застенчивую серьезную кузину – или, возможно, пыл Винсента ее оскорбил. Она ответила с несвойственными ей «холодностью и грубостью». «Никогда, – возмущенно сказала она в ответ на его безрассудное предложение, – никогда, нет, никогда!»
Вскоре после этого Кее с сыном покинула Эттен и вернулась в Амстердам.
Но Винсент не собирался отступать. Даже столь резкий отпор был бессилен разрушить созданный им образ. Он уже считал брак с Кее неотъемлемой составляющей своей новой жизни, и ее отказ для него неминуемо присоединился ко всем прочим отказам, полученным в прошлом. В следующие месяцы Винсент убедил себя в том, что это его шанс получить искупление сразу всех грехов. Если бы он смог изменить мнение Кее, убедить ее взять назад свое «никогда, нет, никогда», он не только утешил бы обездоленную вдову, стал отцом осиротевшему ребенку, оправдал ожидания отца и насладился целительными свойствами союза двух душ, которые превозносила литература, – он наконец смог бы перечеркнуть прошлое.
Кее Вос-Стриккер с сыном Яном. Ок. 1881
Сразу после отъезда Кее Винсент начал очередную безумную кампанию, в бесчисленных письмах пытаясь доказать ей, что достоин ее руки. Более чем в чем-либо другом он пытался уверить ее, что способен зарабатывать деньги, создавая пригодные для продажи работы. «Хочу, чтобы ты не сомневался в том, что я изо всех сил пытаюсь многое изменить в своей жизни, – писал он Тео, – в особенности печальное состояние моих финансовых дел». Винсент убедил себя, что если он сможет зарабатывать хотя бы тысячу гульденов в год, то сможет и «повлиять на мнение людей».
Чтобы добиться желаемого, Винсент собрал свои лучшие рисунки и отправился в Гаагу – сделать это он грозился почти целый год. Проведя два дня в лихорадочной суете, он успел встретиться со всеми, кто, по его мнению, мог помочь ему продать работы или посоветовать, как сделать их более пригодными для продажи. Большие надежды Винсент возлагал на встречу с Х. Г. Терстехом. Несмотря на враждебность, которой было отмечено их общение прошлой весной, Винсент все же решился нанести визит в галерею «Гупиль и K°» на Платс и встретиться с бывшим начальником. «Господин Терстех был очень любезен», – писал он Тео с заметным облегчением. Копии работ старых мастеров, выполненные в рамках курса «Упражнений углем» (но не оригинальные рисунки Винсента), даже удостоились благосклонной оценки Терстеха, который заметил, что Винсент «добился определенного прогресса». «По крайней мере, он оценил мои усилия», – с радостью сообщал Винсент.
Заручившись рекомендацией Тео, Винсент наведался в студию Теофиля де Бока – протеже самого коммерчески успешного из гаагских художников Хендрика Месдаха. Де Бок вернулся из Барбизона, чтобы ассистировать Месдаху в работе над его главным творением – цилиндрическим панорамным изображением побережья в Схевенингене длиной 120 метров, размещенным в специально выстроенном павильоне. Другие художники пренебрежительно отнеслись к затее Месдаха, считая ее чересчур коммерческой и безвкусной, но Винсент, посетивший «Панораму» Месдаха в сопровождении де Бока, высоко оценил новую гаагскую достопримечательность. «Эта работа заслуживает всяческого уважения», – писал он Тео.
В Гааге Винсент встретился также с Виллемом Марисом, самым молодым из братьев-художников, чьи акварели с изображением окутанных дымкой тумана сцен сельской жизни приносили ему солидную прибыль. Встретился Винсент и с Йоханнесом Босбомом, серым кардиналом гаагской школы. К шестидесяти четырем годам Босбом давно обеспечил себе безбедное существование, с успехом продавая все менее религиозной публике ностальгические изображения церковных интерьеров. Предъявив пожилому художнику (любимцу дяди Сента) свое портфолио, Винсент настойчиво требовал от него рекомендаций. «Хотел бы я чаще иметь возможность обращаться к кому-то за помощью», – сетовал Винсент.
Но главной целью приезда в Гаагу для Винсента была встреча с его родственником Антоном Мауве. Не раз он с ностальгией вспоминал их с Тео визит в мастерскую Мауве в Схевенингене в начале лета 1877 г. И с тех пор как Винсент сам решил стать художником, он был решительно настроен вновь посетить эту мастерскую. За прошедшие четыре года Мауве стал одним из самых коммерчески успешных голландских художников. Коллекционеры высоко ценили его меланхоличные картины с их приглушенными тонами и мягким светом, изображавшие крестьян и рыбаков. Равно искусный в акварели и масляной живописи, Мауве умел превращать самые прозаические сцены (одинокого всадника или обычную корову) в задушевную поэму тонального колорита, написанную в той свободной манере, что стала популярна благодаря французским художникам-барбизонцам. В Схевенингене Мауве писал и живописные рыбачьи лодки, которые волоком тащили лошади по пустынному пляжу, и модное общество, прибывающее на купальный курорт в цилиндрах и с собственными передвижными кабинами для переодевания. Иными словами, он предлагал буржуазным покупателям картины идеализированного прошлого и привлекательного настоящего.
Благодаря своей симпатичной живописи и учтивости манер (за которой скрывался весьма непростой характер) Мауве быстро сделался любимцем не только коллекционеров, но и других художников, работавших в Гааге. Там Мауве в сообществе с Виллемом Марисом и Хендриком Виллемом Месдахом основал Голландское общество рисовальщиков (Hollandsche Teekenmaatschappij) и руководил ведущей художественной ассоциацией города – «Мастерской Пульхри». После женитьбы в 1874 г. на племяннице Анны Карбентус Мауве стал также любимцем семейства Ван Гог. Семья Мауве не только приютила Тео в Гааге, но и принимала в своем доме среди схевенингенских дюн родителей Винсента; по праздникам семьи непременно обменивались подарками.
Именно таким художником, как Мауве, и стремился стать Винсент. Просторная мастерская, где было все необходимое для того, чтобы работать с комфортом, счастливый брак, четверо детей, благосостояние и положение в обществе – сорокадвухлетний Мауве был эталоном человека успешного и всеми уважаемого. За тот недолгий срок, что Винсент провел в Схевенингене, он увидел «множество красивых вещей», писал он брату. Мауве, как и Винсент, восхищался Милле – символом коммерческого и художественного успеха одновременно; он дал Винсенту «великое множество полезных советов» касательно его собственных рисунков. На прощание Мауве пригласил Винсента вернуться через несколько месяцев, чтобы продемонстрировать свои успехи. Это было то самое благословение, с надеждой на которое Винсент ехал в Гаагу: успешный кузен поддержал его в новой миссии, главной целью которой было перечеркнуть прошлое. «Мауве придал мне смелости, когда я особенно в ней нуждался, – писал Винсент Раппарду. – Это гениальный человек».
Винсент возвращался домой, обуреваемый жаждой свершений. В Дордрехте он сошел с поезда и, несмотря на ливень, зарисовал живописную группу ветряных мельниц, замеченную им еще по дороге в Гаагу, – это был первый прецедент обычного для него в будущем лировского пренебрежения непогодой в погоне за образом.
Вернувшись в пасторский дом, он продолжил свои упражнения в рисовании людей. Он снова прочесывал местность в поисках моделей и заполнял лист за листом застывшими угловатыми фигурами землекопов, сеятелей, пастухов, девушек, подметающих пол или чистящих картофель, и, конечно, портретами «старых, больных крестьян, сидящих на стуле у очага, уронив голову на руки», – эта поза будет занимать Винсента все последующие годы творчества.
Письма Винсента пестрели списками художников – мастеров фигуры, которыми он восхищался, и многочисленными набросками, дающими представление о том, чем занят он сам: своеобразный каталог плодов его упорного труда, который он составлял с тем же лихорадочным рвением, с каким когда-то в доказательство своей набожности цитировал библейские тексты.
Ветряные мельницы близ Дордрехта. Перо, чернила, акварель, графитный карандаш, мел. Август 1881. 25,7 × 69,8 см
Винсент осваивал новые материалы, на которые ему посоветовал обратить внимание Мауве: уголь и разноцветный мел – иногда в виде тупых огрызков; акварель – иногда разведенную до прозрачности отмывки, иногда – густотой и плотностью напоминающую масляную краску; мелок конте – мягкий, на масляной основе графический материал в форме карандаша. Как будто пытаясь силой заставить рисунок повиноваться (он называл это «схватить фигуру и удерживать до тех пор, пока она окончательно не займет свое место на листе»), Винсент использовал все эти материалы вместе и настолько энергично, что лишь самая плотная бумага могла выдержать такой натиск. «Работать с этими новыми материалами было чертовски трудно, – признавался он впоследствии. – Иногда я впадал в такое раздражение, что мог растоптать кусок угля, которым рисовал, и погрузиться в глубокое уныние». Но, несмотря на неудачи и недовольство собой, Винсент крепко держался за свой оптимизм. «То, что казалось мне совершенно невозможным, – писал он, – постепенно становится реальностью». Когда Тео написал ему, что отметил некоторый прогресс в его последних набросках, Винсент ответил брату торжественной клятвой: «Я сделаю все, что в моих силах, чтобы не подвести тебя».
Он старался и для своих родителей. Проявив несвойственное ему самообладание, он скрыл разочарование от того, что тем летом они не поддержали его ухаживания за Кее Вос. После того как Кее отвергла Винсента, мать утешала его как могла, но, пока гостья оставалась в доме, старалась держать родственницу подальше от сына. «Она могла бы проявить чуть больше сострадания и встать на мою сторону», – жаловался Винсент Тео. Когда Винсент попытался поговорить с отцом, тот перебил его туманной притчей «об одном человеке, который питался крошками, и о другом, который каждый день пиршествовал» (вероятно, имея в виду, что Винсент и Кее не ровня друг другу). Но Винсент не слушал наставлений родителей: им владела великая цель – завоевать умы и сердца. По возвращении из Гааги он совершил паломничество в Принсенхаге. Хорошие отношения с дядей Сентом также были залогом преуспевания в новой жизни. К его удивлению, стареющий Сент принял племянника довольно тепло и сказал, что, если Винсент будет упорно трудиться, у него есть шансы на успех. После этой встречи Сент прислал племяннику коробку красок – знак поддержки, показавшийся Винсенту неожиданно трогательным. «Я был очень рад получить их», – писал он брату.
Примирение с Сентом, поддержка Мауве, упорный труд, постоянные разговоры о грядущей финансовой независимости, клятвенные обещания «отбросить уныние и отчаяние» и «постараться обрести более радостный взгляд на жизнь» – все это в конце концов помогло родителям уверовать в основательность их надежд на лучшее. Винсент отмечал, что родители были к нему добры и ласковы, как никогда, и загадочно хвастался, что «добился значительных успехов не только в рисовании… но и кое в чем другом».
Ничто так не укрепляло веру Ван Гогов в будущее сына, как крепнущая дружба с Антоном ван Раппардом. Вскоре после визита в Принсенхаге Винсент вновь пригласил Раппарда приехать в Эттен. «Мы все будем счастливы еще раз принять тебя в нашем доме», – писал он в длинном письме, в котором бесстыдная лесть чередовалась с покровительственными наставлениями. «Мой друг Раппард сделал большой шаг вперед, – писал Винсент, используя то же высокомерное обозначение собеседника в третьем лице, к которому прежде часто прибегал в письмах к Тео. – У меня есть основания считать, что ты достиг той черты, за которой должны последовать революция и реформы. Так тому и быть!» Винсент еще и подсластил свое приглашение, подробно поведав, какие перспективы карьерного роста сулит общение с его кузеном Мауве, его братом-управляющим в Париже и особенно с его знаменитым дядей Сентом в Принсенхаге. Он даже уверил друга, что показал дяде кое-какие из набросков в его письмах. «Он счел их очень хорошими, – сообщал Винсент, – и с удовлетворением отметил, что ты делаешь успехи».
В конце октября Раппард заехал к Ван Гогам по пути в Брюссель, где поступал в очередную академию, чтобы иметь возможность рисовать обнаженную натуру. Винсент пытался отговорить друга от этой затеи с того момента, как впервые о ней услышал. Он постоянно твердил, что Раппард должен остаться в Нидерландах и рисовать «обычных одетых людей», то есть делать то же, что и сам Винсент. «Я не поеду за границу ни при каких условиях, – резко заявил он, – ведь с момента возвращения в Голландию я добился довольно-таки заметных успехов». Пытаясь увлечь Раппарда идеей артистического братства, он взывал к его патриотизму. «Как мне кажется, лучшее, что мы можем сделать – и я, и ты, – это работать с натуры в Голландии, – писал он. – Только здесь мы – это мы, здесь мы чувствуем себя дома… Наши корни уходят глубоко в голландскую почву». Но все уговоры оказались напрасными. Пока Винсент рассуждал о «духовном родстве», Раппард отправился в Брюссель, оставив товарища переживать осознание того, что им вновь пренебрегли.
А из Амстердама уже надвигались предвестия еще более трагической неудачи: его ухаживания за Кее Вос зашли в тупик. Через несколько месяцев настойчивой эпистолярной осады Винсент получил строгое предупреждение от отца Кее. «Ее „нет“ вполне уверенное», – писал преподобный Стриккер. Он требовал, чтобы Винсент прекратил всякие попытки связаться с его дочерью. Настойчивость Винсента, предупреждал Стриккер, грозила поставить под угрозу «дружеские отношения и старые связи их семей». Винсент же в ответ потребовал год неограниченного доступа к Кее, в течение которого намеревался убедить ее, что они «подходят друг другу».
Вскоре обе стороны вынесли спор на рассмотрение высшей инстанции в Принсенхаге. Дипломатичный дядя Сент попытался унять смутьяна-племянника, предложив свое расположение в обмен на обещание «больше не говорить и не писать об этом деле». Но Винсент отказался. «Никто на земле не вправе требовать от меня этого, – протестовал он. – Жаворонок не может не петь по весне». Он обвинял дядю Сента и дядю Стриккера в попытках «ставить ему палки в колеса».
После выказанного их сыном демонстративного пренебрежения предложением дяди Сента родители Винсента больше не могли оставаться в стороне от событий. Тем летом Анна и Дорус проявляли к сыну некоторое сочувствие, однако предпочитали не вмешиваться в это странное и столь нежеланное ухаживание Винсента, несомненно опасаясь, что любое противодействие лишь подольет масла в огонь. Но наконец и они поддались давлению из Амстердама и Принсенхаге и попытались обуздать неприличную настойчивость Винсента. Они осудили его предложение (которое было для них абсолютной неожиданностью) как «несвоевременное и бестактное» и призвали сына оставить любые попытки, заявив, что «вопрос решен и закрыт». Но когда уговоров оказалось недостаточно, они были вынуждены вмешаться. В начале ноября родители настояли на том, чтобы Винсент прекратил всякую переписку с Кее.
Только когда противостояние с родителями зашло в этот тупик, Винсент наконец-то написал своему брату о Кее Вос. Распаленный обидой и разочарованием, он описал все события прошедших двух месяцев. «У меня на душе есть кое-что, о чем я должен тебе рассказать, – начал он. – Этим летом в моем сердце зародилось глубокое чувство любви». Почему же Винсент так долго ждал, чтобы поведать брату о своих чувствах? «Я был бы тебе очень признателен, если бы ты сумел уговорить Па и Ма взглянуть на это более оптимистично, – писал он, втягивая Тео в назревающий семейный скандал. – Возможно, одно твое слово сможет повлиять на них сильнее, чем все, что скажу им я».
Этим письмом Винсент вовлек брата в самую масштабную из всех кампанию переубеждения. Целый год он отправлял брату по одному письму в месяц, но в следующие три недели Тео получил от него девять длинных посланий. Некоторые написаны вдогонку за только что отосланными – мысли теснились, и новое письмо начиналось с того, на чем окончилось предыдущее, составляя один непрерывный словесный поток.
Он выставлял себя рыцарем, страдальцем за любовь. Он приносил клятвы посвятить себя любви – «всем сердцем, безраздельно и навсегда». До Кее он не знал любви, лишь обманывал себя. Истинная любовь спасла его от жизни «пустой, выхолощенной, обреченной». Что же будет, если он не сможет добиться взаимности? Тогда, вероятно, он «навсегда останется холостяком».
Каждое следующее письмо достигало новых высот страсти, Винсент снова и снова переходил на французский – язык любви. Он перечитал «Любовь» и «Женщину» Мишле и теперь то и дело цитировал в своих письмах строки этих священных для каждого мученика неразделенной любви книг. «Папаша Мишле говорит всем молодым людям: „Чтобы стать мужчиной, вы должны ощутить на себе дыхание женщины“». В плену новой страсти Винсент быстро вспомнил свое былое проповедническое красноречие. «Страдания моей души не напрасны, – говорил он о своем безнадежном ухаживании. – Пускай я упаду девяносто девять раз подряд – в сотый раз я устою». «Ибо Любовь побеждает всё».
Это сокрушительное «никогда, нет, никогда», бесчисленное множество раз повторенное Винсентом, стало для него воплощением всех враждебных сил – нерасположения Кее, вмешательства семьи. Чтобы выразить свое непреклонное намерение противостоять этим силам, Винсент изобрел собственные лозунги: «Она, и больше никто» и «Aimer encore!» («Любить снова и снова!» или «Любить и не сдаваться!»). «Что является противоположностью „никогда, нет, никогда“? – объяснял он Тео. – Aimer encore! Теперь моей единственной песней будет „aimer encore“!»
Между тем сама Кее Вос, женщина, вокруг которой закружился этот вихрь метафор и мелодраматической страсти, миссионерского пыла и галльской романтики, была оставлена практически без внимания. Из тысяч и тысяч слов, написанных Винсентом, едва ли хотя бы одно посвящено его возлюбленной: в письмах нет ни восторженных описаний, ни счастливых воспоминаний, ни преклонения перед отвагой, с которой она переносит свое вдовство, ни умиления нежности ее материнских чувств, ни сожалений об их разлуке. Некоторые из писем и вовсе обходились без упоминания ее имени, в других оно встречалось считаное число раз. Если она все же упоминалась, Винсент описывал ее, словно персонажа с одной из своих репродукций или героиню сказки Андерсена: «Ах, Тео, в ее характере столько глубины… Снаружи тонкая кора беззаботности, но внутри – крепкий ствол, выросший из самого благородного зерна!» Даже Тео не мог не отметить отсутствие «подлинно личных и нежных чувств» в письмах своего брата.
В те же три недели, когда он обрушивал на Тео потоки писем с признаниями в негасимой любви, Винсент написал четыре длинных письма ван Раппарду, в которых ни словом не обмолвился о Кее Вос. Здесь он вел еще одну, не менее энергичную, кампанию, пытаясь подчинить другого человека своей воле. Попытки Винсента лестью и устрашением заставить нового друга поддаться «братским наставлениям» не прекратились и после того, как в конце октября Раппард уехал из Эттена. Наоборот, его нападки на академическое искусство (и рисование обнаженной натуры, в частности) только усилились, подпитываясь энергией урагана, бушевавшего вокруг Кее Вос. Напуганный напором и взвинченной эмоциональностью писем, которые шквалом обрушились на него после прибытия в Брюссель, благовоспитанный Раппард обвинил Винсента в «чрезмерной любви к спорам».
При этом, в отличие от вызывающего тона писем к Тео, переписка с Раппардом была полна любезностей, извинений, изъявлений смирения и признаний в сомнениях: таким образом Винсент пытался проложить дорогу в незнакомую ему до сих пор страну дружбы. «Позволь мне быть осторожным в выражениях, ведь я из тех людей, что все портят, как только дело начинает идти на лад», – признавался он с откровенностью, которой не могло быть места в другой, параллельной кампании. Продолжая истязать семью упрямством и раздражающим нежеланием идти на уступки, в беседах со светским другом он отпускал шуточки, позволял себе намеки на сексуальные темы и игривые каламбуры. В письмах Тео он клялся в чистоте и непорочности своей любви к Кее. В письмах Раппарду – рассуждал о бессмысленности романтической любви и необходимости плотского удовлетворения.
Как видно, вулкан эмоций, извергнувшийся в ноябре 1881 г., не имел никакого отношения к Кее Вос или романтической любви. В чем же было дело? Ответ на этот вопрос лишь слегка присыпан пеплом слов. «Па и Ма не имеют ни малейшего понятия об „aimer encore“», – писал он. «Они не способны понять, что я испытываю, посочувствовать мне». «Они начисто лишены теплого, живого участия». «Они создали вокруг себя пустыню». «Па и Ма тверже камня».
Женитьба на Кее Вос стала бы для Винсента залогом новой жизни. Она изгладила бы из памяти окружающих неудачи прошлого и разом обеспечила бы ему карьеру в уютном мире, населенном друзьями, вроде Антона ван Раппарда. Отказ родителей поддержать его – пусть донкихотские, с их точки зрения, – ухаживания Винсент расценивал как предательство его мечты, как доказательство, что его по-прежнему судят по былым поступкам. «Они считают меня слабаком, тряпкой», – с горечью писал он Тео. «Для Па и Ма я немногим ближе, чем какой-нибудь наполовину чужой, наполовину надоевший человек… Когда я дома, меня не покидает чувство одиночества и пустоты».
Даже когда родители попытались остаться в стороне («Па и Ма пообещали не противиться мне, если я не буду втягивать их в это дело»), Винсент не пожелал оставить их в покое. Услышав от родителей, что все это их не касается, Винсент был потрясен. В конце концов, именно их одобрение было его истинной целью, а их солидарность с «никогда, нет, никогда» – истинным препятствием на пути к новой жизни. Если бы только они его поддержали, отказ Кее вряд ли имел бы какое-нибудь значение. Он пытался растопить, заставить «aimer encore» – любить вопреки всему – ледяные сердца своих родителей, а вовсе не сердце Кее.
К середине ноября попытка завоевать Кее стала для Винсента ни больше ни меньше как борьбой за «право на существование». Он слишком долго жил в подполье и теперь отказывался «возвращаться в бездну». Все, о чем он мечтает, печально признавался Винсент в письмах, – это «любить и быть достойным любви, то есть просто жить». Подстрекаемый своей паранойей и горьким воспоминанием о попытке заключить его в Гел, он обвинял родителей в заговоре, целью которого было избавиться от него. В ответ на просьбу родителей не рвать семейные узы своим нездоровым упрямством он притворился невидимкой – сам ни с кем не заговаривал и не отвечал, когда обращались к нему. «Несколько дней я не произносил ни слова и совершенно не обращал внимания на Па и Ма, – к ужасу Тео, писал Винсент. – Я хотел дать им почувствовать, каково это, когда семейные узы действительно рвутся».
День за днем Винсент все глубже погружался в болезненные фантазии. Он с гордостью провозгласил себя юродивым, «блаженным», а свою безумную борьбу за любовь Кее – духовным подвигом. «Всё в обмен на всё – вот истина, – заявлял он. – Вот оно!» В лихорадочном бреду он воображал, будто Кее смягчилась. «Она начала наконец понимать, что я не вор и не преступник, – утверждал он, – а наоборот, человек куда более тихий и разумный внутри, чем кажется снаружи». Он представлял себе их совместное будущее («Я рассчитываю на ее участие во многих моих художественных начинаниях») и доводил свои фантазии до абсурдного идеала при помощи самого обнадеживающего из известных ему образов: «Пусть небо затянется черными тучами ссор и проклятий – она осветит мне путь».
В конце концов, уверовав в собственную иллюзию, он решился отправиться в Амстердам, чтобы «спасти» возлюбленную. «Я должен действовать внезапно и застигнуть ее врасплох», – решил он.
Но поездка в Амстердам требовала денег. А чтобы их получить, Винсенту был нужен Тео. Тот же пытался держаться нейтралитета. Привычно играя в семье роль миротворца, он с самого начала просил брата быть осмотрительным. «Постарайся не строить воздушных замков до тех пор, пока не поймешь, что твои усилия не напрасны», – писал он. Его уклончивость спровоцировала Винсента на очередное бескомпромиссное заявление: «С самого зарождения этой любви я чувствовал, что мой единственный шанс в том, чтобы отдаться ей без долгих размышлений, всем сердцем, безраздельно и навсегда». Как будто пытаясь замедлить лихорадочный бег мыслей брата, Тео не торопился с ответом на все эти срочные послания, чем приводил Винсента в крайнее раздражение и даже подозрительность. «Ты же не предашь меня, брат?» – написал Винсент после того, как родители, а не он получили долгожданное письмо от Тео.
Несмотря на то что Тео так и не высказал определенно своего отношения ко всей этой ситуации, Винсент начал вымогать у него деньги почти сразу же после того, как поставил брата в известность о происходящем. Он настаивал, что любовь к Кее благотворно сказалась на его работе, и в доказательство посылал Тео рисунки: «С тех пор как я по-настоящему полюбил, в них намного больше правды». Когда же Тео снова раскритиковал грубость его рисунков, Винсент заявил, что смягчить ее под силу только Кее. Винсент обещал брату «сделать множество рисунков… каких он только пожелает», – лишь бы Тео согласился прислать денег. «Aimer encore – лучший стимул для dessiner encore»,[24] – уверял он Тео. Но Тео упорствовал, и Винсент пустил в ход угрозы. «Если я не уеду в ближайшее время, непременно случится что-то… что, возможно, навлечет на меня большую беду. Не доводи меня до этого».
Тео еще не успел ответить на письмо, когда события в Эттене сорвали запланированное Винсентом финальное противоборство. 18 ноября, после ужасной ссоры, спровоцированной, вероятно, нелепой игрой в невидимку, Дорус пригрозил, что вышвырнет из дому своего неуправляемого сына («Они были поражены моим поведением», – с гордостью писал Винсент).
Разумеется, этот взрыв не был внезапным. Несмотря на то что изначально Дорус не желал принимать чью-либо сторону в этом конфликте, в итоге он все же оказался втянутым в гущу сражения. Как только это произошло, старая вражда между отцом и сыном мгновенно вспыхнула вновь. Дорус обвинял Винсента, что тот намеренно отравляет жизнь родителей, и попрекал его за недостойное поведение и аморальное французское вольномыслие. Винсент, потрясая сочинениями Мишле – вместилищем тех самых вольных мыслей, – пытался побольнее уязвить отца, заявляя, «что в сложившихся обстоятельствах совет Мишле значит для него больше, чем его [отца] совет». Винсент обвинял отца в твердолобости и грозно намекал, что, если родители станут и дальше препятствовать его любви, он не сможет больше «держать себя в руках». «Ты меня убиваешь», – сказал сыну Дорус.
В этой кровавой схватке Винсент неизбежно должен был перейти к нападкам на отцовскую религию. Истинный Бог, заявлял он, «с неумолимой силой побуждает нас aimer encore». «Если приходится скрывать любовь, если нельзя следовать велению сердца, то и слово „Бог“ не более чем пустой звук». Все, кто, подобно отцу, противостоял «aimer encore», были, по его мнению, «чопорными благочестивыми ханжами», а их представления о морали и добродетели – «полной чепухой». Удивительным образом взгляды Винсента сменились прямо противоположными: стремясь задеть отца за живое, он начал ставить под сомнение непререкаемый авторитет Библии. «Иногда я тоже читаю Библию, – говорил он, – точно так же как иногда я читаю Мишле, Бальзака или Элиот… Но мне совершенно наплевать на всю эту чушь о добре и зле, морали и аморальности».
Подобные провокации до предела накалили атмосферу в пасторском доме и неизбежно должны были привести к взрыву. Доведенный до бешенства, невиданного со времен Боринажа и попытки переселить Винсента в Гел, Дорус разразился яростной критикой в адрес сына и его недопустимой настойчивости в преследовании Кее Вос, приведшей к разладу в отношениях с родственниками (что, по мнению Винсента, «и было главной причиной» отцовского гнева). Но отступление не входило в планы Винсента. «Есть вещи, которые человек просто не может безропотно принять, – писал он Тео, – любой, в ком бьется сердце, будет противиться им изо всех сил». Дорус поставил решительную точку в затянувшейся перепалке. «Будь ты проклят», – в сердцах бросил он сыну и велел ему «убираться».
Перспектива отъезда из Эттена и самостоятельных поисков нового дома и новой мастерской привела Винсента в состояние паники. «Нет, нет, так нельзя!» – в тот же день написал он Тео, умоляя брата вмешаться и поговорить с отцом. «Если сейчас меня вырвут из этой среды, мне придется снова заняться чем-то другим… Нет, нет, нет… это неправильно, как могут они именно сейчас проклясть меня и выгнать из дома!» Но и перед лицом угрозы изгнания Винсент не желал отказываться от своей иллюзорной мечты. «Я скорее брошу едва начатую работу и комфортную жизнь, которую веду в этом доме, – заявлял он, – нежели пообещаю больше не писать ей или ее родителям». Страстно желая поехать в Амстердам и «хотя бы раз еще увидеть ее лицо», он умолял Тео прислать денег.
В течение нескольких дней Тео выполнил оба требования брата: написал родителям письмо, которое немного сгладило кризис, и выслал Винсенту денег на поездку. Винсент незамедлительно отправил Стриккерам резкое письмо, целью которого, по его словам, было вынудить преподобного разразиться «бранью, какую определенно не услышишь в его проповедях». Затем он ринулся в Амстердам («plus vite que ça»[25]), где разыграл сцену, которую, несомненно, тысячу раз мысленно себе рисовал.
Винсент решил неожиданно спровоцировать драматическое противостояние со Стриккерами, надеясь таким образом обезоружить отца Кее, преграждавшего ему путь к любимой, и не оставить бедному пастору иного выбора, кроме как «во имя сохранения мира и покоя закрыть на все глаза». Дождавшись времени ужина, Винсент позвонил в дверь их дома на Кейзерсграхт. Среди собравшихся в столовой, куда проводил его слуга, Винсент заметил сына Кее Яна, но самой ее не было. «На каждого из присутствовавших за столом приходилось по тарелке, и не было ни одной лишней, – вспоминал он. – Эта деталь поразила меня. Убрав тарелку Кее, они пытались внушить мне, что ее нет дома. Но я-то знал, что она там».
«Она ушла из дому, как только услышала, что ты здесь», – сказал преподобный Стриккер в ответ на требование видеть Кее. Винсент отказывался в это верить и немедленно ринулся в бой: в запале он выкрикивал обвинения, которые репетировал неделями. «Я был взвинчен, – признавался он Тео, – и наконец совершенно вышел из себя». Но и у Стриккера на душе накипело. «Он тоже вышел из себя – насколько может выйти из себя священник. И хотя он не сказал дословно „Будь ты проклят!“, любой другой в его состоянии выразился бы именно так».
Винсент вернулся на следующий день, но Кее снова исчезла. Родители и брат обвиняли Винсента в попытках «силой принудить ее». Они снова и снова твердили ему, что «вопрос решен и закрыт». Они насмехались над ухаживаниями Винсента и его надеждой завоевать Кее, притом что его финансовое положение столь плачевно. Они высмеивали его девиз «Она, и больше никто» и передавали ему слова Кее: «Только не он!» «Твоя настойчивость отвратительна», – слышал Винсент в ответ на свои рассуждения об «aimer encore». Он требовал встречи с Кее, просил дать ему лишь несколько минут, чтобы выразить свои чувства к ней наедине. В конце концов он накрыл рукой пламя газовой лампы и потребовал: «Позвольте мне провести с ней столько времени, сколько я смогу продержать руку в огне». Кто-то из присутствующих быстро задул лампу, но ожог не проходил еще несколько недель.
Он вернулся и на третий день, но снова услышал лишь: «Ты ее не увидишь». «Она исчезала каждый раз, как я приходил», – жалобно стенал Винсент. Покидая дом Стриккеров в последний раз, Винсент клялся, что «дело это еще не окончено». Но конечно, все было кончено. «Моей любви к ней нанесен смертельный удар», – писал он. Мечта о маленьком домике на берегу, с очагом, в котором теплится огонь, с женой и детьми, мечта, которая привела его к столь разрушительным последствиям, погибла навсегда, точно так же, как и другая его заветная мечта, похороненная в черной земле Боринажа, – следовать по стопам отца.
И сейчас, как тогда, он снова задумался о самоубийстве. «Да, я могу понять, почему люди бросаются в воду», – говорил он. Но Винсент помнил слова Милле: «Il m’a toujours semblé que le suicide était une action de malhonnête homme».[26] «Это высказывание придало мне сил и навело на мысль, что куда лучше взять себя в руки и искать спасения в работе», – писал Винсент.
Винсент отрезал себе путь домой. Он много раз пытался вернуться, но всегда с катастрофическими последствиями. В Амстердаме он был отвергнут – окончательно и бесповоротно. В словах, сказанных Кее («Только не он!») и Стриккером («Твоя настойчивость отвратительна»), Винсенту слышались отголоски мрачного прошлого, в них выражалось единодушное мнение всех членов семьи. После поездки в Амстердам в его безрадостном мире остались только двое: брат Тео и кузен Антон Мауве. «Па не тот человек, к которому я могу чувствовать то же, что чувствую, скажем, к тебе или Мауве, – писал Винсент Тео незадолго до Рождества 1881 г. – Я искренне люблю Па и Ма, но… Па не может понять меня или сочувствовать мне, а я не вписываюсь в образ жизни Па и Ма – у них я задыхаюсь и в конце концов умер бы от удушья».
По-видимому, чтобы отдышаться после пережитой катастрофы, в конце ноября Винсент неожиданно нагрянул в дом Мауве в Гааге. Он не заехал домой и даже не предупредил родителей, куда собирается. Мауве обещал зимой нанести визит в Эттен, чтобы начать приобщать кузена к «тайнам палитры». Вместо этого Винсент сам теперь постучался в дверь Мауве. Он умолял кузена позволить ему остаться «на месяц или около того» и иногда «обращаться к нему за помощью и советом», сердце его «бешено колотилось» от страха услышать очередной отказ. В качестве объяснения Винсент лишь загадочно сказал Мауве: «J’ai l’épée dans les reins»,[27] имея в виду, вероятно, что положение его безвыходно.
Винсент остановился в гостинице неподалеку и каждый день навещал Мауве в уютной мастерской, расположенной в восточной части города на берегу канала. Винсент мечтал как можно скорее выполнять работы, пригодные для продажи, и Мауве обучил его основам акварели – доходной, но непростой техники, в которой сам он достиг большого мастерства. «Что за дивная вещь – акварель, – ликовал Винсент, изобразив фигуру молодой крестьянки. – Она позволяет передать атмосферу и глубину на рисунке так, что кажется, будто фигура дышит и окружена воздухом». Под руководством кузена Винсент очень скоро почувствовал, что достиг прогресса: перед ним замаячил «истинный свет». «Вот бы ты мог взглянуть на мои акварели, – писал брату Винсент, воодушевленный светом новой надежды. – Я полагаю, что делаю первые шаги по дороге, которая приведет меня к созданию чего-то значительного».
Чем большую уверенность в работе обретал Винсент, тем успешнее его воображение трудилось над возмещением урона, нанесенного бурями предыдущих месяцев. Из самолюбия он почти ничего не рассказывал Тео о событиях в Амстердаме, упомянув лишь, что «дядя Стриккер изрядно осерчал». В своей неудаче он винил Кее. Ее глупые представления о «мистической любви» лишь сделали для него очевидным: ему нужна обычная, реальная женщина, а именно – проститутка.
Винсент в подробностях описал в письме брату свою встречу как раз с такой женщиной – встречу, случившуюся почти сразу после того, как он покинул дом Стриккеров в Амстердаме. С откровенностью, напоминающей реализм порицаемых Дорусом французских романов, Винсент описал ее «скромную маленькую комнату» и «совершенно простую кровать». Она «ни груба, ни вульгарна» и «уже немолода – возможно, возраста Кее Вос». Как и у Кее, у нее есть ребенок, жизнь «оставила на ней свой отпечаток». Но, в отличие от Кее, «она сильна и здорова», а не заморожена навеки преданностью умершему мужу.
Желая поквитаться с отцом, Винсент вслед за романтической любовью отверг и религию. «Бога нет! – заявлял он. – Бог священников для меня мертвее мертвого». Не без гордости сообщая Тео, что отец и дядя Стриккер считают его атеистом, он насмешливо бросал в ответ, цитируя великолепную Сару Бернар: «Que soit».[28] Оставив в прошлом увлечение Кее, теперь он чувствовал себя «как если бы слишком долго стоял, прислонившись к холодной, жесткой белёной стене церкви»; ныне его душа и сердце вновь обрели свободу.
Безжалостно отрекаясь от всего дорогого ему прежде, Винсент воображал, что таким образом он перечеркивает горькие поражения прошлого. «Ты даже не представляешь, какое облегчение я испытываю», – писал он брату. Стремясь к мифическому возрождению через реализм, Винсент клялся в своем намерении стать «более реалистичным во всех отношениях» и одно за другим создавал «реалистические» изображения голландских крестьян и сцен сельской жизни.
Винсент, безусловно, сознавал шаткость своего нового положения, а потому изо всех сил сопротивлялся возвращению в Эттен, где его решимость подверглась бы проверке действительностью. «Я хотел бы пока остаться здесь, арендовать комнату… – писал он из Гааги, – на пару месяцев, а может, и дольше». Он просил Тео выслать ему еще денег, а в оправдание больших трат на моделей и материалы предлагал лишь одно объяснение: «Оставаться верным натуре – дело рискованное».
Осел и повозка. Уголь, мел. Октябрь 1881. 41,5 × 60,1 см
За неделю до Рождества Дорус, встревоженный чрезмерными тратами Винсента, отправился в Гаагу, чтобы вернуть домой блудного сына. Винсент взывал к Мауве, но тщетно – тот заверил его, что непременно нанесет визит в Эттен, и неопределенно пообещал продолжить обучение весной. При поддержке Мауве Винсент вынудил отца согласиться с тем, что в Эттене он сможет снимать отдельную мастерскую и родители не будут препятствовать его занятиям. «Па не должен вмешиваться в мои дела, – писал он Тео. – Я должен иметь достаточно свободы и независимости, это само собой разумеется».
Но все напрасно. Конец был предопределен с того самого момента, как Винсент снова ступил на порог пасторского дома. В течение нескольких дней он пытался заглушить предчувствие неизбежного скандала привычным погружением в работу. В близлежащей Хейке, где он находил натурщиков и куда часто ходил на этюды, Винсент присмотрел сарай, в котором можно было бы устроить мастерскую. Но менее чем через неделю после его возвращения, под Рождество, иллюзорная надежда на то, что он приживется в Эттене, потерпела крах.
Все началось, когда Винсент отказался идти в церковь на праздничную службу. «Я объяснил, что об этом не может быть и речи», – рассказывал он Тео. «Я честно сказал Па, что нахожу всю систему религии омерзительной». В яростном пылу спора они от религии перешли к истории с Кее Вос, а дальше – больше: Винсент припомнил отцу попытку упрятать сына в Гел и все остальное. Перепалка продолжалась до тех пор, покуда в ход не пошли все печальные события минувших четырех лет, подливая масла в костер взаимной вины и упреков. «Не припомню, чтобы когда-нибудь еще я испытывал такую ярость», – признавался Винсент.
Годами копившаяся обида сына выплеснулась на Доруса неистовым потоком праведного негодования и грубых ругательств. Винсент заявил, что слишком долго щадил чувства отца и сносил оскорбления. «Я больше не мог сдерживать злость».
Ссора прекратилась, только когда Дорус, потеряв терпение, крикнул: «Довольно!» Он велел сыну покинуть дом и чтобы духу его здесь больше не было. «Убирайся из моего дома, – прогремел он. – Чем скорее, тем лучше, через полчаса – лучше, чем через час». На этот раз ни отсрочка, ни примирение были уже невозможны. То самое окончательное изгнание, которого всегда страшился Винсент, случилось. Уходя, он услышал, как за его спиной дверь заперли на замок.
Воспоминания о событиях Рождества 1881 г. всегда будут отзываться чувством горечи в душе Винсента. «Это глубокая рана, которая затянулась, но зажить окончательно не сможет никогда, – и через много лет она будет болеть не меньше, чем в первый день», – напишет он спустя два года. Происшедшее стало в глазах Винсента кульминацией бесчисленных обид и несправедливостей, пережитых им в прошлом и раз за разом повергавших его в бездну отчаяния. Только теперь Винсент избежал путешествия в черную страну. Теперь его вел за собой новый свет: новая религия – реализм и новый проповедник – Антон Мауве.
Еще до отъезда Винсента в Эттен, в Гааге, Мауве поставил перед ним натюрморт: чайник, бутылка, пара башмаков. «Вот так нужно держать палитру», – объяснял Мауве, показывая Винсенту овальную доску с красками.
Винсент восторженно писал брату: «С живописью начнется моя настоящая карьера».
Глава 16 Рука рисовальщика
Злой, разобиженный, Винсент отправился назад, в Гаагу. Тяжкие испытания прошлых лет – бесконечные столкновения с отцом и долгая битва за Кее Вос, кульминацией которых стали рождественские события, – довели возмущенные чувства до точки кипения и ожесточили его душу, скованную теперь броней негодования. «Раньше я часто сокрушался, и печалился, и корил себя за разлад между Па и Ма и мною, – писал он. – Но теперь, когда все кончено… я не могу не испытывать облегчения».
Дерзко нарушив договоренность не возвращаться к Мауве в течение как минимум трех месяцев, Винсент поехал к кузену и стал умолять его немедленно возобновить занятия. Явно желая шокировать семью и заставить родственников поволноваться, он занял у Мауве денег – сумму, достаточную, чтобы снять комнату поблизости. Бросая вызов отцовским обвинениям в расточительности, Винсент потратил внушительные средства на обустройство своего нового жилища. Он обставил его купленной, а не взятой напрокат мебелью, заявляя тем самым о намерении обосноваться здесь надолго. Новые гравюры для украшения стен, цветы на стол – в течение первой недели все деньги были потрачены до последнего гульдена. После этого Винсент написал родителям письмо, в котором доложил обо всем содеянном, объявил о разрыве отношений и издевательски пожелал счастливого Нового года.
Винсент также не постеснялся в подробностях поведать о своей новой жизни Тео («Возможно, тебе не будет неприятно узнать, что я обосновался в собственной мастерской»), смутно намекая на вероятность нового займа у Мауве, а то и у Терстеха – в случае, если Тео не наполнит вновь опустевшие карманы. Страшась очередного позора для семьи, Тео прислал деньги, но укорил брата за дурное отношение к родителям: «Какого черта ты ведешь себя так по-ребячески и бесстыдно?.. Настанет день, и ты очень пожалеешь о том, что повел себя так бездушно». В ответ на обвинения брата взбешенный Винсент разразился длинным и яростным опровержением. «Я не собираюсь просить прощения», – заявил он. На укоризненное замечание Тео, что подобные раздоры опасны для здоровья стареющего отца, Винсент язвительно ответил: «Теперь убийца покинул дом». Вместо того чтобы смягчить требования, он заявил, что присланных денег недостаточно, и настаивал, чтобы Тео гарантировал ему дальнейшие выплаты. «Я должен знать хотя бы с некоторой определенностью, чего мне ждать», – писал Винсент.
Антон Мауве. 1878
Вот так, клокоча от злости, изводя родных демонстративным неповиновением, Винсент начал свой путь в искусстве. Искусство было для него не просто призванием, – это был призыв к оружию. Он сравнивал художественную карьеру с военной кампанией, с боем, с войной, отправляясь на которую он клялся: «Биться отважно, дорого продать свою жизнь, если придется, и попытаться одержать победу». «Настойчивость, – восклицал он, – лучше капитуляции!» Его возмущали критики – те, кто считал его «дилетантом, лентяем, нахлебником»; он обещал, что однажды грозная, «сжатая в кулак рука рисовальщика» покарает их.
Единственным, кого, похоже, не пугали не разбирающие цели воинственные выпады Винсента, оставался Антон Мауве. Щепетильный и добропорядочный Мауве всеми силами стремился сохранить благопристойность в отношениях с родственниками и не желал быть втянутым в не имевшую к нему никакого отношения семейную мелодраму, а потому радушно открыл перед бездомным кузеном двери своего дома и мастерской. «Здесь я получил и дружескую поддержку, и практическую помощь», – писал Винсент. Возможно, Мауве, который хоть и был человеком совсем другого склада и старше Винсента на пятнадцать лет, увидел в молодом родственнике смутное отражение собственного прошлого. Сын священника, он покинул дом в четырнадцать лет, чтобы стать художником, нарушив тем самым семейные планы, согласно которым должен был унаследовать отцовский приход.
Молодость Мауве-художника также прошла в нужде и попытках достичь коммерческого успеха путем создания привлекательных работ, востребованных на рынке. Подобно Винсенту, Мауве отдавался работе с почти маниакальным упорством. Порой, чтобы закончить картину, он запирался в мастерской на несколько дней. «Каждой картине, каждому рисунку он отдает частицу своей жизни», – с восхищением отмечал Винсент. Помимо работы, Мауве, как и Винсент, находил утешение в природе. Он разделял любовь своего протеже к долгим, особенно вечерним, прогулкам и был так же чувствителен к проявлениям возвышенного. Хотя литературе Мауве предпочитал музыку (во время работы он частенько насвистывал Баха), он тоже обожал сказки Андерсена и нередко читал их вслух своим детям. Подобные сцены семейной идиллии не могли не тронуть сердце изгнанника Винсента.
Щедрость Мауве по отношению к Винсенту одновременно являлась примером невероятной жертвенности со стороны одного и совершенно беспрецедентным шансом для другого. Будучи человеком исключительно закрытым, Мауве крайне редко допускал в семейный круг гостей и еще реже позволял им заглядывать в мастерскую. Учеников он не брал. Несмотря на активную деятельность и широкое признание в художественных кругах Гааги, Мауве держался в стороне от светской жизни. Гостей он приглашал по одному, предпочитая видеть среди друзей людей с утонченным вкусом, «одаренных здравым смыслом и чувством юмора». Толпа и пустая светская болтовня раздражали его. При всей любви к музыке художник отказывался посещать концерты – слишком уж расстраивал его шум, производимый публикой. Он избегал любых волнений, способных нарушить хрупкое равновесие, по его собственному выражению, «лирических» свойств его натуры.
Распахнув перед Винсентом дверь в заветную безмятежность своей жизни, Мауве предлагал ему суррогатную семью и возможность профессионально развиваться, о которой другие молодые голландские художники могли только мечтать. Мауве был не просто просвещенным наставником, но ведущей фигурой гаагской школы – направления в голландской живописи, которое за десять лет, прошедшие с того момента, когда Винсент впервые столкнулся с ним в «Гупиль и K°», обрело признание критиков и коммерческий успех. Художники гаагской школы вывели голландское искусство на мировой уровень – впервые со времен Золотого века, они привлекали все увеличивающуюся аудиторию коллекционеров, в особенности из Англии и Америки, готовых платить немалые деньги за мрачноватые цвета, ловкость исполнения и оригинальные сюжеты новой голландской живописи. К 1880 г. работы представителей гаагской школы возглавляли списки продаж в магазине фирмы «Гупиль и K°» на Платс, а самые популярные художники этого направления – и Антон Мауве в первую очередь – не успевали писать новые картины в количестве, способном удовлетворить спрос на родине и за рубежом.
Когда Винсент прибыл в Гаагу в самом конце 1881 г., Мауве, как и возглавляемое им движение, приближался к зениту славы. Критики восторгались очаровательными сценками среди лугов и песчаных дюн, выполненными маслом или акварелью, а коллекционеры охотились за ними. Собратья по цеху уже начали окружать его «ореолом благоговейного почитания», именуя Мауве художником-поэтом, гением, волшебником. В 1878 г. они удостоили его высокой чести возглавить престижное художественное общество «Мастерская Пульхри».
Всего неделю спустя после приезда Винсента Мауве предложил молодого кузена в качестве нового ассоциированного члена «Пульхри» – беспрецедентная честь для новичка (и обнадеживающий намек на радужные перспективы в будущем). «При первой возможности я стану полноправным членом», – в порыве честолюбия писал Винсент брату.
Но еще более важное ускорение на старте новой карьеры Винсент получил в уютной мастерской Мауве на улице Ёйлебомен. Почти ежедневно Винсент приходил сюда смотреть и учиться – впервые он имел возможность наблюдать зрелого художника за мольбертом. Мауве работал с молниеносной скоростью и владел кистью в совершенстве, передавая мельчайшие детали и самые мимолетные эффекты света точными, решительными мазками. Опыт и бесконечные выезды на этюды отточили его врожденные способности до такой степени, что глаз и рука работали, казалось, в полном согласии.
К моменту приезда Винсента Мауве как раз начал большую картину: лошади, тянущие (волоком) по пляжу в Схевенингене рыбацкую лодку, – художник не раз обращался к этому сюжету. Пока Мауве изображал пенистый прибой и мокрый песок, Винсент мог собственными глазами наблюдать, как мастер создает «жемчужную» атмосферу, прославившую его полотна. Живопись одни превозносили, а другие ругали за характерную приглушенную палитру. Вместо ярких, контрастных цветов художники использовали ограниченный спектр мягких оттенков, придававших картинам поэтичное и меланхоличное настроение. Представители этой школы, которую в начале ее существования насмешливо называли «серой», верили, что «тональная» живопись удачнее передает «восхитительный теплый серый» цвет их дождливой родины.
Никому не удавалось передать серебристый оттенок соленой морской воды лучше Антона Мауве. И вот теперь на глазах у Винсента Мауве создавал в своей мастерской пейзаж, буквально пропитанный этим тоном: от дымки облаков, нависших над морем, до луж, оставленных на берегу отливом, от мокрого песка до иссиня-черной лодки. «Что за великая вещь тон и цвет, Тео! – восторженно делился с братом Винсент. – Мауве научил меня видеть многое, чего я раньше не замечал».
Несмотря на многочисленные профессиональные и семейные обязанности, Мауве находил время для «зеленого юнца», указывал Винсенту на его ошибки, подсказывал, как лучше их исправить, корректировал пропорции и перспективу – иногда прямо на листе ученика. В роли авторитетного наставника Мауве неизменно сохранял уважительный тон, что идеально подходило Винсенту в его уязвимом состоянии. «Если он указывает мне: „То-то и то-то неверно“, – докладывал брату Винсент, – он тут же добавляет: „Попробуйте сделать так-то или так-то“». Педантичный Мауве превозносил достоинства качественных материалов и правильной техники и учил его справляться с типичными сложностями начинающего художника: такими, например, как проработка лиц и рук. Это были те самые практические советы, которых больше всего жаждал Винсент: цеховые секреты, которые он не успел постичь, начав учебу слишком поздно.
Отвечая на самый неотложный вопрос ученика – как создавать работы, привлекательные для покупателей, Мауве снова порекомендовал ему практиковаться в акварели. Нетерпеливый Винсент никак не мог сладить с этой деликатной (по его определению – «дьявольской») техникой, используя ее, главным образом, чтобы оттенять и расцвечивать рисунки. Но Мауве, умелый акварелист, показал ему, как без подготовительного рисунка, только с помощью легких светящихся акварельных линий и размывок создавать законченные работы. «Мауве указал мне новый путь», – восторгался Винсент. «Сейчас я совершенно поглощен этим… это не похоже на все остальное и обладает большей выразительной силой и свежестью», – восторженно писал Винсент брату.
Жаждущий одобрения после долгих лет упреков, Винсент хватался за любое проявление внимания со стороны знаменитого родственника. «Участие со стороны Мауве, – писал он, – было для меня как вода для измученного засухой растения». В порыве благодарности он расточал похвалы новому учителю. «Я люблю Мауве. Люблю его работу. И считаю, что мне повезло учиться у него». Винсент покупал наставнику подарки, подражал его манере говорить, хранил в памяти похвалы, соглашался с критикой и добросовестно передавал Тео каждое мудрое изречение учителя. «Мауве сказал, что я испорчу по крайней мере десяток рисунков, прежде чем научусь управляться с кистью… поэтому я не отчаиваюсь из-за ошибок».
Винсент был настолько очарован новым наставником, что не нуждался в иной компании. «Я не хочу чересчур часто общаться с другими художниками, – признавался он, – [потому что] с каждым днем все больше убеждаюсь в том, что Мауве умен и заслуживает доверия, так чего еще мне желать?» Он умолял Тео прислать денег, чтобы не позориться своей нищетой в глазах элегантного кузена, и обещал «одеваться получше» теперь, когда он стал постоянным посетителем мастерской на Ёйлебомен. «Я наконец понимаю, в каком направлении должен идти, – торжественно писал Винсент, – и мне не нужно таиться». Благодаря Мауве, по его словам, «начинает светать и восходит солнце».
Но долго это продолжаться не могло. Никто не был в состоянии утолять потребность Винсента в восхищении на протяжении длительного времени, и уж конечно, это было не под силу обидчивому и замкнутому Мауве. Всякий новый всплеск неуемного энтузиазма изначально обречен: за ним неминуемо следует разочарование. Уже 26 января их отношения стали портиться. Мауве навестил Винсента в его квартире на третьем этаже в пригороде Гааги. Во время визита зашла одна из «моделей» ученика – старуха, нанятая им на улице. Где еще он мог найти людей, согласных позировать за ничтожную плату?
Пытаясь замять щекотливую ситуацию, Винсент заставил злополучную старуху позировать: он хотел продемонстрировать Мауве свои навыки в работе над набросками. Но все усилия привели к окончательному конфузу; между учеником и учителем разгорелся спор. Винсент попытался списать разногласия на обычный конфликт артистических натур. «Мы одинаково взвинчены», – объяснял он Тео, и все же этот случай настолько его расстроил, что он слег с «лихорадкой и нервным расстройством».
В течение последующих недель Винсент написал несколько писем, из которых явствует, что полное примирение стало практически невозможным. Сцена в мастерской Ван Гога явно встревожила Мауве, он увидел в ней проявление дилетантизма худшего толка. По мнению Мауве, если бы Винсент действительно хотел научиться рисовать человеческую фигуру, ему следовало начать с гипсовых слепков (как предписывал традиционный метод обучения), а не тратить попусту время и деньги брата на фарс – рисовать людей с улицы! «Он говорил со мной… так, как не посмел бы худший из преподавателей Академии», – возмущенно писал Винсент.
Война была объявлена. Не дожидаясь, когда ему дадут от ворот поворот, Винсент первый пошел в атаку, обвинив Мауве в «ограниченности» и «неприязни», называя его «капризным и довольно зловредным». Он расценил претензии учителя как завуалированную попытку поставить под сомнение его, Винсента, способность стать художником: Мауве будто бы втайне не приемлет его творчество и хотел бы, «чтобы я все бросил». Эта дискуссия разрослась в нечто большее, чем просто спор о предпочтении гипсовых слепков или живых моделей, – это была битва между рисунком и акварелью, реализмом и академизмом. Заклеймив акварель «нудной» и «бесперспективной», он практически отказался осваивать эту технику, демонстративно пренебрегая мнением учителя.
В то же самое время он не скрывал, что по-прежнему работает со своей моделью, поскольку «привыкает к ней все больше, и по этой самой причине должен продолжать». Словно намеренно пытаясь довести спор до открытого столкновения, Винсент настойчиво требовал внимания со стороны родственника. Когда же Мауве отдалился еще больше, он, казалось, был неприятно поражен («В последнее время Мауве делал для меня очень мало», – жаловался он в письме брату) и искренне оскорбился, когда наставник в раздражении бросил ему: «У меня не всегда бывает охота учить вас, вы уж, ради бога, дождитесь подходящего момента».
Винсент настаивал на своем, и Мауве решил взять реванш. Он «не без злорадства» спародировал «нервную и возбужденную» речь ученика и высмеял его манеру кривить лицо в напряженной гримасе. «Он здорово умеет вытворять подобные штуки, – с болью вспоминал потом Винсент, – должен признать, это был поразительный шарж на меня, но насквозь пропитанный ненавистью». Он попытался защитить себя: «Если бы вам пришлось бродить до рассвета под дождем по лондонским улицам, дрожать холодными ночами в Боринаже, – заявил он Мауве, – и у вас тоже появились бы безобразные морщины на лице, и голос у вас тоже, наверное, стал бы хриплым».
По возвращении домой Винсент вдребезги разбил остававшиеся у него гипсовые слепки, швырнув их в угольный ящик, – таков был его ответ на оскорбления кузена. «Я примусь рисовать с этих гипсов лишь в том случае, если они сами по себе снова склеятся и побелеют, – поклялся он в приступе ярости, – и если на свете больше не будет живых людей с руками и ногами, которых можно рисовать». Напоследок Винсент вернулся к Мауве и сообщил о содеянном. «Не говорите мне больше о гипсах, – неистовствовал он, – мне нестерпимо слышать о них». Мауве немедленно отказал Винсенту от мастерской и поклялся «не иметь с ним более никаких дел в следующие два месяца».
Но окончательный разрыв наступил даже раньше – не без участия Х. Г. Терстеха. В свои тридцать шесть лет управляющий «Гупиль и K°» оказался в эпицентре художественного мира Гааги; благодаря успеху художников гаагской школы, которых он давно поддерживал, его звезда засияла еще ярче. Никто другой, даже Мауве, не мог бы быть так полезен Винсенту на старте его карьеры, как Терстех.
Поначалу Терстех всячески поддерживал своего бывшего помощника после его переезда в Гаагу, очевидно решив не вспоминать неприятный разговор, состоявшийся предыдущей весной: тогда он обвинил Винсента, что тот сидит на шее у своих дядьев, и посоветовал ему стать учителем, а не художником. Ван Гог подыграл Терстеху и сделал вид, будто тоже готов к примирению: «все прощено и забыто», утверждал он, «что было, то прошло». На самом деле, конечно, ничто не изменилось. Винсент не спускал ни одной обиды и уж тем более не мог не проверить, насколько далеко готов Терстех зайти в своей любезности. Не прошло и двух недель со дня приезда, как Винсент отправился к Терстеху и занял у него 25 гульденов – немалую сумму. В ответ последний выждал три недели, после чего пришел-таки к Винсенту сам.
И тут уж недовольство вылилось в открытый конфликт. Расчетливый и надменный Терстех не был связан с Ван Гогом семейными узами и выложил все без обиняков. Он назвал сделанные Винсентом рисунки пером – его гордость – «неприглядными» и «неходовыми» и корил его за упрямое пристрастие к неуклюжим, любительским зарисовкам с натуры. Не разделял Терстех и увлечения Винсента живыми моделями: «В Гааге нет моделей». По словам Терстеха, если Винсент действительно хочет зарабатывать на жизнь искусством, ему надо прекратить рисовать фигуры и посвятить себя акварели, желательно сосредоточившись на пейзаже. От больших форматов в духе Шарля Барга, которые предпочитал Винсент, тоже следовало отказаться и делать работы поменьше. Когда Винсент попытался в свою защиту сказать, что у его рисунков есть «характер», Терстех ответил насмешкой. Когда же художник принес толстые папки, чтобы доказать, как прилежно он работает, управляющий только отмахнулся – Винсент зря тратит время. Рисование фигуры – что-то «вроде наркотика, которым ты заглушаешь в себе чувство досады, оттого что не способен писать акварели», – сказал Терстех Винсенту.
Даже по меркам их прошлых отношений, всегда довольно напряженных, это был удар ниже пояса. У Терстеха всегда было извращенное чутье на слабости Винсента, а Винсент всегда с особой чувствительностью реагировал на упреки бывшего начальника. Задетый за живое, Винсент разразился бурной тирадой, мощь его негодования смела все убеждения, которых он придерживался еще неделю назад, и вывела его на новый, весьма рискованный путь. Называя Терстеха «безмозглым» и «поверхностным», Винсент защищал свои рисунки, настаивая на том, что «во многом они хороши». Он утверждал, что освоить рисование фигуры с модели куда важнее и сложнее, чем акварель, а главное, это куда «серьезнее», то есть способно лучше выразить глубокую жизненную правду.
Все эти неприятности вскоре привели к тому, что Винсент стал отрицать и главную свою цель, к которой он шел с момента приезда из Боринажа, – самому зарабатывать; теперь он заявлял, что ни за кем бегать не собирается: «Кто захочет, тот сам придет ко мне». Он же хотел лишь «быть верным себе», а не «льстить публике», даже если результатом этого будут «суровые, но правдивые вещи, изображенные в грубой манере». Всего месяц назад Винсент охотно принимал роль старательного новичка, жаждущего указаний, теперь же он видел себя гонимым художником, не желающим поступаться своими убеждениями. «С каких это пор художника могут заставить – или пытаться заставить – сменить технику или же свои взгляды? – возмущенно вопрошал он. – Такие поползновения кажутся мне крайне бесцеремонными». «Я не позволю себя принуждать, никто не заставит меня делать работы, в которых не видно моего характера».
В феврале разногласия перешли в стадию взаимных оскорблений. Первым не выдержал Винсент, написав Терстеху письмо с обвинениями в том, что тот якобы способствовал его разрыву с Мауве. Когда же Тео не прислал вовремя месячное пособие, художник вновь заподозрил хитрого управляющего (Терстех только что вернулся из парижской поездки) в попытке настроить брата против него. «Быть может, ты что-нибудь услышал от Терстеха или других и это повлияло на тебя?» – спрашивал он в письме к брату. Так и не дождавшись денег от Тео, Винсент отправился в галерею «Гупиль и K°» и обратился напрямую к Терстеху, потребовав выполнить данное братом обещание и выдать ему десять гульденов. Терстех присовокупил к деньгам «столько упреков – чтобы не сказать оскорблений, – возмущался Винсент, – что я хоть и сдержался, но еле-еле».
Терстех вновь принялся внушать Винсенту (как уже делал это предыдущей весной), что все его «призвание» – одно лишь позерство и нежелание трудиться. «Пора тебе самому зарабатывать на хлеб», «найди работу», «прекрати тянуть деньги у Тео», – поучал Терстех, а потом прямо заявил: «Ты слишком поздно начал». Что же до шансов на успех, Терстех с негодованием повторил свое прежнее мнение: «В одном я уверен – ты не художник». До сих пор он пренебрежительно отмахивался от результатов мучительных усилий Винсента: «ni fait ni à faire» – неряшливые, ни на что не годные работы. Но на этот раз Терстех пошел дальше: пользуясь исключительным статусом друга семьи и зная Винсента еще по Зюндерту, он вынес сокрушительный приговор: «И раньше ты ничего не добился, и сейчас будет то же самое… С этой твоей живописью будет то же, что и со всеми прочими твоими начинаниями, – полный провал».
Винсент был раздавлен. Терстех произнес «слова, способные пронзить сердце и опечалить душу», – с горечью писал он Тео, обвиняя Терстеха в беспочвенной антипатии, уходящей корнями в прошлое. «Годами он считал меня кем-то вроде никчемного мечтателя», – сокрушался Винсент. «[Он] вечно твердит одно и то же: я ничего не умею и ни на что не годен». Яростно отрицая мрачные пророчества Терстеха относительно своего будущего как художника («Живопись проникла в меня до самого мозга костей»), Винсент то с грустью недоумевал, почему Терстех «не спросит меня о том, что я могу сделать, вместо того чтобы требовать невозможного», то снова распалялся и жаждал вернуть старые добрые времена революции, когда людей, подобных Терстеху, могли бы послать на гильотину вместе с прочими злодеями старого режима.
Тео попытался унять бурю, призывая брата «сохранить хорошие отношения с Терстехом, для нас он почти как старший брат». Винсент в ответ загорелся братской ревностью. Мысль о том, что Тео может действовать заодно с этим щеголеватым выскочкой и самозванцем, спровоцировала новый виток неприязни к Терстеху. В письмах к Тео он с маниакальными подробностями перечислял скопившиеся у него за долгие годы обиды на бывшего начальника («Когда я послал ему свои первые рисунки, он прислал мне коробку красок – и ни гроша денег»). Когда же Тео потребовал взять резкие слова обратно, старший брат попросту отказался. Вместо извинений он лишь усилил свои нападки, его мишенью стали все без исключения торговцы искусством. Винсент приложил массу усилий, чтобы вбить клин между братом и искушающим его «дьяволом» Терстехом. На несколько недель он даже возобновил бредовые попытки убедить Тео бросить работу и стать художником, призывая брата отречься от вероломного управляющего гаагского филиала «Гупиль и K°» и поддержать своего настоящего брата. «Стань кем-то получше Х. Г. Т.», – увещевал Винсент. «Я хотел бы, чтобы ты стал художником».
Винсент то признавал, что ему лучше не общаться с Терстехом следующие полгода, то заявлял, будто совершенно к нему равнодушен («Терстех – это Терстех, а я – это я»), и клялся «совершенно забыть о нем». Но через несколько дней после того, как Винсент заверил Тео, что с Терстехом все кончено раз и навсегда, последний нанес неожиданный визит в его мастерскую. «Я должен заставить его понять, что он судит обо мне слишком поверхностно», – неистовствовал Винсент.
По этой схеме отношения Винсента с Терстехом будут развиваться до самой смерти художника: за вспышками ярости будут следовать вялые попытки помириться, за ними – неубедительные клятвы в полном безразличии к бывшему начальнику – замкнутый круг болезненной одержимости. События зимы и весны сделали элегантного управляющего фирмой Гупиля вечным антагонистом Винсента, столь же непримиримым в искусстве, как его отец – в жизни. В письмах Винсент снова и снова будет бередить эту незаживающую рану: он страстно желал создавать искусство, которое может продаваться, а Терстех, по его мнению, обладал ключом к этой тайне; или же его не оставлял в покое неизбежный, но невыносимый для него союз между Терстехом и Тео – эти двое были братьями в семье Гупиля, семье, из которой Винсент был изгнан. А может, в критических замечаниях Терстеха ему слышались отголоски собственных тайных сомнений?
Несложившиеся отношения с Мауве и Терстехом вряд ли можно считать исключением. Винсент ссорился со всеми. Он редко рассказывал Тео о возникающих в его жизни конфликтных ситуациях, но их отзвуки слышны в именах коллег-художников, которые, мелькнув считаные разы в его письмах, затем исчезают из них навсегда, своим неожиданным и необъяснимым исчезновением давая повод заподозрить очередную ссору. Юлиус Бакхюйзен, Бернард Бломмерс, Пит ван дер Велден и Маринус Бокс – все эти имена, упоминаемые впервые в порыве воодушевления, свидетельствуют о неудачных попытках обрести друзей.
Утверждая, что в друзьях он не нуждается, Винсент не стеснялся в выражениях по адресу собратьев-художников. Даже те, кем он восторгался, не удостаивались его внимания надолго. В феврале он посетил мастерскую Яна Вейсенбруха – патриарха гаагской школы, которого он встречал десять лет назад, работая в галерее «Гупиль и K°». Эксцентричный и общительный пожилой Вейсенбрух (прозванный Веселым Вейсом) ободрил младшего коллегу и попытался смягчить боль от разрыва с Мауве. По его мнению, известному, правда, только из письма самого Винсента, тот рисовал «чертовски хорошо». Вейсенбрух предложил Винсенту стать его учителем и наставником вместо Мауве. После этого визита Винсент писал брату: «Я считаю большой удачей, что могу посещать такого умного человека… Это как раз то, что мне нужно». Тем не менее о других визитах к Веселому Вейсу он не сообщает и к лету лишь вспоминает о нем с теплотой.
Дружба с Теофилем де Боком – Тео пытался свести с ним брата предыдущим летом – также оказалась скоротечной. У Теофиля и Винсента было много общего: оба поздно начали заниматься искусством (де Бок – в тридцать один год, до этого он служил на железной дороге), оба обожали Милле. Однако Винсент с самого начала сомневался в решимости де Бока посвятить себя искусству. Когда Теофиль выразил восхищение пейзажами барбизонца Камиля Коро, Ван Гог набросился на приятеля за то, что тот якобы предал Милле, и обвинил в «отсутствии внутреннего стержня», а потом разочарованно сообщил, что де Бок отказывается следовать его советам. «Он злится, когда ему толкуют о самых простых вещах», – писал Винсент. «Каждый раз, когда я его навещаю, у меня возникает одно и то же чувство: малый слабак». После одного из таких визитов Винсент с горечью констатировал: «Он никогда ничего хорошего не сделает – если только не изменится». В дальнейшем, если Теофиль и Винсент и виделись, то лишь случайно, встречаясь на улице.
В первой половине 1882 г. Винсент даже заявил, что не в ладах с Антоном ван Раппардом, который отказался признать поражение в эпистолярной схватке по поводу академического рисунка. В первых числах января Раппард написал Винсенту письмо, где упорствовал в своих возражениях, после чего Винсент немедленно прервал переписку. «Ничто или почти ничто в твоем письме не выдерживает критики, – раздраженно отреагировал Винсент. – У меня есть занятия посерьезнее, чем писать письма». Имя ван Раппарда не пополнило растущий список потерянных друзей лишь благодаря их удаленности друг от друга и молчанию с обеих сторон.
К тому же Винсент нашел Раппарду замену. Георгу Хендрику Брейтнеру было двадцать четыре года, ровно столько же, сколько Тео, когда в начале 1882 г. они с Винсентом начали совершать ночные вылазки в Гест, район красных фонарей в Гааге. Двумя годами ранее Брейтнера выгнали из художественной школы, и теперь, несмотря на дружбу с Виллемом Марисом и всемогущим Месдахом (у него молодой художник работал во время создания масштабной «Панорамы Схевенингена»), в гаагской школе он заслужил славу бунтаря. Поэтому дружба с маргиналами, вроде Винсента Ван Гога (как и Раппард, Брейтнер сначала познакомился с Тео), не могла испортить Брейтнеру репутацию: терять ему было уже нечего.
Как и в случае с Раппардом, сразу после знакомства с Брейтнером Винсент развернул бурную кампанию по установлению тесных товарищеских отношений. В течение первой недели-двух художники успели несколько раз выбраться на этюды и посетить мастерские друг друга, не прекращая при этом ночных прогулок. Как и в отношениях с Раппардом, Винсент ставил братскую солидарность выше художественных требований и следовал за своим младшим товарищем. Брейтнер по большей части избавился от классических основ своего образования; его восхищал суровый реализм романов Золя и братьев Гонкур. Если Винсент отправлялся в Гест за моделями, которые могли бы позировать для сельских сцен в духе Милле, для Брейтнера главной темой служил сам город. По его мнению, современные художники должны искать вдохновение не в мифическом деревенском прошлом, но в мрачной непредсказуемости реальной городской жизни. Ему нравилось называть себя народным художником.
Винсент охотно ходил с младшим товарищем в бесплатные столовые для бедняков, вокзальные залы ожидания, конторы по продаже лотерейных билетов и ломбарды, на торфяные рынки. Поначалу он использовал эти вылазки исключительно в поиске новых сюжетов для этюдов человеческой фигуры, которые воплощал потом в своей мастерской, работая с моделью. Но вскоре вслед за Брейтнером он начал делать быстрые зарисовки уличной жизни прямо на месте – витрина булочной, суматоха дорожных работ, пустынный тротуар, – прежде подобные темы не вызывали у Ван Гога никакого интереса. Результат вряд ли можно было назвать обнадеживающим. Даже когда Винсент стремился зафиксировать суету городской жизни, которая так завораживала Брейтнера, главным для него всегда оставалась отдельная человеческая фигура. Из набросков родилась как минимум одна странная уличная сцена, где младенец ползет по краю канавы, а старуха с клюкой почти сталкивается с копающим эту канаву рабочим.
Как уже говорилось, все попытки Винсента установить дружеские отношения с кем бы то ни было были обречены на провал. К моменту, когда Брейтнер в начале апреля попал в больницу (где лечился от венерического заболевания), Винсент уже вовсю критиковал приятеля за «трусливое нежелание связываться с моделями». Он навестил Брейтнера в больнице, но, когда два месяца спустя сам угодил на больничную койку, Георг Хендрик и не подумал проявить ответное участие. После этого они с Брейтнером год не разговаривали. Признавшись, что товарищ «совершенно прервал отношения», уязвленный Винсент принялся выискивать недостатки в его работах, называя их «скучными», «банальными», «кое-как сляпанными», а неудачи Брейтнера с поиском моделей объяснял слабохарактерностью.
Рассориться с Винсентом – что это значило на практике? Дядя художника Кор, приехавший в начале марта, испытал это на себе. Винсент не виделся с Корнелисом со дня, когда они поругались из-за его решения бросить учебу в Амстердаме. Целый год Винсент дулся на Кора за нежелание поддержать племянника на начальном этапе карьеры. Но теперь мятежник подавил гордыню и пригласил богатого дядюшку посмотреть новую мастерскую. Он боялся этого визита и заранее готовился – после разрыва с Мауве и Терстехом – к очередному фиаско, обещая себе больше никогда не «бегать за торговцами искусством, кто бы они ни были».
К назначенному дню Винсент уже находился на грани срыва. Стоило Кору напомнить племяннику о необходимости «зарабатывать себе на хлеб», как плотину прорвало. «Зарабатывать на хлеб? – переспросил Винсент. —
Что ты имеешь в виду? Зарабатывать на хлеб или заслужить его? Не заслуживать свой хлеб, то есть быть недостойным его, без сомнения, преступно, ибо каждый честный человек заслуживает куска хлеба; но не быть в состоянии заработать на хлеб, хотя ты его и заслуживаешь, – это несчастье, и несчастье великое. Так что если ты хочешь мне сказать: „Ты не заслужил свой хлеб“, ты меня обижаешь. Однако если ты вполне справедливо замечаешь, что я не всегда зарабатываю на хлеб, ведь порой у меня его нет, – что ж, тут ты, возможно, и прав, но какой смысл ставить мне это на вид? Если тебе больше нечего сказать, то мне от этого мало пользы».
Именно это имели в виду друзья и родственники, когда жаловались на вспыльчивый нрав Винсента. Поводы для ссоры он брал практически из воздуха. По собственному признанию, он мог зайти в чужую мастерскую и «с ходу, иногда всего за пять минут», ввязаться в жаркий спор, в котором ни одна из сторон не желала уступить. Любое слово, жест, даже взгляд могли обрушить бурлящий водопад словесных излияний, повергающих слушателя (как это случилось с дядей Кором) в безмолвное недоумение, как если бы он невзначай вмешался в какой-то яростный спор. Проповеднический запал и болезненная уязвимость выплескивались в безумном обвинительном потоке; в такой момент ни урезонить, ни унять его было невозможно. «Я не всегда справедлив в своих словах, – признавался художник впоследствии, – я позволяю воображению блуждать в отрыве от реальности и вижу многое в довольно фантастическом свете». Захваченный вихрем риторических построений, Винсент доводил свою позицию до абсурдных крайностей, раздувая все относительное до масштабов абсолютного, ни в чем не уступал и разил оппонентов словами, о которых потом нередко сожалел.
Никто не понимал сути этих самоубийственных всплесков лучше самого Винсента. Порой он относил их на счет «нервного возбуждения» или «страсти, усиленной темпераментом». «Я фанатик! – пояснял он. – Я иду в определенном направлении и… хочу, чтобы и другие следовали за мной!» «В тех, кто в глубине души серьезен, – утверждал Винсент в свое оправдание, – часто есть что-то неприятное». Но в минуты откровений – редкие в этот период – художник признавался: «Я часто бываю ужасно, назойливо меланхоличен, раздражителен, жадно требую сочувствия, а если не встречаю его, становлюсь равнодушным, резким в речах и только пуще подливаю масла в огонь».
Улица с рабочими, копающими траншею. Карандаш, тушь. Апрель 1882. 42,7 × 63 см
Однако на этот раз истерика племянника не помешала дяде Кору исполнить свой благородный замысел. Листая толстые папки с работами Винсента, он задержал взгляд на одной из уличных сценок. «Можешь сделать еще несколько таких?» – спросил он. Воодушевленный первым заказом – Винсент назвал его «лучом надежды», – он забыл все, что говорил Терстеху про бескомпромиссную верность себе, и с радостью согласился изготовить двенадцать городских видов по два с половиной гульдена за штуку. Винсента, конечно, задело, что Кор пролистал сотни рисунков фигур без единого комментария, но он удержался от яростных выступлений в защиту рисования моделей, с которыми прежде обрушивался на Мауве и Терстеха.
Сдержанности, правда, хватило ненадолго. Не получив денег сразу после отсылки рисунков, Винсент немедленно заподозрил неладное. И даже после поступившего в апреле второго заказа еще на шесть рисунков он продолжал сомневаться в истинных намерениях своего покровителя. В мае, окончательно парализованный собственными подозрениями, он пригрозил вовсе прекратить работу над новым заказом. «Это не честно – заставлять меня рассматривать этот заказ как благотворительность или что-то вроде того», – возмущался Винсент. Тео удалось уговорить его закончить работы, но, когда Кор заплатил меньше, чем Винсент рассчитывал, и прислал деньги, «не написав ни слова», последовал взрыв негодования.
В дядином молчании Винсенту слышался высокомерный вопрос: «Ты действительно думаешь, будто такие рисунки обладают какой-то коммерческой ценностью?» Он гордо парировал этот воображаемый упрек:
Я не претендую на знакомство с коммерческой ценностью вещей… так как придаю больше значения художественной ценности и предпочитаю интересоваться сутью, а не высчитывать денежную стоимость… И если я не могу отдать свои рисунки даром, то лишь потому, что у меня, как у всех людей, есть человеческие потребности: мне требуется еда, крыша над головой и тому подобное.
Предполагая, что подобные высказывания могут быть восприняты как проявление черной неблагодарности и просто грубость, Винсент сочинил и возможную дядину реакцию: «Твой дядя в Амстердаме так о тебе печется, он так добр к тебе, он так тебе помог, что вправе упрекать тебя за непомерные претензии и упрямство… А ты проявил такую неблагодарность, что теперь пеняй на себя». На эти воображаемые упреки следовал надменный ответ: «Что ж, я готов смириться с потерей твоего покровительства».
До конца жизни Винсент непрерывно будет вести подобные воображаемые споры – происходящие лишь в его голове, но оттого не менее яростные.
На фоне бесконечных боев с наставниками, покровителями и коллегами-художниками Винсент вел непрерывные сражения с собственным искусством. «Рука не вполне подчиняется моей воле», – жаловался он. Проблемы, с которыми он столкнулся в начале пути, преследовали его неотступно: фигуры на его рисунках неестественно растягивались и изгибались, лица теряли определенность черт и выражений. На его акварелях мазки ложились мимо цели, а краски становились мутными. В перспективных рисунках линии отклонялись от правильного направления, тени падали под разными углами, а непропорциональные фигуры то и дело теряли связь с землей.
Винсент встречал свои неудачи с отважным оптимизмом (чтобы не уронить себя в глазах Тео), хотя позже признался, что в душе тяжело переживал их. «То, что у меня получалось, приводило меня в отчаяние», – писал он о своих ранних работах год спустя. Словно пытаясь спорить с очевидным, Винсент удвоил усилия – точно так же он повел себя в Амстердаме, когда у него начались трудности с учебой. Он воодушевлял себя воинственными лозунгами, обещая выйти победителем из «рукопашной схватки» с натурой.
Вместо того чтобы замедлить темп и более тщательно прорабатывать каждый рисунок, Винсент изо всех сил старался работать быстрее, утверждая, будто скорость и количество – такой же верный способ обеспечить качество, как тщательность и завершенность. «Подобные вещи сложны в исполнении и не всегда получаются сразу, – объяснял он. – Когда они получаются, это порой конечный результат череды неудач». Винсент рассчитал, что если из двадцати рисунков один выйдет удачным, можно выдавать как минимум один хороший рисунок в неделю – рисунок «более характерный, глубже прочувствованный», рисунок, о котором он сам мог бы сказать: «Этот выдержит проверку временем».
Когда после многих неудач такой рисунок вдруг появлялся, Винсент делал копию за копией, иногда десять подряд, словно не был уверен – последует ли новая удача, и если да, то когда. Винсент не скрывал, что работает так потому, что не умеет иначе. «Что-то в моем характере противится излишней тщательности». Очевидно, этот метод как нельзя лучше подходил лихорадочному, беспокойному мышлению Винсента, ведущего вечный спор с роем образов в его голове. Он подкреплял такую практику самым воодушевляющим из известных ему примеров упорства перед лицом неудач. «Кто сеет щедро, – писал он, – тот щедро и пожнет».
Свое искусство Винсент превратил в орудие войны против враждебного мира. Он по-прежнему испытывал проблемы с убедительной передачей человеческого тела, но после острого конфликта с Мауве и Терстехом еще упорнее сконцентрировался на рисовании фигуры. «На фигуры уходит больше времени, и рисовать их труднее, – считал он, – но, думаю, в перспективе это более целесообразно». Винсент пробовал браться и за другие сюжеты – зарисовки уличных сценок во время прогулок с Брейтнером, городские пейзажи для Кора, но неизменно возвращался к рисованию фигуры. Не только мечта восторжествовать над Мауве и Терстехом, но страстное желание подчинить наконец собственную руку были его целью. Ни одну художественную задачу невозможно решить, не обладая навыком рисования фигуры, уверял он. Даже для пейзажа это чрезвычайно полезно. «Если рисуешь подстриженную иву так, словно она живое существо, все окружение получается почти само собой». Своей воинственной убежденности в главенстве фигуры Винсент искал поддержку в биографическом сочинении Альфреда Сансье, посвященном Франсуа Милле («Каков гигант!»), повторяя вслед за кумиром слова, звучащие как боевой клич, – «L’art c’est un combat».[29]
С целью опровергнуть доводы Мауве и Терстеха в пользу акварели – и против столь любимых Ван Гогом рисунков пером – Винсент решил доказать, что его черно-белые работы не менее подходят для создания атмосферных тональных градаций. Он без устали растушевывал, втирал и стирал, пробовал грубый плотницкий карандаш, тростниковое перо, размывку кистью, уголь, мел, пастель – все ради того, чтобы добиться тончайших переливов серого, способных сравниться с оттенками «дремотных сумерек» в акварелях Мауве. «Возможно, этот маленький рисунок стоил мне больших трудов, чем несколько акварелей», – описывал он одну из таких попыток. О другом рисунке он писал: «Несмотря на то что „Корни“ – всего лишь „карандашный“ рисунок, я проработал его кистью… как если бы это была живопись».
Но подобные технические изыски в итоге привели Винсента к необходимости решать новые проблемы. Карандашные штрихи можно было стереть или даже соскоблить (если бумага выдерживала и не рвалась в процессе, как нередко и случалось); уголь можно было растушевать платком или перышком. Но пока он пытался таким образом добиться более «теплого и глубокого» оттенка, его рисунки становились все более темными, и, чтобы в итоге рисунок не вышел «тяжелым, плотным, черным и скучным», приходилось прилагать немало усилий. Многие рисунки, выполненные Винсентом по дядиному заказу, демонстрируют следы этой борьбы: угрожающе нависают небеса, темные реки текут по еще более темным полям, а глубокие тени даже при свете дня грозят поглотить дома. Взглянув на рисунки кузена, Мауве угадал честолюбивое желание автора создать настроение цвета без использования привычных средств. «Когда вы рисуете, – говорил он Винсенту, – вы действуете как живописец».
С апрельским письмом Винсент прислал Тео рисунок, знаменовавший новый этап битвы с враждебным миром. На нем в профиль была изображена сидящая обнаженная женская фигура – ноги подтянуты к груди, а голова склонилась к скрещенным на коленях рукам.
Винсент начал рисовать обнаженную натуру.
К апрелю 1882 г., спустя всего три месяца после приезда в Гаагу, Винсент, неутомимый в своей воинственности, остался практически без друзей в городе, который его семья называла домом на протяжении трех столетий. Будучи ассоциированным членом «Пульхри», он имел право два вечера в неделю посещать натурный класс и рисовать живую модель в импозантном здании общества на Принсенграхт, но не оставил ни слова, ни рисунка, свидетельствующих о том, что он хоть раз воспользовался этой привилегией. После двух попыток, упомянутых в его переписке (посещение художественной выставки в «Пульхри» в феврале и «живые картины» в марте), Винсент забросил и светские визиты. «Не выношу спертого воздуха в переполненном зале», – пояснял он. «Не люблю бывать в обществе».
Тем не менее в марте Винсент попытался устроить показ своих любимых черно-белых гравюр в рамках открытых выставок общества «Пульхри». Несмотря на поддержку со стороны Бернарда Бломмерса, преуспевшего художника гаагской школы, большинство членов общества встретили это предложение в штыки и даже подняли его на смех. Обожаемые Винсентом образы были отвергнуты как банальные «иллюстрации»: чересчур поверхностные, чересчур сентиментальные и слишком коммерческие, чтобы рассматривать их с точки зрения художественной ценности. Винсент, воспринимавший любое, даже самое ничтожное, возражение как выпад лично против себя, расценил отказ как объявление войны. Он назвал мнение членов общества «чушью» и ядовито посоветовал «попридержать язык, пока сами не научатся рисовать получше».
После этой истории Винсент, осуждая «чванливое самомнение» товарищей по цеху и призывая на их голову Божью кару, окончательно порвал с обществом. «Через год, или не знаю уж когда, я смогу нарисовать Гест или любую другую улицу так, как я вижу ее… и все станут со мной любезны. Но тогда они услышат от меня: „Ступайте ко всем чертям!.. Убирайтесь, вы заслоняете мне свет…“ К чертям всех, кто думает мне помешать».
Чем больше атак ему приходилось парировать, тем больше их ему мерещилось. Охваченный паранойей, он обвинял окружающих в том, что они смеются за его спиной, строят козни, мечтают его погубить. Не задумываясь о том, что сам, в сущности, незаслуженно получил доступ к таким важным шишкам, как Мауве и Терстех, художник не переставал твердить о «зависти» и «интригах», которые его якобы преследуют. Он пытался объяснить негативное отношение к себе неизбежным в артистической среде соперничеством: «Чем лучше я буду рисовать, тем больше меня ждет трудностей и препон». Но ядовитые насмешки Мауве не давали ему покоя. «Когда люди отпускают замечания по поводу моих привычек, одежды, лица, манеры разговаривать, что мне на это ответить? – спрашивал он Тео. – Неужели я и правда совсем не умею себя вести… неужели, например, я так груб, так неделикатен?.. Неужели я попросту грубое и наглое чудовище, которое заслуживает изгнания из общества?»
В мае Мауве вновь возник в жизни Ван Гога, но лишь для того, чтобы звучащие в голове художника назойливые голоса параноидальных подозрений стали еще слышнее. В апреле, когда истек срок отлучения Винсента от общества, мэтр по-прежнему старательно избегал любого общения с бывшим учеником. «То он болен, то нуждается в отдыхе, то слишком занят», – жаловался Винсент. Проигнорировал Мауве и просительное письмо бывшего ученика. Лишь однажды Винсент имел возможность коротко перекинуться с наставником парой слов, встретив его на улице. Разозленный холодностью Мауве, Винсент отправил ему еще одно письмо, на сей раз более резкое. Желая оставить последнее слово за собой, он припомнил последний спор (насчет рисования гипсовых слепков): «Вам нелегко руководить мною, а мне слишком трудно оставаться у вас под началом: вы требуете „беспрекословного повиновения“ каждому вашему слову, я же на это не способен. Таким образом, ваше руководство и мое ученичество закончились». Мауве не ответил и на это послание. Винсент был подавлен безразличием бывшего учителя – от огорчения у него опустились руки. «Я не могу смотреть на кисть – вид ее нервирует меня».
Но всего несколько недель спустя, случайно встретив Мауве в Схевенингене, Винсент вновь обрел желание вернуться к рисованию. Он попросил Мауве зайти посмотреть его работы и «обо всем переговорить». Мауве наотрез отказался: «Я безусловно ни за что не приду к вам, об этом не может быть и речи». Когда Винсент напомнил старшему коллеге, что дядя Кор видел его работы и даже сделал заказ, Мауве презрительно усмехнулся: «Это ничего не значит; это случилось в первый и последний раз, и впредь никто уже никогда не заинтересуется вами». Когда же Винсент попытался настоять: «Я – художник», Мауве повторил свое обвинение в непрофессионализме и ядовито добавил: «У вас несносный характер».
Впоследствии Винсент сравнит эту встречу с жестокой пыткой.
Он был уверен: предательство Мауве, а заодно и все бедствия той весны были посланы ему затянутой в лайковую перчатку рукой Терстеха. С момента февральской размолвки Винсент подозревал управляющего в том, что тот строит против него козни. Художник жил в постоянном страхе, как бы безжалостный скептицизм Терстеха не передался и другим влиятельным родственникам, особенно дяде Сенту, и, уж несомненно, приписывал враждебность членов общества «Пульхри» вездесущему влиянию бывшего начальника. В том, что Мауве «неожиданно изменил» свое отношение к ученику, Винсент тоже винил Терстеха – это Терстех настроил учителя против него. Он живо представлял, как Терстех нашептывает Мауве: «Будь осторожен, деньги ему доверять нельзя. Брось его, не помогай ему больше; как торговец я вижу, что ничего путного из этого не выйдет». Под влиянием подобных фантазий Винсент воображал Терстеха инициатором жестокого заговора, который, словно «отравленный ветер», гонит его прочь из Гааги. Винсент обвинял управляющего в клевете и коварстве и проклинал как «врага, который отнимает у меня то, что мне всего дороже».
К апрелю у Винсента возникло подозрение, будто заговорщик Терстех нацелился на Тео. «Он [Терстех] дал мне понять, что сумеет заставить тебя не посылать мне деньги, – писал Винсент, сам не свой от беспокойства. – „Мы с Мауве сумеем положить этому конец“».
До сих пор Тео еще не доводилось испытать на себе грубую мощь «сжатой в кулак руки рисовальщика». По сравнению с риторическими фейерверками и резкими обличениями Мауве и Терстеха тон Винсента в письмах брату никогда не был открыто враждебен, хотя в них прорывались раздражение и гнев по адресу всех прочих. После январского обмена письмами – Тео выговаривал брату, Винсент стоял на своем – их переписка осталась доверительной, но приобрела оттенок настороженности: теперь письма старшего брата представляли собой гремучую смесь просьб и угроз; в письмах младшего ощущалось стремление приободрить и предостеречь брата. Однако с обеих сторон уже ощущалась напряженность военного конфликта.
Это была нескончаемая битва за деньги. Никакая другая тема не была для Винсента столь болезненной и взрывоопасной. С момента рождественского изгнания из Эттена, когда художник объявил войну всему миру, именно денежные вопросы задавали тон в отношениях братьев. Винсент отверг поразительное в своем великодушии предложение родителей ссудить ему денег после побега в Гаагу («Терпеть не могу чувствовать себя связанным, отчитываться отцу в каждом центе», – грубо бросил он в одном письме), а дядя Сент давно уже не верил в жалостливые сказки старшего племянника. Оставался один Тео. Но его помощь отнюдь не была гарантированной. Так, в декабре Тео отказался выслать Винсенту деньги, чтобы тот мог продлить свое пребывание в Гааге, после того как завершилась история со Стриккерами.
Его отказ, несомненно, еще не стерся из памяти Винсента, когда, устроившись в новом гаагском жилье, он сочинял записку с первой просьбой прислать ему денег. Лишь потратив все сто гульденов, одолженные у Мауве на обстановку квартиры, он счел нужным поведать о своем положении брату. «Так или иначе, жребий брошен, – без тени смущения писал Винсент. – И конечно же, я вынужден просить тебя, Тео, посылать мне время от времени столько, сколько ты сможешь, не стесняя себя». Но не прошло и недели, как вместо напускного равнодушия в его письмах зазвучали требовательные и даже агрессивные нотки: «Что с тобой, Тео?.. Я ничего еще не получил от тебя… пришли с ответным письмом хотя бы часть денег».
После задержки второй выплаты в феврале беспокойство Винсента усилилось, и отношения между братьями были втянуты в бесконечный круговорот возмущенных просьб и виноватых уловок. Страдая от ненавистной зависимости и сознавая неоплатный долг перед братом, Винсент метался от нетерпеливых требований к скупой благодарности. Желая сделать Тео приятное, он обещал, что станет лучше одеваться, чаще бывать в обществе и, главное, начнет создавать работы, которые будут продаваться, – по уверениям Винсента, все это было не за горами. Он клялся работать без устали и экономить на всем и строил финансовые схемы, высчитывая до дня, когда он в очередной раз окажется «совсем без гроша». Винсент в красках живописал Тео истории в духе «Дамы с камелиями» – о приступах слабости, вызванных «скудостью средств»: «Этим утром я чувствовал себя таким несчастным, что был вынужден лечь в постель: болела голова и лихорадило от нервного истощения».
Он сетовал, что каждая задержка денег выматывает ему душу и наполняет тревогой; уверял, будто каждый франк, не присланный Тео, наносит ущерб его искусству; в бесчисленных вариациях снова и снова внушал брату, что «успех или неудача рисунка во многом зависит от настроения и состояния художника».
А еще Винсент угрожал. Перечислял бедствия, которые его ждут, если Тео как можно скорее не пришлет денег: душевный дискомфорт, разочарование, болезнь (головные боли и лихорадка, депрессия, а главное – психические расстройства). «Не забывай: я не перенесу, если забот и тревог будет через край», – писал Винсент, недвусмысленно напоминая брату о Боринаже и едва не случившемся заточении в Гел. «У меня и так достаточно волнений по поводу моих рисунков, – усиленно намекал он, – и если к этому прибавится ужасное беспокойство… я совсем потеряю голову».
При всем том Винсент, который всегда был транжирой, никогда не планировал свои расходы и не откладывал на черный день, продолжал тратить деньги, нимало не заботясь о возможностях кошелька Тео. В качестве примера для подражания он указывал на аристократичного ван Раппарда. «Я вновь убеждаюсь, глядя на Раппарда, как это практично – окружать себя хорошими вещами, – пояснял он. – Мастерская у Раппарда обустроена как надо и на вид исключительно комфортабельна». Однако Винсенту, в отличие от Раппарда, нужно было укладываться в те сто франков, которые ежемесячно присылал Тео. Среднестатистический рабочий получал около двадцати франков в неделю и нередко кормил на свое жалованье целую семью. И хотя расходы Винсента сильно отличались от трат рабочего, надо иметь в виду, что, помимо денег, он регулярно получал от Тео посылки со своей любимой (дорогой) бумагой, а иногда имел и дополнительный доход от продажи работ дяде Кору и Терстеху. Поэтому, когда Винсент сетовал на бедность и отсутствие средств на оплату жилья, причиной нередко бывала покупка книг или «особых» ручек для перьев, нового мольберта или каких-нибудь вещей для обустройства жилища, наем новых моделей или пополнение коллекции гравюр (через пять месяцев после приезда в Гаагу она насчитывала уже больше тысячи листов). А еще он не мог обойтись без девушки, которой платил за уборку мастерской.
Проблема была не просто в расточительности. Винсент искренне уверовал в то, что заслуживает поддержки. Что явилось тому причиной – попытка бросить вызов, отчаянное желание самоутвердиться или и то и другое – сказать сложно, но Винсент считал, что усердные занятия и благородная цель дают ему право на деньги брата. Поэтому, когда Тео настаивал, чтобы брат создавал более ходовые работы и сам зарабатывал себе на хлеб, Винсент беззаботно парировал: «Мне кажется, дело здесь не столько в том, чтобы заработать, а в том, чтобы заслужить». Пребывая в призрачной уверенности, будто ему все причитается по праву, Винсент громогласно отстаивал свою прерогативу как художника: уклонялся от традиционного обучения, гнушался искать работу, способную покрыть хотя бы часть расходов, и требовал, чтобы у него была большая, хорошо оборудованная мастерская, огромные запасы материалов и постоянный приток моделей – и все это в тот период, когда он был всего лишь не подающим особых надежд новичком. Свои растущие долги он перекладывал на Тео с выражением едва заметного сожаления («Иного пути я не вижу»), а унизительность финансовой зависимости маскировал бесчисленными попытками оправдать свое поведение и доказывать свое право на более щедрые выплаты. Винсент высмеивал «жалких нищих», покупавших лотерейные билеты «на последние гроши, которые следовало потратить на хлеб», даже тогда, когда сам в ожидании очередной суммы от Тео брался за новый дорогостоящий замысел или приобретал предметы роскоши, не имея в кармане ни единого цента.
Угроза Терстеха – «Мы с Мауве сумеем положить этому конец» – вызвала у Винсента приступ праведного негодования. «Как такое возможно и что на него нашло?» – писал он, холодея от ужаса, как бы Терстех и Мауве действительно не подговорили Тео прекратить снабжать брата деньгами – «попытаться отобрать у меня хлеб». Винсент с воплями кинулся к брату за сочувствием: «Я делал все, что мог, чтобы пережить эту зиму… Иногда мне кажется, что сердце мое разорвется».
Но во всем этом сквозила нарочитость и, пожалуй, вызов: вместо того чтобы умерить свои притязания, Винсент стал требовать большего. Сто франков в месяц уже казались ему недостаточными – ему было необходимо получать сто пятьдесят, что составляло почти половину жалованья Тео. А еще он хотел переехать в новую мастерскую – побольше, которая «намного лучше для работы с моделью». Но прежде всего Винсенту нужны были гарантии: «Я настаиваю, что все должно быть устроено так, чтобы мне впредь не нужно было беспокоиться, как бы у меня не отобрали то, что мне безусловно необходимо, и чтобы я не чувствовал постоянно, будто получаю все это из милости». Не важно, что делал – и чего не делал – Винсент, деньги должны были поступать без задержки, ведь «тот, кто трудится, не зря получает жалованье». Не будучи платежеспособен, он требовал ни больше ни меньше как финансовой независимости.
Тео, обескураженный напором Винсента, оказался в той же безвыходной ситуации, что и Мауве с Терстехом: Винсент решительно не желал отказываться (хотя бы частично) от рисования фигур. Он объявил, что человеческое тело – единственный его учитель, отвергал любые компромиссы, считая их пораженчеством, и с нетерпеливым возмущением реагировал на критику. Даже нежелание разделить его одержимость превращалось в глазах Винсента в акт нестерпимой моральной трусости – в чем успели убедиться Брейтнер, де Бок и художники из «Мастерской Пульхри».
Почему же рисование фигур мнилось Винсенту настолько важным, что он готов был восстановить против себя двух самых влиятельных людей в голландском искусстве и даже пренебречь добрым отношением брата? Почему он решил пожертвовать шансом на успех, расположением коллег и возможностью заработать средства к существованию ради того, в чем не выказал особого таланта и чему не желал толком учиться? Может, виной всему был присущий ему дух противоречия – кулак, в который всегда сжималась его рука рисовальщика и которым он по-прежнему грозил миру после двух подряд нокаутов, полученных в Амстердаме и Эттене? Или на кону стояло что-то еще?
Ответ становился очевиден для любого, кто посещал небольшую квартирку художника на улице Схенквег.
Кроме единственной комнатки с пузатой печкой, алькова с кроватью и окна, вид из которого открывался на захламленный плотницкий двор и веревки с сохнущим бельем расположенной по соседству прачечной, там ничего особенно не было. Дом представлял собой невзрачное, убогой постройки здание в новом пустынном районе на окраине Гааги, расположенном за вокзалом Рейнской железной дороги: в нескольких шагах от входной двери начинались садовые участки и гаревые дорожки, со стороны железной дороги доносился бесконечный грохот и скрип поездов. Ни настоящим городом, ни деревней эту местность назвать было нельзя – безлюдная, малоосвоенная земля. Приличные люди редко сюда забредали и никогда здесь не селились.
И тем не менее поток странных посетителей дальней квартиры на третьем этаже дома номер 138 по Схенквег не мог не удивлять соседей Винсента. Иногда он приводил их с собой, иногда они находили дорогу сами. Целый день, с утра до вечера, разные люди входили и выходили из квартиры: мальчики и девочки (иногда со своими матерями, иногда в одиночку), старики и юноши, старухи и девушки – и никто из них не производил впечатления приличных людей. Никто из них не был одет для визитов, все в повседневной одежде, и совершенно очевидно, некоторые никакой другой и не имели.
Это и были модели Винсента. Он отыскивал их повсюду: в столовых для бедняков, на вокзалах, в сиротских приютах и богадельнях, просто на улице. Поначалу он пытался нанимать профессиональных натурщиков – вроде тех, что позировали Мауве, но они стоили куда дороже, чем он мог себе позволить. Кроме всего прочего, он, казалось, находил странное удовольствие в том, чтобы заговаривать с незнакомыми людьми и убеждать их позировать. «Охота» на моделей (его собственное определение) – в ход шли и убеждение, и шантаж – представляла собой идеальное занятие для человека с миссионерскими задатками. Но в Гааге «охотиться» было сложнее, чем в провинциальном Эттене, где можно было призвать на помощь рассуждения о «droit d’artiste».[30] «У меня возникли большие сложности с моделями», – жаловался он Тео вскоре после переезда.
Одни не хотели тащиться в мастерскую на окраине, другие обещали прийти, но так и не появлялись. Кто-то, придя один раз, больше не возвращался. Некоторые отказывались, боясь, что «придется раздеваться донага», иные могли приходить только по воскресеньям. У одних вызывала презрение ветхая, забрызганная краской одежда художника, другие фыркали, завидев его приличное пальто. Но в итоге всё решали деньги. За детей родители требовали запредельную плату, вынуждая Винсента подыскивать сирот; постоянные модели настаивали, чтобы им доплачивали за долгую дорогу до мастерской. Винсент пытался сэкономить, упрашивая людей на улице «постоять минутку неподвижно», но это, конечно, было совсем не то. «В конце концов у меня всегда возникало желание, чтобы они попозировали мне подольше, – мне недостаточно, чтобы человек или лошадь замерли неподвижно всего на какое-то мгновение».
Если же Винсенту все-таки удавалось правдами и неправдами заманить модель к себе в мастерскую, он требовал полного подчинения. «Как-как, а уж кротким его точно было не назвать», – вспоминал один из тех, кому доводилось позировать Винсенту. Художник переодевал натурщиков в нужную ему одежду прямо в той же комнате, а затем ставил в задуманную позу. Он воспроизводил позы из «Упражнений» Барга, с гравюр из своей коллекции или с собственных рисунков, сделанных ранее. Вновь и вновь прорабатывал любимые позы то с разными моделями, то с одними и теми же, но в разной одежде. Он воссоздавал сценки, зарисованные на улице: мальчик, тянущий буксирный канат вдоль канала, женщина, бродящая возле сумасшедшего дома. Из каждой модели он старался «выжать» максимальное количество поз – словно боялся, что больше такой возможности не представится, – и рисовал каждую позу в анфас, со спины и сбоку.
Винсент работал быстро, но на один рисунок все равно уходило не меньше получаса, и это после долгих и утомительных поисков правильного света и попыток поставить модель именно в ту позу, которая была нужна. Изобразив модель во всех возможных вариантах, Винсент делал наброски голов, шей, груди, плеч, рук, ног, неутомимо работая карандашом и углем до тех пор, пока солнце не переставало светить в выходящее на юг окно его комнаты. Стоило зимним холодам хоть немного пойти на убыль, Винсент выводил модель на улицу или назначал встречу в нужное время в нужном месте, чтобы зафиксировать положение фигуры в композиции будущего рисунка или увидеть, как падает свет. Эта работа нелегко давалась и художнику, и его моделям, Винсент признавал это. Раздраженный неверным светом, неудачной позой или своим непослушным карандашом, он впадал в ярость и, выкрикивая: «Черт побери! Все не так!» (а то и что-нибудь похуже) – вскакивал со стула. Далеко не все модели были готовы терпеть такое поведение художника, некоторые, подобно прежним друзьям Винсента, просто уходили.
Моделей Винсенту всегда было мало. В Эттене он мог позволить себе рисовать людей с натуры каждый день – неискушенные селяне в большинстве своем обходились художнику всего по четыре франка в неделю. И даже тогда он жаловался, что лишь немногие согласны ему позировать. В Гааге профессиональные натурщики требовали ту же сумму за день работы, но Винсент все равно нанимал их – до тех пор, пока деньги не кончались. Вскоре он стал приглашать позировать нищих и бездомных, готовых на все ради ничтожного заработка (социальное пособие для матерей составляло всего три франка в неделю). Но более низкие ставки непрофессиональных моделей лишь побуждали Винсента нанимать их чаще. В течение месяца, «каждый день, с утра до вечера», его мастерская была полна людей. Если модель ему нравилась, он, опасаясь ее потерять, придумывал разные стимулы, в том числе регулярные выплаты (независимо от того, рисовал он ее или нет), повышенную ставку и аванс. К марту у Винсента было как минимум три модели «на контракте», им он ежедневно платил два франка, или шестьдесят франков в месяц, то есть почти две трети того, что присылал Тео. А Винсент уже разрабатывал проект летней кампании по рисованию обнаженной натуры.
Желая оправдать эти невероятные траты, Винсент предупреждал возможные протесты брата самыми разнообразными доводами. Чем больше он тратит на моделей, настаивал Винсент, тем лучше будут его рисунки. Без моделей ему конец, пытаться рисовать по памяти «слишком рискованно». Работа с моделями, утверждал он, придает ему смелость, необходимую, чтобы преуспеть. «Если бы я имел возможность практически задаром приглашать хороших натурщиков, мне нечего было бы бояться», – напишет он в будущем. А пока Винсент обещал пожертвовать всем, от пищи до материалов для рисования, лишь бы иметь возможность больше тратить на моделей. Подобные заявления не очень-то сочетались с теми идеями, которые Винсент совсем недавно отчаянно отстаивал перед Мауве и Терстехом. Теперь, с одной стороны, он провозглашал моральное превосходство рисования фигуры как «самого верного способа постичь натуру», а с другой – убеждал, будто рисование моделей есть вернейший путь к коммерческому успеху, ссылаясь на популярных журнальных иллюстраторов, работающих с моделями «почти ежедневно».
Плачущая женщина (Женщина, сидящая на корзине). Черный мел с размывкой, белила. Март 1883. 47,5 × 29,5 см
Среди путаных объяснений, зачем ему нужны модели, не было только одного: в своей мастерской Винсент желал быть главным. По собственному признанию, он стремился господствовать над своими моделями, воспринимая любую попытку взаимодействия как проявление борьбы за власть. Исхода у такой борьбы могло быть только два: подчиниться самому или заставить подчиниться другого. Более всего в моделях его восхищала старательность, он мечтательно рассуждал о том, как славно было бы «сделать так, чтобы те, кто мне нужен, позировали для меня, когда и сколько я захочу». Неоднократно он сравнивал моделей с проститутками, восхваляя покорность как главную добродетель тех и других и заставляя натурщиц принимать позы подчинения – преклонять колени, нагибать голову, закрывать лицо руками. Рассказывая о своей работе с натурщиками, он неизменно прибегает к лексике принуждения и доминирования: «Не становись рабом своей модели… овладевай моделью».
Идеалом для него была власть врача над пациентами. «Как он умеет рассеять все их сомнения, – с завистью писал Винсент, – и заставить делать в точности, как пожелает». Особое восхищение вызывали у него доктора, которые обращаются с больными «резко» и «не боятся причинить небольшую боль своим пациентам». «Надеюсь, я чему-то у них научился, в том смысле, что мне хотелось бы уметь вести себя с моделями так же, как они ведут себя со своими пациентами, – сразу подчинять их себе, быстро и решительно заставлять их принять в точности то положение, что мне нужно». Одно из любимых им в то время изображений представляло нескольких стражей порядка, силой усаживающих подозреваемого на стул и принуждающих его не двигаться, чтобы сделать фотографию. Оно называлось «Застенчивая модель».
Борьба Винсента с моделями напоминала его битву с материалами (одни, как он считал, «прислушиваются и подчиняются», другие – «равнодушны и не сотрудничают с художником») и, шире, битву с самим искусством. «Натура всегда начинает с того, что сопротивляется художнику», – пояснял он.
…Но тот, кто берется за дело всерьез, не даст этому сопротивлению сбить его с пути… нужно уметь схватить ее твердой рукой… А когда с ней вот так поспоришь и поборешься, она обязательно становится послушней и покладистей… Эта схватка с натурой иногда напоминает мне то, что Шекспир называет «Укрощением строптивой».
В семье, в отношениях с друзьями и наставниками и даже в странных отношениях с Тео Винсент не мог чувствовать себя победителем. Лишь в мастерской, наедине со своей моделью, он имел возможность ощутить власть. Лишь здесь, управляя покорными бедняками, он мог заставить жизнь подчиниться образам в своей голове. «Ах, если бы общаться с людьми приходилось только в мастерской! – восклицал Винсент. – Но лично я ладить с ними за ее пределами не умею и ничего не могу заставить их делать».
В этом маленьком мире, где все подчинялось руке рисовальщика, Винсент обрел новую семью. Бессильный и бездомный в глазах всего остального мира (при мысли о поездке в Эттен его «бросало в дрожь»), ритуалы доминирования и подчинения, ежедневно разыгрываемые в мастерской на улице Схенквег, казались Винсенту образцом идеальных отношений в семье, которые он так часто и безуспешно пытался реализовать с родителями, братьями и сестрами. Подобно авторитетному главе семейства, твердой рукой он выбирал для моделей одежду и решал, кто какую роль сыграет: матери с шитьем у окна, сестры за домашними делами, отца, дремлющего у печки. Когда приходило время обеда, они вместе трапезничали за громоздким кухонным столом. Винсент придумывал развлечения для детей и почти наверняка иногда давал им кров на ночь.
Винсент хоть и защищал свою суверенную власть, но постоянно заботился об эмоциональном благополучии своих моделей и жаждал превратить свою иллюзорную связь с ними в узы истинной привязанности. «У меня лучше получается рисовать тех, кого я хорошо знаю», – уверял он. Чтобы реализовать свои фантазии, Винсент с радостью ухватился за возможность нанимать для позирования нескольких членов одной семьи. В первые же несколько месяцев он нанял женщину с дочкой и пожилой матерью. «Это бедные люди, но им цены нет, – восторгался художник, – так они старательны».
Очень скоро Винсент уже горел желанием занять пустующее место в этой неполной семье. В начале мая он признался Тео в своей любви к этой женщине – проститутке, беременной от другого. Он признался, что уже несколько месяцев тайно помогает ей и ее семье.
Он хотел на ней жениться.
Глава 17 Мое маленькое окошко
Не может быть сомнений: Тео узнал об отношениях брата с проституткой Син Хорник задолго до признания Винсента. Желание скрыть обстоятельства своей жизни вечно наталкивалось на искушение предать их огласке, перед которым Винсент не мог устоять; вот и на этот раз он не слишком старательно маскировал порочащую его связь, которая началась, судя по всему, в конце января 1882 г.
Учитывая скандальное прошлое Винсента, а также количество любопытных глаз и внимательных ушей в городе, где проживала куча родственников, решиться на подобные отношения было изрядной дерзостью. И тем не менее каждый раз, когда очередной проверяющий от семьи, нанося визит в мастерскую на Схенквег, заставал художника наедине с «моделью», Винсент потом неделями мучился, как бы его секрет не дошел до Тео. При малейшем намеке на недовольство брата в полученном от него письме Винсент тут же пускался в тревожные расспросы («Может быть, тебе известно что-то, о чем я не знаю?») и отвлеченные рассуждения о «границах между художественным и личным».
Даже не имея сведений из первых рук, Тео, конечно же, что-то подозревал. В те времена профессии натурщицы и проститутки разделяла весьма тонкая грань, амурные связи между художниками и их моделями превратились в избитое клише для описания нравов богемы. В непрерывных рассуждениях Винсента о моделях вечно слышался сексуальный подтекст. Братья давно привыкли обмениваться историями о шлюхах и любовницах. И в периоды религиозных исканий Винсента неотступно преследовали размышления о «падших женщинах», «развратных мужчинах» и опасностях, которыми грозит «безудержное желание». Покинув дом Стриккеров, окончательно потеряв надежды на успех у Кее, Винсент отправился к проститутке, после чего исповедался Тео в своем особом «влечении к тем женщинам, что всеми прокляты, осуждены и презираемы».
В конце января 1882 г. Винсент послал Тео очередную хвалебную оду проституткам, недвусмысленно призывая брата последовать его примеру.
Не следует бояться время от времени ходить к проститутке, если найдешь ту, которой доверяешь и к которой хоть что-нибудь чувствуешь, ведь подобных женщин действительно немало. Когда ведешь напряженную жизнь, это необходимо, совершенно необходимо, чтобы сохранить разум и здоровье.
На той же неделе Винсент похвастался: «Каждый день с утра до вечера у меня постоянная модель, и она хороша». Вскоре он объявил, что начал рисовать обнаженную натуру.
Правда всплыла только через три месяца. С одной стороны, опасения, что Мауве и Терстех раскроют обман, с другой – необходимость удовлетворять растущие финансовые потребности новой «семьи» вынудили Винсента в апреле рассказать брату о Син. Вместо того чтобы внезапно огорошить Тео покаянной исповедью (кто мог знать, к чему она приведет), Винсент предпочел основательно подготовить почву для будущего откровения, попытавшись заранее заручиться поддержкой Тео. За четыре недели Винсент отправил брату восемь писем – отчасти «крик души», отчасти юридическое обоснование неизбежности случившегося. Пылко, но при этом не теряя осмотрительности, Винсент изложил свои доводы.
Первым делом он удвоил нападки на Терстеха и Мауве, представляя себя мучеником, жертвой их неумолимой враждебности. Явно с тем, чтобы брат перестал доверять обоим как объективным осведомителям, Винсент уверял, что первый предвзято критикует его искусство, а второй высмеивает его одежду и манеры.
Затем в ход пошли аргументы творческого порядка. Впервые упомянув сентенцию Брейтнера о «народном художнике», Винсент утверждал, будто его искусство требует, чтобы он поставил себя на одну доску с «рабочим и бедняком», которые ему позируют. Главным источником вдохновения он назвал социальный реализм иллюстраций английских газет и журналов, с которыми познакомился за восемь лет до этого в Лондоне (в то время они, к слову сказать, не произвели на него особого впечатления). «Где находят модель художники, которые работают для „The Graphic“, „Punch“ и так далее? – Вопрос звучал настолько многозначительно, что мог заронить любые подозрения в голову бедного Тео. – Разве они не выискивают их самолично в беднейших кварталах Лондона? Да или нет?»
Если он не прижился в компании гаагских франтов от искусства, если его манеры не устраивают буржуазного Мауве или почтенного управляющего фирмой Гупиля, то это потому, что его призвание – «вращаться в иных кругах, нежели большинство художников», – убеждал Винсент. Его искусству требуется нечто более глубокое, более правдивое, близкое к природе. «Мне нужна не та красота, которая рождается из материала, – заявлял он, одним махом отвергая упреки в недостаточной проработанности рисунков, – лишь та, что идет из моей собственной души». И этой правдой, это красотой, естественно, была любовь. Не просто любовь, но любовь к женщине, которая тоже принадлежала к тем, иным кругам, – любовь к «женщине из народа».
В заключение пространного обоснования Винсент напомнил Тео о своей неразделенной любви к Кее Вос и о буре, которая обрушилась на семью, когда ему не дали соединиться с предметом его страсти. «В прошлом году я написал тебе немало писем с размышлениями о любви, – заключает он. – Теперь же я не пишу, поскольку занят воплощением всего этого на практике… Разве лучше было бы и дальше вечно думать о ней и упускать все шансы на своем пути?» Неуклюже маскируя признание, Винсент спрашивал брата, что еще остается, кроме как ответить согласием, если бы натурщица сама сказала: «Я приду не только сегодня, но и завтра, и послезавтра; я понимаю, что тебе нужно. Поступай как знаешь». Он был уверен: когда и если подобное случится, все его проблемы будут решены – рисунки станут лучше, их будут покупать и (самое важное для Тео) мир в семье будет восстановлен. «Отец и мать приедут навестить меня, – предрекал он, – и чувства с обеих сторон переменятся».
Как обычно, самыми красноречивыми аргументами для Винсента являлись визуальные образы. В середине апреля он отослал Тео рисунок, подводящий итог его страстным выступлениям. На нем изображена обнаженная женщина, ноги подтянуты к груди, руки скрещены, голова склонена – узел из угловатых конечностей, очерченный широким контуром, напоминающим о курсе Барга, откуда и была позаимствована эта поза. Скрюченная фигура почти полностью занимает пространство листа, из-за чего кажется запертой в тесном ящике. Выпирающий живот указывает на беременность.
Этот образ совершенной беспомощности и уязвимости вобрал в себя все, что Винсент пытался сказать в защиту пока еще тайной связи. Он апеллировал не только к английским иллюстрациям с изображениями измученных матерей и бездомных, но и к Мишле, с его всеобъемлющим и всепрощающим представлением о любви, и к Милле, чья гравюра с изображением сидящей пастушки являла другой яркий образ беззащитной женственности (фон заполнен множеством специально подобранных растений-символов: лилии символизируют невинность, подснежники – чистоту, плющ – верность, а распускающееся дерево – знак возвращения надежды и искупления в любви). Он снова разбередил в своей душе незажившую рану, нанесенную Кее Вос, «пустоту в сердце, которую уже ничто не заполнит», и написал в правом нижнем углу рисунка одно-единственное английское слово – «Sorrow»[31] – резюме своих рассуждений.
Sorrow (Скорбь). Черный мел. Апрель 1882. 44,5 × 26,7 см
Винсент считал «Скорбь» «лучшей из нарисованных им фигур».
В последнюю минуту, предвидя неминуемое разоблачение, он послал еще один рисунок, также сопроводив его словесным пояснением: черное, похожее на скелет дерево с вывороченными, искореженными бурей корнями – образ беззащитности и упорства перед лицом тягот судьбы. «Я старался одушевить этот пейзаж тем же чувством, что и фигуру: такая же конвульсивная и страстная попытка зацепиться за землю, из которой его уже наполовину вырвала буря. С помощью этой белой, худой женской фигуры, равно как посредством черных искривленных и узловатых корней, я хотел передать борьбу за жизнь».
К началу мая медлить с признанием стало невозможно. Убедив себя, что тайну уже не сохранишь, Винсент наконец признался. Кипя праведным негодованием и снова приводя все свои оправдания, он исповедовался: «Меня в чем-то подозревают… это висит в воздухе… думают, я что-то скрываю. „Не иначе Винсент что-то утаивает, что-то постыдное“», – начал он, обращаясь не только к Тео, но и к своим невидимым врагам – Мауве и Терстеху.
Что ж, господа, я отвечу вам – вам, кто высоко ценит хорошие манеры и воспитанность… Скажите, кто поступает благородно, мужественно – тот, кто бросит женщину (на произвол судьбы), или тот, кто поддержит брошенную женщину? Этой зимой я встретил беременную женщину, оставленную человеком, ребенка которого она носила, беременную женщину, вынужденную зимой идти на улицу, чтобы заработать себе на хлеб, – ты понимаешь, каким способом. Я нанял эту женщину в качестве модели и работал с ней всю зиму.
Так кто же была эта женщина?
Класина Мария Хорник выросла в Гааге. Отец ее Питер, носильщик, вполне мог переносить чемоданы Ван Гогов или доставлять письма в дом Карбентусов. Брат Питера, извозчик, мог привозить к Ван Гогам гостей или отвозить Карбентусов в их магазин. Мать Питера (ее тоже звали Класина) вполне могла делить ложе с распутным дядей Ван Гога, когда тот шлялся по трущобам в те шестнадцать лет, что прошли с ее замужества до рождения Питера (отец его был кузнецом, который вполне мог подковывать лошадей Ван Гогов). Скупые строки архивных документов способны немало поведать о незаконнорожденных детях, браках по принуждению, смерти детей, разводах, повторных браках и прочих делах.
У Питера Хорника и его жены Марии Вильгельмины Пеллерс было одиннадцать детей. Отец семейства безуспешно пытался их прокормить, пока в 1875 г. не сошел в могилу в возрасте пятидесяти двух лет. К тому времени трое детей уже умерли. Старших мальчиков отправили зарабатывать на жизнь самостоятельно, а еще троих (все – моложе десяти лет) отослали в сиротский приют. С матерью остались только две дочери – самая старшая и самая младшая. Старшей, Класине, было на тот момент двадцать пять, и она уже родила первого внебрачного ребенка, который умер спустя неделю.
Вместе с трехлетней сестрой и матерью (ей исполнилось сорок шесть) Класина (которую все звали Син) занималась чем придется. Братья Син довольствовались случайными заработками, лишь бы хватало на выпивку и курево, – крыли кровли, убирали в лавках, чинили мебель, на досуге производя на свет очередное поколение незаконнорожденных детей в густонаселенных трущобах в районе Гест. Увы, к оставшимся без поддержки женщинам новая эпоха была менее благосклонна. В коммерческих центрах, вроде Амстердама, с приходом капитализма появилась масса новых видов занятости, но в Гааге, где тогда не было порта, новых фабрик не строили. Никем не контролируемые мануфактуры платили сущие гроши за долгие часы каторжного труда в ужасающих условиях, а сдельная работа, которой можно было заниматься на дому (главным образом, шитье), приносила ненадежный и скудный доход, и выполнять ее приходилось при таком слабом освещении, что женщины нередко слепли. Даже самым щедрым хозяевам не приходило в голову сполна платить женщинам за их труд, ведь их заработок всегда рассматривался лишь как дополнительный доход семьи.
И сама Син, и ее мать в разное время пытались работать швеями или поденщицами, что, однако, в устах официальных лиц, да и самих женщин, и то и другое чаще всего подразумевало занятие, к которому неизбежно приводила их нищета. (Недаром в Англии слово «модистка» превратилось в эвфемизм для обозначения уличной женщины.) В свидетельстве о рождении второго внебрачного ребенка Син (девочка родилась в 1877 г.) в графе «род занятий матери» милосердно значилось – «без профессии». Церковная благотворительность и государственные пособия позволяли не умереть с голода, но и только. Чтобы получить больше, женщина должна была найти мужчину – если не на всю жизнь, то хотя бы на ночь.
Проституция приносила деньги, но не достаток. Здесь царила жесточайшая конкуренция. Поскольку это занятие не требовало подготовки и позволяло обойтись почти без разговоров, ряды уличных женщин пополняли не только крестьянки, приезжавшие на заработки из деревни, но и женщины из других стран. Большинство проституток не имели своего угла и кочевали с места на место, каждые несколько месяцев меняя районы, города, а иногда и страны. Чтобы обеспечить мать, сестру и новорожденную дочь, Син могла поступить на работу в один из городских домов терпимости – наследие «французской системы», введенной Наполеоном для легализации и регулирования проституции. Но это означало унижение и регистрацию в качестве публичной женщины, ношение пресловутого красного билета и обязанность проходить регулярные медицинские освидетельствования. Необходимость оформления бумаг и общественное осуждение (дело все-таки происходило в Голландии, а не во Франции) заставляли большинство женщин, вроде Син, держаться подальше от казенных списков.
Однако для находчивой женщины существовала масса способов если не обрести благосостояние, то хотя бы найти в бесчисленных пивных, барах, кафе и кабаре на узеньких улочках гаагских трущоб того, кто мог ее содержать. Вне рамок официальной государственной системы проституция процветала. Новые деньги и буржуазная идеология потребления, питавшие рынок печатной графики, заодно способствовали тому, что проституция становилась все более доходным делом и приобретала все больший размах. Регулярно проводившиеся в сельской местности кампании по укреплению физического и нравственного здоровья населения выживали проституток и сутенеров в злачные районы больших городов. Это был целый мир, преступное «дно» с потогонным конвейером подпольных борделей и сдельным трудом мастериц плотских утех, и жизнь здесь была столь же мучительна и безысходна, как и в параллельном дневном мире.
Тяжкая борьба за выживание не прошла даром для Син Хорник. В 1879 г. она родила третьего внебрачного ребенка – мальчика, который умер спустя четыре месяца. Менее чем через два года, в момент знакомства с Винсентом, она уже выглядела лет на десять старше своих тридцати двух. Бледная, изможденная, со впалыми щеками и безучастным взглядом, Син давно утратила все то, что когда-то влекло к ней беспутных мужей и юных повес. Рисуя «Скорбь», Винсент оказал ей услугу, усадив так, чтобы не было видно изрытого оспинами лица. «Некрасивая, увядшая женщина», – описывал ее Винсент, – уже «лишившаяся красоты, молодости, кокетливости и наивности». Годы работы с грубыми клиентами, общественное презрение и равнодушие властей лишили ее остатков благопристойности. Син была раздражительна, вспыльчива, редко мылась, курила сигары, сквернословила как матрос и пила как сапожник. Хроническое заболевание горла сделало ее голос не по-женски сиплым.
По свидетельству Винсента, окружающие находили Син «отталкивающей» и «невыносимой». Ночи она проводила в кафе и на панели, а дни – в столовых для бедняков и на вокзале; на сестру и дочь, которую Винсент охарактеризовал как «болезненного, заброшенного ребенка», времени оставалось немного. Курение, выпивка, плохое питание, многочисленные беременности, как минимум один выкидыш и ночная работа на износ довели ее тело до плачевного состояния. «Старая тряпка», писал о ней Винсент, измученная болью, малокровием и «разнообразными неприятными симптомами» возможной чахотки. Помимо сигар и джина, единственную несомненную радость в жизни ей приносило уличное умение блюсти свою выгоду. Син почти наверняка не умела читать и, хотя номинально являлась католичкой, не могла позволить себе роскошь иметь религиозные убеждения – или любые другие увлечения, которые могли помешать в ежедневной борьбе за существование. Включая материнские чувства. Через несколько лет после встречи с Винсентом она передала обоих выживших детей родственникам.
Но для Винсента она была «ангелом».
Там, где остальные видели грешницу и соблазнительницу – поучительный пример распутницы, справедливо презираемой за блуд, – Винсент видел жену и мать. «Когда я с ней, возникает чувство, будто я дома». Он перечислял ее домашние добродетели: тихая, экономная, нетребовательная, услужливая, практичная – и гордо рассказывал, как она чинит его одежду и убирает мастерскую. Стряпню Син он называл одним из тех удовольствий, «ради которых стоит жить», и любовно сравнивал свою подругу с няней, что присматривала за братьями в Зюндерте. «Она знает, как меня успокоить, – писал Винсент, – когда я не в состоянии справиться сам».
В то время как другие считали Син хитрой, изворотливой интриганкой, Винсент находил ее покорной, готовой к беспрекословному подчинению «девушкой», не способной даже самостоятельно разобрать постель. Он называл ее «бедным созданием», «кроткой, как голубка» и сравнивал с невинной заблудшей овечкой из притчи о бедняке, у которого «не было ничего, кроме одной-единственной овечки»: «Он вырастил ее у себя; она ела от его хлеба и пила из его чаши, спала у него на груди и была для него как дочь». В пустом, непроницаемом взгляде Син Винсент находил точь-в-точь такое же выражение, как у «овечки, которая будто бы говорит: „Если меня поведут на заклание, я не стану сопротивляться“».
Вместо обозленной и вульгарной шлюхи Винсент видел Мадонну. «Она на удивление чиста», – писал он. Он восторгался ее чуткостью, ее добрым сердцем, уверяя, что ему все равно, чем она занималась в прошлом: «В моих глазах ты всегда будешь добродетельной». Винсент воображал Син романтической героиней, попавшей в беду, а себя – ее спасителем. Чем безнравственней ее история, тем величественней иллюзия спасения и искупления, так что в конце концов призвал на помощь величайший пример возрождения через любовь. Памятуя о словах Христа в Гефсиманском саду – «Fiat voluntas tua»,[32] он пообещал спасти Син точно так же, как спасал раненых шахтеров в Боринаже.
Винсент видел Син повсюду: в «Mater Dolorosa (Богоматерь Скорбящая)» Эжена Делакруа, в идеализированных дамах Ари Шеффера (автора картины «Христос-Утешитель»), в героине романа Гюго. Перебирая гравюры из своей коллекции, он видел ее в каждой из героинь Фрэнка Холла: в бесстрашной матроне, защищающей семью от депортации («Ирландские иммигранты»); в доведенной до отчаяния женщине, вынужденной выбирать между торговлей собственным телом или муками голодных детей («Не я – моя нужда дает согласье»); в убитой горем матери, вынужденной оставить своего младенца («Найденыш»); в женщине, с отчаянием наблюдающей, как жандармы уводят закованного в наручники мужа («Дезертир»). «Она очень напоминает эту женщину», – всякий раз говорил он. Наконец, он увидел в ее рябом лице сходство с образом самого Христа: «Печальный взгляд, напоминающий Ecce Homo…[33] но только лицо в этом случае женское».
Винсент не просто смотрел на изображения, он буквально вживался в них. Безграничное любопытство, всепоглощающая страсть, исключительная восприимчивость и поразительная память позволяли ему укоренять художественные образы в сознании. В детстве всё определяли образы, которые убеждали, завлекали, предостерегали, вдохновляли, и, став взрослым, он продолжал упорядочивать и описывать реальный мир, ориентируясь на мир изображенный.
Винсент судил людей по гравюрам, висевшим в их комнатах, или по сходству с теми или иными изображениями. Изображения были для него средством завоевать симпатию и подвергнуть критике, коллекция гравюр на стене отражала вехи его собственной биографии. В письмах к Тео ссылки на картины и гравюры помогали Винсенту подкрепить свои аргументы или выразить чувства – в конце концов условный, одним им понятный язык образов стал главным средством общения: корни деревьев и пасту́шки, луговые тропинки и погосты, дочери трактирщиков и юные революционеры. Каждый раз, когда кто-то из братьев влюблялся в женщину из низших слоев общества, достаточно было упомянуть «Mater Dolorosa» – и все становилось понятно. По собственному признанию Винсента, он видел «андерсеновские» сны, а в кошмарах ему являлись образы с офортов Гойи.
По мере того как один кризис сменялся другим, Винсенту требовалось все больше и больше изображений: он перетасовывал их, комбинировал, сплавлял в единое целое, создавая все более сложные составные образы, в духе «Пути паломника» из прочитанной им в Ричмонде проповеди. В стремлении утешить (и утешиться) Винсент все чаще обращал взгляд в воображаемый мир блудных сыновей, упорных сеятелей и утлых суденышек, затерянных посреди бурного моря. Он все реже видел вокруг себя мир реальный.
Череда катастроф, которая началась в 1879 г., – Боринаж, Гел, Кее Вос, а теперь и Син – последовательно подталкивала его в объятия утешительной альтернативной реальности. Созерцая запущенный ландшафт Боринажа, Винсент видел «средневековые картины Брейгеля Мужицкого». Вид телеги с ранеными шахтерами вызывал в памяти гравюру Йозефа Израэлса; немолодая проститутка напоминала ему «некоторые любопытные фигуры Шардена или Яна Стена». Гравюра со сценой шахтерской забастовки, обстоятельно изученная в тиши гаагской мастерской, казалась более настоящей – более волнующей, эмоциональной, нежели воспоминания о реальной забастовке, свидетелем которой он стал тремя годами ранее. Нищета и страдания особенно трогали его, будучи воспринятыми сквозь корректирующую линзу искусства; все истинные уроки любви можно было усвоить по гравюрам из его коллекции. Даже громогласно провозглашая необходимость видеть «вещи такими, какие они есть», Винсент настаивал, что «реальность» Милле или Мариса «реальнее самой реальности». «Искусство, – заявлял он, – есть квинтэссенция жизни».
В реальности Винсента образы рассказывали истории. Для человека, воспитанного на детских книгах эмблем и иллюстрированных учебниках, изображения навсегда сохраняли способность вести повествование. В Англии во время уроков он показывал своим ученикам гравюры. При подготовке к экзаменам в Амстердамский университет он использовал иллюстрации в качестве учебных пособий и подбирал иллюстрации к тем текстам, где их не было. В бытность свою священником он заполнял поля гравюр на религиозные сюжеты бесконечным благочестивым повествованием, состоящим из библейских цитат и поэтических фрагментов. Винсента неизменно восхищали серии гравюр, где история рассказывалась посредством последовательно изображенных эпизодов («Жизнь лошади», «Пять возрастов пьяницы»). Позднее он часто будет рассуждать, каким образом развесить свои работы так, чтобы вместе они создавали более выразительное целое.
В письмах к Тео Винсент описывал картины с упоением рассказчика, разворачивающего перед слушателями свою историю:
[Старик] сидит в своей хижине у очага, где в сумерках слабо тлеет кусочек торфа. Хижина, где сидит старик, тесная, старая, темная; крошечное окошко закрыто белой занавеской. Рядом с его стулом сидит собака, состарившаяся вместе с хозяином. Человек и собака – давние друзья; они смотрят друг другу в глаза. Старик медленно вынимает из кармана брюк кисет и раскуривает трубку.
В собранной им коллекции было немало гравюр, подобных этой (Йозеф Израэлс. «Молчаливый диалог»), сюжет которых Винсент кратко формулировал в названии или подписи: «У врат смерти», «Рука помощи», «Надежды и страхи», «Свет прежних дней», «Снова дома». И в своих собственных ранних работах, таких как «Скорбь», Винсент отдавал дань викторианской моде на искусство, которое рассказывало истории и преподавало уроки. Самый первый рисунок обнаженной натуры, посланный Тео в апреле 1882 г. и изображавший женщину, сидящую в постели, напряженно выпрямившись, сопровождал пояснительный текст:
У Томаса Гуда есть стихотворение о богатой даме, которая не может уснуть, потому что днем ходила покупать платье и видела, как бедная швея, бледная, изможденная, чахоточная, сидит в душной комнате за работой. И даму теперь мучит совесть из-за собственного богатства, и она беспокойно мечется в ночи.
Винсент назвал свой рисунок «The Great Lady» – «Благородная дама». Без названия – независимо от того, написано оно под рисунком или нет, – ни один образ не был для него завершенным. Он решительно отвергал работы авторов, пренебрегавших этой абсолютно необходимой, по его мнению, нарративной составляющей, – к примеру, мрачные «мистические» видения своего друга Брейтнера.
В реальности Винсента изображение непременно должно было обладать особым смыслом. Любой образ, не выходящий за пределы непосредственного впечатления от предмета, не имеющий более глубокого значения, более широкой соотнесенности, отметался Винсентом как эфемерная поделка, набросок, нужный лишь художнику в процессе бесконечного поиска чего-то более «благородного и серьезного». Чтобы обрести смысл, изображение должно было оставить в стороне конкретику наблюдаемого мира и «сосредоточиться на том, что заставляет нас думать». Изображение, в котором есть «нечто большее, чем натура», по мнению Винсента, «есть высшее в искусстве».
Для воображения, пронизанного метафорами и средневековыми представлениями об имманентности, особым смыслом может обладать любой предмет. Даже тянущие лодку старые лошади на картине Мауве, по мнению Винсента, воплощали в себе образ «возвышенной, глубокой, практической, безмолвной философии»: «Смиренные, тихие, готовые ко всему… Они примирились с тем, что еще надо жить, надо работать, а если завтра придет их время отправиться на живодерню – что ж, ничего не поделаешь, они готовы и к этому». Мир Винсента был наполнен многозначительными образами вроде этих замученных кляч: странствующие паломники, дороги с деревьями по обеим сторонам, затерявшиеся в глуши уединенные хижины, шпили церквей на горизонте, пожилые женщины, стоически шьющие при свете очага, отчаявшиеся старики, семьи за обеденным столом и целые легионы рабочих. «В „Сеятеле“ Милле больше души, чем в обычном сеятеле в поле», – заявлял художник.
В реальности Винсента образы рождали эмоции. Атмосфера в его семье, да и сама эпоха, в которую ему довелось родиться, были пронизаны сентиментальностью. Винсент обращался к изображениям не только за вдохновением и наставлением. По его мнению, искусство должно быть личным и сокровенным: изображать нужно то, что трогает душу. Винсент разделял не только викторианское пристрастие к мелодраматическим сценам – бдениям у постели умирающего, слезным прощаниям, радостным встречам, но и любовь к вездесущим слащавым виньеткам: маленькие девочки с корзинками, дедушки и бабушки с внуками, флиртующие влюбленные, цветы, котята – все эти образы обрели такую популярность, что породили целую индустрию, тиражировавшую их на поздравительных открытках. «Чувство» Винсент полагал непременным атрибутом любого великого произведения искусства и высшей целью собственного искусства считал создание «рисунков, способных кого-то тронуть».
В реальности Винсента даже пейзажи должны были что-то говорить сердцу. Секрет красивого пейзажа заключался, по его мнению, «главным образом, в искреннем чувстве и правдивости». Он восхищался барбизонцами, их «проникающим в душу» умением слиться с природой. Природа – от утешительных видов речных берегов и вересковых пустошей до причудливых видений Карра и Мишле – всегда была для Винсента источником образов и эмоций. В его коллекции пейзажных изображений, собирать которые он начал с самого раннего возраста, преклонение романтиков перед совершенной и величественной Природой уживалось с викторианским пониманием наполняющего ее чувства. Предполагалось, что каждое время года и суток, любые погодные условия имеют свою эмоциональную окраску. Картины называли просто: «Осенний эффект», «Вечерний эффект», «Эффект рассвета», «Эффект снега». Такие названия давали эмоциональный сигнал, сродни подписи под гравюрой; сигнал этот успокаивал и обнадеживал, как детская сказка: рассвет обозначал надежду, закат – умиротворенность, осень – меланхолию, сумерки – томление.
В реальности Винсента смыслу и чувству должна была сопутствовать простота. В собственной работе он стремился найти образы, которые будут понятны практически любому, отсюда стремление упростить каждый образ, свести его к «существенному и намеренно оставить едва намеченным все второстепенное». При всей утонченности восприятия и широте интеллекта Винсент предпочитал образы, не стремящиеся озадачить или увести от истины. Будучи слишком серьезным для иронии, из всего изощреннейшего Карлейля и глубокомысленнейшей Элиот он усвоил лишь наиболее прямолинейные уроки. В любом, даже самом масштабном, романе он порой видел только какого-нибудь одного героя, чаще из второстепенных персонажей, чем-то напоминающего ему себя самого. Он никогда не изменял своей детской любви к басням и притчам, особенно к сказкам Андерсена, и склонности к ярким образам и простым историям. Диккенсовские сказки для взрослых он воспринимал как случаи из жизни, лишь изредка позволяя себе заглянуть в темные глубины души англичанина. Диккенса он читал так, как если бы это был Золя, Золя – так, как если бы он был Диккенсом, вписывая обоих столь непохожих авторов в границы своего упрощенного воображаемого мира.
Желание постичь простые истины подчиняло себе и визуальный мир Винсента. Он любил карикатуры, начиная с политической сатиры в британском «Панче» и заканчивая карикатурами двух величайших французских иллюстраторов XIX в. – Поля Гаварни и Оноре Домье, чьи язвительные, порой безжалостно насмешливые изображения тщеславных буржуа и фиглярствующих чиновников были не менее человечны, чем образы тяжкого труда крестьян у Милле. «[В них] есть суть и мудрая глубина», – писал Винсент. Подобно Домье и Милле, Винсент разделял викторианское увлечение «типами». Физиогномика с ее идеей, будто поведение человека можно объяснить через его физические качества, была одной из удобных псевдонаучных методик, возникших в результате социальных, экономических и духовных сдвигов в XIX в. Она пронизала все области массовой культуры – от френологии с ее дворовым шарлатанством до высокого искусства «Человеческой комедии» Бальзака. Книги столь любимого Винсентом Диккенса были подлинной библией для тех, кто верил в типы: внешнее и внутреннее поведение, поверхностное и сущностное в них неразрывно связаны.
Винсент был воспитан в культуре однозначных противопоставлений: католик – протестант, богач – бедняк, город – деревня, хозяин – слуга. Он стал горячим приверженцем типологии задолго до того, как сам начал рисовать фигуру. Если можно каталогизировать жуков и птичьи гнезда, почему бы не проделать то же самое с людьми? «У меня есть привычка очень тщательно приглядываться к внешности человека, для того чтобы добраться до его истинного духовного содержания», – делился он с Антоном ван Раппардом. Считывать характер и социальное положение по тому, как люди одеты, Винсент явно научился у матери. От нее же он унаследовал прочную веру в стереотипы. Все евреи у него торговали книгами или ссужали деньги, а «негры» (любые люди, чей цвет кожи отличался от белого) тяжело работали. Американцы («янки») были грубыми и тупыми, скандинавы – дисциплинированными, жители Ближнего Востока («египтяне») – загадочными, южане – темпераментными, северяне – флегматичными.
Именно такие схематичные образы населяли и мир Винсента: «неотесанные» рабочие с «широкими и грубыми» лицами, молодые дамы с тонкими чертами и торжественные священники, скрюченные старики и дюжие крестьяне. Новые заповеди физиогномики и френологии, фигуры персонажей Домье и Гаварни, хрестоматийные типы Милле и английских иллюстраторов лишь подтверждали усвоенные в детстве шаблоны.
Эту-то «реальность» и проецировал Винсент на окружающий мир со все возраставшим пылом. «Я вижу мир, – признавался он, – который сильно отличается от того, что видит большинство художников». В его реальности каждая деталь должна была иметь значение. Заметив группу людей, собравшихся в ожидании у лотерейной конторы, он назвал сцену «Бедняки и деньги». Таким образом, «эта группа приобрела для меня более глубокий смысл», – пояснял он. Во время прогулок Винсент отмечал лишь эффекты («Вся природа во время таких снежных эффектов – это какая-то неописуемо прекрасная „Black and White Exhibition“»[34]). Это была реальность, пронизанная чувством. О смерти друга могло быть упомянуто вскользь, зато его портрет открывал шлюзы эмоций.
Это была реальность бескомпромиссной простоты. Даже самые возвышенные страсти должны были вписываться в простые формулы, как подписи под гравюрами, будь то слова апостола Павла из Второго послания к Коринфянам «нас огорчают, а мы всегда радуемся» или «aimer encore». Повседневные заботы в этой реальности представлялись «petite misères de la vie humaine»,[35] а самые непостижимые загадки – «quelque chose là-haut».[36] Всю последующую жизнь любой кризис или увлечение неизбежно сводились к лаконичной формуле. Словно пришпиливая жуков в коробке или раскладывая гравюры в папке, Винсент втискивал мир в категории. Он избегал двусмысленностей и распознавал метафоры там, где остальные замечали лишь суровую повседневность.
Глядя на людей, Винсент видел только типы. Все они, начиная с привлекательного, аристократичного ван Раппарда и заканчивая уличной проституткой Син, были не более реальны, чем персонажи в книге или фигуры на листе бумаги, навсегда приговоренные судьбой пребывать в рамках своего типа («Я вижу вещи как рисунки пером»). Кроме Син, ни одна из моделей, прошедших через его мастерскую на Схенквег за два года, не удостоилась ни одного наблюдения, выходящего за пределы чисто физического описания. Винсент неоднократно рисовал сирот, но никогда не комментировал обстоятельства их жизни. «Один паренек в кресле-каталке, с длинной тонкой шеей, был великолепен» – это все, что он написал о позировавшем ему юноше-инвалиде.
Винсент видел в людях типических персонажей, и он ожидал, что они будут действовать как типические персонажи, он судил их поступки как поступки типических персонажей. Богатые люди, вроде дяди Сента, должны были думать исключительно о деньгах – «ничего другого и ждать нельзя»; люди духовного звания, как его отец, «должны вести себя скромно и довольствоваться малым». Бедные должны помогать друг другу, женщины и дети (но не мужчины) должны «учиться экономить». Женщины из буржуазной среды, несомненно, должны быть развиты культурно, но не интеллектуально, женщины из низших классов – ни так ни сяк. Рабочие никогда не должны бастовать, но лишь «работать до потери сил». Почему? Да потому, что они, точно персонажи в романе, просто не могут действовать иначе.
И главное, художники должны вести себя как художники. В своем дерзком противостоянии миру Винсент снова и снова апеллирует к предначертанной судьбой участи своего «типа», чтобы охарактеризовать и оправдать себя. Если он не искал приличного общества, то лишь потому, что «раз ты художник, значит откажись от всех иных социальных претензий». Страдания от «временных припадков слабости, нервозности и меланхолии» были результатом «особого устройства любого художника». Если он вел беспокойную жизнь и чуждался условностей, то это потому, что «так лучше с точки зрения моей профессии», «я бедный художник». Даже «уродливое лицо и поношенный костюм», по утверждению Винсента, служили признаками его типа. Если же он отказывался переменить свое мнение относительно любви к Кее Вос, рисования фигур, использования моделей или женитьбы на Син, то все это из-за того, что был тем, кем был, а иным художник и быть не может. «Я отнюдь не намерен мыслить и жить не так страстно, как сейчас», – заявлял он. «Я – тот, кто я есть».
В этом нарисованном пером мире было свое место и у Син Хорник. Для Винсента, как и для всей его эпохи, не было типологии более строгой, нежели классификация женщин (в этом отношении трактат Мишле «Женщина», несмотря на лучшие побуждения автора, надел оковы на представительниц женского пола). В идеальном воплощении женщина была хрупким, неразвитым существом, изначально слабым и эмоционально неустойчивым, самим Творцом предназначенным для любви. Без любви женщина превращалась в объект жалости. «Она падает духом и теряет свое очарование», – писал Винсент. Образы печальных, беспомощных, нелюбимых женщин приобретали в викторианском сознании некий натуралистический пафос: жены солдат, уходящих на войну, бездомные девушки, безмужние матери, скорбящие вдовы. Вид одинокой, обделенной любовью женщины – на гравюре ли, на церковной скамье – глубоко трогал Винсента: «Еще мальчиком я нередко с бесконечной симпатией и почтением вглядывался в каждое поблекшее женское лицо, на котором словно было написано: „Жизнь меня не баловала“». Другим идеалом женственности, способным растрогать его до слез, были заботливые матери. В коллекции Винсента всегда имелись подобные образцы сентиментальности XIX в., и сам он начал создавать яркие образы материнства из обрывков детских воспоминаний задолго до того, как взял в руки карандаш.
И наконец, беременная проститутка соединяла в себе беспомощность всех женщин, вместе взятых, страдание тех, кто лишен любви, и простодушную наивность материнской любви. По типологии Винсента лишь немногие из ступивших на путь проституции в самом деле были соблазнительницами. Падшие женщины в большинстве своем были жертвами нелюбящих мужчин или слабости собственной натуры. Он верил, что любую женщину можно с легкостью обмануть и еще легче бросить, особенно ту, у которой нет средств; без мужской заботы ей всегда «угрожает опасность потонуть в омуте проституции» и пропасть навеки. Немолодая мать-проститутка, какой была Син, соединяла в себе все клишированные поводы для жалости. «Моя несчастная, слабая, измученная женушка», – называл ее Винсент, испытывавший «потребность любить существо несчастное, покинутое или одинокое». Не помочь такому трижды покинутому созданию было бы «чудовищно», заявлял он. «Для меня в ней есть нечто возвышенное».
Рисунок за рисунком Винсент помещал Син в рамки этой сокровенной типологии. Он рисовал ее то как погруженную в меланхолию молодую вдову в черном, то как заботливую хозяйку дома, мирно склонившуюся над шитьем. Винсент рисовал ее в образе матери (сестра и дочь Син выступали в роли детей). Намечая черты лица лишь несколькими беглыми штрихами, он представлял ее благополучной, окруженной уютом и теплом домашнего очага: вот она подметает пол, читает молитву, несет чайник, идет в церковь. Взятые вместе, все эти грубые наброски карандашом и углем представляют собой первые опыты рисования портрета – в последующие годы подобные работы будут рассказывать о художнике и его внутреннем мире более красноречиво, нежели о модели или о реальном мире.
Живя отшельником в своей мастерской на Схенквег в окружении проституток, позирующих в качестве идеала материнства, сирот в роли чистильщиков обуви, бродяг в роли крестьян Милле и стариков в образе рыбаков, можно было держать реальный мир на расстоянии. Сама мастерская становилась по очереди богадельней, крестьянской лачугой, рыбацкой хижиной, деревенским трактиром, столовой для бедняков. Ставни и муслиновые шторы позволяли Винсенту управлять светом, падавшим из окна; целью было не только воспроизвести таинственные контрасты иллюстраций в английской еженедельной газете «The Graphic» или теплый, смягченный свет рембрандтовской гравюры, но и отгородиться от мира.
Окна всегда играли в жизни Винсента особую роль. Как наблюдатель и аутсайдер, он еще в детстве, в родительском доме, застолбил себе место у окна, выходящего на рыночную площадь в Зюндерте. И двадцать девять лет спустя он не покинул место наблюдателя. Он любовно описывал вид, открывавшийся из окон каждого из его новых жилищ, а иногда и зарисовывал его, как в Брикстоне и Рамсгейте. Эти описания часто исполнены тоски и ностальгии, точно так же, как и описания гравюр на стенах.
Из этих подробных рассказов становится понятно, что Винсент днем и ночью часами сидел у окна, незаметно наблюдая за жизнью незнакомых людей – от амстердамских докеров до рабочих на железнодорожных угольных складах рядом с мастерской в Гааге. В любом помещении – реальном или изображенном – его всегда занимало расположение окон, а вид из окна прочно войдет в его собственную систему образов. С 1881 г., когда он регулярно стал заниматься обустройством сменяющихся мастерских, Винсент без конца жаловался на недостаточно хорошие окна и тратил на их усовершенствование гораздо больше своих скудных средств, чем было необходимо для решения художественных задач.
Вид из окна был среди первых рисунков, сделанных Винсентом по приезде в Гаагу: беспорядочная мозаика отгороженных друг от друга задних дворов, которые с высоты третьего этажа были видны Винсенту все разом. В мае, когда дядя Кор заказал вторую серию сцен из городской жизни, Винсент вернулся к своему окну и нарисовал тот же вид, любовно проработав мельчайшие детали: на первом плане – двор дома, где жил он сам, с развешанным бельем, плотницкий двор за ним. Скрупулезная тщательность выдает в рисунке результат долгого пристального разглядывания и вуайеристской отрешенности, выработанной годами тайных наблюдений. «Можно рассмотреть все вокруг, – с гордостью писал Винсент об этом рисунке, – заглянуть в каждый уголок и трещину». Прачки и плотники существуют в этом тщательно детализированном беспорядке бесплотно, словно призраки, не замечающие, что за ними наблюдают.
Подглядывание явно доставляло Винсенту удовольствие. Отправляясь в богадельню в поисках моделей, он тайком занимал место у окна и делал зарисовки всего, что удавалось увидеть на территории заведения. Среди шума и суеты улицы Гест он стремился устроиться на безопасном расстоянии, чтобы наблюдать, самому оставаясь незамеченным. «Хорошо было бы иметь свободный доступ в дома, – признавался художник, – так, чтобы заходить в них и без всяких церемоний садиться у окошка». Летом, переехав в другую квартиру в соседнем здании, Винсент из окна, которое теперь располагалось выше, немедленно первым делом еще раз зарисовал ту же сцену. «Ты, наверное, представляешь себе, как я сижу у своего чердачного окна в четыре утра, – отчитывается он Тео, – и изучаю луга и плотницкий двор с перспективной рамкой».
Вид из окна мастерской в Гааге (На задворках Схенквег). Гуашь. Май 1882. 28 × 47 см
Покидая мастерскую, Винсент, образно говоря, брал свое окно с собой. Впервые он узнал о перспективных рамках из трудов Армана Кассаня, французского живописца и литографа, автора нескольких книг для профессиональных художников и любителей. В первый приезд из Боринажа Винсент ознакомился с книгой, написанной Кассанем для детей, «Руководство по основам рисования». Кассань рекомендовал использовать «корректирующую рамку» (cadre rectificateur) – небольшую прямоугольную рамку из картона или дерева, разделенную нитями на четыре равных прямоугольника. Держа рамку перед глазами, рисовальщик мог обособить выбранный объект и лучше рассчитать его пропорции.
Но прошло больше года со дня его приезда в Гаагу до того момента, когда Винсент заказал у плотника такое приспособление. Он всегда стремился к простым решениям, и «черная магия» верных пропорций давно его раздражала. Метод Кассаня, как ему казалось, мог ему помочь – сделать неуправляемую руку послушной и открыть тайны искусства, востребованного покупателями. Заказанная им рамка была небольшой (около 29 × 18 см), но вряд ли ее можно было назвать карманной, как у Кассаня. А вместо двух перекрещивающихся проволок Винсент натянул десять или одиннадцать, соорудив решетку из маленьких квадратиков, – словно окно с мелкой расстекловкой, сквозь которое можно было без конца всматриваться и скрупулезно переносить каждый контур в такую же решетку, начерченную на бумаге.
Для того чтобы одновременно держать рамку и альбом для зарисовок, нужна была ловкость эквилибриста, но Винсент, исследуя окрестности Схенквег, блуждая по городским улицам, направляясь к дюнам Схевенингена, неизменно брал с собой этот небольшой прямоугольник. Где бы он ни оказался, он доставал рамку и «корректировал» мир. «Думаю, ты можешь себе представить, как упоительно направлять этот окуляр на море, на зеленые луга, – восхищался Винсент. – …Через него можно смотреть, как через окно». Чтобы отсечь мир за пределами рамки, он прищуривал глаза (этому приему его мог научить Мауве), пока перед взглядом не оставалась только размытая, разлинованная проволочками сцена в рамке.
С каждым рисунком результат все больше воодушевлял Винсента. «Линии крыш и каналов разлетаются вдаль, точно стрелы, выпущенные из лука», – хвастался он Тео, описывая одну из удачных попыток. Винсент брал рамку на чердак, чтобы оттуда рисовать виды шумных дворов позади дома и «бесконечность нежной, ласковой зелени, плоские луга на мили и мили вокруг». Затея понравилась ему настолько, что он заказал еще две рамки – побольше и покрепче, последняя была по-настоящему роскошной – с металлическими уголками и специальными ножками для неровной поверхности – «великолепный прибор». Винсент работал с рамкой и в мастерской: «спокойно глядя» через свое «маленькое окошко», он рисовал Син и других моделей «достоверно и с любовью».
За месяц до рождения ребенка Син Винсента занимало лишь одно – семья. Наконец он обрел семью, готовую его принять. «Она увидела, что я не груб», – писал он о Син почти удивленно, – и «хочет остаться со мной, что бы ни было». Письма к Тео этого периода изобилуют образами материнства, в то время как Винсент продолжал утаивать ключ, способный раскрыть их смысл. Ежедневно, рассаживая натурщиков в мастерской, он пытался воплотить занимавшую его идею тройственной и нерушимой связи между мужчиной, женщиной и ребенком, высказанную Мишле в его сочинении «Женщина».
Глядя лишь сквозь рамку своего «окошка», Винсент решительно отсекал все остальное. Даже когда его вражда с Мауве и Терстехом поставила под угрозу финансовую помощь от Тео, он продолжал щедро тратить деньги на свою воображаемую семью: покупал лекарства для Син и обновки для будущего ребенка, платил за жилье ее матери. На средства, присланные Тео для оплаты мастерской, он пригласил к Син доктора. Это спровоцировало очередной кризис: хозяин дома пригрозил выселить художника. Буря еще не миновала, когда Винсент начал убеждать Тео в необходимости переезда в соседнюю, бо́льшую по размерам квартиру. С каждым письмом Винсент усугублял свою ложь.
Винсент, как некогда в Боринаже, вновь был охвачен лихорадочным желанием о ком-то заботиться. Он целиком посвятил себя спасению падшей женщины; на нее он поставил все. Он заставлял ее принимать ванны и совершать длительные прогулки, следил, чтобы она пила «укрепляющие лекарства», ела «простую пищу», дышала свежим воздухом и достаточно отдыхала. «Я отдал ей всю любовь, нежность, заботу, на которые был способен», – писал Винсент, представляя свои отношения с Син как образец христианского милосердия. Винсент поехал с ней в Лейден, когда женщина отправилась регистрироваться в родовспомогательное заведение. Винсент взял на себя переговоры от имени Син с больничным персоналом и во всем остальном тоже вел себя как ее муж.
Задавшись целью вернуть к жизни «несчастное создание», Винсент перестал следить за собственным ухудшающимся здоровьем. После тревожных январских приступов головной боли, лихорадки и слабости («Молодость моя миновала», – причитал Винсент) весной он почти ни словом не упоминал в письмах о своем здоровье, демонстративно пренебрегая необходимостью решать проблемы: «Я не сдаюсь и, несмотря ни на что, продолжаю работать».
Тео, вероятно, был изрядно удивлен, в начале июня получив от брата письмо с сообщением: «Я в больнице… У меня то, что называют „триппер“».
Но даже болезнь не могла помешать Винсенту жить в своем вымышленном мире и поколебать его благоприобретенное ви́дение семейной жизни. Вероятнее всего, болезнью его наградила именно Син, однако в больницу он явился в наилучшем расположении духа; для оказавшегося в такой ситуации двадцатидевятилетнего мужчины, ни разу в жизни ничем серьезным не болевшего, это было довольно необычно. Общая палата на десять коек, грубые санитары, отнюдь не утруждавшие себя частым опорожнением ночных горшков, – все это показалось ему «не менее интересным, чем зал ожидания для третьего класса». «Как бы я хотел сделать здесь несколько набросков», – признавался он. Врачи заверили Винсента, что у него легкая форма гонореи и лечение займет всего несколько недель (пилюли с хинином от лихорадки и сульфатное спринцевание, чтобы подавить инфекцию). Несмотря на строгое предписание соблюдать постельный режим, в больнице Винсент читал Диккенса и изучал книги по перспективе. Когда санитары уходили, он тайком выбирался из кровати, чтобы выглянуть в окно. «Вид здесь как с высоты птичьего полета», – писал он.
Винсент всегда с удовольствием находился в обществе врачей. («Я в своей стихии, и это в какой-то степени утешает меня в том, что я не стал медиком», – призна́ется он годы спустя в Арле.) В больнице Винсента навестил Итерсон – бывший коллега по «Гупиль и K°», подбодрить его заходили также кузен Йохан и даже раздражающе верный правилам общественного долга Терстех. Но настоящей поддержкой были для него визиты Син. «Она регулярно навещала меня, – с гордостью писал Винсент брату, – и приносила копченое мясо, сахар и хлеб». В одно из таких посещений, 13 июня, в больничном коридоре, где Син ожидала, когда посетителей начнут пускать к больным, она встретилась с невысоким седовласым священником, шагавшим в сторону палаты, – как духовное лицо его пропустили незамедлительно. Это был отец Винсента.
Для Доруса Ван Гога это была первая встреча с сыном после судьбоносного рождественского разговора, и он, скорее всего, не обратил ни малейшего внимания на невзрачную беременную женщину в коридоре. Дорус приехал из Эттена, чтобы помириться с сыном, как только получил известие о том, что он в больнице. «Я предложил Винсенту пожить у нас после выписки, – сообщил он Тео, – чтобы он мог немного набраться сил». Прежде Винсент наверняка не упустил бы шанса в очередной раз попытаться уладить семейные разногласия, если бы случайное слово вновь не разожгло резкие противоречия, ставшие причиной стольких конфликтов. Но теперь все его мысли были сосредоточены на новой семье, а не на старой.
Дорус заметил, что в течение всего разговора Винсент «беспокойно поглядывал на дверь, будто ждал кого-то и не хотел, чтобы я столкнулся с этим человеком». Предложение вернуться домой сын отверг со словами: «Я хочу вернуться к работе». Позже он вспоминал неожиданный визит отца как посещение непрошеного потустороннего гостя из диккенсовских историй. «Мне это показалось очень странным, – писал он Тео, – скорее похожим на сон».
Но Син больше не могла приходить. 22 июня, готовясь разрешиться от бремени, она легла в другую больницу, в Лейдене; роды ожидались трудные и опасные. Почти сразу после прекращения ее визитов у Винсента случился рецидив. Причиной ухудшения своего состояния он считал разлуку с Син. Винсент был переведен в другую палату, ему назначили более интенсивное лечение и прописали новый режим. Чтобы отвести мочу и промыть воспаленный канал, врачи вводили в пенис катетеры все большего размера. Инфекция и раздражение делали процесс сложным и болезненным. Расширение канала причиняло сильную боль, которая и после завершения процедуры долго не оставляла его.
Несмотря на все это, Винсент практически не жаловался. Другая боль – воображаемая – казалась ему куда более реальной. «Что наши мужские страдания, – писал он из больницы, – по сравнению с теми чудовищными муками, которые женщинам приходится терпеть в родах».
Вскоре образ Син, в муках производящей на свет свое дитя, завладел им окончательно. В конце июня, накануне родов, Винсент сетовал в письме брату: «Она еще не разрешилась, ожидание длится уже много дней. Меня это крайне тревожит». Отвага и терпение Син лишь подогревали его возбуждение. Он должен был поехать к ней. 1 июля, не долечившись как следует, «вялый и слабый» от лекарств, он покинул больницу и вместе с матерью и девятилетней сестрой Син отправился в Лейден. Они прибыли туда точно к тому часу, когда к пациентам больницы еженедельно допускали посетителей. «Можешь себе представить, как мы волновались, – написал он в тот же день Тео, – справляясь у больничных санитаров о ее состоянии, мы не знали, что услышим в ответ. И как обрадовались, когда нам сказали: „Вчера вечером начались роды… но вам нельзя с ней долго разговаривать“… Никогда не забуду это „вам нельзя с ней долго разговаривать“, ведь могло быть „вы никогда не поговорите с ней больше“».
Син лежала в Университетской больнице Лейдена – мрачном здании, словно сошедшем со страниц диккенсовского романа, где через тесный и темный двор от родильной палаты располагалась прозекторская, оттуда то и дело выходил санитар, выплескивая в сточную канаву во дворе ведро зловонной жижи. Даже при свете дня родильная палата, с ее высокими потолками и тяжелыми занавесями, казалась темной. В июле высокие окна распахивали настежь, но воздух от этого не становился более свежим. Койки были расставлены вдоль стен по обеим сторонам – по две пациентки на кровать: одна на сносях, другая – уже с ребенком. Рядом с каждой койкой стоял ящик для грязного белья, а в ногах – колыбель для младенца.
В таком месте появляться на свет было непросто. Согласно одному, более раннему свидетельству, «санитарки отличались грубостью и равнодушием: помогали роженицам только за чаевые, нередко недодавали еду и лекарства. Кормили плохо». С тех пор кое-что изменилось к лучшему. Усовершенствованные представления о том, что такое бактерии и антисептика, по крайней мере, позволили избавиться от эпидемий, которые прежде поражали отделение, убивая каждую десятую из здешних рожениц. Но ужасные условия по-прежнему заставляли «приличных женщин» рожать дома с повитухами, а родильные палаты, вроде той, где оказалась Син, были забиты «безмужними, невежественными и опозоренными», «измученными бедностью и бесправием», как говорил о них главный врач.
К моменту прибытия Винсента ребенок уже вошел в родовой канал после долгих схваток, его появление на свет осложняли гинекологическая инфекция и нервное истощение роженицы. В течение последующих четырех с половиной часов он так там и оставался – «застрял», как выразился Винсент, а пятеро врачей по очереди пытались сдвинуть его щипцами, пока Син корчилась от боли. Ей дали хлороформа, но она оставалась в сознании. Наконец ребенок появился на свет: мальчик весом три с небольшим килограмма, желтушный и «весь скукоженный». Спустя двенадцать часов после родов Син все еще не могла прийти в себя от боли и чувствовала себя «смертельно слабой». Пережитый организмом шок был настолько сильным, что, по мнению врача, «на полное восстановление здоровья могли уйти годы». Шансы, что новорожденный выживет, были невелики.
Находясь в состоянии эйфории, Винсент описывает совершенно иную картину. Вместо мрачного двора прозекторской за окнами палаты он увидел «сад, полный солнца и зелени», а муки Син показались ему всего лишь трогательным «дремотным состоянием между сном и бодрствованием». Страдания «облагородили ее», сделав, по его словам, «сильнее духом и чувствительнее»; болезненный, желтушный младенец в больничной колыбели очаровал Винсента своим «умудренным видом». Унылая палата, бледная мать, желтушный ребенок, мучительное прошлое и адская ночь – все это превратилось для Винсента в образ торжествующей любви. «Увидев меня, она приподнялась на постели и стала такой веселой и оживленной, словно с ней ничего не произошло, – писал он в подтверждение успешно завершенной миссии по спасению несчастной. – Глаза ее светились радостью жизни и благодарностью».
То ли и впрямь из благодарности, то ли по расчету Син решила назвать новорожденного сына непривычным для ее семьи именем Виллем – вторым именем Винсента. События этого дня «сделали меня таким счастливым, что я расплакался», – писал Винсент брату.
В Гаагу Винсент вернулся в экстатическом возбуждении. Образ семьи, окончательно оформившийся теперь в его сознании, затмил все остальное: «Мой собственный дом». С этим не могло сравниться ни одно из его прошлых страстных увлечений. Пока Син и ребенок восстанавливали силы в Лейдене, Винсент занялся устройством дома для новой семьи. Ни слова не написав Тео, он снял соседнюю квартиру, о которой давно мечтал. Обустраивая новое жилище (ровно так же он поступит через шесть лет, обставляя Желтый дом в Арле), он накупил кучу мебели, в том числе глубокое плетеное кресло для выздоравливающих, большую кровать для родителей и металлическую колыбель для малыша.
Винсент приобрел постельное белье, кухонную утварь, цветы для подоконника, непреклонно возражая на беспокойство Тео относительно непомерных расходов: «Сколько бы ни стоило». Для их с Син спальни на чердаке был приобретен и собственноручно набит новый матрас. Большая мастерская с окнами на север была отделана «как комфортабельная баржа» («Я люблю свою мастерскую, как моряк любит свой корабль»), а ее стены украшены рисунками Винсента и любимыми гравюрами из его коллекции: «Христос» Шеффера, «Найденыш» Холла и «Сеятель» Милле. Над колыбелью Винсент повесил «Чтение Библии» Рембрандта.
«Слава богу, – объявил он, – гнездышко готово».
Один в новом доме, в тревожном ожидании Син, Винсент наконец дал волю воображению, которое прежде сдерживал. В одну из грозовых ночей начала июля при взгляде на пустую квартиру он сам изумился картине домашнего уюта. Пустая колыбель особенно бередила его чувства. «Я не могу смотреть на нее без волнения», – делился он с Тео в письме той же ночью. Винсент представлял, как «сидит вдвоем с любимой женщиной, а подле в колыбели лежит ребенок», и эта картина вызвала в памяти целую галерею любимых образов материнства и «вечной поэзии рождественской ночи». Во всех этих образах он видел надежду – «свет во тьме, яркую звезду в темной ночи».
Письмо заканчивается вопросом: «Как ты считаешь, неужели Па останется равнодушным и даже у колыбели не сможет удержаться от обвинений?»
Всю весну и лето своими пламенными письмами Винсент пытался заставить Тео разделить с ним блаженство семейного счастья.
Тео выказал свое недовольство еще раньше, когда, вопреки настойчивым просьбам брата, отказался как-либо комментировать главный козырь Винсента – рисунок «Скорбь». Полученное Винсентом в середине мая письмо с вложенными пятьюдесятью франками (достаточно, чтобы Винсенту продлили аренду квартиры еще на несколько недель) свидетельствовало, по крайней мере, что брат его не оставил. Однако в письме Тео ясно и недвусмысленно называл семейную иллюзию Винсента несостоятельной. Син он обвинял в хитрости и лицемерии, а брата – в излишней доверчивости: по словам Тео, она «облапошила» Винсента, а он «дал себя обмануть», и единственное, что оставалось теперь Винсенту, – «покинуть ее». Не обращая внимания на жалостливые послания Винсента, в которых он изо всех сил старался заставить брата почувствовать себя предателем, Тео предлагал простое решение: «Откупись от нее». Если Винсент хочет уберечь Син от необходимости вновь выйти на улицу, можно дать ей денег или упомянуть ее в завещании, но ни в коем случае нельзя на ней жениться. Тео советовал брату «не упорствовать» в этом вопросе: «Не надо бездумно пытаться настоять на своем».
Колыбель. Рисунок в письме. Черный мел, бумага. Июль 1882
Но Винсент не мог отказаться от своей мечты. В тот же день он ответил брату с вызовом: «Я решительно намерен жениться на ней как можно скорее». В яростном стремлении изменить мнение брата Винсент писал по одному, а то и по два длинных письма в день, представлявших собой изменчивую смесь искренности, лжи, признаний, манипуляций, страстных и полемических заявлений.
За излияниями нежности и привязанности («При мысли о ней я ощущаю великий покой, бодрость и воодушевление») следовали мнимо хладнокровные выкладки, продиктованные экономностью и прагматизмом («Ты не можешь себе представить, как она мне помогает»). Он то высокопарно апеллировал к нравственным императивам («Первое и самое важное для меня: я никогда не обману женщину и не брошу ее»), презрительно игнорируя «l’opinion publique»,[37] то называл брак «единственным действенным средством прекратить сплетни» и «предотвратить упреки в том, что мы живем в незаконной связи». Убежденный в том, что жениться на Син назначено ему свыше («На то есть Божья воля, чтобы человек жил не один, но с женой и ребенком»), одновременно он защищает брак как очевидный способ решить проблему безопасного и надежного сексуального удовлетворения.
Винсент отчаянно отстаивал захватившую его воображение семейную идиллию. Не жалея красок, он живописал милые сердцу картины поруганной женственности и спасения в любви. «Если ей придется вернуться к занятию проституцией – ей конец», – доказывал Винсент. Женившись на ней, он мог «спасти жизнь Син» и удержать от того, чтобы она «снова не заболела и не впала в ту отвратительную нищету, в которой прозябала, когда я нашел ее». Винсент ссылался на результаты медицинских осмотров, подробно рассказывая, насколько хрупким остается здоровье Син, и мрачно предупреждая, что отказ Тео в помощи может привести к «выпадению матки, которое, скорее всего, может оказаться неизлечимым». Однажды он даже заявил, будто заключение брака значилось в числе рекомендаций ее доктора: «Первейшее средство, главное лекарство для нее будет обрести свой собственный дом; вот на чем он все время настаивает». Отказать ей в этом, по мнению Винсента, было бы равнозначно убийству.
Он то рассказывал Тео, сколь трогательна Син с младенцем на руках («Син становится такой же тихой, нежной, трогательной, как гравюра»), то надменно ссылался на исключительные права, которыми он наделен как художник («Мое ремесло позволяет мне взять на себя обязательства, связанные с этим браком»). Винсент представлял, как они с Син будут жить вместе «настоящей богемной жизнью» и как благодаря ей он станет «хорошим художником». Раскрывая новые подробности оказанного ему в доме Стриккера в Амстердаме холодного приема («Я почувствовал, что моя любовь – такая верная, честная и сильная – в полном смысле слова убита»), Винсент примерял на себя роль христианского мученика во имя любви («Но и после смерти воскресают из мертвых. Resurgam»[38]).
Винсент призвал на помощь нового авторитетного союзника – Эмиля Золя. С романами великого француза его, скорее всего, познакомил Брейтнер в период их недолгой дружбы. Сперва Винсента впечатлили масштабные описания Парижа, словно бы увиденного из окон верхних этажей, но вскоре он с головой погрузился в альтернативную реальность многотомной саги о Ругон-Маккарах: мир несбывшихся надежд, утраченного благополучия и несбыточной любви, мир, где типология вновь и вновь определяла людские судьбы. «Этот Эмиль Золя – выдающийся художник, – писал он Тео в июле, поглощая один роман за другим. – Читай его как можно больше».
Особенно часто Винсент цитировал роман «Чрево Парижа» – гимн триумфу человечности, присущей людям искусства, над буржуазной ортодоксальностью. Винсент отождествлял себя не с Клодом Лантье – художником с трагической судьбой, а с мадам Франсуа – сердобольной женщиной, которая спасает потерявшего всякую надежду героя романа Флорана. Образ спасительницы, презревшей все преграды, напомнил Винсенту его собственные отношения с Син и с братом – он сам одновременно был и спасителем, и спасенным. «Что ты думаешь о г-же Франсуа, которая посадила на свою повозку бедного Флорана, когда он лежал без сознания посреди дороги? – значительно спрашивает Винсент. – Я считаю г-жу Франсуа поистине человечной. В отношении Син я делал и сделаю все то, что сделала бы г-жа Франсуа для Флорана».
На Тео этот поток напыщенной риторики и иллюзорных образов произвел совершенно обратный эффект. Вместо того чтобы завоевать одобрение, доводы Винсента заставили Тео сомневаться в психическом здоровье брата. Напомнив ему историю с лечебницей в Геле, Тео предупредил Винсента, что, прознав о предстоящей свадьбе, родители вновь могут захотеть взять над ним опеку. Возмущения, в которое повергло это предположение Винсента, хватило на несколько недель переписки. Мысль о перспективе оказаться в психиатрической клинике на фоне нападок со стороны Мауве и Терстеха и угрозы выселения из квартиры (что позволило бы обвинить его в неспособности обращаться с деньгами – веское основание для назначения опекуна) усугубляла его паранойю. Если у родителей достанет «воли и безрассудства» попытаться упрятать его в лечебницу, предупреждал Винсент брата, он подвергнет их «публичному позору» затяжного судебного разбирательства и заставит хорошенько раскошелиться. Или того хуже. И в качестве примера Винсент поведал историю человека, которого родители необоснованно поместили под опеку, и несчастный «вышиб опекуну мозги кочергой». По утверждению Винсента, убийцу оправдали на том основании, что это был акт «самозащиты».
Зловещие предупреждения и отчаянные мольбы помогли Винсенту добиться от брата увеличения ежемесячного пособия со ста до ста пятидесяти франков. (Тео всегда скептически относился к способности Винсента планировать свой бюджет и настаивал на том, чтобы присылать деньги в три захода: первого, десятого и двадцатого числа каждого месяца.) Но в главном Тео был непоколебим: он не собирался давать согласия на брак Винсента с Син. А также не имел намерения продолжать поддерживать брата деньгами, если тот решит жениться во что бы то ни стало. Но все же он согласился навестить Винсента в новом «доме» в начале августа. Для последнего, с его незыблемой верой в силу воздействия визуальных образов, этого было достаточно, чтобы сохранять надежду. «Интересно, что ты скажешь относительно нового дома, – беспокоился Винсент, – и что ты подумаешь о Син, когда увидишь ее и младенца. От всей души надеюсь, что ты почувствуешь некоторую симпатию к ним».
Теперь, когда мечта о доме, жене и семье целиком зависела от расположения Тео, Винсент резко поменял тон писем: на смену демонстративному неповиновению, вечно провоцировавшему разлад, пришли лесть, ласка и умиротворяющие уговоры. «В последнее время я много думаю о тебе, брат, – писал Винсент в начале июля, – ведь все, что у меня есть, даешь мне ты – включая и мою жизненную силу, и энергию». Винсент повторил давнее обещание «откладывать деньги и экономить во всем», зарекся не впадать больше в депрессию и клялся «упорно работать», несмотря на неважное самочувствие.
В альбоме для набросков и за мольбертом Винсент также пытался преодолеть прежнее нежелание идти на компромисс. После долгих месяцев упорного рисования фигуры в ущерб всему остальному он обратился к пейзажам, как давно призывал его Тео. Винсент постепенно отказался от летних планов насчет работы с обнаженной натурой, и вместо этого он начал ходить на этюды в Схевенинген, где рисовал ветлы, широкие луга и берега прудов, где крестьянки белили холсты, – виды с «истинно голландским характером и чувством». «Пейзажи очень увлекли меня», – заверял Винсент брата.
В творчестве Винсента произошла и более удивительная перемена: отложив в сторону карандаш, он обратился к деликатной технике акварели, которую так долго и безуспешно пытались навязать ему Мауве, Терстех и сам Тео. «Я иногда испытываю большую потребность снова заняться живописью, – заявил Винсент, не слишком убедительно объясняя столь резкий поворот наличием просторной мастерской, хорошего освещения и шкафа для хранения красок, – так что есть возможность избежать лишней грязи и беспорядка». Словно извиняясь за прошлые выходки, он вернулся к своим ранним рисункам и переработал их в цвете. «Думаю, теперь они тебе понравятся», – писал он Тео.
Винсент знал: ни одно перемирие не доставило бы Тео такой радости, как перемирие в его отношениях с родными. Ради него он даже решил забыть свое возмущение их попыткой определить его в лечебницу и возобновил душевную переписку с родителями (ни разу не упомянув о Син). Винсент планировал пригласить отца в Гаагу, чтобы тот тоже смог увидеть новый дом сына и подпасть под очарование картины домашнего уюта.
Я попрошу Па еще раз приехать сюда, – докладывал он Тео о своем плане. – И тогда я покажу ему то, чего он не ожидает: Син с малышом, опрятный дом, мастерскую, полную моих работ… Думаю, что все это произведет на отца более глубокое и более благоприятное впечатление… А что касается его мнения по поводу моего брака, то, полагаю, он скажет: «Женись на ней»…
Всего за две недели до приезда Тео Винсенту выпал случай проверить, насколько оправданы его надежды на идиллическое примирение. Утром 18 июля на пороге квартиры в доме номер 136 по Схенквег появился Х. Г. Терстех. Перед его глазами предстала та самая волшебная сцена, с помощью которой Винсент надеялся растопить сердца: Син с ребенком на руках.
«Что означают эта женщина и этот ребенок? – спросил Терстех. – Это твоя модель или что-то еще?» Захваченный врасплох, Винсент принялся бормотать объяснения, но Терстех счел его притязания на роль главы семейства «смехотворными». Терстех осведомился у Винсента, не сошел ли тот с ума, предположив, «что все это – следствие душевного и физического нездоровья». Он пригрозил написать его родителям, сообщить об очередном бесчестье, которое навлек на семью их сын. Терстех сравнил Винсента «с глупцом, который надумал утопиться». Но самый жестокий удар он приберег напоследок. Минуя Син по пути к выходу, Терстех бросил Винсенту, что женщина будет с ним несчастна.
Как только Терстех ушел, Винсент схватился за перо и, разрываясь от запоздалого негодования, настрочил Тео яростное письмо. Он называл Терстеха «недоброжелательным, высокомерным, бестактным, нескромным», протестовал против его «вмешательства в мои самые интимные и личные дела» и возмущался «жандармским тоном» бывшего начальника. «Если бы Син тонула у него на глазах, он бы наверняка продолжал хладнокровно смотреть, – не жалел яда Винсент, – пальцем бы не шевельнул, а потом бы сказал, что это на благо общества». Высказанное Терстехом оскорбительное предположение, что намерение Винсента завести жену и детей – признак безумия, привело его в ярость.
Никогда ни один врач не говорил со мной в таком тоне, как осмелился это сделать Терстех сегодня утром, – будто во мне есть нечто ненормальное, будто я не способен думать сам и голова моя не в порядке. Да, ни один врач не говорил со мной так ни прежде, ни теперь. Конечно, конституция у меня нервная, но в этом нет решительно ничего порочного. Поэтому Терстех оскорбил меня не менее тяжко, пожалуй, даже более, чем отец, пожелавший упрятать меня в сумасшедший дом. Я не желаю выслушивать подобные оскорбления.
Но все эти гневные вопли и обещания отомстить были бессильны скрыть главное: нанесенный Винсенту сокрушительный удар причинял ему ужасные страдания. Признавая, что «несвоевременное вмешательство» Терстеха в его отношения с родителями способно «причинить немало горестей», он до поры решил отказаться от намерения жениться на Син. «Предлагаю отложить историю с моим гражданским браком на неопределенное время, – писал Винсент на следующий день, – пока я не продвинусь в рисовании настолько, что стану независим». С примирением, таким образом, тоже можно было подождать.
Оставался только Тео. В течение нескольких недель, прошедших между визитом Терстеха и приездом брата, Винсента охватило отчаянное желание завоевать поддержку Тео. В письмах он молил брата попытаться понять его: «Я хочу делать рисунки, глядя на которые люди могли бы сказать: „Этот человек чувствует так глубоко, так тонко“. Несмотря на мою так называемую грубость – понимаешь? – а возможно, именно благодаря ей… я хотел бы своей работой показать, что таится в сердце этого чудака, этого ничтожества».
Накануне приезда Тео в самом начале августа Винсент вновь поднял на щит образ нежного материнства, на силу воздействия которого он возлагал свои главные надежды. «Син с малышом чувствуют себя хорошо, они крепнут, и я очень люблю обоих», – писал он. «Я нарисую колыбельку, надеюсь, еще сотню раз».
Увы, реальность неизменно разочаровывала художника.
После разлуки длиною в год оба брата пытались восстановить ускользающую связь. Тео привез подарки от родителей, а также бумагу для рисования и карандаши из Парижа. Винсент водил брата гулять в дюны Схевенингена, чтобы полюбоваться «песком, морем и небом», как в прошлую их встречу в Гааге пятью годами ранее. Посетил Тео и новую квартиру брата.
Но даже при виде столь любимой Винсентом колыбельки Тео остался непреклонен. «Не женись на ней», – сказал он Винсенту. Как обычно, пытаясь соблюсти баланс между братским и семейным долгом, Тео пообещал присылать деньги в течение еще одного года, вне зависимости от того, как будет развиваться история с Син, рассеяв тем самым самый страшный кошмар Винсента. Взамен он потребовал, чтобы брат прекратил навязывать всем свою новую семью – не только родителям, но и самому Тео. (На протяжении последующих шести месяцев Винсент ни словом не упомянет Син в письмах и не предпримет попытки обсудить что-либо связанное с ней.) Она должна исчезнуть из семейной летописи и не пятнать доброе имя Ван Гогов.
Однако хранить молчание было не единственным требованием Тео. Работы Винсента тоже должны были измениться. Несмотря на то что в последнее время Винсент обратился к пейзажу и использовал цвет, он продолжал противиться давлению со стороны брата и его призывам создавать работы, пригодные для продажи. Всего за несколько дней до приезда Тео он доказывал в письме, что «работать с оглядкой на пригодность для рынка, по-моему, не совсем правильно, скорее, это способ обмануть дилетантов». Тео приехал к брату с намерением наставить его на путь истинный. Он вновь повторил требование оставить рисование черно-белых фигур и сосредоточиться на пейзажах и цвете, то есть на живописи.
Поскольку Винсент нередко объяснял свое нежелание тем, что живопись слишком накладное занятие, Тео выдал ему дополнительные деньги на материалы и, желая обеспечить выполнение договоренности, настоял, чтобы в ближайшем будущем Винсент выслал доказательства достигнутого прогресса.
Вот какую цену потребовал Тео за продолжение финансовой помощи; это и стало ответом на вопрос, каково его мнение о «Скорби»: Винсент должен стереть Син не только из своей публичной жизни, но и из своего искусства.
Когда Винсент не мог спать – а после возвращения Син с ребенком из больницы такое случалось нередко, – он спускался в мастерскую, доставал из шкафа большие папки с иллюстрациями и при свете газовой лампы в сотый раз внимательно разглядывал знакомые изображения. «Каждый раз, когда я бываю не в духе, – писал он Антону ван Раппарду, – моя коллекция гравюр побуждает меня с новым рвением продолжать работу». В отличие от происходящего в реальной жизни, изображенное на гравюрах никогда не выходило за идеально ровные белые поля. Позднее Винсент признавался: «Я всегда жалею, что картина или статуя не может ожить».
На протяжении месяцев и даже лет Винсент перепробовал все мыслимые и немыслимые способы, пытаясь приблизить реальность к сентиментальному, подчиненному нерушимым клише миру, который был заключен в его папках с гравюрами. Он дробил реальность на фрагменты, прятал ее за вымышленными образами, сводил к привычным картинкам, оплетал бесконечным кружевом слов… Но все это неизменно приводило к новым конфликтам – с коллегами, наставниками, родителями, братом.
Летом 1882 г. – благодаря всем этим треволнениям – вдали наконец-то забрезжил первый луч света.
Глава 18 Вечный сирота
Рыбаков на берегу, должно быть, удивляла одинокая фигура странного человека на вершине дюны, внимательно наблюдавшего, как они сражаются с морем. Едва ли он был праздным путешественником – для осмотра достопримечательностей погода выдалась слишком суровой. Там, где стоял незнакомец, песок был исхлестан дождем и ураганным ветром. Каждое лето небольшую рыбацкую деревушку Схевенинген наводняли горожане с их передвижными купальными кабинами, но за бушующей природой они предпочитали наблюдать из укрытия – с веранд отелей и из окон своих номеров. Втаскивая на берег плоскодонки для ловли креветок, пока их не разметало бурей, рыбаки, скорее всего, и вообразить не могли, что одинокий человек, наблюдающий за ними с продуваемой всеми ветрами возвышенности, – художник.
Винсент был готов к встрече со стихией. Несмотря на теплую августовскую погоду, собираясь в дюны, он надевал толстые штаны, чтобы не пораниться об острую прибрежную осоку. В качестве табурета использовал грубую рыбацкую корзину – иногда отбрасывал ее в сторону и рисовал, стоя на коленях, сидя или даже лежа на песке. На случай ненастья – такого, как в тот день, – на ноги Винсент надевал крепкие башмаки. В намокшей от дождя, прилипшей к телу льняной блузе он казался себе «похожим на Робинзона Крузо».
До Схевенингена Винсент был вынужден добираться пешком: с бесчисленными материалами и приспособлениями, которые он брал с собой, художник едва ли смог бы зайти в вагон парового трамвая. Сразу после отъезда Тео Винсент, с пачкой денег в кармане, немедля отправился покупать материалы для живописи: новую коробку красок, палитру, кисти и краски в тюбиках (они появились недавно, освободив художников из плена мастерских). Еще он приобрел новый акварельный набор, значительно усовершенствовав процесс работы, – до этого ему приходилось, мирясь с неудобствами, смешивать краски в блюдечках. Нагруженный громоздкой перспективной рамкой, натянутым на подрамник холстом с пришпиленной к нему бумагой, да еще в придачу хлебом и кофе (провизией на день), он пешком преодолевал неблизкий путь от Схенквег до моря – испытание не из легких даже в хорошую погоду.
Но в шторм все усилия теряли смысл: непогода стирала вид в перспективной рамке, краски и кисти покрывались слоем песка всякий раз, когда Винсент открывал коробку. Натянутый холст норовил улететь с каждым порывом ветра. Подобные катаклизмы не раз заставляли художника искать убежища в трактире за дюнами. В конце концов он стал оставлять там бо́льшую часть своих материалов. Как только буря стихала, Винсент выдавливал на палитру краски, рассовывал по карманам тюбики и снова бросался в бой: одной рукой крепко держа холст, другой – сжимая палитру и пару кистей, он карабкался по мокрым, открытым всем ветрам дюнам. «Ветер дул так сильно, что я едва мог устоять на ногах, – описывал он эту сцену Тео, – и почти ничего не видел из-за песчаной пыли».
Казалось, буря придает ему сил: в противостоянии стихии Винсент ощущал себя по-настоящему живым. Блуза хлопала на ветру, но это не мешало ему стремительными движениями руки от палитры к холсту запечатлевать на нем наплывающие серые тучи и темное, изборожденное волнами море. В исступлении он накладывал краску «жирно, пастозно» – ни отсутствие опыта, ни бесполезность перспективной рамки нимало не беспокоили его. Это был истинный акт творения, куда более подходящий буйному темпераменту художника, нежели работа над натюрмортом в тихой мастерской Мауве (до того времени – единственный его опыт работы масляными красками). Как минимум дважды буря загоняла его обратно в помещение – холст оказывался облеплен «толстым слоем песка», так что приходилось соскребать краски и начинать сызнова, повторяя сюжет по памяти. В конце концов Винсент оставил холст в трактире, «время от времени возвращаясь на берег за свежими впечатлениями».
В этом безумии, когда творческий порыв сливался с буйством природы, Винсент сделал для себя поразительное открытие: оказывается, он мог писать красками.
«Когда я пишу, – признавался он Тео, – я чувствую, как цвет придает моим работам качества, которыми они прежде не обладали, – широту и силу». После недолгих сомнений он со свойственными ему импульсивностью и самозабвением бросился осваивать новую технику. В какой-то месяц Винсент написал не менее двух десятков пейзажей – море, леса, поля, сады. Он работал «с раннего утра до поздней ночи», «почти не прерываясь, чтобы перекусить или утолить жажду».
Приключения, сопутствовавшие его работе, доставляли Винсенту какое-то мальчишеское удовольствие. Убежденный, что в сырую погоду все выглядит лучше, Винсент кидался в поисках сюжетов для своих картин под каждый ливень и опускался на колени прямо в грязь. На одной из его картин – девочка в белом платье стоит под деревом, положив руку на ствол; лесная подстилка передана густыми мазками коричневого и черного с таким сладострастным правдоподобием, что «ты чувствуешь запахи леса». Он наслаждался осязаемостью и податливостью масла – как это было не похоже на акварель! Он щедро размазывал краску по холсту или бумаге («Не стоит жалеть!» – восклицал Винсент) и безжалостно соскребал ее в случае неудачи. Словно остерегаясь слишком долгих раздумий, он выдавливал краску из тюбика прямо на холст и смешивал цвета прямо тут же, на холсте, энергично орудуя кистью.
Результаты поражали его самого. «Вне всякого сомнения, никто не догадается, что это первые в моей жизни этюды маслом, – с гордостью писал Винсент брату. – Сказать по правде, это меня немного удивляет – я ожидал, что первые мои вещи будут из рук вон плохи… но, по-моему, они действительно удались». «Я сам не знаю, как я пишу. Я сажусь перед чистым холстом в том месте, которое мне чем-то приглянулось, и смотрю на то, что у меня перед глазами». Живописные этюды казались Винсенту столь удачными, что сменили на стенах его мастерской драгоценные зарисовки фигур. В письмах он взахлеб описывает и сюжеты, и все оттенки своей палитры. В живописи, по мнению Ван Гога, «есть нечто бесконечное», он воспевает подвластные ей «скрытые созвучия контрастов цвета», доходя до недавно еще немыслимого заключения: «Живопись – более благодарное занятие, чем рисование». Она «восхитительно передает настроение», восторгался Винсент, словно впервые взяв в руки кисть. «Живопись настолько близка мне, что трудно представить, как я мог бы теперь не заниматься ею постоянно». «У меня душа живописца», – провозгласил он.
А потом вдруг взял и отказался от живописи. Почти месяц героических усилий, безжалостного расхода красок, клятвенных заверений, что он решительно настроен двигаться вперед и ковать железо, пока горячо, – и на этом все внезапно кончилось. В оправдание столь стремительного разворота Винсент приводил множество аргументов. Главный – и наименее убедительный – стоимость материалов. «Хотя мне нравится это занятие, из-за чрезмерных расходов я пока не буду писать столько, сколько мне хочется и сколько от меня требуют мои устремления».
В действительности все, конечно, обстояло куда сложнее и трагичнее.
Мечта Винсента сбылась. Страстное желание иметь свою семью, уединенный островок в стороне от реального мира, воплотилось в жизнь. Никто не навещал его, да и ему самому не к кому было пойти. Дни напролет он проводил на этюдах, и даже его постоянным моделям не было смысла тащиться к художнику в мастерскую. Коллеги и знакомые, начиная с Мауве и Терстеха, совершенно его оставили. Они «считают меня изгоем», понимал Винсент. «Смотрят на меня сверху вниз и считают ничтожеством». Встретив Винсента на улице, они презрительно насмехались над ним. Если же Винсент первым замечал кого-то из них, то старался незаметно избежать столкновения. «Я намеренно уклонялся от встречи с теми, кто, по моим представлениям, стыдился меня».
Поначалу Винсент делал вид, будто подобная изоляция его не заботит, и заявлял, что не понимает, почему желание окружающих общаться с ним оказалось «недолговечным, как горящая солома». Иногда он винил во всем свою грубую внешность, неумение общаться или чрезмерную чувствительность. Иногда давал волю параноидальным подозрениям, воображая, будто о нем «думают невесть что и распространяют самые странные и скверные слухи», и жаловался на неспособность художников по-братски поддерживать друг друга. Но иногда ему все-таки приходилось признать очевидное: «Они считают, что я веду себя глупо».
Постепенно становилось ясно, какой ценой оплачено его иллюзорное семейное счастье: Винсент оказался в полном одиночестве. Осваивая новые художественные территории, он особенно остро переживал отсутствие общения с наставниками и коллегами. Вспоминая Мауве, Винсент попеременно то приходил в ярость, то горько сожалел о потере учителя. «Я часто ощущаю потребность попросить у кого-нибудь совета», – признавался художник. «Каждый раз, когда я думаю об этом, на сердце у меня становится тяжко». Винсент страстно желал наблюдать, как работают другие художники, и мечтал, «чтобы они принимали меня таким, каков я есть».
Подобные размышления порой приводили его к самым мрачным выводам. Так, к примеру, чтение саги Эмиля Золя о вырождении семьи заронило в его голову мысль о наследственном проклятии и неотвратимости судьбы. «Что я такое в глазах большинства? – жаловался Винсент. – Ноль, чудак, неприятный тип, некто, у кого нет и никогда не будет положения в обществе, – словом, ничтожество из ничтожеств». В поисках утешения мысли его вновь и вновь возвращались к истории Робинзона Крузо, потерпевшего кораблекрушение моряка, «который не утратил мужества в своем одиночестве».
Даже на любимой Гест, вдали от буржуазных предрассудков семьи и коллег-художников, Винсент не чувствовал себя в своей стихии. Потрепанная одежда, странные манеры и непонятные приспособления у него в руках привлекали нежелательное внимание со стороны не только отчаянных уличных сорванцов, но и простых прохожих, которые не отказывали себе в удовольствии высказаться. «Ну и художник!» – услышал как-то Винсент позади себя. Странного человека, яростно царапающего карандашом по огромному листу бумаги, не раз просили покинуть общественные места – столовые для бездомных, вокзалы. Однажды на картофельном рынке кто-то из толпы «выплюнул мне на бумагу жевательный табак, – в отчаянии сообщал брату Винсент. – Видя, как я рисую бессмысленные для них крюки и загогулины, они, наверное, думают, что я просто сумасшедший».
Со временем Винсента стало выбивать из колеи уже само присутствие людей рядом. «Ты не представляешь себе, как это утомляет и нервирует, когда вокруг тебя вечно толпятся люди, – жаловался он. – Иногда это настолько меня раздражает, что я бросаю работу». В конце концов Винсент стал избегать людных мест либо выходил на этюды до рассвета (в четыре утра летом), когда на улицах можно было встретить лишь подметальщиков.
Не находил он утешения и среди родных. Вынужденный скрывать от родителей правду о своей жизни, Винсент чувствовал, как надежда на сближение с ними тает с каждым днем. «Это хуже, чем совсем не иметь дома, не иметь ни матери, ни отца», – писал он. В августе семья пастора Ван Гога переехала в Нюэнен, городок в шестидесяти с лишним километрах от Эттена, где Дорус получил новое назначение. Мечта Винсента о возвращении в зюндертский дом теперь стала совсем иллюзорной. Он пытался возобновить переписку с родителями, но его скрытность омрачала любой обмен любезностями. Не мог он обсуждать с ними и свою работу. «Боюсь, может случиться, что отец и мать так никогда и не оценят мое искусство, – безнадежно заключил Винсент. – Для них оно всегда будет разочарованием».
Пропасть лишь увеличилась, когда в конце сентября отец неожиданно нанес сыну визит. Не имея возможности спрятать Син и ребенка, Винсент сделал вид, будто Син – просто несчастная больная мать, которой он помогает из сострадания. Никаких разговоров о любви или свадьбе – исключительно христианский долг. По возвращении в Нюэнен Дорус отослал сыну пакет с женским пальто, продемонстрировав, что поддерживает благотворительное начинание сына. Однако же ни отца, ни сына эта история не ввела в заблуждение. Почти год спустя Винсент признал, что визит отца лишил его последних сомнений относительно позиции родителей: «В той или иной степени они стыдились меня».
Обещание Винсента молчать о Син не только делало противозаконной их совместную жизнь, но и отдаляло его от Тео – единственного, кому было до него дело. Поскольку тема Син и ребенка была под запретом, письма Винсента брату стали более редкими, формальными и состояли теперь из туманных намеков и двусмысленных околичностей. Каждый гульден, истраченный на Син (на ее младенца, старшую дочь или мать), усугублял чувство вины, которое Винсент и так всегда испытывал, принимая деньги от Тео. К этим невидимым долгам теперь добавились и затраты на масляную живопись – куда более значительные, нежели прежние расходы на бумагу, карандаши и уголь. «Все так дорого стоит, – жаловался он, начиная заниматься живописью, – и так быстро заканчивается». Не способствовало экономии и то, что в живописи Винсент действовал тем же методом проб и ошибок, которым руководствовался в рисовании. «Многое из того, за что я берусь, не удается, и тогда приходится начинать сначала, а весь труд идет насмарку», – объяснял он брату.
Последний удар настиг Винсента в сентябре, когда Тео захотел увидеть один из этюдов маслом, относительно которых брат проявлял такой энтузиазм. Поначалу художник отказывался, прикрываясь расплывчатыми рассуждениями о том, насколько разительно этюд отличается от законченной работы. «Я считаю, что работа над этюдами сродни севу, – а я мечтаю о времени жатвы».
Но никакими уловками нельзя было скрыть правду: Винсент потерял уверенность в себе. Когда же он наконец сдался и отослал Тео этюд (корни дерева), сопроводительное письмо состояло из сплошных извинений и самокритики. Прошло всего пять недель с того дня, как он писал: «Никто не догадается, что это первые в моей жизни этюды маслом». Теперь же Винсент в отчаянии сетовал на отсутствие опыта («Я взял в руки кисть слишком недавно») и просил брата не судить этюд слишком строго: «Если же этюд разочарует тебя, ты должен принять в соображение, как недавно я начал писать». Он умолял Тео «не судить будущее по одной этой работе» и завершал письмо отчаянным призывом проявить снисхождение: «Если, взглянув на него… ты не пожалеешь, что дал мне возможность работать, я буду только рад и не утрачу мужества продолжать».
Насмешки толпы, издевательства коллег, охлаждение со стороны брата и проблемы, связанные с новой семьей и новой техникой, заставили Винсента искать прибежища в ностальгии по прошлому. Гонения он объяснял «скептицизмом, равнодушием и холодностью» современной жизни, ее упадком, скукой, недостатком страсти. С удивительной для человека двадцати девяти лет горечью он оплакивал утраченную юность и проклинал фабрики, железные дороги и сельскохозяйственные машины, которые, по его мнению, лишали Брабант его «суровой поэтичности». «Жизнь моя, – писал он Тео, – теперь не такая радостная, какой была тогда».
Как всегда, охваченный ностальгией Винсент погрузился в воображаемое прошлое. Он снова перечитывал Андерсена, путеводную звезду его детства. Отложив Золя, он вернулся к романтическим сочинениям Эркмана-Шатриана, удалившись на сотню лет во времени и еще дальше – в мировосприятии. В воображении художника эпоха Великой французской революции всегда рисовалась потерянным раем героев и благородных идеалов, и теперь он вновь жадно туда устремился: «Мне думается, что в то время было больше сердечности, веселости и живости, чем сейчас».
Что касается искусства, то и здесь Винсент воспылал любовью к веку ушедшему, заключив для себя, что как художник явился слишком поздно, ведь все самое главное уже случилось. В то время, когда импрессионисты Моне, Ренуар и Писсарро устраивали седьмую групповую выставку в Париже, Гоген вынашивал планы их превзойти, а Мане лежал на смертном одре, Винсент все тосковал по временам Милле, Коро и Бретона. Искусство, по его словам, пришло в упадок, «непостоянство и пресыщенность» явились на смену страсти. Художники предали сам дух Революции – «честность и простодушие», а главное – братство. «Раньше я воображал, что художники составляют нечто вроде сплоченного кружка или объединения, где царят теплота, сердечность и гармония». Но искусство никогда больше не возвысится до таких высот: «Невозможно подняться выше вершины… В искусстве вершина достигнута».
В поисках утраченного рая страсти и солидарности Винсент, по обыкновению, обратился к своей коллекции гравюр. Прежде они составляли весь его мир, теперь указывали путь. Благодаря этим аккуратно рассортированным, с любовью развешенным по стенам черно-белым репродукциям Винсент мог ощутить себя желанным гостем в сообществе художников, пусть это только в воображении. В его коллекции были самые разные работы: от ренессансных аллегорий Дюрера до современных фантастических городских пейзажей, но после злоключений последних месяцев особое значение приобрели для него работы английских иллюстраторов.
Еще в 1840-е гг. редакции лондонских газет начали нанимать художников, чтобы с их помощью оживить печатные страницы выразительными и запоминающимися образами. Благодаря новой состоятельной публике торговля гравюрами превратилась в грандиозный бизнес – и та же публика весьма бойко раскупала иллюстрированные газеты и журналы, в которых печатались зарисовки на злобу дня, портреты известных людей, необычные пейзажи и модные новинки. К 1873 г., когда Винсент прибыл в Лондон, иллюстрированные еженедельники шли нарасхват. По мере того как их аудитория росла и вкус ее развивался, росли и требования к иллюстрациям. Технические усовершенствования в области печати изображений – те самые, благодаря которым Адольф Гупиль и Сент Ван Гог сколотили свои состояния, – позволили издателям достигать такой точности в деталях и градациях тона, о каких нельзя было и мечтать в прежние времена, когда рисунки приходилось по старинке вырезать на буковых досках в зеркальном отражении по отношению к будущему оттиску. Мало того – появилась возможность помещать иллюстрации на двухстраничном развороте, что производило поразительный эффект в эпоху, привыкшую к малоформатным книгам и иллюстрациям величиной с почтовую марку.
Как только общество начало осознавать, в какую цену ему обходится растущий достаток буржуазии, иллюстрированные издания стали фиксировать постыдные следствия нового экономического порядка, а заодно наивные викторианские способы решения этих проблем посредством веры и милости к ближнему. Работая в компании Гупиля, Винсент имел возможность наблюдать бурный интерес, который неизменно вызывали у публики изображения людей, отторгнутых обществом. Правда, в то время он не считал это искусством. На выставке в Королевской академии в 1874 г. Винсент увидел картину Люка Филдса «Очередь в ночлежный дом» – мрачное изображение лондонских бедняков, толпящихся у дверей ночлежки холодной зимней ночью. Эта картина произвела в обществе эффект разорвавшейся бомбы, перед входом в Академию даже пришлось устраивать баррикады – иначе толпы желающих увидеть картину было не сдержать. Винсент, в письме рассказывая брату о выставке, упомянул тогда лишь несколько портретов молодых девушек, которые нашел «прелестными».
Теперь же, десять лет спустя, когда он сам оказался всеми отринутым, Винсент объявил эти драматичные образы и их создателей истинными наследниками духа 1873 г. «Для меня английские рисовальщики – то же, что Диккенс в литературе. У них точно такое же благородное, здоровое чувство». Он называл их «народными художниками» и превозносил их произведения в тех же эпитетах, которые использовал применительно к собственным работам и самому себе, защищая себя от нападок: прочные, основательные, грубые, смелые, с чувством и характером, не прилизанные. В поддержку своего мнения Винсент приводил слова Коро: «Есть картины, в которых ничего нет и тем не менее есть все». Тот факт, что эстеты, вроде Мауве и Терстеха (и Тео), считали работы этих авторов пошлыми и старомодными, а коллеги-художники из «Мастерской Пульхри» ими пренебрегали (такие картинки годны, чтобы «коротать время в кафе»), лишь подстегивал страсть Винсента к подобным изображениям. Он жаждал уберечь их от забвения и несправедливого осуждения – спасти, как он спасал Син. Кто может защитить отвергнутое искусство лучше художника, который и сам отвергнут?
Люк Филдс. Очередь в ночлежный дом. 1874. Холст, масло. 136 × 244 см
Винсент начал собирать работы английских иллюстраторов почти сразу после приезда в Гаагу в январе 1882 г., хотя долгие годы игнорировал их, предпочитая французские и голландские гравюры. В отличие от последних «англичане» были не только доступными по цене, но еще и служили примером посильной художественной задачи. Все виденное Винсентом прежде и близко не напоминало неловкие наброски, привезенные им из Эттена и Боринажа. Поэтому в Гааге он срочно разыскал букинистов, обеспечивших ему бесперебойные поставки отдельных гравюр и целых номеров «The Graphic», «Punch», «The Illustrated London News», – напечатанные в них репродукции Винсент вырезал и вешал на стену.
К лету 1882 г. Винсент уже маниакально охотился за работами художников-иллюстраторов – в галерее фаворитов Винсента англичане даже потеснили на время Милле и Бретона. «У этих англичан совершенно особые чувства, восприятие, манера выражения, к которым надо привыкнуть, но, уверяю тебя, изучать их стоит труда, потому что они – великие художники», – объяснял Винсент, словно бы оправдывая самого себя. В конце концов он приобрел подшивку газеты «The Graphic» за десять лет – с 1870 по 1880 г. – более пятисот номеров, переплетенных в двадцать один том. По словам Винсента, английские рисовальщики привлекали его как «нечто прочное и основательное, что дает опору в минуту слабости».
В мае, накануне отъезда в традиционный летний вояж на этюды, в Гааге проездом остановился давний друг Винсента Антон ван Раппард. Раппард также давно увлекался коллекционированием репродукций и иллюстраций. Но не только это было причиной возрождения дружеских чувств. За пять месяцев, прошедшие с тех пор, как Винсент прервал общение с Раппардом, произошло немало: Кее Вос отвергла его ухаживания, родители изгнали из дома, всесильные дядья отвернулись от него, Мауве отлучил от себя, а могущественный Терстех обвинил во всех грехах. Для униженного и всеми отвергнутого Винсента дружба с Раппардом могла стать той ниточкой, что связала бы его с приличным обществом. Друг появился как раз вовремя: всего за несколько недель до его приезда Винсент решил признаться Тео в тайной связи с Син, и это признание грозило нанести серьезный урон его отношениям с братом.
Такого чувства товарищеской близости, которое овладело Винсентом после визита Раппарда, художник не испытывал целых семь лет – со времен парижских чтений Библии в компании Гарри Глэдвелла. На этот раз его «евангелием» стала черно-белая гравюра, святыми – художники-иллюстраторы. Винсент посылал Раппарду бесконечные списки любимых сюжетов и, по-видимому, ожидал от Раппарда того же. Демонстрируя поистине энциклопедические познания, Винсент перечислял граверов, указывал период, стиль, школу. Друзья обменивались книгами: Раппард, в частности, прислал Винсенту книгу «Рисунок углем» («Le fusain»), написанную Матье Меснье под псевдонимом Карл Робер и восхваляемую в одной из современных рецензий как «исчерпывающее практическое пособие по рисованию пейзажа углем… предназначенное для тех, кому ничего не известно об этом предмете» (в пылу дружеского энтузиазма Винсент не счел такой подарок обидным). Винсент регулярно выискивал в своей коллекции дубликаты, которые можно было бы отослать сотоварищу (судя по всему, рассчитывая на ответный жест Раппарда). Когда дубликаты закончились, он пересмотрел целую кучу старых номеров газет и журналов в надежде найти еще что-нибудь. Винсенту хотелось, чтобы их коллекции полностью совпадали.
В лице Раппарда Винсент обрел не только товарища, одержимого той же страстью, но и одного из тех немногих, кто сочувствовал ему и был готов поддержать в выполнении миссии, казавшейся маловыполнимой. «Он понимает, к чему я стремлюсь и с какими трудностями сталкиваюсь», – писал Винсент брату после майского визита Раппарда. Когда же друг тепло отозвался о его рисунках (особо одобрив работы, аналогичные тем, что он выполнил по заказу дяди Кора, и несколько листов с обнаженной натурой), Винсент растаял от благодарности: «Больше всего мне хочется, чтобы люди получали удовольствие от моей работы: это так радует меня… Если никто никогда не говорит тебе: „Это или то вышло верно“, чувствуешь себя обескураженным, удрученным и раздавленным… Какое счастье сознавать, что другие и впрямь уловили что-то из того, что ты пытаешься выразить».
На далекого друга Винсент мог проецировать все свои огорчения, недовольства, разочарования и страхи, накопившиеся в эту полную раздоров и раздумий долгую зиму: оскорбительное поведение гаагских собратьев-художников, навязчивая идея, будто Мауве и Терстех могут сыграть с ним «одну из своих обычных шуток», и, конечно, изнурительный неблагодарный труд.
В воинственном запале Винсент пытался вовлечь Раппарда в свои баталии не только с художественным сообществом, но и с самим современным искусством: «Думаю, что нам было бы полезно сосредоточить свое внимание на художниках и произведениях прежнего времени, скажем, эпохи, окончившейся лет двадцать-тридцать тому назад, так как иначе о нас впоследствии справедливо скажут: „Раппард и Винсент тоже должны быть причислены к декадентам“». Консервативного и покладистого Раппарда, должно быть, озадачивало и забавляло, когда Винсент принимался оплакивать их общую участь изгоев и парий от искусства. «На нас с тобой смотрят как на неприятных, вздорных, ничтожных и, главное, ужасно скучных людей и художников», – писал Винсент, движимый иллюзией общности. «Мы не должны заблуждаться, надо готовиться к непониманию, презрению и клевете». В то время как Раппард наслаждался покоем и уютом родительского дома в Утрехте, вращался в кругу многочисленных друзей и охотно вступал в самые разные художественные клубы и объединения, Винсент призывал друга вести жизнь уединенную, полностью посвятив себя искусству. «Чем больше общаешься с художниками, тем слабее становишься сам как художник», – убеждает он. «Фома Кемпийский, помнится, где-то замечает: „Чем более я был среди людей, тем менее чувствовал себя человеком“».
Среди всех этих маниакальных увлечений, самооправданий, приступов ностальгии и жажды обрести единомышленника для живописи просто не оставалось места. В середине августа Винсент узнал, что Раппард привез из летней поездки альбом, полный зарисовок человеческой фигуры. Син к тому времени уже оправилась настолько, что снова могла позировать. Упомянутый в письме к Тео «этюд фигуры мальчика в гризайли: уголь, масло и совсем немного цвета, – только чтобы дать тон», ознаменовал возвращение к рисунку.
В середине сентября Винсент провозгласил новую цель: «Группы людей… очередь за бесплатным супом, вокзальный зал ожидания, больница, ломбард, зеваки или фланеры на улице». Подобные изображения, составлявшие основную массу иллюстраций в «The Graphic» и других изданиях, по словам Винсента, требовали «бесчисленных подготовительных этюдов и зарисовок для каждой фигуры», иными словами – еще большего количества моделей. Увы, через несколько недель новая инициатива потерпела крах – всякий раз, отправляясь на этюды в места скопления людей, Винсент сталкивался с их враждебным отношением. Другой причиной неудачи было решение использовать акварель (вероятно, в угоду Тео), притом что сам Винсент находил эту технику самой неподходящей для передачи динамики человеческой фигуры.
Несмотря на то что Винсент не отрекся от живописи открыто, все в мастерской художника свидетельствовало об этом. К концу сентября он вновь засел у себя на Схенквег: вооружившись карандашами и углем, окруженный своим семейством моделей, он штамповал по дюжине этюдов в день («Каждый мало-мальски пригодный этюд требует как минимум полчаса»). Винсент по-прежнему периодически заявлял о своей любви к живописи, цвету и пейзажу – преимущественно, чтобы развеять опасения Тео насчет продаваемости своих работ, но практически все, чем он теперь занимался, было связано с черно-белыми гравюрами, которые питали его дружбу с Раппардом. Все холсты, оставшиеся от нескольких недель занятий живописью, Винсент пустил на занавеси для окон, чтобы устроить в мастерской свет, более подходящий для рисования моделей.
Губерт фон Геркомер. Воскресенье в военном госпитале Челси (Последняя поверка). Деталь. Гравюра. 1871
После неудачи с групповыми сценами Винсент выбрал в качестве источника вдохновения другую знаменитую иллюстрацию из «The Graphic» – «Воскресенье в военном госпитале Челси» Губерта фон Геркомера. Изображение старика-ветерана, умирающего на скамье во время собрания однополчан, было опубликовано в 1871 г. и имело такой шумный успех, что Геркомер создал живописную версию сюжета; картина обрела международную известность под более сентиментальным названием «Последняя поверка». (К слову, это одна из картин, которые Винсент видел в Лондоне в 1874 г. и никак не прокомментировал.)
В сентябре Раппард начал работу над серией рисунков в Утрехтском институте для слепых – проект обещал дать немалое количество однотипных душераздирающих образов. Почти в то же самое время, словно решив поддержать начинание друга, Винсент принялся подыскивать натурщиков в гестской богадельне. Он обращался со своей странной просьбой ко многим старикам, но лишь один – Адриан Якоб Зёйдерланд – стал его постоянной моделью.
Винсент вполне мог знать имя своей модели, но нигде его не упоминал. Да и сам Зёйдерланд вряд ли смог бы на него отзываться – старик был глух на оба уха. Как и остальные пенсионеры из Голландского дома призрения реформатской церкви в Гааге, Адриан Якоб носил на рукаве регистрационный номер – 199. Одет он был в униформу, в которой ходили все пенсионеры: фрак и цилиндр. Потрепанный костюм «джентльмена» сообщал каждому прохожему, что перед ним человек нуждающийся. В холодные дни Зёйдерланд расхаживал в длинном двубортном пальто, напоминающем те, в которые одеты ветераны на картине Геркомера. Несмотря на пальто шинельного покроя и медаль на лацкане, семидесятидвухлетний Зёйдерланд мало напоминал солдата или человека благородного происхождения. Нечесаные седые волосы торчали из-под цилиндра и падали на воротник, а под цилиндром скрывалась абсолютно лысая макушка. По обеим сторонам лица кустились густые бакенбарды. У него был широкий крючковатый нос, большие оттопыренные уши и маленькие глаза с тяжелыми веками. Винсент называл его echt – «настоящий».
Весь следующий год Зёйдерланд был частым гостем в квартире на Схенквег – насколько это позволял распорядок дома призрения, постояльцам которого разрешалось выходить всего три дня в неделю и отсутствовать лишь до захода солнца. За пятьдесят центов в день (все деньги старик обязан был отдавать богадельне) Винсент наконец заполучил модель, которую мог рисовать сколько угодно. С терпением библейского Иова Зёйдерланд часами стоял неподвижно, и художник имел возможность запечатлеть его во всех мыслимых позах и ракурсах: стоя, сидя, внаклонку, на коленях – анфас, со спины, сбоку. На рисунках старик порой выглядит согбенным и усталым, а иногда демонстрирует настоящую солдатскую выправку. Адриан Якоб позировал с тростью, цилиндром в руке или совсем без головного убора. Иногда Винсент давал ему реквизит – платок, стакан, чашку, трубку, метлу, грабли, иногда просил изобразить человека за едой или чтением или занятого домашними делами. Иногда старик позировал вместе с Син, ее матерью и детьми для «семейных портретов».
Старик с палкой. Карандаш. Сентябрь—ноябрь 1882. 50 × 30 см
Старик во фраке. Карандаш. Сентябрь—декабрь 1882. 48 × 26 см
Хотя пенсионерам было запрещено носить «вне дома какую-либо верхнюю одежду, кроме той, что выдают попечители», по просьбе Винсента Зёйдерланд послушно переодевался в костюмы разнообразных «типов». Рубаха, шляпа и корзина для торфа превращали его в крестьянина, лопата – в углекопа, зюйдвестка – в рыбака, кирка – в шахтера, трубка и свободная блуза – в художника. Винсент усаживал его за стол, складывал ему руки в молитве и рисовал его в образе благословляющего трапезу отца семейства, потом вешал на сутулые плечи холщовую сумку и раз за разом запечатлевал в образе сеятеля.
Зёйдерланд держал каждую позу со стоическим терпением рабочей лошади (Винсент всегда восхищался этими животными). Винсенту редко удавалось заполучить модель больше чем на один-два сеанса и даже в таких случаях приходилось торопиться закончить рисунок, прежде чем лопнет терпение натурщика. Поэтому безропотная покорность Адриана Якоба явилась для Винсента настоящим даром свыше. Теперь он мог не только пробовать новые позы, но работать над каждой из них, переделывая до тех пор, пока не добивался желаемого результата, – учитывая отсутствие у Винсента систематического художественного образования, это было особенно важно. У художника появилась возможность уделять больше времени удачным наброскам и концентрировать свою феноменальную наблюдательность на игре теней в складках пальто или в заломах на башмаках. Винсент вернулся к большому формату и смелым линиям «Скорби», которую по-прежнему считал лучшим своим рисунком, но прибавил энергичную штриховку, свойственную английским гравюрам из его коллекции.
За долгие зимние месяцы, проведенные в мастерской на Схенквег, Винсент привязался к своей терпеливой, послушной и совершенно глухой модели. Подобно старикам-пенсионерам из «Последней поверки» Геркомера, Зёйдерланд, должно быть, напоминал Винсенту одного из неприкаянных «славных ветеранов» эпохи Милле и Диккенса. Бездомный, одинокий, не имеющий детей, друзей и средств к существованию, Зёйдерланд, как и сам Винсент, подобно Робинзону Крузо, потерялся в равнодушном океане жизни. Винсент часто упоминал его в письмах как «старика из богадельни» и называл weesman – «сирота».
Страсть к рисованию, вновь охватившая его, чувство привязанности к ван Раппарду и тоска по прошлому неизбежно должны были слиться воедино и превратиться в очередную манию. В конце октября Раппард прислал письмо, которое сработало как спичка, поднесенная к стогу сена. В письме содержался краткий пересказ статьи Губерта Геркомера. Со свойственной ему не только в живописи, но и в словах эмоциональностью Геркомер восхвалял английских иллюстраторов (не забыв и себя), уверяя, что именно благодаря им черно-белая иллюстрация достигла наивысшего подъема. Его пламенные речи словно сошли на страницу прямиком из собственных размышлений Винсента. Геркомер отдавал дань прежним достижениям в области гравюры на дереве; по его смелому заявлению, иллюстрации, печатавшиеся в одной только «The Graphic», являли собой столь же «правдивое и полноценное» художественное высказывание, что и все картины на стенах всех музеев мира.
В «энергичных словах» Геркомера Винсент нашел подтверждение тем доводам, которые сам приводил в защиту своего непризнанного искусства. По мнению Геркомера, искренность художника значит больше, нежели ловкое владение кистью, смелость важнее опыта, а сила духа важнее выучки. Он отстаивал «моральные преимущества» рисунка над другими формами, ставил рисовальщиков выше всех прочих художников, предпочитал тон цвету, а рвение – тщательности. Его слова превратили отчуждение Винсента и его тоску по несбыточному в знаки доблести. Геркомер предостерегал от опасности «пагубного конвенционализма» и сокрушался по поводу декадентских тенденций в современном искусстве (даже в самой «The Graphic»), яростно нападая на «дурацкую школу» импрессионистов, придуманную «незрелыми» художниками, готовыми писать «все и вся, что только видят в Природе, без оглядки на красоту, без интереса к выбранной теме».
Немец по рождению, Геркомер вырос в Америке и для закрытого клуба английских художников оставался аутсайдером. Описание начала его художественной карьеры – Геркомер был всего на четыре года старше Винсента, – как в зеркале, отражало самые сильные страхи последнего. Геркомер тоже пережил нищету и презрение. Как и Винсент, он был не в состоянии платить за жилье, с трудом находил модель и подвергался гонениям. Сама его манера выражаться на английском языке – неуклюжая, вычурная и так напоминавшая английский Винсента – была близка его голландскому собрату. «Вся статья – поразительно здравая, сильная, честная… Она вдохновляет меня – сердце радуется, когда слышишь такие речи».
Полемический пафос Геркомера, то распаляя, то обнадеживая Винсента, раздул в нем преданность черно-белому рисунку до масштабов апостольской проповеди. Как и пятью годами ранее в Амстердаме, искреннее увлечение уступило место оголтелости фанатика. В письмах Винсента после долгого перерыва вновь появились упоминания изображений на религиозные темы, а заодно высокопарные пассажи, отсылающие непосредственно к Священному Писанию («По трудам их узнаете их, и не будет красноречивее всех тот, кто говорит правдивейшие слова. Вспомни о Милле, вспомни о Геркомере»…). Свою коллекцию репродукций он называет «чем-то вроде Библии», утверждая, что она приводит его «в благочестивое настроение». Подобно новому Савонароле, он бесконечно протестует против декадентства и упадка, царящих в новом искусстве, против вырождающегося современного общества, против наплыва поверхностного и условного, против возвышения материального величия над величием моральным.
На пороге вечности. Карандаш. Ноябрь 1882. 50 × 31 см
Той осенью, открыв путь к спасению, Винсент исступленно работал над рисунками у себя в мастерской, используя в качестве натурщиков не только Син с семьей и «сироту» Зёйдерланда, но и других стариков из богадельни, детей из сиротского приюта и работников из плотницкой мастерской по соседству. Работал он и на улице, делал наброски лошадей – платил хозяевам, чтобы те удерживали животных на месте, пока он не закончит. «Я работаю изо всех сил, – докладывал он брату, объясняя баснословный расход бумаги. – Чем больше их делаешь, тем лучше понимаешь, сколько еще нужно сделать». Отдавая дань новоявленному Фоме Кемпийскому, Винсент начинает серию портретов наподобие цикла Геркомера «Народные типы», выполненного по заказу «The Graphic». Нарисованные с моделей, но задуманные как галерея распространенных, узнаваемых типов (Шахтер, Рыбак, Крестьянин), портреты Геркомера привлекли внимание Винсента за несколько месяцев до знакомства со статьей художника. Экземпляры «The Graphic» с иллюстрациями из этой серии он посылал Тео еще в июне.
В середине октября, приблизив перспективную рамку к модели, Винсент делает несколько большеформатных погрудных портретов Син, ее матери и Зёйдерланда. Надевая на позирующих разные головные уборы – шляпу, шапку, чепец, зюйдвестку, – он придавал им узнаваемые черты определенного типа в расчете, что это сделает образ универсальным. Не утруждая себя задачей передать портретное сходство («тип выкристаллизовывался из многих индивидуальностей», – сообщал он Тео), он создавал густо затененные, мрачноватые и довольно ходульные зарисовки характерных персонажей. Лишь считаные работы, выполненные в ту зиму, – портрет десятилетней сестры Син, с остриженной из-за вшей головой и настороженным взглядом, и книгопродавец Йозеф Блок, с напряженным выражением лица и нетерпением в глазах, – намекают на нечто более глубокое, чем то, что предлагали зрителю бесстрастные светские иконы Геркомера.
В ноябре, по-прежнему под впечатлением геркомеровской «Последней поверки», он тоже попытался передать на бумаге пафос неотвратимости смерти. Острое осознание того, что каждый человек смертен, настигло художника еще во время его печального пребывания в Боринаже. Среди своих работ он отыскал рисунок, выполненный год назад в Эттене: закрыв лицо руками, на стуле сидит несчастный старик, угнетенный тяготами жизни и ее тщетностью. Винсент усадил Зёйдерланда в ту же позу, установил перспективную рамку и набросал абрис надломленной, придавленной горем фигуры. Со времен «Скорби» ни один рисунок не стоил ему стольких усилий, ни один не был нагружен таким количеством смыслов. «Я пытался выразить… то, что кажется мне одним из убедительнейших доказательств существования quelque chose là-haut,[39] – объяснял он брату в комментарии, больше похожем на проповедь. – В бесконечно трогательном жесте этого жалкого старика… есть нечто благородное, нечто великое. Не может быть, чтобы и это тоже пошло на корм червям».
Но никакая картина спасения не была полной для Винсента, если не давала надежды на примирение с семьей: семья была источником, питавшим все его мании. Но и здесь пример Геркомера обнадеживал Винсента. Его кумир не просто сам был знаменитым, преуспевающим иллюстратором, но пророчил успех и достаток художникам, вроде Винсента, «в эпоху, когда признание и вознаграждение за труды не заставят себя долго ждать». Все в той же статье Геркомер авторитетно заявлял, что художник, специализирующийся на печатной графике, может неплохо заработать на жизнь и не тревожиться относительно продаж. Почему? Да потому, что в новую эпоху буржуазного потребления (эпоху «утилитарности и спешки», как он ее называл) гравюры на дереве неизбежно будут пользоваться бо́льшим спросом, нежели остальные формы изобразительного искусства. Дешевые, легко тиражируемые и «понятные большинству публики», они сулят «удовольствие и моральное удовлетворение» массовому зрителю, а массовый зритель всегда «шумно требует еще и еще того, что ему по нраву».
Подобные обещания для Винсента, задумавшего рискованный художественный проект, были точно манна небесная. Несмотря на все препирательства с Мауве и Терстехом, Винсент не расстался с вывезенной из Боринажа идеей – начать самому себя обеспечивать. Переписка с Тео неизменно полна метаний между высокопарными рассуждениями о миссии художника и торжественными заверениями, что коммерческий успех не за горами. Слова Геркомера звучали обещанием освободить Винсента от необходимости мучительного выбора. Посредством дешевой в производстве серийной гравюры простое и искреннее искусство может напрямую обращаться к людям и не зависеть от «пагубного влияния» торгашей, вроде Терстеха; искренний, чистый сердцем художник может пожать лавры успеха, не жертвуя собственной душой.
Прочитав статью Геркомера, Винсент через несколько дней приступил к созданию образа, который должен был воплотить идеальный баланс успешности и верности себе. Мысленно ориентируясь на невероятно популярную «Последнюю поверку», Винсент решил «создать черно-белое произведение искусства на эффектную тему, которое привлечет внимание и обеспечит репутацию». И тогда он сумел бы, подобно Геркомеру, побороть презрение коллег, неприятие родственников и безразличие окружающего мира.
В конце октября Тео невольно подыграл брату, описав в письме новинки в области литографии – традиционного способа массового производства оттисков, отодвинутого на второй план более современными технологиями, вроде фотогравирования. Поскольку литография подразумевала выполнение рисунка непосредственно на литографском камне (с которого затем делались оттиски), считалось, что эта техника максимально передает манеру художника, а также сообщает особую выразительность и бархатистость черному цвету. Препятствием, особенно для молодых художников, была сложность (и дороговизна) работы жирным литографским карандашом на известняковых пластинах. В своем письме Тео рассказал брату о новой технике, которая позволяла художникам наносить рисунок литографским карандашом на особую бумагу и уже затем механически переносить его на камень, минуя, таким образом, самый сложный и дорогостоящий этап процесса. «Если это правда, – немедленно откликнулся Винсент, – пришли мне все, что сумеешь раздобыть, насчет того, как работать с этой бумагой, и постарайся достать мне пару листов, чтобы я мог попробовать». Брат не спешил с ответом, и Винсент сам приобрел бумагу в типографии Смулдерса. За считаные часы он успел вернуться домой, перенести на лист один из набросков Зёйдерланда и вернуть его для печати потрясенному приказчику в типографии. Оттиск привел Винсента в такой восторг, что, не дожидаясь реакции Тео, он задумал изготовить целую серию подобных оттисков, «грубых, но дерзких», и заказал у Смулдерса шесть каменных пластин. Образцом должны были послужить «Полевые работы» Милле – культовые образы возвышающего душу труда, которые когда-то стали для Винсента путеводной звездой и помогли выбраться из черной страны. Он начал с рисунка «Женщина с мешками угля», еще одной версии рисунка «На пороге вечности», а в качестве следующего листа серии задумал изобразить «небольшую процессию» женщин-шахтеров.
Женщины-шахтеры. Акварель, бумага. Ноябрь 1882. 32 × 50 см
В порыве энтузиазма Винсент уже воображал, как задуманный альбом литографий обеспечит ему работу иллюстратора или, по крайней мере, создаст ему «имя в… редакциях журналов». Винсент планировал перебраться в Англию и там попытать счастья: был убежден – когда начнется возрождение литографии (по его мнению, это должно было случиться со дня на день), английские газеты и журналы будут «испытывать нехватку умелых рисовальщиков». В Лондоне он планировал встретиться с самим Геркомером, а также с издателями знаменитой «The Graphic». «Не думаю, что к ним каждый день приходит художник, готовый сделать иллюстрацию своим призванием», – писал он. Два из тех рисунков, которые Винсент повторил для воспроизведения с литографского камня, были названы по-английски: «Скорбь» (Sorrow) и «На пороге вечности» (At Eternity’s Gate).
Воображаемая картина скорого успеха была столь убедительной, что развеять ее было не под силу никаким препонам. Винсент с самого начала надеялся, что его блестящий план приведет к еще более тесной дружбе с Антоном ван Раппардом, который, разумеется, тоже сделает несколько рисунков для задуманной серии. Стоило Раппарду выразить осторожные сомнения, Винсент тут же выдвинул новый, еще более грандиозный замысел: собрать группу художников-единомышленников. Каждый будет участвовать в масштабном предприятии как своими иллюстрациями, так и деньгами, и все они станут работать вместе, как когда-то, в дни расцвета газеты «The Graphic», делали английские иллюстраторы.
На всех этапах этого заведомо нереального предприятия Винсент яростно отстаивал свою идею: бредовые фантазии немыслимым образом сочетались с практическими выкладками, вдохновение с рассудительностью – все это впоследствии станет его художественным кредо. Он рассматривал свой проект ни больше ни меньше как моральный долг и, пытаясь привлечь на свою сторону брата, прибегал к революционной риторике в духе 1793 г.: «Нужно не рассуждать, а действовать… Впереди великие дела… En avant et plus vite que ça».[40] Винсент во всех подробностях разрабатывал манифест этой мнимой группы художников-революционеров, определяющий не только художественную программу (материалы, темы и цены), но и порядок распределения расходов и прибыли между участниками, процедуру голосования, долю каждого в общем котле материальных ценностей.
Но затея провалилась. Грандиозные планы пали жертвой безудержного прожектерства. Тео, который давно научился общаться со своим неуемным братом посредством дозированных пауз, прямо ни разу не высказался по поводу авантюры с альбомом. По правде говоря, и сам Винсент не до конца верил в коммерческий успех своего начинания, переходя от уверенности к сомнениям порой в одном и том же письме. Не менее часто он менял и свое отношение к известности, то надменно отвергая общественное признание («Такие вещи меня совершенно не волнуют»), то – в ответ на просьбу рабочих Смулдерса повесить экземпляр одной из его литографий в магазине – принимаясь восхвалять способность «человека с улицы» понимать искусство и планируя украсить литографиями «дом каждого крестьянина и рабочего» (с тем, чтобы несколько недель спустя вновь с презрением отзываться о вкусах общества).
Даже собственное творчество подводило его: никакая техника не могла устоять под натиском его искусства, вобравшего всю его страсть, тоску и желание себя оправдать. Из всех техник литография оказалась особенно коварной. Результаты разочаровывали его на каждом этапе. Двойной перенос – с рисунка на камень и с камня на оттиск – вносил в творческий процесс массу неожиданностей. Неприятные сюрпризы вызывали у него вспышки раздражения. При печати чернила расплывались и оставляли кляксы, изображения получались смазанными. Литография была столь же беспощадна к ошибкам, как и акварель: стоило жирному литографскому карандашу коснуться бумаги, пути назад уже не было. Винсент пытался стирать карандаш скребком для камня, но такого не выдерживала даже самая плотная бумага, от которой оставались одни лохмотья. Он пробовал «усилить» рисунок автографическими чернилами, но, стоило смочить бумагу для перевода изображения на камень, чернила растворялись, оставляя «вместо рисунка сплошное черное пятно». Тогда Винсент попытался вносить поправки прямо на камне, используя в качестве ластика перочинный нож. В конце концов он стал дорабатывать детали и фон на полученных оттисках пером и чернилами.
Винсент без конца жаловался брату, как много рисунков «пропадает при переносе»: оттиски казались ему менее выразительными, чем оригиналы, они были лишены «живости» и «нюансов тона». Винсент находил неудовлетворительными даже лучшие из них, худшие же называл неудачными и провальными. Оттиски, которые Винсент отправлял Тео, он сопровождал извинительными надписями от руки. В последних числах ноября, всего четыре недели и шесть изображений спустя, Винсент объявил о кончине проекта, признавшись брату: «Недовольство скверной работой, череда неудач и технические трудности вгоняют тебя в ужасную хандру».
Решающий удар неожиданно нанесла редакция «The Graphic». В рождественском номере 1882 г., публично ответив на горестные стенания Геркомера, редакция газеты развенчала пугающие прогнозы художника относительно нехватки профессиональных рисовальщиков. «Помимо наших профессиональных художников, – похвалялась редакция, – у нас не менее двух тысяч семисот тридцати разбросанных по всему миру корреспондентов, которые присылают нам беглые наброски или искусно сделанные рисунки». Эта статья в пух и прах разбила остатки доводов в пользу коммерческой жизнеспособности задуманного Винсентом проекта. Единственное, что ему оставалось, – это послать Тео экземпляр газеты с редакционной статьей, сопроводив ее потоком яростных слов осуждения.
Последние надежды рухнули. «Это печалит меня, убивает всякое удовольствие от работы, я расстроен и вообще нахожусь в полной растерянности и не понимаю, что делать, – откровенно признался Винсент. – Когда я начинал, я думал, что стоит только мне освоить то или это, как я получу заказ, встану на верный путь и найду свое место в жизни».
Тем временем у него дома, на Схенквег, дела обстояли тоже далеко не безоблачно.
На смену летним штормам пришла суровая зима. Перенесенная болезнь давала о себе знать всю осень. Он жаловался на «жуткую слабость» и «вялость», чувствовал себя «совершенно разбитым», легко уставал, часто простужался и плохо спал. Его изводили приступы мучительной зубной боли, резко отдававшейся в голове и ушах. Глаза порой болели так, «что даже просто на что-то смотреть требовало усилия». Плохое питание и, вероятно, злоупотребление алкоголем усугубляли его недуги. Встречая его на обледеневших гаагских улицах, знакомые замечали воспаленные глаза и ввалившиеся щеки – по его виду можно было предположить, будто Винсент «пустился во все тяжкие… явно пошел по кривой дорожке».
Стоило пройти эйфории от рождения ребенка, как Винсент стал замечать, что с новой семьей не все ладно – сигналы бедствия прорывались сквозь завесу данного им обета молчания. Жизнь на Схенквег утратила былую беспечность. Туманные рассуждения в письмах иносказательно говорили, что Винсента постигло разочарование: «Необходимо снова взять себя в руки и набраться мужества, даже если дела пошли совсем не так, как ты предполагал». Намерения еще раз сто нарисовать колыбельку Винсент больше не высказывал.
Снова и снова провозглашая намерение во что бы то ни стало двигаться вперед, Винсент с трудом преодолевал приступы усиливающейся депрессии – в такие дни, по его словам, «жизнь окрашивается в цвет помоев». «При мысли о том, как обстоят дела, на сердце у меня становится тяжко», – признавался он брату. Временами он, казалось, терял интерес к работе, жаловался на ее невыносимую монотонность и, глядя на кипы набросков, мрачно заявлял: «Они меня не интересуют… Все кажутся никуда не годными». Даже драгоценная коллекция иллюстраций и та утратила утешительную силу. После того как Винсент заботливо развесил по стенам очередную пачку гравюр, его охватило «печальное чувство – „зачем все это?“»
С приближением Рождества Винсент вновь обрел решимость заполнить пустоту, оставленную старой семьей, при помощи новой. Надежду этим усилиям придавала привязанность к малышу Виллему. Винсенту казалось, будто он видит «во взгляде младенца нечто более глубокое, беспредельное, вечное, чем океан». Он заставил Син позировать с ребенком на руках, пытаясь воплотить образ искупления. Для Винсента, как и для Диккенса, в искуплении заключалась вся суть рождественской истории. «Сирота» Зёйдерланд позировал в роли читающего Библию или молящегося: этими двумя рисунками художник намеревался «выразить особый дух Рождества». И сам он, вероятно, сидя у камелька, читал «Рождественскую песнь» Диккенса, которую, как признавался Раппарду, «перечитывал почти ежегодно с тех пор, как был мальчиком».
Но у Диккенса была и другая рождественская фантазия – «Одержимый», ее Винсент тоже перечитал той зимой. По мере приближения годовщины ссоры с отцом и изгнания из Эттена Винсент все больше напоминал одинокого героя этой повести, жаждущего забыть все прошлые печали, обиды и невзгоды.
Горечь постоянных неудач, чувство вины, неисполненного долга преследовали его день и ночь: «Чувство такое, что вот-вот наскочишь на риф». В своем отражении в зеркале Винсент видел «прокаженного» – несостоявшегося художника, неудачника. «Впору издали кричать людям, как делали в прежнее время прокаженные: „Не подходите ко мне – от меня вам будет лишь горе и вред!“» К концу года Винсент признал крах своего грандиозного художественного проекта и смиренно повинился брату: «Прости, что так и не сумел сделать в этом году ни одного пригодного для продажи рисунка. Даже не знаю, в чем загвоздка».
В первый день нового, 1883 г. из Парижа пришло неожиданное признание, позволившее Винсенту приподнять завесу молчания над своими усилиями создать подобие семьи на Схенквег. Тео завел любовницу. В порыве солидарности Винсент рассуждал о проблеме, с которой теперь столкнулись оба брата: «Мы оба – и ты, и я, каждый в свое время, увидели на холодной, бездушной мостовой фигурку печальной, несчастной женщины, и оба не прошли мимо». Ухватившись за возможность вновь утвердиться в правах старшего брата, Винсент в письме к Тео прочел ему лекцию о превратностях и, главное, переменчивости любви, о вечной смене «увядания и расцвета… приливов и отливов… В любви… случаются минуты упадка и бессилия» – обо всем этом Винсент знал не понаслышке. Но от мудрых наставлений Винсент, прежде связанный обетом молчания, очень скоро перешел к исповеди, повествуя брату о своих столь долго скрываемых обидах и горестях.
Из писем Винсента знал о них и ван Раппард. «У меня были неприятные переживания, – описывал Винсент свою жизнь с семейством Хорник, – порой просто скверные». Непрерывный плач малыша Виллема нарушал и без того неспокойный сон художника. Дочь Син слонялась без дела; истинное дитя улицы, она ко всему относилась с недоверием и неизменно служила громоотводом во время скандалов. Сестра Син оказалась «невыносимым, злобным и порочным созданием». Вместе они «пустят меня по миру», возмущался Винсент. Сама Син за долгий период выздоровления расплылась и обленилась. Даже когда она снова начала позировать – лишь урывками, настаивая, чтобы Винсент платил ей за работу наличными, – она прекратила что-либо делать по дому. Несговорчивость этой женщины могла распространяться и на прочие супружеские обязанности: Винсент признавался, что уже не испытывает к ней «страсти», только «бесконечную жалость».
Он критиковал ее за невеселый нрав и невоспитанность – те самые качества, которые он превозносил полгода назад, усматривая в них особые приметы безвинной жертвы общества. Его раздражала ограниченность Син, неспособность оценить книги и искусство – с этим изъяном тяжело было примириться, когда весь мир отвернулся от Винсента. «Если бы я не искал искусство в повседневной жизни, я, вероятно, счел бы эту женщину глупой», – признавался он в минуту жестокого прозрения и туманно намекал на нечто из прошлого Син, что нанесло жестокий удар его любви – погубило ее. «Когда Любовь мертва, – вопрошал он, – может ли Сострадание по-прежнему жить и бодрствовать?» Он мрачно намекал на пропасть, возникшую между ними: «Я не могу здесь довериться ни единой душе».
В разгар этой мелодрамы Винсент стал постепенно терять свое влияние на Антона ван Раппарда. Началось все с очередного спора о слабости рисунка в литографиях Винсента. Но поскольку участие Раппарда в проекте служило доказательством жизнеспособности всего предприятия, Винсент воздерживался от реакции на замечания друга до самых рождественских праздников. Изоляция, от которой он так страдал, лишь усугубила свойственную Винсенту в любых отношениях навязчивость. Винсент посылал ван Раппарду книги и стихи, давал профессиональные советы, рассыпался в комплиментах и заверениях в дружбе. Самым настоятельным образом он предложил Раппарду обмениваться визитами в мастерские друг друга и планировал совместные поездки на этюды, даже предлагал другу вместе отправиться в Боринаж. «Я считаю любовь, равно как и дружбу, не только чувством, – писал Винсент, – но, прежде всего, действием».
Постоянно взывая к «духовному единению», Винсент мечтал о привязанности, которая превосходила бы обычную дружбу: «Когда разные люди преданы одному и тому же делу и вместе работают, они обретают силу в единении». Это была та связь, к которой он без конца призывал Тео, не в силах избавиться от наваждения: двое на рейсвейкской дороге – два брата, связанные воедино общими чувствами и мыслями; освященный искусством союз «двух достойных людей… с общими намерениями и целями в жизни, ведомых единым серьезным замыслом». И хотя его сомнительная репутация свела на нет мечту о благородном объединении художников – реинкарнации «The Graphic», Винсент по-прежнему надеялся на слияние «человеческих сердец, которые ищут одного и чувствуют одинаково. Таким все подвластно!» – восклицал он.
Стремление обрести подобное духовное единство с Полем Гогеном шестью годами позже приведет Винсента к катастрофическим последствиям.
Утопические образы семейных или дружеских связей не оставляли места компромиссу. В деспотичном мире Винсента Раппард не мог проявлять независимость или в чем-то превосходить своего друга. «Мы находимся примерно на одном уровне, – писал он Тео, – я не пытаюсь соревноваться с ним как с живописцем, но не позволю победить себя в рисунке». «Я презирал бы дружбу, в которой обе стороны не прилагали бы усилий, чтобы держаться на одном уровне», – провозгласил он, поднимая на пьедестал идеальный и вечный союз равных.
Ни одна дружба не могла бы долго существовать в условиях таких непомерных требований. В марте 1883 г. Раппард заявил о намерении представить свою картину на выставке в Амстердаме – и тут же последовала размолвка. В ответном письме Винсент разразился шквалом протестов. С яростью отвергнутого возлюбленного он порицал саму идею выставлять работы. Ссылаясь на свою осведомленность и опыт работы в «Гупиль и K°», Винсент яростно клеймил выставки: это чистый обман, дешевая профанация единомыслия и сотрудничества во времена, когда художникам больше всего не хватает «взаимной симпатии, единства стремлений, сердечной дружбы и честности отношений».
Раппард отреагировал на эту тираду самым неприятным образом – просто не заметил ее. Его картина «Художники» экспонировалась на Международной выставке, которая открылась в Амстердаме два месяца спустя. Винсент, естественно, попытался наладить испорченные отношения. В мае ему наконец удалось организовать долгожданный обмен визитами. Но сделанного было уже не исправить. Винсент еще пытался что-то предпринять, но через два года все было кончено. Больше они с ван Раппардом никогда не общались.
Чувствуя охлаждение со стороны ван Раппарда, Винсент стал искать других, более сговорчивых компаньонов, вроде Хермана ван дер Веле – зятя управляющего лавкой по продаже красок, где Винсент нередко покупал в долг материалы для живописи. Работая учителем в местной школе, ван дер Веле в совершенстве владел умением подбадривать, не одобряя, – Винсент же с готовностью принимал отсутствие критики за похвалу. «Рассматривая мои наброски, он не торопился сказать: „Это или то неправильно“», – описывал он один из визитов ван дер Веле в его мастерскую. Той весной, получив одобрение нового друга, Винсент наконец оставил в покое напряженные одинокие фигуры и «народные типы», которые так занимали его всю зиму.
В мае Винсент согласился давать уроки рисования сыну владельца другого магазина красок – тоже, вероятно, в счет уплаты, по обыкновению, просроченного долга. Антуану Фурне был двадцать один год, и он готовился к экзамену на землемера. Ученику пришлось ощутить на себе всю горечь по отношению к художественному сообществу, которую испытывал тогда Винсент, заклеймивший коллег по цеху «неисправимыми лгунами». В прошлом строптивый ученик, Винсент оказался суровым учителем. Любительские акварели Фурне он счел «чудовищными», «ужасной мазней» и установил для ученика строгий режим, заставив заниматься исключительно рисунком. «По моему настоянию он рисовал разные вещи, которые совсем не доставляли ему удовольствия, но он доверился мне в этом», – с гордостью докладывал Винсент брату.
Но подобные случайные контакты не меняли ситуации в целом. «Из-за того, что я ищу настоящей дружбы, мне трудно согласиться на дружбу, скованную приличиями, – жаловался он. – Там, где все продиктовано приличиями, огорчений не избежать». Он называл себя «sentinelle perdue» («часовым на забытом посту»), «больным художником, бедным тружеником». Он сравнивал себя с потрепанными репродукциями, ради которых ему пришлось перерыть целую кипу изорванных старых журналов в доме торговца книгами Блока, – они были свалены кучей, словно «ненужный хлам, мусор, ветошь». Прежде претерпев «страдания во имя любви», он видел в своем нынешнем одиночестве мученичество во имя искусства. Память услужливо подсказывала ему в утешение образы одиноких мучеников: от Христа в Гефсиманском саду до андерсеновского Гадкого утенка. Винсент воображал себя всеми презираемым горбуном Квазимодо из «Собора Парижской Богоматери» Гюго; из глубин самоуничижения он поднимал себя отчаянным криком горбуна: «Noble lame, vil fourreau / Dans mon âime je suis beau».[41]
Раздача супа в бесплатной столовой. Черный мел. Март 1883. 56,5 × 44,5 см
30 марта Винсент провел свой тридцатый день рождения в одиночестве за чтением очередной истории о затравленном изгнаннике – «Отверженных» Гюго. «Порой я не верю, что мне всего тридцать лет, – настолько старше я себя чувствую, – писал он брату. – Особенно когда думаю, что большинство знакомых считают меня неудачником и что, если мои дела не изменятся к лучшему, это может оказаться правдой».
Чтобы избавиться от подобных мыслей, Винсент предпринимал длительные прогулки. Покинув неспокойную квартиру на Схенквег, он бродил по улицам или отправлялся в Схевенинген, считая прогулку по пустынному пляжу лучшим средством «для человека удрученного и подавленного». Он гулял и в шторм, и в снег. Он проходил мимо роскошного дома Йозефа Израэлса – художника, являвшего образцовый пример благочестия в духе Милле и буржуазного процветания, – и с тоской заглядывал в его открытые по случаю уборки в холле двери («Я так ни разу и не побывал внутри», – с сожалением отмечал Винсент). Художник подумывал об отъезде – в деревню, в Боринаж или в Англию.
Дабы не встречаться с бывшими знакомыми, особенно с Терстехом, по булыжным мостовым центральной части города Винсент бродил только ночью. Выйдя на пустынную центральную площадь Платс, он часто останавливался у освещенной витрины магазина «Гупиль и K°» и разглядывал выставленные в ней работы. Однажды апрельским вечером он долго рассматривал небольшую марину работы Жюля Дюпре. Гравюру с этой или похожей картины он подарил отцу за семь лет до того, после своего увольнения из фирмы. В неверном свете газового фонаря трудно было разглядеть эту темную картину, и Винсент приходил к ней много вечеров подряд. «Какое поразительное впечатление она производит», – писал он Тео. На полотне, написанном в мрачных тонах, быстрыми мазками изображена крохотная шлюпка посреди бушующего моря, над которым низко нависло грозное небо. Вдалеке сквозь просвет в тучах пробивается луч солнечного света, вода там зеленая и гладкая. «Когда мои горести становятся совсем уж невыносимыми, я ощущаю себя кораблем, попавшим в бурю», – признавался Винсент.
Однако бывали времена, когда на горизонте не пробивалось ни одного солнечного луча, когда жизнь напоминала «мусорную свалку» и приходилось изо всех сил стараться не «смотреть в бездну». Винсент открыто признавался в своих сожалениях («что-то уже никогда не вернется»), косвенно – в желании покончить с жизнью. Он стал задумываться о том, что может ждать по ту сторону. «Начинаешь все отчетливее видеть, что вся жизнь – это время сеять, а урожая можно и не дождаться».
Единственным прибежищем Винсента остались иллюзии. Тео требовал пригодных для продажи работ, кредиторы – денег, внешнее общение практически сошло на нет; от всего этого Винсент прятался в воображаемом мире. С приходом весны он задумал еще один грандиозный проект – некий образ-символ вроде «Последней поверки», который помог бы ему, по завету Геркомера, привлечь к себе внимание публики и обеспечить репутацию. В ушах у него звучали слова поддержки, услышанные от ван дер Веле, а перед глазами стояла картина Раппарда «Художники» (знакомая ему только по описанию), пробудившая в нем ревнивое желание помериться силами с бывшим приятелем. Винсент вернулся к работе над своим излюбленным сюжетом – бедняки на раздаче бесплатного супа. Прежде подобные бесплатные столовые – établissements de bouillon – он посещал с Раппардом в Брюсселе; в Гааге на пару с Брейтнером он делал наброски в муниципальной столовой для бедняков. Всю зиму эта тема не давала Винсенту покоя. Даже неудачные сентябрьские попытки сделать акварельные наброски групповых сцен не поколебали решимости художника.
Теперь ему уже не надо было бояться враждебной толпы на улице или недовольства завсегдатаев подобных столовых – Винсент воссоздал сцену целиком в своей мастерской.
Несмотря на то что затея явно была ему не по карману, Винсент воспроизвел интерьер известной ему бесплатной столовой у себя в квартире. Он нанял рабочих, и те установили складные ставни на все три больших окна мастерской, «чтобы свет падал точно так же, как в столовой». Винсент отгородил холстом часть комнаты и нарисовал небольшое окошко с двумя створками – через такое суп выдавали в настоящей столовой. Воссоздавая оригинальный интерьер, он перекрасил стены в серый. «Когда обращаешь внимание на подобные вещи, – объяснял он брату, – получается гораздо точнее передать место действия».
Винсент посылал Тео обстоятельные описания мизансцены, сопровождая их подробными рисунками с подписями, где объяснялось назначение каждой детали обстановки. Ничто не осталось без внимания; художник решил ни на чем не экономить. Он нанял целую толпу натурщиков и купил для них «настоящую одежду» – «живописные» залатанные рубахи и юбки из грубого полотна, совсем как те, что были на героях иллюстраций. «Завтра, – писал он, дрожа от предвкушения, – у меня будет полный дом народу».
Весь следующий день, от рассвета до заката, Винсент делал наброски: он без конца переставлял натурщиков, открывал и закрывал ставни, пытаясь так осветить головы фигур, чтобы «как можно более полно и отчетливо выявить характер». Результаты обрадовали его настолько, что он тут же принялся планировать новые усовершенствования, новые расходы, новых моделей и еще много-много новых рисунков. «Буду просто продолжать рисовать, и все», – доложил Винсент о своих планах на будущее. Он писал Тео, что, работая с моделями в мастерской, чувствует себя «по-домашнему» и «доволен ими». Эта сцена напоминала ему гравюру из его коллекции, где был изображен коридор редакции «The Graphic» в преддверии рождественских праздников, когда все модели, которых в течение года изображали на страницах газеты, выстроились в очередь с поздравлениями. Калеки, попрошайки, слепцы поддерживают друг друга, объединенные спасительным духом Рождества.
Теперь он имел возможность наяву воплотить сюжет этой иллюстрации. В планах Винсента было не просто сделать серию рисунков о столовой для бездомных, не просто серию групповых сцен: он хотел устроить на Схенквег непрекращающееся Рождество – «место, где модели могли бы встречаться каждый день, как это раньше бывало в „Graphic“».
«Мой идеал – работать с еще большим количеством моделей, с целой ордой бедняков, которым моя мастерская могла бы служить надежным пристанищем в холода или в дни безработицы и нужды, пристанищем, где они всегда могли бы обогреться, утолить голод и жажду и заработать немного денег. Покамест я предоставляю им все это лишь в очень малых масштабах, но…»
Глава 19 Иаков и Исав
В Париже Тео с тревогой перечитывал письмо брата. Странная идея превратить квартиру на Схенквег в частную столовую для бедных казалась закономерным итогом художественной карьеры Винсента, ущербной, полной срывов и блужданий в поиске пути, – карьеры, которую, как и прочие начинания его брата, по всей видимости, ждал крах.
Тео честно пытался направить брата по верному пути, но без особого успеха. Если он оглядывался назад в размышлениях о происшедшем за последние два года, ему должно было казаться, будто все это время он только и делал, что спорил с Винсентом о том, в каком направлении должно развиваться его искусство. С осени 1880 г. любые обсуждения глобальных или мелких художественных вопросов неизменно превращались в горячую дискуссию. Первые рисунки Винсента с их пуританской простотой Тео называл старомодными – критикуя его чрезмерную увлеченность прошлым. Тео сетовал, что рисунки брата не только слишком велики, чтобы привлечь покупателей, но к тому же они чересчур сухи (упрек в чрезмерном увлечении карандашом) и чересчур темны, – эти обвинения легко можно было отнести к столь любимому Винсентом черно-белому канону в целом. Тео призывал брата обратиться к более жизнерадостным сюжетам, вместо того чтобы бесконечно рисовать столь милых его сердцу угрюмых рабочих и жалких стариков. Покупатели желали «приятных и привлекательных» образов и приобретали их с гораздо большим удовольствием, чем те, что отмечены сумрачным настроением.
Он неутомимо призывал Винсента чаще обращаться к пейзажу, к чему у него, похоже, был врожденный талант, и неустанно уговаривал его использовать больше цвета и тщательнее прорабатывать детали. Бесчисленные рисунки одиноких фигур на пустом фоне никогда не будут востребованы покупателями – эту мысль Тео повторял в своих письмах снова и снова. Люди покупают произведения искусства, когда они им нравятся, кажутся приятными и очаровательными, – уж это-то он успел усвоить за десять лет работы в торговле картинами. Покупателям плевать на высокие принципы и утомительные рассуждения Винсента, им нужна «детальность», нужна законченность.
Все предложения брат отвергал, в ответных письмах обрушивая на Тео нескончаемый поток аргументов. В ту зиму поток обратился настоящим водопадом – Винсент пытался оправдать растущие расходы и отсутствие изменений в его искусстве. Два раза в неделю в почтовом ящике Тео у Гупиля появлялся пухлый конверт с письмом, полным сбивчивых оправданий и обещаний будущих успехов. Многолетний опыт подсказывал Тео, что любая попытка прямой критики заставит брата уйти в глухую оборону, которая может продлиться недели, а то и месяцы. Поэтому, следуя примеру отца, он избегал прямых столкновений, маскируя свои увещевания под общими рассуждениями о яркости палитры и красотах природы. Он отправлял брату пространные описания красочных сцен, которые могли бы послужить материалом для чудесных картин, и восхвалял колористов и пейзажистов, сумевших добиться успеха.
Но в этой битве иносказаний – не менее яростной, чем открытый спор, – Винсент не желал уступать брату, на его пространные описания отвечая своими, каждое упомянутое имя парируя другим именем, каждый намек – своим намеком. Он неоднократно (и часто в чрезвычайно деликатных и почтительных выражениях) просил брата помочь ему советом, но практически никогда его советам не следовал. Несмотря на признания в любви к акварели и пейзажу, возвращение к живописи все время откладывалось на неопределенное время. Ловко перекладывая бремя нереализованного потенциала на плечи брата, Винсент расхваливал выразительные словесные картины в письмах Тео, восхищаясь ими как доказательством истинного призвания последнего и вновь уговаривая его сделаться художником («Я как будто вижу эту стоянку такси и тот почтенный писсуар, обклеенный рекламными листовками, о которых ты так замечательно рассказываешь. Как жаль, что ты не можешь все это нарисовать!»).
В ответ на замечание брата, что его литографии производят довольно унылое впечатление, Винсент жаловался на скудость присылаемого братом пособия («да и моя жизнь слишком уныла и скудна») и заявлял, что все начинающие страдают от аналогичных проблем. В ответ на призыв обратиться к более привлекательным образам художник хвастался, что изобразил «парня с тачкой, полной навоза». В ответ на просьбу Тео тщательнее прорабатывать рисунки Винсент принимался восхвалять «честность, простодушие и правдивость» своих неприукрашенных изображений. Вопреки всем увещеваниям (помимо Тео, об этом говорили Мауве и Терстех), Винсент горячо отстаивал свое пристрастие к большим листам бумаги, как у Барга, отметал аргументы против них как «необдуманные и легкомысленные» и клялся, что никогда не изменится. В конце концов он фактически отказал Тео в праве вообще как-либо комментировать свои рисунки, пока тот не увидит их собранными все вместе в мастерской.
Кажется, бо́льшая часть советов Тео имела целью подготовить непокорного брата к встрече с искусством импрессионистов. За пять лет, проведенных в Париже, Тео имел возможность видеть, какого успеха достигли такие художники, как Мане, Дега и Моне, со времен унизительного аукциона 1876 г. в Отеле Друо. Их яркие, вызывающие работы тогда еще не успели потеснить гигантов, вроде Бугеро и Жерома, чьими картинами по-прежнему были увешаны стены галерей «Гупиль и K°», но мода и капитализм явно были на стороне импрессионистов. Годом ранее, в 1882 г., Французское государство прекратило официальную поддержку Парижского салона, оставив художников на милость рынка. Импрессионисты, которые к тому моменту успели провести семь ежегодных выставок, уже выучили новые правила успеха. Будучи младшим «часовым» в бастионе старого порядка, Тео еще несколько лет не имел возможности торговать работами художников типа Моне и Дега, но уже предвидел, что их коммерческий успех неотвратим. «Мне кажется вполне естественным, – писал он брату о грядущей революции, – что желанные перемены произойдут». Сознавая, что Винсенту никогда не достичь точности и ловкости кисти его героев – Милле и Бретона, Тео, вероятно, видел в грубоватых и незавершенных полотнах импрессионистов то пространство, где нетерпеливый глаз и безудержная манера его брата могли найти себе идеальное применение.
Винсент, однако же, сопротивлялся любой попытке вырвать его из объятий прошлого. Ему казалось, что предложенные импрессионистами новшества противоестественны и вредны. Особенно возмутило Винсента предсказание Тео, что эти художники вытеснят его любимых Милле и Бретона. Он связывал импрессионистов с силами декаданса, приближение которого предвещал Геркомер. «Изменения, которые наши современники внесли в искусство, не всегда сделаны к лучшему; не все новое – как в произведениях искусства, так и в самой личности художника – равнозначно прогрессу», – предупреждал брата Винсент. Он обвинял импрессионистов в том, что они «потеряли из виду исходную точку и цель» в искусстве. Карамельные цвета и неясные очертания были в его глазах олицетворением «спешки и суматошности» современной жизни, с ее уродливыми дачами в Схевенингене, исчезающими вересковыми пустошами Брабанта и лежащим на всем отпечатком смерти. Свойственную импрессионистам вольность интерпретации действительности – à peuprès,[42] их претензии на научный подход к цвету Винсент резко критиковал, считая всего лишь свидетельством «ловкости». Ловкость, предупреждал он, никогда не спасет искусство: это может сделать только честность.
Смягчить это неприятие импрессионизма оказался бессилен даже Золя. Созданный им образ художника – декадента и авангардиста Клода Лантье – служил Винсенту объектом нападок на новое искусство. «Было бы лучше, если бы Золя показал художника другого сорта, нежели Лантье», – дискутируя с Тео, писал он в ноябре 1882 г. Винсент слышал, что прообразом этого героя стал один из пионеров импрессионизма Эдуард Мане. «Не худший представитель школы, которую, кажется, называют импрессионистами», – допускал Винсент, впервые употребляя в своих письмах этот термин. Признавая ловкость Мане, Винсент осуждал представления Золя о современном искусстве, называя их «поверхностными», «неверными», «неточными и несправедливыми», а применительно к Мане и ему подобным говорил, что «художники в массе своей состоят из людей не такого типа». Представители нового стиля не просто отказывались следовать путем старых мастеров, но «прямо себя им противопоставили». «Заметил ли ты, что Золя совершенно не упоминает Милле?» – с изумлением и ужасом отмечал Винсент в одном из писем.
Одно из ключевых положений импрессионистов – об отсутствии в природе черного цвета как такового – служило камнем преткновения в спорах братьев. Для художника, сделавшего ставку на черно-белые изображения, подобное утверждение представляло экзистенциальную угрозу. С идеей в целом Винсент был согласен (хотя и выражал свое согласие вскользь, между прочим), однако настаивал на том, что Тео и импрессионисты поняли все с точностью до наоборот. В то время как они утверждали, что все оттенки черного состоят из разных цветов, Винсент считал, что, напротив, все остальные цвета являются составленными из оттенков черного и белого. «Едва ли найдется хоть один цвет без примеси серого», – пояснял он. Высшее достижение колориста – «получить на своей палитре серые тона натуры». В доказательство он высылал брату детальные описания этих серых тонов природы: «коричнево-серой земли» картофельных полей, «сероватых полос» у горизонта и ландшафтных видов, с нависшим над бескрайними просторами «слегка желтоватым, но в общем серым небом».
Словно бросая вызов осторожным попыткам брата подтолкнуть его в сторону импрессионизма, всю зиму Винсент был одержим идеей поиска самого черного оттенка черного цвета.
Тео знал об этом еретическом замысле с апреля 1882 г. – с того момента, когда Винсент признался, что порвал с Мауве, и заявил о нежелании заниматься акварелью. Полный решимости доказать, что выбранная им черно-белая техника не хуже той, от которой он отказался, Винсент принялся искать способ соединить насыщенный черный любимых им рисунков пером с энергичной моделировкой и разнообразием оттенков карандашных набросков. Угольный карандаш давал отличный черный оттенка угольной пыли, но свойственная Винсенту исступленная манера работы оказалась не слишком подходящей для этой техники – рисунки оказывались смазанными или чрезмерно темными. Он попытался сделать так, чтобы карандашные рисунки выглядели как рисунки углем – с более насыщенным черным цветом; чтобы добиться этого, Винсент пытался убрать глянцевитость, пропитывая листы фиксативом. «Нужно просто вылить на рисунок большой стакан молока или молока, разведенного водой, – описывал Винсент свои необычные манипуляции. – Это дает особый насыщенный черный цвет – намного более глубокий, чем на обычных рисунках карандашом». Один из посетителей мастерской на Схенквег в 1882 г. был поражен, видя, как Винсент, «макая губку в бадью с грязной водой, то и дело смачивает свои рисунки».
Строгое очарование литографии, которой Винсент заинтересовался ровно в тот момент, когда Тео с особой настойчивостью стал убеждать брата использовать больше цвета, вновь пробудило одержимость художника черным. Он убедил себя, что предыдущие попытки получить рисунки, пригодные для воспроизведения методом литографии, оказались неудачными именно по причине недостаточно глубокого черного цвета карандаша, угля или мела. В течение нескольких месяцев литографский карандаш – плотный брусочек напоминающей мыло жирной черной субстанции – казался Винсенту обретенным святым Граалем, заветным источником вожделенного идеального черного. В отличие от обычной пастели литографский карандаш можно было комбинировать с графитным, дорабатывая им карандашный рисунок и до фиксации молоком, и после, что позволяло добиться «великолепного черного цвета». Винсент также обнаружил: если пропитать рисунок водой, штрихи литографского карандаша размываются до консистенции краски, благодаря чему становится возможным проработать их кистью; глубокие, бархатистые черные тона, получаемые при использовании этого метода, напоминали ему английские иллюстрации. Он называл это «живописью черным».
Даже после того, как затея с литографиями провалилась, Винсент продолжал пользоваться литографским карандашом, утверждая, что он «дает такую же глубину эффекта, такое же богатство тона, как живопись». Однако вскоре Винсент открыл для себя еще более насыщенный черный. Среди сумбурного нагромождения своих художественных запасов он обнаружил несколько кусков «природного» черного мела, привезенных Тео из Парижа прошлым летом. «Я был поражен, как прекрасен его черный цвет», – сообщал Винсент Раппарду. Восхищаясь грубоватой природностью этого материала (в те времена мел для рисования чаще получали промышленным способом), Винсент дал ему прозвище bergkrijt – «горный мел». «В этом материале есть душа и жизнь», – утверждал он. «Работать с ним – ни с чем не сравнимое удовольствие».
Теперь, когда Винсент сжимал в руке небольшой, заостренный на конце брусок черного мела, призывы Тео сделать работы более жизнерадостными, цветными, светлыми и импрессионистическими трогали его еще меньше. Рисунки, которые Тео получил от брата в марте 1883 г. (вскоре после истории с обустройством в мастерской столовой для бедняков), являли собой квинтэссенцию этого нескончаемого увлечения черным: в них Винсент комбинировал горный мел, литографский карандаш, черную акварель и чернила. Для Тео эти новые работы брата, вероятно, ничем не отличались от штудий, виденных им в мастерской Винсента предыдущим летом или даже почти за два года до этого в Эттене: темные, безрадостные, непривлекательные рисунки – упражнения в неповиновении и отрицании.
В спорах об искусстве находил выход куда более глубокий антагонизм, причиной которого являлась полная зависимость Винсента от брата. Просьбы выслать денег становились все пронзительнее. «Они нужны мне, как лугу нужен дождь после долгой засухи», – писал Винсент, но, сколько бы ни прислал Тео, ему всегда требовалось больше. Винсент тратил деньги с беспечностью, которая наверняка ужасала брата: то и дело покупал вещи в кредит, неустанно занимался переустройством мастерской. Непомерные расходы Винсент, как правило, объяснял потребностями своего искусства. Но упоминания о «дороговизне содержания дома» и неких «тяжких заботах», похоже, заставляли Тео подозревать наличие иных, нежелательных поводов траты его щедрых пожертвований.
Когда в мае Тео сообщил, что дела в фирме Гупиля пошли на спад, а сам он теперь пребывает в «несколько стесненных» обстоятельствах, Винсент не отступил ни на шаг. Уверяя Тео, что деньги ему совершенно необходимы, он предупреждал его: «Сократить пособие – все равно что задушить меня или утопить. Без него мне сейчас обойтись не проще, чем прожить без воздуха». В ответ на просьбы Тео проявить терпение и жертвенность, игнорируя требования найти работу, Винсент лишь настаивал, что ему нужно больше моделей.
Подобная расточительность и равнодушие к увещеваниям брата были встречены в Париже резким негодованием. Но вместо того, чтобы заставить Винсента присмиреть, порицание со стороны брата лишь добавило ему храбрости. Он открыто отверг «кошмарную перспективу» постоянной работы, раздраженно напомнив Тео о том, что братский долг – «утешать друг друга, а не расстраивать и приводить в уныние».
Кажется, будто Винсентом владел некий дух злонамеренности и противоречия: на щедрость он отвечал неблагодарностью, на самоотверженность – недовольством. Зависимость от младшего брата он сравнивал с пленом – «как жук на нитке может отлететь недалеко, но неизбежно будет остановлен». По-прежнему разражаясь иногда декларациями братской любви и призывами к миру, в то же время Винсент все чаще демонстрировал раздражение опекой Тео. Он пренебрегал настойчивыми рекомендациями общаться с коллегами и лучше одеваться (утверждая, будто это принесет вред его искусству). Когда Тео посмел намекнуть, что за два года, минувшие с момента решения стать художником, Винсент не достиг особых успехов, последний объяснил медленный прогресс невниманием со стороны брата и недостаточным финансированием. Винсент позволял себе все более ядовитые суждения на тему арт-рынка и торговцев искусством, задевая в своих тирадах и самого Тео.
Чем настойчивей Тео призывал брата сосредоточиться на изготовлении привлекательных для публики работ, тем яростнее сопротивлялся Винсент. Летом 1883 г. в надежде раз и навсегда закончить этот спор Винсент прибег к страшной угрозе: «Если же ты будешь настаивать, чтобы я ходил к разным людям и просил их купить мои работы, я подчинюсь, но в таком случае, вероятно, впаду в хандру». «Дорогой брат, человеческий мозг не в состоянии вынести все, есть предел… – писал Винсент. – Когда я пытаюсь говорить с другими о своей работе, это не приносит мне ничего хорошего, только заставляет еще больше нервничать».
Возможно желая смягчить напряженность отношений с братом и развеять атмосферу неразрешенного конфликта, свой ежегодный отпуск в августе 1883 г. Тео решил провести в Гааге. Братья не виделись с предыдущего лета, когда Тео безуспешно пытался выдворить Син из квартиры на Схенквег. И спустя год эта тема продолжала омрачать все споры братьев. Перспектива новой ссоры наполняла письма Винсента тревогой относительно будущего и воспоминаниями о прежних предательствах, череда которых, по его мнению, не прерывалась с того самого дня, когда он покинул пасторский дом в Зюндерте. «Отец любил размышлять над историей Иакова и Исава применительно к нам с тобой, – напишет он несколько месяцев спустя, вспоминая библейскую историю о младшем брате, посягнувшем на право первородства, – и не то чтобы совсем без оснований».
Лишь в одном вопросе враждующие братья были абсолютно единодушны: когда речь заходила о любовнице Тео.
Женщины всегда были его слабостью. Сердечные приключения – единственное, что позволяло Тео отвлечься от жизни, подчиненной долгу и проводимой в почти монашеском самоотречении. В самом живом из всех городов привлекательный и общительный холостяк двадцати пяти лет от роду легко мог найти себе объект увлечения. Париж был полон женщин в поисках перспективных знакомств. Экономические перемены, прокатившиеся волной по всей Европе, и особенно по сельской Франции, привели в «город света» десятки тысяч незамужних женщин. Среди них было немало образованных, не чуждых культуре дочерей провинциальных торговцев и лавочников. Не все из них собирались стать проститутками, по крайней мере не в традиционном смысле. Часто с благословения собственных семейств они очертя голову бросались в бурное море новых социальных возможностей, где все, включая любовь, сводилось к модному буржуазному уравнению: молодые женщины приезжали в Париж в надежде обрести мужа и деньги, но необязательно и то и другое сразу и необязательно в таком порядке.
Одной из этих искательниц счастливой жизни была девушка из Бретани по имени Мари.
Фамилию Мари, равно как и подробности ее биографии, история не сохранила. С Тео она встретилась предположительно в конце 1882 г. при неких «драматических обстоятельствах», на которые намекал в своих письмах Винсент. Днем Тео вращался в пестром мире галерей и шикарных магазинов, вечерами посещал модные рестораны и кафе – с учетом этого слова Винсента вряд ли можно считать намеком, скрывавшим захватывающую тайну. Шелест купюр и сияние электрических огней сами по себе превращали любое парижское знакомство в «драматические обстоятельства». Винсент мог ссылаться на некую мелодраматическую ситуацию, в которой Мари предстала перед Тео как девушка, нуждающаяся в спасении: покинутая беспечным любовником, оставшаяся без гроша после уплаты его долгов или пораженная каким-нибудь жестоким недугом.
О внешности Мари ничего не известно, но Тео, очевидно, находил ее милой и привлекательной. Бездетная дочь родителей-католиков (Винсент описывал ее как девушку порядочную, из среднего сословия), Мари, судя по всему, была достаточно молода. Она умела читать и была «вполне культурной» девушкой. Нежно досадуя на наивность своей подруги, Тео любовно рассказывал брату об окружавшем ее флере («je ne sais quoi»)[43] провинциального простодушия. Он описывал Винсенту Мари как свежую деревенскую девушку, чьи волосы по-прежнему хранят запах соленого ветра на бретонском побережье, резвушку с картины любимого обоими братьями Жюля Бретона, жертву трагических злоключений в духе романов Золя. Тео, с неизменно присущей ему верностью чувству долга, не просто вступил в интимную связь, но решил полностью восстановить девушку в правах: он донимал чиновников от ее имени, снял для нее номер в гостинице и пытался найти ей работу. При всей своей осторожности, в любви Тео был стремителен и пылок – почти сразу после знакомства он стал подумывать о женитьбе на Мари.
Винсент встречал каждую деталь амурных признаний брата с горячечным энтузиазмом. Споры об искусстве и деньгах отошли на задний план – их сменили искренние выражения заботы и готовность пойти на жертвы. «Спасти жизнь – дело великое и прекрасное». «Не лишай ее ничего ради меня», – уговаривал он брата. Когда, как это всегда бывало с Тео, на смену радости пришли тягостные раздумья о будущем, Винсент развернул кампанию, ободряя изнывающего от любви брата бесчисленными страницами советов и слов утешения и поддержки. Считая себя большим специалистом в сердечных делах, он снабжал брата всевозможными практическими инструкциями на любой случай – от советов, как лучше содержать любовницу («Любое другое место будет для нее лучше унылого гостиничного номера»), до наставлений, как нужно ухаживать («Безоговорочно дай ей понять, что ты не можешь жить без нее»). Винсент посылал Тео списки романтических книг (особенно Мишле) и перечень образов, которые, по его мнению, должны быть под рукой у любого влюбленного (включая неизбежную Mater Dolorosa – Богоматерь Скорбящую).
Романтическое приключение Тео освободило Винсента от обета молчания, и он с готовностью принялся проводить параллели между Мари и Син. Когда в феврале Мари положили в больницу на операцию, Винсент увидел в этом повторение истории Син и использовал этот случай, чтобы восстановить справедливость и вернуть себе прежние права. Он составил целый список из пронумерованных параграфов с перечислением совпадений между болезнью Мари и Син и прочел Тео нотацию о целебных силах «любви и верности». «Я действительно думаю, что от этого может зависеть ее жизнь», – писал он.
В мае Тео наконец набрался мужества и спросил у родителей разрешения жениться на Мари. Когда отец с матерью отказали («Есть что-то аморальное в отношениях с женщиной, имеющей более низкое положение в обществе», – объяснял Дорус), идея броситься на защиту брата окончательно созрела у Винсента в голове. Он разразился потоками обвинений в адрес пастора и его жены, называя их поведение «бесконечно высокомерным и решительно нехристианским». В решительных выражениях Винсент призывал Тео порвать с родителями и присоединиться к брату в открытом протесте. После месяцев колебаний теперь он горячо ратовал за женитьбу, настаивая, что это единственно верный путь, «даже если не знаешь заранее, какой эта женщина окажется потом». Он даже призывал Тео взять на себя высшее обязательство – гарантию бесповоротного разрыва с родителями: «Думаю, было бы желательно, чтобы появился ребенок».
Винсент приложил особые усилия, чтобы поглубже вбить клин между братом и отцом. Он возмущался негуманностью и подлостью Доруса. «Пренебрегать интересами такой женщины, мешать спасти ее – чудовищно». «Мы с тобой порой совершаем поступки, которые, возможно, и греховны, но при всем этом мы не безжалостны и способны испытывать сострадание». Называя конфликт с родителями по поводу Мари «кризисом, который может заставить кое-кого крепче привязаться друг к другу, а кого-то, с другой стороны, отдалиться», Винсент практически не скрывал своих намерений внести раскол.
Однако, при всем его недовольстве действиями отца, другое, противоположное течение сближало Винсента с Дорусом, внося разлад в его отношения с Тео. В мае Дорус навестил сына в Гааге, и Винсент сообщил брату, что эта встреча с отцом оказалась самой приятной со времен памятного дня в Дордрехте, проведенного ими вместе в 1877 г. Несмотря на озлобленность, которую Винсент был не в состоянии скрыть в письмах, отец и сын лишь вскользь перемолвились о Син и вообще не упоминали Мари. После этого визита Винсент сообщил о желании написать портрет отца и начал тепло и без обиды отзываться о нем – такого давно не случалось в долгой истории их противостояния. Окончательно поменявшись с братом ролями, он обратился к Тео со словами, которые наверняка заставили последнего недоверчиво прищуриться: «Я был бы рад, если бы, проявив добрую волю, нам удалось сохранить мир».
Но вскоре все вернулось на круги своя. В конце концов Тео предпочел долг – любви, а семью – братским чувствам. Как всегда. Уязвленный нападками Винсента на родителей и, судя по всему, уставший от слишком активной опеки с его стороны (а также, видимо, разгадав намерения брата и встревоженный ими), Тео устроил все так, чтобы, не предпринимая решительных действий, сохранить отношения с Мари: он обеспечил ей финансовую поддержку, осмотрительно уладил дела с ее родителями и продолжал посещать девушку – словом, воспользовался советом брата с точностью до наоборот.
К концу июля, меньше чем за месяц до запланированного визита в Гаагу, Тео сумел вернуть расположение родителей и разрушил иллюзии Винсента относительно возможности вновь занять положение старшего брата. В мастерскую на Схенквег Тео явился во всеоружии: принесенные им жертвы давали ему право требовать того же и от Винсента.
По мере приближения рокового дня Винсент спешно пытался загладить все разногласия, сопровождавшие отношения братьев на протяжении года с момента предыдущего визита Тео. Движимый попеременно то братской любовью, то сознанием вины, то чувством обиды, Винсент пытался смягчить брата с помощью слов и изображений. В мае и июне он создал несколько серий рисунков в доказательство своей готовности добиваться большей тщательности проработки – к чему постоянно призывал Тео. Рисунки большого формата заполнили десятки фигур; на всех были изображены группы людей за работой: выкапывающих картофель, добывающих уголь, режущих торф, возящих в тачках песок. Художник хвастался сложностью и разнообразием рисунков и заверял брата: «[Они] понравятся тебе больше, чем наброски отдельных фигур».
В июне Винсент пообещал Тео, что в скором будущем вернется к акварели – «возможно, еще до твоего приезда». Прошел целый месяц, прежде чем он вытащил редко используемую коробку с акварельными красками и отправился с ней на природу, где написал «для разнообразия несколько акварелей». Дальнейшие попытки тем не менее были отложены до появления Тео, чтобы затем «вместе решить, стоит ли мне сделать пару небольших акварелей для тебя – в порядке эксперимента». В те несколько месяцев, что оставались до приезда Тео, среди работ Винсента вдруг снова появились и живописные полотна. Он стал находить «отличные сюжеты для живописи» и заявил, будто «сейчас как раз в настроении заняться живописью». Он сообщил, что написал несколько столь милых сердцу брата пейзажей и ездил на этюды в деревню и на побережье в Схевенинген.
В июле черными чернилами он нарисовал разбитое между дюнами картофельное поле с ровными рядами растений и деревцами по сторонам, тянущееся к холмам на горизонте, – самый безмятежный и всеобъемлющий образ природы из тех, что ему удавалось создать до сих пор. Написанная в то же время картина, известная лишь по торопливому наброску в письме, изображала тянущийся вдоль берега ряд кустов, ветви которых, трепещущие на ветру, точно языки пламени «спутал морской ветер». Винсент запечатлел эту сцену стремительными, закручивающимися вихрем штрихами пера – им недостает лишь цвета, который появится позже в столь же решительных мазках кистью.
Дорога к берегу. Рисунок в письме. Перо, чернила. Июль 1883
Накануне приезда Тео Винсент сообщил о намерении пополнить запасы масляных красок и вновь развесил по стенам мастерской этюды маслом, выполненные предыдущим летом в период страстного увлечения живописью. «Я вдруг понял, что в них все-таки что-то есть», – заверил он брата.
Компенсируя недостаток приятных картин и рисунков, которые так ждал увидеть Тео, Винсент не скупился на приятные слова. Если в апреле он писал по одному письму в неделю, то с приближением судьбоносного визита послания стали ежедневными – Винсент торопился приукрасить словесно свои скромные художественные достижения. «Во мне произошла революция, – восклицал он, – время настало… я отпустил вожжи, которыми сдерживал себя». Он вновь и вновь уверял Тео: от создания «чего-то масштабного и оригинального», «утешительного и заставляющего задуматься» его отделяют считаные дни, модели, наброски.
В доказательство, что момент, когда пригодная для продажи работа наконец появится, уже близок, Винсент демонстрировал новые групповые рисунки, уверенно предрекая: публика «перестанет думать, будто то, что я делаю или замышляю, абсурдно». Залогом светлого будущего должно было стать терпение Тео; нетерпение же, предупреждал Винсент, могло привести к ужасным последствиям. «Ничто не доставляет мне такого удовольствия, как работа, – уверял Винсент брата, снова напоминая ему о неустойчивости своей психики. – Когда я не могу продолжать работать, то чувствую себя подавленным». Чем ближе был приезд Тео, тем мрачнее становились намеки Винсента: перспектива, что его вынудят перестать заниматься искусством, заставляла его сожалеть, «что тогда, в Боринаже, я не заболел и не умер, вместо того чтобы заняться живописью».
В ожидании визита брата Винсент возобновил даже ненавистное ему светское общение. После года жизни на Схенквег, точно на необитаемом острове, он снова начал сообщать о встречах с торговцами искусством и другими художниками. На лето в Гаагу вернулся Брейтнер – с ним Винсент обменивался книгами и даже посетил его мастерскую. В одну из поездок в Схевенинген Винсент нанес визит преуспевающему художнику гаагской школы Бернарду Бломмерсу (Бломмерс исчез из жизни Винсента примерно в то же время, что и Антон Мауве). В июле он отважился освежить это знакомство и показал Бломмерсу последние работы, после чего удовлетворенно доложил брату: «Он хочет, чтобы я продолжал».
Винсент навестил также протеже Месдаха Теофиля де Бока, с которым уже несколько раз успел побывать в ссоре. Де Бок снял дом прямо у дороги, что вела из Гааги в Схевенинген. В письме брату Винсент уже не высмеивал буржуазные притязания коллеги (как нередко делал раньше) и больше не критиковал его за недостаточную работу с моделями. Он многозначительно восхищался «красивыми», светлыми картинами, виденными в мастерской коллеги, и на время прекратил яростные нападки на импрессионизм. «Не важно, что она не закончена», – писал он об одной из картин де Бока. «Наполовину романтическая, наполовину реалистическая – это комбинация стилей, которая мне, скорее, приятна». Винсент даже договорился с де Боком, что будет использовать одну из комнат в его доме в качестве хранилища материалов для живописи, что должно было значительно облегчить его вылазки на этюды на побережье, – этот договор был представлен Тео как виртуальная гарантия появления новых пейзажей.
С целью продемонстрировать свою решимость начать делать работы на продажу Винсент пошел на попятную и вновь обратился к отдалившейся от него семье. Дяде Кору в Амстердам были отправлены два из его последних групповых рисунков; Винсент выражал надежду, что «они могут помочь приобрести новые связи и, возможно, возобновить отношения». А еще Винсент заверил Тео, что «жаждет вновь наладить отношения с Мауве». Убедив себя, что это действительно так, он даже попросил брата убедить Мауве вновь протянуть ему «руку помощи».
Путь к благосклонности дяди Сента пролегал через Платс, «Гупиль и K°» и кабинет Х. Г. Терстеха. Здесь договориться было куда сложнее. Всего месяцем раньше Винсент обвинял Терстеха во всех злоключениях предшествовавшего года и клялся никогда больше не встречаться с ним. Надеясь на протекцию Тео, Винсент обратился к брату с просьбой замолвить словечко и похлопотать за него перед неумолимым управляющим.
Напрасно прождав ответа целый месяц, воодушевленный своими новыми работами, Винсент впервые за год отправился в галерею «Гупиль» с намерением «растопить лед» в личной встрече со своим оппонентом. Терстех принял его холодно. Всегда готовый почувствовать себя оскорбленным, Винсент увидел в поведении управляющего недвусмысленное послание: «Опять вы меня тревожите – оставьте же меня в покое». «Я прекрасно понимаю, что этот набросок ничего для вас не значит, – сказал Винсент, преподнося Терстеху в качестве подарка большой лист с изображением группы землекопов, – но пришел показать его вам, поскольку прошло уже много времени с тех пор, как вы последний раз видели мои работы, и поскольку хочу доказать, что не держу обиды за прошлогоднюю историю».
«Я тоже не держу зла, – устало произнес Терстех, едва взглянув на лист. – Что до рисунка, в прошлом году я говорил вам, что надо работать с акварелью». «Такое не продашь, а думать следует в первую очередь о возможности продать». И в том, как управляющий произнес эти слова, для Винсента снова прозвучал безжалостный приговор: «Вы человек заурядный и самонадеянный, раз не желаете сдаться, у вас выходят заурядные безделушки, а своими так называемыми поисками вы только выставляете себя на посмешище».
Борясь с отчаянием, Винсент ринулся домой и провел остаток дня в попытках переделать рисунок, чтобы «сделать фигуры более законченными». Брат получил подробный отчет о катастрофе: полный ярости, боли и отчаяния рассказ растянулся на несколько длинных жалостливых писем. «Порой это приводит в уныние и отравляет жизнь, действует оглушительно», – писал Винсент. «Жизнь временами становится безрадостной, а будущее – беспросветным». Вольно цитируя «То, что мне ненавистно» Золя, Винсент вновь проклинал Терстеха и ему подобных – «бессильных глупцов, циников, способных лишь глумиться и зубоскалить». «Он твердо уверился лишь в одном – в том, что все, что я ни делаю, – чистое безумие или полный абсурд».
Винсент стоически поклялся не обращать внимания на недоверие окружающих и упорно продолжать работать, «преодолевая трудности и следуя собственным путем». Но за смелыми заявлениями скрывался страх: вдруг ядовитые слова Терстеха всего лишь прелюдия, намек на горькое лекарство, с которым в августе приедет Тео?
Винсент пытался протестовать против «вечного нет», которым неизменно встречал его старания Терстех, но все же не мог не видеть, что имеет мало шансов убедить Тео в целесообразности дальнейшего проживания в Гааге.
Долги продолжали расти. К концу июля кредиторы уже стучали в дверь. Винсент описывал одну из наиболее неприятных «стычек» со сборщиками долгов – подобные сцены стали на Схенквег привычными.
Я отвечаю, что уплачу ему, как только получу деньги, поскольку в данную минуту у меня нет ни одного цента… Затем я прошу его уйти, наконец толкаю к двери. Он же, видимо, только того и ждал: он хватает меня за шиворот и швыряет об стену так, что я долго не могу потом встать с пола.
Месяцами Винсент игнорировал и требования уплатить налоги. Когда на пороге квартиры появились налоговые инспекторы, он гордо заявил: «Я раскуриваю трубку вашими повестками». Когда же они вернулись с угрозами изъять все имущество для продажи с молотка, художник разразился праведным гневом («Милле и прочие мастера продолжали работать, пока к ним не заявлялся судебный пристав, кое-кто успел даже побывать в тюрьме») и жалобами на бедность. В письме брату он поспешно уверил его, что все его работы являются «собственностью Тео» (чтобы обезопасить их перед лицом вероятной конфискации), и сообщил, что подумывает, не сбежать ли от кредиторов: сначала спрятаться во временном убежище в Схевенингене, а потом, если понадобится, переехать за границу.
Несколько месяцев Тео не реагировал на просьбы брата об увеличении пособия, но в конце июля все же прислал дополнительные пятьдесят франков, которые должны были помочь Винсенту продержаться до августовской встречи. Не прошло и недели, как тот объявил о покупке нового мольберта.
Долги росли, и Винсент полностью лишился внешнего общения. В июне ему отказали в разрешении посещать богадельню, лишив возможности рисовать Зёйдерланда и других обитателей заведения. Вскоре после этого он прекратил отношения с другим поставщиком моделей – соседским плотником. Один из немногих его друзей – ван дер Веле – в середине июля уехал за границу, а смелые надежды на возобновление дружбы с де Боком и Бломмерсом испарились в раскаленном летнем воздухе, оставив Винсента совершать свои долгие прогулки в дюнах в одиночестве.
Тем временем «семейная жизнь» Винсента неумолимо стремилась к краху. Изоляция и бедность возмущали Син. «По временам она бывает в настроении, непереносимом даже для меня, – признавал Винсент, – иногда я просто впадаю в отчаяние». Не желая расстаться с иллюзией о спасении несчастного создания, он объяснял лень, безалаберность и приступы гнева Син внешними причинами. Роль главной злодейки досталась ее матери Марии Вильгельмине Хорник, которая переехала в квартиру на Схенквег еще зимой и немедленно начала создавать проблемы.
Охваченный паранойей, Винсент повсюду видел врагов. Мария, по его убеждению, действовала не сама по себе, но была инструментом их «лезущей не в свое дело, клевещущей, невыносимой семьи» – родственников, которых Винсент называл волками. Винсент обвинял их в попытке посеять раздор и недоверие, в стремлении «оторвать ее от меня» и вернуть к прежней жизни. Он представлял, как они нашептывают Син: «Он слишком мало зарабатывает», «Он недостаточно хорош для тебя», «Он несомненно бросит тебя». Даже в мае, когда Мария съехала, в том, что Син влечет к прежним порокам, Винсент продолжал винить ее семью. Он убеждал женщину порвать с родней, но она не сделала этого. «Она предпочитает слушать тех, кто говорит ей, что я ее брошу». Винсент жаловался, но по-прежнему был привязан к своей «семье» – особенно к малышу Виллему. «Он часто сидит у меня в мастерской… если показать ему рисунок, он радостно гулит, – писал Винсент. – Когда малыш, радостно посмеиваясь, ползет ко мне на четвереньках, у меня нет ни малейших сомнений в том, что все хорошо».
На фоне финансового и семейного краха напоминали о себе и недуги Винсента – к недолеченным раньше прибавились новые. Сообщения о нервных расстройствах, лихорадке, обморочных состояниях и головокружении то и дело мелькали в письмах брату, накануне его прибытия слившись в решительное крещендо. Жалобы варьировались от специфических (расстройство желудка, «боль промеж плеч») к общим («упадок сил», «хроническая лихорадка или что-то в этом роде»). Большинство сетований сводилось к просьбе прислать денег – страдания служили Винсенту поводом в очередной раз обвинить брата в скупости. «Слабость, которую я испытываю, – следствие плохого питания», – писал Винсент, расходуя деньги на костюмы для моделей и переоборудование мастерской. Болезненные состояния тем не менее были правдой. Даже когда Винсент хорошо питался, желудок у него часто плохо реагировал на пищу, что вызывало головные боли и подолгу не проходившие приступы дурноты.
Винсент, как и его отец, верил в связь между физическим и умственным здоровьем; постоянные недомогания подпитывали его худшие страхи. С перепугу он начал рассуждать о «перенапряженных нервах», опасностях хандры и неизбежности безумия. Посетив в июле мастерскую Георга Брейтнера, Винсент смог воочию убедиться в справедливости своих мрачных опасений. В тот самый момент, как он вошел в комнату в мансарде, где не было ничего, кроме «бритвы и ящика с постелью», Винсент ощутил, что здесь живет страдающая душа. По стенам были развешены картины разной степени завершенности – сумрачные образы, написанные широкими торопливыми мазками, – словно «выцветшие пятна на выбеленных, потрепанных и заплесневелых обоях».
Обычно не склонному к критике Винсенту картины Брейтнера показались «абсурдными», «нелепыми», «странными» – «невозможными и бессмысленными, точно в самом диком сне». Чтобы создать подобное, художник, по его мнению, должен «страдать от лихорадки» или же попросту сойти с ума. «Он далеко ушел от хладнокровного и рационального взгляда на вещи, – утверждал Винсент, – нервное истощение сделало его неспособным провести ни одной ровной линии, наложить ни одного разумного мазка». Этот случай художественного и нервного срыва напомнил Винсенту картину Эмиля Ваутерса «Безумие Гуго ван дер Гуса» – леденящего кровь полотна, изображающего охваченного безумием ван дер Гуса, знаменитого живописца XV в., с выпученными глазами, в корчах, снедаемого невидимыми демонами.
Из мастерской Брейтнера Винсент вернулся в полнейшем унынии, причину которого он сам был «не в состоянии объяснить», и немедленно написал Тео подробный отчет – одновременно поучительный рассказ и вопль ужаса накануне визита брата. Это все, что он мог, – выразить протест, попытаться побороть «трудности, что накатывали, словно приливная волна», и переполнявшие его сомнения. Стоило потерпеть в этой битве поражение – или отказаться от борьбы – последствия могли оказаться самыми разрушительными. «Нельзя верить, что все действительно так мрачно, как предполагаешь, – предостерегал он, – иначе можно сойти с ума».
По мере приближения заветного дня Винсент впал в такое беспокойство, что даже перестал спать, ночи напролет проводя в мастерской. Дымя трубкой, в неистовом стремлении отвлечься, он рисовал и перерисовывал знакомые сюжеты, пока не «падал с ног от усталости». Винсент постоянно твердил, что работа приносит ему «умиротворение», но все в его письмах свидетельствует об обратном. Когда картина ван дер Веле была удостоена серебряной медали, Винсент поспешил заверить брата: «Я тоже в скором будущем смогу сделать нечто подобное». Когда же Тео предложил ему провести пару недель за городом, чтобы поправить здоровье, Винсент немедленно заподозрил возможное сокращение пособия и резко отверг эту идею: «Ни о каком отдыхе не может идти и речи».
И все же ничто не могло развенчать мечту Винсента об идеальных братских отношениях. Воспоминание о дороге в Рейсвейк, некогда подарившей братьям ощущение единства, служило вечным противовесом злости и недовольству, которыми были отмечены их ежедневные баталии. Винсенту было достаточно прогуляться в одиночестве по дюнам Схевенингена, где братья прежде так часто бродили вдвоем, чтобы вновь ощутить эту связь и надежду, которую она всегда приносила. «Не удивлюсь, если ты тоже помнишь то место», – писал он Тео после одной из таких прогулок. «Думаю, окажись мы снова вдвоем в этом месте, это привело бы и тебя, и меня в такое настроение, что мы перестали бы сомневаться в своей работе, но уверились бы в том, что должны сделать».
Но Тео тоже не были чужды эмоции. И годы беспощадных споров и бессмысленных жертв умерили братскую любовь, превратив ее в чувство долга. В конце июля, накануне поездки, которой он и сам явно ждал с опаской, Тео отправил брату безжалостный «анонс» послания, которое должен был передать. «Особых надежд на будущее я тебе дать не могу», – писал он. Чем бы ни были вызваны его слова – беспечностью, нетерпеливостью или неспособностью обуздать свой гнев, – для Винсента они стали сокрушительным ударом. «Твое письмо поразило меня в самое сердце…» – немедленно ответил он брату. «Чувствую, как энтузиазм покидает меня… мне кажется, будто ты сам в меня не веришь. Неужели это правда?» Во втором письме, написанном в тот же день, Винсент изливал сомнения и упреки в свой адрес, которые на самом деле терзали его в то время, когда он яростно отстаивал свою правоту.
Все мои неприятности соединились вместе, чтобы раздавить меня, это уже слишком – я больше не в состоянии отчетливо видеть свое будущее. Иначе мне это не выразить, и я не понимаю, почему я не должен преуспеть в работе. Я вложил в нее всю свою душу, и теперь, по крайней мере, это кажется мне ошибкой… Иногда становится слишком тяжело, против воли чувствуешь себя подавленным… Я стал бременем для тебя.
За несколько дней до приезда Тео Винсент в одиночестве совершил прогулку в дюны. В тишине его захватили мысли о смерти. Пустынный берег и подавленное настроение заставили Винсента вспомнить прочитанный им в одном журнале рассказ о художнике, умершем в возрасте тридцати восьми лет. Это воспоминание неотвратимо навело его на мрачные мысли. «Беда не только в том, что я сравнительно поздно занялся рисованием; отнюдь не исключено также, что у меня нет оснований рассчитывать на долгие годы жизни». Превращая волнение при мысли о смерти в мольбу о сочувствии и терпении, Винсент осторожно намекал:
Я хочу оставить по себе какую-то память: рисунки или картины, сделанные не для того, чтобы угодить чьему-то вкусу, но для того, чтобы выразить искреннее человеческое чувство… Если я проживу дольше – tant mieux,[44] но на это я не рассчитываю. За оставшиеся несколько лет нужно кое-что создать.
Месяцы неустанных споров свелись к простому доводу: «Единственное, чего я хочу, – сделать что-то хорошее».
Поезд Тео прибыл в пятницу 17 августа во второй половине дня. Ничто из того, что произошло в течение последующих часов, не напоминало встречу, которая виделась Винсенту все предыдущие месяцы. Вместо того чтобы провести в Гааге выходные, Тео пробыл в городе всего несколько часов в ожидании следующего поезда. Вместо того чтобы детально изучить работы Винсента, он, судя по всему, вообще не поехал в мастерскую на Схенквег (возможно, чтобы не встречаться с Син) и лишь туманно назвал искусство брата «мужественным». Вместо поездки в Схевенинген и задуманной Винсентом «долгой приятной прогулки» в дюнах братья лишь сделали круг по улицам города. День угасал, на мостовые высыпали фонарщики. Вместо того чтобы слиться в братском единении, как мечтал Винсент, они с Тео жестоко поругались.
Отбросив в сторону свойственную их переписке осторожность в выражениях, братья припомнили друг другу все. На этот раз Тео настоятельно потребовал, чтобы Винсент нашел работу и активнее стремился продать свои картины и рисунки. Дела в фирме Гупиля шли на спад (как и везде во времена рецессии 1882–1883 гг.), и Тео был крайне стеснен в средствах. Ему приходилось делить свой заработок на шесть частей, чтобы обеспечить родителей, братьев, сестер и любовницу, так что гарантированно высылать Винсенту по сто пятьдесят франков в месяц он уже не мог.
Уязвленный обвинениями, которые слышались ему в жалобах брата, Винсент принялся критиковать парижскую жизнь Тео, называя ее пустой и поверхностной. Искать работу он попросту отказался и высокомерно отверг предложение самому торговать своими работами (сравнив это с «вымаливанием подаяния»). «Мне тяжело находиться среди людей, а разговаривать с ними – и подавно», – возражал он брату. «Самое лучшее – просто работать до тех пор, пока… любители искусства… по собственному почину не начнут испытывать тягу к моим работам». В ответ на обвинения в лени Винсент сам принялся упрекать брата в том, что тот недостаточно активно продавал его рисунки и никак не способствовал восстановлению отношений с Терстехом, Мауве и всемогущими дядьями.
Тео признался, что незадолго перед приездом в Гаагу беседовал с дядей Кором в Амстердаме и тот согласился заказать Винсенту еще серию рисунков. Дядя даже был готов заплатить внушительный аванс. Но лишь при одном условии: Винсент должен расстаться с Син.
Эта новость затронула самую болезненную тему и вывела спор на новый виток взаимного озлобления. Винсент обвинил брата и отца в жестокости, в том, что они лишили его Кее Вос – единственной женщины, которую он по-настоящему любил («Вся эта история была и осталась раной, которую я ношу в себе»), и сами толкнули в объятия «увядшей потаскухи» и ее «ублюдков». Именно Син отпугнула от Винсента людей, которые больше всего были ему нужны, – таких как Терстех, доказывал брату Тео. И наконец, он выдвинул самое провокационное обвинение, которое по понятным причинам открыто никогда не упоминалось в переписке и все же угадывалось в некоторых загадочных пассажах («Давай не будем подозревать друг друга во всяких абсурдных вещах»; «Надеюсь, ты… не отказываешь мне в наличии малой толики здравого смысла и не подозреваешь во всяких глупых поступках»): Тео упрекнул Винсента в том, что именно он – отец ребенка Син. Последовавшая за этим вспышка ярости («Что ж, ты определенно вывел меня из себя», – признавался впоследствии Винсент) испепелила остатки братских чувств. В обвинениях Тео (независимо от того, были они справедливы или нет) ему послышался осуждающий голос отца. В момент расставания, когда поезд Тео уже тронулся с места, Винсент вдруг подумал, что брат, на самом деле, стал его отцом.
Когда Тео покидал Гаагу, не оставалось ни малейших сомнений: Винсент оставит Син и предпочтет старую семью новой. Оставалось лишь решить, когда это случится и как он оправдает свой уход. «Не торопи меня сделать все, о чем мы сразу не смогли договориться, – возвратившись с вокзала, писал Винсент брату в порыве раскаяния, – ведь мне нужно время, чтобы принять решение».
На протяжении последующих трех недель Винсент в длинных, мучительных письмах (их было не меньше дюжины) сражался с неизбежным. Клятвы в вечной преданности и призывы войти в его положение сменялись приступами упрямства и обвинениями Тео в недостаточном участии – любовь и негодование, покорность и бунт разрывали Винсента на части. Покаянные признания сопровождались длинными комментариями, в словах которых звучали вызов и возмущение и которые сводили на нет все предыдущие уступки. Он то клялся во всем помогать брату («Я в твоем распоряжении»), то упорно требовал: «Дай мне идти своим собственным путем» (иногда клятвы и требования соседствовали рядом в одном абзаце). То Винсент сообщал, что готов скорее наняться посыльным, чем «быть столь тяжкой обузой», то гордо заявлял, что «твердо решил не заниматься ничем, кроме своего ремесла».
Вместо того чтобы разрешить конфликт, покончив с «глубинной внутренней борьбой», Винсент пытался убежать от него. Спустя два дня после визита Тео он выразил желание уехать из Гааги, объявив: «Мне надо побыть за городом, наедине с природой».
За прошедший год, если не дольше, идея переезда в деревню то и дело мелькала в его письмах: примером для подражания служили состоятельные художники, которые, как Мауве, каждый год выезжали в свой летний дом или, как Раппард, отправлялись на этюды в отдаленные регионы. Еще в начале августа Тео предлагал брату отдохнуть от жары и городской духоты и на пару недель уехать к польдерам, голландским низинам. Но теперь, когда в дверь по очереди стучали то кредиторы, то сборщики налогов, подобное буржуазное времяпрепровождение приобрело значение практической необходимости. Винсент и сам теперь имел желание навеки поселиться «в краю вересковых пустошей и болот». Тео он представлял этот шаг как экономическую меру – более дешевую и здоровую альтернативу городской жизни, источник более интересных (и лучше продаваемых) сюжетов и более доступных моделей, – гарантируя, таким образом, и появление милых сердцу брата пейзажей, и требуемую им экономию средств.
Первым в списке возможных мест, куда мог бы отправиться Винсент, естественно, значился отчий дом. Некоторое время назад Винсент признавался, что неизменно испытывает ностальгию по домашнему очагу и соснам Брабанта. В который раз он представлял себе идеальное возвращение домой: отец и мать не просто принимают его с распростертыми объятиями, но и, подобно членам суррогатной семьи в квартире на Схенквег, позируют для его рисунков. «Что бы мне хотелось сделать больше всего… так это [нарисовать] маленькую фигурку отца, как он идет по тропе через пустошь… А еще, например, отца с матерью, идущих рука об руку». Но им пришлось бы терпеливо позировать, твердо добавлял Винсент. «Им придется понять, что это серьезное дело… Поэтому их надо будет мягко предупредить, что нужно принять выбранную мной позу и не менять ее».
Но Тео, судя по всему, сразу исключил возможность переезда в Нюэнен и в Брабант вообще, пока Винсент не расстанется со своей скандальной «семьей». По-видимому, он подтвердил это решение во время встречи с братом, поскольку Винсент выбрал в итоге другой вариант – провинцию Дренте.
Территория этой дальней провинции простиралась почти до самой северной границы Нидерландов. Дренте давно стала частью личной географии Винсента. Осенью 1881 г. Мауве предлагал ему совершить в этот регион совместную поездку, отменившуюся затем по причине болезни мэтра. В 1882 и в 1883 г. в Дренте ездил Раппард, оба раза возвращаясь с багажом путевых рассказов и новых работ, которые Винсент видел потом в мастерской друга в Утрехте. Опираясь только на эти свидетельства, Винсент представлял себе далекую Дренте «похожей на Брабант времен моей юности». И действительно, окончательно определился Винсент лишь тогда, когда в Гааге появился вновь направляющийся в Дренте ван Раппард. Усмотрев в этом возможность вернуть расположение семьи, Винсент вообразил, что в Дренте Раппард сможет чаще навещать его, и изобретал способы, которые позволили бы им «извлечь пользу из общества друг друга». Он представлял, как они с Раппардом вместе основывают «что-то вроде колонии», куда другие художники смогут приезжать и «проникаться безмятежностью природы на вересковой пустоши».
А еще Винсент думал увезти с собой Син. «Я хотел бы поселиться с ней в каком-нибудь другом месте, скажем, в маленькой деревушке, где она забыла бы о городе и поневоле видела бы вокруг только естественную жизнь», – рассуждал он, соединяя мечту о спасении с новой мечтой о побеге в деревню. В пылу спора художник пытался защитить свою иллюзию семейной жизни от безжалостной логики Тео. «Если я брошу эту женщину, она, наверное, сойдет с ума, – убеждал он, – да и малыш искренне привязан ко мне». Страстно желая оправдать себя перед Син, Винсент даже начал вновь задумываться о женитьбе («Я бы женился на ней даже сейчас»).
Но судьбу свою Винсент связал с Тео, а Тео был непреклонен. Вину за окончательный разрыв Винсент, естественно, переложил на Син: всему причиной, по его версии, стали ее предательство, возврат к прошлым порокам, нежелание разорвать отношения с кошмарными родственниками. 2 сентября Винсент усадил ее в гостиной квартиры на Схенквег и выложил ей суровую правду – все то, что сам до этого услышал от Тео. «Мы поняли, что впредь нам нельзя оставаться вместе, ибо мы сделаем друг друга несчастными», – докладывал он в письме брату. Винсент призывал ее следовать «правильным путем», но сомневался, сумеет ли она это сделать. На будущее он дал ей тот же самый благоразумный совет, что столько раз сам получал от брата: «Найди работу».
Сомнения и сожаления терзали Винсента до самого отъезда из Гааги, который был запланирован на воскресенье 11 сентября. До последней минуты он лелеял мечту о том, что Син присоединится к нему или он сам сможет остаться, – даже когда уже расплатился с долгами благодаря деньгам, присланным дядей Кором, и договорился с хозяином дома о временном хранении обстановки квартиры на чердаке. Винсент спешил с отъездом, пребывая в убеждении, что «каждая новая неделя отсрочки заставляет его все сильнее запутываться в терниях здешней жизни». От предложения брата побольше узнать о Дренте заранее Винсент отказался – так не терпелось ему пуститься в путь. Художника обнадеживали рассказы Раппарда: «Здешние места обладают ярко выраженным характером: фигуры напоминают мне твои этюды». Винсент просил Тео прислать еще денег, чтобы иметь возможность уехать «как можно скорее… чем скорее, тем лучше». В противном случае (если бы у брата вдруг не хватило средств на поездку до Дренте) он готов был отправиться «куда угодно», лишь бы можно было сделать это немедленно и оказаться подальше.
Когда деньги наконец пришли, Винсент уехал на следующий же день. Он пытался до последней минуты сохранить свой отъезд в тайне от Син, но она, с годовалым Виллемом на руках, все же пришла на вокзал попрощаться. От этого зрелища у Винсента чуть не разорвалось сердце. «Малыш был так нежен со мной, – описывал он Тео момент прощания, – и, когда я уже сел в поезд, он все еще был у меня на руках. Мне кажется, мы простились с чувством невыразимой грусти с обеих сторон».
Винсент предпочел считать, что унизительный отъезд из Гааги был обусловлен «долгом». «Моя работа – это мой долг, – писал он в ночь накануне отъезда, – долг более важный, чем обязательство перед женщиной, а первая не должна страдать из-за последней». Но в действительности причины побега оставались неизменными: очередная «приемная» семья вновь толкала его к семье настоящей. Последние письма из Гааги пронизаны тоской по Тео. К следующему визиту брата в Гаагу Винсент обещал вернуться из Дренте и вступить в Общество акварелистов, в котором состояли и Мауве, и Терстех, а после – отправиться в Лондон в поисках оплачиваемого места. Он надеялся вернуть благосклонность дядьев. «Главное теперь – много писать, – объявил Винсент. – Это и безмятежность природы в конечном итоге принесут нам победу – не сомневайся».
Винсент уехал из Гааги в надежде вернуть расположение Тео. В болотах Дренте, как ему казалось, братья могли восстановить тот мистический союз, который когда-то заключили на рейсвейкской дороге. Это было бы искуплением грехов, которое можно было сравнить лишь с тем, что манило Винсента с еще более далеких пустошей. Жена, семья, дом, искусство – все это Винсент принес в жертву ускользающей мечте об идеальном братстве. Вскоре настанет очередь Тео совершить то же самое.
Глава 20 Воздушные замки
Путь от Гааги до Дренте на поезде занимал семь часов. За окнами надвигалась тьма, на сиденье рядом с Винсентом лежала карта Дренте – он не раз изучал ее в те несколько недель, которые потребовались, чтобы подготовиться к отъезду. В качестве конечного пункта своего пути он выбрал «большое белое пятно, где нет названий деревень» – там заканчивались каналы и дороги. Расположенный рядом водоем носил название Zwarte Meer – Черное озеро («Имя, которое заставляет задуматься», – вздыхал Винсент). Поперек «белого пятна» значилось лишь одно слово: Veenen – «торфяные болота».
Когда рассвело, за окном Винсент увидел унылый пейзаж с расстилающимися до самого горизонта бесконечными торфяными топями. «Что привлекательного можно найти в этом краю, где, куда ни глянь, одни болота, – писал о Дренте за три года до этого другой путешественник. – Что надеяться найти здесь, кроме мучительной монотонности?» Все это мало напоминало песчаные пустоши Зюндерта или живые дюны Схевенингена. На здешних холмистых топях выживали только те деревья, что местные жители высаживали вдоль дорог, – высокие, тщедушные пришельцы, отчаянно цепляющиеся за любую кочку. На плотной темно-коричневой почве – густой каше из мертвых растений, такой же темной и светонепроницаемой, как ее древний родственник уголь, – не росло почти ничего, кроме влаголюбивых мхов. Как и уголь, торф можно было использовать в качестве топлива – в краю, где зимы долгие и холодные, а деревьев мало, это было жизненно важно. Местные жители годами собирали драгоценное горючее ископаемое, лишая ландшафт остатков сурового величия. Куда бы Винсент ни взглянул, повсюду виднелись болота, покрытые сетью каналов (скорее, даже канав), которые служили для транспортировки добытого торфа. Его слоями срезали по краям трясины – этот процесс оголил холмистые пустоши Дренте точно так же, как добыча угля выпотрошила землю Боринажа.
Винсент сошел с поезда в городке Хогевен, на карте отмеченном красной точкой (за что он и был выбран в качестве цели пути). «На карте Хогевен обозначен как город, – писал он брату, – но в действительности он им не является (здесь даже нет башни)». Рабочий городок на краю бескрайних болот, Хогевен был застроен простыми современными кирпичными зданиями, которые так ненавидел Винсент. В те времена, когда Хогевен еще являлся центром добычи торфа, часть главного канала была расширена, благодаря чему в городе появилась импровизированная «гавань». Но к концу XIX в. торф из близлежащих болот был выбран, и армии обнищавших рабочих двинулись дальше на восток. Те немногие, кто остался в городе, жили за счет транспортировки сухого торфа с болот на рынок. Каждый день груженные топливом баржи одна за другой прибывали в гавань, некоторые из них буксировали вдоль берега лошади, другие – люди. Женщины и дети, в перемазанных грязью отрепьях, прыгали в воду и принимались разгружать торф. По краям канала тощие коровы пили грязную воду, а выше, по песчаному берегу, шли старики, направляя к баржам тележки, в которые были впряжены еще более тощие собаки.
Перед царящей здесь вопиющей нищетой вынужден был отступить даже хваленый голландский порядок. Годы экономической депрессии, нанесшей особенно тяжкий ущерб сельскохозяйственному производству, нечеловеческие условия труда и равнодушие властей (даже содержание собак здесь облагалось налогом) уничтожили последние признаки цивилизованного общества и породили анархию. «Люди здесь оставлены на произвол судьбы, – сокрушался местный проповедник. – Они практически одичали». Провинции Дренте дорого обошлась государственная политика по переселению преступников и нищих в самые суровые регионы страны, где амстердамские инвесторы использовали их в качестве дешевой рабочей силы. На этой бесплодной земле, заселенной людьми с опустошенными сердцами, возникла страна в стране – глухая и безнадежная, с высоким уровнем детской смертности, безудержным ростом алкоголизма и преступности без намека на раскаяние, – дикая пустыня посреди государства, где уже пять тысяч лет царил порядок.
«Здесь, куда ни пойдешь, повсюду красиво. Степь необозрима», – восклицал Винсент.
В Дренте Винсент нашел обещанную себе и брату сельскую идиллию: край осенней прелести и нравственной самобытности, место, столь же безупречное, как Брабант из их совместных воспоминаний. Покинуть иллюзию семейного счастья, в которую столько было вложено, можно было только ради райского миража. Была ли Дренте подобным раем на самом деле или нет, но Винсент описывал местные болотистые пустоши как «восхитительные» и «невыразимо прекрасные»; воздух здесь был так же «свеж и живителен», как в Брабанте, а ландшафт «так полон благородства, достоинства и торжественности», что хотелось остаться здесь навсегда. «Я очень рад, что оказался здесь, – писал Винсент, – здесь просто великолепно».
Жалкие хижины из дерна, где крестьяне ютились вместе со скотом, он нашел «очень красивыми». Примитивные баржи, груженные торфом, напомнили Винсенту некогда виденные братьями на Рейсвейкском канале; разгружавших их несчастных женщин он сравнил с живописными крестьянками Милле. Владелец меблированных комнат рядом со станцией показался ему «настоящим работягой»; усталые, измученные заботой лица горожан – «физиономии, напоминающие свиней или ворон», привели в восхищение. В медлительной угрюмости местных жителей он видел «здоровую меланхолию».
«Чем больше я узнаю окрестности, – уверял Винсент брата, – тем больше мне нравится Хогевен». «Чем дольше я живу здесь, тем более красивыми нахожу здешние места».
Пылая энтузиазмом, вскоре Винсент сообщил о намерении предпринять путешествие на барже в самое сердце великой торфяной страны, где в то время подходили к концу сезонные заготовки. Он собирался пересечь торфяную топь насквозь и достичь границы с Пруссией: «Дальше, вероятно, можно встретить еще более прекрасные пейзажи».
Идиллические описания неизменно сопровождались ссылкой на любимых пейзажистов Тео – от представителей Золотого века до барбизонцев. Пустошь он описывал не иначе как «растянувшиеся на мили и мили пейзажи Мишеля или Теодора Руссо, ван Гойена или Конинка» или же Жюля Дюпре. Подчеркивая романтическое очарование своего нового пристанища, с особой настойчивостью Винсент упоминал Жоржа Мишеля, чьи пейзажи с клубящимися штормовыми небесами давно были любимы обоими братьями. Письма изобиловали детальными словесными картинами на самые разнообразные сюжеты; как никогда поэтично, Винсент описывал все, что видел перед собой: от возбуждающих желание местных женщин до суровой красоты болот.
Необъятная, выжженная солнцем земля темнеет на фоне нежных лиловатых тонов вечернего неба, и лишь последняя тонкая темно-синяя линия на горизонте разделяет небо и землю… Мерцающее небо от грубой земли отделяет темная полоса соснового леса, у нее красноватый тон – рыжевато-коричневый – бурый, желтоватый, но везде с лиловыми отсветами.
Затем Винсент принялся переносить эти образы на холст. Спустя год стойкого сопротивления он сдался на уговоры Тео и вновь взял в руки кисть: «Ты прекрасно знаешь, что, насколько это возможно, живопись должна стать главным моим занятием». Поклявшись написать «сотню серьезных этюдов», с мольбертом и красками Винсент отправился на поиски живописных пейзажей, запечатлев которые он смог бы раз и навсегда убедить Тео в прелестях Дренте. Он писал хижины сборщиков торфа (сооружения из скрепленного палками дерна), силуэты которых вырисовывались в сумеречном тумане; красные закаты над березовыми рощами и топкими лугами; бескрайние пустоши и трясины под необъятным, написанным широкими мазками небом; пустые горизонты… и ни одной фигуры. Художник прославлял «серьезный, спокойный характер» этих мест и объяснял, как важны для его передачи те самые свет, цвет и тщательность, которые Тео так жаждал видеть в его работах.
В этом то ли реальном, то ли вымышленном артистическом раю Винсент обрел надежду на новое начало. В течение нескольких недель он переслал часть картин в Париж, отважно порекомендовав брату показать их торговцам. Он предвкушал, как вернется в Гаагу триумфатором, автором «характерных видов природы», которые должны были непременно «встретить сочувствие» у покупателей, особенно в Англии. Он сравнивал себя с персонажем романа Альфонса Доде «Фромон-младший и Рислер-старший» – «погруженным в свою работу… простым парнем… беззаботным и наивным, которому немногое нужно для счастья» и которому тем не менее в итоге везет. На холсте он воплотил свое новое видение искупления грехов в старом как мир образе сеятеля, бредущего по зыбким торфяным топям Дренте и бросающего семена в бесплодную трясину.
Но и Винсенту было не под силу долго поддерживать эту иллюзию. Вскоре его настигло одиночество – «эта особая мука». На необозримых просторах местных пустошей можно было «часами не встретить ни одной живой души, кроме, возможно, какого-нибудь пастуха, его овец, его пса, и пес в этой компании наверняка оказался бы самым занятным созданием», писал путешественник, посетивший Дренте в 1880 г. Почту в эти отдаленные места доставляли долго, и письма приходили нерегулярно. «Я настолько оторван от мира», – жаловался Винсент. Как бы ни вдохновляла его природа, как бы ни была она прекрасна, этого было недостаточно. «Должны же быть человеческие сердца, которые ищут того же и чувствуют то же самое». В Хогевене он не нашел себе единомышленников. В замкнутом местном мирке странный пришелец был встречен надменно и с подозрением. Когда он шел по улице, прохожие останавливались и глазели на него, принимая за «нищего уличного торговца». Когда же он начал стучаться в дома к незнакомым людям в поисках живописных сюжетов, так же как когда-то делал в Эттене, по городу поползли слухи, что приезжий не в своем уме. Винсент болезненно переживал недоверие местных жителей («Меня правда беспокоит, что я так плохо умею ладить с людьми»), но и сам отвечал им тем же. Городок он называл гнусным, утверждая, что люди здесь не способны вести себя «так же разумно, как, например, их свиньи».
Взаимная враждебность лишила Винсента и того единственного общения, которое было доступно ему в Гааге, – работы с моделями. Направляясь в Дренте, он был убежден, что сможет найти здесь больше моделей, готовых позировать за самые скромные деньги, – как это было в Эттене. Но за прошедшие с тех пор два года он окончательно утратил облик и манеры амбициозного художника из буржуазной среды. Сражения с Мауве и Терстехом, месяцы изоляции в мастерской на Схенквег, лихорадочное состояние тела и души изменили его. Винсент стал более резким, нервным, озлобленным и, постоянно находясь на взводе, легче впадал в гнев и панику. Да и сборщики торфа и бурлаки на баржах мало напоминали наивных брабантских крестьян. После того как слухи о странном поведении приезжего облетели весь город, люди осмелели. Менее чем через две недели после приезда Винсент мрачно сообщал брату: «Они смеялись и дразнили меня, и я не мог закончить начатые этюды с фигурами из-за того, что модели отказывались позировать».
Переживаемые унижения он относил на счет отсутствия приличной мастерской, а местных жителей обвинял в неспособности «услышать разумные, рациональные просьбы». Как прежде в Гааге, Винсент бурно возмущался людьми, «которых хотел бы заполучить в качестве моделей, но не смог». Все это неминуемо и привычно вело его туда, где он гарантированно мог купить близость за деньги, – к проституткам. В длинном плаксивом письме он расхваливал достоинства этих «сестер милосердия», уверяя, что их общество для него просто необходимо. «Я не считаю их каким-то злом, – пояснял он, – я чувствую в них особую человечность».
Винсент скучал по Син и ребенку. Мысли, омрачавшие его отъезд из Гааги, словно мстительные фурии, последовали за ним и в Дренте. Проведя в Хогевене первые несколько дней, Винсент признался: «Я думаю о ней с чувством глубокой грусти». Все напоминало ему о Син. При виде нищенки на пустоши, матери с ребенком на барже или пустой колыбели на постоялом дворе его «сердце таяло», а глаза становились влажными. Винсент в очередной раз придумывал оправдания для своего ухода и возможности ее спасения. «Такие, как она, достойны бесконечной – да, бесконечной жалости, а не порицания». «Бедное, бедное, бедное существо». На этих безлюдных болотистых пустошах Винсент жаждал ее общества и горько сожалел о том, что не настоял на женитьбе. «Это могло бы спасти ее, – воображал он, – и положить конец моим собственным страданиям, которые теперь, увы, мучительнее вдвое». С каждым днем все сильнее погружаясь в отчаяние, он ждал от Син письма. «Тревога за судьбу этой женщины, моего бедного малыша и второго ее ребенка камнем лежит у меня на сердце, – причитал Винсент. – Наверное, что-то случилось». В панике, мучась сознанием собственной вины, он посылал ей деньги.
Винсент так и не признался брату, сколько денег он оставил Син, уезжая, и сколько отправлял ей впоследствии. В любом случае его скудный бюджет не предполагал подобных расходов, и менее чем через неделю пребывания в Дренте Винсент вновь привычно жаловался брату: «Я вновь истратил все деньги». Пора было платить за жилье, да и предоставлять кредит ему тут никто не собирался. Винсент не мог выплатить долг Раппарду – эта неловкая ситуация сорвала планы идиллического воссоединения с другом. Закончились деньги – стало не хватать красок и холстов. Винсент заранее знал, что в Дренте он не сможет пополнить их запасы и материалы для живописи ему придется заказывать в Гааге, – тех, что он привез с собой, хватило лишь на пару недель работы. Но выбора у него не было – в Гааге у него осталась куча неоплаченных счетов, и ни один торговец не горел желанием снабжать его в кредит. Приближение зимы тем временем обесцветило болотистые ландшафты, лишив их изрядной доли привлекательности в качестве натуры для живописи. «Я нашел здесь столько красивого», – в отчаянии восклицает он. «Потеря времени – вот величайшее расточительство». Без достаточного количества материалов пришлось отложить дальние поездки на пустоши – энергичные вылазки, которые занимали Винсента в первые дни пребывания в этих чужих краях. «Было бы безрассудством предпринимать [их], когда у тебя нет в достатке материалов», – горестно заключал он.
К началу третьей недели сентября ящик с красками практически опустел. Впервые со времен пребывания в Боринаже перед Винсентом замаячила пугающая перспектива безделья. «Я ощущаю невыразимую подавленность, когда нет работы, способной меня отвлечь, – предупреждал он Тео. – Я должен работать, и работать много. Я должен забыться в работе, иначе меланхолия поглотит меня».
Ко всему прочему Винсент пребывал в чрезвычайном раздражении из-за молчания дяди Кора, которому еще из Гааги он отправил несколько работ. В дядином молчании воплотились для него все обиды и предательства прошлого. «Кажется, у дяди есть определенные соображения на мой счет, – писал он об этом единственном, кроме Тео, члене семьи, кто на деле поддерживал его искусство. – Я явно не должен терпеть оскорбления, а тот факт, что он не удосужился даже просто упомянуть, что получил последний пакет этюдов, является очевидным оскорблением. Ни слова мне не написал». В приливе желчности Винсент угрожал «загнать в угол» пожилого дядю, объясниться с ним и «получить удовлетворение».
Было бы трусостью оставить все как есть. Я должен потребовать объяснений… Если же он откажется, то я скажу ему, что он обязан мне их дать, – и у меня есть право сказать ему это – око за око, зуб за зуб, и тогда я в свою очередь тоже не остановлюсь перед тем, чтобы нанести ему оскорбление, совершенно хладнокровно… Я не потерплю, чтобы со мной обращались как с подлецом, чтобы меня судили или обвиняли без того, чтобы дать мне высказаться.
В конце концов Винсент обратился к настоящей мишени своего гнева – Тео. Он обвинял брата в жестокости, в том, что выделяемых им денег хватает лишь на поддержание нищенского существования, утверждал, будто не только карьера, но и отношения с Син могли бы быть успешными, если бы Тео был более щедр. «Я бы предпочел остаться с женщиной, – писал он, – [но] не имел средств действовать в отношении ее так, как мне хотелось бы». Он вменял брату в вину свое мрачное будущее и разбитое сердце, чувство разочарования и бессилия и пустоту в душе.
Винсент вновь напоминал брату о наказании, которому подверг себя зимой 1880-го («скитаясь как вечный бродяга»). «Ты немного в курсе, как я жил в Боринаже. Что ж, я имею все поводы волноваться, что то же самое может случиться со мной и здесь». Единственное, что могло бы помочь ему избежать печальной участи, – это «доказательство искренности» со стороны Тео: во-первых, достаточно денег, чтобы Винсент мог закупить новые материалы, а во-вторых, железная гарантия («четкая договоренность»), что тот продолжит высылать по сто пятьдесят франков в месяц, что бы ни случилось. Зная о финансовых затруднениях брата, Винсент бросал ему вызов, угрожая, что, если денег не будет, он «должен готовиться к любому исходу», включая «безумие».
Сделка, заключенная в Гааге, рушилась. Предпочтя брата своей жизни с Син, Винсент отказался от многого, а приобрел совсем чуть-чуть. Мысль о допущенной ошибке погружала его во все более глубокую депрессию – «отчаяние и разочарование, которые я не в силах описать», – даже в те моменты, когда он выдавливал остатки краски из тюбиков, чтобы кое-как выполнить запланированную на день работу. Без денег, материалов, моделей, общества или ободрения, лишенный «уверенности в будущем и хотя бы капли душевной теплоты», «я совершенно потерян, – признавался художник, – не могу стряхнуть с себя ощущение глубокой хандры».
Пейзаж с дубовыми пнями на болоте. Перо, тушь, карандаш. Октябрь 1883. 30,8 × 37,8 см
Всего через две недели экспедиция в Дренте оказалась на грани краха. «Все проза, все расчет – все, что касается планов на эту поездку, конечная цель которой – поэзия», – сетовал Винсент. Унылые болота теперь казались ему однообразными и надоедливыми – «вечно гниющие вереск и торф», и плесень в качестве урожая. Везде художник видел лишь смерть и умирание: на местном кладбище, где он делал наброски и писал этюды; в фигуре скорбящей женщины в черном крепе; в разложившихся останках старых пней, извлеченных из трясины спустя столетия. Он выслал Тео подробное описание похоронной баржи с сидящими в ней женщинами в траурных одеждах, которая таинственно скользила по болоту усилиями мужчин, бредущих вдоль берега.
Напоминания о смерти были для него мучительны. Чувствуя себя абсолютно разбитым, он проводил дни в праздности, бесконечно перемалывая неудачи прошлого на жерновах вины и самобичевания и все же теша себя иллюзией, что сможет убежать от своих проблем. Винсент разрабатывал детальные планы на будущее, желая отправиться «далее вглубь, несмотря на дурную погоду», или хотя бы арендовать новое жилье – «подальше на пустоши». Но без денег брата все это были лишь фантазии. «Я все яснее вижу, как прочно я здесь застрял, – признавался он, – и как я беспомощен».
Когда будущее и без того казалось Винсенту безнадежным и невыносимым, начались дожди. Небо над болотами затянули мрачные тучи, из которых непрерывно хлестал ливень. Вода заполнила трясины, каналы вышли из берегов, и дороги, некогда отвоеванные местными жителями у болот, вновь вернулись в изначальное состояние непроезжей трясины. Не имея возможности покинуть свой темный чердак, Винсент тосковал, бесконечно прокручивая в голове стихотворение Генри Лонгфелло «Дождливый день», последние строки которого он процитировал в письме Тео: «Ведь в каждой жизни место есть дождю / И дням, что мрачны и унылы». От себя он холодно добавил: «Не слишком ли велико бывает подчас количество мрачных и унылых дней?»
В один из таких дней в конце сентября Винсент подошел к критической черте. Чтобы спровоцировать этот первый зафиксированный психотический эпизод, не понадобилось новых происшествий. После морального кризиса, пережитого в Гааге, в свете приближения новой катастрофы, нервы Винсента были напряжены до предела. Вернувшись в свою комнату, он окинул взглядом унылое чердачное пространство и в луче света, пробивающегося сквозь единственное окно, увидел свой пустой этюдник, выжатые до последней капли тюбики с красками и «кучу стертых, уже негодных кистей». Видение поразило его так, как это было под силу лишь очень точной метафоре. «Все это было слишком жалким, не пригодным ни для чего, обессиленным», – восклицал Винсент, вместе с этим жалким артистическим скарбом оплакивая всю свою жизнь. Гигантская пропасть между великими планами и убогой реальностью вновь открылась его взгляду, и он остро почувствовал, «как безнадежно и мрачно обстоят дела». Волна ужаса, которую так долго удавалось сдерживать неистовой работой, грозила поглотить его безвозвратно. «Последние два дня я был в плену мрачных предчувствий относительно будущего», – писал он брату, уверяя, что его послание – «крик задыхающегося». Мучимый виной и сожалениями, Винсент был почти готов примириться с личным крахом и даже избавить Тео от тяжкой ноши. «Предоставь меня судьбе, – умолял он брата. – Тут уж ничего не поделаешь; этот груз слишком велик для одного человека, а надежды на чью-либо помощь нет никакой. Разве это не достаточное доказательство того, что нам следует сдаться?»
Спасаясь от демонов, вырвавшихся в тот день на свободу в стенах его каморки, Винсент, как обычно, призвал на помощь воображение. В течение следующих нескольких дней сознанием Винсента завладеет новая навязчивая идея.
«Приезжай, старина, приезжай и пиши со мной на этих пустошах».
Бросив этот призыв с пустынных болот Дренте в начале октября 1883 г., на протяжении двух месяцев Винсент всеми силами ума, страсти и воображения пытался убедить Тео бросить работу в «Гупиль и K°», покинуть Париж и присоединиться к нему. «Приезжай, и будем вместе ходить за плугом и пастухом, – умолял Винсент. – Просто позволь степным ветрам хорошенько обвеять тебя!»
В нескончаемых письмах Винсент упрекал Тео в равнодушии к этой очередной своей безумной и отчаянной идее. «Будущее неизменно рисуется мне не как мое одинокое, – писал он в порыве тоски, – а как наше с тобой совместное: в этом болотном краю мы будем работать как два сотоварища-художника». Ни проповедничество в Боринаже, ни увлечение Кее Вос, ни даже «спасение» Син Хорник прежде не вдохновляли Винсента на столь маниакальные фантазии и не вызывали у него таких безудержных приступов тоски. Цель этой кампании, как и всех предыдущих, была фантастична, но Винсент изо всех сил старался уверить себя в обратном. «Я вовсе не строю воздушных замков», – отчаянно настаивал Винсент, прекрасно зная тем не менее, что Тео неоднократно отвергал подобные приглашения. Не далее как летом того же 1883 г. брат уже проигнорировал его призывы переехать в деревню и стать художником.
Почему Винсент вновь пытался убедить брата принять неоднократно отвергнутое им предложение? А главное, предложение столь абсурдное. Только деньги брата отделяли Винсента от полной нищеты; часть заработка Тео шла на содержание родителей и брата с сестрой. Если бы этот самый ответственный член семьи вдруг бросил свою престижную работу ради того, чтобы разделить жизнь самого нерадивого члена той же семьи в самом заброшенном и глухом уголке страны, все остальные родственники были бы обречены на тяготы, а то и на унижение. Но воображение Винсента не знало рациональных пределов. Снова, как когда-то в Боринаже, Винсент оказался в полном одиночестве, и ему просто больше не к кому было обратиться из болот Дренте. События конца сентября наполнили его душу страхами, в которых он не мог признаться самому себе или брату. Почти тогда же Тео стал туманно выражать недовольство своим положением в Париже и намекать о желании уйти от Гупиля. Винсент всегда был готов поддержать брата: меланхолия, иногда охватывавшая последнего, напоминала ему о собственных переживаниях. Но на этот раз Тео зашел дальше, чем обычно. Он пригрозил не просто уволиться, но вообще уехать из Европы и отправиться в Америку.
Перед лицом полной изоляции в момент отчаянной нужды Винсент и задумал свою безнадежную кампанию. Успешно воплотить аналогичное предприятие ему удастся лишь пять лет спустя, когда он заманит Поля Гогена в Прованс.
Винсент упрекал торговцев картинами и «тех, кто проводит жизнь в праздности», в изнеженности. «Будучи художником, в большей мере чувствуешь себя человеком среди людей». Если Тео не станет художником, предупреждал Винсент брата, он «выродится как человек», в роли же художника он сможет свободно скитаться по миру в окружении жизнелюбивых аборигенов, подобных героям Золя. Он указывал Тео на общую мужественность, роднящую художников с прочими «ремесленниками» – например, с кузнецами, – которые «могут делать что-то своими руками». Напоминая Тео его собственные слова, сказанные брату в Боринаже, он превозносил простоту и честность искусства как «ремесла», называя его «восхитительной вещью», способной сделать брата «лучше и глубже». Призывая Тео произвести революцию в собственной жизни, Винсент взывал к духу 1793 года и ссылался на гравюру с картины Боутона из своей коллекции, представляющую героев еще одной, более ранней революции, пуритан, внешний облик которых напоминал ему Тео. У брата, по мнению Винсента, была «в точности, в точности такая же физиогномика», как и у пилигримов, ступивших на борт «Мэйфлауэр», – те же «рыжеватые волосы» и «квадратный лоб». Нужны ли более убедительные доказательства того, что Тео самой судьбой предназначено пойти по следам этих «людей действия», отправившихся искать «простую жизнь» и «прямой путь» на просторы прекрасного нового мира?
Но, противореча самому себе, Винсент вовсе не имел в виду Америку. Напротив, он раскритиковал планы брата пересечь океан (единственную по-настоящему «революционную» цель из всех, что Тео ставил перед собой за всю жизнь). Без намека на иронию Винсент списал эту идею на нервное переутомление, назвав ее порождением «проклятых мрачных минут, когда чувствуешь себя таким подавленным». Желание брата он сравнил с намерением совершить самоубийство, пристыдив его за саму мысль о столь «неподобающем» поступке. «Послушай, – восклицает он, – сгинуть, исчезнуть – ни с тобой, ни со мной никогда не должно случиться такого, так же как и самоубийства». На угрозу брата Винсент ответил собственной – намеком на крайности, на которые он готов пойти, только бы Тео не оставил его: «В такие же точно минуты, в какие ты подумываешь, не уехать ли тебе в Америку, меня подмывает отправиться на Восток».
В лихорадочных призывах Винсента ни одно место на земле не могло сравниться с болотами Дренте. Всего несколько дней назад художник повсюду видел смерть, но теперь его «маленькое царство» вновь явилось Винсенту в образе рая. «Это абсолютная и совершенная красота, как я ее понимаю». «Пустошь говорит с тобой… тихим голосом природы», а «дни проходят, точно сны». Местность, столь «невыразимо прекрасная», была способна не только завораживать, обещал Винсент, – она могла исцелять. Приводя в качестве доказательства собственное умиротворенное состояние, Винсент обольщал болезненного, нервного брата рассказами о возрождающих к жизни пустошах. Лишь их безмятежность могла спасти Тео от нервного истощения – «нашего с тобой вечного врага» – или даже нервного срыва. После нескольких лет яростного отрицания любой религии Винсент обещал брату духовное обновление, призывал его к чему-то, что выше природы, выше искусства, чему-то непостижимому и неназываемому. «Доверься тому, во что верю я», – писал он, воскрешая принятое между ними кодовое обозначение таинственной благодатной силы: Dat is het.
Словно намереваясь подкрепить свои доводы реальным опытом, Винсент отправился вглубь этой болотистой местности, покинув на время Хогевен. С деньгами, полученными от Тео, небольшой суммой, занятой у отца, и свежими материалами для живописи, заказанными в кредит из Гааги, он сел на баржу и отплыл почти на тридцать километров к востоку, в городок Венорд – самый отдаленный уголок Дренте. Вместе со своим двойником – таким же небольшим городком Ньив-Амстердамом, Венорд располагался в сердце болотного края. Все лето тысячи добытчиков торфа кочевали по безлесным просторам, где там и тут возле их временных жилищ вырастали огромные горы торфа. К началу октября, когда туда прибыл Винсент, бо́льшая часть добытого ископаемого была уже вывезена, а рабочие перебрались на зиму в свои зловонные лачуги, где люди и скот обитали под одной крышей. Владельцы торфяных разработок, платившие им суточные в течение лета, теперь забирали свои деньги назад: зимой цены в принадлежавших компании лавках, где рабочие были обязаны покупать товары, искусственно завышались, так что к весне большинство работников оказывались прикованными к этой земле долгами. Невыносимые условия жизни то и дело провоцировали забастовки.
Однако, как прежде в Боринаже, образ крестьянского рая затмил в сознании Винсента окружающую реальность, полную несправедливостей и злобы. Со своего балкона, выходившего на канал, он видел лишь «фантастические силуэты донкихотских мельниц или странные громады подъемных мостов… на фоне вибрирующего вечернего воздуха». Соседние деревушки казались «очаровательно уютными», а лачуги работников – «мирными и безыскусными».
В конце октября Винсент предпринял самое значительное из своих путешествий, целью которых было заманить Тео, – поездку в старинную деревню Звело, в шестнадцати километрах от Венорда. Как и тремя годами ранее, когда он отправился из Боринажа в мастерскую Жюля Бретона в Курьере, Винсент оправдывал нелегкий путь приливом вдохновения («Представь себе путешествие через равнину в три часа утра в открытой повозке»). Ухватившись за один-единственный одобрительный комментарий Тео, он направился на поиски эльзасского художника Макса Либермана, который посетил Звело за несколько месяцев до этого и, как утверждал Винсент, по слухам, все еще находился там. По возвращении он выслал брату отчет о поездке – одно из самых тщательных и поэтичных словесных полотен, которые можно обнаружить в его письмах.
Винсент повествовал брату о путешествии среди пейзажей, словно сошедших с картины Коро («тишина, таинственность, покой – так, как умел писать их лишь он один»), под рейсдаловскими небесами («одна только нескончаемая земля [и] бескрайнее небо»), наполненными «туманной атмосферой», как у Мауве, и населенными фигурами пахарей Милле, «косматыми» пастухами Жака и старухами за прялкой Израэлса. Впадая в экстаз от собственного вымысла, он безудержно нагромождал образы, превращая тусклую, неприветливую зимнюю Дренте в манящую иллюзию Эдемского сада. «Теперь ты видишь, что такое здешний край? – завершал свой рассказ Винсент. – А что приносишь домой после такого дня? Несколько наспех нацарапанных набросков. Нет, еще кое-что – желание мирно работать».
Если Дренте была раем, то Гупиль – змеем, пробравшимся в райский сад. Винсент часто пользовался хронической разочарованностью брата, чтобы критиковать его работодателя, но никогда еще его критика не была столь жесткой и бескомпромиссной. Методы торговцев картинами он называл «скандальными, бездумными, непредсказуемыми и сумасбродными», а само это занятие – «пережившим свою славу» и более недостойным считаться благородным занятием. Что же до господ из «Гупиль и K°», делавших положение Тео невыносимым, то их Винсент обвинял в «невыносимом высокомерии», «пристрастии к интригам» и «чудовищной несправедливости». Он отметал любую возможность компромисса («не обольщайся верой в то, что все уладится») и призывал брата последовать своему примеру и открыто заявить о нежелании повиноваться – «стой на своем… не сдавайся». Чтобы отговорить Тео от перспективы перейти в другую фирму или открыть собственную галерею, Винсент распространил свое осуждение на всех торговцев искусством. «Все они стоят один другого», – заявлял он. «Торговля картинами в целом переживает сейчас тяжелую болезнь», и адресовал всей отрасли громкий упрек Эмиля Золя в отношении буржуазного вкуса как «триумфа посредственности, ничтожества и абсурда».
Однако все эти филиппики оставляли без ответа главный вопрос: на что будут существовать братья, если Тео бросит работу? Винсент вновь выдвигал привычные доводы: мол, жизнь в Дренте дешевле и денег, в другом месте достаточных лишь для одного, здесь хватит на двоих. Художникам для жизни надо немного, напоминал он Тео; «деньги оставляют нас равнодушными». Кроме того, любые лишения непременно будут лишь временными, поскольку «моя работа, возможно, принесет вскоре некоторый доход». В любом случае Бог не оставит их. Вновь намекая на свое высшее предназначение, Винсент уверял Тео, что «бесконечно могущественная сила» защитит их обоих на пути к идеальным братским отношениям. «Когда принимаешься за что-то с любовью, с желанием понять друг друга, работать вместе и готовностью прийти на помощь, – писал он, – многие вещи, которые могли бы оказаться невыносимыми, становятся приемлемыми».
Винсент «рассчитал», что на двоих братьям потребуется двести франков в месяц в течение двух лет, пока они не смогут жить исключительно за счет продажи собственных картин. Он предложил Тео одолжить необходимую сумму у одного из богатых дядюшек, смиренно предложив в качестве залога собственные работы. Подобные гарантии, по его представлению, должны были доказать, что «мы не строим воздушных замков». Винсент выслал брату детально распланированные варианты бюджета («Где и как раздобыть деньги, я не знаю, [но] рассчитаю для тебя, как мы должны их использовать»). Однако, продолжая упорно отстаивать разумность своих доводов, он все равно просил прислать еще денег и предлагал запасной план: братья могли вернуться домой и жить с родителями, – это последнее предложение, вероятно, просто ошарашило Тео и окончательно уверило его в безумии всего замысла.
На деле это импровизированное, на первый взгляд, предложение выдавало иллюзорную суть неистовой кампании Винсента. Мечта об идеальных братских отношениях слилась с другой, не менее заветной – мечтой о семейном примирении. Он воображал, как все его родные воссоединятся, как в те блаженные времена, когда все вместе они жили в пасторском доме в Зюндерте. Он, Винсент, заставит семью сплотиться вокруг младшего брата, а Ван Гоги в свою очередь дружно поддержат Тео в его стремлении стать художником – как никогда не поддерживали самого Винсента. Они будут стойко переносить тяготы нищеты и удары по репутации. Тео и Винсент явили бы миру «феномен – два брата-художника». В грезах Винсента об идиллии пасторского дома они с братом больше не должны были подчиняться отцу. Предполагалось, что он должен будет поступиться своим влиянием, подчинив его «чрезвычайной важности» нового призвания Тео, – чего никогда не делал ради Винсента – и обращаться с обоими сыновьями «сердечно и с любовью».
Под влиянием новой мечты об искуплении Винсент потребовал, чтобы Тео переменил отрицательное отношение к возвращению брата в Брабант и написал отцу письмо, которое, с одной стороны, приглашало бы Доруса Ван Гога принять участие в новом воссоединении семьи, а с другой – предостерегало, чтобы тот опять все не испортил: «Если мне придется некоторое время пожить дома, надеюсь, у тебя, как и у меня, достанет мудрости не испортить все разногласиями. Забыв о прошлом, мы сможем достойно принять то, что принесут нам новые обстоятельства». Убежденный в том, что осуществление мечты теперь целиком и полностью зависит от приезда Тео, Винсент перешел к отчаянным призывам. «Жить вместе… как это было бы восхитительно. До такой степени, что я и подумать об этом едва смею и все же не могу удержаться, хотя подобное счастье кажется слишком упоительным». Он представлял, как они с братом снимут крестьянскую хижину и вместе ее отремонтируют. Пламенные мольбы в письмах все больше напоминали предложение руки и сердца.
Мы не будем одиноки, мы будем работать бок о бок. В самом начале нам придется пережить некоторые тревожные моменты и принять меры к их преодолению: у нас не должно быть пути назад, мы не должны оглядываться и не должны иметь возможности оглянуться; напротив, мы должны заставить себя смотреть вперед… Мы отдалимся от своих друзей и знакомых, мы будем вести эту борьбу вдали от чьих-либо глаз, и это будет лучшее, что может произойти, ведь тогда никто не будет нам препятствовать. Мы будем предвкушать победу – мы будем сердцем чувствовать ее. Мы будем так заняты работой, что окажемся совершенно не в состоянии думать о чем-либо другом, кроме нее.
Доводы уступили место бессмысленным увещеваниям («Мы должны, должны, должны идти вперед и побеждать») и вдохновляющим девизам: «J’ai la patience d’un boeuf» («Я обладаю терпеньем вола») или «Я сделаю всё возможное, чтобы добиться этого» (принцип «как не надо делать дела» из «Крошки Доррит» Диккенса). Винсент, точно в алкогольном бреду, повторял снова и снова: у Тео душа и задатки настоящего художника. Он предрекал, что живопись покажется ему занятием совершенно несложным и он добьется успеха быстрее самого Винсента. «Ты станешь художником, как только возьмешь в руку кисть или пастель», – пророчил он брату. «Ты сможешь это сделать, стоит только захотеть». Винсент даже в точности обрисовал Тео, чем именно тому следует заняться. Предлагая в качестве образца любимого братом Мишеля, Винсент призывал Тео «сразу же попробовать себя в пейзаже». Бескрайние топи и выразительные небеса Дренте, казалось, сошли прямо с полотен французского мастера. «Это совершеннейший Мишель, – писал он, – именно его здесь все напоминает». «Как раз с таких этюдов тебе и следовало бы начать… Я давно уже думаю об этом».
«Живописцем становишься, когда пишешь, – одновременно и вдохновляя брата, и оправдывая собственный путь в живописи. – Если хочешь стать художником, если наслаждаешься этим… то сможешь этого достичь».
В своих мечтах Винсент давно уже слился с братом в единое целое. Претендуя на особое понимание духовного мира Тео, он видел в нем лишь собственное отражение. Одновременно поучая брата и утешая самого себя, он не мог определиться, говорить ли в первом или во втором лице.
Они будут говорить тебе, что ты фанатик, но после стольких душевных испытаний ты наверняка будешь знать, что не можешь быть фанатиком… Не позволяй им перевернуть все с ног на голову, со мной этот номер не пройдет!
Используя любой удобный случай, Винсент выступал перед Тео со своей проповедью безрассудства («Мой план всегда состоит в том, что лучше рискнуть слишком многим, а не слишком малым») и неповиновения («Когда что-то в тебе говорит: „Ты не художник“, тотчас же начинай писать, мой мальчик, – только таким путем ты принудишь к молчанию этот внутренний голос»). «Моя задача писать и рисовать, создавать картины и рисунки – как можно больше числом и как можно лучше качеством. И потом, в конце, оглянувшись назад с нежностью и грустью, подумать обо всех тех картинах, которые так и остались ненаписанными. И все же необходимо прилагать все силы, чтобы успеть как можно больше».
Все эти и им подобные доводы обретали свое окончательное выражение в визуальных образах. В письмо, ознаменовавшее начало кампании, Винсент вложил лист с рисунками – плодами его героических трудов; здесь было полдюжины зарисовок жизни в Дренте, тщательно организованные в подборки-коллажи, – крестьяне в полях, берега каналов, деревенские дороги, – с помощью похожих «The Graphic» знакомила читателей с необычными ремеслами или живописными местами. Призывая Тео писать небеса над болотами так же, как Мишель писал небо над Монмартром, Винсент сопровождал эти призывы рисунками и живописными набросками «в духе Мишеля»: коричневая земля и «шиферно-серое» небо без конца и края. Восторженные восклицания – «какое спокойствие, какой простор, какое умиротворение в этом пейзаже» – художник трансформировал в решительные штрихи своих рисунков. Используя лишь карандаш, перо и тушь, Винсент представлял брату ожидающую его безмятежность так, как никогда не смогли бы этого сделать слова: длинный канал, баржа под парусом, бескрайние жемчужные сумерки.
Настойчивые приглашения приехать и зажить простой жизнью на пустошах – «приезжай посидеть со мной у огня» – в серии изображений одиноких хижин под сумеречными небесами, выполненных широкими мазками прозрачной серой краски, обрели звучание задушевной просьбы. Стремясь воплотить образ благородного, простого и честного труда, заняться которым предлагалось Тео, Винсент присылал брату рисунки и картины на сюжеты в духе Милле: крестьянин гонит стадо мимо деревенской церкви; силуэт пахаря вырисовывается на фоне бескрайнего неба; две женщины, ссутулившись, бредут по предгрозовым болотам; широкоплечий фермер, вперив взгляд в горизонт, словно терпеливый вол, тянет за собой борону.
В Дренте Винсент окончательно поставил свое искусство на службу главной цели. Со времен Боринажа искусство было его путеводной звездой, средоточием викторианской традиции среди бурь, тревог и боли. Безумная и неукротимая мечта о воссоединении с Тео перевернула все с ног на голову. Она развеяла былую страсть к рисованию фигур и заставила забыть все бунтарские увлечения последних трех лет. Несмотря на то что Винсент еще не раз будет увлеченно трудиться над изображением фигур – из любви к величайшим мастерам этого дела, – желая заполучить толику человеческого тепла во время общения с моделями или вновь насладиться возможностью руководить ими, но никогда больше с такой страстью.
Упорное пристрастие к карандашу, перу, туши и черно-белым рисункам также оказалось неспособным пережить потрясения октября – ноября 1883 г. В Дренте он открыл для себя, насколько вдохновляющими могли быть краски, цвет и мазки кисти. «Живопись дается мне легче», – писал он Тео из Венорда, и этот момент стал поворотной точкой в карьере Винсента, а заодно и в истории всего западного искусства. Теперь Винсент как можно скорее желал попробовать все, чего не делал до сих пор. В Дренте живопись стала для него не просто инструментом защиты или средством умиротворить брата, но самым веским аргументом – новым и действенным языком, способным привести его к успеху в выполнении миссии, которой он подчинил всю свою жизнь. В Дренте Винсент осознал, что может не просто выдумывать или защищать свои воздушные замки, – с помощью кисти и красок он может заставить их обрести материальность.
Поначалу Тео смирял настойчивость брата, напоминая ему о своих обязательствах (от его заработка зависела семья) и вежливо возражая, что художниками рождаются, а не становятся. Но его стойкость лишь подогревала энтузиазм Винсента. Вскоре яростные нападки последнего на Гупиля, его фирму и торговлю картинами в целом лишили Тео последних иллюзий. Как обычно сделав выбор в пользу долга, а не братской солидарности, он принялся упрекать брата в излишней мечтательности и признался, что сердце его по-прежнему расположено к торговле искусством. «Мне придется продолжить это занятие ради нас всех». Винсент и сам предполагал такую причину, и только ему она могла показаться неубедительной. «Все это ерунда», – возражал он, отметая все доводы брата в бесконечных письмах. Но чем длиннее и витиеватее становились пространные послания Винсента, тем короче и суше были ответы Тео; все более масштабная и страстная аргументация одного встречала непоколебимый отпор у другого.
В конечном итоге Винсент переложил всю вину за безвыходность собственного положения на любовницу Тео Мари. Ранее он призывал брата узаконить отношения с девушкой (с которой тот встречался уже год), воображая, будто Мари станет его союзником в кампании по выманиванию Тео из Парижа. Продолжая лелеять идеальный образ живущего на пустоши артистического семейства, Винсент даже советовал брату взять Мари с собой в Дренте. «Чем больше, тем веселее, – восклицал он, добавляя, – если эта женщина приедет, ей, конечно, тоже придется заняться живописью». Но молчание Тео изменило отношение Винсента к Мари. Он обрушился на самозванку с яростными упреками, так же как пять лет спустя, когда Тео сделает предложение другой женщине. «Эта твоя женщина, порядочна ли она? Честна ли?» – приставал он к брату, интересуясь, не околдовала ли она его, часом. И чтобы заронить сомнение, используя слова вроде «яд» и «магия». Он сравнивал Мари с леди Макбет – дурной женщиной с «опасной тягой к „величию“» – и предостерегал брата, что тот, подобно злосчастному супругу шекспировской героини, рискует «разучиться различать добро и зло».
Дренте. Пейзаж. Перо, кисть, чернила, карандаш. Сентябрь—октябрь 1883. 30,8 × 42 см
В пылу обостренной полемики и усиливающегося разлада между братьями Винсент неизбежно должен был перейти к серьезным угрозам. Игнорируя постоянные возражения Тео, он вновь заговорил о своем намерении переехать в Брабант и стать обузой для стареющих родителей, если Тео решит остаться в «Гупиль и K°». Он даже пригрозил, что восстановит отношения с Син. «Я не должен порывать с ней, чтобы доставить удовольствие кому-либо, – недвусмысленно намекал на свои намерения Винсент, – пусть люди думают и говорят, что им захочется». В ответ на все провокации Тео некоторое время молчал, а затем отправлял брату подчеркнуто вежливое письмо. В одном из таких писем Винсент прочел приглашение переехать в Париж: Тео соблазнял его перспективой поучаствовать в будущем коммерческом предприятии. Неожиданное приглашение ненадолго смирило Винсента («В Париже мне тоже есть чему поучиться, как и здесь, на болотах», – признавал он), но вскоре художник с прежней горячностью отверг план брата как «слишком непродуманный» и предпринял новые попытки отбить у Тео охоту к любым новым предприятиям, кроме занятий живописью в Дренте.
В начале ноября Тео еще раз попробовал прервать затянувшийся «обмен любезностями», отправив брату лаконичную записку: «На настоящий момент все останется как есть». Письмо возымело совершенно обратный эффект. Возмущенный Винсент отправил в ответ ультиматум, обнаживший истинную причину пространных доводов и объяснений. Если Тео не соглашался покинуть фирму Гупиля, брат грозил «отказаться от финансовой помощи». Сколько бы Винсент ни пытался представить эту угрозу как решимость принести себя в жертву («Я не хочу, чтобы мои нужды заставляли тебя оставаться [в „Гупиль и K°“]»), он не мог скрыть своих истинных побуждений – желания подчинить брата своей воле. Винсент обещал броситься в омут с головой и сурово назначал крайний срок, когда Тео должен был принять окончательное решение. В противном случае он торжественно давал брату разрешение «не иметь больше со мной ничего общего». Винсент клялся, что будет искать работу – любую, способную его прокормить, одновременно угрожая «нервным истощением», которое могло настичь его, если вдруг он все-таки найдет. «Просто для того, чтобы подать хоть какой-то признак жизни», он вложил в письмо несколько набросков, но печально приписал: «Я, конечно, не думаю, что их посчитают годными для продажи».
Еще даже не отправив свой ультиматум, Винсент уже сожалел о том, насколько угрожающе и грубо он прозвучал, а потому добавил два постскриптума со смягчающими оговорками («Прошу тебя, не пойми сказанное мной неверно»), но письмо все равно отправил. Когда Тео ничего не ответил и не прислал в положенное время очередные пятьдесят франков, Винсент запаниковал, испугавшись, что брат принял-таки страшное предложение. «Я чуть с ума не сошел, не получив от тебя письма».
Брат в конце концов все же прислал еще денег, но доводы Винсента явно возмутили его, поскольку пропущенный платеж он восполнить отказался. В язвительной отповеди он подчеркнул, что «вновь обрел удовольствие» в работе, и сравнивал брата с наивными нигилистами – любителями крестьян, убившими недавно русского царя, символизировавшими разрушительный фанатизм и пренебрежение законами цивилизации.
Крестьянин с бороной. Рисунок в письме. Перо, чернила, карандаш. Октябрь 1883
Этого было достаточно, чтобы уничтожить последние остатки надежды. «Различия во мнениях – не причина игнорировать тот факт, что мы с тобой братья, – уныло писал Винсент. – Один не должен винить другого, или становиться враждебным по отношению к другому, или чинить препятствия».
Через несколько дней Винсент покинул Дренте. Он намеревался прожить здесь год, но для того, чтобы обрасти долгами и погрузиться обратно в пучины отчаяния, ему оказалось достаточно всего трех месяцев. Ван Гог уехал спешно, не сказав ни слова ни хозяину гостиницы в Венорде, ни Тео. Последним унижением стали 25 километров до вокзала в Хогевене, которые ему пришлось пройти пешком. Одетый в лохмотья, страдающий от жестокой простуды и оскорблений местных жителей, обзывавших его «убийцей и бродягой», он шесть часов шагал по бесцветной болотистой равнине сквозь холодный дождь и снег, нагруженный всем, что удалось унести. Он то и дело возвращался мыслями к Тео: то возмущался его отказом и выдумывал очередную порцию едких аргументов, то начинал колебаться, снова мучимый угрызениями совести и чувством вины. Позже Винсент придумает для описания подобных этому тягостных событий своей жизни возвышенный и утешительный образ – «посев слез».
Винсент направлялся домой: отчасти, естественно, чтобы сэкономить, отчасти – чтобы досадить Тео, отчасти – в подражание Раппарду (тот покинул Дренте и поселился с родителями), отчасти потому, что больше ему идти было некуда. Но главным образом потому, что все дороги неизменно вели его в этом направлении. Винсент ехал домой с покорностью узника, возвращающегося к своему тюремщику, влача за собой тяжкий груз старых и новых обид. «Пока бьются наши сердца, мы должны продолжать жить, – писал он Тео. – Мы те, кто мы есть». Но путеводной звездой ему был новый образ возрождения – «старая кривая яблоня, цветущая нежнейшими и чистейшими цветами под солнцем», и в своем ящике с красками он нес новые средства, благодаря которым он имел возможность запечатлеть этот образ.
Домой он вернулся как раз к Рождеству.
Глава 21 Узник
Под безжалостно палящим солнцем над мутными водами Нила клубится зеленовато-желтый пар. По безмятежной водной глади, почти не оставляя за собой ряби, тихо скользит лодка. На дальнем берегу – едва видимые сквозь дымку минареты и руины храма с колоннами-лотосами. Воздух настолько неподвижен и напоен зноем, что, даже несмотря на движение лодки, муслиновые одежды сидящих в ней людей не тревожит ни малейший ветерок. На борту – пятеро. Два гребца – смуглый араб и мавр, из всех сил налегающие на весла. На носу восседает мужчина в высокой феске, с висящим на груди кинжалом: он следит за гребцами и кажется совершенно равнодушным к зною. У руля персонаж с заткнутым за пояс пистолетом перебирает струны бузуки и, ехидно ухмыляясь, поет издевательскую песню в адрес поверженного врага, лежащего поперек узкой лодки у его ног. Руки и ноги несчастного связаны, во рту кляп. Яростно стиснув зубы, он пытается высвободиться из пут, но в силах лишь наблюдать за движениями гребцов, пока те приближают его к ужасному концу, и слушать слова песни, отравляющие последние минуты его жизни. Он – влекомый по реке, которую не видит, заложник драматической ситуации, которую не в силах изменить.
Картина Жана Леона Жерома «Узник» приводила современников в восторг. Экзотические образы и таинственный сюжет, приправленный ориентальной интригой, сделали ее одним из самых популярных произведений этого популярного художника, работавшего в самом популярном жанре своей эпохи. Даже если Винсент не успел увидеть саму эту картину, пока жил в Париже, он просто не смог бы в хранилищах «Гупиль и K°» избежать встречи хотя бы с одной из тысяч ее репродукций, которые пользовались огромным спросом у публики, жадной до щекочущих нервы, но безопасных переживаний.
Для Винсента этот сюжет был наполнен особым смыслом. Он часто воспринимал себя как узника, связанного видимыми и невидимыми поработителями. Слова, связанные с рабством, заточением, – «стесненный», «препятствия», «ограничения», «задыхаться», «помехи» – то и дело мелькают в его письмах, наполняя их ощущением бессилия. Он называл себя человеком, «сгорающим от жажды деятельности», но лишенным возможности что-то сделать, так как «руки его связаны и сам он словно заключен в темнице». В Боринаже он сравнивал себя с птицей в клетке, признавался, что «ощущает себя узником с того самого дня, как явился в мир», – и горько сетовал, что неудачи прошлого связывают его крепче любых веревок.
Справедливо или несправедливо загубленная репутация, нищета, непреодолимые обстоятельства, невзгоды – все это делает тебя узником. Ты не всегда понимаешь, что именно удерживает тебя в заключении, окружает стенами, погребает под своей тяжестью, но ты все равно ощущаешь эти невидимые решетки и стены.
После рождественского изгнания из Эттена двумя годами ранее Винсент разразился гневной тирадой, сетуя и негодуя на свою участь пребывать «в плену изгнания»: «Чувство такое, будто лежишь, связанный по рукам и ногам, в глубоком темном колодце, совершенно беспомощный». В его коллекции образы заточения всегда занимали особое место – и в первую очередь фигура закованного в кандалы узника, распростертого у ног Христа, на картине Ари Шеффера «Христос-Утешитель». «Я также связан всевозможными путами, – писал он из Айлворта в 1876 г., – но слова, выгравированные над Христом-Утешителем: „Он пришел возвестить свободу узникам“, верны и сегодня».
Винсент коллекционировал изображения узников и узилищ – от каталогов знаменитых тюрем до сцен из жизни заключенных. К ужасу родителей, Винсент считал героями всевозможных преступников – персонажей книг: от мелких мошенников из «Накипи» Золя до величественных страдальцев Гюго в «Истории одного преступления», «Последнем дне приговоренного к смерти» и «Отверженных». Всего за месяц до отъезда из Гааги Винсент хвастался Тео, что своей дерзостью обязан истории бунтарств Фрица Рейтера – немецкого автора, описавшего историю своего заключения в прусской крепости в автобиографической книге «Во время моего заточения».
5 декабря поезд привез Винсента в Эйндховен. Последние восемь километров до Нюэнена, несмотря на пронизывающий зимний холод, ему пришлось проделать, как и первую часть пути, пешком. Помимо материального багажа, путь домой еще более отягощал невыносимый груз обид – каждая из них была звеном в цепи, навсегда приковавшей его к пасторскому дому в Зюндерте. Родители никогда «не давали мне свободы», писал он, «и никогда не одобряли моего стремления к ней». Куда бы Винсент ни направился, они всегда возражали ему и чинили препятствия всем его затеям. Безжалостное неодобрение с их стороны приводило сына в отчаяние. «Я не преступник! – возмущенно восклицал он. – Я не заслужил, чтобы со мной обращались по-скотски». Когда он влюбился в Кее Вос, когда решил стать художником, когда пытался спасти Син, «они не смягчили своих сердец и предпочли держать на замке глаза и уши». Они высмеивали его в абсурдных сплетнях, насмехались над его мечтательностью. «В их представлении я постоянно предаюсь мечтам и не способен к действию». Винсент сравнивал себя с узником Жерома, связанным по рукам и ногам и вынужденным выслушивать насмешки, лежа на дне лодки. «Неудачи – мои вечные спутники», – в отчаянии писал художник.
Жан Леон Жером. Узник. Холст, масло. 1861. 45 × 78 см
Теперь же он вернулся, чтобы освободиться от долгого заточения.
Но отнюдь не через прощение. Впервые по дороге к отчему дому Винсента не сопровождали образы блудных сыновей или идиллических картин семейного примирения. Напротив, каждый его шаг нес с собой новый импульс к неповиновению – так сопротивляется приговоренный к смерти, когда его ведут к виселице: тот, кого несправедливо обвинили, ищет избавления не в оправдании или прощении, но в мученичестве. Подобно узнику Жерома, которого впереди ждет местная восточная голгофа, Винсент приехал домой, чтобы выйти победителем, принеся себя в жертву. «Как мне представляется, – объяснял он картину Жерома, – мужчина, лежащий связанным, находится в лучшем положении, нежели тот, кто является хозяином ситуации и насмехается над ним». Почему? Потому что «лучше вынести удар, даже если удар окажется тяжел, чем оставаться обязанным миру за то, что мир тебя пожалел».
Первый удар (им же самим и спровоцированный) Винсенту пришлось вынести меньше чем через час после приезда. Он потребовал от отца признать, что, прогнав его из дома два года назад, тот совершил жестокую ошибку. Называя этот поступок главной причиной всех бед, что приключились с ним с тех пор, Винсент яростно выкрикивал упреки – пожилой отец был туговат на ухо. Это он, отец, обрек старшего сына страдать от вечного безденежья, это он довел его до крайности, именно он был виновником раздора. Он обвинял отца в том, что тот в десятки раз усложнил его жизнь, сделав ее «почти невыносимой», и обрек на неудачу все его начинания. Когда Дорус наотрез отказался извиняться хоть за что-то из сказанного или сделанного, Винсент, явно декламируя текст, хорошо отрепетированный во время блужданий по болотам Дренте, принялся перечислять прочие претензии к отцу. Он называл отца «несправедливым… деспотичным… достойным осуждения… безжалостным… слепым… невежественным». Неколебимая уверенность Доруса в собственной правоте оставалась непреодолимым препятствием к сближению отца и сына и, по словам Винсента, неизбежно должна была сыграть «роковую» роль в судьбе его сыновей.
Когда Дорус с издевкой ответил: «Ты что же, хочешь, чтобы я встал перед тобой на колени?» – сын в гневе вылетел из комнаты, поклявшись «более не сотрясать воздух по этому поводу».
На деле он, естественно, тут же схватил перо, бумагу и написал Тео гневное письмо, в котором обвинял отца в «узколобости» и «пасторском тщеславии, которое вечно доводит все до крайности», и «становится причиной несчастий», – те же обвинения звучали и два года назад в Эттене. «По сути, в отцовском сознании ничто не изменилось ни на йоту… и теперь у него нет ни тени сомнения в правильности своего тогдашнего поступка».
Всю ночь Винсент не мог уснуть, снова и снова прокручивая в голове все новые обвинения. Он то и дело вскакивал с кровати, чтобы добавить еще строчку к письму или возмущенно приписать на полях: «Они думают, будто тогда ничего плохого мне не сделали, увы». Сын протестовал против свойственных отцу «стальной твердости и ледяной холодности» – всего того, что раздражает в нем, как «скрип сухого песка и скрежет стекла или жести». «Отец, в отличие от нас с тобой – в отличие от любого человеческого существа, – не знает раскаяния и сожаления». В письме Винсент описывал также собственное отчаянное состояние, в котором слились воедино взвинченность и скованность.
Я снова ощущаю невыносимые беспокойство и растерянность… Вновь нахожусь в практически непереносимом состоянии нерешительности и внутренней борьбы… Я колеблюсь, это парализует меня, лишает пыла и энергии… В отце есть нечто, что… лишает меня сил.
Уверив себя, что надежды на примирение с отцом нет, поскольку ни один из них не готов идти на уступки, уже на следующий день Винсент впал в отчаяние. По его словам, он приехал в Нюэнен в поисках просветления, но, как оказалось, лишь добровольно обрек себя на пытку лживой сердечностью и фальшивой доброжелательностью. Два года разлуки, каждый день которых для Винсента был «днем страданий», для родителей оказались двумя годами будничной жизни – «как будто ничего не произошло». Жить с ними по-прежнему невозможно, признавался он брату; отец с матерью остались такими же недалекими и упрямыми, как раньше. Ничего не изменилось – «ровным счетом ничего». Пасторский дом в Зюндерте, казалось, наконец отпустил Винсента, и в ожесточении он восклицал: «Я не Ван Гог!» Отрицая любую возможность компромисса как совершенно безнадежную, художник строил планы немедленного отъезда в Гаагу, в Утрехт (где счастливо жил со своими родителями Раппард) – куда угодно. Даже голые равнины Дренте казались более приветливыми, чем закрытые сердца и удушающее равнодушие Нюэнена. «Старик, – умолял Винсент брата, – помоги мне выбраться отсюда, если можешь».
И все же он остался.
Остался почти на два года.
День за днем Винсент возвращался к отцу в кабинет, чтобы возобновить сражение. Дорус всегда начинал со спокойных уверений в том, что ему не о чем сожалеть. Но беспощадные обвинения сына в «лицемерии» и «иезуитстве» практически гарантированно приводили его в бешенство. Они ссорились из-за прошлых неудач сына и мрачных перспектив его дальнейшей жизни, из-за долга перед Син и жестокости отцовского неодобрения. Винсента возмущало, что семья не поддерживает его искусство, – он регулярно приводил в пример своего обеспеченного друга Антона ван Раппарда, чьи родители оплачивали все его счета, чтобы тот имел возможность вести достойную жизнь.
Пасторский дом в Нюэнене
Винсент раз за разом разражался критикой отцовской ограниченности, отвергая любые варианты разрешения конфликта, кроме полной капитуляции Доруса. «Меня не удовлетворяют притворство или половинчатое примирение. Ну уж нет! Так не пойдет». К возмущению Винсента, Дорус твердо отказывался признавать за собой какую-либо вину. «Мы всегда были добры к тебе», – настаивал он. (В письмах к Тео он жаловался: «Не думаю, чтобы [Винсент] когда-либо испытывал угрызения совести – одну только враждебность в отношении других людей».) У непоколебимо исполненного благих намерений Доруса и его чрезмерно восприимчивого сына не было шансов найти общий язык.
Безвыходное положение усугубляли самые возвышенные аргументы с обеих сторон. Винсенту казалось, что он сражается не с одним-единственным стариком, но с необъятной развращенной системой подавления и подчинения, в центре которой стоял Бог – такой же «своенравный и деспотичный», как и его отец. Он восстал против религии, которая некогда притягивала и завораживала его: теперь он называл ее «мрачной» и «унылой». Он осуждал отца, а все силы тьмы вслед за Гюго определял как «черный свет», «rayon noir»,[45] – потому что «свет их душ черен, он разливает тьму и мрак вокруг них». На помощь в битве, которая почти ежедневно разворачивалась в отцовском кабинете, Винсент призвал всех героев своего воображаемого мира – целый пантеон писателей и художников (явно для того, чтобы досадить франкофобу Дорусу, все они были французами). Чтобы завершить манихейский образ, Винсент называл своих «защитников» и себя людьми «белого света», «rayon blanc».[46]
В спорах он нападал на буржуазные условности с той же бескомпромиссной горячностью, как это делал Золя в сборнике «То, что мне ненавистно», или с беспощадным антиклерикализмом романа Альфонса Доде «Евангелистка» – обе книги Винсент читал примерно в это время. Он требовал свободы с воинственным благочестием Феликса Холта из одноименного романа Джордж Элиот и осуждал свое заточение, оперируя логическими императивами Джона Стюарта Милля из его знаменитой статьи «О свободе». Отголоски требования Милля разбить оковы конформизма и его апологетики оригинальности (Милль высмеивал тех, «кто сожалеет, что Ниагара не течет плавно меж берегов, как голландские каналы») звучат в письмах Винсента как призыв к оружию. «Я имею право делать все, что не причиняет боль другому, – заявлял он, – и мой долг – жить в соответствии с принципами свободы, на которую не только я, но и каждое человеческое существо обладает неограниченными и естественными правами».
Для Доруса подобные споры значили куда больше, нежели просто бунт непокорного, неблагодарного сына, с давних пор приносящего огорчения родителям. За сорок лет своего пасторского служения Дорус успел увидеть, как Реформатская церковь начала отступать под неослабевающим натиском безбожной науки, с одной стороны, и буржуазной сентиментальности – с другой. За два последних десятилетия XIX в. количество жителей Нидерландов, утверждавших, что они не принадлежат ни к каким религиозным институтам, выросло в десять раз. Французские (да и нидерландские) писатели, которыми Винсент попрекал отца, раскритиковали и осквернили некогда гордую «доминократию», положив конец ее трехсотлетнему владычеству над умами голландцев, и теперь угрожали уничтожить все, над чем Дорус трудился всю жизнь, защищая форпост своей веры. То, что именно сын принес их идеи и аргументы в его дом, дом пастора, было преступлением против Бога, Церкви и семьи.
По свидетельству очевидца, стычки между отцом и сыном длились «по три-четыре часа». И даже когда они подходили к концу – то есть когда Винсент в сердцах выбегал из кабинета, – они не завершались. После каждого скандала в пасторском доме наступали долгие периоды молчания, и тяжесть взаимных обвинений предвещала еще большие беды, нежели вспышки гнева. Как и двумя годами ранее в Эттене, Винсент целыми днями притворялся «невидимым», воплощая своим поведением все то, против чего сам протестовал. Вместо того чтобы разговаривать с родителями, он оставлял им записки, во время общих трапез отодвигал свой стул в угол комнаты, ставил тарелку себе на колени и ел в полном молчании, прикрывая лицо рукой, будто прятался от окружающих. Когда его поведение стало вызывать осуждающие взгляды, Винсент принялся обвинять родителей в том, что они обращаются с ним как с «большим лохматым псом, который вбегает в комнату с мокрыми лапами»: «Он у всех будет вертеться под ногами. А еще он так громко лает». Вдохновившись этим образом, Винсент пустился в долгие ожесточенные рассуждения.
Короче говоря, этот пес – прескверная зверюга. Отлично, но как быть с тем, что это животное проживает человеческую жизнь и, хоть это и собака, имеет человеческую душу, и, между прочим, весьма ранимую. Это такой пес, который понимает, в отличие от своих собратьев, что люди думают о нем. Он понимает, что если его не гонят прочь, то это потому лишь, что его терпят «в этом доме», так что он подумывает, а не поискать ли ему другую конуру. Этот пес, конечно, был сыном нашего Па, и сам Па выгнал его из дома на улицу, где он прожил слишком долго и, конечно, забыл, как жить в доме. И Па забыл, как когда-то выгнал его, и вообще никогда особо не задумывался, что такое отношения отца и сына. Что тут скажешь? А еще пес, возможно, не в себе и кусается, а тогда уж местному жандарму придется его пристрелить… Да пес и сам не рад, что явился сюда, – даже на пустоши он чувствовал себя менее одиноким, чем здесь, – несмотря на радушие хозяев…
Будучи не в силах вырваться из замкнутого круга оскорблений и нарастающего морального насилия, Дорус и Анна пытались справиться единственным известным им способом. Они предлагали сыну панацею в виде новой одежды и искренних молитв, были готовы дать ему взаймы денег, чтобы Винсент оплатил долги, восхищались его рисунками («Он работает над парой рисунков, которые кажутся нам прекрасными», – сообщал Дорус Тео). Родители искали оправдания поведению сына. «Когда он оглядывается назад и вспоминает, как разорвал все прежние отношения, – пояснял Дорус, – ему, должно быть, становится очень больно». При малейшей возможности отец и мать старались угодить всем пожеланиям сына. Стоило ему потребовать мастерскую, как у Раппарда, – и родители отбросили свои возражения и расчистили комнату в доме, которую раньше использовали в качестве чулана, потратились на установку печки и новый деревянный пол, «чтобы было красиво, тепло и сухо», даже предложили сделать окно, чтобы было больше света.
Сложнее всего им было примириться со странностями сына и принять их как данность. «Мы проводим этот эксперимент с полным доверием, – писали родители младшему сыну вскоре после приезда Винсента, – и намерены предоставить ему полную свободу в выборе одежды и прочем… Тот факт, что он у нас чудаковат, уже не изменишь».
Но угодить Винсенту было невозможно. Каждая попытка примирения встречала все большее раздражение с его стороны – весь свой гнев он постепенно сосредоточил на своих «тюремщиках». В родительских подарках ему неизменно виделись упреки («Моя одежда была недостаточно хороша»), а в знаках внимания – унизительная снисходительность. «Их сердечный прием меня огорчает, – жаловался он брату. – Снисходительное отношение без готовности признать свои ошибки для меня, наверное, хуже самих ошибок». Отведенный ему чулан он назвал «мастерской, предоставленной в качестве извинения», и почти сразу начал требовать комнату получше. На каждое родительское предложение чувствовать себя как дома он отвечал капризами и яростными разглагольствованиями. «Я не собираюсь делать вид, что хоть немного согласен с отцом, – писал Винсент брату через две недели после приезда. – Я решительно против него и категорически с ним не согласен». Стоило родителям выразить сомнение в целесообразности пребывания сына в Нюэнене, Винсент тут же решил остаться; когда же они подтвердили свою готовность принять его, он стал угрожать, что уедет. Кладовка-мастерская стала причиной целого шквала причитаний («Вы, люди, не понимаете меня и, боюсь, никогда не поймете») и мелодраматических обещаний не попадаться родителям на глаза («Я должен найти способ больше не „беспокоить“ ни тебя, ни отца, – писал он Тео. – Дай мне идти своим собственным путем»).
К Рождеству новую мастерскую как раз успели отделать, но Винсент отплатил родителям за доброту, нанеся им горькую обиду. Накануне отъезда в Утрехт (художник собрался навестить Раппарда) произошла сцена, повторившая события двухлетней давности в Эттене: Винсент спровоцировал очередную стычку, припомнив историю с Кее Вос. Отец не уступил в споре (сын списал это на «мелочную гордость»), и Винсент покинул пасторский дом, поклявшись, что из Утрехта отправится в Гаагу – единственное место, куда родители умоляли его не ездить. Рождественские праздники Винсент провел с Син и ее детьми. По возвращении он объявил, что вновь подумывает жениться на этой женщине, хотя в письме признавался Тео, что они с Син «еще решительнее, чем раньше, пришли к выводу, что она будет жить сама по себе, а я сам по себе».
Дорус, как и следовало ожидать, пригрозил предотвратить этот брак, подав очередное ходатайство об опеке, – эта угроза спровоцировала новый виток ожесточенного сопротивления и демонстративного неповиновения со стороны Винсента. Так начался новый, 1884 год.
Ежедневные сражения неминуемо должны были выйти за пределы пасторского дома. Нюэнен – затерявшийся среди песчаных пустошей Восточного Брабанта городок с населением меньше, чем в Зюндерте, тоже был узником собственного прошлого. Методы ведения сельского хозяйства и кустарная ткацкая промышленность оставались здесь неизменными едва ли не со времен Средневековья. В то время как остальная Голландия, а с ней и Европа стремительно двигались в направлении нового века, Нюэнен неумолимо погружался в трясину нищеты и отсталости. На больших фабриках с паровыми машинами, число которых стремительно росло, возможно было производить куда более качественные ткани; развитие транспорта уже спровоцировало мировую экономическую депрессию в области сельского хозяйства, сильнейший удар которой пришелся по мелким фермерам, вроде тех, что вели хозяйство в Нюэнене. В отличие от Зюндерта, не имея своей Наполеонсвег, городок остался в географической изоляции и не получал притока свежей крови. Железнодорожное сообщение с внешним миром появилось здесь слишком поздно. К 1882 г., когда сюда приехал Дорус Ван Гог, Нюэнен уже был умирающим городом: рождаемость падала, смертность росла, а работоспособное население массово перемещалось в другие города.
Лишь призывы столь почитаемого Дорусом Общества за процветание могли заставить старшего Ван Гога покинуть удобную пенсионерскую должность в Эттене и отправиться миссионерствовать в очередной форпост на пустоши. Жесткая политика Общества в отношении фермеров-арендаторов (за неуплату ренты арендатора, страдающего от неизлечимой болезни, просто выселили с фермы) привела к неприятному конфликту с учредителями организации и расколола крохотную общину (всего тридцать пять человек на город с населением менее двух тысяч). Доруса послали в Нюэнен, чтобы он утихомирил бунтарей и прекратил распространение опасных слухов, которые могли пошатнуть позиции Общества в Восточном Брабанте. Враги протестантизма были готовы ухватиться за любое проявление слабости, любой намек на скандал, лишь бы дискредитировать Общество и веру, которой оно служило.
До появления Винсента в Нюэнене на День святого Николая в 1883 г. никто в городе не знал о его существовании – даже старейшины церкви, где служил Дорус. Пастор никогда не упоминал о своем старшем сыне, и причина молчания вскоре стала понятна. Винсент, казалось, спланировал целую кампанию, чтобы смутить и скомпрометировать родителей: когда к отцу приходили посетители, сын открыто заявлял о своем атеизме и хвастался, что играет в семье роль паршивой овцы. Таинственный отъезд в Гаагу накануне Рождества – в момент, когда взгляды всех нюэненских протестантов были прикованы к дому пастора, – стал для всех свидетельством разлада в самом сердце конгрегации.
Если с удаленными друзьями, вроде Раппарда и Фурне, Винсент еще утруждал себя соблюдением приличий, то людям из отцовского круга приходилось несладко. Гостей дома он встречал либо угрюмым молчанием, либо колкими выпадами либо же вовсе избегал общения с ними. Винсент нарочито отвергал светские приличия, называя их «абсурдными», и высмеивал «узколобый консерватизм» городской знати – «чопорных, лицемерных зануд», похожих на отца, а высказываемые ее представителями мнения становились мишенью для ехидного осуждения, которое сам он называл «честными наблюдениями». В конце концов, напуганные реакцией сына, Ван Гоги перестали приглашать в дом гостей. «Как можно быть таким нелюбезным», – сокрушалась Анна.
Во время долгих прогулок по городку и окрестным полям Винсенту не надо было прилагать усилия, чтобы привлечь к себе неодобрительные взгляды. Большинство жителей Нюэнена и близлежащих хуторов никогда прежде не видели художника, тем более художника – пасторского сына, который постоянно сквернословил, носил странную одежду, отказывался есть мясо, непрерывно курил трубку, пил коньяк из фляги и саркастически огрызался, если его спровоцировать. «Он был неприветлив… Легко впадал в гнев. Все время хмурился», – вспоминал пятьдесят лет спустя один из жителей Нюэнена. Другой вспоминал, что даже рыжеватая борода Винсента, казалось, восставала против голландского порядка: «Щетина у него торчала в разные стороны: клок – сюда, клок – туда… Выглядел он безобразно». Кроткие горожане впервые столкнулись с подобным человеком, в их языке для него даже слова подходящего не нашлось. Они называли Винсента «het schildermenneke»[47] – «наш художничек» или просто «рыжий». Он же называл их «деревенщиной». Как и в других местах, Винсент и здесь привлекал к себе толпы мальчишек, которые повсюду следовали за ним и без конца дразнили. Причем утверждал, будто эта пытка доставляет ему удовольствие. Он реагировал на своих мучителей точно так же, как реагировал на сплетни и слухи, – с презрительной улыбкой. «Мне нет дела до того, что люди думают обо мне, – заявлял он, – у меня свой путь».
И со временем его путь приобрел направление, которое более всего смущало и компрометировало Доруса и Анну.
Комнаты, в которых работали эти люди, были темными и тесными, как тюремные камеры. В солнечные дни темноту пронизывали считаные пучки пыльного света. Но солнечные дни в Нюэнене случались редко, особенно зимой. «Дожди и туманы постоянно топят город во влаге, – жаловался один путешественник. – Местные жители во все глаза ищут на небе солнце, но оно здесь редкий гость». Чаще всего рассвет приносил в душные помещения лишь сумрачные серые проблески. После захода солнца источниками света оставались рыжее пламя камина, едва теплящегося, чтобы сэкономить драгоценное топливо, и бледный желтый свет газовой лампы, подвешенной под потолком на черных от копоти балках.
В темноте ли, при свете ли работа не останавливалась. От утрамбованного земляного пола до крытых соломой стропил – все сотрясалось в такт движениям ткацкого станка. Заключенная в крохотную каморку машина напоминала гигантское насекомое – слишком большое, чтобы выползти через узкие отдушины или низкую дверь. Деревянные конструкции станка, словно распростертые конечности, топорщились в разные стороны. Некоторые были толщиной с хороший корабельный брус – на спилах были видны жилистые сплетения стволов, из которых эти станины были выпилены, а там, где когда-то росли мощные ветки, оставались черные пятна-узлы. В ажурном сердце станка челнок бесконечно протаскивал нить утка между нитей основы, будто в напрасной попытке вырваться на волю.
Винсент мечтал рисовать ткачей с тех пор, как осознал себя художником. В 1880 г. он утверждал, будто во время одной из неудачных вылазок из Боринажа видел «деревни ткачей», и сравнивал их бледные лица и темные цеха с тем, как выглядели и трудились шахтеры, среди которых он тогда жил. В работе ткачей Винсент обнаружил сходство с собственным (тогда еще новым для него) «ремеслом», а также глубокую связь, которую испытывал с представителями этой профессии еще со времен своего детства в Брабанте. Считая ткачей людьми не от мира сего («ткач мечтателен, задумчив, похож чуть ли не на лунатика»), Винсент черпал вдохновение из самых разнообразных источников: пасторальных фантазий художников Золотого века, сочинений Мишле, романа Джордж Элиот «Сайлес Марнер». В Гааге он использовал этот идеализированный образ в бесконечных спорах по поводу Син, превознося ткачей как людей действия, а не размышления. «[Ткач] так поглощен своей работой, что не думает, а действует; он не может объяснить, как должно идти дело, – он просто чувствует это». К моменту отъезда из Гааги изображения ткачей прочно утвердились в его коллекции среди крестьянских похорон и сельских кладбищ. Пока художник был в Дренте, до него могли дойти слухи о том, что в Звело семью ткачей пишет Макс Либерман, а в декабре, в гостях у Раппарда, он наверняка видел его этюды прядильщиц, ткачей и станков.
Ткач. Акварель. 1884. 35 × 45 см
В Нюэнене ткачей было множество – каждый четвертый из мужского населения городка добывал часть своего жалкого заработка ткачеством. Так же как их деды и прадеды, они работали на монструозных черных станках, занимавших почти целиком их ветхие, полуразвалившиеся лачуги, а жены и дети наматывали им шпульки. Краткий эксперимент по модернизации ткачества в Нюэнене завершился задолго до приезда Винсента; нищие ткачи-надомники оказались во власти торговцев, снабжавших их пряжей (ручное ткачество к тому времени было уже большой редкостью), и рынка, застывшего в тисках охватившей весь континент экономической депрессии. Большинство нюэненских ткачей работали на станках, доставшихся им от прадедов, кросны этих машин оросило своим потом не одно поколение. Большинство по-прежнему были не владельцами, а лишь арендаторами орудий труда. Здесь традиционно производили яркую ткань с узором из клеток и полос, которая называлась «bontjes». Некоторые ткали кухонные полотенца или полотно для детских пеленок. Работа поступала нерегулярно, платили за нее гроши – жалкие крохи за тяжелый механический труд. Чтобы свести концы с концами, некоторые ткачи возделывали небольшие участки земли, некоторые – подрабатывали где придется. Одним из последних был Адриан Рейкен – он ухаживал за садом Ван Гогов и прибирался в мастерской странного пасторского сына-художника. Возможно, именно Рейкен отвел Винсента в пригороды Нюэнена, чтобы тот мог утолить давнее желание рисовать ткачей.
Но ни состязание с Раппардом, ни поиск очередного идеального образа благородного труда не могли быть единственной причиной, почему Винсента так тянуло в мрачные хижины. Здесь он проводил многие часы в закопченных, душных мастерских, наполненных неумолкающим грохотом адских машин. Он приходил утром и оставался до позднего вечера – куда дольше, чем требовалось на грубые наброски, с которыми он возвращался затем в мастерскую. Но, как ни странно, готовые его работы демонстрируют поразительное невнимание к реальному устройству станков – крайне нехарактерное для страстного коллекционера и классификатора.
К самим ткачам он тоже особенно не присматривался. Почти на всех рисунках они безучастно сидят за своими хитроумными станками, похожие на птиц в клетках, их черты неразличимы, лица ничего не выражают. Винсент редко прорисовывал их проворные, неутомимые руки или ноги, без устали толкающие подножку. Художник и сам признавался, что в отдельных набросках лишь несколькими штрихами намечал «очертания» фигуры ткача в последнюю очередь, видя в нем некий фантом – призрак машины, едва заслуживающий внимания. (В Нюэнене, как и в Гааге, Винсент никогда не указывал имен своих моделей и не описывал их внешность.)
Винсента явно тянуло в эти наполненные оглушительным грохотом каморки, шум избавлял художника от необходимости общаться с их обитателями точно так же, как избавляла его от этого глухота Зёйдерланда, старика-сироты. Монотонный шум ткацкого станка, судя по всему, помогал Винсенту, как и ткачу-отшельнику Сайлесу Марнеру из романа Джордж Элиот, уйти от мучительных воспоминаний и забыть о яростных и безнадежных спорах с отцом. Другим его убежищем было искусство. «Когда человек упорен и последователен в своей работе, она сама становится конечной целью и помогает преодолеть пучины жизни, лишенные любви», – писала в своем романе Элиот.
Для Винсента, с его неуверенной техникой, ткачи и их машины определенно были не самым простым сюжетом. Замысловатая конструкция станка создавала неразрешимые проблемы с построением перспективы – попытки использовать перспективную рамку ни к чему не привели: станки оказались слишком большими, а помещения – слишком маленькими. «Приходится сидеть так близко, – жаловался художник в письме, – что сложно производить измерения». В итоге перспективные линии на его рисунках немедленно начинали противоречить друг другу, особенно когда он добавлял фигуры или пытался нарисовать станок вместе с окружающей обстановкой. В конце концов Винсент разыскал помещение побольше, где стояли два станка, но рассмотреть их как следует и здесь можно было только из прихожей.
Но эти сложности было не сравнить с теми, которые приходилось преодолевать Винсенту, дорисовывая фигуру ткача. Несмотря на несколько лет практики, ему так и не удалось еще в совершенстве овладеть мастерством рисования человеческой фигуры. В Гааге он работал в мастерской, где можно было полностью контролировать процесс: использовать перспективную рамку, просить моделей изменить позу и работать методом проб и ошибок, – все это помогло ему преодолеть беспомощность и неуклюжесть первых попыток. Но в тесных хижинах ткачей его неумелость стала очевидной. После целой серии неудачных набросков Винсент стал занимать позицию перед станком – так, чтобы фигура ткача была лишь частично видима за ним, либо рисовал механизм и работающего за ним человека в профиль. Иногда он рисовал ткачей на фоне окна, что позволяло наметить фигуру лишь силуэтом; иногда мастерская на его рисунке оказывалась погруженной в такой мрак, что различить черты сидящего за станком оказывалось совершенно невозможно (эта оригинальная находка привела к тому, что рисунки Винсента становились с каждым разом все более темными).
Но художник не сдавался. Спустя несколько месяцев маниакального усердия его портфолио пополнилось не одним десятком практически идентичных рисунков: упорно трудясь над каждым из них, Винсент детально прорисовывал бесчисленные детали конструкций ткацкого станка. Те же самые сюжеты он повторял в акварели, которая и раньше-то была для него мучением. На непокорные станки Винсент не пожалел даже драгоценных масляных красок и заполнил большие дорогие холсты схематичными темными силуэтами машин; однако большого удовлетворения эти работы ему не принесли – он даже не дал себе труда их подписать.
К чему были все эти усилия?
Ткачи вряд ли могли помочь ему достичь художественных задач, которые ставил перед собой Винсент, но они были идеальными союзниками в его домашней битве. В каталоге «буржуазных страшилок» Доруса и Анны ткачи, так же как уличные торговцы и точильщики, числились людьми со странными привычками и сомнительным источником средств к существованию. «Непонятно было, как это ткацкое ремесло, пусть и необходимое, могло существовать без помощи нечистой силы», – писала Джордж Элиот в романе «Сайлес Марнер». В семье Ван Гог, по словам сестры Лис, ткачество считали «нездоровым» и «пагубным» занятием. В Нюэнене ткачей можно было увидеть на улицах лишь вечером в воскресенье – приличные люди в такое время из дому не выходили, – когда они обменивали сотканное за неделю полотно на пряжу для будущей работы, – бледные, призрачные одинокие фигуры. Собаки облаивали их, а люди сочиняли про них сплетни и легенды. К 1880 г., когда по Европе прокатились многочисленные выступления ткачей в защиту собственных прав, к старым предубеждениям добавились и новые подозрения в политической агитации и склонности представителей этой профессии к общественным беспорядкам.
Рассказывая о своих ежедневных походах в их дома, об «убогих комнатках с земляными полами», о странных машинах, которые и днем и ночью наполняли хижины ткачей нестерпимым шумом, Винсент явно поддразнивал родителей и брата. «Бедные люди эти ткачи». Если Дорус и Анна начинали возражать против подобного общения, сын наверняка заставлял их замолчать теми же словами, что употреблял в письмах к Тео: «Я считаю себя абсолютно свободным в праве общаться с людьми так называемого низшего круга». Как будто надеясь спровоцировать ссору, Винсент приносил свои картины в столовую во время семейных трапез и ставил их на стул, словно приглашая ткачей к родительскому столу. «Винсент по-прежнему работает с ткачами, – жаловался Дорус спустя месяцы подобных провокаций. – Жаль, что вместо этого он не хочет заняться пейзажами».
17 января 1884 г. судьба даровала Винсенту последний шанс разорвать замкнутый круг раздора. Мать художника поехала за покупками в Хелмонд и, сходя с поезда, поскользнулась и упала. Предыдущей зимой шестидесятичетырехлетняя Анна уже падала, но тогда обошлось без серьезных повреждений. На этот раз ей повезло меньше – женщина сломала ногу. В сопровождении младшего сына Кора Анну поспешно перевезли в Нюэнен, где ей вправили кость и наложили обширный гипс. Кровать матери перенесли в кабинет Доруса на первом этаже; чтобы помочь уснуть, больной дали принять хлоральгидрат.
Теперь рядом с матерью надо было дежурить.
Наконец почувствовав себя как дома, Винсент принялся ухаживать за матерью с редкой самоотверженностью, точно так же, как когда-то заботился о травмированных шахтерах в Боринаже и больной проститутке Син. Он нервничал из-за каждого нового симптома и критиковал любой диагноз, поставленный врачами, беспокоился из-за последствий длительной обездвиженности и предоставил себя в полное распоряжение Анны. «Матери потребуется серьезный уход, – торжественно объявлял он в письме к Раппарду, – сейчас мне придется почти все время быть дома». «Какое-то время мне придется работать вполовину меньше», – писал он другу.
Когда надо было переменить постельное белье, Винсент с готовностью подставлял спину под особые носилки – врач сконструировал их для перемещения пациентки таким образом, чтобы не беспокоить больную ногу. Позже, когда перелом начал заживать, сын стал выносить мать в импровизированном паланкине в гостиную, а затем и в сад. Чтобы отвлечь Анну от болей в ноге, члены семьи по очереди читали ей – Винсент и в этом принимал участие. Он приносил ей первые цветы – примулы, фиалки, подснежники, – отец упоминал это проявление трогательной заботы в письме к Тео. И даже когда ничего не было нужно делать, он бродил по дому в ожидании возможности «хоть как-то помочь».
Казалось, прошлое постепенно ослабляет свою хватку. Несчастный случай «полностью отодвинул некоторые вопросы на задний план», – сообщал Винсент, и это позволяло ему «вполне неплохо ладить» с родителями. Даже скупой на похвалы преподобный Ван Гог, видя готовность сына помочь, назвал его поведение «образцом заботливости» и стал с сочувствием высказываться о художественных усилиях сына («Он работает с огромным усердием») – если не об искусстве вообще. «Я очень надеюсь, что его работа встретит хотя бы какое-то одобрение», – писал Дорус Тео.
Винсент ответил отцу тем же. Если весь предыдущий месяц он безжалостно критиковал Доруса, то теперь вдруг снова проникся традиционными ценностями. Он дружелюбно приветствовал посетителей отцовского дома, приходивших справиться о здоровье жены пастора («Для меня очень важно ладить с людьми»), и беспокоился о перспективах замужества сестер («Бедные сестры… никто особенно не склонен искать руки девушки без средств»). В начале февраля Винсент преподнес отцу на день рождения экземпляр книги «Из темницы» («Uitdecel») Элизы Лорийяра – писателя-проповедника, лидера той самой доминократии, которую он с такой яростью осуждал всего несколькими неделями ранее. Когда через неделю после случившегося пришли счета от доктора на две сотни флоринов, Винсент отдал отцу все деньги, полученные от Тео (отложив на еще более неопределенное время уплату своих гаагских долгов). Желание помочь родителям в их финансовых затруднениях было столь сильным, что он вновь принялся упрашивать Тео найти ему оплачиваемую работу, «чтобы ты мог отдать матери то, что, в противном случае, отдал бы мне». И наконец, наверняка заставив мать улыбнуться, Винсент попытался устроить брак сестры Вил с аристократом ван Раппардом.
В своем искусстве Винсент тоже перешел от провокации к умиротворению. Воодушевленный нежданным шансом получить одобрение и поддержку, Винсент вновь загорелся давней мечтой порадовать родителей. «Рад сообщить, что Ма пребывает в спокойном и радостном расположении духа, – с гордостью докладывал он Тео. – Ее развлекают всяческие пустяки. Намедни я нарисовал для нее небольшую церковь с живой изгородью и деревьями».
Винсент уже обращался к подобным ностальгическим образам в серии рисунков, созданных сразу по приезде в Нюэнен. После большого снегопада он взял альбом для набросков и, работая на морозе, запечатлел брабантскую зиму своего детства: сад пасторского дома – с голыми деревьями и высокими сугробами; пару, бредущую к церкви по обсаженной деревьями аллее, оставляя на снегу цепочку следов; крестьянку, сгребающую вилами навоз на фоне бескрайнего белого горизонта; сооружающих снеговика детей; покосившиеся кресты на погосте. Большинство из этих сюжетов были замыслены еще до приезда в Нюэнен («Как бы мне хотелось нарисовать погост старой церкви в Нюэнене»), – как всегда, Винсент был готов увидеть то, что хотел видеть. Эти рисунки с тонкой штриховкой пером и карандашом отличались особой тщательностью – художник никогда не жалел времени на «портреты» домов, где жила его семья. В период недолгого затишья перед очередной бурей эти работы вызвали восхищение даже у отца, известного своим скептицизмом. «Разве эти рисунки пером, что сделал Винсент, не прекрасны? – писал он Тео. – У него это так легко получается».
Надеясь заслужить одобрение матери, Винсент словно забыл, как буквально только что назло ей увлеченно рисовал ткачей, и вернулся к умиротворяющим образам отцовской церкви и пасторского дома. Вместо того чтобы бродить по дальним окраинам городка, теперь он не покидал пределов материнского сада на заднем дворе, замершего в ожидании весны под призрачно-белым снежным покровом: он любовно зарисовывал тонкие саженцы и кусты роз, закутанные в солому, чтобы уберечь их от мороза; черные силуэты фруктовых деревьев, словно раскинувших руки-ветви в безумных жестах; старую колокольню, оставшуюся от давно не существующей церкви и одиноко возвышающуюся на горизонте как вечное напоминание о воскресении. Наброски он уносил в свою маленькую мастерскую в чулане и там переносил на большие листы гладкой бумаги, без устали работая над правдоподобием каждой фактуры, тщательно прорисовывая каждую изогнутую веточку, каждый столбик в изгороди, каждый листик или пучок травы, осмелившийся бросить вызов зимней белизне. Винсент распечатал коробку с красками и впервые продемонстрировал родителям свое новое умение, написав маслом отцовскую церковь с собравшимися перед входом, будто позируя для группового портрета, прихожанами. Когда картина была закончена, он вручил ее матери, следуя знакомому ему с детства ритуалу подношения подарка – ритуалу, от которого он так долго чувствовал себя отлученным.
Освободившись от необходимости доказывать или убеждать, движимый исключительно желанием доставить удовольствие Винсент начал работу над серией картин, которые впоследствии станут считаться первыми безусловными шедеврами его поздно начавшейся стремительной карьеры. Оставив на время живопись, художник обратился к хорошо знакомым инструментам – перу и карандашу. Со времен мрачного периода Боринажа рисование уже не раз помогало ему переживать кризис. Его работы в технике черно-белой графики единственные заслужили одобрительные отзывы родных. Именно благодаря увлечению этой техникой Винсент подружился с Антоном ван Раппардом. Теперь же, когда на горизонте вновь забрезжила надежда на примирение с домашними, он, надеясь сделать родителям приятное, в очередной раз попытался наладить отношения с их любимчиком Раппардом (и даже устроить его брак с сестрой) и вновь занялся рисованием.
Он рисовал уголки природы, милые сердцу Доруса и Анны: пруд в углу сада, разбухший от талой воды и окруженный дикими травами, песчаную дорогу за воротами и ряд берез на краю города, неподалеку от пасторского дома. Мать не имела возможности совершать прогулки по любимым садовым тропкам, и Винсент приносил их ей в своих рисунках.
В рисунке, изображающем берег пруда, ему удалось запечатлеть состояние неподвижности и ожидания первых дней весны, воплотив наблюдения, собранные за всю жизнь. На листе веленевой бумаги размером 39 × 53 см, не оставив ни пятнышка пустого места, Винсент скрупулезно зафиксировал картину зимнего запустения: искореженные пни и изгибающиеся ветви неподрезанных кустов, жалкую наготу кружевного переплетения устремленных в небо ветвей деревьев, пруд с мерцающей водой и отражающимися в ней небом, заросшими берегами и переливающимися стволами. С помощью перспективной рамки Винсент уместил в пространство рисунка убегающую к горизонту пустынную дорогу – прямую как стрела, словно в укор бесформенным очертаниям пруда, – и тянущуюся вдоль нее живую изгородь. В центре композиции – неясный призрак высящейся вдалеке церкви.
Этот замерший в зимнем оцепенении ландшафт служит фоном крошечной драмы: над неподвижной водой в поисках пищи парит птица. Несколькими легкими мазками белой краски на фоне темной поверхности пруда Винсент вызывал к жизни детские воспоминания: наблюдения за птицами вместе с отцом, совместное чтение «Птицы» Мишле и долгие бдения на берегу, вознагражденные зрелищем захватывающих чудес природы. Винсент решил назвать рисунок по имени птицы: «Зимородок».
Незаурядную наблюдательность Винсента наглядно демонстрировал и другой рисунок с изображением группы подстриженных берез – около дюжины кряжистых, невысоких деревьев, рассеянных по берегам дренажной канавы, пролегавшей на границе городка и низинных пастбищ. Анне Ван Гог был прекрасно знаком этот вид. Винсент установил перспективную рамку так близко, что изображения деревьев на переднем плане заполнили собой практически все пространство большого листа. За каждым из них, убегая к далекому горизонту, тянутся ровные ряды других таких же деревьев, смыкаясь почти в самом центре рисунка, – эффектное перспективное решение, благодаря которому стволы передних деревьев будто вытолкнуты прямо на зрителя. Винсент и раньше рисовал подстриженные деревья – их сучковатые стволы, увенчанные порослью новых веток, были излюбленным мотивом для многих поколений голландских художников. На обочинах дорог, берегах каналов, кромках полей можно было встретить множество ив, дубов и берез, прихотливо видоизмененных рукой человека: каждый год их кроны подстригались, из-за чего деревья выглядели обиженными и покинутыми.
Эти березы-ветераны, покрытые шрамами после многочисленных весенних стрижек, главенствуют в композиции рисунка. Рисуя стриженые деревья, писал Винсент брату несколькими годами ранее, нужно непременно иметь в виду, что каждое из них – живое существо; «нужно сосредоточить все внимание на этом дереве и не отступать, пока в нем не появится жизнь». Но сам Винсент до сих пор не следовал своему же совету. Он старательно трудился над изображениями просторного ландшафта, крестьянской хижины, облачного неба, исчезающей за горизонтом дороги и, конечно же, человеческих фигур. Снова и снова в его рисунках стриженым деревьям отводилась роль обрамления для одинокой фигуры путника, бредущего по пустынной дороге; их страдальческие формы оказывались всего лишь символическим отголоском чувств этой бесприютной человеческой фигуры – неизменно главного предмета мучительных усилий художника.
Краткий период материнской благосклонности подарил Винсенту покой, а с ним и возможность просто наблюдать. Он находил и ощупывал взглядом каждый болезненный узел на месте отстриженной ветки, каждый обрубок, каждую печальную деформацию. Его глаз фиксировал блестящие белые трещинки в коре берез и разнообразие наклона их стволов. Из черных узлов на перекореженной руине ствола – отметин последней подрезки – вверх, к солнцу, тянулись молодые тонкие ветки. Каждое следующее дерево воздевало ветви в том же торжествующем жесте, заполняя верхнюю часть листа частоколом вертикальных линий, ритм которых в нижней его части дублировали вертикальные штрихи травы и дальних камышей.
До сих пор Винсент позволял себе так долго и глубоко всматриваться в предмет изображения только один раз. В фанатичном желании добиться идеального изображения фигуры он подвергал пристальному разглядыванию долготерпеливого старика-сироту Зёйдерланда, но в результате лишь еще больше раздражался, яснее осознавая трудность передачи человеческой фигуры. Даже сейчас, весной 1884 г., вожделенное мастерство рисования фигуры все еще оставалось недостижимой целью. На другом мартовском рисунке бесчисленными штрихами пера Винсент изобразил четверку подстриженных деревьев, растущих на берегу канавы за калиткой сада. Но за деревьями виднелась фигура неуклюжего безликого человека с тачкой, словно забредшего сюда из мастерской на Схенквег, – пришельца из тех времен, когда руку художника направляло его одиночество. В конце концов Винсент добавил фигуры и на рисунок с березами: справа вдалеке – пастуха со стадом, слева – женщину с граблями на плече. Однако витальная сила покореженных, но полных жизни деревьев на первом плане настолько велика, что эти крохотные человеческие фигурки здесь явно второстепенны.
Зимородок. Перо, кисть, чернила, белая краска. Март 1884. 39 × 53 см
В «Подстриженных березах» Винсент впервые обнаруживает жизнь вне человеческой фигуры. Он всегда умел наблюдать за природой – видеть ее неявную жизнь, находить в ней эмоциональную отдушину, умел охватить взглядом бескрайние просторы олицетворявших ее садов и полей. Но теперь к этой близости прибавились значимость непосредственной цели, цельность образа, смелость выражения, которых раньше удостаивались только его модели. «Ряды подстриженных ив напоминают мне процессию стариков из богадельни», – писал он в одном из писем. Способность Винсента к прояснению, упрощению, усилению выразительности образа, подчиненная прежде рисованию фигур и отточенная годами рисования набросков в письмах, теперь давала ему возможность обнажить скрытую жизнь едва ли не любого объекта: стула, пары башмаков, цветка подсолнуха.
Подстриженные березы. Перо, чернила, акварель, карандаш. Март 1884. 39,5 × 54,2 см
Увы, попытка убежать от прошлого была обречена на провал. Какой бы призрачной ни казалась перспектива обрести законное место среди членов семьи, она привела к столкновению с человеком, который имел на это куда больше прав. К январю 1884 г. отношения Винсента с Тео зашли в тупик – братья погрязли в обоюдном недовольстве. Винсент приехал в Нюэнен, с трудом сдерживая гнев на брата: за выступления против Син, за отказ уволиться из «Гупиль и K°» и приехать в Дренте. Винсент описывал свои чувства как «разочарование» и «расставание с иллюзиями», сетовал, каким «ужасно, ужасно печальным оказался конец года», и возлагал на Тео ответственность за крушение мечты об идеальных братских отношениях.
Тео же не мог не счесть проявлением пренебрежения приезд брата в Нюэнен: до последней минуты младший брат старался убедить Винсента не ехать к родителям, а присоединиться к нему в Париже. Он даже нашел для брата работу в газете «Le Moniteur Universel». В отправленном уже из Нюэнена письме с отказом Винсент писал: «Сильно опасаюсь, как бы в сравнительно небольшой срок многие крупные художественные издания, вроде „Le Moniteur Universel“, да и другие… не прогорели и не пришли в упадок». «Вполне возможно, что чувства твои резко изменятся – постепенно или вдруг, и это заставит тебя по-новому посмотреть на жизнь, и в итоге, возможно, ты станешь художником».
Попытки Тео защитить отца (Винсент кичился своим «дикарским» поведением в спорах с Дорусом) вновь вызвали у старшего брата подозрения, что за его спиной зреет заговор. Винсент укорял Тео, будто тот примкнул к тем, от кого он – Винсент – всегда слышал лишь насмешки, и требовал признания, кому на самом деле сочувствует брат: «Я спрашиваю тебя раз и навсегда, какова твоя позиция: кто ты – „Ван Гог“ или „Тео“, которого я знал прежде?» Тео ответил резким письмом, в котором назвал Винсента «трусом» за издевательства над стариком-отцом и требовал взять назад грубую критику в его адрес. Старший брат отреагировал серией писем, полных ярости и возмущения, – горьких, язвительных и дерзких посланий, в которых он одновременно оплакивал потерю прежней близости и винил Тео во всех своих бедах. Не успели высохнуть чернила, как Винсент устроил новую провокацию, отправившись на Рождество в Гаагу. По возвращении он принялся упрекать брата в плачевном состоянии Син и ее семьи и открыто клялся продолжать оказывать им поддержку, открыто игнорируя требование Тео отказаться от этой женщины раз и навсегда. «Как бы ни была велика твоя финансовая власть, ты не сможешь заставить меня отказаться от нее», – писал Винсент, подчеркивая строки, в которых декларировал свою независимость.
Но завоевать реальную независимость оказалось отнюдь не так легко. Попыткам вновь обрести родительское расположение после травмы Анны мешала зависимость от Тео. Винсент постарался избавиться от репутации вечного неудачника и, следуя заповедям Гупиля, попробовал создать несколько работ более коммерческого характера. По примеру мастера коммерческого успеха Мауве он обратился к акварели, откровенно пытаясь придать своим работам воздушную тональность живописи бывшего учителя. Очередные живописные работы с изображением ткачей он постарался сделать более близкими «по цвету и тону» произведениям успешных художников гаагской школы, вроде Йозефа Израэлса, и снабдил ряд декабрьских рисунков мечтательными французскими названиями («Jardin d’hiver»,[48] «Mélancolie»[49]), как будто они были предназначены непосредственно для парижского рынка. Но каждый раз, представляясь друзьям родителей, как он теперь называл их – «почтенным уроженцам этих мест», художник становился мишенью мучительных расспросов: «Почему вы никогда не продаете свои работы?», «Почему другие продают, а вы – нет?», «Странно, что вы не ведете никаких дел с братом или с фирмой Гупиля». «Куда бы я ни пошел, и особенно дома, за мной все время следят: чем я занимаюсь, получу ли я какие-нибудь деньги за свою работу, – мрачно жаловался Винсент брату. – В общем, в нашем обществе все только об этом и думают».
Чувство вины и паранойя неизбежно превращали любой вежливый вопрос, любой неодобрительный взгляд в ядовитый укор: «Мне приходится мириться с упреками в том, что я провожу время в безделье, – и даже с абсолютным презрением к себе как к человеку без каких бы то ни было средств к существованию». Он горестно сетовал, что его финансовая зависимость от брата производит неблагоприятное впечатление на окружающих. А еще оплакивал свое «ложное положение», по-видимому подразумевая еще более глубокую обиду – главенство Тео. Вскоре он и вовсе набросился с обвинениями на своего далекого, но вечно присутствующего в его жизни брата. «По возвращении домой меня поразил тот факт, что те деньги, которые я привык получать от тебя, представляются людям… милостыней для нищего шута, – писал Винсент, этим криком души сознаваясь в собственных переживаниях. – Я чувствую себя все более неловко».
В феврале раздраженный и обиженный Винсент собрал и отправил брату две бандероли с рисунками и акварелями, сопроводив их «предложением на будущее». В письме он намеренно деловым тоном излагал Тео очередной план организации их непростых отношений: Винсент будет периодически присылать в Париж свои работы, Тео – выбирать из них понравившиеся. Те деньги, что Тео будет посылать Винсенту, пойдут в счет оплаты отобранных работ («Я смогу считать, что заработал полученные от тебя деньги»). Те же работы, которые не заинтересуют Тео, Винсент собирался предлагать другим торговцам. Как обычно, свое предложение Винсент обрамил льстивыми уговорами, призывами к братской солидарности и торжественными заверениями, что его идея поможет братьям «избежать крайностей и держаться верного курса». Но за всем этим отчетливо звучало ультимативное требование. «После марта я не стану принимать от тебя деньги, только если взамен пришлю тебе какие-то работы», – писал Винсент, вновь напоминая о сроке, обозначенном еще во время пребывания в Дренте. По сути, это была та же угроза самоуничтожения, к которой он прибегал уже не раз: если Тео отказывался «покупать» таким образом его работы, Винсент отказывался брать деньги, обрекая себя и семью на очередной кризис.
В ожидании ответа прошло несколько недель. Тео вновь наказывал брата молчанием, и тот попеременно то пребывал в ужасном волнении, то раздражался и отправлял брату новые послания, в которых жалобно сравнивал себя с узником в ожидании решения суда, что может сделать его свободным. Когда Винсенту удавалось ненадолго справиться с сомнениями, вновь брала верх любовь к брату, и тогда он пытался смягчить сердце Тео поэтическими цитатами и уверениями в своей преданности: «Как бы по-разному мы ни чувствовали и как бы по-разному ни относились к тем или иным вещам, мы с тобой братья и, надеюсь, сумеем и дальше вести себя по-братски».
Ответ Тео пришел лишь в начале марта. В прямых, не оставляющих ни малейших сомнений по поводу сказанного выражениях (в отличие от туманных формулировок старшего брата) Тео писал, что работы Винсента недостаточно хороши для продажи, что с момента первых неуклюжих рисунков он не слишком продвинулся вперед. По словам Тео, он не может способствовать карьере брата ни как торговец, ни как меценат до тех пор, пока его работы не станут «существенно лучше». Витиеватые уговоры Винсента, судя по всему, лишь спровоцировали брата на предельно откровенный ответ. Тео высмеивал идею Винсента поискать других торговцев, согласных продавать его работы, и напоминал, что никто другой не стал бы авансом снабжать его деньгами, взамен получая лишь беспочвенные мечты и пустые рассуждения. Пройдет «еще немало лет», предсказывал Тео, прежде чем картины Винсента обретут хоть какую-то коммерческую ценность, – и еще больше времени пройдет, прежде чем он сможет жить на деньги от их продажи. Младший брат критиковал примитивную технику рисунков Винсента (их несовершенство оскорбит публику, писал Тео), поверхностность живописных этюдов и колористическое однообразие. С пренебрежением, граничащим с отречением от общего прошлого, он обвинял Винсента в «чрезмерной зацикленности» на творчестве французского пейзажиста Жоржа Мишеля, давнего любимца старшего брата, и, в частности, презрительно называл картины, написанные под влиянием его творчества в Дренте, попросту неудачными.
Предлагая очередной план, Винсент заверял брата: «Если же она [моя работа] тебе не понравится и ты не захочешь иметь с ней дела, я не упомяну ее больше ни словом». «Я хочу, чтобы ты откровенно говорил мне все, что думаешь, – писал он, – точно так же, как я хочу иметь возможность быть с тобой откровенным». Но в действительности подобной откровенности Винсент, разумеется, не желал, и его ярость в этой ситуации была столь же неотвратимой, как и гнев Тео. В самом агрессивном из всех писем, когда-либо написанных брату, Винсент грубо обвинял Тео буквально во всех своих неудачах. Его работы не продавались? Чему же здесь было удивляться: Тео не делал ровным счетом ничего, чтобы их продать. Он «убрал их подальше в темный угол» и «пальцем не пошевелил», чтобы найти покупателя. Равнодушие к его искусству, по словам Винсента, лишь отражало неискренность и даже нечестность Тео в их отношениях. Его скверный брат, по версии художника, ставил стремление набить себе карман выше любви к искусству или братских уз. «Тебе совершенно наплевать на меня», – бушевал Винсент. Настоящий брат не стал бы держать его в оковах нищеты. Он давал бы деньги просто так – без контроля и обязательств, вместо того чтобы «затягивать тесемки кошелька» и заставлять его подчиняться. Винсент разбередил и самую свежую рану – крушение его надежд обзавестись семьей, причиной которого было противодействие брата его отношениям с Син. «Жену… ребенка… ты мне дать не можешь». Какой глупостью было приглашать Тео в Дренте. Какой смысл было надеяться, что у младшего брата хватит смелости стать художником.
Оставалось одно – разорвать отношения. Только трусостью можно было объяснить их мучительное продолжение – трусостью Тео. Винсент и так уже достаточно долго сносил оскорбительно-снисходительное отношение брата к его работе, притом что сам он не продемонстрировал ни малейшего желания «запачкать руки». Единственно возможным «мужским поступком» было бы положить конец унизительной связи, в которую превратилось их прежде идеальное братство. Пришла пора освободиться. «Совершенно естественно противиться, когда знаешь наверняка, что тебя держат в подвешенном состоянии, в неведении, – писал он Тео. – Когда ничего хорошего ждать не приходится… какой во всем этом смысл?» Винсент вновь предъявил Тео ультиматум, только на этот раз он не ставил никаких условий. «Я не могу оставить все как есть, – заявил он, – и принял решение прекратить отношения».
Винсент поклялся, что найдет себе нового посредника, категорически отвергая утверждение Тео, будто никто не будет возиться с ним. Теперь он собирался использовать любую возможность завязать новые контакты и выставить свои работы, то есть заняться тем, что всегда раньше презирал. Винсент писал о намерении отправиться в Антверпен и поискать покупателей там. План этот уже обсуждался с Раппардом. Возможно, он даже переехал бы в Антверпен или вернулся бы в Гаагу. Явно в качестве угрозы Винсент выразил намерение вернуться на место своей предыдущей катастрофы и возобновить отношения с фирмой «Гупиль и K°». «В конце концов, – рассуждал он, – я никогда не вел себя дурно по отношению к ним».
С целью подчеркнуть решимость идти собственным путем Винсент заказал местному плотнику изготовить несколько рам для своих картин, что было необходимым условием для продажи работ (ему казалось, что лучше всего полотна смотрятся в черных рамах). Первым делом он намеревался вставить в рамы работы, выполненные в Дренте, – ничем не отличавшиеся от тех, что раскритиковал Тео. Винсент упаковал и отправил ван Раппарду лучшие из последних рисунков, включая «Зимородка» и «Подстриженные березы», с просьбой «показать их людям». В Париж же он, напротив, вместо пейзажей, рисовать которые так долго уговаривал его брат, отправил очередную партию «ткачей», словно намеренно провоцируя Тео отвергнуть их вновь.
Но даже в разгар этого яростного противостояния Винсент не мог избавиться от сомнений. Когда Тео сообщил об окончательном разрыве с Мари, Винсент поспешил отречься от самых резких высказываний. («Видишь ли, я вовсе не ставлю целью не иметь больше никаких дел с тобой».) Но когда Тео отомстил за оскорбления, задержав очередной платеж, Винсент накинулся на брата с удвоенной яростью. Он не просто упрекал Тео в том, что тот подвел его в трудную минуту, но обвинял в умышленном вредительстве: «Ты намеренно относишься ко мне с пренебрежением, желая сделать мою жизнь еще более тяжелой». Винсент, словно рассерженный беспомощный ребенок, в ярости перечислял все обиды предыдущего года – и еще более давние. Всесильный управляющий Гупиля слишком долго мучил брата своей чванливой снисходительностью, своими «вангоговскими уловками» и «глупой, бессодержательной» критикой. Желая нанести брату сокрушительный удар, он писал Тео, что тот стал копией их отца. Винсент больше ни дня не мог стерпеть подобной ограниченности и самодовольства.
Но Тео и сам был узником. В начале апреля он все-таки согласился со всеми требованиями брата и сообщил, что будет и впредь посылать ежемесячно сто пятьдесят франков, как делал это ранее. Взамен Винсент должен был отправлять ему все выполненные работы. Тео мог делать с ними все, что вздумается, – хоть «порвать на куски». Знакомым в Нюэнене Винсент мог говорить теперь, что брат покупает его картины и получаемые от него деньги заработаны честным трудом. «Теперь я хоть как-то могу оправдать себя в глазах общества», – радовался Винсент. Тео взял на себя обязательство оказывать брату поддержку без всяких условий, Винсент – ничего не требовать у брата сверх договоренности. Об условиях соглашения Тео не должен был говорить никому, даже родителям. Несмотря на собственные финансовые затруднения, чтобы задобрить своего неумолимого брата, Тео подтвердил уговор, выслав внеочередные двести пятьдесят франков. Винсент же наконец достиг желаемого.
Но это не помешало ему немедленно потребовать изменить соглашение. Спустя несколько недель Тео получил новый ультиматум, обязывающий его принять предложенные братом изменения, «или между нами все кончено». Винсент обвинял брата в том, что тот проявляет недостаточный энтузиазм относительно его работы – относится к ней слишком легкомысленно; критиковал произведения, которыми Тео восхищался, и расхваливал те, что брат отвергал, возвращая отношения к неразрешимому конфликту времен Гааги. Показав Тео несколько отличных пейзажей пером, выполненных весной, Винсент ни разу больше не нарисовал ничего подобного. «Я несколько изменил свою технику», – сообщал он без каких-либо пояснений.
После долгих месяцев сражений с братом Винсент безвыходно погряз в бесконечных ссорах и провокациях – ими будет наполнен весь следующий год в Нюэнене. В этих распрях Винсент постепенно утратил страстное желание помириться с матерью, а заодно и интерес к тому искусству, которое могло бы доставить ей радость. Винсенту удалось достичь соглашения с Тео, но и в отсветах этой победы сам он видел впереди лишь тьму. В одном из писем брату Винсент горько сравнивал себя со своим героем Милле: лишенные веры меценаты предали его – вместо уважения, энтузиазма или любви они давали ему исключительно деньги. «Он обхватил голову руками, – пересказывал Винсент историю о любимом художнике, – таким жестом, словно он вновь оказался во власти бесконечной тьмы и невыразимой печали».
Глава 22 La Joie de Vivre
В мае 1884 г. жители Нюэнена с любопытством провожали взглядом симпатичного молодого незнакомца, внешность и манеры которого выдавали в нем человека из хорошего общества. Этим молодым приезжим был Антон Риддер ван Раппард. Но еще более удивительной была компания, в которой он почему-то предпочитал совершать прогулки, – его неизменным спутником был неприятный и странный сын протестантского пастора Винсент Ван Гог, «художничек», как его называли местные. С альбомами для набросков под мышкой эта странная парочка рыскала по весенним полям и стучалась в двери к ткачам и крестьянам в поисках сюжетов – или, еще лучше, моделей.
Винсент приложил невероятные усилия, чтобы заставить Раппарда оставить на время суету буржуазной жизни в Утрехте: в ход были пущены самые разнообразные приманки – от прелестей брабантских пейзажей до общества сестры. Как и раньше, когда он уговаривал Тео приехать в Дренте, Винсент пытался увлечь Раппарда великим разнообразием живописных сюжетов и возможностью работать на пленэре. Помимо десятка собственных работ, таких как «Зимородок» и «Подстриженные березы», Винсент отправил другу страницы поэтических описаний, целью которых было дополнить соблазнительную картину. Он изливал на Раппарда потоки беззастенчивой лести («Уже сейчас мазок на твоих картинах обладает индивидуальностью, в нем есть нечто характерное, оправданное и сознательное») и многозначительно намекал, что заручиться поддержкой Тео было бы совсем нелишне для его дальнейшей карьеры, в чем он, Винсент, мог бы помочь другу. Ради того чтобы похлопотать за ван Раппарда перед Тео, Винсент даже прервал на время жестокую распрю с братом. «Если бы ты лично поддержал Раппарда в его работе, – писал он, – он наверняка тоже не остался бы к тебе равнодушен». Раппард в пух и прах раскритиковал его «ткачей», но Винсент сделал вид, что не обратил на это внимания: в переписке с другом он усвоил образ добродушного богемного чудака, готового пошутить над собой и с юмором отнестись к претензиям окружающих. Ни словом не намекнув на то, что ему пришлось пережить зимой, Винсент бодро призывал друга присоединиться к нему на пустошах Брабанта.
Несмотря на одинаковые голубые блузы и фетровые шляпы, эти двое мужчин выглядели довольно странной парой на песчаных улицах Нюэнена и проселочных дорогах на окраинах города. Раппард, привычный к частым и продолжительным поездкам на этюды, путешествовал налегке, взяв с собой лишь альбом для эскизов, складной мольберт (высотой до колен в разложенном виде) и ящик с красками размером с книгу – все вместе составляло груз настолько легкий, что вторая рука оставалась свободной для элегантной тросточки. Винсент же, напротив, тащил с собой всю мастерскую: складной стул, тяжелый ящик с красками, большие альбомы и громоздкую перспективную рамку. Даже не слишком наблюдательные крестьяне в поле не могли не заметить, как по-разному держались художники: один шагал бодро и уверенно, выпрямив спину и выпятив грудь, а второй, сгорбившись, с трудом переступал под тяжелым грузом. При ближайшем рассмотрении контраст между двумя приятелями оказывался еще более разительным: Раппард, обладатель густых темных волос, носил так же аккуратно подстриженную бородку, короткостриженые волосы Винсента торчали в разные стороны, а подбородок был покрыт клочковатой щетиной. Разговаривая с людьми, первый смотрел приветливо, слегка кося в сторону, второй не сводил со встречного пронизывающего взгляда прозрачных голубовато-зеленых глаз.
На протяжении десяти дней Винсент делал все, что было в его силах, чтобы стереть эти различия. Показав Раппарду ткачей, которые так долго занимали его мысли, Винсент решил поддержать интерес друга к более живописным сюжетам и стал водить его к старинным мельницам, разбросанным по полям вокруг Нюэнена, а ведь прежде он с презрением называл такие пейзажи банальными и чересчур традиционными (чтобы найти некоторые из этих мельниц, Винсенту пришлось расспрашивать местных жителей). Вместе приятели часами сидели в городском трактире, где Винсент развлекал космополита Раппарда анекдотами из местной жизни и, без сомнения, снова и снова приводил доводы в пользу коллегиальной солидарности – те самые доводы, которыми изобиловали его письма в течение предыдущих месяцев: рассуждения о братстве художников, о загадочных современных тенденциях, вроде импрессионизма, и в особенности жалобы на одиночество художника. На Раппарда, только что отметившего свое двадцатишестилетие в Утрехте созданием очередного клуба для друзей-художников, подобные разговоры должны были производить странное и печальное впечатление.
Но была тема, сближавшая приятелей: женщины.
Еще до приезда друга мысль о женщинах не давала Винсенту покоя. Окончательный разрыв с Син оставил его без каких-либо надежд на физическую близость. «Я всегда мог быть уверен, что получу свою толику тепла, – уныло писал он брату, маскируя деликатную тему иносказанием. – Но теперь все вокруг меня стало мрачным, холодным и безотрадным… Я это терпеть не намерен». Поначалу, как это бывало всегда, Винсент отправился к проституткам (их он, скорее всего, нашел в более оживленном Эйндховене – там же, где покупал краски). В письме к младшему брату старший горько сетовал, что «пока еще не имел достаточного опыта в общении с женщинами». Новым примером для подражания стал для него дядя Сент – известный охотник до прекрасного пола, по словам Винсента, избравший себе девизом легкомысленное утверждение: «Приличным можно быть ровно настолько, насколько тебе этого хочется». Воспользовавшись поводом, Винсент стал просить больше денег на оплату моделей, стеная по поводу того, как нелегко находить их здесь. Об истинном предназначении дополнительных средств Винсент проговорился, рассыпаясь в похвалах в адрес импрессиониста Эдуарда Мане (с работами которого он едва ли был знаком), – его особое одобрение заслужили картины Мане с изображениями обнаженных женщин.
Предстоящий визит Раппарда только подлил масла в огонь. Во времена совместных вылазок в брюссельский квартал красных фонарей Мароль в 1881 г. приятели выяснили, что совместные сексуальные похождения увлекают их не меньше, чем совместное рисование. Винсент задал тон будущей встречи друзей, выслав Раппарду не только пачку своих рисунков, но и короткую «арабскую притчу» о мотыльке и пламени, дразня друга образами эротической одержимости и даже самоубийства посредством секса. История с поиском моделей имела отношение одновременно и к искусству, и к надежде на удовлетворение физиологических потребностей. В Утрехте Винсента восхитила картина Раппарда, на которой была изображена женщина за прялкой. По возвращении он приобрел такую же прялку – явно в надежде привлечь женщин, чтобы те позировали для него приватно, в противном случае приходилось рисовать их за собственными прялками в их же домах.
Но даже если женщина поддавалась на уговоры, Винсенту было попросту некуда ее привести. По неизвестным причинам (возможно, желая оказаться подальше от любопытных глаз) он перенес мастерскую из темного чулана в родительском доме и работал теперь в одной из хозяйственных построек, к которой примыкали подвал с углем, сточная канава и навозная яма. (Это тесное помещение, где было темно и мокро, когда шел дождь, и темно и пыльно, когда дождя не было, стали потом использовать в качестве курятника.) Сразу после апрельского письма Раппарда, где он рассказал другу о необходимости поработать с моделью, чтобы завершить картину, Винсент принялся решительно добиваться мастерской получше. «[Она] нужна мне, чтобы работать с моделями», – уверял он брата. Явно желая хоть немного оградить от общения с Винсентом обитателей пасторского дома, Тео прислал дополнительных денег на переезд, но предостерег брата от повторения ошибок прошлого. Винсент беззаботно отвечал: «Как ни действуй – со всем старанием или без раздумий, результат всегда будет отличен от того, чего тебе на самом деле хотелось».
Однако, вместо того чтобы выбрать уединенный сарай подальше от города, как это было в 1881 г. в Эттене, непосредственно накануне рождественского изгнания, Винсент нашел мастерскую в двух шагах от дома. Небольшая двухкомнатная квартирка располагалась на центральной улице Керкстрат, всего в трехстах метрах от дома пастора, буквально в тени большой новой католической церкви Святого Климента. И пока в мае туда не переехал Винсент, помещение использовалось церковью для занятий «школы, где учат молиться и вязать». Для протестантского пастора Ван Гога ситуация с арендой была щекотливой еще и потому, что владельцем здания был сторож церкви Святого Климента Йоханнес Схафрат. Брату Винсент ни словом не обмолвился о том, насколько примечательным оказалось место новой мастерской, и о домохозяине-католике, написал только, что помещение «просторное и достаточно сухое». Вместо извинений за дополнительные расходы художник смело строил планы насчет новой мастерской. «У меня опять достаточно места, чтобы работать с моделью, – радостно писал он Тео. – Как долго это продлится, предсказать совершенно невозможно».
К приезду Раппарда в конце мая Винсент обустроил гостиную в симпатичном доме с кирпичным фасадом, выходящим на Керкстрат, совершенно так же, как свою квартиру на Схенквег: развесил по стенам рисунки и картины и прочие «украшения» – неотъемлемый антураж приличной мастерской; выписал из Гааги все свои костюмы для моделей и подготовил их для очередного марафона рисования фигур; новую прялку установил посредине комнаты, а на почетном месте разместил «Скорбь» – рисунок с изображением Син, которым так гордился. Все было готово, можно было начинать «охоту» (его собственное слово).
«Мы с Раппардом совершаем долгие прогулки, – докладывал Винсент брату, – посещаем дом за домом и находим новых моделей». «Ко мне вернулась бодрость духа, словно мне снова двадцать». Подходя к очередному дому – даже если Винсент был знаком с живущими в нем, – он выталкивал вперед молодого друга. Приятная наружность и располагающие к себе манеры Раппарда помогали найти желающих попозировать практически повсюду – особым энтузиазмом отличались женщины; моделям не нужны были даже деньги, выпивка, табак и кофе, которые готов был предложить Винсент.
Вероятно, во время одной из таких вылазок с Раппардом Винсент познакомился с Гординой де Грот, которую пригласил в качестве модели. Семья Гордины жила по соседству с ткачом Питером Деккерсом – его Винсент уже рисовал за ткацким станком, поэтому, когда художник со своим симпатичным компаньоном появился на пороге ее дома, Гордина наверняка была наслышана о странном пасторском сыне. Винсент, скорее всего, тоже знал о существовании двадцатидевятилетней Гордины. Отец ее недавно умер, она жила с матерью, двумя младшими братьями и множеством одиноких пожилых родственников. Де Гроты обитали в тесной хижине на дороге в Гервен. На протяжении следующего года Гордина неоднократно посещала мастерскую на Керкстрат, где, подчиняясь беспощадной воле Винсента, позировала за прялкой или с каким-нибудь другим реквизитом. Местные жители называли девушку Стин; Винсент, не объясняя почему, звал ее «Син».
История с Гординой была совсем не похожа на викторианскую фантазию о спасении заблудшей души, которая питала гаагские отношения. Теперь, пережив горькое разочарование, Винсент придумал для себя иное видение счастья – по-новому увидев себя. «Фортуна благоволит смелым, – заявлял он. – Что бы ни говорили о фортуне, или la joie de vivre,[50] как это принято называть, если по-настоящему хочешь жить, надо работать и дерзать». Винсент отрекался от долгих лет болезненного самокопания и объявлял себя свободным от сомнений и сожалений – человеком действий, а не размышлений. Он решил брать от жизни – женщин, искусства, работы – все, в чем он нуждался, не задумываясь о последствиях. «Если хочешь что-то делать, не бойся сделать что-нибудь неправильно, не опасайся, что совершишь ошибку. Многие считают, что они станут хорошими, если не будут делать ничего плохого. Это ложь».
Винсент примерил на себя новый образ. Теперь его идеалом был не заботливый страж порядка с английских иллюстраций, просвещенный наблюдатель Мишле или бесхитростный диккенсовский добряк, но циничный и предприимчивый антигерой французских романов.
Особенно часто художник отождествлял себя с одним из героев Золя.
Первым из романов Золя, на страницах которого Винсент встретился с Октавом Муре, был роман «Накипь». Провинциальный торговец и повеса, приехавший в Париж в надежде разбогатеть, Муре у Золя – воплощение современного человека, характерный продукт новой эпохи, свободной от традиционных ограничений в сфере морали, предпринимательства и любви. В романе, исполненном презрения к ничтожности буржуазных условностей, путь героя к успеху обеспечивают его хищнические инстинкты и умение ухаживать за женщинами (Муре женится на богатой вдове). Темной зимой 1882 г., страдая от одиночества в квартире на Схенквег, где единственным доступным ему утешением было осознание собственных высоких идеалов и благородного несчастья поруганной любви, он осуждал героя Золя – этого донжуана из парижского доходного дома – как человека пошлого и поверхностного. «У него, по-видимому, нет никаких других стремлений, кроме как покорять женщин, – с неодобрением удивлялся художник, – хотя он не любит их по-настоящему». Муре, как и все современное, казался ему тогда оскорблением столь милого его сердцу буколического прошлого и возвышенных устремлений – словом, «продуктом своей эпохи». Год спустя из Дренте Винсент призывал брата не следовать примеру Муре: «Ты глубже его, не делец, [но] художник в глубине души, истинный художник».
Но с тех пор Винсент прочел роман «Дамское счастье», новейший эпизод фундаментального исследования человеческой природы – саги Золя «Ругон-Маккары», и увидел Октава Муре новыми глазами. В этой масштабной социоэкономической аллегории ловкий коммивояжер из «Накипи», благодаря богатству своей уже умершей жены, стал частью парижского высшего света. В качестве директора гигантского универмага под названием «Дамское счастье» Муре покоряет сердца тысяч покупательниц и соблазняет целый город афродизиаком потребительства. В отличие от камерной «Накипи» на этот раз Золя предоставил этому ушлому провансальцу подмостки грандиозные, как сам бульвар Осман, где герой имел возможность сполна блеснуть талантами в коммерции и обольщении и выставить напоказ земные радости жизни, достигнутые благодаря этим талантам.
На этот раз Винсент нашел повод для восхищения. «Он здесь нравится мне куда больше, чем в первой книге», – писал он об этом созданном мастерством французского писателя герое-хищнике. Циничный подход к жизни приспособленца Муре более не казался Винсенту жалким, напротив, художник завидовал мужественному и полному страсти герою и восторгался его бесцеремонным эгоизмом, бесконечным энтузиазмом и бескомпромиссной смелостью. Винсент одобрительно цитировал слова Муре о решимости «жить на полную катушку»: «Действовать, создавать, сражаться с обстоятельствами, побеждать или быть побежденным – вот в чем вся радость, вся жизнь здорового человека». Мерилом всего, по мнению Октава Муре, служил вопрос: «Получаешь ли ты удовольствие?»
В письмах брату Винсент теперь отзывался о Муре без пренебрежения и решительно призывал Тео последовать примеру героя Золя. «Если бы только у нас были такие Муре среди торговцев искусством, – писал он. – [Они] знали бы, как создать новую и более многочисленную публику». «Если ты не художник от живописи, будь, подобно Муре, художником от торговли». Если раньше Винсент возмущался беспардонным поведением Муре в отношениях с женщинами, то теперь их беззастенчивая эксплуатация вызывала полное одобрение художника. «Я хочу ее. Я заполучу ее»; любое, отличное от этого отношение, по словам Винсента, вело лишь к выхолащиванию и заурядности. Переписывая целые абзацы из романа, старший брат уговаривал Тео «еще раз перечитать своего Муре», точно так же, как прежде убеждал его читать Мишле, и принял в качестве девиза двусмысленный лозунг этого персонажа: «Chez nous on aime la clientèle».[51] Винсент объявил себя Муре пустошей, боготворящим крепких угрюмых крестьянок Милле точно так же, как герой Золя боготворил буржуазных домохозяек Парижа. Винсент не видел разницы.
Летом и осенью 1884 г. он упивался новой фантазией. Он не только «приминал кукурузу» с Гординой (это красочное выражение Винсент заимствовал из другого произведения Золя – «Жерминаль»), и наверняка не с ней одной, но и воспринял призыв Муре действовать: взять на себя ответственность за собственную судьбу. «Сделай многое или умри», – провозглашал он свое новое кредо. Вновь увлеченный идеей создать большое количество ходовых работ, Винсент почти полностью посвятил себя живописи на коммерчески успешные темы – вроде сцен из крестьянской жизни, сельских церквей, закатов и, по осени, листопада. Уже без Раппарда он вернулся к водяным мельницам и неоднократно писал их маслом и акварелью.
Однако всего лишь создавать ходовые работы было для него уже недостаточно. Пример Муре обязывал их еще и продавать. Раздражение, вызванное бездействием Тео, побудило Винсента вновь обратиться к схеме двухлетней давности – попытаться создать художественный рынок, существующий силами художников и учитывающий в первую очередь их собственные интересы. Он продолжал планировать поездку или даже переезд в Антверпен, надеясь, что там сможет завести новые связи и найти способ самому продавать свои работы. В конце лета Винсент отнес несколько картин к фотографу в Эйндховене и заказал снимки разных размеров, намереваясь «отослать их в несколько иллюстрированных журналов, чтобы попытаться получить работу или хотя бы приобрести известность». Не исключено, что художник выставлял свои работы в Эйндховене в магазине Байенса, где покупал краски.
Используя частые поездки в город за материалами, Винсент попытался сделать себе имя среди непрофессиональных художников и любителей искусства Эйндховена. Через Яна Байенса он вышел на состоятельных клиентов магазина, явно не постеснявшись прорекламировать связи с торговым домом Гупиля и учебу у Антона Мауве. Согласно свидетельствам постоянных посетителей, периодически сын пастора Ван Гога просто торчал в магазине, «щедро делясь своими суждениями», разглагольствуя об опасностях чрезмерной эффектности импрессионизма и радостях работы на пленэре. Винсент подыскивал учеников. При магазине работала багетная мастерская, и он внимательно наблюдал, какие картины отдавали вставить в рамы. Посетив как-то раз мастерскую гравера, он увидел работы, выполненные сыном владельца, и убедил родителей, что их сын должен брать уроки в Нюэнене. Двадцатитрехлетний Диммен Гестел первый пришел учиться живописи на Керкстрат. Впоследствии он вспоминал:
Я увидел его – этого «художничка», как называли его крестьяне, – невысокого, коренастого человека. На обветренном и загорелом лице выделялась рыжеватая клочковатая бородка. Глаза у него были слегка воспаленные – возможно, из-за того, что он часто работал на солнце. О своей работе он говорил, скрестив руки на груди.
За Гестелом последовали другие ученики. В течение осени и зимы Винсент сумел успешно продать свои услуги нескольким художникам-любителям, искавшим наставника. Большинство из них предпочитали приглашать учителя к себе домой (все они были из Эйндховена) и лишь изредка посещали мастерскую Винсента в Нюэнене. В отличие от начинающего художника Гестела они были «воскресными живописцами», происходя, как и сам Винсент, из среды, где рисование и живопись считались приличным буржуазным развлечением. Направляясь из Эйндховена на работу в Нюэнен, по пути телеграфист Виллем ван де Ваккер нередко встречал молодого Ван Гога. «Учиться у него было отнюдь не просто», – вспоминал впоследствии ван де Ваккер.
На досуге занимался живописью и Антон Керссемакерс, сорокадвухлетний владелец процветающего кожевенного дела. Он начал заново оформлять стены своей конторы серией росписей с изображением пейзажей, когда Винсент, который узнал об этом проекте от Байенса, явился к нему в магазин, чтобы предложить свои услуги. «В этом действительно что-то есть, – сообщил он Керссемакерсу, изучив планы росписей, – но я советую вам сначала заняться натюрмортами, а не пейзажами. Так вы научитесь куда большему. Когда напишете штук пятьдесят, сразу увидите прогресс. Я готов помочь вам в этом и писать те же предметы вместе с вами».
Еще недавно страстный проповедник рисования фигуры, теперь Винсент предостерегал учеников начинать с этого дьявольски трудного предмета, рекомендуя им всем для начала освоить натюрморт. «Натюрморт маслом – начало всего», – поучал он ван де Ваккера, отменяя собственную многолетнюю яростную риторику в защиту рисунка вообще и рисования фигур в частности. Сам художник написал в ту зиму десятки натюрмортов, изображавших объекты повседневного обихода: бутылки и кувшины, кружки и миски, даже цветы – традиционные образы, которыми он так долго пренебрегал.
Летом 1884 г. и в искусстве, и в амурных делах Винсент предпочитал следовать примеру Октава Муре.
Антон Херманс был человеком состоятельным – вероятно, самым состоятельным из клиентов Байенса. Процветание Херманса основывалось на пристрастии новой буржуазии к старейшей форме богатства – золоту. Обладая талантом ювелира и инстинктами торговца, он накопил достаточно средств, чтобы в пятьдесят семь лет, удалившись от дел, жить в роскоши. Этот жизнерадостный, полный энергии мужчина не скрывал своего богатства. Херманс, впечатленный величественным зданием новой церкви Святой Катарины на Кайзерсграхт в Эйндховене, нанял ее архитектора Питера Кёйперса выстроить для него новый дом по соседству. Херманс желал славы человека набожного и одновременно покровителя искусств, и модный неоготический стиль, в котором работал Кёйперс (автор проекта здания нового Рейксмузеума, строительство которого как раз завершалось в Амстердаме), прекрасно отвечал его запросам. Хозяин особняка немало путешествовал в поисках предметов искусства и древностей, достойных украсить новый дом, и самолично участвовал в оформлении его роскошных интерьеров. Когда Хермансу исполнилось шестьдесят, он решил овладеть новым ремеслом – живописью и тут же приступил к реализации амбициозного проекта: украсить стены столовой картинами на религиозные темы «в современном готическом стиле».
Как только Винсент прослышал о планах Херманса, он тут же устремился на Кайзерсграхт, чтобы предложить свои услуги. Подвергнув сомнению первоначальную идею хозяина декорировать залу панно с псевдосредневековыми изображениями святых, Винсент предложил Хермансу обратиться к более современной теме: крестьяне за работой. «Я сказал ему, что куда больше шансов пробудить аппетит почтенных гостей, которые будут сидеть за его столом, если изобразить на стенах столовой сюжеты из жизни местных крестьян, чем мистические „Тайные вечери“», – писал он Раппарду. Художник предложил Хермансу украсить стены росписями на сюжеты четырех времен года. Разве не эти же сюжеты выбирали «средневековые» художники, вроде Брейгеля Мужицкого?
Винсент, как обычно, яростно защищал свою идею, умудрившись задеть благочестивого Херманса антирелигиозной риторикой. Но когда Херманс таки нанял его, этот обновленный Винсент легко позволил коммерческим интересам восторжествовать над совестью. Когда хозяин потребовал изготовить шесть панно вместо четырех, Винсент быстро пересмотрел свое предложение. Когда Херманс захотел, чтобы на каждой из картин были представлены не две-три фигуры, а больше, Винсент предупредительно увеличил количество персонажей. Когда Херманс решил собственноручно выполнить росписи, Винсент согласился подготовить предварительные наброски в уменьшенном масштабе – картоны, чтобы направлять ученика. Когда Херманс потребовал изготовить полномасштабные наброски маслом, чтобы легче было копировать, Винсент подчинился. После многолетней критики, которой он подвергал Раппарда за участие в «недостойных» проектах, и всего несколько месяцев спустя после заявления, что его новый идеал – «серьезность», Винсент как ни в чем не бывало объяснял Тео, как его эскизы «гармонируют с резным деревом и стилем» столовой в доме Херманса.
Порой Винсент выражал нечто вроде снисходительной нежности по отношению к своему престарелому покровителю – Херманс был практически ровесником отца. «Так трогательно наблюдать, – писал он Тео, – как шестидесятилетний старик учится писать с таким юношеским восторгом, будто ему двадцать». Иногда он, наоборот, отзывался о способностях ученика с пренебрежением («То, что он делает, некрасиво»), называл древности из его коллекции «уродливыми» и насмешливо называл «мой любитель искусства». Все это не мешало художнику беспрекословно выполнять любые распоряжения Херманса. Чтобы завоевать и удержать расположение патрона, Винсент трудился с утра до ночи, и даже Дорус жаловался: из-за того, что сын тратит «такие усилия на походы по жаре к г-ну Хермансу и обратно и разговоры о работе», он постоянно пребывает в «раздражении и излишне возбужден».
Винсент никогда не говорил, сколько Херманс платил за такие исключительные старания. Более того, он настойчиво уверял брата, будто любезный и благожелательный ювелир на деле «скорее скуп, чем щедр», и в итоге заплатил ему «с гулькин нос». Однако в письме Раппарду Винсент с гордостью признавался, что заказчик согласился оплатить не только материалы (немалую сумму), но и моделей, – крайне заманчивая сделка для человека, столь жадного до рисования фигур.
Марго Бегеманн
Марго Бегеманн принадлежала к самой богатой протестантской семье Нюэнена. Незамужняя Марго с двумя сестрами – такими же старыми девами – жила по соседству с семейством пастора Ван Гога. Их отец, прежний нюэненский пастор, перед тем как оставить свой пост, выстроил внушительный кирпичный дом. Через два года он умер, еще через год ушла в мир иной его жена, и теперь в особняке на главной улице города, оставив всякую надежду на то, чтобы устроить свою жизнь, обитали три их незамужние дочери (всего в семье было одиннадцать детей) – дамы средних лет. Марго, младшей из сестер, уже исполнилось сорок три; она родилась в Нюэнене, получила домашнее образование, никогда не покидала родительского дома, а потому имела весьма скудный жизненный опыт. Родительское благочестие и неказистая внешность обрекли ее на затворничество; девушка выросла скромной и всегда готовой прийти на помощь. По свидетельству племянницы, вся семья ценила «чувствительность и доброе сердце» Марго и восхищалась ее трогательной заботой о больных друзьях и родственниках. Результатом романтического разочарования в ранней юности и нескольких десятков лет уединения стали крайняя уязвимость и нервозность; единственным объектом эмоциональной привязанности Марго были те, кто нуждался в ее заботе.
С Винсентом – соседским сыном, о существовании которого она прежде даже не подозревала, Марго познакомилась во время одной из своих «миссий милосердия». Она поспешила к постели Анны Ван Гог, как только услышала о январском происшествии. На протяжении последующих шести месяцев младшая из сестер Бегеманн регулярно навещала соседку – чинила одежду больной, читала ей вслух, выполняла часть домашней работы. «Помощь, которую нам оказывает Марго Бегеманн, просто бесценна», – писала Анна сыну Тео. Марго, без сомнения, восхищало то, с каким рвением Винсент стремится поставить мать на ноги; загадочный художник, на тринадцать лет моложе ее, не на шутку заинтересовал одинокую даму. Равно как и его искусство. Марго действовала из лучших побуждений, однако ее любопытство – расспросы о том, хорошо ли продаются работы Винсента, о его отношениях с Гупилем – раздражало художника, и в марте он обратился к Тео с предложением заключить новое соглашение ради спасения собственной репутации. По воспоминаниям племянницы, Марго каждое утро вставала «до рассвета» и наблюдала из окна, как Винсент собирается на этюды – «глубоко погруженный в свои мысли, робкий и всегда одетый одинаково». Вечно серьезный и сосредоточенный Винсент, который ежедневно, сгибаясь под странным грузом, уходил из дому, чтобы предаться своим уединенным занятиям, казался ей родственной душой.
Первые семь месяцев после знакомства в письмах брату Винсент ни разу не упомянул Марго Бегеманн. К моменту приезда Раппарда в мае Марго уже успела не раз побывать в мастерской на Керкстрат, но художник явно не представил ее другу и ни слова не написал о ней ни в одном из последующих писем. Винсент сводил Раппарда на этюды в прядильню, принадлежавшую семейству Бегеманн, но знакомство с владельцами, намеренно или нет, сохранил в тайне. Марго все чаще стала сопровождать художника во время прогулок, и он начал находить некоторое удовольствие в ее компании. «В последнее время я стал ладить со здешними людьми лучше, чем поначалу, – сообщал он Тео, не называя имен. – Иногда определенно необходимо отвлечься: когда чувствуешь себя слишком одиноким, работа всегда страдает».
Вскоре (тем же летом) Винсента посетили мысли о преимуществах подобной связи. Марго была не просто младшей из сестер Бегеманн, ей принадлежала доля в семейном бизнесе; в 1879 г. благодаря своей доле наследства она спасла брата Луиса от банкротства. Семья Винсента испытывала финансовые трудности: надо было платить врачам за лечение Анны и копить дочерям на приданое. В июле младший из братьев, семнадцатилетний Кор, был вынужден бросить учебу в школе и поступить на работу на ближайшую фабрику, которой также владела семья Бегеманн. Примерно в это же время Винсент начал поощрять чувства Марго – дарить ей книги, цветы и, естественно, свои работы. Оба скрывали отношения от родственников – ни Бегеманны, ни Ван Гоги не одобрили бы этот союз. Первые опасались истинных намерений Винсента, вторые – очередного конфуза.
Несмотря на вероятное отсутствие всяких перспектив, Винсент не отступал. «Человека энергичного, пылкого… не так-то легко сбить с толку, – писал он Тео. – Он ввязывается в бой и добивается чего-то и не отступает, короче говоря, он совершает насилие, „оскверняет“». Впоследствии Винсент будет описывать месяцы своих тайных ухаживаний словами, взятыми непосредственно из наставлений Муре. По собственному признанию, он всего лишь «нарушил покой женщины… вернул ее к жизни, к любви». «Сейчас она производит на меня то же впечатление, что скрипка Кремонского мастера, испорченная неумелым реставратором, – писал он о Марго. – Когда-то это был редкий инструмент большой ценности», но и теперь на нем по-прежнему можно играть. Вполне возможно, Винсент ухаживал за Марго и не из-за ее денег, как это делал бы Муре. Но ее богатство и жалкий статус старой девы, несомненно, сыграли свою роль в фантазиях художника, представлявшего себя героем Золя на пути к выгодному завоеванию. «Она была в моей власти», – хвастался он.
Однако, в отличие от негодяя, описанного в романе французского писателя, Винсент ни разу не сталкивался с силой женской любви. Пока он беззаботно предавался фантазиям, ситуация становилась катастрофической. Во время долгих прогулок Марго щебетала: «Наконец я полюбила» – и уверяла в готовности умереть ради возлюбленного. Но Винсент, как он признавался впоследствии, «никогда не обращал на это внимания». Клятвы и обещания любви до гроба стали тревожить его лишь к середине сентября. Испугавшись, что у женщины могло начаться «воспаление мозга», Винсент обратился к врачу и тайком предупредил брата Марго Луиса.
Однако тревожные признаки никак не повлияли на идею амурной авантюры, созревшую в голове Винсента. Не прошло и пары дней, как, застав Марго одну дома, он оказался с ней на диване. На беду, их увидела вместе племянница Марго, которая как раз в это время зашла, чтобы собрать в саду тетушек ежевики. По клану Бегеманнов прокатился сигнал тревоги, вспоминала впоследствии племянница Марго. «Развратный сынок пастора», который «вообразил себя художником» и «вечно сидит на мели», скомпрометировал Марго и «запятнал честное имя Бегеманнов». Провинившиеся предстали перед семейным советом, где сестры устроили Марго разнос, осудили ее за неблагоразумие и высмеяли все ее заявления о любви. Винсент слушал молча, наливаясь гневом, и в конце концов не выдержал и, стукнув кулаком по столу, объявил: «Я женюсь на ней. Я хочу жениться на ней. Я должен на ней жениться».
Внезапное предложение Ван Гога Бегеманны восприняли как признание в том, что Марго беременна. Участники совета разразились упреками. «Негодяй!» – выкрикнула в лицо Винсенту одна из сестер. О свадьбе не могло быть и речи. Родственники настаивали, что Марго слишком стара, чтобы выйти замуж, слишком стара, чтобы родить, слишком стара для подобных глупостей. Решено было немедленно отослать ее подальше. Чтобы избежать скандала, требовалось найти доктора, умеющего молчать, который должен был разобраться с последствиями неосмотрительного поведения Марго, каковы бы эти последствия ни были. Винсент, по собственному позднейшему признанию, всячески сопротивлялся, защищал свои действия и честь Марго, отвергал выдвинутые против них обвинения как «беспочвенные и злонамеренные». «Я в долгу не остался», – уверял он. Затем художник повторил свое предложение руки и сердца, но на этот раз в форме гневного ультиматума: «Либо сейчас, либо никогда».
Но ничто из сказанного не могло изменить решения семьи. Марго и Винсента ждало изгнание. Спустя несколько дней, накануне отъезда в Утрехт, Марго встретилась с Винсентом в поле на окраине города – встреча явно проходила втайне. В письме Тео Винсент описал события того дня, впервые упомянув имя Марго Бегеманн.
И вот однажды утром она падает на землю. Я решаю, что это просто небольшая слабость, но ей становится все хуже и хуже. Начинаются спазмы, она теряет дар речи, бормочет что-то наполовину невнятное, бьется в судорогах и конвульсиях… внезапно у меня зародились подозрения, и я спросил: «Ты что-нибудь приняла?» Она закричала: «Да!»
Марго приняла стрихнин – как мадам Бовари. Но яда оказалось недостаточно, чтобы ее убить. Винсент заставил женщину вызвать рвоту, быстро доставил к доктору в Эйндховене, и тот дал ей противоядие. Бегеманны замяли эту историю, и Марго уехала в Утрехт, оставив в родном городе кипящую от возмущения родню и перешептывающихся соседей. Любопытным сообщали, что Марго «отбыла за границу».
После случившегося мечта о «la joie de vivre» уже не казалась Винсенту такой заманчивой. Он пытался спасти ее, в бесконечных письмах осуждая дурное обращение с Марго, виня во всем ее сестер, чьи лживые наветы «забили столько гвоздей в гроб несчастной». Винсент яростно обвинял всех этих «уважаемых людей», с их буржуазной ограниченностью, с их религией, равнодушной к нуждам живых людей. «Они все доводят до абсурда, превращая общество в какой-то сумасшедший дом, переворачивая мир с ног на голову», – возмущался Винсент. Вслед за деятелями Революции он даже ратовал за необходимость «изменить социальное положение женщины… дать ей равные права, равные свободы».
В то же время, как последователь идей Октава Муре, Винсент продолжал настаивать, что сделал Марго одолжение, попытавшись остановить ее печальное увядание и спасти от тоскливой жизни без любви. («Никогда прежде она не любила по-настоящему», – объяснял он.) Его действия, по утверждению самого Винсента, могли быть импульсивными и даже глупыми, но, по крайней мере, это были настоящие поступки. «Разве те, кто никогда не делает глупостей, не выглядят в моих глазах еще более глупыми, чем я для них?» – парировал художник.
В отличие от Муре, Винсент упорно повторял, что по-настоящему любит эту женщину: «Вне всякого сомнения, она любит меня [и] я люблю ее». Однако в его запоздалых протестах против несправедливости слышится некоторая неискренность. Винсент тщательно скрывал свою роль во всей этой истории от родителей и велел Тео поступить так же. Да и самого Тео он не спешил посвящать в подробности, которые обнажили бы всю унизительность ситуации. Не желая признать, что семейство Бегеманн отвергло его предложение, он уверял Тео, будто брак по-прежнему возможен и теперь все зависит только от состояния здоровья Марго и разрешения ее доктора, – печальный отголосок прежней истории с Син, когда Винсент убеждал брата, будто лечащий врач «прописал» женщине замужество. И на фоне всех этих горячечных признаний в любви и заявлений о чистоте намерений в письмах брату Винсент ни разу не упомянул Марго в общении с Антоном ван Раппардом. Описывая поездку в Утрехт в конце сентября, Винсент сообщил Тео, что провел «почти весь день с [Марго]». Раппарду же рассказал, что целый день выбирал гравюры.
В начале октября Винсент договорился с Раппардом, чтобы тот вновь посетил Нюэнен тогда же, в октябре, и имя Марго Бегеманн исчезло из его писем.
С каким бы упорством Винсент ни отрицал происшедшее, сентябрьские события заставили его вспомнить прошлые неудачи и разочарования. «Семейное счастье, – с горечью признается он брату, – это прекрасное обещание: общество дает его, но сдержать не может». Возмущение помогало на время отвлечься от чувства вины, которую художник не мог не испытывать в связи с происшедшим (в конце жизни эта история напомнит ему о себе), но оно не спасало от страха. Безжалостно препарируя «критическое нервное расстройство» Марго – ее «неврит», «энцефалит», «меланхолию», «религиозную манию», – Винсент уже исследовал темную бездну, в которую, по собственным ощущениям, начинал скатываться сам. «В глубинах нашей души таится такое, – признавался он в порыве самоанализа, неведомого Октаву Муре, – что поразило бы нас, будь мы способны заглянуть в нее».
По прибытии в Эйндховен в середине октября Раппард, должно быть, с трудом признал своего друга – вместо энергичного Винсента, каким тот был еще весной, на платформе его встретила бледная, изможденная тень. За прошедший месяц едва ли хотя бы раз ему удалось выспаться и поесть как следует. Он жаловался на слабость, уныние, душевную боль. «Часто бывают дни, когда я почти лишен сил», – признавался он в письме. Родители Винсента были рады визиту Раппарда – они надеялись, что встреча с другом хоть немного отвлечет их сына. «Мы снова переживаем не лучший период наших отношений с Винсентом… Он очень раздражен и перевозбужден… печален и несчастлив… Возникает вопрос, сможем ли мы и дальше жить под одной крышей».
Раппард не сразу согласился снова приехать в Нюэнен, хотя получил приглашение, еще даже не успев покинуть городок в прошлый раз. Все лето Винсент вновь и вновь напоминал другу, что с нетерпением опять ждет его в гости, сопровождая приглашения уверениями в дружбе и обещаниями найти новых моделей. Вариант за вариантом Винсент описывал Раппарду, какой он видит его картину с изображением женщины за прялкой, виденную им в мастерской друга еще в декабре прошлого года. В августе в письмах Винсента уже звучали нотки отчаяния – он даже принялся распекать товарища за бессистемность в переписке. В течение сентября друзья постоянно ругались из-за слишком назойливых советов Винсента. «Помни, картину пишу я, а не ты!» – возмутился Раппард, проявив столь неожиданную с его стороны резкость; Винсент парировал. Раппард и понятия не имел, почему именно в конце сентября приглашения посетить Нюэнен приобрели особую настойчивость.
Прохладные осенние дни друзья проводили так, как делали это всегда: совершали долгие прогулки за город, в надежде найти моделей стучались в дома. Они посетили Херманса – Винсенту хотелось похвастаться своим единственным заказчиком. Насколько позволяла погода, приятели постоянно рисовали и писали на пленэре («Осенние эффекты великолепны»), а также проводили много часов в мастерской на Керкстрат, где Раппард не отходил от мольберта («Он по уши погружен в работу», – сообщал Ван Гог брату), а Винсент наслаждался столь нечастым для него дружеским общением и воображал, как вслед за Раппардом множество других художников посетят его брабантскую мастерскую.
Но теперь все было не так, как прежде. За прошедшие полгода картина Раппарда «Старая женщина с прялкой» была награждена серебряной медалью на Всемирной выставке в Лондоне, другую его работу приняли на Национальную выставку в Утрехте. «У него получается чертовски хорошо», – признавал Винсент в письме к Тео, сравнивая картины друга с работами Курбе. Раппард успел в очередной раз съездить в Дренте, откуда, в отличие от Винсента, вернулся не в отчаянии и с позором, а с «хорошим урожаем этюдов». Словно напоминая Винсенту, какими разными были их дороги, Раппард настоял на совместной поездке в Хезе, небольшой городок к юго-востоку от Эйндховена, чтобы навестить друга из Утрехта Виллема Венкебаха, еще одного награжденного медалью франтоватого художника-«аристократа» – постоянного спутника Раппарда в походах на этюды. (В разговоре с одним из своих учеников Винсент будет недовольно бормотать: «Не люблю я этих аристократов».)
Ссора была неизбежна. Проведя две недели в компании Винсента, Раппард не выдержал агрессивной критики и стал жаловаться на его «манеру работать». Обвинение могло относиться к чему угодно – неотточенной технике живописи и рисования, странным привычкам, грубому отношению к моделям, но оно точно свидетельствовало о том, что классовые различия и глобальное неодобрение наконец взяли свое. В какой-то момент оба должны были осознать, что видятся в последний раз.
После хлесткой отповеди у Бегеманнов уход Раппарда и его успехи выпустили на волю демонов вины и самобичевания, которых прежде сдерживала мечта о «la joie de vivre». Мишенью последовавшего взрыва оказался не простодушный друг-художник и даже не далекий брат: Винсент обрушился на человека, который был истинным источником всех его страданий и горестей. За семейным ужином, в присутствии Раппарда, который с ужасом наблюдал за происходящим, Винсент спровоцировал кошмарную ссору с отцом. «Сын вдруг пришел в такую ярость, – писал Антон ван Раппард в одном из немногочисленных воспоминаний о времени, проведенном с Ван Гогом, – что вскочил с места, схватил с подноса нож для мяса и стал грозить им растерявшемуся старику».
Глава 23 Водяной
Из Парижа Тео с тревогой и отчаянием наблюдал за событиями, разворачивающимися в жизни брата. Письма родителей неизменно содержали намеки на очередные выходки Винсента и были полны предчувствием новых бед. «Винсент чрезвычайно раздражителен… Он все чаще совершает все более странные поступки… Он печален и не находит покоя… Мы надеемся на помощь свыше». Тео почувствовал приближение кризиса еще год назад, когда упрашивал Винсента отказаться от идеи мучительного для всех переезда в родительский дом и отправиться из Дренте к нему в Париж. И после того как Винсент все-таки приехал в Нюэнен, Тео сделал все возможное, чтобы деньгами и уговорами попытаться утихомирить конфликтного братца. Несмотря на хлопотный год в галерее и августовскую поездку в Лондон, за лето младший брат ухитрился посетить Нюэнен дважды, то есть в два раза чаще, чем всегда. Увы, вопреки всем усилиям дело закончилось публичным скандалом и сообщениями о домашнем насилии.
Винсент тоже писал, но после бурной весенней ссоры переписка с его стороны свелась к скупым и нечастым посланиям. Один или два раза в месяц в почтовом ящике Тео появлялось короткое письмо, в котором подозрительно отсутствовала всякая информация о личной жизни брата, а часто не было и привычных слов сердечного прощания «met een handdruk» – «жму руку» (по мере ухудшения отношений старший брат перешел на сухое «до свидания»). Но и в дни этого напряженного летнего затишья братья продолжали вести начатый в марте спор о том, в каком направлении должно развиваться искусство Винсента. Они спорили о технике: Тео упрекал его рисунки в недостатке изящества и доработанности, Винсент в ответ приводил в пример «величественную простоту» искусства художников Золотого века, вроде Рейсдала, а также своих более поздних любимцев – Йозефа Израэлса и Шарля де Гру. Когда Тео напомнил, что Винсент так и не представил в Общество рисовальщиков Гааги ни одной работы (что обещал сделать после поездки в Дренте), художник, чувствуя вину, пустился в оправдания: «Я совсем забыл… Меня это не очень занимает… У меня нет под рукой ни одной акварели… Для нынешнего года уже слишком поздно… У меня нет настроения». Вместо этого, игнорируя неодобрение со стороны брата, Винсент заявил о намерении выполнить еще больше картин и рисунков с ткачами.
Но больше всего братья спорили о цвете.
Винсент чувствовал себя неуверенно, работая с цветом. Ссора с Мауве, дороговизна красок, неподатливость акварели и огромные психологические усилия, вложенные в создание черно-белых образов, лишили Винсента возможности быстро овладеть мастерством работы с цветом. «Я давно уже удивлялся, почему я не такой сильный колорист, каким мог бы стать при моем темпераменте, но и по сей день этот навык мною практически не освоен», – рассуждал художник в августе 1883 г. За исключением нескольких блестящих попыток, предпринятых в конце лета 1882 г., ему нечем было отчитаться за истраченные тюбики с красками (неоплаченные счета за которые постоянно росли).
Вопреки всем его усилиям, и в Дренте Винсенту не удалось вырваться из гризайльного мира мастерской на Схенквег. Трудясь над своими рисунками углем и карандашом, Винсент неустанно штриховал, растушевывал и сглаживал переходы, пытаясь сымитировать живость цвета и воспроизвести эффект «живописи»; всевозможные оттенки серого завладели его палитрой; лишь изредка, если Винсент хотел акцентировать какой-то предмет, в это серое царство проникали оттенки других цветов. Он придумывал самые невероятные оправдания подобной скупости: убеждал, что не стремится достичь «природной интенсивности цвета» и намеренно добивается приглушенных тонов, чтобы сохранить «нежный серый гармоничный тон» целого. В обширном каталоге живописи, который хранила его память, Винсент легко находил «единомышленников» в лице многих художников – от всеобщего любимца Жоржа Мишеля до менее популярного Макса Либермана, а собственные сумрачные работы неизменно сопровождал подробнейшими описаниями цвета.
Именно поэтому мартовское письмо Тео с суровым отзывом о сделанных в Дренте акварелях («Никуда не годятся») было для Винсента жестоким ударом. Когда брат приехал в Нюэнен в мае и повторил свой приговор в мастерской на Керкстрат, Винсент взорвался. Сразу же после отъезда Тео он отправил брату письмо, где, выделяя главные свои идеи бесчисленными подчеркиваниями, писал: «Что касается „сопливых цветов“, то, по-моему, не следует рассматривать цвет на картине отдельно… встречаются тона, которые кажутся светящимися на картине, хотя фактически сами по себе они довольно темные, сероватые, если их рассматривать отдельно». Обозначив таким образом свою позицию, весь следующий год Винсент демонстративно делал свои работы все более и более темными.
Все лето в письмах Винсент возвращался к этой теме, выплескивая в рассуждениях о цвете злость за все прошлые и будущие обиды. Он переписывал целые страницы из книги Шарля Блана «Художники моего времени», которую читал в тот момент, призывая в союзники для защиты «серых и грязных тонов» не кого-нибудь, а самого Эжена Делакруа. Когда Тео посоветовал брату обратить внимание на творчество французского художника Пьера Пюви де Шаванна, чья «Священная роща» с ее пастельными тонами очаровала посетителей Парижского салона 1884 г., Винсент нанес ответный удар словами Йозефа Израэлса по поводу того, что нужно «начинать с глубоких приглушенных цветов, чтобы даже сравнительно темные цвета казались светлыми», и обрушил на Тео массу противоречивых примеров, среди которых были и работы Веласкеса с их кьяроскуро («Его тени и полутона состоят большей частью из бесцветных, холодных серых»), и затянутые облаками небеса барбизонцев («Я пока еще не очень уверен в том, что серое небо всегда должно быть написано локальным тоном. Мауве делает именно так, но Рейсдал – нет, как и Дюпре. Коро и Добиньи???»).
Ничто не могло казаться менее правдоподобным человеку с мироощущением Винсента, чем идеализированные пасторальные изображения Пюви, с их классическими фигурами и нежными прозрачными красками. И Винсент решительно отверг пропаганду «серебристых тонов» его живописи, ответив страстной апологией своих любимых оттенков бурого – бистра и битума, изливая от их имени собственные жалобы на пренебрежительное отношение и мольбы проявить терпение.
Печально, что многие художники пренебрегают бистром и бутумом, – в конце концов, с их помощью было создано множество поистине великолепных вещей. Если правильно использовать эти материалы, они позволяют добиться богатого, нежного, глубокого и вместе с тем благородного тона. Они и в самом деле обладают удивительными и неповторимыми свойствами. Но чтобы научиться пользоваться ими, следует приложить некоторые усилия, так как работать с ними надо иначе, чем с обычными красками, и, вероятно, многих художников отпугивают эксперименты, которые необходимо проделать, прежде чем пользоваться этими красками, и которые, понятное дело, не удаются с первого же раза…
Стоило Тео вновь завести разговор об импрессионистах, Винсент ответил еще более определенной отповедью, сославшись и на свою слабую осведомленность о том, что они делают, и заявив, что совершенно к ним равнодушен. Импрессионизм он отвергал как не более чем попытку возвысить очарование над сутью. «Я не презираю [его], – презрительно писал Винсент, – но к красоте правды он не слишком-то много прибавляет – правда прекрасна сама по себе».
Не желая сдаваться, Тео снова приводил доводы импрессионистов о необходимости избегать черного и фиксировать эффекты солнечного света, но все было бессильно сломить сопротивление брата. Винсент подвергал сомнению мужественность импрессионистов, призывая не только законы цвета с их «невыразимым великолепием», но даже музыку Бетховена с ее «бесконечной глубиной» выступить в защиту его «тусклого» искусства. Вместо того чтобы избегать черного, он вновь объявил, что занят очередным поиском самого черного из всех черных оттенков – «тонов еще более глубоких, чем чистый черный сам по себе». Любую же попытку передать в живописи солнечный свет он окрестил «безнадежной», а ее результат – «уродливым». Пройдет всего четыре года, и он поставит свой мольберт под ярким солнцем Прованса, но сейчас он осуждал все попытки запечатлеть «эффекты летнего солнца» и подтверждал свою приверженность теням, силуэтам и сумеркам.
Словно действуя в унисон, вслед за искусством Винсента беспросветный мрак окутал и его жизнь. Сентябрьская драма свела на нет летние споры о цвете (они возобновятся с новой силой в следующем году) – Винсенту, который снова оказался предметом всеобщего осуждения, теперь было не до того. Хитроумные объяснения в духе Муре, почему он сбил Марго Бегеманн с пути истинного («Я скорее погибну от страсти, чем умру от скуки»), не нашли поддержки даже у любвеобильного брата. Как только новость о том, как обошелся с добросердечной старой девой порочный пасторский сынок, распространилась среди горожан, Винсент оказался в изоляции.
Письма к Тео были вновь пронизаны тягостным унынием («Я хорошо знаю, что мне не стоит ожидать легкой жизни в будущем»), а их длинные постскриптумы, где смешивались чувство вины и жгучая ярость, сочились едким сарказмом. В выдуманной им истории о двух братьях («Ты – солдат правительства, я – революционер и мятежник»), которые встречаются как враги на баррикаде и, возможно, убивают друг друга в условиях самой героической схватки из тех, что можно себе вообразить, Винсент представлял Тео в наиболее ужасной роли, какую только мог вообразить, – врага Революции. Волнующие образы ненадолго всколыхнули мечту, взлелеянную на болотах Дренте («Так попытайся же разобраться, к какой, собственно, партии ты принадлежишь»), но мыслями Винсент всегда возвращался к настоящему – «бесконечно бессмысленному, ничтожному, безнадежному» настоящему. Строя планы на будущее, он то угрожал вернуться в Гаагу, то признавался, что испытывает ностальгию по черной стране, где «чувствовал под ногами твердую почву».
Приезд Раппарда вверг его в новый ад. В друге-«аристократе» Винсент всегда видел конкурента, изо всех сил стараясь «не отставать от него». Но две недели совместной работы обнажили призрачность подобных надежд. На самом деле между друзьями разверзлась настоящая пропасть. Серебряная медаль Раппарда, его выставки, активная светская жизнь, блестящие друзья и семья, всегда готовая поддержать сына, – и по отдельности всего этого было бы вполне достаточно, чтобы Винсент ощущал себя униженным. Но муки изоляции оказались сильнее бесконечных пререканий, из которых к тому времени состояла переписка приятелей. В октябре отличные живописные наброски, один за другим выходившие из-под кисти Раппарда (все до единого были «чертовски хороши»), пробудили в его друге страстное желание помериться силами, спровоцированное отчасти отчаянием, отчасти решимостью. Письма к Тео были полны возбужденных оправданий прошлых поступков и тревоги перед будущим. Местами это почти бессвязный лепет – «надо ковать железо, пока горячо», «нельзя терять ни минуты… работать в полную силу… я должен как можно скорее доказать, что снова чего-то достиг».
В порыве честолюбия Винсент был готов следовать традиционным целям, которые прежде решительно отвергал. «Уверяю тебя, – писал он сразу после отъезда Раппарда, – скоро что-то произойдет – либо я начну выставляться, либо продавать работы». Вдохновленный примером Раппарда, в промозглый ноябрьский день Винсент взял мольберт и ящик с красками и отправился писать приятные глазу традиционные пейзажи: обсаженная тополями аллея в золотых осенних тонах, деревенская дорога, мельницы в окрестностях Нюэнена.
С «фактами и цифрами» он доказывал Тео, что скоро его работа не только покроет затраты брата, но и принесет 20 % прибыли сверх того. Понимая, что никогда не сможет угнаться за Раппардом без помощи младшего брата, Винсент умолял если не о мире, то хотя бы о перемирии. «Мы должны развиваться, – писал он, возрождая из небытия приязненное „мы“ прежних времен. – Мы должны идти вперед… Встань на мою сторону – не просто так, но энергично, положительно… Дорогой брат и друг, разожги пламя».
Как когда-то в Дренте, несбыточные мечты, которые представлялись Винсенту вполне осуществимыми проектами, помогали ему отвлечься от тоски и страха. Не предупредив Тео, он написал Мауве и Терстеху решительные письма с призывом присоединиться к новой отчаянной авантюре. «Дайте мне еще один шанс написать несколько эскизов в [Вашей] мастерской», – требовал он у Мауве. Ему казалось, что в обмен на признание прошлых ошибок Терстех, возможно, «возобновит прежние отношения», а Мауве «подскажет, как исправить и улучшить мою работу». В мечтах он снова представлял себя успешным молодым художником, вроде Антона ван Раппарда, – учеником серьезного мастера с внушительной репутацией, сумевшим вернуться в мир искусства, где царил блестящий импресарио Терстех. «Я как раз предпринял некоторые шаги, чтобы достичь прогресса в моей работе», – объяснял он Тео. Последний, скорее всего, был огорошен и возмущен подобными инициативами старшего брата. «Буду гнуть свою линию, пока Мауве не сдастся».
Оба незамедлительно ответили категорическим отказом («Они отказались иметь со мной дело»), но Винсент не собирался отступать: «Я почти рад, что Мауве и Терстех мне отказали… Я чувствую в себе силы в конце концов склонить их на свою сторону». Он и в самом деле начал работать над серией работ, которые, по его убеждению, должны были заставить обоих оппонентов осознать, какую ошибку они совершили: «Я вижу возможность предоставить им убедительные доказательства, что я обладаю чувством цвета».
К началу декабря 1884 г. в мастерской Винсента стали появляться совершенно новые изображения. С каждой стены, выглядывая из темных фонов новых портретов, смотрели серьезные лица безымянных нюэненских крестьян, ткачей и их женщин, запечатленных в бесконечных вариациях сочетаний битума и бистра. Это и был грандиозный новый план Винсента – план, как достигнуть коммерческого успеха, план победы над Мауве и Терстехом, прекращения зависимости от Тео и возвращения себе места рядом с Раппардом. Собственно, вдохновителем серии портретов стал именно друг-аристократ – во время своего октябрьского визита Раппард провел бо́льшую часть времени, работая над портретами, в основном женскими, а Винсент не без зависти восхищался ими. «Его визит подарил мне новые идеи, – написал он брату сразу после отъезда друга. – Не терпится начать».
Даже название, подобранное Винсентом для новой серии, – «Народные типы» – выдавало коммерческий и состязательный зуд, обуявший художника. Как и знаменитые серии иллюстраций в газете «The Graphic», они представляли неведомых «настоящих» представителей рабочего класса. Крестьянские типы Винсента должны были показать миру «древний народ Брабанта», а заодно обнаружить коммерческий потенциал автора. (В запале Винсент забыл недавние сомнения относительно своей способности передавать «портретное сходство», – которые долгое время парализовывали его попытки заняться портретами). Даже Мауве и Терстех, настаивал он, должны были оценить рыночные перспективы его характерных типов: «Спрос на портреты растет, а тех, кто умеет их писать, не так уж и много».
Призрачная надежда на успех заставила Винсента начать еще одну безумную кампанию. Изначально он планировал написать тридцать портретов к концу января 1885 г. – по десять картин за месяц, а затем попытаться продать их в Антверпене. Спустя всего пару недель число работ, которые он намеревался изготовить для продажи, увеличилось до пятидесяти: он собирался писать их чуть ли не по одной в день – «как можно скорее, одну за другой». «Я наконец принялся за дело», – объяснял он Тео. «Я не могу терять ни дня». Винсент, как обычно, пребывал в убеждении, будто титанические усилия способны компенсировать скромный результат, и потому пытался всячески оградить себя от очередной неудачи. Новые и новые модели приходили на Керкстрат почти каждое утро: мужчины и женщины, молодые и старые – все, кто, поддавшись на уговоры или соблазнившись деньгами, решился пройти это суровое испытание. Согласно свидетельству одного из учеников, Винсент выбирал «самые уродливые лица» – плоские, с низким лбом, толстыми губами, скошенным подбородком, свернутым набок или курносым носом, выступающими скулами, большими ушами… Они позировали ему в сероватом зимнем свете мастерской, мужчины – в рабочих картузах или зеландских котелках; женщины – в затейливых брабантских чепцах или с непокрытыми волосами. Когда модель садилась на стул, Винсент придвигался к ней поближе и принимался пристально разглядывать через перспективную рамку.
А затем начинал писать. Стремясь успеть до наступления ранних сумерек, он писал прямо кистью по холсту размером 30 × 45 сантиметров. Времени на подготовительные рисунки не было. Винсент полагался исключительно на собственные глаза и, возможно, композиционные наброски, сделанные накануне при свете газовой лампы. Верный своим убеждениям, которые он отстаивал в спорах с Тео, художник начинал с самых темных тонов – почти черных складок пиджаков, рабочих блуз и шалей, передавал фон битумом, а лица – бистром. Ждать, пока краска высохнет, он не мог и потому накладывал более светлые тона прямо по влажной поверхности, усердно добавляя белый и охру в оттенки серого и коричневого. Любое неверное движение кисти грозило превратить картину в грязное пятно – темная основа жадно поглощала наносимые поверх мазки цвета.
Рискованный замысел требовал от художника работать стремительно. Создавая портрет за портретом, он научился экономить на каждом движении кисти – как раз этого и требовал его безумный ритм. Парой смелых мазков он намечал шали и воротники, короткими решительными мазками передавал губы, подбородок, брови. Любое промедление при работе с холстом грозило катастрофой, поэтому Винсент неизбежно стал использовать параллельную штриховку, аналогичную той, что привычно применял в рисунках пером и быстрых зарисовках в письмах. Сложные чепцы брабантских женщин он писал так, словно холст был горячий и кисть едва могла прикоснуться к нему: чтобы сохранить нежнейшие оттенки, он передавал игру света и тени все более мелкими мазками – ни за что не желая упустить этот последний шанс доказать, что обладает мастерством колориста. «Наконец-то цвет в моих работах становится более звучным и более правильным, – уверял он брата. – Я понимаю и чувствую его».
Заставляя себя работать все быстрее («Я должен много писать»), Винсент наловчился создавать портрет от начала до конца за одно утро. К концу февраля 1885 г. пятьдесят «голов» были готовы, но художник не собирался останавливаться на достигнутом. В последний раз Винсент был столь одержим работой в Гааге, когда ему позировал покорный старик-сирота Зёйдерланд.
С тех пор ни разу у него не было такого количества послушных моделей. В Нюэнене люди, готовые позировать, приходили не только по утрам, когда можно было писать при драгоценном дневном свете, но и вечерами, когда при свете лампы Винсент делал предварительные наброски. Дабы утолить свой ненасытный аппетит, Винсент раскинул сети настолько широко, насколько ему позволяла репутация в местном обществе. Уважаемые люди, вроде Адрианы Схафрат, жены владельца арендованной художником мастерской, сочли приглашение побыть моделью «неуместным». И никто не хотел позировать этому странному художнику бесплатно. «Люди не любят позировать, – жаловался Винсент. – Если бы не деньги, ни один не согласился бы». Однако холодной и долгой нюэненской зимой находилось немало желающих заработать гульден (именно столько художник тратил в день на моделей): праздные в это время года крестьяне, безработные торговцы и ткачи.
Как и в Гааге, Винсент предпочитал не ставить новых задач, не исчерпав до конца возможности прежних: теперь предметом его маниакального внимания и главной статьей расхода были несколько постоянных посетителей мастерской, и в особенности одна модель – Гордина де Грот, та, которую он называл Син.
Вскоре в письмах брату зазвучали привычные стенания: «У меня осталось меньше гульдена, а сегодня мне непременно нужно будет несколько часов поработать с моделью», «Мне постоянно требуются модели». Винсент делился с братом недвусмысленными описаниями «крестьянских девушек… в пыльных и залатанных синих юбках» и намекал, что его интерес не ограничивается разглядыванием сквозь переплет перспективной рамки. Он был бы не против «гораздо более близких отношений» со своими моделями – «красивыми и чистыми, как некоторые потаскушки», считая себя вправе искать «компенсации за то, что шлюхи не хотят иметь со мной дела». Винсент сочинил целую теорию «по вопросу о женских головах» и развлекал брата пространными рассуждениями о приличных девушках («похожих на нашу сестру») на картинах одних художников и цветущих крестьянских девицах («sale, grossier, boueux, puant» – непристойных, грубых, грязных, вонючих) – на картинах других. В мастерской он снова и снова писал Гордину с мастерством, отточенным за долгие зимние месяцы неустанного труда, фиксируя ее грубоватые черты густыми темными стремительными мазками.
Женщина смотрит прямо на художника, на лице выражение покоя, полные губы расслаблены – она хорошо знакома с тем, кто ее пишет; чепец, переданный лучистыми мазками оттенков серого, образует вокруг лица причудливый ореол. Портреты Гордины стали высшим достижением новой живописной манеры Винсента – Богоматерь Скорбящая в бистре и битуме, и художник был готов защищать ее в тех же отчаянных и страстных выражениях, в каких отстаивал порождение прошлой своей мечты – «Sorrow» («Скорбь»). «Крестьян надо писать так, словно ты сам один из них, словно ты чувствуешь и мыслишь так же, как они».
Как когда-то на Схенквег, Винсент вновь был одержим своими фантазиями и готов был сражаться за них.
Между братьями снова начался разлад. Винсенту нужны были деньги на содержание нового «семейства» моделей. Во время своего августовского визита Тео сократил месячное пособие со ста пятидесяти до ста франков, так что на момент начала работы над серией «Народных типов», требовавшей грандиозных расходов на моделей и материалы, для нового конфликта была готова плодородная почва. Винсент опять желал начать новую жизнь и требовал финансовой помощи, поддержки и участия. Охваченный паникой, которую спровоцировал визит Раппарда, Винсент умолял брата прислать «сколько-нибудь еще», игнорируя жалобы Тео на финансовые трудности и призывая его «поднапрячься»: «Когда человеку что-то необходимо, это можно найти». Регулярно, почти срываясь в истерику, Винсент требовал от брата произвести дополнительные выплаты, точно так же он когда-то маскировал свои отношения с Син: «Я должен раздобыть еще сто франков… Неужели совершенно невозможно выделить мне их сейчас?» «Я вынужден настаивать, решительно настаивать».
Когда Тео упрямился – отказывался поддержать обращение Винсента к Мауве и Терстеху, призывал брата отказаться от мастерской и снять комнату в Эйндховене или просто не отвечал на его письма с должной быстротой, – Винсент давал волю своему негодованию. «От тебя лично мне нет ни малейшей пользы», – писал он, смешивая личные и профессиональные обиды и вновь обвиняя Тео, что, сговорившись с отцом, тот чинит препятствия развитию его искусства. Винсент сравнивал Тео со шлюхой, которая отвергает его ухаживания, и клялся «не заставлять его насильно любить» своего брата. Вместо этого Винсент уповал на симпатии мира, который, правда, никогда не проявлял к нему особых симпатий. «Ты достаточно ясно и недвусмысленно дал мне понять, что я напрасно воображаю, будто ты намерен проявить интерес ко мне и к моей работе иначе как в порядке покровительства. Так вот, от покровительства я решительно отказываюсь».
Родители Винсента неизбежно оказались вновь вовлечены в водоворот ярости и взаимных оскорблений. Пока сын жил в Гааге, они были защищены от его вспышек, но в Нюэнене деваться было некуда. Каждому прихожанину местной церкви, независимо от пола и возраста, было что-то да известно о чудаковатом сыне пастора Доруса: о его мастерской в доме служителя католической церкви, о странных моделях, о не понятном никому искусстве. Они знали, что по вине этого странного рыжего человека была вынуждена уехать из города Марго Бегеманн.
Винсент, естественно, упорно отрицал тот факт, что его поведение шокировало родителей. Он даже имел наглость утверждать, будто сентябрьские события вовсе не повлияли на отношения Ван Гогов с Бегеманнами. Но, судя по письмам младшему сыну в Париж, Дорус и Анна иначе оценивали ситуацию. «Из-за Винсента и Марго изменились наши отношения с людьми, – писал Дорус. – Опасаясь встречи с ним, люди перестали приходить к нам в дом. По крайней мере, соседи. И мы вынуждены признать, что они правы». Через несколько дней после отъезда Марго в Утрехт Дорус жаловался Тео, что обстоятельства, возможно, заставят семью покинуть Нюэнен. «Это будет непросто, но если наши отношения с людьми станут слишком сложными, может случиться, что у нас не будет иного выхода. В последние дни это кажется все более вероятным».
Уповая на помощь Бога, пастор и его жена тем не менее делали все, что могли, лишь бы защитить семью от пагубных последствий скандала. Когда стало известно о связи Винсента и Марго, родители отослали двадцатидвухлетнюю Виллемину в далекий Мидделхарнис, считая, что «для нее будет лучше побыть в другом окружении». Семнадцатилетний Кор находился в безопасности в Хелмонде – он работал подмастерьем на фабрике Бегеманнов, и оставалось только надеяться, что неосмотрительное поведение старшего брата не повредит его дружбе с Виллемом Бегеманном. Дорус и Анна опасались, что проблемы Винсента могут отразиться и на далеком Тео, который так много сделал, чтобы предотвратить семейный позор, который все-таки настиг Ван Гогов. Тео и остальные члены семьи в свою очередь беспокоились о родителях, особенно о шестидесятидвухлетнем Дорусе.
Пастор начал сдавать еще до истории с женой. По причине ухудшения и без того хрупкого здоровья в мае ему пришлось уйти со своего поста в Обществе за процветание – в результате Ван Гоги потеряли доход, который приносила его деятельность в этой организации. Анна поправлялась медленно, что стало для Доруса причиной новых испытаний: в марте ему пришлось помогать жене вставать, в июле – ходить, с сентября – передвигаться на более дальние расстояния. Помимо забот, связанных со здоровьем супруги (они были женаты уже тридцать три года) и тяготами возраста, Дорусу приходилось справляться с выходками Винсента, чье поведение стало совсем непредсказуемым, – и все это только в пределах собственного дома. «Мы прилагаем все усилия, лишь бы успокоить его, – с плохо скрываемым отчаянием писал Тео отец. – Но его взгляды на жизнь и внешний вид настолько отличаются от наших, что возникает вопрос, сможем ли мы и дальше жить под одной крышей».
И все же Дорус, пока мог, оттягивал неизбежное: ничего не оставалось, кроме как попросить Винсента уйти. Отец лучше, чем кто-либо, знал, какое ранимое и беспокойное сердце бьется в груди сына. Пастор чувствовал себя беспомощным: «Мы только идем следом и не хотим указывать дорогу… Некоторым вещам лучше позволить случаться естественно». И в ожидании, когда Винсент наконец реализует свой давний план по переезду в Антверпен, Дорус стоически призывал близких потерпеть. Чувствуя себя слишком слабым для противостояния, Дорус всерьез подумывал покинуть Нюэнен в случае, если Винсент откажется сделать это. В ноябре, когда пришло приглашение из общины в Хелворте, где он когда-то служил, пастор начал переговоры – втайне, чтобы не встревожить своего беспокойного сына. «Скольких бед можно было бы избежать, если бы [Винсент] не был таким необычным. Но это, увы, не так».
Как и предполагал Дорус, стоило Винсенту почувствовать, что его хотят прогнать из родительского дома, он начал пресекать любые разговоры о переезде. И когда Тео осторожно предложил брату снять комнату в Эйндховене, Винсент назвал эту идею «сущей чепухой». Более того, неожиданно он отказался от запланированной год назад поездки в Антверпен. Он утверждал, что его отговорил Раппард. (Трудно представить, что ван Раппард мог дать подобный совет, еще труднее – что Винсент мог ему последовать.) Как бы то ни было, Винсент приводил самые фантастические аргументы, изо всех сил стараясь уверить брата, что принял верное решение. Такой поворот событий ясно демонстрировал: старший сын отлично понимал, насколько выросли ставки, и даже после того, как Дорус отклонил предложение переехать в Хелворт, еще долго старался оправдать себя. Мастерская на Керкстрат была залогом его будущего успеха – ее аренда обходилась недорого, а живя с родителями, он имел возможность экономить на съеме жилья – в противном случае его карьеру художника неминуемо ждал провал. «Я живу дома уж точно не ради удовольствия, но исключительно ради живописи», – заявлял Винсент и предупреждал Тео, что, лишив его идеального места для работы, семья совершит огромную ошибку. «Ради моей живописи я должен провести здесь еще некоторое время», – настаивал он. На вопрос, сколько именно времени ему потребуется, Винсент неопределенно отвечал: «Пока не достигну более явного прогресса».
Чем настойчивей Тео отстаивал позицию родителей, тем яростней противился Винсент. «Я не могу бросить мастерскую… и они ни в коем случае не могут требовать, чтобы я уехал». Деликатные попытки переубедить брата рикошетом возвращались к Тео в виде требований об увеличении денежного пособия – как обычно, Винсенту нужно было больше моделей. «Я хочу написать довольно много голов [до отъезда]… чем больше я смогу платить моделям, тем лучше пойдет дело». Семейная ссора виделась Винсенту ни больше ни меньше как конфликтом между городом (Тео) и деревней (Винсент), а брата он представлял оторвавшимся от природы – истинного источника вдохновения, изнеженным ценителем искусства. Наконец, Винсент задел самую чувствительную струну, пригрозив снова втянуть в конфликт отца: «Я нахожусь в довольно непростом положении… и мне непросто „терпением спасать душу мою“… Будь добр, прими это к сведению. И если ты захочешь сделать все, что в твоих силах, чтобы облегчить мою жизнь материально, уверен, у нас появится шанс сохранить в будущем какой-никакой мир».
Под влиянием искренних признаний брата Тео наконец сдался и поделился давними сомнениями в отношении затеи Винсента. «Я испытываю недоверие», – писал Тео. Что было главной причиной этого недоверия – непонятные траты, категорическое нежелание старшего брата покинуть Нюэнен, неуверенность в его будущем успехе? Винсент решил, что Тео имеет в виду все это одновременно, а заодно еще многое другое, огульно обвиняя в бессмысленности любые его действия и поступки. После истории с Бегеманнами и визита Раппарда атмосфера была накалена настолько, что одно-единственное слово «недоверие» заставило запылать костер накопившихся обид. «Мне плевать, доверяешь ты мне или нет», – кипя возмущением, писал Винсент. «Ты специально ведешь себя так, чтобы избавиться от меня», – обвинял он брата. На многие месяцы слово «недоверие» стало частью лексикона, служившего Винсенту для описания обид и претензий: «Твое высокое положение – еще не повод не доверять тем, кто стоит ниже тебя, – как я». «[Если] ты испытываешь ко мне недоверие, причиной тому ты сам… Тебе придется взять назад то, что ты писал мне о своем недоверии… Самые скверные недоразумения бывают вызваны подозрительностью… Оставь свои подозрения, они просто неуместны». «Откажись от своих слов или объясни, иначе я не потерплю, чтобы мне говорили подобные вещи».
Приближение Рождества, безжалостно пророчившее торжество семейной гармонии и всплеск всеобщей радости, вгоняло художника в состояние полнейшего отчаяния. Традиционные празднества в честь Дня святого Николая, тщательно подобранные подарки от отсутствующего Тео казались насмешкой над потерпевшими крах семейными привязанностями Винсента, который умудрился переругаться даже с сестрами и совершенно отошел от семейных дел. После праздников Дорус писал Тео: «Он все сильней отдаляется от нас».
Рождество 1884 г. для семьи Ван Гог, как и для всего мира, было сопряжено с трудностями и беспокойством. Новая глобальная экономика по-прежнему пребывала в застое, деловые начинания рушились, потоки беженцев устремлялись в крупные города, в том числе и в Амстердам. Обеспокоенные новостями об эпидемии холеры, охватившей Францию, родители писали Тео тревожные письма. Даже дядя Сент, искавший спасения от постоянных проблем со здоровьем на Ривьере, поддался тревожным настроениям. Другой дядя, Ян, адмирал, был вынужден госпитализировать своего болезненного и никчемного сына Хендрика по причине «эпилептических припадков», после того как тот промотал родительское состояние, опорочил семейное имя (и в итоге до времени свел отца в могилу). В пасторском доме все тоже обстояло не лучшим образом: Анна уже могла ходить, но не могла теперь спокойно лежать в постели, обрекая себя и мужа на долгие бессонные ночи. В праздники Дорус опять простудился – и это в самую горячую для пастора пору. «Повсюду – одни только поводы для уныния», – подводил он безрадостный итог в письме сыну.
На фоне прочих несчастий «всесезонные» беды Винсента воспринимались еще острее. Отчуждение в отношениях с братом и семьей, остракизм, которому подвергли его жители Нюэнена, – впереди художник видел лишь одиночество. Знакомые, вроде Керссемакерса, не навещали его. К Рождеству ссора положила конец общению с Хермансом, а дружба с Раппардом в очередной раз вступила в фазу «охлаждения». В канун праздника Винсент заперся в холодной мастерской, предпочтя работу катанию на коньках с братом Кором. «[Винсент] не просит совета и не ищет близости», – сетовал Дорус. Отношения с Тео сулили лишь новые унижения: целый год уговоров, требований, заискиваний и угроз ни на шаг не приблизил художника к независимости. Весь декабрь он провел, упрашивая брата добавить каких-то двадцать франков, из-за чего явно чувствовал себя ущемленным. Ужаснее всего было то, что и будущее, казалось, не сулило ему лучшей жизни. «Я никогда еще не начинал год с более мрачными перспективами и в более мрачном настроении, – признавался он в письме после того, как праздники наконец закончились, – предвижу, что и в будущем мне не стоит ожидать успеха». Беды громоздились одна на другую, и Винсент чувствовал, как мужество покидает его, – год, прошедший в семейных передрягах, сделал свое дело. «Чтобы перенести все это, мне требуется куда больше задушевности, любви и сердечности», – писал он в декабре.
В мастерской на Керкстрат, где он пытался забыться в работе, короткие дни и мучительный холод лишали Винсента и этого единственного утешения. «Ради блага Винсента мне бы хотелось, чтобы зима закончилась, – брюзжал Дорус. – На улице писать, естественно, нельзя. Да и долгие вечера не способствуют его работе». Дорус подозревал, что в эти темные вечера сын согревает себя алкоголем. В письмах брату вновь замелькали имена его прежних героев – героев времен жизни на Схенквег: Домье и Гаварни, де Гру и Тейса Мариса. Винсент вновь захотел заняться журнальной иллюстрацией, рисованием характерных типов и упражняться в изображении фигур. «Возможно, есть смысл сосредоточиться исключительно на фигуре», – писал он, превознося выполненные в Гааге работы как лучшее свое достижение.
Когда же Винсент все-таки имел возможность работать, он продолжал писать темные, почти карикатурные портреты крестьян, механически следуя цели написать пятьдесят штук к февралю. «Это будет полезно и для работы над фигурами», – настаивал он, отмахиваясь от призывов брата заняться пейзажами и светом. Если погода позволяла, Винсент работал с моделью, если нет – перерисовывал уже готовые портреты (дюжину таких рисунков он послал Тео на Рождество). В зимнем полумраке палитра художника становилась все темнее, а сам он яростно защищал лишенный цвета мир. «Мои работы станут неопровержимым доказательством того, что я сумел чего-то достичь именно в вопросах цвета», – заявлял Винсент, намекая на грядущую реабилитацию его искусства.
Семейное тепло, уют родительского дома, единение рождественских каникул – мечты рассеялись, и Винсент начал сомневаться, что, приехав в Нюэнен, он поступил верно: «У меня всегда было ощущение, что в Зюндерте атмосфера в доме в целом была лучше. Не знаю, возможно, мне лишь кажется, что в Зюндерте было лучше. Вполне вероятно, что так оно и есть».
Для человека, который справлялся с неудачами, цепляясь за иллюзию будущего успеха и прошлого счастья, столь откровенный взгляд в зеркало грозил бедой. Винсент и раньше, нехотя и с опаской, затрагивал тему собственного душевного здоровья. «Я чрезмерно чувствителен как физически, так и нравственно», – признавал он, живя в Гааге, но допускал у себя только «нервозность», которой наградили его «скверные годы» в черной стране. Когда люди называли Винсента сумасшедшим и обращались с ним соответствующим образом (как это было в Дренте), он утверждал, что полностью контролирует свои нервы, претендуя на «душевную ясность», которая помогает обуздать внутренних демонов.
Я сам ощущал глубоко внутри себя недуг, который пытался излечить. Я изводил себя безнадежными и бессмысленными усилиями, это правда, но причиной тому была idée fixe – желание вновь вернуться к нормальной жизни. Я никогда не заблуждался, считая, что мои отчаянные поступки, тревоги и переживание – это и есть истинный «я». По крайней мере, я всегда чувствовал: «Дайте мне только что-то сделать, где-то устроиться, и все обязательно пойдет на лад. Я сумею восторжествовать над болезнью…».
Увы, цепь неудач, настигших художника осенью, подорвала его веру в лучшее. Перед ним разверзлась темная бездна бесконечных поражений, и лишь работа удерживала его на краю. «Иногда мне кажется, что живопись способна предотвратить множество несчастий, которые непременно случились бы, не будь ее», – писал Винсент. Погрузившись в мир героев Золя – мир дурного семени и полученных в наследство судеб, Винсент вообразил, что и в их роду существует некий «семейный недуг», оставивший на нем свой неизгладимый отпечаток. «Я паршивая овца, невыносимый тип», – жалобно стенал он в декабре.
Теперь, мысленно возвращаясь к прошлым горестям, он больше не мечтал о перерождении, но сетовал на проклятие. Теперь он воображал себя не христоподобным Данте, пересекающим воды Стикса, чтобы увидеть муки и страдания ада («Строгая, суровая фигура Данте, проникнутая возмущением и протестом… исполненная печали и меланхолии»), но постоянным обитателем этого загробного вместилища боли – никсом. Никсы – духи воды в скандинавском и германском фольклоре – населяли озера и реки и заманивали неосторожных путников в пучину вод. Винсент называл их «злыми духами, увлекающими людей в бездну». Водяные-никсы не только сами испытывали вечные мучения, но обрекали других разделить их страшную судьбу. И в отличие от Данте, который побывал в аду и вернулся оттуда, водяные никогда не покидали преисподней.
Тео с нарастающей тревогой наблюдал, как отчаяние заставляет брата вести себя все более агрессивно. Его частые визиты в Нюэнен, несомненно, имели целью успокоить Винсента: в январе, а затем и в феврале старший брат то разражался требованиями немедленного и решительного разрыва отношений, то (часто в тех же самых письмах) молил выделить ему дополнительные средства. Кроме того, Тео не мог не заметить, что с наступлением нового, 1885 г. тон писем Винсента изменился. «Если ты испытываешь удовлетворение от сознания, что „мои планы на будущее“, как ты их называешь, практически расстроены, наслаждайся этой мыслью», – язвительно писал Винсент в ответ на новогодние поздравления брата. Он говорил о смерти: «Если мне суждено умереть… ты и на костях моих потопчешься». В горьких словах звучал столь несвойственный воинственному и вечно серьезному Винсенту ироничный фатализм. Опасаясь бурной реакции брата, в январе Тео не стал сообщать ему о неожиданной прибавке к ежегодной премии, которую получил за эффективную работу в чрезвычайно успешном для фирмы 1884 г. Умолчал он и о выгодном предложении, полученном от одного из клиентов, который предложил ему тысячу франков в месяц – поистине астрономическое жалованье, почти в десять раз больше отцовской зарплаты. (После того как Дорус высказал отрицательное мнение насчет новой работы, Тео отказался от этого предложения.)
Когда Винсент все же узнал новости (нетрудно было предсказать, что именно так и произойдет), Тео пришлось пережить бурю протестов и демонстративных жалоб на нищету. Вспоминая августовский визит Тео в Нюэнен, куда тот явился во всеоружии непременных аксессуаров «шикарного господина» из столичного города, Винсент не отказал себе в удовольствии нарисовать саркастичный и жестокий портрет младшего брата: «С этого лета я теперь все время невольно представляю тебя с этим твоим лорнетом с темными стеклами… У меня такое впечатление, что и в ином, не буквальном значении ты, действуя и мысля, смотришь на все через такое вот черное пенсне. Пример – твоя подозрительность». Недовольный братом из-за того, что тот не прикладывал усилий по продаже его работ, Винсент перешел от шумных протестов к горькому сарказму, предложив «не учитывать более наличие или отсутствие взаимных симпатий», а просто «постараться обойтись без оскорблений».
Особенно заметно интонация Винсента изменилась в тех пассажах, где речь шла о его искусстве. Долгие годы принимая за руководство к действию скупые поощрения, которые слышал от брата, теперь Винсент осмелился напрямую задать вопрос, ответа на который прежде всегда опасался: каковы, по мнению Тео, его перспективы как художника? «Даже впоследствии, когда я начну делать кое-что получше, чем сейчас, я все равно буду работать так же, как теперь», – писал он, рискуя всем, предупреждая любые возможные отговорки со стороны Тео и сознаваясь в собственных сомнениях. «Я хочу сказать, что яблоко будет тем же самым яблоком, но только более спелым… если я ни на что не годен сейчас, то и потом буду ни на что не годен; если же я чего-то стою сейчас, то буду чего-то стоить и после. Пшеница – всегда пшеница».
При иных обстоятельствах Тео мог не побояться гнева Винсента и призвать брата принять неизбежное – превратить занятия искусством из попытки обрести независимость в облагораживающее времяпрепровождение. После четырех лет непрерывных оскорблений и бескорыстных жертв терпение Тео истощилось. Он уже не раз жаловался на то, что письма Винсента в последнее время стали особенно неприятными, что его высказывания чрезмерно драматичны, манипуляции посредством угроз невыносимы, а упрямая ностальгия по искусству прошлого смешна. «Ты напоминаешь мне стариков, которые вечно сокрушаются, мол, во времена их молодости все было лучше, – писал Тео в начале 1885 г. после многолетних тщетных попыток обратить внимание брата на творчество более современных художников, – забывая, что и сами они изменились».
Но теперь Тео больше, чем когда-либо, боялся оставить капризного и непостоянного старшего брата без опеки. В каждом родительском письме ему слышались скрытые жалобы на хаос и неразбериху, царившие в пасторском доме. «Его вспыльчивый характер исключает любые разговоры, – сокрушался Дорус в феврале. – Мне нелегко оставаться безучастным». Причинами споров отца с сыном были история с Марго Бегеманн и возможный переезд в Хелворт. Дорус жаловался на резкий тон Винсента («С ним вообще невозможно ничего обсуждать»); Винсента раздражало отцовское высокомерие («Отец действительно вообразил, будто он во всем прав»). Странности сына были для Доруса таким же бременем, как травма жены; Винсент объявлял людей, подобных отцу, своими «злейшими врагами» и сожалел, что не восстал против него раньше.
Чувства ожесточились еще больше, когда некоторые прихожане Доруса в Гелдропе (небольшом городке в восьми километрах от Нюэнена) открыто обвинили пастора в недостаточной строгости, иллюстрацией которой, а может быть, и главным поводом к обвинению, несомненно, послужило хулиганское поведение пасторского сына. Демонстративное неповиновение в собственном доме и раздор среди паствы подорвали моральный дух и здоровье этого человека, который превыше всего ставил единение и согласие. К чему могло привести расставание с братом или хотя бы просто банальное неодобрение со стороны Тео на фоне эксцентричного, порой пугающего поведения Винсента, его разговоров о смерти, бредовых рассуждений о заговоре и пристрастия к коньяку?
В отчаянной попытке успокоить Винсента, спасти стареющего отца от дальнейшего ухудшения здоровья и разрядить обстановку в приходе Тео решился на примирительный жест. Он предложил представить картину Винсента жюри самой важной в Европе ежегодной выставки – Парижского салона.
Спустя несколько недель, 27 марта 1885 г., из Нюэнена пришла телеграмма с сообщением о смерти отца.
Дорус провел весь день в Гелдропе, пытаясь восстановить отношения с приходом. После ужина с друзьями и небольшого фортепианного концерта пастор направился домой в Нюэнен – ему предстояло пройти пешком около восьми километров по продуваемой всеми ветрами пустоши. Было морозно. Около половины восьмого вечера служанка услышала, как кто-то трясет входную дверь, и отперла ее. Хозяин всем телом навалился на нее в своем тяжелом пальто. Из членов семьи, за исключением только-только начавшей ходить матери, дома мог быть только Винсент. Кто-то перенес не подававшего признаков жизни пастора в гостиную и положил на диван. От соседей прибежала Вил. «О, это было так ужасно», – впоследствии описывала она увиденное. Девушка бросилась на тело отца в бесплодной попытке вернуть его к жизни. Но все было кончено. Свидетели удостоверили, что «в восемь вечера Теодорус Ван Гог, муж Анны Корнелии Карбентус, в возрасте шестидесяти трех лет скончался». Причиной смерти был назван обширный инсульт.
Через четыре дня Теодоруса Ван Гога похоронили. Траурная процессия выдвинулась из пасторского дома в небольшую нюэненскую церковь, где собралась вся паства, друзья, церковное начальство и коллеги-священники из приходов, разбросанных по всему Брабанту. Скорбящие последовали за обернутым в черную ткань гробом к Ауде Торен, старинной церковной башне, которую так часто рисовал его сын. Идти пришлось недолго, немногим более полукилометра, по изрытой колеями дороге через поле озимой пшеницы. Анна, со своей больной ногой, вероятно, ехала с катафалком. Нет сомнений, что Тео был рядом с матерью. Получив телеграмму с ужасной новостью, в тот же день на поезде он отправился в Нюэнен. «Всего за день до этого он получил письмо от отца, в котором тот писал, что пребывает в совершенном здравии, – вспоминал его товарищ Андрис Бонгер, провожавший Тео на вокзал, в письме своему брату. – [Тео] и так-то не больно крепок: можешь представить, в каком состоянии он был, когда уезжал». Сопровождавший мать худой мужчина двадцати семи лет, так похожий на отца, стал теперь единственной опорой семьи.
Могилу выкопали среди покосившихся крестов у подножия башни. Маленькое заброшенное кладбище, занесенное снегом, стало первым сюжетом, заинтересовавшим Винсента в Нюэнене. Над кладбищем мрачным символом умирания темнели очертания разрушенной церкви – ее планировали разобрать всего через несколько месяцев. Вокруг могилы собрались родственники: дядя Кор и дядя Ян, сестра Анны Виллемина Стриккер – мать Кее Вос. Потрясенный новостью о смерти брата, Сент Ван Гог заперся в номере гостиницы и отказывался покидать его даже ради приема пищи – из-за болезни он не имел возможности приехать на похороны.
Вопреки обычному для него в таких ситуациях стремлению помочь и утешить, в присутствии такого количества свидетелей прежних неудач Винсент, судя по всему, держался в тени в этот печальный для семьи день. Дядя Ян, человек явно не склонный к публичному проявлению эмоций, посчитал, что в момент всепоглощающей скорби Винсент продемонстрировал весьма странную «склонность к холодному рационализму». «Умирать тяжело, но жить еще тяжелее» – так, по воспоминаниям Лис, увещевал Винсент одну из присутствовавших на похоронах дам. В письмах Винсент никогда не упоминал драматические события марта 1885 г. и, при всей своей любви к пространным описаниям, ни словом не обмолвился о похоронной процессии, которая прошествовала через заросшее озимыми поле в день похорон отца.
30 марта Винсенту исполнилось тридцать два года. Неприятное совпадение лишь усилило связь между двумя событиями: днем рождения сына и смертью отца. Большинство из присутствовавших на похоронах были в курсе долгой и тяжелой борьбы пастора с его старшим сыном. До многих доходили слухи о громких ссорах в кабинете Доруса. Кое-кто и сам имел возможность слышать возмущенные возгласы отца, упрекавшего Винсента в намерении загнать его в гроб, и дерзкие ответы его далекого от раскаяния старшего сына. «Примирение на смертном одре меня мало интересует», – заявил когда-то Винсент, отвергая просьбу Тео согласиться на компромисс. Последний документально подтвержденный разговор отца с сыном не способствовал устранению взаимной горечи и непонимания. «Кажется, что он абсолютно не способен выслушать спокойно ни малейшего совета, – писал пастор за неделю до смерти. – И это в очередной раз доказывает, что он не нормален». Такое мнение о старшем сыне Дорус унес с собой в могилу.
Не об этом ли думал Винсент, наблюдая, как неутомимый сеятель обретает свой последний приют? Он никогда не признавался в этом, но каждое напоминание об отце, каждое проявление печали и каждая напряженная пауза должны были звучать для него горьким упреком. Лишь его сестра Анна, известная своей прямолинейностью, осмелилась сказать Винсенту в лицо то, о чем шептались остальные, – именно он был виновен в смерти отца.
Глава 24 Зерно безумия
Винсенту некогда было предаваться скорби. Предложение Тео представить картину в Парижский салон он воспринял как вызов на дуэль – недели, остававшиеся до смерти отца, были полностью посвящены напряженной работе. Перспектива столкновения с публикой пугала Винсента до такой степени, что поначалу он даже попытался отказаться от лестного предложения, уверяя брата, что у него нет ничего пригодного для выставки. «Знай я о твоих замыслах полтора месяца назад, я постарался бы прислать тебе что-нибудь подходящее».
После того как долгие годы Винсент яростно требовал публичности, теперь он вдруг ударился в казуистические рассуждения о различиях между пригодными для выставок «картинами» и «этюдами», предназначенными исключительно для мастерской. Большинство своих недавних живописных работ (которыми он так часто хвастался) Винсент отнес ко второй категории, заявляя, что «лишь каждая десятая или даже двадцатая заслуживает внимания». Но даже и они «могут ничего не стоить теперь, разве что впоследствии». Когда Тео, приехавший на похороны отца, зашел в мастерскую брата на Керкстрат, Винсент передал ему два портрета из серии «Народных типов» и робко предложил показать их посетителям Салона в частном порядке. «Возможно, они пригодятся, – писал он извиняющимся тоном, – пусть даже это только этюды».
Винсент также показал Тео первые наброски для новой картины – «более крупной и тщательно проработанной вещи», «более важной композиции». Это был его ответ на неожиданный вызов со стороны Тео и непредвиденную смерть отца – не признание своей вины, но открытое сопротивление. «После того как я больше года занимался почти исключительно живописью, – заявил он, – смею утверждать, что это будет нечто совершенно иное, отличное от тех первых живописных этюдов, которые я тебе присылал». Весь следующий месяц прошел в напряженной работе: Винсент заставил замолчать сплетников и заполнил внутреннюю пустоту очередной мечтой о реванше. «Люди будут называть мои работы неоконченными или уродливыми, но я думаю, что показать их стоит в любом случае».
Впервые идея новой картины была зафиксирована в виде торопливого, нечеткого наброска в марте, незадолго до смерти отца: крестьяне, сидящие за трапезой вокруг стола. В то время Винсент часто проводил вечера в ветхом доме семьи де Грот – впоследствии именно вид семейства Гордины, собравшегося за обеденным столом, он назовет своим источником вдохновения. Но образ, к апрелю постепенно сформировавшийся из бесчисленных рисунков и живописных эскизов, был куда глубже укоренен в биографии Винсента.
С самого начала художественной карьеры он мечтал изображать людей группами. Бредущие на работу шахтеры, покупатели лотерейных билетов, резчики торфа, землекопы, сборщики картофеля или плакальщики на похоронах – все эти бесконечные наброски фигур представлялись ему средством, а не самоцелью, подготовкой к чему-то более сложному, детально проработанному, способному оправдать годы тяжелой монотонной работы. В то время как его альбомы заполнялись сотнями набросков одиноких фигур и пустынных пейзажей, Винсент продолжал считать их вершиной искусства и настойчиво возвращался к изображению людей, объединенных трудом, досугом, любовью. Именно мечта написать собственную семью, так же как когда-то он рисовал свою суррогатную семью в декорациях устроенной на Схенквег столовой для бедных, заставила его покинуть болотистые пустоши Дренте и приехать в Нюэнен.
Живописная сцена с собравшимися вокруг обеденного стола де Гротами наверняка воспринималась Винсентом сквозь призму знакомых ему художественных образов крестьянского быта, в числе которых были монументальные труженики Милле, идеализированные пейзане Бретона и сентиментальные простолюдины Израэлса. Семья, собравшаяся вместе за общей трапезой и молитвой, – в памяти Винсента запечатлелись десятки картин на подобный сюжет. С тех пор как в XVII в. английские и голландские пиетисты провозгласили молитву, произносимую за столом, центром домашней религиозной жизни, художники – от Яна Стена до Губерта Геркомера – воспевали этот повседневный ритуал в своих картинах и гравюрах. Винсент искренне восхищался картиной Шарля де Гру «Благодарственная молитва» – торжественной, напоминающей о Тайной вечере сцене благодарности, возносимой крестьянской семьей; интерпретацию той же темы работы Гюстава Бриона он повесил на стену своей комнаты в Амстердаме. Мастера ностальгических образов, вроде Израэлса, вдохнули новую жизнь в традиционный сюжет (с молитвой или без), который сделался чрезвычайно популярным среди представителей новой буржуазии с их интересом к прошлому.
Йозеф Израэлс. Крестьянская семья за столом. Холст, масло. 1882. 71 × 105 см
В 1882 г. в Гааге Винсент видел одну из множества вариаций крайне успешной работы Израэлса «Скромная трапеза» и провозгласил художника «равным Милле». Под влиянием Израэлса молодые художники также увлеклись этим сюжетом, и вскоре задушевные сцены семейного застолья стали общим местом. Чтобы встретить примеры, Винсенту достаточно было полистать подшивки старых журналов из собственной коллекции или просто зайти в мастерскую к Антону ван Раппарду, чьи картины с изображением собравшихся вокруг стола добропорядочных семей так впечатляли его во время посещений Утрехта.
Оправдывая свой замысел, Винсент назовет этих и многих других художников крестными отцами будущей картины. Но для человека, который все еще помнил каждое слово благодарственной молитвы отца, никакой художественный образ не мог сравниться со зрелищем опустевшего стула во главе обеденного стола в пасторском доме. Наблюдая за многочисленным семейством де Грот, собиравшимся вокруг стола при желтом свете лампы, он не мог не вспомнить ту масляную лампу, что освещала каждый ужин его детства, и семейный стол, за которым его больше не ждали.
Голова крестьянки в профиль. Черный мел. 1884–1885. 40 × 33 см
В первую неделю после похорон Винсент упорно трудился, пытаясь придать отчетливые очертания этому образу: снова и снова он рисовал фигуры вокруг стола, экспериментировал с расположением персонажей и их позами. То и дело он наведывался в дом де Гротов (всегда готовых позировать и будто не обращавших на него внимания), чтобы сравнить свои воспоминания с тем, как выглядела сцена в реальности. Он дотошно зарисовывал унылый интерьер дома: потолок с балками, оконные переплеты с разбитыми стеклами, зияющую пасть камина с пятнами сажи. Винсент вглядывался в темноту, стараясь детально запечатлеть все – от настенных часов до чайника на плите и набалдашников на стульях.
В мастерской он прорабатывал облик обитателей этого мира. В доме семьи де Грот или их соседей ван Ройсов Винсент делал множество набросков, фиксирующих внешность этих людей, но в мастерской их образы скоро трансформировались в нечто совершенно новое и необычное. Сколько Винсент ни тренировался, ему так и не удалось достичь непринужденной точности, необходимой для передачи человеческого лица, особенно в мелком масштабе. Его портреты выходили утрированными, упрощенными, больше напоминая карикатуры. Но всеобщее увлечение стереотипами позволяло без труда найти оправдание этому недостатку. Крестьяне на картинах его кумира Жана Франсуа Милле напоминали простодушных животных. Как и Милле, Винсент был знаком с псевдонауками – физиогномикой и френологией, согласно которым крестьянам было свойственно иметь во внешности какие-либо черты, придающие им сходство с домашней скотиной: низкий лоб и широкие плечи быка, маленькие глазки и острый нос, напоминающий петушиный клюв, толстые губы и большие круглые коровьи глаза. «Сам знаешь, каков крестьянин, – однажды напишет Винсент, – как сильно истинный представитель этого племени напоминает животное».
Вслед за Милле Винсенту было недостаточно продемонстрировать единство крестьян и природы (их «гармоничное слияние» с сельским пейзажем), он мечтал воспеть их неколебимое смирение перед лицом изнурительного труда – то же благородное смирение, которым когда-то поразили его старые рабочие лошади в Лондоне, Париже и Брюсселе, что бесконечно тащили свой груз, «терпеливо и покорно» ожидая «последнего часа». Всю зиму работая над портретами, изображая лица и руки моделей, Винсент стремился выразить это ощущение нескончаемости невыносимо тяжелого труда. Все, чему он научился за это время, теперь нашло отражение в графических и живописных подготовительных набросках к новой картине.
Стремясь придать этим смиренным животным торжественность и значимость, какой они заслуживали, Винсент поместил их в естественную среду обитания – темноту. Мрачные дома – «темные, как пещеры», – где жили семьи, подобные де Гротам, давно занимали художника. Но даже его сумрачная палитра не в состоянии была передать практически абсолютную тьму, царившую внутри этих крытых соломой лачуг. Прежде Винсент справлялся с этой задачей, размещая фигуры против яркого света, падающего из окна, или с расчетливостью опытного дровосека «вырубал» их из мрака с помощью считаных светлых акцентов. Еще до того, как Винсент сам решил заняться искусством, драматизм подобных эффектов света всегда поражал его воображение: ему казалось, они передают ощущение вечности. Первые эксперименты со светом он предпринял еще в Эттене. «Мне хотелось добиться широты и смелости силуэта и очертаний», – писал он о гаагском рисунке с изображением группы копающих картофель крестьян. Затемнение и силуэты он использовал и в рисунках с ткачами, с одной стороны, сообщая возвышенность нехитрым сюжетам, с другой – маскируя недостаток мастерства.
Для новой картины Винсент выполнил два вида эскизов, изобразив своих героев за обедом – на фоне окна и за ужином – при тусклом свете лампы. Художник быстро принял решение в пользу второго варианта, где из темного фона вечерней трапезы фигуры едоков были выхвачены желтым светом масляной лампы над столом. Эту сумрачную палитру Винсент уже успел опробовать во время работы над несколькими написанными в марте картинами: затейливо смешивая оттенки, он получил желанные буро-зеленый, сине-зеленый и иссиня-черный цвет, которые он сравнивал с «цветом темного мягкого мыла».
Практически ни один краситель не попал на полотно в чистом виде, без придирчивых и тщательных поисков верного тона. Складки на юбке, предметы на стене переданы мельчайшими градациями светлых и темных оттенков. Грязновато-серый цвет столешницы, рук персонажей был составлен из прусской синей, неаполитанского желтого, органического красного, бурой охры, оранжевого крона. Углубившись в изучение теории цвета, Винсент читал книги Эжена Фромантена «Старые мастера» и Шарля Блана «Художники моего времени» (текст последней он копировал целыми абзацами). Следуя примеру Милле, он даже начал брать уроки игры на фортепиано, убежденный, что, узнав больше об оттенках звука, сможет лучше понять принципы работы с оттенками цвета. Однако все свои «научные» штудии Винсент подчинил поэтическому образу дома-пещеры: «Это взгляд в очень серый интерьер».
Спустя пару дней после завершения небольшого эскиза художник уже атаковал холст чуть больших размеров (75 × 90 см) размашистыми темными мазками. Неделю после Пасхи Винсент трудился с утра до ночи без перерыва, стремясь максимально полно воплотить на полотне увиденную мысленным взором сцену. Мучась, как всегда, своей неспособностью правдоподобно изобразить человеческую фигуру и сложностями, которые доставляла работа в столь ограниченном диапазоне цветов, Винсент вел настоящее сражение с материалами. Раз за разом он переписывал фигуры – до тех пор, пока краска не становилась слишком сухой для дальнейших манипуляций, но оставалась все еще слишком сырой, чтобы писать поверх. Художник провел немало утомительных вечеров в хижине де Гротов, пытаясь придать вымышленному образу жизненность реальной сцены семейной трапезы, но даже тогда он все больше полагался на сделанные зимой наброски лиц и рук. Чтобы усилить ощущение тесноты маленькой лачуги, на этот раз он изобразил потолок с балками еще более низким и нагромоздил кучу бытовых деталей: зеркало, всевозможную утварь, гравюру с изображением Распятия.
И наконец, словно выполняя чей-то неведомый наказ, Винсент радикально переосмыслил образы персонажей своей истории. Вместо четырех не обращающих друг на друга внимания голодных крестьян, которые, точно скотина у кормушки, жадно склонились над скудной трапезой, Винсент изобразил семью. Вместо семейства Гордины – сумбурного сборища кровных и некровных родственников с их грубыми манерами и непонятными взаимоотношениями – он уверенно, точно по памяти, воспроизвел сцену: покрытый скатертью стол, муж и жена чинно сидят перед блюдом с картофелем, пожилая мать семейства разливает кофе, ребенок послушно ждет, когда ему подадут чашку.
В конце Винсент добавил еще одного, пятого участника застолья – гость сидит чуть поодаль, только что присоединившись к семейному ритуалу. Выглядит он странно – у него простодушное печальное лицо и намек на рыжину в волосах.
Зимой 1884/85 г. Винсент пересек границу, отделявшую искусство от реальной жизни. Границу, которая, впрочем, и прежде не была для него серьезным препятствием. Унылые вечера в доме де Гротов, неприветливая атмосфера родительского дома и открытое отторжение со стороны местного общества заставили его искать спасения в искусстве, неизменно дарившем ему истину и утешение.
Со времен Эттена Винсент претендовал на модное в то время звание «крестьянского живописца». Поколение молодых художников, вроде Раппарда, было воспитано на романтических представлениях о природе и негласной установке властей создавать льстивый образ крестьянства, которое постепенно становилось все более влиятельной политической силой, а коммерческий успех художников, вроде Милле, Бретона, Израэлса и Мауве, только усиливал интерес к крестьянской теме. Подобно многим современникам, Винсент последовал моде. Требования искусства, коммерции и цехового братства, смешиваясь с болезненной ностальгией по пустошам Зюндерта (где все крестьяне, как ему казалось, были «просты и добродушны»), отвлекали художника от безысходности и отчуждения реального мира, настигавших его всякий раз, когда он оказывался в сельской местности. «В беднейших домишках, в самых грязных углах я вижу картины и рисунки, – писал Винсент накануне отъезда в Дренте, жители которой называли его „безумцем“ и „бродягой“. – Меня влечет к этим вещам с непреодолимой силой».
Годы неприятия со стороны собственной буржуазной семьи и друзей лишь усугубляли его мечты обрести дом среди крестьян в качестве «крестьянского художника». Иллюзию счастья изрядно подпитывала еще одна фантазия – невероятно популярная в те годы биография Милле, написанная Альфредом Сансье. «Я так увлечен ею, что просыпаюсь ночью, зажигаю лампу и сажусь читать, – писал Винсент в 1882-м. – Что за молодчина был Милле!»
Но Сансье не был просто Босуэллом своего доктора Джонсона – он был покровителем, коллекционером и торговал работами художника. С целью сопроводить знаковые картины художника «Сеятель» и «Анжелюс» ходовой легендой об их создателе Сансье обильно уснастил провинциальное прошлое своего подопечного блестящими клише и сентиментальными подробностями. По его версии, Франсуа Милле провел детство в полях, разделяя тяжкий труд местных крестьян. Реальный Милле, сын обедневшего дворянина, тихий и прилежный мальчик, был увлечен «Энеидой» Вергилия куда больше, чем полевыми работами на каменистой почве родной Нормандии. Если когда-нибудь он и принимал участие в севе и жатве, то было это разве что в семейном саду, на радость любящей бабушке. Влиятельные родственники организовали для Милле государственную стипендию, и тот с готовностью покинул родные края ради стажировки в Париже у Поля Делароша – звезды фирмы «Гупиль и K°» и любимца дяди Сента.
Согласно книге Сансье Милле жил одной жизнью с простым людом, воспетым в его живописи. «В сердце его всегда теплилось сочувствие и жалость к несчастным беднякам. Он и сам был крестьянином», – утверждал биограф. По его версии, в 1849 г. Милле бежал от парижской суеты, чтобы поселиться среди столь любимых им простых людей – разделить с ними жизнь, полную самопожертвования и лишений. Художник даже стал носить серую шерстяную фуфайку и деревянные башмаки – «ливрею бедности», – так что ничего не подозревающий путник с легкостью мог принять кряжистого бородатого человека, устало бредущего через поля, за одного из жителей деревни. Реальный Милле, беззаботный транжира, с нищетой знаком не был – знал лишь долги. Остро чувствуя конъюнктуру рынка и мастерски владея кистью, Милле следовал в живописи определенной стратегии и писал все: от портретов людей из высшего общества до игривых сценок с соблазнительными юными девами – и на протяжении своей карьеры редко испытывал недостаток в покровителях, заказчиках и покупателях.
В модной деревеньке Барбизон в лесу Фонтенбло, близ Парижа, куда Милле «бежал, ища уединения», художника регулярно навещали утонченные парижские друзья – отнюдь не крестьяне, умножая долги и славу своего приятеля. Как и прочие представители поместного дворянства, Милле часто носил простую одежду, но всегда настаивал, чтобы его фотографировали в элегантном костюме, приличном благородному господину, и щедро тратился на портных. Вместе с другими художниками, такими как Шарль Жак и Теодор Руссо, и писателями, среди которых была Жорж Санд, Милле со своим «Сеятелем» (1850) и «Отдыхом жнецов» (1853; год рождения Винсента) примкнул к волне недовольства, спровоцированной Революцией 1848 г. Вскоре та же самая волна вознесла Милле и остальных барбизонцев на пик успеха – к триумфу на Всемирной выставке и в Салоне 1855 г.
Однако Винсент видел в Милле лишь того, кого представил Сансье, – сентиментального и простодушного человека с живым и дерзким воображением, не понятого публикой, оплеванного критиками и преследуемого кредиторами, одинокого меланхолика, то и дело разражающегося рыданиями и подверженного мыслям о самоубийстве, художника, исполненного необузданной страсти и необъяснимого чувства вины. «Я хочу испытывать страдания, – цитировал Сансье своего героя. – Именно они помогают художнику выражать себя наиболее ярко». Со дня первого знакомства с монументальным трудом Сансье Винсент немедленно стал проецировать житие кумира на собственную биографию – в поисках утешения и руководства к действию. Хотя Винсент был знаком с работами Милле главным образом через гравюры, он считал его своим учителем и утверждал, будто этот французский художник вдохновил его на то, чтобы вернуться домой из Гааги в 1883 г. «[Когда] все силы прошлого все дальше и дальше уводили меня от природы, – писал Винсент, – именно [Милле] вернул меня к ней».
После смерти отца Винсент полностью погрузился в иллюзию близости с человеком – или вымышленным образом человека, которого он называл «папаша Милле». Винсент воображал, как он вслед за своим героем будет вести жизнь, полную неустанных трудов, и бескорыстно посвятит себя крестьянской живописи. Милле был для него одновременно и христианским мучеником, страдающим за угнетенных, но благородных героев, и пророком, призывающим всех заблудших собратьев – любителей роскоши вернуть искусство к темам смиренным и вечным. К середине апреля 1885 г., по мере того как рисунки и живописные наброски группы крестьян за столом начали заполнять стены мастерской на Керкстрат, Винсент обрел нового отца, новую веру и новую миссию.
Весной, когда началась посевная, Винсент взял за правило вставать с первыми лучами солнца, чтобы присоединиться в полях к своей «пастве». Он надевал пропитанную потом и выцветшую на солнце голубую льняную рубаху – цвета яиц малиновки. Художник не выходил из дома без шляпы – соломенной в хорошую погоду, из черного фетра – в дождь, но лицо у него все равно было «обветренное и загорелое», писал один из учеников Ван Гога Диммен Гестел, – того самого оттенка, как бывает у всех, кто постоянно работает на земле. Покидая пасторский дом, Винсент обувал тяжелые, грубые брабантские деревянные башмаки. Те из соседей, кто вставал рано, могли видеть, как на рассвете сын покойного пастора, со своим альбомом, торопливо шагает в сторону полей. Он делал наброски в поле или во дворе крестьянского дома на окраине Нюэнена – там, где видел людей за работой. «Чем бы ни были заняты люди в поле или дома – я берусь за все», – писал он брату. Когда работа на полях замирала, Винсент наблюдал, как крестьяне доят коров или стригут овец, а то и принимался ходить по дворам и стучать в двери в надежде зарисовать интерьеры крестьянских домов. Падая с ног от усталости, он бродил по пустошам, «не ради прогулки, но изо дня в день, как сами крестьяне», – не без бахвальства писал он брату. Домой он возвращался под вечер, «уставший как собака», однако не роптал и уверял Тео, что благодаря ветру и непогоде закалился «не хуже, чем иной крестьянин».
Порой Винсент не возвращался домой вовсе, ночуя в какой-нибудь крестьянской лачуге – достаточно отдаленной для того, чтобы до ее хозяев еще не дошли слухи о странном «художничке» из Нюэнена. «Я завел себе друзей среди местных, – радостно сообщал он в июльских письмах, – они всегда мне рады». Винсент делил с ними их черный хлеб, как и они, спал на соломе, убеждая себя, что в мире всегда найдутся чужие дома и поля, где «я буду чужим среди чужих и смогу вести себя так, как захочу». Заявляя, что ему «приелась скука цивилизованной жизни», Винсент все реже виделся с семьей и полностью погрузился в исследование крестьянского быта. Он наблюдал, «как, погруженные в раздумья, они молча сидят у огня» в своих домах, слушал их разговоры, полные сплетен и суеверий. Деньги и спиртное помогали ему завоевать доверие крестьян, узнать, как они нюхают ветер, чтобы предсказать погоду, и выведать, где живут местные ведьмы. (К одной из них Винсент даже наведался, но «самым таинственным ее занятием оказалось выкапывание картошки».)
По воскресеньям Винсент отправлялся «далеко-далеко, на другой край пустоши» в поисках новых тем, живописных домов и, конечно, моделей. Не обремененный ничем, кроме небольшого этюдника, он сворачивал с изрытого колеями большака и исхоженных тропинок, углубляясь в края столь дальние, что их можно было сравнить с американским Западом. Подобные экспедиции нередко привлекали внимание местных мальчишек, которым нечем было себя занять после церковной службы. Винсент, со своими странными пожитками и еще более странными рисунками, по-прежнему страдал от издевательств и насмешек с их стороны, когда выбирался на пленэр, но в эти воскресные вылазки художник был им даже рад. Монеты помогали ему направить мальчишечий пыл в полезное русло: за каждое принесенное птичье гнездо он платил насмешникам пять или десять центов, в зависимости от состояния гнезда и степени редкости птицы. Годы спустя один из этих мальчишек будет вспоминать о своем знакомстве с художником: «Я сказал ему, что знаю, где водится длиннохвостая золотая иволга, очень необычная птичка. „Давай пойдем к дереву и выследим ее“, – предложил он. Мы пошли и стали ждать, но птица все не вылетала. „Не вижу ничего“, – сказал Ван Гог, а я ему: „Вон же, вон“. – „Это сук“, – возразил он. Тогда я пнул дерево, птичка вылетела и напугала его. Это было что-то. Он принес лестницу и аккуратно срезал гнездо».
Винсент нанимал мальчишек повсюду, куда бы ни направлялся, и порой участвовал вместе с ними в долгих и тщательно продуманных вылазках за птицами и гнездами. Он расставлял сети между столбами изгородей и посылал юных помощников спугнуть птиц, затаившихся в своих укрытиях. Он даже стрелял по птицам из самодельных рогаток – одна из них однажды досталась сорванцу, который с ее помощью перебил окна в школе.
В скором времени Винсента стала сопровождать целая группа помощников, с радостью готовых прогуляться по пустоши за деньги, пусть и в компании «страшного на вид» странного господина с «нечесаной рыжей бородой». Он «всегда был одет так бедно, что хотелось дать что-то ему самому, а не брать у него», – вспоминал потом еще один участник той компании мальчишек, Йос ван дер Хартен. Совершая долгие прогулки в компании деревенских мальчишек, Винсент не только подражал своему кумиру Милле, но словно возвращался в собственное детство, с его походами за птичьими гнездами и ловлей тритонов по берегам ручьев. «Как мне хотелось в прошлое воскресенье, чтобы ты был со мной, – писал он брату после одного из таких воскресных приключений. – Я вернулся домой весь покрытый грязью: нам пришлось целых полчаса перебираться через ручей». Свои нужды и радости Винсент сравнивал с чувствами и потребностями прочих «крестьянских парней» и в мечтах о возвращении к прошлому жаловался на «вечную чепуху», которую приходилось терпеть от «родителей и учителей».
Статус крестьянского парня, как представлялось Винсенту, давал ему еще одно право, доступное представителям этого непритязательного класса, – право на секс. Винсент давно разделял распространенный среди буржуазии миф, будто крестьяне совокупляются точно так же, как и их скотина: где вздумается, хоть в поле, хоть в амбаре, свободные от чувства вины, от запретов, от сложностей, стоит лишь инстинктам взять над ними верх. Теперь же эти школярские фантазии, чрезвычайно приятные Винсенту, склонному выдавать желаемое за действительное, сплелись с призывом Милле «лично проникнуться духом деревенской жизни». В апреле Гордина де Грот чуть ли не каждый вечер проводила наедине с художником в мастерской на Керкстрат. Злые языки уже начали судачить о сыне пастора и его крестьянской «Дульсинее». Многие подозревали, что молодой Ван Гог рисует ее обнаженной.
В мае Винсент прочел роман Золя «Жерминаль» и обрел в этой книге новые аргументы в пользу своей чувственной миссии. Действие романа разворачивается в хорошо знакомом Винсенту рабочем аду – на угольной шахте на севере Франции, каждая страница пропитана возмущением по поводу жестокости капиталистической системы и страданий ее жертв. Но вовсе не обличительный пафос Золя увлекал Винсента более всего. Среди персонажей романа, полного положительных образов рабочих с падшим романтическим героем во главе, Винсент, как обычно ищущий в литературе сходства с собственной биографией, выделил фигуру управляющего шахтой господина Энбо. Именно завистливые рассуждения Энбо на тему страстных плотских отношений в среде бедноты Винсент цитировал в письме брату.
Почему бы ему не посадить их за свой стол, не заткнуть им глотки фазаном, а самому пойти обниматься за забором с девками и мять их, смеясь над теми, кто щупал их раньше? Он отдал бы все… чтобы стать хоть на один день последним из этих озорников, которые свободно распоряжаются собой, своей плотью… Да! Жить по-скотски, ничего не иметь, слоняться во ржи с самой грязной, самой уродливой откатчицей и радоваться этому!
Но фанатичное сердце Винсента искало не столько удовольствий, сколько боли. Стремление Милле к простой жизни казалось ему родственным призывам к умерщвлению плоти – таким же, как у Фомы Кемпийского или Христа. Винсент одевался в лохмотья, вызывавшие жалость даже у самих крестьян, отказывал себе в защите от дождя и солнца. Оставаясь ночевать в мастерской на Керкстрат, спать он предпочитал на чердаке, пыльном и кишащем пауками, вместо того чтобы расположиться в куда более удобной комнате на первом этаже. «Он считал, что если будет спать в любом другом месте, то слишком себя избалует», – вспоминала хозяйка дома госпожа Схафрат. Словно желая изжить малейший намек на роскошь, Винсент никогда не прибирался в мастерской. По словам одного потрясенного посетителя, Керссемакерса, «вокруг печки громоздились кучи золы, а саму печку никто никогда не чистил и не протирал». Плетеные стулья ломались и изнашивались – их никто не чинил. Повсюду валялись всевозможные вещи: одежда и деревянные башмаки, шапки и шляпы для моделей, деревенская утварь и инструменты, образцы мха и растений, собранные во время бесконечных прогулок по пустоши; все это уныло пылилось без дела, постепенно исчезая под все новыми и новыми пачками рисунков – бесчисленных и забытых, точно осенние листья.
Художник питался исключительно «черным хлебом», освященным Милле, изредка дополняя его куском сыра и всегда запивая трапезу кофе. Когда друзья, вроде Керссемакерса или ван де Ваккера, угощали его мясом и пирогом, Винсент взамен просил корку черствого хлеба. «Деликатесы я не ем», – заявлял он, отказываясь от пищи, которую де Гроты умяли бы за милую душу, – «не хочу себя слишком баловать». Однако умеренность в еде, как это всегда случалось с Винсентом в моменты особого рвения, вскоре привела к истощению. Словно пытаясь превзойти самого Милле («Я определенно считаю себя ниже крестьян», – писал он спустя несколько лет, в 1889 г.), Винсент стал питаться даже более скудно, чем нищие герои его работ. Один из мальчишек – тех, кто охотился с художником за гнездами в краях, где люди жили на одной картошке, – впоследствии вспоминал: «Я таких тощих людей, как Ван Гог, никогда не видел». Керссемакерс и прочие друзья считали причиной странного самоуничижения необъяснимую бедность Винсента, и тем не менее на коньяк и табак деньги у него всегда находились. В оправдание Винсент приводил пример героя «Жерминаля» Энбо: «Он тоже хотел бы околевать с голода, чувствовать до головокружения судороги в пустом желудке – только бы убить свою неутолимую печаль».
Укрепившись в намерении принести себя в жертву и тяжко трудиться ради блага крестьян, Винсент не обращал ни малейшего внимания на недоверие, с которым те, кого он мечтал облагодетельствовать, относились к его персоне. Судя по всему, ежедневные визиты Винсента представлялись семьям, вроде де Гротов или ван Ройсов, в лучшем случае прибыльным неудобством, в худшем – проявлением подозрительного внимания к их жизни. Мальчишек – охотников за гнездами странное расточительство Ван Гога заставляло тянуться к нему и одновременно настораживало – в их мире любое отклонение от нормы подлежало наказанию. Дети брали у Винсента деньги, но безжалостно высмеивали его за спиной. Один из них, сын мельника Пит ван Хорн, будет вспоминать впоследствии, как мальчишки заявились в мастерскую на Керкстрат, где застали Винсента, одетого в длинные шерстяные кальсоны и соломенную шляпу, с трубкой в зубах, работающим над картиной.
Выглядело это очень странно. Ничего похожего я до этого не видел. Он стоял на некотором расстоянии от мольберта, скрестив руки на груди – он часто так делал, – и долго смотрел на картину. Потом он вдруг подскакивал, словно хотел наброситься на холст, быстро наносил два-три мазка, затем резко опускался на стул, прищуривал глаза, утирал лоб и потирал руки… В деревне поговаривали, что он сумасшедший.
Другой мальчик вспоминал, как Ван Гог бродил по полям в поисках места, где мог бы разместиться со своим мольбертом: «Он то тут постоит, то там, потом туда подойдет, и опять вернется, и снова идет вперед, пока люди не начинали говорить, мол, опять этот псих за свое». По воспоминаниям Керссемакерса, учитель музыки в Эйндховене решительно отказался продолжать заниматься с Винсентом, поскольку его ученик столько времени тратил, «сравнивая звучание фортепиано с берлинской лазурью, или темно-зеленым, или темной охрой с осветленным кадмием, что у учителя возникло ощущение, будто он имеет дело с сумасшедшим». Даже те, кто знал Винсента только в лицо, – покупатели магазина Байенса, например, – отзывались о нем как о «сумасшедшем коротышке из Нюэнена».
Все эти насмешки и глумливые замечания лишь подстегивали Винсента, который клялся удвоить усилия вопреки любым гонениям. «Милле… и многие другие показали, что не надо обращать внимания на брань… колебаться, пусть даже и имея поводы для опасений, было бы просто стыдно». Он решил удалиться на пустоши – поселиться «в крестьянском доме, чтобы никогда больше не видеть и не слышать людей, именующих себя образованными». Винсент прославлял энтузиазм и импульсивность, противопоставляя их страхам и скуке окружающего мира. Безумие есть долг всякого художника, заявлял он. «Le grain de folie qui est le meilleur del’art»,[52] – цитировал Винсент полюбившуюся фразу из статьи художественного критика Поля Манца.
К началу мая Винсент был полностью захвачен своей иллюзией. По вечерам он воображал себя не художником, возвращающимся в мастерскую после дня, проведенного на набросках, но крестьянином, пришедшим с поля, чтобы сменить мотыгу на кисть. «Я вспахиваю свои полотна точно так же, как они вспахивают поля», – напишет он четыре года спустя, в 1889-м, теперь уже превращаясь из крестьянского художника в пишущего картины крестьянина. (Понятие «шедевр живописи» Винсент безапелляционно определял как произведение «крестьянина, который умеет писать картины».) Протестуя против «так называемого цивилизованного мира», «откуда я изгнан за мои деревянные башмаки», Винсент желал страдать вместе со всеми простыми людьми – не только едоками картофеля из Нюэнена, но и бедняками Зюндерта, и шахтерами Боринажа. Он планировал вернуться в черную страну и «привозить домой по тридцать этюдов в месяц». Винсент снова умолял Тео присоединиться к этой жизни художника-крестьянина – ходить в деревянных башмаках, есть ржаной хлеб и вести незамысловатую жизнь животного. «Какие картины ты мог бы создать!» – восклицал он, обращаясь к брату.
Винсент отрицал иллюзорность своих фантазий. Напротив, иллюзией был мир вокруг. «Очарованная страна» Милле действительно существует, заверял он Тео. В надежде попасть туда однажды Винсент давал волю воображению: «Утопать в глубоком снегу зимой, в желтых листьях осенью, в спелой пшенице летом, в траве весной – просто чудесно; всегда быть в окружении косарей и крестьянских девушек – летом под огромным небом, зимой – у закопченного очага – просто чудесно! А главное, чувствовать, что так было и будет всегда».
Мать и сестры с ужасом наблюдали, как на их глазах разрушается личность Винсента. Они, безусловно, слышали о его прежних срывах – в Лондоне, Париже, Амстердаме, Гааге, но ни разу не наблюдали их воочию. Анна Ван Гог ценила особое положение и привилегии пасторской жизни даже больше, чем ее покойный муж. С первого дня его пребывания в Нюэнене своим поведением и манерой одеваться, общением с католиками (моделями, которых он приглашал, и хозяевами дома, где он снял мастерскую), бесконечными публичными скандалами с ее мужем, неспособностью содержать себя самостоятельно и непристойным искусством старший сын угрожал этому особому статусу. Теперь же, сведя в могилу ее дорогого Доруса, Винсент объявил себя крестьянином! Каждый день, когда Винсент, точно так же, как когда-то в детстве, выходил из дома и направлялся в сторону полей, где бесцельно бродил в одиночестве, подвергаясь соблазнам пустошей; каждый вечер, когда он возвращался домой после своих странных занятий в грязных лачугах питающихся картофелем папистов, Анна не могла не видеть в происходящем осуществления самых страшных своих материнских пророчеств.
То ли по наущению матери, то ли предваряя ее просьбу, сразу после смерти Доруса Тео посоветовал брату покинуть пасторский дом – вообще удалиться из Нюэнена. Винсент часто грозился уехать и всего за несколько месяцев до этого намеревался перебраться жить в мастерскую. Однако предложение Тео поразило его. «Не вижу никакого смысла менять место жительства, – писал он, – у меня хорошая мастерская, и природа здесь очень красива». Милле жалел, что оставил родные края; Винсент не желал совершить ту же ошибку, покинув Брабант. «В сущности, у меня одно желание – жить в деревенской глуши», – признавался он, решительно намереваясь остаться здесь до конца жизни.
Но Винсент недооценил характер своей сестры Анны, которая осталась в Нюэнене после похорон, чтобы помочь убитой горем матери. Тридцатидвухлетняя Анна, сама мать семейства, женщина серьезная и решительная, быстро прибрала к рукам пасторское хозяйство. Первым делом она отселила брата, который, по ее мнению, был просто невыносим. Ей, как и другим членам семьи, трудно было удержаться от размышлений на тему, как должен был страдать от всего этого их несчастный отец. Винсент яростно спорил с сестрой. Но Анна унаследовала от матери железную волю: при поддержке остальных сестер она превратила жизнь брата в родительском доме в ежедневную пытку. Даже любимица Винсента, младшая сестра Вил, встала на сторону остальных родственников – это предательство показалось ему особенно горьким. Тем не менее окончательно сломить сопротивление Винсента удалось только тогда, когда Анна обвинила брата в попытке погубить мать, точно так же, как он свел в могилу отца. Уязвленный и обиженный, Винсент собрал вещи и в последний раз покинул родительский дом.
В письмах к Тео он представил свое отступление как жест милосердия. «Чувствую, что так будет лучше», – писал он, делая вид, будто принял решение сам. «Домашние, как мне кажется… ведут себя более чем неискренне». Спор с родственниками он перевел исключительно в художественную плоскость и связывал свой отъезд с принципиальной несовместимостью «взглядов людей, которые стремятся сохранить определенное общественное положение, и крестьянского художника, который об этом просто не думает». Претендуя на роль «мученика во имя искусства» и в надежде умиротворить мать и сестер Винсент отказался от любых притязаний на скромное отцовское имущество. «Поскольку все последние годы я жил с отцом в постоянных разногласиях, – торжественно заявлял он Раппарду, – я отказался от своей доли в наследстве».
Увы, ни живых, ни умерших умилостивить не удалось. В день оглашения завещания Винсент вернулся в пасторский дом, где обнаружил дядю Стриккера, отца Кее Вос, – он представлял интересы отсутствующих братьев и сестер, включая Тео. Помимо отца, никто, кроме дяди, не был свидетелем такого количества прежних неудач Винсента. Прибыл нотариус и, окинув взглядом Винсента, по воспоминаниям сестры Лис, «выглядевшего дико и одетого в крестьянскую одежду», спросил: «Не пора ли этому человеку уйти?» – «Это мой старший сын», – ответила Анна Ван Гог. То ли уязвленный смущением, явно прозвучавшим в ответе матери, то ли стесненный присутствием дяди, то ли чувствуя себя не в силах вынести неторопливый переучет отцовской жизни, Винсент сбежал из дома в самый разгар описи, «не предоставив никаких объяснений», – записал в отчете нотариус.
Причины такого поведения Винсент мимоходом объяснит в апрельском письме, в момент какого-то лировского просветления. Жалуясь на то, что мать, как и отец, «не в силах понять, что живопись и есть вера», он слышит проклятие пастора, доносящееся из могилы. «Именно это и составляет суть непонимания между мной и ею. То же самое всегда было между отцом и мной, и теперь ничего не изменилось. Увы».
К началу мая Ван Гог перетащил все свои пожитки в захламленную мастерскую на Керкстрат, расположенную в нескольких кварталах от дома пастора. На мольберте стоял третий, и окончательный, вариант «Едоков картофеля», который никак не мог досохнуть из-за бесконечных переделок. В запале битвы с родными Винсент принялся за полотно еще большего размера – почти метр на метр с лишним. Он рисовал, писал и воображал фигуры за столом так часто, что ему уже не надо было возвращаться к наброскам или эскизам. «Я пишу по памяти», – признавался художник в апрельском письме брату.
Образ собравшейся за столом семьи преследовал Винсента в процессе долгого и болезненного изгнания из пасторского дома. В середине апреля, завершив второй вариант картины, он тут же объявил о намерении сделать с нее литографию. Не дожидаясь мнения Тео насчет самой работы или затеи с литографией, Винсент отправился в Эйндховен и заказал пятьдесят экземпляров. Жизнь в родительском доме разваливалась на части, а он снова перерабатывал изображение, переводил его на камень и лелеял мечту создать целую серию литографий на тему «les paysans chez eux» – «крестьяне в своих домах». Художник отсылал брату многочисленные наброски с новой картины, призывая показать их друзьям и коллегам. Он предполагал, что «черновой рисунок этих едоков картофеля, возможно, захочет приобрести» редактор модного парижского художественного журнала «Le Chat Noir»,[53] и предлагал выполнить такой рисунок в любом размере.
Не обращая никакого внимания на нежелание брата поддержать его затею, Винсент, ликуя, ухватился за сообщение, будто один из коллег Тео, не слишком известный торговец картинами по имени Арсен Портье, «увидел что-то» в одном из его ранних рисунков. Художник немедленно написал Портье длинное письмо, в котором аргументированно объяснял ему «его собственные интуитивные ощущения» и призывал не отказываться от высказанного мнения. Вежливый комплимент Портье (который сказал Тео, что в работах Винсента присутствует «нечто индивидуальное») привел Винсента в настоящий экстаз – последние недели апреля художник потирал руки в предвкушении скорого успеха. Когда литографии были готовы, он разослал экземпляры Тео, Раппарду, Портье и даже давнему коллеге по «Гупиль и K°» Элберту Яну ван Висселингу, раздавая работы, точно сигары при рождении ребенка.[54] Он праздновал не только сам факт создания картины (она продолжала меняться с каждой новой версией), но и новую цель, воплощением которой являлось это полотно. «Эта вещь прочувствована мною, – писал он. – Она кажется мне какой-то живой – куда более живой, чем многие из тех картин, которые написаны безукоризненно».
Раздавая литографии с «Едоков картофеля» и вынашивая планы по созданию новых, Винсент все же снова и снова возвращался к полотну, по-прежнему стоявшему на мольберте. Всю вторую половину апреля он боролся за право занять свое место за столом в родительском доме и без конца перерабатывал образ крестьянской семьи за ужином. Художник писал и переписывал лица и руки, утрируя грубые черты, состаривая лица и делая их все более пугающими. Лишь Гордина и пятый, «случайный пришелец» избежали этой беспощадной переработки. Винсент соединял тончайшие оттенки, придерживаясь собственного правила: «Форму, думается мне, лучше всего можно передать почти монохромным колоритом»; снова и снова он возвращался к холсту, пытаясь смягчить слишком резкие акценты и часами смешивая на палитре оттенки серого.
После каждой переделки изображение становилось все более темным. Промучившись несколько недель над лицами, Винсент пришел к выводу, что созданный им телесный цвет оказался «слишком светлым и определенно никуда не годился», так что пришлось переписать головы заново, добившись «цвета вроде того, какого бывает самая пыльная картофелина – неочищенная, понятное дело». Винсент прилагал все усилия, чтобы темные тона остались максимально темными: подцвечивал лак битумом и смешивал краски с бальзамом – природной смолой, которая не давала маслу из краски впитаться в холст, таким образом темные цвета лишались блеска и становились матовыми. Бальзам также позволял краске дольше сохранять податливость, делая ее более подходящим материалом для беспокойного воображения художника. Однако мягкая краска приглушала, гасила смелые мазки, технику нанесения которых Винсент отработал зимой, упражняясь в написании голов, и вынуждала художника еще дольше ждать момента, когда можно будет внести новые поправки.
Но Винсент не сдавался, он работал в любое время суток, неделю за неделей: утром писал, днем и вечером переделывал, а ночью, в бесконечном споре с самим собой, уничтожал плоды упорных трудов. Обоснование для всех этих педантичных манипуляций он придумал самое благородное: «Прежде всего, я изо всех сил стараюсь внести в картину жизнь». Но апрель уже подошел к концу, а мрачноватая сцена трапезы в доме де Гротов, несмотря на все маниакальные манипуляции художника, практически не менялась – Винсент и сам осознал, что столкнулся с проблемой: он не мог остановиться.
Винсент всегда имел склонность слишком долго работать над одной и той же картиной – особенно это касалось полотен, имевших для него особый смысл (в сентябрьском письме 1882 г., рассказывая о нескольких неудачных гаагских этюдах, он признается: «Я никак не мог от них оторваться»). А этот образ был для Винсента важнее всех остальных. От предложенной Тео перспективы выставиться в Салоне он, может, и уклонился, но с незаконченной картиной по-прежнему были связаны ощущения высоких ставок и последнего шанса. Винсент и сам продолжал повышать ставки, обещая предъявить «нечто более значительное» и заверяя, что, когда полотно будет наконец завершено, Портье или Тео сможет послать его на выставку. «Я точно знаю – в ней [картине] есть нечто, – убеждал он брата. – Нечто совершенно иное, чем все, что ты когда-либо видел в моих работах». Лихорадочное состояние подпитывалось изнутри: чем больше надежд он возлагал на «Едоков картофеля», тем больше вносил поправок и тем самым затягивал процесс работы над картиной.
В итоге он был вынужден почти силой принудить себя расстаться с картиной. В самом конце апреля Винсент перевез еще влажный холст в Эйндховен, где сдал на хранение Антону Керссемакерсу, наказав «проследить, чтобы я его не испортил». Несмотря на все эти ухищрения, через несколько дней он вернулся в мастерскую друга, чтобы тонкой кистью нанести хаотичные «завершающие мазки» поверх очередного (четвертого) слоя лака. Не успели эти поправки как следует просохнуть, как Винсент уже потащил картину обратно в Нюэнен в надежде успеть отправить ее брату ко дню рождения 1 мая. Но через пару дней он снова шел по пыльным улицам, неся картину в дом де Гротов, чтобы «добавить последние штрихи с натуры». Де Гротов и ван Ройсов он застал за ужином, но не под лампой, а у окна. Увидев, как их силуэты вырисовываются на фоне прямоугольника окна, сквозь которое в дом сочился свет затухающего дня, Винсент был потрясен. «О, это было великолепно!» – настолько, что художник тут же снова принялся дорабатывать картину, сделав руки и лица еще темнее («цвета тусклой бронзы») и добавив толику «нежнейшего блеклого голубого». «Я никогда не буду считать свою работу готовой или законченной», – в отчаянии писал он Тео.
Истязая холст бесконечными изменениями, Винсент снова и снова лакировал его словами, отчаянно пытаясь заранее смоделировать реакцию Тео на еще не виденную им картину. «Целую зиму я перебирал нити и выбирал выразительный узор, и теперь, хоть ткань и получилась достаточно грубая, нити, из которых она соткана, выбраны старательно и по правилам». Винсент хвалил живость красок и оригинальность работы, оправдывая ее изъяны благородством темы («Она происходит из самого сердца крестьянской жизни») и праведностью замысла. «Я хотел дать представление о совсем другом образе жизни, чем тот, который ведем мы, цивилизованные люди», – пояснял он, предупреждая упреки в грубости.
Накануне отправки художника охватила паника: его беспокоил размер полотна, и он нервно предлагал переписать картину заново на холсте меньшего размера; теперь его волновало, что работа слишком темная: в поисках поддержки он обращался к пантеону старых мастеров, отчаянно уверяя, что самые светлые из их картин на самом деле не настолько светлые, как кажутся, а темные (такие, как его работа) не такие уж и темные. Винсент боялся, что Тео сразу забракует картину, и чуть не решил вовсе ее не посылать – он мучительно высчитывал расходы по перевозке, полагая, что у работы больше шансов расстроить получателя, если тому придется платить за транспортировку. Следуя своему неизменному убеждению, будто работа покажется более выигрышной, если поместить ее среди множества других, Винсент отослал Тео бандероль с десятком живописных набросков к «Едокам», чтобы подготовить глаз брата и смягчить его сердце по отношению к давно обещанной картине.
Наконец 6 мая Винсент отправил полотно в Париж в дешевом ящике, на котором значилась горделивая надпись: «V1» («Винсент 1»).
Шансов на то, что Тео понравятся «Едоки картофеля», не было изначально. Целый месяц – а на деле всю зиму – Винсент потратил, работая над картиной, которая откровенно бросала вызов призывам брата уделять больше внимания свету, цвету и очарованию. Как Винсент мог с такой горячностью защищать эту картину? Как мог возлагать на нее такие надежды? Эти вопросы должны были озадачивать Тео в той же мере, что и само полотно. За год до этого младший брат открыто раскритиковал небрежную и неряшливую технику старшего. Споры относительно унылой палитры не прекращались с того самого момента, когда Винсент взял в руки кисть. Какой умысел – или расчет – руководил братом, решившимся ответить на предложение Тео поучаствовать в Парижском салоне картиной, явно обреченной разочаровать зрителя?
Тео, как обычно, не осмелился высказать свое мнение прямо. Недавно овдовевшая мать оставалась беззащитной перед выходками Винсента – Тео это беспокоило, а мир в семье он ставил куда выше личных принципов. Будучи от рождения человеком тактичным и чутким, владея мастерством хитрой дипломатии парижского торговца, он с типичной для него точностью просчитал, чем грозил чрезмерный энтузиазм со стороны брата по отношению к этой странной картине. Впервые Тео узнал о ней на похоронах отца, но тогда практически ничего не сказал, однако дал понять, что недоволен, отказавшись брать подготовительные наброски. По возвращении в Париж младший брат передал старшему невеселые новости о том, что публика (но не Тео) равнодушна к работам Милле (не Винсента). Тео выполнил абсурдное поручение Винсента – показал картину в редакции журнала «Le Chat Noir» – и в подчеркнуто нейтральном тоне сообщил об отказе редактора. Он возражал против дорогостоящей печати литографий с картины (но не против самой картины), а увидев экземпляр, раскритиковал исключительно его техническое несовершенство, виной которому была ошибка литографа («нечетко»). Трезвость собственных суждений Тео уравновесил умеренно положительным комментарием Портье насчет «индивидуальности» и переслал умиротворяющий отчет матери, зная, что Винсент его прочтет. «Я счастлив, что намедни имел возможность передать Винсенту приятную новость, – писал он ей в апреле. – Пока что он ничего не продал, но это придет. В любом случае, когда такой человек [Портье] что-то в этом видит, появятся и другие, думающие так же».
Получив посылку с картиной, Тео тут же отослал брату письмо, в котором, с одной стороны, похвалил фигуры крестьян («Так и слышишь стук их деревянных башмаков»), а с другой – поругал за плохую прорисовку фигур и темные цвета. Чтобы смягчить даже столь незначительную критику, он приложил к письму пятьдесят франков сверх обычной суммы и написал еще одно письмо – матери – с преувеличенными уверениями в том, что все хорошо. «Несколько человек уже посмотрели его картину, – писал он Анне, – художники – те особенно считают ее многообещающей. Кое-кто находит, что она очень красива, потому что фигуры такие живые». (В письме Тео упоминает лишь одно имя – своего знакомого, пожилого жанрового художника Шарля Серре.) «[Серре] не мог не увидеть, что тот, кто написал эту работу, не очень опытен, – сообщал матери Тео, – однако нашел в ней немало хорошего».
Самые важные свои критические замечания Тео, как обычно, предпочитал выражать иносказательно, посредством примеров. Он уже несколько раз пытался заинтересовать брата творчеством салонного художника Леона Лермитта, знаменитого живописца и иллюстратора, изображавшего, главным образом, крестьян за работой. В ответ на литографию с «Едоков картофеля» Тео выслал Винсенту несколько гравюр по картинам Лермитта, явно в надежде продемонстрировать брату, с его неумелым рисунком и неуклюжими фигурами, пример дотошной тщательности в рисунке и мастерства в изображении динамичных поз. Винсент не жалел похвал, называл гравюры «полными чувства… великолепными», но урок проигнорировал. Получив уже завершенную картину, Тео предпринял еще одну попытку – переслал брату критический обзор Салона 1885 г., в котором Лермитта называли «преемником Милле» и превозносили искусность обоих художников в передаче света и цвета.
Едоки картофеля. Литография. Апрель 1885. 26 × 32 см
В том же письме Тео советовал Винсенту обратить внимание на картину Фрица фон Уде «Пустите детей приходить ко Мне». Тео не смог бы придумать более колкого упрека грубым пещерным людям с картины Винсента, чем эта изящная и сентиментальная трактовка евангельского сюжета. Крестьянские дети в живописных лохмотьях внимают Христу, сидящему перед ними на стуле с высокой спинкой. Придав индивидуальность каждому персонажу картины посредством жестов и выражений лиц, Уде с успехом избежал преувеличения и карикатурности. Несмотря на схожую цветовую гамму, составленную из того же набора оттенков «зеленого мыла», что и в «Едоках», у Уде сцена купается в мягком свете, который обволакивает темный интерьер, мерцая золотистыми акцентами на светлых головках детей. Безупречная техника не лишает картину эмоций – того, что Винсент называл «истинным чувством». Подобно Милле, Фрицу фон Уде удалось передать возвышенное благородство своих скромных героев, не прибегая к серым тонам или грубому рисунку.
Вкрадчивые упреки брата дали Винсенту повод ввязаться в битву, к которой он был всегда готов. Он не собирался отказываться от ореола мученика во имя искусства. «По-моему, чем больше в том, что делаешь, прочувствованного, – писал он, ставя знак равенства между художником и его искусством, – тем больше критики и обид». Со своими крестьянскими фантазиями и мессианством в духе Милле Винсент поднял ставки так высоко, что об уступках нельзя было и думать. Отвергая все предложенные Тео примеры как «холодные» и «банальные», он настаивал на уникальности собственного искусства и индивидуальности его создателя. «Дайте нам писать, – требовал он, – и мы, со всеми нашими недостатками и отличиями, будем сами собой». Оставшуюся часть лета Винсент бомбардировал брата возражениями и новыми порциями доводов – все они были связаны с наивным стремлением изменить мнение Тео о «Едоках картофеля» и, как следствие, о самом Винсенте.
Более всего Винсента возмутила критика, которой Тео подверг цвет в его картине. Ни одна тема в спорах братьев не обсуждалась столь подробно, и любое возражение можно было предсказать заранее. Но Винсент, словно учитель в первый день занятий, объяснял брату основы «научной» теории цвета, которую изучал всю зиму по книгам, вроде «Художники моего времени» и «Грамматика изобразительных искусств» Шарля Блана – такого же популяризатора в вопросах цвета, каким был Жюль Мишле для французской истории. В апрельских письмах Винсент цитирует целые абзацы из обеих книг, словно готовясь к решающему сражению.
Леон Лермитт. Жатва. Холст, масло. 1883. 234 × 265 см
Согласно Блану все цвета в природе получаются смешением трех основных: красного, желтого и синего. Сочетая любые два из этих «первичных» цветов, можно получить один из трех «вторичных»: оранжевый (красный + желтый), зеленый (желтый + синий) или фиолетовый (синий + красный). Опираясь на исследования французского химика Мишеля Эжена Шеврёля, Блан изучал отношения между этими шестью цветами. Он придавал огромное значение тому факту, что в каждом из вторичных цветов обязательно отсутствует один из первичных: в оранжевом нет синего, в зеленом – красного, а в фиолетовом – желтого. Эти пары не связанных друг с другом цветов Блан называл «дополняющими» – они дополняют друг друга, – но при этом видел в их взаимодействии жестокую борьбу за отделение и доминирующее положение: синий против оранжевого, красный против зеленого, желтый против фиолетового. Человеческий глаз считывает эту борьбу как «контраст». Чем сильнее противостояние – близость, яркость тона, – тем яростнее борьба, тем резче контраст. Синий кажется синее, помещенный рядом с оранжевым; красный кажется более красным рядом с зеленым; желтый – еще желтее, когда противопоставлен фиолетовому. В самом крайнем выражении, предупреждал Блан, такие соседства способны усилить контраст «до такой степени интенсивности, что он окажется почти невыносимым для человеческого глаза».
Автор предлагал меры, чтобы обуздать противостояние дополнительных цветов и контролировать их резкие столкновения. (Блан формулировал свои «правила», используя весьма воинственную терминологию, что, безусловно, в глазах Винсента добавляло привлекательности его теории.) Эти цвета следовало смешивать в неравных пропорциях, чтобы «они лишь частично разрушали друг друга», давая сероватый ton rompu – нечистый тон, в котором преобладает тот или другой из составляющих его оттенков. Этот ton rompu (к примеру, серо-зеленый) можно противопоставить дополнительному для него цвету (красный), и получить менее интенсивный контраст («неравный бой»), или чистому тону – ton entier – например, синему, чтобы получить тональную гармонию. Таким образом, согласно Блану, даже тончайшие вариации тона могут теоретически создавать и четкий контраст (серо-зеленый и красно-серый), и объединяющую гармонию (зеленый и зелено-серый). Вслед за Шеврёлем Блан назвал эти правила взаимодействия цветов «Законом одновременного контраста».
Именно эти «правила» Винсент предъявил брату – научные, неизменные, неоспоримые. Блан сделал для цвета то же, что «Ньютон – для всемирного тяготения». «Эти законы цвета, вне всякого сомнения, подлинный луч света». Чтобы доказать это, Ван Гог приводил самые разнообразные примеры, в числе которых были и работы Делакруа, виртуозного колориста и любимца Блана, и яркие расцветки шотландского тартана. «Их цель – добиться того, чтобы самые яркие цвета уравновешивали друг друга, ткань не била в глаза и рисунок на расстоянии производил бы гармоничное впечатление», – объяснял Винсент, неустанно подчеркивая, что в «Едоках картофеля» соблюдены все правила Блана, из-за чего любая критика цвета могла быть лишь предвзятой и поверхностной. Там, где Тео и все остальные видели монотонную темень, Винсент отстаивал наличие целого спектра приглушенных, но по-прежнему ярких тонов, ведущих свои тихие партизанские войны ради создания контрастов. Он утверждал, что непроницаемые оттенки коричневого и серого на самом деле представляют собой переплетение тщательно смодулированных приглушенных тонов, сопоставленных так, что нетренированный глаз просто не может их оценить. Пресловутый тон «зеленого мыла» в действительности был соткан из множества разных оттенков, сплетающихся в гармоничное целое.
В ответ на упреки в несовершенстве рисунка Винсент выдвинул аргумент иного рода. Вместо того чтобы отстаивать правила, он яростно восстал против них. Последовательность всегда становилась первой жертвой подобных баталий: защищая «Едоков», Винсент также нимало не смущался противоречиями, которые, впрочем, с самого начала пронизывали его художественные устремления. Не обладая врожденным умением, он всегда придерживался убеждения, что упорный труд и овладение правилами – от указаний Барга до законов Блана – будут непременно вознаграждены успехом, и нарочито высмеивал понятия «гений от природы» и «вдохновение», превознося при этом собственные скромные инструменты: каторжный труд, науку и, прежде всего, энергию. Но перед лицом бесконечных разочарований и неудач он всегда допускал возможность иного пути к успеху. Если художник действительно обладает страстью – это слово очень часто встречается в рассуждениях Винсента, – то, когда бы ни одолели его сомнения в собственных силах, ничто не будет иметь значения: ни способности, ни техника, ни продажи, ни само искусство. Критикуя картины Салона 1885 г., Винсент писал: «Они не дают пищи ни сердцу, ни уму, ибо явно создавались без какой-либо страсти».
«Едоки картофеля» были созданы на очередном витке оптимизма, связанного с надеждой обрести справедливое вознаграждение за труд. Работу над этой картиной Винсент обставил как явление на свет академического шедевра, созданию которого предшествовали месяцы труда над подготовительными рисунками, живописными этюдами и эскизами. За несколько недель до завершения «Едоков» художник вновь подтверждал свою веру в «аксиомы рисунка… которые были известны уже древним грекам и будут действовать до скончания времен». Он без конца исправлял каждую деталь картины, «чтобы добиться точности»; подчеркивал, насколько улучшился рисунок в окончательном варианте, и неоднократно уверял Тео, что фигуры выполнены «тщательно и в соответствии с определенными правилами». Винсент настаивал, что фигуры изображены вполне корректно, и упрекал брата в том, что тот видит их неверно. «Не забывай: эти люди сидят совсем не так, как это делают завсегдатаи кафе „Дюваль“», – поучал он.
Лишь после того, как к критике, высказанной Тео, присоединились Портье и Серре (Серре указал на «определенные недостатки в строении фигуры»), Винсент отказался от претензий на реалистичность и отступил к последнему рубежу обороны: страсть. Сделав крутой разворот, он решительно отверг традиционный правильный рисунок и правильные фигуры как «ненужную роскошь… будь они сделаны хоть самим Энгром» и с гордостью заявил: «Я был бы в отчаянии, если бы мои фигуры были правильными». Теперь Винсент расхваливал «чуть ли не приблизительные» пропорции карикатур и искал в памяти примеры «ошибок, переработок, искажений реальности – неправд, если угодно», которыми было отмечено творчество истинных художников. Искусство требует большего, нежели правильность, заклинал он. Оно требует правды, «которая правдивее, чем буквальная правда», достоверности, честности, близости, современности – «короче говоря, жизни».
Для Винсента, по-прежнему плененного созданным Сансье образом Милле, это могло означать лишь одно: при всех технических недоработках, «Едоки картофеля» изображали крестьянскую жизнь такой, какой она была на самом деле, не «облагороженной» цветом или «сглаженной» правильностью: она пахла «салом, дымом, картофельным паром», от нее «несло навозом». То была крестьянская жизнь, какой ее проживали сам Ван Гог и Милле, а не та, которую воображали себе художники, живущие в городе, чьи «фигуры крестьян, написанные пусть даже великолепно, все-таки всегда напоминают о предместьях Парижа». Винсент наставлял Тео, используя отрывки из книги Сансье, посвященной шедевру Милле – картине «Сеятель»: «Есть что-то величественное, присущее большому стилю в этой фигуре, с ее яростным жестом, с горделивой нищетой, которые словно написаны той самой землей, которую крестьянин засевает». В оправдательном запале Винсент воспринял поэтическую метафору как универсальный принцип: «Как верно сказанное о крестьянах Милле: „Кажется, что его крестьяне написаны той же землей, которую они засевают“».
Пытаясь защитить свой цвет и свои фигуры от правил, навязываемых жертвами традиций, Винсент повторял эту мантру снова и снова. Зато, хвастался он, на его картинах осела пыль крестьянских жилищ и мухи с полей: «Мне пришлось снять добрую сотню, если не больше, мух с тех четырех холстов, которые ты получишь, – и это не считая пыли, песка и тому подобного. Не говоря о том, что за те несколько часов, которые пришлось нести их по пустошам и через живые изгороди, случайные ветки пару раз оставляли на них царапины». Оставаясь равнодушным к увещеваниям брата, Винсент высмеивал идею, будто импрессионисты, с их конфетными цветами и потоками света, способны передать грязную, дурнопахнущую реальность крестьянской жизни, а мастера академического рисунка в состоянии показать «землекопов, которые копают, крестьян, похожих на крестьян, и крестьянок, похожих на крестьянок». Только темная палитра и грубые фигуры персонажей «Едоков картофеля» могли честно передать убогую правду крестьянского бытия. И только художник, способный жить и страдать среди этих крестьян, имел право говорить от их имени. «Все, – настаивал Винсент, – сводится к тому, сколько жизни и страсти способен вложить художник в изображение своих персонажей».
Голова крестьянки. Холст, масло. Март 1885. 43 × 34 см
За каждой отчаянной попыткой оградить свою картину от осуждения ощущалось желание защитить от поругания еще более важную для Винсента идею. «Я спрашиваю тебя, что за человек, что за провидец, наблюдатель или же мыслитель, что за человеческий характер скрывается за теми картинами, техническое совершенство которых так всех восхищает? – вопрошал он брата. – Сопутствовали ли их созданию воля, эмоции, страсть, любовь?» «Cherchez l’homme»[55], «aimez l’artiste»,[56] – по примеру Золя призывал Винсент брата, проповедуя необходимость полюбить художника больше, чем картину.
Искусство Винсента, как и всегда, следовало за его доводами. На протяжении всего лета 1885 г. он заваливал брата рисунками и этюдами в поддержку «Едоков» – поток работ можно было сравнить лишь с потоком слов в письмах. В оправдание темных цветов была выслана целая серия еще более темных картин: пейзаж, раскинувшийся «под беззвездным ночным небом, непроницаемым и темным, как чернила»; церковный погост вечером; крестьянская лачуга, наподобие той, в которой обитали де Гроты, ночью. Жалкие домишки с соломенными крышами, вместо света лампы освещенные скудным светом последних отблесков заката (в брабантских деревнях их оставалось все меньше), служили Винсенту не просто подходящим сюжетом для его ночной палитры, но возможностью продемонстрировать особое отношение художника к жизни их обитателей. «Эти „человеческие гнезда“ очень напоминают мне гнезда вьюрков», – писал он Тео с азартом крестьянского мальчика, охотящегося за птичьими гнездами, обещая написать целую серию подобных картин и найти «на просторах пустошей еще много прекрасных крестьянских домов».
В то же время художник продолжал писать «головы» – некоторые из них были даже темнее запыленных персонажей «Едоков картофеля», некоторые имели еще более карикатурные и грубые черты. Он послал Тео еще один портрет Гордины, выполненный по памяти смелыми, решительными мазками, представив его как доказательство верности завету Милле. «До сих пор я еще не делал голов, настолько peint avec de la terre,[57] – писал он, – и теперь за этой определенно последуют новые». Вскоре в Париж прибыл еще один ящик, полный темных картин и с гордостью подписанный «V2».
В ответ на единодушную критику в адрес фигур «Едоков» Винсент развернул рисовальную кампанию, призванную стать ответом на обвинения и одновременно их опровержением. Теперь он стал адептом новой техники – она должна была сделать его фигуры «полнее и шире» – и пообещал выполнить пятьдесят, сто рисунков, «а если и ста будет недостаточно, то даже больше, до тех пор, пока не добьюсь того, чего твердо желаю, – чтобы все было округлым и… составляло одно гармоничное живое целое». В письмах к Тео Винсент приводил развернутые описания новой техники, дополняя их звучными французскими цитатами и мудрыми высказываниями великих.
Но сами рисунки изменились мало. То ли из-за упрямства моделей, то ли из-за их нехватки (приближалась июльская жатва) Винсент вернулся к тем же позам, в рисовании которых упражнялся со времен Эттена: женщины с выставленным кверху задом, занятые сбором колосьев или копанием моркови; мужчины с лопатами, граблями и косами. Художник снова демонстративно работал с большими листами и выбирал темы, от которых Тео отговаривал его еще в Эттене. Обещания сделать фигуры округлыми и добиться гармоничной целостности на практике свелись к тому, что на этих новых рисунках, стопками копившихся все лето, привычные фигуры увеличились в размерах. По мнению Винсента, эти неуклюжие, корявые персонажи имели тот же характер, ту же жизненность, были покрыты той же пылью, что и его несправедливо оклеветанные едоки картофеля.
Письмо Антона ван Раппарда с критикой литографии с «Едоков картофеля» Винсент получил в конце мая и тут же разразился яростными опровержениями, которые привели пятилетнюю дружбу двух художников к драматическому финалу. Раппард осмелился детально разобрать все недостатки, на которые Тео лишь намекнул:
Ты согласишься со мной, что подобная работа не может быть задумана всерьез… Почему ты все видишь и трактуешь столь поверхностно?.. Как далека от правды эта кокетливая женская ручка на заднем плане… И почему мужчине справа отказано в праве иметь колено, живот и легкие? Или они расположены у него на спине? И почему рука у него должна быть на метр короче? И почему он вынужден довольствоваться половиной носа? И почему у женщины слева вместо носа нечто вроде чубука от трубки с маленьким кубиком на конце?
Сообщив другу, что увиденное привело его в ужас, Раппард жестоко раскритиковал Винсента, который, по его мнению, предал их, как ему казалось, общие художественные идеалы: «Как ты смеешь упоминать имена Милле и Бретона, работая в такой манере? Полно! Искусство, по моему мнению, дело слишком серьезное, чтобы обращаться с ним столь беспечно».
Еще спустя неделю Винсент разразился не стихавшим целый месяц потоком возмущенных посланий, продиктованных уязвленным самолюбием. Он оборонялся с такой яростью, словно речь шла о главном споре в его жизни. Он метался между гневными контратаками и униженными попытками защитить себя и свое искусство. За уверениями, что мнение Раппарда ему абсолютно безразлично («Можешь оставаться при своих заблуждениях»), следовали длинные абзацы продуманных аргументов. Похвалы мастерству, которого достиг его друг в последнее время, недвусмысленно подразумевали, что подобному успеху он обязан их совместной работе и дням, проведенным в Нюэнене в непосредственной близости к настоящей крестьянской жизни. То и дело Винсент впадал в полубезумное порицание всех и вся. Защищая свое искусство, художник прибегал к самым разным доводам: от технических («Литографский камень я обрабатывал едкими веществами») до совсем радикальных («Мы ищем темы в сердцах людей»). Себя Винсент объявлял истинным учеником Милле и предрекал другу погибель в случае их расставания.
Чем больше Винсент спорил, тем сильнее он распалялся – в конце концов его тирады свелись к детской истерике, выдававшей отчаянную беспомощность. Когда Раппард предположил, что другу необходимо было услышать от кого-то «горькую правду», Винсент парировал: «Я сам и есть тот человек, кто расскажет мне горькую правду».
В критике Раппарда Винсенту виделись те самые темные силы, что вечно строили против него козни и преследовали его. В параноидальном угаре Винсент вообразил, будто предательство Раппарда было частью реального заговора, организатором которого был, естественно, Терстех – заклятый враг Винсента с тех самых времен, когда он еще работал под его началом в «Гупиль и K°». «В чем истинная причина твоего разрыва со мной?» – настойчиво вопрошал он в письмах. Винсент вообразил, будто Раппард тайно встречался с Терстехом во время недавних поездок в Гаагу и согласился отказаться от положительного мнения о «Едоках» в обмен на блага, предложенные ненавистным управляющим. Разве не так же предали Милле те, кто пытался встать на его пути? Под напором растущих подозрений Винсенту не оставалось ничего, кроме как потребовать от Раппарда полностью отказаться от критики. «Это мое последнее слово, – объявил Ван Гог, – я хочу, чтобы ты искренне и безоговорочно отказался от всего, что мне написал».
Обеспокоенный состоянием друга, но возмущенный его деспотическими требованиями, Раппард ни от чего отказываться не стал. Вместо этого он, очевидно, попросил еще одного своего товарища, Виллема Венкебаха, заехать к безумцу в Нюэнен (Венкебах проводил лето неподалеку, в Хезе). Городской щеголь Венкебах нашел Винсента в мастерской на Керкстрат среди птичьих гнезд, сломанной мебели и куч грязного тряпья. Этот благородный жест Винсент принял с той же безумной страстью, которая задавала тон его переписке, – то вел вежливую светскую беседу, то в приступе ярости пинал мольберт в подкрепление своих слов, переходя от нападок на так называемых благопристойных буржуа к проклятиям в адрес несговорчивых крестьян.
Когда же Венкебах протянул руку, чтобы подобрать с пола рисунок, Винсент заметил золотую запонку на манжете гостя. «Он взглянул на меня с презрением, – вспоминал впоследствии Венкебах, – и разъяренно произнес: „Терпеть не могу тех, кто носит такую роскошь!“ Эта неожиданная неприязненная и грубая реплика заставила меня испытать крайнее неудобство». В том, что касалось Раппарда, Винсент был непреклонен. Гостю он сообщил, что «никогда не признает справедливость упреков [Раппарда]», – лишь полное отречение друга от всего сказанного могло бы загладить нанесенное оскорбление. Когда же Венкебах поинтересовался, чем продиктована столь бескомпромиссная и в конечном счете самоубийственная позиция, Винсент ответил просто: «Неправильно выбирать в жизни гладкую дорогу! Я никогда так не делаю!»
Ван Гог ждал ответа Раппарда. Но тот не реагировал. Наконец Винсент сам нарушил молчание. «Я склонен считать всю эту историю недоразумением, – писал он товарищу в июле, – при условии, что ты сам осознаешь, что заблуждался». В случае, если Раппард не пожелает отказаться от своих слов в течение недели, заявлял Винсент, «лично я без сожалений прекращу наши отношения». Аналогичный ультиматум он регулярно выдвигал Тео. Однако друг предпочел тот вариант, который брат выбрать не мог. Безрассудство, с которым Винсент защищал своих «Едоков картофеля», стало для Антона ван Раппарда удобным поводом расстаться со своим непредсказуемым и деспотичным корреспондентом.
Винсент порвал карандашный автопортрет Раппарда, однажды подаренный ему другом. «Ты во многом меня опережаешь, – писал Винсент в последнем письме, – и все же, мне кажется, ты зашел слишком далеко».
Теперь у него остался единственный адресат – Тео.
Маниакальные нападки Винсента раздражали Тео не меньше, чем Раппарда. Тео испробовал все, чтобы убедить упорствующего брата отказаться от темных цветов и мрачных тем. Самые дипломатичные и косвенные намеки провоцировали бурю возмущения и новую критику в адрес фирмы Гупиля, торговцев искусством, Салона, импрессионистов и самого Тео. В попытке лишний раз не сердить старшего брата Тео мобилизовал знакомых, вроде Портье и Серре, чтобы те донесли до художника неприятную правду, нечаянно и их подставив под удар присущей Винсенту мании убеждения: некоторое время он изливал на них потоки писем с мольбами и угрозами – аналогичные послания Тео доставал из своего почтового ящика все лето.
Винсент и не думал благодарить брата за старания, вместо этого он призывал Тео приложить больше усилий. Многие годы Винсент пренебрежительно отзывался о выставках, особенно о персональных, теперь же он уговаривал брата организовать ему такую выставку. Он требовал показать свои работы другим торговцам – не ничтожествам, вроде Портье, но известным агентам – таким как Генри Уоллис и Элберт Ян ван Висселинг, давний коллега Тео по фирме Гупиля. Художник умолял брата обратиться к Полю Дюран-Рюэлю, одному из самых знаменитых парижских маршанов, – Дюран-Рюэль одним из первых стал поддерживать тех самых импрессионистов, которых так часто высмеивал Винсент. «Возможно, он сочтет картину уродливой, – небрежно писал Винсент брату, совершенно не принимая в расчет уязвимость его положения, – меня это мало беспокоит». В запале он даже предложил Тео обратиться за помощью к его, Винсента, извечному антагонисту Терстеху («Он способен рискнуть, если его убедить») – поразительное безрассудство.
Не веря в решимость брата, Винсент угрожающе намекал: если Тео не проявит достаточного рвения, он может сам приехать в Париж и взять заботу о «Едоках картофеля» в свои руки. Подобная перспектива наверняка должна была встревожить благоразумного и осторожного Тео.
И разумеется, что бы ни происходило между братьями, в конце каждого месяца с настойчивостью нетерпеливого кредитора Винсент принимался привычно просить и требовать свое пособие: «У меня абсолютно нет денег», «Я совсем на мели – у меня не осталось буквально ни гроша». В период, когда собственные ресурсы Тео были истощены расходами на похороны отца и необходимостью содержать всю семью, пособие Винсента продолжало исчезать быстрее, чем Тео успевал его высылать. «Я могу и должен тратить на моделей довольно большие средства», – с вызовом отвечал Винсент на регулярные просьбы брата проявить сдержанность. «Вместо того чтобы сокращать расходы на моделей… думаю, было бы хорошо – очень хорошо, если я смог бы тратить на них чуть больше». Риски, связанные с расточительностью Винсента, стали очевидны для Тео в августе, когда его дядя Ян, почтенный адмирал, умер в крайней нужде и унижении в возрасте шестидесяти семи лет, после того как его нерадивый сын-эпилептик растратил семейное состояние и сбежал в Америку.
На деле ситуация в Нюэнене была куда хуже, чем Тео мог себе вообразить. Винсент тратил деньги так же легко, как и слова в защиту своих «Едоков картофеля». Плата за жилье, деньги на краски, на еду – почти все поглотила эта грубая фантазия на тему крестьянской жизни. В апреле, благодаря дополнительным поступлениям от Тео, Винсенту удалось выплатить все долги, но после он снова стал набирать в кредит все, что было возможно. К концу июля его вновь начали одолевать кредиторы, в особенности торговцы красками из Гааги (их счета художник неоднократно оставлял без оплаты). Как минимум один из тех, кому Винсент задолжал, пригрозил конфисковать содержимое мастерской художника и распродать все как рухлядь. Все, что оставалось Винсенту, – протестовать и кормить их сказками до конца месяца, когда в Нюэнен должен был снова приехать Тео и можно было умолять брата лично.
Но Тео был явно настроен против, что и дал понять, отказавшись выдать несколько дополнительных гульденов для оплаты пересылки третьей порции картин. Несмотря на просьбы брата, в Антверпен, где он остановился по пути, Тео не взял ни одной из работ Винсента. И наконец, что было самым неприятным: с собой в Нюэнен Тео привез нового приятеля, коллегу по «Гупиль и K°» Андриса Бонгера, тоже голландца. Деликатный, разумный, любезный Дрис, проявлявший к Тео искреннюю симпатию, по всем пунктам являл собой полную противоположность его высокомерному и самоуверенному старшему брату. Винсент, которого всегда раздражали друзья брата, обиженно принялся слать в пасторский дом, откуда был изгнан, насмешливые записки. «Я изрядно занят с того времени, как в полях начался сбор пшеницы, – писал он, оттягивая встречу с Тео. – Ты уж не обессудь, что я весь в работе».
Но ничто не могло бы смягчить или отсрочить неизбежный взрыв, происшедший, когда братья наконец встретились лицом к лицу. Все началось, когда Винсент предупредил Тео о позоре, который ждал семью в случае неуплаты по счетам за краски. Не в состоянии сдержать негодование, накопившееся за месяцы докучливых рассуждений о достоинствах «Едоков картофеля», младший брат не только наотрез отказался выделить дополнительные средства, но и сообщил Винсенту, что тот больше не должен рассчитывать на прежний размер пособия. Более того, Тео уведомил брата о возможности полного прекращения финансовой помощи. «Помни, – заявил он со всей серьезностью, – под давлением определенных обстоятельств я могу быть вынужден обрубить буксирный канат». Винсент пришел в ярость: в бесчисленных письмах (за несколько дней он успел написать их столько же, сколько настрочил за все лето) он глумился над денежными затруднениями брата и высмеивал его буржуазные притязания: «По моему мнению, причислить тебя к людям перспективным сейчас уже никак нельзя». В очередной раз художник пророчил гибель «Гупиль и K°», а заодно и всей торговле искусством, которую сравнивал с тюльпаноманией.[58]
Но на сей раз Тео не стал уклоняться от оскорблений Винсента, как делал все лето. Напротив, едва ли не впервые младший брат решился ответить ударом на удар. Тео взбунтовался против эгоистичного упорства Винсента в его вечной борьбе с миром. Ему надоели ханжеские упреки и жестокие истины старшего брата. Тео обвинял Винсента в том, что тот стремится вогнать его в уныние, жаждет стать свидетелем его поражения, ведет себя по отношению к нему не как друг, но как враг. Вспоминая прошлогодние споры, Тео ставил под вопрос честность намерений брата и откровенно сообщал, что не может доверять ему в будущем. «Я отчетливо вижу, что не могу на тебя рассчитывать», – заявил он. Что бы он ни делал для Винсента в дальнейшем, сколько бы денег ни присылал ему, как бы ни старался продать его работы, в ответ он получит лишь «отвратительную неблагодарность».
Разговор этот, по признанию Винсента в письме от 7 августа, «чрезвычайно его расстроил».
Тео выехал из Нюэнена на рассвете, чтобы иметь возможность задержаться в Амстердаме и познакомиться с семьей Андриса Бонгера. Среди членов семейства была и сестра Дриса – двадцатидвухлетняя Йоханна.
Обескураживающая честность брата и угроза оставить его в одиночестве заставили Винсента лишь глубже погрузиться в свои фантазии. Ссоры с братом словно и не было: как ни в чем не бывало Винсент сообщал о решении нанять еще моделей («это лучшая стратегия») и во второй половине августа выслал брату подробный бюджетный план, требующий снова увеличить ежемесячное пособие со ста до ста пятидесяти франков. «Давай и дальше поддерживать мое небольшое живописное предприятие в порядке», – бодро призывал он брата. Винсент попытался возобновить переписку с Антоном ван Раппардом – так, будто последний все еще был ему другом: в первом письме – шутливом – он представил происшедший между ними конфликт как глупую богословскую размолвку, в следующем, наоборот, представил проект по переводу их отношений в состояние до ссоры («Полагаю, было бы неплохо, если бы мы смогли остаться друзьями»). Ценой настойчивых просьб Ван Гогу удалось добиться от Раппарда еще одного ответного письма, после чего дружба двух художников прекратилась теперь уже навсегда.
Винсент по-прежнему воображал, будто восторженные зрители где-то ждут его картины. Ему казалось, что среди художников и публики «зреет протест» против засилья моды. Они должны были начать требовать больше «современных» картин, под ними Ван Гог понимал работы, изображающие «фигуру крестьянина за работой – только она и есть… душа современного искусства». Он предсказывал «крестьянскую войну» против жюри Салона, предрекал, что достигнутые летом успехи сделают его новым Милле. «Сейчас я достиг такого уровня, что просто не могу прекратить работу… я должен двигаться вперед». Винсент призывал Тео пропагандировать его искусство с бо́льшим энтузиазмом, утверждая: «Сейчас, на мой взгляд, самое время попытаться что-то сделать с моими работами». Винсент планировал выставляться в Антверпене и Голландии, а также в Париже. «Не нужно считать эту битву проигранной, – увещевал он брата. – Другие побеждали, и мы победим».
Винсент заманивал брата в эту фантазию о прошлом и будущем, рисуя перед ним пленительный образ – чудесный, как поучительная притча для детей. Сравнивая свой путь художника с крохотной шлюпкой, следующей за «большим кораблем» карьеры Тео, Винсент предвкушал день, когда братья поменяются привычными ролями – спасителя и спасаемого.
Сейчас я крохотное суденышко, которое ты тащишь на буксире и которое иногда кажется тебе бесполезным балластом… Но я, будучи капитаном этого суденышка, прошу все-таки не перерезать трос, но содержать мою посудину в порядке и довольствии, чтобы в трудный час я мог сослужить хорошую службу.
В сентябре 1885 г. в витрине самого беспощадного из кредиторов Винсента – художественного магазина Вильгельма Йоханнеса Лёрса в Гааге, состоялась первая публичная выставка его работ. Этот позорный «вернисаж» художник воспринял как переворот в карьере и подтверждение справедливости всех его убеждений. «Я ясно вижу свою цель, – заявил он спустя неделю после отъезда Тео, – я хочу писать то, что чувствую, и чувствовать, что пишу».
Глава 25 На одном дыхании
Яростно защищая своих «Едоков картофеля» в бесконечных словесных баталиях, Винсент вдруг открыл для себя новый путь в искусстве. Бурный темперамент и радикальная риторика далеко увели его с того курса, который он избрал для себя за пять лет до этого в Боринаже, – тогда искусство виделось ему единственным способом вернуться в отвергнувший художника буржуазный мир. Теперь же лихорадочные метания привели его на дальний неизведанный берег, где точный рисунок был избыточной роскошью, где цвета конфликтовали друг с другом, а предметы принимали формы, не скованные необходимостью хранить верность натуре.
Искусства, описываемого Винсентом, еще не существовало: его примеров не было в книгах или в коллекции гравюр, на стенах галерей или музеев; не было его пока и на мольберте самого художника. Меньше всего новое искусство напоминала мрачная и многословная картина, что привела в движение эту бурю, и уж тем более не имели к нему ни малейшего отношения бесконечные рисунки и живописные наброски, целью которых являлось оправдать «Едоков картофеля». В ожесточенном протесте против рекомендаций брата, как обычно пропагандировавшего яркие цвета, Винсент, увлеченный своей новой фантазией на тему семьи, оказался заложником скудной палитры и отвергнутых всеми героев «Едоков картофеля», еще долго не имея сил освободиться от их диктата.
Осенью 1885 г. два совершенно разных события – посещение музея и скандальное происшествие в его личной жизни – окончательно разбили оковы прошлого, заставили Винсента покинуть Брабант и посвятить всю оставшуюся недолгую жизнь тому странному новому искусству, которое он уже успел себе вообразить.
7 октября 1885 г. амстердамский Рейксмузеум был переполнен медленно переходившими из зала в зал посетителями. Менее чем за три месяца до этой даты состоялось торжественное открытие – с хором, оркестром и фейерверком – величественного нового здания музея на Стадхаудерскаде. Долгие годы вся страна с недоверием обсуждала фантастический архитектурный шедевр Питера Кёйперса, постепенно выраставший на окраине Старого города. Многие протестанты (в том числе и король, не почтивший своим присутствием церемонию открытия) усматривали в высоких, похожих на церковные окнах и обилии готических элементов очередной заговор Рима (главой заговора, конечно, был католик Кёйперс): ажурные кованые решетки и цветной кирпич публично оскорбляли благочестивое достоинство, присущее Голландской республике. Кому-то здание казалось попросту вульгарным. Андрис Бонгер, посетив музей в августе вместе с Тео, писал: «Как жаль, что столь величественное здание так нас разочаровало. И теперь оно, к досаде будущих поколений, будет выситься здесь вечно».
Противоречия лишь подогревали любопытство публики. За первые три месяца после открытия нового здания в июле через сводчатые залы музея, по оценкам современников, прошло около четверти миллиона посетителей – поразительная цифра для страны с четырехмиллионным населением. Так что в дождливую октябрьскую среду толпы людей по-прежнему осаждали два входа в музей, сдавали в гардероб мокрые зонтики, желая воочию увидеть экстравагантное приношение Кёйперса голландской культуре.
В галереях XIX в. рассматривание картин было довольно трудоемким занятием: они висели на стенах рама к раме, буквально от пола до потолка покрывая их, словно ячейки гигантских сот. В Рейксмузеуме дело обстояло даже хуже: к плотности развески здесь прибавлялось отвлекающее обилие декоративных элементов. В этот октябрьский день размеренное движение посетителей затруднялось еще и поведением странного вида мужчины, который, остановившись как вкопанный, надолго замер перед привлекшей его внимание картиной. На нем было длинное, промокшее насквозь шерстяное пальто и меховая шапка – снять ее мужчина отказался. «Он был похож на мокрого кота», – вспоминал потом один очевидец. Под набухшей от воды шапкой можно было разглядеть загорелое, как у моряка, лицо и жесткую рыжую бороду. Амстердамскому врачу, которого Винсент посетил, будучи в городе, художник показался похожим на кузнеца.
Картиной, поразившей Винсента, оказалась «Еврейская невеста» Рембрандта – портрет купца с молодой женой, восхищавший ценителей искусства феерией красно-золотых оттенков, невыразимой нежностью жестов и поразительным мастерством письма. «Что за интимная, что за бесконечно очаровательная картина», – восхищенно писал Винсент о «Еврейской невесте». Антон Керссемакерс, примкнувший к Винсенту на время визита последнего в Амстердам, продолжил свою прогулку по музею без товарища. «Его было не оторвать от этой картины», – вспоминал он впоследствии. Вернувшись спустя некоторое время, он обнаружил Винсента на прежнем месте: он то садился, то вставал, то складывал руки в молитвенном порыве, то подходил к картине вплотную, заставляя расступиться тех, кто загораживал ему рембрандтовский шедевр, и пристально рассматривал ее, то отступал назад.
Рейксмузеум в Амстердаме вскоре после завершения строительства в 1885 г.
После отъезда из Гааги Винсент почти не видел никаких картин, кроме собственных. А картин, подобных этой, – великих произведений живописи, прославленных в веках, – он не видел с тех печально памятных времен, когда учился на священника и в перерывах между проповедями тайком посещал Триппенхёйс или коллекцию ван дер Хопа (впоследствии их экспонаты составили основу собрания Рейксмузеума). Но теперь Винсент увидел хорошо знакомые ему картины совершенно иными глазами. Впервые он рассматривал их не как торговец или рисовальщик, но как художник. Винсент так тщательно изучил их, что даже годы спустя мог воспроизвести малейшие детали – отлив на ткани, выражение лица, оттенок цвета. По воспоминаниям Керссемакерса, его спутник без всякого стеснения трогал полотно, большим пальцем ощупывал рельеф мазка или, облизнув палец, прикладывал его к поверхности, чтобы цвет стал еще глубже.
«Еврейская невеста» была одной из нескольких картин, перед которыми Винсент задержался особенно надолго. Когда они с Керссемакерсом вошли в галерею, Винсент немедленно принялся высматривать в какофонии конкурирующих между собой полотен давних любимцев и незнакомые ему прежде работы. «Господи, ты только взгляни! – восклицал он, протискиваясь к картине сквозь толпу. – Смотри!» Винсент не обращал внимания на предложенный посетителям маршрут и носился из зала в зал, повинуясь внутреннему курсу. «Он точно знал, где найти то, что его больше всего интересовало», – вспоминал Керссемакерс. Тут – клубящиеся облака Рейсдала; там – пейзаж кисти ван Гойена с двумя мощными дубовыми стволами на фоне зарождающейся бури; далее – подсмотренная Вермеером интимная сценка с женщиной, читающей письмо. Но из всех титанов Золотого века, выставленных в музее, с особым рвением Винсент разыскивал двоих. «Больше всего я жажду увидеть Рембрандта и Франса Халса», – писал он брату, когда только затеял поездку в Амстердам.
Коллекция Рейксмузеума была столь обширна, что могла удовлетворить даже неутолимую жажду Винсента: среди ее бесчисленных шедевров был «Ночной дозор» Рембрандта – столь знаменитый, что Кёйперс даже спроектировал для него отдельный зал, расположенный, подобно алтарю, в самом конце похожей на церковный неф Галереи славы; хранился здесь и «Групповой портрет роты капитана Рейнера Рида» – образчик виртуозного мастерства кисти Франса Халса. Последнюю картину Винсент не видел прежде, и теперь гигантское полотно Халса с изображением компании гордых амстердамских стрелков совершенно ошарашило его. «Я буквально прирос к месту, – докладывал он Тео. – Одна эта картина уже стоит поездки в Амстердам».
Но там было еще много других картин двух этих художников. Их полотна, словно темные оконные проемы, давали возможность заглянуть в мир этих титанов Золотого века: стать свидетелем таинственных рембрандтовских опытов познания возвышенного и самого себя, подглядеть наполненную истинным удовольствием работу Халса, упоенно фиксирующего многообразие проявлений человеческой природы на портретах плутоватых солдат, краснолицых выпивох, влюбленных женихов и их смущенных невест, самодовольных бюргеров и их пресыщенных жизнью жен. Однако Винсенту все было мало. Из Королевского музея он потащил Керссемакерса прямиком в следующий – музей Фодора, а оттуда – в галерею дяди Кора на Кайзерсграхт, где в последний момент отказался заходить внутрь. «Я не должен показываться в такой приличной и состоятельной семье», – пояснил он своему озадаченному компаньону. В тот же вечер Керссемакерс покинул Амстердам, Винсент же отложил возвращение в Нюэнен, безрассудно потратившись на гостиницу, – все ради того, чтобы провести еще один день в Рейксмузеуме.
Лихорадочная трехдневная поездка в Амстердам стала в ту осень вторым путешествием Винсента. В августе, вскоре после отъезда Тео, они с Керссемакерсом посетили Антверпен – словно копируя совместный вояж Тео и Дриса Бонгера. Откуда взялась эта тяга к смене мест, столь неожиданная после нескольких лет откровенно пренебрежительного отношения к городской жизни и бесчисленных угроз уйти жить на пустоши? Вопреки неоднократным уверениям в твердом намерении отправиться искать покупателей на свои работы в городах, вроде Антверпена, с рождественских праздников 1883 г. – то есть почти за два года – Винсент умудрился ни разу не выехать из Нюэнена, за исключением однодневной поездки в Утрехт (чтобы навестить Марго Бегеманн). И даже когда его покровитель Херманс предложил дать денег, чтобы Винсент съездил куда-нибудь по своему выбору, последний предпочел превратностям путешествия привычную обстановку мастерской на Керкстрат. В сентябре 1885 г. Винсент заявил, что вновь жаждет странствий, давно уже хочет «вновь увидеть картины» и уверен, что, только «периодически отправляясь в путешествия», он сможет найти покупателей на свои работы. Но, отправившись наконец в Антверпен, а затем и в Амстердам, Винсент и не подумал захватить хоть какие-нибудь свои работы.
На самом деле он имел куда более веские причины для желания исчезнуть из Нюэнена.
К концу июля 1885 г. Гордина де Грот не могла больше скрывать свою беременность. Вид незамужней тридцатилетней Гордины с большим животом не давал покоя местным сплетникам, и так многие месяцы упражнявшимся в домыслах. Злополучная история с Марго Бегеманн оставила без ответа массу вопросов и окружила личность молодого Ван Гога с его странными повадками всеобщей подозрительностью. Как бы решительно ни опровергал Винсент компрометирующие слухи, он не имел ни малейшего шанса заручиться доверием жителей Нюэнена. В конце концов, он сделал все, чтобы заработать себе плохую репутацию в их глазах: выпивал на людях; ссорился с прохожими; будучи протестантом и бюргером, путался с простолюдинами и католиками; приглашал к себе в мастерскую незамужних женщин, где, по слухам, рисовал их голыми.
Наконец осуждение стало до такой степени всеобщим, что Винсент, по его собственному признанию, получал «порцию недоброжелательности» каждый раз, когда выходил из мастерской. Крестьяне, которых всего несколько месяцев назад художник считал настоящими героями, превратились в «богобоязненных туземцев, которые, как и прежде, будут относиться ко мне с подозрительностью». Но вместо того, чтобы уйти в тень, художник настойчиво продолжал свою охоту за моделями, с деланым равнодушием встречая общую враждебность, и приманивал крестьян, сидевших без дела после летней страды, все более крупными суммами денег (при этом продолжая проклинать их корыстную неблагодарность). «Даром я не добьюсь от них ничего», – возмущался художник.
Результатом подобного упорства стал визит местного католического священника Андреаса Паувелса, от имени возмущенных прихожан предостерегшего Винсента от отношений с «людьми низшего круга». Кроме того, Паувелс предупредил и паству, чтобы те не позволяли себя рисовать, сколько бы денег им ни сулили. Винсент отнюдь не устыдился своего поведения и принялся яростно защищаться (впоследствии он признавался, что в упреках Паувелса ему послышался голос покойного отца). Распаленный спором Винсент ополчился на всех представителей Церкви, которые, по его мнению, слишком часто и совершенно не имея на то права выходили за рамки духовных вопросов. Вместо того чтобы уладить дело тайно, как наверняка предпочли бы обе семьи (и Ван Гогов, и Гордины), Винсент придал скандалу максимум публичности, обратившись напрямую к бургомистру.
В письмах он отказывался брать на себя какую-либо ответственность за «неприятность» с беременностью Гордины и прощал крестьянам участие в гонениях на себя, сваливая вину на их общего врага в Риме. Источником всех бед был назначен Паувелс. Доводы Винсента отдавали паранойей – он утверждал, будто священник настраивает крестьян против него. Если они отказывались позировать, то причиной тому были деньги, предложенные им Паувелсом, писал он Тео. Если местные жители считали его виновником беременности Гордины, то это потому, что священник покрывал настоящего отца ребенка, который принадлежал к его пастве. Винсент предвидел народный бунт в свою защиту против распоряжений Паувелса и обещал биться с теми, кто мешает его работе, – «око за око, зуб за зуб», уверенный, что к зиме модели вновь к нему вернутся.
Битва неизбежно перенеслась и в мастерскую. Лишенный моделей, Винсент вновь демонстративно заявил о своей приверженности к крестьянам Милле серией натюрмортов. Вместо фигур крестьян, занятых сбором яблок или выкапыванием картофеля, он составлял композиции из тех яблок, которые они собирали, и картофелин, которые они выкапывали, и распространял на них мрачноватые миссионерские представления, ранее преобразившие крестьянский ужин в «Едоков картофеля». Эти натюрморты были едва ли не темнее «Едоков», и в письмах брату он оправдывал их с тем же сварливым упорством, с каким доказывал свою невиновность перед бургомистром. Ссылаясь на очередной авторитетный источник – на сей раз это была присланная Тео книга Феликса Бракемона «О рисовании и цвете» («Du dessin et de la couleur»), увидевшая свет в том же 1885 г., – Винсент подробно излагал в письмах замысловатые формулы непроницаемых серых оттенков и неистово защищал свои темные картины. Совершив своеобразный акт вандализма, направленный против всех «почтенных господ священников», которые травили его прежде и продолжали делать это теперь, размашистыми мазками широкой кисти Винсент написал поверх яркого натюрморта с цветами, созданного после смерти отца, другой, куда более мрачный натюрморт – темная корзина с яблоками на непроницаемо-черном фоне.
В собственной мастерской Винсент обнаружил еще один сюжет, который, как ему казалось, прекрасно подходил для того, чтобы выразить солидарность с избегавшими его крестьянами. С момента переезда в Нюэнен не без помощи местных подростков Винсент собрал три с лишним десятка птичьих гнезд. Теперь, разложив их на ветвях поваленного дерева, он вложил всю мощь своих переживаний в изображения этих с детства милых его сердцу символов родного очага и бескрайних пустошей. Используя еще более «землистую» палитру, чем для яблок и картофеля, кистью он любовно проследил каждую черточку этого хрупкого уюта: здесь были гнезда вьюрка с торчащими в разные стороны соломинками, выложенные мхом воробьиные гнезда, запутавшиеся в ветках плетеные гнезда иволги. Неутомимая рука и пытливый глаз Винсента превратили хрупкие птичьи жилища в монумент величию природы, символ непреходящей близости художника к аборигенам пустоши. Они убедительней любых слов свидетельствовали о том, что папаше Милле суждено одержать окончательную победу над отцом Паувелсом и крестьяне – его истинная, хоть и заблудшая семья – вернутся-таки в свое гнездо.
Но они не вернулись. Осень близилась к концу, а Винсент по-прежнему был один. К тому времени, когда он собрался в Амстердам, крестьяне, населявшие его фантазию в духе Милле, покинули его безвозвратно. Они уже не решались приходить к нему на Керкстрат, отказывали от своих домов, а в полях испуганно разбегались, едва завидев его вдалеке.
За три коротких дня в Амстердаме даже Халс и Рембрандт не сумели свергнуть благородного крестьянина с того пьедестала, который Винсент воздвиг для него в своем воображении. Его одержимость укоренилась слишком глубоко, чтобы он разом мог превратиться из Савла в Павла. Месяцы гонений и поношений, конфронтация с Тео, печальный финал дружбы с Раппардом, критика далеких Портье и Серре – вопреки всему этому Винсент вернулся из храма, возведенного Кёйперсом во славу богов голландского искусства, лишь укрепившись (как казалось) в решимости защищать «Едоков картофеля» и заново вооружившись для битв с окружающим миром. Унизительность собственных злоключений (угрозы кредиторов принудительно распродать работы) и блеск Золотого века могли бы сломить кого угодно. Но только не Винсента.
Вместо этого он интерпретировал увиденное в Рейксмузеуме точно так же, как оценивал любую книгу, – автобиографически.
В контрастной игре света и тени на портретах Рембрандта, в темных тучах, нависавших над пейзажами Рейсдала, он находил свои любимые «глубокие тона». В блестящей технике Халса и полупрозрачных поверхностях Рембрандта он находил собственные погрешности и неточности (великие мастера не «выписывали гладко лица, руки и глаза»). Винсент восхвалял крестьян – персонажей полотен Браувера и ван Остаде – и восхищался мастерством Халса при работе с серым цветом. Практически вся коллекция стала для него подтверждением правоты Израэлса, которого Винсент считал своим крестным отцом (хотя самих работ Израэлса он нигде не нашел), и еще одним аргументом против «ярких художников», вроде столь любимых Тео импрессионистов. «С каждым днем меня все сильнее раздражают картины, сплошь залитые светом», – заявлял Винсент, презрительно упрекая это направление в «модной беспомощности».
Однако, готовясь к очередному раунду битвы за свое искусство, Винсент постепенно стал прибегать к иным доводам. При всем его упрямстве, посещение Рейксмузеума заставило Винсента ощутить огромную пропасть между его риторикой и его искусством. Преодолеть эту пропасть можно было, лишь полностью отдавшись своей одержимости. Прежде унылые оттенки коричневого и тоскливые серые тона Винсент оправдывал тем, что лишь они способны передать убожество жилища де Гротов. Но в Амстердаме он восхвалял землистую палитру Милле там, где она использовалась для изображения сюжетов, не менее далеких от пыльных пустошей Брабанта, чем кавалеры Халса или трупы Рембрандта. Винсенту представлялось, будто «цветом, напоминающим грязь», были написаны даже роскошные обнаженные тела на полотнах художников итальянского Ренессанса. Нюэненские крестьяне отреклись от Ван Гога и постепенно перестали его интересовать как объект, ради которого он пытался добиться выразительности цвета.
Освободившись от навязчивой метафоры, в своих тюбиках краски художник видел теперь лишь цвета сами по себе. «В настоящее время на моей палитре – оттепель», – отмечал он в конце октября, сам поражаясь происшедшим переменам. «Одна краска следует за другой как бы по собственному желанию, и, принимая одну из них за исходную, я отчетливо вижу, что должно последовать за ней… В самом деле, каждый цвет имеет что сказать своему соседу».
В письме, написанном после возвращения из Амстердама, Винсент привел поразительное описание картины, виденной им десять лет назад в Лувре, – «Брак в Кане» Паоло Веронезе, зафиксировав в нем и собственную новую цель. На гигантском полотне изображен библейский сюжет – Иисус на свадебном пиру. Но у Веронезе скромная праздничная трапеза превращается в имперского размаха банкет, устроенный на площади перед дворцом под сенью мраморных колоннад и золоченых балконов, заполненных зрителями. Десятки гостей в ярких, усыпанных драгоценными камнями одеждах пьют вино из огромных кувшинов и едят из блюд, подносимых слугами в тюрбанах и красных туфлях, музыканты играют на своих инструментах, пересмеиваются куртизанки, дремлют довольные жизнью сытые псы. Трудно представить себе более поразительное сравнение, чем этот блестящий пир и поедающие картофель обитатели грязной брабантской лачуги. Но воображение Винсента неожиданно напомнило ему о единственном на этой картине пятне серого цвета – серого, который освободил его от необходимости подражать буквальной «землистости» картин Милле. Присутствие здесь этого серого цвета не только служило подтверждением его правоты в выборе палитры «Едоков картофеля», но и открывало перед художником новый мир цвета ради цвета.
Веронезе писал портреты своего beau-monde[59] на картине «Брак в Кане», расточая на него все бесконечное богатство своей палитры – эти темно-фиолетовые и роскошные золотые тона, а также серо-голубой и жемчужно-белый, которых нет на переднем плане. Он мощно отбросил их назад – и это было правильно… Этот задний план столь великолепен, спонтанно возникая из тщательно взвешенного сочетания цветов. Разве я не прав?.. Это и есть подлинная живопись, и созданное ею куда более прекрасно, чем точная имитация действительности, создает она нечто более прекрасное, чем точное подражание вещам.
Наконец-то полотна на мольберте Винсента соответствовали его же аргументам. Почти немедленно после возвращения из Амстердама, на исходе осени, он взял краски, большой холст и отправился в пустынное поле, туда, где до просеки тянулась извилистая дубовая аллея. Тюбик за тюбиком выдавливал он кармин и кобальт поверх затвердевшей серой корки, покрывавшей его палитру, и бесстрашно наносил краску на холст: красно-оранжевые полосы, чтобы обозначить пыльную просеку, пятна чистого желтого и оранжевого для освещенных солнцем деревьев, яркое голубое небо, роскошные облака цвета лаванды. Кругом ни души, не видно и тени, способной затемнить пульсирующие контрасты синего и оранжевого, желтого и фиолетового.
Словно стремясь переосмыслить в цвете два предшествующих года, Винсент возвратился в сад при пасторском доме, чтобы запечатлеть его по-новому. Отличные рисунки пером, созданные весной 1884 г., словно обрели новую жизнь в ярких оранжевых и охристых тонах «Еврейской невесты». Голые подстриженные ивы за садовой калиткой – на сей раз в сверкающем уборе из золотых листьев – художник поместил на фоне бледно-лилового зимнего неба. В мастерской вместо пыльных яблок и картофелин он написал большой натюрморт с яркими фруктами и овощами, расположенными так, чтобы дополнительные цвета создавали смелые контрасты. «Художнику лучше исходить из красок на его палитре, чем из красок природы», – возвестил Винсент Ван Гог свою новую заповедь.
В этих картинах и в десятках других, написанных в первые недели после возвращения из Амстердама, Винсент продемонстрировал еще одно новшество, вдохновленное посещением Рейксмузеума, – скорость. И здесь рассуждения Винсента давно опередили его искусство. С самого начала своей художественной карьеры он работал как одержимый, изводя кипы бумаги на упражнения по Баргу, снова и снова переделывая один и тот же рисунок, соскабливая слои краски с холста. Винсент легко раздражался, мучительно ждал, когда наконец будет виден прогресс, и оправдывал свои маниакальные (и недешевые) привычки заявлениями о том, что количество в конечном итоге даст качество и, следовательно, скорость важнее точности, которой ему так и не удавалось достичь. Высшей целью казалось ему научиться работать «быстро, как молния»: «Мне хочется, чтобы моя кисть обрела живость». К весне 1885 г., после бесконечных подготовительных этюдов «голов» для «Едоков картофеля», скорость стала для него навязчивой идеей: он утверждал, что способен закончить набросок за одно утро, и обещал работать «даже еще быстрее». «Ты должен сделать это за один раз, – поучал он Керссемакерса, – а потом оставить работу в покое». «Главное – писать на одном дыхании, насколько это возможно, на одном дыхании», – твердил он сам себе.
Впрочем, «Едоки картофеля», которых автор считал самым значительным своим произведением на тот момент, создавались совершенно иначе. Винсент не единожды мучительно начинал работу над картиной, потом бросал, после чего снова к ней возвращался; он просчитывал и переделывал «Едоков» бесчисленное количество раз – трудоемкий процесс растянулся на много месяцев, за это время художник успел сменить несколько холстов. Он накладывал краску толстыми слоями, выжидая, пока не высохнут предыдущие «ошибки», чтобы покрыть их лаком и начать по новой. На этюды голов, с их быстро набросанными лицами и ореолами белых чепцов, требовалось относительно немного времени, но им отводилась лишь подсобная роль: пачками они копились в мастерской Винсента или высылались в Париж в подтверждение приложенных усилий – явно не для показа или продажи. Сколько бы Винсент ни призывал себя и других работать «на одном дыхании», он никак не мог избавиться от идеала tableaux[60] – технически безупречных картин с таинственным смыслом – как истинного воплощения творческого «я» художника.
Визит в Рейксмузеум все изменил. «Вновь увидев старые голландские картины, особенно я поразился тому, что большинство их было написано быстро. Эти великие мастера… делали все с ходу и не возвращались к готовой работе так часто». Знакомые полотна впервые предстали перед Винсентом не как объекты восхищения, но как результаты трудов. Теперь он мог проследить каждый мазок: первое прикосновение, финальная отделка, угол наклона кисти, нажим, каждый жест и каждое решение.
В радостном блеске живописной манеры Франса Халса, как казалось Винсенту, принцип «писать на одном дыхании» нашел наиболее совершенное воплощение. Восторг от созерцания живописи Халса на мгновение даже заставил Ван Гога отступиться от собственных слов в защиту «Едоков картофеля». «Какое наслаждение видеть вот такого Франса Халса, – писал он, словно забыв о бесконечных исправлениях в собственной картине, – и как это полотно отличается от тех картин – которых существует такое множество, – где все тщательно сглажено на один и тот же манер». Примеры той же художественной свободы Винсент замечал и в эскизах Рубенса, и в портретах Рембрандта, где многое было «сделано с первого мазка, без каких-либо поправок». И картины эти не остались пришпиленными к стене мастерской, но были оправлены в золоченые рамы и выставлены в возведенном Кёйперсом храме живописи.
Винсент даже не смог дождаться отъезда из Амстердама, так хотелось ему испытать эту новую свободу. В походную коробку с красками уместились три дощечки 20 × 25 сантиметров – наконец-то Винсент набрался смелости доказать свои идеи на практике. Размашистыми, динамичными мазками он запечатлел три вида Амстердама в пелене дождя: силуэт города на берегу реки, заросшая лесом набережная и просторное здание нового вокзала. По собственному признанию, Винсент набросал их «на ходу», работая на коленях или на столике кафе. Когда 7 октября Керссемакерс прибыл на вокзал, он обнаружил Винсента сидящим у окна в зале ожидания для пассажиров третьего класса и «с жаром работающим» над одной из этих маленьких картин «в окружении толпы кондукторов, рабочих, путешественников…»
Из-за небольшого размера дощечки вынужденный работать тонкой кистью, Винсент, естественным образом, перешел на стремительную скоропись – так он делал наброски в письмах, один за другим, словно мимолетные зарисовки из окна поезда. Но теперь это были уже не просто этюды. Винсент называл их «сувенирами» – прежде он использовал это слово для наиболее проработанных из своих работ, тех, которые он считал настоящими tableaux. По возвращении в Нюэнен он немедленно отослал в Париж два таких сувенира (краска на них едва успела высохнуть) в ящике, маркированном V4. Комментируя новые работы в письме брату, Винсент не без самодовольства рассуждал: «Пытаясь за какой-нибудь час торопливо передать полученное впечатление, я постепенно обретаю возможность делать это с не меньшим чувством, чем те, кто анализирует свои впечатления… сделать что-нибудь на одном дыхании очень приятно».
Дома, на Керкстрат, Винсент вновь взял в руки привычную для него широкую кисть. Под впечатлением визита в Рейксмузеум и на фоне новообретенной страсти к искусству XVIII в. он с увлечением посвятил себя материальной стороне живописи. Новые герои Ван Гога – художники, вроде Буше и Фрагонара, ставили превыше всего живопись, а не крестьян. Их воздушные работы в пастельных тонах не были исполнены особой глубины – они воспевали шаловливые фантазии старого режима. Их создатели наносили краску на холст, сочетая выверенную дерзость с динамичной манерой письма. Винсент поклялся превзойти французских мастеров, находя в их «грубоватой манере» и «спонтанности впечатления» новые аргументы в защиту своего грубого искусства. Иным такая обобщенная манера письма может показаться «дурацкой», считал Винсент, но «люди малодушные и зависимые не способны подражать великим образцам». Увлекшись, Винсент находил связь между ловкостью мастеров рококо и безудержным гением другого своего героя – Эжена Делакруа. В идеале, считал Винсент, писать надо «comme le lion qui dévore le morceau».[61]
Особенно его восхищало мастерское владение старых мастеров приемом «enlever»[62] – поднимать кисть особым движением запястья, благодаря которому по краям и на концах мазка оставались заостренные столбики краски. В Рейксмузеуме Винсент даже потрогал рельефную поверхность полотен художников Золотого века, в том числе и Халса. Теперь он принялся упражняться в технике enlever у себя в мастерской: набирая на кисть все больше краски, он туда-сюда водил ею по холсту, пытаясь добиться, чтобы и его мазок обрел заветные высокие грани, недоступные разведенным землистым краскам «Едоков».
Наконец применение новым навыкам нашлось при работе над картиной – натюрмортом, подобных которому еще не бывало на его мольберте. Из собранной им коллекции чучел животных он выбрал застывшую, словно в полете, летучую мышь и поместил ее перед источником света – так, чтобы тонкие перепонки крыльев светились, словно стенки китайского фонарика. Широкой кистью Винсент густо накладывал оранжевую и желтую краски, превращая тончайшие оттенки цвета на подсвеченных крыльях в переплетение сотканных воедино отчетливых мазков. «Сейчас мне довольно легко удается писать конкретные предметы быстро и без колебаний, – писал он брату, – независимо от их формы и цвета».
Но смелые цвета и эффектная техника оказались не единственными изменениями, происшедшими вследствие событий 1885 г. Упорно настаивая на единстве своего искусства и своей личности, Винсент вступил на обозначенную Эмилем Золя территорию модернизма, где главным качеством художника оказывалось своеобразие художественного темперамента. При этом Винсент продолжал простодушно вторить своим ностальгическим любимцам – Израэлсу и Милле. Неустанно выражая желание «писать то, что чувствую, и чувствовать, что пишу», на деле Винсент как будто боялся оказаться предметом собственного искусства. Когда модели-крестьяне покинули его, Винсент лишился последней возможности избегать пугающего отчета перед самим собой. Он еще сопротивлялся самой очевидной форме интроспекции – работе над автопортретами, но отсутствие моделей неумолимо подталкивало его в сторону самоанализа.
В поисках новых тем, прежде чем перейти к значимым для него предметам – картофелю, яблокам и птичьим гнездам, Винсент ненадолго обратился к традиционным натюрмортам (кувшины, миски, пивные кружки). Так же дело обстояло и с пейзажами: он быстро прекратил писать заброшенные просеки и вернулся домой, к материнскому саду, стриженым деревьям – местам, наполненным особым смыслом. В связи со смертью отца, в июне Винсент уже обращался к подобным – глубоко личным – сюжетам. Тогда он написал старый погост, где похоронили пастора Ван Гога. По мнению Тео, это был отличный сюжет в духе memento mori – напоминания о неизбежности смерти. Поначалу Винсент отказался от предложенной братом темы (хотя до этого не раз рисовал и писал само кладбище и обреченную на снос старинную башню), вместо этого продолжив работу над «Едоками». Лишь в последнюю минуту, прямо перед сносом башни, он наконец установил мольберт перед ободранной каменной развалиной и позволил себе пристально всмотреться в сцену, наполненную исключительным личным смыслом.
Созерцание ее заставило вспомнить похороны отца («Мне хотелось выразить, как обыденны смерть и погребение») и собственную опалу («Эти руины – свидетельство того, как прогнили и рушатся, несмотря на свои глубокие корни, и вера, и религия»). Однако кисть художника сумела рассказать историю еще более глубокую, нежели его собственные слова. Старая башня грозно выступает на передний план, практически заполняя собой весь холст; массивные угловые контрфорсы с крупной кладкой удерживают ее в земле, точно гигантские корни. Перед нами отнюдь не временная постройка. Никакие строительные работы не сотрут ее следов в этом голом поле и не ослабят хватку, с которой она удерживает могилы у своего подножия. Несмотря на все художественные клише, вроде нависшего неба и стаи птиц, кружащихся над башней, Винсент создал не эпитафию, но предостережение: портрет каменного духа, который будет вечно преследовать его грозным призраком несчастья.
В ноябре, изучая свои запасы с целью найти тему, достойную стать заменой вероломным крестьянам, Винсент обнаружил предмет, снова разбередивший свежую рану. Среди старой одежды и высушенных препаратов нашлась большая старая Библия, принадлежавшая прежде отцу художника. «Рабочая», кафедральная Библия осталась церкви, семейная хранилась у вдовы, а этот величественный том с медными уголками и двойными металлическими застежками оказался единственной Библией, которая досталась наследникам после смерти Доруса Ван Гога. Причем передали ее не Винсенту, а Тео. В мастерскую старшего сына она попала только потому, что мать с редкой бесчувственностью попросила Винсента отослать книгу брату в Париж. Винсент расчистил место на столе, постелил скатерть, положил на нее Библию и расстегнул застежки. Огромная книга раскрылась на 53-й главе Книги Исаии. Художник придвинул мольберт поближе, так что раскрытая Библия почти заполнила перспективную рамку. Чтобы лучше были видны страницы с плотными двойными колонками текста, он поместил книгу под небольшим наклоном. Затем художник решил оживить композицию другим предметом – найдя в стопке книг один из своих любимых французских романов в мягкой желтой обложке издательства Шарпантье, он поместил его на краю стола, у «подножия» величественной Библии.
Старая церковная башня в Нюэнене. Холст, масло. Июнь—июль 1885. 65 × 80 см
А затем принялся писать.
Фанатичная кисть Винсента везде умела найти особые смыслы. Желтая книжка стала романом Золя «Радость жизни», художник с намеренной тщательностью вывел на обложке не только имя автора и название, но и место издания – Париж. Быстрыми мазками он передал потрепанную обложку и замусоленные страницы, бросавшие вызов безупречной, официальной Библии отца. Дерзкий желтый требовал фиолетового, и Винсент без устали смешивал эти два дополнительных цвета у себя на палитре в поисках такого оттенка серого, который был бы способен передать ограниченность отцовского завета. Когда же нужный оттенок был получен – глубокий переливающийся лавандово-серый, в равной степени напоминающий фон свадебного пира у Веронезе, буржуазных стражей порядка Халса и мертвую плоть рембрандтовских трупов, – Ван Гог «взорвал» им полотно, залив хулиганскими мазками аккуратные столбцы текста.
Но и текст не остался в долгу. Винсент отлично помнил слова из Книги Исаии: «Он был презрен и умален перед людьми, муж скорбей и изведавший болезни». Пророческие слова звучали мучительно точным описанием действительности, что в сочетании с дерзким противопоставлением двух противоборствующих заветов вновь заставляло его болезненно переживать события двух прошлых лет. Кисть Винсента фиксировала все происшедшее за это время с откровенностью, какую он едва ли когда-нибудь позволял себе прежде: ссоры с отцом, сексуальные отношения с крестьянскими девушками, вроде Гордины, история с Марго Бегеманн, преследования со стороны священников, предательство крестьян. Бездонный серый Винсент разбавил акцентами голубого и оранжевого – еще одно соперничество противоположностей, которое не было результатом наблюдения действительности. Две одинаковые застежки книги изображены по-разному: одна, откинутая вбок, покрыта тревожной рябью, другая, поднятая вверх, намечена одним грозным мазком. Когда книга и задрапированный столик были написаны, спор дополнительных цветов достиг апогея в переплетении нечистых тонов, наложенных на холст широкой и агрессивной кистью. Желая добиться завершенности этой хроники скорби, самобичевания, отверженности и неповиновения, Винсент в последний момент добавил еще один предмет – погашенную свечу – последний затухший луч веры (rayon noir) и признание, которое невозможно было сделать иначе.
О новой картине было немедленно доложено брату: Винсент гордился, что «написал ее на одном дыхании, за день».
Сплавив в единое целое свои увлечения, художественный расчет, личных демонов и творческую страсть, Винсент нашел для себя новый путь в искусстве. И он знал это. Письма этого периода наполнены фальшивой бравадой неопределенности – их писал человек, оказавшийся вдруг либо на пороге нового мира, либо в конце долгих блужданий. Пытаясь отогнать сомнения, Винсент без конца обращается к Золя: «Золя творит, но он не ищет отражения вещей в зеркале, творит поразительно и возвышенно. Именно поэтому его создания так прекрасны». Новообретенные свободы Винсент оплетал научными положениями Шарля Блана и средневековыми представлениями об имманентности. Его цель, писал Винсент, «найти вечное среди преходящего». «Держать в мыслях что-то одно и позволить окружению принадлежать ему, происходить из него, – заявлял он. – Это и есть подлинная живопись». Даже восхваляя современность своего личного «символизма», он представлял его как возрождение романтизма, на котором был взращен сам. «Романтика и романтизм – это наше время, и, чтобы писать, надо обладать воображением и чувством».
Винсент оказался самым вынужденным новатором в истории – не он отвергал, его отвергали; то, что нравилось ему в искусстве, оказывалось недоступным из-за нехватки мастерства, точно так же, как и семьи – настоящая и приемные – отторгали Винсента из-за его невозможного поведения. О своей новой живописи художник рассуждал со смесью предвосхищения и обреченности: «Поскольку в течение долгих лет я работал совершенно один, я предвижу, что всегда буду смотреть на вещи своими глазами и передавать их по-своему». Винсент все еще пытался утешать себя тем, что Милле тоже был «символистом» – в своем роде, но уже отчетливо видел, что поддержка и защита прежних фаворитов осталась в прошлом. Он без малейшего раскаяния и даже несколько ностальгически вспоминал годы каторжных попыток добиться в своих работах внешнего сходства с реальностью (признавая при этом, что имел лишь весьма скромные успехи). «Изучать природу, изучать самым педантичным образом – никогда не лишнее», – писал он, закончив работу над «Натюрмортом с открытой Библией». «Многие годы я и сам был так увлечен этим, почти бесплодно и с весьма печальными результатами. И я не хотел бы избежать этой ошибки». В горьком прощании с реализмом звучит почти что сожаление: «Величайшее, самое могущественное воображение способно и непосредственно с натуры создавать поистине ошеломляющие вещи».
Один из почитаемых в прошлом авторитетов – один из тех немногих, поддержки которого Винсент не искал, собираясь совершить свой прыжок в неведомое, был, возможно, самым красноречивым из всех. В эссе 1872 г. о поэзии философ и искусствовед Ипполит Тэн с поразительной точностью описывал пройденный Винсентом мучительный путь.
В действительности, это не столько стиль, сколько система записи – в высшей степени смелая, искренняя и правдивая, создаваемая от случая к случаю из всего и из ничего, таким образом, что никто и не думает о словах; кажется, будто эта система находится в прямой связи со стремительным потоком живой мысли, со всеми ее толчками и шероховатостями, с прерванными вдруг полетами и могучими взмахами ее крыльев… Язык этот странен, но в то же время правдив в мельчайших своих деталях; он один способен передать взлеты и падения внутренней жизни, поток и буйство вдохновения, внезапную концентрацию идей – когда их становится слишком много и они не находят выхода, – неожиданную трансформацию этих идей в образы и практически безграничные вспышки озарения, которые, подобно северному сиянию, взрываются и полыхают в поэтическом сознании…
Создавая форму, доверьтесь духу, как делает это повелительница-природа; в противном случае мы только лишаем дух свободы и не воплощаем его. Постоянно обращаться внутрь, чтобы выразить вовне, – так должно происходить в жизни и в искусстве, которое тоже есть жизнь… У рожденной подобным образом поэзии есть лишь один протагонист – душа и сознание поэта и лишь один стиль – страдание и торжествующий крик, вырывающийся из самого сердца.
В конце ноября, за неделю до Дня святого Николая, Винсент покинул Нюэнен. Судя по всему, отъезд был мучительным – Винсент покидал город вынужденно и неохотно. Несмотря на все заверения в письмах к Тео, скандал с ребенком Гордины не утих. Местные жители по-прежнему были уверены в его отцовстве. Агрессивные выпады против своих обвинителей и новые эпатажные выходки Винсента (после одной из поездок в город Винсент привез несколько пачек презервативов и «роздал их деревенским парням»), только усугубили негодование: жители все настойчивей требовали, чтобы художник наконец покинул Нюэнен. Накануне отъезда он был склонен винить во всех своих бедах интриги церковников и общую истерию. «Соседи всячески мне препятствуют, – жаловался он брату, – люди все так же боятся священника».
Натюрморт с открытой Библией. Холст, масло. Октябрь 1885. 65 × 78 см
Не находил Винсент утешения и в семье. Охлаждение со стороны матери после нового скандала переросло во враждебность. Часто располагаясь с мольбертом или альбомом для набросков по соседству с пасторским домом, он ни разу не дождался приглашения разделить обед или ужин – даже зимой, даже накануне рождественских праздников. В отместку Винсент находил странное удовлетворение, предрекая матери, что и она может последовать за мужем в могилу. «Смерть придет неожиданно и тихо, точно так же, как она пришла к отцу», – обещал он ей с яростью проклятия и настойчиво предупреждал Тео: «Часто случается так, что жена ненадолго переживает мужа».
Кризис достиг апогея, когда хозяин дома на Керкстрат Иоханнес Схафрат отказался продлить аренду мастерской. «До тех пор, пока я в этой мастерской, где у меня в соседях священник и церковный сторож, бедам не будет конца, – писал Винсент, – это ясно, так что я собираюсь переменить ситуацию». Поначалу он планировал просто снять еще одну комнату поблизости и подождать, пока буря не уляжется, но буквально через несколько дней стало очевидно, что этим ничего не решишь. Винсент подумывал вернуться в Дренте – явный знак того, что давление, оказываемое на него в Нюэнене, стало невыносимым. Наконец он вновь заговорил о поездке в Антверпен (которую уже столько раз откладывал), где намеревался пожить несколько месяцев и выставить на продажу свои работы. «Я слишком хорошо знаю и люблю этот край и его жителей, чтобы с уверенностью сказать, что покидаю их навсегда».
В письмах Винсент строил планы, как он будет заводить новые знакомства, и обещал продолжать учиться на картинах великих мастеров. Но никакие слова не могли скрыть позора, сопровождавшего очередной отъезд. Хотя на моделей художник уже давно не тратился, Нюэнен он покидал без средств и с кучей долгов – чтобы купить билет на поезд, пришлось ждать следующего письма от Тео, и, чтобы не платить Схафрату за последний месяц аренды, Винсент исчез тайком. Это означало, что коллекцию гравюр и почти все картины и рисунки ему пришлось оставить в мастерской, – годы труда были отданы на милость кредиторов и матери.
Окончательный отъезд из родительского дома сопровождался отвратительной сценой, воспоминания о которой не оставляли Винсента еще много месяцев. «Домой я писать не собираюсь, – сообщал он Тео в декабре. – Я сообщил им об этом без обиняков, когда уезжал… Они получили то, чего хотели; в остальном же я думаю о них крайне, крайне редко и не хочу, чтобы они думали обо мне». Последним ударом перед самым отъездом стало письмо от торговца картинами в Гааге, который вывесил работы Ван Гога у себя в лавке. «Он писал, что Терстех и Висселинг видели их, – печально сообщал Винсент, – но не обратили на них внимания».
И все же он уезжал из Нюэнена непобежденным. Мужества художнику придавало изобретенное им новое искусство. «Тем временем силы мои созрели», – утверждал Винсент, допуская, впрочем, что может столкнуться с необходимостью «начать все заново с самого начала». Во время прощального визита к Керссемакерсу в Эйндховен слова Винсента, призванные поддержать художественные устремления друга, явно отражали его собственные надежды: «За один год художником не станешь, но это и не нужно. Но, двигаясь этим путем, чувствуешь надежду, а не стоишь беспомощно перед каменной стеной».
Винсент впервые выказал беспокойство – ощущение ограниченности времени, боязнь, что дверь вот-вот захлопнется и шанс ускользнет. Всего за несколько дней до отъезда он вдруг пишет о желании попробовать совершенно новую технику – пастель, будучи неожиданно очарован колоритными и легкими творениями великих французских мастеров – Шардена и Мориса Латура. Их работы, столь же далекие от «Едоков картофеля», как Париж от Нюэнена, состояли не из грязи, но из света и воздуха; Ван Гога восхищала способность этих художников «выражать жизнь с помощью пастели, которую, кажется, можно сдуть одним дуновением».
«Не знаю, что буду делать и на что жить, – писал он, в последний раз оставляя Нюэнен, Брабант и Голландию, – но надеюсь, что не забуду уроки, полученные в эти дни: писать одним рывком, с ходу, но с абсолютным напряжением всей своей души и естества».
Глава 26 Утраченные иллюзии
Менее чем через день после того, как Винсент оставил нюэненские пустоши, он уже сидел у окна в матросском кабаке в Антверпене и наблюдал, как бурлит городская жизнь. Столь сильного потрясения от перемены места жительства он не испытывал со времен своей лондонской ссылки десятью годами раньше. Повсюду, на сколько хватало глаз, узкие улочки были запружены повозками и телегами, тащившимися в сторону доков – средоточия торговой жизни города. «Колючая изгородь не выглядит такой запутанной и фантастической, – описывал он эту сцену Тео, – царит такой хаос, что глаза разбегаются, кружится голова». Нетерпеливо мычали коровы, ревели пароходные гудки, моряки «с чрезмерно румяными лицами и широкими плечами, похотливые и пьяные», пошатываясь, брели из бара в бордель. Грузчики, «чудовищно уродливые», сгружали с кораблей или, наоборот, грузили на них самые странные грузы. Особенно Винсента поразили горы шкур и буйволовых рогов из Африки.
То тут, то там споры перерастали в драки, создавая островки неразберихи в беспокойном торговом потоке. Вскоре после прибытия Винсент оказался свидетелем одной из таких стычек. «Среди бела дня девушки выбрасывают из борделя матроса, которого преследуют разъяренный парень и вереница девиц. Он явно напуган», – записывал он, сидя у окна. Вдали, точно беспокойные дикие звери, покачивались на волнах большие черные корабли, поскрипывая на тросах. Их мачты сверкали на зимнем солнце, почти закрывая противоположный берег Шельды. «Непостижимая путаница!» – констатировал художник.
От Зюндертского прихода Антверпен отделяли всего-то сорок километров, но с таким же успехом он мог быть островом посреди океана. Расположенный на краю обширной дельты Рейна, город на протяжении половины тысячелетия оставался одним из самых оживленных европейских портов – он был так же далек от сельской местности, раскинувшейся за его укрепленными стенами, как и экзотические порты, куда направлялись его корабли и откуда были родом его моряки.
Танцующая пара. Черный и цветной мел. Декабрь 1885. 9 × 16 см
Бельгийский писатель Камиль Лемонье, посетивший Антверпен в том же 1885 г., так описывал многоязычную городскую толпу: «Серьезный, молчаливый норвежец, прямодушный голландец, рыжий шотландец, проворный португалец, шумный, говорливый француз, статный, несдержанный испанец, эфиоп с иссиня-черной кожей». Со всех уголков земли привозили они сюда свои товары и пристрастия. Средневековые улочки, ведущие к докам, были заполнены лавочками и разнообразными заведениями, способными удовлетворить любую прихоть. В публичных домах рекламировали проституток всех национальностей. В кабаках подавали любые напитки – от местного пива «Ламбик» до саке. Рядом с кабаком, где громкоголосые матросы-фламандцы поглощали устриц, располагался тихий английский паб, за ним – большое кафе во французском духе, смесь варьете, танцзала, бара и борделя.
Подобно поколениям изгнанников и бродяг, прошедших через Антверпен до него, Винсент пил пиво и заводил знакомства с проститутками, строя планы о том, как он начнет все с чистого листа, и лелея мечту о возвращении домой. Официанткам в барах он представлялся матросом с баржи. В кабаках он устраивался в самом конце стойки – так делали все одинокие моряки, – в борделях присаживался на краешек дивана или поближе к тому месту, где кружились в танце пары. Везде, где это было возможно, Винсент тайно делал моментальные наброски – молниеносные зарисовки под аккомпанемент хриплого оркестриона. Он рисовал зрителей – тех, что кричали и пели с балконов, и служанок, когда они парами в танце кружились по залу. Винсент ни разу не упоминал, танцевал ли он сам или только наблюдал за танцующими. После посещения публичного бала для моряков в порту он писал брату: «Приятно смотреть, как люди веселятся по-настоящему».
Первые письма Винсента из Антверпена полны отчаянного энтузиазма. «Я чувствую страстное желание сделать что-то», – писал он вскоре после приезда. «Я рад, что приехал сюда». Из чистого оптимизма или же стремясь скрыть свое торопливое и бесславное бегство из Нюэнена, Винсент затеял очередную кампанию по обретению буржуазной респектабельности. Вместо проповедей о Милле и трактатов о цвете он пичкал брата стратегическими планами, как наладить продажи своих работ. После долгих лет яростного сопротивления Винсент выступил с предложением поискать «работу „на стороне“» – оформлять рестораны или писать вывески («Например, для торговца рыбой – натюрморт с рыбами»). «В одном я уверен: я хочу, чтобы мои работы видели».
Оставив рассуждения о прелестях жизни на пустоши и единения с крестьянами, Винсент наслаждался суетой беспорядочной торговой жизни Антверпена. Он купил новую одежду и начал регулярно питаться – теперь это казалось ему залогом успеха. «Нельзя выглядеть голодным и оборванным. Наоборот, нужно стараться, чтобы дело завертелось». Винсент снял комнату в фешенебельном доме на улице, название которой и на фламандском – Бельдекенстрат, и на французском – рю дез Имаж – означало «улица картин». Это был новый, но вполне респектабельный район в восточной части города. Винсент поспешил укомплектовать свое новое жилище всеми атрибутами мастерской художника, закупив запас новых холстов, качественных кистей и дорогих красок. Вместо любимых иллюстраций, оставленных в Нюэнене, он украсил стены яркими японскими гравюрами – они стоили дешево и продавались в любой портовой лавочке. «Комнатка моя вовсе не так плоха, – радостно сообщал он Тео. – Что ни говори, Антверпен – отличное место для художника».
Из Нюэнена Винсент привез с собой всего три большие картины: пейзаж с аллеей тополей, печальный вид мельницы в сумерках и «Открытую Библию» – с ними-то он и вознамерился завоевать местный рынок. Но вместо того, чтобы наседать на торговцев с бесконечными речами в защиту этих работ, как прежде он поступал с Тео, Винсент немедленно решил разнообразить свое портфолио. В первые недели после прибытия он пытался писать обычные туристические виды – вроде тех, что висели в большинстве галерей: живописные уличные сценки, Старый город с противоположного берега Шельды; романтичные городские пейзажи со средневековыми достопримечательностями Антверпена, вроде собора на площади Гроте-Маркт и построенного в IX в. замка Стен. «Это милая вещица – как раз для тех, кто хотел бы увезти с собой что-нибудь на память об Антверпене», – уверял он Тео.
Почти избавив Винсента от некоторых из тех навязчивых идей, которыми он был одержим на пустошах Нюэнена, городская жизнь способствовала обострению других. Точно матроса, слишком много времени проведшего в море, Ван Гога влекла в Антверпен одна всепоглощающая страсть: женщины.
После отъезда из Гааги Винсент не переставал искать спутницу. Все то время, что он провел в Нюэнене, он постоянно посещал проституток в Эйндховене и, очевидно, пользовался их услугами, когда ездил в Утрехт, Антверпен и Амстердам. Связь с Гординой де Грот принесла вместо удовольствия одни мучения. Хотя девушка и уступила уговорам (и денежным посулам) художника и согласилась позировать обнаженной, Винсенту все было мало. В письмах к Тео он продолжал мечтать о более систематической и интенсивной работе с обнаженной натурой.
Ханжеская скромность брабантских крестьян и вмешательство местного священника лишили его этой возможности в Нюэнене; Антверпен же с его многочисленными проститутками казался способным удовлетворить все желания Винсента – как художественные, так и плотские. Винсент вновь рассуждал о необходимости «раздобыть моделей хороших и столько, сколько я хочу», и надеялся наняться в подмастерья к художнику, «который работает с обнаженной натурой». «Мне нужно это по многим причинам», – загадочно пояснял Винсент. По-своему истолковав пассаж из биографии Сансье, повествующий, как в другом портовом городе, Гавре, Милле с успехом писал портреты капитанов и владельцев кораблей, работников порта и даже моряков, Винсент убедил себя, что также сможет нанимать позировать местных проституток, предлагая написать их портреты. Упорно смешивая позирование и проституцию и игнорируя разницу между позированием для портрета и позированием в обнаженном виде, Винсент умудрился уверить себя, что в этом царстве портовых шлюх он, по примеру Милле, гарантированно обретет и сексуальное, и художественное удовлетворение.
К моменту приезда в Антверпен навязчивая мысль и неутоленное желание превратились в манию, которая теперь и ночью и днем гнала художника в паутину улиц. В любом месте, где собирались люди, – в публичных танцзалах, кафе, варьете – в толпе он искал женщин, восхищаясь их «великолепными головками» и оценивая доступность. «То, что говорят об Антверпене, правда, – докладывал Винсент брату, – женщины все хороши». Больше всего Винсенту нравились «простые девушки» с их «жизненной силой» и «неправильными лицами – уродливыми, но живыми и пикантными, как на картинах Франса Халса». Скандинавские девушки восхищали его своими светлыми волосами, а немки, «списанные с одного образца», оставляли равнодушным. Английских девушек («очень изящных, очень белокурых») Винсент сравнивал с китаянками – «загадочными, тихими, как мышка, крохотными, как клоп». Разнообразие и изобилие женских типов ошеломило его, некоторые казались ему «чертовски красивыми». «Если бы я только мог выбирать себе моделей!» – снова восклицал Винсент.
Когда танцы заканчивались, чувство неудовлетворенности неизбежно вело художника в один из многочисленных борделей. Он признавался Тео, что «исходил порядочное число улиц и улочек», чтобы «завести знакомства среди проституток». Даже днем он часто бродил вдоль набережных, где уличные девки круглосуточно предлагали свои услуги вечно страждущим матросам. Винсент разыскал местную сводню – «прачку, которая знает много женщин», и сошелся с сомнительным типом, предложившим написать «парочку прехорошеньких девиц». «Обе содержанки, я полагаю», – рассуждал он в письме. Среди бела дня Винсент располагался напротив какого-нибудь публичного дома, чтобы наблюдать за людским потоком и оценивать предлагаемых проституток. Он называл эти вылазки «охотой за моделями», но косвенно признавался Тео, что желает не только писать девушек, но и «обладать ими».
Винсент использовал каждую возможность обратиться к проституткам со своим странным предложением. За секс или несколько часов позирования платить он не мог, а потому наверняка приставал к ним с теми же доводами, которые ранее отработал на Тео: портрет можно повесить в кафе или ресторане для привлечения клиентов, его можно подарить на память и даже выгодно продать. Заметив, что местные фотографы неплохо зарабатывают на портретах, Винсент отстаивал преимущества живописи перед фотографией. «Живописные портреты живут собственной жизнью, которую черпают из души создавшего их художника, машине такое не под силу». Он предлагал не только платить своим натурщицам, но и отдавать им портреты в обмен на позирование – столь непропорциональное вознаграждение едва ли могло не подразумевать намерения сексуального характера. Но даже когда женщину удавалось завлечь в мастерскую, возникало еще одно препятствие: надо было убедить ее раздеться. Но Винсент не отступал, он был уверен: «Вот бы только найти хорошую модель за бесценок, тогда ничего не страшно».
Одержимый поиском женщин, Винсент выделял даже их изображения на картинах. В городе, переполненном шедеврами пяти столетий самых разных жанров и стилей, Винсент повсюду замечал лишь портреты, в особенности женские. Была ли предметом его рассуждений панорама средневековой уличной жизни Антверпена кисти Хендрика Лейса или же речь шла о музеях, где экспонировались жемчужины фламандского искусства, Винсент особо отмечал только изображения женщин: белокурой Марии Магдалины с картины Квентина Массейса, миловидной святой Варвары работы Ван Эйка. Он превозносил написанный Рембрандтом портрет проститутки: «Рембрандтовская голова шлюхи произвела на меня невероятное впечатление – он замечательно удачно поймал ее загадочную улыбку».
Из писем к Тео исчезли зарисовки из жизни крестьян и рабочих или композиции с фигурами. Среди «современных» художников он выделял лишь тех, излюбленным предметом которых были женщины: Альфреда Стевенса, Джеймса Тиссо, Октава Тассера, Шарля Шаплена. Он превозносил, как «тонко они понимают женские формы», и сравнивал с великими французскими сенсуалистами XVIII в. Грёзом и Прюдоном. Портреты, созданные гигантами академизма Энгром и Давидом, вызывали уже не осуждение, как предыдущим летом, но признание и зависть к художникам, которые могли себе позволить работать с такими красивыми моделями. «Если бы только возможно было заполучить моделей, каких хочешь!!!» – восклицал Ван Гог. В стране, где не было недостатка в скульптуре (искусство которой процветало здесь прежде, когда творили свои барочные фантазии представители династии Квеллинус, но не было забыто и в XIX в., когда создавал своих благородных рабочих Константин Менье), Винсент счел достойной упоминания и восторженной оценки лишь одну работу – «Поцелуй» Жефа Ламбо. Это изображение обнаженной девушки, стыдливо отбивающейся от настойчивого ухажера, подтверждало завистливые подозрения Винсента: скульпторам легче находить обнаженную натуру, чем живописцам.
Под влиянием новой страсти Винсент неминуемо обратился к творчеству, вероятно, величайшего мастера женского портрета в западной живописи Питера Пауля Рубенса. Встречи с работами этого художника, самого знаменитого из всех живших и живущих в Антверпене, Винсент не мог избежать никак. Его эпические полотна с роскошными женскими фигурами и напряженными мужскими торсами были неотъемлемой частью городского художественного ландшафта. Сладострастный ужас мученичества и безудержная вакханалия плоти с картин Рубенса окружали жителей города, который стал родным для этого титана XVII в. Еще в Нюэнене Винсент планировал свою поездку в Антверпен как путешествие в красочный и изобильный мир рубенсовской фантазии, безмерно далекий от тесного и темного мирка «Едоков картофеля». В середине ноября, накануне отъезда, он писал брату: «Что касается Рубенса, то меня очень тянет к нему». Работы Рубенса на религиозные сюжеты казались Ван Гогу «театральными, подчас театральными в самом худшем смысле этого слова» – с точки зрения трактовки темы и убедительности живописной манеры. «Но вот что он умеет делать, так это писать женщин, – подчеркивал Винсент. – Здесь в его картинах есть над чем подумать, здесь он глубже всего».
Прибыв в Антверпен, Винсент сдержал слово и немедленно обратился к рубенсовским женщинам. Две белокурые женщины с обнаженной грудью на переднем плане большого полотна «Святая Тереза Авильская ходатайствует за души в чистилище» описаны в письме к Тео восторженно и подробно. Винсент считал, что эти полуфигуры «очень красивы, лучше, чем все остальное… Рубенс в наивысшем своем проявлении». Ван Гог не раз возвращался в музей, чтобы тщательно изучать этих и других рубенсовских женщин. Особенно его интересовало то, какими средствами великий фламандец передает фактуру женского тела, которое на его полотнах казалось таким живым и настоящим; полученные уроки Винсент излагал Тео в сластолюбивых выражениях, которые не имели ничего общего с благочестивыми метафорами, сопровождавшими рассуждения о Милле.
Ван Гог посетил собор Антверпенской Богоматери, где рассматривал созданные Рубенсом грандиозные алтарные триптихи «Воздвижение Креста» и «Снятие с Креста», которые на протяжении двух столетий не переставали завораживать посетителей впечатляющими размерами, динамичностью и драматизмом. Но «Воздвижение Креста» разочаровало Винсента. «Я немедленно заметил очень странную вещь, – жаловался он, – на картине нет ни единой женской фигуры». «Снятие с Креста», напротив, ему понравилось: Винсент с удовольствием отмечал «белокурые волосы, светлую кожу лиц и шеи» двух Марий, принимающих мертвое тело Иисуса. Впрочем, больше ничто не удостоилось его похвалы: ни грация, с которой бледное, беспомощное тело безжизненно сползает по простыне, ни то, с какой трепетной тщательностью проработана нога Христа, лежащая на оголенном плече Марии Магдалины, и уж тем более не тронуло его живое изображение безутешного горя. «Ничто не производит на меня меньшего впечатления, чем Рубенс, когда он берется изображать людскую скорбь, – раздраженно замечал Ван Гог. – Даже самые прекрасные из его плачущих Магдалин и Скорбящих Богоматерей напоминают мне проституток, подцепивших триппер и теперь оплакивающих свое горе».
Рукой Винсента водила та же одержимость. Гремучая смесь художественных и сексуальных притязаний лишила его с таким трудом завоеванных в Нюэнене артистических свобод. Недолгие, но многообещающие эксперименты с пейзажем и натюрмортом закончились практически сразу по приезде в Антверпен. Поначалу художник еще пытался писать «туристические виды», но его мыслями без остатка завладела идея писать портреты. В короткие перерывы между охотой за моделями он нашел время написать всего только два городских пейзажа – виды заснеженных крыш из окна квартиры, выходившего во двор, напоминали о мастерской на Схенквег. Как и тогда, в Гааге, Винсентом овладел настоящий зуд, ему казалось, что без моделей продвинуться вперед в занятиях живописью он не сможет («А главное, главное, мне по-прежнему не хватает моделей»). Кроме того, теперь Винсент был убежден: именно портреты – ключ к коммерческому успеху.
Новая цель определила новое требование к работам Винсента: они должны были обрести больше сходства с действительностью. Женщинам, которых он обхаживал, нужны были портреты, которые льстили и доставляли удовольствие, – идеализированные, но узнаваемые свидетельства их неповторимого обаяния, а не всплески уникального художественного темперамента. Художник давно переживал из-за неспособности передать сходство и всегда старался избежать конкретики, называя свои работы «типами» или «головами людей», но не портретами: «старый рыбак», а не старик Зёйдерланд в зюйдвестке; «бедная женщина с большим животом», а не беременная Син Хорник; «головы крестьян», а не семейство де Грот.
Даже теперь, планируя целую серию портретов, Винсент заранее опасался претензий со стороны портретируемых. «Я знаю, как трудно угодить людям в смысле „сходства“, и не смею заранее утверждать, что чувствую себя полностью уверенным в своих силах», – писал он накануне отъезда. Каждый раз, оказываясь перед реальной моделью, в поисках ускользающей правильности художник писал и переписывал профили, носы, глаза, линию волос. Желание угодить перевешивало недавнюю решимость писать «du premier coup»,[63] «на одном дыхании». Размашистый нюэненский мазок остался теперь лишь на периферии картины – в свободных складках блузы, на полях шляпки или в копне волос.
Впрочем, новая миссия, призванная утолить сладострастные порывы Винсента, ограничивала его кисть, но придавала смелости палитре. Нужные ему модели никогда не потерпели бы «земляных» оттенков, с которыми готова была примириться Гордина де Грот. Лишь один раз Винсент вернулся к полюбившимся ему в Нюэнене бистру и битуму – когда вскоре после его прибытия в Антверпен художнику позировал старик. Когда же в середине декабря Винсент впервые получил возможность написать портрет женщины, он окружил ее яркими цветами и потоками света. «Я использовал более светлые тона для тела – белый, подцвеченный кармином, киноварью, желтым, – описывал Винсент брату полученный результат. – В одежде – лиловые тона». За спиной модели была уже не адская тьма, а светлый серовато-желтый фон.
Чтобы добиться цветов более ярких и приятных глазу, Винсент искал новые краски, убежденный, что именно цвет «придает картине жизненность». Он открыл для себя кобальт («восхитительный цвет») и карминно-красный («теплый и живой, как вино»), желтый кадмий и изумрудную зелень. Теперь Винсент не смешивал их до бесконечности, добиваясь оттенков серого, но смело наносил краску прямо на полотно. Следуя новой цели очаровывать моделей, Винсент смело применял уроки Блана и Шеврёля: нарумяненную щеку можно было подчеркнуть ярко-зеленым фоном, а желтое пятно шеи – бледно-лиловой блузой. Вместо тонких градаций Винсент теперь ратовал за «менее надуманный, менее сложный цвет» и «бо́льшую простоту». Его новым эталоном стали залитые светом женские тела Рубенса и насыщенные цвета витражных стекол. Из увиденных им современных работ Винсент отметил светящиеся, броские полотна антверпенского художника Анри де Бракелера: его портреты женщин (в том числе проституток) были выполнены сильными мазками и пропитаны светом.
Увлечение новыми цветами, красками и персонажами тем не менее отнюдь не отвлекало Винсента от его конечной, главной цели. «Мы должны достичь таких высот, – убеждал он Тео в январе 1886 г., – чтобы девушкам захотелось получить свои портреты, – уверен, такое желание у некоторых из них появится».
Но появилось оно не у многих. Несмотря на титанические усилия Винсента, модели не приходили. За первый месяц, по отчетам Ван Гога, в мастерской побывало всего несколько натурщиков: старик, старуха, одна девушка, и еще одна «вроде как обещала позировать для портрета». К концу декабря художник впал в отчаяние. На присланные Тео дополнительные деньги он пригласил в мастерскую девушку из кафешантана «Ска́ла» – заведения наподобие варьете «Фоли-Бержер». На протяжении нескольких недель Винсент наблюдал, как она танцует на фоне безвкусных декораций в мавританском стиле, а после представления, как он подозревал, ублажает избранных клиентов заведения. Новая модель с ее пышными черными волосами, округлыми щеками и пухлыми губами показалась Винсенту красивой и остроумной, но в то же время была нетерпеливой. Из-за ночной работы девушка находилась в постоянном возбуждении и не могла усидеть на месте. От предложенного бокала шампанского она отказалась («Шампанское меня не веселит – мне от него становится грустно») и на предложение раздеться тоже ответила беззаботным отказом.
Винсента это ничуть не обескуражило, и он лихорадочно принялся за работу, пытаясь «выразить нечто сладострастное», чтобы задобрить скучающую модель: «иссиня-черные» волосы разительно, по-рубенсовски, контрастировали с белой блузкой, на которой выделялась «пунцовая ленточка»; голова девушки была окружена «золотым мерцанием света» – светло-желтым фоном, «много светлее, чем белый». В тот вечер девушка покинула мастерскую со своим портретом и кокетливым обещанием еще раз попозировать (на этот раз у себя в гримерке). Тем не менее свидетельств о последующих встречах с этой моделью не сохранилось.
К началу нового, 1886 г. смелые начинания Винсента зашли в тупик. Работы не продавались – ни большие картины, привезенные из Нюэнена, вроде «Открытой Библии», ни столь милые его сердцу портреты, ни маленькие городские пейзажи, которые и писались-то исключительно с этой целью. Спустя месяц блужданий с пейзажами на продажу Винсенту так и не удалось найти ни одного торговца, согласного хотя бы выставить его работы и уж тем более – приобрести их. Страсть к проституткам и портретам развеяла обещания писать вывески и меню для ресторанов или найти учеников. Завидуя процветанию фотографов, Винсент вообразил, будто решит проблему портретного сходства, если будет писать с фотографии («так можно получить гораздо лучший колорит»). С другой стороны, можно было просто подать свои портреты под другим соусом, продавая их как «фантазийные головы». Когда очередной подобный замысел терпел крах – а они, разумеется, все заканчивали именно этим, – Винсент винил в своих неудачах скупых покупателей, отставших от времени торговцев, агонизирующий рынок или упадок современного искусства в целом. «Если бы они показывали больше работ, работ более высокого качества, – жаловался он, – их и продавалось бы больше»… «Цены, публика – все требует обновления».
Еще одно предательство совершило его собственное тело. Винсент годами хвалился своей выносливостью и «крестьянской» статью, но теперь вдруг начал сетовать на слабость, переутомление и дурное самочувствие. Если в Нюэнене он, по примеру Милле, ограничивал себя в еде, чем очень гордился, то в условиях суровой и влажной антверпенской зимы голодать было не с руки. Но желудок художника взбунтовался против разнообразного рациона. Чтобы нормализовать пищеварение, Винсент курил трубку, но из-за нее воспалялись десны и расшатывались зубы. У него развился сухой кашель. Впервые Винсент писал, что теряет вес. Вероятно, не замедлили себя ждать и сыпь, и язвы на слизистой – словно проявились вдруг сразу все скрытые недуги. В портовом городе, где было полно матросов и шлюх, Винсент принялся искать лекарство от проклятия матросов и шлюх всего мира – сифилиса.
Боясь, что Тео воспримет болезнь как плату за увлечение проститутками и вся история с портретами окажется под вопросом, Винсент скрыл от брата появление симптомов и новости насчет лечения. Он ничего не писал о своих визитах к доктору Амадеусу Кавенелю, жившему всего в паре кварталов от его мастерской, на рю де Олланд; ни словом не обмолвился о лечении в больнице Стёйвенберг, располагавшейся неподалеку, о чувстве стыда, о страхе неизвестности. В эпоху, когда врачи связывали сифилис с гонореей (ее Винсент подцепил еще в Гааге) и называли оба заболевания уродствами природы, диагноз был однозначен, а лечение неизменно: ртуть.
Как бы ее ни прописывали – в виде знаменитых голубых пилюль, зловонной мази или «окуривания» токсичными испарениями (в альбоме для набросков рядом с датами приема у врача Винсент записал одно из названий подобных процедур – «bain de siege»[64]), – ртуть могла лишь приостановить развитие заболевания, но не излечить от него. При этом она причиняла пациентам всевозможные страдания, сравнимые с проявлениями самой болезни: от выпадения волос и полового бессилия до умопомешательства и смерти. Даже в малых дозах ртуть могла вызывать желудочные колики, диарею, анемию, депрессию, функциональную недостаточность различных органов и нарушения зрения и слуха. Мучения больных при лечении были подобны страданиям библейского Иова. Характерным побочным эффектом при лечении препаратами ртути было обильное слюноотделение – слюна не просто капала изо рта (зрелище само по себе неприглядное), она лилась непрерывным потоком. И в этой слюне кишели невидимые спирохеты, омывая глотку, рот и десны потоками инфекции, пока вся ротовая полость не превращалась в одну огромную зловонную язву.
Хотя Винсент ни разу не признался в том, что болен или лечится, скрыть от брата расходы на лечение он не мог. И без того больной желудок не давал покоя, силы были на исходе. В письме от 19 декабря Винсент признался брату, что испытывает сильную «физическую слабость», а в феврале сообщил, что весь последний месяц его донимает странная «сероватая слизь», которая то и дело наполняет горло и рот, а из-за болячек он не может пережевывать и глотать пищу. Он стал терять зубы, которые расшатывались, начинали гнить и ломаться. Перед тем как покинуть Антверпен в феврале, Винсент заплатил пятьдесят драгоценных франков дантисту, чтобы тот удалил треть всех зубов, – страшное испытание в эпоху, когда для этой цели использовали кошмарное подобие разводного гаечного ключа, а алкоголь часто служил единственным анестетиком.
Рождество 1885 г. принесло с собой новое мучение. В эти праздничные дни призрак пастора Ван Гога преследовал Винсента. Он жаловался, что часто вспоминает о том, «как отец говорил и вел себя со мной», – точно так же воспоминания мучили Редлоу из «Одержимого», его любимой диккенсовской рождественской повести. Чтобы избавиться от голосов прошлого, Ван Гог совершал долгие прогулки по заснеженным улицам к границам города. Но и деревенские пейзажи не приносили ему утешения, лишь повергали в меланхолию. В поисках хоть какого-то подобия рождественского веселья Винсент неизбежно оказывался в тавернах и борделях. Несмотря на уговоры Тео, он упрямо отказывался написать матери и сестрам и даже не поздравил их с Днем святого Николая, что было преступлением против веры, семьи и памяти покойного отца. Винсенту казалось, что он обречен на «вечную ссылку», навеки привязан к «семье, где чувствует себя еще более чужим, чем среди незнакомцев».
Вся жизнь его была пронизана отчаянием. За окном по улице шествовали рождественские процессии, залитую под каток площадь Гроте-Маркт заполонили люди на коньках, а Винсент сидел в пустой мастерской и проклинал весь свет. Он проклинал торговцев искусством, вроде Портье, не оправдавших его ожиданий, проклинал моделей, которые требовали разорительных трат, но не желали проявить ни капли терпения, проклинал проституток за то, что те отказывались от его денег, и кредиторов – за то, что они эти деньги требовали. Он проклинал всех, кто глумился над его притязаниями на звание настоящего художника. И естественно, проклинал Тео. В язвительном «поздравительном» письме Винсент резко выговаривал ему за «холодность, жестокое пренебрежение и стремление держать меня на расстоянии», а заодно упрекал в том, что брат так часто принимал в прошлых спорах неверную сторону – сторону отца. Оценивая прошедший год, Винсент с горестью признавал: «Жизнь моя ничуть не лучше, буквально ничуть не лучше, чем в ту зиму в Брюсселе».
Чем безрадостней оказывалась действительность, тем сильнее Винсент цеплялся за идею художественной и сексуальной самореализации с помощью портретов. В самом конце декабря, когда удалось уговорить позировать девушку из «Ска́ла», эта всепоглощающая страсть возродилась из пепла, точно феникс. Одна-единственная удача сумела перевесить все неудачи и вернуть Винсенту веру в его предназначение: подобно тому как раньше он мечтал писать «крестьянских женщин похожими на крестьянских женщин», теперь он клялся продолжить поиски настоящего «выражения шлюхи». Винсент призвал Тео еще раз продемонстрировать терпение и жертвенность («Мне нужно немного расправить крылья») и удвоил обещания совершить финансовый прорыв и достичь успеха в искусстве. «Ведь мы должны стремиться к чему-то возвышенному, настоящему и незаурядному, – подначивал он брата, – разве нет?»
Но Тео думал иначе.
В январе 1886 г. Тео сообщил Винсенту, что тому придется покинуть Антверпен. Конфликт между братьями назревал еще с момента его приезда сюда. Постоянные требования денег и моделей почти сразу спровоцировали очередное бурное выяснение отношений. Бесконечные намеки сексуального характера и бесстыдные рассказы о том, как старший брат охотится за моделями в местных борделях, вызывали у Тео тревогу – такое уже случалось и не сулило ничего хорошего. Любой намек на озабоченность или недовольство со стороны младшего брата грозил вызвать взрыв негодования и шквал упреков в адрес Тео, который якобы не оказывает брату должного внимания, душит его искусство и чинит препятствия карьере. Не стесняясь в выражениях, Винсент откровенно предупредил брата не пытаться помешать его последнему увлечению. «À tout prix,[65] – заявлял он с угрозой, – я хочу быть собой. Я полон упрямства и совершенно равнодушен к тому, что обо мне или моей работе скажут люди».
Спор достиг апогея после Нового года, когда Тео пригрозил лишить брата материальной поддержки, если Винсент не откажется от абсурдного и отвратительного намерения платить проституткам за позирование. Подобный план был не только бессмысленным с коммерческой точки зрения (отдавая портреты моделям, Винсент, по сути, платил им дважды), но еще и вызывал призрак Син Хорник, то есть мог спровоцировать очередной скандал. «Мы не можем делать этого, – писал Тео брату в начале января. – У нас нет денег, и тут ничего не поделаешь. Я говорю нет». В ответ, задыхаясь от негодования, Винсент фактически обозвал Тео «проклятым занудой и болваном» и в порыве яростного протеста запретил брату налагать вето на свой план.
Явное нездоровье Винсента стало последней каплей. Смутные рассказы о болезни и хвастливые заявления о том, как он голодает, звучали куда более зловещей нотой, нежели яростные обвинения или язвительные рождественские филиппики. Когда старший брат сообщил, что не собирается тратить дополнительные деньги на еду, но «немедленно начнет охотиться за моделями и будет заниматься этим до тех пор, пока деньги не иссякнут», Тео оставалось лишь вмешаться. Он явно понимал, что Винсент твердо стал на путь саморазрушения, и ради сохранения его собственного здоровья призвал брата уехать из Антверпена. «Если ты заболеешь, – писал он, – дела наши пойдут еще хуже». Тео верил в целительные силы природы и не знал всех подробностей изгнания брата из Нюэнена, а потому настаивал на том, чтобы брат вернулся в деревню.
В ответ на требования Тео Винсент яростно протестовал. Несмотря на то что до сих пор он планировал пробыть в Антверпене максимум пару месяцев, распоряжение Тео изменило его намерения. «Неужели ты можешь всерьез просить меня вернуться в деревню, – немедленно отреагировал старший брат, – теперь, когда все мое будущее зависит от тех связей, которыми я должен обзавестись в городе?» Не желая расстаться с владевшей им мечтой о портретах, моделях и проститутках, Винсент обвинял Тео, что тот ослаб и пал духом. Именно жизнь в Антверпене Винсент считал теперь залогом успеха – по причинам художественного и финансового свойства. «Возвращение в деревню сейчас приведет к застою».
Отчаянное положение требовало отчаянных мер. В середине января Винсент совершил то, что клялся не делать более никогда: записался в художественную школу. И не в какую попало, а в старинную и престижную Королевскую академию изящных искусств – ответ Антверпена легендарной парижской Школе изящных искусств. Еще совсем недавно, в ноябре 1885 г., за несколько дней до переезда в Антверпен, Винсент полностью отрицал идею академического образования. «В Академии я им не нужен, да я и не хочу туда», – признавался он. После унижения, пережитого в Брюссельской академии в 1881 г., и многолетних препирательств с Раппардом насчет техники академических живописи и рисунка Винсент все с большим пренебрежением отзывался о классических учебных заведениях, вроде Антверпенской королевской академии. Он клеймил ее студентов, презрительно называя их «копиистами гипсовых статуй», и высмеивал то, чему они обучаются в своих академиях, как избыточные для современного художника знания. «Не важно, насколько академически верно выполнена фигура, в наши дни это ненужная роскошь… если ей недостает того, что составляет суть современного искусства, – интимности, подлинного действия», – писал Винсент в июле 1885 г., всего за полгода до того, как сам записался в Антверпенскую академию.
Но теперь Винсента вела другая звезда. Исследователь пустошей стал исследователем женского тела; ученик Милле превратился в ученика Рубенса. Ради достижения своей цели – писать антверпенских проституток – Винсент был готов на все. Кроме прочего, в Академии можно было научиться достоверно воспроизводить натуру и добиваться портретного сходства, что должно было значительно облегчить поиск желающих позировать. Пытаясь аргументировать столь радикальную смену взглядов на искусство, Винсент отправлял брату послания, полные страстной мольбы и противоречивых порой доводов. В каждом из них назойливым лейтмотивом звучала одна и та же просьба: «Позволь мне остаться».
Винсент уверял, что учеба в Академии откроет для него целый мир новых знакомств и возможностей и положит конец его многолетнему одиночеству; возвращение в этот мир потребует обновить гардероб и вернет ему бодрость; жизнь в городе позволит забыть рождественские печали и избавит от прошлой одержимости пустошами, а статус студента даст возможность экономить на жилье (большая мастерская уже будет не нужна), художественных принадлежностях и особенно на моделях. «Я не думаю, что существует более короткий путь к прогрессу», – рассуждал Винсент.
В запале он уверял Тео, будто благодаря Академии обретет главное, в чем нуждается, – доступ к обнаженной женской натуре, и намекал, что, если младший брат сменит гнев на милость, он, Винсент, прекратит свои дорогие, нездоровые и неразумные рейды в антверпенские бордели. «Имея в виду получить возможность работать с моделями, в этом месяце я думаю встретиться с Верла, директором здешней Академии, и выяснить, какие там правила и как часто они разрешают работать с обнаженной моделью». (Винсент наверняка знал заранее или узнал о том, что обнаженными в Академии позировали только мужчины; а начинающие студенты вообще не допускались к работе с моделью.)
18 января 1886 г. Винсент начал посещать классы Академии, занимавшей весьма примечательное здание на улице Мютсертстрат: его палладианский фасад был пристроен к средневековой монастырской церкви. Брату он сообщил, что записался на два курса: дневные живописные классы Шарля (Карела) Верла, директора Академии, и вечерние рисовальные классы под названием «антик», где студенты рисовали исключительно гипсовые слепки с античных скульптур. Прежнее неприятие художественного образования во всех его проявлениях было забыто – Винсент отправлял Тео восторженные отчеты: «Я по-прежнему очень доволен, что пришел сюда». В письмах перед братом представал другой человек: не воинствующий, депрессивный отшельник, но добросовестный студент, окруженный товарищами-художниками и даже друзьями. Винсент стал членом двух художественных клубов – это были неформальные группы, организованные студентами. На собраниях, которые проходили поздними вечерами, студенты рисовали моделей, критиковали работу друг друга и просто общались. «Это попытка завести знакомства», – успокаивал брата Винсент.
Был забыт и разгневанный бунтарь, странными, деспотичными идеями оттолкнувший от себя семью и друзей. Выслушивая советы и критику от своих преподавателей, Винсент воспринимал их не как провокацию, но как шанс что-то изменить: «Я получил возможность свежим взглядом оценить свою работу, заметить промахи и, следовательно, исправить их». Даже то, что в Академии основной упор делался на рисование гипсовых слепков (именно это когда-то послужило причиной окончательного разрыва с Мауве), не могло омрачить исполненные умиротворения рассказы Винсента. «Я поражен знаниями древних и верностью чувства, – описывал он обширную академическую коллекцию слепков, – теперь, когда я снова внимательно рассмотрел их».
И даже когда все было совершенно ясно, Винсент на всякий случай отдельно подчеркивал для своего подозрительного брата: «Вполне может быть, что здесь наконец я почувствую себя дома». Не прошло и двух недель после первого занятия, как он написал Тео длинное умоляющее письмо:
Настоятельно прошу тебя ради хорошего исхода: не теряй терпения и бодрости духа. Мы обрубим сук, на котором сидим, если утратим мужество в тот самый момент, когда могли бы приобрести влияние, – стоило только показать, что знаем, чего хотим, способны рискнуть и довести дело до конца.
Зал гипсовых слепков в Антверпенской академии
По словам Винсента, остаться в Антверпене еще на год и рисовать одни только слепки и обнаженную натуру ему порекомендовал не кто иной, как сам директор Шарль Верла. «После я вернусь к своим пленэрам или портретам совершенно другим человеком», – обещал брату этот новообращенный адепт академического образования. Больше всего он нуждается в тренировке, уверял Винсент брата, настойчиво продолжая внушать ему главное: «Мне будет полезно остаться здесь на какое-то время»… «Повторяю, мы следуем верным путем».
На самом деле, развязка была уже близка.
Шарль Верла лично проводил беседу с каждым студентом, который претендовал на поступление в его класс. Невозможно было предугадать его решение. Человек энергичного, пытливого ума, по словам одного из его биографов, Верла имел «вкус к новому и неизведанному», твердые убеждения и вспыльчивый характер. Верла видел себя одновременно и поборником фламандской культуры, и пастырем молодых художников из самых разных стран – он принимал в академические классы десятки иностранцев, особенно англичан. Хотя сам Верла получил образование в Париже, где впитал вековые традиции строгого академизма, он верил, что нужно поддерживать любые таланты, и понимал, что возможности художественного обучения не безграничны. «Художниками не становятся, ими рождаются», – признавал директор Королевской академии. Энгр, Фландрен, Жером и прочие боги пантеона академизма вызывали у него восхищение, но при этом в молодости Верла дружил и выставлялся с бунтарем Курбе. В его карьере случались скандалы и неудачи, но в то же время Верла сумел достичь успеха и профессиональных высот. Он сторонился моды на художественные движения, но усвоил урок нового искусства: художникам надо давать свободу, чтобы они могли найти свой собственный творческий стиль. По его словам, виртуозность значила меньше, нежели способность «вдохнуть во что-то жизнь и ясно передать характер и чувства того, что изображаешь».
Винсент со своим ворохом грубых рисунков и написанных размашистой кистью портретов, явно обладавших «характером и чувством», но вовсе лишенных виртуозности, должен был поставить директора Академии перед непростой дилеммой. Предпринятая в Академии осенью предыдущего, 1885 г. грандиозная реформа привела к упразднению многих правил, благодаря чему поступление оказалось доступно куда более широкому кругу кандидатов. Винсент хорошо владел английским – это могло понравиться англофилу Верла; кроме того, такие имена, как Ван Гог, Гупиль, Мауве и Терстех, были бы украшением любого резюме. Но даже при условии, что Верла уверовал в серьезность намерений Винсента и его готовность много и упорно работать, новичкам приходить сразу в свой класс он разрешал лишь в самых исключительных случаях. Как правило, даже художники с куда более основательной, чем у Винсента, подготовкой прежде должны были провести минимум несколько недель в классе антиков, чтобы доказать свое умение рисовать, – его Верла считал «более полезным» для живописца, нежели «умение читать и писать». И если бы новичка, вроде Ван Гога, немедленно допустили в класс натурной живописи, это было бы поистине экстраординарным событием.
На самом деле Винсента никуда не допустили. Сколько бы раз он ни писал об этом Тео, в класс Верла его так и не приняли. То ли мастер отказал ему, то ли Ван Гог вообще не поступал (семестр должен был вот-вот закончиться), но свою карьеру в Академии он начал с безрассудного обмана. Ему действительно разрешили зарегистрироваться на вечерние курсы по рисованию антиков (и только на них, о чем свидетельствует пометка на его входном билете в Академию) – и Верла вполне мог приложить к этому руку, – но посещать живописный класс и работать с моделями ему никто бы не позволил. При этом в письмах Винсент продолжал убаюкивать внимание Тео хвастливыми подробностями о своей усердной работе в «классе живописи», радоваться возможности «снова видеть обнаженную натуру» и рассуждать, как нелегко «поладить» с требовательным наставником. «Я пишу в Академии вот уже несколько дней и должен сказать, что мне тут очень нравится», – сообщал он.
По рассказам одного очевидца, первая встреча Верла со странным новым студентом-голландцем произошла совершенно случайно, уже после отправленного брату обнадеживающего отчета. Судя по всему, в отчаянной попытке превратить историю, рассказанную Тео, в реальность Винсент, со своими красками и палитрой, явился в академическую студию живописи. Верла только что поставил двух натурщиков, раздетых до пояса, в позу борцов. Преподаватель не сразу заметил чужака в переполненном зале, где за мольбертами расположилось около шестидесяти студентов. Но кое-кто из присутствующих его увидел.
Ван Гог явился однажды утром, на нем было нечто вроде синей рабочей блузы, – вспоминал несколько десятилетий спустя один из бывших студентов Академии. – Он начал писать лихорадочно, неистово, с невероятной скоростью. Он накладывал краску так густо, что она буквально капала с холста на пол. Когда Верла увидел эту живопись и ее удивительного творца, он изумленно спросил по-фламандски: «Кто вы?» Ван Гог спокойно ответил: «Wel, ik ben Vincent, Hollandsch».[66] Тогда, указывая на холст новенького, достойнейший директор Академии высокомерно изрек: «Эти разложившиеся собачьи трупы я исправить не могу. Мальчик мой, быстро отправляйтесь в рисовальный класс». Страшно покраснев, но сдерживая ярость, Ван Гог ретировался.
Неизвестно, было ли на то распоряжение Верла, но сразу после сцены в живописном классе Винсент действительно записался еще на один курс рисунка. Это был еще один класс рисования антиков, в рамках которого студенты работали с академической коллекцией слепков. (Курс, куда Ван Гог записался изначально, также заканчивал семестр, и Винсент уже успел жестоко схватиться с преподавателем Франсуа Винком.) Для Винсента ставки выросли вдвое: если бы и здесь он потерпел неудачу, то в дальнейшем не смог бы предъявить Тео ничего, кроме лжи.
Увы, и в большом зале рисовального класса он столкнулся с прежними проблемами. Рисовать залитые светом газовых ламп монументальные молочно-белые гипсы было не проще, чем беспокойных гаагских нищих и нюэненских крестьян. Кроме того, на Схенквег и на Керкстрат не было Эжена Зиберта, придирчиво заглядывавшего через плечо. Строгий преподаватель рисовального класса в пенсне и с зачесанными назад волосами, Зиберт не знал, с какой стороны подступиться к «взлохмаченному, нервозному и беспокойному человеку», который, по словам одного из студентов, свалился на образцово-классическую Академию «словно бомба». Зиберт и Ван Гог поначалу осторожничали, но столкновение было неизбежно. «Я раздражаю его, – ворчал Винсент, – а он – меня».
Студенты Зиберта имели возможность трудиться над одним рисунком целую неделю занятий – шестнадцать часов. Винсент работал с неистовством, отвлекавшим и приводившим в удивление остальных: он молниеносно изрисовывал лист за листом, рвал рисунки, которые ему не нравились, или просто бросал их через плечо. Зиберт ходил по классу, призывая студентов тщательно изучать гипсы и «prendre par le contour» – начинать с контура, находя линии, способные идеально передать профиль, пропорции и форму, из которых следует все остальное. Он запрещал использовать приспособления и приемы, способные помешать поиску идеальной линии, – никаких муштабелей,[67] никакой штриховки, растушевки или подцветки мелом. «Начинайте с контура, ваш контур неправильный; я не буду править, если вы начнете моделировать, не добившись верного контура».
Но Винсент не умел иначе. Все его фигуры возникали на бумаге из беспорядочного нагромождения линий: пытаясь создать убедительный образ, он задействовал все доступные средства и материалы. Там, где Зиберт требовал простоты – черных линий на белом фоне, Винсент мог изобразить только тени. Там, где Зиберт требовал безупречно точного результата, у Винсента получалось лишь нечто приблизительное. Имея перед глазами в качестве образца идеальную анатомию и изящный изгиб тела античного дискобола – слепка скульптуры, созданной в V в. до н. э., Ван Гог рисовал мощного, широкобедрого крестьянина-сеятеля с мускулатурой, прорисованной глубокими складками, как плащ человека-сироты, на непроницаемом серо-черном фоне. Когда Зиберт попытался подправить странный рисунок Винсента, тот возражал с такой яростью, что преподавателю показалось, будто студент «смеется над своим учителем». Противостояние между Зибертом и Ван Гогом обострилось, когда последний начал распространять ересь энергичного моделирования среди студентов и называть методы преподавателя «совершенно неправильными».
За несколько недель, а то и дней, спор достиг апогея. Когда классу было предложено изобразить Венеру Милосскую, Винсент взял карандаш и нарисовал обнаженный и лишенный рук торс брабантской крестьянки. «До сих пор так и стоит у меня перед глазами эта коренастая Венера с необъятными бедрами… невероятная широкозадая фигура», – вспоминал один из студентов. Другой студент Академии, Виктор Хагеман, отмечал, что Ван Гог «превратил прекрасную греческую богиню в крепкую фламандскую матрону». Усмотрев в этом демонстративную провокацию, Зиберт вышел из себя и стремительными движениями стал править рисунок так яростно, что порвал бумагу. Винсент принял вызов и, по словам очевидцев, закричал: «Вы явно не знаете, как выглядит молодая женщина, черт побери! Женщина должна иметь бедра, зад, широкий таз, чтобы вынашивать детей!»
По свидетельству соученика Ван Гога Виктора Хагемана, это было последнее занятие Винсента в Королевской академии.
Но художник продолжал заниматься и каждый вечер отправлялся в один из двух рисовальных клубов. Занятия продолжались до раннего утра; участники одного клуба встречались в историческом здании на Гроте-Маркт. Эти неформальные объединения – нечто среднее между семинаром и вечеринкой – создавались студентами как раз для того, чтобы уйти от жестких ограничений академической системы. Члены клуба скидывались на плату моделям и пиво на всю компанию. Судя по всему, здесь женщинам не только разрешалось позировать в обнаженном виде, это весьма оживленно приветствовалось (хотя в члены клуба женщин не принимали), но чаще участникам импровизированных занятий приходилось довольствоваться натурщиками-мужчинами или по очереди позировать самим. Студенты пили, курили, разговаривали – никак не регламентированные шумные дружеские сборища были идеальным местом для художественного эксперимента.
Но даже вдали от строгих учителей Винсента ждали лишь неудачи и неприятие коллег. С того момента, когда он ворвался в Академию с ворохом старых картин и рисунков под мышкой, студенты сторонились его и потешались над «невероятно экстравагантными» манерами. Спустя годы Хагеман еще помнил первое потрясение от знакомства со странным пришельцем с пустоши:
Он ворвался, точно слон в посудную лавку, и разложил на полу весь ворох своих набросков… Все столпились вокруг вновь прибывшего голландца: он был больше похож на бродячего торговца клеенками, который разворачивает свои потрепанные образцы легко складывающихся скатертей на блошином рынке…
Зрелище было и впрямь презабавное! А какой эффект оно произвело! Все студенты животы понадрывали от смеха.
Новость о появлении дикаря мгновенно распространилась по Академии, и народ стал смотреть на Винсента, словно он был редким экземпляром из странствующего «цирка уродов».
Поначалу Винсент пытался завоевать расположение своих мучителей, большинство из которых были лет на десять его моложе. Когда выступления рабочих повлекли за собой крупнейшую всеобщую стачку за всю историю Бельгии, Ван Гог охотно делился с другими студентами своим опытом жизни среди шахтеров в Боринаже и призывал к аналогичной солидарности среди художников. Но молодежь отворачивалась от него, считая чудаком; как следствие, Винсент стал искать компании таких же, как он, аутсайдеров, в особенности многочисленных студентов-англичан. Их объединяла не только возможность общаться на английском языке, но и статус чужака. Как и Винсент, британцы выбрали Академию в Антверпене по той простой причине, что, в отличие от Англии, порядки здесь были свободнее и разрешали работать с обнаженными моделями. Однажды Винсент даже попозировал для небольшого акварельного портрета молодому англичанину по имени Орас Манн Ливенс.
Неясно, чего Ливенс хотел больше: запечатлеть обветренное лицо голландца или посмеяться над чудаком. Остальные члены рисовального клуба впоследствии весело вспоминали, как кисть Ливенса точно запечатлела «приплюснутую голову, желтые волосы, красное костистое лицо, заостренный нос и дурно подстриженную бороду». Ливенс оказался единственным из товарищей по Академии, кому Винсент однажды написал после отъезда из Антверпена. Шесть месяцев спустя он прислал молодому англичанину жалостливое послание из Парижа («Вы, возможно, вспомните, как мне нравились Ваша работа с цветом, взгляды на искусство и литературу и, я должен добавить, более всего – Вы сами»). Письмо двадцатитрехлетнему Ливенсу начиналось не с дружеского: «Дорогой Орас» или «Приятель», но с формального приветствия: «Мой дорогой мистер Ливенс».
Ощущая враждебность со стороны преподавателей и студентов, Ван Гог все глубже погружался в молчание. Винсент продолжал ежевечерне посещать рисовальные клубы, хватаясь за этот последний шанс принимать участие в художественной жизни, что он клятвенно обещал Тео. Но и там он все больше сидел в углу, неистово водя по бумаге карандашом и углем. Кого бы ни рисовал Винсент – скучающего рабочего или высокомерного академиста, у него выходили вариации на тему нюэненских крестьян. Винсент доказывал свои художественные идеи, используя привычные доводы: энергичный росчерк, шероховатые контуры, глубокую тень, свободную штриховку и смешение разнообразных материалов. Когда же наконец ему представился шанс нарисовать обнаженную женщину, он отомстил преподавателям и студентам, изобразив коренастый и мускулистый памятник изобильной плоти и плодородию.
Провокационные рисунки не только не помогли Винсенту обратить других в свою веру, но еще глубже вбили клин между ним и остальными слушателями Академии. Его молчание они расценивали как враждебность, а упрямство казалось им проявлением высокомерия. «Он делал вид, что не замечает нас, – вспоминал один из студентов, – и неизменно хранил стоическое молчание, из-за чего вскоре заработал репутацию самовлюбленного эгоиста».
К началу февраля 1886 г. жизнь, которую Винсент придумал себе в Антверпене, стала рушиться, словно карточный дом. Его выгнали из одного класса, публично унизили в другом, теперь он с раздражением ждал, когда начнутся проблемы в третьем. Товарищи по учебе с презрением отвергали его общество и смеялись над его искусством. Ему не удалось найти ни торговцев, согласных продавать его работы, ни художников-любителей, жаждущих платить ему за уроки. Не получилось и обзавестись связями. Винсент выполнил все формальности, чтобы подать рисунок на итоговый конкурс в конце семестра, и, хотя сам же заранее насмехался над собой за эту попытку («Уверен, что займу последнее место»), все-таки оказался не готов к решению жюри, которое рекомендовало ему пройти «элементарный уровень» обучения, предназначенный для десятилетних детей.
Тео тем временем, видя отсутствие прогресса, постепенно терял терпение. Все теперь казалось ему сомнительным – и рассказы о трудностях учебы («Это гораздо сложнее, чем ты, судя по всему, себе воображаешь»), и решимость Винсента продолжать обучение в Академии. По мере того как неучтенные расходы брата (на врачей, лекарства, выпивку, табак, проституток) росли, а надежды, что его работы станут продаваться, становились все более призрачными, дискуссии на тему денег в письмах обострились. В то же время цель, ради достижения которой Винсент потратил все свои усилия и бо́льшую часть денег, казалась все более недоступной. Девушка из «Ска́ла» так больше и не дала о себе знать, да и остальным мечтам, вроде шквала заказов на портреты проституток или связей с женщинами, так и не суждено было материализоваться. Здоровье ухудшалось, кошелек пустел – все это делало недосягаемыми любые предприятия сексуального характера.
Стоящая обнаженная натурщица (вид сбоку). Карандаш, бумага. Январь 1886. 50 × 40 см
Зубы начали гнить и крошиться, щеки ввалились, живот постоянно болел, слабость и лихорадка лишили крепости прежде несокрушимое тело. Но объяснить Тео, почему это происходит, он не мог. Вместо этого пи́сьма были по-прежнему полны оптимистичных заявлений о том, что он полон решимости идти дальше и делает значительные успехи. Пытаясь успокоить Тео и одновременно сознавая необходимость подготовить его к неизбежной катастрофе, Винсент смущал брата противоречивыми сведениями о своей жизни: горько жаловался на издевательства со стороны окружающих и тут же с безмятежностью заявлял о своей уверенности в будущем: «Я по-прежнему очень рад, что приехал сюда». «Атмосфера наполнена каким-то ощущением воскрешения».
По мере того как пропасть между реальной и воображаемой жизнью ширилась, Винсент все больше увязал в собственной лжи. Как и в Дренте – когда рай в письмах бился с адом в голове, – где-то неизбежно должно было не выдержать.
«У меня полный упадок сил, – сообщал он брату в начале февраля. – Болезнь навалилась на меня совершенно неожиданно».
Что спровоцировало коллапс на этот раз? Была ли это очередная метафора, как в Дренте, когда он увидел пустую палитру? Или нечто более радикальное? В ту зиму Винсента как минимум один раз видели пьяным на людях, зачем-то он записал себе в блокнот адрес местного полицейского участка. Возможно, в одном из несохранившихся писем того периода Тео намекнул о возможном сватовстве к Йоханне Бонгер. В контексте отчуждения, определявшего в тот момент его отношения с братом, подобная новость могла быть воспринята как самая зловещая угроза – угроза полного разрыва. Возможно, причиной упадка оказалось что-то простое и будничное, например увиденное в зеркале собственное мертвенно-бледное лицо и рот с поредевшими зубами. «Вид у меня такой, словно я лет десять просидел в тюрьме», – сокрушался Винсент, словно видя себя впервые.
Еще несколько недель Винсент был одержим образом упадка и угасания. Он пытался объяснить резкое ухудшение здоровья плохим питанием, чрезмерным курением и чувствительной нервной системой, заявляя, будто «нервные люди чувствуют тоньше и острее». Однако, стоило Винсенту на минуту забыться, и разговоры о нервозности уступали место страху перед настоящим безумием. Чего еще можно было ожидать от человека, который годами «ел мясо la vache enragée»[68] – то есть терпел сильную нужду. Иногда Винсент воодушевлялся надеждой, что стоит только привести в порядок внешний вид, и все проблемы будут решены, но затем вновь приходил в уныние, убеждаясь, что человека, который столько лет вел тяжелую и беспокойную жизнь, имел много забот и горестей и ни одного друга, вылечить не сможет уже ничто. Он бродил по зимним антверпенским улицам, и его преследовали образы смерти и умирания. Он тешил себя образами благородной кончины великих художников – Тургенева, братьев Гонкур, Альфонса Доде, которые представлялись ему людьми по-женски чувствительными и по-женски же подверженными нервным расстройствам («Они умерли, как умирают женщины… Как женщины, которые много любили»). Смерть витала и над его мольбертом. Неведомо где он раздобыл скелет, поставил перед ним холст, сунул скелету в зубы папиросу и набросал свой первый автопортрет.
Как это случилось в Дренте – именно там Винсент в последний раз упивался горькими раздумьями о том, что «потерял всякую надежду на счастье… окончательно и бесповоротно», – он бросился к Тео. На этот раз Винсент взывал о помощи не из болотистых пустошей, но с запруженных народом улиц Антверпена. И вместо требовательного: «Приезжай ко мне» звучало душераздирающее и жалобное: «Позволь мне присоединиться к тебе».
Братья начали спорить на тему целесообразности приезда Винсента в Париж еще в 1880 г., хотя в то время ни один из них не хотел, чтобы это на самом деле произошло. Тео присылал приглашения каждый раз, когда терял контроль над тратами или искусством Винсента, и объединение расходов казалось единственным выходом из положения. Но эти приглашения всегда выглядели как уступка обстоятельствам, звучали как укор, и в них не было искреннего радушия. Именно по этой причине Винсент никогда их не принимал. Вместо этого он всегда дожидался от Тео отказа прислать деньги или оказать поддержку и тут же сам начинал угрожать, что приедет в Париж, – после чего брат шел на уступки.
Такое случалось не однажды – в Боринаже, Брюсселе, Дренте, Нюэнене, – братья использовали образ парижского воссоединения, чтобы припугнуть и спровоцировать друг друга, до тех пор, пока Париж не стал для обоих не просто мировой художественной Меккой, но значимым личным символом. У Тео он ассоциировался с долгими и бесплодными попытками заставить брата обеспечивать себя самостоятельно; в сознании Винсента переезд в Париж означал отказ не только от независимости, но и от любых притязаний на собственный путь в искусстве и будущий успех. Для обоих братьев Париж стал символом поражения.
Последний раунд приглашений-отказов был разыгран не далее как в январе 1886 г. Бредовая уверенность в том, что задумку с портретами удастся-таки воплотить в жизнь, подсказала Винсенту гениальную мысль, что Тео мог бы «начать работать на себя – независимо от Гупиля», и лучшим местом для того, чтобы открыть собственную галерею, был, разумеется, Антверпен. Когда в ответ Тео потребовал вернуться в Голландию, старший брат сразу же пригрозил, что «не раздумывая» переедет в Париж, и предупредил, что переезд обойдется недешево. В Париже ему нужно будет «регулярно и как можно больше работать с моделями» – и эти модели не будут бесплатными, как в Академии. Кроме того, ему, понятное дело, нужна будет «приличная мастерская, где можно принимать посетителей».
Тео предложил компромисс: если Винсент согласится провести несколько месяцев в Нюэнене – помочь матери собрать вещи для переезда в Бреду, то после этого он сможет приехать в Париж и, не исключено, поработать в какой-нибудь известной мастерской. В качестве приманки Тео упомянул Фернана Кормона, чья студия славилась свободными нравами и обнаженными моделями, что было хорошо известно Винсенту. Но старший брат устоял, с возмущением отверг возражения Тео против пребывания в Антверпене, еще раз подтвердил, что ему нравится местная жизнь, и дерзко заявил, что намерен остаться «еще на один год, как минимум». А что касается Парижа… «мы еще не зашли так далеко», – язвительно заметил Винсент.
Но в начале февраля все изменилось. Как уже случалось прежде, пережитый кризис сделал из Винсента нового человека. Если до этого он на протяжении долгих месяцев писал брату с обычной регулярностью раз в неделю, то за две первые недели февраля на Тео обрушилась настоящая лавина писем: семь длинных посланий, полных жалоб и просьб. Ворчливые возражения и настойчивые просьбы выслать денег были забыты. Вместо них Винсент пространно и горячо убеждал брата, как ему необходимо – нет, не остаться в Антверпене, но переехать в Париж. «Было бы лучше всего, – писал он, радикально изменив риторику, – устроить так, чтобы мы жили в одном городе».
Ван Гог не только одобрил план брата относительно школы Кормона, но и уверял, что занятия в ней «жизненно важны» для его художественного проекта. Винсент больше не требовал отдельную мастерскую, напротив, теперь он призывал к сдержанности и экономии. На двоих им будет достаточно и «одной комнаты с альковом», заверял он Тео. Что касается антверпенской эпопеи – Винсент смиренно просил прощения, что не сумел достичь заметного прогресса («Виной тому мое здоровье») и разочаровал брата. Хотя он так и не признался в том, что потерпел фиаско (уверяя Тео, будто по-прежнему числится студентом Академии), Винсент перестал сочинять истории про свои успехи и дал брату редкую возможность заглянуть в свой настоящий мир. «[Если я не уеду в Париж], оставшись здесь, я легко могу попасть в беду, продолжая бесконечно вращаться в прежнем кругу и совершать прежние ошибки», – признавался он брату.
Скелет с зажженной папиросой. Холст, масло. Январь—февраль 1886. 33 × 24 см
Винсент вновь был увлечен идеей воссоединения с Тео. «Сила – в единстве», – восклицал Винсент, возрождая призыв, с которым когда-то обращался к Тео из Дренте. Он вновь вызывал из небытия образ рейсвейкской дороги («Что за великолепная идея – работать и мыслить совместно») и перечислял сентиментальные примеры других братских союзов (в частности, Гонкуров). Совместная жизнь с Тео в Париже представала перед Винсентом в манящих картинах домашнего уюта – о том же он мечтал в Дренте. «Тебе понравится возвращаться по вечерам домой, в свою мастерскую», – писал он брату. «Я давно уже хотел, чтобы между нами все было именно так». В обмен на согласие Тео Винсент готов был обещать все, что угодно: что он поправит здоровье, что оба они обретут счастье.
Омрачить образ идеального единения не могла даже женитьба Тео – на Йоханне Бонгер или на ком угодно еще. «Надеюсь, совсем скоро мы оба сможем найти себе жен, так или иначе, – фантазировал Винсент. – Давно пора». Для придания своей просьбе большей убедительности он, как и в Дренте, клялся, что будет прилежно работать, следить за здоровьем и хорошо себя вести: «После стольких утраченных иллюзий мы должны быть уверены, что сможем прорваться… мы должны точно знать, чего хотим, должны, в конце концов, иметь веру в свои силы».
Тео наверняка чувствовал в лихорадочных мольбах Винсента приближение катастрофы. Неистовое рвение, дикие перепады настроения – от слезливой ностальгии к безоглядному энтузиазму, сменяющие друг друга приступы ярости и самоуничижения – от всего этого Тео страдал на протяжении последних пяти лет. В свои двадцать восемь лет он уже был достаточно умудрен опытом, чтобы оставить любые надежды на реальное изменение ситуации. Ожесточенные стычки с братом вот-вот должны были подчинить себе все остальное – его работу, друзей, дом и город, в котором он жил. Тео мог лишь найти повод для отсрочки, придумывая разные предлоги: срок аренды квартиры истекает только в июне, места в ней мало, а снимать вторую было бы слишком дорого. В очередной раз он призывал Винсента пожить в Нюэнене хотя бы до июня.
«Брабант – это отклонение от курса, трата времени, etc.», – насмешливо отреагировал старший брат, лишний раз напоминая о тревожной склонности к внезапной смене намерений.
Когда Тео предложил Винсенту употребить время в деревне на создание пейзажей, последний принялся убеждать младшего брата в совершенной необходимости рисования гипсовых слепков «без перерыва» – еще одно зловещее напоминание о присущей Винсенту неуступчивости.
Наконец Тео сделал то, чего всегда старался избегать: он сказал Винсенту «нет» (сопроводив отказ дополнительными пятьюдесятью франками). Приехать в Париж немедленно было невозможно. Надо было ждать до лета.
Но Винсент не мог ждать. Всего через несколько дней после того, как он получил письмо от Тео и отправил ответное («Я не хочу спорить с тобой, просто прошу, чтобы ты пересмотрел решение»), ночным поездом он уехал в Париж, оставив в Антверпене кучу неоплаченных счетов за жилье, краски и лечение зубов и не известив брата о своем намерении приехать незамедлительно. Утром следующего дня посыльный доставил Тео на службу записку.
Mon cher Theo,
не сердись, что я явился как гром среди ясного неба. Я все тщательно обдумал и считаю, что таким образом мы выиграем время. Буду в Лувре к полудню, а если хочешь, то и раньше… Приходи, как сможешь. Вот увидишь – все уладится.
Примечания
От редакции
Для удобства читателей в издание на русском языке включены необходимые примечания к основному тексту. Полный корпус объемного комментария и авторского справочного аппарата на английском языке размещен на сайте .
В соответствии с системой, установленной авторами книги, ссылки на переписку Винсента Ван Гога приводятся по двум авторитетным системам нумерации и датировок:
BVG (Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh) – нумерация и датировки, принятые в первом полном голландском издании переписки Ван Гога, осуществленном в 1952–1954 гг. Издание, подготовленное Йоханной Ван Гог-Бонгер (под редакцией племянника Винсента В. Ван Гога), хотя и являлось долгое время ключевым источником для научных работ, посвященных жизни и творчеству Ван Гога, сейчас по большей части уступает место «Полному изданию писем» под редакцией Лео Янсена, Ханса Лейтена и Нинке Баккер, более точному в отношении датировок и последовательности;
JLB (The Letters. The Complete Illustrated and Annotated Edition) – нумерация и датировки, принятые в издании под редакцией Лео Янсена, Ханса Лейтена и Нинке Баккер (Leo Jansen, Hans Luijten, and Nienke Bakker). Новый английский перевод, осуществленный сотрудниками Музея Ван Гога, гораздо точнее известного перевода Йоханны Бонгер и снабжен развернутым научным комментарием. Издание доступно на сайте: /.
В издании на русском языке все эпистолярные источники дополнены сведениями об авторе и адресате письма, в ряде случаев отсутствующими в оригинальных примечаниях.
Таким образом, ссылки на переписку Винсента Ван Гога приводятся по образцу:
Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
Прочая переписка, а также документы семейной хроники, в соответствии с авторской системой, приводятся с инвентарными номерами Музея Ван Гога в Амстердаме (например: Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982).
Во избежание путаницы при совпадении имен в ссылках на эпистолярные источники принята следующая система именования членов семьи Ван Гог:
Винсент – Винсент Ван Гог, в качестве автора или адресата письма указывается без фамилии;
Теодорус Ван Гог, отец Винсента;
Сент Ван Гог, брат Теодоруса Винсент, дядя Винсента (дядя Сент);
Корнелис Маринус Ван Гог, брат Теодоруса Ван Гога, дядя Винсента (дядя Кор);
Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус, мать Винсента (в случаях, когда авторами или адресатами письма являются оба супруга, – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог);
Анна Ван Гог / Анна ван Хаутен-Ван Гог, сестра Винсента;
Элизабет Ван Гог / Элизабет Дюкен-Ван Гог, сестра Винсента Лис;
Тео Ван Гог, брат Винсента;
Виллемина Ван Гог, сестра Винсента Вил;
Кор Ван Гог, брат Винсента.
Пролог Неистовое сердце
…«себя ранил»… – Поль Гаше – Тео Ван Гогу, 27.07.1890, b3265 V/1966. «Премного сожалею, что вынужден беспокоить Вас, однако я счел своим долгом безотлагательно связаться с Вами. Сегодня, в воскресенье, в девять вечера за мной прислали по просьбе Вашего брата Винсента, который хотел видеть меня немедленно. Я нашел его в плачевном состоянии. Он себя ранил…»
…окрестили «поклонением»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.04.1877, b2503 V/1982.
…«обожании». – Эмиль Бернар – Альберу Орье, 03.07.1891, b3052 V/1985.
«В его манере… есть… ничего и никого». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
«Я фанатик!»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.11.1881, BVG R06 / JLB 190.
«Я ощущаю в себе силу… поддерживать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
…читал «яростно». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W04 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
«Меня страшно злит…. тихое место». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 15 / 10.11.1881 или 11.11.1881, JLB 182.
«C’est un fou»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
«Плод больного сознания»… – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 27.09.1890, b0947 V/1962.
…«Иногда я работаю… >…< …не могу иначе»… – Винсент – Эмилю Бернару, 24.06.1888, BVG B09 / 27.06.1888, JLB 633.
…«картинами, полными живописи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.08.1888, BVG 524 / 13.08.1888, JLB 660. Подчеркнуто автором.
…«Многие художники… Пути гения неисповедимы». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
…«Вы… сумели разглядеть человека». – Тео Ван Гог – Альберу Орье, 27.08.1890 (цит. по: Van Gogh, Aurier, p. 236).
…«плоть и кровь» художника. – Zola, 1991, p. 148 (Э. Золя, из очерка «Эдуард Мане». Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 26 т. М., 1961–1967. Т. 24).
«В картине… человека, а не картину»… – Там же (Э. Золя, эпиграф к сборнику 1866 г. «Мой салон». Цит. по: Там же).
…«[Золя]… „…человека-художника“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«Всегда… интереса к самой картине». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«насколько [это] глубже – бесконечно глубже»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
«Я хочу… чувствовать то, что пишу». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
«Мое творчество – это я»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
Часть первая. Ранние годы 1853–1880
Глава 1 Плотины и дамбы
Плотины и дамбы. – «Мы – люди плотин и дамб… плотины и дамбы – отличительная черта нашей страны и национального менталитета» (цит. по: Mackay, p. 10).
…любовь… «скисла». – Lubin, p. 80.
«Поистине… их жены»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / 19.11.1881, JLB 187.
…«наполовину чужим, наполовину надоевшим»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882, BVG 187 / 14.04.1882, JLB 217.
…«Кто та, к кому… мрак клеветы?» – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.12.1889, BVG W18 / 23.12.1889, JLB 832. Винсент цитирует стихотворение Томаса Мора «Любовь святого Иеронима», которое он знал, вероятно, по цитате в романе Гарриет Бичер-Стоу «Мы и наши соседи».
…«самом приятном месте на земле». – Aglionby, p. 299.
…«каждое утро… яркими красками»… – Fromentin, p. 118–119.
«Кажется… моют ежедневно»… – Coquiot, p. 83.
…«как полы в бальной зале». – Schama, p. 375.
…«позавидует… здесь живет». – Aglionby, p. 299.
…«Множество людей… любых перекладинах». – Из дневника монаха-августинца Ваутера Якобсзона (1522–1595). Цит. по: Mak, p. 74.
…«обняла…..драгоценного сына». – Carbentus Genealogy, n. p., VGFA.
«Страх революции… подъем реакционных настроений»… – Schuchart, p. 35.
…ни одного мертворожденного. – Carbentus Genealogy, n. p., VGFA.
…занялся переплетным делом… – Источники расходятся во мнениях, чем именно зарабатывал на жизнь Виллем Карбентус. Ян Хюлскер указывает, что он торговал книгами либо занимался и тем и другим (Hulsker, 1990, p. 6).
…«не пошел… по правильной дороге»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.09.1875, b2359 V/1982.
…«от душевной болезни»… – Carbentus Genealogy, n. p., VGFA.
…полно «забот и неприятностей»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус и Кор Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.04.1875, b2335 V/1982.
…«разочарованиям не будет конца»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 08.11.1875, b2372 V/1982.
…требуют… «слишком многого». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 10.02.1889, b2427 V/1982: «Замечательно уметь принимать вещи как должное и разумно не требовать от жизни слишком многого».
…«никто не идеален»… – Там же.
…«несмотря на их недостатки». – Там же.
«Если бы мы могли… от праведного пути?» – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/1982.
«Свадебные празднества… великой печалью». – Van Gogh-Carbentus Anna Cornelia, n. p., VGFA.
…«это занимает время… в другую сторону». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/19827.
«Заставляй себя отвлекаться на другие вещи»… – Там же.
«Дражайшая матушка… беспокоится обо всех». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1879, b2468 V/1982.
…«Божье испытание». – Carbentus Genealogy, n. p., VGFA.
…«Господь… волю Твою». – Там же.
…«оберегать, поддерживать и утешать». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 04.09.1874, b2720 V/1982.
«Дай Бог тебе сохранить честность»... – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 16.03.1878, b0970 V/1962.
«Учись жить, как живут нормальные люди»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 31.12.1875, b2385 V/1982.
…«прямым путем». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.11.1876, b2795 V/1982.
…«Невеста… ее будущий дом». – Van Gogh-Carbentus Anna Cornelia, n. p., VGFA.
Глава 2 Форпост на пустоши
…местечко вроде Грот-Зюндерта… – Здесь и далее основным источником сведений о Грот-Зюндерте времен, когда в него переехали Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог, а также об истории поселения служит издание: Kools.
…126 домов. – Brekelmans, p. 50.
…худшие черты характера голландского крестьянина… – «Голландец – это здоровый, жирный, двуногий сырный червь. Создание, так привязанное к поеданию масла, употреблению крепких напитков и катанию на коньках, что всему миру он известен под прозвищем „Скользкий малый“» (цит. по: Schama, p. 265).
…о «скором пополнении… дал нам Господь». – Van Gogh-Carbentus Anna Cornelia, n. p., VGFA.
…«В наши дни смерть…..не снимают траура». – Legouvé, p. 8–9.
Самой жестокой и глубокой из скорбей… – Цитата из стихотворения популярного поэта-священника Бернарда тер Хара (цит. по: Kools, p. 28).
…«элегии на смерть… детей»… «одним из главных достижений… литературы». – Там же.
«Пустите детей приходить ко Мне…» – Brekelmans, p. 49. См.: Мф. 19: 14; Мк. 10: 14; Лк. 18: 16.
…определенные предписания. – «Детей традиционно называли в честь одного из крестных, что на практике чаще всего значило, что ребенок получал имя деда или бабки, двоюродного деда или двоюродной бабки». См.: History of Private Life, p. 457–458).
«Прежде всего нас формирует семья… потом мир». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.11.1876, b2797 V/1982.
…«эрой торжествующей семьи». – Цит. по: Kools, p. 29.
…«безгрешной зарей жизни»… – Цит. по: Там же, p. 30.
«Нужно следить…»… «…не заменит погубленной юности». – Цит. по: Там же.
…«одиноким и неясным». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 05.02.1876, b2231 V/1982.
…«семейном тоталитаризме»… – См.: History of Private Life, p. 211–212.
«Мы не можем жить…..открыть друг другу сердце». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
…«странная, болезненная атмосфера»… – Van Gogh-Bonger, 1978, p. XXI.
«О, я не могу представить… >…< …наше единство исчезло». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.09.1875, b2358 V/1982.
«Лежа в постели…..„Будь храброй, Лис!“»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.01.1875, b2313 V/1982.
…«Могу представить…..станет лучше». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.11.1876, b2790 V/1982.
«Семейное чувство… Господи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1876, BVG 78 / 23.10.1876–25.10.1876, JLB 95.
…«освежают цвет лица»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.06.1873, b2633 V/1982.
…«Я очень хорошо понимаю… воспоминаниями о доме». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2639 V/1982.
«Любовь цветов… любить и цвести». – Karr, n. p.
…«работать… растут цветы»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 10.07.1890–14.07.1890, BVG 650 / JLB 899: «Ты ведь говорила, что работать в саду и смотреть, как растут цветы, для здоровья – первое дело», – писал Винсент в последнем письме матери.
…«цвет опадает… новая жизнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82a / 26.08.1876, JLB 89.
…«на кладбищах… нежели в других местах»… – Karr, p. 142.
…«милостивым Господом»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2638 V/1982: «Я видела прекрасный закат… и думала о том, что милостивый Господь повелел солнцу светить нам день за днем, и о том, как Он сам близок всем нам, несмотря на то что мы так далеко друг от друга». Такого рода отождествление было распространено в литературе того времени, подробнее см.: Kôdera.
…«покой нашим сердцам»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.03.1876, b0955 V/1962.
…«сотворить свет из тьмы». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 31.03.1876, b0956 V/1962.
…«незабвенными семейными обедами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1890, BVG 638 / JLB 877.
…«изрядно сведущ в таких делах»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 19–20. Лис описывает в своих воспоминаниях эти семейные вечера.
…«околдованный мгновениями прошлого»… – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B07 / 19.06.1888, JLB 628.
…«трудных, но благородных дней»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.12.1882, BVG 252 / JLB 293.
…«бесчувственного» настоящего. – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
Цивилизация… «в упадке»... – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.09.1883, BVG 326 / 21.09.1883, JLB 388. Подчеркнуто автором.
…общество… «порочно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.09.1883, BVG 326 / 21.09.1883, JLB 388. Подчеркнуто автором.
«Я все более… дня сегодняшнего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882 или 03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«неумолимую быстротечность… жизни»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 12.06.1890, BVG W23 / 13.06.1890, JLB 886.
«Бывают в жизни моменты… но… не всегда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«лучшей из книг»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2638 V/1982: «Изучай Библию усердно, это – лучшая из книг».
…«плоды великих умов, но порочных душ». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.04.1875, b2333 V/1982.
«Рождество – самое прекрасное время»… – Эту мысль повторяет за матерью ее старшая дочь Анна (Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.12.1877, b2576 V/1982).
…«чтобы привести к ним святого Николая». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.12.1875, b2375 V/1982.
«Каждый раз… внове»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
…«вытесненном из сердца матери»… – Dickens, 1902, p. 366 (Ч. Диккенс. Одержимый, или Сделка с призраком, гл. 1. Цит. по: Диккенс Ч. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1957–1963. – Т. 12).
«Мне кажется… кому радовался». – Там же, p. 360 (цит. по: Там же).
…нравоучительных пособий для детей. – Kôdera, p. 17–18.
«Долг превыше всего»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 30.04.1873, b2620 V/1982.
…«Все, что не долг, то грех»… – Цит. по: Mill, 1859, p. 75.
…Долгу, Благопристойности и Благоразумию. – Wagener, p. 201–202.
…«в Европе… в общественной иерархии»… – Schuchart, p. 68–69.
«Денег у нас нет, но доброе имя осталось»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.10.1877, b2561 V/1982.
«Общаться лучше… легче поддаться соблазнам». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/1982.
«[Они] любят и скорбят… картофелем»… «Сердца… уровень начальной школы». – Legouvé, p. 284–285.
«Производить приятное впечатление… тоже долг». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.01.1876, b2228 V/1982.
…«Всегда следите… видели в вас людей благородных». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.04.1874, b2696 V/1982. См. также: Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 19.05.1874, b2702 V/1982; Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.02.1876, b2234 V/1982; Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 25.09.1875, b2362 V/1982.
«Каков ты в одежде… таков и в душе». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 21.09.1877, b2555 V/1982.
…«произведет… внутренней сутью». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.10.1873, b2672 V/1982.
…«покажет… сын преподобного Ван Гога». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1873, b2634 V/1982.
…«Мне нужно… можно выйти на улицу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
…«основой… счастливой жизни». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.05.1878, b0976 V/1962.
«Счастлив тот… хранит самообладание». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.05.1874, b2704 V/1982.
…«Боюсь, как бы… держать наготове». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 24.02.1874, b2689 V/1982.
…«нельзя стать нормальным человеком»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.01.1876, b2225 V/1982.
…«умерла от горя». – Van Gogh Maria Johanna, 1899, n. p., VGFA.
…«запятнал наш дом»… – Там же.
…на «скользкую тропинку»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2639 V/1982.
«Как же сильно… Я недостойна их». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.01.1876, b2226 V/1982.
…«Избави нас… укоров совести». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 95 / JLB 114.
Глава 3 Странный мальчик
«Он не был похож… предпочитая играм чтение». – По воспоминаниям мэра ван де Валла, см: Stokvis, p. 9.
…декорировать заново… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.02.1883–24.02.1883, BVG 268 / 20.02.1883 или 21.02.1883, JLB 318.
«Велика ли беда… следуя правилу № 1?». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«Он не казался юным… исчерчен морщинами». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. xxviii. См. также: Meyers, p. 43; Tralbaut, p. 26.
…«Перо должно… как плющ покрывает стену»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 095 / JLB 114. Винсент восторженно описывает удовольствие от письма на хорошей бумаге.
«Ничего не делать… неправедно»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 16.06.1889, BVG W12 / JLB 780.
…«жизнь в бездействии»? – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1883, BVG 303 / JLB 365.
«Сделай многое… или умри». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 379 / 02.10.1884, JLB 464.
«Любой, кто… изящных писем». – Цит. по: De Vries, van der Woude, p. 332.
…когда Зюндерт посетили сестры Бакхюйзен… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 10.06.1874, b2706 V/1982.
Его сестра вспоминает случай… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. xxxv. См. также: Kools, p. 109; Wylie, 1975, p. 11; Nagera, p. 19.
…«жалкими почеркушками». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
«Настоящее искусство… созреет в упорном труде». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
«Я до сих пор…..никого, кроме меня и мамы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
…«выступали слезы умиления». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1883, BVG 324 / 14.09.1883, JLB 386.
…«какой она сохранилась в моей памяти». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1888, BVG 546 / JLB 699.
…упоминания в семейной хронике. – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xx.
…«Никогда… только Винсентом». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео и Йоханне Ван Гог, 23.03.1890, b2924 V/1982.
…«самым неприятным» из всех детей Ван Гогов. – Stokvis, p. 12.
…«не обращал… внимания… на… „декорум“»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 9.
«Если бы наш Винсент… облегчило жизнь»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 29.01.1876, b2223 V/1982.
«Он как будто…..наше терпение». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
«Семья – это…..члена семьи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
…«страна мечты»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 16.
«Самая гармоничная из стран…..шафраново-желтым светом». – The Hague School, p. 116.
…«изучал жизнь подлеска». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. xxx.
…«не сломать ни одного колоса»… – Там же, p. 6.
«По складу ума… философ». – Там же, p. xxxv.
…«Мы оба…..обязаны нашему детству в Брабанте». – Винсент – Тео Ван Гогу, BVG 237 / 22.10.1882, JLB 274.
«Вы найдете… познакомиться поближе». – Bulwer-Lytton, p. 15 (Э. Бульвер-Литтон – Кенелм Чиллингли, кн. 1, гл. XIV. Цит. по: Бульвер-Литтон Э. Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь. – М., 1985).
…«ребенок может забрести… отравить его воображение». – Stengers, van Neck, p. 9–10.
«Какая жалость… участие в жизни семьи»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.01.1876, b2225 V/1982.
…«нелюдимого» и «замкнутого» мальчика… – Brekelmans, p. 55; Kools, p. 29.
…«мало общего с остальными детьми». – Stokvis, p. 10.
«Бо́льшую часть времени… бродил… довольно далеко [от города]». – Tralbaut, p. 25.
…«чем-то напоминает Северный полюс»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 11.03.1889, b2046 V/1982.
…играли в «перепрыгни канаву»… другими «забавными затеями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244. См. также: Kools, p. 35.
…«много более, чем… человеком». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.02.1877, b2503 V/1982.
…«обожал Винсента сильнее… вообразить». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 26.07.1887, b4284 V/1984.
…«весел и доволен»… – Теодорус и Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 26.01.1878, b0964 V/1962.
…«начать насвистывать вместе с ними». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
«Вспомни… мы все равно это сделаем»… – Теодорус и Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.01.1873, b2593 V/1982.
…«Тебе не кажется… всем угодить?»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 16.03.1889, b2050 V/1982.
…«наша гордость и радость»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.12.1873, b2674 V/1982.
…«Ты для нас как весенний цветок». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 29.04.1883, b2243 V/1982.
…«Дорогой Тео… ценное сокровище»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 25.02.1875, b2324 V/1982.
…«То, что Па и Ма сказали… разочаровывает»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«Это не я… заносчивый!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.03.1884, BVG 363 / 15.03.1884–19.03.1884, JLB 438.
…«Возьми свои слова назад!»… – Из письма Антону ван Раппарду, который был для Винсента своего рода «заместителем брата»; Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R54 / 16.07.1885, JLB 517.
…«даже не здороваясь»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 16.
«Его братья и сестры… >…< …„Можно мне с тобой?“». – Там же.
«Моя юность была… холодной и пустой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 05.11.1883, JLB 403.
…«Я хочу очиститься… наедине с природой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.10.1883–15.11.1883, BVG 339a / JLB 403.
«Я… падал в пропасть… вызволяет себя из его пут». – Цит. в письме: Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
«Поистине, птицы… в своем роде художники»... – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.09.1885, BVG R58 / 08.08.1885–15.08.1885, JLB 526.
«Ужасно длинные названия… помнил все наизусть». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. xxix.
…«общение с крестьянскими мальчишками»… «грубым». – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xx.
…под номером А40. – Современный адрес: Статионсстрат, 16.
«Я стоял на ступенях… на мокрой дороге»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.04.1876–17.04.1876, BVG 60 / 17.04.1876, JLB 76.
«Можно было разглядеть… перед ней». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 082a / 26.08.1876, JLB 89.
…со скорбным одиночеством Христа… – Там же.
«Каждая моя клеточка… в школе-интернате». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785.
«Я бросился на шею отцу…..мы едины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 082a / 26.08.1876, JLB 89.
«Ты помнишь… >…< …не были так счастливы вместе». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.09.1875, b2358 V/1982.
«Диковинная крепость… сумасбродными идеями»… – Havard, p. 372–373.
…«абсолютно ничему не научился»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785.
…«острый и верный глаз»… «восприимчивость к красоте». – Цит. по: Van den Eerenbeemt, p. 5.
«Учитель сам должен… способностям учеников». – Там же, p. 7–8.
…«тот художник… не рисовать, а класть кирпичи». – Там же, p. 2–3.
…«источник всей красоты – великолепная, божественная природа». – Там же, p. 7–8.
…«воспитание острой наблюдательности». – Там же.
…«нельзя создать… прекрасного или возвышенного». – Там же, p. 5–6.
…«Если бы тогда… я мог бы избежать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Видишь ли, дорогой мой… твои предки»… – Bulwer-Lytton, p. 43 (Э. Бульвер-Литтон. Кенелм Чиллингли, кн. 1, гл. XIII. Цит. по: Бульвер-Литтон Э. Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь. – М., 1985).
…«Мне стыдно за тебя!» – Там же (цит. по: Там же).
Глава 4 Бог и деньги
«Мы знаем… разговоры о религии и морали не главное»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.12.1876, b2803 V/1982.
«Дисциплина…..законом для каждого». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982. В письме Дорус говорит о необходимости абсолютного послушания подчиненного начальнику, вероятно, это утверждение справедливо и в отношении его взглядов на руководство собственной общиной.
«Настоящий маленький протестантский Папа»… – Слова мэра Зюндерта ван де Валла. Цит. по: Stokvis, p. 10.
…на тех «мерзавцев»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.03.1877, b2512 V/1982.
…«Укрепи, Господи… любовью к Тебе». – Текст этой молитвы часто цитирует Винсент, в одном из писем называя ее «прочитанной в канун Нового года», в других – без этого уточнения. См., например: Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1875, BVG 35 / JLB 42; Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1877, BVG 94 / JLB 113; Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 95 / JLB 114.
…«быстрые… прогулки»… «подпиткой для ума». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.03.1877, b2510 V/1982.
…«затворничество… быстрее пройти». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.06.1876, b2752 V/1982.
…«скучать и раздражаться»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 28.10.1876, b2788 V/1982.
…«наместник Господа… сродни Господним». – Zeldin, p. 318; Nagera, p. 36–37.
«Благоговейная… от Бога». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.12.1874, b2737 V/1982.
…не «подозревал» и не «осуждал»… «поддерживал» и «поощрял». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.07.1875, b2346 V/1982.
…«цель… с нашими детьми и для них». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.03.1877, b2512 V/1982.
…«словно он олимпийский бог»… – Legouvé, p. 192–193.
…«тронов»… – Там же, p. 197–198.
…«принимать больше участия… прислушиваться к их мнению». – Там же, p. 1–2.
…«отец… для своего сына». – Там же, p. 173.
«Знай… тебе как брат»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.03.1877, b2510 V/1982.
…«Мы не сможем… чем-то омрачено»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.07.1875, b2346 V/1982.
…«Я лишь указываю…..не высказывать замечания»… – Там же.
…уважение к «свободной воле»… – Там же.
…«портят жизнь» и…«доставляют… огорчение»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
…метафоричность восприятия. – Например, извиняясь за неопрятное пятно на письме, Дорус находит место для морализаторской сентенции: «Нет времени переписывать. Пятна неприемлемы, но худшие из них не те, что остаются на бумаге» (Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.02.1874, b2686 V/1982).
«Как, должно быть… какую прожил Па»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
…«личностью становятся в общении с людьми»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.03.1876, b0954 V/1962.
…«не жалеть усилий… друг с другом»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.07.1875, b2346 V/1982.
…«всегда интересоваться жизнью»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.04.1877, BVG 91a.
…«росли сами по себе». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 07.01.1874, b2682 V/1982.
…«преступили черту закона»… – Name van Gogh, p. 347, VGFA.
Летопись его семьи… – Главный источник сведений о семье преподобного Винсента Ван Гога – записи его дочери Марии Йоханны (Митье), тетки Винсента. См.: Van Gogh Maria Johanna, 1859, 1899, 1900, VGFA.
…«чудовищные головные боли»… – Van Gogh Maria Johanna, 1899, n. p., VGFA.
«Что посеет человек… то и пожнет». – Гал. 6: 7; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
«Подумайте… дали… обильные всходы». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.11.1878, b2446 V/1982.
…«Отрада… довольное собой». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2520 V/1982.
…«близкие отношения»… «безумства». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.05.1878, b0979 V/1962.
«В твоем возрасте… испытал»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2520 V/1982.
«Я рад…..замечательная профессия». – Цит. по: Van Houten – van Gogh Anna Cornelia, VGFA, p. 3.
«Да будет тебе… вечное – в заветное желание»… – Kempis, p. xxii—xxiii (цит. по: Фома Кемпийский. О подражании Христу. СПб., 1896. Кн. 3, гл. XVI).
…не был наделен ораторским талантом. – Kools, p. 9. Винсент, возможно, не разделял общего мнения, поскольку его оценки проповедей отца скорее комплиментарны, он даже сравнивает их с выступлениями самого популярного в то время проповедника – пастора тен Кате (Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1877, BVG 105 / JLB 126).
…«очень изящный… неразборчивый». – Андрис Бонгер – Хендрику Христиану Бонгеру, 25.06.1881, b1658 V/1970.
…об «идеальном назначении»… – Van Gogh Maria Johanna, 1859, n. p., VGFA.
«Здешняя община… численность практически не изменилась». – Цит. по: Kools, p. 42.
…«важные господа в Бреде». – Цит. по: Там же, p. 53.
…«горстке верующих… на баррикадах»… – Archief Hervormade Kerk Zundert en Rijsbergen, inv. nr. 7.
…«Помогай себе… помощь нам». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.12.1875, b2385 V/1982.
«Ты должен… и для других». – Тео Ван Гог – Кору Ван Гогу, 11.03.1887, b0907 V/1962.
«Фермы… если бы почву как следует удобряли». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 16.06.1889, BVG W12 / JLB 780.
«Им многое не нравится»… – Van Gogh Maria Johanna, 1859, n. p., VGFA.
…от магазина бывшего компаньона. – Van Crimpen, p. 75. Точно не известно, какого рода деловые отношения связывали Сента Ван Гога с Хендриком ван дер Бругом, сыном старшей сестры его отца Марии Йоханны и ее мужа Корнелиса ван дер Бруга.
…«Компания… жизнерадостная». – Ten Brink et al., p. 373–374.
…«осторожного… умного… расчетливого коммерсанта»… – См.: Meyers, p. 92.
«Все продается»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1888, BVG 513 / JLB 645.
…«весь ассортимент гравюр из каталога [Гупиля]»… – Stolwijk, Thomson, p. 10.
Орден Дубовой короны. – Учрежден Виллемом II (в бытность великим герцогом Люксембургским) в 1841 г. Орден присуждался по усмотрению короля и на момент, когда им был награжден Сент, имел пять степеней.
«Я должен был определиться… не знал, что выбрать». – Цит. по: Early Biography, p. 32, 41.
…«Переезд – как это ужасно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.08.1873, BVG 10a / JLB 12.
…считалось будущим наследством… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235: «Единственный человек, который, если обстоятельства сложились бы по-другому, мог бы оставить мне наследство по причине того, что я ношу его имя, – это дядя Сент…»
Глава 5 Дорога в Рейсвейк
…«космополита»… – Винсент – Каролине ван Стоккум-Ханебек, 09.02.1874, BVG 13a / JLB 18: «Иногда мне кажется, что постепенно я становлюсь настоящим космополитом: не голландцем, англичанином или французом – просто человеком».
…«вполне уместную гордость»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«излучает поэзию»… «Он произвел на меня… существо иного порядка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882–20.03.1882, JLB 212: «…он [Терстех] излучал поэзию, но поэзию, если можно так выразиться, реалистичного, прагматичного толка».
«Я очень занят… мне необходимо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.03.1874, BVG 15 / JLB 21.
«Ходи в музеи… старых мастеров». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1873, BVG 12 / JLB 15.
…«девственное впечатление» от природы. – Деревню Остербек в провинции Гелдерланд часто называли «голландским Барбизоном» (The Hague School, p. 56–60).
«Хлыст, постоянно подстегивающий воображение…..какие картины представляем себе!» – Souvestre, 1901, p. 46–47.
«Восхищайся… в достаточной мере». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1874, BVG 13 / январь 1874, JLB 17.
«Впрочем, я мог бы продолжать бесконечно… современных художников». – Там же.
«Эти ослепительные павлиньи перья!….казались мне прекрасными». – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
…кажется «тяжеловесной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1888, BVG 547 / JLB 699.
«Основное их достоинство… как тебе нравится»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 01.10.1873, BVG 11a / 16.10.1873 и 31.10.1873, JLB 14.
…«существует всего четыре или пять… отпечатков… повреждены»… – Там же.
…«скверное время». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.07.1883, BVG 300 / JLB 362.
«Начало чего-то нового… самое трудное в жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1873, BVG 3 / середина января 1873, JLB 3.
«Капризный… одно и то же». – Х. Г. Терстех – Тео Ван Гогу, 07.03.1890 (Van Gogh: The Complete Letters, p. 582).
…«Я держал дистанцию»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882–20.03.1882, JLB 212.
«Настоящая бедность»… – Van Gogh en Den Haag, p. 10.
«Он даже высказывал…..не были особенно близки». – Persoonlijke herinneringen’ door D. Gestel, n. p. Цит. по: Meyers, p. 84.
…«то далекое время… пили у мельницы молоко». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
…«то, что он видел… выразить на бумаге». – Там же.
…«чувства… были едины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 16.12.1883, JLB 414.
…«Дорогой Тео…..вернулся домой». – Винсент – Тео Ван Гогу, август 1872, BVG 1 / 26.09.1872, JLB 1.
«Такие хорошие… люди…..полезным». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.04.1874, b2696 V/1982.
…«самым изысканным цветком». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.11.1877, b2564 V/1982.
…«умственную», но не «физическую». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
«Половина меня… была влюблена». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 156 / 10.11.1881 или 11.11.1881, JLB 182.
«Я хотел только отдавать… ничего взамен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
«Если я не могу найти…..останусь один». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«Мои физические желания… довольно слабы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…«если ты можешь…» «…заглянуть туда раз-другой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1875, BVG 35 / 02.09.1875, JLB 42.
…«о… жизни… обо всем на свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«теми женщинами, что прокляты и презираемы»… – Там же.
…«особой привязанности»… – Там же.
…«к которым он что-нибудь чувствовал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«гораздо лучше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
…неприятности… можно только догадываться. – Указание на суть происшедшего содержится в письме от 1882 г., которым Винсент отвечал на высказанную Тео резкую критику его решения жениться на проститутке Син. «Однажды, много лет назад, я уже получал письмо, очень напоминающее твое прошлое. Оно было от Х. Г. Т. [Х. Г. Терстеха]». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
…«был буквально охвачен паникой»… – Там же.
…«Я немедленно пожалел… о происшедшем». – Там же.
«Теперь я почти уверен… выставили меня в дурном свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
…«Иногда кажется… с точностью до наоборот». – Van Gogh Maria Johanna, 1900, VGFA, p. 7.
«Можешь себе представить… проблему Винсента». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.02.1873, b2597 V/1982.
…«неприятными вещами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482.
…«бороться с собой»… «покаяться в слабостях»… «отвратить… служения греху». – Одно из стихотворений, присланных отцом, Винсент цитирует в письме брату (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82a / 26.08.1876, JLB 89).
«С непоколебимостью… считал себя атеистом»… – Boele van Hensbroek, p. 334.
…«книгах о физических и нравственных недугах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…«одну за другой… страницы… душеспасительной брошюры». – Boele van Hensbroek, p. 334.
…было бы неописуемым позором… – Военные действия, развернутые Нидерландами в Индонезии в 1873 г. (т. н. «Ачехская война»), не пользовались поддержкой граждан. «Какой ужас эта война», – писала сыну Анна (Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 26.04.1873, b2619 V/1982).
«Господь призвал тебя на эту работу»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.01.1873, b2594 V/1982.
…«стать таким же умным, как Винсент». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 23.06.1873, b2637 V/1982.
…«от дурного влияния». – Анна Корнелия и Кор Ван Гог – Тео Ван Гогу, 23.01.1873, b2595 V/1982.
«Твердо держись…..истинного благочестия». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.01.1873, b2596 V/1982.
«Отрадно, что ты так хорошо начал»… – Там же.
…за «отвагу». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.07.1873, b2641 V/1982.
«Ты делаешь все правильно… Винсент». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.01.1873, b2594 V/1982.
«Какие отличные новости…..желаю тебе успеха». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.12.1872, BVG 2 / JLB 2.
«Я очень счастлив… в той же компании»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1873, BVG 3 / JLB 3.
«Нам по-прежнему нужно многое обсудить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.12.1872, BVG 2 / JLB 2.
…«что он видел… больше всего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1873, BVG 3 / JLB 3.
«„Гупиль“ – замечательная компания…..добиться». – Там же.
…«вероятно, очень скоро»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.03.1873, BVG 5 / JLB 5.
…«Решено, что я должен уехать». – Там же.
…«скованность и робость всегда были помехой его работе». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 15.
«Его отправили… проще общаться с англичанами»… – Там же, p. 10.
…почла за благо воспринимать… как повышение по службе. – В письме к Тео Анна называет Винсента «прекрасным примером для подражания» и с удовлетворением рассуждает: «Тех, кто старается, всегда ждет успех… медленно, но верно они находят свой путь… так случилось и с нашим Винсентом» (Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.02.1873, b2597 V/1982).
…«Господь их благословит и направит»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.05.1873, b2626 V/1982.
…«не знал, как лучше поступить». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.10.1874, b2726 V/1982.
«Он рассыпается в похвалах… далеко пойдет». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.05.1873, b2627 V/1982.
«Предполагаю, тебе известно…..уезжать отсюда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.03.1873, BVG 5 / JLB 5.
…«Я намерен… себе на пользу». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 26.04.1873, b2619 V/1982.
…«скорейший срок»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.03.1873, BVG 5 / JLB 5.
«Возможно, мне придется… я сейчас избавлен»… – Там же.
…«Тео, ты не представляешь… стольких друзей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.05.1873, BVG 8 / JLB 8.
«Слишком большой, слишком сумбурный»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.01.1890, BVG W19 / JLB 841.
…«Он гораздо больше, чем я себе представлял»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
«Несколько очень славных дней в Париже»… – Там же.
…«Когда я впервые увидел Париж… уже не отделаться». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W04 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
Глава 6 Изгнание
…«огромным черным пятном»… – Porter, p. 283.
…«занимала несколько… с кеба на кеб». – Taine, p. 16.
«Неизменно…..топчет тебя». – Ackroyd, p. 586–588 (Из письма Генри Джеймса сестре. Цит. по: Акройд П. Лондон: Биография. – М., 2005. – Гл. 10).
…«невообразимой величиной»… – Там же.
…«загаженной громадой»… «…сочится яд». – Цит. по: Porter, p. 280.
…«настолько тихом… о близости Лондона»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 02.07.1873, BVG 9a / JLB 10.
…поездка на пароходе… около часа… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.05.1873, b2630 V/1982.
«Здесь повсюду очаровательные парки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
…«красоту, нежность и трогательность… как Голландия». – Taine, p. 25.
«Здешняя местность… не похожа на Голландию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
«В Лондоне без цилиндра никак нельзя»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, март 1873, b2609 V/1982.
«Одно из лучших зрелищ, что я видел»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 02.07.1873, BVG 9a / JLB 10.
…«один из лучших здешних художников»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.07.1873, BVG 10 / JLB 11.
…«все же здесь есть несколько хороших художников, например Миллес»… – Там же.
…«ослепительную красоту» их… картин. – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13; Винсент – Тео Ван Гогу, 20.07.1873, BVG 10 / JLB 11.
…«современную жизнь в ее настоящем виде». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 01.10.1873, BVG 11a / 16.10.1873 и 31.10.1873, JLB 14.
…«очень скверное и неинтересное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13.
…«совсем не нравились» и казались «совершенно не тем, что нужно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Смотреть… было сплошным удовольствием»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13.
…«Здесь красиво зацвели яблони… в Голландии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
…«с ностальгией»… «чудесные воскресенья в Схевенингене». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.07.1873, BVG 10 / JLB 11.
«Я не забыл… провел бы там вечер». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 02.07.1873, BVG 9a / JLB 10.
«Ты, должно быть, отлично…..всех увидеть!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1873, BVG 12 / JLB 15.
«[Они] слишком сорят деньгами»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1873, b2634 V/1982.
«Там я никогда… в своей тарелке»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.12.1881–24.12.1881, BVG 165 / 17.10.1881, JLB 177.
…«Weltschmerz»… «одиночество его… огромно». – Со слов гаагского соседа Винсента Питера Буле ван Хенсбрука (цит. по: Boele van Hensbroek).
…«Холодное, бесплодное… по отношению к людям». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Здешний магазин не так интересен, как гаагский»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1873, BVG 12 / JLB 15.
«Чего нам не хватает… хороших картин»… – Там же.
«Главное, расскажи…..все это видеть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
«Все не так радужно…..в этом виноват». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 07.08.1873, BVG 10a / JLB 12.
…«позднее»… «возможно, будет полезен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1873, BVG 12 / JLB 15.
«Мы постараемся… рассчитывать». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 22.10.1873, b2671 V/1982.
…«все в порядке»… «доволен» и «чувствует приятное удовлетворение»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, март 1873, b2609 V/1982; Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2639 V/1982; Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 25.08.1873, b2651 V/1982.
«Учитывая обстоятельства, дела у меня идут хорошо»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
…«наверное, я должен привыкнуть»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 02.07.1873, BVG 9a / JLB 10.
…«нужно потерпеть еще чуть-чуть»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 07.08.1873, BVG 10a / JLB 12.
…«слишком длинное, чтобы привести его здесь»… – Там же.
…завладела его сердцем «так ненароком, так всерьез». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 01.10.1873, BVG 11a / 16.10.1873 и 31.10.1873, JLB 14.
…«родины… остаться навсегда». – Винсент – Каролине ван Стоккум-Ханебек, 09.02.1874, BVG 13a / JLB 18.
«[Я] еще не нашел… достичь». – Там же.
«Нам приходят радостные письма»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 25.08.1873, b2651 V/1982.
«Ее имя вписано в книгу судьбы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1876, BVG 82 / JLB 99.
…«добрая душа»… – Wilkie, p. 58–59.
…«не было ни намека на уныние»… – По словам ее внучки, дочери Евгении, цит. по: Meyers, p. 133.
…«властной и сложной в общении»… «острым умом»… – Цит. по: Wilkie, p. 58.
…«слышавшие эту исповедь… его жизнь». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 58.
«Он любил природу… чужим…» – Там же.
«Я ни разу… между ними»… – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.01.1874, b2679 V/1982.
«Теперь у меня есть… всегда мечтал»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13.
…«Эх, старина… приехал сюда!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13.
…улицы и дома… своей комнаты. – «Винсент прислал нам замечательные зарисовки улицы и дома, где он живет, интерьера его комнаты», – писал Дорус. «Нарисовано очень хорошо; как это мило и любезно с его стороны», – присоединялась к мужу Анна (Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.11.1873, b2673 V/1982). Рисунки, отправленные домой, не сохранились. Рисунок с изображением дома на Хэкфорд-роуд, подаренный семье Лойер, был найден в 1991 г. журналистом Кеном Уилки (Wilkie, p. 40).
«Надеюсь, твое Рождество… как мое»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1874, BVG 13 / январь 1874, JLB 17.
…«Винсент никогда не забывает нам написать»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.01.1874, b2684 V/1982.
…не «отказывает ли себе в чем-либо»… «славный мальчик». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.02.1874, b2686 V/1982.
«[Винсент] такой милый…..старается помочь». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.04.1874, b2696 V/1982.
…«быть друг другу как брат с сестрой»… «должна воспринимать ее как сестру». – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.01.1874, b2679 V/1982. В письме к Тео, явно подразумевая Евгению, Анна называет ее «Урсулой». Скорее всего, это просто ошибка с ее стороны.
«Будь добра к ней хотя бы ради меня»… – Там же.
…дом на Хэкфорд-роуд «своим»… «приятным молодым человеком… по достоинству». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.03.1874, b2691 V/1982.
«Наша Анна приедет… >…< …не верю своему счастью». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 03.03.1874, BVG 14a / JLB 20.
…унаследовал его… «золотой язык». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.06.1877, b2535 V/1982.
…«знал, как обращаться»… «помочь им… выбор»… «они… собственное решение». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 42.
…«Ты словно рожден для этого бизнеса»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 26.03.1874, b2694 V/1982.
«То, что ты…..кое о чем говорит!» – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 31.12.1873, b2677 V/1982.
«Будь здоров… образцом успеха»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 10.06.1874, b2707 V/1982.
…«подумать… вопросы [об искусстве]». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.06.1874, BVG 17 / JLB 23.
…«Старушка, не думай… тебе написал»… «связывает нечто… братская любовь»….. «упоминать об этом дома»… – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.01.1874, b2679 V/1982.
«Дамы, в доме которых… нельзя»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.07.1873, b2644 V/1982.
…«та старая дама». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.03.1874, b2691 V/1982.
«Их семья не такая, как у других людей»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.08.1874, b2715 V/1982.
…«множеством тайн»… «приносит Винсенту один вред». – Там же.
…«прекрасной»… «убежищем от жизненных трудностей и проблем»… – Там же.
…затем написал брату… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.07.1874, BVG 18 / JLB 25.
…«Дорогая Бетси… >…< …что есть». – Винсент – Бетси Терстех, 07.07.1874, JLB 24.
«Мы все очень… рады…..себе во благо». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 10.07.1874, b2710 V/1982.
«Он был сам не свой»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
…«Мы надеемся… пойдет ему на пользу»… – Там же.
«Они хорошие люди… максимальный комфорт». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.08.1874, b2713 V/1982.
«Представь себе… быть здесь вместе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1874, BVG 20 / JLB 27.
…«провела чудесный вечер с семьей Обах». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 04.08.1874, b2714 V/1982.
«Оказалось, что не все…..беспокоила меня». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.08.1874, b2715 V/1982.
«Я рада, что он… в своем воображении». – Там же.
«Он делал все возможное… успеха»…«причиной первой великой скорби»… – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xxv.
…«оттого… к страданиям других». – Stone, p. 18 (И. Стоун. Жажда жизни, ч. 1, гл. 6. Цит. по: Стоун И. Жажда жизни. – М., 1991).
«Я думаю…..слишком молода». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1874, BVG 20 / JLB 27.
«Он склонен…..увядших цветов». – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 28.04.1875, b2333 V/1982.
«Здесь, в Англии…..много читаю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1874, BVG 20 / JLB 27.
…«хотел бы… для его будущего». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.09.1874, b2721 V/1982.
«Нам горько…..в нелучшем состоянии». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2728 V/1982.
…«много времени… по окраинам». – Görlitz, van Eeden, p. 332–333.
«Нельзя пройти… проституток»… – Taine, p. 31.
…«квартал, в котором… публичные женщины»… «подобную массу… в Лондоне». >…< «Все это жаждет… первого встречного». – De Maré, p. 117 (Ф. М. Достоевский. Зимние заметки о летних впечатлениях, гл. V. Цит. по: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. – Л., 1972–1985. – Т. 5).
…«девушками, полными любви». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28. См. также: Bailey, 1990, p. 47–49.
…«Душевная непорочность и телесная нечистота могут сосуществовать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28.
«Будь начеку»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.12.1873, b2674 V/1982.
…«не попади в беду», «старайся не прослыть повесой»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1873, b2634 V/1982.
«Нужно выпустить зверя на волю»… – Цит. по: Bailey, 1990, p. 47–49.
…«Вы судите по плоти; я не сужу никого»; «Кто из вас… камень». – Ин. 8: 7, 15; Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28.
…«иметь собственное мнение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28.
…«отвратительных» и «диких нравов»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 13.10.1873, b2669 V/1982.
…«Ты видел „Маргариту у фонтана“… полная любви?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28.
…«души их глубоки, как море»… «блузы обтягивают грудь»… – Цит. по: Vincent van Gogh’s Poetry Albums, p. 20. Цитата из стихотворения Армана Сильвестра «Веяльщицы».
…«В этом году… меня, увы, не полюбила»… – Цит. по: Vincent van Gogh’s Poetry Albums, p. 28. Цитата из романа Эмиля Сувестра «Последние бретонцы».
«Винсент не напишет… >…< причиняет». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
…«Это помогает отвлечься»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.10.1874, b2723 V/1982.
«Бедный мальчик… изводит себя». – Там же.
«Когда мы собой недовольны… непростые времена». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.05.1874, b2704 V/1982.
…«не говорил с дядей… говорил со мной». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
…«хотел дать ему возможность… парижских складах». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.10.1874, b2726 V/1982.
«В конце концов… вернуть ему чемодан»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
«Мы не хотим отчаиваться»….. «участие Господа… стать счастливым». – Там же.
…«Винсент никогда больше не будет прежним»… «Мы теперь не скоро его увидим». – Там же.
…«противоестественным»… «что ничего… ожидать не стоит». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.11.1874, b2733 V/1982.
…«Он отделился… не знает нас». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
«Я хочу поделиться… от Винсента»… «настроением»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.12.1874, b2737 V/1982.
«Каким прекрасным… заснеженных тополей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.08.1876, BVG 74 / JLB 89.
«Наша галерея…..картины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1875, BVG 22 / между 05.01.1875 и 05.03.1875, JLB 29.
…«славные письма»… «его стремление добиться успеха». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 09.01.1875, b2317 V/1982.
…«он выглядел очень хорошо»… – Там же.
«Я очень люблю… мне дороги»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.01.1875, b2313 V/1982.
«Как бы я хотел…..добьемся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1875, BVG 22 / между 05.01.1875 и 05.03.1875, JLB 29.
«Если бы Па… мнение о нем»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.05.1875, b2339 V/1982.
…«Я не такой, каким многие меня считают». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.05.1875, BVG 26 / JLB 33.
«Я надеюсь, это не слишком его ранит»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.05.1875, b2338 V/1982.
…«рядом с Винсентом нет никого… посочувствовать»; «никому не известно… в душе»; «никто… благие намерения». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.05.1875, b2339 V/1982.
…стихотворение под названием «L’Exilé»… – Встретив французский оригинал этого стихотворения в присланном ей Тео поэтическом альбоме, Лис пишет брату, что уже читала его фрагмент в переводе на голландский в письме, присланном Винсентом родителям (Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.08.1875, b2355 V/1982).
…«перевозбужден» из-за «жары и постоянного напряжения». «Только между нами… его тело или его разум». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.06.1875, b2341 V/1982.
Глава 7 Подражание Христу
…«даже самые въедливые… недостатков»… – Эдмон Дюранти, цит. по: Impressionists at First Hand, p. 102.
…«Они [картины]… нашего восхищения». – Филипп Бюрти, цит. по: Rewald, 1973, p. 351.
…«обезьяна, в лапы… с красками». – Rewald, 1973, p. 351.
«Чистое безумие… ужасающее зрелище». – Альбер Вольф, цит. по: Impressionists at First Hand, p. 99–100.
…«Они вели себя с нами как со слабоумными!» – Цит. по: Там же, p. 90.
…«Слыша от тебя… я не видел». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
«Из всего того, что ты рассказал… что же это такое». – Там же.
…«вознесет человека… обратится в радость». – Из проповеди Чарлза Сперджена «За кого умер Христос?» («For Whom Did Christ Die?», № 1191), прочитанной в Метрополитен Табернакл 6 сентября 1874 г.
…«Нередко мы фамильярно… нашу любовь»… – Из проповеди Чарлза Сперджена «Учитель» («The Master», № 1198), прочитанной в Метрополитен Табернакл в 1874 г.
«Ощутите Его… плоть от вашей плоти». – Из проповеди Чарлза Сперджена «Христос в Гефсиманском саду» («The Agony in Gethsemane», № 1199), прочитанной в Метрополитен Табернакл 18 октября 1874 г.
…«эпохой информации»… «терзаемой страхом буржуазии»… «заново… очарованием мира». – Gay, 1995, p. 129.
«Я снова много читаю»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1874, BVG 20 / JLB 27.
«„Жирондисты“, „Последние жертвы террора“ и „Мария-Антуанетта“… они образуют!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132. «Жирондисты» и «Мария-Антуанетта» – картины Поля Ипполита Делароша, «Последние жертвы июльского террора 1794 г.» – картина Шарля Луи Мюллера. Из письма неясно, имеет ли в виду Винсент реальную выставку, которую ему довелось посетить, или в «целое» их объединило его собственное ощущение их близости.
…«неописуемо прекрасный и незабываемый»… – Там же.
«В ней есть нечто… о Воскрешении и Жизни»… – Там же.
…«удар, который… Тэну»… «подчас… математическим анализом»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.07.1883, BVG R38 / 03.07.1883, JLB 359.
«И все же… любопытным выводам». – Там же.
…«незримого мира». – Carlyle, 1907, p. 10.
…«философии старой одежды». – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
…«одинокая душа среди миллионной толпы»… – Carlyle, 1896, p. 219.
…«разглядеть прелесть вещей»… «их внутреннюю гармонию»… «Если мы избавим… в каждой травинке на земле?» – Carlyle, 1907, p. 13, 14, 148.
…«человеком… одолеваемым тоской»… «боролась… в пучине темных вод». – Там же, p. 117, 153.
…«божественность»….. «искренность сердца»… «ясное, всевидящее око». – Там же, p. 15, 33, 108.
…«живший… человек»… «мыслитель самого благородного свойства». – Verkade-Bruining, p. 19–21.
…ценил «единомыслие» превыше «кровных уз». – Renan, p. 46.
«Общение с миром… отвращение»… – Там же, p. 166.
…«чистыми мыслями». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.05.1875, b2339 V/1982.
…«похвальных мыслей». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.12.1875, b2379 V/1982.
…«божественной бесконечности»… – Carlyle, 2005, p. 192.
«Бойся Господа…..долг человека». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1875, BVG 35 / 16.08.1875–01.09.1875, JLB 41.
…«трогательным»… «тысяч людей… послушать евангелистов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.05.1876, BVG 66 / JLB 82.
«Винсент нынче так серьезен»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 25.09.1875, b2363 V/1982.
«Сегодня утром…..больше, чем воспоминаний». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1875, BVG 37 / JLB 47.
…«Не позволяй… твоим сердцем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1875, BVG 45 / JLB 58.
«Не стоит преувеличивать…..искусству всецело…» – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1875, BVG 38 / JLB 49.
…«ложный путь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.09.1875, BVG 39a / JLB 52.
…«углубляться чрезмерно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1875, BVG 38 / JLB 49.
«Вспомни… идти рука об руку». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.09.1875, BVG 39a / JLB 52.
…«узкую дорожку»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1875, BVG 45 / JLB 58.
…«Ходи в церковь… не слишком хороша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.08.1875, BVG 33 / JLB 40.
…«Прекрати читать Мишле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1875, BVG 36a / 09.09.1875, JLB 46.
…настойчивый совет… избавиться от всех сочинений Мишле… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1875, BVG 39 / JLB 50; Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / JLB 55; Винсент – Тео Ван Гогу, 14.10.1875, BVG 43 / JLB 56.
…ничего, кроме Библии… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1875, BVG 36a / 09.09.1875, JLB 46.
…«Нашел ты мед… не пресытиться им». – Притч. 25: 16; Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / 11.10.1875, JLB 55.
…«опасная ловушка»… «Будь начеку… к ним на удочку». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.12.1875, BVG 49 / JLB 62.
…«Выбрось ее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / JLB 55.
…«жизнь пришельцев и странников»… – 1 Петр. 2: 11; Kempis, p. 160.
…«с радостью… в собственной душе». – Kempis, p. 58–59.
…«суете, и только»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1875, 36a / 09.09.1875, JLB 46.
…«слишком близко к сердцу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.09.1875, BVG 39a / JLB 52.
…«Мир бренен, слава его преходяща»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1875, BVG 38 / JLB 49.
…«не мечтать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.09.1875, BVG 40 / JLB 53.
«Не падай духом…..и так до конца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1875, BVG 41 / JLB 54.
«Сначала все смеялись… даже я». >…< …«прочесть ее от начала до конца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / JLB 55.
…«столько… церквей, сколько успеем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92.
…«опасными»… «нездоровыми»… «поклонением, а не любовью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1875, BVG 45 / JLB 58.
…«держать дверь закрытой»… – Kempis, p. 26–29.
«Показывал ему… больше всего»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / JLB 55.
…«в нашей комнате»… – Винсент – Тео Ван Гогу, январь 1876, BVG 52 / 24.01.1876, JLB 67.
«Как бы я хотел… вдоль Сены»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
«Вот бы снова увидеть… обо всем на свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«очистить сердце… вещам незримым». – Kempis, p. 4.
…«Не прельщайся… весь мир»? – Там же, p. 11.
…«Мне ничего не известно о божественных вещах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1875, BVG 31 / JLB 38.
…«глупость»… клиентов «выводила его из себя». – Coquiot, p. 34.
«Он в таком восторге…..более яркое и жизнерадостное». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.01.1876, b2225 V/1982.
«Когда ты повсюду чужой… друг возлюбленный». – Vincent van Gogh’s Poetry Albums, p. 40.
…«урвать лучший кусок»… «узаконенным воровством». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 11.
«Выставки… в цепких пальцах менял»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W04 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«тот, другой мир»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, BVG 73 / JLB 88.
…«не брезгует ветошью… лохмотьях». – Kempis, p. 161–164.
…«на Рождество… большая сумма». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1875, BVG 39 / JLB 50.
«Она напоминает нам… не знает стужи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.12.1875, BVG 48 / JLB 61.
…«не совсем неожиданным»… «в некотором смысле вел себя неправильно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.01.1876, BVG 50 / JLB 65.
…«вспылил и хлопнул дверью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Он там определенно… >…< …лучше бы перевести». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 31.12.1875, b2385 V/1982. Свои сомнения Дорус высказал также в письме к Лис (Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.01.1876, b2226 V/1982).
…«должен остаться [в „Гупиль и K°“]». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 03.01.1876, b2224 V/1962.
…«Перед отъездом… вернуться к работе». – Там же.
…назвал «крайне неприятным». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
«Я не видел смысла что-то говорить в свою защиту»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.01.1876, BVG 50 / JLB 65.
…«…сын Тео[доруса] Винсент…..было возможно». – Van Gogh Maria Johanna, 1900, VGFA, p. 9.
…«Чтобы оно упало… легкого дуновения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.01.1876, BVG 50 / JLB 65.
«Если бы я захотел…..остаться на службе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
«Что за ужас… >…< …сделал нам очень больно». – «Я ужасно расстроена… >…< …очень мрачно». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
…«крестом, возложенным на них Отцом Небесным»… – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 16.01.1876, b2228 V/1982.
«Как жаль, что…..нормальным человеком». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 04.01.1876, b2225 V/1982.
…«Винсент найдет… где бы ни оказался». – Там же: «Ты прав, утверждая, что Винсент найдет неприятности…» и т. д.
…«[Винсент] всегда был странным». – Van Gogh Maria Johanna, 1900, VGFA, p. 9.
…«Какое огромное разочарование…..своей фамилии». – Там же.
…проповедь… «Благословенны плачущие… утешатся». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.02.1876, b2233 V/1982.
«Помни, что Винсент пренебрегал этим»… – Там же.
…«Нам всем необходимо… друг на друга». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
…«и не важно… хороший человек». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.03.1876, b0954 V/1962.
…«Твои несчастные Па и Ма». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
…«Земля ушла из-под моих ног»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«едва ли не все… разрушено». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1876, BVG 80 / JLB 97.
…«Я так жду… как ты живешь». – Винсент – Тео Ван Гогу, январь 1876, BVG 52 / 24.01.1876, JLB 67.
«Иногда все мы…..„Вот оно!“». – Там же.
…«с нелегкой судьбой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 130 / 19.06.1879, JLB 152.
…«твердо решил»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.03.1876, b0951 V/1962.
…«выкорчеванным деревом»….. «просто бездельник»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«был бы на своем месте… востребованы». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.02.1876, b2234 V/1982.
…«не разлюбил свою профессию»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.03.1876, b0955 V/1962.
…«склонность к преподаванию»… «Не могу… его будущего». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 29.01.1876, b2230 V/1982.
«В этом деле нужны… подобную подготовку». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.02.1876, b2233 V/1982.
«Мое время здесь… истекает»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.03.1876, BVG 56 / JLB 71.
«Станешь радоваться, что терпишь…..среди поругания». – Kempis, p. 47–48.
…«славные дни»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.04.1876, b0957 V/1962.
…«он действительно…..убедились в этом!» – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1876, b2222 V/1982.
«Трудно передать… забросить»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 31.03.1876, b0956 V/1962.
…«Мы надеемся… это не шутка». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1876, b2222 V/1982.
«Мы часто расставались… гораздо горше». >…< «Но в этот раз… Божья милость». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.04.1876–17.04.1876, BVG 60 / 17.04.1876, JLB 76.
…«оно его поразило». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.12.1875, BVG 48 / JLB 61.
Глава 8 Путь паломника
…«les rôdeurs de nuit»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
«Я странник… >…< …соглашусь, что так и есть». – Там же.
«Долгая вышла прогулка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1876, BVG 69 / JLB 84.
…«Ты читал о таких у Диккенса»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
…«Он продолжает… >…< …причиняет нам страдания». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2756 V/1982.
«В те времена… в крайней нужде». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Уберегите меня… лишь позор»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1876, BVG 67 / JLB 83.
…«Отец мой, я недостоин тебя!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1876, BVG 69 / JLB 84.
…«ненавидит свою жизнь»… «простятся грехи молодости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а-1 / 02.09.1876 и 08.09.1876, JLB 90.
«Кто поможет стать свободными…..переламывать себя?» – Там же. Винсент цитирует первые строки гимна «Стремление к святости» из сборника швейцарского пастора и автора гимнов Сезара Малана «Арфы Сиона. Сто песен для фортепиано или органа», выпущенного в Утрехте в 1868 г. под редакцией пастора тен Кате.
…«Пробил час прощания!….„Прощай“». – Цит. по: Vincent van Gogh’s Poetry Albums, p. 65–66.
…«Отец Небесный…..дорога к совершенствованию»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.01.1876, b2228 V/1982
Все в гору и в гору… до глубокой ночи. – Стихотворение Кристины Россетти «В гору». Процитировано в письме: Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1875, BVG 41 / JLB 54. Перевод М. Лукашкиной.
«Если хочешь стать… пришелец на земли»… – Kempis, p. 21 (цит. по: Фома Кемпийский. О подражании Христу. – СПб, 1896. – Кн. 1, гл. XVII).
«Хорошо бы… весьма стоящее чтение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1876, BVG 82 / JLB 99.
«Что касается меня… от этой книги». – Там же.
…«Люди закрывают двери… >…< …собственной семье». – Souvestre, 1858, p. 180–181.
«Он все идет… Никто его не любит». – Там же, p. 180.
…«Довольно печальное зрелище». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1876, BVG 67 / JLB 83.
…«всему понемногу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1876, BVG 64 / JLB 80.
…«просто так… не потому, что был обязан». – Там же.
«Это нелегкий труд»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 30.04.1876, b2745 V/1982.
…«в целом неплохое». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 29.04.1876, b2743 V/1982.
…«лишь одна цель – деньги»…..деятельность… «весьма загадочной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Вести уроки… выучить заданное»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1876, BVG 64 / JLB 80.
…«кругом достаточно… за жилье и пансион». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
«Мы должны смиренно… своему пути»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.05.1876–08.05.1876, BVG 65 / 06.05.1876, JLB 81.
«Люди… жаждут религии»… «ни больше… Царство Божие на земле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.05.1876, BVG 66 / JLB 82.
…«что-то между… миссионером»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1876, BVG 69 / JLB 84.
…«Отец…..ко мне, грешному». – Там же. В этом письме Винсент пересказывает брату содержание своего биографического очерка.
«Во времена моей жизни…..рекомендацию». – Там же.
…«классов… подобным влияниям». – Mayhew, p. xx.
…«которые… в затруднительном положении». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
«Казалось бы… большом городе»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2755 V/1982.
«Я так ясно… по моей вине». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
«Соискателю… двадцать четыре года»… – Там же; см. также: Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2756 V/1982.
«Очень сомневаюсь… в этой профессии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
…«унизительной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.07.1876, BVG 71 / JLB 86.
…«более фешенебельную»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.06.1876, b2757 V/1982.
«Ну, еще ничего не ясно»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.07.1876, b2759 V/1982.
«Винсент переживает непростые времена»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, b2763 V/1982.
…«жизнь у него невеселая». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.08.1876, b2768 V/1982.
«Думаю, дело в том…..с работой»….. «не сможет… в этой профессии». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.07.1876, b2761 V/1982.
…«закалило бы… жизни»… «сделало бы… спокойнее». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 06.07.1876, b2758 V/1982.
…«Винсент мог бы… надежду на лучшее». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.07.1876, b2761 V/1982.
Зрелище чужого горя… «истинно святого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, BVG 73 / JLB 88.
«Видя…..был смущен»… – Там же.
…«говорили обо всем: о Царствие Небесном, о Библии»… – Там же.
…«отнюдь не были обычными». – Там же.
…«целительных слов»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.03.1877, b2515 V/1982.
…«Он помазал Меня… сокрушенных сердцем»… – Лк. 4: 18.
«Горесть… праведном свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1875, BVG 36а / 09.09.1875, JLB 46. Винсент цитирует слова отца.
«„Тихая печаль“ – чистое золото»… – Там же.
«Глубокое, невыразимое страдание… обновлением, преображением». – Eliot, 1980, p. 427.
…«главный утешитель…»… «…юдоли слез»… – Renan, p. 103.
«Раскаяние обратится радостью»… – Kempis, p. 151–154.
«Нас огорчают, а мы всегда радуемся». – 2 Кор. 6: 10.
«Я обнаружил радость в печали»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а-1 / 02.09.1876 и 08.09.1876, JLB 90.
«Печаль много лучше, чем смех»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1876, BVG 78 / 23.10.1876–25.10.1876, JLB 95.
…«чтобы… к новым странствованиям». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.10.1876, BVG 77 / JLB 94.
…«ходить к людям и разговаривать с ними». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
…«сказать несколько слов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92.
…называл «книгой проповедей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
«Каждый, кто хочет…..как бы я этого хотел!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.10.1876, BVG 77 / JLB 94.
…в воскресенье 29 октября… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1876, BVG 79 / 03.11.1876, JLB 96. В письме Винсент не указывает точной даты, и мнения исследователей на этот счет расходятся.
Был ясный осенний день… >…< …темными фигурками. – Там же.
…«Авва, Отче! Во имя Твое теперь начнем». – Там же.
…«выбрался из темного подземелья»… «Отныне, куда бы я ни шел… проповедовать Евангелие». – Там же.
«Странник я на земле…» – Пс. 118: 19.
Чтобы возродиться… нашу сеть… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1876, BVG 79 / 03.11.1876, JLB 96. В приведенном пассаже Винсент вольно цитирует фрагменты Евангелия от Иоанна («возродиться свыше», Ин. 3: 3), Первого послания к Коринфянам («веры, надежды и любви», 1 Кор. 13: 13), Евангелия от Луки («возложим руку свою на плуг», Лк. 9: 62) и, возможно, Евангелия от Матфея («закинем сызнова нашу сеть», Мф. 4: 18).
…«Разве не приходилось… обращались к Тебе»… – Там же.
…«Мы хотим увериться… любовь, отеческое одобрение». – Там же.
…«есть хлеб свой в простоте сердца»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а / 26.08.1876, JLB 89.
…«Если бы только… библейскими цитатами». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.09.1876, b2770 V/1982.
«Я говорю… на слух англичан». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.08.1876, BVG 74 / JLB 89.
…«Вам придется… язык». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1876, BVG 82 / JLB 99.
«Невозможность проповедовать…..моим уделом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1876, BVG 80 / JLB 97.
…«одурманен сладкими мелодичными речами»… – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xxvi.
«Больше всего ему нравятся орган и пение»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2639 V/1982.
…«в бескрайнем океане… все пространство». – Drummond, p. 375.
…«мурлыкал под нос… из какого-нибудь гимна»… «прежняя вера». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, BVG 73 / JLB 88.
…«не стесняться петь… ни души». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а-1 / 02.09.1876 и 08.09.1876, JLB 90.
«Многие из них так прекрасны»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1876, BVG 64 / JLB 80.
«Их невозможно… слышишь». – Там же.
Скажи мне весть спасенья… >…< …Твою любовь! – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.05.1876, BVG 66 / JLB 82. Автор текста – Арабелла Кэтрин Хэнки (1866).
…«нечто утешительное, как музыка»… «что-то от вечности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1888, BVG 531 / JLB 673.
«Как бы я хотел увидеть тебя!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
«Кроме того… поговорить с ним». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.10.1876, BVG 77 / JLB 94.
…«Многие из мальчиков… вид из этого окна». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1876, BVG 67 / JLB 83.
…«Я бы предпочел… со мной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1876, BVG 80 / JLB 97.
…работу, «связанную с церковью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.07.1876, BVG 71 / JLB 86.
«Я люблю этих людей…..чувства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, BVG 73 / JLB 88.
«О Зюндерт!….невыносимыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92.
…«с особым наслаждением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
…«земле… нет холмов»… «дома и улицы… „Путешествия Гулливера“». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 12.
…«Как приятно будет… голландские берега». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1876, BVG 78 / 23.10.1876–25.10.1876, JLB 95.
Сквозь сети дождя… набежавшей тоски. – Стихотворение Генри Лонгфелло «Дня нет уж…» Винсент цитирует в письме к Тео (Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92). [Перевод И. Анненского].
«Напиши своей матери…..одобрю и я». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.10.1876, BVG 77 / JLB 94.
…«И пусть тогда Господь… этой встречей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1876, BVG 78 / 23.10.1876–25.10.1876, JLB 95.
…«Наш жизненный путь… >…< …многим из нас». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1876, BVG 79 / 03.11.1876, JLB 96.
…«мальчика на побегушках»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.12.1876, b2800 V/1982.
…«нечеловечески длинные походы». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.12.1876, b2803 V/1982.
…«Господь… кто работает для Него»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
«Как же я жду Рождества…..на несколько лет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1876, BVG 79 / 03.11.1876, JLB 96.
…«росли под воздействием… к непредвиденным результатам». – Eliot, 1996, p. 23.
«Ибо этот сын… пропадал и нашелся». – Лк. 15: 24.
…«настоящим пасхальным солнцем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.04.1876–17.04.1876, BVG 60 / 17.04.1876, JLB 76.
…«Каштаны, чистое голубое небо… колоколов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1876, BVG 82 / JLB 99.
…«главного утешения… бедных кварталов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
…«буквально испещрены цитатами». – Mendes da Costa, p. 44.
…«Серые облака с… прожилками»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.08.1876, BVG 74 / JLB 89.
«Забудет ли женщина… чрева своего?» – Ис. 49: 15; цит. в письме: Винсент – Тео Ван Гогу, 26.08.1876, BVG 74 / JLB 89.
«В природе… „был мертв и ожил“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«Тот, кто над нами… для нашего отца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87.
Любовь такого типа… >…< …божественной тайны. – Eliot, 1980, p. 39.
…«Укрепи, Господи… любовью к Тебе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
«И когда он был… сжалился». – Лк. 15: 20; цит. в письме: Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1876, BVG 80 / JLB 97.
«Когда мы слышим… вдали от дома». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а-1 / 02.09.1876 и 08.09.1876, JLB 90.
Глава 9 О Иерусалим, о Зюндерт!
«Время идет…..невыносимо грустно». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.09.1876, b2770 V/1982.
«Похоже… пройти курс обучения»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2755 V/1982.
«Не могу представить…..на жизнь не заработает». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.09.1876, b2770 V/1982.
…«нездоровую природу»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.07.1876, b2761 V/1982.
…«склонность к меланхолии». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.01.1877, b2502 V/1982.
«В серьезности… и силе духа». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.07.1876, b2761 V/1982.
…«стал бы… к жизни человеком». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2756 V/1982.
…«очень дорогостоящим предприятием… не приведет». – Там же.
«У человека должен быть…..нам это причиняет». – Там же.
«Как мама с папой из-за него переживают!….написано». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, b2766 V/1982.
«Я уверена… помрачение рассудка»… – Цит. по: Hulsker, 1989, p. 251.
…«философские размышления… нагоняют скуку». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.11.1876, b2790 V/1982.
…«Всем, в том числе самому… нормальным». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.02.1876, b2503 V/1982.
«Что бы я ни делал, все не так»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
…«вид у него был такой… все бросили». – Цит. по: Erpel, p. 41–42.
…«измучен»… «от всего устал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«Вечером водворяется плач, а на утро радость». – Пс. 29: 6; Там же.
…«перестать идти на поводу у своих желаний»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.12.1876, b2804 V/1982.
…«к нормальной жизни». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.12.1876, b2800 V/1982.
«Полагаю, Винсент…..удовлетворение»... – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.02.1876, b2503 V/1982.
…«приносить пользу… образ жизни»… «религия… единое целое». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.01.1876, b2498 V/1982.
…«Никто из нас… >…< …он им внушает». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.12.1876, b2804 V/1982.
«Вечер был ненастным… с серебристой кромкой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1876, BVG 83 / JLB 100.
…«задумчивые» письма… «большие перемены»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.01.1877, b2502 V/1982.
«Я выразил надежду… плащом милосердия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1877, BVG 84 / JLB 101.
«Но мне это нравится». – Там же.
«Чувство долга… одну большую». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.02.1877, BVG 86 / JLB 103.
…«с годами… все больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1876, BVG 83 / JLB 100.
…«невероятно рад… для родителей». – Цит. по: Görlitz, van Eeden, p. 331–332.
«Он ни с кем…..отношения». – Brusse, 1978, p. 108–112. Свидетельства Дирка Браата, сына работодателя Винсента Питера Браата, и его соседа по комнате Паулюса Гёрлица, собранные ранним биографом Ван Гога Брюссе, – важный источник сведений о его жизни и работе в Дордрехте.
…«терпеть не мог… хорошие обои». – Там же, p. 111.
…«его семья просто не представляла, куда еще приткнуть этого парня». – Там же, p. 108.
«Вместо того чтобы предоставлять… об их художественной ценности». – Там же, p. 113.
«Он действительно…..об этом узнать». – Там же, p. 109.
«Шума и суеты…..приплыла лодка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«Поработать денек… была иной». – Там же.
«Нет… привлекательным юношей»… – Brusse, 1978, p. 109.
«Что это была за шляпа!….так они и оторвутся». – Там же.
…«Этот парень был как будто не в своем уме». – Там же, p. 111.
«Вечерами…..садился читать». – Там же, p. 112.
…«чудесным образом… светлело». – Там же.
«Строгая набожность… существования»… – Görlitz, 1986, p. 41–42.
«Он был чересчур увлечен религией»… – Brusse, 1978, p. 109.
«Библия…..самая прекрасная книга из всех». – Görlitz, van Eeden, p. 330.
…«Читать ее… наизусть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.03.1877, BVG 88 / JLB 108.
«Если ему на ум… удержаться». – Görlitz, 1986, p. 42.
«Боже правый!….переводит Библию». – Brusse, 1978, p. 109.
…«утром… на подушке». – Görlitz, van Eeden, p. 330.
«Нас огорчают, а мы всегда радуемся». – 2 Кор. 6: 10; Görlitz, van Eeden, p. 330.
«Я не был набожен… его благочестие». – Цит. по: Van Gogh in Perspective, p. 17.
…«Для мужчины… роскошь». – Görlitz, van Eeden, p. 331.
…«Мне не нужна еда… отдых». – Brusse, 1978, p. 112.
…«Я вижу Господа… в любой церкви». – Görlitz, van Eeden, p. 330–331.
…с «пылким воодушевлением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1877, BVG 94 / JLB 113.
…«Пускай смеются…..ценить». – Görlitz, van Eeden, p. 331.
…«девушку из низшего сословия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 198 / 15.05.1882, JLB 227.
…«Наш Господь… дарует прощение»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 24.03.1877, b2518 V/1982.
…«основанной… чувственной страсти». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 21.05.1877, b2532 V/1982.
«Открой глаза… >…< …дочерью». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 21.05.1877, b2533 V/1982.
«Я так одинок и несчастен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.03.1877, BVG 88 / JLB 108. В своем письме Винсент цитирует слова Тео.
«Как бы мне хотелось…..разочарование». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117. В своем письме Винсент цитирует слова Тео.
…«слезами благодарности»… «изможденное сердце… жизненную силу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«В жизни… все не так». – Там же.
Часы, проведенные… >…< …думать о тебе. – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.02.1877, BVG 86 / JLB 103.
«Я очень надеюсь… родную страну»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.03.1877, b2515 V/1982.
«Хорошо бы он остался на своей нынешней работе»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.03.1877, b2517 V/1982.
…«в некотором роде неудачи»… – Винсент – Корнелису Маринусу Ван Гогу, 08.03.1877, BVG 87a / JLB 107.
…«быть христианином и христианским тружеником». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1877, BVG 89 / JLB 109.
«Я всем сердцем желаю… продолжились во мне»… – Там же.
«Если настанет… благодарен Господу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, BVG 99 / JLB 118.
«Не должны ли мы… людьми, как Па»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1875, BVG 37/ JLB 47.
…«над жизнью, над могилою и смертью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1875, BVG 37 / JLB 47. Вольная цитата из стихотворения Фридриха Рюккерта «Весна любви».
…«братом отцу». – Винсент Ван Гог – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
«Он чудесно…..по-семейному». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1877, b2507 V/1982.
…«В музее… как дома»… – Там же.
«Лучше бы он… слишком глубоко»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.01.1877, b2502 V/1982.
«Он такой славный малый»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1877, b2507 V/1982.
…«Пусть между нами не будет секретов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.03.1877–31.03.1877, BVG 90 / 15.04.1877, JLB 111.
…«Ибо нет… ни на земле». – Там же.
«Это был единственный раз…..истинный пастырь». – Brusse, 1978, p. 109.
«Все мы знаем… проповедовал Евангелие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1877, BVG 89 / JLB 109.
«Я знаю, в душе…..желал этого для меня». – Там же.
«Хорошо бы он остался… нас беспокоит». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.03.1877, b2517 V/1982.
…«Я хочу быть пастырем, как и мой отец». – Brusse, 1978, p. 109.
«Ах, Тео, старина Тео! >…< …будет удовлетворено». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.03.1877, BVG 88 / JLB 108.
…«мы оба… возблагодарили бы Господа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.03.1877, BVG 92 / 08.03.1877, JLB 106.
«Он спрашивал обо мне… >…< …желаю ему избавления!» – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.04.1877, b2519 V/1982.
«Я так люблю… >…< …закрыть ему глаза». – Görlitz, van Eeden, p. 331–332.
«О Зюндерт!….становятся невыносимыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92.
Ко мне вернулись… >…< О Зюндерт! – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«Мое сердце… оказаться там». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.04.1877, BVG 91/ JLB 110.
«Там, на пустоши…..леса и болота». – Там же.
…«Небо было пасмурным… другие звезды». – Там же.
«Когда я пришел… >…< …местам прошлого». – Там же.
«Они были так…..разделять их чувства». – Там же.
«Я никогда не забуду…..так прекрасно!» – Там же.
…«как силен был контраст… живыми людьми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Воспоминания о том…..сплошным удовольствием». – Там же.
«Ты знаешь… на безмолвном кладбище». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.04.1877, BVG 91 / JLB 110.
«Я так страстно…..и сеятеля слов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1877, BVG 89 / JLB 109.
…«одержим этой мыслью»… – Brusse, 1978, p. 113.
…«Сударыня… в выбранной им профессии». – Görlitz, van Eeden, p. 333.
«У него только… стать проповедником». – Brusse, 1978, p. 113.
«Тео, как тебе…..осмотрительнее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.04.1877, BVG 91a / JLB 110. На обороте письма Винсента Дорус написал Тео короткую записку.
«Наш добрый Господь любит сюрпризы»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, июль 1877, b2543 V/1982.
«Если Винсент… высшего общества». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/1982.
«Хоть какой-то луч надежды во всем этом деле»… – Там же.
…«несогласие…..необходимо Винсенту». – Там же.
«Он не видел смысла… ровным счетом ничем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.03.1877–31.03.1877, BVG 90 / 15.04.1877, JLB 111.
…«Дядя… намерений Винсента». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/1982.
«Дяде прекрасно известно… Винсенту свое мнение». – Там же.
…«Никто из нас… хорошей идеей». – Там же.
«Как было бы чудесно… воплощаются в жизнь». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.08.1877, b2550 V/1982.
«Мы были бы… хорошими людьми»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, май 1877, b2528 V/1982.
«Человек рожден…..для радости и надежды». – Там же.
…«Господи, как бы я хотел не оплошать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.04.1877, BVG 93 / 22.04.1877–23.04.1877, JLB 112.
«Я жажду…..я ее заслужу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
…«Соверши благое дело…..что-нибудь пристойное»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.05.1877, b0959 V/1962.
…«возложить руку свою на плуг». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1877, BVG 94 / JLB 113.
…«сеять Слово… пшеницу в поле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.04.1877, BVG 93 / 22.04.1877–23.04.1877, JLB 112.
«Что посеет человек, то и пожнет». – Гал. 6: 7.
«Труды Господа…..помощь и счастье». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, май 1877, b2528 V/1982.
Она пыталась… >…< …не причастны. – Eliot, 1998, p. 237. Цитата из повести Джордж Элиот «Исповедь Дженет», относящейся к циклу «Сцены из церковной жизни».
Глава 10 Навстречу ветру
«Тот, кто хочет… понаблюдать за рабочими»… их «терпеливым упорством»… верой в «Божью помощь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.08.1877, BVG 107 / JLB 128.
…«невозможным городом». – Mak, p. 20.
«Иногда единственный… coûte que coûte». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
«Да умудрит меня… обязанностей священника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
«Я не знаю лучшего способа что-либо выучить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«желание спать… непреодолимым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.08.1877, BVG 107 / JLB 128.
«В конце концов… это Библия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1877–22.05.1877, BVG 96 / JLB 115.
…«подвигом добрым подвизаться». – 1 Тим. 6: 12; Винсент – Тео Ван Гогу, 09.04.1877, BVG 108 / JLB 129.
«Я должен заниматься… глаза открытыми»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«Несть числа… под моими ногами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Его внешность вовсе не была неприятной»….. «очаровательную странность». – Mendes da Costa, p. 43–44.
«Нельзя беспечно… выдающийся человек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Ибо нет ни эллина… ни женского». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137. Вольная интерпретация библейских текстов (Кол. 3: 11; 1 Кор. 12: 6).
…«Мендес сказал… в его успехе». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.07.1877, b2542 V/1982.
…«Я словно все еще вижу его… навстречу ветру». – Mendes da Costa, p. 45.
«Знания даются… как хотелось бы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1877, BVG 97 / JLB 116.
«После минувших… регулярные занятия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«После долгих лет… в один миг». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1877–22.05.1877, BVG 96 / JLB 115.
«Можно… выше человеческих сил»… >…< …«Чего не может… может Он». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.03.1877, BVG 92 / 08.03.1877, JLB 106.
«Я постоянно изобретал… есть и хорошие вещи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Если бы у меня были деньги… необходимых». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1877, BVG 105 / JLB 126.
…«уроки греческого языка… профессора»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1877, BVG 103 / JLB 123.
«Когда я представляю себе… „…за все наши труды?“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Хотел бы я… повседневной жизни». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.08.1877, b2551 V/1982.
…жаловался, что пребывает в подавленном настроении. – Свое настроение он описывал изобретенным им словом «wee-moed», составленным из слов «wee» – горе, боль и «moed» – мужество, отвага, присутствие духа. Слово «weemoed» означает крайнюю степень подавленности, и, разделив его на две части дефисом, Винсент, по-видимому, хотел подчеркнуть, что испытывает смешанные чувства.
«Иногда душа… невнятный страх»… >…< «Иногда… мысли путаются»... – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Его общественная… военной дисциплины». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 20.
…«Я больше не могу… мне это запретил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«не ведающего сомнений». – Name van Gogh, n. p., VGFA.
…«Борись!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1877, BVG 103 / JLB 123.
«Он очень одаренный… глубокое впечатление»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1877, BVG 102 / JLB 122.
«Они очень милые люди»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
«Они по-настоящему…..настоящая идиллия»… >…< «Им тоже знакомы… страх и горе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
«Как замечательно… голос Глэдвелла»… >…< …«любви ко Христу и бедности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1877, BVG 109 / JLB 130.
«Я снова вижу… перед собой»… >…< …«Я никогда… поездку туда»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1877–22.05.1877, BVG 96 / JLB 115.
…«Сколь многое…..вспоминаю эти места»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
«До чего умиротворенно…..„…Я дам мир“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135. Винсент приводит библейскую цитату (Агг. 2: 9).
«Я люблю эту маленькую церковь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
«Как же, наверное, чудесно…..сердца Господня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
…«подобна глубокому колодцу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.08.1877, BVG 104 / JLB 125.
…«вновь увидит места… стремился душой». – Там же.
«Какой бы подход… безрезультатно». – Mendes da Costa, p. 43–44.
…«было очень трудно»… «старался изо всех сил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Битва мне предстоит… Ни больше ни меньше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«худшее время… пережить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«мудрость, в которой я так нуждаюсь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Ибо когда я немощен, тогда силен». – 2 Кор. 12: 10; Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
«Держу лице Мое, как кремень». – Ис. 50: 7; Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Чему быть, того не миновать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Я никогда не отчаиваюсь»... – Там же; Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
…«неописуемой грусти и отчаяния»… – Mendes da Costa, p. 45.
«Если бы только я… продвинулся куда дальше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Деньги не растут…..особенно одного из них». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.08.1877, b2551 V/1982.
«Когда я думаю…..убежать куда-нибудь подальше!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
…«исполнить ту работу, для которой он предназначен судьбой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«В мире… ужасные вещи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
…«черные дни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
…«познать себя – значит презирать себя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«Когда мы смотрим… она не так хороша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
«Посему говорю вам… и тело одежды?» – Мф. 6: 25; Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
…«пропитаться кофе – отличная идея»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…нервный срыв… >…< …«просто каракулями… не более». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 20.
«Когда дел и мыслей…..голова идет кругом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
«На завтрак… отвлечься от задуманного»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1877, BVG 106 / JLB 127.
…«отрет Господь Бог слезы со всех лиц». – Ис. 25: 8; Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Он освободился… вынуждены нести и дальше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Приближается череда… из окон домов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
«У меня не хватает слов…..моими успехами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
…«в целом стоящей вещью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1877, BVG 115 / 03.12.1877–04.12.1877, JLB 136.
…«В самом деле очень мило… просится на картину»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.12.1877, BVG 116a / JLB 138.
«Если бы только… Винсента»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.02.1878, b0965 V/1962.
…«Пусть он… нормальным человеком». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.01.1878, b0960 V/1962.
«Мы по-прежнему… таким странным»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 20.02.1878, b0967 V/1962.
…«kerkdraver»… «Когда я вижу… надеюсь не стать такой же». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 13.01.1878, b0962 V/1962.
…«похоже, Винсент не настроен учиться». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
…«уже не ребенок»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0969 V/1962.
«Я плакал, как дитя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.02.1878, BVG 118 / JLB 140.
«Я бы хотел иногда…..какой-нибудь след». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.02.1878, BVG 119 / 18.02.1878–19.02.1878, JLB 141.
Глава 11 «Dat Is Het»
«Какое это… увидеть картины»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
«У меня есть возможность… покупать гравюры»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 95 / JLB 114.
…«на римскую и греческую тематику»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1877, BVG 103 / JLB 123.
…«Во время… Анна Бретонская»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1877, BVG 115 / 03.12.1877–04.12.1877, JLB 136.
…«…многое здесь… просится на картину»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.08.1877, BVG 104 / JLB 125.
…«рассказывая… предметами искусства». – Mendes da Costa, p. 45.
«Я нашел множество старых знакомых»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
«Проходил Иисус засеянными полями…»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120. Сюжет описан в Евангелиях от Матфея, Марка и Луки (Мф. 12: 1; Мк. 2: 23; Лк. 6: 1).
…«божественность Природы». – Carlyle, 1907, p. 31.
…«религию красоты»… – Silverman, 2000, p. 157.
«Он произвел… впечатление»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
«Он словно… благородного искусства»….. «Он чувствует… этого слова». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1877, BVG 101a / JLB 121.
«Мы обеспокоены всем этим… >…< …не поговорив со мной». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, b2534 V/1982.
«Мое прошлое… о твоем будущем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
…«работа и жизнь Па». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1877, BVG 94 / JLB 113.
«Когда я вижу… „…мы всегда радуемся“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 95 / JLB 114.
…«приложить все силы… для фирмы». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.06.1877, b2537 V/1982.
…«глубоко в наших сердцах»… – Винсент – Антону ван Раппарду, март 1884, BVG R43 / 18.03.1884, JLB 439.
…«нечто… Воскресения и Жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
…«благородно и прекрасно… некрасивой красотой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«простота души и… разума»… – Там же.
…«обладает красноречием, завоевывающим сердца, ибо идет от сердца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«Dat is het… Вот оно!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
«Ты сможешь…..полон этим». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
…«без остатка… разум и душу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«что-то бесконечно… доброе и духовное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.08.1877, BVG 104 / JLB 125.
«Случается… взглянуть на все иначе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
«С большей охотой… красивое тело?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.01.1878, BVG 117 / 09.01.1878–10.01.1878, JLB 139.
«Приятно думать… кто в печали»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, BVG 99 / JLB 118.
…«лицо отца… ангельскому лику». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87.
…сказал Павлу «не бойся!»… – Деян. 27: 24.
…«дал Ему сил… смертельно». – Винсент имеет в виду эпизод, описанный в Евангелиях от Матфея и Марка (Мф. 26: 38 и Мк. 14: 34); Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, BVG 99 / JLB 118.
…«неподалеку… дух угнетен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, BVG 99 / JLB 118.
«Счастлив… как она есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
Спускаются сумерки… >…< …устремляется к воротам. – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1877, BVG 115 / 03.12.1877–04.12.1877, JLB 136.
…«кое-что из написанного»… – Там же.
…«совершенного выражения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«глубинное значение и новый ракурс»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«Когда земные звуки… под звездами звучит»… – Строки стихотворения Дины Марии Мьюлок-Крейк «Под звездами»; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
…«благословенные сумерки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131. Ч. Диккенс. Торговый дом Домби и сын, гл. L: «Благословенны сумерки, подкрадывающиеся незаметно и окутывающие ее так ласково и торжественно…» (цит. по: Диккенс Ч. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1957–1963. – Т. 13).
«…где двое… Я посреди них». – Мф. 18: 20; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
«Фигура Господа… сумеречный свет» >…< «Надеюсь…..чтобы понять». – Ин. 8: 12; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
«Беспокойное, мрачное выражение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«благородно… изрезанные бухтами берега». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1877, BVG 115 / 03.12.1877–04.12.1877, JLB 136.
…«Он не может поверить… катастроф»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«составляет… прекрасное целое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Молодой человек… душой»…«Таковое дело… живет в веках». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
«На прошлой неделе… место». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1877, BVG 97 / JLB 116.
«То, что я рисую… >…< …обрел голос». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
«Сегодня… под грозовым небом»… – Там же.
…«работой подлинных художников». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
…«Да, это сделано с чувством и любовью». – Там же.
«Сделано с любовью и благоговением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Я думаю… подходящее место». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.02.1878, BVG 119 / 18.02.1878–19.02.1878, JLB 141.
«Пусть… поддерживать его». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
«Весьма сомнительно… сдать экзамены»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.02.1878, BVG 119 / 18.02.1878–19.02.1878, JLB 141.
«Я должен…..ни стоило». – Там же.
«Его проповедь… рабочих»… – Там же.
«Заметно было…..способны трогать сердца». – Там же.
«Лучше сказать… наполнены смыслом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
…«Мендес… стремлюсь я?» – Mendes da Costa, p. 44.
…«природной мудрости»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
«Труженики, ваша жизнь… Блаженны труженики!» – Там же.
…«Бог, утешающий простых людей…» – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87. Точная цитата: «Бог, утешающий смиренных…» (2 Кор. 7: 6).
…о народе «грубом… и агрессивном». – Kools, p. 68.
…«Беззаботные пахари… в ажурной тени». – Eliot, 1996, p. ix, x.
…«живописная местность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1877, BVG 102 / JLB 122.
«Достойная цель… как они»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
…«богатства духа»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.01.1878, BVG 117 / 09.01.1878–10.01.1878, JLB 139.
«Должно быть… после тебя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1878, BVG 120 / JLB 142.
«Позабудь о себе… работе»… – Там же.
…«борьбы… и темнотой»… – Howard, VGFA, p. 221.
«Адлер не тот человек… угаснуть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
«Катехизатор!….не заработаешь». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
…«странное, вздорное письмо»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0969 V/1962.
«Для нас это настоящая пытка»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
«Он хочет…..чести». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0969 V/1962.
…«ультраортодоксальных»… «снова совершает… чем прежде». >…< «…Он сам лишает себя радости жизни». >…< «Мы сделали…..себе трудности». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
…«опасность… пренебрегая главным». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.04.1878, b0974 V/1962.
«Что ж, теперь нам остается…..затишье перед бурей». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
«Это… тебя окружает»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.05.1878, b0979 V/1962.
«Дорогой Тео… потрясения»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.05.1878, b0978 V/1962.
«В это непростое время… луч солнечного света». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 07.06.1878, b0980 V/1962.
…«изысканное общество»….. «ограниченным… осмотрительным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
…«естественной», а также «подлинной», «внутренней» жизни»…«Какой бы румяной… полуденный зной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1878, BVG 122 / 19.05.1878, JLB 144.
«Счастлив тот, кто верует… трудности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
«Человеку нужно…..соглашаться на меньшее». – Там же.
…«мыслили… океана жизни». – Там же.
…«божественную искру»… «…заслуживает любви». – Там же.
…«чтобы немного подучиться… все обдумать»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 07.06.1878, b0980 V/1962.
…«плачевные результаты…..при мысли об этом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
«Все, на кого я прежде… чтобы мне помочь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 422 / 28.12.1885, JLB 550.
…«длительное… между мной и отцом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«Я весьма скептически… к этому плану»…«чтобы весь позор… ни на кого больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Приличный и неглупый… без диплома». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 07.06.1878, b0980 V/1962.
…«небольшую карту Эттена и окрестностей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
За соснами садилось закатное красное солнце…..через пустошь. – Там же.
…«Винсент… таким упрямым»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 21.08.1878, b0991 V/1962.
«Мы провожаем…..учить кого-либо». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 24.08.1878, b2433 V/1982.
…«Боюсь… повредит ему в его новой работе»… – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 13.08.1878, b0989 V/1962.
…«У меня нет иллюзий… разочарование». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.07.1878, b0987 V/1962.
…«лекции должны быть доходчивыми… мудреными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«как кошка в чужом месте». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.09.1878, b2437 V/1982.
…«истинно народного оратора… одновременно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«ощущаешь какое-то… горькой меланхолии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«Ах, учитель, мне правда все равно!»… – Brussel ziet Van Gogh, n. p. VGFA.
«Ему было неведомо послушание»….. «с такой яростью… сразу от него отстал». «О, это лицо… >…< …так легко выходил из себя». – Van Gogh: The Complete Letters, p. 181–182.
…«ни одного из тех качеств… прилежного ученика». – Hulsker, 1990, p. 73, 74.
…«Я не мог… фламандский». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
«Мы никому… >…< Что-то будет теперь?» – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.11.1878, b2446 V/1982.
…«приехали и забрали… >…< …очень обеспокоены». – Там же.
«На дальнейшее пребывание здесь…..нет денег». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«Это… действовать на людей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«как на картине Тейса Мариса»… «готической»… аллее… «фантастическую гравюру… Дюрера». >…< «Как много…..пусто, не будет одиноко». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«говорят на своем языке… внимательно слушать». – Там же.
«Мне должно делать… не может делать». – Ин. 9: 4; Там же.
«Бедная лошадь… последнего часа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
Единственно возможное… >…< …вручает свою жизнь Господу. – Там же.
…«народ, ходящий… воссияет»… – Ис. 9: 2. В письме Винсент приводит эту и следующую цитату неточно (Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148).
…«во тьме восходит свет правым». – Пс. 111: 4; Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
«Меня всегда потрясает… обращаемся к Господу». – Там же.
«Здесь можно увидеть… их ни с кем не спутаешь». – Там же.
«Рабочие приходят туда… кружку пива»… – Там же.
«Я должен исчезнуть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«Я – сеятель… >…< …не оставит своей заботой». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.11.1878, b2446 V/1982.
…«достанет мужества». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«учиться и наблюдать»… «сказать людям что-то… достойное внимания»… стать «лучше, духовно созреть». – Там же.
Когда я представляю… >…< …куда-нибудь подальше! – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
Глава 12 Черная страна
«Казалось, здешний пейзаж… терриконов»… – Secrétan-Rollier, 1977, p. 34.
…«от вида пыльных листьев… сжималось сердце». – Там же.
«Люди эти… похожи на трубочистов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
…как негритянки… дети «с лицами стариков»… – Coquiot, p. 59.
…«словно мрамор с синими прожилками». – Zola, 1885, р. 121 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 2, гл. I. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
…«люди… без еды». – Там же, р. 93 (цит. по: Там же, ч. 2, гл. II).
…«как будто… не увидятся». – Secrétan-Rollier, 1977, p. 42.
…«громадное, понурое человеческое стадо»… – Там же, p. 34.
…«чудовища… порцию человечины»… – Zola, 1885, р. 28 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 7, гл. VI. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
…«элегантно одетым», «воплощая все характерные черты голландской опрятности». – Piérard, 1986, p. 45–46.
«Здесь их такое множество»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
«Он занимается…..большое удовольствие». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 19.01.1879, b2456 V/1982.
«Похоже…..за него рады». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 20.01.1879, b2457 V/1982.
«Мы должны думать о Христе… усталости на челе»…«рабочего, труженика… воля Божья»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
«Точно так же…..рабы». – Secrétan-Rollier, 1977, p. 71.
«Мрачное место…..бесполезного угля». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«увлекая живой груз… великан»… – Zola, 1885, р. 44 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 7, гл. VI. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
…«словно рельсы… на всех парах»… – Там же, р. 46 (цит. по: Там же, ч. 1, гл. III).
…«большими дымовыми трубами на… фермах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«запахом свежей… подстилки». – Zola, 1885, р. 67 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 1, гл. V. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
…«запаренные… тяжестью груза»… – Там же, р. 54–55 (цит. по: Там же, ч. 1, гл. IV).
…de caches….. «подземной тюрьмы»… «ниши склепа». «В каждой… как трубочист». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
«Мы начинаем…..неприятности». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.02.1879, b2460 V/1982.
…«малограмотными невежами» – «нервными», «обидчивыми» и «подозрительными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«будучи… воспитанным человеком»… в «столь диком окружении». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«характера… шахтера»… «никогда… их доверие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
«Здесь… на родных пустошах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1879, BVG 128 / 04.03.1879–31.03.1879, JLB 150.
…«очень интересной экспедицией». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«скверную репутацию»… «поскольку… обрушений и т. д.»….. «мертвой и бесприютной жизни»… «на суше… поджидающие их там». – Там же.
…«фантастический эффект кьяроскуро»… о «картине… Рейсдала». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 130 / 19.06.1879, JLB 152.
…«изможденных, обветренных»….. «это точно… ранее неслыханным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
«В мире по-прежнему…..угнетенных». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 130 / 19.06.1879, JLB 152.
…«трогательный… рабочего человека». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1879, BVG 131 / JLB 153.
«Картина Мауве… чем сама природа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 1300 / 19.06.1879, JLB 152.
«На то воля Божья…..сердечному смирению». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
…«народ, ходящий во тьме»… – Ис. 9: 2.
«Божий сын в земном…..скоро, потерпи»… – Secrétan-Rollier, 1973, p. 21–24.
…«несчастных созданий»… – Mendes da Costa, p. 43–44.
«Здесь…..больные ходят за больными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«падал на колени от… радости». – Piérard, 1925, p. 50.
…«религиозным помешательством»… – Coquiot, p. 69–70.
«Сын Человеческий… голову»… – Мф. 8: 20.
…«чересчур увлекшись… и ранеными»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.02.1879, b2460 V/1982.
…«там кругом такая грязь». – Там же.
…«без кровати, постельного белья и услуг прачки»…«это их не касается»… «Иисус… реки вспять». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.02.1879, b2463 V/1982.
…«досадный переизбыток миссионерского рвения»… – Coquiot, p. 69.
…«как ребенок… за руку»… – Piérard, 1925, p. 51.
…«о планах… окрепнуть духом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
«Он слишком… к советам»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.02.1879, b2463 V/1982.
«Отцу… живописном месте». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1879, BVG 128 / 04.03.1879–31.03.1879, JLB 150.
«Возможно… ухудшение». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.02.1879, b2463 V/1982.
«Какой ужас…..на спасение»…«Надеюсь, у Винсента… >…< …все наладилось!» – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 23.04.1879, b2469 V/1982.
…«безумием самопожертвования»… – Coquiot, p. 69.
«Каждый, кто поставлен…..проповедника». – Piérard, 1986, p. 47.
«Он не подчиняется… >…< …испытание». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.07.1879, b2487 V/1982.
«Мы зовем… не желает». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.08.1879, b2488 V/1982.
…«неопрятного и страшного»… – Brussel ziet Van Gogh, n. p., VGFA.
«Он был непреклонен…..он сам». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.08.1879, b2488 V/1982.
«Я сделан… >…< …пустоты внутри». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«возможно… бесполезна и никчемна». – Там же.
«Винсент… выбор»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 08.01.1879, b2454 V/1982.
…«заняться… визитных карточек». – В письме, последовавшем за визитом Тео, Винсент с иронией перечисляет предложенные ему варианты возможных занятий; Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«не имеющих… идиотских принципов»… «здраво смотреть на вещи»…«С тех пор… уже не тот». – Там же.
…«разлада, унижения… для всей семьи». – Stolwijk, 1997–1998, p. 53, 54.
«Очень… моя собственная ошибка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
«Он возник…..стоит на пороге». >…< «Он очень похудел… странное выражение». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 19.08.1879, b2492 V/1982.
«Он целыми днями… >…< …по поводу будущей». – Там же.
«Может быть… откроется нам»… – Там же.
«Завтра…..пали духом». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.08.1879, b2488 V/1982.
…«Ты знаешь…..намерениями». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…Если я…..надолго. – Там же.
…«Все считают меня никчемным». – Gérin, n. p., VGFA.
«Все люди… неопределенное время». – Hugo, p. 39–40 (В. Гюго. Последний день приговоренного к смерти. Цит. по: Гюго В. Собр. соч.: В 15 т. – М., 1953–1956. – Т. 1).
«Господи…..таинственный автор?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«Я не так… передо мной». – Shakespeare, 1770 (цит. по: Шекспир У. Король Лир. Акт III, сц. I. Перевод Б. Пастернака).
…«благородного и выдающегося»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«гложет падаль… плесенью». «Бездомные…..тощим брюхом»… – Shakespeare, 1770 (цит. по: Шекспир У. Король Лир. Акт III, сц. IV. Перевод Б. Пастернака).
…«Ты повредился рассудком». – Aafjes, n. p., VGFA.
«Господь Иисус тоже был сумасшедшим»… – Gérin, n. p., VGFA.
…«доходил до крайней степени неприличия»… – Aafjes, n. p., VGFA.
…«подставлял… удары непогоды». «Неприкрашенный человек… больше ничего». – Shakespeare, 1770 (цит. по: Шекспир У. Король Лир. Акт III, сц. IV. Перевод Б. Пастернака).
…«он не посмеялся… дней с сочувствием вспоминал об этом». – Piérard, 1925, p. 51.
…Моя душа… >…< …персти смертной. – Secrétan-Rollier, 1977, p. 74. Соответственно: Мк. 14: 34; Мф. 27: 46; Пс. 21: 2; Пс. 21: 3; Пс. 21: 16.
«Казалось… навсегда»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.07.1879, b2484 V/1982.
…«Моя жизнь… мне самому». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«несколько… деревянных церквей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 130 / 19.06.1879, JLB 152.
…«как бездомный… укрытия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
…«Я готов… на что угодно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«Я был… множества невзгод». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Это путешествие… жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«Их причуды… никто не замечает»… – Byrne, p. xiii.
…«попросить его выписать лекарство». – Jansen, Luijten, Fokke, p. 116.
«Я сопротивлялся как только мог»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
«Отец… как сумасшедшего»… – Merlhès, 1989, p. 196.
…расскажет… Гогену. – Gauguin, Still Lifes, p. 121.
…«что больше не желает их знать»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 05.07.1880, b2495 V/1982.
«Гюго на стороне преступников… >…< …недопустимо!» – Там же.
«Сам того не желая…..как птица». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«страшное уныние… энергию»… «поднимается… захлестнуть тебя». «Как я могу…..перестать существовать». – Там же.
«Я молчал…..мне остается?» – Там же.
…«Я человек страстей»…«руки были связаны»…«обезумел от боли»… «бьется головой о прутья своей клетки». – Там же.
«Бывает… >…< …но что это?» – Там же.
«Я занят – рисую… занятию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1880, BVG 134 / JLB 156.
Глава 13 Страна картин
«Мне хотелось бы… и не начинать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
«Я хочу…..до глубокой ночи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1879, BVG 131 / JLB 153.
«Не стоит…..взглянуть»… – Там же.
…«ремесло»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1883, BVG 337 / JLB 401.
«Она казалась… об этом слышать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 184 / 02.04.1882, JLB 214.
…«поправить здоровье… денег»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.08.1879, b2488 V/1982.
…«зря тратил время… на жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
«Он рисовал… всерьез». – Piérard, 1925, p. 48.
…«характерных» моделей… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1880, BVG 135 / JLB 157.
«С евангелистами…..присутствие Бога…..от Господа»….. «внутренней… красоты». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«старая… школа…»… «поддерживает… естественного человека». – Там же.
…«тоску по стране картин»… – Там же.
…«Думаю… сидеть без дела»…сердечного согласия и симпатии… «принести… пользу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1880, BVG 134 / JLB 156.
«Я не бывал… посетил Курьер»…«пеший тур». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
…«ясное, лучезарное»… небо… – Там же.
…«Всевозможные рабочие… в белом чепце». – Там же.
«Я не жалею… видеть мир иначе». – Там же.
«Я уже прошел…..карандашом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1880, BVG 135 / JLB 157.
«Мой разум… все лучше»….. «невероятно утомительными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«Если я прекращу…..будь что будет». «Великое пламя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
«Сам понимаешь… перед глазами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1880, BVG 134 / JLB 156.
…«Они немного… более неуклюжие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 140 / январь 1881, JLB 162.
…«скользящие мимо тени… в сумерках»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1880, BVG 134 / JLB 156.
…с «эффектом… закатного неба»… – Там же.
«Я не смог… к шахте»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1880, BVG 135 / JLB 157.
«Я уже пять раз…..занимает меня». – Там же.
…«натерпелся… черной стране»… «самому… стоящие вещи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
«Я работаю…..родовыми схватками»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
…«лучше остаться здесь… будет сил»… – Там же.
«В самом деле… в месяц»… – Там же.
«Если я… возвысился»… – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«гнетущая зависимость»… – Там же.
…«Однажды… из своих почеркушек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1880, BVG 135 / JLB 157.
«Что же касается…..любил раньше». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«сокровенная печаль»….. «более благородному… тону». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«Тесны врата и узок путь… находят их». – Мф. 7: 14; Там же.
«Именно… „…возьму в руки карандаш“». – Там же.
Часть вторая. Голландский период 1880–1886
Глава 14 Ледяные сердца
«Немного Микеланджело… безумия»… – Цит. по: Vanhamme, p. 344.
«Я рвусь вперед с удвоенной силой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
«Мы должны… как отчаявшиеся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«Это не так просто, как кажется». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
…«все человеческое тело»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
…«как характер… форме черепа». – Там же.
«[Если] я буду… пойдет на лад». – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
…«пусть убедятся… я работаю»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
«В целом…..пойдет быстрее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 139 / декабрь 1880 – январь 1881, JLB 161.
«Одежда… носил прежде»… – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
…«Эта материя… среди художников». – Там же.
…«приличной компании». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.09.1874, b2721 V/1982.
…с «несколькими молодыми людьми… рисования». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
…«познакомиться… молодых художников». – Там же.
…читал «по диагонали»… – Антон ван Раппард – Винсенту, 24.05.1885, BVG R51a / JLB 503.
…«несдержанного» и «фанатичного». – Brouwer, Siesling, Vis, p. 30.
…«элегантным» и «поверхностным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«поладить с Винсентом было непросто». – Brouwer, Siesling, Vis, p. 30.
…«отвратительно высокомерным». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R53 / 15.07.1885, JLB 516.
«Не знаю… встретиться снова». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
…«отапливаемую… комнату»… – Там же.
…«бедного художника»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.02.1881, b2235 V/1982.
«Я не могу… руководства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
«Моя цель…..своим трудом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
«Я снова… в сферу искусства»… – Там же.
…«дядя Винсент… нашего отца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
…«столько или даже больше»… – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
…«хорошая школа… освоить офорты». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
…«усовершенствовать технику… получать заказы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
«Какие-то застывшие… такие странные!»… – Erpel, p. 44.
…«Не думай… шикую»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
…«материала… где угодно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«Чем больше я расходую… к успеху». – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
«Модели… или мальчик». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 140 / январь 1881, JLB 162.
«Модели… недешевое»… «работать намного лучше». – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
…«в которую… для позирования». – Там же.
…«рисовать… путь к успеху». – Там же.
«Я смогу… постоянной студии». – Там же.
…«Мы охвачены тоской… из-за Винсента». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.02.1881, b2235 V/1982.
«С твоей стороны…..облегчение». – Там же.
…«Раз я… признак жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 139 / декабрь 1880 – январь 1881, JLB 161.
…«странным… необъяснимым»… «Неужели ты…..просить денег?» – Там же.
…«Ты мог бы… что-нибудь»… – Там же.
…«Я написал… об этом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 140 / январь 1881, JLB 162.
«Это именно то, что мне нужно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«странным и необъяснимым фактом»… – Там же.
…«что со мной… дела»… – Там же.
…«повсюду его ожидал отказ». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.11.1882–08.11.1882, BVG 243 / 07.11.1882, JLB 281.
«Мне говорили… активностью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«вечно нарывался на ссору». – Хаверман – A. Плассхерту, 10.05.1912, b3028 V/1982.
…«тему… в мастерских»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«Немногим дано понять… что делает». – Там же.
«Но ведь это еще не повод… моим врагом?»… – Там же.
…«взглянуть… по-новому». – Там же.
…«пообщаться с другими художниками». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«злоупотребить щедростью его дядей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«Решительно нет… своих прав». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«преподавать английский и французский». – Там же.
«В одном… Я… не художник». – Там же.
…«за город»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
«Дешевле всего… в Эттене». – Там же.
…«Нам необходимо… добрые отношения». – Там же.
…«страдания… прошлого»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.11.1881, BVG R3 / JLB 178.
«Я готов… угодить им». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«с невероятным усердием». – Van Crimpen, p. 80.
«Я надеюсь… сколько возможно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1881, BVG 144 / 30.04.1881 или 01.05.1881, JLB 166.
…«иногда мать… за работой». – Hulsker, 1990, p. 100.
«Любой… на жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1881, BVG 150 / сентябрь 1881, JLB 172.
«Я должен… сельскую жизнь». – Там же.
«Он буквально…..побаивались его». – Ян Кам – А. Плассхерту, 12.06.1912, b3025 V/1982.
«Общаться с ним было неприятно»… – Там же.
…«мог работать… ухватить нужное выражение». – Воспоминания Пита Кауфмана (цит. по: Stokvis, p. 20).
…«объяснять… как надо позировать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1881–15.08.1881, BVG 148 / 05.08.1881, JLB 170.
…«безнадежно упрямыми ослами»… «колени… очертания». – Там же.
…«Она отлично позирует»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1881, BVG 146 / июнь 1881, JLB 168.
«Он хотел… доход»… – Виллем Кам – А. Плассхерту, 01.01.1912, b3026 V/1982.
«Он говорил… о Милле». – Ян Кам – А. Плассхерту, 12.06.1912, b3025 V/1982.
«Тогда…..таким веселым». – Там же.
…«остроумными и милыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
Глава 15 Aimer Encore
«Сила ее скорби тронула и взволновала меня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.11.1881, BVG 154 / JLB 180.
«Я был настроен… существование»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«добиться… в обществе». – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xxxii.
…«La femme est la désolation du juste»… – Три месяца спустя в письме брату Винсент, вспоминая состоявшийся между ними тем летом диалог, процитирует эту фразу из трактата Жюля Мишле «Любовь», приписываемую автором Полю Прудону (Michelet, 1859, p. 268); Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…«Мужчина не может…..у очага». – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.11.1881, BVG R6 / JLB 190.
«Я люблю вас как самого себя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.11.1881, BVG 154 / JLB 180.
…«не рискнет ли она выйти за него замуж». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«холодностью и грубостью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Никогда… нет, никогда!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
«Хочу… финансовых дел». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«повлиять на мнение людей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
«Господин… любезен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1881–30.09.1881, BVG 149 / 26.08.1881, JLB 171.
…«добился… прогресса». – Там же.
«По крайней мере… оценил мои усилия»… – Там же.
«Эта работа… уважения»… – Там же.
«Хотел бы я… за помощью»… – Там же.
…«множество красивых вещей»… – Там же.
…«великое множество полезных советов»… – Там же.
«Мауве…..гениальный человек». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.10.1881, BVG R2 / JLB 176.
…«старых… уронив голову на руки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1881, BVG 150 / сентябрь 1881, JLB 172.
…«схватить фигуру… на листе»… – Там же.
«Работать…..в глубокое уныние». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 09.01.1882, JLB 199.
«То, что казалось… реальностью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1881, BVG 150 / сентябрь 1881, JLB 172.
…«Я сделаю все… не подвести тебя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
«Она могла бы… на мою сторону»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…«об одном человеке… пиршествовал»… – Притча о богаче и Лазаре (Лк. 16: 19–31; Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183).
«Я был… рад получить их»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881, BVG 151 / октябрь 1881, JLB 173
…«отбросить… отчаяние»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
…«постараться… взгляд на жизнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«добился… но и кое в чем другом». – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.10.1881, BVG R1 / 21.10.1881, JLB 174.
«Мы все… в нашем доме»… – Там же.
«Мой друг Раппард… >…< Так тому и быть!» >…< «Он счел… ты делаешь успехи». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.10.1881, BVG R2 / JLB 176.
…«обычных одетых людей»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.11.1881, BVG R3 / JLB 178.
«Я не поеду… заметных успехов». – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.10.1881, BVG R1 / 21.10.1881, JLB 174.
«Как мне кажется… >…< …в голландскую почву». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.10.1881, BVG R2 / JLB 176.
…о «духовном родстве»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.10.1881, BVG R1 / 21.10.1881, JLB 174.
«Ее „нет“ вполне уверенное»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«дружеские отношения… их семей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
…«подходят друг другу». – Там же.
…«больше… об этом деле». – Там же.
«Никто на земле не вправе…..по весне». – Там же.
…«ставить ему палки в колеса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161/ JLB 189.
…«несвоевременное и бестактное»… – Там же.
…«вопрос решен и закрыт». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
«У меня на душе…..чувство любви». – Там же.
«Я был бы…..скажу им я». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…«всем сердцем… навсегда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 156 / 10.11.1881 или 11.11.1881, JLB 182.
…«пустой, выхолощенной, обреченной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…«навсегда останется холостяком». – Там же.
«Папаша Мишле… „…дыхание женщины“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
«Страдания…..я устою». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1881, BVG 160 / JLB 187.
«Ибо Любовь побеждает всё». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«Она, и больше никто»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.11.1881, BVG 154 / JLB 180.
…«Aimer encore!»… – Там же. Эти слова Винсент, вероятно, заимствовал из предисловия к сочинению Жюля Мишле «Женщина» (Michelet, 1860).
«Что является… >…< …„aimer encore“!» – Там же.
…«Ах, Тео…..благородного зерна!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1881, BVG 160 / JLB 187.
…«подлинно личных и нежных чувств»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…в «чрезмерной любви к спорам». – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.11.1881, BVG R6 / JLB 190.
«Позволь мне… идти на лад»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.11.1881, BVG R3 / JLB 178.
«Па и Ма… об „aimer encore“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
«Они не способны… посочувствовать мне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Они начисто… участия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Они создали… пустыню». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
«Па и Ма тверже камня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
«Они считают меня слабаком, тряпкой»… – Там же.
«Для Па и Ма…..чувство одиночества и пустоты». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882, BVG 187 / 14.04.1882, JLB 217.
…«Па и Ма пообещали… в это дело»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…за «право на существование». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.11.1881, BVG 154 / JLB 180.
…«возвращаться в бездну». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«любить… просто жить». – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.11.1881, BVG R4 / JLB 184.
«Несколько дней…..действительно рвутся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
…юродивым, «блаженным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
«Всё в обмен… Вот оно!» – Там же.
«Она начала… кажется снаружи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
…«Я рассчитываю… художественных начинаниях»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«Пусть небо… осветит мне путь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
«Я должен… врасплох»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
«Постарайся… усилия не напрасны»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 156 / 10.11.1881 или 11.11.1881, JLB 182.
…«С самого зарождения… безраздельно и навсегда». – Там же.
«Ты же не предашь меня, брат?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…«С тех пор… больше правды». – Там же.
…«сделать… только пожелает»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
«„Aimer encore“… „dessiner encore“»… – Там же.
«Если я… Не доводи меня до этого». – Там же.
…«Они были… моим поведением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
…«что в сложившихся обстоятельствах… совет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
…«держать себя в руках». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
«Ты меня убиваешь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«с неумолимой силой…aimer encore». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
«Если приходится… пустой звук». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
…«чопорными… ханжами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«полной чепухой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Иногда…..морали и аморальности». – Там же.
…«и было главной причиной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
«Есть вещи… изо всех сил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
«Будь ты проклят»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1881–03.12.1881, BVG 162 / JLB 191.
…«убираться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
«Нет, нет… так нельзя!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
«Если сейчас…..выгнать из дома!» – Там же.
«Я скорее… ее родителям». – Там же.
…«хотя бы раз еще увидеть ее лицо»… – Там же.
…«бранью… в его проповедях». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«plus vite que ça»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…«во имя… закрыть на все глаза». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 156 / JLB 182.
«На каждого… >…< …что она там». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Она ушла… ты здесь»… >…< «Я был взвинчен… вышел из себя». – Там же.
«Он тоже…..именно так». – Там же.
…«силой принудить ее». – Там же.
…«вопрос решен и закрыт». – Там же.
«Только не он!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / JLB 228.
«Твоя настойчивость отвратительна»… >…< «Позвольте мне… руку в огне». – Там же.
…«Ты ее не увидишь». – Там же.
«Она исчезала… я приходил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«дело это еще не окончено». – Там же.
«Моей любви… смертельный удар»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Да, я могу понять… в воду»… – Там же.
«Il m’a toujours… homme». – Там же.
«Это высказывание… в работе»… – Там же.
«Па не тот человек… >…< …умер бы от удушья». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…к «тайнам палитры». – Там же.
…«на месяц или около того»… «обращаться… и советом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1881–03.12.1881, BVG 162 / JLB 191.
…«бешено колотилось»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / JLB 193.
…«J’ai l’épée dans les reins»… – Там же.
«Что за дивная вещь…..окружена воздухом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1881, BVG 163 / JLB 192.
…«истинный свет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Вот бы ты…..чего-то значительного». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1881–03.12.1881, BVG 162 / JLB 191.
…«дядя Стриккер изрядно осерчал». – Там же.
…«скромную… комнату»… «совершенно простую кровать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«ни груба, ни вульгарна»… «уже немолода… Кее Вос». – Там же.
…«оставила… отпечаток». – Там же.
…«она сильна и здорова»… – Там же.
«Бога нет!….мертвее мертвого». – Там же.
…«Que soit». – Там же.
…«как если бы… стене церкви»… – Там же.
«Ты даже… я испытываю»… – Там же.
…«более реалистичным… отношениях»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1881–03.12.1881, BVG 162 / JLB 191.
«Я хотел бы… а может, и дольше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1881, BVG 163 / JLB 192.
…«Оставаться верным… рискованное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Па не должен…..само собой разумеется». – Там же.
«Я объяснил… не может быть и речи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
«Я честно… омерзительной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.12.1881, BVG 166 / JLB 194.
«Не припомню… такую ярость»… – Там же.
«Я больше не мог… злость». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«Довольно!» – Там же.
«Убирайся…..через час». – Там же.
«Это глубокая рана… в первый день»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
«Вот так нужно держать палитру»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«С живописью… карьера». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.12.1881–24.12.1881, BVG 165 / 17.10.1881, JLB 177.
Глава 16 Рука рисовальщика
«Раньше я часто…..облегчения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«Возможно… собственной мастерской»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1882–02.01.1882, BVG 167 / 03.01.1882, JLB 196.
…«Какого черта…..так бездушно». – Тео Ван Гог – Винсенту, 05.01.1882, BVG 169 / JLB 197.
«Я не собираюсь просить прощения»….. «Теперь убийца покинул дом». >…< «Я должен знать… мне ждать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«Биться отважно… одержать победу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.12.1881, BVG 166 / JLB 194.
«Настойчивость… лучше капитуляции!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
…«дилетантом, лентяем, нахлебником»… – Винсент – Тео Ван Гогу, январь 1882, BVG 167 / 03.01.1882, JLB 196.
…«сжатая в кулак рука рисовальщика»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Здесь я… практическую помощь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Каждой картине… своей жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«одаренных… чувством юмора». – Hugenholtz, n. p., VGFA.
…«ореолом благоговейного почитания»… – The Hague School, p. 97.
«При первой возможности… полноправным членом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«серой»… – The Hague School, p. 90.
…«восхитительный теплый серый»… – Цитируется Герард Билдерс, видный художник гаагской школы, см.: Там же, p. 18, 19.
«Что за великая вещь…..не замечал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Если он указывает… „…так-то или так-то“». – Там же.
…«дьявольской»… >…< «Мауве… новый путь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1882–16.01.1882, BVG 170 / 14.01.1882, JLB 200.
«Сейчас… силой и свежестью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1882, BVG 171 / JLB 201.
«Участие… для измученного засухой растения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Я люблю Мауве. >…< …учиться у него». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Мауве сказал… не отчаиваюсь из-за ошибок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1882–16.01.1882, BVG 170 / 14.01.1882, JLB 200.
«Я не хочу… еще мне желать?»…«одеваться получше»… «Я наконец понимаю… мне не нужно таиться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1882–02.01.1882, BVG 167 / 03.01.1882, JLB 196.
…«начинает светать и восходит солнце». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1882, BVG 172 / JLB 202.
«Мы одинаково взвинчены»… с «лихорадкой и нервным расстройством». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
«Он говорил… худший из преподавателей Академии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…в «ограниченности» и «неприязни»… «капризным… довольно зловредным». – Там же.
…«чтобы я все бросил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 184 / 02.04.1882, JLB 214.
…«нудной» и «бесперспективной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«привыкает к ней… продолжать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 174 / JLB 204.
…«В последнее время… очень мало»… «У меня… подходящего момента». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 175 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 209.
…«не без злорадства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 23.04.1882, JLB 219.
…«нервную и возбужденную»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Он здорово умеет… пропитанный ненавистью»…«Если бы вам пришлось… стал бы хриплым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 23.04.1882, JLB 219.
«Я примусь рисовать… можно рисовать». >…< «Не говорите мне… слышать о них». – Там же.
…«не иметь… следующие два месяца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«все прощено и забыто»… «что было, то прошло». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«неприглядными» и «неходовыми»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«В Гааге нет моделей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
…«характер»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 188 / 18.04.1882 или 19.04.1882, JLB 218.
…«вроде наркотика… акварели»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…«безмозглым» и «поверхностным»… «во многом они хороши»…«серьезнее»… – Там же.
…«Кто захочет… придет ко мне»…«быть верным себе», а не «льстить публике»… «суровые… в грубой манере». – Там же.
«С каких это пор…..бесцеремонными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1882, BVG 183 / JLB 213.
«Я не позволю… моего характера». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«Быть может… повлияло на тебя?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 175 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 209.
…«столько упреков… сдержался, но еле-еле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.03.1882–09.03.1882, BVG 179 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 208.
«Пора тебе самому зарабатывать на хлеб»… – Там же.
…«найди работу»... – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541. Про эту часть «совета», полученного тогда от Терстеха, Винсент рассказал, только когда минуло почти четыре года.
…«прекрати тянуть деньги у Тео»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1882, b2240 V/1982.
…«Ты слишком поздно начал»…«В одном я уверен – ты не художник». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.03.1882–09.03.1882, BVG 179 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 208.
…«ni fait ni à faire»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«И раньше ты…..полный провал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
…«слова… опечалить душу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882, BVG 187/ 14.04.1882, JLB 217.
«Годами он… никчемного мечтателя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«[Он] вечно твердит… ни на что не годен»…«Живопись… мозга костей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
…«не спросит меня… требовать невозможного»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1882, BVG 183 / JLB 213.
…«сохранить… как старший брат». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.03.1882–09.03.1882, BVG 179 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 208.
…«Когда я послал… ни гроша денег»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«дьяволом»… >…< «Стань кем-то получше Х. Г. Т.»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882–20.03.1882, JLB 212.
«Я хотел бы… художником». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1882, BVG 183 / JLB 213.
…«Терстех – это Терстех, а я – это я»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…«совершенно забыть о нем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
«Я должен… поверхностно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…рисовал «чертовски хорошо». >…< …«Я считаю… что мне нужно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 175 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 209.
…«отсутствии внутреннего стержня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
«Он злится… о самых простых вещах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1882–02.01.1882, BVG 167 / 03.01.1882, JLB 196.
«Каждый раз… малый слабак»….. «Он никогда… не изменится». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882 и 20.03.1882, JLB 212.
«Ничто…..писать письма». – Винсент – Антону ван Раппарду, 30.12.1881, BVG R7 / JLB 195.
…«трусливое нежелание связываться с моделями». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 185 / 06.04.1882, JLB 215.
…«совершенно прервал отношения»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«скучными», «банальными», «кое-как сляпанными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
…«бегать… они ни были». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1882, BVG 178 / JLB 207.
«Зарабатывать… >…< …мне… мало пользы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
…«с ходу… за пять минут»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
«Я не всегда… фантастическом свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«нервного возбуждения»… – Там же.
…«страсти, усиленной темпераментом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«Я фанатик!….следовали за мной!» – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.11.1881, BVG R6 / JLB 190.
«В тех, кто… что-то неприятное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882 и 20.03.1882, JLB 212.
…«Я часто бываю… масла в огонь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Можешь… несколько таких?»….. «лучом надежды»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
«Это не честно… что-то вроде того»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«не написав ни слова»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
«Ты действительно… коммерческой ценностью?»…Я не претендую…..и тому подобное. – Винсент – Антону ван Раппарду, 04.06.1882–05.06.1882, BVG R9 / 06.06.1882, JLB 236.
…«Твой дядя в Амстердаме…..пеняй на себя»…«Что ж, я готов… твоего покровительства». – Там же.
«Рука… моей воле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«То, что… в отчаяние»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1883, BVG 308 / 03.08.1883, JLB 370.
…«рукопашной схватки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
«Подобные вещи…..череды неудач». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1882, BVG 235 / JLB 270.
…«более характерный, глубже прочувствованный»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 14.06.1883–15.06.1883, BVG R37 / 15.06.1883, JLB 354.
…«Этот выдержит проверку временем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
«Что-то… излишней тщательности». – Винсент – Антону ван Раппарду, 25.05.1883, BVG R36 / 25.05.1883, JLB 346.
«Кто сеет… щедро и пожнет». – 2 Кор. 9: 6; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1882, BVG 232 / 17.09.1882 или 18.09.1882, JLB 265.
«На фигуры… более целесообразно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 174 / JLB 204.
«Если рисуешь… почти само собой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
…«Каков гигант!»… «L’art c’est un combat». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…«дремотных сумерек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1882–16.01.1882, BVG 170 / 14.01.1882, JLB 200.
«Возможно… несколько акварелей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 188 / 18.04.1882 или 19.04.1882, JLB 218.
«Несмотря на то… была живопись». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
…«теплого и глубокого»… – Там же.
…«тяжелым, плотным, черным и скучным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
«Когда вы рисуете… как живописец». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.03.1882–09.03.1882, BVG 179 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 208.
«Не выношу… в переполненном зале»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
«Не люблю бывать в обществе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«иллюстрации»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.09.1882–14.09.1882, BVG R12 / 12.09.1882–17.09.1882, JLB 263.
«чушью»… «попридержать язык… рисовать получше». – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
…«чванливое самомнение»… – Там же.
«Через год… >…< …думает мне помешать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«зависти» и «интригах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.12.1882, BVG 252 / JLB 293.
…«Чем лучше… и препон». >…< «Когда люди… >…< …из общества?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«То он болен… то слишком занят»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 188 / 18.04.1882 или 19.04.1882, JLB 218.
…«Вам нелегко…..закончились». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
«Я не могу… нервирует меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1882–12.05.1882, BVG 192 / 07.05.1882, JLB 224.
…«обо всем переговорить». Мауве… «…не может быть и речи». – Там же.
…«Это ничего… не заинтересуется вами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«Я – художник»… «У вас несносный характер». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1882–12.05.1882, BVG 192 / 07.05.1882, JLB 224.
…«неожиданно изменил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…«Будь осторожен…..не выйдет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«отравленный ветер»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…«врага… мне всего дороже». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Он [Терстех] дал мне понять… „…положить этому конец“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…«Терпеть не могу… в каждом центе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1881, BVG 163 / JLB 192.
«Так или иначе… не стесняя себя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.12.1881, BVG 166 / JLB 194.
…«Что с тобой, Тео?…часть денег». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–06.01.1882, BVG 168 / 05.01.1882 или 06.01.1882, JLB 198.
…«совсем без гроша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
…«скудостью средств»: «Этим утром… от нервного истощения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1882, BVG 172 / JLB 202.
…«успех или неудача… состояния художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
«Не забывай… через край»… «У меня и так… потеряю голову». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1882, BVG 171 / JLB 201.
«Я вновь…..исключительно комфортабельна». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1883, BVG 286 / JLB 344.
…«Мне кажется… чтобы заслужить». – Винсент – Антону ван Раппарду, 06.06.1882, BVG R9 / JLB 236.
…«Иного пути я не вижу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«жалких нищих»… «на последние гроши… на хлеб»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1882, BVG 235 / JLB 270.
«Как такое возможно… на него нашло?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
…«попытаться отобрать у меня хлеб»…«Я делал…..сердце мое разорвется». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«намного лучше для работы с моделью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
…«Я настаиваю… все это из милости»…«тот, кто трудится… получает жалованье». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Охота» на моделей… >…< «У меня… сложности с моделями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1882–16.01.1882, BVG 170 / 14.01.1882, JLB 200.
…«придется раздеваться донага»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882–20.03.1882, JLB 212.
…«постоять минутку неподвижно»… «В конце концов… на какое-то мгновение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
«Как-как… было не назвать»… – Цит. по: Stokvis, p. 18.
…«Черт побери! Все не так!»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 28.05.1882, BVG R8 / JLB 232.
…«слишком рискованно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 185 / 06.04.1882, JLB 215.
«Если бы я… нечего было бы бояться»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
…«самого верного способа постичь натуру»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.10.1882, BVG 239 / JLB 277.
…«почти ежедневно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 185 / 15.07.1882–16.07.1882, JLB 246.
…«сделать так… я захочу». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«Не становись рабом… овладевай моделью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
«Как он умеет… как пожелает»…«резко» и «не боятся… своим пациентам». «Надеюсь, я чему-то… мне нужно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.10.1882, BVG 239 / JLB 277.
…«Застенчивая модель». – Винсент – Антону ван Раппарду, 25.01.1883–30.01.1883, BVG R24 / 25.01.1883, JLB 304; Сэмюэль Люк Филдс. «Застенчивая модель» – иллюстрация, впервые появившаяся в американском журнале «Харперс Уикли» («Harper’s Weekly») 29 ноября 1873 г.
…«прислушиваются и подчиняются»… «равнодушны… с художником»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.03.1883, BVG 272 / JLB 324.
«Натура всегда… сопротивляется художнику»…..Но тот, кто берется… >…< …«Укрощением строптивой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / 12.10.1881 и 15.10.1881, JLB 175.
«Ах, если бы общаться…..заставить их делать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.02.1883–24.02.1883, BVG 268 / 21.02.1883, JLB 318.
…«бросало в дрожь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.02.1882, BVG 177 / JLB 206.
«У меня лучше… я хорошо знаю»… – Там же.
«Это бедные люди… так они старательны». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1882, BVG 178 / JLB 207.
Глава 17 Мое маленькое окошко
…«Может быть… о чем я не знаю?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…о «границах… и личным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.05.1882–13.05.1882, BVG 197 / 13.05.1882, JLB 226.
…о «падших женщинах»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«развратных мужчинах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87.
…«безудержное желание». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87.
…особом «влечении… прокляты, осуждены и презираемы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
Не следует бояться…..разум и здоровье. – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«Каждый день… она хороша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1882, BVG 171 / JLB 201.
…«рабочим и бедняком»… >…< «Где находят… и так далее? >…< Разве они… Да или нет?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
…«вращаться… большинство художников»… – Там же.
«Мне нужна не та красота… собственной души». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
…«женщине из народа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
«В прошлом году… >…< …на своем пути?»…«Я приду…..как знаешь». >…< «Отец и мать… переменятся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
…«пустоту в сердце… не заполнит»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.04.1882, BVG 186 / JLB 216.
…«лучшей из нарисованных им фигур». – Там же.
«Я старался…..борьбу за жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195/ JLB 222.
…«Меня в чем-то подозревают…»… >…< …работал с ней всю зиму. – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1882–12.05.1882, BVG 192 / 07.05.1882, JLB 224.
«Некрасивая, увядшая женщина»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 28.05.1882, BVG R8 / JLB 232.
…«лишившаяся красоты… и наивности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«отталкивающей» и «невыносимой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«болезненного… ребенка»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 04.02.1883, BVG R20 / JLB 307.
«Старая тряпка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«разнообразными неприятными симптомами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.12.1883–28.12.1883, BVG 350 / 26.12.1883, JLB 417.
…«ангелом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
«Когда я с ней… дома». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«ради которых стоит жить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«Она знает… справиться сам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.05.1882, BVG 202 / JLB 231.
…«девушкой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«бедным созданием»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 217 / JLB 248.
…«кроткой, как голубка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«не было ничего… овечки»: «Он вырастил… как дочь». – 2 Цар. 12: 3; Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«овечки… „…не стану сопротивляться“». >…< «Она… чиста»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1883, BVG 314 / JLB 376.
…«В моих глазах… добродетельной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
«Fiat voluntas tua»… – Мф. 26: 42; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
«Она… эту женщину»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«Печальный взгляд… в этом случае женское». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.01.1883–29.01.1883, BVG 262 / 27.01.1883, JLB 305.
…«андерсеновские» сны… – Винсент – Антону ван Раппарду, 22.10.1882–29.10.1882, BVG R28 / 24.10.1882–27.10.1882, JLB 275.
…«средневековые картины Брейгеля Мужицкого». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
…«некоторые… Яна Стена». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«вещи такими, какие они есть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«реальнее самой реальности». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
«Искусство… квинтэссенция жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«Жизнь лошади»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«Пять возрастов пьяницы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.10.1882, BVG 239 / JLB 277.
…[Старик]… >…< …раскуривает трубку. – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
…У Томаса Гуда…..мечется в ночи. – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 185 / 06.04.1882, JLB 215.
…«благородного и серьезного». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
…«сосредоточиться на том… думать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
…«нечто большее, чем натура»… «есть высшее в искусстве». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.01.1883, BVG 257 / JLB 298.
…«возвышенной… философии»: «Смиренные…..готовы и к этому». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
«В „Сеятеле“ Милле… в поле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.01.1883, BVG 257 / JLB 298.
…«рисунков, способных кого-то тронуть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«главным образом… правдивости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«проникающим в душу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1889, BVG 593 / 31.05.1889–06.06.1889, JLB 777.
…к «существенному… второстепенное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
«[В них] есть… глубина»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.02.1883, BVG 265 / JLB 310.
«У меня есть привычка… содержания»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.11.1881, BVG R05 / JLB 188.
…«неотесанные»… с «широкими и грубыми» лицами… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Я вижу мир… художников». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883–28.03.1883, BVG 276 / 18.03.1883, JLB 330.
«Бедняки и деньги»…«эта группа… глубокий смысл»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1882, BVG 235 / JLB 270.
…«Вся природа… „Black and White Exhibition“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883–28.03.1883, BVG 276 / 18.03.1883, JLB 330.
…«Я вижу вещи как рисунки пером»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
«Один паренек… великолепен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.06.1883 или 06.06.1883, BVG 291 / 07.06.1883, JLB 351.
…«ничего другого и ждать нельзя»… «должны… довольствоваться малым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«учиться экономить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«работать до потери сил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
…«раз ты художник… претензий». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1882–02.01.1883, BVG 256 / 31.12.1882 и 02.01.1883, JLB 297.
…«временных припадков… меланхолии»… «особого устройства… художника». – Винсент – Антону ван Раппарду, 08.05.1883, BVG R34 / 09.04.1883, JLB 341.
…«так лучше… профессии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«я бедный художник». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
…«уродливое лицо… костюм»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Я отнюдь не намерен… как сейчас»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 381 / 09.10.1884, JLB 465.
«Я – тот, кто я есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Она падает духом… очарование»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1882–16.07.1882, BVG 215 / JLB 246.
…«Еще мальчиком… „…меня не баловала“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«угрожает… проституции»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1883, BVG 279 / JLB 336.
«Моя несчастная… женушка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«потребность любить… одинокое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / 23.07.1882, JLB 250.
…«чудовищно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
«Для меня… возвышенное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
«Можно рассмотреть… трещину». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
«Хорошо было бы… у окошка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1882, BVG 229 / JLB 261.
«Ты, наверное… с перспективной рамкой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
«Думаю…..как через окно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882–06.08.1882, BVG 223 / JLB 254.
«Линии крыш… из лука»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
…«бесконечность… мили вокруг». – Там же.
…«великолепный прибор». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882–06.08.1882, BVG 223 / JLB 254.
…«спокойно глядя»… «маленькое окошко»… «достоверно и с любовью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
«Она увидела… не груб»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«хочет остаться… что бы ни было». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«укрепляющие лекарства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1882–12.05.1882, BVG 192 / 07.05.1882, JLB 224.
…ела «простую пищу»… «Я отдал… был способен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«несчастное создание»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 217 / JLB 248.
…«Молодость моя миновала»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«Я не сдаюсь… продолжаю работать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.05.1882, BVG 200 / JLB 230.
…«Я в больнице…..„триппер“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.06.1882–09.06.1882, BVG 206 / 08.06.1882, JLB 237.
…«не менее интересным… третьего класса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1882, BVG 207 / 09.06.1882, JLB 238.
«Как бы я хотел… набросков»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
«Вид здесь как с высоты птичьего полета»… – Там же.
…«Я в своей стихии… медиком»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1888, BVG 560 / 01.12.1888, JLB 723.
«Она регулярно… сахар и хлеб». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
«Я предложил… набраться сил». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1882, b2240 V/1982.
…«беспокойно… с этим человеком»…«Я хочу вернуться к работе». – Там же.
«Мне это показалось… похожим на сон». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
«Что наши мужские страдания… терпеть в родах». – Там же.
…«Она еще не разрешилась…..крайне тревожит». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1882, BVG 209 / JLB 241.
…«вялый и слабый»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 28.06.1882, BVG R10 / 24.06.1882, JLB 240.
«Можешь себе представить… >…< „…с ней больше“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
…«санитарки… Кормили плохо». – Luyendijk-Elshout, p. 2–3.
…«безмужними… опозоренными», «измученными… бесправием»… – Там же, p. 3–4.
…«застрял»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
…«весь скукоженный»….. «смертельно слабой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.02.1883, BVG 268a / JLB 313.
…«на полное восстановление… годы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.05.1883–10.05.1883, BVG 284 / 10.05.1883, JLB 342.
…«сад, полный солнца и зелени»… «дремотным состоянием… бодрствованием». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
…«облагородили ее»… «сильнее… и чувствительнее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1882–16.07.1882, BVG 215 / JLB 246.
…«умудренным видом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
«Увидев меня…..благодарностью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.02.1883, BVG 268a / JLB 313.
…«сделали меня… расплакался»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
…«Мой собственный дом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«Сколько бы ни стоило». – Там же.
…«как комфортабельная баржа»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882, BVG 222 / JLB 253.
…«Я люблю… свой корабль»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1883, BVG 271 / JLB 323.
«Слава богу… готово». >…< «Я не могу… без волнения»….. «сидит вдвоем… ребенок»… «вечной поэзии… ночи»…«свет во тьме… в темной ночи»…«Как ты считаешь… от обвинений?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 213 / 06.07.1882–07.07.1882, JLB 245.
…«облапошила»… «дал себя обмануть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
…«покинуть ее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«Откупись от нее»… >…< …«не упорствовать»… «Не надо… настоять на своем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 198 / 14.05.1882 или 15.05.1882, JLB 227.
…«Я решительно… как можно скорее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.05.1882, BVG 199 / 18.05.1882, JLB 229.
…«При мысли… бодрость и воодушевление»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«Ты не можешь… помогает»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.05.1882, BVG 202 / JLB 231.
…«Первое… не брошу ее»… «l’opinion publique»… «единственным… сплетни»… «предотвратить упреки… связи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 198 / 14.05.1882 или 15.05.1882, JLB 227.
…«На то есть… с женой и ребенком»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 213 / 06.07.1882–07.07.1882, JLB 245.
«Если ей придется… ей конец»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.05.1882, BVG 199 / 18.05.1882, JLB 229.
…«спасти жизнь Син»… «снова не заболела… нашел ее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 217 / JLB 248.
…«выпадению матки… неизлечимым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 216 / 18.07.1882, JLB 247.
…«Первейшее средство… настаивает». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1882–16.07.1882, BVG 215 / JLB 246.
…«Син становится… как гравюра»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 216 / 18.07.1882, JLB 247.
…«Мое ремесло… с этим браком»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.05.1882, BVG 200 / JLB 230.
…«настоящей богемной жизнью»… «хорошим художником». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
…«Я почувствовал… убита»… «Но и после… Resurgam»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
«Этот Эмиль Золя…..как можно больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 213 / 06.07.1882–07.07.1882, JLB 245.
«Что ты думаешь… >…< …для Флорана». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
…«воли и безрассудства»… «публичному позору»… >…< …«вышиб опекуну мозги кочергой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
«Интересно…..симпатию к ним». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.07.1882, BVG 211 / JLB 243.
«В последнее время… и энергию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 213 / 06.07.1882–07.07.1882, JLB 245.
…«откладывать деньги… во всем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 216 / 18.07.1882, JLB 247.
…«упорно работать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«истинно… чувством». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
«Пейзажи… увлекли меня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
«Я иногда… грязи и беспорядка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1882–16.07.1882, BVG 215 / JLB 246.
«Думаю… понравятся»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
Я попрошу… >…< …«Женись на ней»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Что означают…..что-то еще?»…«смехотворными»…«что все это… нездоровья». >…< …«с глупцом… утопиться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 216 / 18.07.1882, JLB 247.
…«недоброжелательным… нескромным»… «вмешательства… личные дела»… «жандармским тоном»… «Если бы Син… благо общества». – Там же.
Никогда… >…< …подобные оскорбления. – Там же.
…«несвоевременное вмешательство»… «причинить немало горестей»… – Там же.
«Предлагаю отложить… стану независим». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 217 / JLB 248.
…«Я хочу…..этого ничтожества». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
«Син с малышом… люблю обоих»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
«Я нарисую… сотню раз». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«песком, морем и небом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882, BVG 222 / JLB 253.
«Не женись на ней»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1883, BVG 261 / 13.01.1883, JLB 301.
…«работать… обмануть дилетантов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
«Каждый раз… продолжать работу». – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
…«Я всегда… не может ожить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.08.1888, BVG 522 / 12.08.1888, JLB 659.
Глава 18 Вечный сирота
…«похожим на Робинзона Крузо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
«Ветер… из-за песчаной пыли». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
…«жирно, пастозно»… >…< …«толстым слоем песка»….. «время от времени… впечатлениями». – Там же.
«Когда я пишу… широту и силу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.08.1882, BVG 225 / JLB 257.
…«с раннего утра до поздней ночи», «почти… утолить жажду». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1882, BVG 227 / JLB 258.
…«ты чувствуешь запахи леса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1882, BVG 227 / JLB 258.
…«Не стоит жалеть!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1882, BVG 228 / JLB 260.
«Вне всякого сомнения…..удались». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.08.1882, BVG 225 / JLB 257.
«Я сам не знаю…..перед глазами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1882, BVG 228 / JLB 260.
…«есть нечто бесконечное»… «скрытые созвучия контрастов цвета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
…«Живопись… чем рисование». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1882, BVG 227 / JLB 258.
…«восхитительно передает настроение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
«Живопись… ею постоянно». – Винсент – Антону ван Раппарду, 13.08.1882, BVG R11 / JLB 256.
«У меня душа живописца»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1882–12.08.1882, BVG 224 / 10.08.1882–11.08.1882, JLB 255.
«Хотя мне нравится… мои устремления». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1882, BVG 227 / JLB 258.
…«считают меня изгоем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
«Смотрят… считают ничтожеством». – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
«Я намеренно… стыдился меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«недолговечным… горящая солома». >…< …«думают невесть что… слухи»….. «Они считают… веду себя глупо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1882, BVG 249 / JLB 289.
«Я часто… у кого-нибудь совета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1882, BVG 234 / JLB 269.
«Каждый раз… становится тяжко». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
…«чтобы они… каков я есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Что я такое…..ничтожество из ничтожеств». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«который… в своем одиночестве». – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
«Ну и художник!»… >…< …«выплюнул…..просто сумасшедший». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1882, BVG 230 / JLB 262.
«Ты не представляешь…..бросаю работу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1882, BVG 234 / JLB 269.
«Это хуже… ни матери, ни отца»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
«Боюсь…..будет разочарованием». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
…«В той или иной степени они стыдились меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
«Все так дорого… заканчивается». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1882, BVG 228 / JLB 260.
«Многое… идет насмарку»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1882, BVG 234 / JLB 269.
«Я считаю, что работа… о времени жатвы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1882, BVG 233 / 18.09.1882, JLB 266.
…«Я взял в руки кисть… недавно»… «Если же этюд… начал писать»…«не судить… этой работе»… «Если… мужества продолжать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1882, BVG 234 / JLB 269.
…«скептицизмом, равнодушием и холодностью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.01.1883–29.01.1883, BVG, 262 / 27.01.1883, JLB 305.
…«суровой поэтичности». – Винсент – Антону ван Раппарду, 13.08.1882, BVG R11 / JLB 256.
«Жизнь моя… была тогда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
…«Мне думается… сейчас». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
…«непостоянство и пресыщенность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
…«честность и простодушие»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
«Раньше я воображал… гармония». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1882–02.01.1883, BVG 256 / 31.12.1882 и 02.01.1883, JLB 297.
…«Невозможно…..вершина достигнута». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«прелестными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.06.1874, BVG 17 / JLB 23.
«Для меня…..благородное, здоровое чувство». – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
…«народными художниками»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.09.1882–14.09.1882, BVG R12 / 12.09.1882–17.09.1882, JLB 263.
…«Есть картины… есть все». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«коротать время в кафе»… – «Многие художники здесь, в Голландии, на вопрос: „Что такое гравюра на дереве?“ – отвечают: „Это те картинки, что лежат в кафе“». (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278).
«У этих англичан… великие художники»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
…«нечто прочное… в минуту слабости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
…«исчерпывающее… об этом предмете»… – The Nation, 1880, Number 794, September 16, p. 205.
«Он понимает… трудностями сталкиваюсь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
…«Больше всего… >…< …пытаешься выразить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
…«одну из своих обычных шуток»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
«Думаю… „…причислены к декадентам“». >…< «На нас с тобой… художников»… «Мы не должны… клевете». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.11.1882, BVG R17 / JLB 279.
«Чем больше… как художник»… «Фома Кемпийский… „…человеком“». – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
…«этюд фигуры… придать тон»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
…«Группы людей… на улице»…«бесчисленных… для каждой фигуры»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1882, BVG 231 / JLB 264.
…«Каждый…этюд… как минимум полчаса»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«вне дома… выдают попечители»… – Van Heugten, 1996, p. 131.
…weesman… – Ван Хёгтен отмечает, что Винсент неверно применяет к Зёйдерланду термин «weesman», поскольку пенсионеров богадельни Голландской реформатской церкви не называли «сиротами», в отличие от пенсионеров католической богадельни. Винсент мог услышать это слово от Син, которая была католичкой. Но пенсионеры-католики не носили регистрационных номеров или цилиндров, которые были примечательной чертой костюма подопечных протестантской богадельни (Van Heugten, 1996, p. 129).
…«правдивое и полноценное»… – Von Herkomer, 1882, p. 135, 136.
…«энергичных словах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
…«моральные преимущества»… >…< …«пагубного конвенционализма»… – Von Herkomer, 1882, p. 166, 167.
…«дурацкую школу»… «незрелыми»… «все и вся… к выбранной теме». – Там же, p. 134, 135.
«Вся статья…..такие речи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
…«По трудам их…..вспомни о Геркомере»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280. Винсент неточно цитирует Евангелие от Матфея: «По плодам их узнаете их» (Мф. 7: 16).
…«чем-то вроде Библии»… «в благочестивое настроение». – Винсент – Антону ван Раппарду, 09.02.1883, BVG R25 / 10.02.1883, JLB 311.
«Я работаю…..нужно сделать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1882, BVG 236 / 01.10.1882, JLB 270.
…«тип… из многих индивидуальностей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.01.1883, BVG 257 / JLB 298.
«Я пытался… >…< …на корм червям». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«в эпоху… себя долго ждать». >…< …«утилитарности и спешки»….. «понятные большинству публики»… – Von Herkomer, 1882, p. 133.
…«удовольствие… удовлетворение»… «шумно требует… ему по нраву». – Там же, p. 168.
…«пагубного влияния»… – Там же, p. 166, 167.
…«создать… обеспечит репутацию». – Там же, p. 166.
«Если это правда… мог попробовать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«грубых, но дерзких»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.11.1882–08.11.1882, BVG 243 / 07.11.1882, JLB 281.
…«Женщина с мешками угля»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
…«небольшую процессию»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«имя в… редакциях журналов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.11.1882–08.11.1882, BVG 243 / 07.11.1882, JLB 281.
…«испытывать… умелых рисовальщиков». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
«Не думаю… своим призванием»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«Нужно не рассуждать… <…> En avant et plus vite que ça». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1882, BVG 249 / JLB 289.
…«Такие вещи… не волнуют»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
…«человека с улицы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.11.1882, BVG 245 / 16.11.1882 или 17.11.1882, JLB 283.
…«дом каждого… рабочего»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1882, BVG 249 / JLB 289.
…«усилить» рисунок… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.11.1882, BVG 246 / JLB 285.
…«вместо рисунка… пятно». – Винсент – Антону ван Раппарду, 27.02.1883, BVG R29 / 23.02.1883–26.02.1883, JLB 321.
…«пропадает при переносе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.11.1882, BVG 246 / JLB 285.
…«живости» и «нюансов тона». – Винсент – Антону ван Раппарду, 26.11.1882, BVG R18 / 24.11.1882, JLB 287.
…«Недовольство скверной… в ужасную хандру». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
«Помимо наших… сделанные рисунки». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.12.1882, BVG 252 / JLB 293.
«Это печалит…..в жизни». – Там же.
…«жуткую слабость» и «вялость»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«совершенно разбитым»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1882, BVG 233 / 18.09.1882, JLB 266.
…«что даже… требовало усилия». – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«пустился… по кривой дорожке». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.02.1883, BVG 264 / JLB 308.
…«Необходимо… ты предполагал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
…«жизнь окрашивается в цвет помоев». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1883, BVG 263 / JLB 306.
«При мысли о том… становится тяжко»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.12.1882, BVG 252 / JLB 293.
…«Они…..кажутся никуда не годными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.02.1883, BVG 264 / JLB 308.
…«печальное… „зачем все это?“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
…«во взгляде младенца… чем океан». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
... «выразить особый дух Рождества». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.12.1882–18.12.1882, BVG 253 / 13.12.1882–18.12.1882, JLB 294.
…«перечитывал… был мальчиком». – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
…«Чувство такое… на риф»…«прокаженного»… «Впору издали… „…лишь горе и вред!“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«Прости…..в чем загвоздка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1882–30.12.1882, BVG 255 / 27.12.1882, JLB 296.
…«Мы оба – и ты, и я… не прошли мимо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.01.1883–29.01.1883, BVG 262 / 27.01.1883, JLB 305.
…«увядания…..бессилия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
«У меня были… просто скверные». – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«невыносимым… созданием». – Там же.
…«пустят меня по миру»… >…< …«страсти»… «бесконечную жалость». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.01.1883, BVG 259 / 10.01.1883, JLB 300.
«Если бы я… глупой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
«Когда Любовь мертва… бодрствовать?» – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«Я не могу… ни единой душе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
«Я считаю любовь… действием». – Там же.
…«духовному единению»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.03.1883, BVG R32 / JLB 332.
…«Когда… силу в единении». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.01.1883–29.01.1883, BVG 262 / 27.01.1883, JLB 305.
…«двух достойных людей… замыслом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883, BVG 275 / JLB 331.
…«человеческих сердец…..все подвластно!»… – Там же.
«Мы находимся… в рисунке». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1883, BVG 271 / JLB 323.
«Я презирал бы… на одном уровне»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883, BVG 275 / JLB 331.
…«взаимной симпатии… отношений». – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.03.1883, BVG R32 / JLB 332.
«Рассматривая… „Это или то неправильно“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883, BVG 275 / JLB 331.
…«неисправимыми лгунами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«чудовищными», «ужасной мазней»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1883, BVG 285 / JLB 343.
«По моему настоянию… мне в этом»… – Там же.
«Из-за того…..огорчений не избежать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
…«sentinelle perdue»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«больным… тружеником». – Винсент – Антону ван Раппарду, 04.02.1883, BVG R20 / JLB 307.
…«ненужный хлам… ветошь». – Винсент – Антону ван Раппарду, 25.01.1883–30.01.1883, BVG R24 / 25.01.1883, JLB 304.
«Порой я не верю…..правдой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.02.1883, BVG 265 / JLB 310.
…«для человека… подавленного». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
…«Я так ни разу… внутри»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1883–22.04.1883, BVG 280 / 21.04.1883, JLB 337.
«Какое… она производит»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1883, BVG 279 / JLB 336.
«Когда мои горести… в бурю»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 04.02.1883, BVG R20 / JLB 307.
…«мусорную свалку»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1883, BVG 263 / JLB 306.
…«смотреть в бездну». – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«что-то… не вернется»… >…< «Начинаешь… и не дождаться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.02.1883, BVG 265 / JLB 310.
…«чтобы свет… в столовой». >…< «Когда… место действия». >…< …«настоящую одежду» – «живописные»… рубахи… «Завтра… полный дом народу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1883, BVG 271 / JLB 323.
…«как можно… выявить характер». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883, BVG 275 / JLB 331.
«Буду просто… и все»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.03.1883, BVG R32 / JLB 332.
…«по-домашнему» и «доволен ими». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.03.1883, BVG 272 / JLB 324.
…«место, где модели… в „Graphic“». – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.03.1883, BVG R32 / JLB 332.
«Мой идеал…..в очень малых масштабах, но…» – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1883, BVG 278 / JLB 334.
Глава 19 Иаков и Исав
…«приятных и привлекательных»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1882, BVG 230 / JLB 262.
…«детальность»… – Полемизируя с Тео в своем письме, Винсент приводит слова брата по-французски: «Что касается „y mettre des details“ [добавить деталей], то это не кажется мне такой уж необходимостью, „dégrossir“ [обтесать] я, разумеется, стремлюсь и сам, так сказать, „serrer la forme de plus près“ [уделить больше внимания форме]». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.03.1883, BVG 273 / JLB 326.
…«Я как будто…..все это нарисовать!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«да и моя жизнь… скудна»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
…«парня с тачкой, полной навоза». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.03.1883–01.04.1883, BVG 277 / 29.03.1883 и 01.04.1883, JLB 333.
…«честность, простодушие и правдивость»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«необдуманные и легкомысленные»… никогда не изменится. – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.12.1882–03.12.1882, BVG 250 / 03.12.1882, JLB 290.
«Мне кажется… перемены произойдут». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
«Изменения… равнозначно прогрессу»….. «потеряли из виду исходную точку и цель»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«спешки и суматошности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…à peuprès… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
…«ловкости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
«Было бы лучше… нежели Лантье»… >…< «Не худший… называют импрессионистами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«поверхностными», «неверными», «неточными и несправедливыми»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.07.1883, BVG R38 / 03.07.1883, JLB 359.
…«художники… не такого типа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«прямо себя им противопоставили». – Винсент – Антону ван Раппарду, 08.05.1883, BVG R34 / 09.04.1883, JLB 341.
«Заметил… не упоминает Милле?»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.07.1883, BVG R38 / 03.07.1883, JLB 359.
«Едва ли… без примеси серого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«получить… тона натуры». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
…«коричнево-серой земли»… «сероватых полос»… «слегка… серым небом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
«Нужно…..карандашом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882, BVG 187 / 14.04.1882, JLB 217.
…«макая губку… рисунки». – Й. Б. Кам – А. Плассхерту, 12.06.1912, b3025 V/1982.
…«великолепного черного цвета». – Винсент – Антону ван Раппарду, 14.06.1883–15.06.1883, BVG R37 / 15.06.1883, JLB 354.
…«живописью черным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1882–02.01.1883, BVG 256 / 31.12.1882 и 02.01.1883, JLB 297.
…«дает… как живопись». – Там же.
«Я был поражен… черный цвет»… >…< «В этом материале… жизнь»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
«Работать… удовольствие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.03.1883–01.04.1883, BVG 277 / 29.03.1883 и 01.04.1883, JLB 333.
«Они нужны… после долгой засухи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1883, BVG 282 / 02.05.1883 или 03.05.1883, JLB 339.
…«дороговизне содержания дома»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1883, BVG 286 / JLB 344.
…«тяжких заботах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1883–22.04.1883, BVG 280 / 21.04.1883, JLB 337.
…«несколько стесненных»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
…«Сократить пособие…..без воздуха». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«кошмарную перспективу»… «утешать… приводить в уныние». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1883, BVG 303 / JLB 365.
…«как жук… будет остановлен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.07.1883–25.07.1883, BVG 304 / 24.07.1883, JLB 366.
…«Если же ты… впаду в хандру». «Дорогой брат…..нервничать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
«Отец любил… без оснований». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.11.1883, BVG 338 / JLB 405.
…«драматических обстоятельствах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1883, BVG 279 / JLB 336.
…«вполне культурной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
«Спасти жизнь… прекрасное». «Не лишай… ради меня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.01.1883, BVG 260 / JLB 301.
…«Любое… гостиничного номера»… – Там же.
…«Безоговорочно… жить без нее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.02.1883, BVG 268a / JLB 313.
…«любви и верности». «Я действительно… ее жизнь»… – Там же.
…«Есть что-то аморальное… в обществе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349. Винсент цитирует слова, произнесенные отцом во время его визита в Гаагу в мае 1883 г. Не ясно, имел ли в виду Дорус Мари или Син, но Винсент явно относит их на счет обеих.
…«бесконечно… нехристианским». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«даже если… окажется потом»…«Думаю… появился ребенок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
«Пренебрегать интересами… чудовищно». «Мы с тобой… испытывать сострадание». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«кризисом, который… отдалиться»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«Я был бы рад… сохранить мир». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.06.1883–06.06.1883, BVG 291 / 07.06.1883, JLB 351.
…«[Они] понравятся… фигур». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1883, BVG 287 / JLB 347.
…«возможно, еще до твоего приезда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«для разнообразия несколько акварелей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«вместе решить… в порядке эксперимента». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.07.1883–30.07.1883, BVG 307 / JLB 369.
…«отличные сюжеты для живописи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1883, BVG 292 / 11.06.1883, JLB 352.
…«сейчас… заняться живописью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«спутал морской ветер». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.07.1883–30.07.1883, BVG 307 / JLB 369.
«Я вдруг понял… что-то есть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
«Во мне произошла революция… сдерживал себя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1883–14.06.1883, BVG 293 / 15.06.1883, JLB 353.
…«чего-то… оригинального»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.06.1883–28.06.1883, BVG 296 / 27.06.1883, JLB 357.
…«утешительного и заставляющего задуматься»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1883, BVG 287 / JLB 347.
…«перестанет думать… абсурдно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1883, BVG 308 / 03.08.1883, JLB 370.
«Ничто… как работа… Когда я не могу… подавленным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«что тогда… заняться живописью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 302 / JLB 364.
…«Он хочет, чтобы я продолжал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1883, BVG 303 / JLB 365.
…«красивыми»… картинами… «Не важно, что она не закончена»… «Наполовину романтическая… приятна». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1883–08.07.1883, BVG 298 / 07.07.1883, JLB 360.
…«они могут… возобновить отношения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«жаждет… с Мауве». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
…«руку помощи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«растопить лед»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«Опять… меня в покое». «Я прекрасно понимаю… прошлогоднюю историю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Я тоже…..работать с акварелью». – Там же.
«Такое… о возможности продать»…«Вы человек… на посмешище». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1883, BVG 297 / JLB 358.
…«сделать фигуры более законченными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Порой это… действует оглушительно»… «Жизнь временами… беспросветным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1883, BVG 297 / JLB 358.
…«бессильных глупцов… зубоскалить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
«Он твердо уверился… абсурд». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
…«преодолевая трудности… собственным путем». – Там же.
…«вечного нет»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1883, BVG 297 / JLB 358.
Я отвечаю… >…< …встать с пола. – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
…«Я раскуриваю… повестками». – Там же.
…«Милле… побывать в тюрьме»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
…«собственностью Тео»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
«По временам… отчаяние». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.05.1883–10.05.1883, BVG 284 / 10.05.1883, JLB 342.
…«лезущей не в свое дело… семьи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1883, BVG 281 / JLB 338.
…«оторвать ее от меня»….. «Он слишком мало зарабатывает», «Он недостаточно хорош для тебя», «Он несомненно бросит тебя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
«Она предпочитает… я ее брошу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
«Он часто…..все хорошо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1883, BVG 306 / JLB 368.
…«боль промеж плеч»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
…«упадок сил», «хроническая лихорадка или что-то в этом роде»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 302 / JLB 364.
«Слабость… плохого питания»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
…«перенапряженных нервах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1883, BVG 306 / JLB 368.
…«бритвы и ящика с постелью»… «выцветшие пятна на… обоях». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«абсурдными», «нелепыми», «странными» – «невозможными… в самом диком сне»…«страдать от лихорадки»… «Он далеко ушел… ни одного разумного мазка». – Там же.
…«не в состоянии объяснить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 302 / JLB 364.
…«трудности… приливная волна»… >…< «Нельзя верить… сойти с ума». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1883, BVG 306 / JLB 368.
…«падал с ног от усталости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1883–17.06.1883, BVG 294 / 16.06.1883, JLB 355.
…«умиротворение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
…«Я тоже… нечто подобное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
…«Ни о каком отдыхе… и речи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1883, BVG 303 / JLB 365.
«Не удивлюсь… то место»… «Думаю… должны сделать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.07.1883–30.07.1883, BVG 307 / JLB 369.
«Особых надежд… не могу»… >…< «Твое письмо… в самое сердце»… «Чувствую… Неужели это правда?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
Все мои неприятности… >…< …бременем для тебя. – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 302 / JLB 364.
«Беда… на долгие годы жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.08.1883–08.08.1883, BVG 309 / 07.08.1883, JLB 371.
Я хочу оставить… >…< …кое-что создать. – Там же.
…«Единственное… сделать что-то хорошее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1883, BVG 310 / 12.08.1883 или 13.08.1883, JLB 372.
…«мужественным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
…«долгой приятной прогулки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1883, BVG 310 / 12.08.1883 или 13.08.1883, JLB 372.
…«вымаливанием подаяния»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1883, BVG 314 / JLB 376.
«Мне тяжело… и подавно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
«Самое лучшее… к моим работам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«Вся эта история… ношу в себе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
…«увядшей потаскухи»… «ублюдков». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1883–31.12.1883, BVG 350a / 28.12.1883, JLB 418.
…«Давай… абсурдных вещах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«Надеюсь, ты… глупых поступках»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
…«Что ж, ты определенно вывел меня из себя»… – Там же.
«Не торопи меня… принять решение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«Я в твоем распоряжении»… «Дай мне… собственным путем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
…«быть столь тяжкой обузой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«твердо решил… кроме своего ремесла». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
…«глубинной внутренней борьбой»… – Там же.
…«Мне надо… наедине с природой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1883, BVG 316 / JLB 378.
…«в краю… болот». – Там же.
«Что бы мне хотелось…..рука об руку». >…< «Им придется…..не менять ее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«похожей на Брабант времен моей юности». – Винсент – Антону ван Раппарду, 13.08.1882, BVG R11 / JLB 256.
…«извлечь пользу из общества друг друга»…«что-то вроде колонии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1883, BVG 316 / JLB 378.
…«проникаться… на вересковой пустоши». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
«Я хотел бы… естественную жизнь»… >…< «Если я брошу… привязан ко мне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1883, BVG 314 / JLB 376.
…«Я бы женился на ней даже сейчас»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
«Мы поняли… несчастными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1883, BVG 319 / 05.09.1883, JLB 381.
…«правильным путем»….. «Найди работу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
…«каждая новая неделя… здешней жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.09.1883–07.09.1883, BVG 320 / 06.09.1883, JLB 382.
…«Здешние места… твои этюды». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.09.1883, BVG 322 / JLB 384.
…«как можно скорее… тем лучше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
…«куда угодно»… – Там же.
«Малыш был так нежен…..с обеих сторон». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Моя работа… из-за последней». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.09.1883, BVG 322 / JLB 384.
«Главное теперь…..не сомневайся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
Глава 20 Воздушные замки
Путь от Гааги до Дренте… – Подробнее об истории и современной Винсенту Дренте см.: Dijk, van der Sluis.
…«большое белое пятно, где нет названий деревень»….. «Имя, которое заставляет задуматься»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1883, BVG 316 / JLB 378.
«Что привлекательного…..кроме мучительной монотонности?» – Якобус Крандейк, цит. по: Van den Dobbelstein, n. p., VGFA.
«На карте… (здесь даже нет башни)». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Люди здесь…..одичали». – Слова хогевенского проповедника Вильхельма Йонкера (цит. по: Dijk, van der Sluis, p. 156).
«Здесь, куда ни пойдешь…..необозрима»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«восхитительные»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«невыразимо прекрасные»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«свеж и живителен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1883–12.09.1883, BVG 323 / JLB 385.
…«так полон… торжественности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1883, BVG 327 / JLB 389.
«Я очень рад… великолепно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«очень красивыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
…некогда виденные братьями на Рейсвейкском канале… – Там же.
…несчастных женщин он сравнил с живописными крестьянками Милле. – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1883–12.09.1883, BVG 323 / JLB 385.
…«настоящим работягой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«физиономии… ворон»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«здоровую меланхолию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
«Чем больше… мне нравится Хогевен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Чем дольше я живу… здешние места». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1883, BVG 327 / JLB 389.
…«Дальше… прекрасные пейзажи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1883–12.09.1883, BVG 323 / JLB 385.
…«растянувшиеся на мили… Конинка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…Жюля Дюпре. – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
…Необъятная…..с лиловыми отсветами. – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«Ты прекрасно знаешь… моим занятием». – Там же.
…«сотню серьезных этюдов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
…«серьезный, спокойный характер»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1883, BVG 327 / JLB 389.
…«характерных видов природы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
…«встретить сочувствие»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1883, BVG 319 / 05.09.1883, JLB 381.
…«погруженным в свою работу… для счастья»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
…«эта особая мука». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«часами не встретить… занятным созданием»… – Якобус Крандейк, цит. по: Van den Dobbelstein, n. p., VGFA.
«Я настолько оторван от мира»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1883, BVG 331 / JLB 393.
«Должны же… чувствуют то же самое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1883, BVG 292 / 11.06.1883, JLB 352.
…«нищего уличного торговца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
…«Меня правда беспокоит… с людьми»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
…«так же разумно… свиньи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.10.1883, BVG 332a / 12.10.1883–13.10.1883, JLB 395.
…«Они смеялись… отказывались позировать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«услышать… просьбы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
…«которых… но не смог». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«сестер милосердия»… «Я не считаю… особую человечность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«Я думаю… глубокой грусти». – Там же.
…«сердце таяло»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
«Такие, как она… не порицания». «Бедное… существо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Это могло бы… мучительнее вдвое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
«Тревога за судьбу…..что-то случилось». – Там же.
…«Я вновь истратил все деньги». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
«Я нашел здесь столько красивого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
«Потеря времени… расточительство». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Было бы безрассудством… материалов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Я ощущаю… >…< …поглотит меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Кажется, у дяди… >…< …не написал»…«загнать в угол»… «получить удовлетворение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
Было бы трусостью… >…< …дать мне высказаться. – Там же.
«Я бы предпочел… хотелось бы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«скитаясь как вечный бродяга»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Ты немного…..и здесь»…«доказательство искренности»… «четкая договоренность»… «должен… к любому исходу»… «безумие». – Там же.
…«отчаяние… не в силах описать»….. «уверенности… душевной теплоты», «я совершенно потерян… хандры». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
«Все проза… цель которой – поэзия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
…«вечно гниющие вереск и торф»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1883, BVG 340 / JLB 402.
…«далее вглубь, несмотря на дурную погоду»… «подальше на пустоши». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Я все яснее… беспомощен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
«Ведь в каждой жизни… унылы»….. «Не слишком ли велико… унылых дней?» – Там же.
…«кучу стертых… кистей». >…< «Все это было… обессиленным»….. «как безнадежно… дела». >…< «Последние два дня… относительно будущего»… «крик задыхающегося». >…< «Предоставь меня… >…< …сдаться?» – Там же.
«Приезжай… на этих пустошах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
«Приезжай…..обвеять тебя!» – Там же.
«Будущее… два сотоварища-художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333/ JLB 397.
«Я вовсе… воздушных замков»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.05.1882, BVG 199 / 18.05.1882, JLB 229.
«Будучи художником… среди людей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335/ JLB 398.
…«выродится как человек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«ремесленниками»… «могут делать что-то своими руками». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 184 / 02.04.1882, JLB 214.
…искусства как «ремесла»… «восхитительной вещью»… «лучше и глубже». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1883, BVG 339a / JLB 403.
…«в точности… физиогномика»… «рыжеватые волосы» и «квадратный лоб»…«людей действия»… «простую жизнь» и «прямой путь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.11.1883, BVG 338 / JLB 405.
…«проклятых мрачных минут… подавленным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
«Послушай… самоубийства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1883, BVG 337 / JLB 401.
…«В такие же точно минуты… на Восток». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«маленькое царство»… «Это абсолютная… как я ее понимаю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1883–07.10.1883, BVG 331 / 07.10.1883, JLB 393.
«Пустошь говорит… природы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«дни проходят, точно сны». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1883, BVG 340 / JLB 402.
…«невыразимо прекрасная»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«нашего с тобой вечного врага»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Доверься тому, во что верю я»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333 / JLB 397.
…«фантастические силуэты… вечернего воздуха»…«очаровательно уютными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«мирными и безыскусными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1883–07.10.1883, BVG 331 / 07.10.1883, JLB 393.
…«Представь себе… в открытой повозке»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1883, BVG 340 / JLB 402.
…«тишина… лишь он один»… «одна только… небо»… «туманной атмосферой»… «косматыми» пастухами… >…< «Теперь ты… >…< …мирно работать». – Там же.
…«скандальными… сумасбродными»… «пережившим свою славу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335 / JLB 398.
…«невыносимом высокомерии», «пристрастии к интригам»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1883, BVG 339b / JLB 404.
…«чудовищной несправедливости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«не обольщайся… все уладится»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1883, BVG 339b / JLB 404.
…«стой на своем… не сдавайся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Все они стоят один другого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 10.03.1884, JLB 436.
«Торговля картинами… тяжелую болезнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335 / JLB 398.
…«триумфа посредственности… абсурда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1883–07.10.1883, BVG 331 / 07.10.1883, JLB 393.
…«деньги оставляют нас равнодушными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«моя работа… некоторый доход». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«бесконечно могущественная сила»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.11.1883, BVG 338 / JLB 405.
«Когда принимаешься… приемлемыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«мы не строим воздушных замков»…«Где и как раздобыть деньги… использовать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«феномен – два брата-художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«чрезвычайной важности»… «сердечно и с любовью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«Если мне придется…..новые обстоятельства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Жить вместе…..слишком упоительным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
Мы не будем одиноки… >…< …кроме нее. – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«Мы должны… побеждать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«J’ai la patience d’un boeuf» («Я обладаю терпеньем вола»)… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400; Винсент приписывает эту фразу французскому художнику Гюставу Доре.
…«Я сделаю… добиться этого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1883, BVG 337 / JLB 401.
«Ты станешь художником… пастель»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1883, BVG 339a / JLB 403.
«Ты сможешь… захотеть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«сразу же попробовать себя в пейзаже». >…< «Это совершеннейший Мишель… напоминает». «Как раз с таких этюдов…..думаю об этом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339/ JLB 396.
«Живописцем становишься…..достичь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333 / JLB 397.
Они будут…..этот номер не пройдет! – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1883, BVG 339a / JLB 403.
…«Мой план… не слишком малым»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1883–13.11.1883, BVG 341 / 12.11.1883 или 13.11.1883, JLB 406.
…«Когда что-то… внутренний голос»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
«Моя задача писать… >…< …как можно больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.11.1883, BVG 338 / JLB 405.
…«в духе Мишеля»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«какое спокойствие… в этом пейзаже»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«приезжай посидеть со мной у огня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
«Живопись дается мне легче»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333 / JLB 397.
«Мне придется… ради нас всех». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Все это ерунда»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1883, BVG 339b / JLB 404.
«Чем больше, тем веселее… заняться живописью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
«Эта твоя женщина… Честна ли?»… >…< …«опасной тягой к „величию“»… «разучиться различать добро и зло». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1883, BVG 342 / JLB 407.
«Я не должен… им захочется». – Там же.
…«В Париже… на болотах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335 / JLB 398.
…«слишком непродуманный»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1883, BVG 342 / JLB 407.
…«На настоящий момент все останется как есть». – Там же.
…«отказаться от финансовой помощи»…«Я не хочу… [в „Гупиль и K°“]»… >…< …«не иметь… ничего общего»…«нервным истощением»… «Просто… признак жизни»… «Я, конечно… годными для продажи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1883–13.11.1883, BVG 341 / 12.11.1883 или 13.11.1883, JLB 406.
«Я чуть с ума не сошел… письма». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«вновь обрел удовольствие»… – Там же.
«Различия во мнениях…..чинить препятствия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1883, BVG 342 / JLB 407.
…«убийцей и бродягой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«посев слез». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 15.12.1883, JLB 413.
«Пока бьются наши сердца…..кто мы есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.12.1883, BVG 344 / 06.12.1883, JLB 409.
…«старая кривая яблоня… под солнцем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
Глава 21 Узник
…«сгорающим от жажды деятельности»… «руки его связаны и сам он словно заключен в темнице». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«ощущает себя узником… явился в мир»… – Жан Дени, цит. по: Gérin, n. p., VGFA.
Справедливо…..решетки и стены. – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«Чувство такое… беспомощный». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
«Я также связан… верны и сегодня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.07.1876, BVG 71 / JLB 86.
…«не давали мне свободы»… «и никогда… стремления к ней». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 05.11.1883, JLB 403.
«Я не преступник!….обращались по-скотски». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«они не смягчили… глаза и уши». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335 / JLB 398.
«В их представлении… не способен к действию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Неудачи – мои вечные спутники»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1883–31.12.1883, BVG 350a / 28.12.1883, JLB 418.
«Как мне представляется… насмехается над ним»… >…< …«лучше вынести удар… мир тебя пожалел». – Там же.
…«почти невыносимой»… >…< …«несправедливым… невежественным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1883–07.12.1883, BVG 345 / 07.12.1883, JLB 410.
…«роковую» роль»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1883–08.12.1883, BVG 345a / 08.12.1883, JLB 411.
…«Ты что же… на колени?»… «более… по этому поводу». – Там же.
…«узколобости»… «пасторском тщеславии… все до крайности»… «становится причиной несчастий»… – Там же.
«По сути… тогдашнего поступка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1883–07.12.1883, BVG 345 / 07.12.1883, JLB 410.
…«Они думают… не сделали, увы»…«стальной твердости… холодности»… «скрип сухого песка… жести». «Отец… раскаяния и сожаления». – Там же.
Я снова ощущаю… >…< …лишает меня сил. – Там же.
…«днем страданий»… «как будто ничего не произошло». >…< …«ровным счетом ничего». – Там же.
…«Я не Ван Гог!» >…< «Старик… если можешь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1883–08.12.1883, BVG 345a / 08.12.1883, JLB 411.
…«лицемерии» и «иезуитстве»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1883, BVG 348 / 18.12.1883, JLB 415.
«Меня не удовлетворяют… >…< …не пойдет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 15.12.1883, JLB 413.
«Мы всегда были добры к тебе»… – Там же.
…«Не думаю… в отношении других людей»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.11.1883, b2247 V/1982.
…«своенравный и деспотичный»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
…«мрачной» и «унылой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«черный свет», «rayon noir»… «свет их душ… мрак вокруг них». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1883–07.12.1883, BVG 345 / 07.12.1883, JLB 410.
…«защитников»… людьми «белого света», «rayon blanc». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«кто сожалеет… голландские каналы»… – Mill, 1859, p. 78–79.
«Я имею право… естественными правами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1883–31.12.1883, BVG 350a / 28.12.1883, JLB 418.
По свидетельству… «по три-четыре часа». – Stokvis, p. 36.
…«большим лохматым псом… с мокрыми лапами»: «Он у всех…..громко лает». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.12.1883, BVG 346 / 15.12.1883, JLB 413.
Короче говоря… >…< …несмотря на радушие хозяев… – Там же.
…«Он работает… прекрасными»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 20.12.1883, b2250 V/1982.
«Когда он оглядывается… очень больно». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.11.1883, b2247 V/1982.
…«чтобы было красиво, тепло и сухо»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 20.12.1883, b2250 V/1982.
«Мы проводим…..уже не изменишь». – Hulsker, 1989, p. 255.
…«Моя одежда была недостаточно хороша»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.12.1883, BVG 346 / 15.12.1883, JLB 413.
«Их сердечный прием…..хуже самих ошибок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1883–07.12.1883, BVG 345 / 07.12.1883, JLB 410.
…«мастерской… в качестве извинения»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
«Я не собираюсь…..не согласен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1883, BVG 348 / 18.12.1883, JLB 415.
…«Вы, люди… никогда не поймете»… «Я должен…..собственным путем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.12.1883, BVG 346 / 15.12.1883, JLB 413.
…«мелочную гордость»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 16.12.1883, JLB 414.
…«еще решительнее… сам по себе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.12.1883–28.12.1883, BVG 350 / 26.12.1883, JLB 417.
…«абсурдными»… «узколобый консерватизм»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«чопорных, лицемерных зануд»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1884, BVG 359 / 05.03.1884–09.03.1884, JLB 434.
…«честными наблюдениями». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1883, BVG 348 / 18.12.1883, JLB 415.
«Как можно быть таким нелюбезным»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.11.1884, b2260 V/1982.
«Он был неприветлив… >…< Все время хмурился»… – Леонардус Кёйтен, цит. по: De Brouwer, 1998, p. 113.
…«Щетина… Выглядел он безобразно». – Там же.
…«художничек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«рыжий». – Tralbaut, p. 149.
…«деревенщиной». – Там же, p. 148.
«Мне нет дела… свой путь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«Дожди и туманы…..редкий гость». – Coquiot, p. 16.
…«деревни ткачей». >…< …«ткач мечтателен… на лунатика»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«[Ткач] так поглощен… чувствует это». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1883, BVG 274 / JLB 327.
…«очертания»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 10.03.1884–20.03.1884, BVG R44 / 13.03.1884, JLB 437.
«Когда человек упорен… лишенные любви»… – Eliot, 1996, p. 16–17.
«Приходится… производить измерения». – Van der Heijden, p. 112–113.
«Непонятно было… без помощи нечистой силы»… – Eliot, 1996, p. 5.
…«нездоровым» и «пагубным»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 34.
…«убогих комнатках с земляными полами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1884, BVG 355 / 03.02.1884, JLB 428.
«Бедные люди эти ткачи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.01.1884, BVG 351 / 04.01.1884, JLB 419.
…«Я считаю себя… так называемого низшего круга». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
«Винсент…..заняться пейзажами». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.07.1884, b2253 V/1982.
«Матери потребуется… быть дома». «Какое-то время… вполовину меньше»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.01.1884–20.01.1884, BVG R39 / 20.01.1884, JLB 426.
…проявление трогательной заботы… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, b2251 V/1982.
…«хоть как-то помочь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1884, BVG 355 / 03.02.1884, JLB 428.
…«полностью… на задний план»… «вполне неплохо ладить»… – Там же.
…«образцом заботливости»… «Он… с огромным усердием»… «Я очень… какое-то одобрение»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 10.02.1884, b2252 V/1982.
…«Для меня… ладить с людьми»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884, BVG 368 / 12.05.1884–15.05.1884, JLB 446.
…«Бедные сестры… без средств»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1884, BVG 355 / 03.02.1884, JLB 428.
…«чтобы ты мог… отдал бы мне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.01.1884–19.01.1884, BVG 353 / JLB 425.
«Рад сообщить… >…< …с живой изгородью и деревьями». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1884, BVG 355 / 03.02.1884, JLB 428.
…«Как бы мне хотелось… в Нюэнене»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Разве эти рисунки пером…..легко получается». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.12.1883, b2248 V/1982.
…«нужно сосредоточить… не появится жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
«Ряды подстриженных ив… стариков из богадельни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 5.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
…«разочарование»… «расставание с иллюзиями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.12.1883, BVG 344 / 06.12.1883, JLB 409.
…«ужасно… конец года»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1884, BVG 361 / 06.01.1884–13.01.1884, JLB 420.
…«Сильно опасаюсь… не пришли в упадок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.12.1883, BVG 344 / 06.12.1883, JLB 409.
«Вполне возможно… ты станешь художником». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1883–08.12.1883, BVG 345a / 08.12.1883, JLB 411.
…«дикарским» поведением… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 15.12.1883, JLB 413.
…«Я спрашиваю тебя… я знал прежде?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1883–08.12.1883, BVG 345a / 08.12.1883, JLB 411.
…«трусом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.12.1883, BVG 346 / 15.12.1883, JLB 413.
«Как бы ни была велика… отказаться от нее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1883–31.12.1883, BVG 350a / 28.12.1883, JLB 418.
…«по цвету и тону»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1884, BVG 367 / JLB 445.
…«почтенным уроженцам этих мест»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
…«Почему вы никогда не продаете свои работы?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, BVG 360 / 15.01.1884, JLB 422.
…«Почему другие продают, а вы – нет?»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.03.1884, BVG R41 / 02.03.1884, JLB 433.
…«Странно… с фирмой Гупиля». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
«Куда бы я ни пошел…..только об этом и думают». – Там же.
…«Мне приходится… средств к существованию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
«По возвращении домой…..все более неловко». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, BVG 360 / 15.01.1884, JLB 422.
…«предложением на будущее». – Там же.
…«Я смогу считать… деньги»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884, BVG 364 / 20.03.1884, JLB 440.
…«избежать крайностей и держаться верного курса». >…< «После марта… какие-то работы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, BVG 360 / 15.01.1884, JLB 422.
«Как бы по-разному… вести себя по-братски». – Там же.
…«существенно лучше». >…< …«еще немало лет»… >…< …«чрезмерной зацикленности»… – Составляя ответ на письмо брата, Винсент цитирует слова его послания (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432).
…«Если же она… больше ни словом». «Я хочу… быть с тобой откровенным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, BVG 360 / 15.01.1884, JLB 422.
…«убрал их подальше в темный угол»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«пальцем не пошевелил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1884, BVG 362 / 10.03.1884, JLB 436.
«Тебе совершенно наплевать на меня»… >…< «Жену… дать не можешь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
«Совершенно естественно…..какой во всем этом смысл?» >…< «Я не могу… прекратить отношения». – Там же.
«В конце концов… по отношению к ним». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1884, BVG 362 / 10.03.1884, JLB 436.
…«показать их людям». – Винсент – Антону ван Раппарду, 10.03.1884–20.03.1884, BVG R44 / 13.03.1884, JLB 437.
…«Видишь ли… никаких дел с тобой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1884, BVG 359 / 05.03.1884–09.03.1884, JLB 434.
…«Ты намеренно… еще более тяжелой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 20.03.1884, JLB 440.
…«вангоговскими уловками» и «глупой, бессодержательной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1884, BVG 362 / 10.03.1884, JLB 436.
…«порвать на куски». >…< «Теперь… в глазах общества»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884, BVG 364 / 20.03.1884, JLB 440.
…«или между нами все кончено». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 20.03.1884, JLB 440.
«Я несколько изменил свою технику»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884–31.05.1884, BVG 369 / 28.05.1884, JLB 447.
«Он обхватил голову… невыразимой печали». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 20.03.1884, JLB 440.
Глава 22 La Joie de Vivre
…«Уже сейчас… сознательное»… – Винсент – Антону ван Раппарду, март 1884, BVG R43 / 18.03.1884, JLB 439.
«Если бы ты лично… равнодушен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884, BVG 365 / 28.03.1884, JLB 443.
«Я всегда… >…< …терпеть не намерен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«пока еще… с женщинами»…«Приличным… тебе этого хочется». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1884, BVG 359 / 05.03.1884–09.03.1884, JLB 434.
…«арабскую притчу»… – «Притчу» о мотыльке, сгорающем в пламени свечи, Винсент нашел в журнале «La Nouvelle Revue» (1884. № 26. P. 491–517), в статье «Путешествие в Судан», написанной французским дипломатом, строителем Суэцкого канала Фердинандом де Лессепсом, – эту историю автор услышал от вождя одного из местных племен (Винсент – Антону ван Раппарду, 01.03.1884, BVG R41 / 02.03.1884, JLB 433).
«[Она] нужна мне… работать с моделями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
…«Как ни действуй… на самом деле хотелось». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1884, BVG 359 / 05.03.1884–09.03.1884, JLB 434.
…«школы, где учат молиться и вязать». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 38.
…«просторное и достаточно сухое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884–31.05.1884, BVG 369 / 28.05.1884, JLB 447.
«У меня…..совершенно невозможно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884, BVG 368 / 12.05.1884–15.05.1884, JLB 446.
…начинать «охоту»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507.
«Мы с Раппардом… новых моделей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1884–31.10.1884, BVG 383 / 25.10.1884, JLB 467.
«Ко мне вернулась… снова двадцать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1884, BVG 382 / JLB 466.
«Фортуна благоволит смелым…..дерзать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1885, BVG 399 / 09.04.1885, JLB 492.
«Если хочешь что-то делать… >…< Это ложь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
«У него, по-видимому… не любит их по-настоящему»…«продуктом своей эпохи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.11.1882, BVG 247 / JLB 286.
…«Ты глубже его… истинный художник». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333 / JLB 397.
«Он здесь… в первой книге». >…< …«Действовать… здорового человека»…«Получаешь ли ты удовольствие?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
«Если бы только…..многочисленную публику». – Там же.
«Если ты… художником от торговли». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 379 / 22.09.1884–28.09.1884, JLB 461.
«Я хочу ее. Я заполучу ее»….. «еще раз перечитать своего Муре»… «Chez nous on aime la clientèle». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«приминал кукурузу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885, BVG 410 / 02.06.1885, JLB 506.
«Сделай многое или умри»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«отослать их… приобрести известность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«щедро делясь своими суждениями»… – Stokvis, p. 37, 38.
…Я увидел его… >…< …руки на груди. – Цит. по: De Brouwer, 1998, p. 119.
«Учиться у него было отнюдь не просто»… – Цит. по: Там же, p. 116.
«В этом действительно… >…< …вместе с вами». – Цит. по: Там же, p. 59.
«Натюрморт маслом – начало всего»… – Цит. по: Там же, p. 118.
…«в современном готическом стиле». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.08.1884, BVG R47 / август-сентябрь 1884, JLB 454.
«Я сказал… мистические „Тайные вечери“»… – Там же.
…«серьезность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884, BVG 366 / апрель 1884, JLB 444.
…«гармонируют с резным деревом и стилем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 381 / 09.10.1884, JLB 465.
«Так трогательно… будто ему двадцать»…«То, что он делает, некрасиво»… – Там же.
…«уродливыми»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.08.1884, BVG R47 / август-сентябрь 1884, JLB 454.
…«мой любитель искусства». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.09.1884–30.09.1884, BVG R48 / 21.09.1884, JLB 459.
…«такие усилия… разговоры о работе»… «раздражении и излишне возбужден». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 22.08.1884, b2256 V/1982.
…«скорее скуп, чем щедр»… «с гулькин нос». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 381 / 09.10.1884, JLB 465.
…«чувствительность и доброе сердце»… – Ruggenberg, n. p., VGFA.
«Помощь… просто бесценна»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.07.1884, b2254 V/1982.
…«глубоко погруженный… одетый одинаково». – Stokvis, p. 27.
«В последнее время…..работа всегда страдает». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884, BVG 368 / 12.05.1884–15.05.1884, JLB 446.
«Человека энергичного…..„оскверняет“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«нарушил покой… к любви». «Сейчас…..большой ценности»… >…< «Она была в моей власти»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
…«Наконец я полюбила»… – Там же.
…«никогда не обращал на это внимания». >…< …«воспаление мозга»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 375 / 16.09.1884, JLB 456.
«Развратный сынок пастора»… «вообразил себя художником»… «вечно сидит на мели»… «запятнал честное имя Бегеманнов». >…< …«Я женюсь… Я должен на ней жениться». – Ruggenberg, n. p., VGFA.
«Негодяй!»… – Там же.
…«беспочвенные и злонамеренные». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 376 / 16.09.1884, JLB 457.
«Я в долгу не остался»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
…«Либо сейчас, либо никогда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 375 / 16.09.1884, JLB 456.
И вот однажды… >…< «Да!» – Там же.
…«отбыла за границу». – Там же.
…«забили… в гроб несчастной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 376 / 16.09.1884, JLB 457.
«Они все доводят… с ног на голову»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 375 / 16.09.1884, JLB 456.
…«изменить социальное положение… равные свободы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
…«Никогда… не любила по-настоящему»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
«Разве… чем я для них?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«Вне всякого сомнения… люблю ее». – Там же.
…«почти весь день с [Марго]». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
«Семейное счастье… не может». – Там же.
…«критическое нервное расстройство»… «неврит», «энцефалит», «меланхолию», «религиозную манию»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 376 / 16.09.1884, JLB 457.
«В глубинах нашей души… заглянуть в нее». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.03.1884, BVG R41 / 02.03.1884, JLB 433.
«Часто… почти лишен сил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
«Мы снова переживаем… >…< …под одной крышей». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.10.1884, b2257 V/1982.
«Помни, картину пишу я, а не ты!»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.09.1884–30.09.1884, BVG R46 / 21.09.1884, JLB 460.
…«Осенние эффекты великолепны»… «Он по уши погружен в работу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1884–31.10.1884, BVG 383 / 25.10.1884, JLB 467.
«У него получается чертовски хорошо»… – Там же.
…с «хорошим урожаем этюдов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«Не люблю я этих аристократов»… – Антон Керссемакерс – А. Плассхерту, 27.08.1912, b3038 V/1982.
…«манеру работать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.05.1885, BVG R51a / 25.05.1885, JLB 504.
«Сын вдруг… грозить им растерявшемуся старику». – Brouwer, Siesling, Vis, p. 30.
Глава 23 Водяной
«Винсент… >…< …на помощь свыше». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 22.08.1884, b2256 V/1982.
…«величественную простоту»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
…«Я совсем забыл… >…< У меня нет настроения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1884–15.07.1884, BVG 372 / 02.07.1884, JLB 451.
«Я давно… практически не освоен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.08.1883–08.08.1883, BVG 309 / 07.08.1883, JLB 371.
…«природной интенсивности цвета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«нежный серый гармоничный тон»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«Никуда не годятся»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
…«Что касается „сопливых цветов“… рассматривать отдельно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 370 / 06.06.1884, JLB 449.
…«серых и грязных тонов»… – Там же.
…«начинать… казались светлыми»… «Его тени и полутона… холодных серых»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
…«Я пока еще не очень… >…< Коро и Добиньи???»… – Там же.
…«серебристых тонов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884, BVG 368 / 12.05.1884–15.05.1884, JLB 446.
Печально, что многие… >…< …с первого же раза… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
«Я не презираю… правда прекрасна сама по себе». – Там же.
…«невыразимым великолепием»… «бесконечной глубиной»… «тусклого» искусства….. «тонов… черный сам по себе». – Там же.
…«эффекты летнего солнца»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1884–15.07.1884, BVG 372 / 02.07.1884, JLB 451.
…«Я скорее… умру от скуки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«Я хорошо знаю… в будущем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«Ты – солдат правительства, я – революционер и мятежник»… – Винсент, по собственному утверждению, имеет здесь в виду революцию 1848 г., хотя образы, к которым он обращается, связаны и с другими политическими событиями (в «Свободе на баррикадах» Делакруа, к примеру, увековечил восстание 28 июля 1830 г.) (Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 379 / 22.09.1884–28.09.1884, JLB 461).
…«Так попытайся же… ты принадлежишь»… – Там же.
…«бесконечно… безнадежному» настоящему. – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«чувствовал под ногами твердую почву». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«не отставать от него». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1883, BVG 271 / JLB 323.
…«чертовски хороши»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1884–31.10.1884, BVG 383 / 25.10.1884, JLB 467.
…«надо ковать железо, пока горячо»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
…«нельзя терять… снова чего-то достиг». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
«Уверяю тебя… продавать работы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
…«фактами и цифрами»… >…< «Мы должны развиваться… >…< …разожги пламя». – Там же.
«Дайте мне… в [Вашей] мастерской»….. «возобновит прежние отношения»… «подскажет… мою работу». >…< «Я как раз предпринял… в моей работе»… >…< «Буду… пока Мауве не сдастся». – Там же.
…«Они отказались иметь со мной дело»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 385 / 14.11.1884, JLB 469.
…«Я почти рад…..на свою сторону»…«Я вижу… обладаю чувством цвета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
«Его визит… Не терпится начать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1884–31.10.1884, BVG 383 / 25.10.1884, JLB 467.
…«древний народ Брабанта»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1885–15.09.1885, BVG 423 / 02.09.1885, JLB 531.
…«портретное сходство»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«Спрос на портреты… не так уж и много». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
…«как можно скорее, одну за другой». «Я наконец принялся за дело»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
«Я не могу терять ни дня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.12.1884–20.12.1884, BVG 389 / 14.12.1884, JLB 475.
…«самые уродливые лица»… – Виллем ван де Ваккер, цит. по: Van Heugten, 1997, p. 110.
«Наконец-то цвет…..чувствую его». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
…«Я должен много писать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482.
…«неуместным». – De Brouwer, 1998, p. 40.
«Люди не любят позировать…..не согласился бы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.07.1885–20.07.1885, BVG 417 / 12.07.1885, JLB 513.
…«У меня осталось… поработать с моделью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.01.1885, BVG 392 / 23.01.1885, JLB 479.
…«Мне постоянно требуются модели». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482.
…«крестьянских девушек… в… синих юбках»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«гораздо более близких отношений»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1885, BVG 395 / 02.03.1885, JLB 484.
…«красивыми… потаскушки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
…«компенсации… иметь со мной дела». – Винсент использует нидерландское слово meid – в зависимости от контекста оно могло обозначать и «девицу легкого поведения», и просто «девушку», однако Ван Гог явно намекал на физическую доступность (Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474).
…«по вопросу о женских головах»… «похожих на нашу сестру»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1885, BVG 395 / 02.03.1885, JLB 484.
…«sale, grossier, boueux, puant»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
«Крестьян… мыслишь так же, как они». – Там же.
…«сколько-нибудь еще»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
…«поднапрячься»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–20.11.1884, BVG 387 / 24.11.1884, JLB 471.
…«Когда… это можно найти»…«Я должен…..выделить мне их сейчас?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
«Я вынужден… настаивать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
«От тебя… ни малейшей пользы»…«не заставлять его насильно любить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
«Ты достаточно ясно…..я решительно отказываюсь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«Из-за Винсента и Марго… >…< …они правы». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.10.1884, b2258 V/1982.
«Это будет непросто…..все более вероятным». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.10.1884, b2257 V/1982.
…«для нее… в другом окружении». – Там же.
«Мы прилагаем…..жить под одной крышей». – Там же.
…«Мы только идем следом…..естественно». >…< «Скольких бед…..это, увы, не так». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, b2263 V/1982.
…«сущей чепухой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«Я живу дома… ради живописи»… «Ради моей живописи… некоторое время»….. «Пока не достигну более явного прогресса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–17.12.1884, BVG 390 / 16.12.1884, JLB 476.
«Я не могу… чтобы я уехал» >…< «Я хочу написать… тем лучше пойдет дело». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
…«Я нахожусь… >…< …какой-никакой мир». – Винсент неточно цитирует Евангелие от Луки: «Терпением вашим спасайте души ваши» (Лк. 21: 19); Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1884–30.11.1884, BVG 386b / 28.11.1884, JLB 472.
«Я испытываю недоверие». – Отвечая на письмо, Винсент цитирует слова брата (Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473).
«Мне плевать, доверяешь ты мне или нет»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
«Ты специально… избавиться от меня»….. «Твое высокое положение… как я». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«[Если] ты испытываешь… >…< …просто неуместны». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.01.1885, BVG 388a / 30.01.1885, JLB 481.
«Откажись от своих слов… подобные вещи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482.
…«Он все сильней отдаляется от нас». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1885, b2267 V/1982.
…«эпилептических припадков»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.10.1884, b2258 V/1982.
«Повсюду – одни только поводы для уныния»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, b2263 V/1982.
«[Винсент] не просит совета и не ищет близости»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 21.01.1885, b2265 V/1982.
«Я никогда… не стоит ожидать успеха». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.01.1885, BVG 392 / 23.01.1885, JLB 479.
«Чтобы перенести все это… любви и сердечности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
«Ради блага Винсента… >…< …не способствуют его работе». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, b2263 V/1982.
«Возможно… исключительно на фигуре»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–31.12.1884, BVG 391 / 30.12.1884, JLB 477.
«Это будет полезно и для работы над фигурами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885, BVG 394 / 05.02.1885–26.02.1885, JLB 483.
«Мои работы… в вопросах цвета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
…«У меня всегда было ощущение… >…< …так оно и есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.01.1885, BVG 388a / 30.01.1885, JLB 481.
«Я чрезмерно чувствителен… нравственно»… «нервозность»… «скверные годы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«душевную ясность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
Я сам ощущал… >…< «…над болезнью…» – Там же.
«Иногда мне кажется… не будь ее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«семейный недуг»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.01.1885, BVG 388a / 30.01.1885, JLB 481.
«Я паршивая овца, невыносимый тип»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
…«Строгая, суровая фигура Данте… меланхолии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–31.12.1884, BVG 391 / 30.12.1884, JLB 477.
…никсом. – Неожиданное обращение к этому образу в канун Рождества 1884 г. связано с рассказом Тео о картине Эрнста Йозефсона 1881 г. «Водяной дух» (Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–31.12.1884, BVG 391 / 30.12.1884, JLB 477), сюжет которой основывался на легенде о водяном-никсе, но Винсенту, по-видимому, эти персонажи были знакомы и раньше.
…«злыми духами… в бездну». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–31.12.1884, BVG 391 / 30.12.1884, JLB 477.
«Если ты… наслаждайся этой мыслью»….. «Если мне суждено… на костях моих потопчешься». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
…«шикарного господина»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
…«С этого лета… >…< …твоя подозрительность»…«не учитывать… взаимных симпатий»… «постараться обойтись без оскорблений». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.01.1885, BVG 388a / 30.01.1885, JLB 481.
«Даже впоследствии… так же, как теперь»… «Я хочу сказать…..всегда пшеница». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1885, BVG 393 / 26.01.1885, JLB 480.
«Ты напоминаешь… и сами они изменились». – Винсент цитирует слова брата (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482).
«Его вспыльчивый характер…..оставаться безучастным». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1885, b2267 V/1982.
…«С ним вообще невозможно ничего обсуждать»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.10.1884, b2257 V/1982.
…«Отец… он во всем прав»….. «злейшими врагами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«О, это было так ужасно»… – Цит. по: Van Tilborgh, 1992–1993, p. 21.
…«в восемь вечера… скончался». – Цит. по: De Brouwer, 1998, p. 69.
«Всего за день до этого…..когда уезжал». – Андрис Бонгер – Хендрику Кристиану Бонгеру, 31.03.1885, b1811 V/1970.
…«склонность к холодному рационализму». – Van Tilborgh, Pabst, p. 88.
«Умирать тяжело, но жить еще тяжелее»… – Элизабет Ван Гог – Тео и Йоханне Ван Гог, 02.08.1890, b2002 V/1982.
«Примирение… меня мало интересует»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347/ 15.12.1883, JLB 413.
«Кажется…..он не нормален». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1885, b2267 V/1982.
Винсент упоминает «инцидент с Анной» в письме, написанном через неделю после похорон (Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490).
Глава 24 Зерно безумия
«Знай я о твоих замыслах… подходящее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1885, BVG 395 / 02.03.1885, JLB 484.
…«лишь каждая десятая… внимания»…«могут ничего не стоить… впоследствии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.03.1885–20.03.1885, BVG 396 / 09.03.1885–23.03.1885, JLB 485.
«Возможно… это только этюды». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1885, BVG 395 / 02.03.1885, JLB 484.
…«более крупной… вещи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.03.1885–20.03.1885, BVG 396 / 09.03.1885–23.03.1885, JLB 485.
…«более важной композиции». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490.
«После того… я тебе присылал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.03.1885–20.03.1885, BVG 396 / 09.03.1885–23.03.1885, JLB 485.
«Люди будут называть… в любом случае». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490.
…«равным Милле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
«Сам знаешь… напоминает животное». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.08.1888, BVG B15 / 21.08.1888, JLB 665.
…«терпеливо и покорно»… «последнего часа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«темные, как пещеры»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
«Мне хотелось… силуэта и очертаний»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.06.1883–28.06.1883, BVG 296 / 27.06.1883, JLB 357.
…«цветом темного мягкого мыла». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
…«Это взгляд в очень серый интерьер». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / 30.04.1885, JLB 497.
…«просты и добродушны»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
«В беднейших домишках…..с непреодолимой силой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
«Я так увлечен…..был Милле!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…Босуэллом своего доктора Джонсона… – Джеймс Босуэлл (1740–1795) – шотландский писатель и мемуарист, автор «образцовой» биографии крупнейшего английского лексикографа «Жизнь Сэмюэла Джонсона».
«В сердце его…..был крестьянином»… – Sensier, p. 126.
…«ливрею бедности»… – Там же, p. 89–90.
…«бежал, ища уединения»... – Там же, p. 117–119.
«Я хочу…..наиболее ярко». – Там же, p. 72–73; Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
«[Когда] все силы прошлого… вернул меня к ней». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 05.11.1883, JLB 403.
…«папаша Милле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«обветренное и загорелое»… – Цит. по: Van Gogh in Nuenen, n. p., VGFA.
«Чем бы ни были… я берусь за все»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1885, BVG 399 / 09.04.1885, JLB 492.
…«не ради прогулки… как сами крестьяне»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«уставший как собака»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885–15.07.1885, BVG 416 / 06.07.1885, JLB 512.
…«не хуже, чем иной крестьянин». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
«Я завел себе друзей… мне рады». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1885, BVG 417 / 12.07.1885, JLB 513.
…«я буду чужим… как захочу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«приелась скука цивилизованной жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1885–30.06.1885, BVG 413 / 22.06.1885, JLB 509.
…«как… молча сидят у огня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
…«самым таинственным… выкапывание картошки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«далеко-далеко, на другой край пустоши»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885–15.07.1885, BVG 416 / 06.07.1885, JLB 512.
…«Я сказал ему… >…< …срезал гнездо». – Цит. по: De Brouwer, 1998, p. 112.
…«страшного на вид»… «нечесаной рыжей бородой». – Van Gogh in Nuenen, n. p., VGFA.
…«всегда был одет… не брать у него»… – Йос ван дер Хартен – А. Плассхерту, 16.05.1912, b3032 V/1982.
«Как мне хотелось…..через ручей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507.
…«крестьянских парней»… – Там же.
…«вечную чепуху»… «родителей и учителей». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R53 / 15.07.1885, JLB 516.
…«лично… деревенской жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
Почему бы ему не посадить… >…< …радоваться этому! – Zola, 1885, p. 258; Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885, BVG 410 / 02.06.1885, JLB 506 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 5, гл. V. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
«Он считал… слишком себя избалует»… – Tralbaut, p. 152–153.
…«вокруг печки… не чистил и не протирал». – Kerssemakers, p. 51–52.
«Деликатесы я не ем»… – Виллем ван де Ваккер, цит. по: De Brouwer, 1998, p. 116.
…«не хочу себя слишком баловать». – Kerssemakers, p. 50–51.
…«Я определенно считаю себя ниже крестьян»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.10.1889–22.10.1889, BVG 612 / 21.10.1889, JLB 811.
…«Я таких тощих… не видел». – De Brouwer, 1998, p. 110.
…«Он тоже хотел бы… неутолимую печаль». – Zola, 1885, p. 258; Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885, BVG 410 / 02.06.1885, JLB 506 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 5, гл. V. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
Выглядело это… >…< …он сумасшедший. – Wilkie, p. 25–26.
…«Он то тут постоит… этот псих за свое». – Пит ван Хорн, цит. по: De Brouwer, 1998, p. 113.
…«сравнивая звучание фортепиано… с сумасшедшим». – Kerssemakers, p. 53.
…«сумасшедшем коротышке из Нюэнена». – De Brouwer, 1998, p. 117.
«Милле… просто стыдно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«в крестьянском доме… образованными». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
«Le grain de folie qui est le meilleur del’art»… – Поль Манц, обзор Салона 1885 г. в газете «Le Temps» (цит. по: Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506).
«Я вспахиваю… вспахивают поля»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.10.1889–22.10.1889, BVG 612 / 21.10.1889, JLB 811.
…«крестьянина… писать картины»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
…«так называемого цивилизованного мира», «откуда я изгнан за мои деревянные башмаки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 22.05.1885, JLB 502.
…«привозить… тридцать этюдов в месяц». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1885, BVG 409 / 28.05.1885, JLB 505.
«Какие картины ты мог бы создать!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1885–30.06.1885, BVG 413 / 22.06.1885, JLB 509.
«Очарованная страна» Милле… – Une terre enchantée – «очарованная земля» – так в биографии Милле Сансье называет лес Фонтенбло, куда художник отправился в 1849 г. (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507).
…«Утопать в глубоком снегу…..будет всегда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1885–30.06.1885, BVG 413 / 22.06.1885, JLB 509.
«Не вижу никакого смысла… очень красива». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1885, BVG 397 / 04.04.1885, JLB 489.
«В сущности… в деревенской глуши»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490.
«Чувствую, что так будет лучше»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
«Домашние… более чем неискренне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
…«взглядов людей… просто не думает». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
«Поскольку… от своей доли в наследстве». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R54 / 16.07.1885, JLB 517.
…«выглядевшего дико и одетого в крестьянскую одежду»… «Не пора ли этому человеку уйти?» – «Это мой старший сын»… – Een Vijfenzeventig-Jarige Mevr. E. H. du Quesne-van Gogh, n. p., VGFA.
…«не предоставив никаких объяснений»… – Van Crimpen, p. 90.
…«не в силах… и есть вера»… «Именно это…..ничего не изменилось. Увы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490.
«Я пишу по памяти»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«черновой рисунок… захочет приобрести»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1885, BVG 399 / 09.04.1885, JLB 492.
…«увидел что-то»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 22.04.1885, b0900 V/1962.
…«его собственные интуитивные ощущения»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1885, BVG 402 / JLB 495.
…«нечто индивидуальное»… >…< …«Эта вещь…..написаны безукоризненно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885–17.04.1885, BVG 401 / 18.04.1885, JLB 494.
…«Форму, думается мне… монохромным колоритом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885, BVG 394 / 05.02.1885–26.02.1885, JLB 483.
…«слишком светлым… не годился»… «цвета вроде… понятное дело». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
…«Прежде всего… внести в картину жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«Я никак не мог от них оторваться»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1882, BVG 233 / 18.09.1882, JLB 266.
…«нечто более значительное»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
«Я точно знаю…..в моих работах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«проследить, чтобы я его не испортил»….. «завершающие мазки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«добавить последние штрихи с натуры». >…< «О, это было великолепно!»…«цвета тусклой бронзы»… «нежнейшего блеклого голубого». «Я никогда… законченной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
«Целую зиму… по правилам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«Она происходит… крестьянской жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
«Я хотел… цивилизованные люди»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«нечетко»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
«Я счастлив… >…< …думающие так же». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 22.04.1885, b0900 V/1962.
…«Так и слышишь стук их деревянных башмаков»… – Антон Керссемакерс – А. Плассхерту, 27.08.1912, b3038 V/1982.
«Несколько человек…..фигуры такие живые». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 19.05.1885, b0901 V/1962.
«[Серре] не мог… немало хорошего». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, b0939 V/1962.
…«полными чувства… великолепными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«преемником Милле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
«По-моему… критики и обид». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885–17.04.1885, BVG 401 / 18.04.1885, JLB 494.
…«холодные» и «банальные»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1885–28.06.1885, BVG 414 / 28.06.1885, JLB 510.
«Дайте нам писать… будем сами собой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1885, BVG 399 / 09.04.1885, JLB 492.
…«до такой степени… глаза». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885–17.04.1885, BVG 401 / 18.04.1885, JLB 494.
…«они лишь частично разрушали друг друга»….. «неравный бой»… – Blanc, p. 65–66.
…«Ньютон – для всемирного тяготения». «Эти законы цвета… луч света». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1885–15.11.1885, BVG 430 / 03.11.1885–04.11.1885, JLB 538.
«Их цель… гармоничное впечатление»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«гений от природы» и «вдохновение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
…«Они не дают пищи… без какой-либо страсти». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
…«аксиомы рисунка… до скончания времен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1885, BVG 402 / JLB 495.
…«чтобы добиться точности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«тщательно… определенными правилами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
«Не забывай… завсегдатаи кафе „Дюваль“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
…«определенные недостатки в строении фигуры»….. «ненужную роскошь… самим Энгром»… «Я был бы в отчаянии… правильными»….. «чуть ли не приблизительные» пропорции… «ошибок… если угодно»… >…< …«которая правдивее, чем буквальная правда»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«короче говоря, жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
…не «облагороженной»… «сглаженной»… она пахла «салом, дымом, картофельным паром», от нее «несло навозом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«фигуры крестьян… о предместьях Парижа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
…«Есть что-то… крестьянин засевает». – Sensier, p. 127.
…«Как верно… „…они засевают“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
…«Мне пришлось…..царапины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«землекопов… похожих на крестьянок». – Там же.
«Все… изображение своих персонажей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
«Я спрашиваю тебя…..любовь?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«под беззвездным ночным небом… как чернила»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885, BVG 410 / 02.06.1885, JLB 506.
«Эти „человеческие гнезда“… гнезда вьюрков»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507.
…«на просторах пустошей… домов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.07.1885–20.07.1885, BVG 417 / 12.07.1885, JLB 513.
«До сих пор… последуют новые». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1885, BVG 409 / 28.05.1885, JLB 505.
…«полнее и шире»… «а если и ста… живое целое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
…Ты согласишься… >…< …кубиком на конце? – Антон ван Раппард – Винсенту, 24.05.1885, BVG R51a / JLB 503.
…«Как ты смеешь… >…< …столь беспечно». – Там же.
…«Можешь оставаться при своих заблуждениях»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.06.1885, BVG R52 / 13.07.1885, JLB 514.
…«Литографский камень… едкими веществами»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R53 / 15.07.1885, JLB 516.
…«Мы ищем темы в сердцах людей»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
…«Я сам… горькую правду». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R53 / 15.07.1885, JLB 516.
«В чем истинная причина… разрыва со мной?»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.06.1885, BVG R52 / 13.07.1885, JLB 514.
«Это мое последнее слово… мне написал». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R54 / 16.07.1885, JLB 517.
«Он взглянул…..крайнее неудобство». – Wenckebach, p. 67.
…«никогда… упреков [Раппарда]»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R54 / 16.07.1885, JLB 517.
…«Неправильно… Я никогда так не делаю!» – Wenckebach, p. 67.
«Я склонен считать… заблуждался»…«лично… прекращу наши отношения». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.07.1885–15.07.1885, BVG R56 / 21.07.1885–24.07.1885, JLB 520.
«Ты во многом… зашел слишком далеко». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
«Возможно… это мало беспокоит». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«Он способен рискнуть, если его убедить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 415 / 16.07.1885, JLB 519.
…«У меня абсолютно нет денег»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1885–30.06.1885, BVG 412 / 15.06.1885, JLB 508.
…«Я совсем на мели… ни гроша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 415 / 16.07.1885, JLB 519.
«Я могу и должен… большие средства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.07.1885–20.07.1885, BVG 417 / 12.07.1885, JLB 513.
«Вместо того чтобы сокращать… чуть больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
«Я изрядно занят…..я весь в работе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1885, BVG 419 / 29.07.1885, JLB 522.
«Помни… обрубить буксирный канат». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.08.1885, BVG 419b / 06.08.1885, JLB 524.
…«По моему мнению… сейчас уже никак нельзя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1885–20.08.1885, BVG 420 / 17.08.1885, JLB 527.
«Я отчетливо вижу… рассчитывать»….. «отвратительную неблагодарность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.08.1885, BVG 419b / 06.08.1885, JLB 524.
…«чрезвычайно его расстроил». – Там же.
…«это лучшая стратегия»… «Давай и дальше… в порядке»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 421 / 19.08.1885, JLB 529.
…«Полагаю… остаться друзьями»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
…«зреет протест»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885–15.07.1885, BVG 416 / 06.07.1885, JLB 512.
…«фигуру крестьянина… душа современного искусства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«крестьянскую войну»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 415 / 16.07.1885, JLB 519.
«Сейчас я достиг… двигаться вперед»…«Сейчас… с моими работами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1885–20.08.1885, BVG 420 / 17.08.1885, JLB 527.
«Не нужно считать…..мы победим». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 415 / 16.07.1885, JLB 519.
Сейчас я…..хорошую службу. – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.08.1885, BVG 419b / 06.08.1885, JLB 524.
«Я ясно вижу… чувствовать, что пишу». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
Глава 25 На одном дыхании
…«Как жаль…..выситься здесь вечно». – Андрис Бонгер – Х. К. и Х. Л. Бонгер, 26.07.1885, b1818 V/1970.
«Он был похож на мокрого кота»… – Kerssemakers, p. 51–52.
«Что за… очаровательная картина»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
«Его было не оторвать от этой картины»… – Kerssemakers, p. 52.
«Он точно знал… интересовало»… – Там же.
«Больше всего… Халса»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1885, BVG 425 / 04.10.1885, JLB 533.
«Я буквально…..поездки в Амстердам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
«Я не должен… состоятельной семье»… – Kerssemakers, p. 52.
…«вновь увидеть картины»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
…«периодически отправляясь в путешествия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1885, BVG 425 / 04.10.1885, JLB 533.
…«порцию недоброжелательности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«богобоязненных туземцев… с подозрительностью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1885, BVG 425 / 04.10.1885, JLB 533.
«Даром я не добьюсь от них ничего»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1885–15.09.1885, BVG 423 / 02.09.1885, JLB 531.
…«людьми низшего круга»… – Там же.
…«неприятность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1885, BVG 425 / 04.10.1885, JLB 533.
…«глубокие тона». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1885, BVG 427 / 13.10.1885, JLB 535.
…не «выписывали… руки и глаза»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
«С каждым днем… залитые светом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1885, BVG 427 / 13.10.1885, JLB 535.
…«модной беспомощности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
…«цветом, напоминающим грязь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 428 / 20.10.1885, JLB 536.
«В настоящее время… оттепель»… «Одна краска…..сказать своему соседу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
Веронезе писал портреты… >…< …подражание вещам. – Там же.
«Художнику… чем из красок природы»… – Там же.
…«быстро, как молния»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882–06.08.1882, BVG 223 / JLB 254.
…«Мне хочется, чтобы моя кисть обрела живость». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«даже еще быстрее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1885, BVG 409 / 28.05.1885, JLB 505.
«Ты должен… оставить работу в покое». – Kerssemakers, p. 44–45.
«Главное… на одном дыхании»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1885, BVG 427 / 13.10.1885, JLB 535.
«Вновь увидев…..так часто». – Там же.
«Какое наслаждение… на один и тот же манер»…«сделано… без каких-либо поправок». – Там же.
…«на ходу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
…«с жаром работающим»… «в окружении… путешественников…» – Kerssemakers, p. 51–52.
…«Пытаясь за какой-нибудь час… очень приятно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1885, BVG 427 / 13.10.1885, JLB 535.
…«грубоватой манере»… «спонтанности впечатления»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1885–22.11.1885, BVG 435 / 20.11.1885, JLB 543.
…«дурацкой»… «люди малодушные… великим образцам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1885–12.11.1885, BVG 431 / 07.11.1885, JLB 539.
…«comme le lion qui dévore le morceau». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.09.1885, BVG R58 / 08.08.1885–15.08.1885, JLB 526.
«Сейчас… их формы и цвета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
…«Мне хотелось… смерть и погребение»… «Эти руины… и вера, и религия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507.
«Он был презрен… изведавший болезни». – Ис. 53: 3.
…«написал… за день». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
…«Золя творит…..так прекрасны». – Там же.
…«найти вечное среди преходящего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1885, BVG 393 / 26.01.1885, JLB 480.
«Держать в мыслях…..подлинная живопись». >…< «Романтика и романтизм… воображением и чувством». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
…«Поскольку… передавать их по-своему». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1885–20.11.1885, BVG 434 / 17.11.1885, JLB 542.
«Изучать природу… никогда не лишнее»… «Многие годы…..избежать этой ошибки»…«Величайшее… ошеломляющие вещи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
В действительности… >…< …из самого сердца. – Taine, p. 270–271.
…«роздал их деревенским парням»… – Антон Керссемакерс – А. Плассхерту, 27.08.1912, b3038 V/1982.
«Соседи… боятся священника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1885–15.11.1885, BVG 432 / 11.11.1885, JLB 540.
«Смерть придет… как она пришла к отцу»… «Часто случается… переживает мужа». – Там же.
«До тех пор… переменить ситуацию». >…< «Я слишком хорошо… покидаю их навсегда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
«Домой я писать… >…< …думали обо мне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
«Он писал… не обратили на них внимания». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1885–20.11.1885, BVG 434 / 17.11.1885, JLB 542.
«Тем временем силы мои созрели»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1885–22.11.1885, BVG 435 / 20.11.1885, JLB 543.
…«начать все заново с самого начала». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
…«За один год…..перед каменной стеной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1885–12.11.1885, BVG 431 / 07.11.1885, JLB 539.
…«выражать жизнь… одним дуновением». – Там же.
«Не знаю… своей души и естества». – Там же.
Глава 26 Утраченные иллюзии
«Колючая изгородь… кружится голова»….. «с чрезмерно румяными… пьяные»….. «чудовищно уродливые»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
«Среди бела дня… Он явно напуган»… >…< «Непостижимая путаница!»… – Там же.
…«Серьезный, молчаливый норвежец… эфиоп с иссиня-черной кожей». – Lemmonier, VGFA, p. 39.
…«Приятно смотреть… по-настоящему». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
«Я чувствую страстное желание сделать что-то»… – Там же.
«Я рад, что приехал сюда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«работу „на стороне“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1885–20.11.1885, BVG 434 / 17.11.1885, JLB 542.
…«Например… натюрморт с рыбами»… «В одном… работы видели». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
«Нельзя выглядеть…..дело завертелось». – Там же.
«Комнатка моя…..место для художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
«Это милая вещица… об Антверпене»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
…«раздобыть моделей… сколько я хочу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1885–20.11.1885, BVG 434 / 17.11.1885, JLB 542.
…«который работает с обнаженной натурой». «Мне нужно это по многим причинам»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«великолепными головками»… «То, что говорят… все хороши». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
…«простые девушки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«жизненной силой» и «неправильными лицами… Халса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
…«очень изящных, очень белокурых»… «загадочными… как клоп». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
…«чертовски красивыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«Если бы я только мог выбирать себе моделей!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
…«исходил порядочное число улиц и улочек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
…«завести знакомства среди проституток». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«прачку, которая знает много женщин»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«парочку прехорошеньких девиц». «Обе содержанки, я полагаю»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1886–20.01.1886, BVG 445 / 19.01.1886–20.01.1886, JLB 553.
…«охотой за моделями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
…«обладать ими». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«Живописные портреты… такое не под силу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«Вот бы только найти… ничего не страшно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
…«Рембрандтовская голова… загадочную улыбку». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
…«тонко они понимают женские формы»… >…< «Если бы только… каких хочешь!!!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«Что касается Рубенса… тянет к нему»…«театральными… худшем смысле этого слова»… «Но вот что… глубже всего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1885–22.11.1885, BVG 435 / 20.11.1885, JLB 543.
…«очень красивы…..проявлении». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.11.1885–27.11.1885, BVG 436 / 26.11.1885, JLB 544.
«Я немедленно… женской фигуры»…«белокурые… кожу лиц и шеи»… >…< «Ничто не производит…..оплакивающих свое горе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1886–16.01.1886, BVG 444 / JLB 552.
…«А главное… не хватает моделей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«Я знаю… уверенным в своих силах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
«Я использовал…..лиловые тона». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«придает картине жизненность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
…«восхитительный цвет»… «теплый и живой, как вино»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
…«менее надуманный, менее сложный цвет» и «бо́льшую простоту». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
«Мы должны достичь… появится». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«вроде как… для портрета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
…«Шампанское… становится грустно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
…«выразить нечто сладострастное»… «иссиня-черные»… «пунцовая ленточка»… «золотым мерцанием света»… «много светлее, чем белый». – Там же. Портрет считается утраченным.
…«так можно… лучший колорит»….. «фантазийные головы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
«Если бы они… продавалось бы больше»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
«Цены, публика – все требует обновления». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
…к доктору Амадеусу Кавенелю… – Подробнее о болезни Винсента см.: Tralbaut, p. 177–180. Единственный источник информации об истории с сифилисом – данные, полученные исследователем в семье врача, фамилию которого и сведения о визитах Винсент записал в маленький альбом для набросков.
…«сероватая слизь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«как отец говорил и вел себя со мной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
…«вечную ссылку»… «семье… среди незнакомцев». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«холодность… на расстоянии»… – Там же.
…«Жизнь моя… зиму в Брюсселе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
…«крестьянских… женщин»… «выражения шлюхи»…«Мне нужно… крылья»… «Ведь мы… разве нет?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«À tout prix… …скажут люди». – Там же.
«Мы не можем… >…< Я говорю нет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551. Отвечая на письмо брата, Винсент точно или приблизительно цитирует его слова.
…«проклятым занудой и болваном»… – Слегка маскируя открытое оскорбление под эмоциональное высказывание, не имеющее конкретного адреса, во второй части предложения Винсент, хоть и не ставит кавычек, явно цитирует слова Тео: «Должны ли мы сказать теперь как проклятые зануды и болваны» (Там же).
…«немедленно начнет… иссякнут»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«Если ты заболеешь… еще хуже». – В своем письме Винсент хоть и не ставит кавычек, но совершенно очевидно дословно или почти дословно цитирует слова брата (Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1886–16.01.1886, BVG 444 / JLB 552).
«Неужели ты… обзавестись в городе?» >…< «Возвращение… приведет к застою». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1886–16.01.1886, BVG 444 / JLB 552.
«В Академии… не хочу туда»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«копиистами гипсовых статуй»… – Антон ван Раппард, 01.09.1885, BVG R58 / 08.08.1885–15.08.1885, JLB 526.
«Не важно… подлинного действия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
«Я не думаю… путь к прогрессу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
«Имея в виду… работать с обнаженной моделью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«Я по-прежнему очень доволен, что пришел сюда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«Это попытка завести знакомства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1886–20.01.1886, BVG 445 / 19.01.1886–20.01.1886, JLB 553.
…«Я получил… исправить их». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«Я поражен… рассмотрел их». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1886–20.01.1886, BVG 445 / 19.01.1886–20.01.1886, JLB 553.
«Вполне… почувствую себя дома». – Там же.
…Настоятельно…..довести дело до конца. – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«После я вернусь… другим человеком»….. «Мне будет полезно… какое-то время»… – Там же.
«Повторяю, мы следуем верным путем». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«вкус к новому и неизведанному»… – Сведения о личности, биографии и взглядах Верла, репутация которого изрядно пострадала благодаря авторам «агиографий» Ван Гога, см.: Королевская академия изящных искусств, Антверпен – Винсенту Ван Гогу, 18.01.1885, p. 7, b1495 V/1962.
«Художниками не становятся, ими рождаются»… – Verlat, p. 3.
…«вдохнуть во что-то жизнь… изображаешь». – Там же, p. 9.
…«более полезным»… нежели «умение читать и писать». – Там же, p. 2.
…«классе живописи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
…«снова видеть обнаженную натуру»… «поладить» с… наставником… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«Я пишу… очень нравится»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
Ван Гог явился… >…< …ретировался. – Письма Винсента в целом подтверждают правдивость свидетельства Хагемана: «На этой неделе я написал большую вещь с двумя обнаженными торсами – два борца, композиция, поставленная Верла. Это было очень увлекательно» (Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555).
…«взлохмаченному… человеку»… «словно бомба». – Hageman, p. 68.
«Я раздражаю его… он – меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«prendre par le contour»… >…< «Начинайте с контура… верного контура». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 452 / 11.02.1886, JLB 561.
…«смеется над своим учителем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
…«совершенно неправильными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 450 / 06.02.1886, JLB 559.
«До сих пор… широкозадая фигура»… – Baseleer, 1954, p. 508–509.
…«превратил… фламандскую матрону». >…< «Вы явно не знаете…..вынашивать детей!» – Hageman, p. 70.
…«невероятно экстравагантными»… – De Bom, n. p., VGFA.
…Он ворвался… >…< …«цирка уродов». – Baseleer, 1986, p. 71.
…«приплюснутую голову… дурно подстриженную бороду». – Там же, 1954, p. 507.
…«Вы, возможно… более всего – Вы сами»… – Винсент – Орасу Манну Ливенсу, 01.08.1886–31.10.1886, BVG 459a / сентябрь или октябрь 1886, JLB 569.
«Он делал вид… самовлюбленного эгоиста». – Baseleer, 1986, p. 71.
…«Уверен, что займу последнее место»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 452 / 11.02.1886, JLB 561.
…«элементарный уровень»… – Van Tilborgh, Vellekoop, p. 15.
…«Это гораздо сложнее… воображаешь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
…«Я по-прежнему… приехал сюда». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
«Атмосфера… ощущением воскрешения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
«У меня полный упадок сил… неожиданно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1886, BVG 449 / 04.02.1886, JLB 558.
«Вид у меня… просидел в тюрьме»… – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«нервные люди… острее». >…< …«ел мясо la vache enragée»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1886, BVG 449 / 04.02.1886, JLB 558.
…«Они умерли…..много любили»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
…«потерял всякую надежду… бесповоротно»… – Там же.
…«начать работать… от Гупиля»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
…«не раздумывая»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«регулярно… работать с моделями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
…«приличная мастерская… принимать посетителей». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«еще на один год, как минимум»…«мы еще не зашли так далеко»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«Было бы лучше всего… в одном городе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1886, BVG 449 / 04.02.1886, JLB 558.
…«жизненно важны»… – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«одной комнаты с альковом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
…«Виной тому мое здоровье»… >…< «[Если я не уеду в Париж]… прежние ошибки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 450 / 06.02.1886, JLB 559.
«Сила – в единстве»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
…«Что за великолепная идея… совместно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
«Тебе понравится… в свою мастерскую»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 450 / 06.02.1886, JLB 559.
«Я давно… было именно так». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
«Надеюсь… Давно пора». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
…«После стольких… веру в свои силы». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
«Брабант… трата времени, etc.»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.02.1886–17.02.1886, BVG 454 / 29.01.1886, JLB 556.
…«без перерыва»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.02.1886–20.02.1886, BVG 457 / 22.02.1886, JLB 565.
…«Я не хочу… пересмотрел решение»… – Там же.
Mon cher Theo… >…< …все уладится. – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1886, BVG 459 / 28.02.1886, JLB 567.
Цветные иллюстрации
1. Хендрик Виллем Месдах. Панорама Схевенингена Деталь. Холст, масло. 1880–1881. Общий размер: 14 × 120 м
2. Ян Вейсенбрух. Пейзаж близ Схидама с ветряными мельницами Холст, масло. 1873. 64,5 × 101 см
3. Антон Мауве. Утренняя прогулка по пляжу верхом Холст, масло. 1870. 45 × 70 см
4. Антон Мауве. Рыбачья лодка на пляже Холст, масло. 1882. 115 × 172 см
5. Антон Мауве. Голландская дорога Холст, масло. Ок. 1880. 50,5 × 6,8 см
6. Маттейс Марис. Разгрузка повозок на Монмартре Холст, масло. 1870. 23,2 × 30,5 см
7. Оноре Домье. Служители правосудия Перо, чернила, акварель, гуашь. 1860-е. 23,5 × 31,5 см
8. Камиль Коро. Лес Фонтенбло Холст, масло. 1846. 128,8 × 90,2 см
9. Камиль Коро. Старый мост Холст, масло. Н / д. 24 × 38 см
10. Члены семей арестованных революционеров с передачами в тюрьму. Гравюра с рисунка Поля Гаварни в газете «T e Illustrated London News». 1848
11. Взрыв на шахте в Северном Ланкашире, Англия, в ноябре 1883. Гравюра в газете «T e Illustrated London News». 1883
12. Жан Франсуа Милле. Сеятель Холст, масло. 1850. 101 ×82 см
13. Жан Франсуа Милле. Сборщицы колосьев Холст, масло. 1857. 83,5 × 111 см
14. Жан Франсуа Милле. Человек с мотыгой Холст, масло. 1860–1862. 80 × 99 см
15. Шарль Франсуа Добиньи. Жатва Холст, масло. 1851. 135 × 196 см
16. Шарль Франсуа Добиньи. Цветущие яблони Холст, масло. 1873. 58,7 × 84,8 см
17. Жорж Мишель. Ветряная мельница близ Парижа Холст, масло. 1830. 51 × 73 см
18. Жюль Бретон. Возвращение с жатвы Холст, масло. 1859. 90 × 176 см
19. Винсент Ван Гог. Море в Схевенингене Холст, масло. Август 1882. 34,5 × 51 см
20. Георг Хендрик Брейтнер. Строительство в Амстердаме Холст, масло. Ок. 1900. 52 × 91 см
21. Винсент Ван Гог. Две женщины на вересковой пустоши Холст, масло. Октябрь 1883. 27,5 × 36,5 см
22. Шарль де Гру. Благодарственная молитва Холст, масло. 1861. 80 × 154 см
23. Винсент Ван Гог. Голова крестьянки Холст, масло. Март 1885. 43 × 33,5 см
24. Винсент Ван Гог. Едоки картофеля Холст, масло. Апрель – май 1885. 81,5 × 114,5 см
25. Винсент Ван Гог. Корзина с картофелем Холст, масло. Сентябрь 1885. 44,5 × 60 см
26. Винсент Ван Гог. Старая церковная башня в Нюэнене («Крестьянское кладбище») Холст, масло. Май – июнь 1885. 63 × 79 см
27. Винсент Ван Гог. Натюрморт с открытой Библией Холст, масло. Октябрь 1885. 65 × 78 см
Список библиографических сокращений
Архивные документы
VGFA – Vincent van Gogh Foundation Archives.
Aafjes, n. p., VGFA
VGFA. Borinage File. Aafjes, Bertus. Vincent van Gogh. 1952.
Bernard to Aurier, n. p., VGFA
VGFA. Bernard File. Bernard, Émile. Letter from Émile Bernard to Alphonse Aurier. 1889.
Bonger H. Ch., VGFA
VGFA. Theo van Gogh File. Archives of the Clerk. No. 1235. 1890. Bonger, Hendrik Christiaan. Request by Hendrik Christiaan Bonger to allow Theo to stay in the institute for a period of one year.
Brussel ziet Van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. Brussels File. Brussel ziet Van Gogh. 1927.
Carbentus Genealogy, n. p., VGFA
VGFA. b4509 V/1962, Carbentus Genealogy, n. p.
De Bom, n. p., VGFA
VGFA. Bom File. Bom, Emmanuel de. Victor Hagemann en Herinneringen van Vincent van Gogh. 1938.
Een Vijfenzeventig-Jarige Mevr. E. H. du Quesne-van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. Elizabeth du Quesne-van Gogh File. 1935. Een Vijfenzeventig-Jarige Mevr. E. H. du Quesne-van Gogh.
Gauthier, VGFA
VGFA. Ravoux File. Gauthier, Maximilien. Le Femme en bleu nous parle de L’Homme à l’oreille coupée.
Gérin, n. p., VGFA
VGFA. Borinage File. Gérin, Louis. Vincent van Gogh au Borinage.
Howard, VGFA
VGFA. Howard. Missions in Protestant Europe. Photocopy.
Hugenholtz, n. p., VGFA
VGFA. Mauve File. Hugenholtz, Arina. In Memoriam. 1888.
Lemmonier, VGFA
VGFA. Lemmonier File. Lemmonier. Antwerpen en zijn Merkwaardigheden (Antwerp and its Peculiarities). 1885.
Name van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. The Name van Gogh.
Pabst, VGFA
VGFA. Van Stockum-Haanebeek File. Pabst, Fieke. Notes on Annet and Caroline Haanebeek.
Ruggenberg, n. p., VGFA
VGFA. Members of the Family File. Ruggenberg, Rob. Vincent en de vrouwen. 1978.
Van den Dobbelstein, n. p., VGFA
VGFA. Drenthe File. Dobbelstein, Rob van den. Nergens anders zo dicht op de schlepping.
Van Gogh in Nuenen, n. p., VGFA
VGFA. Nuenen File. Vincent van Gogh in Nuenen.
Van Gogh Maria Johanna, 1859, VGFA
VGFA. Gogh, Maria Johanna van. Aantekeningen over de familie van Gogh door Tante Mietje tot 1859 (History of the van Gogh Family, by Aunt Mietje, to 1859). 1859.
Van Gogh Maria Johanna, 1899, n. p., VGFA
Van Gogh Museum/VGFA. Brieven en Documenten. Gogh, Mietje van. Notitieboekje met aantekeningen over familie Van Gogh. 1899. b 3259 V/1962 (boek, pen in inkt).
Van Gogh Maria Johanna, 1900, VGFA
VGFA. Gogh, Maria Johanna van. Aantekeningen over de familie van Gogh door Tante Mietje 1859 tot 1883 (History of the Van Gogh Family, by Aunt Mietje, 1859 to 1883). 1900.
Van Gogh-Carbentus Anna Cornelia, n. p., VGFA
VGFA. Notes from Anna Cornelia van Gogh-Carbentus. 1852. Collection of Mrs. A. Weenink-Riem Vis, Bilthoven.
Van Houten – van Gogh Anna Cornelia, VGFA
VGFA. Van Houten-Gogh, Anna Cornelia. Voor Saar (For Saar, History of Van Gogh Family), n. p.
Книги
Ackroyd
Ackroyd, Peter. London: The Biography. – London: Chatto and Windus, 2000.
Aglionby
Aglionby, William. The Present State of the United Provinces of the Low-Countries as to the Government, Laws, Forces, Riches, Manners, Customs, Revenue, and Territory of the Dutch / collected by William Aglionby, Fellow of the Royal Society. – London: John Starkey, 1669.
Bailey, 1990
Bailey, Martin. Young Vincent: The Story of Van Gogh’s Years in England. – London: Allison and Busby, 1990.
Blanc
Blanc, Charles. Les artistes de mon temps. – Paris: Firmin-Didot, 1876.
Brouwer, Siesling, Vis
Brouwer, Jaap W., Siesling, Jan Laurens, Vis, Jacques. Anthon van Rappard / transl. by G. Kilburn and G. Schwartz; Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Amsterdam: De Arbeiderspers [et al.], 1974.
Bulwer-Lytton
Bulwer-Lytton, Edward. Kenelm Chillingly and Godolphin. – Boston: Dana Estates, 1880.
Byrne
Byrne (Busk), Julia Clara. Gheel: The City of the Simple. – London: Chapman and Hall, 1869.
Carlyle, 1896
Carlyle, Thomas. Sartor Resartus / ed. by Archibald MacMechan. – Boston: Ginn & Company, 1896.
Carlyle, 1907
Carlyle, Thomas. On Heroes, Hero-Worship, and the Heroic in History. – Boston: Houghton Mifflin and Company, 1907.
Carlyle, 2005
Carlyle, Thomas. Critical and Miscellaneous Essays. – Ann Arbor (Michigan): University of Michigan Library, 2005.
Coquiot
Coquiot, Gustave. Vincent van Gogh. – Paris: Ollendorff, 1923.
De Brouwer, 1998
Brouwer, Ton de. Van Gogh en Nuenen. – 2nd rev. ed. – Venlo: Van Spijk, 1998.
De Maré
Maré, Eric de. Victorian London Revealed: Gustave Dove’s Metropolis. – London: Penguin Books, 2001.
De Vries, van der Woude
Vries, Jan de, Woude, A. M. van der. The First Modern Economy: Success, Failure, and Perseverance of the Dutch Economy, 1500–1815. – Cambridge: Cambridge University Press, 1997.
Dickens, 1902
Dickens Charles. The Complete Works of Charles Dickens. Vol. 25: Christmas Books. – New York: Harper & Brothers, 1902.
Dijk, van der Sluis
Dijk, Wout J., Sluis, Meent van der. De Drentse tijd van Vincent van Gogh. – Groningen: Boon, 2001.
Dorn et al.
Dorn, Roland, Keyes, George S., Rishel, Joseph J. et al. Van Gogh Face to Face: The Portraits / Detroit Institute of Fine Arts; Museum of Fine Arts, Boston; Philadelphia Museum of Art. – London: Thames & Hudson, 2000.
Drummond
Drummond, Lewis. Spurgeon, Prince of Preachers. – Grand Rapids (Mich.): Kregel Publications, 1992.
Du Quesne-van Gogh, 1913
Quesne-van Gogh, Elisabeth Huberta du. Personal Recollections of Vincent van Gogh / transl. by Katharine S. Dreier. – Boston; New York: Houghton Mifflin, 1913.
Eliot, 1980
Eliot, George. Adam Bede / ed. by Stephen Gill. – London: Penguin Books, 1980.
Eliot, 1996
Eliot, George. Silas Marner: The Weaver of Raveloe / ed. by David Carroll. – London: Penguin Books, 1996.
Eliot, 1998
Eliot, George. Scenes of Clerical Life / ed. by Jennifer Gribble. – London: Penguin Books, 1998.
Erpel
Erpel, Fritz. Van Gogh: The Self-Portraits / transl. by Doris Edwards and with a preface by H. Gerson. – Greenwich (Conn.): New York Graphic Society, 1968.
Fromentin
Fromentin, Eugène. The Old Masters of Belgium and Holland / introduction by Meyer Schapiro; [translated by Mary C. Robbins]. – New York: Schocken Books, 1963.
Gay, 1995
Gay, Peter. The Naked Heart: The Bourgeois Experience; Victoria to Freud. – New York: W. W. Norton, 1995.
Havard
Havard, Henry. The Heart of Holland / transl. by Mrs. Cashel Hoey. – London: Richard Bentley & Son, 1880.
History of Private Life
A History of Private Life: From the Fires of Revolution to the Great War / ed. by Michelle Perrot; transl. by Arthur Goldhammer. – Vol. 4. – Cambridge (Mass.); London: Harvard University Press, 1990.
Hugo
Hugo, Victor. The Last Day of a Condemned Man and Other Prison Writings / transl. by Geoff Woollen. – Oxford: Oxford University Press, 1992.
Hulsker, 1990
Hulsker, Jan. Vincent and Theo van Gogh: A Dual Biography / ed. by James M. Miller. – Ann Arbor (Michigan): Fuller Publications, 1990.
Impressionists at First Hand
The Impressionists at First Hand / ed. by Bernard Denvir. – London: Thames and Hudson, 1987.
Karr
Karr, Alphonse. A Tour Round My Garden / revised and ed. by John George Wood. – London; New York: G. Routledge & Co., 1855.
Kempis
Kempis, Thomas à. The Imitation of Christ: in 3 books / transl. and ed. by Joseph N. Tylenda with a preface by Sally Cunneen. – New York: Vintage Spiritual Classics, 1998.
Kôdera
Kôdera, Tsukasa. Vincent van Gogh: Christianity Versus Nature. – Amsterdam; Philadelphia: John Benjamins, 1990.
Kools
Kools, Frank. Vincent van Gogh en zijn geboorteplaats: als een boer van Zundert. – Zutphen: De Walburg Pers, 1990.
Legouvé
Legouvé, Ernest. Les pères et les enfants au XIXe siècle. – Paris: J. Hetzel, 1910.
Lubin
Lubin, Alfred J. Stranger on the Earth: A Psychological Biography of Vincent van Gogh. – New Work: Da Capo Press, 1972.
Luyendijk-Elshout
Luyendijk-Elshout, A. M. Safe in the Performance of the Reproductive Duty: The Leyden Obstetricians. – Publisher unknown, 1979.
Mackay
Mackay, James Hutton. Religious Thought in Holland During the Nineteenth Century. – London: Stodder and Houghton, 1911.
Mak
Mak, Geert. Amsterdam: A Brief Life of the City / transl. by Philipp Blom. – Cambridge: Harvard University Press, 2000.
Mayhew
Mayhew, Henry. London Labour and the London Poor: Cyclopaedia of the Condition and Earnings of Those That Will Work, Those That Cannot Work, and Those That Will Not Work. – London: Griffin, Bohn, 1862.
Merlhès, 1989
Merlhès, Victor. Paul Gauguin et Vincent van Gogh, 1887–1888: Lettres retrouvées, sources ignores. – Taravao (Tahiti): Avant et Après, 1989.
Meyers
Meyers, Jan. De jonge Vincent: Jaren van vervoering en vernedering. – Amsterdam: De Arbeiderspers, 1989.
Michelet, 1859
Michelet, Jules. Love / transl. by John Williamson Palmer. – New York: Rudd and Carleton, 1859.
Michelet, 1860
Michelet, Jules. Woman / transl. by John Williamson Palmer. – New York: Rudd and Carleton, 1860.
Michelet, 1973
Michelet, Jules. The People / transl. by John P. McKay. – Urbana: University of Illinois Press, 1973.
Mill, 1859
Mill, John Stuart. On Liberty / ed. by Currin V. Shields. – Indianapolis; New York: Bobbs-Merrill, 1859.
Nagera
Nagera, Humberto. Vincent van Gogh: A Psychological Study. – Madison (Conn.): International Universities Press, 1967.
Piérard, 1925
Piérard, Louis. The Tragic Life of Vincent van Gogh / transl. by Herbert Garland. – London: J. Castle, 1925.
Porter
Porter, Roy. London: A Social History. – Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1994.
Renan
Renan, Ernest. The Life of Jesus. – Amherst (New York): Prometheus Books, 1991.
Rewald, 1973
Rewald, John. The History of Impressionism. – 4th rev. ed. – New York: Museum of Modern Art, 1973.
Schama
Schama, Simon. The Embarrassment of Riches: An Interpretation of Dutch Culture in the Golden Age. – New York: Alfred A. Knopf, 1987.
Schuchart
Schuchart, Max. The Netherlands. – New York: Walker, 1972.
Secrétan-Rollier, 1977
Secrétan-Rollier, Pierre. Van Gogh chez les gueules noires: L’homme de l’espoir. – Lausanne: Éditions L’Age d’Homme, 1977.
Sensier
Sensier, Alfred. Jean-François Millet: Peasant and Painter / transl. by Helena de Kay. – Boston; New York: Houghton, Mifflin and Company, 1880.
Silverman, 2000
Silverman, Debora. Van Gogh and Gauguin: The Search for Sacred Art. – New York: Farrar, Straus and Giroux, 2000.
Souvestre, 1858
Souvestre, Émile. Les derniers Bretons. – Paris: Michel Lévy Frères, 1858.
Souvestre, 1901
Souvestre, Émile. An Attic Philosopher in Paris, or a Peep at the World from a Garret, Being the Journal of a Happy Man. – New York: D. Appleton, 1901.
Stengers, van Neck
Stengers, Jean, Neck, Anne van. Masturbation: The History of a Great Terror / transl. by Kathryn A. Hoffman. – New York: Palgrave, 2001.
Stokvis
Stokvis, Benno J. Nasporingen omtrent Vincent van Gogh in Brabant. – Amsterdam: S. L. van Looy, 1926.
Stolwijk, Thomson
Stolwijk, Chris, Thomson, Richard. Theo van Gogh, 1857–1891: Art Dealer, Collector and Brother of Vincent / Van Gogh Museum, Amsterdam; Musée d’Orsay, Paris. – Zwolle: Waanders, 1999.
Stone
Stone, Irving. Lust for Life: The Novel of Vincent van Gogh. – London: Longmans, Green, 1934.
Taine
Taine, Hippolyte. Taine’s Notes on England / transl. with an introduction by Edward Hyams. – London: Thames and Hudson, 1957.
The Hague School
The Hague School: Dutch Masters of the 19th Century / ed. by Ronald de Leeuw, John Sillevis, Charles Dumas; Grand Palais, Paris; Royal Academy of Arts, London; Haags Gemeentenmuseum, The Hague. – London: Weidenfeld and Nicolson, 1983.
Tralbaut
Tralbaut, Marc Edo. Vincent van Gogh. – New York: Viking, 1969.
Van Gogh 100
Van Gogh 100 / ed. Joseph Masheck. – Westport (Conn.): Greenwood Press, 1996.
Van Gogh: The Complete Letters
Gogh, Vincent van. The Complete Letters of Vincent van Gogh: With Reproductions of All the Drawings in the Correspondence / transl. with a memoir by Johanna Gezina van Gogh-Bonger. – 2nd ed. – Boston: Little, Brown, 1978.
Van Gogh: A Retrospective
Van Gogh: A Retrospective / ed. by Susan Alyson Stein. – New York: Hugh Lauter Levin Associates and Macmillan, 1986.
Van Gogh en Den Haag
Van Gogh en Den Haag / ed. by Michiel van der Mast, Charles Dumas. – Zwolle: Waanders, 1990.
Van Gogh in Brabant
Van Gogh in Brabant: Paintings and Drawings from Etten and Nuenen / compiled by Evert van Uitert. – Zwolle: Waanders, 1987.
Van Gogh in Perspective
Van Gogh in Perspective / ed. by Bogomila Welsh-Ovcharov. – Englewood Cliffs (New Jersey): Prentice Hall, 1974.
Van Heugten, 1996
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh: Drawings. – Vol. 1: The Early Years, 1880–1883 / Van Gogh Museum, Amsterdam. – London: Lund Humphreys, 1996.
Van Heugten, 1997
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh: Drawings. – Vol. 2: Nuenen, 1883–1885 / Van Gogh Museum, Amsterdam. – London: Lund Humphreys, 1997.
Van Tilborgh, Vellekoop
Tilborgh, Louis van, Vellekoop, Marije. Vincent van Gogh: Paintings. – Vol. 1: Dutch Period: 1881–1885 / Van Gogh Museum, Amsterdam. – London: Lund Humphries, 1999.
Vanhamme
Vanhamme, Marcel. Bruxelles: De bourg rural à cité mondiale. – Antwerp; Brussels: Mercurius, 1968.
Verlat
Verlat, Charles. Plan général des études à l’Académie Royale d’Anvers. – Antwerp: L’Académie Royale d’Anvers, 1879.
Verzamelde Brieven
Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh: in 4 vol. / ed. by J. Van Gogh-Bonger, V. W. Van Gogh. – Amsterdam [et al.]: Wereld Bibliotheek, 1952–1954.
Vincent van Gogh’s Poetry Albums
Vincent van Gogh’s Poetry Albums / ed. by Fieke Pabst; Rijksmuseum Vincent van Gogh, Amsterdam. – Zwolle: Waanders, 1988. – (Cahier Vincent 1.)
Von Herkomer, 1910
Herkomer, Hubert von. The Herkomers: in 2 vols. – London: Macmillan, 1910.
Wilkie
Wilkie, Kenneth. In Search of Van Gogh. – Rocklin (Calif.): Prima, 1991.
Zeldin
Zeldin, Theodore. France, 1848–1945. – Oxford: Clarendon Press, 1973–1977.
Zola, 1885
Zola, Émile. Germinal. – London: Penguin Books, 1885.
Zola, 1991
Zola, Émile. My Hatreds / transl. by Palomba Paves-Yashinsky and Jack Yashinsky. – Lewiston (New York): Edwin Mellen Press, 1991.
Статьи
Baseleer, 1954
Baseleer, Richard. Vincent Van Gogh in zijn Antwerpse Periode // Verzamelde Brieven. – Vol. 4. – P. 70–71.
Baseleer, 1986
Baseleer, Richard. Vincent Van Gogh in zijn Antwerpse Periode // Van Gogh: A Retrospective. – P. 70–71.
Boele van Hensbroek
Boele van Hensbroek, Pieter. Uit // Verzamelde Brieven. – P. 334–335.
Brekelmans
Brekelmans, Franciscus Antonius. Vincent van Gogh en Zundert // De Oranjeboom. – Jaarboek 6 (1953). – P. 48–59.
Brusse, 1978
Brusse, Marie Joseph. Vincent van Gogh as Bookseller’s Clerk // Van Gogh: The Complete Letters. – P. 107–114.
Early Biography
An Early Biography (letter from Vincent to the Reverend Thomas Slade-Jones, June 17, 1876) // Van Gogh: A Retrospective. – P. 32–41.
Gauguin, Still Lifes
Gauguin, Paul. Still Lifes // Van Gogh: A Retrospective. – P. 121–122.
Görlitz, 1986
Görlitz, Paulus Coenraad. Among the People (letter from Görlitz to M. J. Brusse) // Van Gogh: A Retrospective. – P. 41–42.
Görlitz, van Eeden
Görlitz, Paulus Coenraad, Eeden, Frederik van. Brief van P. C. Görlitz aan Frederik van Eeden // Verzamelde Brieven. – P. 327–335.
Hageman
Hageman, Victor. Van Gogh in Antwerp // Van Gogh: A Retrospective. – P. 68–70.
Hulsker, 1989
Hulsker, Jan. The Elusive Van Gogh, and What His Parents Really Thought of Him // Simiolus. – 1989. – Vol. 4. – P. 243–263.
Jansen, Luijten, Fokke
Jansen, Leo, Luijten, Hans, Fokke, Erik. The Illness of Vincent van Gogh: A Previously Unknown Diagnosis // Van Gogh Museum Journal. – 2003. – P. 113–119.
Kerssemakers
Kerssemakers, Anton. Reminiscences of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 48–54.
Keyes
Keyes, George S. The Dutch Roots of Vincent van Gogh // Dorn et al. – P. 20–49.
Mendes da Costa
Mendes da Costa, Maurits Benjamin. Personal Reminiscences of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 43–45.
Piérard, 1986
Piérard, Louis. Among the Miners of the Borinage // Van Gogh: A Retrospective. – P. 45–48.
Secrétan-Rollier, 1973
Secrétan-Rollier, Pierre. Looking through Vincent’s Book of Psalms / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – 1973. – Vol. 2, no. 4. – P. 21–24.
Stolwijk, 1997–1998
Stolwijk, Chris. «Our Crown and Our Honour and Our Joy»: Theo van Gogh’s Early Years // Van Gogh Museum Journal. – 1997–1998. – P. 42–57.
Stolwijk, 1999
Stolwijk, Chris. Un marchand avisé: La succursale hollandaise de la maison Goupil / transl. by Jeanne Bouniort // État des Lieux (The Musée Goupil in Bordeaux). – 1999. – No. 2. – P. 73–96.
Ten Brink et al.
Brink, Jan ten, et al. The Art Collection: Vincent van Gogh in the Pulchri Studio // Hague Voices. – 1889. – March 30. – No. 31. – P. 371–382.
Van Crimpen
Crimpen, Han van. The Van Gogh Family in Brabant // Van Gogh in Brabant. – Р. 72–91.
Van den Eerenbeemt
Eerenbeemt, H. F. J. M. van den. The Unknown Vincent van Gogh, 1866–1868. (1) The Secondary State School at Tilburg // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – 1972. – Vol. 2, no. 1. – P. 2–12.
Van der Heijden
Heijden, Cor G. W. P. van der. Nuenen Around 1880 // Van Gogh in Brabant. – P. 102–127.
Van Gogh-Bonger, 1978
Gogh-Bonger, Johanna van. Memoir of Vincent Van Gogh by His Sister-in-law // Van Gogh: The Complete Letters. – Vol. 1. – P. xv—lxvii.
Van Heugten
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh as a Hero of Fiction // The Mythology of Vincent van Gogh / ed. by Tsukasa Kôdera and Yvette Rosenberg. – Philadelphia: John Benjamins, 1993. – P. 162.
Van Tilborgh, 1992–1993
Tilborgh, Louis van. Letter from Willemien van Gogh // Van Gogh Bulletin. – 1992–1993. – P. 21.
Van Tilborgh, Pabst
Tilborgh, Louis van, Pabst, Fieke. Notes on a Donation: The Poetry Album for Elisabeth Huberta van Gogh // Van Gogh Museum Journal. – 1995. – P. 86–101.
Verkade-Bruining
Verkade-Bruining, A. Vincent’s Plans to Become a Clergyman (1) / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – 1974. – Vol. 3, no. 4. – P. 14–23.
Von Herkomer, 1882
Herkomer, Hubert von. Drawing and Engraving on Wood // The Art Journal. – 1882. – P. 133–136, 165–168.
Wagener
Wagener, J. Frits. Vincent of Zundert // Van Gogh 100. – P. 195–203.
Wenckebach
Wenckebach, Ludwig «Willem» Reijmert. Letters to an Artist // Van Gogh: A Retrospective. – P. 66–67.
Werness
Werness, Hope B. The Symbolism of Van Gogh’s Flowers // Van Gogh 100. – P. 43–55.
Wylie, 1975
Wylie, Anne Stiles. Vincent’s Childhood and Adolescence // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – 1975. – Vol. 4, no. 2. – P. 4–27.
Том 2
Часть третья Французский период 1886–1890
Автопортрет в соломенной шляпе. Картон, масло. Лето 1887. 40,5 × 32,5 см
Глава 27 Наоборот
С Северного вокзала Винсент отправился прямиком в Лувр. Он просил Тео ожидать его в сверкавшем позолотой и напоминавшем свадебный торт «Салоне Каре», где когда-то зародилось масштабное предприятие под названием Салон. Именно в этом зале экспонировались величайшие шедевры музея – тут была и «Мона Лиза» Леонардо, и «Святое семейство» Рембрандта, «Брак в Кане Галилейской» Веронезе и множество других – все вперемешку, тесно подогнанные друг к другу, словно фрагменты мозаики.
За девять месяцев до приезда Винсента сюда доносились отголоски стонов скорбящих, следовавших к воздвигнутой Наполеоном Триумфальной арке, под которой стоял большой черный катафалк. Умер Виктор Гюго. В тот день на улицы вышли более двух миллионов человек – больше, чем постоянно проживало в городе. Из окон Лувра был виден этот человеческий поток, тянувшийся настолько далеко, насколько хватало взгляда; он двигался мимо руин дворца Тюильри и бурлил на площади Согласия, где в дни Революции высилась гигантская гильотина. Похоронная процессия пересекала огромную площадь и, словно волна, грозила захлестнуть все на своем пути: люди забирались на каждое дерево, фонтан, фонарный столб и киоск, чтобы только взглянуть на многолюдное торжественное шествие, тянувшееся за простым катафалком для бедняков, – последним вызовом, брошенным обществу великим писателем.
Старый лев социализма обрел величие, но то было величие совершенно нового свойства, величие, развенчивающее старые идеалы. Без малого век, в эпоху буржуазного потребительства и довольства, он высоко держал горящий факел идеализма – пламя Революции. Он сражался с беспринципными правительствами и возрождающейся религией, оскорбляя своими взглядами всех и вся – от Луи Наполеона до Доруса и Анны Ван Гог, восхваляя безбожие и преступность. Он взял на себя роль благородного разбойника, объявившего войну обществу, пророка, возвещавшего гибель богатым, Моисея обездоленных, он твердо стоял на своем ви́дении правды в смутные времена сомнений.
К 1885 г., когда под звуки двадцати одного оружейного залпа Гюго навеки упокоился в Пантеоне, мир уже был иным. Хотя образ героя-изгнанника оставался примером для художников всех направлений (среди которых был и Винсент Ван Гог), вера во всесилие человеческого духа, которую исповедовал Гюго, была поколеблена. Бессмысленная бойня Франко-прусской войны, хаос Коммуны, технологические новшества, экономический бум, неоднозначность научного прогресса – все это, вместе взятое, свело стремление постичь некую возвышенную истину к обыкновенному буржуазному тщеславию. Как мог устоять идеализм Гюго перед представленными Пуанкаре доказательствами, что не существует абсолютного пространства и абсолютного времени (доказательствами, ниспровергшими привычную вселенную Ньютона), перед открытиями Пастера, обнаружившего невидимых возбудителей смертоносных болезней, или перед составленными Фламмарионом картами невидимых миров в ночном небе, не говоря уже о бесчисленных варварствах капитализма?
Неизвестность порождала тревогу. По мере приближения нового столетия утопический оптимизм Гюго уступал место апокалиптическим страхам. Похороны писателя для многих стали эпохальной вехой: громадная, задрапированная черным арка была вполне подходящей метафорой конца века, который не сулил уже ничего хорошего. Вездесущий фатализм находил выражение в отчаянной политической демагогии. Генерал Жорж Буланже сыпал обещаниями стабильности и безопасности, которые публика встречала с устрашающей восторженностью. Вновь набравшая силу популярная пресса то поощряла «патриотическое» безумие, то разжигала страхи читателей тревожными рассказами о преступности и коррупции. Бомбы анархистов, как информационные, так и зажигательные, стали окончательным подтверждением близящегося краха цивилизации.
К 1885 г. большинство писателей и поэтов бежали с тех высот, которые стоически защищал Гюго. Они, как и все остальные, были напуганы призраками бессмысленности и пустоты. Некоторые, подобно Золя, заключили договор с темными силами модернизма. Уверовав в позитивистский тезис «спасение – в науке», из неоспоримых «фактов» повседневной жизни они составили суровый приговор буржуазному самодовольству – тому же врагу, с которым Гюго долгое время боролся при помощи захватывающих сюжетов и возвышенной риторики. Но поколение писателей, пришедшее им на смену, неуютно чувствовало себя в ограниченном натуралистическом мире поверяемых наукой истин. Как может стенограмма, пускай даже такая великолепная, как у Золя, запечатлеть бурлящий хаос человеческих эмоций или тайну бытия? Разве не была истинная реальность чем-то, что следовало не наблюдать, но чувствовать; не действительностью, а лишь восприятием действительности? Если в жизни и был какой-то смысл – и главный акцент здесь на слове «если», – то искать его следовало в запутанных лабиринтах психики. И безусловно, именно искусство должно было составить карту этого лабиринта: достоверно, без прикрас и преувеличений отобразить стихию человеческого сознания.
Но как это сделать? Как можно словами выразить реальность, которая теперь была для каждого сугубо индивидуальной и к тому же не поддающейся наблюдению? Все сошлись в том, что касалось вопроса, однако никто не мог прийти к единому мнению относительно ответа – что лишь подтверждало существование дилеммы. Некоторые, например Малларме, продолжали верить в то, что традиционные слова и формы, которыми пользовался Гюго, были вполне пригодны для исследования этого нового неуловимого внутреннего мира. Другие настаивали на том, что новая реальность требовала нового языка. Былая словесная ясность – это химера, заявляли они. Слова скорее сродни ароматам, звукам или цветам. Использовать их, как это делал Золя, для описаний или разъяснений – совершенно нелепо. Они могли лишь стимулировать чувства, расшевелить сердце и душу. Чувство, эмоция, вдохновение. В них и заключалась неуловимая «сущность» жизни – единственный достойный предмет искусства.
В 1884 г. Жорис Карл Гюисманс, бывший последователь Золя (и племянник учителя рисования Винсента), опубликовал манифест новых идей. Он облек его в форму слегка завуалированной автобиографической истории эстета-отшельника, который подпитывал свои чувства, предаваясь всевозможным странным и запретным удовольствиям. За год до приезда Винсента роман «Наоборот» («À rebours») потряс литературный мир Парижа.
Однако некоторым литераторам, вроде поэта Поля Верлена, любые слова, даже автобиографические, казались прискорбно недостаточными. Отверженный сын буржуазии, Верлен метался между эпатажем и самоуничтожением, мучительно пытаясь освоиться во внешнем мире. В то время, когда Винсент приехал в Париж, пьяный, больной и промотавший все деньги Верлен валялся в квартире проститутки где-то в Латинском квартале, неподалеку от Лувра. И все же в новом, перевернутом с ног на голову литературном мире Парижа он был признанным героем.
Критики придумали определение для этих людей, олицетворявших собой крайность, реальную или вымышленную: «декаденты». Сами писатели не смогли бы подобрать лучшего названия. В 1886 г. кто-то предложил название «символисты» – в конце концов оно закрепилось исторически, – но его отвергли как слишком буквальное и слишком литературное. Их объединяли не слова, беспомощные и бесполезные, а презрение к традициям, любовь к скандалам и вера в то, что лишь экстравагантные отщепенцы – будь то эстеты, преступники или безумцы, – следующие собственным внутренним путем, в состоянии выразить глубочайшие тайны существования.
Художники тоже заглядывали в бездну… и отступали назад в глубоких сомнениях. Ностальгическая наивность барбизонских пасторалей и крестьян Милле уже давно перестала быть привлекательной для молодых, устремленных в будущее авторов. За десять лет, что миновали с тех пор, как Винсент бесславно покинул Париж после увольнения из «Гупиль и K°», борьба импрессионистов за признание (и продажи) прошла все стадии: бунт, признание, закат. Их бесконечные попытки передать солнечный свет и мимолетные проявления буржуазной жизни все больше походили на работу кондитера – миловидную, жизнерадостную и бессмысленную – и все меньше удовлетворяли критиков и художников, жаждавших выразить мрак конца века.
Вслед за бурлящим литературным миром, охваченным хаосом противоречивых идеологий, у каждой из которых находились сторонники среди критиков и прочих любителей давать оценки, общество прогрессивных художников раскололось на противоборствующие группы, состав которых постоянно менялся.
Одни обвиняли импрессионистов в пренебрежении достижениями науки. Во главе с Жоржем Сёра, сыном таможенного чиновника и разочаровавшимся студентом Школы изящных искусств, представители этой группы утверждали, что цвет может быть разложен на составные элементы. Опираясь на позитивистскую философию, а также на научные теории цвета Блана и Шеврёля, они отрицали старый метод смешивания красок на палитре и заявляли, что можно достичь большего эффекта за счет разложения каждого мазка на «точки» чистого цвета и нанесения их на холст.
Бо́льшую часть 1885 г. Сёра провел, работая над великой «манифестацией», которая позволила бы доказать его теорию разложения цвета. Для создания подготовительных рисунков он снова и снова отправлялся на остров Гранд-Жатт на Сене – популярное среди парижан место отдыха и прогулок. Единомышленникам он представил свой замысел как грандиозный научный проект, требовавший точных «измерений» цвета и света. Громадной картине, которая медленно, мало-помалу, обретала форму в его мастерской, он дал соответствующее подчеркнуто подробное и информативное название – «Воскресный день после полудня на острове Гранд-Жатт» («Un dimanche après-midi à l’Île de la Grande Jatte»). Свой новый метод Сёра назвал «хромолюминаризм», однако даже его последователи предпочитали названия попроще – «дивизионизм» или «пуантилизм».
Другая группа художников нападала на импрессионистов по совершенно противоположной причине: эти считали, что предшественники чересчур полагались на науку. Никакие, даже научно обоснованные, правила не могли выразить неуловимые смыслы и глубочайшие загадки бытия – истинного предмета искусства. Лидеры этой группы не были юнцами: провинциальному аристократу Одилону Редону стукнуло сорок пять, когда на волне популярности «Наоборот» Гюисманса публика вдруг обратила внимание на редоновские «нуары» – жуткие, галлюциногенные образы, лишенные цвета, сумрачные, загадочные и таящие скрытые смыслы. Гюставу Моро исполнилось шестьдесят три, когда молодые художники, озабоченные поиском пути и также испытавшие влияние «Наоборот», обнаружили в его загадочных образах из греческих мифов, библейских притч и детских сказок способ избежать модернистского буквализма.
Вдохновленные этими и другими примерами, подстрекаемые писателями-символистами и критиками-символистами, художники начали копаться на чердаке коллективного бессознательного культуры в поисках образов иной реальности и живописных средств, которые позволили бы передать таинственный мир, скрытый за будничной жизнью. Они затуманивали свои картины призрачной дымкой, заливали потоками театрального света, придавая обыденности иное измерение, превращая естественное в сверхъестественное и всячески акцентируя необычное. В отличие от импрессионистов они сосредоточили свое внимание не на поверхностном, а на глубинном, художники (которых впоследствии также назвали символистами) надеялись вернуть магическую глубину искусству и самой жизни, таким образом заполнив пустоту, образовавшуюся после религии, которую не смогла заполнить наука.
Тем не менее была еще одна группа художников, в большинстве своем молодых, которые поставили крест как на науке, так и на поисках иной реальности. Вместо того чтобы пытаться прийти к компромиссу с абсурдностью современной жизни или бороться с ней, они предпочли просто принять ее как данность. Дети трудного послевоенного времени, эти художники, которым было чуть больше двадцати, находили все эти искания неубедительными и несущественными. Они развлекались, беспощадно издеваясь над академической системой и глубоко скептически относясь к притязаниям искусства на высшую истину. Их анархический цинизм находил выражение не столько в живописи, сколько в разного рода акциях. Они организовывали псевдосерьезные общества, в которых высмеивали как привычного врага в лице буржуазии, так и любые попытки ее просветить или изменить. Они высмеивали импрессионистов, открыв выставку «рисунков, созданных людьми, не умеющими рисовать», и саркастично называя себя «Отвязными».
В их искусстве, помимо самого изображения, большое значение имели слова, особенно игра слов. Без особых усилий из смеси пародии, эпатажа, подросткового юмора и споров они создавали образы, производившие такой же неожиданный взрывной эффект, что и бомбы анархистов: картина, написанная ногой художника; изображения обнаженных фигур, названные ими «облизанные»; целиком белые или черные полотна с фиглярскими названиями («Ночная битва чернокожих в подвале»); конструкции, совмещавшие традиционные изображения с приделанными к ним вещами (поношенный башмак, прикрепленный к портрету почтальона). Один из художников создал свою версию «Моны Лизы» – окутанной дымом и с трубкой во рту (на несколько поколений предвосхитив подобное надругательство Марселя Дюшана, случившееся после следующей кровопролитной войны).
Они находили множество способов ниспровергнуть старинные притязания «высокого» искусства. Не чуждались кича, кричащих цветов, приемов рекламы (в области которой многие из них работали). Они черпали образы в «низких» жанрах, вроде иллюстраций журналов мод, уличных плакатов, календарей, карикатур, а также в дешевых раскрашенных репродукциях, которые тысячами продавали рабочим и развешивали повсюду: в кафе, винных лавках и общественных уборных. Художники из числа «Отвязных» с гордостью признавали бессмысленность своих начинаний («Сюжет – ничто», – напишет Поль Синьяк) и нашли для своего разрушительного подхода к искусству – и к жизни – весьма подходящее название, отражавшее как его происхождение из шутливой болтовни в кафе, так и беспечную легковесность. Они назвали его «дымизм» («fumisme») – искусство пускать дым.
В культуре, для которой характерны были страсть к потреблению и презрение к себе, нигилистическая эстетика «дымистов» пришлась ко двору. Художнические посиделки в кафе постепенно приобрели размах и популярность массового развлечения, что привело к расцвету нового типа развлекательных заведений – артистических кабаре. Импресарио вроде Родольфа Салиса и Аристида Брюана, словно экзотический товар, продавали возможность прикоснуться к богемной жизни представителей нового авангарда парижскому высшему обществу и любопытным туристам. Их кабаре носили эпатирующие названия: «Кафе убийц», «Кабаре преступников», «Адское кабаре». В самом известном из них под названием «Ша-Нуар» – «Черный кот» («Le Chat Noir», жаргонное обозначение женского полового органа) – модная публика сидела в маленьких комнатках, отделанных в духе «времен Рабле и Вийона», где ее обслуживали официанты в расшитых золотом зеленых ливреях Французской академии. Владелец заведения Салис не деликатничал со своими гостями, относясь к каждому с республиканским равенством, погружая даже самых знатных в богемную атмосферу и «обращаясь с ними как с сутенерами и проститутками», – вспоминал один из очевидцев.
Художники с радостью принимали участие в этой пародии на самих себя. Это были времена публичности и саморекламы; времена, когда даже вульгарная актриса могла подняться на недосягаемую высоту, как это произошло с «божественной» Сарой Бернар (покровительницей «Черного кота»); времена, когда любой художник со скандальной историей или эпатажным образом, а также критик или журналист, готовый его поддержать, могли рассчитывать на громкую славу, о которой салонные знаменитости прошлого даже не мечтали. Заработки были столь велики, а будущее искусства и всего остального столь неясно, что это новое поколение художников-конферансье ни о чем не беспокоилось и вовсе не замечало, что они сдались тем самым буржуазным идеалам, которые так безжалостно высмеивали каждый вечер в «Черном коте». Они не сомневались лишь в одном: если у искусства есть будущее – и это «если» было, по их мнению, основополагающим, – к нему нужно идти новой дорогой, ведь все старые их собственными стараниями были уже взорваны.
Такой мир искусства ожидал Винсента Ван Гога в Париже. Спустя всего несколько лет после того, как импрессионисты вбили первый клин в монолит Салона – до этого безраздельно властвовавшего над вкусами и умами, – он раскололся на целый калейдоскоп шумных, соперничающих группировок, приверженцы которых были одержимы самыми разными идеями: благородными и низкими, экзистенциальными и сугубо прагматическими, альтруистическими и эгоистичными. Это был мир, дышавший спорами в артистических кафе, крикливой бранью критики и уверенностью в том, что история расставит все по местам, вознаградив глубокие идеи и подлинное искусство и безжалостно избавившись от всего наносного.
Такой разброд в рядах передовых художников ужасал Эмиля Золя и вызывал у него отвращение. В нем он видел крах своего грандиозного натуралистического проекта. В романе «Творчество» («L’Oeuvre»), который Винсент начал читать в выпусках в преддверии своего приезда в Париж, Золя порицал всех художников, даже когда-то превозносимых им импрессионистов, за неспособность найти единое, знаковое искусство новой эпохи. Используя вымышленную историю Клода Лантье, близкого к безумию художника, одержимого созданием идеального произведения, Золя отвергал как символистское заигрывание со сверхъестественным, так и безличную науку Сёра. Для создания подлинного современного шедевра, заявлял он, художнику придется отдать всего себя, даже если, как в случае Лантье, это означало безумие и верную смерть. Он заклинал художников всех мастей выполнить это предназначение. Целый век пройдет впустую, сокрушался он, до тех пор, пока не будет исполнено требование современного искусства. До тех пор, пока кто-нибудь не отыщет у себя внутри искусство равно буквальное и поэтичное, реальное и символичное, личное и возвышенное.
Винсент приехал в Париж с единственной целью: порадовать Тео. Он приехал без предупреждения, незваный и нежданный. Много лет он представлял себе это воссоединение как идеальный и единственно возможный сценарий развития событий. Но теперь, когда все было решено и спланировано, Винсент боялся разочарования. «Я совсем не уверен, что нам удастся поладить друг с другом», – признавался он Тео всего за несколько недель до отъезда из Антверпена. «Если бы нам было суждено скоро встретиться, я мог бы разочаровать тебя во многих отношениях».
Чтобы избегнуть этого, Винсент незамедлительно взялся за дело, которым так долго пренебрегал: создание образа респектабельного буржуа. Он отправился к цирюльнику, чтобы аккуратно подстричь бороду, и к портному, чтобы пошить новый костюм, в котором не стыдно было бы показаться рядом с элегантным братом. Он наконец занялся лечением зубов; парижский стоматолог подобрал для него последнюю модель зубного протеза. («Как знать, может быть, парижские портные смогли заполучить в его лице выгодного клиента, а мы, его сестры, может быть, почли бы за счастье заполучить [Винсента] в качестве кавалера», – насмешливо писала Лис, узнав о преображении брата.) Отказавшись от былого аскетизма, он перешел на типичную для парижан ресторанную диету. Все это было одной из его отчаянных попыток влиться в фешенебельную толпу, бурлившую за порогом квартиры Тео на улице Лаваль, дом 25. Эта улица находилась в двух шагах от широкого бульвара Клиши, в людном театральном районе, и была известна всему парижскому обществу. Кабаре «Le Chat Noir» располагалось всего через несколько зданий от дома Тео, и по улице до глубокой ночи дефилировала шумная модная публика.
Однако новые требования Винсента к себе означали и новые требования к окружающим. Тесная квартира Тео не только могла поставить под угрозу гармоничные отношения между братьями, но и оказалась совершенно несовместимой с представлением Винсента о «приличной мастерской, где можно принимать посетителей». Из-за недостатка места он готов был временно забросить живопись и ограничиться рисованием. В первые несколько месяцев Винсент даже порывался жить отдельно на чердаке и мужественно собирался подождать год до тех пор, пока не обзаведется отдельным помещением для работы. Но соблазны Парижа и космополитический образ жизни Тео вскоре воскресили прежние чаяния его брата. Скорее всего, Винсент начал бороться за квартиру побольше сразу после приезда и, несомненно, взял на себя инициативу в ее поисках. Он часто рисовал это в своих фантазиях. «К выбору места для мастерской, – писал он из Антверпена, – нужно отнестись серьезно и предпочесть то помещение, куда точно придет много посетителей и которое позволит завести друзей и приобрести известность».
Просторная квартира на четвертом этаже дома 54 по улице Лепик соответствовала всем этим характеристикам, так же как пошитый у хорошего портного костюм – последним тенденциям моды.
Прежде всего, квартира была расположена на Монмартре, там, где Винсент жил во время своего последнего визита в Париж. Поднимаясь от бульвара Клиши, Монмартр карабкался вверх и расползался в стороны по знаменитому одноименному холму, известняковой громаде, вдававшейся в долину Сены с востока, заставляя реку заметно отклоняться к западу. С вершины холма, на которой зубчатой стеной выстроились мельницы, можно было увидеть Сену, обтекающую его с трех сторон. Сена стрелой пронзала густонаселенный город на юге, омывала Аньер и Гранд-Жатт на западе, а затем исчезала в промышленных пригородах на севере.
В течение тех десяти лет, что прошли с тех пор, как Винсент жил здесь, Монмартр сохранил за собой репутацию места, где художники могли существовать обособленно от большого города. Это был маргинальный район, полный соблазнов отдельный мирок, где богатые мужчины тайно встречались со своими любовницами, а представители богемы могли вести себя так, как им заблагорассудится. Однако теперь Монмартр, как и остальной богемный мир, приобрел новые буржуазные черты. Маргинальность все больше входила в моду. Золя и Гонкуры разворачивали здесь действие своих романов (а позднее здесь же были похоронены); салонные художники, вроде Альфреда Стевенса, приглашали сюда своих заказчиков («Женщины из общества приходили в крайнее возбуждение при одной мысли о поездке на Монмартр», – говорил один из их современников); Аристид Брюан и другие популярные шансонье восхваляли в своих песнях «холм мучеников».[69]
Дом, на который пал выбор Винсента, располагался в изломе кривой улицы Лепик, где встречались старый и новый Монмартр, деревня и город, периферия и модный район. Дом стоял прямо перед последним резким взлетом холма – там, где улицы превращались в лестницы, а тротуары в известняковые тропки. За этим подъемом новые каменные дома сменялись ветхими хижинами под раскидистыми деревьями; тропинки уводили туристов к нескольким сохранившимся ветряным мельницам, с появлением паровой тяги переставшим функционировать и превратившимся в достопримечательности.
Построенный в 1882 г. ничем не примечательный пятиэтажный дом был спроектирован специально для нужд равнодушной к условностям публики, каждый вечер заполнявшей все места в кабаре «Черный кот». Старый богемный Монмартр стал приспосабливаться к новым бульварным вкусам. Массивные дубовые входные двери вели в тихую галерею, в конце которой открывался выход в сад. Через изысканные внутренние двери из стекла и железа посетители попадали в вестибюль, где их приветствовал консьерж. В квартирах – чаще всего на этаже они располагались по две – были «просторные (по парижским стандартам)» комнаты, паркетные полы «в елочку», черная облицовка из бельгийского мрамора и жестяные ванны. Современные удобства включали газовые отопление и освещение в каждой комнате и – что было особенно удивительным в городе, где даже в хороших домах был лишь один водопроводный кран, – два смесителя: в кухне и в ванной. (Ночные горшки оставались обычным атрибутом всех домов, за исключением наиболее богатых.)
Квартира Винсента и Тео обладала дополнительными преимуществами верхнего этажа: сюда почти не доносились уличные запахи, в окна постоянно светило солнце и можно было наслаждаться знаменитым свежим монмартрским ветерком. Как и везде в Париже, высота расположения соответствовала статусу: чем выше был этаж, тем выше и социальное положение. Строители дома 54 на улице Лепик, так же как и их арендаторы, относились к низшим классам пренебрежительно. «Кухней» называлась тесная каморка, а из мебели в ней были лишь газовая горелка и деревянный стол. Винсенту, однако, было все равно: Тео согласился нанять на полный рабочий день прислугу, которую один из его друзей завистливо характеризовал как «кухарку in optima forma».[70]
В июне, как только закончился срок аренды на улице Лаваль, Винсент организовал переезд братьев в их новое модное гнездо. Он занял самую маленькую из трех имевшихся спален, приспособив наиболее просторное помещение под мастерскую. Мечты о жизни одним домом с братом, которые он лелеял еще со времен Дренте, наконец-то становились реальностью, и он без колебаний взялся за обустройство. Винсент не только расставил мебель и выбрал шторы, но и развесил принадлежавшую Тео коллекцию картин, репродукции из собраний обоих братьев, а также кое-что из своих работ.
Как только переезд был завершен, Винсент, словно желая отметить начало новой жизни в новом доме, взялся за роман Ги де Мопассана «Милый друг» («Bel-Ami»), очередную историю амбициозного бедняка, который, стартовав на Монмартре, покорил высшее парижское общество. Как и Октав Муре, Бель-Ами Жорж Дюруа своим обаянием прокладывал себе путь к сердцам мужчин и постелям женщин. Винсента вдохновлял головокружительный успех Дюруа. Он провозгласил роман шедевром и рекомендовал его в качестве лекарства для «всех цивилизованных людей, страдающих от меланхолии и пессимизма», в том числе для себя самого:
Я, к примеру, человек, на много лет начисто утративший способность смеяться – не важно, по собственной вине или нет, – испытывал потребность в хорошем смехе над всем и вся. И нашел его у Ги де Мопассана.
Новая успешная жизнь требовала нового столь же успешного искусства. Захваченный идеями о совместном бизнесе с Тео и отчаянно пытаясь оправдать свой непрошеный приезд, Винсент полностью посвятил себя созданию произведений на продажу. Он делал иллюстрации для ресторанных меню, выполняя обещание, данное в Антверпене. Для одного высококлассного заведения он полностью разработал макет меню («cervelle au Beurre noir», «veau Marengo», «gâteau de riz au Kirsch»[71]), на полях которого изобразил сцену, вдохновленную «Милым другом»: модные парижане, прогуливающиеся по парку.
Вспомнив планы, которые он вынашивал в Гааге, Винсент принялся за рисунки для журналов и иллюстрированных газет, которыми были полны киоски Парижа. Многие из них издавались владельцами кафе и кабаре вроде «Черного кота». В зависимости от пожеланий каждого потенциального клиента Винсент тщательно подбирал образы, размер, оформление и настроение рисунка. Для «Мирлитона» («Le Mirliton»), популярного клуба Аристида Брюана, расположенного неподалеку от улицы Лаваль, Винсент выбрал даму полусвета, представительницу того мира, которому были посвящены песни Брюана и издаваемый им журнал: гротескную толстуху, выгуливающую маленькую собачку. Он поместил ее на тротуаре рядом с дверями «Мирлитона», тщательно прорисовал все детали и даже подписал рисунок строчкой из песни Брюана. Вероятно, для самого «Черного кота» Винсент создал маленькую иллюстрацию размером с визитную карточку – идеальную для меню, салфеток, канцелярских принадлежностей или издаваемого им знаменитого одноименного журнала. На ней были изображены висящий скелет и черный кот, уставившийся на него с жутким любопытством.
Июньский переезд в собственную мастерскую подсказал Винсенту новую возможность для заработка: открытки для туристов. Каждый день улицу Лепик – основной путь к вершине Монмартра – наводнял поток туристов, направлявшихся полюбоваться знаменитой панорамой Парижа с самой верхней его точки.
Всего в одном квартале от дома братьев располагался «Мулен де ла Галетт» – шумный развлекательный комплекс с рестораном, танцевальным залом и парком, днем и ночью привлекавший толпы народа, кухней, напитками и cahut – самым непристойным из всех видов канкана. Этот комплекс включал в себя две из трех оставшихся на горе ветряных мельниц, Раде и Блют-Фин. С полуразрушенной площадки на вершине последней открывался живописный вид: панорама города с высоты птичьего полета, настоящая редкость в эпоху, когда полеты пока еще оставались экзотической диковинкой.
Этот вид был главной местной достопримечательностью, в общественном сознании он был столь же тесно связан с Монмартром, как Антверпен с его знаменитым собором, и Винсент не преминул использовать это в своих откровенно корыстных целях. С высших точек многих окрестных улиц, как и из окон квартиры на улице Лепик, открывались прекрасные панорамы. Винсент ходил со своим мольбертом вверх и вниз по холму, между продуваемой всеми ветрами обзорной площадкой на Блют-Фин и шумной стройкой Сакре-Кёр, отыскивая все новые живописные виды.
Автопортрет. Холст, масло. Лето 1887. 41 × 33,5 см
Автопортрет в серой фетровой шляпе. Картон, масло. Зима 1886/87. 41 × 32 см
В какой-то момент он обратил внимание и на сам холм. Вековые мельницы и старые развалины заинтересовали его блуждающий в поисках сюжета взгляд куда больше, чем однообразные панорамы вечно окутанного туманом Парижа. И главное – он усмотрел в них куда больший коммерческий потенциал. Туристы расхватывали виды уникальных пейзажей Монмартра – сельская местность посреди большого города; успехом у публики пользовались не только мельницы, но и кривые улочки и трущобы на вершине холма. Художественные журналы печатали такие иллюстрации чуть ли не на каждой странице. Винсент постоянно рисовал и писал колоритные мельницы (как издалека, так и вблизи), улицы около «Мулен де ла Галетт», аккуратно воспроизводя вывеску на каждой, и пеструю мешанину ветхих хижин и прилегавших к ним садов на гребне холма. Он отдавал предпочтение приглушенным тонам Мауве и гаагской школы – по его мнению, самым продаваемым. Пробовал он работать и акварелью – техникой сложной, но не требующей больших финансовых затрат. «Прежде чем повышать цены, нужно какое-то время продавать дешево, – рассуждал он, – или даже по себестоимости. Париж есть Париж».
Автопортрет в соломенной шляпе. Холст на дереве, масло. Лето 1887. 35,5 × 27 см
Той весной Винсент по-новому отметил свое преображение: он взглянул в зеркало. Вместо каторжника с гнилыми зубами и ввалившимися щеками он увидел «милого друга» – все еще молодого художника, однако вполне зрелого человека (у него уже появлялись залысины). Теперь он был одет не в свободную синюю блузу «à la Милле», а в добротный шерстяной пиджак, жилет и шелковый галстук. Он увидел человека, должным образом следящего за собой: борода подстрижена, волосы ухожены, зубы в порядке; человека, который держался достойно, высоко подняв голову и расправив плечи. Если бы не кисти и палитра, его легко можно было бы принять за бизнесмена, возможно, даже за парижского торговца предметами искусства, скептически смотрящего по сторонам и рассеянно затягивающегося трубкой, похожей на ту, что курил принц Уэльский.
Винсент впервые изобразил на холсте свое отражение в зеркале.
Ему так понравилось увиденное, что в течение следующих четырех месяцев он написал еще по меньшей мере четыре автопортрета: каждый последующий крупнее предыдущего, на каждом последующем – герой одет все лучше и выглядит все респектабельнее.
Однако самой значимой составляющей буржуазного возрождения Винсента в Париже были не картины на продажу, не новая одежда, не вновь обретенные зубы и даже не светлая квартира на улице Лепик. Главным событием стали его занятия в мастерской художника Фернана Пьестра Кормона.
К 1886 г. Салон, может, и потерял свою главенствующую роль, но отнюдь не популярность. Масштабная индустрия, во главе которой по-прежнему стоял Гупиль, тысячами поставляла жанровые сценки, идиллические пасторали, восточные фантазии и исторические зарисовки неслыханно обширной и богатой аудитории коллекционеров. Пользовавшаяся поддержкой государства старая академическая образовательная система, с ее выборным руководством и аристократическим уклоном, уже не могла удовлетворить спрос на изящные, нравящиеся публике картины. Одновременно с этим период финансового процветания, стимулировавший развитие художественного рынка, породил великое множество молодых людей (и прискорбно малое число женщин), обладавших средствами, образованием и досугом для удовлетворения своих амбиций на художественном поприще.
Чтобы удовлетворить эти две целевые аудитории, в крупных городах по всей континентальной Европе стали появляться альтернативные формы художественного обучения. Париж, будучи родиной Салона, конечно же, не стал исключением. Частные школы, называвшиеся ателье и располагавшиеся зачастую в хорошо освещенных мансардах или просто мастерских, отличались масштабом, репутацией, строгостью программы и, конечно же, стоимостью обучения. Все они, однако, были отпрысками Школы изящных искусств – здесь применялись те же проверенные временем методы и провозглашались те же профессиональные цели, что и в их прославленной прародительнице. Почти все основатели и преподаватели этих заведений имели академическое образование. Многие из них в прошлом были звездами Салона и сумели грамотно использовать свои награды и успех у критиков для создания собственной школы. Одним из таких и был Кормон.
Карьера этого художника достигла своего пика в 1880 г., когда его огромное полотно «Каин» стало сенсацией Салона. Изобразив библейского братоубийцу в образе неандертальца с отвисшей челюстью, Кормон не оставил равнодушными ни защитников религии, ни апологетов новой эволюционной науки, так что ему пришлось на себе прочувствовать тяжкое бремя скандальной славы. Двумя годами позже он открыл собственное ателье. Несмотря на свою неоднозначную репутацию во времена обучения в Школе изящных искусств и пристрастие к экзотическим сюжетам (кроме пещерных людей, он любил изображать индусских раджей и героев Вагнера), Кормон постиг все тонкости академического искусства. Как большинство преподавателей частных мастерских, он планировал сотрудничать с Салоном и воспитать новое поколение художников, а его учебное заведение повторяло модель Школы изящных искусств во всем, вплоть до проведения ежегодных конкурсов. В 1884 г. он был избран членом жюри Салона, и его мастерская приобрела еще большую привлекательность в глазах молодых и амбициозных художников.
Кормон вел жизнь успешного салонного художника, требовавшую больших затрат. Помимо ателье, у него была большая частная мастерская и отдельные апартаменты. Он предавался экстравагантным развлечениям и путешествовал по экзотическим странам. Будучи сыном режиссера Парижской оперы, он любил одеваться в театральные костюмы. В какой-то момент поддерживал отношения с тремя любовницами одновременно – достижение, которое снискало ему большее признание среди его учеников, нежели официальные награды или колоссальные полотна.
Однако к тому времени, когда в 1886 г. в Париж прибыл Винсент, звезда Кормона уже начинала тускнеть. В изменчивой вселенной парижского искусства его сцены каменного века стали не более чем очередной экстравагантной вехой на великом пути к современному искусству. Торговцы и коллекционеры, не оглядываясь, двигались вперед. Возможно, именно то, что удача отвернулась от Кормона, и побудило его согласиться принять брата Тео Ван Гога – Винсента – в привилегированное ателье, несмотря на отсутствие каких-либо рекомендаций и достижений. Будучи управляющим в «Гупиль и K°», Тео мог оказать Кормону ответную любезность. Неизвестно, как быстро Тео удалось уладить этот вопрос после неожиданного приезда брата. Учитывая все невзгоды, обрушившиеся на Винсента в Антверпене, перед началом учебы ему, вероятно, потребовалось немало времени, чтобы прийти в себя – поправить здоровье и восстановить утраченные зубы. Так или иначе, весной он впервые отправился в ателье Кормона на бульваре Клиши, в очередной раз планируя одолеть формальное обучение, которое он не мог ни завершить, ни окончательно забросить.
В представлении Тео Кормон был идеальной кандидатурой для выполнения этой неблагодарной задачи. Сорокапятилетний уроженец Лиона славился своим высоким положением в академических кругах, однако был столь же известен как рассеянный и невзыскательный учитель, который редко навязывал ученикам свои взгляды на искусство. По словам одного из свидетелей, как и Шарль Верла, директор Академии в Антверпене, Кормон проявлял «больше понимания по отношению к новым тенденциям, чем многие его коллеги». Безусловно, мэтру, увлекавшемуся театром, импонировали выходки «Отвязных»; эзотерические образы символистов перекликались с его любовью к легендам и фольклору. Неприязнь у него вызывали только претензии Сёра и его последователей – дивизионистов на научность их художественного метода. Один из его учеников вспоминал позднее, что когда Кормон появлялся в своем ателье, то молча проходил мимо студентов, делая «лишь несколько весьма верных замечаний каждый раз, как останавливался около какого-нибудь из мольбертов».
Репутация Кормона, как не слишком придирчивого учителя, и заверения Винсента в том, что он намерен прилежно заниматься (он пообещал продержаться у Кормона по меньшей мере три года), дали Тео повод надеяться, что после множества неудачных попыток найти для брата артистическое сообщество, в котором он сможет прижиться, эта наконец увенчается успехом.
Но, увы, и эта затея была обречена, так же как и все предыдущие.
На беду, студенты ателье Кормона не обладали широтой взглядов его основателя. Поскольку наставник появлялся редко (лишь раз или два в неделю) и был скуп на комментарии, его студенты сами выносили суждение друг о друге и о работах товарищей. Для Винсента, как оно всегда и случалось, коллеги по ателье оказались самой взыскательной и строгой аудиторией. В отличие от соучеников Винсента в Брюсселе или Антверпене здесь студенты успели сплотиться в монолитную группу и не терпели новичков. В то время как в других коммерческих ателье обучались и богатые иностранцы, Кормон тщательно отбирал учеников, и среди порядка тридцати его студентов большинство всегда было за французами. Акцент, с которым Винсент говорил по-французски после десятилетнего перерыва, делал его еще большим изгоем.
Студенты были молоды. Многим из них не исполнилось еще и восемнадцати, всего несколько человек были старше двадцати пяти. Все они любили покривляться и были по-юношески нетерпимы. Новички становились объектом безжалостных издевок и унижений. Безусловно, странные манеры Винсента неминуемо должны были сделать его объектом насмешек, невыносимых для его легкоуязвимого самолюбия. Новичков заставляли выполнять обязанности прислуги и подвергали дурацким испытаниям. Их раздевали догола и заставляли фехтовать на кистях, вымазанных краской; их привязывали к длинной палке, как свиней на вертеле, и относили в кафе по соседству, где затем им частенько приходилось оплачивать счет.
Кроме того, большинство студентов были богаты: сыновья старой земельной аристократии или новой, посвятившей себя бизнесу. Два главных заводилы являлись ярким примером того, как вся французская элита и, соответственно, французское искусство делились на две части. Отец Луи Анкетена сделал состояние на торговле мясом в Нормандии, предварительно выгодно женившись. Двадцатипятилетний Луи выделялся бы в любом классе. Высокий, сильный, как Зевс, с копной блестящих кудрей и густой бородой, он, как и подобает сыну благородных родителей, научился ездить верхом и рисовать уже в возрасте десяти лет. Он содержал рыжеволосую любовницу и квартиру на авеню Клиши, недалеко от ателье, в котором правил со свойственной ему от природы царственностью.
Его товарищ представлял собой результат прямо противоположных эволюционных процессов. Анри Мари Раймон де Тулуз-Лотрек-Монфа был одновременно баловнем судьбы – представителем древнего рода графов Тулузских, числившего родословную с XII в., и жертвой проклятия этого рода – близких родственных связей. Его родители были кузенами и, по словам одного из биографов, «жили в замкнутом аристократическом мире охоты и верховой езды». Молодой Анри еще в детстве сломал обе ноги и вырос всего до ста пятидесяти сантиметров. Он не мог вскочить на коня (даже ходил он при помощи трости), но легко смог бы нарисовать его. Огромные способности, вкупе с кипучим нравом и острым умом («Представители моего семейства веками предавались безделью, без остроумия я был бы полнейшим дураком»), обеспечили бы ему место в парижском мире искусства и без эксцентричной внешности и знатного имени.
Когда в возрасте семнадцати лет Лотрек познакомился с Луи Анкетеном, он едва доставал ему до пояса, однако оба сразу разглядели друг в друге родственные души. Лотрек (как неизменно называл его Винсент) окрестил своего высокого друга «мой великий человек» и практически не отходил от него с той первой встречи.
Эта удивительная парочка заправляла в мастерской Кормона как в собственном клубе. Анкетен завоевал уважение сокурсников своим величавым спокойствием и мастерским владением кистью. (После Салона Независимых его провозгласили одним из «наиболее многообещающих молодых художников».) Лотрек обладал вполне официальной властью, как massier – староста (он отвечал за наем и расстановку моделей, сбор платы за обучение и поддержание порядка), и неофициальной, как любимец преподавателя. Когда Кормон получил заказ на иллюстрации к роскошному изданию Гюго, он предложил ученику принять участие в работе над ними; когда мастер появлялся в ателье, Лотреку всегда доставалось лучшее место.
Мэтр и ученик общались друг с другом очень свободно, что поражало и восхищало сокурсников Лотрека. Завсегдатай вечеринок в доме Кормона, Лотрек тоже еженедельно устраивал попойки в своей мастерской на улице Коленкур, сразу за углом от улицы Лепик. Во время этих сборищ вино и разговоры о новом искусстве текли рекой. В классе и вне его Лотрек оставался заводилой, подстрекая ко всяческим розыгрышам новичков, гулким баритоном распевая новые песни Брюана или потешая всех детальным анализом частей тела потенциальных моделей со своего уникального ракурса.
Ателье Фернана Кормона (ок. 1885). С палитрой в руке – Фернан Кормон, в котелке спиной к камере – Анри де Тулуз-Лотрек, в правом верхнем углу – Эмиль Бернар
×
Студенты Кормона сплотились под руководством «веласкесовского карлика» и его товарища, словно сошедшего с работ Микеланджело. Все они, выходцы из хороших семей, прошедшие через всевозможные ученические и студенческие сообщества в лицеях или университете, ничего не имели против принятых здесь шуточек и вступительных испытаний.
Винсент, однако, был исключением. Вспыльчивый, легкоранимый, зажатый и патологически не переносивший насмешек, он явился в ателье словно свинцовая грозовая туча, пришедшая с Северного моря. По малейшему поводу Винсент начинал протестовать так неистово, что руки буквально переставали его слушаться. Он кричал и жестикулировал, яростно извергая аргументы на дикой смеси голландского, английского и французского. По словам одного из свидетелей, «он мог запросто посмотреть на человека через плечо и зашипеть на него сквозь зубы». Замкнутый и настороженный, он совсем не вписывался в озорную и беспечную атмосферу, которую создавал Лотрек в отсутствие учителя. Сам Лотрек, которому была чужда жестокость, не проявлял интереса к угрюмому голландцу. В своем кругу (в особенности среди земляков) Винсент мог быть общительным и даже веселым, однако его чувство юмора сводилось к грубому поддразниванию и непристойным шуткам, что никак не сочеталось с циничным острословием и блестящей самоиронией Лотрека.
Несомненно следуя примеру старосты, сокурсники Винсента в большинстве своем относились к обидчивому чужаку с надменной снисходительностью (говоря о нем как о «человеке с севера, не способном проникнуться парижским духом») и насмехались над ним исподтишка. «Как мы смеялись у него за спиной!» – вспоминал один из них. Были ли тому причиной страх, равнодушие или почтение к влиятельному брату, но Винсента избавили от открытых измывательств и предпочли просто игнорировать.
Как и в Антверпене, он был вынужден искать товарищей среди отщепенцев: горстки иностранных студентов. К счастью для него, возглавлял эту группку молодой человек, прекрасно говоривший по-английски, – заброшенный судьбой за полмира от родной страны австралийский художник по имени Джон Питер Рассел. У Рассела, сына исследователя южных морей и производителя оружия, было все, чему так завидовал Винсент: деньги, друзья, досуг, положение в обществе и возлюбленная, поразительно прекрасная белокурая итальянка по имени Марианна. (Роден, которому она позировала, назвал ее «самой красивой девушкой Парижа».) Неутомимый гуляка, Рассел частенько наведывался в модные ночные заведения, вроде «Черного кота» и «Мирлитона», нередко самостоятельно правя собственным экипажем (который он называл «мои лошадь и повозка»). По выходным он прогуливался по Булонскому лесу в обществе аристократов или бороздил воды Сены на своей яхте. Лето он обычно проводил в Бретани, зиму – в Испании. Вереницы посетителей (среди которых был его близкий друг Роден, а также Роберт Льюис Стивенсон) шествовали по широким ступеням величественной лестницы, ведущей в мастерскую Рассела в тупике Элен. Хозяин относился ко всем без исключения гостям с искренним радушием, из-за чего его часто принимали за американца.
Привлеченный простотой и приветливостью Рассела, Винсент тоже стал пользоваться его гостеприимством. Он не преминул похвастаться «семейными связями» со всемогущим Гупилем – что, несомненно, было весьма привлекательно для австралийца, который работал в высоком викторианском стиле, весьма ценимом в «Гупиль и K°», и рассчитывал продавать свои работы. Рассел разделял общее мнение о Винсенте – «свихнутый, но безобидный» – и ни разу не упомянул об их знакомстве в письмах или заметках ни тогда, ни потом. Однако Рассел отличался терпимостью и был не чужд художественной экстравагантности. Эта симпатия удивляла его друзей (считавших Винсента «никчемным человечишкой») и тревожила Марианну (которая побаивалась «пугающего блеска» в глазах голландца).
Винсент так часто бывал в мастерской в тупике Элен, что в какой-то момент Рассел предложил ему позировать для портрета. Вряд ли это была какая-то особая честь. Рассел славился как талантливый портретист, в отличие от Винсента он быстро и уверенно передавал сходство при помощи карандаша или красок. Конечно же, он не упускал возможности оттачивать свое мастерство. Прибегнув к той же льстивой манере, в которой он писал портреты дам из высшего общества, Рассел изобразил Винсента таким, каким тот хотел себя видеть. Не эстетствующим представителем богемы, а художником-бизнесменом: преуспевающим и спокойным, словно банкир, в темном костюме с жестким воротничком, со строгим выражением лица. Только в глазах – подозрительно скошенных, грозно сверкающих – читается намек на другую, темную сторону натуры Винсента.
Ничто не отдаляло Винсента от его соучеников больше, чем недостаток мастерства. Если бы он мог так же искусно обращаться с карандашом, как Лотрек, или так же ловко пользоваться кистью, как Анкетен, на его странную внешность и резкие манеры закрыли бы глаза. Равняясь на Анкетена, который великолепно рисовал с самого детства, проведенного в Нормандии, и одаренного иллюстратора Лотрека, ученики Кормона придавали огромное значение умению рисовать, в чем их всячески поощрял наставник. Терпимый по отношению к индивидуальным особенностям стиля, Кормон, как в свое время Верла в Антверпене, считал умение правильно строить рисунок обязательным и не зависящим от капризов художественной моды. «Художник, который не умеет определять пропорций, – говорил он, – рисует, как свинья». По словам одного из его студентов, вне зависимости от того, какие жанры вызывали у них восхищение, все они стремились «рисовать, как старые мастера из Лувра».
Не решаясь применять свою перспективную рамку, что, несомненно, выставило бы его в невыгодном свете перед соучениками – умелыми рисовальщиками, Винсент сосредоточился на старых задачах: контуре и пропорциях. Хотя в подобных учебных заведениях не было недостатка в обнаженных моделях, Винсент вновь был вынужден работать преимущественно с гипсовых слепков, стоявших вдоль стен мастерской.
Как и Зиберт, Кормон предпочитал теням и штриховке контуры, а своих студентов постоянно предостерегал от импровизации. «Мы должны были точно изображать то, что видели, – вспоминал один из студентов наставления Кормона, – не меняя ни одной детали».
В очередной раз подчиняясь диктату реальности, Винсент рисовал, стирал и рисовал снова до тех пор, пока не получал ясные, четкие контуры. После этого он тщательно правил их при помощи мела и растушевки до тех пор, пока ему не приходилось снова стирать нарисованное, в попытках создать безукоризненный этюд, что без труда давалось студентам вроде Лотрека. Тем не менее его рука по-прежнему не слушалась своего хозяина. Даже самые проработанные из рисунков Винсента, сделанных с гипсов или обнаженной натуры, неизменно поражали массивными ягодицами, искривленными конечностями, увеличенными ступнями, искаженными лицами или дрожащими контурами. «Его работы казались нам неумелыми, – вспоминал сокурсник Винсента по ателье Кормона. – Многие из нас превосходили Винсента в этом отношении». Другой студент говорил: «В его рисунках не было ничего выдающегося».
Рисование тоже становилось поводом для насмешек и неприятия. Как и студенты Академии в Антверпене, сокурсники Винсента в ателье Кормона были потрясены скоростью его работы и приходили в ужас от его художественных методов. На каждый их этюд Винсент делал три; не зная удержу, он рисовал модель в одной и той же позе, но в разных ракурсах, не останавливаясь даже на время перерыва, когда натурщицы отдыхали. «Он работал как одержимый, – вспоминал один из его сокурсников, – в лихорадочной спешке набрасывая на холст все имевшиеся в его распоряжении краски. Он использовал кисть как лопату; краска стекала по ней, пачкая пальцы и делая их липкими… Такой напор поражал товарищей по мастерской; художники же классической выучки приходили от этого в ужас».
За спиной Винсента другие студенты высмеивали его беспорядочные мазки. Когда Кормон останавливался у его мольберта, они замолкали в предвкушении, вытягивая шею, чтобы понаблюдать за реакцией мастера на очередную провокацию голландца. Однако Кормон критиковал лишь навыки рисунка Винсента и советовал ему стремиться к большей тщательности. На какое-то время Винсент даже прислушался к этим советам. Он приходил в мастерскую по вечерам, когда все остальные уже расходились по домам, и упражнялся в рисовании, используя в качестве моделей знакомые гипсовые фигуры, пытаясь запечатлеть их ускользавшие контуры снова и снова – до тех пор, пока его ластик не протирал дыры в бумаге. Кто-то из студентов, заставших Винсента в одиночестве в большой мастерской за этими тайными трудами, сравнил его с «каторжником, прикованным к мольберту».
Джон Питер Рассел. Винсент Ван Гог. Холст, масло. 1886. 60 × 45 см
К лету Винсент ушел из ателье. Он обещал, что его обучение у Кормона продлится три года, а выдержал меньше трех месяцев. Возможно, что вплоть до поздней осени он продолжал время от времени захаживать в мастерскую на бульваре Клиши. Но даже если это так, то время визитов тщательно выбиралось, чтобы в студии не оказалось никого из его бывших соучеников. Когда Винсента спрашивали о его недолгом опыте обучения у Кормона, он говорил лишь, что «не счел его таким полезным, каким он казался в начале работы». После отъезда из Парижа Винсент никогда не упоминал о времени, проведенном там. Неудача, постигшая его в престижном ателье, была настолько бесповоротной, что Тео даже не стал сообщать об этом в письме матери, рассказывая о первых месяцах, проведенных Винсентом в Париже. Вместо этого он многократно заверял ее в том, что Винсент наконец-то начал все с чистого листа и что совместная жизнь с ним вовсе не так обременительна, как это было во время пребывания Винсента в родительском доме в Нюэнене. «Его настроение много лучше, чем раньше, а люди здесь относятся к нему с симпатией, – писал Тео с воодушевлением. – Если все и дальше так пойдет, то можно надеяться, что трудные времена позади и Винсент наконец будет в состоянии о себе позаботиться».
На самом же деле неудачи подстерегали Винсента на каждом шагу. Несмотря на все усилия, предпринятые той весной, он не сумел продать ни одной картины. Ни один из сотен парижских журналов не согласился заплатить ему за иллюстрации. Хуже того, все попытки найти человека, который занялся бы продажей его картин, провалились, даже несмотря на связи брата. Один из учеников Кормона вспоминал, как «время от времени Винсент приходил в ярость оттого, что, несмотря на связи в этой сфере, никто не хотел покупать его работ».
Лишь старый коллега Тео, Арсен Портье, тот самый мелкий торговец, который наотрез отказался продавать «Едоков картофеля» в предыдущем году, удостоил Винсента чести взять на реализацию несколько работ. А что ему оставалось? Портье жил в том же доме, видел братьев каждый день, и ему было трудно противостоять настойчивым уговорам – на этот раз не письменным, а личным. Когда его вынуждали показывать картины голландца покупателям (он работал с покупателями прямо у себя в квартире), Портье придумывал все новые отговорки, давая расплывчатые обещания организовать выставку в ближайшем будущем. Единственным местом, где Винсент смог выставить свои работы, был близлежащий магазин художественных товаров папаши Танги, «тесная запущенная лавчонка», где они висели в полумраке среди всяческого хлама и десятков полотен разных художников. Даже когда Ван Гог попытался обменяться работами с другими художниками (старая студенческая традиция, которую поощрял Тео), результат оказался практически нулевым. Только таких же непризнанных и отчаявшихся изгоев, как сам Винсент, мог бы заинтересовать подобный обмен. Более известные художники, вроде Шарля Анграна, друга Сёра, просто игнорировали его призывы. (Позже Ангран, который признавался, что смутно помнит Ван Гога, рассказывал: «Однажды в конце ноября он [Ван Гог] пришел ко мне в Коллеж Шапталь… Главным образом он умолял меня обменяться с ним работами. Как я понял, он этим увлекался… Как бы то ни было, обмена так и не случилось».)
Возможно, если бы у Винсента было больше друзей, число успешных обменов могло бы увеличиться. Но все заверения Тео в письмах к матери, что «люди здесь относятся к нему с симпатией», были всего лишь утешительной выдумкой. В переписке и дневниках парижских художников того времени не осталось ни одного намека на существование Винсента, несмотря на то что пути их могли многократно пересекаться. К началу лета 1886 г. в Париже Винсент был не менее одинок, чем среди пустошей и болот. Рассел внезапно уехал, на время отъезда сдав свою квартиру двум англичанам, которые оказались вовсе не столь гостеприимными, как предыдущий хозяин. А. С. Хэртрик считал Винсента «тронутым, и довольно сильно», а Генри Риланд приходил в ужас от его визитов («Этот жуткий человек провел здесь два часа, – однажды пожаловался Риланд Хэртрику. – Я не могу больше это выносить»). В надежде завязать хоть какие-то профессиональные знакомства Винсент продолжал ходить в мастерскую Рассела до тех пор, пока резкая критика в адрес акварелей Риланда (которые Винсент называл «бледными и ни на что не годными») навсегда не закрыла для него двери студии в тупике Элен.
К осени Винсент до такой степени отчаялся завести дружбу в Париже, что написал Орасу Ливенсу, сокурснику по Антверпенской академии, с которым был едва знаком. «Я работаю в одиночестве, – горько жаловался Винсент. – Сражаюсь за жизнь и прогресс в искусстве». Спустя всего полгода после приезда он пригласил Ливенса присоединиться к нему в Париже или же помочь ему сбежать. «Весной, а может, и раньше я, скорее всего, отправлюсь на юг Франции, – писал он, предвосхищая свое реальное путешествие в Прованс. – И если наши устремления совпадают, то мы могли бы объединиться».
Потерпев неудачу у Кормона, без друзей, коллег или какого-либо руководства, Винсент вернулся к навязчивым идеям, с которыми приехал в Париж.
Практически сразу после ухода из ателье Винсент взялся за портретный проект, занимавший его в Антверпене. Среди ранних работ, сделанных в Париже, было два портрета одной и той же модели: черноволосой дамы, чей буржуазный наряд и модная шляпка свидетельствовали о новых претензиях художника на респектабельность. Как только Винсент начал обучение у Кормона, его одержимость снова приобрела сексуальный характер. Работа в ателье предоставляла Винсенту неограниченные возможности созерцать обнаженную натуру. Более того, через мастерскую проходил непрерывный поток моделей, ищущих работу. Они дефилировали через помещение на глазах у всех студентов, затем голосовавших за тех, кто им больше понравился. Поскольку подобные пробы требовали обнажения моделей, а студентам позволялось щупать их (чтобы оценить мускулатуру), такие проверки зачастую заканчивались всеобщим веселым возбуждением.
Но Винсенту этого было мало. Давно привыкший к привилегиям собственной мастерской, он сразу же стал искать для себя натурщиц, однако и тут потерпел неудачу. Ни одна из профессиональных моделей, ежедневно приходивших на пробы в ателье, не отозвалась на приглашения Винсента. «Они не хотели позировать ему», – вспоминал Тео. Ни для портретов, ни в полный рост, ни тем более обнаженными. Даже те женщины, с которыми Винсент был знаком лично, вроде любовницы Рассела Марианны, отказывались от предложений странного голландца.
Скоро Винсент был вынужден отправиться на охоту в более знакомые места.
Широкие бульвары, кафе и бары нового города Жоржа Османа кишели проститутками. Финансовое благополучие вкупе с ощущением вседозволенности и богатым выбором сделали из Парижа столицу сексуальных наслаждений – и венерических заболеваний. Проститутки были известны под разными названиями – уличные девки, лоретки, гризетки, потаскушки, аперитив – и обслуживали две трети мужского населения города. Буквально каждый художник из ателье Кормона не только содержал любовницу, но и регулярно совершал ночные вылазки в распутное подполье Парижа. Даже Рассел время от времени оставлял прекрасную (и беременную) Марианну, чтобы насладиться декадентским духом заката империи, доступным практически на каждом углу.
Оказавшись в этой среде, Винсент едва мог себя сдерживать. Такие книги, как «Нана» Золя и «Девка Элиза» Гонкуров (обе – истории проституток), кружили ему голову образами эротической свободы и сексуальных подвигов. Даже герой «Милого друга» Мопассана, несмотря на все любовные успехи, не мог противиться соблазну отправиться к парижским шлюхам. Спустя несколько лет Винсент с гордостью вспоминал свои похождения; он искал моделей не только в шумных городских борделях, но и в обветшалых каморках, где одинокие женщины «отдаются посетителям по пять или шесть раз на дню». Он со знанием дела говорил об отношениях проституток и их maquereaux (сутенеров), а себя описывал как изголодавшегося хищника в поисках лакомого куска говядины. «Шлюхи – словно лежащее в лавке мясо, – писал он в 1888 г., – которое заставляет меня чувствовать себя зверем».
Возможно, во время этих отчаянных поисков Винсент впервые повстречался с Агостиной Сегатори. Хотя сама она была слишком стара, чтобы активно торговать собой (ей было около сорока пяти), Агостина знала, как помочь Винсенту. С ранней юности, проведенной на улицах Неаполя, она балансировала на опасной грани между позированием и проституцией. К 1860 г. обаяние и пышные формы открыли ей путь в Париж, где она позировала для множества известных художников того времени, включая Жерома, Коро и Мане. Вся Европа жаждала естественной чувственности темноволосых итальянок, которых часто изображали в национальных костюмах с неизменным символом их «цыганской» страстности – тамбурином – в руках. Как и многие бывшие натурщицы, Агостина нашла себе покровителя и в 1885 г. вложила заработанные на своей ускользающей красоте деньги в кафе, названное «Тамбурин».
К моменту знакомства с Винсентом в 1886 г. это была многоопытная пышнотелая богемная синьора, содержавшая молодого любовника – салонного художника Августа Хагборга – и двух белых немецких догов. Она правила в своем владении со свойственной ей томностью и «несравненным обаянием», по словам одного из множества ее обожателей. Все в ее большом заведении на бульваре Клиши – от столов в форме тамбуринов до официанток в костюмах итальянских крестьянок – должно было создавать атмосферу экзотического и эротического очарования, которое в свое время принесло ей славу. Однако эротической была не только атмосфера в кафе. В заведениях наподобие «Тамбурина», как правило, процветало и другое прибыльное дело – проституция. В качестве платы за покровительство и постоянный поток клиентов владельцы кафе забирали себе часть дополнительного заработка их служащих. Как и сводня, которую Винсент встретил в Антверпене, Агостина Сегатори знала «много женщин и всегда могла предложить какую-либо из них».
Камиль Коро. Агостина. Холст, масло. 1866
Несмотря на помощь Сегатори, следствием экскурсий Винсента в районы продажной любви были лишь немногие быстрые и случайные зарисовки. На одной из них изображена проститутка, лежащая в кровати с закинутыми за голову руками и всем видом демонстрирующая полную доступность. На другой – женщина, сидящая на краю кровати, лениво натягивает чулки, обслужив клиента. На третьей женщина присела над тазом с водой, чтобы совершить интимную гигиеническую процедуру. Во время одного из множества эротических представлений, которые без труда можно было найти в прокуренных подвалах на парижских бульварах, Винсенту удалось украдкой зарисовать карандашом и мелом бесстыдно совокуплявшуюся на сцене пару.
Когда одна особенно неказистая уличная проститутка согласилась позировать Винсенту, он принялся оттачивать мастерство, изображая ее перезревшее тело и вульгарное лицо. Он рисовал и писал ее в образе этакой гротескной одалиски, а затем запечатлел ее грубые черты на портрете, выполненном в тех же землистых тонах, в которых он писал нюэненских крестьян, – этакая деревенская баба, кичащаяся своим новым ремеслом. Он даже сделал ее беглый набросок в той же смиренной позе, в которой некогда Син позировала ему для «Скорби».
Однако, судя по всему, никто из женщин, даже его уродливая красотка Беатрис, не вошел в квартиру на улице Лепик так, как некогда Син вошла в мастерскую на Схенквег. После того как Винсент покинул ателье Кормона, единственное, что ему оставалось, – это делать наброски статуэток обнаженных, которые коллекционировали братья, и, как когда-то в Нюэнене, грустно перебирать хлам в мастерской в надежде найти что-нибудь подходящее для натюрмортов и отвлечься от новых разочарований и огорчений. Пара поношенных башмаков представилась ему идеальной метафорой. Изображая их в тех же сумрачных тонах, что некогда птичьи гнезда на улице Керкстрат, он словно сознавался, что тоскует по прошлой свободной жизни среди пустошей.
Неудачи с моделями обратили Винсента к другой великой страсти, которая привела его в Париж, – к цвету. Идеи Блана и Шеврёля, вдохновлявшие его в Нюэнене и позабытые в лихорадочной круговерти антверпенской жизни, летом 1886 г. вновь увлекли Винсента. «Цвет сводил его с ума», – вспоминал его товарищ по ателье Кормона. Винсент снова поднял знамя «одновременного контраста», о котором рассуждал прошлой зимой. Он поразил своих сокурсников изображением обнаженной модели – написанной самыми обычными, «прозаическими» красками – на «насыщенном, неожиданно синем» фоне вместо обычного для мастерской коричневого задника. По словам одного из свидетелей, результатом этого эксперимента стало появление множества повторений «каждый раз с новыми интенсивными цветами, одним резче другого». Каждый безумный рисунок сопровождался целым потоком столь же безумных пояснений. «Он постоянно говорил о своих идеях касательно цвета», – вспоминал один из его парижских знакомых.
Но на этот раз Винсент со своими проповедями оказался в городе, уже охваченном пламенем цветовой лихорадки. Что такое цвет? Как он воспринимается? Что выражает? Даже когда Париж отмечал столетний юбилей патриарха теории цвета Мишеля Шеврёля факельным шествием (в котором Винсент, конечно же, принимал участие), художники продолжали спорить о его наследии. Пуантилисты, возглавляемые Сёра и поощряемые молодым и влиятельным критиком Феликсом Фенеоном, пытались перехватить у импрессионистов знамя передового отряда оптической науки. Они призвали в свидетели ученых, чтобы те оценили их творчество, а их сторонники превозносили «Воскресный день на острове Гранд-Жатт» за «точность в передаче атмосферы». Тем временем поклонники «Наоборот» Гюисманса объявляли войну любой объективности, включая оптику, и провозглашали себя обладателями истинного Грааля – приобщенности к тайнам символической мощи цвета. Мир искусства, где каждый придерживался той или иной позиции, бурлил, и ателье Кормона тоже не было исключением. По словам одного свидетеля, в тот год, когда Винсент проходил свое непродолжительное обучение в ателье, там разразился такой жаркий спор о цвете, что достопочтенный наставник был вынужден выгнать зачинщиков и на время закрыть свою школу.
Среди этого ажиотажа Винсент остался верен взглядам на цвет, которые приобрел, живя на пустошах. Весна и лето, в течение которых у него было множество возможностей изучать произведения, будоражившие мир искусства, не поколебали его убеждений. Посетив в мае восьмую, последнюю выставку импрессионистов, где он наконец увидел работы, вызвавшие такой скандал десять лет назад (за исключением произведений Моне и Ренуара, которые отказались от участия), Винсент лишь уверился в правильности своей оценки, которую отстаивал в письмах к Тео. «Когда видишь их впервые, – вспоминал он позднее, говоря о работах импрессионистов, – они оставляют тебя с ощущением горького, горького разочарования. Они кажутся небрежными, уродливыми, плохо написанными и плохо нарисованными; плохими по цвету – одним словом, просто убогими». Взглянув на эти произведения в реальности, он уверенно заявил Ливенсу: «Ни мои, ни твои цвета не имеют отношения к их теории». «Я верю в цвет», – объяснял он разницу во взглядах.
На той же самой выставке Винсент увидел и «Гранд-Жатт» Сёра, символистские искания Редона и десятки работ молодых и неизвестных ему художников, среди которых был Поль Гоген. Однако его одобрения удостоилась лишь серия пастелей Дега, изображавших обнаженных женщин. Посетив в июне Международную выставку (где были выставлены работы Моне и Ренуара), столь же масштабный Салон Независимых в августе (на котором было представлено около 350 работ) и выставку «Отвязных», в осеннем письме Ливенсу Винсент похвалил лишь одну картину: пейзаж Моне.
То, чего не показывали на выставках, можно было каждый день лицезреть в различных галереях и лавках художественных принадлежностей. В легендарной галерее первого апологета импрессионизма Дюран-Рюэля посетитель имел возможность хоть днями напролет любоваться картинами из коллекции находившегося на грани разорения торговца; в квартире Арсена Портье, расположенной этажом ниже апартаментов братьев, на суд публики были представлены работы Мане и Сезанна. И в любой из вечеров, заглянув в одно из множества кабаре вроде «Черного кота» или «Мирлитона», Винсент мог увидеть еще более экзотические произведения. Стены подобных заведений были увешаны последними вещицами «дымистов» (среди которых встречались и работы Лотрека). Кроме того, даже просто прогуливаясь по улицам, можно было вдоволь насмотреться на бесконечное множество живописи, в изобилии выставленной в окнах багетных и художественных мастерских.
В окружении всей этой пламенной полемики в мастерских и кафе Винсент крепко держался убеждений, которые привез в Париж с голландских пустошей: дополнительные цвета были единственным истинным евангелием искусства, а Делакруа – его истинным пророком. «Делакруа был для него сродни божеству, – вспоминал один из студентов Кормона. – Когда он говорил об этом художнике, его губы дрожали от избытка эмоций». В своей мастерской Винсент хранил лакированный ящик, полный клубков разноцветной пряжи, переплетая нити которой создавал «поразительную симфонию цвета». Этот процесс описывал Шеврёль, разрабатывавший свою теорию в процессе подбора красителей для Королевской мануфактуры Гобеленов.
Вместо того чтобы изучать «Гранд-Жатт», Винсент снова и снова возвращался в Лувр, чтобы взглянуть на «Ладью Данте» Делакруа. Эта картина, прославленная в трудах Шарля Брана, поддерживала решимость художника. В тех же самых галереях, где столь многое он оставлял без внимания, Винсент выискивал менее известные произведения мастеров романтизма. Игнорируя мнение других теоретизировавших художников, вроде Анкетена, которые считали Моне и импрессионистов наследниками Делакруа, Винсент создавал собственный воображаемый пантеон истинных последователей гения. В него входили художники вроде бельгийца Анри де Бракелера, давно почившего барбизонца Нарсиса Виржилио Диаса де ла Пеньи. Марсельский художник Адольф Монтичелли был провозглашен Винсентом самым верным из всех последователей Делакруа.
Атмосфера вокруг была напряженной, и убеждения Винсента, шедшие вразрез с мнением большинства, раздражали коллег. В ответ на свои отзывы о работах Винсента друг Тео Андрис Бонгер всегда получал одну и ту же яростную отповедь. «Он все время твердит одно и то же: что всего лишь хотел добавить еще один цветовой контраст», – жаловался Бонгер. «Как будто мне было дело до того, чего он хотел добиться!» – добавлял он с раздражением. Когда Винсент заходил к Танги за красками – что было для него редкой возможностью пообщаться с другими художниками, – он мог задержаться там на несколько часов, вступая в жаркие споры о теории цвета.
Особо захватывающими были стычки с владельцем магазина Жюльеном Танги (известным всем как папаша Танги), с которым Винсент часто спорил о жизнерадостной палитре импрессионистов. Танги не только поставлял краски некоторым из титанов художественной революции (включая Моне и Ренуара), но и считал себя личным поставщиком одного особо выдающегося, по его мнению, художника из их числа: Поля Сезанна. Кладовая этого захудалого магазинчика была забита не пользовавшимися спросом работами загадочного прованского мастера, который относил их туда, нимало не заботясь, будут ли они проданы или сгниют в подсобке. Танги, не чуждый возвышенных чувств седовласый социалист, с жаром старого коммунара выступал в защиту всех импрессионистов, и, в частности, Сезанна. Эта его черта особенно подстегивала горячность Винсента. Однажды один из посетителей увидел, как после очередного спора Винсент выходил из недр магазина Танги с таким видом, «будто вот-вот вспыхнет и сгорит».
За неимением моделей Винсент, не теряя надежды убедить окружающих в своей правоте относительно цвета, обратился к натюрмортам, а именно к натюрмортам с цветами. Этот выбор был обоснованным и в полемическом, и в коммерческом отношении. Тео, как и Винсент, восхищался работами Монтичелли, чьи дерзкие, яркие, пастозно написанные цветы и fêtes galantes[72] снискали мастеру немногочисленных, но пламенных поклонников в Париже и за его пределами. Тео не только торговал работами Монтичелли, но и приобрел несколько из них для собственной коллекции. Когда в июне Монтичелли внезапно скончался при странных обстоятельствах (говорили, что алкоголизм довел его до безумия и самоубийства), пылкое воображение Винсента превратило его в героя, мученика цвета, наподобие персонажа «Творчества» Золя. Винсент бросился в мастерскую и начал серию небольших натюрмортов с цветами, написанных пастозно и ярко. Он писал оранжевые лилии на синем фоне, охристые солнечные хризантемы в керамическом кувшине на глубоком зеленом. Вслед за Монтичелли Винсент даже самые утонченные цветы писал в грубой, пастозной манере, окружая их темными рембрандтовскими тенями. Каждая из этих картин – с их насыщенным цветом, драматическими контрастами, темными фонами и густотой красочного слоя – была одновременно данью уважения Монтичелли (и Делакруа) и своеобразным укором всем так называемым современным колористам.
Желая доказать, что и его картины, идущие вразрез с современными тенденциями, тоже могут хорошо продаваться, Винсент отнес некоторые из них Агостине Сегатори в надежде, что она их приобретет или хотя бы развесит у себя в «Тамбурине». Сегатори, выставлявшая работы других художников и называвшая свое заведение «скорее музеем, чем кафе», пожалела пылкого голландца и дала согласие повесить несколько его работ рядом с другими «произведениями мастеров». Кроме того, она согласилась принимать картины Винсента в качестве оплаты счетов за еду и, возможно, даже посылала ему цветы для новых натюрмортов («У него есть знакомые, которые каждую неделю присылают ему прекрасные цветы, чтобы он мог писать свои натюрморты», – загадочно сообщал Тео в письме к матери). Это вселяло надежду, что работы Винсента могут найти покупателей, в чем он отчаянно нуждался.
Воодушевленный замаячившими перед ним коммерческими перспективами, общим с Тео интересом к Монтичелли, а также непреходящим восхищением Делакруа, Винсент принялся воплощать свои идеи в живописи. Словно иллюстрируя многотомные исследования Шеврёля, он испробовал в работе все варианты дополнительных контрастов и сочетания тонов, изображая цветы, вазы и фон во всех возможных комбинациях: красные гладиолусы в зеленой бутылке; оранжевые листья колеуса на голубом фоне; пурпурные астры и желтый шалфей. Начиная с экспериментов в красных тонах с астрами и флоксами, заканчивая сочетанием зеленого и голубого с пионами и незабудками, красно-зеленым взрывным контрастом гвоздик и роз, Винсент последовательно доказывал свою правоту и хвастался Ливенсу этими «экзерсисами» с цветом. В течение всего лета он опустошал парижские оранжереи, скупая лилии и циннии, герань и алтей, маргаритки и георгины.
Винсент работал с той же невероятной скоростью, с которой в Нюэнене писал «головы» крестьян, – быстрее, чем цветы увядали в удушье городской жары. Вдохновленный, возможно, продолжавшейся поддержкой Сегатори, Винсент брался за все более крупные холсты, сохраняя при этом интенсивность цвета и глубину контрастов. Он по-прежнему предпочитал скульптурный мазок непризнанного Монтичелли всепроникающему свету и воздушным прикосновениям кисти – даже штрихам и точкам, – столь характерным для царившего вокруг Винсента нового искусства.
В течение осени и зимы того года Винсент становился все более нелюдимым и несговорчивым. По мере того как температура за окном падала, а сезон цветения уходил все дальше на юг, Винсент все глубже замыкался в себе. Он вернулся к тем образам, что занимали его весной: башмаки, виды Монмартра и гипсовые фигурки обнаженных женщин, хранившиеся у него в мастерской. Разве что теперь он смотрел на все это через призму вновь поднятого на щит учения о дополнительных цветах. Отвергая столь любимый импрессионистами солнечный свет, он писал свои городские пейзажи при неизменно облачной погоде, а вместо фривольных сценок изображал нюэненских землекопов, которые теперь были одеты в голубые и оранжевые цвета.
Винсент снова и снова обращался к зеркалу, неизменно изображая себя в образе «Милого друга» – художника-буржуа в крахмальном воротничке, разве что теперь к этому образу добавлялась ярко-оранжевая борода, голубой галстук или темно-зеленое пальто, и все это на глубоком фоне огненных оттенков. По словам одного из студентов Кормона, Винсент писал натюрморты такими неистовыми мазками, а цвета были такими «яростными», что владельцы «Тамбурина» и посетители магазина Танги начинали «его опасаться».
В этих и других своих работах Винсент с непреклонным упрямством кричал об ином видении мира, которое питали совершенно иные источники и которое могло быть выражено только иными средствами.
Глава 28 Братья Земгано
Где бы они ни ставили шатер, на их представление стекались толпы людей. Они бросали вызов силе тяжести и самой смерти; высоко над посыпанной опилками ареной они летели навстречу друг к другу, а затем вновь размыкали руки, кружась в вихре па-де-де, то совершая смертельно опасные прыжки, то обретая твердую опору под ногами. Бросок и поддержка. Бросок и поддержка. В одно мгновение их парящие тела казались связанными невидимыми узами, а позвоночники – спаянными в единое целое, но уже через секунду они разлетались в противоположные стороны. Старший, Джанни, – упорный и решительный – довел их номер до пределов возможного, всячески стремясь отодвинуть их как можно дальше. Младший, Нелло, – прекрасный и пылкий – ради брата готов был летать, словно птица. Вместе они вращались, закручивались в спираль, кружились в своем воздушном балете и падали, то держась друг за друга, то разлетаясь, выполняя все более и более рискованные трюки, кружась все выше и выше, проверяя на прочность невидимые узы, искушая саму логику свободного падения.
Как и в прочих литературных произведениях, в «Братьях Земгано» Эдмона Гонкура Винсент увидел автопортрет. В своих неустанных поисках примеров вдохновляющих братских союзов он скоро заинтересовался совместным творчеством Эдмона и Жюля де Гонкуров. «Что за великолепная идея – работать и мыслить совместно», – писал Винсент Тео из Антверпена. В письме он восторженно перечислял достижения братьев, особо подчеркивая, как общие усилия помогали им «с простодушием взрослых детей» идти навстречу будущему.
Винсент, конечно же, знал, что эта история о цирковых братьях-акробатах, написанная Эдмоном, – посмертная дань младшему брату Жюлю: отчасти автобиографический образ братьев-художников, чье творчество стало излиянием единой личности, единого Я. С теми же мечтами Винсент приехал в Париж после одинокой жизни на пустошах и верфях. «Как бы мне хотелось, чтобы и в конце жизни мы могли идти рука об руку, – писал он Тео накануне своего приезда. – Лишь бы у нас достало для этого желания и мужества».
Однако все получилось совсем не так. Эйфория от воссоединения с братом вскоре уступила место прозе совместного быта. С тех времен, когда Винсент жил с Тео в мансарде пасторского дома в Зюндерте, прошло двадцать лет. После этого он лишь однажды делил с кем-то жилище: недолгое время с ним жила проститутка Син Хорник. К квартире на улице Лепик он относился как к своей студии на улице Керкстрат: по словам одного из посетителей, он повсюду разбрасывал краски и инструменты, так что квартира «стала больше походить на художественную лавку, чем на жилое помещение». «Все было вверх дном, – вспоминал другой очевидец. – Его любовь к беспорядку распространялась на все комнаты».
Согласно свидетельствам тех, кто навещал братьев в то время, Винсент спокойно складывал в одну кучу грязную одежду и невысохшие холсты (носками Тео он вытирал кисти), а любые попытки создать некое подобие уюта немедленно сметались: Винсенту не нужны были безделушки – ему нужно было место для натюрмортов (или, изредка, для моделей). Один из гостей, оставшихся на ночь, вспоминал, как «утром, вставая с кровати, наступил в банку с краской, которую оставил там Винсент». После фиаско у Кормона Винсент скоро вернулся к привычкам времен жизни на пустошах, пренебрегая гигиеной и внешним видом. «Он вечно грязный и неопрятный», – жаловался Тео сестре Вил. Через месяц или два после переезда в новую квартиру Тео заболел какой-то неизвестной хворью, а Люси, горничная-кухарка, просто сбежала.
Не менее разрушительное влияние оказывал Винсент и на светскую жизнь Тео. До приезда брата Тео мог наслаждаться лодочными прогулками по Сене, посещать официальные приемы, театральные представления, ездить в оперу, проводить выходные за городом и бывать на роскошных званых вечерах при свечах, куда гости являлись в изысканных нарядах, а ужин подавался в два часа ночи. Хоть Тео порой и чувствовал себя одиноким в этом шумном обществе, он умел быть приятным и милым собеседником, сдержанное обаяние обеспечивало ему многочисленные приглашения в дома его клиентов.
Приезд Винсента изменил все. На выходах в свет, игравших важную роль в работе, Тео пришлось поставить крест, за исключением тех случаев, когда ему удавалось на время отделаться от своего непредсказуемого брата, что было практически невозможно из-за строгих принципов Винсента относительно братской солидарности. Кроме того, Тео просто не решался представить брата многим известным художникам, коллекционерам и торговцам, чьи имена были записаны в его адресной книге. По тем же причинам ему приходилось думать о том, кого можно приглашать в квартиру на улицу Лепик (где, как он признавался, «обстановку можно было назвать как угодно, но только не располагающей»). По мнению Тео, лишь несколько человек, в основном его голландские товарищи, могли без обид стерпеть экстравагантные манеры Винсента.
Так или иначе, друзья часто отказывались от приглашений. «Никто больше не хочет приходить к нам, – жаловался он, – потому что каждый такой визит заканчивается ссорой». На тех же, кто приходил, Винсент прямо-таки набрасывался. «Этот человек начисто лишен хороших манер, – резюмировал Андрис Бонгер свое мнение о захватчике, который лишил его общества ближайшего товарища. – Он постоянно со всеми спорит». Другие гости считали Винсента утомительным, странным и чересчур пылким собеседником. Даже сам Тео в письме Йоханне, сестре Андриса, признавался позднее, что с Винсентом трудно было поладить из-за того, что он «не щадит ничего и никого». По словам Тео, проклятие прошлого преследовало Винсента и в Париже: «Каждый при виде его говорил: „C’est un fou“[73]».
Как и раньше, Винсент был чрезвычайно озабочен отношениями Тео с женщинами. А потому к прочим огорчениям Тео прибавилось еще одно: новые обстоятельства серьезно вредили его личной жизни. Женщину, которая уже год была его любовницей (известную лишь под инициалом С.), обуревали приступы страшной ярости; ее план выйти замуж за молодого привлекательного коммерсанта рушился из-за этого непрошеного вторжения. «Ты ее будто приворожил, – предостерегал Андрис Бонгер Тео, говоря о С. – У нее серьезные психические проблемы». Винсент тоже называл подругу брата «выжившей из ума» и предлагал «взять ее на себя». «Можно достичь дружеского соглашения, – уверял он брата. – Тебе нужно просто предоставить ее мне». В конце концов, у Гонкуров была одна любовница на двоих.
Как Джанни Земгано, Винсент был убежден: отношения с женщинами – за исключением сексуальных – подрывали единый творческий потенциал братьев. Появление женщины в их совместной жизни не только было равноценно предательству священных братских уз (ни один из братьев Гонкур не был женат), но и грозило куда более серьезными несчастьями. Разве не стало вмешательство женщины, влюбленной в юного красавца Нелло, причиной неудачи, а в конце концов и полного крушения всех планов братьев Земгано?
Однако главной женщиной в жизни Тео была не злополучная С. – последняя в непрерывной череде небрежно выбранных любовниц. Интерес к ней не шел ни в какое сравнение с увлечением Тео Йо Бонгер. С двадцатитрехлетней сестрой своего друга он познакомился в Амстердаме прошлым летом. С той встречи они не общались, однако Андрис всячески поощрял их взаимную симпатию. Сам он обручился той зимой и призывал Тео последовать его примеру. «Было бы так здорово, если бы мы оба вступили в Париже в счастливый брак», – писал он. Сестра Тео Лис, всегда готовая поспособствовать счастью брата, тоже не осталась в стороне. Она поддерживала активную переписку с Йо, выступая одновременно в роли свахи и представительницы всего уважаемого семейства. (Мать Тео, которая в январе навещала в Амстердаме больную сестру, и сопровождавшая ее Вил познакомились там с Йоханной.)
Разлука лишь разожгла пыл Тео. Как и Винсенту, ему было легче переживать страсть вдали от ее объекта. Всю зиму, несмотря на бурную светскую жизнь и знаки внимания со стороны С., он признавался, как одинок в Париже («Здесь чувствуешь себя в большем одиночестве, чем в деревне»), и писал о пустоте, образовавшейся в самом центре его существования. Неожиданный приезд брата в конце февраля не только не заполнил эту пустоту, но и усугубил ее. «В тебе было что-то, что я безуспешно искал в других, – позднее напишет Тео Йоханне, вспоминая, как тосковал той зимой. – Я чувствовал, что нахожусь на пороге совершенно новой жизни».
Но чтобы переступить этот порог и войти в новую жизнь, Тео нужны были деньги. В его мире, где во главе угла стояло чувство долга, молодой человек не попросил бы руки девушки, не будучи уверенным в том, что сумеет должным образом ее обеспечить. Поэтому прежде, чем серьезно задуматься о помолвке с Йо, он должен был упрочить свое материальное положение. Несомненно, надежды на счастливую семейную жизнь и сопутствовавшее этому бремя финансовой ответственности оживили его прежнюю мечту о собственном бизнесе. Ощущая временами профессиональную неудовлетворенность, Тео хотел сделаться независимым предпринимателем. Лишь за два года до этого, испытывая давление начальства, он разработал детальный проект «современного бизнеса», для которого требовались управляющие, начальный капитал и «машина для печати репродукций». По примеру дяди Сента, Тео намеревался пуститься в свободное плавание и сколотить состояние. Однако впоследствии он отказался от своего плана, как и от многих других, поскольку риск был слишком велик, а разногласия с начальством стали не столь огорчительными.
В этот раз, однако, все было иначе. В этот раз его амбиции подкреплялись стремлением к семейному счастью («Я вижу, как работа и любовь идут рука об руку», – писал он), кроме того, уже не было в живых отца, постоянно призывавшего к осторожности. Объединившись со своим другом Андрисом, который женился и хотел обустроить собственное гнездышко, Тео вновь решил обратиться к дяде за финансовой поддержкой. Спустя годы игнорирования страстных просьб брата и его угроз покончить с собой, спустя два года, минувшие со времен отказа в ответ на отчаянные мольбы из Дренте, Тео все-таки решил уйти из «Гупиль и K°». Все это – ради женщины, которую он едва знал, и при поддержке лишь одного партнера. И партнером этим был не Винсент.
В августе 1886 г. Тео отправился в отпуск в Голландию. Он намеревался посетить два места, однако цель обеих поездок была одна. В Бреде он собирался просить дядю Сента инвестировать в его будущее. В Амстердаме, в доме Бонгеров, он собирался это будущее устроить.
Винсент ободрял его в письмах из квартиры на улице Лепик, где он, Андрис (которого Тео попросил пожить в квартире, чтобы Винсент не оставался один) и С. (которую Винсент неосмотрительно пригласил присоединиться к ним после отъезда Тео) ожидали его возвращения. Однако как Винсент мог искренне поддерживать какой-либо план, который делал его брата ближе к дяде, презрительно оттолкнувшему Винсента, – или вообще любой план, который не подразумевал того, что Тео в конце концов станет художником? В ожидании вердикта из Бреды Винсент заболел. Когда наконец пришли известия о том, что дядя Сент отказался поддержать предложение Тео («Он отмахнулся от меня», – сообщил Тео), Винсент ответил не привычными призывами к сопротивлению, а неожиданной рекомендацией проявить смирение и покорность. «Так или иначе, вы обсудили то, что тебя интересовало», – написал он с явным облегчением.
После горького разочарования в Бреде поездка Тео в Амстердам сулила ему лишь новое разочарование. Не имея возможности обеспечить финансовую стабильность, он решил отложить объяснение. В конце августа Тео вернулся в Париж, даже не попросив у возлюбленной разрешения писать ей. Его страстное увлечение тем временем лишь усилилось.
В Йоханне Бонгер, которой тогда было двадцать четыре года, Тео нашел, как он думал, все то, чего недоставало ему в жизни. В ее девических манерах и простодушной жизнерадостности угадывалась здоровая чистота, столь отличная от парижской вульгарности и фальши. (После первого знакомства с Йо одна из сестер Тео описала ее как «умную, нежную девушку, незнакомую с будничным, ограниченным и докучливым миром, полным забот и страданий».) Пятая из десяти детей, Йоханна Гезина Бонгер, как и Тео, была покладиста и уступчива, эти качества характерны для среднего ребенка в семье. Как и Тео, она была невероятно чувствительна ко всему, что читала или слышала; переживания окружающих трогали ее больше, чем собственные.
Интеллектуальные притязания Йо простирались много дальше той ограниченной школьной программы, которая была предусмотрена для дочерей в семье Бонгер. Она превосходно говорила по-английски (к моменту встречи с Тео она перевела уже минимум два романа) и зарабатывала преподаванием, что было признаком твердого голландского характера, который так отличал ее от лицемерных француженок, вроде С. Ее сентиментальная серьезность и романтические иллюзии относительно реального мира (она любила Шелли, а французские романы называла «глупыми») сулили Тео именно то безмятежное семейное счастье, о котором он всегда мечтал. Убежденный в том, что никто, кроме нее, не сможет дать ему любовь и понимание, которых так жаждало его сердце, Тео вернулся в квартиру на улице Лепик, полный надежд и одержимый мыслью – «можете звать ее мечтой», говорил он, – о том, что рано или поздно их жизни соединятся.
Чем больше Тео мечтал о совместном будущем с Йо Бонгер, тем несноснее ему казалось настоящее с Винсентом. Словно наказывая брата за длительное отсутствие и сердечное непостоянство, Винсент превратил их дом на улице Лепик в настоящий ад, бурливший ссорами и взаимными упреками. Они ругались из-за денег – что предваряло более глубокие конфликты – всякий раз, когда Тео видел безрассудную расточительность брата или когда Винсенту на глаза попадались записи Тео – настоящая бухгалтерская книга, в которую он заносил каждый невозвращенный франк, документируя мучительную для Винсента финансовую зависимость. Они ссорились из-за семьи (Тео пригласил Винсента вместе поехать в Бреду, однако в ответ получил отказ), из-за асоциального поведения Винсента, которое Тео называл «невыносимым». Винсент не только привносил хаос в их частную жизнь, но и оскорблял Тео на людях. «Винсент стремится во всем главенствовать над братом, – писал Андрис Бонгер, часто бывавший с братьями в кафе и ресторанах, – обвиняя его во всевозможных грехах, к которым Тео не имел ни малейшего отношения». Сам Тео описывал своего деспотичного брата как «эгоистичного», «бессердечного» и «достойного осуждения» человека. «Винсент снова стал самим собой, и вразумить его невозможно» – таким был вывод Тео.
Йоханна Бонгер. 1888
Чаще всего они спорили об искусстве, что давало возможность обойти запретные личные темы, и тут в руках у Винсента появлялось мощное оружие – его кисть. Все лето, осень и зиму 1886 г. Винсент держал в своей мастерской упорную оборону, сопровождавшуюся ураганным словесным огнем. Шквал яростных и безжалостных доводов напоминал тот, что он обрушивал на брата с пустошей. Вот только теперь их нельзя было отложить в ящик, чтобы перечитать потом. «Когда усталый Тео приходил вечером домой, у него не было возможности отдохнуть, – пересказывала Йоханна услышанное, вероятно, от Тео. – Импульсивный и резкий Винсент начинал изливать свои воззрения на искусство и коммерцию… Это могло продолжаться до глубокой ночи; иногда он даже садился на стул возле кровати Тео, чтобы высказать все накопившиеся у него соображения».
Когда Тео отстаивал свою идею самостоятельно заняться продажей работ нескольких новых художников, среди которых были и импрессионисты, Винсент обрушивался на их пленэрную вычурность. «Эти работы никогда не будут хорошо продаваться», – уверял он. Однако, когда Тео отказался от своего плана и заговорил о возвращении в «Гупиль и K°», Винсент высмеял его, назвав наемным рабом и пустив в ход аргументы, еще много лет после этого омрачавшие их переписку. В полемическом задоре Винсент зачастую выступал против всех возможных вариантов, как будто для него важен был сам факт спора. «Бывает, что он сначала утверждает одно, затем другое, – раздраженно говорил Тео, – то защищая возможные варианты, то резко выступая против них же».
Антагонизм Винсента по отношению к новому искусству, непреклонный и необъяснимый, выражавшийся и в рассуждениях, и в его картинах, был отчасти вызван иными причинами. «Он мог завести бесконечный разговор об импрессионизме, – вспоминал Дрис Бонгер, – и затронуть одновременно множество различных тем». Для Винсента все расхождения во мнениях братьев – будь то отношение к искусству, деньгам, поездке в Бреду и Амстердам, борьбе за независимость или мечте о браке – слились в одну глубокую рану, боль от которой невозможно было выразить словами. «У нас остается все меньше общего, – признавался Тео сестре. – Он не упускает возможности выказать мне свое презрение и то, насколько я ему противен».
Даже ностальгическое волшебство Рождества – которое братья впервые за много лет провели вместе – не стало препятствием для безжалостных нападок Винсента. Ко Дню святого Николая ожесточение брата стало настолько невыносимым для Тео, что он предложил еще одному человеку въехать в квартиру на улице Лепик. Александр Рид, насмешливый тридцатитрехлетний шотландец, недавно приехал в Париж для стажировки в «Гупиль и K°». Ему нравились художники гаагской школы, работы которых успешно продавались в его родном Глазго, – поэтому Рида сделали помощником молодого голландского управляющего. Как ни странно, Рид и Тео были похожи, словно братья: у обоих были каштановые волосы и рыжеватая борода, голубые глаза, оба имели худощавое сложение и тонкий художественный вкус. В искусстве Тео нравилось то же, что и его новому протеже: оба они любили мастеров барбизонской и гаагской школ, оба живо интересовались новыми направлениями и выделяли экстравагантные работы француза Монтичелли.
Какое-то время Винсент терпел самозванца. Несколько раз Рид даже позировал ему для портретов. Но спустя месяц или два Рид сбежал: по его словам, причиной тому стали «угрозы» Винсента и многочисленные признаки его безумия.
Бесконечные яростные споры плачевно подействовали на и без того слабое здоровье Тео. Странная болезнь, мучившая его несколько месяцев после приезда брата, с новой силой вернулась на Рождество. Суставы одеревенели настолько, что он едва мог двигаться; он сильно похудел и постоянно ощущал слабость. Лицо опухло до такой степени, что черты стали почти неузнаваемы. «На нем в буквальном смысле слова нет лица», – писал встревоженный Андрис Бонгер. Однако в атмосфере ожесточения, царившего в их жилище, даже такие страшные симптомы не вызвали серьезных опасений и воспринимались как что-то «нервное». Если у Тео – как и у Винсента – и была какая-то тайна, связанная со здоровьем, он предпочел не делиться ею со своим чуждым милосердия братом.
Истинный сын Доруса Ван Гога, Тео полагал, что болезнь была проявлением не только физической, но и психической слабости, и искал способы побороть этот недостаток самодисциплины. Решение проблемы лежало на поверхности. «Он намерен расстаться с Винсентом, – говорил Дрис Бонгер родителям накануне Нового года. – Их дальнейшее сожительство невозможно».
Тео вытерпел еще три месяца нападок со стороны брата, прежде чем начать действовать. «Было время, когда я любил Винсента, когда он был моим лучшим другом, – писал он сестре Вил в марте. – Однако теперь это в прошлом. Я хочу, чтобы он уехал и жил самостоятельно, и готов сделать все, что в моих силах, чтобы так и произошло». Однако даже тогда он не стал сжигать мостов, к чему призывала Вил. «Если я попрошу его уехать, – в отчаянии говорил Тео, – он лишь воспримет это как очередной повод остаться». Возможно, Тео решил сам переехать на время («Теодор переехал ближе к месту службы», – вспоминал впоследствии его приятель Арнольд Конинг), таким образом избежав необходимости общаться с братом. Так или иначе, Винсент все понял. В апреле он подал заявку в голландское консульство в Париже, чтобы получить разрешение вернуться в Антверпен.
Только когда невидимые узы, связывавшие братьев, готовы были порваться, Винсент бросился их укреплять.
Как и в прошлом, он прибег к помощи искусства. Тео всегда призывал брата писать пейзажи, уверенный как в целительной силе природы, так и в ее коммерческой привлекательности. Однако для Винсента все это отдавало фальшью еще с тех пор, как Тео отверг изображения пустошей Дренте, назвав их вторичными по отношению к работам Жоржа Мишеля, художника, любимого ими в детстве. Плененный Милле и поглощенный работой над «Едоками картофеля», Винсент все больше воспринимал мнение Тео как обструкционизм, направленный на то, чтобы отвратить его от изображения людей. Эти подозрения получили подтверждение в Антверпене, когда Тео стал убеждать Винсента вернуться в Брабант и писать пейзажи вместо того, чтобы ехать в Париж и писать обнаженную натуру. В ответ на это Винсент назвал пленэрную живопись немодной («[Парижан] мало волнуют изображения природы», – настаивал он) и заявил, что работа на открытом воздухе вредит его здоровью.
За год, прошедший с тех пор, он почти не выходил из квартиры на улице Лепик. Писал окрестности и вид из окна (как делал в каждом новом жилище), однако едва ли хоть раз прогулялся в парке. В городе, где все были одержимы идеей побега от летней жары, он провел все лето в мастерской, одну за другой изображая вазы с увядавшими цветами.
Однако в начале 1887 г. все изменилось. Еще до того, как на деревьях появились почки, Винсент взял этюдник и потащил его через холм, через обветшалые окраины Монмартра, через разрушавшиеся укрепления, опоясывавшие Старый город, и через кольцо фабрик и складов, окружавших новый. Наконец, отойдя от города более чем на пять километров, он пришел к берегу Сены – недалеко от острова Гранд-Жатт, места летнего отдыха, увековеченного Сёра.
В последующие несколько месяцев он не раз проделывал этот путь, останавливаясь то тут, то там: он писал пейзажи в надежде угодить брату и примириться с ним. После долгих лет ожесточенных споров и бескомпромиссной живописи Винсент в итоге пришел к тому, за что так давно и безуспешно ратовал Тео, – к импрессионизму. Даже для Винсента, не отличавшегося постоянством, перемена была разительной. Он устанавливал свой мольберт на широких бульварах и пригородных дорогах, там, где открывался вид на здания фабрик и городские окраины, – в местах, которые так любили импрессионисты, а он так долго игнорировал. Он писал яркими красками, изображая тот самый струящийся солнечный свет, который еще недавно провоцировал столь жаркие споры на улице Лепик.
Именно на берегах Сены, там, куда весна приходила раньше всего, Винсент впервые отступился от своего многолетнего упрямства. Один за другим он заполнял холсты знаковыми для импрессионистов образами буржуазного досуга: гребец в воскресный день на сверкающей поверхности воды, пугливые цапли на прибрежном мелководье, идущий по поросшему травой речному берегу бродяга в соломенной шляпе, лодочник, отдыхающий в ажурной тени. Он писал туристические достопримечательности вроде ресторана «Сирена» (то был настоящий викторианский дворец наслаждений, видневшийся на фоне прибрежного городка Аньер, расположенного чуть дальше вниз по реке за островом Гранд-Жатт). В течение всего сезона длинные террасы «Сирены» были заполнены публикой, наблюдавшей за речными регатами и стремившейся хоть на денек сбежать из душного города. Винсент писал громадные купальные баржи, рестораны у воды с их льняными скатертями, хрусталем и букетами цветов. Изображая все эти сцены, Винсент все дальше и дальше уходил от лачуг Нюэнена. Теперь он писал картины в тех самых пастельных тонах, залитые тем самым серебристым светом без теней, которые так рьяно осуждал на словах и в своих работах еще несколько месяцев назад.
Всю весну и лето он снова и снова возвращался в окрестности Аньера. Еще одно объяснение – а может, и основная причина – этих походов заключалось в том, что он стремился больше времени проводить вне их с братом квартиры. Тео «всегда с нетерпением ждал тех дней, когда Винсент отправлялся бродить по окрестностям города, – вспоминал Дрис Бонгер. – Только тогда он мог побыть в покое». Освобожденный от необходимости спорить и отчаянно пытавшийся найти способ вернуть расположение брата, Винсент без устали экспериментировал с разными приемами, которые он тщательно изучал, хотя и ожесточенно критиковал.
Эксперименты Винсента с живописной манерой импрессионистов начались еще раньше – он уже пробовал писать так натюрморты и портреты. В частности, портреты шотландца Рида. Поскольку такие авторитеты, как Милле и Блан, почти ничего не говорили о способах наложения краски, в этом отношении Винсент чувствовал себя вполне свободно даже тогда, когда продолжал критиковать «малодушную» палитру импрессионистов. Еще в Антверпене однообразная красочная поверхность «Едоков картофеля» уступила место более динамичной и выразительной манере благодаря изучению техники старых мастеров, а летом 1886 г. – деликатной красочной инкрустации его натюрмортов с цветами. В январе 1887 г. Винсент начал экспериментировать с более тонким красочным слоем и свободной композицией в духе Моне и Дега. Весной он отказался и от густого импасто прошлого; он решил попробовать себя в каллиграфии мазков, столь же характерной для нового искусства, как цвет и свет.
Весной и летом того года он следовал охватившей мир искусства моде на штрихи и точки. Он испробовал все возможные их размеры и формы: от похожих на кирпичики прямоугольников до напоминающих запятые завитков и точек краски размером не больше мухи. Винсент выстраивал их параллельными рядами, в шахматном порядке, в хитроумные изменчивые узоры. Иногда они следовали очертаниям пейзажа, иногда разбегались подобно кругам на воде, иногда, словно гонимые невидимым ветром, неслись по холсту в одном направлении. Винсент то наносил мазки густо, так что они теснили друг друга, то выкладывал как причудливую мозаику, то располагал в подобие ажурной решетки, сквозь которую можно было увидеть предыдущий слой краски или грунта. Его точки то теснились и сбивались в кучу, то заполняли большие пространства в идеальном порядке, то разлетались, закручиваясь безумным вихрем.
В попытках наверстать упущенное Винсент с легкостью перескакивал через идеологические пропасти, которые для многих художников становились причиной ожесточенных споров. Зачастую в одной картине он применял и дивизионистские точки, и свободную манеру импрессионистов. Избегая или попросту игнорируя изыскания Сёра в области оптики, вместо того чтобы использовать чистые цвета, предоставляя «смешивать» их глазу зрителя, Винсент, как и прежде, продолжал смешивать цвета на палитре. От картины к картине его pointillé появлялась и исчезала, то пропадала, то вновь возвращалась на холст, иногда в одной и той же работе, – по мере того, как таяло и вновь укреплялось терпение, необходимое для столь кропотливого метода.
В те дни, когда было слишком холодно или дождливо, чтобы отправляться в Аньер, Винсент упражнялся в новой свободной манере на хорошо знакомой, привычной, но по-прежнему ускользающей модели: на самом себе. Используя дешевый картон или обрезки листов бумаги размером немногим больше почтовой открытки, он снова и снова изображал опрятно одетого человека в модной шляпе, пробуя всевозможные комбинации цвета и все разнообразие вновь усвоенных живописных манер: от монохромных набросков до изысканных миниатюр в нежно-розовых и голубых тонах; от свободно написанных этюдов до мозаики мазков разной густоты и насыщенности. Легко касаясь кистью поверхности, добиваясь акварельной прозрачности и работая с такой скоростью, что последние мазки синего фона казались всполохами, разлетавшимися от мерцающей фигуры, он в очередной раз писал знакомое лицо.
Экспериментируя, Винсент даже не догадывался о том, каким преимуществом обладал: годы упражнений в графике стали отличной базой для нового живописного метода. Он давно достиг мастерства в изображении предмета, окруженного воздухом, передавая контуры и текстуру штриховкой и точками, изменяя форму за счет плотности и направления штриховки. Чтобы приучить руку к новой живописной манере, ему нужно было лишь подчинить имевшиеся у него навыки обновленному пониманию цвета.
Соединив два этих неиссякаемых источника для создания картин, Винсент смог наконец освободиться от суровой прямолинейности реализма и добиться в живописи непосредственности и энергии своих лучших рисунков.
Словно желая отпраздновать это триумфальное единение, Винсент взял большое полотно (80 × 115 см – примерно того же размера, что его «Едоки картофеля») и написал красками вид холма Монмартр, которым он ежедневно любовался по пути в Аньер. Новая картина была результатом столь же пристального изучения действительности, как и его ранние рисунки: плотницкий двор на Схенквег и подстриженные березы в Нюэнене. Неровные яркие лоскуты огородов оживляли склон известкового холма. Все здесь было соткано из цвета: зеленые живые изгороди, красные крыши, заборы, выцветшие под солнцем до бледно-лилового цвета, розовые сараи, серо-голубой штакетник и ярко-желтое жнивье – все это, запечатленное тысячами аккуратных ударов неутомимой кисти, варьировавшихся от четкого пунктира розовых кустов, мелкой штриховки далеких оград и до размашистых мазков подернутого дымкой синего неба. Известково-белая дорога, сверкающая под летним солнцем, занимала передний план картины, резко сужаясь вдали, на гребне холма, где на горизонте одиноко виднелся скелетоподобный остов мельницы.
Для Винсента все изображенное на этой картине было отречением от прошлого: отсутствие фигур и теней, яркие и чистые цвета, уверенная живописная манера, полупрозрачный красочный слой, такой тонкий, что сквозь каждый мазок просвечивал светлый грунт, столь же ослепительный, как известковая порода. Если «Едоки картофеля» были созерцанием мрака, то «Огороды на Монмартре» – воплощением мечты о свете.
Постигая новое искусство, втискивая десять лет художественного новаторства в несколько безумных месяцев, Винсент получил поддержку еще из одного источника. Полю Синьяку было двадцать три – он был на десять лет моложе Винсента и даже моложе Тео, – однако он уже свободно владел множеством живописных диалектов, вызывавших бурные споры среди молодых парижских художников. Будучи подростком, он избрал своим героем Мане, в школе познакомился с импрессионизмом (в то время Винсент жил среди шахтеров Боринажа), а к двадцати годам уже писал статьи для «Черного кота». Неутомимый читатель, он проштудировал не только любимые Винсентом произведения французских натуралистов, но и множество философских и теоретических трудов. Несмотря на юный возраст, он рассуждал на эти темы так легко и свободно, что перед ним были открыты двери любого интеллектуального и художественного кружка. Будучи одним из основателей Общества свободных художников – прибежища не только импрессионистов, но и всех художников, отвергнутых официальными структурами, – Синьяк обзавелся внушительным числом друзей и знакомых.
С Винсентом они лично знакомы не были, хоть и жили в течение целого года в нескольких кварталах друг от друга. Винсент, несомненно, знал о Синьяке: он видел его работы в Салоне Независимых летом 1886 г. и, возможно, в апреле 1887 г., где Синьяк был представлен десятком полотен. Тем не менее все указывает на то, что встретились они случайно во время одной из вылазок Винсента в Аньер. Сын состоятельного лавочника Синьяк держал там мастерскую в родительском доме (помимо квартиры и мастерской на Монмартре) и с приходом весны писал этюды на берегу реки. Два художника, работавшие на небольшом участке берега, едва ли могли друг друга не заметить.
Несмотря на общительный характер, Синьяк не стал прилагать усилий, чтобы поддержать новое знакомство. По словам самого Синьяка, до конца весны он встречался с Винсентом лишь «несколько раз»: утром во время работы на берегу, возможно, за обедом в местном бистро и еще раз на обратном неблизком пути в город. В своих обрывочных воспоминаниях Синьяк характеризует Винсента как грубияна, с которым он вовсе не стремился делить эти загородные вылазки. «Он кричал, жестикулировал и размахивал своим еще не высохшим холстом, – вспоминал Синьяк, – пачкая себя и прохожих краской». Как только они добрались до города, их дороги разошлись. Синьяк ни разу не предложил Винсенту познакомить его с кем-нибудь из своих многочисленных друзей и не пригласил ни на одну из вечеринок, что каждый понедельник проходили у него дома, всего в нескольких минутах от квартиры на улице Лепик.
Конечно же, Винсент не нуждался в том, чтобы молодой Синьяк учил его «новому» импрессионизму. Ван Гог видел множество работ пуантилистов, начиная с «Гранд-Жатт» на обеих их выставках в 1886 г. Как и многие молодые художники, сокурсники Винсента по ателье Кормона Анкетен и Лотрек тем летом испытали на себе влияние метода Сёра. Их работы, наряду с картинами Синьяка и других пуантилистов, были на виду всю зиму и последующую весну. Даже те, кто, как Джон Питер Рассел, не принял нового стиля, беспрестанно спорили о нем.
Словом, Винсент, несомненно, видел произведения этого направления и был наслышан о новых идеях еще до того, как повстречал на берегах Сены этого самоуверенного юнца. Однако Синьяк обладал даром искусного оратора, умел прекрасно объяснять, а Винсенту не хватало общения, ему было интересно понаблюдать за работой другого художника вживую, а слова ободрения или искренняя похвала могли сотворить чудеса. Их общение, каким бы мимолетным и поверхностным оно ни было, повлияло на воображение Винсента сильнее, чем любая выставка. Свою благодарность он выразил в живописи. Неизвестно, работали ли они вместе с Синьяком, или Винсент просто стремился заслужить его одобрение, но он писал во всех любимых неоимпрессионистами местах на берегах Сены, не исключая и остров Гранд-Жатт. Он охотно воспроизводил плотную «пуантиль» и лучезарный свет своего молодого наставника, следовал его строгим правилам относительно цвета. В конце концов он скрепил их дружбу автопортретом, выполненным в манере Синьяка – упорядоченными точками и чистыми цветами.
Однако, как только его случайный товарищ уехал из Парижа в конце мая, Винсент отошел от строгостей пуантилизма и вернулся к той изначальной цели, которая и увела его из города в сельские районы. В серии изображений тенистого подлеска и сельских дорог он отказался от правил Синьяка, сюжетов Моне и даже от дополнительных цветов Блана и вернулся к интимности своих ранних пейзажей. То были глубоко прочувствованные образы природы, которые всегда так нравились его брату: пышный ковер подлеска у корней поросшего плющом дерева; залитая солнцем поляна, проглядывающая сквозь густую сетку молодых побегов; поле летней пшеницы, волнующееся под внезапным порывом ветра, спугнувшего куропатку из ее убежища.
После шелковых галстуков и стильных фетровых шляп на автопортретах, после восторженных свидетельств знакомства с молодым господином Синьяком и его благотворного влияния именно к целительной силе природы обратился Винсент, стремясь наладить отношения с семьей и пытаясь вернуть расположение брата.
Однако этого было недостаточно. Тео, несомненно, заметил перемену; он приветствовал долгожданное обращение брата к импрессионизму. «Картины Винсента становятся светлее, – рассказывал он сестре Лис в мае. – Он изо всех сил пытается добавить солнечного света». Винсент не обманулся, доверившись чудодейственной силе природы, которое вдохновило Тео на поэтическое восхваление ее «безграничного великолепия». Кроме того, благодаря частому отсутствию Винсента дома и визитам нового доктора здоровье Тео поправилось, хоть и временно. Неизвестно, были ли тому причиной перемены в творчестве Винсента, улучшение настроения или просто приход весны («Иногда человек, как и природа, начинает оттаивать под солнечными лучами», – писал он), но Тео попытался наладить отношения с братом. «Мы снова живем мирно, – рассказывал он сестре Вил в апреле. – Надеюсь, это надолго… Я предложил ему остаться».
Однако отсрочки самого сурового приговора Винсенту добиться не удалось. Зимние трудности лишь укрепили Тео в намерении жениться. Долгие месяцы тяжелой болезни и сражений с Винсентом превратили присущую ему меланхолию в глубокий страх провести оставшиеся годы в одиночестве, лишившись «общения с родственными душами». В письмах сестрам Тео изливал нахлынувшее отчаяние. Он жаловался на «трудные дни», когда «так важно знать, что есть хоть кто-то, кто готов помочь»; на времена, когда он чувствовал себя «в полном одиночестве», оказавшись в «безвыходной» ситуации перед лицом неразрешимых проблем. Он призывал их и самого себя «найти то, к чему стремится сердце, чтобы навсегда окружить себя теплом», предупреждая одновременно, что «на земле идеальное счастье невозможно». Для него решение было очевидно. «Я намерен просить руки Йо Бонгер», – заявил он. Они не виделись с предыдущего лета, он даже ей не писал, однако Тео полагал, что она значила для него очень много. «Я мог бы доверять ей, как никому другому».
В мае, вскоре после своего тридцатилетия, Тео объявил, что собирается «как можно скорее» отправиться в Амстердам и умолять Йо Бонгер выйти за него замуж.
Эти новости, хоть и были весьма ожидаемыми, повергли Винсента в отчаяние. В то время как его кисть и палитра по-прежнему отражали солнечные блики парижского лета, душой он все глубже погружался во мрак. Он размышлял о смерти, запечатлев свои мрачные думы в двух цветных этюдах черепа, словно «бедный Йорик» уставившегося на зрителя чернотой зияющих глазниц. Как и в Нюэнене, где он не покидал мастерской без фляги с коньяком, Винсент снова нашел утешение в алкоголе. По дороге в Аньер не было недостатка в кафе и бистро, где вместе с множеством парижан он мог завершить долгий жаркий рабочий день в прохладном и ароматном зеленом забытьи абсента.
Как и Тео, Винсент лишь сестрам мог пожаловаться на свои невзгоды. В письме, исполненном горечи и цинизма, которое наверняка напугало наивную двадцатипятилетнюю Вил, Винсент сетовал на «потерянную молодость» и проклинал «недуги меланхолии и пессимизма», одолевавшие его. В ответ на просьбу высказать свое мнение о стихотворных набросках, которые она ему послала, он категорично осудил ее литературные опыты. Винсент предупреждал, что на этом пути она не найдет ничего «святого или доброго», а только лишь пустоту и разочарование. Как по сигналу, из Нюэнена пришли известия о том, что все, что он оставил в мастерской на улице Керкстрат, включая этюды, рисунки и его драгоценное собрание репродукций, будет продано с аукциона в счет оплаты оставшихся за ним долгов.
Винсент мучительно искал источник преследовавших его несчастий и бед. Он объяснял свое положение проклятием, повсеместно тяготеющим над непризнанными художниками. Их участь сравнима с уделом «зерна, угодившего в жернова», – зерна, лишенного возможности «вызреть или прорасти», – или цветка, «растоптанного, погубленного морозом или иссушенного солнцем». Винсент размышлял о степени собственной вины, обращаясь к теориям Золя о вырождении, полный решимости защититься от всех негласных упреков. «В нашей природе кроется дьявол, однако не мы его создали, – протестовал он. – Пороки и добродетели – химические продукты, такие же как сахар и желчь». Так или иначе, Винсент не смог скрыть истинной причины своего ужаса. «Если бы не Тео, – писал он, – у меня не было бы шансов добиться того, к чему я стремлюсь в работе».
Если великолепные летние пейзажи скрывали его отчаяние, то в автопортретах оно прорывалось. Работая очень быстро, он создал целую серию портретов-исповедей: все они были выполнены на холсте и имели значительные размеры – словно маленькие изображения на картоне, созданные весной, уже не могли вместить всю его боль и обиды. Изображенный на них уже не был парижским денди – то был художник в мятой рабочей блузе, волосы коротко подстрижены, щеки ввалились, взгляд невыразительный, блуждающий и лишенный эмоций. Несмотря на яркий солнечный свет, заливавший его монмартрскую мастерскую, на этих портретах за спиной Винсента был темный угрюмый фон тюремной камеры. Это было возвращением антверпенского каторжника с запавшими глазами. В письме к Вил Винсент, которому тогда было тридцать четыре, писал о том, что быстро превращается в старикашку – «морщинистого, бородатого и с фальшивыми зубами». В письме к Тео он выражался еще определеннее: «Я чувствую себя старым и надломленным».
Это был не первый случай, когда Винсент сталкивался с женщиной, угрожавшей разрушить их братское счастье. Будучи в Дренте, он предлагал, чтобы любовница Тео Мари присоединилась к братьям-художникам в их коттедже на пустоши. «Чем больше, тем веселее, – бодро писал он Тео, – если эта женщина приедет, ей, конечно, тоже придется заняться живописью». «Надеюсь, совсем скоро мы оба сможем найти себе жен, так или иначе… Давно пора», – писал он из Антверпена в ответ на разговоры Тео о браке. Следующим летом (1886 г.), когда Тео отправился в Амстердам с мыслью о женитьбе, Винсент предложил не только «взять на себя» любовницу Тео, С., но и жениться на ней – «ведь плохое притягивает плохое». По оценкам Винсента, существовали лишь две ситуации, в которых брак мог быть оправдан для него или для Тео: либо они делят одну женщину на двоих, либо каждый из них находит себе жену. Любой другой расклад нарушил бы идеальный баланс их братских отношений.
Винсент же до сих пор не был знаком с Йо Бонгер, о которой Тео говорил: «Я не могу не думать о ней; она словно всегда со мной». Йо по-прежнему была для Винсента такой же незнакомкой, как и он для нее. На самом деле Винсент подозревал – а может, знал наверняка, – что Тео не сказал возлюбленной ни слова о своем проблемном брате. Это значило, что Тео его стыдится и разлука неизбежна.
В случае если Йо Бонгер не смогла бы стать супругой для обоих братьев, Винсенту пришлось бы искать себе жену. Тем летом в его переписке вновь появились отголоски прошлых неудач. «Мои любовные приключения по-прежнему нелепы и не очень-то благовидны, – писал он сестре Вил. – Как правило, все мои романы заканчиваются довольно жалким и постыдным образом». Один из таких «неблаговидных» романов, возможно, закрутился с женщиной старше его, которую он повстречал в Аньере. Он называл ее «графиней» и постоянно отправлял ей подарки или рисунки. «Я не могу перестать о ней думать», – признавался Винсент позже, даже не будучи уверенным, что их роман не просто очередная «иллюзия». Череду схожих иллюзий он пытался объяснить печальной участью художника. «Во всем виновата проклятая живопись, – писал он. – Любовь к искусству идет во вред настоящей любви». Как всегда, жизненные неудачи он стремился компенсировать новыми образами. Он ставил мольберт в укромных местечках и рисовал счастливые парочки, прогуливавшиеся под руку или обнимавшиеся на скамье, – словно так образ счастья мог воплотиться для него в реальность.
Чем меньше времени оставалось до отъезда Тео в Амстердам, тем решительнее нужно было действовать Винсенту. Оживив в памяти фантазии прошлого, он решил осведомиться о семейном положении Марго Бегеманн и напрямую спросил у сестры, вышла ли Син де Грот за своего кузена. Воспоминания о семейных отношениях, пусть и таких исковерканных, которые сложились у него во время жизни на пустоши, вернулись вместе с тяжелой волной сожалений, и в письме к Вил он провозгласил самую значимую вещь того времени – «Едоков картофеля» – лучшей из созданных им картин. Винсент приходил в ужас оттого, что прождал слишком долго: будущая любовь должна стать последней и величайшей в длинной череде его неудач. «В прошлом, – жаловался он, – вместо того чтобы любить, я отдавался религиозным или социальным учениям, а искусство считал куда более святым, чем оно кажется мне сейчас». В отчаянии пытаясь переоценить происходившее с ним, Винсент думал о том, «заняты ли те, кто просто любит, более богоугодным делом, нежели те, кто жертвует свои сердца идее».
Лишь отчаянием можно объяснить романтические ухаживания Винсента за Агостиной Сегатори.
Эти двое продолжали встречаться на протяжении всей зимы. Винсент написал портрет скучающей синьоры: в модном наряде она сидела в своем кафе за столиком в форме тамбурина. Винсент был завсегдатаем «Тамбурина» и даже водил туда старого торговца живописью Танги (к ужасу его сварливой жены, которая не могла поверить, что подобное заведение можно посещать с невинными намерениями). Когда Винсенту понадобились деньги – возможно, чтобы выкупить свое драгоценное собрание в Нюэнене, – Сегатори позволила ему повесить в кафе, помимо картин, некоторые из недавно приобретенных японских гравюр; он надеялся, что это позволит ему быстро раздобыть нужную сумму. Их отношения казались довольно сердечными – в конце концов, ее отличала профессиональная вежливость хозяйки заведения, – однако едва ли они были близки.
Тем временем положение Сегатори, как и Винсента, становилось все более сложным и шатким. После непродолжительного успеха «Тамбурин» заслужил сомнительную репутацию. Управляющий, чьи отношения с Агостиной были окутаны туманом, собрал вокруг себя шайку бандитов и сутенеров. Атмосфера ресторана стала уже не изысканно экстравагантной, а откровенно пугающей. Во времена повсеместной ксенофобии в отношении приезжих итальянцев вокруг эротического кафе «У Сегатори» ходило множество мрачных слухов. Казалось, что каждое громкое убийство было делом рук злодеев-итальянцев, которые обсуждали свои преступные планы за столиками в форме тамбурина. Уличные драки и полицейские облавы стали обычным явлением. Один из постоянных посетителей «Тамбурина» – по слухам, один из бывших любовников Агостины – был обвинен в убийстве и приговорен к смертной казни. Испуганные посетители испарились, обрекая кафе на банкротство.
Винсенту, однако, было все равно. Ему нужна была женщина. Ему льстили чувствительность Сегатори и ее неаполитанская теплота, к тому же на бо́льшее он вряд ли мог рассчитывать в своем ограниченном кругу общения. Если до Винсента и доходили какие-нибудь слухи, он либо не обращал на них внимания, либо называл несчастную красавицу жертвой обстоятельств («Она не вольна распоряжаться собой и не хозяйка в собственном доме», – объяснял он Тео). Со свойственным ему безрассудным рвением он ухаживал за стареющей красоткой, используя то же средство убеждения, что и всегда, – искусство. Вспомнив прошлогодний договор, он вновь принялся писать цветы, заполняя большие холсты тщательно проработанными изображениями букетов, гораздо более яркими и выразительными, чем раньше, написанными чистыми красками, мелкими мазками в манере, которую он взял на вооружение еще весной в Аньере. В процессе ухаживания картины рождались одна за другой. На одной из них была изображена стоящая на столике-тамбурине корзинка с фиалками – цветами вознагражденной любви. Несомненно, это была попытка добиться взаимности.
После того как в мае Тео отправился просить руки своей возлюбленной, отказ со стороны Сегатори стал казаться Винсенту невозможным. Даже когда она не приняла букет фиалок (картина, в отличие от прочих натюрмортов с цветами, выставлявшихся в «Тамбурине», так и осталась у Винсента), он продолжал упорствовать. «Она не разбила мне сердце», – радостно писал он в письме брату. Когда он услышал, что Сегатори влюбилась в другого, то лишь осудил сплетников. «Я достаточно хорошо ее знаю и доверяю ей», – настаивал он. Когда она велела ему «уходить», Винсент подумал, что она лишь пыталась защитить его. «Если бы она встала на мою сторону, ей бы не поздоровилось», – объяснял он происшедшее.
Несмотря на то что ему велели убираться, несмотря на вполне реальную опасность, несмотря на молодчика из «Тамбурина», который с угрозами заявился на улицу Лепик («Ее официант ворвался в твою квартиру без ее ведома»), Винсент вернулся в ресторан, несомненно уверенный в том, что он все еще мог добиться ее любви. Неизвестно, что произошло дальше. Свидетельства из вторых рук разнятся, а словам Винсента доверять нельзя. Одно известно точно: произошла драка. Кто-то – управляющий или один из его приспешников – попытался вышвырнуть Винсента вон. Он сопротивлялся. Последовал обмен ударами. Возможно, нападавший «бросил Винсенту в лицо пивной бокал, поранив ему щеку», а может быть, «порвал о его голову один из натюрмортов с цветами». Так или иначе, Винсент скрылся с места происшествия, истекающий кровью, опозоренный и в полном отчаянии.
Залечивая раны в тревожном ожидании вердикта из Амстердама, Винсент взял бумагу и перо, чтобы попробовать найти объяснение последней постигшей его катастрофе. Он говорил о происшедшем как о сорвавшейся сделке. По его словам, он вернулся в «Тамбурин» только для того, чтобы забрать свои картины и репродукции, поскольку тревожился за их судьбу в свете предстоящей распродажи, вызванной банкротством. Винсент утверждал, что спор начал не он, а управляющий. «В одном ты можешь быть уверен, – заверял он Тео. – Я больше не буду ничего писать для этого ресторана». Что же касается самой Сегатори, Винсент решительно оправдывал ее. Он представлял ее, как когда-то Син Хорник, очередной невинной Mater Dolorosa – Богоматерью Скорбящей, которую следовало не наказывать, а жалеть. «Она страдает, и ей нездоровится, – объяснял Винсент. – Я ни в чем ее не виню». Как и с Син, поддержать иллюзию Винсент мог, лишь оправдав возлюбленную. «Я по-прежнему чувствую к ней симпатию, – утверждал он, – и надеюсь, что и у нее все еще остались ко мне чувства». Он даже воображал, как через несколько месяцев она будет его благодарить.
Когда Винсент не был занят фантазиями о примирении с Сегатори, он предавался размышлениям о том, какая роль будет ему отведена в новой, семейной жизни брата. Тео мог бы обзавестись загородным домом, «как многие торговцы картинами». Винсент развесил бы на стенах свои работы, и они втроем – Тео, Йо и Винсент – могли бы поселиться там, «имея вид людей вполне преуспевающих», и «наслаждаться жизнью». Иначе Винсенту оставался лишь один выход, о чем он не преминул упомянуть в письме, – «покончить с собой».
Изливая на холст все эти мрачные мысли, Винсент написал эпилог к цветочной серии, начатой для Агостины. Он выбрал поздний цветок, который изобразил на трех картинах. Все вместе они являли собой образ горьких разочарований лета, несомненно именно так любивший метафоры художник их задумывал. Здесь он впервые обратился к подсолнухам. На эти яркие большие цветы он смотрел тем же долгим, обращенным внутрь себя взглядом, который в оставленных птичьих гнездах прозревал запустение, а в изношенных башмаках – бесцельность пути.
Для первой картины он просто сре́зал со стеблей два увядающих цветка и положил их на стол. Он повернул их к зрителю и занял изображением этих цветов почти весь холст. Во всех деталях он запечатлел их умирание: выщербленные семена, ободок увядших лепестков, высохшие листья. Написанные в землисто-желтых, ядовито-зеленых тонах с добавлением целого шквала красных штрихов, эти подсолнухи были мрачным олицетворением обреченности красоты. На следующей картине Винсент вернул один из цветков к жизни. Его похожая на водоворот сердцевина пышет яркостью и плодородием. Свежие желтые лепестки по-прежнему обрамлены зеленью; они изгибаются и вьются на ярком синем фоне. В этот раз, однако, второй цветок отошел на второй план: он обращен вниз, оттеснен роскошным компаньоном.
И в завершение Винсент написал четыре крупных цветка, изображенные в ряд на самом большом из всех выбранных холстов (60 × 100 см). Три цветка сияют словно солнце, у каждого – витая корона желтых лепестков, круглая сердцевина, полная семечек, длинный зеленый стебель, недавно срезанный и все еще полный жизни. Лишь четвертый цветок, словно прячась, отвернулся от зрителя. Хорошо видна его коротко обрезанная ножка, предательски выдающая скорый страшный конец.
Одинокий, напуганный, сломленный и неспособный работать, с нетерпением ожидающий возвращения брата, Винсент мог лишь наблюдать, как его рисунки и репродукции из «Тамбурина» уходили с молотка как мусор – «все сразу… за какую-то смешную сумму». Это была его первая «выставка», если не считать окна кредитора. Впоследствии один из его коллег-художников назвал это событие «succès de rire» – торжеством смеха.
Все это, однако, больше не имело значения. Единственное, что было важно, – новости, с которыми Тео вернулся из Амстердама.
Глава 29 Бросок и поддержка
Йо не просто ответила Тео отказом; хуже того, она его унизила. Удивленная пылким признанием мужчины, которого, по ее мнению, едва знала, Йо описала случившееся в своем дневнике.
В два часа дня позвонили в дверь: из Парижа приехал Ван Гог. Я была рада встрече и предвкушала интересные беседы о литературе и об искусстве. Я оказала ему радушный прием, а он внезапно начал признаваться мне в любви. Даже в романе такая сцена показалась бы неправдоподобной, однако это произошло на самом деле; после трех встреч он уже хочет провести со мной всю жизнь! Он договорился до того, что от меня зависит его счастье. Это уму непостижимо… Когда я думаю о нем, мое сердце холодеет!
Пытаясь уговорить Йо не отказывать ему – в точности как Винсент в свое время убеждал Кее Вос, – Тео предлагал ей «богатую, разнообразную жизнь, интеллектуально насыщенную, а также круг друзей, занимающихся не пустыми вещами и стремящихся сделать что-то для этого мира». Однако Йо была непреклонна. «Я не знаю вас», – протестовала она, отвергая не только пылкое предложение, но и всю его печальную и неразделенную иллюзию любви. «Мне невероятно жаль, что я так его огорчила, – говорила она. – Представляю, как он будет подавлен после возвращения в Париж».
Недвусмысленный отпор Йо отправил Тео обратно в квартиру на улицу Лепик, где Винсент принял его как блудного сына. Винсент отчаялся добиться успеха как в любви, так и в искусстве, и теперь видел в неудаче Тео возможность реализовать свою мечту о том, чтобы «работать и мыслить совместно», как братья Гонкур. Убитый отказом Йо, Тео, всегда стремившийся к примирению, попал прямо в распростертые объятия ожидавшего его брата.
Лишь за несколько месяцев до этого он собирался выгнать Винсента из квартиры. Но даже тогда он признавался сестре, что воспоминания о дороге на Рейсвейк все еще дороги ему. «Очень жаль… работай мы вместе, наши отношения были бы намного лучше», – писал он о своем злосчастном брате. Уже знакомые Тео мольбы Винсента о воссоединении были не просто утешением для его разбитого сердца, но и напоминанием о долге. Когда Анна Ван Гог услышала новости о Йо, она предостерегла Тео об опасностях уныния, напомнив о любимом покойным мужем образе упорного сеятеля. «Верь в то, что на смену печали придет радость, – писала она. – Печаль часто приносит плоды, которые в конце концов идут нам на пользу».
С такими мыслями Тео вернулся в Париж, чтобы снова возделывать поле братской любви. Стоящую перед ним задачу он описывал одновременно смиренно и решительно:
Мы такие, какие есть, и особенно важным мне кажется умение протянуть руку ближнему. В уверенности, что вместе мы сильнее, чем поодиночке, нужно, продолжая жить вместе, стремиться к тому моменту, когда мы сможем, видя недостатки друг друга, прощать их и поощрять все доброе и благородное, что в нас есть.
Черпая утешение в братской привязанности, Тео решил избавиться от строгих правил прошлого. Спустя почти год, в течение которого светская жизнь братьев ограничивалась ужинами дома или в ресторанах по соседству в компании их единственного голландского приятеля, Тео и Винсент начали вместе посещать концерты, кафе и кабаре. Вместе они впервые услышали музыку Рихарда Вагнера (о котором в Париже по-прежнему не утихали споры) и увидели в кабаре «Черный кот» знаменитый «театр теней» – феерию кукол, света, музыки и спецэффектов, предвосхитившую появление кино.
Тео открыл Винсенту даже те сферы своей личной жизни, куда долгое время доступ ему был запрещен. Судя по всему, именно в это время братья наконец-то поделились друг с другом всеми секретами, связанными со здоровьем. (Прежде Винсент, как и Андрис Бонгер, был убежден, что причина недомогания брата – проблемы с нервами.) Вскоре они стали ходить к одним докторам и принимать одни и те же лекарства от сифилиса, мучившего обоих. Они вместе опробовали на себе новинку – «научные» средства Луи Риве, молодого врача, специализировавшегося на «нервных расстройствах» (общепринятый эвфемизм для венерических заболеваний). Они также опробовали уникальную методику доктора Давида Груби, экстравагантного врача, заслужившего славу настоящего гуру в области медицины и пользовавшего многих знаменитостей.
Люсьен Писсарро. Винсент и Тео Ван Гоги. Пастель. 1887. 22 × 17 см
Кроме того, Тео во всех подробностях поведал брату о своей неразделенной страсти к Йо Бонгер и о боли, которую она ему причинила. Вскоре после возвращения в Париж, несомненно по совету Винсента, Тео отправил ей письмо с прежними настойчивыми мольбами, как будто «нет» никогда не было произнесено. («Я пишу в надежде умолить Вас скорее принять решение, каким бы оно ни оказалось».) В покровительственном и одновременно просительном тоне, так свойственном Винсенту, когда он переживал очередную любовную неудачу, Тео упрекал Йо в наивности и называл ее девические представления о любви «лишь сном… который неизбежно будет грубо прерван внезапным пробуждением». Истинную любовь, заявлял он, можно обрести лишь благодаря доверию и прощению. Она должна научиться любить его, настаивал он. (Как и множество посланий Винсента со схожими требованиями, это письмо ознаменовало конец переписки.)
Примирение братьев коснулось даже профессиональной сферы. До сих пор их братский союз терял силу, едва Тео переступал порог филиала «Гупиль и K°» на бульваре Монмартр, откуда десять лет назад Винсент был с позором уволен. Тео мог прямо и не запрещать Винсенту появляться в магазине, однако тот, несомненно, и сам чувствовал себя там нежеланным гостем. Не осталось никаких свидетельств того, что за два года, проведенные в Париже, Винсент хотя бы раз зашел к Тео на работу. Одно упоминание фирмы Гупиля могло вызвать поток бурных излияний, касавшихся «верноподданнической» позиции Тео и его позорного отречения от «истинного Я», столь же ожесточенных, как гневные письма из Дренте. До глубокой ночи Винсент терзал брата пламенными речами, обличая никчемность арт-рынка в целом и «Гупиль и K°» в особенности. Поэтому неудивительно, что, когда в 1886 г. Тео решился на отчаянную попытку открыть собственное дело, своим компаньоном он выбрал Андриса Бонгера, а не брата (хотя и не мог не сознавать, как это обидит последнего). Тео всегда восхищался выдающимися познаниями Винсента в области изобразительного искусства, но торговец должен был обладать и другими качествами: уметь искусно вести переговоры и идти на дипломатические компромиссы. Восторженный, неистовый брат Тео никогда не годился на эту роль.
Но теперь все изменилось.
Когда Тео вернулся из своей неудачной поездки в Амстердам, выяснилось, что «Гупиль и K°» больше не был «Гупиль и K°». Компания официально сменила название. С 1884 г., после того как ее основатель Адольф Гупиль отошел от дел, галерея была переименована. К тому времени, когда Винсент приехал в Париж, вывеска над дверью галереи Тео гласила: «Буссо, Валадон и K°» (в честь партнера Гупиля Леона Буссо и управляющего компанией и зятя Гупиля Рене Валадона). Правда, и несколько десятилетий спустя компанию по-прежнему называли просто «Гупиль».
Изменилась не только вывеска. За дело взялось новое поколение управляющих. Помимо тридцативосьмилетнего Валадона, Буссо привел в компанию двух своих сыновей: Этьена, двадцати девяти лет, и Жана, двадцати семи. Вместе они были намерены приспособить масштабный, но устаревающий бизнес Гупиля к новым временам. Они порвали долгосрочные связи с салонными звездами вроде Бугеро (чьи соблазнительные красавицы были целой индустрией внутри индустрии) и отказались от сотрудничества со многими художниками Школы изящных искусств, которые долгое время снабжали компанию основной продукцией: жанровыми сценками и историческими полотнами. Они модернизировали отделения репродукций и фотографии, чтобы воспользоваться преимуществами новых технологий и средств массовой информации, в особенности журналов. В мае 1887 г. была устроена масштабная распродажа, целью которой было получить средства для новых предприятий и заодно избавиться от старого, не пользующегося спросом товара.
В конце концов компания решила выйти на рынок нового искусства. Спустя десять лет после провального аукциона «Друо» успех импрессионистов убедил владельцев в том, что и «Гупиль» должен смириться с меняющимися вкусами публики. В 1887 г. фирма подписала контракт с Леоном Лермиттом, сорокатрехлетним художником на пороге широкого признания. Красочные живописные полотна и пастели Лермитта удачно сочетали излюбленные сюжеты барбизонцев (популярность которых по-прежнему была на высоте) с манерой импрессионистов. (Лермитту даже предлагали участвовать в выставках импрессионистов, однако он всегда оставался в стороне.) Они также договорились о сотрудничестве с некоторыми из основоположников импрессионизма, такими как Клод Моне и Эдгар Дега, цены на работы которых были весьма внушительными и обещали расти дальше.
Но и на этом новое руководство империи Гупиля не остановилось. Прошедшее десятилетие научило их одной непреложной истине: на весьма спорном, даже маргинальном искусстве можно делать серьезные деньги. Осознав это, они одобрили инициативу по поиску и поддержке неизвестных художников. Фирма была готова рисковать деньгами и репутацией ради поиска очередных импрессионистов, кем бы они ни оказались.
В конце концов они выбрали человека, который должен был возглавить эти поиски. Им стал Тео Ван Гог.
Позднее и сама инициатива поисков нового искусства будет приписана к заслугам Тео. Однако его положение в компании было по-прежнему шатким из-за попытки разорвать с ней отношения предыдущим летом. Галерея на бульваре Монмартр была далеко не единственным филиалом, который затронула реформа, разрабатывавшаяся во дворце Адольфа Гупиля на улице Шапталь. Тео, без всякого сомнения, поддерживал план; возможно, он даже пытался его лоббировать. На протяжении многих лет он следил за новыми тенденциями в искусстве и восхищался ими (а заодно и навязывал их Винсенту). Пару раз он даже пытался выйти на этот новый рынок. Происходящее доказывало его очевидную правоту.
В компании многие, включая ее новых руководителей, разделяли энтузиазм Тео. Судьбоносное решение предоставить Тео Ван Гогу возможность от имени фирмы руководить сделками на рынке нового искусства могло зависеть и от одной архитектурной особенности: только в монмартрском филиале имелось помещение, где можно было выставить работы импрессионистов отдельно от остальной экспозиции. Это была небольшая, плохо освещенная мансарда (entresol), где спорные картины могли быть изолированы от более консервативных клиентов.
В апреле, за месяц до масштабной распродажи «Гупиль и K°», Тео внес свой вклад в новую политику компании и добился успеха, который привлек внимание всего нового мира искусства. Одним махом он купил три картины Клода Моне и согласился предоставить бо́льшую часть мансарды для демонстрации по меньшей мере дюжины из последних работ художника (это были в основном виды Бретани и побережья Бель-Иль). Сделка была не только триумфом Моне (к концу года Тео приобрел четырнадцать его полотен за головокружительную сумму почти в двадцать тысяч франков), но и исторической вехой на пути превращения импрессионизма из непризнанного искусства в выгодное капиталовложение. Одновременно с этим Тео заплатил фантастическую сумму в четыре тысячи франков за большое полотно Дега.
Приняв предложение Тео, Моне ушел от Поля Дюран-Рюэля, торговца, который построил успех Моне на пепелище аукциона «Друо». Такая измена привлекла внимание к работам, выставленным в entresol, и одновременно ознаменовала конец старого порядка. Удачная сделка Тео с Моне (и последовавшая в результате нее прибыль), даже превысившая прибыль от распродажи произведений со складов «Гупиль и K°», стала для мира искусства знаком того, что «Гупиль», оплот Салона, державшийся на модных картинках и военных сценах, миловидных девушках и живописных крестьянах, – «Гупиль», с его международной сетью магазинов, огромным количеством печатных станков и армией преданных коллекционеров, вышел на рынок «современного» искусства.
Значимые события весны и лета едва ли изменили привычный распорядок рабочего дня Тео в стенах галереи на бульваре Монмартр. Он по-прежнему проводил бо́льшую часть времени на нижнем этаже за продажей «беспроигрышных» вещей, вроде Камиля Коро и Шарля Добиньи (пейзажистов барбизонской школы), и поддерживал связи с модными художниками, вроде Витторио Коркоса (еще одного мастера, специализировавшегося на женских портретах), за счет которого по-прежнему оплачивались счета галереи. Прежде чем потратить деньги компании на очередную покупку или взять на реализацию какую-нибудь работу, Тео тщательно изучал мнения коллекционеров. От художников, работы которых плохо продавались, он избавлялся, вне зависимости от того, насколько они нравились ему лично.
В мансарде, куда благодаря весенним веяниям попало множество работ неизвестных художников, действовали те же правила. Тео усиленно продвигал художников вроде Рафаэлли и Моне, обладавших солидной репутацией и уже сложившимся, хоть и неоднородным, кругом ценителей. Внешне равнодушный к идеологическим битвам, разворачивавшимся в художественных кафе, и страстным статьям, он оценивал работы менее известных художников по тем же коммерческим критериям, которые всегда выводили Винсента из себя: насколько работа яркая? Есть ли в ней энергия? Приятен ли сюжет? Нравится ли картина зрителю? Словом, будет ли она продаваться?
Однако, стоило Тео выйти за порог своей галереи, его жизнь круто менялась. Инициатива «Гупиля» произвела фурор среди бессчетного числа неизвестных художников, боровшихся за признание в кипучем художественном мире Парижа. Большинство из них, молодых или старых, были выходцами из среднего класса. Какими бы противоречивыми ни были их теории и какими бы вздорными – разглагольствования, их художественные устремления, как и в случае Винсента, были продиктованы столь свойственным их классу желанием обрести признание и известность. Им редко выпадала возможность показать свои работы кому-либо, кроме коллег по цеху, продать – еще реже. Как и Винсент, они заваливали друзей и родственников письмами, полными горьких жалоб на нужду и несправедливое пренебрежение. Намерение всемогущей компании Гупиля открыть свои двери и кошелек было для них не только шансом заработать, но и, что куда важнее, перспективой признания – возможностью повесить свои работы рядом с Делакруа и Милле. Аристократическое семейство Тулуз-Лотрека, обычно выражавшее неодобрение при упоминании о «низком натурализме», характерном для творчества их сына, светилось от гордости, узнав, что его работы будут выставляться у «Гупиля, величайшего из торговцев живописью».
По всем этим причинам Тео пользовался в мире нового искусства властью, несоизмеримой со скромными средствами, которые были в его распоряжении, и с робкими инициативами, с которыми он выступил осенью 1887 г. Художники всех мастей засыпали его просьбами выставить их работы в entresol. Они обещали снизить цены, а то и отдать картины бесплатно в обмен на драгоценное место в вожделенной мансарде. Они умоляли его посетить их мастерские и совершенно не интересовавшие широкую публику выставки, которые они организовывали везде, где только можно: в кафе, в кабаре, в вестибюлях разных контор. В надежде на малейшую благосклонность они заваливали его подарками и знаками внимания.
Как любой другой торговец, Тео также пользовался доступом к внутренней информации и благодарностью художников. Но при этом, будучи управляющим «Гупиль и K°» и имея дело преимущественно с дорогостоящими работами покойных мастеров и современных мэтров, сам он собрал лишь весьма скромную коллекцию, которая состояла из нескольких картин, подаренных преуспевающими клиентами, вроде Коркоса, а также из немногих милых его сердцу вещей, по выгодной цене приобретенных им самим. Все изменилось, когда он вступил в неизведанный мир не проверенного временем искусства, где работы зачастую продавались по цене хорошего ужина, если продавались вообще. Судя по всему, Тео никогда не пользовался служебным положением в личных целях, но отделить личные интересы от интересов фирмы на этой должности было возможно далеко не всегда. И художники это понимали. Ничто не мешало ему использовать мансарду для того, чтобы сделать имя понравившимся художникам (и вложить в них средства), выставить чьи-либо работы и заинтересовать публику, прежде чем инвестировать в них, или просто обронить несколько лестных слов среди множества коллекционеров, полагавшихся на его суждения.
Чтобы разобраться во всех этих разноречивых мнениях и изобразительном хаосе, Тео обратился к человеку, чьим суждениям и предпочтениям он доверял, – к брату. За прошедший год разница в их взглядах на современное искусство почти сошла на нет. Подражая палитре Монтичелли прошлым летом, экспериментируя с импрессионистическими темами и светом той весной, Винсент постепенно разбирал защитные баррикады времен «Едоков картофеля» и возвращался к естественной гармонии их взглядов, сформировавшихся на одних и тех же произведениях. Братья всегда отдавали предпочтение реализму, особенно в пейзажах, с подозрением относились к искусственности (к «надуманному и вымученному символизму») и с неприязнью – к пошлости.
Они оба воспринимали новое искусство не как отказ от старого, а как его «возрождение». Для них это была постепенная эволюция, а не кем-то задуманная революция; они беспрестанно искали черты преемственности между новыми привлекавшими их картинами и старыми образами, которыми они восхищались. У их общего наставника Х. Г. Терстеха они научились воспринимать новое dans le ventre – нутром, а не только глазами, не соотнося при этом собственное мнение с популярностью. «Никогда не пренебрегайте новыми направлениями в искусстве, – предостерегал Терстех, – ведь то, от чего вы отмахиваетесь сегодня, может поставить вас на колени через десять лет».
Хоть Тео и не вполне доверял деловому чутью брата – нет ни одного свидетельства того, что он когда-либо покупал или продавал картину, полагаясь лишь на рекомендации Винсента, – все же у него имелись доводы как художественного, так и практического толка, в пользу того, чтобы привлечь его к новому предприятию (и Винсент, несомненно, об этом знал). Расписание Тео было очень плотным, и ему требовался помощник, чтобы отслеживать огромное число работ и художников, которые за неимением постоянных дилеров ежедневно всплывали то тут, то там. Винсент, благодаря своему цепкому взгляду, обширным знаниям и способностью наглядно описать увиденное, мог оказаться весьма полезным Тео. Никому не известные художники-маргиналы не стали бы смотреть на него как на неудачника, а воспринимали бы как равного. Он мог бы общаться с ними на одном языке, убедить их, что Тео, в отличие от других торговцев, понимал их творчество и трудности, с которыми они сталкивались. Или договориться об обмене на свои работы, заинтересовав негласным обещанием Тео уделить особое внимание личной коллекции братьев.
Винсент отметил свою новую роль в деловом мире Тео так же, как он отмечал все повороты и крахи парижского периода их отношений: написал автопортрет. Осенью 1887 г. он изобразил себя в обеих ролях, отведенных ему Тео: в образе художника в рабочей блузе и соломенной шляпе, пишущего на пленэре и олицетворяющего искусство будущего, и в виде амбициозного торговца, одетого по-деловому, в серую фетровую шляпу, жесткий воротничок и шелковый галстук. Казалось, что наконец в результате любовной неудачи и открывшихся коммерческих перспектив они занялись тем общим делом, о котором так долго мечтал Винсент. Это было то идеальное единение разума и сердца, которое до сих пор безуспешно искал Тео, та самая «богатая, разнообразная жизнь, интеллектуально насыщенная, а также круг друзей, занимающихся не пустыми вещами и стремящихся сделать что-то для этого мира».
В атмосфере напряженной конкуренции вокруг les frères[74] Ван Гог быстро образовался кружок художников. Это была непостоянная и недолговечная в духе парижского мира искусства компания – даже не круг, а свободное сообщество людей, объединенных «не пустыми вещами», а обоюдной заинтересованностью, а именно многообещающим с коммерческой точки зрения внедрением Тео в область, нейтрально именуемую ими «новой школой» в искусстве.
Некоторых художников, вроде Камиля Писсарро, привлекала возможность заработать. Участник первых выставок импрессионистов Писсарро с завистью наблюдал за тем, как его коллеги Мане, Дега, а теперь и Моне процветали, к нему же успех все не приходил. К началу лета 1887 г., отчаянно нуждаясь в деньгах, разочаровавшись в Дюран-Рюэле, потакая желанию жены во что бы то ни стало сохранить принадлежность к среднему классу, Писсарро увидел в молодом управляющем «Гупиля» последний шанс избежать «окончательного краха». После того как в августе Тео приобрел первую его работу, общительный Писсарро стал частым гостем в квартире на улице Лепик. Пока его картины продавались туго, он при помощи Тео пристроил своего сына Люсьена на работу в печатный цех компании Гупиля – протекция, которая не могла остаться незамеченной другими претендентами на расположение Тео.
В то время как Писсарро и его сын (тоже начинающий художник) оставались, чувствуя себя обязанными Тео за эту услугу, другие художники появлялись и исчезали, словно кометы, на небосклоне смелого начинания. После сделки с Моне, охваченный стремлением найти «оригинальных» импрессионистов, Тео приобрел три работы кисти другого стареющего, обойденного вниманием ветерана – Альфреда Сислея. Несмотря на все «нео»-соблазны и символистские ереси десятилетия, Сислей умудрился сохранить верность темам и принципам импрессионизма. Его продуманные, красочные пейзажи отлично подходили для новой, столь же продуманной инициативы Тео. (Позднее Винсент назовет Сислея «самым тактичным и чувствительным из всех импрессионистов».) Но когда к концу 1887 г. ни одно из трех приобретенных Тео полотен не было продано, он расстался с разорившимся художником.
Работы Армана Гийомена – более смелая и яркая версия Моне – привлекли внимание Тео еще весной, когда он посетил «маргинальную» выставку в конторе авангардистского журнала «La Revue Indépendante» («Независимое обозрение»), одного из первых изданий, занявшихся освещением нового искусства. Вежливый торговец и обходительный художник обменялись тогда дружескими письмами, и, возможно, между ними завязались какие-то отношения, хотя и неделовые. Когда осенью Тео вновь пустился на поиски картин, работа Гийомена оказалась в числе его первых приобретений. Гийомену было сорок шесть лет, и он, как и его друг Писсарро, вращался в кругах достаточно известных художников, вроде Моне, Дега, Ренуара, Сёра и Сезанна (мастерская которого располагалась рядом с мастерской Гийомена, на набережной Анжу). Он неплохо зарабатывал, и у него сложились хорошие отношения с несколькими торговцами, симпатизировавшими новому искусству, и некоторыми коллекционерами. Все это делало его потенциально привлекательным для братьев Ван Гог, как в качестве художника, так и в качестве посредника.
Все – от мэтров, вроде Моне и Писсарро, до менее маститых художников, вроде Гийомена, – были кандидатурами вполне проверенными. В мире искусства, населенном молодыми львами, борющимися за признание, Тео и Винсент никогда не отклонялись далеко от безопасной тропы импрессионизма.
Так продолжалось, пока они не встретили самого молодого из львов – Эмиля Бернара.
С того момента, как он, избавившись от опеки торговца-отца, приехал из безнадежно провинциального Лилля и переступил порог ателье Кормона, шестнадцатилетний Бернар позиционировал себя в качестве вундеркинда парижского мира искусства. Высокий, худой, с тонким, задумчивым лицом, жадным умом и бесстрашием юности, он, по собственному убеждению, прямиком шел к скандальной славе. Уже в 1884 г. в ателье Кормона он выдавал себя за одаренного протеже мэтра и втерся третьим в компанию предводителей студии – Анкетена и Тулуз-Лотрека. Когда в начале 1886 г. Кормону пришлось не по душе своеволие ученика и он принял решение отчислить Бернара из студии, тот поднял знамя художественной свободы («Мятежный ветер подул, как только я ступил на порог мастерской», – хвастался он позднее) и провозгласил себя мучеником во славу нового искусства.
В ателье Кормона Винсент и Бернар познакомиться не успели, однако следующий год предоставил им множество возможностей для общения. Они оба часто бывали в магазине Танги. Осенью 1886 г. оба наведывались в мастерскую Кормона, где их пути могли пересекаться. Посещали популярные среди художников ночные клубы и кафе, наподобие «Черного кота» и «Мирлитона». Бернар захаживал и в «Тамбурин» Агостины Сегатори; позднее он утверждал, что среди всякой ерунды видел на стенах ее заведения картины и гравюры Винсента. У них, несомненно, имелось много общих знакомых – Лотрек, Анкетен, Синьяк. Однако никто, судя по всему, не счел нужным представить их друг другу, по крайней мере, об этом не сохранилось никаких воспоминаний. Ничего удивительного в этом не было. У Бернара имелся свой план стремительного взлета, в котором не было места для странного, ничем не выдающегося голландца – или для его младшего брата, торговавшего салонными картинами.
Анри де Тулуз-Лотрек. Портрет Эмиля Бернара. Холст, масло. 1886. 54 × 44,5 см
Однако летом 1887 г. мнение Бернара изменилось. Когда в июле он вернулся из летнего путешествия по Бретани, в мире нового искусства появилась еще одна интересная площадка – entresol и новый дилер Тео Ван Гог. Бернар, наделенный безошибочным коммерческим чутьем, не замедлил объявиться на улице Лепик. Оказавшись там, он сразу же понял, что с помощью Винсента, которого он прежде не удостаивал вниманием, быстро добьется расположения Тео. Через несколько недель (еще до конца лета) он пригласил Винсента погостить в доме его родителей в Аньере, где в саду была устроена маленькая деревянная мастерская.
Винсент, у которого к тридцати четырем годам не было ни одного друга, сразу же попал под обаяние обходительного девятнадцатилетнего Бернара. Они обменивались идеями, а возможно, и работами (подобно тому как, согласно воспоминаниям Бернара, они «обменялись картинами в память об их знакомстве»). Не исключено, что в убывающем свете дня они вместе писали на берегу Сены. Это предложение дружбы, а также разница в возрасте сразу же вернули Винсента в прежнее душевное состояние. Он относился к Бернару с той же смесью трепетности, высокомерия, братской солидарности и деспотичной навязчивости, которую в свое время прочувствовали на себе Тео и ван Раппард. Юный, полный энергии Бернар, возможно, был польщен тем, что старший товарищ воспринял его стремления всерьез. Винсент же, несомненно, принял это предложение дружбы за чистую монету, не подозревая ни о каких тайных смыслах. Он без оглядки устремился навстречу новой сердечной склонности, а для кого-то просто выгодного союза, принятого им за настоящую дружбу. Дружба эта с самого начала была обречена захиреть в процессе долгой переписки, интересной только одному из ее участников.
С подачи Бернара круг общения Винсента пополнился еще двумя коллегами по ателье Кормона: Анкетеном и Лотреком. Хотя оба они жили относительно недалеко от квартиры на улице Лепик, со времен ухода из ателье прошлым летом Винсент видел их лишь мимоходом. Тео же, наоборот, уже к началу весны того года начал переписку с Лотреком. Энергичные зарисовки «современной» жизни в духе Дега привлекали его так же, как сельские виды Франции Писсарро, написанные в духе Моне. Когда Тео еще только начинал присматриваться к рынку современного искусства, он удостоверился в коммерческой привлекательности работ художника-аристократа. Лотрек же, в свою очередь, прекрасно сознавал, какие выгоды сулит союз с представителем империи всемогущего Гупиля. А потому Лотрек, неравнодушный к вопросам престижа, с готовностью присоединился к кружку les frères Ван Гог вместе со своим молодым другом Бернаром.
Остальные художники тоже были заинтересованы во всех преимуществах, которые сулили улица Лепик и entresol, однако Бернар был единственным, кто добивался расположения Тео, обхаживая его странного и трудного в общении брата. Все остальные, в том числе студенты Антверпенской академии и мастерской Кормона, едва терпели его из уважения к Тео или из боязни повредить своей репутации. Когда они собирались в кафе или в чьей-нибудь мастерской (любимыми местами были студии Гийомена или Лотрека; к Винсенту никогда не ходили), он почти не принимал участия в общей беседе. «Винсент пришел с большим полотном в руках, – вспоминал один из участников подобного сборища, – и ждал, пока кто-нибудь не обратит на него внимания. Никто не проявлял интереса». При встречах они подтрунивали над его наивным энтузиазмом и болезненным самомнением, хотя и опасались взрывного характера голландца. Они почти не заходили к нему в мастерскую и побаивались его визитов, помня рассказы очевидцев о том, «как он отчаянно рвал на себе одежду и падал на колени, пытаясь убедительнее доказать свою точку зрения, и ничто не могло его успокоить».
Камиль и Люсьен Писсарро, возможно самые частые гости в квартире братьев, однажды встретили на улице Лепик Винсента, возвращавшегося после работы на пленэре. Сгорая от желания показать свои картины, Винсент бросил все вещи посреди людного тротуара и расставил еще не высохшие полотна вдоль стены, «к величайшему удивлению прохожих», – вспоминал Люсьен. На основании этого и, несомненно, множества других подобных случаев Камиль Писсарро пришел к выводу, что Винсент был на верном пути к безумию. Гийомен сделал похожий вывод, когда к нему в мастерскую зашел Винсент, сразу же начавший критиковать изображенную им сцену разгрузки песка. «Внезапно он обезумел, – рассказывал Гийомен. – Начал кричать, что движения переданы неверно, стал прыгать по студии, орудуя воображаемой лопатой, размахивая руками, причем все это казалось ему вполне уместным». Гийомену эта сцена напомнила работу Делакруа «Тассо в сумасшедшем доме». Тем не менее любезное отношение к безумцу казалось вполне приемлемой ценой за шанс быть выставленным в мансарде.
Тем временем Винсент, несомненно, стремился претворить в жизнь свою мечту об «объединении художников», которое должно было существовать под руководством и при поддержке братьев Ван Гог. Он знакомил людей, писал письма, организовывал обмены произведениями и раздавал бесконечные советы о том, как его коллеги могли объединить усилия. Он намекал на то, что Тео раздумывает над возможностью выплачивать ежемесячные стипендии некоторым художникам (как Винсенту), – что в те времена полной финансовой неопределенности было мечтой каждого. Он призывал их «отказаться от мелочной ревности» в пользу «единства и сплоченности». «Нет никаких сомнений в том, что ради общих интересов можно пожертвовать своим самолюбием», – проповедовал он. Он попытался сплотить непостоянную группу под новым названием, позаимствованным, вероятно, у Лотрека. Он называл их художниками «Малого бульвара» в противоположность успешным импрессионистам, вроде Дега и Моне, которые уже завоевали место в галереях «Большого бульвара». Для Винсента, жившего девизами, это была идеальная цель: его товарищи должны были думать не о различиях в своем искусстве, а об общих устремлениях.
За каждым призывом к солидарности и жертвенности, конечно же, стояло обещание вознаграждения. «Если ты будешь усердно работать, – писал Винсент Бернару, – то напишешь достаточно картин для того, чтобы мы попытались продать некоторые из них для тебя». Именно это обещание заставляло Лотрека продолжать общение с Винсентом, несмотря на стойкую неприязнь к грубому и горячему голландцу, такому непохожему на своего спокойного и утонченного брата. Во время одного из походов в кафе Лотрек, искусный рисовальщик, сделал набросок Винсента, одиноко сидящего за стойкой с бокалом абсента. На основании этого эскиза он нарисовал портрет пастелью, который затем подарил братьям. С характерной лотрековской иронией он изобразил Винсента не в фас, а в профиль: безразличный наблюдатель холодно смотрит поверх стоящего перед ним бокала с абсентом. Может, он глубоко задумался, а может, чем-то обижен или раздражен недостатком внимания; так или иначе, он погружен в собственный мир. В январе 1888 г. Тео купил картину Лотрека.
Когда в феврале Винсент уехал из Парижа, он написал Лотреку письмо, однако ответа так и не получил.
В октябре 1887 г. Винсент начал задумываться о проведении выставки. Она должна была продемонстрировать не только произведения «новой школы», но и ту центральную роль, которую играл Винсент в предприятии братьев. Предложение, сделанное им Тео, было и коммерческим, и художественным: выставка даст возможность оценить интерес публики, обратит внимание художников и критиков на их деятельность, позволит отобрать новые картины для мансарды и, что немаловажно, даст Винсенту шанс выставить свои работы, чего Тео не мог сделать в своей галерее.
Анри де Тулуз-Лотрек. Портрет Винсента Ван Гога. Пастель. 1887. 54 × 44 см
Вероятно, Тео одобрил затею в целом, однако он, несомненно, был против места, которое Винсент выбрал для проведения выставки. Никто не смог бы представить себе ресторан «Гран-Буйон дю Шале» в качестве художественной галереи. По словам одного из посетителей, его громадный холл без какой-либо внутренней отделки и высокие потолки напоминали скорее «часовню методистов». Единственный довод в пользу проведения выставки в этом месте заключался в том, что часто бывавший там Винсент знал владельца Люсьена Мартена. Последний искал что-нибудь, чем он мог бы заполнить огромное пространство пустых стен («Места было достаточно, чтобы развесить тысячу полотен», – вспоминал Бернар). Возможно, Бернар, которого жажда славы толкала на странные затеи, и подкинул Винсенту эту идею; так или иначе, у Винсента, как и у остальных художников-новаторов и продавцов их работ, просто не было выбора.
Выставка оказалась провальной. Это даже трудно было назвать выставкой (позднее Бернар отзывался о ней как о «подобии» выставки). Несмотря на весь свой пыл, Винсенту не удалось объединить разобщенный мир нового искусства под стеклянной крышей ресторана. Бернар высказался против участия неоимпрессионистов, в частности Синьяка и Сёра (сорвав план Винсента упрочить отношения с Синьяком, который вернулся в Париж в ноябре). Сам Винсент не захотел приглашать символистов, вроде Редона, за которых ратовал Бернар. Писсарро, сторонник Сёра, отказался от участия, обидевшись на исключение Синьяка (он называл неоимпрессионизм их «общей битвой»). Его сын Люсьен последовал примеру отца. В конце концов лишь Бернар и его товарищи по ателье Кормона Лотрек и Анкетен согласились предоставить несколько работ, демонстрируя уважение к Тео и преданность его работодателям. Возможно, что и Гийомен принял участие по той же причине. (Тео впервые приобрел работу Гийомена почти одновременно с открытием выставки, а вскоре после ее закрытия выставил его картины в мансарде.)
Из-за столь незначительного количества участников план Винсента продемонстрировать «единство и сплоченность» провалился. Чтобы как-то выйти из положения, Винсент заполнил стены собственными работами. Он тачками возил картины с улицы Лепик в расположенный в полумиле ресторан на бульваре Клиши до тех пор, пока его мастерская не опустела. В качестве помощника он рекрутировал Арнольда Конинга, молодого голландского художника, гостившего у братьев. Вместе они развесили чуть ли не сотню полотен, большинство из которых были написаны самим Винсентом.
Несмотря на титанические усилия, выставка закрылась спустя всего несколько недель. Как в «Тамбурине» или в любом другом месте, не обошлось без ссор. Хозяин заведения так хотел заполнить пустое пространство, что начал развешивать рядом с драгоценными картинами Винсента «патриотические плакаты». Последовавший за этим спор продолжался до тех пор, пока Мартен не отменил выставку и не приказал Винсенту вместе с его картинами выметаться из ресторана.
За тот короткий период, с конца ноября до начала декабря, когда странная подборка холстов без рам висела на стенах похожего на пещеру заведения Мартена, едва ли хоть кто-то обратил на них внимание. Не было ни каталога, ни объявления в газете, ни обзоров. Завсегдатаи ресторана «обращали больше внимания на блюда дня», чем на новое убранство, а один из них даже выразил «некоторое замешательство, вызванное отталкивающими картинами». Делая одолжение организаторам или пытаясь заслужить их расположение, выставку посетили несколько не самых успешных дилеров. Пришли некоторые художники из окружения братьев (Писсарро, Гийомен), но все остальные (Лотрек, Анкетен) так и не явились. Ко всеобщему удивлению, в один из дней на выставку зашел Жорж Сёра, который даже перекинулся парой слов с Винсентом. («Я мало знал Ван Гога. В 1887 г. я впервые пообщался с ним в закусочной для рабочего класса… Ее огромный, залитый дневным светом холл был украшен его полотнами», – вспоминал впоследствии Сёра, который, скорее всего, пришел не на выставку, а пообедать.)
Среди посетителей был еще один художник, которого Винсент никогда не встречал. Худощавый загорелый мужчина, только что вернувшийся из долгого путешествия по странам Карибского бассейна, – Поль Гоген.
Создание сообщества художников, продвижение нового проекта братьев и подготовка к выставке почти не оставили Винсенту времени для занятий собственным творчеством. Позднее он признавался в том, что в конце 1887 г. создал лишь несколько «небольших картин». Кроме того, полиция запретила ему заниматься живописью на улице. Этот запрет, несомненно, был последствием публичных сцен, свидетелем одной из которых однажды стал Писсарро. Парижские космополиты, как оказалось, не превосходили в терпимости нюэненских крестьян и считали странные замашки и экстравагантное поведение Винсента вызывающими.
Когда Винсент отправлялся-таки в мастерскую, он пытался приспособить свое творчество к их с Тео предприятию.
Пока Тео убеждал и привлекал художников к новому начинанию при помощи слов, Винсент пытался делать то же самое при помощи картин. Вдохновленный идеями о товариществе, представлениями о некой артистической солидарности и своим пылким воображением, Винсент заводил диалог о живописи с каждым художником из окружения брата. Словно суетливый хозяин, он бросался от художника к художнику, от новшества к новшеству, оставляя за собой зигзагообразный след образов, которые впоследствии задали немало работы тем, кто пытался их хоть как-то классифицировать.
Для Писсарро у него уже был готов целый набор работ в манере пуантилистов. Он создал их во время походов в Аньер, демонстрируя знакомство с идеями Сёра. В ответ на пастельный портрет Лотрека Винсент написал несколько натюрмортов – на одном из них был бокал с абсентом, – выполненных в тех же мягких тонах и теми же быстрыми легкими штрихами. Когда Анкетен познакомил Винсента с возможностями почти монохромной живописи с преобладанием одного цвета, он ответил ему натюрмортом с яблоками, написанным в желтых тонах. Когда в ходе спора о будущем импрессионизма Гийомен заговорил об интенсивных цветах и резких контрастах, Винсент произвел ответный залп вереницей сокрушительно ярких полотен. Когда же в ноябре в Париж вернулся Синьяк, Винсент попробовал завести с ним совершенно иной разговор. Несомненно держа в памяти ранние работы коллеги, Винсент принялся писать натюрморты, составленные из французских романов. Они были выполнены в тех же жизнерадостных красках, в той же многодельной пуантилистской технике, в которой они вместе работали весной. Эти картины были продуманы и проработаны столь же тщательно, как самые изящные из писем Винсента, написанные, чтобы доставить удовольствие адресату.
Эмиль Бернар познакомил Винсента – как в теории, так и на практике – с новым направлением в искусстве. Нацеленный на то, чтобы быть основателем, а не последователем, Бернар искал образы, которые могли бы ниспровергнуть импрессионизм, а не просто обновить его. Начиная с 1887 г. он разрабатывал новую живописную систему: цветовые плоскости, разделенные для достижения максимального декоративного эффекта широкими контурами, и композиция, сведенная к простейшим геометрическим фигурам. То было искусство, бросавшее вызов всем канонам импрессионизма во всех его проявлениях – от изящных безделушек Моне до нарочитой умышленности Сёра. Бернар утверждал, что ни один из них не справился с важнейшей задачей, стоящей перед искусством: не проник в сущность жизни. Вместо этого они создавали иллюзорные, лишенные смысла образы, запечатлевая недолговечные эфемерные состояния, не имевшие ничего общего с истинной реальностью.
Изначально эти идеи принадлежали неустрашимому новатору Анкетену и затворнику Полю Сезанну. Бернар же представил их Винсенту, используя дерзкий язык символизма – язык «Наоборот» Гюисманса. Образ, лишенный как всех временны́х наслоений, так и научной объективности (Бернар называл объективность «непрошеным гостем в искусстве»), сведенный только к цвету и контуру, обладал той же таинственной выразительной силой, что и чистые ощущения. Это было сенсацией. «В чем смысл воспроизведения тысячи незначительных деталей, которые способно уловить человеческое зрение, – обобщил один критик идеи нового бунтарского направления в искусстве. – Нужно уметь уловить основополагающие характеристики и воспроизвести их, а точнее – произвести их». (В марте 1888 г. тот же самый критик придумал название для нового направления: клуазонизм, отсылавшее к названию техники перегородчатой эмали.)
Как и символисты, Бернар вводил в свое искусство иконографию давно ушедших эпох, находя прообразы буквально во всем – от средневековых гобеленов до готических витражей – и особенно высоко ценя простоту и непосредственность японских гравюр.
Эти непритязательные и весьма популярные вещицы, десятилетиями импортировавшиеся в огромном количестве, внезапно оказались вовлеченными в спор о будущем искусства. Хотя экзотичность и утонченность японской эстетики привлекала внимание отдельных художников, вроде Уистлера и Мане, уже в 1860-х гг., настоящая одержимость японизмом охватила парижский художественный мир после Всемирной выставки 1878 г., где японский павильон произвел настоящий фурор. На самых модных торговых улицах города начали открываться магазины, специализировавшиеся на японском искусстве; в них продавалось все – от фарфора до самурайских мечей и, конечно же, целый ворох гравюр. Моне коллекционировал гравюры и веера и написал прекрасный портрет жены в ярко-красном кимоно. В «Черном коте» образы из японских гравюр стали использоваться в театре теней, а об их значении можно было прочитать в обширных руководствах, вроде «Японского искусства» Луи Гонза. В 1886 г., спустя лишь несколько месяцев после прибытия Винсента в Париж, популярный журнал «Paris Illustré» поместил японскую гравюру на обложке специального номера, посвященного искусству и культуре «плывущего мира».
Символисты одними из первых ухватились за вездесущие цветные гравюры, увидев в них прообраз нового искусства. Их призматические цвета, параллельная перспектива и стилизованная иконография являли собой изобразительный язык «примитивной» культуры, не испорченной буржуазными ценностями и духовными недугами декадентской Европы. (Культуры средневековой Европы, Древнего Египта, племенной Африки и тихоокеанских островов также считались «примитивными».) Подобно безумцам и эксцентрикам, которых символисты сделали своими героями, эти неиспорченные культуры и их творения оставались близки ускользающему миру сущего – они были неистощимым источником для всего великого искусства.
Возможно, Винсент познакомился с японским искусством еще в детстве: его дядя-мореплаватель, побывавший в Японии вскоре после того, как эта страна стала открытой для западного мира, привозил домой разные диковинки. Спустя несколько десятилетий в Гааге и даже в глуши Нюэнена Винсент повсюду ощущал веяния японизма: в книгах, которые он читал, в репродукциях, которые он коллекционировал, и в многочисленных имевшихся у него салонных каталогах. Однако, только приехав в Антверпен в конце 1885 г. и прочитав «Шери» Эдмона Гонкура, где автор восхвалял японское искусство, Винсент начал коллекционировать дешевые цветные ксилографии, которые продавались в магазинчиках приморского города.
Из-за того, что ксилографии печатались на тонкой шероховатой бумаге, напоминавшей креп, их прозвали крепонами. Особенно Винсенту нравились изображения гейш (как и любые изображения женщин, дарящих наслаждение) и сцены из суетливой городской жизни: широкая и подробная панорама далекого мира привлекала его как из-за давней одержимости перспективой, так и из-за природного любопытства. Он воспринимал японские гравюры как доступные объекты для коллекционирования, как украшения для мастерской художника или, в крайнем случае, как годные для обмена вещи. В «Тамбурине» он выставил их в полной уверенности – как оказалось, ложной, – что коллекцию крепонов можно будет легко превратить в деньги.
Но лишь к концу 1887 г. Бернар посвятил его в их символистские тайны, в их изобразительный код, так что Винсент увидел возможность использовать их образную систему в собственном творчестве. Еще в Антверпене он восхищался светящимися красками витражей, а также картинами Анри де Бракелера, их простотой и чистотой цвета («Как будто ничего особенного, и в то же время так много»).
Однако Бернару пришлось применить всю силу убеждения, чтобы соблазнить Винсента свернуть с проторенной дорожки импрессионизма. Молодой художник привел своему старшему товарищу один довод – неправдоподобный, но чрезвычайно лестный, – заявив, что «выставка в „Тамбурине“ оказала сильное влияние» на них с Анкетеном и помогла им разработать свою революционную образную систему. Отчаянно нуждавшийся в одобрении, в особенности со стороны молодого друга, к которому он так привязался, Винсент с готовностью дал себя обольстить. В ответ он обрушил на Бернара целый шквал похвал в адрес крепонов, таких же страстных, как и высказанных когда-то Антону ван Раппарду в адрес черно-белых гравюр.
Вооружившись руководством Гонза и налюбовавшись японским искусством на выставках Общества декоративных искусств и галереи Бернхейм-Жён, Винсент отправился к крупнейшему в западном мире торговцу произведениями японского искусства – Зигфриду Бингу. Бронзовые двери магазина, расположенного лишь в нескольких кварталах от галереи Тео, вели в мир японских и китайских диковин, продававшихся по самым разным ценам. Здесь было все: от аутентичных вещей до репродукций, созданных в мастерских Бинга. Схожие с Гупилем амбиции и страсть ко всему азиатскому помогли уроженцу Германии Бингу занять центральное место в мире французского прикладного искусства (откуда спустя десять лет он даст начало движению ар-нуво).
Винсент с жаром принялся за изучение вороха гравюр, хранившихся в подвале и на чердаке магазина Бинга. «Десять тысяч крепонов!» – с восторгом объявил он. Пейзажи, фигуры людей, десятки изображений горы Фудзи и сотни гейш, буддийских храмов, цветов и боев самураев. Винсент был ослеплен таким невероятным количеством. Он возвращался в магазин снова и снова, торгуясь, предлагая обменять купленное ранее или даже одну из собственных работ на новые вещи. Он использовал связи с империей Гупиля, чтобы убедить управляющих дать ему гравюры в долг, благодаря чему количество крепонов, перекочевавших из магазина на улицу Лепик, превысило тысячу, а Винсент задолжал внушительную сумму. Он надоедал Тео хитроумными планами по торговле этими маленькими гравюрами и призывал вкладывать в них больше денег. Он нападал на других художников, в особенности на Бернара и Анкетена, с призывами присоединиться к нему в поисках сокровищ или хотя бы пойти и убедиться в том, какие чудеса можно обнаружить в пыльных залежах магазина Бинга.
Вскоре эта горячка проникла и в мастерскую Винсента. За зиму он создал мало работ; час за часом он перерисовывал новые экзотические образы, которые затем переводил на холст. Этот сложный и кропотливый процесс для нетерпеливого Винсента был сродни самобичеванию. Сначала он рисовал на бумаге сетку, затем переносил изображение с гравюры – каждый цветок, каждую ветку, потом рисовал на холсте другую сетку побольше, иногда в два раза больше оригинала, после чего квадрат за квадратом, линию за линией переносил контур на холст.
Завершив этот этап, Винсент давал волю своему неистовому энтузиазму. Одержимый идеями Бернара об упрощенных формах и цветовых «плоскостях», он закрашивал прочерченные контуры изумрудно-зеленым, ярко-оранжевым и огненно-желтым. В результате у него получалась окаймленная черным мозаика светящихся цветов, которая была в два раза больше и ярче оригинала. Мост со спешащими пешеходами в дождливый день сделался ярко-желтой полоской, дугой выгнувшейся над бирюзовой рекой с синими берегами на фоне лазурного неба. Сучковатые ветви сливового дерева превратились в декоративную каллиграфию темных узоров на фоне заката, изображенного как трехцветный флаг: зеленая земля, желтый горизонт и красное небо.
Поскольку имевшиеся у Винсента подрамники не соответствовали удлиненным пропорциям гравюр, после переноса композиции края холста оставались пустыми. Винсент использовал их для утоления своей новой страсти к призматическим цветам и декоративным эффектам, равно, впрочем, как и к старому учению Блана о дополнительных цветах. Он писал рамы внутри рам: красную в оранжевой, красную в зеленой и снова в красной. Заимствуя японские иероглифы с других репродукций, он заполнял поля декоративной тарабарщиной знаков, нанося зеленый поверх оранжевого или красный поверх зеленого, используя несмешанные краски прямо из тюбиков.
Это были смелые знаковые образы, провозглашавшие принципы нового искусства, а вовсе не сокровенные раздумья на тему любимых репродукций. Сюжеты, которые он выбирал для увеличения, – например, сливовый сад и мост в дождливый день из серии «Сто знаменитых видов Эдо» Утагавы Хиросигэ – были знакомы парижанам не хуже «Сеятеля» Милле или «Олимпии» Мане. Винсент выражал свою приверженность новому искусству так, как он это делал всегда: крича о своих идеях и одновременно восхваляя любимые крепоны, соперничая с Анкетеном за расположение своего нового товарища Бернара, пытаясь убедить скептически настроенного брата и, возможно, снова стремясь сделать свои работы более пригодными для продажи или обмена.
Последним и самым масштабным образом в этой полемике о цвете и форме стала фигура с обложки специального выпуска «Paris Illustré», посвященного японизму. Винсент в очередной раз просмотрел свою коллекцию репродукций и выбрал чувственную гейшу, приглашающую зрителей насладиться блаженством ее «примитивного» райского острова. После того как Винсент перенес фигуру на большой холст (105 × 65,5 см), он выплеснул на это воплощение экзотического очарования целый калейдоскоп цветов. Отказавшись от богатых и изысканных тонов и тонкого рисунка ее кимоно с драконами, он облачил ее в цветное одеяние с крупными геометрическими узорами. Жесткие складки украшенного вышивкой шелка превратил в переплетение чистых цветов, по большей части взятых прямо из тюбиков. Он поместил фигуру на яркий желтый фон, обрамленный отливающей золотом рамкой, окруженной в свою очередь широким бордюром, расписанным совершенно иными образами. На полях был лаконично изображен берег реки: зеленые и желтые вертикальные полосы бамбука, лиловые и голубые горизонтальные полосы воды, а между ними – розовые шары водяных лилий.
Эти japonaiserie – своеобразные копии японских гравюр – были не единственными вещами, на которых той зимой Винсент учился новому. Он нечасто работал в мастерской, но, когда ему это все-таки удавалось, он приходил в состояние крайнего возбуждения. Вернувшись к начатому ранее в том году портрету Танги, он сделал версию, соответствующую новой доктрине. На этот раз старый торговец картинами предстал в образе Будды, сидящим в мастерской в ярко-синем пальто, на фоне стены, увешанной яркими крепонами, изображенными хоть и обобщенно, но вполне узнаваемо. Винсент также вернулся к другому написанному ранее портрету, на котором, возможно, была изображена Агостина Сегатори. На этот раз он написал ее в ослепительном итальянском костюме, который, как и кимоно гейши на картине «Гейша (Ойран)» по мотивам гравюры Кейсая Эйсена, давал ему возможность воплотить свою страсть к простоте, яркости и декоративности. Он упростил все – фасон юбки, складки на блузе, лицо – ради мозаики чистых цветов. Увлеченный орнаментами, с двух сторон он добавил кайму из трехцветных полос. Он писал натюрморты и портреты тремя или четырьмя красками и считаными мазками.
Винсент ничего не мог поделать со своим темпераментом. В воплощении каждой новой идеи, приходившей ему в голову, он доходил до крайности; каждое новое начинание выжимало из него все соки. Бернар писал, что в своих стараниях ухватить «ощущение полноты жизни Винсент терзает краски… Он отказывается от благоразумия и прежних устремлений ради совершенства и гармонии». Вел ли Винсент свой спор на словах или в живописи, происходило ли это на улице Лепик или в мастерской другого художника, каждый раз он «рвал на себе одежду и падал на колени». «Если ощущаешь внутри огонь, – писал он сестре Вил в конце 1887 г., – его невозможно сдержать. Лучше уж обжечься, чем задохнуться. То, что есть внутри, все равно вырвется наружу».
Гейша (копия с гравюры Эйсена). 1887
Гейша (по мотивам гравюры Эйсена). Холст, масло. Сентябрь-октябрь 1887. 105 × 60,5 см
Так или иначе, та точка опоры, которую он приобрел в Париже, – долгожданное совместное дело с Тео, мир и согласие в квартире на улице Лепик, видимость уважения со стороны других художников, заискивающая дружба Бернара – все это лишь побуждало его к более и более страстному отстаиванию своих взглядов и новым неистовым формам их выражения. Казалось, Винсент наконец нашел то служение, призвание к которому чувствовал всегда.
И вдруг он уехал.
Неизвестно, почему в феврале 1888 г. Винсент покинул Париж. Настоящие причины, как и многое из происходившего в течение тех двух лет, скрыты за пеленой молчания, окутавшей отношения братьев с февраля 1886 г., с тех пор как они стали жить вместе и их переписка прервалась. Когда корреспонденция возобновилась, Винсент говорил о «тысячах причин» его внезапного отъезда: от самых поэтичных («Туда, где свет ярче и солнца больше») до самых прозаичных («Эта ужасная зима, длившаяся целую вечность»).
Иногда он винил во всем город: холод, шум, «проклятое дрянное вино» и «жирное мясо» – все то, что, по словам Винсента, делало жизнь там невыносимой. Он жаловался на притеснения («Нельзя просто сесть там, где вздумается»), а также на туман и смог, затемнявшие истинные цвета. Он винил самих парижан – «изменчивых и вероломных, как море». В особенности он порицал непостоянство коллег-художников и объяснял свой отъезд раздражением от вечной вражды и разобщенности группировок.
В других письмах Винсент оценивал свой отъезд как удачу, а не бегство: это был художественный поиск новых образов, которые привнесут «молодость и свежесть» в его живопись или хотя бы дадут покупателям «то, чего они сегодня ожидают от картин». Бывало, он представлял поездку как деловое начинание: смелое путешествие по провинциям в поисках новых приобретений (в особенности его интересовали работы Монтичелли в Марселе). Винсент и вправду воображал, что стремится опередить других торговцев и первым попасть на средиземноморскую родину Монтичелли.
То множество объяснений, которое приводил Винсент, – менявшихся в зависимости от его стремления найти оправдание – лишь подтверждало абсолютную необъяснимость этого поступка. После многолетних мечтаний о прекрасном союзе с братом, после всех жалоб на одиночество и призывов составить ему компанию на угольных шахтах Боринажа или пустошах Дренте Винсент уехал от Тео в тот самый момент, когда его стремления наконец начали претворяться в жизнь. Он оставил Тео ради одинокой жизни в далеком, незнакомом крае, где у него не было друзей.
Конечно, и другие художники и зимой и летом часто уезжали из Парижа в длительные путешествия по далеким живописным местам. Кормон объехал всю Африку, как Жорж Дюруа, герой «Милого друга» Мопассана. Моне плодотворно провел осень 1886 г. в Бель-Иль, а к моменту отъезда Винсента в феврале уже отправился в новое путешествие в Антиб. Бернар каждое лето уезжал из города в Нормандию или Бретань, так же как Синьяк и Писсарро. Анкетен провел предыдущую зиму (1886/87) на средиземноморском побережье. Гоген превзошел их всех, летом 1886 г. отправившись в Бретань, весной в Панаму, а лето и осень 1887 г. проведя на Мартинике. В тот же месяц, когда Винсент уехал из Парижа, Гоген вернулся в Бретань, где в апреле к нему планировал присоединиться Бернар.
Однако у Винсента все складывалось иначе. Это не было модной зимней поездкой в солнечные края, в духе Синьяка или Писсарро. Или многомесячной работой Моне в живописной провинции, вроде Нормандии или Ривьеры. И уж конечно, это не походило на кругосветное путешествие Гогена в поисках острых ощущений и экзотических образов. В отличие от Винсента все эти художники возвращались в Париж. Они могли быть в отъезде два месяца или шесть, но всегда стремились обратно к семьям, домам, мастерским и друзьям, оставшимся в столице.
Когда в феврале 1888 г. Винсент покинул улицу Лепик, он заявил, что покидает Париж «раз и навсегда». По крайней мере в его письмах и речи не было о возвращении. Письмо, которое Тео написал сестре Вил вскоре после отъезда Винсента, исполнено ощущения непоправимости происшедшего. «Непросто найти замену такому человеку, как Винсент, – писал он. – Мне по-прежнему не по себе оттого, что он уехал». На самом же деле причиной отъезда Винсента были вовсе не бесконечные распри его коллег. Еще в апреле предыдущего года он решил вернуться в Антверпен, гонимый из квартиры братьев чувством затаенной злобы и угрозой изгнания. То был надлом, который невозможно было просто оставить в прошлом.
Они снова повздорили? Их общее дело снова не заладилось из-за обид, постоянно омрачавших и часто губивших их сердечное согласие? Несомненно, зимой 1887/88 г. у братьев было немало поводов для ссоры. Деньги по-прежнему поступали лишь из одного источника. Пока Винсент влезал в долги у Бинга и Танги, записи в изящной бухгалтерской книге Тео продолжали свидетельствовать о полной финансовой зависимости старшего брата. Все его усилия и связи не помогли осуществить ни одной продажи. Винсента до сих пор не пригласили участвовать ни в одной из масштабных групповых выставок нового искусства, многие из которых были организованы его знакомыми, не говоря уже о показах, проводимых коллегами Тео в других галереях.
Когда Тео возражал против выставок Винсента в непривычных местах, вроде «Тамбурина» или ресторана «Дю Шале», в ответ брат, несомненно, обвинял его в нежелании экспонировать его работы в мансарде из боязни себя «скомпрометировать». Другие художники извлекали пользу из инициативы «Гупиля», так почему же не Винсент? Даже Поль Гоген, совсем недавно присоединившийся к кружку братьев Ван Гог, в декабре, получил вожделенное место в мансарде спустя всего несколько недель после знакомства с Тео. Винсенту же оставалось выставлять холсты без рам в фойе нового экспериментального театра – «Свободного театра» Андре Антуана, среди мешанины из всякой всячины, подававшейся как «роскошное оформление».
Тем не менее братские узы не ослабели. Летом Тео и Винсент сблизились еще больше, окунувшись вместе в богемный полусвет Парижа. Подстегиваемые попеременно то страхом ранней смерти, то боязнью пожизненного одиночества, они предавались низменным развлечениям, пристрастие к которым было характерно для всего мира нового искусства. От дешевых таверн на Монмартре до эротических изысков «Мулен де ла Галетт» (успех которого годом позже превзошел «Мулен Руж») – город предлагал бесчисленные возможности для удовлетворения низменных потребностей.
Винсент пристрастился к алкоголю: абсент днем, вино за ужином, бесплатное пиво в кабаре и в качестве любимого напитка – коньяк в любое время суток. Он погружался в сладкое забытье, чтобы излечиться от неизбежной зимней депрессии, утверждая, что коньяк «стимулирует кровообращение», – что становилось все важнее по мере понижения температуры за окном. Позднее Винсент признавал, что к моменту отъезда из Парижа он уже был «без пяти минут алкоголик».
Что же до шлюх и сифилиса, тут у Винсента было другое оправдание. «Заразившись раз, – беззаботно говорил он, – тебе нечего бояться заразиться снова». Он, подобно «дымистам», испытывал «отвращение ко всему», предаваясь бездушным удовольствиям, которые так часто осуждал пастор Дорус. «Развлекайся – лучше больше, чем меньше, – советовал Винсент сестре Вил той зимой. – Не стоит всерьез воспринимать ни искусство, ни любовь». Андрис Бонгер обвинил Винсента в «нездоровом презрении к миру» – Weltverachtung. Сомневаясь в правоте своих врачей, Винсент отказался от прописанного Риве йодистого калия (лекарства, назначаемого при последней стадии сифилиса) и призвал Тео последовать его примеру. Они оба презрели предписание Риве о «трезвости и воздержании», а также более прямолинейное предостережение Груби: «никаких женщин».
Позабыв о том, как в прошлом он пытался бороться с крайностями в поведении брата, Тео с готовностью начал ему подражать. Временно оставив мечты о семейной жизни добропорядочного представителя среднего класса и вдохновленный ролью законодателя вкусов в мире нового искусства (друг описал его как «окончательно потерянного в богемном обществе молодых художников»), Тео отмахнулся от запретов и отеческих предостережений, которым неукоснительно следовал всю жизнь. Он демонстративно отрекся от своих намерений «усердно работать» и «преуспеть». Его голландские друзья, в числе которых и Бонгер, собиравшийся жениться в марте, отвернулись от него, расстроенные и разочарованные. «Тео губит свое здоровье, – говорил Бонгер, – и пускается во все тяжкие, о чем будет жалеть позднее». Когда новости дошли до Йо в Амстердаме, она впала в отчаяние при мысли о судьбе Тео и с тревогой писала в своем дневнике: «Если бы только я была уверена, что поступила правильно!»
К моменту отъезда Винсента братья были столь же близки, как некогда в Зюндерте. Они вместе отпраздновали Рождество, а к Новому году Винсент написал большой автопортрет в образе художника перед мольбертом. Это было смелым заявлением о начале нового этапа жизни: на портрете присутствовали все атрибуты художника «новой школы», каждый элемент был уверенно выполнен в мельчайших деталях, вплоть до витражной мозаики краски на палитре художника.
19 февраля он покинул улицу Лепик не с ощущением злости или поражения, а в глубокой тоске. За день до этого он развесил по квартире некоторые из своих любимых крепонов, чтобы, как он сказал Бернару, Тео «чувствовал, что я по-прежнему рядом с ним». По пути на вокзал братья зашли в мастерскую прославленного Жоржа Сёра, словно все еще веря, что их «совместное начинание» вот-вот должно было завершиться. Подавленный после расставания с братом, Тео написал Вил: «Когда Винсент приехал два года назад, я не ожидал, что мы так привяжемся друг к другу. Теперь, когда я остался один в квартире, я чувствую явную пустоту вокруг… В последнее время он стал очень много для меня значить».
Только одна сила могла расколоть этот идеальный союз. Винсент никогда не уехал бы по требованию брата – и Тео это прекрасно знал. Желание сменить климат или обстановку не могло бы заставить его отвернуться от воплотившейся мечты; Винсента слишком мало заботил комфорт и даже собственное здоровье. Совсем иначе дело обстояло со здоровьем Тео. К февралю 1888 г. недуги прошлой зимы вернулись с новой силой: малоподвижные суставы, уродовавшее тело опухание, слабость. Развитие заболевания Тео, волны рецидивов различных симптомов и тяжелое лечение – все это было невыносимо. Однако в представлении Винсента, а возможно, и Тео это было своего рода наказанием. В более поздних письмах Винсент винил в несчастьях брата «notre névrose»[75] и заявлял о наследственной болезненности и вырождении. Неисправимый романтик, Винсент воображал, что Тео страдает от «maladie de coeur» после отказа Йо Бонгер, так же как он сам страдал после истории с Кее Вос.
Однако призрак усопшего пастора указывал в другом направлении. Именно бездумная погоня Винсента за наслаждением, его беззаботное потворство страстям и поощрение брата к тому же разрушили хрупкий организм Тео. Он убивал брата – так же, как он убил отца.
Предыдущей зимой, в наиболее трудный период, Тео писал сестре Вил: «Лишь об одном я прошу: лишь бы он не причинил мне никакого вреда». В письме к той же Вил Винсент объяснил свой отъезд из Парижа следующим образом: «Я думаю, что, уехав туда, куда я стремлюсь, я никому не причиню вреда». Разве не так поступил Джанни Земгано, когда его рискованные идеи привели к ужасному падению, в результате которого младший брат Нелло оказался на волоске от смерти? Как и Джанни, оставивший карьеру акробата, Винсент положил конец успешному партнерству и оставил Тео ради его же блага, в последний раз проявив братскую любовь. Этот отъезд стал первым в череде его побегов – из Парижа, из Арля, из жизни, – которые, как надеялся Винсент, могли спасти Тео. «Меня не пугает, что во время этой рискованной попытки я могу разбиться сам», – писал он после отъезда, напоминая об истории братьев Земгано.
Два года спустя, всего за несколько месяцев до смерти, с ясностью безумца Винсент признался в истинной причине своего отъезда:
После того как не стало отца, я приехал к Тео в Париж, и мы очень привязались друг к другу. Я понял, как сильно он любил отца… Хорошо, что я не остался в Париже, ведь мы, он и я, стали бы слишком близки.
Глава 30 Расчетливое безумие
Почему же Винсент решил начать свое добровольное изгнание из Парижа в тридцати с лишним километрах от Средиземного моря, в старинном прованском городе Арль с населением двадцать тысяч человек? Если бы он отправился на легендарный юг Франции – Миди – за хорошей погодой, он бы не стал сходить с поезда и продолжил двигаться дальше. (Он даже подумывал поехать в Танжер.) Вместо этого он ступил по щиколотку в снег и в поисках комнаты стал продираться сквозь самую лютую зиму в Арле за последние десять лет.
Приедь он в поисках «изумительного южного света», обещанного Лотреком и Синьяком, вряд ли он посвятил бы свою первую картину мясной лавке в переулке в Арле – обычная городская сценка, ни неба, ни солнца. Такую можно было написать и на Монмартре. Если бы его целью были женщины, прекрасные арлезианки, воспетые Мишле, Мультатули и другими авторами, он бы выбрал Марсель – всего в восьмидесяти километрах Винсента ждал шумный портовый город, похожий на Антверпен. В таких местах можно было найти женщин на любой вкус.
Однако он сразу принялся за работу. Ни лютый холод, ни мистраль не могли отвлечь его от прерванной миссии. Покидая Париж, Винсент освободился от брата, но не от собственного представления о les frères Ван Гог. Более того, расстояние лишь усилило его приверженность общему с Тео делу, которое началось в мансарде и на улице Лепик. «Я прошу тебя только об одном, – писал он Тео в письме вскоре после прибытия в Арль. – Дело, которое ты начал в магазине на бульваре, должно продолжаться и набирать обороты». Для этой миссии не нужны были ни солнце, ни небо – лишь перо и бумага.
Сняв комнату над рестораном «Каррель», Винсент тут же развернул целую кампанию по укреплению братской солидарности. И действовал он не менее упорно, чем ветер, что свистел за окном. Винсент завалил Тео письмами на французском – языке не только искусства, но и коммерции – с советами относительно перспектив их общего дела. Приводя подчас жесткие и циничные аргументы, Винсент осуждал бездушие конкурентов, для победы над которыми предлагал хитроумные, даже макиавеллиевские схемы. Он обучал молодого управляющего тонкостям торговли, пространно рассказывая о непостоянстве вкусов публики, и призывал проявлять хитрость и безжалостность в борьбе с конкурентами.
Вообразив себя полномочным советником Тео, Винсент рассуждал о последствиях таких событий, как смерть кайзера Вильгельма, для рынка искусства. Он писал, что война с Германией, на которую уже настроился французский генерал Буланже, «может положительно сказаться на торговле живописью». В своих письмах Винсент заимствовал воинственную риторику, которой были наполнены тогдашние газеты и кафе, чтобы склонить Тео к их общей миссии. Он предупреждал, что другие дельцы будут «вставлять палки в колеса», разрабатывал «план наступления», клялся, что «вернется к делу», и уверял брата, что «победа почти неизбежна».
Всего через несколько часов после прибытия, несмотря на снег, Винсент уже отправился на поиски картин, подходящих для entresol, в первую очередь работ любимца обоих братьев – Адольфа Монтичелли. Он пообещал себе обязательно доехать до Марселя, родного города Монтичелли, до того как их опередят конкуренты. Он радовался известиям о том, что давний коллега Тео Александр Рид был крайне раздосадован упреждающим ударом Винсента по югу Франции, ликовал оттого, что увлечение Рида Монтичелли подстегнуло цены на те пять его работ, которые уже были у Тео. И чтобы помочь брату получить солидный куш с этой внезапной удачи, Винсент изо всех сил убеждал Джона Питера Рассела, с которым они вместе учились у Кормона, купить картину Монтичелли у Тео. Он сравнивал недавно ушедшего из жизни художника не с кем-нибудь, а с самим Делакруа, мастером цвета. «В [его] работах есть нечто страстное и неизменное – богатство цвета и богатство света восхитительного юга», – в своих письмах Расселу Винсент привлекал внимание и к марсельскому художнику, заодно напоминая о себе.
Помимо длинных дружеских посланий к Тео, Винсент одно за другим отправлял письма с советами и словами поддержки «товарищам», членам круга братьев Ван Гог, главным образом Эмилю Бернару. Он сообщал им о продажах работ Моне в мансарде, намекая, что мог бы помочь и им. Винсент использовал обещание Тео способствовать обмену работ брата, исходя из сложных расчетов их относительной стоимости и дальнейшего размещения. Написав письмо Лотреку, еще одному своему соученику по ателье Кормона, он вложил послание в конверт, адресованный Тео, и попросил брата доставить его лично. Благодаря этой тактике на каждом письме Винсента появлялась печать управляющего фирмы «Гупиль». Он также написал молодому другу обоих братьев, голландцу Арнольду Конингу, призывая его «рассказать всем в Голландии, что ты видел в Париже». Даже в письмах сестре Вил он рекламировал их с братом дело: «Тео изо всех сил старается помочь импрессионистам. Он совсем не такой, как другие продавцы, которым нет ни малейшего дела до художников».
Внезапно проснувшаяся в Винсенте тяга к предпринимательству все время мысленно переносила его в Гаагу, в тесную контору Х. Г. Терстеха, где он пережил столько унижений. Холод и одиночество в гостиничном номере располагали к переосмыслению прежних суждений – это вновь поглотило воображение Винсента. В порыве воодушевления он представлял, как бывшие заклятые враги падут под тройным натиском, а их с братом дело разрастется на весь континент. С помощью Терстеха они с Тео могли бы создать целую сеть торговцев-единомышленников в Англии, Голландии и во Франции, привлекая людей, которым «небезразлична судьба художника». Терстех устраивал бы «живописцам Малого бульвара» встречи в Лондоне и в Гааге, Тео выставлял бы их в мансарде, а Винсент продвигал бы дело в Марселе и «получил бы возможность устраивать выставки импрессионистов».
Винсент представлял, как художники всех направлений стремились бы принять участие в таком благородном деле и как благодаря его новому предпринимательскому проекту осуществится давняя мечта об «объединении» художников. А такие известные «живописцы Большого бульвара», как Дега и Ренуар, движимые моральным долгом, передавали бы свои работы для общего дела. Их полотна легко продаются, и так они могли бы поддержать «малых импрессионистов» – этим термином он обозначал себя и всех художников entresol. Ван Гог представлял, как Жорж Сёра пожертвует им три свои картины – по одной для каждой новой выставочной площадки, которые он планировал организовать в Лондоне, Париже и Марселе.
Но, как всегда, все зависело от согласия безжалостного управляющего с улицы Платс. Винсент продолжал настаивать: «Нужно привлечь Терстеха». Терстех мог стать незаменимым союзником в торговле новым искусством в Голландии и в Англии, и его репутация помогла бы привлечь больше людей. Винсент написал бывшему начальнику письмо, в котором изложил свои увлекательные фантазии и смелые предсказания коммерческого успеха и описал, как перехитрить Рида на английском рынке. «В Голландии [Вы] могли бы продать для нас около пятидесяти [картин], – писал он, – а все из-за низкой стоимости полотен, представляющих несомненный интерес». Он отправил письмо Тео, поручив ему добавить от себя слова поддержки, прежде чем передавать послание адресату. А когда Винсент узнал, что Терстех вскоре собирается в Париж, он стал убеждать Тео осуществить их план и провести Терстеха по мастерским художников, где тот бы «своими глазами увидел, что в следующем году все будут говорить о новой школе».
Отправив письмо, Винсент засел в холодном номере – он сгорал от нетерпения. Уже через несколько дней он пытал Тео: «Чертов Терстех так тебе и не написал?» Когда и через две недели не было никакого ответа, он стал продумывать искусную схему, которая позволит им склонить на свою сторону хитроумного управляющего. Винсент пообещал самому себе: «Если он так и не ответит, он еще о нас услышит». Он решил, что Терстеха можно переманить, если показать ему одну из своих работ. Для этого он задумал посвятить картину недавно умершему Антону Мауве и подарить ее Йет – вдове Мауве и кузине Винсента и Тео. Терстех, как близкий друг Мауве, обязательно увидит полотно, а подобный шаг даст братьям возможность посетовать на его бездействие. «Мы не заслужили того, чтобы к нам относились бы как к пустому месту», – ворчал он.
Наконец после трех недель ожидания Тео получил письмо от Терстеха, в котором не упоминался ни Винсент, ни его послание, ни его работы. Возмущенный очередным знаком пренебрежения, Винсент писал брату: «Вот увидишь, он еще мне напишет, как только увидит мои работы». Еще раз убеждая Тео в успехе своего плана, он упросил его отправить Терстеху одну из своих парижских работ – этюд, написанный прошлой весной в Аньере, – и заверил, что дальше картины будут еще лучше. «Мы должны найти свое место под солнцем, – писал он брату. – Когда я думаю об этом, я впадаю в расчетливое безумие».
В марте, когда снег растаял, а деревья покрылись почками, все это безумие выплеснулось на холсты.
Тео вновь смог зажечь деловую искру Винсента в конце февраля, предложив ему прислать несколько картин для четвертого ежегодного Салона Независимых – главной выставки авангардного искусства. Движимый чувством вины или чувством благодарности, а может, и тем и другим, Тео сделал это предложение вскоре после их внезапного расставания. Возможно, таким образом он надеялся хоть как-то компенсировать то, что сам не взял работу Винсента для выставки в мансарде в январе и феврале, где были представлены полотна других «художников Малого бульвара» – Писсарро, Гийомена и даже Гогена, который совсем недавно вошел в круг общения братьев.
Тео выполнил свое обещание: он не только вдумчиво отобрал работы Винсента для выставки, но и приватно показал их избранным клиентам своей галереи. Один из посетителей мансарды – заезжий немецкий художник – вспоминал, как Тео «рассказывал, что у него есть брат-художник, который живет в провинции… Из другой комнаты он принес несколько картин без рам [и] скромно встал в сторонке, наблюдая за тем, какой эффект они произведут». Все это вселяло надежду. Через несколько месяцев Тео получил записку от коллекционера, бывавшего в магазине Танги и желавшего посмотреть на другие работы Винсента, а возможно, даже что-то приобрести. При этом он так мало знал о новом художнике, что в записке называл его «твой зять».
Пытаясь ухватить последнюю надежду на успех, Винсент бросился на белые, еще не оттаявшие просторы, лихорадочно подбирая подходящую натуру. Но «в серости зимних дней особо ничего не напишешь, – сообщал Тео сестре Вил, – да и холод для него вреден». Когда Винсент находил наконец подходящий мотив – грязную, изрезанную колеями дорогу или очертания Арля вдалеке, – он обращался к холодной палитре и точечным мазкам Синьяка и Сёра. Практически в то же время в Париже Тео пытался установить отношения с теми же двумя художниками. В марте он навестил Синьяка, а чуть позже приобрел работу Сёра. «Поздравляю тебя, – писал Винсент, услышав о покупке. – Я пришлю тебе кое-какие работы – постарайся обменяться и с Сёра тоже».
Но в ту зиму и весну настоящей звездой мансарды был Клод Моне. Фирма «Буссо, Валадон и K°» уже снимала сливки с прошлогодних масштабных инвестиций в серию морских пейзажей с видами Бель-Иль. Подобный успех придал Тео смелости, и он решил в дальнейшем не упускать этого художника. Моне отправился на зиму в Антиб, город на Лазурном Берегу близ Ниццы, более чем в полутора сотнях километров на восток от Арля, откуда сообщал, что трудится над серией видов средиземноморского побережья, «бурлящего моря и согнутых ветром деревьев». К началу марта Тео уже готовился выкупить антибские полотна и провести в июне персональную выставку Моне в мансарде – первую для него за целое десятилетие. Винсент, безусловно, видел и с каким нетерпением Тео ждал выставки, и как восхищался талантом Моне столь искусно выбирать сюжеты и натуру для своих картин. Новости о коммерческом успехе тоже не могли обойти Винсента стороной.
После столь длинной, снежной и небывало холодной зимы весна в том году пришла в Арль стремительно. Природа зацвела и залила все вокруг новыми красками. Яблони, груши, персики, сливы в садах – все сразу покрылось цветами. Поля заросли лютиками и маргаритками. Изгороди покрылись розами, а обочины – ирисами. Такой весны Винсент еще не видел: в сравнении с медленным оживанием после зимней спячки садика пасторского дома это было настоящее буйство плодородия.
При таком изобилии все вокруг казалось Винсенту достойным кисти. Уходящие вдаль изгороди и бесконечное многообразие фруктовых деревьев как нельзя лучше подходили для создания серии полотен, раскрывающих индивидуальный стиль художника. Именно такие серии принесли успех Моне. Каждый день, когда позволяла переменчивая погода, Винсент тащил свой нелегкий скарб из города в поля, шагая по обрамленной деревьями дороге. Винсент проявлял исключительную даже для него дисциплинированность и целеустремленность: он ставил мольберт напротив каждого фруктового дерева, как будто занимался изучением садоводства в Провансе. Он писал тонкие абрикосовые деревья, усыпанные мелкими розовыми цветами, гибкие румяные сливы и осанистые груши, украшенные бело-желтыми бутонами, писал яблони и персики за широкой плетеной изгородью, защитников от жестокого мистраля – высокие кипарисы, изображал цветущие вишни и изящные ветви миндального дерева.
Для того чтобы запечатлеть все разнообразие фруктовых деревьев, Винсент перепробовал самые разнообразные живописные стили. В арльских садах можно было найти натуру для каждого из модных парижских «-измов». Помимо воздушного импрессионизма Моне и его последователей, вроде Гийомена, Винсент работал в приглушенных тонах, излюбленных Джоном Питером Расселом, с которым они вместе учились у Кормона. За год до этого, во время поездки на Сицилию, Рассел написал серию фруктовых садов, и Винсент использовал это совпадение, чтобы привлечь богатого австралийца к участию в предприятии, затеянном вместе с Тео. «[Я] работаю над серией цветущих садов, – писал он Расселу в апреле, – и невольно часто думаю о тебе – ведь ты занимался тем же самым на Сицилии. Как-нибудь я отправлю свои картины в Париж и надеюсь, что ты согласишься обменяться со мной каким-нибудь этюдом». Но ничто не могло быть дальше от нервных точек и штрихов, с помощью которых Винсент в том же месяце изобразил ряд персиковых деревьев, чем тональные поэмы Рассела. Следуя технике (если не теории) Синьяка, Писсарро и других последователей научно выверенного цвета Сёра, он прилежно осыпал небо синими, а деревья – крохотными розовыми лепестками.
Для Бернара Винсент изображал сады, словно сошедшие со средневекового витража, старательно «выкладывая» мозаику чистых цветов, разделенных темными контурами, страстно доказывая свою приверженность заветам японизма, которыми вдохновлялись те, кто придумал клуазонизм. Винсент составлял подробные описания, которыми сопровождал пояснительные иллюстрации. «Вот еще один сад, – писал он в апреле, приложив карандашный набросок с обозначением будущих цветов. – Новый плодовый сад, довольно простой по композиции: белое деревцо, зеленое деревцо, грядка зелени, лиловая земля, оранжевая крыша и бескрайнее синее небо». Подобные описания сопровождались искренними заверениями в приверженности Бернару и отречении от импрессионистских догм.
Кладу мазки без всякой системы. Разбрасываю их по холсту как попало и оставляю как есть. Густо положенные краски, куски незаписанного холста, то там, то сям вовсе не законченные части, поправки, грубости; короче, я склонен думать, что результат настолько беспокойный и вызывающий, что он не доставит удовольствия людям со сложившимися представлениями о технике.
Но как бы громко ни заявлял Винсент о своем протесте молодому бунтовщику и единомышленнику Бернару, ему все еще было важно мнение тех самых людей «со сложившимися представлениями о технике», особенно одного из них. Той весной в своих письмах к Тео он доказывал возможность продажи «фруктовых садов» и заверял в стремлении угодить публике: «Ты же знаешь, что такие картины всем нравятся». Винсент воображал, как его солнечные сады позволят «добиться успеха в Голландии» и наконец-то склонить на свою сторону упрямца Терстеха. Он постоянно ссылался на их «несусветную радостность» – это кодовое слово, обозначавшее перемены в его творчестве, к которым Тео взывал годами. Он был уверен: новая палитра унаследована от таких звезд мансарды, как Монтичелли, или корифеев импрессионизма, вроде Ренуара, надеясь, что вместе с ней он унаследует и их коммерческий успех.
Чтобы сделать свои доводы еще убедительней, он описал планы амбициозного «единого декоративного ансамбля», способного соперничать с серией Моне из Бель-Иль и с огромными полотнами Сёра, которые братья видели в феврале в его мастерской. Винсент придумал не просто рисовать отдельные картины с садами, а целые серии гармонирующих друг с другом работ. Всю жизнь неравнодушный к каталогизации и упорядочению, теперь Винсент задумал создать серию триптихов. «Я имею смелость надеяться написать еще три, тоже подходящие друг к другу», – три изображения сада: одно вертикальное полотно, а по бокам – два горизонтальных.
Убежденный в том, что такие композиции картин более декоративны и поэтому будут хорошо продаваться, Винсент принялся «дорабатывать» уже написанные картины, чтобы «придать им определенное единство». В то же самое время он думал над «окончательным ансамблем произведений большего масштаба» – серией из девяти полотен, составленной из групп по три. Обнадеженный очередным предвкушением успеха, Винсент давал небывалые обещания своему парижскому партнеру. «Эти три забери для своей коллекции, – писал он Тео в мае относительно триптиха. – Только не продавай их, ведь вскоре каждая из них будет стоить пять сотен». «Полсотни картин такого качества, – грезил Винсент, – и я смогу вздохнуть свободнее».
Но жить этим иллюзиям было суждено недолго. Не успели опасть последние лепестки с фруктовых деревьев, как Винсент отложил кисти, и тут же навалились старые беды. Южный климат не помог – здоровье продолжало ухудшаться: художника одолевали расстройства желудка, приступы лихорадки и общая слабость. Язвы во рту, зубные боли и проблемы с желудком, по собственному признанию Винсента, превратили приемы пищи «в настоящую пытку» – оставалось только голодать. Он жаловался на рассеянность и затуманенность сознания, с тревогой рассуждая в письмах о судьбах других художников, де Бракелера и Монтичелли, из-за «болезней мозга» превратившихся в «безнадежные развалины», – так братья обозначали общую для них беду – сифилис.
Поначалу Винсент винил в преследующих его «несчастьях» «чертову зиму» и «скверное парижское вино». С приходом весны он стал меньше пить и курить, уверовав, что пьянящий средиземноморский воздух избавит его от необходимости прибегать к дополнительным опьяняющим средствам. Но и это имело пагубные последствия. «Когда я бросил пить и стал меньше курить, я вновь начал размышлять, вместо того чтобы всеми силами избегать этого. Боже мой, что за тоска и подавленность навалились на меня!» На какое-то время Винсент вообще перестал вылезать из кровати в своей комнате над рестораном «Каррель» и требовал, чтобы еда, а главное – вино, которое ему приносили, были самого лучшего качества. «Я был так изможден, так болен, – писал он, – что не чувствовал в себе сил жить в одиночестве».
Винсент скучал без Тео. С того самого момента, как он сел в поезд в Париже, он сожалел о том, что оставил брата, и утешался мыслями о счастливой встрече. «В пути я думал о тебе не меньше, чем о незнакомых пейзажах этого края, которые проносились у меня перед глазами, – писал он Тео на следующий день после прибытия в Арль. – И все время говорил себе, что потом ты, возможно, и сам будешь сюда часто приезжать». Несмотря на снег у порога гостиницы, Винсент все равно расхваливал Прованс, как когда-то Дренте, и называл его лучшим местом, где человек, занятый коммерцией, мог бы «восстановить силы, успокоиться и обрести душевное равновесие». Когда сошел снег, воодушевление, которым его наполнила весна, и безумное рвение к работе не давали пустоте захватить его. Но все вернулось, как только отцвели сады. «Ах, мне все больше кажется, что человек – корень всех вещей», – с тоской писал он в апреле. Месяц спустя он добавил: «Все выглядит иначе; изменилась и природа – стала более неприветливой».
Как всегда, он искал утешения в собственном воображении. Винсент взялся читать роман Ги де Мопассана «Пьер и Жан» – историю двух братьев. Возможно, он искал легкости, которая так восхищала его в произведениях французского писателя (читая Мопассана в Париже, он уверял, «что давно так не смеялся»), а возможно, проникновенного описания братских чувств, как в «Братьях Земгано». И наверняка он был обескуражен мрачностью и несчастливым финалом «Пьера и Жана». Однако утешением для него стало предисловие к книге, где Мопассан изложил новую теорию искусства, – Мопассан так же ясно обосновывал нынешнюю ссылку Винсента, как Золя – предыдущую. Описывая свои художественные идеалы, Мопассан настаивал на праве, даже полномочии любого художника видеть мир по-своему: создавать личную «иллюзию о мире… в зависимости от своей натуры» и затем «внушать ее человечеству». Винсент восторженно пересказывал брату идеи Мопассана («Он говорит о свободе художника преувеличивать, создавать в своем романе мир более прекрасный, простой и дарующий человеку больше утешения, чем наш»), а затем использовал эти идеи, чтобы внушить Тео и всему своему бывшему кругу собственную иллюзию о мире – о мире общего бунтарства, общей жертвы и, главное, общего одиночества, но мира, дарящего утешение. «Мы все-таки чувствуем, что живем, когда вспоминаем, что у нас есть друзья, стоящие, как и мы, вне реальной жизни», – писал он в апреле.
До самого конца весны Винсент боролся с реальностью своего одиночества, упиваясь иллюзией братских отношений и воспоминаниями об идиллии улицы Лепик. Но прошло меньше месяца, и, забывшись на минуту, Винсент сознался, что понимает, насколько призрачны его иллюзии. «По-моему, лучше самообман, чем муки одиночества, – признавался он. – Полагаю, что меня охватило бы уныние, не умей я обманывать себя».
Поглощенный «расчетливым безумием» и мыслями о прежней жизни, Винсент предпочитал игнорировать происходящее вокруг. Первые месяцы он почти ничего не писал об Арле и его жителях, а как только наладилась погода, стал регулярно выезжать из города – благо гостиница была рядом с вокзалом. Временами он прятался в ресторане «Каррель» или ел, не выходя из номера. Несколько раз Ван Гог ездил смотреть бой быков на местной арене (после в письме увлеченно сообщая брату, что видел, как «тореадор всмятку расквасил мошонку, прыгая через барьер») и, конечно, наведывался в местные бордели (удачно расположенные в квартале от гостиницы). Но даже в этих редких вылазках его глаз всегда выхватывал что-нибудь, хоть как-то связанное с делом братьев и entresol. Раненый тореадор «весь в небесно-голубом и золоте» напомнил ему фигуру на одном из «наших Монтичелли»; описание борделя в письме Бернару полностью соответствовало той жизнерадостной авангардной палитре, которую он обещал найти на юге:
Полсотни или больше военных в красном и гражданских в черном; физиономии великолепно желтые и оранжевые (таков уж цвет лица у здешних жителей); женщины в небесно-голубом и алом, самых что ни на есть ярких и кричащих. Все это в желтом свете.
Мыслями Винсент оставался в Париже – он так и не смог проникнуться самобытностью нового для себя города. Со времен Александра Македонского Арль то и дело оказывался добычей самых разных захватчиков и хранил следы всех великих цивилизаций, существование и гибель которых Винсент столько раз переживал, штудируя историю или рисуя карты: греческие поселенцы, финикийские торговцы, римские легионеры, вестготские племена, византийские правители, сарацинские завоеватели и армии крестоносцев. Карфагенянин Ганнибал наверняка видел город с высоты Альпия, хребта Альп в полутора десятках километров к северу от Арля. В 46 г. до н. э. великий Юлий Цезарь называл Арль «Римом Галлии». А вскоре, согласно легенде, семья и друзья Иисуса чудесным образом высадились на побережье неподалеку, бежав от беспорядков, последовавших в Иудее после распятия Христа.
Все эти и многие другие события помнили узкие улочки Арля. Римляне, например, оставили городу свое наследие в камне. Огромная арена, где Винсент смотрел бой быков и восхищался «громадными пестрыми толпами, нависающими друг над другом с двух или даже трех галерей», была построена в I в. н. э. императором Веспасианом. Неподалеку разоренные руины римского театра отбрасывали тень древней истории на лабиринт средневековых улочек, по которым Винсент целеустремленно шагал вперед. Он шел на этюды, не удостаивая вниманием многочисленных туристов, среди которых был и Генри Джеймс, проделавший немалый путь, чтобы увидеть «самые пленительные и впечатляющие развалины» из тех, что ему довелось наблюдать.
Не будь Винсент столь поглощен своими мыслями, он, возможно, тоже сумел бы найти в истории Арля метафору, которая смогла бы его утешить. Целые тысячелетия Арль господствовал над стратегически важным местом впадения Роны в Средиземное море. Словно остров, окруженный со всех сторон топями и водой, город находился на самой оконечности огромной треугольной дельты, представляя собой ворота в один из самых богатых регионов Европы. Но копившийся веками ил заполнил каналы устья, превратил их в болота и отодвинул море за горизонт, к югу. Лишенный порта, Арль потерялся во времени и пространстве. Теперь место шумных пристаней и сияющих вод заняли старые камни, наблюдающие за широкой ленивой рекой, покачивающейся морской травой и табунами диких лошадей.
Во всем этом Винсент видел лишь разруху. «Грязный городишко, – писал он Тео. – Сплошная разруха и упадок».
Презрение Винсента к городу распространилось и на его обитателей. Во время каждого своего выезда в сельскую местность он находил жителей Прованса странными и нелюдимыми, равно как и они его. «Все [они] словно существа из другого мира», – писал он через месяц после прибытия в Арль. Как и жители шахтерского Боринажа, арлезианцы говорили на диалекте, который Винсент, привыкший к парижскому французскому, понимал с огромным трудом. И даже сами французы высмеивали местные средневековые обычаи, католический мистицизм и всепроникающие суеверия. В 1872 г. Альфонс Доде опубликовал первый комический роман из цикла о незадачливом хвастуне из Прованса по имени Тартарен. Главный герой был жителем Тараскона, действительно существующего городка, расположенного чуть более чем в пятнадцати километрах от Арля. Благодаря этому произведению уроженцы Прованса превратились в объект насмешек для всех остальных французов – их повсюду высмеивали за балагурство и хвастовство.
Как в свое время он счел путеводитель вполне достоверным источником для изучения нравов жителей Боринажа, так и теперь, надеясь свести дружбу с «простыми и бесхитростными жителями здешних мест», Винсент руководствовался пародийным романом Доде. Он пребывал в недоумении и растерянности оттого, что единственным источником художественных принадлежностей стал для него художник-любитель и по совместительству местный бакалейщик (он имел доступ к изрядным запасам яичных желтков, чтобы готовить грунт для холстов, которые продавал). После посещения местного музея Винсент с высокомерием типичного парижанина заявлял: «Кошмар и надувательство, достойное Тараскона».
Местные жители, чувствуя презрительное отношение со стороны приезжего, отвечали взаимностью. О нем отзывались как о méfiant – «подозрительном» и frileux – «нелюдимом» типе. Позже кто-то из горожан вспоминал, что Винсент «всегда выглядел так, будто спешил куда-то, и даже не думал до кого-нибудь снизойти». Как и шахтеры Боринажа, и крестьяне Нюэнена, арлезианцы не одобряли его странных манер и причудливых одеяний. Один из местных жителей затем вспоминал Винсента как «vraiment la laideur personnifiée» – «истинное воплощение уродства». Как и раньше, он, сам того не желая, все время привлекал внимание подростков, которые «выкрикивали ему вслед ругательства, когда он, сгорбив свое массивное тело, шел с трубкой в зубах и сверкая безумным взглядом», – вспоминал впоследствии один из них. С грустью Винсент вынужден был признать, что очередная попытка обрести дом обернулась провалом. «До сих пор мне не удалось вызвать симпатию у людей, – писал он тем летом. – Иногда я не разговариваю ни с кем по несколько дней, разве что заказываю кофе и ужин. И так было с самого начала».
Правда, время от времени Винсент встречал других художников, избравших для работы Прованс. Кристиан Мурье-Петерсен, двадцатидевятилетний датчанин, живший неподалеку от Арля, оказался очередной жертвой тирании Винсента. «Работы у него сухие, правильные и робкие, – сообщал он Тео. – Я много рассказывал ему об импрессионистах». Как всегда, Винсент присылал радостные истории о вечерах и пленэрах, проведенных в компании молодого утонченного компаньона. Но как только Мурье-Петерсен покинул Арль в мае того же года, восторженные рассказы, как обычно, сменились презрительностью («этот идиот»), бесконечными воспоминаниями о ссорах и запоздалыми жалобами на полную неспособность ученика размышлять.
Как раз в то время, когда Мурье-Петерсен собирался покинуть Арль, Винсент познакомился с двадцатисемилетним американским художником по имени Додж Мак-Найт, который арендовал мастерскую в близлежащей деревушке Фонвьей. Американцы никогда не нравились Винсенту – он считал их неотесанными, и во время первой же встречи Мак-Найт полностью оправдал подобное отношение. «Лучше бы он писал картины – для художественного критика его взгляды настолько ограниченны, что можно только посмеяться», – такой итог подвел Винсент их разговору. И лишь то, что Мак-Найт был другом Джона Питера Рассела (который по-прежнему оставался объектом коммерческих амбиций Винсента), заставило последнего попридержать коней и отложить неминуемый разрыв хотя бы на пару месяцев.
Сочетание неизбывной тоски по Тео и неутихающего чувства одиночества вызвали целую волну ностальгии. Винсента мучили изнуряющие приливы воспоминаний и раскаяния, особенно в те минуты, когда он изнывал от безделья – из-за отсутствия ли материала или же тем для новых полотен. По мере того как фруктовые сады теряли былую красочность, художник все чаще жаловался на глубокие страдания и обещал самому себе «обязательно найти новый сюжет для картины». Воспоминания о былом заполнили душевную пустоту, заняв все помыслы и завладев пером и кистью Винсента.
Окрестности Арля все время напоминали ему о детстве и родных краях: о каналах, сетью покрывших болотистую местность, о мельницах, осушавших эти болота. Обрамленные деревьями дороги уходили за горизонт; бескрайние поля тянулись до самого моря. Даже небо, дугой нависавшее над цветными лоскутами рощиц, заливных лугов и скошенных полей, воскрешало в памяти великие полотна Золотого века – произведения Рейсдала и Филипса Конинка. На берегах Роны или Темзы воображение Винсента легко перемещалось в прошлое. Действительно, как и Лондон, Прованс со всеми сходствами и различиями напоминал ему о Голландии.
Времена года там сменялись так же и так же светило солнце, и этого было достаточно, чтобы перенести Винсента в долину реки Маас. «Я все время думаю о Голландии, – писал он в июле, – теперь, когда я еще дальше и времени прошло еще больше, воспоминания эти становятся все надрывней».
В апреле произошли тревожные перемены: Винсент отложил ящик с красками и взялся за перо и карандаш (свои первые художественные инструменты) – как будто и не было всех этих парижских экспериментов. Он отправил Тео два рисунка, выполненные «в технике, которую я опробовал когда-то в Голландии». Вместо того чтобы исследовать окружавшие его руины близлежащих альпийских вершин, Винсент все время обращался к сценам, которые он видел и рисовал сотни раз: ивы со срезанными верхушками; ферма, одиноко стоящая посреди пшеничного поля; одинокий путник на уходящей в бесконечность, обрамленной деревьями дороге. Наводя свою громоздкую перспективную рамку на чужие, но такие знакомые пейзажи, художник сначала делал подробный карандашный рисунок, а потом, уже у себя в комнате, раз за разом дорабатывал его пером.
Дорога на Тараскон. Перо, чернила, карандаш. Июль 1888. 25 × 33 см
Винсент использовал жесткие тростниковые стебли, которые срезал на берегах каналов и обочинах дорог. Отсекая верхушки под тем же углом, что и «у гусиного пера», он добился поразительного количества вариантов оставляемых ими следов – тонкие штрихи, точки, плотные линии, густые, как от кисти, мазки и строгие черные контуры – и научился тщательнейшим образом вырисовывать каждую ветку и лист. На некоторых рисунках Винсент поднимал горизонт почти к верхнему краю листа, сосредотачиваясь не на средиземноморском небе, а на мельчайших изменениях травянистой текстуры дикого луга. Похожие сюжеты он изображал вместе с Раппардом на болотах Пассиварт близ Эттена; их же Тео ценил куда больше бессчетных ткачей и крестьян; они же вернули здоровье матери Винсента в Нюэнене. И только эти рисунки удостоились похвалы его сурового отца.
К одному мотиву Винсент возвращался снова и снова.
В марте, когда растаял снег, Винсент совершил одну из первых вылазок за пределы Арля и приметил знакомый вид – это был разводной мост. Сооруженный из огромных брусьев, выгоревший добела на солнце, он служил переправой на канале, соединяющем Рону и Пор-де-Бук в полусотне километров на юго-восток от Арля. На родине Винсента подобные скелетообразные приспособления можно было встретить повсюду. Более того, около десятка мостов через тот же канал было построено голландскими инженерами по голландскому образцу. Именуемое в технике двукрылым раскрывающимся мостом, такое сооружение имело устройство не сложнее, чем у детской игрушки. Обшитые деревом фермы, словно ворота с каждой стороны канала, поддерживали конструкции из тяжелых балок, соединенных цепями с крыльями моста, с одной стороны и противовесами – с другой. Вес был так точно сбалансирован, что небольшого усилия хватало, чтобы привести в движение огромный деревянный механизм и открыть путь судам. С громким скрипом мост раскрывался, и по мере того, как противовесы опускались на землю, половины его поднимались, каждая перпендикулярно своему берегу.
Особенно Винсента привлек мост Режинель, соединявший дорогу из Арля в порт Сен-Луи на побережье, хотя добраться до него из гостиницы «Каррель» было не так-то просто. Впервые он заприметил этот мост в середине марта, как раз когда потеплело и местные женщины стали стирать белье на берегу поросшего водорослями канала. Эта сцена отсылала Винсента в прошлое: не только мост, но и фигуры прачек напоминали ему собственное творчество до отъезда в Париж. Дикий тростник и заросшие берега приводили на память образы полей и прудов Нюэнена, но никак не Аньера, излюбленного парижанами места отдыха. На фоне ярко-синего неба неровными тонами охры и желто-коричневого Винсент набросал мост с его каменными опорами – образ, отсылавший к пасторскому саду и отцовской Библии. Для самого моста он выбрал не яркие цветовые плоскости японизма, а скрупулезную детальную прорисовку, напоминающую о станках нюэненских ткачей. Впервые с отъезда из Парижа он обратился к своей громоздкой перспективной рамке и подробно перерисовал каждую деталь непростого механизма: опоры, канаты и подъемные блоки, тяговые цепи. Крылья моста, стоящие на массивных опорах и возвышающиеся над иссушенными берегами канала, толпящиеся крестьянки, движение беспокойных вод – все это стало частью знакомого пейзажа, такой же неотъемлемой, как старая башня над церковным кладбищем, где упокоился отец Винсента.
В течение целого месяца, не страшась тягот и неудобств, с перспективной рамкой и карандашом Винсент вновь и вновь возвращался к этой вехе своей памяти. Мост он рисовал с обоих берегов канала: на северном берегу располагался перед домом Ланглуа, смотрителя моста (по его имени местные жители называли и сам мост), а на более крутом южном берегу становился там, где тропинка шла вдоль береговой линии. Винсент рисовал мост с запада, обращаясь в сторону моря, и с востока, глядя на закат; сбоку и прямо – в сильном перспективном сокращении. Винсент, словно школьник, прорисовывал механизм моста до мельчайших деталей при помощи карандаша и линейки. В марте Винсент отправил набросок Бернару, в описании намекнув на долгие часы, проведенные в тени моста: «Матросы со своими подружками возвращаются в город… проходя на фоне причудливого силуэта подъемного моста».
С каждой поездкой, с каждым взглядом на мост прошлое все четче проявлялось и в мыслях Винсента, и на его полотнах. Уже в конце марта одной газетной статьи, посвященной памяти Мауве, присланной сестрой Вил, было достаточно, чтобы вызвать у Винсента слезы раскаяния и сожаления. «Меня охватило… что-то, чего я и сам не знаю, – сообщал он. – И это что-то подкатило комок к горлу». Со смерти кузена, о которой Винсент знал, прошло два месяца. И всего месяц назад он расчетливо задумал отправить безутешной вдове Мауве одну из своих картин только для того, чтобы привлечь внимание Терстеха. Но несколько проведенных в одиночестве недель и навязчивое стремление к мосту разбередили старые раны. В мае, в преддверии своего тридцать первого дня рождения, Тео задумал отправиться в Голландию и навестить мать и сестер, что вызвало у Винсента очередной приступ болезненных воспоминаний. Обратившись к давней семейной традиции, он написал картину в подарок ко дню рождения брата: фруктовый сад, выполненный в «доведенной до безумия пастозной технике». Винсент все время терзал себя, представляя, как в Голландии брат «в тот самый день увидит те самые деревья в цвету».
Винсент задумывал новый отчаянный план реабилитации и тем самым боролся с потоком охвативших его мыслей.
Он подолгу глядел на картины и рисунки, висевшие на стенах его номера, и постепенно стал представлять, как справится с призраками Голландии и положит конец своей бессрочной ссылке: один-единственный образ, который станет венцом их с братом дела в мансарде, скрепит дружбу с другими представителями новой школы и наконец убедит Терстеха, что он – истинный «импрессионист Малого бульвара».
Женщина с зонтиком на разводном мосту. Перо, чернила, пастель. Май 1888. 61 × 31 см
Этим образом был мост Ланглуа.
Пылая решимостью, Винсент вернулся на столь знакомый берег канала. Оберегая большой холст от весеннего мистраля, он накладывал краски – будто ставил на место исполинские детали детской головоломки. «Я старался подобрать краски так, чтобы было похоже на витраж», – вторил Ван Гог клуазонистским взглядам Бернара. Он изобразил белую песчаную тропинку, пересекающую по диагонали весь холст, инкрустированную яркими фигурами прохожих. Прямоугольник голубого неба накрывал два огромных сиреневых основания, мерцающие в треугольнике изумрудной воды. Над ними, словно каллиграфическая композиция из деревянных элементов, высился мост. На горизонте огромное золотое солнце наполняло все вокруг стилизованными волнами белых и желтых лучей.
Только художник успел все скомпоновать и подготовить набросок для Бернара, как ветер пригнал дожди. Винсенту пришлось переместиться в свой номер, где, как он жаловался Тео, «окончательно испортил» свою картину, пытаясь работать по памяти. Неудача его не сломила, Винсент пробовал снова и снова. Когда и в апреле погода оказалась против него, он засел в номере и стал работать над копией самой первой из написанных им композиций с мостом Ланглуа. Но теперь художник заполнил уже знакомые очертания яркими призматическими цветами, которые освоил еще на улице Лепик. Холст буквально пылал от контрастов: охру Винсент заменил на красно-коричневый. Неровные берега канала из темно-коричневых с вкраплениями нежно-зеленого стали ярко-зелеными, тропическими. Подернутая рябью вода из небесно-голубой сделалась ультрамариновой; каменные основания из серых превратились в лавандовые, а сам мост поражал немыслимым ярко-желтым цветом.
Итог работы оказался невероятен: Винсент создал образ, наконец-то соединивший его новое искусство с неиссякаемым источником его вдохновения – прошлым. С самого начала Винсент знал, что создал что-то новое и исключительное – «нечто примечательное, – как он сам отзывался о картине, – непохожее на то, что я обычно делаю».
Безудержное желание взять реванш, которое когда-то довело его до края в Англии и почти до самоубийства в Антверпене, подстегнуло меркантильные планы художника. Он решил прибегнуть к фантастической схеме, которая позволила бы ему наводнить своими работами дома родственников и единомышленников в Голландии: одну он планировал сделать для сестры Вил, одну – для старого товарища Георга Хендрика Брейтнера, две – для музея Гааги, одну – для непреклонного Терстеха. «У него будет моя картина», – обещал Винсент самому себе. И этой картиной должен был стать «Мост Ланглуа». «Терстех не откажется от нее, – продолжал он убеждать самого себя. – Я уже все решил». Только эта работа стала бы достойной местью неприступному управляющему за все предыдущие отказы. Только эта картина могла исправить прошлое.
В приступе оптимизма он упаковал картину в ящик и отправил Тео. «Ей только нужна рама синяя с золотом, специально для нее сделанная». Он требовал к ней столь же особого отношения, как когда-то к «Едокам картофеля». «Теперь в нашем успехе можно не сомневаться».
И хотя его искусство стало более цельным, а амбиции выросли, жизнь Винсента продолжала разваливаться. Каким бы расчетливым дельцом он себя ни воображал, на самом деле практически ничего не изменилось. Его тщательно продуманные схемы так и не привели к продаже хотя бы одной картины. Рассел не купил ни одно из двух навязываемых ему полотен (одно – Монтичелли, одно – Гогена). Когда Тео отправлял в Гаагу произведения «новой школы» в ответ на просьбу Терстеха прислать «только те работы, которые вы сами считаете лучшими», среди них не оказалось ни Бернара, ни Рассела, несмотря на настойчивые советы Винсента.
С собственными работами Винсента дела обстояли не лучше. Старания Тео так ни к чему и не привели. Единственный коллекционер, выказавший интерес к работам его брата, так ничего и не купил. Картина, которую Тео отправлял Терстеху в апреле, вернулась непроданной в июне. Не было вестей и от лондонского торговца об отправленном ему автопортрете. Три работы, выставлявшиеся в рамках Салона Независимых в марте и апреле (два вида Монмартра и натюрморт «Парижские романы»), чуть было не оказались среди мусора: когда выставка закончилась, Тео был в отъезде и не мог их забрать. Ему пришлось срочно просить молодого голландца Конинга (поселившегося в квартире на улице Лепик) забрать картины, пока их не увезли. Винсент даже не мог уговорить кого-либо из художников обменяться с ним работами. Сёра, Писсарро, Рассел, Гоген, Бернар, даже бесталанный Конинг – никто из них не воспользовался этой возможностью, несмотря на настойчивые предложения Винсента.
Если в этом темном царстве и был луч света, то он еле брезжил. Только один обозреватель выставки Независимых Гюстав Кан заметил пейзажи и натюрморт «м. Ван Гога». Так работы Винсента впервые обратили на себя внимание критика. О пейзажах Кан написал, что художник «не проявляет достаточного интереса к значению и точности используемых тонов». А «Парижские романы» описал как «полихромное нагромождение книг» и пренебрежительно счел «отличной идеей для этюда, но недостаточной для картины».
Месяцы шли, а успех не приходил ни к делу братьев, ни к творчеству Винсента. И это снова вернуло ему тяжесть вины, заставившей его покинуть Париж. На пыльных улицах Арля деньги Тео испарялись так же быстро и необъяснимо, как и в болотах Дренте. Несмотря на все обещания Винсента, переезд в Прованс к экономии не привел. «Что за невезенье! – писал он вскоре после прибытия. – Тратить здесь меньше, чем в Париже, не получается». Тео не только отправлял ему 150 франков ежемесячно (во времена, когда учитель в месяц получал 75), но и обеспечивал немалый запас красок и холстов и брал на себя прочие траты Винсента, когда тот жаловался, что оказался sans le sou.[76]
Очень скоро Винсент опять принялся за старое, то есть начал выдумывать оправдания чрезмерным тратам, сопровождая их щедрыми обещаниями неизбежного успеха, как делал это раньше, на родных просторах. «Я должен достичь того уровня, когда картины будут покрывать расходы, – заявлял он в апреле, – и даже больше, если учесть прошлые траты. Но это придет. Пусть не все получается, я это признаю́, но я над этим работаю». Привычка без конца просить и обещать подрывала его уверенность в себе. После нескольких недель активной работы во фруктовых садах Винсент признался, что он сам «не слишком высокого мнения о своих картинах», и предложил переместиться из Арля в Марсель, чтобы больше заниматься торговлей, нежели живописью. В ожидании переезда он даже купил новые ботинки и одежду и стал увещевать Тео: «Ради успеха задуманного мною предприятия я должен производить хорошее впечатление».
В то же время идея переезда пролила свет на возрастающую напряженность в отношениях Винсента с соседями. Более того, взаимная настороженность перешла в открытое противостояние. Одержимый паранойей, Ван Гог постоянно обвинял арлезианцев в попытках мешать ему и тянуть из него деньги при любой возможности: «Они просто считают себя обязанными выжимать из чужаков все соки». Винсент обвинял продавцов в том, что те берут с него слишком много, поваров – что делают все ему назло, служащих – что обманывают, а чиновников – в том, что намеренно вводят его в заблуждение. Если он пытался возражать («С моей стороны было бы проявлением слабости позволить на себе наживаться»), то обнаруживал, что они совершенно не реагируют на его жалобы. «Безразличие и разгильдяйство этих людей не вписываются ни в какие рамки», – негодовал он. Естественно, ничто так не раздражало Винсента, как пренебрежение, хотя он и признавал, что в пылу спора, бывало, мог выпалить что-нибудь со зла или по глупости. В своих письмах к Тео он крайне презрительно и язвительно отзывался о местных жителях, называя их «занудами», «лодырями», «дармоедами» и «свиньями». Даже арлезианские проститутки потеряли свою привлекательность в глазах Винсента, и это грозило тем, что он может лишиться самого верного и доступного источника общения и утешения, после алкоголя. Он называл их «потасканными» и «отупевшими» и, как и сам город, «упадочными». Каждый раз отдавая проституткам или лавочникам хоть одно су, он горько жаловался на то, что «деньги уплывают в руки людей, которые ему противны».
К концу весны отцвели последние деревья, а жизнь Винсента превратилась в череду ожесточенных стычек. Он ссорился и с книготорговцами, и с хозяевами борделей, и с бакалейщиком, что снабжал его красками и холстами, и с почтовыми служащими из-за нестандартных посылок в Париж и взимаемых сборов. Он ругался с рестораторами, когда они отказывались готовить еду для его слабого желудка, и с местной ребятней, что постоянно дразнила его.
Но больше всего Винсент ссорился со своим домовладельцем. Каждый раз на новом месте он начинал с хозяином войну: кто быстрее сдастся. В Арле он обрушил все свое бешенство на Альбера Карреля, владельца гостиницы, где снимал комнату. Винсент постоянно жаловался на отвратительную еду и на «неизменную отраву», которой вместо вина потчевал ресторан на первом этаже, на холод и на «рассадник микробов» в туалете наверху. Он обвинял Карреля в том, что тот все время пытался над ним как-нибудь гадко «подшутить». «Гостиничные дрязги губительны и ужасно на мне сказываются», – писал он Тео. Несмотря на постоянные ссоры с постояльцем, Каррель организовал для Винсента закрытую террасу, где бы тот мог сушить картины и использовать ее в качестве мастерской в плохую погоду. Но когда хозяин гостиницы попытался взять с Ван Гога дополнительную плату за новое помещение, последний стал возражать и счел это дополнительной причиной для поиска нового жилья.
Чувствуя себя отвергнутым и со всех сторон окруженным врагами, Винсент начинал чувствовать, как его большое южное приключение превращается в очередную неудачу спустя всего два месяца после старта. «Я вижу, какими трудностями грозит будущее, и подчас задаюсь вопросом: под силу ли мне все это?» Как и прежде, Винсент постоянно размышлял над своими неудачами. Он смотрел на себя в зеркало и писал теряющего молодость тридцатипятилетнего человека, с морщинами и тусклыми волосами, «безразличного и одеревенелого… опустившегося и несчастного». Взволнованный перепиской с Бернаром о христианских сюжетах, расстроенный новостями из Парижа об очередной болезни Тео и обеспокоенный отказами Терстеха, Винсент обратил свои мысли к самым мрачным темам – «смерти и бессмертию».
Это была прямая дорога к меланхолии. «Одиночество, тревоги, трудности, неудовлетворенная потребность в дружбе и симпатии – все это трудно вынести», – изливал он Тео свое отчаяние в попытке приободрить страдающего от болезни брата. «Снедающая душу печаль или разочарование даже больше, чем распущенность, подтачивают нас, счастливых обладателей надорванных сердец».
Винсенту, давно отрекшемуся от «заразной глупости» религии, оставалось лишь одно утешение. Он ухватился за возможность перерождения – искупления, которое сулило искусство. Винсент и раньше часто прибегал к этому средству, особенно в моменты кризиса. По его словам, только искусство «помогает нам создавать более возвышенный и более умиротворяющий образ природы». Вдохновляясь рассуждениями Золя в романе «Творчество» и собственными ранними попытками прикоснуться к возвышенному «оно», Винсент пришел к новому ви́дению будущего искусства – ви́дению, которое, как христианство, обещало превратить его беды в добровольную жертву, а страдания в мученичество. Всех, с кем он состоял в переписке, он уверял в грядущей «революции» в искусстве и объявлял себя и других художников мансарды ее авангардом. «Раз мы верим в новое искусство и художников будущего», – писал он Тео, —
наша вера нас не обманет. За несколько дней до смерти старина Коро сказал: «Ночью мне снились пейзажи, где все небо розовое». Но разве в пейзажах импрессионистов небо не стало розовым и даже желтым и зеленым? Это доказывает, что порой наши предчувствия сбываются.
Винсент придумал модель искупления и возрождения, которая совмещала в себе утешительные перспективы старой веры и волнующие обещания нового искусства, – концепцию полного перерождения в духе Мишле, возвышающую «художников Малого бульвара» и оправдывающую болезненную тоску по потерянному эдему в искусстве и в собственной жизни. Прошлое должно было вернуться, но вернуться очищенным и доведенным до совершенства новым пониманием цвета и более глубоким видением истины.
В конце апреля 1888 г. произошли два события, которые побудили Винсента превратить его отчаянную иллюзию в реальность – «внушить ее человечеству», как писал Мопассан. Первым стало письмо от Бернара, в котором он хвастался покупкой дома в Сен-Бриаке на побережье Бретани. И практически в то же время очередная ссора с хозяином привела его к необходимости спешно искать новое жилье в недружелюбном городе, хотя прежде он и подумывал о переезде в Марсель. Всего в нескольких кварталах к северу от гостиницы «Каррель», в дальней части городского парка, который он часто проходил мимо, направляясь за город, он увидел обветшалый дом – «заколоченный и давно пустующий». Стены дома были выкрашены желтой краской.
Глава 31 Le Paradou
Четыре комнаты, которые Винсент снял, вряд ли были воплощением его мечты. Они занимали два этажа в доме в северо-восточном углу площади Ламартин, у треугольного парка в северной части Арля, между старой городской стеной и вокзалом. Дом давно уже никто не снимал, даже несмотря на привлекательную цену в пятнадцать франков в месяц. Годы запустения отбелили его желтую штукатурку до кремовой, а зеленые ставни превратились в эвкалиптово-серые.
Это был даже не дом, а странный фрагмент здания, втиснутый в трапециевидный участок на углу. Два одинаковых фронтона, выходящие на парк, маскировали неодинаковые части строения: широкую и просторную слева – там располагалась продуктовая лавка, и узкую и тесную справа – ее и арендовал Винсент. И именно правая часть принимала на себя шум и пыль оживленной авеню Монмажур, на которую выходил восточный фасад дома. Планировка помещений была запутанной: на первом этаже размещалась только одна большая комната и примыкающая к ней кухня, на втором этаже – две крошечные спальни, туда вели общая лестница и общий коридор. Окна всех помещений, кроме кухни, выходили на юг, и ни в одной из них не было сквозной вентиляции – залог мучительной жары летом, особенно на втором этаже, и невыносимой духоты зимой. Ни в одной из комнат не было ни отопления, ни газа, ни электричества. Ванной тоже не было. Ближайшие удобства – грязный общественный туалет в соседней гостинице.
Район не располагал к прогулкам ни в какое время суток. Примыкающая гостиница и круглосуточное кафе по соседству постоянно наполняли улицы гуляками, пьяницами и бродягами. Вокзал принимал и отправлял поезда, которые, гремя и визжа, проходили по эстакаде в каких-то тридцати метрах от дома. Возле дома росли лишь несколько хилых деревьев – они были слабой защитой от палящего солнца и никак не спасали от удушающей пыли. По ночам темные фигуры шуршали ветками и стонали в кустах – здесь утоляли свой сексуальный голод многочисленные посетители квартала борделей, что располагался с другой стороны парка. Сочетание непривлекательных помещений, уличного шума и подозрительной славы, которой пользовался район, долгое время отпугивало разумных арендаторов. Для местных жителей, приходящих сюда, чтобы отправить письмо, купить продуктов или поблудить ночью в парке, угловая квартира в доме номер 2 на площади Ламартин уже не существовала – она пала жертвой запустения и вандализма, обреченная на разрушение, которое постигло ее пятьюдесятью годами позже, когда бомба союзников сровняла ее с землей.
Однако Винсенту его новое жилище казалось райским местом. Там, где другие видели лишь отваливавшуюся штукатурку, грубый кирпичный пол и непригодные для жизни комнаты, он разглядел спокойное, словно церковь, место. «Здесь я могу жить и дышать, думать и рисовать», – писал он. Неприятный район виделся ему Эдемским садом, где зелень всегда сочна, а небо над головой «пронзительно-голубое». Пыльный парк он счел «восхитительным преимуществом новой студии» и хвастался сестре Вил, что его окна «выходят на прекрасный городской сад, где по утрам можно наблюдать рассвет». Он не замечал ни упадка, ни разврата, а видел лишь карикатуры Домье, сцены из романов Флобера, пейзажи Моне и «совершеннейшего Золя» в завсегдатаях круглосуточного кафе.
Там, где остальные видели уродливую развалюху, он нашел дом. «Чувствую, что сумею сделать из него нечто долговечное, такое, чем смогут воспользоваться и другие», – писал он Тео об охватившем его предвкушении. «Теперь я чувствую твердую почву под своими ногами, а потому – вперед!» Гоген позже отметил, что Винсент нашел «дом своей мечты».
Не дожидаясь одобрения Тео, Винсент подписал договор аренды и приступил к дорогостоящему проекту возвращения заброшенного дома к жизни. Он отремонтировал внутреннюю часть и перекрасил внешнюю. «Желтый, как свежее масло, с ослепительно-зелеными ставнями», – сообщал он Вил в сентябрьском письме. Винсент починил двери, провел газ – другими словами, немало потратился, чтобы вновь сделать дом обитаемым, при этом постоянно жалуясь брату на бедность. (Тео он сказал, что хозяин согласился взять на себя расходы на ремонт.) Стремясь переехать как можно скорее, он перенес свою мастерскую из гостиницы «Каррель» в комнату на первом этаже.
Желтый дом, Арль
Но когда Винсент потребовал соответствующего снижения арендной платы в гостинице, Альбер Каррель стал возражать, что привело к бурной ссоре. («Я обманут!» – возмущался Винсент.) Постоялец был вынужден выкупить оставшиеся у Карреля вещи (тот забрал их, когда Винсент отказался оплачивать счет) и снять комнату над ночным кафе неподалеку. Спор с хозяином гостиницы Винсент перенес в местный магистрат, задав тем самым враждебный тон, который впоследствии испортит отношения и с новыми соседями.
Но никакие злоключения не могли погасить маяк, которым стал для художника Желтый дом. Перспектива постоянной мастерской оживила самую старую и самую главную мечту – об артистическом товариществе. Для Винсента дом всегда означал конец одиночества. Еще в ноябре 1881 г. он звал Антона ван Раппарда приехать в Эттен, чтобы разделить его патриотический пыл и присоединиться к охоте за «брабантскими типами». «Я иду в определенном направлении и не довольствуюсь этим, но хочу, чтобы и другие следовали за мной!» В Гааге Винсент строил планы по превращению мастерской на Схенквег в «дом иллюстраторов», где к нему присоединились бы другие художники-графики (и достаточное количество моделей), как это было в лучшие времена газеты «The Graphic». В Дренте он мечтал создать мастерскую на пустоши, где «могла бы расцвести колония художников». В Нюэнене утешался мыслями о том, что мастерская на улице Керкстрат станет «pied-à-terre» – оплотом для учеников Милле, увлеченных изображением крестьян. О том, чтобы «основать мастерскую», где он мог бы работать совместно с другими художниками, Винсент подумывал даже во время краткого, но насыщенного пребывания в Антверпене. В Париже он предложил «разделить кров и мастерскую, пока я ими располагаю», своему соученику по Антверпенской академии Орасу Ливенсу, которого едва знал.
Площадь Ламартин, Арль
С той же идеей создания художнической семьи Винсент прибыл в Арль. Разлученный с братом и с другими «художниками Малого бульвара», он еще больше жаждал найти компанию, но вечно терпел неудачу. «Мне хочется обзавестись убежищем, – писал он Тео после прибытия, – где несчастные парижские клячи – вроде тебя и некоторых наших друзей, бедных импрессионистов, – могли бы попастись, когда окончательно изнемогут».
Всю весну, страдая от одиночества, отчужденности и изнуряющих приступов ностальгии, Винсент в мыслях возвращался к идее семейственности. Он с удовольствием перебирал в памяти пережитые моменты («Мы с Раппардом частенько прогуливались вместе») и размышлял о былых неудачах («Я долго твердил себе: „В Гааге и Нюэнене ты уже снимал мастерскую и кончилось это плохо“»). И в один прекрасный день в середине апреля все обиды прошлого и устремления будущего сошлись в четырех комнатах в доме номер 2 на площади Ламартин.
«Я вполне мог бы с кем-нибудь разделить новую мастерскую, – объявил он в тот же день, когда подписал договор аренды. – И я бы этого хотел. Может, Гоген приедет на юг?»
Поль Гоген не был номером один в списке потенциальных компаньонов Винсента. Когда стало понятно, что из-за болезни брат не сможет к нему присоединиться, Винсент сначала обратился к девятнадцатилетнему Эмилю Бернару, самому сговорчивому из товарищей по улице Лепик. По-видимому, Винсент пригласил молодого живописца, еще будучи в Париже, и теперь снабжал его красноречивыми описаниями очарования арлезианок, местных красот и благотворного влияния жизни на юге. («Переселение на юг принесло бы, вероятно, ощутимую пользу многим художникам, влюбленным в солнце и цвет».) Он подчеркивал преимущества юга перед Бретанью, где Бернар снова планировал провести лето. («Я не тоскую по серому Северному морю», – едко парировал Винсент.)
Чтобы заманить друга-японофила, Винсент представил пыльные пейзажи Прованса в виде японских гравюр, сверкающих «пятнами чудесного изумруда, богатого синего в пейзажах» и «ослепительным желтым солнцем». Он отправлял рисунки и описания своих живописных полотен, которые откровенно рекламировали клуазонистскую природу Прованса. «Этот край прекрасен, как Япония, своей прозрачностью воздуха и радостным сочетанием красок».
Когда Бернар отказался (ссылаясь на свой военный долг в Северной Африке, который он так никогда и не исполнил), Винсент стал искать кого-то поближе к дому. С немногочисленными французскими художниками, работавшими в то время в Арле, отношения у него не сложились – то ли они его сторонились, то ли он сам их избегал. Какое-то время Винсент собирался пригласить датчанина Мурье-Петерсена, несмотря на «бесхребетное» искусство последнего и нежелание участвовать в частых походах Винсента в район борделей (или «на улицу добрых женщин», как тот ее называл). В марте, когда Мурье-Петерсен объявил о возвращении домой, Винсент обратил свои устремления на Доджа Мак-Найта, неотесанного американца, друга Рассела. Мак-Найт жил по соседству, в деревушке Фонвьей. «Он янки, – охарактеризовал его Винсент, – и возможно, рисует лучше большинства американцев, но янки все равно одинаковые».
Даже еще не видя работ Мак-Найта, Винсент уже подумывал о «некоем соглашении» с молодым человеком и о переселении того в Желтый дом. «Готовить тогда можно будет дома, – представлял он. – Я думаю, это будет хорошо для обоих». Однако, когда через неделю Винсент преодолел восемь километров и дошел до мастерской Мак-Найта в Фонвьей, эта перспектива (как и многие до нее) рассеялась, сменившись недовольством. Все лето Винсент называл своего американского соседа «сухарем», «простаком» и «халтурщиком», «бессердечным», «скучным» и «бесполезным». Из уважения к общему другу Джону Питеру Расселу они продолжали наносить друг другу визиты вежливости, во время которых Винсент был вынужден выслушивать критические замечания в адрес своих работ, которые затем уныло перечислял в письмах к Тео и сестре Вил: «Производит слишком странное впечатление», «полный провал», «просто отвратительно». В ответ Винсент высказал еще более резкое суждение об американском художнике: «[Мак-Найт] скоро будет писать пейзажи с овечками для конфетных коробок».
Союз с Полем Гогеном едва ли сулил что-то большее. В марте Винсент обвинял Гогена в том, что последнему «не хватает характера, который закалялся в трудностях», ставя под сомнение мужской и художественный темперамент коллеги. Комментарий относился к письму, внезапно полученному от Гогена, находившегося на тот момент в Понт-Авене, маленьком городке на побережье Бретани; Гоген сообщал, что болен и нуждается в деньгах. «Он пишет, что сидит без гроша, – передавал Винсент содержание письма Тео. – Хочет знать, не продал ли ты что-нибудь из его работ, а сам не может тебе написать – боится тебя побеспокоить». Винсент «глубоко сожалел о трудностях Гогена» и призывал Тео и Рассела приобрести что-нибудь из его работ. Винсент также отправил весьма участливый ответ в Понт-Авен (это было его первое письмо Гогену), в котором сокрушался о болезнях, преследовавших всех художников, словно проклятие («Черт побери, когда же наконец народится поколение художников, достаточно крепких физически?»), но при этом упорно не приглашал Гогена к себе, на благодатный юг. В свои сорок с лишним лет этот француз имел репутацию человека вспыльчивого, неприветливого и эгоистичного и не шел ни в какое сравнение с молодым и предупредительным Бернаром, общества которого так желал Винсент. Равно как и искусство Гогена, куда более зрелое, с его экзотическими сюжетами, не было столь привлекательным, сколь новая и пылкая доктрина цвета и простоты молодого художника, особенно после того, как в марте журнал «La Revue Indépendante» провозгласил клуазонизм венцом нового искусства.
Винсент пристально и ревностно следил за успехами Гогена в мансарде. Только в декабре и январе Тео купил работ Гогена почти на тысячу франков, в том числе написанное на Мартинике полотно «Негритянки», которое гордо висело над диваном в квартире на улице Лепик. Однако художники едва поддерживали связь после того, как в начале февраля Гоген покинул Париж. И когда он, заболев, отправлял письмо в Париж, он не знал, что Винсент переехал в Арль. Всего через неделю Гоген прислал еще одно горькое послание. «Жалуется на плохую погоду, пишет, что все еще болен, – передавал содержание Винсент. – И что из всех напастей, обрушивающихся на человечество, ни одна не бесит его больше, чем бедность, на которую он обречен пожизненно». Винсент переслал письмо Тео, вскользь посоветовав предложить Терстеху какую-нибудь работу Гогена, но не утруждал себя ответным посланием художнику на протяжении целого месяца.
Но когда Винсент наконец написал ответ, все радикально переменилось. Мурье-Петерсен сообщил о своем отъезде; отношения с Мак-Найтом двигались к неминуемой ссоре; Каррель, хозяин гостиницы, изъял все вещи Винсента. Бернар проигнорировал настойчивые увещевания и снял дом в Бретани, куда пригласил Гогена. Тео вернулся из поездки в Голландию и, хотя его здоровье было хуже некуда, сразу же запланировал визит к Моне в Живерни, где собирался предложить его импрессионистской светлости самую вкусную сделку в истории мансарды. «Ты там увидишь чудесные вещи, – писал отчаявшийся Винсент, – и будешь думать, что картины, которые я присылаю, сильно проигрывают в сравнении с ними».
В то же время солнце выжгло землю Прованса, летний мистраль засыпал все пылью. Мухи и комары превращали каждую поездку в пытку. Поля теряли цвет, сам Винсент – здоровье, а его кисть – уверенность. (Наступил май, а он так и не отправил ни одной работы в Париж.) Желтый дом остался единственным «лучом надежды» на мрачном горизонте. Увы, в попытке воплотить в реальность свои мечты о рае для художников Винсент загнал себя в ужасные долги, не сказав ни слова об этом Тео.
К середине мая 1888 г. Винсент убедил самого себя в том, что есть всего один человек, способный прервать эту череду неудач: нужно было, чтобы Поль Гоген приехал в Арль, – только это могло спасти мечту о доме для художников. «Может, мы как-то исправим прошлые ошибки, – грезил он. – И у меня будет свой тихий дом».
Винсент предпринял небывалые усилия, чтобы воплотить мечту в реальность. Как только дом на площади Ламартин засиял яркими красками, в его голове зародился куда более грандиозный план. На строительство величайшего воздушного замка в своей жизни Винсент потратил месяцы практически ежедневных уговоров. В начале лета 1888 г. он приступил к реализации своего замысла, соединив тщательные подсчеты (как в письмах в защиту Син и мастерской на Схенквег), отчаянные мольбы с призывами приехать (как те, что доносились из Дренте) и миссионерское красноречие (подобное тому, что он обрел на пустошах Нюэнена в период поклонения Милле), он все поставил на карту ради своего высокого идеала, личной и художественной утопии – рая искупления и перерождения, который сиял ярче, чем оштукатуренное и свежевыкрашенное материальное его воплощение.
Ван Гог отчаянно доказывал брату, что приезд Гогена будет коммерчески выгодным предприятием. Представляя свой план «простым деловым соглашением», Винсент составил проект бюджета, в котором учел свои домыслы, будто вдвоем жить будет дешевле и что такие работы Гогена, как «Негритянки», подорожают втрое или вчетверо. Если бы Тео погасил долги Гогена в Понт-Авене, оплатил его дорогу в Арль, добавил сто франков к ежемесячно высылаемому содержанию и потребовал у Поля присылать по работе в месяц, он, по мнению Винсента, мог не только вернуть затраченные деньги, но и «даже получить какую-то прибыль».
Он обещал Тео, что подобная схема окупится еще и за счет того, что союз с Гогеном привлечет других авангардных художников, благодаря чему дело братьев «укрепит позиции и репутацию». На волне успеха Гогена начнут продаваться и работы самого Винсента, как он считал, по крайней мере одна или две в месяц, а может быть, даже и четыре, по сто франков за штуку. «Рано или поздно труд возместит все расходы», – уверял он Тео, предсказывая скорый конец длительной и утомительной для всех зависимости. Винсенту даже представлялось, что приезд Гогена мог бы помочь заручиться наконец-то поддержкой вечного скептика Терстеха. «С ним [Гогеном], – предсказывал он, – во всяком случае, не пропадешь».
В конце мая он отослал приглашение:
Дружище Гоген,
хочу сообщить тебе, что я только что снял здесь, в Арле, дом из четырех комнат. И мне кажется, если я найду еще одного художника, который имел бы желание работать на юге и, подобно мне, был бы настолько поглощен творчеством, что ограничил бы себя, подобно монаху, во всем, кроме посещения борделя пару раз в месяц… тогда все устроилось бы превосходно… мой брат сумел бы выкроить 250 фр. в месяц, которые мы бы поделили… Ты должен был бы отсылать ему по картине в месяц.
В дополнение к намекам на бордели с прекрасными арлезианками Винсент подсластил свое предложение комплиментами («Мы с братом высоко ценим твою живопись»), обещаниями солнечной погоды («Почти круглый год можно работать на воздухе») и оздоровления («Я приехал сюда больным, но сейчас чувствую себя гораздо лучше»), однако настаивал на том, что «дело прежде всего». «Брат не имеет возможности одновременно посылать деньги тебе в Бретань и поддерживать меня здесь, в Провансе» – таков был прямой ответ на мольбы Гогена о финансовой помощи. «[Но] если мы обоснуемся вдвоем, у нас хватит на жизнь. Я уверен». Наконец, Ван Гог предостерегал хитрого бывшего банкира от обращения напрямую к Тео в попытке выторговать условия получше. «Мы все тщательно взвесили, – подчеркивал он, – и единственное средство оказать тебе реальную помощь – объединиться».
Винсент отправил черновик письма в Париж, по всей видимости для одобрения Тео, что было проявлением невиданного смирения. Но, не дожидаясь ответа, он продолжал приводить доводы направо и налево. Захваченный своими мечтами, просвечивавшими сквозь сухую деловую логику, он представлял, как приезд Гогена станет не только коммерческой удачей, но и благом для творчества обоих художников. Он утверждал, что на юге «чувства обостряются, рука становится легче, глаз острее, а ум яснее». Он говорил о юге как об идеальном месте для всех настоящих «импрессионистов»: крае призматических цветов и прозрачного света, присущего японскому искусству; воплощению мечты любого современного художника; крае, который только и ждет, когда его перенесет на холст живописец, обладающий верой, амбициями и отвагой. С нарастающей горячностью Винсент, подобно Золя в «Творчестве», превратил свое приглашение в вызов всем художникам, ценящим японизм и признающим его влияние: «Почему бы всем не отправиться в Японию, вернее сказать, в места, подобные Японии, – на юг». Ощутив, как в юности, проповеднический пыл, Ван Гог уже видел рождение новой религии юга: «Есть искусство будущего, и оно будет таким прекрасным, таким юным… Я чувствую это так остро». Свои провидческие мечты художник облек в революционную риторику, призывая к жертвам во имя общего блага и утопического триумфа.
Винсент заверял Тео, что скоро художники из «грядущего поколения» «появятся в этом прекрасном крае и сделают для него то, что сделали для своей страны японцы». И эти художники поведут за собой революцию, для которой, по его собственному мнению, Винсент лишь «расчищал путь». «Я вовсе не горю жаждой славы настолько, чтобы все поставить ради этого на кон», – уверял он, но обещал, что подобный смельчак обязательно появится. И этого мессию нового искусства Винсент называл «Милым другом Юга» – «похожим на Ги де Мопассана, только в живописи», который «весело и беззаботно изобразил бы прекрасных жителей этих мест и красоты здешней природы». Он смог бы состязаться с Монтичелли в умении передать цвет, с Моне в искусстве писать пейзажи и с Роденом в скульптуре (все эти художники были звездами entresol). Винсент особенно подчеркивал, что этот художник будет «невиданным доселе колористом».
Он не называл будущего спасителя, но сравнение с мопассановским Жоржем Дюруа, хитрым, умным, сексуальным хищником, похожим на Октава Муре у Золя, было скрытым кодом для Тео. Подобное сравнение не только отсылало к великим французским писателям-реалистам, которые совершили переворот в литературе, но и тешило воображение отрадными картинами, сулящими коммерческий успех мансарде… а заодно эротические чудеса прекрасным арлезианкам. А еще оно совершенно безошибочно указывало на искушенного, амбициозного и хищного художника, который томился сейчас в Понт-Авене, больной и без гроша в кармане.
Как и все утопические замыслы Винсента, этот проект был связан и с прошлым, и с будущим. Вместе с Гогеном они должны были последовать примеру художественных «братств» прошлого: от средневековых гильдий художников, члены которых «любили друг друга как братья», до голландцев Золотого века, «хваливших и ободрявших друг друга»; от авторов и художников газеты «The Graphic», работавших плечом к плечу в своих мастерских, создавая «нечто священное, нечто благородное, нечто возвышенное», до барбизонцев, устроивших не просто колонию художников, но благородное сообщество родственных душ, готовых поделиться друг с другом «своим теплом, своим пылом и своим энтузиазмом».
На мечту Винсента о потерянном рае наложился модный в то время миф о братстве японских монахов-буддистов, известных как бонзы. Винсент читал об этих экзотических религиозных братствах как в серьезных источниках (в «Японском искусстве» Гонза), так и в модных книжках вроде «Мадам Хризантемы» Пьера Лоти – обильно сдобренного фантазией повествования о путешествии в Японию. Теперь Винсент представлял сближение с Гогеном как союз жрецов высшей идеи, отрекшихся от себя, готовых «любить и поддерживать друг друга», живущих в «братском единстве, где царит гармония». Сравнивая мистический Союз бонз с Союзом братства общинной жизни, колонии которого процветали на голландских пустошах, Винсент призывал Гогена к монашеской жизни с «холодной водой, свежим воздухом, простой и здоровой пищей, скромной одеждой, крепким сном» – такую жизнь более десяти лет назад они вели с Гарри Глэдвеллом в мансарде на Монмартре.
Винсент мечтал о том, чтобы в будущем привлечь в Желтый дом не только Гогена, но и всех бедствующих художников авангарда – всех «бедняг, чей дом – дешевые кафе и гостиницы, изо дня в день перебивающихся с хлеба на воду». От имени всех художников, «что влачат жалкое существование, подобно бездомным псам», Винсент вещал о смысле новой миссии. Если Тео действительно поддерживал «смелые начинания импрессионистов», он был обязан, по мнению старшего брата, позаботиться, «чтобы у художников были крыша над головой и хлеб насущный». Воскрешая в памяти фантазию о столовой для бедных в его квартире на Схенквег, Винсент представлял, как сможет помочь всем бездомным «ломовым лошадям» Парижа, которые, как и он сам, страдали за искусство.
Мы платим высокую цену за то, чтобы быть звеном в цепи художников; и мы платим своим здоровьем, молодостью и свободой, которой мы наслаждаемся не в большей степени, чем извозчичья кляча, везущая людей за город наслаждаться весной… Сознавая, что ты и есть та извозчичья кляча, которой придется впрягаться в ту же старую повозку. А ты хочешь жить на залитом солнцем лугу, у реки, вместе с другими, такими же свободными, как ты, лошадями, быть, как они, свободным и плодовитым.
Разумеется, такое представление о «пастбище» для отвергнутых художников полностью соответствовало давнему стремлению Винсента создать союз творцов, где успешное меньшинство будет поддерживать обделенное большинство. Почему художники должны быть «привязаны к необходимости зарабатывать на хлеб», вопрошал он, распространяя собственное ощущение неволи на всех «художников Малого бульвара», ведь это «означает, что на самом деле никакой свободы и нет». Он призывал Тео вступить в борьбу с этой вопиющей несправедливостью и возглавить новое общество художников – объединение, где «торговец протягивает руку художнику, берет на себя повседневные заботы, обеспечивает мастерской, едой, красками и т. д., а художник посвящает себя творчеству». Уговаривая брата взять на себя заботу о страдающих товарищах, Винсент обретал столь необходимый ему покой. Превращая свою долгую зависимость от Тео в моральное право всех страдающих художников, а годы поддержки, получаемой от брата, – в утопическую обязанность всех успешных торговцев (и художников тоже), Винсент сам избавлялся от глубинного чувства вины, трансформировал его в райское видение о Желтом доме.
Надежда на искупление была столь сильной, что возможность неудачи вела к размышлениям о самом страшном: болезни, помешательстве и даже смерти – предвестию будущего, которое Винсент не мог бы пожелать. Но на тот момент лихорадочное ожидание приезда Гогена уносило Винсента в будущее радужное, не омраченное никакими сомнениями. «Мечты, ах эти мечты! – вспоминал позднее Бернар полные фантазий письма Ван Гога (он тоже получал их весной 1888 г.). – Гигантские выставки, филантропические фаланстеры художников, основание колоний на юге».
В июне все эти мечты выплеснулись на холст. Пытаясь придать весомость своим доводам, Винсент вступил в самую продуктивную, самую убедительную и самую важную творческую стадию. Настойчивые приглашения в Дренте он сопровождал журнальными иллюстрациями на тему жизни в краю болот. В Нюэнене он защищал свой крестьянский быт, твердя, словно заклинание, имена Милле и Израэлса. В Провансе после двух лет работы с новым цветом и в новой живописной манере он отстаивал свои планы на Желтый дом при помощи картин, составивших впоследствии славу западного искусства.
Соленые брызги Средиземного моря били прямо в лицо. Винсент закончил рисунок четырех рыбацких лодок на берегу, у самой кромки воды. Он приехал в старинный городок Сент-Мари-де-ла-Мер в конце мая, преодолев почти полсотни километров в дилижансе с большими колесами, «просто чтобы посмотреть на синее море и синее небо». «Наконец-то я увидел Средиземное море», – ликовал он. Борясь с яростными ветрами из самой Африки, Винсент пытался запечатлеть, как утлые лодчонки преодолевают волны. Но в итоге почти все пять дней в Сент-Мари он провел, бродя по ослепительно-белой деревушке, зарисовывая аккуратные ряды местных домиков – cabanes, «выбеленных сверху донизу, даже с белой крышей».
Мысли легко переносили Винсента в прошлое. Море напоминало о дяде Яне – адмирале, дюны – о Схевенингене, а домики – о лачугах в Дренте. Те же призраки былого отвлекали его внимание от зубчатых стен собора, притягивавшего толпы паломников и давшего имя городку. Согласно провансальской легенде, после чудесного путешествия именно сюда прибыли из Святой земли три Марии, в том числе Мария Магдалина. Каждый год в конце мая сотни паломников проделывали непростой путь по соленым топям Камарга, чтобы принять участие в праздновании Дня святой Сары, служанки, сопровождавшей Марий на их чудесном корабле. В основном съезжались цыгане, которые сделали темнокожую Сару своей покровительницей. И скорее всего, Винсент отправился в Сент-Мари вместо Марселя, в котором обещал побывать, под впечатлением от разноцветных повозок пылких цыган, собравшихся здесь на ежегодное празднование всего несколькими днями ранее.
Улица в Сент-Мари. Перо, чернила. Июнь 1888. 30,5 × 47 см
Но после прибытия в Сент-Мари Винсент не мог отвести взгляда от лодок на пляже. Каждое утро он шел на берег и смотрел на них: «Маленькие лодки, зеленые, красные, синие, очаровательные по форме и цвету, похожие на цветы». Но каждый раз они выходили в море еще до того, как он успевал приступить к работе. «Они спешат уйти, пока не поднялся ветер, – объяснял он Бернару, – и возвращаются, когда он уже слишком сильный». На пятое утро Винсент встал рано и бросился на пляж, прихватив с собой лишь блокнот и перо. Он застал несколько лодок, которые еще отдыхали на песке в ожидании новой битвы с волнами – так же спокойно и покорно, как парижские ломовые лошади. Работая без перспективной рамки, он зарисовал их одинокую величавость: одна на переднем плане, остальные три выстроились в неровный ряд следом за первой; их мачты топорщились в разные стороны, как ветви подстриженных берез в Нюэнене, а части такелажа перекрещивались под самыми невероятными углами. Еще до того, как к ним вернулись хозяева, Винсент успел сделать пометки о цветах прямо на наброске.
В тот же день художник уехал, неожиданно прервав пребывание на побережье после непонятного визита кюре и местного жандарма. (Можно предположить, что Винсент обратился с просьбой позировать к местным жителям – или даже жительницам, которых он сравнивал с произведениями «Чимабуэ и Джотто: тонкие, прямые фигуры, немного печальные и мистические», что обеспокоило местных жителей и побудило обратиться к представителям власти.) Он вернулся домой через дебри Камарга, оставив в Сент-Мари все три написанных там полотна: как он объяснял Тео, «они еще не подсохли настолько, чтобы выдержать пять часов тряски в экипаже». За ними он так и не вернулся.
Зато рисунки Винсент забрал. Возвратившись в Желтый дом, он отправил Тео целую пачку, а оставшиеся, в том числе «Лодки на берегу», отнес в мастерскую, где принялся превращать их в живописные полотна. Для начала художник поработал с отмеченными в блокноте цветами, опробовав их в акварели того же размера, что и набросок (39,5 × 53,5 см). Винсент целиком и полностью пренебрег всеми уроками Мауве, некогда преподававшего ему науку рисования в цвете, и жирно обвел тростниковым пером контуры лодок. Пространство между линиями заполнил ровными мазками светлых, прозрачных цветов: дополнительных красного и зеленого для лодок, оранжевого для песка и синего для всего остального пейзажа. И наконец он перенес свои храбрые лодочки на левую часть холста большего размера (65 × 81 см), оставив справа и сверху место для моря и неба. Винсент составил изображение из плоскостей чистых и ярких цветов: бордово-кобальтовый корпус с серо-зеленым бортиком, темно-зеленый нос с оранжевым бортиком, зеленая, цвета авокадо, скамья и белые ребра, желтая мачта, лазоревый руль, бледно-голубые весла, и целая радуга разноцветных снастей.
Но к тому моменту, когда Винсент закончил писать небо и море, его восприятие полностью изменилось. Вместо того чтобы поместить свои самоцветные лодки на контрастирующий синий и оранжевый фон, он перенес их в мягкий и мечтательный мир – мир сверкающего неба и серебристого света, который непременно узнали бы Мауве и Моне. Белые облака растворялись в мазках нежно-голубых и зеленых оттенков, простираясь сияющим небосводом над острыми мачтами. Цвет пляжа переходил от насыщенного бежево-золотого на переднем плане, там, где отдыхают лодки, в ярко-бронзовый вдалеке. Волны с белыми «барашками» окрашивали мокрый песок в лиловый цвет. На горизонте небо сливалось с морем в синем объятии, переливающемся тонами бледно-голубого и морской волны. Изображенные на фоне этого мягкого утреннего света лодки, сиявшие контрастами чистых цветов, готовы были, казалось, вырваться из плоскости полотна.
Винсент утверждал, что «Рыбацкие лодки на пляже» и другие картины, написанные по наброскам из Сент-Мари, – яркие книжки-раскраски – были доказательством того, что он обрел на юге Франции свою «настоящую Японию». «Я все время говорю самому себе, что здесь я в настоящей Японии, – восклицал он. – Достаточно лишь открыть глаза и писать то, что я вижу прямо перед собой». Ван Гог писал Бернару и Гогену, нахваливая побережье и его «занятные мотивы», «наивные пейзажи» и «примитивный колорит». Он заявлял о приверженности новой доктрине клуазонизма, которую определял как «упрощение в духе японцев», которого они добиваются, «располагая плоские пятна одно рядом с другим и схематично намечая движение и формы характерными линиями».
Винсент с восторгом рассказывал Тео о том, как легко будет продать «Лодки» и другие подобные работы, сравнивая их с японскими гравюрами и считая столь же привлекательными для «украшения домов буржуа». В выражениях, подобных тем, что когда-то использовал Моне, рекламируя свою антибскую серию (ее как раз в это время выставляли в мансарде), Винсент утверждал, будто короткое время, проведенное им на юге, позволило ему обрести новое видение. «Теперь я вижу вещи на японский манер, – писал он, – иначе чувствую цвет». И действительно, разве сам Моне не написал картину с четырьмя яркими лодками на берегу? Винсент приводил эти и прочие доводы, чтобы брат убедил других торговцев «тоже отправлять художников, чтобы они работали здесь. Мне кажется, в таком случае Гоген точно приедет».
Винсент отправил похожие воззвания Бернару и Гогену, невзирая на возражения первого и нерешительность последнего. «Осознаешь ли ты, что мы – Гоген, ты и я – поступили очень глупо, не поехав вместе в одно и то же место?» – упрекал он Бернара в середине июня. Чуть позже в очередном письме он пытался донести до своих друзей ту же мысль, зашифровав ее в наброске четырех лодок. «Жизнь проносится так быстро, что мы не успеваем ни разговаривать, ни работать. Потому, пока мы так разобщены, мы словно носимся по неизведанным водам нашего времени в своих утлых лодчонках».
Но главное приглашение всегда было адресовано Тео. «Мне бы очень хотелось, чтобы и ты немного пожил здесь», – писал Винсент брату после возвращения из Сент-Мари. «Мне кажется, что тебе стоит снова как можно глубже погрузиться в природу и мир художников». Как во времена жизни в Дренте, Винсент уговаривал Тео бросить работу в «Гупиле» или, по крайней мере, потребовать «отпуск на год (с полным сохранением жалованья)», чтобы он мог поправить здоровье и «раствориться» в спокойствии юга. «Куда бы я ни шел, я все время думаю о тебе, Гогене и Бернаре, – писал он. – Здесь так красиво, и мне всех вас очень не хватает».
Охваченный мечтами, Винсент вернулся к холсту и крупными буквами написал на одной из лодок: «AMITIÉ» («Дружба»). Затем на пустующей глади синих волн он написал четыре маленькие лодочки, дружно устремившиеся в бескрайнее море; ветер раздувал их паруса, а впереди их ожидала глянцевая морская гладь.
Всего неделю спустя Винсент отправился на север, к Тараскону, родине Тартарена, легендарного шута из произведения Доде. Дорога пролегала вблизи знаменитых руин церкви аббатства Монмажур, циклопического сооружения из известняка, вознесшегося на сорок пять метров над дельтой Роны. Бо́льшую часть своей истории аббатство Монмажур высилось словно неприступный скалистый остров, омываемый водами Средиземного моря. В VI в. христиане укрылись здесь от опасности и в знак благодарности за спасение высекли на вершине холма первый суровый храм из скальной породы. Последующие поколения монахов за годы служения постепенно превратили его в византийскую капеллу, ее – в средневековую крепость, крепость – в ренессансный монастырь, а в XVIII в. – в укрепленный дворец с садами. После революции все здесь пришло в запустение.
Разведав наименее крутую дорогу, к середине лета 1888 г. Винсент не раз посетил скалистую вершину холма с руинами аббатства Монмажур. Проведя всю жизнь на равнинах, он восхищался великолепным видом, который открывался с башни аббатства на юг, в сторону Арля и равнины Ла-Кро. Здесь, у подножия гор, Рона оставляла самую плодородную почву, унося соляные отложения к югу, в Камарг. В начале XIX в. проект осушения на голландский манер позволил возделывать землю Ла-Кро, каменистую, но пригодную для сельского хозяйства, особенно для виноградников. Результатом стал живописнейший вид: известняковые островки и крошечные деревушки, затерявшиеся среди полей и утопающие в зелени. В середине мая, когда Тео предложил Винсенту прислать несколько работ для выставки в Амстердаме, тот сразу же подумал об этом открывавшемся с высоты виде. За неделю Винсент сделал семь тщательных рисунков фиолетовыми чернилами, в том числе четыре широкие панорамы Ла-Кро. Но уже спустя несколько дней увлечение этими видами сменилось жаждой «японских» цветов, которая и увлекла художника в Сент-Мари в конце мая.
Но к моменту возвращения в середине июня спор о Желтом доме изменил свое направление, и нетерпеливый взгляд Винсента обратился в другую сторону. Прибыв в Сент-Мари, он узнал, что его однокурсника по студии Кормона Луи Анкетена журнал «La Revue Indépendante» назвал «лидером нового направления, в котором отчетливо проявилось влияние японского искусства». А вскоре после этого Винсент услышал о еще более завидном достижении: Анкетен продал картину. Покупателем стал Джордж Томас, который давно являлся объектом коммерческих интересов Винсента, а проданной работой был этюд «Крестьянин».
Хотя Винсент и подвергал сомнению лидерство Анкетена (он считал, что его молодой протеже Бернар «в подражании японцам заходит, пожалуй, подальше, чем Анкетен»), с продажей картины было не поспорить – этим ни он, ни Бернар похвастать не могли. Теперь Анкетен, как новопровозглашенный лидер движения, задавал тон. Через несколько недель Гоген сообщил Тео, что работает над картиной «с тремя маленькими девочками, танцующими бретонский гавот». До конца лета Бернар должен был приехать к Гогену в Понт-Авен, тоже намереваясь писать жителей этой скалистой и необычной провинции ровно на другом конце Франции. Примерно в то же время Тео вернулся из Живерни с восхищенными рассказами об увиденных им в мастерской Моне великолепных пейзажах, передающих эффект ускользающего света и уходящего лета в окрестностях Иль-де-Франс.
Тогда же, в июне, Винсент прочитал отзыв о выставке антибской серии Моне в галерее Тео. Критик не скупился на похвалы, восхищаясь «близостью» Моне к природе, и хвалил его за умелую и легкую передачу естественной красоты южного побережья Франции в Антибе, которое он сумел воспеть в своих полотнах так же, как прежде северное побережье в Бель-Иль. Объявив Моне «поэтом и историком юга», а также преемником Милле и Коро в возвращении сельской жизни на должное место в искусстве, он призывал соотечественников принять поэтичность своей страны. Зачем обращаться к тихоокеанским островам или древним цивилизациям для поиска «примитивных» образов, когда в самой Франции все еще есть нетронутые райские уголки?
Пока Винсент был в Сент-Мари, автор этого отзыва Гюстав Жеффруа написал письмо Тео, в котором выразил заинтересованность в покупке одной из работ Винсента.
В статье и в предложении Жеффруа, в выборе темы полотна Анкетеном и в сообщениях о новых образах из Парижа, Понт-Авена и Живерни Винсент увидел новые возможности реализовать свою мечту о Желтом доме. Его письма и работы изобиловали доводами в свою пользу: никто, по уверениям Винсента, лучше его не понимал природу «во всех ее тонкостях» и не любил так сильно сельскую жизнь; никто не знал так хорошо простую жизнь крестьян и их глубинную связь с землей; Арль же был лучшим местом для художников, чтобы воссоединиться с чистой поэзией природы. «Я смотрю вокруг и вижу в природе так много, что просто не остается времени думать о чем-нибудь другом». Внезапно отменив свой повторный визит в Сент-Мари, Ван Гог упаковал художественные принадлежности и отправился навстречу обжигающему солнцу и бурному мистралю Ла-Кро.
За последующие две недели он написал почти десяток картин в поддержку своих пасторальных воззваний. Снова и снова Винсент рисовал виды золотистых пшеничных полей Ла-Кро и каждый раз поднимал горизонт все выше и выше, чтобы сосредоточиться на летнем буйстве красок. «Пшеница переливается всеми оттенками золотого, – писал он, комментируя свою работу, – старое золото, медь, золотисто-зеленый, красно-зеленый, золотисто-желтый, зеленый, красный и бронзово-желтый». Он изменил освещение: из ослепительного полуденного желтого сделал красно-коричневые оттенки заката, чтобы пшеница «поблескивала в сумерках». Небо из кобальтового переходило в лиловый, в бирюзовый и даже в желтый, такой же насыщенный, как само солнце, «раскаленное в полдень, словно печь». Он писал нескошенные поля, колышущиеся от ветра и ждущие косы; молотильщика, неспешно пробирающегося через высокие колосья и оставляющего за собой след из снопов скошенной пшеницы; растрепанные стога, заполнявшие гумно и служившие импровизированными постелями для усталых жнецов.
Возбужденный собственными доводами и преследуемый невыносимой жарой и свирепыми ветрами, Винсент заканчивал одну картину и тут же начинал другую, иногда делая по две в день, – так он пытался угнаться за собственным ви́дением «художественного рая» в Провансе. «Я сделал семь этюдов с пшеничными полями, – хвастал он Бернару, – сделал быстро-быстро-быстро, в спешке, как жнец, что работает молча под палящим солнцем, думая лишь о жатве».
Одна из таких работ особенно хорошо отражала новый взгляд Винсента на манящую сельскую утопию, такую знакомую и одновременно экзотическую, зовущую всех настоящих художников на юг. На возвышенности к востоку от Арля Ваг Гог установил перспективную рамку лицом на север, в сторону Альпия, и принялся рисовать великолепную панораму золотой долины Кро. «Я работаю над новой темой, – сообщал он Тео, – поля, зеленые и желтые, до самого горизонта». На холсте больше чем 70 × 90 см – на таких он в Арле еще не писал – воображение Винсента превращало каменистые, зажаренные солнцем, похожие на клетки шахматной доски поля в роскошную Шангри-Ла. Солнечный свет мягко и ровно падал, не оставляя ни малейшей тени, оглаживал свежескошенные поля и насыщал цветом каждый уголок мозаичной равнины: белые песчаные дорожки, лиловые тростниковые ограды, оранжевые черепичные крыши, поля разных оттенков желтого и зеленого, перемежающиеся с мятно-зелеными островками новой поросли. Рощи, кустарники и заросли насыщенно-зеленого цвета уходили далеко, до самых пурпурных скал Монмажура, а на горизонте возвышался сиреневый Альпий под безоблачным голубым небом.
Настоящая победа клуазонизма над видимой реальностью, затуманенным дымкой и выжженным солнцем ландшафтом, абсолютная прозрачность во всем – от невысокого частокола на переднем плане до неровной полоски гор вдалеке. Всё – от маленькой синей повозки с сеном в центре полотна до белых руин Монмажура почти на самом горизонте – изображено одинаково четко, ни один контур не размыт в этом мире несуществующей воздушной перспективы. В пространстве бескрайнего пейзажа различимы маленькие фигурки крестьян за работой, каждый из которых – словно наглядное воплощение какого-то аспекта сельской жизни и сельского труда: жнец заканчивает работу в поле; по кромке другого луга еле движется повозка, запряженная лошадью; вдалеке пара бредет домой, а рядом с ними в телеге стоит фермер и забрасывает пшеницу на сеновал. На переднем плане – старые символы сбора урожая: лестницы, приставленные к стогам, пустая синяя телега и пара ярко-красных запасных колес.
Проработав под палящим солнцем и завершив картину всего за один день, Винсент вернулся домой с еще большей уверенностью в собственном искусстве («Перед последней картиной все остальные меркнут») и с новыми доводами в защиту своей миссии на юге. «Я двигаюсь в правильном направлении», – восклицал он. «Если бы Гоген согласился перебраться ко мне… мы сразу бы стали первооткрывателями юга». Мечтая о возвращении к истокам, Ван Гог вновь клялся в солидарности с крестьянами Нюэнена. «Во время жатвы работа моя была не легче, чем у крестьян-жнецов», – заявлял он. «Надеюсь со временем стать настоящим сельским жителем».
Защищая примитивистскую честность своих новых работ, Винсент приводил в пример самые известные деревенские образы Милле и «невинных и кротких созданий», населявших романы Золя. Следуя нативистским наставлениям Жеффруа, Винсент сравнивал свои простые полотна не с японскими гравюрами, а с «наивными картинками в старых-престарых сельских календарях, где мороз, снег, дождь, хорошая погода изображены в совсем примитивной манере». Ван Гог утверждал, будто его вдохновила картина сбора урожая прославившегося теперь Анкетена, виденная им в Париже, и рассуждал о новоприобретенном сходстве с Полем Сезанном, которым восхищались и Гоген, и Бернар и который был крестным отцом клуазонизма – объединяющего направления для всех трех художников. Так же как и Сезанн, ставший «неотъемлемой частью местности», которую он так часто писал в окрестностях Экса (расположенного в восьмидесяти километрах отсюда), Винсент ощущал неизъяснимую связь с Ла-Кро. «Когда я приношу холст домой, я говорю самому себе: „Гляди-ка, я, кажется, попал в тона папаши Сезанна“», – писал он. «Работаю даже в полдень, на самом солнцепеке, на пшеничных полях без намека на тень и наслаждаюсь зноем, как цикада».
В письмах к Тео Винсент апеллировал к любимым художникам обоих братьев и к лидерам продаж в фирме «Гупиль»: от Филипса Конинка и Жоржа Мишеля с их небесными видами до барбизонских пасторалей Милле и Дюпре и пейзажей Монтичелли. Но чаще всего встречались отсылки к тогдашней звезде мансарды. У заката над Ла-Кро «тот же великолепный эффект, что у Клода Моне, – заключал Винсент. – Выглядит отменно». В то время как Моне писал Средиземное море в Антибе, у Винсента была долина Кро, «простирающаяся до самого горизонта», «прекрасная и бескрайняя, как море». Жеффруа утверждал, что виды побережья Моне способны убаюкивать чувства и вводить в состояние, подобное сну. Винсент же говорил, что его райская панорама может успокоить усталую душу созерцанием бесконечности. «В этом плоском пейзаже, – писал он, – нет ничего, кроме вечности».
Стремясь подкрепить свою идею, в июле художник вернулся на холмы Монмажура, чтобы запечатлеть любимую долину с еще более высокой точки. Если бы не долгая дорога и не сильный ветер на вершине холма, он наверняка написал бы захватывающий вид, открывавшийся с руин аббатства. Но даже при помощи пера и бумаги ему удалось передать видение рая. На двух больших листах (49 × 61 см) Винсент нарисовал вид долины с высоты птичьего полета. «На первый взгляд похоже на карту», – писал он.
Ван Гог тщательно запечатлел местность, раскинувшуюся внизу, – с известняковыми уступами Мон-де-Корд на востоке, берегами Роны на западе, с деревнями, амбарами, фермами, с паутиной заборов, дорог и даже железнодорожных путей. Затем с силой и изобретательностью, удивительными даже для него, Винсент мелко заштриховал пером все внутреннее пространство между контурами. От его одержимого пера не ускользнула ни одна деталь – ни борозда, ни кол в заборе, ни пучок травы, ни малейшее изменение текстуры, как бы далеко оно ни было. Каждая точка и черточка, штрих и линия, завиток и загогулина были призваны подтвердить красоту и величие Ла-Кро. Похожий на карту пейзаж превратился в нечто волшебное. Завершив работу, Винсент тут же отправил брату два рисунка в качестве отчета, приглашения и просьбы. «Освежи свой взгляд видом просторов Кро, – требовал он. – Мне очень хочется дать тебе верное представление о простоте здешней природы».
Но и в работах Винсента, и в его описаниях юга кое-чего не хватало. Как и в прошлый раз, он уехал в провинцию в поисках моделей. Целых два года в Париже художник мучился от дороговизны и недостатка натурных штудий в своей мастерской. В Арль же он прибыл специально, чтобы подыскать моделей для многофигурных полотен и портретов, – регион был известен привлекательностью своих жителей. «Здесь довольно много красивых людей», – сообщал он Вил. Каждый раз на прогулке, по его словам, он видел «женщин, как у Фрагонара или Ренуара», «девушек, напоминавших о Чимабуэ и Джотто», «не уступающих красотой моделям Гойи или Веласкеса». Но за исключением одной пожилой арлезианки, которую он написал вскоре после прибытия, ему все так же не везло, как и в Париже.
В мае Винсент переехал в Желтый дом, и после тесного гостиничного номера у него наконец появилось место, куда можно было приглашать моделей. Поездка в Сент-Мари, где он надеялся найти купальщиков, которые согласились бы позировать, вызвала очередной приступ воодушевления: «Хочу писать фигуры, фигуры и еще раз фигуры». «Я начну стремительную атаку на моделей, – заявлял он, – вот моя настоящая цель». Как и когда-то в Антверпене, Ван Гог принялся разглагольствовать о том, как будет заманивать женщин к себе в мастерскую, обещая сделать портрет. «Я уверен, они проглотят наживку», – радостно писал он.
Долина Ла-Кро. Вид с Монмажура. Перо, чернила, мел. Июль 1888. 49 × 61 см
Но не тут-то было. В Сент-Мари он прибыл слишком рано – купальный сезон еще не начался, а в Арле все модели ушли собирать урожай. Уговорить подозрительных крестьян замереть во время сбора колосьев или сбрасывания сена в стог на некоторое время, чтобы он успел зарисовать их в движении, не получалось. В результате Винсент писал картину за картиной, а героев сельской жизни на них почти не было видно. В отличие от знаменитых крестьянских работ Милле фигуры на полотнах Винсента мелкие и едва прорисованные, их почти невозможно заметить в этом буйстве солнца и пшеницы. В июне в отсутствие модели он испортил немало картин, пытаясь нарисовать фигуру по памяти. «Мне все еще крайне нужны мои модели, – писал он сестре, вспоминая послушных де Гротов из Нюэнена, – те, что будто созданы для меня, которых я обожаю; вот бы они были здесь».
Наконец Винсент в отчаянии принялся умолять Вил вернуть несколько гравюр, спасенных из мастерской на Керкстрат. Если уж приходится работать с бумажными, а не с живыми моделями, надо выбирать лучшие. Винсент начал бояться, что неудачи с моделями, особенно женского пола, поставят под угрозу весь его художественный проект, как это уже бывало раньше. «Работа над портретами – это куда серьезнее, – настаивал он, – это то, что позволяет мне развивать все, что есть во мне самого лучшего». Эта навязчивая идея переносилась на его представление о Желтом доме, и Винсент загадочно предрекал, что будущий художественный мессия, «Милый друг Юга», «станет в изображении фигуры тем, чем стал Клод Моне в пейзаже». Как герой Мопассана, Винсент представлял, что чувственный конкистадор и покоритель темнокожих дикарок Гоген приедет в Прованс и привлечет легендарных красавиц Арля в их общую с Винсентом мастерскую.
Мечты об эротических и художественных победах лишь усилились после того, как Винсент услышал, что Гоген приступил к написанию картины с танцующими крестьянками – райской фантазии в духе Жюля Бретона. В то же самое время двадцатидвухлетний Бернар мучил Винсента пикантными историями о посещениях парижских борделей, рисунками проституток и стихами, побуждающими к эротическим похождениям. Боясь поражения на этом поприще, Винсент, как и в Антверпене, прочесывал бордели и переулки Арля в поисках «публичных женщин», согласных ему позировать. Возможно, именно таким образом он нашел «грязную девчонку», которая тем же летом стала моделью для единственного портрета, а затем исчезла. Он хвастался своей находкой, «уличной девчонкой, напоминающей головы на картинах Монтичелли», своим друзьям, таким как Рассел, которые разделяли его вкус к проституткам и, как надеялся Винсент, могли поддержать великие планы по покорению юга. (Правда, брату он о ней не упоминал, утверждая, будто избегает женщин из страха перед очередным «кризисом по женской части».)
Собственно, главным подтверждением «сексуальной притягательности» Арля, которое Винсент смог найти и которым мог поделиться со всеми, была совсем не женщина. Это был мужчина. В середине июня, когда сбор урожая был прерван ливнями, некто удивительный вошел в Желтый дом и уселся прямо перед мольбертом Винсента. На мужчине была алая блуза без рукавов и с расшитым воротником, отделанная крупными золотыми завитками. Голову его украшала красная феска, лихо сдвинутая набекрень; сбоку болталась большая черная кисточка. Он уселся верхом на стул, широко раздвинув ноги, будто и правда оседлал лошадь, положил руки на бедра и прижал локти к поясу. Он пристально смотрел на Винсента темными, глубоко посаженными глазами и нетерпеливо жевал трубку.
«Я наконец обзавелся моделью, – торжествовал Винсент, – это зуав».
Когда-то призванные во французскую армию из алжирского племени зуауа, зуавы заняли в европейском сознании особое место, границы которого выходили далеко за пределы населенной берберами возвышенности в Северной Африке. Веками никому не удавалось их покорить – ни османским беям, ни французам, вплоть до 1870-х гг. Зуавы стали символом безжалостности в бою и необузданной сексуальной энергии. Однако к тому моменту, когда Винсент столкнулся с ними в борделях Арля, слава зуавов привлекла в их ряды стольких французов, что африканского в них почти ничего не осталось, кроме экзотических нарядов и ореола сверхъестественной мужественности. На самом деле Винсент, скорее всего, познакомился с молодым натурщиком через Поля Эжена Милье, лейтенанта Третьего зуавского полка, расквартированного неподалеку от района борделей. Брошенный сын буржуа, пошедший в наемники, Милье прибыл в Арль на побывку после длительной службы во французском Индокитае. Ночи он проводил в борделях, а днем развлекал себя рисованием. Винсент разделял оба увлечения лейтенанта и даже предложил подучить его в последнем.
Но Милье обладал приятной внешностью и тонкими чертами, что совсем не вписывалось в образ дикости и чувственности, который Винсент хотел отправить товарищам в Париж и Бретань. А вот его модель, напротив, могла похвастаться «бычьей шеей и глазами, как у тигра» – как Винсент описывал его Тео, и это полностью соответствовало репутации зуавов в бою и в сексе. Может быть, на спор, а может, в результате совместных возлияний (как позже признавался Винсент) молодой солдат по меньшей мере дважды наведывался в Желтый дом и задумчиво позировал для увлеченного Винсента.
Чтобы передать животную сексуальность своего персонажа, Винсент накладывал жирные мазки насыщенных цветов в самых необычных сочетаниях: красная феска на фоне зеленой двери и оранжевых кирпичей сбоку, декоративные золотые завитки на куртке, оттеняемые широким синим (а не красным, как в действительности) кушаком. Когда зуав явился второй раз, на нем были широкие красные шаровары. Винсент усадил его у беленой стены с широко раздвинутыми ногами так, что на рыжем плиточном полу образовался огромный ярко-красный треугольник. Зуав сидел на скамье в напряженной позе, сверля угольно-черными глазами пространство перед собой, а его смуглая кожа казалась еще более темной на фоне белой стены. Одна крупная рука нервно елозит по колену, другую он положил на кроваво-красный парус шаровар, привлекая внимание зрителя к тому, что они скрывают.
В посланиях Тео и друзьям Винсент описывал оба подчеркнуто смелых по колориту портрета, еще больше сгущая краски: «Бронзовая от загара, по-кошачьи хищная голова в феске цвета краплака на фоне зеленой двери и оранжевых кирпичей, такое дикое сочетание несочетаемых цветов нелегко передать». Ван Гог утверждал, что вдохновлялся работами Делакруа, известного своими изображениями диких кошек и так же яростно обращавшегося с красками, как его хищники с добычей. Винсент хвастался «уродливостью», «вульгарностью» и «жуткой грубостью» созданного им образа и обещал в дальнейшем работать так же, ведь подобный подход мог «облегчить работу в будущем». Идея, которую Винсент пытался донести до своих товарищей, была предельно ясна. Только на юге, только в Арле, только в Желтом доме они могли обрести ту примитивную чувственность и дикость образов, в которой так нуждалось их искусство. А что касается моделей: разве такой великолепный хищник, как его зуав, станет охотиться где попало и на кого попало?
Наконец в июле Винсент смог показать долгожданную добычу. Каким-то образом он сумел убедить молодую арлезианку позировать для него, а может, и заплатил ей. Красавицей она не была, но моделью работала не впервые. Судя по ее портрету, написанному в начале того же года Мурье-Петерсеном, у женщины было вытянутое лицо, черные волосы, узкие губы и пронзительный взгляд, лет ей было около двадцати. Но Винсент рисовал совсем не это. Охваченный стремлением заманить товарищей на площадь Ламартин, он видел совсем иной образ.
Под воздействием собственных желаний Винсент в своем воображении превратил задумчивую модель Мурье-Петерсена в мусме[77] – идеал чувственных наслаждений всех французских мужчин того времени. В своем вымышленном рассказе о путешествии по Японии «Мадам Хризантема» Пьер Лоти описывал удивительные подробности знакомства с экзотической сексуальной особью – невинной девочкой-подростком, стесняющейся своей только что распустившейся женственности, которую жители самой экзотической в мире страны предложили белому иностранцу, чтобы ублажить его – проституткой, любовницей, девочкой-невестой, сексуальной игрушкой, созданной, чтобы дарить наслаждение. «Знаешь ли ты, кто такие „мусме“? – спрашивал он Тео, который, как и все в их кругу, восхищался недавно опубликованной фантазией Лоти. – Так вот, я написал одну такую особу. Это отняло у меня целую неделю – ничем иным я заниматься не мог».
Сидящий зуав. Перо, чернила, карандаш. Июнь 1888. 52 × 66 см
Всю неделю Винсент не покладая рук писал (и переписывал) портрет провансальской девушки, прорабатывая образ столь же тщательно, как некогда трудился над образами своих «Едоков картофеля». Ее глаза он сделал поуже, брови – потемнее, изменил форму рта, чтобы подогнать изображение под описания Лоти. Особенно он старался превратить худое лицо своей модели в приятное и кроткое «пухленькое личико», которое так очаровало Лоти. Ван Гог накладывал краску слой за слоем на руки и лицо, пытаясь найти точное сочетание розового и желтого – по-японски экзотическое и одновременно универсальное для всех женщин, – которое так смущало Лоти. Винсент одел модель в яркий провинциальный наряд, имевший мало общего с Арлем, с Японией, даже с фантазией Лоти о Японии и, скорее, отвечавший представлениям клуазонистов об узорах и орнаментах: красно-фиолетовый полосатый корсаж с ярко-золотыми пуговицами и пышная синяя юбка в ярко-оранжевый горошек. Он усадил ее на вычурно изогнутый венский стул на светло-зелено-голубом фоне – такой оттенок называется «селадон» и характерен для особой разновидности китайского фарфора; этот цвет оттенял красные полоски на корсаже и красный бант в волосах девушки, одновременно подчиняясь благородному синему тону юбки.
В руки модели Винсент вложил веточку олеандра – это растение было для Ван Гога символом соблазна и волнующей опасности, связанной с физической близостью. Бледно-розовые цветы олеандра ядовиты, а его листья могут вызвать раздражение на нежной коже. Даже пленительный аромат этого растения порой оказывается губительным, если вдохнуть его слишком глубоко. Как и зуав, девушка положила руку с двусмысленным букетом на колени, на пышную яркую юбку, намекая на то, что под ней.
«Мусме» стала заключительной частью истории на тему первобытной страсти, начатой в портрете зуава: она воплощала удовольствие и предназначалась для удовлетворения дикого аппетита героя первой картины. Для затравки Винсент разослал тщательно выполненные рисунки с обоих полотен своим друзьям, пытаясь заманить всех, особенно Гогена, в край экзотического эротизма, в край, изобилующий кроткими и покорными женщинами с «крепкой и упругой грудью» – совсем как в Японии Лоти или на Мартинике Гогена; в край сексуальных приключений и малолетних невест, предоставляемых в распоряжение мужчин; в край без ограничений – сексуальных и художественных; в эротическую нирвану примитивного секса и первобытного искусства, не уступающего книжным романам или байкам моряков. Такие обещания должны были заманить на юг даже Милого друга.
Пребывая в плену утопических замыслов, Винсент в нетерпении ожидал ответа из Понт-Авена. В июле и августе он часто выезжал на пленэр, чаще всего – на Монмажур, свое любимое место, в компании лейтенанта зуавов Поля Милье. Вместе они исследовали скалистую вершину и лабиринты руин. Как раз во время одной из этих совместных вылазок Винсент обнаружил старый сад аббатства, за которым сто лет уже никто не ухаживал и где под щедрым южным солнцем образовались настоящие заросли. «Мы обследовали старый сад и нарвали там украдкой великолепных смокв, – описывал Винсент этот укромный уголок Тео, – высокий тростник, виноградные лозы, плющ, смоковницы, оливы, гранатовые деревья с мясистыми ярко-оранжевыми цветами… и там и сям, среди листвы, рухнувшие стены».
Рассказывая об этом райском месте, скрытом среди руин Монмажура, Винсент привычно обращался к образам, почерпнутым в литературе. Нетронутый сад аббатства напомнил ему о знаменитом, окруженном стеной саде в романе Золя «Проступок аббата Муре». У Золя сад был чудом природы и заброшенности, и именно там герой романа находит нетронутое изобилие и чувственную энергию Эдемского сада. Сам Золя описывал его как «кусочек рая», где природа «резвилась привольно и без помех», «услаждая себя диковинными букетами, которые не срывала ничья рука», «накидывала сети цветов на аллеи», «брала приступом груды щебня» и «словно водружала знамя мятежа». Золя назвал этот мистический, на столетие забытый сад «Le Paradou».
Как и Серж, страдающий амнезией герой Золя, влюбившийся в единственную обитательницу Параду, светловолосую девушку Альбину, Винсент увидел в заброшенном саду аббатства обещание счастья. Готовясь к долгожданному приезду еще одного Поля из Понт-Авена, он бродил между столетними деревьями сада, меж покрытых лишайником камней и расточительных плодовых растений в веселой компании молодого солдата Милье. «Он симпатичный малый, беззаботный и добродушно-веселый, – писал Винсент, – и очень мил со мной».
Винсент написал дорогу к Монмажуру с ее необычными деревьями, цепляющимися за голые камни (тем самым возвращаясь к излюбленной теме чудесного возрождения жизни из былого упадка), и сделал несколько подробных рисунков башни аббатства и прекрасного вида, который с нее открывался. Но сильнейшие порывы мистраля вынудили завершить рисование в саду, где они с Милье прекрасно проводили время. Чтобы поместить тонкие намеки на счастье на холст или бумагу, он бродил по переулкам и окраинам Арля в поисках картин природного изобилия, которые можно было бы использовать для создания образа сада Параду.
В каждой новой картине или рисунке Винсент не жалел красок и чернил на изображение буйно цветущего сада. Эти образы свободной природы были столь щедры и плодовиты, что богатая зелень почти полностью отодвигала горизонт и преодолевала пытавшиеся усмирить ее ограды. Даже на песчаном островке, образованном изгибом дорожки, ведущей к общественной уборной, Винсент видел образ освобожденной природы: «взрыв пышных ярко-оранжевых цветов» – зацветающих олеандров.
Сбор урожая в Арле. Перо, чернила. 1888. 31 × 24 см
Но у Поля Гогена были свои представления о рае. И по большей части они были связаны с деньгами. Бывшему биржевому маклеру надо было содержать семью из шести человек и усмирять строгую жену; с художественной карьерой он связывал серьезные финансовые планы и поэтому не мог позволить себе утопические фантазии в духе Винсента. В ответ на приглашение в Арль (которое он назвал «трогательным») Гоген предложил собственное ви́дение товарищества художников, и этот образ совершенно потряс Винсента: «Он рассказывает, что, когда матросы поднимают тяжелый груз или выбирают якорь, они начинают петь, – это задает ритм и прибавляет сил. Вот чего не хватает художникам!»
Но вместе с этими заманчивыми фантазиями возникла и необычайно смелая схема, рядом с которой меркли все грандиозные планы Винсента относительно общего дела братьев в мансарде. Гоген предложил, чтобы Тео собрал невероятную сумму – шестьсот тысяч франков – и «организовал торговлю картинами импрессионистов». Винсент был настолько поражен суммой, что не стал даже обсуждать гогеновский план с братом. Он объявил проект фантазией, миражом и списал его на подорванное здоровье Гогена. «Чем сильнее человек страдает от одиночества и бедности, особенно если он еще и болен, – писал Винсент без тени иронии, – тем больше он верит в такие невозможные вещи. В его плане я вижу лишь доказательство того, что он сломлен и что самое главное сейчас – поскорее помочь ему сдвинуться с места».
Неожиданный ответ омрачил радужные надежды Винсента на Желтый дом. В приступе ярости, смешанной с раздражением, возмущением и соперничеством, он объявил встречное предложение Гогена «полным сумасбродством» и потребовал его немедленного отзыва. Он всячески предостерегал Тео от уговоров француза и настаивал на том, что Гогену не стоит лезть в их с братом дела. «Самое ценное, что есть у Гогена, – это его живопись, – писал Винсент. – И лучший бизнес для него – это его картины». И действительно, он превратил биржевое прошлое Гогена в повод для мрачных подозрений о возможном заговоре с «еврейскими банкирами» с целью погубить братьев. В приступе раздражения Винсент угрожал отозвать свое приглашение, найти другого, более благодарного художника и разделить с ним мастерскую на юге. В отчаянии Гоген наконец-то отказался от придуманной им схемы и отослал Тео «категорическое согласие на предложение относительно Арля».
Настроение Винсента заметно улучшилось. «Из твоего письма я узнал важную новость, – радовался он, – Гоген одобрил наш план. Разумеется, будет лучше всего, если он немедля явится сюда». Но душевный подъем продолжался всего неделю: Гоген в очередной раз отложил отъезд, ссылаясь на еще большие финансовые затруднения (ему нужны были деньги на дорогу), усугубление проблем со здоровьем; письма стали приходить реже, а это вызывало беспокойство. В середине июля Винсент вновь почувствовал необходимость убедить Тео в том, что союз с Гогеном финансово обоснован. Вопреки здравому смыслу, Винсент стал еще сильнее подталкивать Рассела к покупке картины Гогена; он отправил свои рисунки Монмажура торговцу Томасу и предложил вырученные деньги передать на расходы Гогена; он придумал устроить выставку Гогена в Марселе. И тут Тео вдруг начал подумывать об уходе из «Гупиля», Винсент не только умолял его остаться, боясь, что подобное изменение поставит под угрозу их план, связанный с Гогеном, но и предложил самому вернуться к работе у Гупиля. В итоге он совершил невиданный прежде жест: вернул часть денег, которые ему присылал Тео.
К 22 июля Винсент почувствовал, что вынужден вернуться к предложению, высказанному еще в конце июня, когда переговоры зашли в тупик. Оставив мечты о Желтом доме и мастерской на юге, он предложил, что сам отправится в Понт-Авен. «Если Гоген не может оплатить ни долги, ни дорогу, – писал он Тео, – почему бы мне не отправиться к нему, если мы хотим ему помочь?.. Я готов пожертвовать своими предпочтениями, юг или север – все равно. Какие бы мы ни строили планы, всегда найдется какое-нибудь препятствие». Всего несколько дней спустя настроение Винсента вновь улучшилось – из Понт-Авена пришло письмо с сообщением, что здоровье Гогена пошло на поправку; завершалось оно на оптимистической ноте: «В ожидании воссоединения я протягиваю вам руку». Винсент немедленно отправил ответ, приложив к нему набросок последнего аргумента в пользу переезда на юг – Мусме. Шли недели – Винсент не получил в ответ ни строчки (пытка молчанием была ему хорошо знакома) и снова пал духом.
Все шло без изменений. Каждый всплеск надежды сопровождался новыми препятствиями по мере того, как Гоген рассматривал варианты и пытался использовать все доступные средства, чтобы выжать как можно больше из предложения братьев. Винсенту он жаловался на одинокую жизнь в Бретани. «Местные хамы держат меня за сумасшедшего, – писал он, напоминая Винсенту о собственной демонстративной отчужденности, – а я только рад, ведь это подтверждает, что я таковым не являюсь». В письмах к Тео (в обращении к которому он всегда неправильно писал его имя – «Monsieur van Gog» вместо «Monsieur van Gogh») он сокрушался о «надоедливых кредиторах», сыпал обещаниями о непременных продажах и заявлял о своей готовности отправиться в Арль: «Я готов чем-то жертвовать».
К противоречивым сообщениям из Понт-Авена добавились сомнения в Париже. Винсент слал нервные увещевательные письма, а послания Гогена, напротив, были спокойными и продуманными, и Тео заподозрил неладное. Пылкие письма и щедрые посулы Винсента уже и так насторожили француза. Что, если у брата слишком радужные ожидания? А вдруг художники не уживутся? Сможет ли его напористый и самонадеянный Винсент найти общий язык с хитрым карьеристом Гогеном?
Когда сомнения дошли до Арля, Винсент полностью поменял тактику. После месяцев «расчетливого безумия» он решительно отказался от всяких надежд на коммерческий успех союза с Гогеном и перешел к нелепым нравоучениям о тщете амбиций и опасности славы. «Вероломная публика» никогда не почувствует вкус к «чистому таланту» таких художников, как Гоген и он сам, писал Винсент, «ведь она любит лишь все легковесное и слащавое». Он признавал, что ожидать от его искусства что-нибудь, кроме «вечной бедности», «презрения общества» и «постоянных неудач», означало бы обрекать себя на страдания. «Я не придаю никакого значения личному успеху и процветанию, – уверял он Тео, отрекаясь от радости, испытанной художником в тот момент, когда Жеффруа заинтересовался его работой. – Мне важно лишь, чтобы смелые начинания импрессионистов оказались долговечными».
В середине августа Винсенту начало казаться, что его худшие страхи становятся реальностью: никогда не упускающий выгоды Гоген дал понять, что, возможно, отправится в Париж вместо юга. «Гоген надеется на успех. Ему не обойтись без Парижа, – в отчаянии писал Винсент. – Здесь, по его представлениям, делать нечего». Всего несколько дней спустя пришло письмо от Бернара, в котором тот рассказывал о поездке к Гогену в Понт-Авен. В послании «не было ни слова о том, что Гоген собирается ко мне, – с болью сообщал Винсент, – и ни слова о том, что он ждет меня там».
Резкие изменения в сложившемся треугольнике вызывали у Винсента чувство мучительной тревоги. С каждой отсрочкой из Понт-Авена, с каждым возражением из Парижа мечта о Параду становилась все менее достижимой. Винсент всегда был готов увидеть заговор там, где имела место обыкновенная неуверенность, это злило его и погружало в депрессию, которую лишь усугубляли молчание Рассела, демонстративное пренебрежение со стороны Мак-Найта, расстройство из-за отсутствия моделей и очередные приступы чувства вины из-за расходов, напоминания о старых парижских долгах и чтение беспросветно гнетущего «Грозного года» Гюго, посвященного Парижской коммуне. Винсент пытался заглушить свои страхи: проводил длинные, изнурительные дни под палящим летним солнцем, поглощал одну чашку кофе за другой, иногда разбавляя его ромом, ночи коротал за абсентом – в Арле даже более популярном, чем в Париже. «Если бы я стал задумываться, если бы я стал рассуждать обо всех возможных неприятностях, я вообще не смог бы ничего делать, – признавался он брату, – но я с головой ухожу в работу… а уж если буря в душе ревет слишком сильно, я выпиваю лишний стаканчик и оглушаю себя». Винсент корил себя, что снова трудится не щадя сил, иногда забывая даже поесть. Он подстриг бороду и побрился наголо.
Месяцы неопределенности нарушили его сон, расстроили желудок и расшатали и без того слабые нервы. «Все это не лучшим образом сказалось на моем организме, – забывшись на мгновение, признавался он Тео, – и рассудок мой пострадал». Лейтенант Милье, единственный, хоть и непостоянный, компаньон Ван Гога, вспоминал, что Винсент был подвержен резким, как мистраль, сменам настроения: то был охвачен безудержным гневом («в моменты злости он казался сумасшедшим») и тут же проявлял «невероятную чувствительность» («иногда он реагировал, как женщина»). В письмах восторг сменялся злостью, а злость покорностью. Винсент по-прежнему ожесточенно оспаривал каждое возражение и каждую возникающую сложность, но уверенность его тонула в приступах обреченности. «Все надежды своим трудом обрести независимость, стать авторитетом для других пошли прахом!» – восклицал он в письме сестре, написанном в конце июня. Винсент безрадостно подсчитал общую сумму, присланную братом Тео за все эти годы, – «15 000 франков!» – и стал мрачно шутить, что лучше было бы на эти деньги купить работы других художников. В минуту раздражения в своем бедственном положении он винил не Гогена, а «неблагодарную планету» – «прогнившие академические традиции», из-за которых на художников новой школы, «одиноких и нищих, смотрят как на сумасшедших».
В порыве оптимизма он развесил тридцать своих картин в Желтом доме, устроив таким образом самому себе выставку собственных работ, пока они подсыхали и ждали отправки в Париж. «Мы слишком далеко зашли, чтобы сейчас все бросить, – писал Винсент, предпринимая жалкую попытку подбодрить брата. – Я клянусь, что моя живопись станет лучше. У меня ведь, кроме нее, ничего нет». Когда настроение Винсента становилось мрачнее, он во всем начинал видеть неотвратимый перст судьбы – «Возможно, надежда на то, что со временем начнешь работать лучше, тоже призрачна» – и признавал высокую цену попыток его избежать. «Мне кажется, что у меня не хватит сил долго продолжать в том же духе… Я неизбежно сломаюсь и покончу с собой». Перспектива очередной неудачи душила его. «Видишь ли, я нашел свое дело», – писал Винсент своей сестре и наперснице Вил, —
и больше ничего не нашел для жизни. А будущее? Либо мне станет вовсе безразлично все, что не относится к живописи, либо… Я даже боюсь вдаваться в это.
Но как Винсент ни старался, мысли его становились все мрачнее. Он все чаще называл себя «безумцем», «выжившим из ума» и «сумасшедшим» – иногда с горькой иронией, а иногда вполне серьезно. Винсент многозначительно заявлял, что, если к нему будут относиться как к безумцу, он «действительно станет таковым». Обрив голову, он смотрел в зеркало и видел ввалившиеся щеки и «изумленное» выражение лица «Гуго ван дер Гуса, сумасшедшего художника», которого Эмиль Ваутерс изобразил взлохмаченным, с безумным взглядом. Образ человека искусства, мучимого душевной болезнью, преследовал Винсента с того момента, как он решил стать художником.
Демоны в сознании Винсента уже вырвались на волю, когда в конце июля он получил известие о смерти дяди Сента. Почтенный торговец скончался в возрасте шестидесяти восьми лет, несмотря на долгие годы недомоганий пережив всех своих братьев, кроме одного. Хотя Винсент давно был готов к неизбежной кончине дяди, полученные новости стали для него сокрушительным ударом. Все призраки, мучившие его еще со времен Голландии, с новой силой навалились на Винсента в момент, когда ситуация с Гогеном зашла в тупик. В письмах на смену рассуждениям о прошлых ошибках, упущенных возможностях и неминуемых поражениях пришли пространные размышления о смерти и смертности.
Винсент страшно разозлился, узнав от Вил, что несгибаемый Сент скончался «в мире и покое», и заявил, что дядина (и отцовская) уверенность в загробной жизни – ничтожные измышления, достойные лишь старух. Однако возможность безжалостной пустоты страшила его. Чтобы заполнить ее, Винсент ухватился за шаткую доктрину, допускающую существование других «невидимых» миров. Он соединил призывы к возрождению современного искусства и собственную неудовлетворенную потребность в личном искуплении, которое смерть дяди Сента делала еще более недостижимым, и принялся размышлять о существовании «другого полушария» жизни, где художники получали признание за заслуги, а не за продажи, где не было мучительного чувства вины, а прошлые грехи были прощены. «Это было бы так просто, – представлял он, – и это было бы вознаграждением за те ужасы, что поражают и ранят нас».
Винсент подолгу гулял по ночам, глядел на небо и обдумывал последние сообщения о дальних планетах и невиданных мирах, представляя себе тот рай, который ему не удалось создать в реальном мире. «Я странник, – писал Винсент, – который идет в неизвестном направлении к неведомой цели. Но если я скажу себе, что в моих странствиях и устремлениях никакой цели нет, то мне будет трудно с этим спорить и я, пожалуй, соглашусь, что так и есть». Винсент сравнивал жизнь с «поездкой на поезде в один конец»: «Едешь быстро и не видишь ни того, что рядом, ни – главное – локомотива…»
Почему, спрашиваю я себя, светлые точки на небосклоне должны быть менее доступны для нас, чем черные точки на карте Франции? Точно так же, как мы садимся в поезд, чтобы отправиться в Руан или Тараскон, мы умираем, чтобы отправиться к звездам. Лишь одно в этом рассуждении бесспорно: пока мы живем, мы не можем отправиться к звездам, равно как, умерев, не можем сесть в поезд.
Оказавшись в водовороте мрачных дум, Винсент ухватился за единственное утешение. На большом холсте он набросал знакомую фигуру, успокаивающую его куда больше, чем любые обещания райского блаженства, – сеятеля. Идея пришла к нему, еще когда он рисовал сбор урожая в Ла-Кро, но не в виде законченной композиции, а как образ. В июне на полях шла жатва – сеять должны были начать только осенью. Как и виды моста Ланглуа, образ родился из глубокой, жгучей ностальгии. «Отголоски прошлого по-прежнему чаруют меня, – писал он, задумывая картину, – и меня охватывает стремление к бесконечному, символами которого являются сеятель и всходы».
Позировать было некому, поэтому пришлось полагаться на воспоминания о знаменитой картине Милле на ту же тему – ее Винсент видел лишь в виде гравюры, а потом – мельком – в варианте пастелью. Но это было не важно. Гордая фигура, шагающая с мешком семян наперевес, выбрасывая вперед руку, – этот образ вселял надежду в художника еще с темных времен Боринажа. Шли годы, и в Эттене, Гааге, Дренте и Нюэнене Ван Гог вновь и вновь пытался выразить надежду на искупление, обретаемое тяжким трудом; этому учил отец, именно это сумел воплотить Милле, об этом свидетельствовали кумиры его воображения – от Золя до Элиот. Но все попытки оказывались неудачными. «Я так давно мечтал написать сеятеля, – жаловался он, наблюдая за тем, как сбор урожая в Арле подходит к концу. – Но так этого и не сделал. Я попросту боюсь».
Он снова приступал к мучившему его образу и вновь бросал его, процесс превратился в настоящую борьбу, столь же неистовую и безумную, как и параллельный бой с Гогеном и Тео за будущее Желтого дома. Винсент то обретал уверенность в себе, то терял ее, и все это отразилось на холсте. Как и в случае с «Лодками в Сент-Мари», работа была задумана как манифест клуазонизма. В письме Бернару Ван Гог описывает ее следующим образом: на переднем плане «откровенно фиолетовым» написана вспаханная земля; на горизонте – полоска зрелой пшеницы, «желтой охры с чуточкой кармина»; огромное солнце в небе цвета «желтого хрома, почти такого же светлого, как само солнце»; одинокий сеятель в «синей блузе и белых штанах». Всего неделю спустя Винсент признался, что «полностью переработал» этот, казалось продуманный до мельчайших деталей, образ. Вспоминая более ранние и дополняющие друг друга взгляды Блана и Шеврёля, а также их пророка Делакруа, он представлял себе, что изобразит своего сеятеля так же, как Делакруа написал «Христа на море Галилейском»: образ спокойствия в бурю, безмятежности в отверженности и возрождения через страдания. «Я ищу чего-то особенно душераздирающего и потому особенно рвущего душу», – пытался объяснить художник.
Винсент все глубже погружался в создаваемый образ с мыслью о Христе как о «великом художнике», который разливает светлое искусство искупления, как бредущий по полю сеятель разбрасывает семена возрождения. «Какой сеятель! – восклицал он в письме Бернару. – Какой урожай!» В то же время Ван Гог написал странный, невозможный автопортрет, на котором изобразил себя, уверенно идущим «по залитой солнцем дороге в Тараскон» – по дороге в вечность – и несущим за спиной альбомы, холсты, перья и кисти – семена новой веры. «Я считаю, что работа над этюдами сродни севу, – однажды сказал он, – а я мечтаю о времени жатвы».
Движимый метафизическими устремлениями, Винсент все время переделывал простой образ, который описывал Бернару. Художник пытался отразить все разочарования настоящего и надежды на будущее и постоянно менял позу одинокого сеятеля, стараясь приблизить ее к воспоминаниям о фигуре с картины Милле. Он добавлял новые тона: примешивая зеленый к желтому небу, чтобы сделать солнце ярче и подчеркнуть его лучи; оранжевый в фиолетовое поле, накладывая густые мазки в подражание живописной манере импрессионистов. Винсент утверждал, что причиной всех этих мучительных переделок, равно как основанием мучительных мечтаний о Желтом доме служат предсмертные призывы Коро к поиску сокровенной истины. «Мне совершенно безразлично, какие цвета в реальности», – хвастался он Бернару, главное – они должны были соответствовать «стремлению к вечности».
Сеятель на закате. Тростниковое перо, чернила. Август 1888. 24,5 × 32 см
Но образ все не поддавался. Результаты упорного труда Винсент обозвал всего лишь «раздутым этюдом», «попыткой композиции» – это было еще одно так и не взошедшее семя. Винсент отставил холст в сторонку в мастерской, «едва смея думать о нем». Но, по собственному признанию, «Сеятель» продолжал его «беспокоить», заставляя думать, не должен ли он всерьез приняться за этот сюжет «и сделать потрясающую картину. Господи, мне этого так хочется. Но я все время спрашиваю себя, хватит ли у меня сил». В письмах к Тео он высмеивал собственную трусость: «Можно ли написать „Сеятеля“ в цвете… Можно или нельзя? Конечно можно. Ну так вперед!» В конце концов, горько разочаровавшись, он приговорил этот образ к той же неопределенной судьбе, что и свою мечту о Желтом доме. «На этот великолепный сюжет, несомненно, можно сделать картину; надеюсь, что когда-нибудь она будет написана – или мною, или кем-то другим».
В середине августа огласили завещание дяди Сента. Как и ожидалось, старик ничего не оставил бедствовавшему племяннику. Более того, он не упустил возможности последний раз уколоть своего никчемного тезку. Выделив щедрые суммы слугам и дальним родственникам, он сумел лишить Винсента наследства дважды. И не просто «забыв» упомянуть его имя. «Заявляю, что, согласно моей воле, Винсент Виллем Ван Гог, старший сын моего брата Теодоруса Ван Гога, исключается из списка наследников». Сент продолжал отчитывать племянника даже из могилы. А чуть ниже он исключил из списка «и его потомков» – вся семья по-прежнему подозревала: Винсент был отцом маленького сына Син.
Но дядя Сент отдельно оговорил суммы, предназначавшиеся Тео и его матери, а также завещал более четверти своего значительного состояния детям Доруса после смерти своей жены Корнелии. Двойное наследство освобождало Тео от текущих и будущих финансовых проблем. Но вся эта ситуация заставляла его испытывать вину перед братом. «Мне очень жаль», – писал он матери. (Анна осталась непреклонна.) Через несколько дней он написал Винсенту и Гогену, обещая использовать наследство Сента на то, чтобы «поддержать проект партнерства». Он предложил Гогену те же благоприятные условия, которые он на протяжении долгого времени обеспечивал брату: ежемесячное содержание в размере ста пятидесяти франков в обмен на двенадцать картин в год. Также он согласился оплатить Гогену долги и дорогу. И еще через несколько дней в Арль пришло письмо. «Получил известие от Гогена, – радостно сообщал Винсент. – Он готов перебраться на юг, как только представится возможность».
Так, в результате запутанных и не всегда понятных внутрисемейных отношений безжалостный дядя Сент подарил Винсенту самый невероятный шанс реабилитироваться за неудачи и практически исполнил его мечту о Параду.
Глава 32 Подсолнух и олеандр
Наконец дело дошло до лепестков. Выворачивая запястье, он накладывал жирные извилистые мазки попеременно то желтым, то оранжевым. Большие, размером со сковородку, замысловатые цветы с солнечным нимбом и плотной многоцветной сердцевиной дали волю воспаленному воображению и безудержной кисти Винсента. Год назад, когда цвели подсолнухи, он смотрел на них в Париже, изучая то, как устроен огромный цветок на массивном стебле. Но теперь в Арле, накануне прибытия Гогена, Ван Гог сосредоточился исключительно на удивительной форме и ярком цвете.
На ярко-бирюзовом фоне – оттенок был подобран идеально: между ядовито-зеленым и чисто-голубым – Винсент набросал три больших цветка. Затем с помощью множества мелких мазков превратил сердцевины в круги, составленные из дополнительных цветов: капли лилового для желтых лепестков, кобальтово-синий для оранжевых. Быстрым движением он написал один большой гибкий лист на фоне сверкающей бликами в ярком свете новой мастерской лимонно-зеленой вазы. Еще один подход – второй лист. Такими же стремительными движениями Винсент заполнил поверхность стола всполохами красного и оранжевого и отполировал ее мазками всех цветов своей палитры.
Писал Винсент так же, как говорил: то с напором, то уклончиво, то нападая, то защищаясь. Он налетал на холст, словно летняя гроза, снова и снова обрушивался на него с кистью. Буйство ярких, как фейерверк, красок сменялось вдумчивой и внимательной переоценкой, когда он отходил от полотна и, сложив на груди руки, задумывал следующий налет. Затем, так же внезапно, его кисть устремлялась к палитре и в поиске нового цвета начинала то смешивать, то пробовать, снова смешивать и снова пробовать; затем он мчался к холсту, не в силах сдержать порыв. «Как только кисть его касалась холста, он становился одержимым», – неодобрительно вспоминал зуав Милье. «Холст надо соблазнять, а Ван Гог, он его насиловал». Другой очевидец, Керссемакерс, описывал, как Винсент набрасывался на холст и с красками, и со словами: он бормотал и брызгал слюной, угрожал и грязно ругался – озвучивал свои идеи, пока рука предавала им форму, фактуру и цвет.
И в живописи, и в споре Винсент получал истинное удовольствие от сопротивления. Если критики, вроде Кана, и живописцы, вроде Мак-Найта, считали, что цвета в его работах слишком яркие, художник делал их еще ярче. Цветы на его полотнах требовали желтого, который был бы желтее соответствующей краски в тюбике, – резкого, солнечного, отчаянного желтого, и художник подмешивал на палитре зеленый, чтобы получить нужный ему пронзительный оттенок или найти такое сочетание, которое позволило бы выделить желтый еще сильнее. Он утверждал, что его целью было «так организовать цвета, чтобы заставить их вибрировать». А если Тео критиковал работу за поспешность и взбалмошность и уговаривал писать помедленнее, Винсент работал еще быстрее – невероятно быстро. Он сравнивал свою живописную манеру с тем, как местный paysan (крестьянин) жадно хлебает буйабес, и доказывал, что чем быстрее он пишет, тем лучше результаты. Себя он считал человеком, «движимым некой душевной ненасытностью», и уже потерял надежду на то, что он сможет «когда-нибудь создавать спокойные и тщательно проработанные полотна…». «Они всегда будут импульсивными», – жаловался он.
На самом деле все было не так. Винсент вынашивал замыслы своих картин неделями, месяцами и даже годами, прежде чем коснуться кистью холста, – точно так же попытки убедить других в своей идее растекались на множество писем, а сами письма были результатом работы над бесконечными черновиками. Образ подсолнухов в вазе не покидал художника уже не меньше года, с тех пор как он увидел букет из этих гигантских цветов в окне парижского ресторана неподалеку от галереи Тео. В тот момент он писал отдельные цветы, соединенные в грустную повесть и изображенные в иносказательной графичной манере, свойственной гаагскому периоду его творчества. Однако за прошедший год Винсент открыл для себя принципы клуазонизма, и образ подсолнухов в его воображении приобрел новую форму и новый цвет.
Ван Гог пытался воплотить свое новое ви́дение в мае, изобразив кувшин с полевыми цветами. В июне он снова вернулся к этим идеям, на этот раз его темой стали лодки на пляже в Сент-Мари – «очаровательные по форме и цвету, похожие на цветы». Все лето он носился по полям в поисках сюжетов и рыскал по борделям в погоне за моделью, но идея написать простые цветы не оставляла его. «Корю себя за то, что не писал здесь цветов», – сетовал он в начале августа. «Под голубым небом оранжевые, желтые, красные пятна цветов приобретают удивительную яркость, а в прозрачном воздухе они кажутся более радостными, более прекрасными, чем на севере». И как только вскоре после этого появились первые подсолнухи, план был снова в силе. «Собираюсь украсить мою мастерскую полудюжиной натюрмортов с подсолнухами», – делился он с Эмилем Бернаром.
Символисту Бернару Винсент обещал «эффект, подобный тому, что производят витражи в готической церкви»; брату – «симфонию в желтом и синем», способную составить конкуренцию антибским полотнам Моне, огромный «декоративный проект» (на дюжине панелей), который сможет состязаться с амбициозными замыслами Сёра. Винсента влекли грубоватые, поздние цветы, которыми были усажены все сады в Арле: в их восхитительном цветении, безрассудной щедрости и горестном увядании художник видел отражение собственной истории. Но его главным зрителем был тот, чьего появления на пороге Желтого дома Винсент ждал со дня на день. «Теперь, когда я надеюсь разделить свою мастерскую с Гогеном, я хочу ее декорировать, – писал он в нетерпеливом ожидании. – Ничего, кроме больших подсолнухов».
Но сначала все надо было продумать. «Великое не рождается спонтанно, это последовательная цепочка соединенных вместе элементов», – писал он в 1882 г., на заре своей карьеры. Целыми днями и бессонными ночами Винсент прикидывал, какие цвета смогут, с одной стороны, выделить и подчеркнуть, а с другой стороны, объединить столько образов. Бернару он описывал подсолнухи как «декорации, в которых яркие или приглушенные хромы засверкают на различных фонах, начиная с самого бледного веронеза и до королевской синей». Постоянные игры с вариантами рождали лишь «проклятую путаницу» бесконечных комбинаций.
Когда Винсент узнал, что антибская серия Моне подверглась критике со стороны Гюстава Жеффруа за слащавость и «отсутствие четкой структуры», Винсент решил прибегнуть к «логичной композиции» Сезанна и «продуманным цветам» голландских мастеров, таких как Вермеер. Подражая этой и прочей «искусно скомпонованной» живописи, Винсент утверждал, что он часами тщательно готовился к работе над серией подсолнухов: продумывал и рассчитывал абсолютно все – от размера и расположения каждого холста до цветовой гаммы и необходимого количества краски каждого цвета. Он надеялся, что такое тщательное заблаговременное планирование, требующее предельной сосредоточенности, позволит создать «одно за другим целую серию быстро выполненных полотен».
Но сколько бы он ни готовился, всегда было мало. «Увы, увы, – жаловался он Бернару, – самые прекрасные картины – те, о которых мечтаешь, лежа в постели с трубкой, но которые никогда так и не будут написаны».
К тому моменту, когда расчеты Винсента вылились на холст – а произошло это в конце августа, – в местных садах уже отцветали последние цветы, огромные гелиотропы. Но Винсент, воодушевленный новыми идеями гиперболизации, мог обойтись и без вазы с увядшими цветами на столе в Желтом доме. Он мог даже не делать предварительных набросков углем, которые раньше служили ему подспорьем, а приступить сразу к живописи. Обозначив лишь основную композицию – вазу, несколько цветков и край стола, служивший линией горизонта, Винсент с головой ушел в клуазонизм и систему дополнительных цветов, что мучили его даже по ночам. Вскоре он уже работал над тремя картинами одновременно: на двух было по три подсолнуха, а на третьей – не меньше дюжины, и все – в разной степени увядания. Скорее это был мощный порыв, нежели последовательная, поэтапная работа. «Я работаю над ними каждое утро с самого рассвета, – рассказывал он Тео, – цветы вянут так быстро, и все надо успеть сделать за один сеанс».
Каждый раз, когда Винсент касался кистью холста, все тщательно продуманные ночами планы неизбежно сталкивались с неудержимым живописным порывом. Для художника, чуждого постоянства и осмотрительности в своем энтузиазме, бесконечные комбинации цветов и мазков таили в себе непреодолимый соблазн импровизации: внезапный излом линий, непредсказуемое сочетание несочетаемых цветов, тяготение к пастозной технике и лирическая живописная манера. Любая случайность или приступ вдохновения приводил к очередному витку расчетов: недели подготовки и спонтанная живопись вступали в ожесточенный спор о замысле и результате. Винсент сравнивал свою работу с «поединком фехтовальщиков», в котором «сила мысли» сражалась с «уверенностью руки».
Винсент хорошо понимал смысл этого состязания и поддерживал то одну, то другую сторону. Иногда он выступал в защиту скорости и приводил в пример и добившегося успеха Моне, и бессмертного Делакруа. А когда Тео спрашивал о расходе краски или ставил под сомнение поспешные и непредсказуемые результаты, Винсент уверял его, что каждый мазок и каждый выбранный цвет были заранее продуманы, и ссылался на Монтичелли – «рационального колориста, способного следовать самым тонким расчетам, произведенным для различных градаций тонов, которые он стремился уравновесить». В иные дни Винсент объяснял свою беспокойную живописную манеру влиянием жестокого мистраля и сравнивал себя с Сезанном, которому тоже приходилось удерживать «раскачивающийся мольберт».
Но главная буря, сотрясавшая мольберт и лишавшая твердости руку художника, поднималась у него в голове. Винсенту действительно работалось лучше в сложных условиях, будь то шторм на пляже в Схевенингене, бушующий мистраль в Ла-Кро или доносившиеся из прошлого проклятия. И только конфликт – между художником и природными стихиями, между мечтами и реальностью, выверенными планами и религиозным пылом, клуазонистским стремлением к обобщению и маниакальным стремлением разъяснять – мог помочь Винсенту «взвинтить себя», довести до состояния, в котором, по его убеждению, рождались лучшие работы. «Я полагаюсь на вдохновение, которое временами находит на меня, – писал он, – и тогда я могу позволить себе любое сумасбродство». В такие моменты на него, по собственному признанию, снисходила «пугающая ясность», когда «природа так прекрасна, я будто бы становлюсь одержимым, картины сами собой, словно во сне, встают у меня перед глазами». Винсент утверждал, что работает, как столь любимые им японские художники, которых отличало «молниеносное» исполнение и непревзойденная твердость руки («Они работают так же естественно, как дышат»). Он приводил в пример Монтичелли, защищая несправедливо осуждаемого марсельского художника, а заодно и себя от обвинений в том, что они пишут словно безумные или пьяные. «Художника всегда называют безумцем, если он смотрит на мир другими глазами», – усмехался он, призывая любого пьяницу повторить цветовую акробатику, которой превосходно владели оба художника.
Однако Винсент всегда призывал сохранять хладнокровие во время бури, находить радость в горе, успокоение – в боли. А собственное внутреннее беспокойство возводил в абсолют, постоянно обращаясь к знаменитому посвящению Делакруа: «Так умер – чуть ли не с улыбкой – Эжен Делакруа, один из племени великих художников, живший с солнцем в голове и с бурей в сердце». Милье и другие знакомые изумлялись тому, как Винсент набрасывался на холст, смеялись над безумными представлениями, которые он устраивал, вступая в оживленный диалог с образами, наблюдали за той же изнурительной и страстной борьбой уверенности и сомнений, пылкого ума и фанатичного сердца, которой наэлектризованы письма художника. «Кто-то может сказать, что я работаю чересчур быстро. Не верь этому, – предостерегал он Тео. – Разве нас привлекают не эмоции, не непосредственность восприятия природы? И порой волнение так сильно, что работаешь, сам не замечая того, как работаешь, и мазок следует за мазком так же беспрерывно и естественно, как слова в речи или письме».
В конце августа, с нетерпением ожидая приезда Гогена, Винсент, охваченный «творческим горением», написал еще один вариант подсолнухов. На этот раз логика дополнительных цветов уступила невиданной до этого безудержной яркости. Ураганные порывы замысла и реализации все больше отделяли предмет от атмосферы, цвет от контекста и образ от реальности. Результатом стала «картина в желтых тонах»: желтые цветы на желто-зеленом фоне в желтой вазе на желто-оранжевом столе. Винсент объявил ее «ни на что не похожей», считая, что ей предназначена особая роль. Как и сами цветы, которые каждое утро разворачивались на восток, приветствуя восходящее солнце, желтое полотно Винсента готово было встретить Милого друга. «В комнате, где будешь жить ты или Гоген, – писал он Тео, соединяя мечты о новом южном братстве с воспоминаниями о прошлом, парижском, – белые стены украсят большие желтые подсолнухи».
Нетерпение, с которым Винсент ожидал приезда Гогена, и надежды на возрождение, которые этот приезд сулил, заполнили каждую минуту жизни художника в Арле. Рано утром Ван Гог вскакивал с постели, бежал в мастерскую и работал до заката. «Я достаточно самолюбив, чтобы стремиться произвести на Гогена впечатление своими картинами, – признавался он, – и потому не могу удержаться от желания сделать до его приезда как можно больше». Дважды в день Винсент усиленно питался в привокзальном кафе, утверждая, что хорошая еда не только успокаивает желудок, но и положительно сказывается на работе. Он совершал чудесные прогулки за городом, особенно среди виноградников, где уже вовсю готовились к сбору осеннего урожая, купил прекрасный бархатный пиджак и новую шляпу, чтобы хорошо выглядеть к приезду гостя.
Но такому важному гостю нужны были особые условия. К сентябрю Желтый дом был полностью перекрашен изнутри и снаружи, но газ в нем так и не появился. Винсент мог работать там при дневном свете, но вечерами был вынужден возвращаться в свою комнату над круглосуточным кафе. С самого начала он намеревался и жить, и писать в просторной мастерской на первом этаже. Остальные помещения, как он сообщал Тео, должно были стать «складом для их предприятия». Но приезд Гогена все менял. Лишь настоящий maison d’artiste – «дом художника… в абсолютно неповторимом стиле» был достоин нового партнера.
Под впечатлением от прочитанной в газете «Le Figaro» истории об «импрессионистском доме», сооруженном из окрашенных в фиолетовый цвет стеклянных блоков, Винсент часами продумывал «проект декорации», который превратит дом 2 на площади Ламартин в мастерскую, в облике которой воплотятся идеи нового искусства – искусства Японии. «У японцев на стенах ничего не висит», – сообщал он Тео сведения, почерпнутые из «Мадам Хризантемы» Лоти. «Комнаты совершенно голые, в них нет ни особой отделки, ни украшений». Будто работая над клуазонистским произведением, Винсент представлял себе пространство с белыми стенами, ярким светом, красным, выложенным плиткой полом и квадратами синего неба. «Ничего дорогого», – обещал он, никаких «банальностей»: никакого нагромождения безделушек, как это обычно бывает в домах художников. «Я так хочу создать дом… где не окажется ничего случайного, а все будет тщательно продумано».
Но, как и все тщательно продуманные проекты Винсента, Желтый дом стал жертвой противоречивых устремлений. Японцы у Лоти, может, и прятали «свои сокровища в потайные ящички», украсив помещение лишь свитком на стене или изысканной цветочной композицией в нише, но Винсенту нужно было выразить слишком многое, и сделать это он мог лишь одним способом, развесив свои «доводы» по стенам. Быстро отказавшись от плана украсить комнаты только подсолнухами, он оформил несколько десятков своих картин в дубовые и ореховые рамы и развесил по всему дому – прежде всего в маленьких спальнях наверху, предназначенных для них с Гогеном. Не желая оставлять ни одной пустой стены, даже на кухне, Винсент, помимо обычного набора репродукций, развесил «превеликое множество портретов и этюдов фигуры».
Следующим шагом было приобретение обстановки. Восхищение японской традицией «простых белых циновок» и собственное стремление к «порядку и простоте» странно сочетались с тем ражем обустройства, в который впал Винсент. Как и в Гааге, когда он готовил студию на Схенквег к возвращению Син и младенца из больницы, Ван Гог вошел в раж обустройства, скупая кровати, матрасы, постельное белье, зеркала, трюмо, комоды, стулья и разнообразные «необходимые мелочи». И конечно, всего, кроме кухонного стола и сковороды, приходилось покупать по два. Помимо двух спален наверху, Винсент запланировал две мастерские на первом этаже: большую комнату решил отдать Гогену, а себе оставить кухню. И наконец, по сторонам от входа Винсент установил два вазона, чтобы гостя встречали цветущие кусты.
Когда Тео стал возражать против подобной расточительности, Винсент защищал каждую свою причуду и уверял в ее необходимости. «Если мы с Гогеном не воспользуемся этой возможностью где-то закрепиться, мы годами будем скитаться из одного тесного жилья в другое и тогда неизбежно опустимся, – раздраженно спорил он. – А с меня уже хватит». После того как дополнительный заем в триста франков растворился, Винсент пытался успокоить брата энергичными обещаниями будущих доходов, поправки здоровья, более комфортных условий работы, а следовательно – неизбежного успеха. «Можешь считать, что теперь у тебя есть загородный дом, – радостно добавлял он, – хоть и далековато, к сожалению».
В пылу подготовки к приезду Гогена Винсент обновил не только дом на площади Ламартин, но и свое отношение к югу. После летней борьбы с ветром и солнцем, расстройств из-за натурщиков и перепалок с соседями он в очередной раз раскрыл объятия «грубому и легкомысленному» югу Тартарена. Тео (и Гогену) Винсент постоянно рисовал соблазнительную и заманчивую картину края, где художник может найти сугубую простоту, универсальный комизм и настоящую человечность шута Доде. Себя он представлял Кандидом, злополучным героем Вольтера, вдруг обнаружившим себя в стране невероятных красок и карикатурных образов Домье. Винсент превозносил художественный шарм провинциальной скуки, цитируя двух главных дураков французской литературы, Франсуа Бувара и Жюста Пекюше.
Свои представления о юге Винсент воплотил не только в жизнерадостном автопортрете в виде путника «на пути в солнечный Тараскон», но и в забавном этюде с повозками у дороги. Эти ветхие двухколесные крытые телеги принадлежали «ярмарочным акробатам», – объяснял он Тео свое запутанное и причудливое сравнение живописи с акробатическим этюдом, а себя с циркачом. «В этом-то и заключается моя сила», – хвастал Винсент совсем в духе Тартарена, —
написать такого парня за один сеанс. Если бы я хотел покрасоваться, я бы всегда поступал именно так – выпивал бы с первым встречным и тут же его писал, и не акварелью, а маслом, не сходя с места, на манер Домье. Если бы я написал сотню таких портретов, среди них, несомненно, оказалось бы несколько стоящих. И я был бы еще больше французом, и еще больше самим собою, и еще большим пьяницей. Это огромное искушение – не пьянство, а портреты бродяг.
Ключевую роль в этом новом, живом и доброжелательном восприятии юга сыграл Жозеф Рулен, почтальон железнодорожной станции в Арле. В обычной ситуации Винсент стал бы неосознанно ненавидеть Рулена как очередного мелкого бюрократа. И действительно, художник уже не раз успел поругаться с почтовыми служащими из-за нестандартных размеров посылок, и, возможно, именно эти перебранки привлекли внимание Рулена к странному голландцу. А может быть, они повстречались в круглосуточном кафе, где оба столовались и выпивали.
Почти два метра ростом, с густой русой бородой, разделенной на две половины, с крутыми, как горы, бровями и не сходящим с лица пьяным румянцем, сорокасемилетний Рулен словно сошел со страниц романа Доде. Он пил, пел и с жаром разглагольствовал, пока в кафе не оставалось ни одного посетителя, кроме Винсента. Он громогласно хвастался своими республиканскими убеждениями и вне зависимости от времени суток расхаживал в тяжелой почтальонской форме – темно-синем двубортном пальто с медными пуговицами, с золотой вышивкой на рукавах и фуражке с надписью «POSTES» на козырьке.
Его внешность Винсент сравнивал с Достоевским («смахивает на русского»), речи – с риторикой Гарибальди («он так убедительно спорит»), а пьянство – с алкоголизмом Монтичелли («пьет всю жизнь»). Но не только алкоголь – точнее, абсент – лег в основу этой странной дружбы. «Сегодня его жена родила ребенка, – сообщал Винсент сестре в конце июля, – и он горд, словно павлин, просто светится от радости». Винсент любил младенцев, они и раньше помогали ему найти дорогу к сердцам родителей. И теперь так получилось с новорожденной Марсель и семьей Жозефа Рулена – его женой Августиной и сыновьями-подростками Арманом и Камилем. Рулены жили в темном казенном здании всего в квартале от Желтого дома, между двумя железнодорожными мостами. Винсент присутствовал на крестинах Марсель и тут же задумал написать портрет пухленькой малышки. «У младенца в колыбели, – писал он в изумлении, – в глазах бесконечность».
Но сначала надо было изобразить самого великана.
Винсенту не терпелось поделиться с друзьями в Париже и Понт-Авене своим изумительным открытием, этим южным Тартареном среди мешков с почтой. Если «Зуав» и «Мусме» сулили эротические приключения в краю солнца и страсти, почтальон Рулен привлекал своим беззаботным и неординарным характером, который можно было встретить только на юге Доде. Под предлогом угощения и выпивки – перед чем вечно подвыпивший Рулен не мог устоять – Винсент заманил новую модель к себе в мастерскую. Рулен сидел скованно и нетерпеливо, а Ван Гог торопился закончить работу за один сеанс. Он взял большой, почти метр на полметра, холст, усадил высокого почтальона на стул, словно гордого голландского бюргера, возложив руки на подлокотники, – будто тот восседал на воображаемом троне. Рулен надменно взирал на кончик собственного мясистого носа, пока Винсент пытался запечатлеть каждую деталь внешности своей самодовольной модели – от внушительной шинели с золотыми позументами до аккуратно подстриженной бороды. То ли по невнимательности, то ли пытаясь сделать облик более карикатурным, Винсент наградил свою модель огромными руками и тяжелыми веками. Рулен сидел на небесно-голубом фоне, призванном одновременно подчеркнуть насыщенный синий цвет формы и выделить золотую вышивку на рукавах, двойной ряд медных пуговиц и надпись «POSTES» на фуражке. «Черт побери, какой мотив для живописи в духе Домье, а!» – хвастался он Бернару по завершении работы над портретом.
В конце августа перспективы приезда Гогена, а возможно, и Бернара заставили Винсента отчетливо осознать, какая дистанция – физическая и художественная – отделяет его от друзей в Понт-Авене. И чтобы как-то преодолеть это расстояние, Винсент писал пространные письма с уверениями в нерушимом единстве и приверженности общей цели. Словно давая обет верности новым принципам клуазонизма, он отрекся от импрессионизма Моне («Не удивлюсь, если импрессионисты скоро начнут ругать мою живописную манеру») и от неоимпрессионизма Сёра (пренебрежительно отзываясь о нем как «о направлении, которое свелось к оптическим опытам»).
Ссылаясь на многочисленных вдохновителей своего творчества: от гигантов Золотого века до непризнанного Монтичелли, от Рихарда Вагнера до Христофора Колумба, – Винсент постоянно называл себя, Гогена и Бернара триумвиратом первопроходцев, прокладывающих путь к «главной доктрине» – искусству, которое ни много ни мало «сумеет объять целую эпоху». Только объединившись, настаивал Винсент, сумеют они приблизиться к этому смелому новому искусству. «Написать картины, которые смогут сравниться с вершинами, достигнутыми греческими скульпторами, немецкими музыкантами и французскими романистами, не под силу отдельному человеку, – предупреждал он смутьяна Бернара. – Эти картины, видимо, будут созданы группами людей, которые объединятся для воплощения общей идеи». Когда Тео предложил брату принять участие в выставке редакции «Независимого обозрения» («La Revue Indépendante»), несмотря на отрицательные отзывы Кана в прошлом году, Винсент был обеспокоен только тем, что его работы могут стать «помехой» для confrères[78] из Понт-Авена. «На карту будет поставлена честь всех нас троих, – сообщал он. – Никто из нас не работает только для себя одного».
Портрет почтальона Жозефа Рулена. Перо, чернила. Август 1888. 31 × 23,5 см
Всего через несколько дней после того, как Тео передал приглашение «Независимого обозрения», Винсент собрал рисовальные принадлежности и отправился на площадь Форум. К моменту, когда он туда добрался, уже стемнело. Спешившим мимо пешеходам и посетителям, сидевшим под навесом «Гран-кафе дю Форум», художник, с грохотом расставляющий мольберт на темной площади, мог показаться забавным (об этой истории даже написали в местной газете). Но на самом деле Винсент защищал честь товарищей. Всего год назад Анкетен, победитель конкурса, проводимого «Обозрением», написал похожую ночную сцену: людный тротуар у мясной лавки, освещенный лишь газовой лампой изнутри и двумя большими газовыми фонарями под навесом. Не считая нескольких постоянных покупателей у светящихся оранжевым светом витрин, картина почти целиком состояла из сине-фиолетовой темноты, разбитой оттенками на фрагменты, будто художник смотрел через призму из синего стекла. И это ночное полотно Анкетена (которое он назвал в документальной манере Сёра – «Бульвар Клиши: пять часов вечера») стало настоящей иконой нового, японского стиля.
Расположившись под тем же углом, что и Анкетен, Винсент использовал большой навес кафе для создания глубокой перспективы темной улицы и ночного неба. Он прибавил яркости газовому фонарю, так что тот наполнил крытый дворик ярко-желтым светом, а мостовая, выложенная булыжниками из долины Ла-Кро, не покрылась рябью дополнительных цветов. Отдавая дань Анкетену, он добавил полосы оранжевого (для пола) и синего (для дверей). Ван Гог пояснял: «Я часто думаю, что ночь еще оживленнее и богаче цветами, чем день». Он бесконечно писал о своей искренней приверженности клуазонизму: о стремлении подражать японским гравюрам, о восхищении перед скоростью и точностью японских рисунков и более всего – об увлечении японским цветом. «Японским художникам нет дела до рефлексов, – писал Ван Гог Бернару, словно твердя катехизис, – они располагают плоские пятна одно рядом с другим и схематично намечают движение и формы характерными линиями».
В письмах и набросках, присылаемых Бернаром и Гогеном, Винсент отслеживал развитие японистских идей Анкетена – оба художника использовали их, вместе проводя лето в Понт-Авене. Хотя Ван Гог не видел их картин с прошлой зимы в Париже (когда оба работали в совершенно ином стиле, особенно Гоген), он постоянно заверял обоих в приверженности их искусству и после восторженных рассказов Бернара объявил старшего из них лидером нового движения (Бернар называл Гогена «великим мастером и человеком необычайного характера и интеллекта»).
В конце концов, именно Гоген изображал на Мартинике негритянок, точно подходящих под описание японской девочки-невесты у Лоти. И разве не Карибы, Япония и Прованс, как утверждал Винсент, были тем самым магическим югом, «где бо́льшая часть жизни проходит на воздухе»? Он восторженно именовал Гогена «великим художником», восхищался его письмами и даже особо просил Тео сохранять их как «документы чрезвычайной важности». Чтобы сделать свои работы более похожими на то, что, по его мнению, писал француз, Винсент перенял символистские симпатии Гогена и решил привнести в свои картины «больше утонченности – больше музыки». Свои полотна он стал называть «абстракциями» – неразрывно объединяя живопись и музыку.
Ван Гог восхвалял не только Вагнера, но и другого любимца символистов – американского поэта Уолта Уитмена. Винсент отвергал натурализм («Я решительно пренебрегаю натурой») и посвятил себя новым принципам ясности, простоты и глубины. Он решил «писать так, чтобы все было ясно каждому, во всяком случае тем, у кого есть глаза». Написанные в конце лета подсолнухи своей намеренной «упрощенной техникой» и «яркими чистыми цветами» провозгласили новую миссию, о которой Винсент услышал из Понт-Авена: «Гоген и Бернар говорят теперь о том, что надо рисовать, как дети».
Чтобы доказать приверженность новому стилю, Винсент написал автопортрет. С самого отъезда из Парижа художник не вглядывался в свое отражение в зеркале, и то, что он увидел в этот раз, было совсем не похоже на элегантного предпринимателя или представителя мира нового искусства, которых он так часто изображал на улице Лепик. Отказавшись от маленьких холстов или обрывков картона, на которых он писал парижские автопортреты, Ван Гог выбрал внушительный холст – почти полметра на полметра. На нем он изобразил худое лицо вполоборота, лысеющую голову, сделав акцент на впалых щеках и бровях. Едва различимыми мазками розового и желтого Винсент тщательно выписал изможденное, но спокойное лицо: борода отросла сильнее, чем волосы, рыжевато-золотистая щетина покрывает сомкнутые, но не сжатые челюсти. Подстриженные усы впервые обнажили верхнюю губу, которую он сделал почти красной, с поднятыми вверх уголками, обрамляющими желобок под носом. Голова посажена на длинной, оголенной и ровной шее, похожей на стебель экзотического цветка; рубашка без ворота застегнута лишь на большую пуговицу с цветочным узором. Тяжелый цвета ржавчины пиджак с синей оторочкой наброшен на плечи, словно плащ. Вокруг этой аскетичной фигуры все сияет насыщенным веронезом, ярким, как изумруд, но мягким, словно ментол; мазки образуют сияние, расходящееся от центра к краям картины. Тем же непередаваемым цветом написаны контрастирующие с радужкой цвета охры белки глаз, устремленных не в зеркало, а сквозь него, сквозь зрителя, куда-то вдаль, в ярко-зеленый, лучший мир.
Винсент подчеркивал свою приверженность новому стилю. «Глаза я сделал чуть раскосыми, как у японца», – сообщал он Тео. И действительно, не только узкие, миндалевидные глаза, но и все в этом образе – выбритые виски, длинная шея, подобие плаща и взгляд аскета – напоминало описания и изображения японских монахов, известных Винсенту и его друзьям по «Мадам Хризантеме» и другим источникам. «Я задумал эту вещь как портрет бонзы, поклонника вечного Будды», – пояснял он. Образ, созданный Винсентом, обещал Бернару и Гогену аналогичное преображение в Провансе: обремененные низменными заботами художники должны превратиться в служителей высокого, безмятежно живущих на природе, «простых, как цветы». Он уверял, что «изучение японского искусства неизбежно делает нас более счастливыми и избавляет от уныния».
Винсент так горел желанием поделиться заманчивым, «подсолнечным» образом с товарищами из Понт-Авена, что в письмах призывал их написать портреты друг друга, а сам в обмен обещал прислать своего «безмятежного монаха». Подобный обмен должен был стать обрядом инициации для братства южных бонз. «Японские художники часто обменивались работами, – объяснял он. – Отношения между ними были, очевидно и совершенно естественно, братскими… Чем больше мы сможем им в этом подражать, тем лучше будет для нас». В начале октября, отправив картину Гогену, он сопроводил ее призывом, столь же торжественным, как его японский священнослужитель: «Я хотел бы внушить тебе свою веру в то, что, начиная нечто долговечное, мы преуспеем».
Как и все остальные попытки Винсента стать частью чего-то, начинание по созданию братства «японских» художников уже несло в себе семена разрушения. Все та же борьба преданности и антагонизма, симпатии и антипатии, которая отравляла любовь к Тео и дружбу с ван Раппардом, быстро подорвала и отношения с Понт-Авеном. Не успел Ван Гог принять и провозгласить новые взгляды и принципы, как тут же начал с ними бороться. «Мне непросто думать о смене направления, – жаловался он Тео в июне. – Лучше не двигаться с места».
Все лето в письмах Бернару и Гогену Винсент колебался между преданностью и сопротивлением. Громкие заявления о «доктрине нового искусства» и призывы к единству и сотрудничеству уступали место колким выпадам в защиту собственной независимости и индивидуальности. Винсент заявлял: товарищи «изменят мою живописную манеру, и я от этого выиграю», но тут же с сожалением добавлял: «И все же я очень привязан к своим декоративным полотнам». Сквозь дружественные заверения в братском единстве проскальзывали намеки на соперничество и приступы негодования.
Гоген писал нерегулярно, было видно, что переписка его не увлекает, а Бернар, обсуждая направления нового движения, отвечал доводом на довод, страстным выпадом на страстный выпад, словно перетягивая канат. С Гогеном, который напрямую общался с Тео, Винсент усвоил почтительный тон («Не хочу говорить гнетущих, горьких или обидных вещей великому художнику», – признавался он брату). Но посредством писем Бернару, который показывал свою переписку Гогену, Винсент мог доминировать в трехсторонней беседе, сохраняя видимость уважительного отношения к старшему из них. Когда Бернар поддержал довод Гогена о том, что новое искусство должно находить образы в воображении – extempore,[79] – Винсент с вызовом заявил о своем намерении работать с натурой, отчитал молодого друга за «отход от возможного в реальности и правдивого» и провел четкую грань между гиперболизацией (которой не чуждался и сам) и измышлениями символистов.
Он ругал Бернара за символистскую поэзию, сосредоточенную на себе (ставил под сомнение «ее моральную составляющую»), и за глаза потешался над его символистскими рисунками («а-ля Редон»), называя их «очень странными». Когда Бернар принялся защищать символизм, приводя в пример его полувековое развитие от скандальных произведений Шарля Бодлера, одного из первых ценителей Делакруа, и Вагнера до высот парижского нового искусства, Винсент принял вызов. В самых резких и яростных выражениях он высмеял символистские образы и обозвал их «безумством», «глупостью» и «бесплодными метафизическими измышлениями». Особенно доставалось символистам за пренебрежение заветами великих мастеров Золотого века голландского искусства, которые изображали «все так, как оно и было». «Вбей себе в голову имя мастера Франса Халса, – поучал он Бернара. – Вбей себе в голову имя не менее великого и универсального… Рембрандта ван Рейна, человека, мыслящего широко и приверженного натуре». Спор дошел до обвинений в культурном плагиате, когда Винсент счел, что два века французского искусства были всего лишь «плебейской французской лапшой, сдобренной сытной голландской начинкой».
Но ничто из символистского наставничества Понт-Авена не возмущало Винсента так сильно, как обращение к религиозным образам. Бернар впервые наступил на эту старую мозоль, когда в апреле прислал Винсенту для оценки религиозные стихи. Разгоряченный парижскими спорами о символизме, Бернар подружился с молодым поэтом-символистом Альбером Орье и по-новому открыл для себя католицизм в ходе любовной истории, случившейся с ним в Бретани. Бернар прибыл в Понт-Авен, вооруженный Библией и замыслами картин на библейские сюжеты. Гоген был открыт новым идеям, и вскоре оба художника принялись обдумывать работы, которые помогли им погрузиться в бездонное море тайн и смыслов божественной книги.
После такого теплого приема Бернар, скорее всего, был шокирован бурной реакцией из Арля. «До чего же на самом деле примитивна эта старая история! – возмущался Винсент. – Господи, да неужто мир состоит из одних этих евреев?» Винсент с необъяснимой яростью обрушился на то «горькое утешение, которое предлагает Библия, пробуждающая в нас отчаяние и негодование, сбивающая с пути истинного и морочащая нам голову своей мелочностью и заразной глупостью». Гнева Винсента избежал только Христос – он называл Его «ядром» утешения под «жесткой кожурой и горькой мякотью». Однако о стремлении Бернара создать образ Христа он пренебрежительно отзывался как о «художественном неврозе» и считал его обреченным на неудачу. «Только Делакруа и Рембрандт сумели написать фигуру Христа так, как я ее чувствую, – презрительно усмехался Ван Гог. – Все остальные просто смешны».
Винсент слал свои гневные тирады и в Париж, и в Понт-Авен. «Дорогой мой мальчик, – писал он Тео, – я могу запросто обходиться без „милосердного Господа“ и в жизни, и в живописи». Бернара он преследовал разговорами о преступлениях христиан, особенно о варварском обращении в католическую веру жителей Нового Света, и высмеивал современное лицемерие католической церкви. Месяцы, проведенные в католическом Провансе с его средневековыми праздниками и мистическими обрядами, вызывали в Винсенте усвоенное с детства чувство протестантской оторванности и неприятия папизма с его суевериями и предрассудками. (Готический собор Святого Трофима в Арле он называл «варварским и чудовищным» и даже хуже – сравнивал его с языческими постройками Древнего Рима.) В июле Винсент принялся перечитывать полное собрание сочинений Бальзака, будто пытаясь сделать себе прививку от окружавшего его мира суеверий и святых.
Но давление из Понт-Авена было слишком сильным, а наваждения прошлого не отпускали Винсента – долго сопротивляться он не мог. В том же месяце, несмотря на осуждение, которым бурлили все его письма, Ван Гог решил-таки поработать с сюжетами, которые так ругал. Он сделал «большой этюд маслом – Гефсиманский сад с голубым и оранжевым Христом и желтым ангелом». Этот образ преследовал художника всю жизнь, со всеми ее неудачами и жаждой прощения: Христос в Гефсиманском саду. И только теперь он увидел его в ярких красках нового искусства: «Земля – красная, холмы – зеленые и голубые. Оливы с карминовыми и лиловыми стволами, с зеленой, серой и синей листвой. Небо – лимонно-желтое». Но попытка не увенчалась успехом. В приступе паники (позже Винсент называл это состояние «ужасом») – предвестницы надвигающейся катастрофы он с яростью выхватил нож и соскреб образ, причинявший ему такую боль, с холста. Ван Гог утаил свою неудачу от Бернара и Гогена, а в письме к Тео во всем винил отсутствие натурщиков. «Я не могу больше работать без моделей», – зарекался он, но понимал, что проблема лежит гораздо глубже.
Неудавшаяся картина породила новую волну негодования. Винсент ругал коллег за то, что они погрузились в статичный, иносказательный мир Библии, когда природа вокруг них, особенно в Арле, изобиловала сюжетами и образами, полными смысла: сеятели и жнецы, подсолнухи и кипарисы, солнце и звезды – прекрасная возможность запечатлеть «вечное и бесконечное». «Это долг художника изображать богатство и величие природы, – писал он сестре, критикуя сухие метафизические работы символистов. – Нам всем нужны радость и счастье надежды и любви». Он неустанно повторял, что совершенно не обязательно заглядывать в ужасный и совершенный лик Христа, когда величие можно найти в окружающих лицах и формах. «Понятно ли я выражаюсь? – яростно вопрошал он Бернара. – Я пытаюсь заставить тебя понять великую и простую истину: можно запечатлеть образ человечества, написав обыкновенный портрет».
На самом деле любимый жанр Винсента уже начал терять популярность. Скользящий взгляд и игривый свет импрессионизма не могли до конца понять и изобразить внутренний мир человека, ему под силу было лишь отразить приятную наружность. А новое искусство – Винсент и сам это признавал, – озабоченное либо научным подходом, либо поисками смысла, было довольно безразлично к индивидуальной неповторимости человека.
Винсент страстно желал, чтобы портреты (и модели) нашли свое место в искусстве нового поколения. По его мнению, удавшийся портрет был «завершенной вещью, совершенством», позволяющим прикоснуться к бесконечности. Когда великий кудесник Рембрандт изображал святых, или ангелов, или самого Христа, он писал реальных людей, а не абстракции или фантазии. Винсент утверждал, что своими портретами желает сказать «нечто утешительное, как музыка» (вполне символистская идея), и принял религиозные искания Понт-Авена. «Мне хотелось бы писать мужчин или женщин, вкладывая в них что-то от вечности, которую некогда символизировал нимб», – писал он. Все лето, готовясь к приезду «Милого друга» (который «сделает в портрете то, что Клод Моне делает в пейзаже»), Винсент все громче бунтовал и настаивал на том, что портрет – это «жанр будущего»: «Ах, портрет, портрет с глубокой мыслью, портрет, в котором душа модели, вот что, полагаю я, должно прийти!»
В начале августа, вскоре после того, как успех «Крестьянина» Анкетена породил целую галерею сельских образов и в Понт-Авене, и в Арле, Винсент уговорил позировать для картины старого садовника Пасьянса Эскалье. Винсент так описывал Эскалье: «Старик-крестьянин, удивительно похожий лицом на отца, но с более грубыми чертами». Ван Гог писал его в спешке, поместив морщинистое, загорелое лицо на кобальтово-синий фон и облачив старика в ярко-бирюзовую куртку и желтую соломенную шляпу, вроде той, в которой сам Винсент ходил на пленэр. В письмах к Тео и в Понт-Авен он называл Эскалье образом из произведений Милле и Золя («Человек с мотыгой, бывший пастух из Камарга»), простейшим противоядием для «слишком цивилизованной» парижской жизни, как карикатуры Домье и как дружелюбный великан Рулен. «Смею надеяться, что вы с Гогеном это поймете, – писал он Бернару. – Вы знаете, каков настоящий крестьянин, как много в нем от дикого зверя».
Винсент довольно быстро разругался с Эскалье из-за денег, но образ старика не выходил у художника из головы во время споров с Бернаром о религиозных сюжетах. Когда к концу месяца ему удалось-таки снова заманить Эскалье к себе в мастерскую, Ван Гог усадил озлобленного садовника так, что тот опирался на трость, сложив руки, словно в молитве. Старческие глаза умиротворенно смотрели вдаль из-под широкополой соломенной шляпы, и взгляд их выражал печаль, страдание и мысленное устремление к небесам. За его покатыми синими плечами весь мир наполнен «пылающим оранжевым» цветом, олицетворяющим «жар» прошлых урожаев, а также, по словам Винсента, «блеск золотого» будущего заката и былого рассвета.
Сразу после того, как Винсент закончил работу над своим сельским святым, он снова принял вызов Бернара, пытаясь покорить мистические высоты. И возможность для этого представилась, когда в конце августа Желтый дом посетил Эжен Бош. Винсент познакомился с тридцатитрехлетним бельгийцем в июне, когда тот делил мастерскую с Доджем Мак-Найтом в близлежащей деревушке Фонвьей. Винсента с Бошем объединяли не только схожие черты лица («Лицо как лезвие бритвы, зеленые глаза и тень некой исключительности»), но и буржуазное происхождение, к тому же в обеих семьях были торговцы искусством (сестра Боша Анна собирала авангардное искусство и сама была художницей).
Но для Винсента Бош был таким же «халтурщиком», что и Мак-Найт, а сам Бош разделял нелюбовь Мак-Найта к творчеству Винсента и неприязнь к его «угрюмому и вздорному характеру». Винсент редко виделся с Бошем до конца августа, когда Мак-Найт уехал из Арля. После чего они довольно тесно сошлись и общались в течение целой недели, что стало некой репетицией к скорому приезду Гогена: они гуляли за городом, смотрели бой быков и допоздна разговаривали об искусстве. Когда Винсент узнал, что Бош собирался отправиться в угольный район своей родной Бельгии и писать шахтеров Боринажа, он пришел в восторг от этой идеи и стал уговаривать Боша превратить свою новую «шахтерскую» мастерскую в северный Желтый дом, чтобы Винсент, Гоген и сам Бош могли время от времени приезжать друг к другу.
А чтобы увековечить недолгое счастье дружбы, Винсент уговорил Боша позировать для портрета. Забыв о недавней взаимной неприязни, Винсент тщательно готовился к этой работе. «Мне хочется сделать портрет друга-художника, – писал он Тео после общения с Бошем в начале августа, – человека, у которого великие мечты, который работает так, как поет соловей, такая уж у него натура». И хотя Бош был брюнетом, Винсент представлял, как изобразит его «светловолосым, доходя до оранжевого, хрома, бледно-лимонного»:
Позади его головы вместо стены убогой комнаты я напишу бесконечность: простой фон, самого глубокого, насыщенного синего цвета, которого я смогу добиться, и это простое сочетание светлой головы и темно-синего фона даст удивительный эффект, словно звезда в лазурной выси ночного неба.
Когда Бош наконец-то сел позировать, Винсент точно передал его резкие черты и темные волосы (со светлыми вкраплениями только в усах и в бороде), но изобразил товарища в желто-оранжевом пиджаке и, как задумал, на глубоком синем фоне. Вокруг головы Боша Ван Гог обозначил тонкий ярко-желтый ободок (ровно такого же цвета, что и нимб вокруг головы Спасителя на картине Делакруа «Христос на море Галилейском»), а темную пустоту усеял сиянием желтых и оранжевых звезд иных миров.
Именно эту цветовую схему он опробовал в уничтоженном «Гефсиманском саду» – «голубой и оранжевый Христос».
Винсент считал, что подобные образы выражают божественную истину, но без библейской напыщенности, за которую ратовал Бернар, а новым и совершенно иным способом – через цвет. Винсент утверждал, что, «смешивая противоположности» или посредством «созвучия близких тонов», он мог погружаться в самые непостижимые тайны жизни – священный Грааль символистов – без всяких религиозных глупостей. Он мог напрямую обращаться к сердцу своего зрителя, говоря с ним «лишь языком цвета». Так, цвета заката на лице Эскалье выражали «душевный пыл», а светлые тона в изображении Боша на фоне ночного неба говорили о «сосредоточенности мысли» и «надежде, что дарят звезды».
Винсент настаивал, что верно найденные сочетания цветов могут выразить всю гамму человеческих эмоций: от «беспокойства» до «абсолютного покоя»; от «страстности» красного и зеленого до «нежной утешительности» сиреневого и желтого. Описывая свою палитру, в особенности Бернару, Винсент прибегал к словарю символистов (постоянно упоминая «вечное», «таинственное», «бесконечность» и «мечты»), но при этом демонстративно называл себя «рациональным колористом» и с гордостью описывал сложные расчеты для создания цветовой гаммы, подобно Сёра ниспровергая провозглашаемое символистами главенство непосредственных ощущений. Он также категорически не принимал того второстепенного места, которое клуазонисты отводили цвету, эксплуатируя лишь его декоративные свойства, для Винсента же цвет был «мощным средством выражения» «огненного темперамента».
Темперамент сильнее и заметнее всего проявлялся в работе кистью. В Понт-Авене товарищи Винсента пытались выработать такую красочную поверхность, на которой мазки вовсе не были бы заметны. Следуя воззрениям Анкетена, они довели клуазонистское учение о цветовых плоскостях и витражной технике до логического завершения. Там, где Сезанн прибегал к легким, тонко прописанным планам и накладывал мазки-кирпичики, создавая свои «граненые» пейзажи, Гоген и Бернар делили картину на участки чистого цвета и закрашивали их, накладывая тонкий слой краски гладкими, спокойными мазками. Винсент, безусловно, знал об этих новшествах из переписки с обоими художниками и даже несколько раз прибегал к такой технике, когда его в очередной раз переполняло чувство солидарности.
Но его одержимая кисть всякий раз восставала против этого метода. Наброски, которые Ван Гог отсылал в Понт-Авен, по-прежнему походили на детскую раскраску, разделенную на участки чистого цвета, каждый из которых был помечен надписью rouge (красный) или bleu (синий). Однако в мастерской, без свидетелей, он без устали заполнял эти «плоскости» мазками разнообразной текстуры, активно пользуясь заимствованным у старых мастеров приемом enlever, благодаря которому его полотна приобретали характерную рельефную поверхность. Иногда он обводил контуры извилистыми линиями другого цвета, тщательно выделяя колючие сосновые иголки или извивающиеся стебли винограда. А фон или плоскости, которые надо было заполнять согласно новым принципам, его кисть закрашивала густыми хаотичными мазками, превращая безоблачное небо в бушующее море, а пашню – в поле битвы. Во время одного из таких приступов буйства покрывая холст толстым слоев пастозных мазков, он зачерпнул кисточкой краску и превратил живописную водяную мельницу в цитадель цвета, где каждая поверхность – стены, кровля, небеса и водная гладь – изображена отчетливыми мазками и каждый из них – знак молчаливого протеста, кулак, которым Ван Гог угрожающе потрясал в сторону консервативного Понт-Авена.
К концу сентября, когда до приезда Гогена оставалось всего несколько недель, упрямство, резкость и возражения Винсента переросли в настоящий бунт против двух других триумвиров нового искусства. «Как это нелепо – ставить то, что ты делаешь, в зависимость от мнения других», – писал он сестре Вил. В противовес тем декоративным и умозрительным образам, за которые ратовали в Бретани, он отстаивал основы совершенно другого искусства – искусства портретов, а не аллегорий; фигур, а не фантазий; крестьян, а не святых; искусства, способного воздействовать, а не загадывать загадки; искусства живописи, а не витража. Но в первую очередь это было искусство эмоций – «чего-то особенно душераздирающего и потому особенно рвущего душу». Главную роль играла магия цвета, его подобная музыке сила, способная рождать эмоции. «Я использую цвет… чтобы наиболее убедительно выразить себя, – писал он. – Вот, в общем, и вся теория». Если цвет был его музыкой, то кисть – инструментом. Винсент считал, что мазки, «переплетенные с чувствами», могут будить целую гамму чувств: от «боли» импасто до радостного возбуждения пуантилизма; от безмятежности гладкого письма до возвышенности лучеобразно расходящихся мазков.
Он принял клуазонистский принцип «упрощать, упрощать, упрощать», но не ради декоративного аспекта простоты. Упрощение и гиперболизация, равно как цвет и живописная техника, должны были служить более глубокой эмоциональной истине. Рассказывая о том, как он писал вид площади перед Желтым домом – участок неухоженной муниципальной территории, – Винсент робко признавал, что «убрал некоторые деревья» и «некоторые кусты, которые не соответствовали характеру места… чтобы передать этот характер, – разъяснял он, – его подлинную суть».
И тут же спешил добавить, что это вовсе не «домысливание», отвергая символистский термин, к которому прибегали Бернар и Гоген. Винсент настаивал, что он ничего не придумывал, – он просто смотрел и чувствовал. Он не отвергал природу, но и не следовал ей рабски – он переживал ее. «Я не придумываю картину, – наставлял он Бернара, – напротив, я отыскиваю ее в природе. Мне остается только освободить ее». Винсент объяснял, что когда Рембрандт писал ангелов, то «ничего не придумывал… он знал их, ощущал их присутствие». Поэтому при взгляде на загруженную площадь Ван Гог прищуривался и видел не trompe l’oeil – обманку, иллюзию, выдающую себя за действительность, не заросшие и неухоженные по голландским меркам дорожки, а пышноцветущие кусты олеандра, «усыпанные свежими цветами и в то же время морем уже увядших; листва их так же непрерывно, бесконечно обновляется за счет буйных молодых побегов». Он уверял, что и у этого образа ангельского утешения не больше общего с действительностью, чем у действительности – с бесцветной фотографией.
Упрямое искусство Винсента было готово мириться лишь с этой теорией: выражение обобщенного восприятия, неразрывно связанного с мятежным сердцем. «Когда я чем-то взволнован, – признавался он, – только это и имеет для меня глубокий смысл». Работа над подобными вещами настолько поглощала его, что он давал «себе волю, не думая ни о каких правилах». Одиночество и страстное стремление к самоанализу побуждали Винсента задумываться о вопросах, занимавших его любимых писателей, художников и философов, но его собственные теории искусства и всего прочего были бессвязны и бессистемны. Ван Гог никогда не мог добиться от себя последовательности (даже в одном письме, что уж говорить о письмах к разным адресатам), и тем более у него не получалось отделять идеи от бурлящих внутри эмоций. Даже в рамках одной картины его палитру и кисть бросало от одной теории и модели к другой, и все это в попытке выразить обуревавшие его чувства – единственное, что волновало его в тот момент. «Какое значение имеют эти различия, когда все дело в том, чтобы полнее выразить себя?» – писал он Бернару, заявляя о своей независимости.
Бунтарское творчество Винсента открыло век экспрессивных образов и, как он и предполагал, «еще более индивидуальных и оригинальных» замыслов. Как и все прочие устремления, этот порыв позволял художнику искупить прошлое, обратившись в будущее. «Меня покидает то, чему я научился в Париже, – писал он Тео на пике своего летнего мятежа 1888 г., – я возвращаюсь к идеям, которые были у меня в деревне, когда я еще не знал импрессионистов». Радикальные доводы в пользу утрированных, значимых, «суггестивных» цветов полностью игнорировали опыт импрессионистов и апеллировали к старым принципам одновременного контраста, разработанным Шарлем Бланом, и их главному проповеднику Делакруа. «Мой метод работы… оплодотворен скорее идеями Делакруа, чем их идеями», – настаивал Винсент. По его словам, героем мастерской на Керкстрат был не Моне, Сёра, Сезанн или Анкетен, а именно Делакруа, говоривший «лишь символическим языком цвета» и выражавший на этом языке «нечто страстное и вечное». Именно Делакруа, художник и исследователь Африки, указал Винсенту путь на юг, в край избыточных красок, проложил ему тропу к Желтому дому.
Заслуги символистов Винсент тоже не признавал. Он напоминал Тео, что за много лет до того, как услышал музыку Вагнера и наставления Бернара, брал уроки фортепиано в Нюэнене, чтобы изучить связи между цветом и музыкой. А на болотах Брабанта он писал о том, как великий барбизонец Жюль Дюпре выражал «спектр самых разных настроений» посредством «симфоний цвета». Он искал вдохновение внутри себя – через «инстинкт, вдохновение, желание и сознание» – и взывал к лозунгу Делакруа «Par coeur! Par coeur!»[80] задолго до того, как роман Гюисманса «Наоборот» пробудил парижский авангард.
По возвращении Винсента в Нюэнен, после посещения Рейксмузеума в октябре 1885 г., его живописная манера оказалась во власти чудесного эффекта enlever и потребности, подобно Рембрандту, работать на одном дыхании, чтобы создать образ «благородного чувства, бесконечной глубины». Картины Рембрандта и Халса, которые «не стремились к буквальному повторению действительности», раскрепостили Винсента, и он стал отстаивать свое право «идеализировать, быть поэтом» и позволить цвету «говорить за себя». Он уже проверял на практике это право в мастерской на Керкстрат и в ветхой лачуге де Гротов: будущая манера угадывалась в портретах, написанных там густыми мазками, при тусклом освещении, за один сеанс. За три года до того, как Анкетен создал «Крестьянина», Винсент, опираясь на пример Милле (в чьих работах, по его мнению, «все правда и в то же время все символично»), нашел прекрасные образы, чтобы передать цветом и текстурой стоическую безысходность, не только собственную, но и героев своих картин. Его нюэненские крестьяне были словно написаны той самой землей, которую они засевают, написаны «с желанием, с чувством, со страстью, с любовью»; Винсент уже добился «правдивейшей правды», о которой его товарищи из Понт-Авена могли только мечтать.
Одним словом, для Винсента свет сошелся на скромных крестьянах. Портрет Пасьянса Эскалье он называл «в полном смысле слова продолжением некоторых этюдов голов, которые я сделал в Голландии». Лучезарное спокойствие старого садовника знаменовало собой исход де Гротов из тени пустошей на яркий южный свет – то же самое произошло и с Винсентом. Годы, проведенные в Париже, просто помогли прорасти семенам революционного искусства, что были посеяны под влиянием мрачной риторики в защиту «Едоков картофеля». Все притязания художника на создание искусства будущего были попыткой оправдать прошлое. Винсент говорил Тео, что если бы он «сохранил веру» Нюэнена, то стал бы «знаменитым сумасшедшим, а сейчас я хоть и сумасшедший, но не знаменит».
Как и в Нюэнене, Винсент нашел в Арле образ, способный одновременно выразить и вдохновлять его мятежные взгляды. Подобно любому живописному самооправданию, этот образ явился из жизни, а не из воображения. Тем летом, когда по ночам Желтый дом погружался в темноту, Винсент возвращался в ночное привокзальное кафе за углом. В пустом баре на первом этаже он ужинал в компании бильярдного стола, газовых светильников и огромных часов. Иногда Рулен подсаживался к нему за мраморный столик, чтобы перекусить или пропустить стаканчик абсента, но, как правило, Винсент сидел в одиночестве или выпивал, стоя у барной стойки. Затем он взбирался по узким ступенькам в свою комнатушку и засыпал над неумолкающим кафе.
Кафе это, как одно из немногих заведений, открытых в Арле после полуночи (не считая борделей), привлекало разношерстную публику: жуликов, бандитов, приезжих и бродяг. Винсент называл их «rôdeurs de nuit»[81] – они находили здесь приют, «когда им нечем платить за ночлежку или когда они так пьяны, что их туда не впускают». Чудаки, обсуждающие политику, психи, что-то бормочущие себе под нос, сутенеры, волочащие своих шлюх, отвергнутые воздыхатели, зализывающие свои раны, – все они сходились под красноватым светом «Кафе де ля Гар». «Они роняют голову на стол и так и проводят ночи», – описывал Винсент Бернару свой второй дом.
Свое противоречивое полотно Винсент начал в противоречивом настроении. Он активно пытался склонить хозяина кафе Жозефа Жину к сделке: если тот соглашался простить просроченную плату за комнату, Ван Гог обещал написать его «паршивую лавочку», «раз уж переплатил ему столько денег зря». Жину был скорее изумлен, чем обрадован, этим предложением, но все же согласился, и художник немедленно приступил к работе. Он дождался, пока часы на первом этаже не пробили полночь, затем поставил мольберт и огромный холст в переднем углу кафе, у двери, чтобы удобнее было наблюдать ночную жизнь.
Как только Винсент достал кисть, большинство завсегдатаев покинули заведение, оставляя недопитый кофе и стаканы с выпивкой, роняя стулья. Те немногие, кто остался, засели в дальних углах зала, ссутулившись и отвернувшись, – они, без сомнения, давно привыкли не обращать внимания на происходящее в полумраке кафе и сливаться с интерьером. Лишь хозяин Жину проявил твердость и остался. Он не испытывал стыда, обидеть его было невозможно, к скандалам он привык: в белом пиджаке и переднике, он гордо встал у бильярдного стола под ярким светом газовой лампы, глядя прямо на Винсента.
Три ночи подряд Винсент возвращался в этот ад, находившийся под его спальней, чтобы в цвете запечатлеть чувство одиночества и оторванности, которым он был наполнен. Винсента не интересовали цвета, которые Жину в реальности выбрал для своего заведения, – для него здесь существовала лишь боль красного и зеленого. Каждый угол комнаты – от кроваво-красных стен до нефритового потолка, от малахитового бильярдного стола до его красно-рыжей тени, от светло-зеленой барной стойки «в стиле Людовика XV» до нежно-розового букета, так неуместно на ней стоящего, – Винсент все пропустил через призму своего ви́дения этого места как прибежища всевозможных душевых терзаний. На деревянном полу видны зеленые потертости, а из трещин просачивается красный цвет; бирюзовый сквозит из мраморных столешниц и изразцовой печи, а на зеленом сукне светится единственный красный шар. В глубине комнаты сидит женщина в зеленой юбке и розовой шали. Застенчивый бродяга, сгорбившись, закрыл лицо, но сверкает изумрудным цветом.
И над всей этой битвой «противоречий и контрастов» Винсент разлил безжалостное желтое мерцание. Четыре светильника наполняют комнату желтым, оранжевым и зеленым сиянием, будто четыре солнца опаляют высвеченных прожектором жителей этого противоестественного мира, оставляя лишь тень от бильярдного стола посреди комнаты.
Как и тогда в Нюэнене, Винсент утверждал, что его скромных героев заставляет тесниться за столами под светом ламп высшая цель. «Кафе – это место саморазрушения, где можно сойти с ума или совершить преступление», – объяснял он Тео, обращаясь одновременно к роману Золя «Западня» и пьесе Толстого «Власть тьмы» (премьера постановки которой состоялась в «Свободном театре» накануне отъезда Винсента из Парижа). Утрированные цвета и формы «Ночного кафе» он описывал тем же дерзким языком, каким заявлял о своем протесте, живя на пустошах. «Это одна из самых уродливых моих картин, – писал он с той же гордостью, с какой смотрел на него хозяин Жину. – Она равнозначна „Едокам картофеля“, хотя так отличается от них» (на следующий день Винсент с гордостью отправил Тео акварель с этой картины).
Своим коллегам в Понт-Авене он, ради приличия, описывал «японскую жизнерадостность» полотна и связывал ее с «веселым нравом» Тартарена Доде, но в то же время настаивал на том, что подчеркнуто светский сюжет несет в себе не меньше загадочности и «глубокого смысла», чем любые библейские фантазии Бернара. «Я пытался выразить ужасные страсти человечества», – писал он, приравнивая грязное кафе к «Сеятелю» Милле.
Но настоящим героем картины, как всегда, был сам Винсент и его реальные эмоции и страсти. В отличие от Золя и Доде он не мог описать или представить чужую жизнь, почувствовать чужую боль или чужую радость. Что бы он ни изображал – башмаки, гнезда, лодки на пляже, придорожный чертополох, семью за обеденным столом, – его взгляд был направлен внутрь себя. «Я странник, – писал Винсент, – который идет в неизвестном направлении к неведомой цели». Боясь остаться один, как и его «полуночники», Винсент находил временное пристанище под странным, противоестественным дневным светом ночного кафе Жину, как когда-то находил покой в дневном сумраке лачуги семьи де Грот. И, выступая от лица всех своих товарищей по несчастью, Винсент надеялся, что «то, без чего мы обходимся с такой легкостью, – родина, семья, – может быть, более привлекательно в воображении таких, как мы, чем на самом деле».
В отличие от остальных посетителей Винсенту было куда пойти. Каждую ночь он мог вскарабкаться по ступенькам в свою комнату, полежать в кровати, покурить трубку и помечтать о том, как к нему наконец приедут Гоген и Бернар, и о тех картинах, которые ему еще предстоит написать.
Глава 33 Сад поэта
Пережить одиночество Винсенту помогала лишь надежда на скорый приезд Гогена. Когда лейтенант зуавов Милье в августе отправился в отпуск, Ван Гогу стало не хватать совместных походов в бордели, но он представлял себе, как Гоген завоюет еще большую популярность у «прелестных арлезианок» с улицы Реколле. После отъезда Эжена Боша в начале сентября Винсент пытался сохранить дружбу посредством множества писем, второго портрета, написанного по памяти, призывов к Бошу и Тео встретиться в Париже и даже фантастических планов устроить брак Боша и Вил («Я всегда надеялся, что Вил выйдет замуж за художника… А кроме того, он далеко не бедняк», – писал он брату). Одинокими ночами Ван Гог тешил себя надеждой, что присутствие Гогена в Желтом доме неизбежно привлечет сюда и других художников, вроде Боша, и заверял брата, что Бош «определенно намерен вернуться», как только Гоген устроится.
Немногочисленные товарищи разъехались, и теперь лишь присутствие Гогена могло защитить художника от растущей неприязни со стороны соседей – ситуация усугубилась, когда он наконец съехал из комнаты над привокзальным кафе и стал ночевать в своем новом доме. «Обособленность этого места ощущается довольно сильно», – писал Винсент. Он с горечью жаловался брату, что окружающие относятся к нему «как к сумасшедшему», и явно переживал по поводу неприязни горожан. Гоген, как представлялось Ван Гогу, должен был разделить с ним это одиночество и одновременно преодолеть его. Когда шайка «хулиганов и мальчишек» напала на Винсента на улице во время работы и выдавила из тюбиков краску прямо на тротуар, Винсент предпочел отнестись к случившемуся с юмором, представив все как комическую прелюдию к славе, которая ожидала их с Гогеном в Арле.
К этому же утешению он прибегал, когда модели не оправдывали его ожиданий – отказывались приходить, торговались, брали аванс и исчезали навсегда. Даже те модели, которым Винсент симпатизировал, включая Милье, позировали плохо. Почтальон Рулен не разрешил Ван Гогу написать новорожденную Марсель. «Трудности с моделями здесь столь же постоянное явление, как и мистраль, – сокрушался художник, – тут недолго пасть духом». Но Гоген, бесстрашный укротитель дикарей Мартиники и бретонских крестьян, должен был все изменить. Он заманит неуступчивых моделей в Желтый дом и устроит так, что местные жители перестанут смеяться над портретами Винсента и будут позировать ему с радостью. Гоген был призван приобщить заблудшие души арльских жителей к чудесам нового искусства.
Всякий раз, когда насмешки горожан приводили Винсента в отчаяние и подрывали веру в свои силы (так было, когда Тео попросил Ван Гога дать работы для выставки «La Revue Indépendante»), всякий раз, пытаясь «стать чем-то большим, нежели посредственность», он думал о «товарищах в Бретани, которые, несомненно, работают лучше, чем я», и обо всех тех «по-настоящему красивых вещах», которые еще предстояло сделать на юге. Печалясь о том, какой непоправимый урон годы и болезни нанесли его телу, сознанию и искусству, Винсент каждый раз обращался мыслями к Гогену, в содружестве с которым он имел шанс с толком использовать оставшиеся силы. «Сегодня у нас еще есть силы работать, – писал он Тео, – но что будет завтра – неизвестно».
Гоген был способен оживить и угасающую сексуальную жизнь Ван Гога. К сентябрю Винсенту с трудом удавалось затащить к себе в постель (или мастерскую) даже двухфранковых проституток, которые обслуживали зуавов. Проблемой были не деньги (пару монет на секс он всегда мог найти) и не его странное искусство или агрессивный характер. Проблемой было желание или, точнее, потенция. Годы «охоты на дичь», признавался Винсент брату, лишили его мужской силы – он зачастую испытывал трудности с эрекцией. Ван Гог не знал о глубинных психологических и физических процессах в организме (главной причиной которых был сифилис) и в свои тридцать пять списывал нарушение этой функции на старение («Я становлюсь старше и уродливее, чем того требует мой интерес») или на банальную усталость.
Однако Бернару и Гогену Винсент представлял воздержание не как беду, но как решительный выбор и призывал последовать своему примеру: «Если мы хотим по-мужски отдаться работе, нам иногда приходится прибегать к воздержанию». Чтобы поддержать свой неожиданный призыв, Ван Гог обратился к целой череде художников, которые не страдали от недостатка мужской силы, но исповедовали умеренность: от ведших «размеренную жизнь» голландцев Золотого века до могучего Делакруа – последний «лишь изредка путался с женщинами и позволял себе только легкие интрижки, чтобы не красть время у творчества». Среди современников Винсент выделял Дега, который «не любит женщин, ибо знает, что если бы он их любил и часто путался с ними, то потерял бы вкус к живописи», и любимца клуазонистов Сезанна, в чьих работах Ван Гог находил «могучий мужской заряд».
Винсент вспоминал Мишле, преподавшего братьям первые уроки любви, и следующего их учителя в этой науке – Золя, равно как и «великого и могучего мастера» Бальзака, известного фразой, произнесенной после любовного свидания: «Сегодня утром я потерял целую книгу!» Ван Гог настаивал: «Живопись и оголтелый разврат несовместимы, он размягчает мозги». Художник, поучал он Бернара, должен уподобиться дисциплинированному бонзе, который посещает бордель раз в две недели из «гигиенических» соображений. Они должны были «извергнуть свою жизненную силу в искусство», а не растрачивать ее на шлюх, которых «сутенер, да и любой дурак в состоянии удовлетворить гораздо лучше». Искусство должно было стать для них возлюбленной, а живопись – актом любви, на который имеет смысл расходовать силы. «Ах, дорогие мои друзья, пусть мы и сумасшедшие, но все-таки можем испытать оргазм посредством глаз, разве не так?» – подзуживал он коллег.
Чтобы сохранить свою «жизненную силу» для художественного союза с Гогеном, Винсент отказался не только от секса, но и от жены и семьи. Чем слабее становились сексуальные позывы, тем активнее художник заявлял о своих творческих стремлениях. «Наслаждение прекрасной вещью подобно соитию, это и есть момент вечности», – объяснял он Бернару. Вместе с Гогеном Винсент собирался возвестить приход нового искусства. Судьба лишила его возможности «созидать в физическом плане», но с помощью Гогена он сможет создавать «вместо детей» картины.
Ван Гог давно отстаивал мысль о том, что близкие по духу умы способны порождать великое искусство. Практически с самого начала пути он говорил о своих картинах как о продукте подобного высшего союза – братских отношений с Тео. «Клянусь, что ты такой же их создатель, как я. Мы творим вместе», – повторял он в сентябре. Но постепенно идея творческого союза с Гогеном вытеснила все остальные образы партнерства и единения, занимавшие прежде его воображение.
Рассуждая об этом в письмах, Ван Гог вдавался в пространные рассуждения об одном из самых знаменитых творческих союзов в западной истории – дружбе Франческо Петрарки и Джованни Боккаччо. Винсент прочел статью о «дружбе, которая выше любви», соединившей двух поэтов эпохи Возрождения, и их плодотворная связь стала для него моделью творческого союза, каким он себе его представлял. (В статье отношения Петрарки и Боккаччо описывались как проявление «вечной преданности, поразительного такта и трогательной взаимной снисходительности, которые позволили обоим возвыситься над своим временем и над самими собой».) Хотя именно Петрарка провел бо́льшую часть жизни в Провансе, Винсент отождествлял себя с его верным помощником Боккаччо, автором озорного «Декамерона» («Человека меланхоличного, в общем-то смирившегося с судьбой, несчастного… изгоя»), а в Гогене видел легендарного отшельника, объявляя его «новым поэтом из тех же краев». Как погруженный во мрак мир Средневековья был разбужен светом гуманизма, исходившим от Петрарки и Боккаччо, так и парижский художественный мир, мечтал Винсент, должен будет испытать восхищение перед искусством, порожденным союзом Ван Гога и Гогена. «Искусство всегда возрождается после неизбежных периодов упадка», – писал он брату, предсказывая новый Ренессанс, который должен был начаться с юга.
Ван Гог воспел будущий священный и плодотворный союз в целой серии пейзажей. Деревенский дом Петрарки в Воклюзе (всего в шестидесяти с лишним километрах к северо-востоку от Арля) был окружен садом, где оба поэта могли столько лет изливать в письмах свою тоску; у Желтого дома тоже был свой сад – городской парк на площади Ламартин. Там, среди вечнозеленых кипарисов и кустов олеандра, служивших отличным прикрытием для шалостей, достойных «Декамерона», Винсент поставил мольберт, прищурил глаза и увидел «сад поэта». «У этого сада свой удивительный характер, – писал он и Тео, и Гогену, – здесь легко представить себе поэтов Возрождения – Данте, Петрарку, Боккаччо, прогуливающихся среди кустов, неторопливо ступая по густой траве». Под впечатлением от этого образа Винсент в конце сентября – начале октября написал почти дюжину вариантов этого запущенного сада, работая с рассвета до сумерек, и уходил, когда зажигали газовые фонари. На одних набросках природа взрывается изобилием, как в укромном Параду, на других, следуя тропами мертвых поэтов, гуляют влюбленные.
Лихорадочное стремление Винсента сплавить воедино братское и чувственное, плотское и духовное уводило художника далеко за пределы запущенного городского сада в укромные уголки мира его фантазий. В письмах он перечислял самые разные творческие союзы (Рембрандт и Халс, Коро и Домье, Милле и Диас де ла Пенья, Флобер и Мопассан), а кисть его повсюду находила соединенные воедино пары. От стеблей чертополоха до повозок, от барж с песком до ботинок – Винсент повсюду видел парные предметы, «дополняющие» друг друга столь же неизбежно, как красный цвет дополняет зеленый. «Есть цвета, которые заставляют друг друга ярче сиять, которые образуют пары, дополняя друг друга, как мужчина и женщина».
Ограда городского сада. Перо, чернила, карандаш. Апрель 1888. 32 × 24,5 см
В конце сентября Ван Гог нашел образ, который позволил объединить все размышления на тему взаимного дополнения. Перед отправлением в очередную служебную командировку в Африку лейтенант зуавов Милье ненадолго заехал в Арль.
В перерывах между упаковкой снаряжения и «нежными прощаниями» во всех по очереди арльских борделях у Милье практически не было времени позировать своему бывшему учителю рисования. Когда же Винсент наконец заманил лейтенанта в свой Желтый дом, тот сидел как на иголках, ерзал, высказывал критические замечания, пока художник второпях заканчивал портрет. В итоге получилась картина, написанная пастозно, решительными мазками и одновременно тщательно проработанная, – это уже не была карикатура, как в портрете Рулена, но и не абсолютное сходство.
Алый цвет фуражки лейтенанта вызывал в памяти легендарную чувственность зуава с бычьей шеей и глазами, как у тигра, которого Винсент написал ранее тем же летом. Однако нефритовый фон – голубой и зеленый одновременно – смягчил «дикарский» контраст; мужественность модели подана не столько в угрожающем, сколько в проникновенном ключе. В красивом лице Милье Винсент увидел и ловкого ловеласа из мопассановского «Милого друга», и сентиментального простака из любимого романа Милье «Аббат Константин» Людовика Галеви; в облике лейтенанта зуавов соединились и расчетливое честолюбие Гогена, и открытое сердце Тео. Милье, с его «беззаботностью и добродушием», молодостью («Ему, черт возьми, всего двадцать пять!») и особенно с его успехом у дам, дополнял неловкую напряженность Винсента – так же, как это делал Тео. «Милье – счастливец, – писал Ван Гог, объясняя, почему они с молодым лейтенантом зуавов составляли идеальную пару, как красный и зеленый цвет. – У него столько арлезианок, сколько ему захочется, но ведь он не может их писать: будь он художником, их у него не было бы вовсе».
Портрет младшего лейтенанта зуавов Милье. Холст, масло. Сентябрь 1888. 60 × 49 см
Винсент назвал портрет просто: «Любовник» и повесил его в своей новой спальне рядом с портретом Боша, названным «Поэт». Вместе эти картины составляли достойный образец будущего идеального союза. В связи с планами по обустройству Желтого дома Ван Гог сообщал брату: «В моей спальне все будет предельно просто». Гогену предназначалась комната «получше», более «изысканная». «Насколько возможно, – писал он, – постараюсь сделать ее похожей на будуар женщины с художественным вкусом».
Эти образы только подогревали ожидания Винсента. Союз с Гогеном должен был не просто «дополнить» его, но поместить в эпицентр нового художественного движения. Желтому дому было суждено превратиться в мекку для всех истинных «колористов», черпавших вдохновение в волшебном свете юга. Предполагалось, что Ван Гог с Гогеном будут учить их новому искусству, а после посылать в мир, как Боша, чтобы они проповедовали это евангелие по всей Европе. Винсент купил дюжину стульев для будущих «апостолов», которые, как он надеялся, откликнутся на призыв. В будущем к дому должны были добавиться музей и школа, где воспитывались бы новые поколения художников. Столь блестящая перспектива, по мнению Винсента, могла оказаться привлекательной даже для отшельника Сёра, чье участие, в альянсе с Гогеном, должно было наконец привнести единство в ряды наследников импрессионизма. «Сознаешь ли ты, что мы на пороге великого начинания, которое откроет для нас новую эру», – не без пафоса объявлял Винсент брату.
Подобные фантазии не только повышали градус нетерпения перед приездом Гогена, они еще и поддерживали мечту, не оставлявшую Винсента со времен Дренте, мечту, в которой Тео тоже должен был в какой-то момент присоединиться к художникам в Желтом доме. «Я говорю себе, что в одиночку не смогу написать что-то действительно стоящее, чтобы оправдать твой приезд на юг, – жалобно писал он брату. – Но если бы приехал Гоген и стало бы широко известно, что мы обосновались тут и помогаем жить и работать другим художникам, не вижу ничего невозможного в том, чтобы юг стал второй родиной и для тебя, и для меня». Отсылки к братьям Земгано и их дерзким начинаниям то и дело повторялись в письмах. Винсент писал о возможности «наделать шуму» в Париже и обещал Тео «вернуть деньги, которыми ты ссужаешь меня уже много лет», а также представлял, как об удаче с Гогеном узнает давний враг Терстех и как прошлые грехи будут наконец прощены.
Все эти мечты Винсент оживлял на полотне. Взяв большой холст (больше полуметра на метр), он превратил скромный дом на площади Ламартин в монумент – монумент в желтых тонах. Художник расположил дом в центре холста, на углу двух сходящихся улиц; Желтый дом был укоренен в почве солнечного юга так же глубоко, как и старая церковная башня в Нюэнене незыблемо стояла на черной земле пустошей. Желтый оттенок дома, тот самый «цвет свежего масла», и яркое синее небо восставали против уродливых серых стен церкви и низких облаков, точно так же и бурная жизнь на улице Монмажур – пары с детьми, люди, сидящие в кафе, – торжествовала над мертвенными надгробиями у подножия нюэненской башни, среди которых была могила отца Винсента. Желтый дом, манящий и вечный, вырастал из солнечного края лучом света – белым лучом (rayon blanc) в противоположность черному лучу (rayon noir) церковной башни.
На втором большом холсте Ван Гог написал единственное место в доме, где он мог спокойно предаваться подобным мечтаниям, – свою спальню. Даже внизу, на первом этаже, реальность постоянно вторгалась в жизнь: его осаждали кредиторы и осуждали коллеги-художники, ему отказывали модели и шлюхи. Но в спальне можно было закрыть дверь и отгородиться от внешнего мира, читать статьи о сочинении Толстого и о музыке Вагнера. «В конце концов, нам всем захочется более гармоничной жизни». Думал ли Винсент об этом или напевал про себя гимны, как делал это в Англии, – он мог часами лежать без сна, паря в облаках мечты и дыма своей трубки, поднимаясь выше «цинизма, скепсиса и насмешек» внешнего мира.
Дабы запечатлеть эту музыку безмятежности, он установил мольберт в углу крохотной спаленки и изобразил на холсте свое святая святых. В прошлом Ван Гог не раз изображал на полотне или бумаге места, где ему приходилось жить, и виды, открывавшиеся из окон, в качестве сувениров для членов семьи или напоминаний для себя. Но теперь у художника были в распоряжении новые изобразительные средства. «Всю работу здесь выполнит цвет, – расхваливал Винсент картину еще до того, как она была закончена, – а его простота добавит предметам величия». Но была еще одна, новая причина, по которой Ван Гог хотел увековечить свою комнату. Как и «Желтый дом», «Спальня» – с ее намеренно укрупненной мебелью и преувеличенной перспективой – преобразовывала повседневное в вечное. Упрощенные формы и насыщенные цвета превращали домашнюю зарисовку в церковный витраж («Она написана чистыми плоскими цветами», – объяснял Винсент, претендуя на лавры клуазонизма) – торжество дополнительных цветов и предельной простоты обстановки священного внутреннего пространства. «Созерцание картины, – считал он, – должно давать отдых уму, вернее сказать, воображению».
В Нюэнене, отстаивая свою дерзновенную жизнь на пустоши, художник писал «Библию». В «Спальне» он запечатлел безграничные возможности своих южных фантазий. Крытый деревянными плашками пол раскрывался, словно книга, демонстрируя не унылый текст из принадлежавшей отцу священной книги, но joie de vivre, радость жизни романа Золя: прочная, как корабль, кровать из оранжево-желтой сосны – места в ней хватило бы на двоих; парные стулья с плетеными сиденьями. На крючках над изголовьем развешены вещи художника – бирюзовая блуза для работы и соломенная шляпа. Над кроватью – портреты Боша и Милье (первый – исчез в неизвестном направлении, второй – отбыл на службу), по словам Ван Гога придававшие дому «более обжитой вид». Желтые лучи солнца пробиваются сквозь затворенные ставни, рассеивая лимонный свет по подушкам и простыням. Дерзкие полосы цвета, прежде использованные на страницах Библии, вырвались из своей серой темницы, чтобы заполнить холст взрывами контрастов: голубой прибор для умывания на оранжевом столике; розовые доски пола с вкраплениями зеленого; желтая сосна и сиреневые двери; мятно-зеленое полотенце на фоне бледно-голубой стены и на кровати – алое пятно покрывала. В задней части нарочито вытянутой комнаты, на стене рядом с окном, небольшое зеркало для бритья – в нем отражается не комната, но цвет, тот самый безмятежный зеленый веронез, которым отсвечивала бритая голова бонзы и лучились его глаза.
Но чем выше Винсент взлетал, тем больнее было падение. В середине сентября, после долгого молчания, Гоген прислал короткую загадочную записку. Одна строчка в ней выделялась особенно: «С каждым днем я все глубже погружаюсь в долги, и приезд становится все менее вероятным».
Письмо вызвало у Ван Гога приступ панической ярости. Он принялся обвинять Гогена в том, что тот злоупотребил щедростью, проявленной Тео, и призвал брата поставить ультиматум: «Спроси Гогена прямо… Приедешь ты или нет?» В случае если бы Гоген продолжил колебаться или откладывать поездку, Тео должен был немедленно отозвать свое предложение о финансовой помощи. «Мы должны поступать как мать семейства – рассчитывать насущные расходы, – ворчал Винсент, проявляя жесткость, которую терпеть не мог в поведении брата. – Его послушать, так и будешь продолжать надеяться на нечто неопределенное в будущем… и продолжать жить в аду безысходности».
В припадке паранойи Ван Гог вообразил, будто Гоген нашел «комбинацию» получше со своим другом, молодым художником Шарлем Лавалем, сыном обеспеченных родителей, – годом ранее Лаваль сопровождал Гогена в поездке на Мартинику, а не так давно вновь присоединился к нему в Понт-Авене. «Приезд Лаваля на какое-то время открыл Гогену новый финансовый источник, и, сдается мне, он не может выбрать между Лавалем и нами», – заключал Винсент. Когда же пришло письмо от Бернара, где последний давал понять, что собирается приехать в Арль зимой, Ван Гог тут же заподозрил заговор по вытягиванию денег у щедрого Тео. «Гоген, вероятно, пришлет его сюда вместо себя, – писал он брату, призывая Тео не мириться с подобным предательством. – Никаких соглашений с ним [Бернаром], – решительно предупреждал Винсент, – он слишком непостоянен».
Ван Гог делал все, чтобы не дать умереть надеждам, связанным с Желтым домом. Он забрасывал Тео длинными безумными письмами, переходя от цинизма («Инстинктивно я чувствую, что Гоген – человек расчетливый») к увещеваниям («Наша дружба с Гогеном продолжится», «мы на верном пути»). Винсент рисовал перед Тео все более впечатляющие перспективы «южной мастерской», одновременно давая Гогену советы, как уклониться от расчетов с кредиторами (Ван Гог предлагал либо подать на домовладельца в суд, либо просто не платить). В поисках выхода из тупика Винсент погрузился в детали переговоров, замерших на мертвой точке. Он то пытался успокоить Тео, то уговаривал Гогена, вставая то на одну, то на другую сторону: призывал брата согласиться на требования Гогена (оплатить все его долги и дорожные расходы) и тут же требовал у Гогена, чтобы тот согласился на совершенно кабальные условия (передать Тео все свои работы и оплатить расходы самому). Ван Гог с жаром отстаивал коммерческий потенциал затеи, но при этом не отказывался от мысли, что это судьба. «Каждый подлинный колорист должен побывать здесь», – настаивал он; «импрессионизму суждена долгая жизнь». Винсент продолжал покупать мебель для комнаты Гогена и уверял Тео в готовности продолжать дело в одиночку, если затея провалится («Одиночество меня не беспокоит»), а потом выступал со смелым предложением пригласить в Желтый дом и Гогена, и Лаваля. «Это будет справедливо, ведь Лаваль – его ученик и они уже вели вместе хозяйство… Мы могли бы придумать, как устроить их обоих».
В конце сентября, когда Тео осторожно предложил брату отказаться от затеи с Гогеном и даже съехать из Желтого дома, Винсент окончательно потерял уверенность. Он лихо парировал призывы сосредоточиться на продаже картин, а не на украшении дома, отказаться от мыслей об утопии, где художникам не надо было платить по счетам, и оставить грандиозные планы по созданию Школы импрессионизма в провинции. «У меня к тому же есть мой долг – начать наконец зарабатывать деньги своим трудом», – заверял он брата в искренности своих коммерческих устремлений и в очередной раз клялся что изо всех сил старается воплотить их в жизнь. От намерения немедленно устроить приют для художников Винсент на время отошел, несмело защищая «право мечтать о таком порядке вещей, при котором можно было бы жить и без денег».
Перспектива очередного катастрофического провала все ближе подталкивала Ван Гога к срыву. Его снова обуяли угрызения совести и чувство вины, и без мечты о творческом союзе с Гогеном удержать эту волну эмоций было невозможно. В ход пошли старые оправдания, знакомые со времен мастерской на Схенквег: щедрые обещания будущего успеха, заявления о готовности перевернуть новую страницу, призывы к братской солидарности. Как и в период жизни в Гааге, за покаянными признаниями следовали просьбы о деньгах, а за приступами самобичевания – новые оскорбления.
И только бремя оправданий стало казаться слишком тяжким, как из Парижа пришла новость: Тео снова заболел – слабый организм не выдерживал осложнений сифилиса. «Все думаю и думаю в последнее время о том, как обременительны для тебя все эти расходы на живопись». Винсента охватила паника, его мучили угрызения совести: «Ты даже не представляешь, как я волнуюсь… эта тревога постоянно гнетет меня». За грехи Винсент наказывал себя старым способом: работал без перерыва, жестко ограничивал себя в еде, игнорировал собственные недомогания и злоупотреблял алкоголем. Тяготы арлезианского климата – безжалостное солнце и резкий мистраль – представлялись ему теперь средством умерщвления плоти. Когда же пришло письмо от Эжена Боша из Боринажа, Винсент немедленно начал строить планы по возвращению в черную страну. «Я так люблю эту печальную землю, – писал он Бошу в тот же день, с наслаждением предаваясь воспоминаниям о своих прошлых муках, – она навеки останется для меня незабываемой».
Мыслями Винсент неизбежно обращался к смерти и, хуже того, к безумию. Он впервые узнал себя в художнике Клоде Лантье – безрассудное, губительное честолюбие довело этого героя романа «Творчество» Эмиля Золя до самоубийства. Винсент посмотрел на себя в зеркало и вновь увидел там воплощение сумасшествия – портрет художника Гуго ван дер Гуса кисти Эмиля Ваутерса. «Снова я дошел почти до того же состояния», – признавался Ван Гог в октябре.
Однако самые мрачные предчувствия Винсента вдруг нашли воплощение в судьбе реального человека – Адольфа Монтичелли.
Этого марсельского художника Винсент назначил крестным отцом братства колористов, которое в своих мечтах связывал с югом. В конце концов, именно Монтичелли первым «извлек» великое искусство (а также коммерческую прибыль) из южного солнца. Именно Монтичелли отказался от «местного цвета и даже местной правды», дабы создать «нечто страстное и вечное». Чем стремительнее сходили на нет мечты Винсента о Желтом доме, тем отчаяннее хватался он за спасительный пример Монтичелли. В порывах красноречия, становившихся все более безумными, Ван Гог практически отождествлял себя с покойным художником. Он не просто следовал за Монтичелли, но словно наследовал ему. «Я продолжаю здесь его дело, – провозглашал Винсент, – как если бы я был его сыном или братом». Ван Гог сравнивал свои подсолнухи с видами юга работы Монтичелли, выполненными «желтым, оранжевым, насыщенным красным», вынашивал несбыточные планы – устроить совместную выставку, чтобы реабилитировать себя и своего предшественника в глазах скептиков, – и тщательно описывал подробности триумфального «возвращения» в Марсель. «Я твердо решил побродить по улице Канебьер, нарядившись в точности как он… в огромной желтой шляпе, черной бархатной куртке, белых брюках, желтых перчатках, с бамбуковой тростью и важным видом южанина», – описывал Винсент свои мечты о перевоплощении.
Однако, по слухам, ходившим среди художников и торговцев искусством, Монтичелли скончался на столике кафе в припадке безумия и пьянства. Винсент, хотя и признавал, что его герой был человеком неуравновешенным – «немного тронутым… или даже сильно», – но винил в этом проклятие бедности и враждебное презрение публики. «Художника всегда называют безумцем, если он смотрит на мир другими глазами», – иронизировал Ван Гог. Если это и было сумасшествие, то причина его – южное солнце, то было безумие вдохновения и плодовитости. Буйство растительности в «Параду» Золя или кустов олеандра в городском парке у дома, словно «замерших на месте в приступе атаксии». Если это и было безумие, то глубоко личное безумие – Ван Гог воспел этот факт в натюрморте с цветущим олеандром, рядом с вазой он поместил экземпляр «Радости жизни» Золя.
Независимо от того, был ли Монтичелли сумасшедшим, мысли о его бесславной кончине преследовали Винсента. «Я часто размышляю над тем, что рассказывают о его смерти», – признавался он брату. Эта тайна озадачивала и пугала его. Ван Гог пытался представить свою деятельность на юге как попытку оправдать падшего героя. «Мы попробуем доказать разным милым людям, что Монтичелли не умер, упав на столик кафе на Канебьер, – клялся он, – попробуем доказать, что малый жив». Но если эти попытки ждала неудача? Что тогда? Кто, если не Винсент, мог бы возродить славное наследие цвета и света, завещанное Монтичелли? И кто сможет впоследствии оправдать Винсента?
Подобные вопросы загоняли мысли художника обратно в зыбучие пески религии. «Когда я возбужден, мои чувства ведут меня к размышлениям о вечности и загробной жизни», – признавался он. Ответы он искал в статье о взглядах Толстого на будущее веры, но не находил утешения в невыполнимом призыве русского писателя вернуться к простой и искренней вере народа и в резком отрицании загробной жизни. «Он не признает воскресения тела и даже души и, подобно нигилистам, считает, что за гробом ничего нет», – обреченно сообщал Ван Гог брату. Предсказания Толстого о «внутренней, невидимой революции», «которая будет утешать людей… как когда-то христианство», не убедили Винсента, и в следующем письме он уже резко критикует неспособность современных ему мыслителей ответить на главный вопрос. В отчаянном крике художника соединяются яростный упрек, выстраданное признание и безотчетная тревога:
Как хотелось бы мне, чтобы им удалось найти нечто такое, что успокоило и утешило бы нас, что помогло бы нам не чувствовать себя виновными и несчастными и идти по жизни, не страдая от одиночества и никчемности, не останавливаясь то и дело в страхе или лихорадочно озираясь, чтобы, не желая того, не причинить следующим шагом вреда нашим ближним!
Ощущение безысходности вернуло Винсента к образу, который прежде приносил ему утешение: Христос в Гефсиманском саду. Он представлял Монтичелли, который, возможно, «прошел подлинный Гефсиманский сад» и воображал себя воплотившимся духом мученика – «живым человеком, который немедленно заступил на место умершего». Ван Гог призывал сам себя «принять тот же вызов, продолжить ту же работу, прожить такую же жизнь и умереть такой же смертью». В конце сентября Винсент вновь попытался запечатлеть этот образ бессмертия в красках: «Он у меня весь в голове: звездная ночь; синяя фигура Христа, самого интенсивного синего цвета, какой только можно себе представить, и ангел – лимонно-желтый», но опять потерпел неудачу. Образ, перегруженный воспоминаниями прошлого, «слишком прекрасный, чтобы дерзнуть написать его», вторично сломил художника: Винсент взял нож и «безжалостно уничтожил» картину, привычно объяснив это тем, что «не было сделано предварительных эскизов с модели».
Однако он тут же принялся за новую попытку. На этот раз Винсент решил обойтись без пугающих, невыносимых фигур Христа и ангела и написать одно лишь звездное небо, под которым разыгрывался великий диалог.
Образ этот был столь же глубоко укоренен в иконографии воображения Винсента, как сеятели или подсолнухи. «Прекрасные вечерние звезды воплощают заботу и любовь, которую Бог дарит всем нам», – писала когда-то Анна Ван Гог своему сыну-подростку. Для нее звезды воплощали Божественное обещание сотворить из тьмы свет, а из испытаний – благо. Отец Винсента любил вспоминать свои вечерние прогулки «под прекрасными небесами, усеянными сияющими звездами», а сестра Лис, «лежа в постели и любуясь прекрасными звездами», ощущала «присутствие всех людей, которые мне дороги… которые словно бы говорят мне: „Будь храброй, Лис!“». Волшебные ночные небеса в сказках Андерсена завораживали Винсента в детстве, а романтический звездный свет у Гейне направлял его в отрочестве. Путеводная звезда, которую зажег для него «Рекрут» Консианса, привела его к христианству, а «Нежная звезда любви» из стихотворения Лонгфелло «Свет звезд» утешала в дни изгнания. В звездном небе Рамсгейта Винсент видел и семью («Я думал обо всех нас, и о своих уже ушедших годах, и о нашем доме»), и собственный позор. Во время вечерних прогулок по набережным Амстердама он слышал «глас Господа, звучащий под звездами», и наслаждался состоянием покоя, которое окутывало его в диккенсовских «благословенных сумерках», когда «говорят лишь звезды».
В Париже огни города буквально затмевали звезды, но воображение уносило Винсента в мир фантазий Жюля Верна и астрономических открытий Камиля Фламмариона, которому удалось нанести на карту звездного неба новые миры и сообщить новую тайну каждому блику, открыв вселенную бесконечных возможностей. Или же можно было грезить о звездных ночах, описанных в любимых книгах Золя, Доде, Лоти и особенно Мопассана, автора «Милого друга». «Я страстно люблю ночь, – писал Мопассан летом 1887 г. – Я люблю ее, как любят родину или любовницу, – инстинктивной, глубокой, непобедимой любовью… и небесные светила… неведомые светила, случайно брошенные в пространство, где они очерчивают те странные фигуры, что порождают столько мечтаний, столько дум».
В Арле Винсент заново открыл для себя звезды. «Ночью город исчезает и все черным-черно, – восторженно сообщал он Тео, – небо чернее парижского». Он бродил ночами по городским улицам, по берегам реки, деревенским дорогам, садам и даже по открытым полям. Усыпанный звездами небосвод, точно так же как и знаменитое солнце, стали для Винсента главным впечатлением юга. «Я должен написать звездную ночь», – докладывал он Тео в начале апреля и тогда же делился с Бернаром: «Звездное небо – вот вещь, которую я хотел бы попытаться сделать, так же как днем я попробую написать зеленый луг с россыпью одуванчиков». Ночная прогулка по побережью в ходе майской поездки к морю стала кульминацией лихорадочного желания.
Это было прекрасно! Глубокая синева неба вся в пятнах облаков, то более темных, чем самый насыщенный кобальт, то светлых, напоминающих голубоватую белизну Млечного Пути. В синих глубинах мерцают яркие звезды: зеленоватые, желтые, белые, розовые… их можно сравнить с опалами, изумрудами, ляпис-лазурью, рубинами, сапфирами.
На этом темном берегу, где все располагало к рефлексии – и мерцающее небо, и чернильно-синяя вода, желание Винсента объединиться с Гогеном (пока больше желание, нежели план) слилось с мыслью о ночном небе. В звездах над Средиземным морем он увидел свое будущее, так же как видел призраков прошлого над дюнами и крышами Сент-Мари. «Всякий раз, когда я вижу звезды, я начинаю мечтать так же простодушно, как я мечтаю, глядя на черные точки на географической карте», – писал он. Когда Винсент вернулся в Арль, этот образ уже прочно обосновался в его воображении. «Когда же я наконец приступлю к звездному небу, картине, которая всегда в моей голове?» – задавался он вопросом в середине июня. Летние переживания, непростые переговоры с Гогеном, смерть дяди Сента – в контексте всех этих событий Винсент видел в еженощном действе над головой не просто карту пути к невозможно далекому миру, где художникам должно житься легче, но и обещание почти достижимого будущего: «Надежда среди звезд… Но не будем забывать, что Земля тоже планета, а значит, звезда».
В начале сентября Винсент подумывал вернуться на побережье, чтобы еще раз свериться с образом и запечатлеть его в сознании. «Я определенно хочу написать звездное небо», – сообщал он сестре Вил. Со страстью, выдававшей месяцы наблюдений и размышлений, он объяснял ей, что ночь еще оживленнее и богаче цветами, чем день «красками богаче дня: в ней есть оттенки самых насыщенных фиолетовых, синих и зеленых», и рассказывал о многоцветии звездного света: «Обрати внимание, и ты увидишь, что одни звезды – лимонно-желтые, другие – светятся розовым, или зеленовато-голубым, или цветом незабудок». В стремлении закрепить это видение на небосклоне символистской образности Винсент обратился к поэзии Уолта Уитмена, чьи призывы к будущему, полному любви, секса, труда и дружбы «под великим небосводом, залитым звездным светом», идеально подходили к картине, которую художник видел, разглядывая ночное небо.
Все лето и осень Ван Гог возвращался к этому образу. В начале сентября он закончил портрет Эжена Боша, рассыпав по глубокому синему фону разноцветные мерцающие звезды. Параллельно он дал портрету новое название: «Поэт», связав тем самым освещенный звездами лик Боша с новым Петраркой юга – Гогеном.
Но просто писать звезды Винсенту было мало; ему хотелось писать при их свете. «Меня страшно интересует возможность писать ночные сцены и ночные эффекты прямо на месте, ночью», – делился он. Дабы утолить свое желание, Ван Гог поставил мольберт на площади Форум и написал террасу ночного кафе под навесом, освещенным газовыми фонарями, и улицу, уходящую вниз, «вдаль под синим, усыпанным звездами небом». В отличие от пятнышек на портрете Боша, рассыпанных в кажущемся беспорядке, клин ночного неба в «Террасе кафе на площади Форум» открывает зрителю целую вселенную звезд и планет, составляющих Солнечную систему цвета. «Вот тебе ночной пейзаж вовсе без черного, – хвалился Винсент сестре, – написанный лишь с помощью красивого синего, фиолетового, зеленого и лимонно-желтого». Он сравнивал его с описанием из «Милого друга» Мопассана (этот роман был еще одним пробным камнем для Ван Гога в его мечте о юге). Художник вынашивал план написать серию картин с «небесами в звездах» в пандан к летним подсолнухам; в серию должны были войти вспаханное поле под звездным небом и, главное, Желтый дом, вместилище всех чаяний. «В один прекрасный день ты получишь картину, изображающую мой домик с горящим окошком и звездное небо», – обещал он Тео.
Когда предпринятая в конце сентября попытка изобразить Христа под звездным небосводом окончилась так печально, Винсент поставил мольберт и разложил краски непосредственно в свете звезд. Он выбрал место всего в нескольких кварталах от дома, на дамбе, возвышающейся над Роной. Источником света ему служил один из газовых фонарей, установленных на стене, тянувшейся вдоль берега. Опыт подсказывал, что золотистый свет фонаря может оказаться обманчивым. «В темноте я могу принять синий за зеленый, холодный лиловый за теплый лиловый, ведь различить оттенки невозможно», – признавался Винсент сестре. Однако спонтанность образа значила для художника больше, чем точность. К тому же иначе было не избежать «болезненного, желтушного белесого света» обычных ночных пейзажей.
Выбрав место, Винсент обратил взор на юг, вниз по реке, на темный силуэт города. Арль тянулся вдоль большой излучины Роны, которая изгибалась и смещалась вправо; местонахождение города обозначало лишь ожерелье газовых фонарей и темные зубчатые контуры на горизонте: башня монастыря кармелиток с одной стороны, купол собора Святого Трофима в центре и шпили собора Святого Петра на противоположном берегу. Светились огнями редкие окна. Внизу, у причала, покачивались на темной воде пришвартованные лодки. Было поздно.
Обратив взгляд вверх, Винсент увидел совсем не такое небо, каким три месяца назад любовался на другом, морском берегу. Точнее, он увидел его другими глазами. В июне головокружительные мечты о союзе с Гогеном черпали вдохновение в возникших под влиянием Доде фантазиях о поездках к далеким звездам и галактикам лучших миров. Теперь же, когда перспектива приезда Гогена таяла, словно закатное солнце, Ван Гог искал в ночном небе иное утешение, более древнее и глубокое. «Я испытываю страшную потребность – как бы это сказать – в религии, – признавался он. – Тогда я выхожу ночью писать звезды».
Винсент вовсю добавлял к сине-зеленой гамме лимонно-желтые акценты, которые использовал в так и не написанной картине «Христос в Гефсиманском саду»; эти цвета он давно связывал с образом Христа – от «Христа-Утешителя» Шеффера до «Христа на море Галилейском» Делакруа – и с собственными работами, начиная с «Едоков картофеля» и заканчивая «Садом поэта», где был изображен «нездешний мир». Художник погрузил город в самый темный оттенок синего, какой только мог придумать. Чтобы подчеркнуть темноту, всплесками яркого золота он написал ряд уличных фонарей. Главный объект, может, и находился над головой Винсента, но река тоже притягивала его мечтательный взгляд. Игра света на водной глади рек, прудов или луж всегда наводила Ван Гога на глубокие размышления о тайнах бесконечного. Рассматривая удаляющуюся нить фонарей, он передавал их отражения в ряби речной воды сотнями коротких задумчивых мазков. Для небольшого причала, рядом с которым молчаливо раскачивались черные лодки, он взял желто-зеленый тон, чтобы показать, докуда доходил свет его собственного фонаря, но добавил неожиданные акценты розовато-лилового внизу, на переднем плане, осветив его иным таинственным светом.
В центре небосвода, в южном его секторе, Винсент добросовестно изобразил Большую Медведицу – семь самых ярких звезд созвездия. Но чем больше он смотрел, тем больше он замечал и тем свободнее двигалась его кисть. Он видел в небе точки и пятна, идеальные круги и фрагменты неправильной формы. Звезды переливались зеленым и розовым, подобно самоцветам в темной пустоте. Он сравнивал себя с ювелиром, выкладывающим драгоценные камни так, чтобы «заставить их сиять ярче». Некоторые звезды он обрамил коронами из расходящихся мазков, подобных лепесткам цветка или вспышке фейерверка, создав для каждой лимонную ауру, похожую на нимб вокруг головы Христа у Делакруа. Млечный Путь Винсент передал легчайшими прикосновениями кисти – удивительным бледно-голубым румянцем на синей шири – и с поразительной тщательностью широкими ритмичными ударами уверенной кисти изобразил поверхность ночного неба.
Если бы Винсент только смог достичь той же проникновенности в образе Христа, если бы он мог передать в красках «чувство, которое вызывают звезды, беспредельную высь и чистоту над нами», его одиночество кончилось бы, – во всяком случае, он обрел бы покой. Ночное кафе, где всегда горел свет, тоже, разумеется, дарило своеобразное утешение таким, как он, – странникам без родины, без семьи. Но Винсенту мало было кратковременного забытья, даруемого абсентом и светом газовых ламп. Точно так же он не мог принять собственные зыбкие доводы о том, что «искусство и все остальное – лишь мечтания», а сам он «и вовсе ничто». Взгляд его неизбежно возвращался к звездному небу, там он видел иную цель – более глубокую и истинную, пусть и далекую. По мере того как планы в отношении Желтого дома постепенно сходили на нет, томление по этому будущему проявлялось на холсте – Винсент с еще большей нежностью стремился выразить высшую истину через цвет и мазок, ухватить то единственное человеческое чувство, которому не было места в привокзальном кафе, самое главное чувство – надежду на искупление, какой бы слабой и далекой она ни была. «Неужели это все, нет ли еще чего-то после смерти?» – в отчаянии вопрошал он.
В завершение, скорее всего уже в мастерской, Винсент дописал на картине влюбленных – две тени рука об руку на берегу, странники, случайно забредшие сюда с далекой звезды.
В начале октября Гоген написал Тео: «Скоро я присоединюсь [к Винсенту]… отправлюсь в Арль ближе к концу месяца». Тогда же он отослал в Арль портрет, который у него выпросил Винсент в качестве символа будущего братства. «Мы выполнили твое желание», – торжественно объявлял Гоген. Новости привели Винсента в восторг. «Наконец-то, – писал он Тео в тот же день, – на горизонте вновь забрезжила надежда».
Больше, нежели сама новость, Винсента взволновало описание посланного Гогеном портрета. Поль представил себя в образе Жана Вальжана – знаменитого беглого каторжника из романа Гюго, скрывающего «внутреннее благородство и нежность под маской бандита». Тем самым, пояснял Гоген, он хотел запечатлеть не только свои черты, но и создать портрет всех художников, которые повсюду «терпели гонения и отвергались обществом». Подобный образ отвергнутого художника и общего страдания мог выйти и из-под пера самого Винсента: «Его описание себя тронуло меня до глубины души».
После месяцев мучительных колебаний все надежды Винсента на создание приюта художников в Желтом доме вырвались наружу в потоках экстатических писем, полных лести. Он обещал неустанно трудиться, только чтобы обеспечить Гогену – «этому большому мастеру» – «мир и тишину, чтобы творить, и возможность вздохнуть свободно». Отбросив все свои прежние возражения, Винсент позвал в Арль Бернара с Лавалем и даже двух других понт-авенских протеже Гогена, с которыми сам не был знаком. Всех их Ван Гог желал видеть членами «южного братства». «Сила в единении», – восклицал он.
Но возглавить братство мог лишь один человек. «Для поддержания порядка в общине должен быть аббат, – настаивал Винсент. – Возглавлять мастерскую будет Гоген, а не я». Тео отводилась роль «первого апостола среди торговцев картинами», но и он должен был присягнуть на верность. «Отныне ты должен быть предан Гогену душой и телом», – торжественно наставлял Винсент брата. Только так могли они приблизить творческий триумф, который Винсент давно рисовал в своем воображении. «Я предчувствую, как оживет моя живопись, – мечтал он и обещал: – Проявив стойкость, мы сможем создать нечто более долговечное, чем мы сами».
Но в Париже поток писем опьяненного надеждами Винсента вызывал у Тео все большую тревогу. В процессе долгих переговоров он успел неплохо узнать Гогена, с его галльской самовлюбленностью и безалаберностью (окончательным условием приезда в Арль стало требование Гогена выплатить ему дополнительные сто франков). Но еще лучше Тео знал своего брата, с его безрассудным энтузиазмом. Он пережил не одно страстное увлечение Винсента: жуки и птицы, бордели и проститутки, Христос и невежественные шахтеры, Мауве и его волшебная кисть, Геркомер и черно-белые иллюстрации, Милле и героические крестьяне, Делакруа и цвет – бесконечная череда заветов и спасителей. Карьерист Гоген должен был казаться Тео особенно неустойчивой опорой для столь грандиозных ожиданий.
Насколько грандиозными были планы Винсента, становилось понятно с каждой новой тратой (за письмом Гогена последовал очередной рост расходов), с каждой просьбой прислать денег и каждым обещанием все потом вернуть. (В октябре Винсент выступил еще с одним фантастическим предложением возместить Тео все, что было потрачено за долгие годы.) Винсент действительно поверил в то, что союз с Гогеном позволит свести счета раз и навсегда. Когда сестра Вил прислала свежую фотографию матери, Винсент немедленно написал с нее портрет, блистательно воспроизведя лицо из прошлого в тех же блеклых тонах с эффектным добавлением зеленого веронеза, которыми мерцал его собственный портрет в образе бонзы.
Но что, если Гоген действительно собирался приехать? Даже на расстоянии неустанные уговоры Винсента и бесконечные требования подтвердить свое намерение вселяли тревогу и страх. Тео лучше других знал, как непросто жить с его братом, знал, как тот не уверен в себе, обидчив, как часто простодушный оптимизм сменяется у него глубокой депрессией, какие войны разыгрываются в его душе между честолюбием и постоянными разочарованиями. («Боюсь пасть духом, если сразу все не получится», – признавался Винсент в том же сентябре.) Как Гоген в свои сорок лет, с богатым и разнообразным опытом за плечами, мог отреагировать на всепоглощающее стремление Винсента переделывать всех и вся, включая людей из его ближайшего окружения, стремление, вызванное неспособностью изменить что-либо в собственной жизни? Даже теперь, в ожидании приезда «аббата», Винсент уже начал убеждать Гогена отложить прибытие Бернара и диктовал условия счастливого пребывания своего коллеги в Арле с той же уверенностью, с какой когда-то планировал поправить здоровье Син Хорник. «Он должен хорошо питаться и гулять со мной по прелестным окрестностям, – писал он Тео, – время от времени подбирать себе симпатичную девицу, видеть дом таким, какой он есть и каким мы его сделаем, и в целом получать удовольствие».
К собственным опасениям Тео добавились рассказы лейтенанта Милье и Эжена Боша – оба не так давно навещали его в Париже и поделились впечатлениями о непростой жизни Винсента под южным солнцем. Датчанин Мурье-Петерсен (который впоследствии называл Ван Гога «сумасшедшим») останавливался у Тео ненадолго после возвращения из Арля, и Тео наверняка успел узнать обе версии неприятной ссоры брата с Доджем Мак-Найтом, первым кандидатом на «союз» в Желтом доме. Сам Винсент зловеще намекал на «безумие» и вынужденную необходимость «не слишком полагаться на свои нервы».
Словно подтверждая худшие страхи Тео, всего через неделю после получения окончательного согласия от Гогена Винсент нанес последнему упреждающий удар. Когда автопортрет Гогена, столь заманчиво описанный в письме, прибыл в Арль, цвета его показались Ван Гогу «слишком темными, слишком печальными». «Ни тени веселости», – жаловался Винсент. Как мог «Милый друг Юга» написать такой «безнадежный» и «мрачный» портрет? «Так продолжаться не может, – возмущался Винсент. – Он должен взбодриться. В противном случае…»
К чему могло привести обрушение очередного воздушного замка? Тео уже и так давил на Винсента, требовал двигаться дальше: если Гоген вдруг пошел бы на попятную, давление только усилилось бы. В знак протеста Винсент заявил, что намерен остаться в Арле на десять лет и вести спокойную жизнь японского монаха, «созерцая травинку» и довольствуясь «рисованием фигур». Но ровно то же самое он говорил в Гааге, перед тем как скандал и неудача заставили его вернуться домой в Нюэнен; то же самое повторял он и в Нюэнене, прежде чем скандал и неудача заставили его уехать в Париж к Тео.
В самые мрачные минуты Винсент, вероятно, помышлял о возвращении в Париж, но даже это постыдное бегство было бы сопряжено с массой неопределенностей. Тео испытывал проблемы со здоровьем, да и интересы его лежали в других областях. Один в своей квартире на улице Лепик, он «ощущал в себе пустоту», которую Винсент не в состоянии был заполнить. Тео снова вернулся к мыслям о любви и браке, ему хотелось завести собственную семью.
В горячке предвкушения Винсент не обращал внимания на сигналы из Парижа, свидетельствовавшие о том, что страховочная сетка под канатом, на котором он балансирует, может исчезнуть. В честь будущего идеального союза художников Ван Гог написал еще один вид городского парка – «Сад поэта», сад Петрарки и Боккаччо. Гигантская ель простирает ветви над вьющейся дорожкой, посыпанной гравием, и островком густой травы. Раскидистые ветви заслоняют солнце и небо, заполняя верхнюю часть полотна лапами глубокого жизнерадостного и неожиданного бирюзового тона – цвета на границе между синим и зеленым: идеальный союз, неизбывный в своей прелести. В тени гигантских вееров рука об руку прогуливается пара.
Когда картина высохла, Винсент повесил ее рядом с другими видами «сада» и натюрмортами с подсолнухами в небольшой спальне, которую приготовил для Гогена, в знак приветствия. В горшки по обеим сторонам от входной двери в Желтый дом он посадил по олеандру, словно напоминая о том, каким буйным может быть безумие и какой ядовитой может оказаться любовь.
Глава 34 Воображаемый дикарь
Шарль Лаваль так любил Гогена, что готов был последовать за своим кумиром хоть в преисподнюю. В апреле 1887 г. именно это он и сделал. Лежа на набитом водорослями матрасе в хижине, построенной для рабов-негров, он страдал от лихорадки и галлюцинаций, его била дрожь, тело плавало в собственном поту, но Лаваль ни разу не пожалел о своем решении последовать на Мартинику за другом и учителем Полем Гогеном.
Они познакомились предыдущим летом на холодном, скалистом бретонском побережье – Винсент же провел то лето в добровольном заточении на улице Лепик, где писал цветы. Гоген ворвался в облюбованный художниками Понт-Авен, точно порыв тропического ветра с Гольфстрима. Молодые художники – по большей части англичане, американцы и скандинавы – пытались вникнуть в суть художественной революции, происходившей в Париже, и Гоген сразу же стал для них центром притяжения. Он работал бок о бок с героями импрессионизма от Мане до Ренуара, он выставлялся с ними, начиная с времен отверженности, вплоть до восьмой, и последней, выставки импрессионистов в мае, всего за несколько месяцев до приезда в Понт-Авен. На той выставке работа Гогена висела на одной стене с «Воскресным днем на острове Гранд-Жатт» Жоржа Сёра – воплощения бодрящей новизны. Броско одевавшийся, переживший невероятные приключения, окруживший себя ореолом таинственности, Гоген казался волшебником, владевшим ключом ко всем секретам мира искусства. В стремлении завоевать расположение мэтра молодые художники Понт-Авена оплачивали Гогену жилье, приглашали на обеды и завороженно внимали его ночным рассказам в пансионе мадам Глоанек.
Самым пылким слушателем был Шарль Лаваль, никто не боролся за внимание Гогена отчаянней, чем он. В своем эстетском пенсне, с бородкой аскета, двадцатипятилетний Лаваль соединял в себе утонченную восприимчивость отца, парижского архитектора, и бурную эмоциональность русской матери. Становление его как художника происходило на «обочине» импрессионизма – Лаваль учился с Тулуз-Лотреком, совсем юношей выставлялся в Салоне. Живя в достатке, он страдал от духовной жажды – в возрасте восьми лет Лаваль потерял отца и теперь стал самым горячим поклонником Гогена среди молодежи Понт-Авена.
Неудивительно, что следующей зимой Лаваль принял приглашение учителя присоединиться к экспедиции на Карибские острова в поисках эротического раскрепощения и художественной правды, доступных лишь примитивным культурам. Гоген нарисовал перед своим последователем неотразимую картину свободной и плодородной земли, где климат идеален и можно прожить на рыбе и фруктах, которых там такое изобилие, что стоит только протянуть руку.
Этот образ был почерпнут на страницах не слишком правдивого описания Таити из романа «Женитьба Лоти» (1882) Пьера Лоти о любви военного моряка и таитянки. Образ рая на земле, каким его представил Лоти, вскружил голову Лавалю, как и многим сыновьям из богатых буржуазных семей, страдавшим от отсутствия цели в жизни.
На самом деле, у Лаваля были основания верить рассказам Гогена о чарующем заокеанском рае. Все постояльцы пансиона Глоанек знали, что Поль Гоген вел свой род от испанских колонистов – правителей Перу, где прошли его ранние годы. Иногда мэтр намекал на наличие еще более древних и благородных предков, среди которых были и великие правители Нового Света, в том числе упоминался и повелитель ацтеков Монтесума, – подтверждением тому должны были служить темный цвет кожи и резкие черты лица. Гоген рассказывал о состоятельных родственниках в Лиме, у которых провел свое безмятежное детство в окружении слуг-китайцев.
В путешествии на Карибы Гоген видел скорее триумфальное возвращение, а вовсе не безрассудную авантюру. В качестве конечного пункта он выбрал небольшой островок Табога – ведь неподалеку жил его зять, преуспевающий коммерсант, недавно вернувшийся в родную Колумбию. В северной части этой страны, на длинном узком перешейке под названием Панама, французские компании развернули масштабное строительство: сооружаемый ими канал должен был связать Атлантический и Тихий океаны. В отдаленный регион потекли финансовые потоки, технический прогресс добрался и туда. По уверениям Гогена, его зять должен был обогатиться и вполне мог обеспечить художникам кусочек рая на Табоге.
Среди сотрудников компаний, устремившихся в Панаму, был и родственник Лаваля, но сам молодой художник ничего не понимал в деньгах и коммерции. В этих делах он полностью доверял Гогену. В конце концов, прежде чем стать художником, последний успел не один год проработать на Парижской фондовой бирже. Будучи брокером, он умело распорядился внушительным наследством, доставшимся ему от таинственного благодетеля, и вел жизнь преуспевающего буржуа – разъезжал в экипаже, совершал воскресные загородные прогулки. За время работы на бирже Гоген успел обзавестись женой и пятью детьми, но устройство семейной жизни Гогена должно было оставаться для не слишком искушенного Лаваля тайной за семью печатями. Одного из сыновей – Кловиса, жившего с отцом в Париже, Гоген удачно пристроил в школу-пансион, устранив препятствие для своих долгих отлучек; остальные дети жили с матерью-датчанкой, женой Гогена Метте, в далеком Копенгагене. Мэтр редко говорил о них, а Лаваль не осмеливался спрашивать. Акцент (родным языком Гогена был испанский), непонятные источники средств к существованию и неясное происхождение – все это создавало вокруг Поля Гогена ауру таинственности.
Поль Гоген. 1891
Искусство Гогена и вовсе было загадкой. Начиная от дружбы бабушки художника с Делакруа и заканчивая заигрываниями Гогена с символизмом, его творчество, как казалось, находилось в постоянном движении, подпитываясь отовсюду, обещая все, что угодно, бросаясь из одной широты художественного мира в другую с той же свободой, с которой предки Гогена (и он сам) пересекали тропики. Будучи биржевым брокером, Гоген покупал картины импрессионистов, заслужив тем самым их расположение. Выезжая по воскресеньям на природу, он брал кисть и под руководством Писсарро овладевал их стремительной манерой. К 1882 г., когда после краха фондовой биржи с работой пришлось распрощаться, Гоген ощутил себя достаточно уверенным, чтобы превратить свое хобби в основное занятие. К ужасу супруги, озабоченной вопросами статуса и приличий, он избрал жизнь бродяги-художника и отдался на милость художественного рынка, а жена забрала детей и вернулась в Данию. Но внимание критиков или богатых покровителей сразу привлечь не удалось (Гоген признавался, что ему пришлось предлагать себя, «как публичную девку на рынке, не находя покупателей») – пришлось согласиться на место у производителя брезента и воссоединиться с семьей в Копенгагене. Однако спустя всего полгода Гоген снова расстался с женой и детьми и вернулся в Париж с еще большей решимостью оставить след в искусстве. Он забрал с собой только Кловиса, любимца Метте, – в пику жене, как полагали некоторые. В тесной мансарде, без нормального отопления и питания шестилетний мальчик сразу слег с оспой.
Гоген же тем временем метался между импрессионизмом и символизмом. Он составлял грандиозные манифесты, провозглашая новую образность – духовную, загадочную, таинственную и побуждающую к размышлениям, – и выбрал для себя новый образец для подражания – Поля Сезанна. Но не успел он создать нечто, что соответствовало бы сделанной заявке на шедевр, почва под ногами снова заколебалась. В 1886 г. Сёра со своим «Гранд-Жаттом» смел всех конкурентов. Полотна Гогена затерялись на фоне новейшего скандального успеха, а его риторика потонула в оглушительных восторгах по поводу «нового» импрессионизма. Поль Гоген почти сразу принялся строить хитрые планы, чтобы снискать расположение Сёра, под чьи знамена устремились многие из его прежних товарищей, особенно Писсарро. Однако некие «разногласия» со вспыльчивым Сёра в июне 1886 г. быстро свели это начинание на нет. Очень скоро Гоген рассорился и со своим давним наставником Писсарро. Первый осуждал неоимпрессионистов, называя их создателями «гобеленов petit-point»[82] и проклиная «эти проклятые точки». Писсарро же заявлял, что у Гогена «дурные манеры», и клеймил его искусство как «моряцкое, понадерганное отовсюду». «По сути, он личность антихудожественная, – оценивал Писсарро своего бывшего товарища, – он создает разрозненные вещи». Дега называл Гогена «пиратом».
Но Гоген не сдавался. К моменту, когда Лаваль спустя несколько месяцев познакомился с ним в пансионе Глоанек, Поль уже нашел себе нового ментора – Феликса Бракемона, обратился к новому материалу – керамике и стал представляться в новой роли – «дикаря из Перу». Подчеркивая свое «индейское» происхождение, он принялся лепить фигурки из глины, соединяя формы, присущие культуре доколумбовой Америки, и подчеркнутую сексуальность символистских образов. Скульптуры грозных змей и лебедей с фаллическими шеями он подписывал «PGo», что было созвучно с французским жаргонным словечком для обозначения мужского члена. Гоген придумал себе новый образ – мрачного, капризного чужака, «зверя», зажатого в тиски французских гостиных и мастерских. Отрекаясь от своего прошлого образа биржевого брокера, «занимающегося живописью по выходным», и попутчика импрессионистов, Гоген отрастил длинные волосы и стал одеваться весьма экстравагантно (то ходил чуть ли не в лохмотьях, то в романтическом роскошном плаще, часто надевал броские украшения). Странный вид художника и нарочитая театральность в поведении беспокоили друзей. Некоторые считали, что у него развилась мания величия. Гоген охотно поддерживал слухи (которые начались с его размолвки с Сёра) насчет своего буйного нрава и необузданной агрессивности, продолжая очаровывать и соблазнять. «Ты должна помнить, – писал он жене со скрытой угрозой, – что во мне живут две природы: индеец и человек чувствительный. Последний теперь исчез, а индеец шагает напролом».
Именно таким узнал и полюбил Гогена Лаваль – свободным от условностей, не озабоченным вопросами репутации, просвещенным и загадочным, цивилизованным и непредсказуемым; человеком, который, по словам самого Гогена, находился «вне ограничений, навязанных обществом». Он то расточал любезности, то лез в драку, то насмешничал, то угрюмо замыкался в себе. Одни видели в прозрачных зеленых глазах художника нежность и теплоту, другие – «глумливое» высокомерие, третьи – «чувственность, скрытую под тяжелыми веками».
В эпоху, пронизанную иронией и томностью, когда образ художника был прочно связан с болезненностью и утонченностью, Гоген занимался боксом и фехтованием и не уклонялся от прямых стычек со своими противниками, что приводило в восторг его поклонников и пугало врагов. При невысоком, даже по тогдашним представлениям, росте (метр шестьдесят пять) он обладал крепким сложением и недюжинной силой. Современникам казалось, что он излучает «угрожающую мощь, которую едва сдерживает». У Гогена было прозвище malin – «Плут». «Люди по большей части побаивались его, – писал английский художник Хэртрик в Понт-Авене в 1886 г., – даже самые смелые не позволяли себе вольностей с ним… К нему относились как к человеку, которого надо задабривать, а не раздражать». Тех, кого запугать не удавалось, Гоген старался очаровать. По его словам, мужчины, равно как и женщины, могли отведать мед его чар, и Лаваль служил далеко не единственным подтверждением подобных заявлений. Сам же Гоген, несмотря на многочисленные истории амурных побед, казалось, существовал вне секса. От своих последователей, включая Лаваля, он требовал воздержания – pas de femmes, «никаких женщин», а андрогинность ставил выше прочих проявлений сексуальной привлекательности. Все эти разнообразные способы помогали Гогену завоевывать сердца восторженных поклонников, вроде Лаваля. «Все художники боятся и любят меня, – хвастался он из Понт-Авена. – Никто не в силах устоять перед моими теориями… [Они] спрашивают у меня совета, боятся, как бы я их не раскритиковал, и никогда не оспаривают то, что я делаю».
Париж, в свою очередь, по-прежнему отвергал художника. К тому времени, когда Гоген вернулся в столицу осенью 1886 г., разрыв с Писсарро и Сёра разросся до той стадии, когда стороны уже совершенно не доверяли друг другу и осыпали взаимными упреками. Работы Гогена никто не хотел покупать, продавать и даже выставлять. Отвергнутый и забытый художник погряз в бедности; долгая болезнь, отказ от живописи в пользу керамики – все это вычеркнуло Гогена из мира авангарда. К январю 1887 г. Писсарро уже мог с некоторым облегчением писать: «Гоген ушел… совершенно исчез». Холодной зимней ночью, согреваемый лишь огнем от печи для обжига керамики, собственной яростью и поддержкой немногочисленных последователей из Понт-Авена, таких как Лаваль, Гоген придумал, как вернуть интерес публики к своему искусству: он решил «переродиться» в тропиках. «Я уезжаю в Панаму, – объявил он, – и буду жить там, как дикарь».
Долгий и тягостный морской вояж под ударами шторма, в каюте третьего класса, куда пассажиров «затолкали, как овец», предвещал будущие несчастья. Но Лаваль видел лишь решимость и морскую выучку своего наставника, который не раз совершал подобные маневры. Гоген два года проплавал на торговых судах и научился не только уверенно держаться на палубе, но и овладел искусством рассказывать истории. Небылицы звучали в устах талантливого рассказчика (Гоген хвалился, что умеет «потрясающе врать») убедительнее любой правды. Пересекая океан, Лаваль мог впервые услышать от него истории в духе вольтеровского Кандида о землетрясениях и кораблекрушениях, о предках королевской крови и о сумасшедшем, прикованном к крыше дома, где Гоген провел детство, о пробуждении у художника сексуальности в шестилетнем возрасте и о проститутках в каждом порту, о том, как он сражался на фронтах Франко-прусской войны и чуть было не попал под военный трибунал за неповиновение старшему по званию, об авантюре с неудавшимся переворотом по свержению короля Испании. В одной из самых захватывающих историй Гоген встречался еще с одним плодовитым выдумщиком – Жюльеном Вио, такой же артистичной натурой с неясной сексуальностью, скрытой формой офицера военного флота. Спустя десять лет после той встречи Вио стал одним из самых популярных писателей своего времени, взяв себе имя Пьера Лоти – героя одного из романов Вио, совершившего воображаемое путешествие на острова Тихого океана.
Но никакие морские истории, хоть бы рассказанные самим Лоти, не могли подготовить Лаваля к тому, что он увидел в Панаме, на острове Колон, где развернулась великая стройка. Насколько хватало глаз тянулся поселок из бараков: двадцать тысяч человек теснились на полоске болотистой земли, уходящей в море. Проливные дожди, постоянные наводнения и плохо устроенная система канализации превратили город, находящийся в низине и успевший всего за несколько лет вырасти в десять раз, в грязную дыру – «малярийное болото», как называл его Гоген. Улицы были завалены мусором и нечистотами и после каждого ливня или наводнения кишели крысами и источали миазмы. В перенаселенном городе никто не следил за порядком, жизнь здесь протекала в условиях «подобия грязной, разлагающейся анархии», как писал один очевидец. Вспышки насилия – со стороны местного населения по отношению к пришельцам и в среде самих рабочих – постоянно сотрясали город. В воздухе веяло смертью. Комары, разносчики малярии и желтой лихорадки, роились по всему заболоченному полуострову, заражая добрую половину его жителей. На самом канале трое из четырех землекопов (в основном это были негры, завербованные в Вест-Индии) гибли волна за волной от неконтролируемых инфекций. В единственной больнице Колона уровень смертности был еще выше.
Планы Гогена заработать оказались столь же иллюзорными, как и обещания жизни в раю. «Торговая фирма» зятя в городе Панама на тихоокеанской стороне перешейка оказалась обыкновенной лавкой, где для Гогена не нашлось ни работы, ни сочувствия. Они с Лавалем были вынуждены вернуться на Колон, где, как писали газеты, «на улице нередко можно было встретить образованных мужчин, страдающих от голода». Через знакомого Лаваля обоим удалось устроиться служащими в контору строительной компании, но всего на две недели, после чего Лаваль принялся искать возможность заработать как портретист. Гоген удалился за город в поисках земли, которую можно было бы купить у местных индейцев на оставшиеся у художников скромные деньги. Когда и эта затея провалилась, Гоген убедил Лаваля бросить все и отправиться на Табогу – конечный пункт путешествия. Однако вместо нетронутой Шангри-Ла они обнаружили на острове ловушку для туристов – бутафорских аборигенов в национальных костюмах, воскресных экскурсантов и гидов. Пронырливые островитяне требовали за все диких денег, особенно за свою землю. Гоген, возмущенный до предела, немедленно задумал перебраться на Мартинику, «веселый и гостеприимный» французский остров в восточной части Карибов, куда ненадолго заходил корабль, на котором путешествовали художники. «Надо было ехать туда, где жизнь дешевая, а люди приветливые», – негодовал Гоген. В сопровождении верного Лаваля он покинул зловонный перешеек, пребывая в убеждении, будто через две тысячи километров, на Мартинике их ждет «волшебная жизнь».
Художники едва успели разыскать лачугу в горах с видом на порт города Сен-Пьер, как Лаваль слег с желтой лихорадкой. Эта свирепая болезнь нападала на свои жертвы внезапно: за один день здоровый мужчина превращался в развалину – больной испытывал страшные мучения, у него скакала температура, а внутренности выворачивало наизнанку. Яд распространялся по всему телу, поражал печень, почки и легкие. Обильное потоотделение, понос и кровавая рвота вызывали головокружение, галлюцинации и бред. Кожа и глаза приобретали желтушный цвет. В письмах родственникам и друзьям Гоген не уделял много места страданиям Лаваля («Все хорошо, что хорошо кончается», – писал он). Пока Лаваль метался в поту на кровати, Гоген исследовал манговые рощи и наблюдал, как темнокожие носильщицы перетаскивают грузы на голове по горным тропинкам. Он сообщал о том, что сумел написать «несколько неплохих картин… фигуры на них куда лучше тех, что выходили у меня в Понт-Авене». В конце концов Лаваль немного пришел в себя – достаточно для того, чтобы выходить на пленэр со своим наставником, по крайней мере в непосредственной близости от лачуги, где оба ночевали.
В июле Гоген тоже заболел, но не настолько серьезно, чтобы упоминать об этом в письмах. Однако месяц спустя, когда до художника дошли слухи о том, что некий парижский коллекционер проявил интерес к его керамике, тон посланий изменился. Вдали замаячило новое эльдорадо. «Я должен отсюда выбраться, а не то умру, как собака», – писал он другу Эмилю Шуффенекеру. В бурном потоке писем, количество которых опровергало жалобы Гогена на изнуряющую болезнь, художник просил выслать ему денег на возвращение домой. «Я превратился в скелет, – взывал он. – Голова совсем ослабла. Силы ненадолго возвращаются ко мне лишь в перерывы между приступами бреда. Нервные срывы случаются почти каждый день, я издаю жуткие крики, в груди словно все горит. Умоляю… сделай все возможное, чтобы выслать мне немедленно 250 или 300 франков». Обманывая напропалую, он убеждал друга, будто его «уморила» работа на рытье канала («Землю приходилось копать с половины шестого утра до шести вечера под палящим тропическим солнцем»). Гоген описывал «рези в животе» и «дикие боли». «Голова плывет, лицо покрыто испариной, по спине пробегают судороги». Каждую ночь он, по собственным уверениям, «готовился умереть», а спасти его от смерти или бесконечной лихорадки могло лишь возвращение во Францию.
Действительно ли Гоген был так болен? Или же в основу этого выразительного повествования легли страдания друга, чтобы просьба о деньгах казалась более убедительной? Само заболевание не было особенно продолжительным, однако, чтобы восстановить силы (если до этого доходило), зачастую требовалось несколько месяцев. В октябре, когда Гогену наконец удалось выпросить деньги на обратный путь во Францию, Лаваль был еще слишком слаб для путешествия по морю. Это не помешало его наставнику отправиться домой и оставить друга поправляться в одиночестве – свой отъезд Гоген наверняка оправдывал в тех же выражениях, что и шестью месяцами ранее, когда бросил в Париже своего сына Кловиса. «Денег у меня хватит только на один билет… никакие страдания не разжалобят мое сердце и мой ум», – писал он жене.
Поль Гоген постучался в дверь Желтого дома через год после возвращения с Мартиники. За этот год он ни разу не повидался ни с женой, ни с детьми. Париж тоже не спешил падать ниц перед художником, который теперь позиционировал себя как «человек из тропиков». Ему удалось продать три картины, написанные на Мартинике, новичку на художественном рынке Тео Ван Гогу (чья галерея в мансарде, как обнаружил Гоген, превратилась в его отсутствие в «центр притяжения для импрессионистов»), но дальше дело не пошло. Гоген вернулся из своего экзотического авантюрного путешествия в ожидании триумфа, рассчитывая «попасть в яблочко», как это удалось сделать Сёра с его «Гранд-Жаттом». Вместо этого его ждал лишь осторожный оптимизм Тео и удушающий энтузиазм его странного брата. «Все, что я привез из тропиков, вызывает лишь восхищение», – со злой иронией писал Гоген.
Чем быть преданным забвению в Париже, Гоген предпочел вернуться туда, где пережил свой первый и пока что единственный успех, – в Понт-Авен. Произошло это в феврале 1888 г., практически в тот же момент, когда Винсент отправился на юг. В Понт-Авене Гоген делал все, чтобы закрепить свой новый образ – художника с натурой дикаря и первобытными инстинктами. Он без конца рассказывал о «судьбоносном» путешествии на Мартинику и поучал вновь собравшихся вокруг последователей: «Если хотите узнать, кто я такой… надо искать меня в работах, которые я оттуда привез». Гоген проводил не слишком очевидные параллели между Бретанью и Мартиникой: оба эти места он называл «темными и примитивными», а коренные жители были, по его словам, отмечены печатью «первобытных времен». Подобно герою еще одного фантазийного романа Лоти «Мой брат Ив», художник одевался как бретонский капитан, носил шерстяной матросский свитер и берет – напоминание о всех своих экзотических путешествиях и «скрытом дикаре», которого Лоти видел в каждом, кто «населяет первобытный мир моря».
В таком образе Гоген вновь добился триумфа, пережитого им за два года до этого. Стараясь завоевать расположение Тео Ван Гога, он почтительно называл его в письмах «дорогой мсье», а на настойчивые приглашения Винсента приехать в Арль отвечал туманными обещаниями немедленно выехать, но в то же время разгуливал по Понт-Авену в толпе отдыхающих, повторно разыгрывая роль «основателя школы» для кружка молодых художников, которые должны были, как Гоген надеялся, понести весть о нем обратно в Париж. Даже Лаваль, который кое-как добрался наконец домой с Мартиники в июле 1888 г., был вновь принят в ряды почитателей. С помощью Эмиля Бернара, новоиспеченного члена кружка «очарованных», Гоген выработал стиль, подходящий для своего нового воплощения – примитивное искусство, полное духовной энергии. Смелые формы и цвета, присущие клуазонизму Луи Анкетена и переосмысленному католическому мистицизму Бернара, прекрасно подходили для автопортрета Гогена в образе дикаря – того самого портрета, который он отослал Винсенту. Лицо художника выглядело «яростным, налитым кровью», а глаза сверкали, «точно жерло раскаленной печи». Гоген не просто навязывал свою волю молодому сопернику – Бернару (правда, вскоре художники схлестнулись, выясняя, кто из них изобрел новый стиль), он подчеркнул свое первобытное превосходство тем, что соблазнил семнадцатилетнюю сестру Бернара Мадлен.
Неудивительно, что Гоген стремился задержаться в Понт-Авене как можно дольше. Лишь после того, как все, включая Бернара и Мадлен, уехали, последние деньги были потрачены, а Тео купил несколько керамических работ художника, согласился выставить картины, написанные в Понт-Авене у себя в мезонине, и заплатил последние пятьдесят франков в качестве материального поощрения, Гоген с неохотой сел в поезд и отправился в Арль. Пока Винсент с замиранием сердца ждал осуществления мечты о братстве художников (заранее отправленный багаж свидетельствовал о скором приезде товарища), Гоген невозмутимо оценивал перспективы, предложенные не Винсентом, а Тео. «Как бы я ни полюбился Ван Гогу, он не станет кормить меня на юге ради моих прекрасных глаз, – писал он Шуффенекеру накануне отъезда. – Он прощупывал почву как осторожный голландец и всерьез намерен довести дело до конца… На этот раз я действительно твердо стою на земле».
Взгляд Гогена был неотрывно прикован к Парижу, он до последней минуты сомневался, стоит ли ехать, и потому не сообщил Винсенту, когда и во сколько прибудет в Арль. Когда состав подошел к вокзалу утром 23 октября 1888 г., часы едва пробили пять; на улице было еще темно – слишком рано для того, чтобы заявиться к едва знакомому человеку, и Гоген зашел в кафе на привокзальной площади – оно было открыто – и решил подождать, пока не рассветет. «Это вы, – неожиданно обратился к художнику хозяин кафе, – я вас узнал». С нетерпением ожидая встречи, Винсент показал автопортрет Гогена владельцу кафе.
Вскоре после этого Ван Гог уже спешил по коридору, разбуженный долгожданным стуком в дверь.
Причиной всей этой неразберихи с приездом была не просто нерешительность или забывчивость со стороны Гогена. Как опытный фехтовальщик и боксер, он прекрасно знал, что противника надо застать врасплох. «Дождись первого выпада», – советовал он в бытность учителем фехтования своему ученику, уступавшему остальным в силе. При желании Гоген тщательно продумывал свои шаги и действовал решительно. Почувствовав слабину, он атаковал не раздумывая. Однако история с Винсентом была задачкой со многими неизвестными, и Гоген предпочел не давить сразу слишком сильно, пока не узнает противника поближе.
Там, где Ван Гог надеялся на братство, Гоген видел состязание. «Мне нужна борьба», – заявлял он перед отъездом в Арль, используя слово la lutte,[83] чтобы описать схватку своей и чужой воли, которую видел в любом взаимодействии – будь то обмен ударами, словами или образами. «Я наступаю, наношу удар за ударом». Чтобы подкрепить свою позицию, он отправил Винсенту рисунок, сделанный с одной из своих картин: на ней двое бретонских юношей сплелись в крепком борцовском объятии. Картину Гоген описывал как изображение первобытной схватки «глазами перуанского дикаря».
Глава 35 La Lutte
Первый удар был нанесен, когда Винсент открыл перед Гогеном двери Желтого дома. Гоген присылал жалобные письма и рассказывал о болезни, лишившей его сил, и Ван Гог ждал увидеть нездорового, изнуренного человека. «У Гогена на портрете вид больной и измученный!!» – восклицал он в письме к Тео, получив автопортрет коллеги. Но гость, стоявший теперь на пороге, выглядел воплощением здоровья и бодрости: крепкие мускулы, на щеках румянец, в глазах огонь. «Гоген прибыл сюда вполне здоровым. По-моему, он чувствует себя гораздо лучше, чем я». Винсент был явно поражен.
В последующие дни Ван Гог не уставал восхищаться крепостью его желудка и выносливостью сердца – именно этих двух качеств, по мнению Винсента, художникам часто недоставало. Гоген со своим румяным лицом и крепкой фигурой не только опровергал собственный автопортрет и бесконечные жалобы в письмах, он лишил Ван Гога самых убедительных доводов в пользу юга. Винсент столько времени заверял Тео, будто солнце Прованса поможет Гогену поправить здоровье, возродит его дух и вернет его картинам радость и цвет Мартиники. Однако этот полный сил и энергии крепыш ни в каком спасении явно не нуждался. «Перед нами, без всяких сомнений, истинный самородок с инстинктами дикаря», – докладывал потрясенный Ван Гог.
Следующий удар настиг арльского затворника несколько дней спустя. Тео сообщил брату в письме, что продал картину Гогена «Бретонки» с танцующими крестьянками за круглую сумму. В следующем письме галериста был заказ для Гогена на пятьсот франков – Винсенту Тео никогда столько не присылал. «Так что на ближайшее время, – бодро добавлял он, – денег у Поля будет в достатке». Винсент поспешил подтвердить, как «здорово повезло всем нам троим», но нанесенную новостью рану скрыть не мог. Любые поздравления в адрес Гогена тонули в муках раскаяния, с которыми Ван Гог обращался к брату: «Что я могу поделать, если мои картины не продаются?» В день, когда пришла новость о продаже картины, Винсент разразился покаянным письмом:
Сам я сознаю необходимость работать до полного физического и психического истощения, ведь у меня нет иных средств вернуть потраченные нами деньги… Но, милый мой мальчик, долг мой так велик, что к тому моменту, когда я его выплачу, а я надеюсь, что мне все-таки удастся, живопись выжмет из меня все соки и мне будет казаться, что я и не жил вовсе… Я страшно мучаюсь оттого, что сейчас спроса нет, а ты из-за этого страдаешь… Верю, наступит день, когда начнут продаваться и мои вещи, но я так отстал по сравнению с тобой – я лишь продолжаю тратить и ничего не зарабатываю. Мысли об этом порой очень меня печалят.
Не обращая внимания на страдания брата, Тео не остановился на продаже «Бретонок» и сразу же устроил показ последних бретонских работ Гогена у себя в мансарде. Спустя всего несколько недель после прибытия в Арль Гоген уже получал радостные отзывы из Парижа – Винсенту о подобном оставалось лишь мечтать. «Тебе несомненно будет приятно узнать, что твои картины имеют изрядный успех, – писал Тео Гогену в середине ноября. – Дега в таком восторге от твоих работ, что всем о них рассказывает… [Еще] два полотна определенно проданы». Тео использовал шанс начать переговоры с Гогеном насчет повышения комиссионного вознаграждения, «когда мы начнем продавать твои работы более или менее регулярно». С Винсентом таких разговоров он не вел никогда. За два месяца Тео продал пять картин Гогена плюс несколько керамических изделий и переслал художнику почти тысячу пятьсот франков в дополнение к ежемесячной стипендии.
Шквал успехов гостя сбил Винсента с ног. Бодрый настрой Гогена опровергал идею Ван Гога о том, что все истинные художники страдают ради своего искусства, а успех соперника в мансарде Тео свел на нет годы отговорок и объяснений, почему его собственные работы не продаются. Обстоятельства вынуждали художника оправдывать свою деятельность «с материальной точки зрения». Единственный жалкий довод, который он мог привести в свою защиту, сводился к заявлению: «Пусть лучше [краски] будут на моем полотне, чем останутся в тюбиках».
Если раньше Винсент умолял продать свои работы, то теперь он призывал Тео прекратить все попытки и «оставить картины себе». Таким образом, Ван Гог, как ему казалось, мог дать понять Гогену и всем остальным, что брат ценит его живопись слишком высоко, чтобы продавать. «И потом, – добавлял он, – если то, что я делаю, окажется достойным, мы ничего не потеряем в деньгах, ведь мои работы станут только ценнее, подобно выдержанному в погребе вину». Винсент подкреплял зыбкую надежду двумя привычными образами. Во время первого выезда на природу с Гогеном он написал иссеченный ствол старого тиса – этот образ был связан с глубинным, общим для братьев кодом новой жизни, расцветающей на обломках прошлого. Винсент немедленно отослал набросок Тео, призывая брата вспомнить о миссии великого возрождения импрессионизма на юге – миссии, масштаб которой превышал возможности одного художника.
Во время той же вылазки на природу Ван Гог начал еще один вариант «Сеятеля». Крестьянин Милле, широкими ритмичными шагами мерящий безбрежное поле распаханной земли в голубых и желтых тонах под тонкой полоской неба цвета морской волны, успокаивал Винсента – художнику начинало казаться, будто все беды позади, а упорство наконец вознаграждено; именно этого ощущения ему больше всего не хватало в поединке с Гогеном.
Гоген нанес Ван Гогу еще один удар, когда выбрал место для следующего пленэра. Отказавшись от голых полей и пыльных амбаров столь любимой Винсентом Ла-Кро, Поль предложил направиться в романтическое сердце Арля, Аликаны (Alyscamps). Этот некрополь, сохранившийся еще со времен Древнего Рима, располагался к юго-востоку от городских стен и был назван, как и знаменитые парижские Елисейские Поля, в честь Элизиума. Христианство придало старому языческому кладбищу ореол святости: были построены часовни, появились местночтимые святые, стали расходиться вести о чудесах (рассказывали, что кому-то здесь являлся Христос). В Средние века те, кто хотел вымолить для родных добрый ответ на Страшном суде, могли привезти своих покойников по Роне в Арль в надежде, что это зачтется им как исполнение христианского долга, а похороненным на Аликанах будет обеспечено лучшее место в загробном мире.
За столетия обветшалый город мертвых успел изрядно разрастись. Тысячи саркофагов были рассыпаны по долине в том же случайном порядке, в котором смерть настигает все живое. Камни, слова, выбитые на надгробиях, взывали к вечности, но ни древность, ни священные реликвии не могли остановить технический прогресс. К моменту приезда Винсента через священную территорию уже пролегала железная дорога: могилы были разворочены, а мраморные обломки раскиданы по сторонам без всякого уважения к миру (pacem) и вечности (aeternam). Спохватившись, отцы города собрали остатки расхищенных надгробий и расставили их вдоль длинной аллеи, соединявшей ворота кладбища античной постройки с часовней Святого Онора. Этот странный эрзац исторического монумента дополнили скамейками и тополями и назвали «аллеей гробниц» (allée des tombeaux).
Некрополь Аликаны, Арль
Когда Гоген привел Винсента на Аликаны в конце октября 1888 г., деревья были еще молоды, их листва полыхала осенними красками. Отчасти Гогена привлек сюда туристический интерес (путеводители посвящали «древнему» кладбищу целые главы), но был у него и интерес эротический, ибо время нанесло лишенным пристанища душам Аликанов еще одно оскорбление. Укромные тупички и тенистые расселины служили идеальным местом для любовных встреч. Поколения жителей Арля превратили последний приют в пристанище житейской тщеты, обрамленное смертью. Здесь дамы могли прогуливаться в своих вычурных воскресных одеждах к вящему удовольствию туристов и на зависть холостякам и даже пройтись под ручку с кавалером, не вызывая скандала.
Арлезианки были известны своей красотой (бытовало мнение, что они вели свой род от «римских дев», изображения которых украшали античные вазы), а их прогулки среди могил обрели романтическую славу далеко за пределами Прованса. Благодаря рассказам и картинкам Аликаны превратились в самое популярное место свиданий во Франции, коллективную венерианскую фантазию, воплощение благородной красоты, кокетливого очарования и чистой любви. Но когда одна местная прелестница выбросила в близлежащий канал нежеланного младенца, фантазия обернулась своей темной стороной: бурная ночная жизнь, тайные свидания под сенью саркофагов и занятия любовью под покровом темноты.
За семь месяцев, проведенные в Арле, Винсент, вероятно, тоже успел исследовать Аликаны, хотя ни разу не упоминал, не рисовал и не писал это место. В целом Винсент избегал посещать городские руины, сторонясь туристов и древних могильных плит с их глумливым напоминанием о вечности. Для развлечений с женщинами он предпочитал бордели на улице Реколле, неподалеку от Желтого дома, где все решали деньги. Под влиянием Бернара (который присылал рисунки и стихи, посвященные борделям) Винсент провел Гогена по своим любимым местам, повторяя еженощные обходы, которые прежде совершал с лейтенантом зуавов Милье – последний отбыл в Африку вскоре после приезда Гогена, – под тем предлогом, что ему надо расслабиться и одновременно изучить натуру.
Гоген смирился с этими походами в малопривлекательные дома терпимости (которые, по свидетельству одного современника, обслуживали преимущественно «пролетариев уродства и нищеты»), где все подчинялось строгому распорядку, однако предпочитал охоту за «свободной дичью», где надо было действовать на пределе сил, а результат не был гарантирован, – то есть прогулки по Аликанам. От таких состязаний взглядов и остроумия Винсент давно отказался как от бесполезного занятия. («Мое тело не столь привлекательно для женщин, чтобы они позировали мне даром», – жаловался он.) Гоген же, напротив, чувствовал себя в легендарном районе как рыба в воде. Гипнотическая чувственность и грозная энергетика помогали ему соблазнять прелестных и надменных арлезианок дерзко и бессовестно, заставляя Винсента задыхаться от зависти.
Любовные успехи Гогена причиняли хозяину Желтого дома особые страдания. Они не только закрепляли место Винсента среди незадачливых клиентов борделей на улице Реколле, но и сводили на нет миф о художниках-аскетах, живущих подобно монахам и вынужденных отказываться от женщин, – этот миф Винсент придумал, чтобы скрыть постыдное бессилие. Теперь же перед ним оказался художник, у которого «честолюбие отступает на задний план перед зовом крови и пола» (по крайней мере, так казалось Винсенту); человек, которому не надо было экономить свое семя, – напротив, он расточительно тратил его и умудрялся сохранять достаточно сил для работы. Винсенту не давала покоя мысль о том, что у Гогена в браке пятеро детей (и, по слухам, в два раза больше вне брака); поражало его и то, что Поль «нашел способ делать одновременно и картины, и детей».
Словно стремясь еще сильнее подчеркнуть свое убийственное преимущество, Гоген решил немедленно повторить успех своих негритянок с Мартиники – именно они привлекли внимание братьев Ван Гог к нему как к художнику, понимающему, что есть истинная эротика. На Аликанах Гоген написал трех прелестных арлезианок в народных костюмах – девушки милостиво согласились позировать на берегу канала, проложенного вдоль рядов могил. Несколько позже Гоген изобразил и темную сторону Аликанов в устрашающей сцене: мужчина – его видно только наполовину, остальная часть скрыта деревом – заговаривает с молоденькой девушкой; художник дал картине зловещее название: «Придет и твой черед, красавица!» («Vous y passerez, la belle!»). Винсенту, как всегда, не удалось найти никого, кто бы ему позировал, поэтому в картины, написанные с натуры на Аликанах, пришлось вставлять фигуры со старых рисунков или воспроизводить их по памяти. Ван Гог попытался реабилитироваться единственным доступным ему способом: написал сцену в борделе, где мужчина играет в карты с двумя женщинами (распространенный вариант эротической прелюдии в подобных местах) в окружении парочек, свивающихся в объятиях и скучающих темнокожих красоток в пышных ярких платьях.
Вскоре Гоген обратил свой хищный взор на женщину поближе к дому. Мари Жину, супруга владельца привокзального кафе Жозефа Жину, могла обратить на себя внимание Гогена в тот момент, когда художник только приехал в Арль и зашел в кафе, прежде чем отправиться к Винсенту. Привлекательная сорокалетняя женщина (ровесница Гогена) с волосами цвета воронова крыла, томным взором и «привычной улыбкой» на лице, как описывал ее один поклонник, Мари вышла замуж за человека, который был старше ее больше чем на десять лет, и обрекла себя на бездетный брак и круглосуточное обслуживание постоянных посетителей кафе. Средиземноморское радушие и угасающая красота Мари притягивали и Винсента – мадам Жину была так похожа на Агостину Сегатори, хозяйку кафе, за которой он пытался ухаживать в Париже. Подобно Генри Джеймсу, упоминавшему в серии заметок «В Провансе» о «великолепной зрелой арлезианке», которая «царила» за стойкой кафе («восхитительная раздатчица кусочков сахара»). В облике Мари, с ее мягким овалом лица, невысоким лбом, прямым «греческим» носом и длинными, затейливо убранными волосами, Винсент видел воплощение арлезианской красоты, воспетой в литературе, начиная с Овидия и заканчивая Доде, – «чрезвычайно женственной» и в то же время «удивительно основательно скроенной и полной какого-то физического благородства».
Тем не менее за все месяцы знакомства с этой воплощенной женственностью Ван Гог ни разу ее не написал. Как ни восхищался он легендарными арлезианками, в качестве модели Винсенту удалось заманить только одну старуху. В августе художник авансом заплатил молоденькой девушке, обещавшей позировать в народном костюме, но она так и не пришла. Что до Мари Жину – то ли она сама отвергла горячие просьбы Винсента, то ли он не осмелился попросить, боясь отказа. Поль Гоген подобных страхов не испытывал. Не прошло и недели после его прибытия в Арль, как он договорился с Мари, что та придет позировать в Желтый дом. «Гоген уже нашел себе арлезианку, – сообщал изумленный Винсент. – Завидую ему».
Мадам Жину явилась при полном параде: длинное черное платье, украшенное белым муслиновым платком-фишю, волосы собраны в пучок под кокетливой шляпкой с черной лентой, спущенной на плечо. Мари плавно подошла к стулу, положила зонтик и перчатки и села лицом к Гогену с его этюдником. Когда Винсент, горя от нетерпения, расположился рядом, она подняла руку к лицу, отгородившись от Ван Гога, и обратила взгляд на привлекательного нового знакомого, которого называла «мсье Поль». Пока Гоген неторопливо делал наброски углем, поглядывая на модель, чтобы та не заскучала, и перенося на бумагу ее загадочную, как у Моны Лизы, улыбку, Винсент яростно работал красками наперегонки со временем, решительными мазкам изобразив иссиня-черное платье, нахмуренное лицо зеленоватого оттенка и оранжевый стул на ярком желтом фоне. Не прошло и часа, как Гоген закончил рисунок, и мадам Жину ушла. Винсент сумел закончить картину вовремя и сообщил о своей победе брату: «Наконец и у меня есть арлезианка».
В течение последующих двух недель картина обретала форму у Гогена на мольберте: тем самым гость не только демонстрировал свое сексуальное превосходство, но и оскорблял хозяина как художника. Лицо мадам Жину смотрело на обитателей мастерской с большого полотна, на которое Гоген постепенно переносил свой рисунок. Он придал ей еще более мягкие черты и чарующую, кокетливую улыбку. Деревянный стол в мастерской, на который модель опиралась локтем во время сеанса, художник превратил в молочно-белую столешницу из привокзального кафе и расставил перед Мари предметы, указывавшие на род ее занятий: бокал абсента, бутылку содовой с сифоном и два кусочка сахара.
Поль Гоген. Мадам Жину (эскиз к «Ночному кафе»). Уголь. 1888. 92 × 73 см
За спиной мадам Жину Гоген воспроизвел сцену из «Ночного кафе» Ван Гога в неожиданном ракурсе, как если бы смотреть на нее изнутри – с низкой точки, глазами посетителя, а не с высоты всевидящего ока, как у Винсента. Зеленое поле биллиардного стола заполняет собой средний план, отбрасывая на пол такую же глубокую тень. У дальней стены, написанной тем же огненным оранжево-красным, одна-единственная масляная лампа таким же светом, без тени, освещает тех же пьяниц – один из них уже уронил голову на стол и заснул. Для компании Гоген позаимствовал у Ван Гога два самых заветных образа – портреты Милье и Рулена – и вписал их в картину как посетителей кафе: зуав дремлет над рюмкой за столиком слева, а почтальон отдыхает справа в компании мрачных проституток, рассуждая о чем-то в тусклых лентах сигаретного дыма. И наконец, под биллиардным столом Гоген поместил кошечку, символ женского распутства и сексуальных побед.
Столь двусмысленное посвящение миру Ван Гога – льстивое и насмешливое одновременно – знаменовало собой первый раунд художественного противостояния: поток слов, образов и обманутых ожиданий, ставших для Винсента совершенной неожиданностью. На протяжении многих месяцев Винсент заманивал Гогена образами вроде «Мусмэ» и «Зуава», но последний отверг «волшебный юг», назвав его в письме Бернару «потрепанным и жалким». Поль Гоген смотрел на Ла-Кро и привокзальное кафе и, в отличие от Винсента, видел в них не яркие краски и воспетую Золя жизнь, а всего лишь «запыленный местный колорит». Арль он называл «самым грязным местом на всем юге» и продолжал считать истинным раем для художников Понт-Авен. «Он рассказывает мне про Бретань, – жалобно сообщал Винсент спустя всего несколько дней после приезда гостя, – про то, как все там лучше, масштабнее, красивее, чем здесь. Там все носит более возвышенный характер, оттенки там куда чище и четче, чем иссохший, выжженный, ничем не примечательный провансальский пейзаж».
Винсент хотел писать; Гоген желал рисовать. Винсент при любой возможности стремился за город; Гоген заявлял, что ему нужен «период, чтобы созреть», – как минимум месяц – погулять, поделать наброски, «понять суть» места. Винсент любил писать на пленэре; Гоген предпочитал работать в мастерской. Вылазки на природу Поль рассматривал как экспедиции по сбору фактов, возможность сделать как можно больше набросков – «документов», как он их называл, – с тем чтобы затем, в тишине и уединении синтезируя по памяти, превратить их в настоящую картину. Винсент выступал за спонтанность и интуитивные озарения (и предупреждал: «Те, кто ждет затишья или момента, когда можно будет поработать спокойно, упустят свой шанс»); Гоген выстраивал свои картины неторопливо и методично, пробуя разные формы и примеряя цвета. Винсент набрасывался на холст очертя голову, неистово, не жалея красок; Гоген создавал полотна в течение долгих сеансов, аккуратно нанося мазки. За первые недели совместного нахождения в Желтом доме Гоген успел закончить всего три или четыре картины, Винсент же управился с дюжиной.
Ван Гог надеялся: стоит Гогену ощутить живительную мощь провансальского солнца, и плодородная земля Параду напитает его своей силой. Однако реакция гостя оказалась противоположной. Буколическая жизнь делала горожанина Гогена «ленивым», вальяжным и еще более лаконичным во всем, что касалось искусства. Свой подход он выразил в известной фразе: «Сначала спишь, потом спокойно пишешь». Подобная рассудочность действовала на Винсента убийственно. С момента приезда в Арль он отбивался от регулярных призывов Тео замедлиться и работать над каждой картиной более тщательно, отстаивая свою привычку работать быстро и продуктивно (а также изводить огромное количество красок). Всякий раз, когда Гоген брал кисть и начинал медленно двигаться по полотну короткими, цепкими мазками, Винсент словно слышал настойчивые увещевания брата. Ван Гог упивался процессом и хвастался Тео: «Все дни мы только и делаем, что работаем и снова работаем; по вечерам мы валимся с ног и переползаем в кафе, после чего рано ложимся спать. Так и живем». Гоген же писал жене, не скрывая насмешки: «Винсент урабатывается до смерти».
Продуманная тактика Гогена и его методичная живопись, кроме всего прочего, ставили под сомнения представления Ван Гога о клуазонизме. «Разве мы не ищем скорее напряженности мысли, чем выверенности мазка?» – писал он в то лето Бернару. Винсент старался свести изображение к минимуму элементов, организуя их в смелой цветовой мозаике, – результатами работы он делился в письмах, рассылая многочисленные наброски с подписанными в нужных местах цветами. Гоген без устали выверял линии и цвета, разлагал каждую плоскость на тщательно разработанные по цвету и тону планы, переданные сложным сочетанием и наложением оттенков. Ван Гог откликнулся на призыв писать «спонтанно» и «грубо» – его он услышал в рассуждениях Анкетена и доводах Бернара; свидетельства подобной дерзости украшали собой стены Желтого дома. Гоген же сидел перед мольбертом в гостиной и тщательно отделывал свои изысканные полотна, работая легкими мазками и осмотрительно подбирая цвета. Винсент следовал правилам одновременного контраста, исполняя заветы Блана и Делакруа. Гоген не принимал всерьез учение о дополнительных цветах, считая такой подход упрощенным и однообразным. Что же до желтого, которого на картинах в его спальне было чересчур много, – Полю едва удавалось скрыть раздражение и неприязнь: «Черт, черт, все кругом желтое: я уже перестаю понимать, что такое живопись!»
Ван Гог хотел, чтобы они с Гогеном растирали краски самостоятельно; Полю краски хозяина Желтого дома решительно не нравились, и он заказал себе новые из Парижа. Винсент обычно покрывал свои картины лаком (на основе яичного белка или смол); Гоген предпочитал нелакированные, матовые поверхности, как у импрессионистов. Винсент писал на холстах, загрунтованных фабричным способом; Гогену требовалась более грубая поверхность, он покупал рулон джута, грубого, как мешковина, сам разрезал его, натягивал на подрамник и грунтовал. Винсент не жалел красок, то и дело зачерпывая их широкой кистью, с силой вдавливая в пространство внутри контуров и удаляя излишки; Гоген выдавливал краски на палитру небольшими порциями, а затем понемногу наносил на холст короткими параллельными мазками в неизменном неторопливом ритме. Винсент подправлял мазки, снова и снова менял рельеф, пока краска не начинала подсыхать, а иногда возвращался к холстам и после, в порыве вдохновения; Гоген редко переписывал свои работы, беспорядочность и неуверенность метода компаньона изрядно его раздражали – он называл его «бестолковым». «Ему нравится густо накладывать краску в случайных местах, – писал Гоген Бернару, – я терпеть не могу эти писаные-переписаные поверхности».
Винсент превозносил Монтичелли – еще одного сторонника скульптурной работы с краской. Рассуждая о Монтичелли, Винсент, по словам Гогена, «рыдал». Самому же Гогену эксцентричный марселец с его неряшливой живописью не нравился ужасно. Он предпочитал другого певца южного света – Поля Сезанна. Еще со времен своей прежней жизни биржевого брокера и коллекционера Гоген восхищался его безмятежными, утонченными пейзажами Экс-ан-Прованса, расположенного неподалеку от Арля. Строгая палитра и размеренный мазок Сезанна идеально, по его представлению, передавали характерную для юга игру цвета, пыли и солнечного сияния. Предыдущим летом, в борьбе за благосклонность Гогена, Винсент заявлял об особом родстве с Сезанном («Гляди-ка, я, кажется, попал в тона папаши Сезанна»), но даже тут не мог удержаться, чтобы не покритиковать Сезанна за нехватку энергии и страсти – тех самых качеств, которые считал определяющими для мученика Монтичелли и для себя.
Винсент предложил еще одного художника в качестве образца для подражания – Оноре Домье, «великого гения» карикатуры, сумевшего перевести возвышенный комизм Тартарена и Кандида на язык образов. Накануне приезда Гогена Винсент объявил: «Я доволен своей судьбой: этот край нельзя назвать великолепным или возвышенным, но все здесь словно написано вернувшимся к жизни Домье». Подтверждения тому висели на каждой стене – гравюры Домье, пейзажи, населенные карикатурными фигурами, и подчеркнуто масштабные портреты почтальона Рулена и крестьянина Эскалье. Но Гоген замечал лишь скверный характер и нищету арлезианцев. «Странно, что Винсент ощущает здесь влияние Домье», – писал он Бернару в ноябре после окончания его злой сатиры на «Ночное кафе» Ван Гога – воплощение иллюзий Винсента на тему Домье.
Гоген противопоставил ему другого художника, Пьера Пюви де Шаванна, мастера стилизованных мифологических сцен с отрешенными фигурами, словно сошедшими с античных фризов, написанными в классических пропорциях, в спокойной и гладкой живописной манере, – именно эти качества Гоген ставил превыше всего и в собственных работах. Он видел будущее искусства не в карикатурах Домье, но в богинях Пюви. «Местные женщины наделены красотой греческих богинь, – писал он Бернару, восхищаясь сложными головными уборами и костюмами арлезианок. – Проходящая по улице девушка на вид целомудренна, словно Юнона… Так что это место – источник красоты на современный манер».
Со временем та же участь постигла всех героев пантеона Винсента: каждый взрыв энтузиазма Гоген встречал возражениями или презрением. Ван Гог обожал выдающихся барбизонцев – Добиньи, Дюпре и Руссо; Гоген их «терпеть не мог» и предлагал в качестве эталона великих мастеров – Энгра и Рафаэля, художников, которых, по словам Гогена, его коллега «глубоко ненавидел». Винсент превозносил художников, изображавших реальных людей, вроде Бретона, Лермитта и, конечно, Милле; Гоген противопоставлял им «примитивное» совершенство Джотто и Микеланджело и был абсолютно равнодушен к священному имени крестьянского художника. Что до современных художников, Гоген горячо поддерживал своего нового ментора – мастера выразительных линий Дега; Ван Гога этот выбор поверг в «отчаяние». Даже соглашаясь, Поль и Винсент оставались несогласны. Ван Гог преклонялся перед Рембрандтом, восхищенный великолепным колоритом и глубоким смыслом его картин; Гоген ценил великого голландца за изящество формы. Выразительный цвет, блестящая техника и пророческое ви́дение Делакруа делали его в глазах Ван Гога «всеобъемлющим гением» («Он пишет человечество вообще, а не просто изображает жизнь конкретной эпохи»); Гоген восторгался его виртуозным мастерством. «В целом мы с Винсентом едва находим общий язык, особенно в том, что касается живописи», – сухо сообщал Поль Бернару.
За нападками Гогена на вангоговских идолов маячила еще одна, куда более страшная, угроза. Ироничное «Ночное кафе» ставило под сомнение сам принцип работы Ван Гога. Создавая свою картину, Гоген ни разу не ходил с мольбертом в привокзальное кафе, не сделал ни одного наброска в резком свете его ламп, ни разу не ощутил на себе привычных Винсенту скептических или подозрительных взглядов посетителей, не испытывал одиночества, узами которого были связаны завсегдатаи ночного кафе, делившие временный кров в отблесках красноватого света. Гоген проник в мир живописи Ван Гога исключительно силой воображения и придумал сцену, увиденную с невозможной в реальности точки, – сцену столь же нереальную, как и явление ангела. Тем самым он привел еще один довод в пользу того, что истинное искусство порождается не глазом, но «de tête» – из головы.
Смешивая риторику символистов и идеи Золя о том, каким должно быть современное искусство, Гоген настаивал, что лишь образы, очищенные от реальности – трансформированные посредством воображения, рефлексии и памяти, – в состоянии зафиксировать ускользающую суть опыта, ту самую человеческую составляющую, которая и есть подлинный предмет искусства. «Центр моей художественной личности у меня в мозгу и больше нигде», – подчеркивал Гоген впоследствии. В «Ночном кафе», как и в присланном заранее автопортрете, Поль предостерегал Винсента от «ребяческих банальностей», вроде рельефного мазка и наложения краски густым импасто. В Понт-Авене Гоген учил своих последователей: художник должен заниматься живописью чистой мысли, в процессе «абстрагирования» освобождаясь от вторжения реальности, синтезируя из хаоса своих впечатлений чистую «idée».[84]
Винсент уже слышал подобные поучения от одного из понт-авенских апостолов, Эмиля Бернара. Все лето Ван Гог и Бернар вели эпистолярную баталию, стремясь получить добро мэтра на право жертвовать живописной техникой ради сокровенной правды воображения. Винсент перенял терминологию Гогена в рассуждениях о музыкальной «абстракции» и даже замахнулся на несколько умозрительных образов «из головы» – написал два варианта Христа в Гефсиманском саду. Когда же обе картины получились неудачными, он отвернулся от нового учения. «Я… никогда не работаю по памяти, – писал он в начале октября. – Меня так интересует действительное, реальное, существующее, что мне не хватает ни желания, ни смелости гоняться за идеалами». Работая с цветом, Винсент и так уже следовал завету Гогена о торжестве воображаемого, «организуя краски, преувеличивая или упрощая». Но «в том, что касается формы, – писал он Бернару, – я буду делать то, что делаю, подчиняясь натуре».
Почему Винсент проводил это разграничение? Почему он отказывался от призыва писать «из головы», когда дело касалось не цвета, а формы? Ван Гог осознавал, что с Гогеном и Бернаром его объединяет некая новая миссия, но, несмотря на это, его воображение отчаянно цеплялось за художественные идеалы его героев, таких как Милле и Монтичелли, и перенятые у них методы работы. Подобно этим мастерам, Винсент пришел в мир, наполненный религиозными метафорами и викторианской сентиментальностью, – такой взгляд позволял увидеть новые пласты смыслов в реальности, но не отойти от нее. В отрочестве Винсент был очарован романтизмом, а в период становления формировался под влиянием натурализма. Как и Тео, под влиянием запрещенного в пасторском доме в Зюндерте француза Эмиля Золя он вступил в зрелый возраст человеком «логики и земных вещей». На вопрос, похож ли Винсент на одержимого художника Клода Лантье – героя «Творчества» Золя, Тео отвечал: «Тот художник у Золя искал недостижимого, Винсент же любит то, что существует в реальности, слишком сильно, чтобы поддаться этому чувству».
Чтобы принять гогеновский мир чистого воображения, Ван Гогу пришлось бы не просто отказаться от любимых ритуалов живописи на пленэре – надо было вырвать с корнем целую эпоху взаимодействия с реальностью (сам художник называл это «единоборством с природой»). Пришлось бы поменять мир моделей и портретов на мир, населенный химерами и призраками; сменить бесконечное восхищение внешним миром – от птичьих гнезд до звездных ночей – на безымянные ужасы памяти и рефлексии.
По сути, картины Винсента, с их сугубо индивидуальной техникой и глубоко личным символизмом, сами по себе были ответом на призыв Гогена создавать искусство «индивидуальных намерений и чувств» – ответом более страстным и убедительным, нежели продуманные до мелочей композиции самого Гогена с их гнетущей таинственностью. Действительно, с первых дней своей карьеры художника Винсент привык все тщательнейшим образом разъяснять, формулируя принципы своего искусства и отстаивая творческую свободу. Десятью годами ранее, в одном из ранних своих рисунков, он изобразил сцену из Библии – пещеру Махпела так, «как я представляю себе это место». Яростно защищая «Едоков картофеля», Винсент защищал право художника трансформировать реальность таким образом, чтобы сделать ее «правдивее, чем буквальная правда», – та самая idée Гогена – и страстно поддерживал призыв Делакруа творить по памяти (par coeur).
Однако идеи Гогена угрожали нарушить хрупкий компромисс, запрятанный в самой глубине художественного проекта Ван Гога. В отличие от гостя Винсент был не слишком умелым рисовальщиком. Он зависел от моделей, комфортных условий мастерской, «хитростей» вроде перспективной рамки, – а главное, чтобы добиться правдоподобного результата, ему требовалось множество попыток. Но даже в этом случае уверенные линии и изящные контуры, как у Дега (или Гогена), оставались для него недоступными. Слабую технику еще можно было оправдать лозунгом нового искусства «преувеличивать и упрощать» – точно так же, как неспособность передать «сходство» призывом Делакруа писать по памяти. Однако отсутствие реальности, которая могла бы сопротивляться, отсутствие предлога для ее искажения немедленно обнаружили бы все недостатки Ван Гога как художника. Не имея перед глазами натуры, использовать перспективную рамку было невозможно.
В минуты оптимизма Винсент мечтал, что время позволит заполнить этот пробел и в конечном счете позволит ему создавать чистые «фантазии», которых требовал Гоген. «Я не говорю, что не буду этого делать потом, лет через десять художественных исканий», – писал он. Но до тех пор свобода Гогена в «выдумывании» образов, его стремление преодолеть ограничения, налагаемые природой, и «просто писать» выбивали у Винсента почву из-под ног. «Когда Гоген жил в Арле, я считал абстракцию привлекательным методом… Но это, дорогой мой друг, было заблуждение, и вскоре я уперся в каменную стену», – напишет он Бернару год спустя.
В письмах Бернару Ван Гог с легкостью парировал доводы Гогена (в частности, еще в октябре он писал: «Я боюсь отойти от действительности, боюсь быть неточным»). Но когда мэтр оказался рядом с ним, в Желтом доме, поставил свой мольберт рядом с мольбертом Винсента и стал его визави за столиком в кафе, все изменилось. Перед властной уверенностью Гогена, его умением обсуждать модные темы, прекрасным французским и, главное, его убедительным искусством все доводы Ван Гога оказались бессильны. (Позднее Винсент признается, что Гоген «гениально» умел объяснить свои теории.) Напускное безразличие Гогена также помогало ему удерживать моральное превосходство. Он завоевал прочные позиции в мансарде Тео. Последний был должен художнику почти тысячу франков. Неудача в Арле не имела бы для Гогена практически никаких последствий. Винсент и помыслить не мог о подобном.
После первого ответного удара – двух образов, сеятеля и тисового дерева, которые служили Ван Гогу своеобразной защитой, – Винсент быстро уступил преимущество Гогену. Не прошло и недели, как идеи гостя начали заметно влиять на живопись хозяина. Работая с грубым гогеновским джутовым холстом, Ван Гог усмирил свое импасто, приглушил цвета и обратился к безопасным образцам – японским гравюрам и идеализированным сценам Пюви де Шаванна. На одном из полотен, написанных на Аликанах, оранжевые листья, слетающие с деревьев на землю, переданы расчетливыми гогеновскими штрихами.
Винсент окончательно признал свое поражение в первое воскресенье ноября, во время прогулки к Монмажуру. Проходя мимо опустевших виноградников, Ван Гог описывал Гогену сцену, которую наблюдал здесь месяцем ранее, когда работники, в большинстве своем женщины, собирали урожай, возились с налитыми темно-красными гроздьями, обливаясь потом под все еще жарким в октябре южным солнцем. Под влиянием яркого образа Гоген принялся подначивать Винсента написать эту сцену по памяти, а сам вызвался написать ту же самую сцену, опираясь лишь на рассказ коллеги, то есть используя только воображение. Глубоко личный характер совместной прогулки – так похожей на сокровенные прогулки Петрарки и Боккаччо – и «роскошь» заката над виноградниками слишком сильно подействовали на Винсента: он принял вызов. «Под влиянием Гогена я смелее даю волю воображению», – признавался он.
Всю следующую неделю художники из-за дождя провели в мастерской, состязаясь в создании каждый своей версии. Винсент населял пустынный виноградник, полагаясь на многолетний опыт изображения работающих в полях крестьян: сборщицы винограда у него склонялись над стелющимися по земле лозами, словно копатели картофеля в Гааге. Он одел женщин в пурпурно-красные и синие одежды, чтобы составить контраст жгучему желтому небу. У горизонта художник поместил характерное южное солнце.
Гоген ответил сопернику совершенно иной картиной. В отличие от Винсента он отказался от глубокого пространства и южного света и выделил одну-единственную сборщицу винограда – таинственную, меланхоличную фигуру с похожим на маску лицом и копной рыжих волос. Внушительная, как негритянки с Мартиники на других полотнах Гогена, усталая женщина сидит на земле, подперев кулаками подбородок, и отдыхает, прежде чем опять приступить к работе. Крупный размер фигуры и искусно переданная поза составляют разительный контраст с неуклюжими, лишенными индивидуальности фигурками Ван Гога, скорчившимися над виноградными лозами. Обнаженные руки сборщицы и ее задумчивая поза излучают чувственную энергию; перед нами воплощение животной крестьянской сути, чего совершенно лишены безликие фигурки на картине Ван Гога.
На гогеновской крестьянке традиционный бретонский, а не провансальский костюм – это такой же жест отрицания, как и отказ от дополнительных цветов в пользу сближенных оттенков. В отличие от будничной зарисовки Винсента со множеством фигур, лаконичным сюжетом и открыточным закатом, Гоген словно кадрирует сцену сбора винограда (две женщины, собирающие виноград, все же представлены на заднем плане картины), близко обрезает передний план и предлагает зрителю куда больше вопросов, чем ответов, – кто эта женщина? Отчего она так безутешна? В противовес вангоговской панораме крестьянского труда Гоген создал символистскую медитацию о непостижимости внутренней жизни. Винсент назвал полотно Гогена «очень красивым и необычным» и «не уступающим его „Негритянкам“» и признал свое поражение. «Плоды воображения всегда кажутся более таинственными».
После победы в винограднике Гоген немедленно обратился к другому сюжету, полному эротизма и таинственности, о которых Винсенту оставалось только мечтать. Используя наброски, выполненные им еще в Бретани, до отъезда, и выражая восхищение купальщицами Дега, Гоген написал обнаженную до пояса крестьянку со спины. «Гоген пишет весьма оригинальную вещь – голая женщина в стоге сена, вокруг свиньи, – сообщал Винсент в середине ноября. – Картина обещает быть очень красивой».
Женщина в изнеможении опустилась на стог сена, обнажив мускулистую спину и заднюю часть шеи, из-под чепца выбиваются пряди светлых волос. Одну до половины загорелую руку она вытянула вперед, на другую опустила голову – крестьянка то ли задремала, то ли молится, а то и готовится к некоему сексуальному действу, – тем временем свиньи, за которыми она присматривает, хрюкают вокруг нее и роются в сене с равнодушием собратьев, таких же животных, как и она сама. Гоген назвал картину просто «Свиньи» («Les cochons») и отправил ее Тео с двусмысленной запиской: «По-моему, вполне мужественно… Может, это южное солнце будит в нас желание поохотиться за самкой?»
Картина свела на нет последние доводы Ван Гога. «Я теперь буду часто работать по памяти, – писал он. – Картины, написанные по памяти, не столь неуклюжи и более художественны, чем этюды с натуры». В качестве сверхзадачи Винсент выбрал для себя сцену, которую наблюдал месяцами ранее: бой быков в большом римском цирке в центре Арля. Он даже подумывал сделать арену темой следующей серии картин – после весенних садов, – чтобы исследовать «эффекты солнца и тени, тень колоссального каменного кольца». Гоген поддержал идею в одном из летних писем, включив бой быков в число провансальских сюжетов, которые занимают его больше всего. Но в октябре, к приезду Гогена, сезон кровавых зрелищ уже закончился. Так что Винсенту оставалось только засесть в мастерской и, полагаясь лишь на воспоминания, дать волю кисти на большом и грубом – гогеновском – джутовом холсте.
Рука совсем не слушалась его. Зрители на дальних рядах превратились в размытые точки, люди на среднем плане – в деревянных человечков, а те, что поближе, – в неуклюжие карикатуры. Передний план Ван Гог заполнил персонажами, схематично списанными с набросков: Рулен, Жину, парочка с Аликанов в странных, неестественных позах; некоторые лица едва намечены, другие переданы с неоправданной тщательностью, какие-то вообще оставлены в виде незаполненного контура или замазаны в порыве ярости. Грубый джут смягчал неистовое импасто и навсегда фиксировал любую ошибку. Брату об этой картине Винсент не сообщил.
Вместо этого он предпринял еще одну попытку. На этот раз Винсент припал к источнику всего самого честного и искреннего в своем искусстве: к прошлому. В середине ноября из Голландии пришло три письма, вызвавшие у него острый приступ ностальгии. Одно было от Йет Мауве, кузины Винсента и Тео и вдовы бывшего наставника. Она благодарила Винсента за «памятную» картину, которую тот переслал ей через Тео. Воспоминания о прошлом в ее письме заставили художника расчувствоваться. Второе письмо было от младшей сестры, двадцатишестилетней Вил, которая уже много лет выполняла дочерний долг, заботясь о стареющей матери. Сестра сообщала, что начала читать скандальный роман Золя «Дамское счастье», и эта новость поразила Винсента как знак неумолимого течения времени. Третье письмо (через Тео) прислала сама Анна Ван Гог – после смерти Доруса она еще ни разу не писала старшему сыну. Анна пребывала в меланхолическом настроении.
Три послания прибыли практически одновременно и вызвали волну воспоминаний, которая излилась на полотно. Винсент вернулся мыслями туда, где жил под одной крышей с родителями, братьями и сестрами без ссор и скандалов, – в Эттен. Следуя наставлениям Гогена относительно асимметричной композиции и максимально приближенном переднем плане, Винсент представил сцену в саду пасторского дома, откуда был изгнан в 1881 г. Используя заимствованные у Гогена извилистые контуры, он поместил на передний план слева две большие женские фигуры, показав их только выше пояса: женщины вот-вот сойдут с холста. «Предположим, две эти дамы, что собрались на прогулку, – это ты и наша мать», – описывал Винсент сюжет картины в письме к Вил.
Чтобы придать фигурам ореол гогеновской таинственности, Винсент изобразил на голове одной из женщин темный платок, как у скорбящей на похоронах, а другую укутал в шаль. Опираясь на присланную Вил фотографию, Винсент придал фигуре «скорбящей» черты матери, а вторую даму наделил наивным энтузиазмом сестры, открывшей для себя Золя, но глаза и нос «позаимствовал» у мадам Жину. За спиной женщин змейкой устремляется к невидимому горизонту дорожка парка, ее движение прерывает лишь фигура крестьянки – незваный призрак из Нюэнена – в позе, которую Винсент рисовал сотни раз, низко склонившейся к земле. На заднем плане художник соединил похожие на языки пламени кроны кипарисов юга с пестрыми цветами из материнского сада.
Воспоминания принадлежали Винсенту, но образ получился гогеновским. Приглушенные тона, тщательные мазки, чувственные изгибы, стилизованная композиция и лишенный теней пейзаж указывали на то, что Винсент поддался влиянию мэтра. Он написал картину короткими мазками «сухой» краски, так же как это делал Гоген, – поразительная демонстрация дисциплины, столь нехарактерной для импульсивной вангоговской живописи.
Однако отсутствие моделей и неуверенность заставили вернуться «демонов рисования», особенно рисования человеческой фигуры: безжизненные лица, гротескные руки, несогласованные перспективные сокращения и искаженные пропорции – здесь выявились все те же проблемы, что так часто преследовали Винсента в прошлом. В письме к Вил, в которое он вложил набросок к картине, Винсент защищал свою «странную» новую работу, ссылаясь на призыв Гогена опираться на воображение. Вместо того чтобы добиваться «вульгарного и бесполезного» сходства, он представил сцену как «фрагмент сна». «Знаю, это вряд ли можно назвать сходством, – извинялся Винсент перед сестрой, – но для меня здесь передан поэтический характер и образ сада, каким я его чувствую».
Параллельно Винсент дал указание Тео отказаться от предложения «Независимого обозрения» представить его картины на очередной весенней выставке журнала (1889). Гоген подозревал заговор против себя, организованный пуантилистами: они, по его мнению, собирались использовать выставку, чтобы напасть на него и Бернара. (Гоген полагал, что они с Бернаром представляются «любителям точечек» «хуже чертей, от которых надо бежать как от чумы».) Ван Гог предпочел не участвовать в этом заговоре, отринул многолетние честолюбивые притязания и вступил под знамена авангардной группировки, которую сам так часто порицал. Эдуара Дюжардена, редактора «La Revue Indépendante», он назвал «мерзавцем» и высмеял его выставку, окрестив ее «черной дырой». «Скажи просто, что мои планы изменились, – распорядился Винсент. – Мне эта идея претит». Отказ от выставки был невысокой платой за обретенное братство. «Мой друг Поль Гоген, художник-импрессионист, теперь живет со мной, и нам очень хорошо вместе», – похвалялся он сестре Вил.
Однако новое братство, основанное на искусстве и идеях, равно как и прежнее братство, основанное на родственных узах, раздирали противоречия. За несколько недолгих недель Винсент не сумел достичь такого совершенства формы и линии, какое требовалось для живописи в версии Гогена, и хозяин Желтого дома перешел от подчинения к сопротивлению. Не успела высохнуть краска на «Воспоминаниях о саде в Эттене», как Ван Гог вновь набросился на полотно. Он усеял накидку матери красными и черными пятнышками, а платье согнувшейся пополам крестьянки осыпал множеством синих, оранжевых и белых точек. Пока Гоген воевал с пуантилистами в Париже, поправки, внесенные Винсентом в только что законченную картину, сигнализировали о начале мятежа под общей для двух художников крышей.
Винсент так и не капитулировал перед необычными методами своего наставника. Даже на пике увлечения гогеновской живописью в духе Пюви и контурами в манере Дега Ван Гог продолжал создавать свои карикатуры а-ля Домье и инкрустации в подражание Монтичелли. Даже подчиняясь указаниям Гогена и приглушая блеск своей пастозной живописи, он все равно возвращался потом к этим полотнам и подправлял их, восстанавливал сверкающий, подобный драгоценным камням цвет, которым не уставал восхищаться. Винсент соглашался с Гогеном, когда тот критиковал его за слишком торопливое письмо, и покаянно соглашался «внести кое-какие изменения», но потом хвастался Тео, что «сделал несколько работ еще быстрее».
К концу ноября кардинальные изменения, которые, как Винсент предсказывал, должны были произойти в его творчестве под влиянием Гогена, свелись к следующему недовольному признанию: «Гоген, незаметно как для себя, так и для меня, уже более или менее доказал, что пришло время несколько изменить свою манеру».
Движение маятника в другую сторону Винсент отметил решительным возвращением к себе: полотном «Сеятель». Сначала он попробовал написать его на маленьком холсте, а не на гогеновском джуте, поместив шагающую фигуру Милле в центре картины, а не сбоку или странно кадрированную. Крестьянин облачен в униформу клуазонизма, как его понимал Ван Гог, – фрагменты чистого цвета; сеятель пересекает поле – синее и гладкое, как море во время штиля. Впечатанный в красочный рельеф образ, достойный Золя, предстает в обрамлении примет реального мира: впряженная в плуг лошадь, крестьянский дом, очертания Арля на горизонте (в том числе и фабричные трубы, исторгающие дым). Не прошло и нескольких дней, как Винсент написал еще один вариант того же мотива: увеличил знакомую фигуру и сдвинул ее в сторону, но еще глубже укоренив в ландшафте своего творчества. В центре полотна художник разместил огромное подрезанное дерево – из старых ран-спилов тянутся свежие побеги на фоне розового с зеленым неба в духе Коро. Над головой сеятеля в пунктирный фиолетовый горизонт опускается гигантское желтое солнце: по форме, цвету и типу мазка напоминающее удар кулаком. «Я снова позволил увлечь себя с собственного пути. Теперь с меня довольно!» – так Винсент описывал впоследствии свои эксперименты с Гогеном.
Следующим камнем преткновения стали портреты. Ван Гог вообразил, будто Гоген привлечет в Желтый дом толпы моделей, и обустроил мастерскую так, чтобы в ней могло помещаться до дюжины натурщиков зараз. Он представлял, как два художника будут возвращаться домой после дня, проведенного в полях, и «приводить с собой соседей и друзей, а потом за разговорами [писать] портреты при свете газовой лампы». Однако после короткого сеанса с мадам Жину Гоген по большому счету перестал обращать внимание на воззвания Винсента во имя «живописи будущего» обратиться к портрету. Почти месяц Ван Гог не вмешивался и только сокрушался, наблюдая, как рушатся его надежды из-за пристрастия Гогена к искусству безымянных образов. «Если в сорок лет, – писал Винсент, намекая на возраст Гогена и растраченные впустую выгоды, – я буду писать фигуры или портреты так, как чувствую, это, кажется мне, будет стоить больше любого нынешнего успеха».
В конце ноября Винсент не мог больше бойкотировать свои излюбленные сюжеты; он взбунтовался. «Я сделал портреты целого семейства, – торжествуя, сообщал он Тео. – Ты знаешь, что это для меня значит, теперь я в своей стихии… Я сделал что-то в собственном вкусе, что-то личное». После долгого отсутствия в жизнь Винсента вновь вернулся почтальон Рулен – на этот раз он привел с собой всю семью: сыновей Армана и Камиля, семнадцати и одиннадцати лет, и жену Августину. В благосклонности Руленов, вероятно, сыграли роль и деньги. Винсенту настолько не терпелось писать портреты, что он согласился платить каждой из моделей, приведенной почтальоном, а последний содержал всю семью на каких-то сто тридцать франков в месяц – половину того, что присылал Винсенту Тео. В череде Руленов, устремившихся в Желтый дом, оказалась даже малышка Марсель.
Винсент разом написал шесть портретов – по одному в день. До этого Гоген неделями требовал от него изобретательности и обращения к внутреннему миру, и теперь Ван Гог просто купался в самой осязаемости лиц, поз, одежды. Вместо того чтобы исследовать темные уголки собственного сознания, он радостно фиксировал каждый нюанс настроения моделей: угрюмую покорность Армана, непоседливость Камиля, безразличие Марсель, едва способной усидеть на коленях у матери. Винсент переходил от полотна к полотну (два портрета Армана, три – Камиля), наслаждаясь воссоединением с реальностью. Он с любовью прорабатывал каждую черточку, добиваясь максимально возможного сходства. «Сейчас я по уши завален этюдами – от них вокруг ужасный беспорядок», – признавался Винсент брату в порыве воодушевления.
Следующий «натурщик» стал еще более убедительным доводом в пользу осязаемости и радости реальной жизни. Что могло быть дальше от гогеновских фантомов и иллюзий, чем деревянные планки, крепкие ножки, плетеное сиденье прочного соснового стула? В ожидании многочисленных моделей, которые должны были устремиться в мастерскую вслед за Гогеном, Винсент купил дюжину таких стульев. Теперь же он выбрал один из них, поставил перед большим холстом и принялся просто смотреть. Этот простой стул без подлокотников смог завладеть воображением художника, как не сумела бы этого сделать ни одна умозрительная идея, – так увлекали его птичьи гнезда, стволы деревьев и мосты через каналы.
Винсент вновь открыл для себя неистовые яркие цвета «Спальни»: красный пол, синяя дверь, бледно-голубые стены и сверкающий желтый деревянного стула. Отказавшись от ускользающих изгибов и иллюзорного пространства Гогена, он разместил стул прямо, так что видны были все его сочленения, тщательно выстроил перспективу и недвусмысленно заявил о том, что объект его внимания принадлежит этому миру, внимательно исследовав все сучки на поверхности дерева и дверные петли. Пастозная текстура победила грубый гогеновский джут: положенные крест-накрест мазки покрыли каждый квадрат плитки на полу характерной красочной фактурой. Винсент работал стремительно, накладывая широкие полосы краски и прорабатывая каждую деталь монументального стула, возвращая материальность своей мечте о юге. Это был образ будущего для искусства, каким он провозглашал его в полотнах типа «Желтого дома»: японский завет простоты и глубины, который он принял всей душой еще до приезда гостя.
Малышка Марсель Рулен. Холст, масло. Декабрь 1888. 35 × 24,5 см
Ван Гог вновь обрел собственный голос.
С трудом сдерживая эмоции, Винсент немедленно схватил второй большой подрамник с натянутым на него джутом и начал вторую картину – «Стул Гогена». В процессе спора с самим собой, который всегда сопутствовал у Винсента подобным состояниям, художник часто заимствовал доводы своих оппонентов и корректировал их так, чтобы они подходили для контратаки и обеспечивали ему окончательную победу. В Нюэнене Винсент изобразил отцовскую Библию в тяжелых, безжизненных серых тонах, чтобы контрастнее противопоставить ей том «Радости жизни» Золя, написанный солнечно-желтым. Теперь же он вызвал на бой еще одного жестокого противника. На этот раз Винсент использовал в качестве замещающего объекта не книги, а стулья и развел участников схватки по разным полотнам.
Второй стул он купил специально для спальни Гогена. Изогнутые ножки, и подлокотники, и завитки на верхней перекладине спинки идеально вписывались в интерьер «лучшей» комнаты, предназначенной для утонченного гостя. К тому же стул контрастировал с грубой и дешевой мебелью из сосны, которой была обставлена комната самого Винсента, – ее он скромно описывал как «прочную, устойчивую, спокойную». Борьба противоположностей нашла выход и на полотнах: кроткая простота против эффектной элегантности. Крепкие формы Милле против томных линий Дега; южное солнце против газового света кафе; успокаивающее сочетание желтого и синего против тревожного красного с зеленым.
Попросить Гогена позировать Ван Гог не мог или боялся – все накопившиеся обиды воплотились в замысловатых изгибах стула. Винсент прямо-таки вдавил очертания предмета в неподатливый джут с такой силой, что передняя ножка выскочила за пределы холста. Чувственные изгибы он заполнил именно теми цветами, от которых отказался Гоген: оранжевым и синим для орехового дерева, красным – для пола и глубоким ядовито-зеленым – для стен. Ван Гог применил к стулу не только закон одновременного контраста – чего никогда не смог бы сделать в отношении его отсутствующего хозяина, – в картине соединяются фактурное импасто Монтичелли, простота карикатур Домье и забытая было программа «дневного эффекта» и «ночного эффекта» – прямолинейные приемы тех картин, которые особенно презирал утонченный Гоген. Под конец Винсент поместил на сиденье горящую свечу и пару книг – два романа в розовой и желтой обложках, оба – иконы французского натурализма, – как протест против гогеновских символистских излишеств и призыв в конце концов прозреть или неизбежно разойтись.
Если яркий крестьянский стул возрождал мечту о волшебном юге в духе Доде, оставленный трон Гогена вызывал более старые и мрачные воспоминания. Его пустое объятие не могло не напоминать зрителю знаменитую гравюру Люка Филдса, на которой изображен письменный стол Диккенса после смерти писателя: на столе – чистый лист бумаги и отложенное в сторону перо, рядом – пустой стул, отодвинутый в сторону навсегда покинувшим его мастером. Винсент хорошо знал и любил эту работу Филдса («Я надеюсь достать для тебя экземпляр филдсовского „Пустого стула Ч. Диккенса“», – в 1883 г. писал он ван Раппарду). В 1878 г., проводив отца на вокзале (тот приехал в Амстердам, чтобы положить конец учебе сына на священника), Винсент вернулся домой и заплакал при виде пустого отцовского стула. Десять лет спустя тот же образ поражения и потерянности всплыл на поверхность в Желтом доме.
Истинным героем картины «Стул Гогена», как впоследствии признавался Ван Гог, был вовсе не стул. «Я пытался изобразить „его пустое место“, отсутствующего человека», – писал он Орье.
Его «Бель-Ами», его «Милый друг Юга» – ускользал от него.
В доме на площади Ламартен ни дня не проходило без ссор. С момента приезда Гогена мелкие обиды накапливались, а пропасть между хозяином и гостем ширилась. Гоген не просто отторгал Арль и его жителей, он жаловался на холод не по сезону, на бесконечный ветер и скудную пищу. Его неприятно поразили теснота и беспорядок в Желтом доме и раздражал «хаос» в мастерской Винсента. («В коробке с красками у него едва помещались все эти выдавленные тюбики, которые он вечно не закрывал», – вспоминал позднее Гоген.) Кое-что из мебели в тщательно обставленной хозяином спальне Полю не понравилось, и он тут же купил новый комод и кучу разных предметов домашнего обихода. Тщательно подобранные постельные принадлежности Винсента Гоген выкинул и заказал себе простыни из Парижа. Он выписал себе посуду, приборы, серебро и офорты – каждый предмет воспринимался как укор идеальному «дому художников», обустройству которого Ван Гог уделил столько внимания.
Люк Филдс. Пустой стул (Гэдс-Хилл, 9 июня 1870). Гравюра. 1870
Все в Гогене противоречило ожиданиям Винсента: низкий лоб (по френологическим представлениям – признак слабоумия), непонятные фехтовальные маски и рапиры, которые Поль неожиданно привез с собой, портреты пятерых детей. Разнонаправленные течения, схлестнувшиеся в искусстве двух художников, заполнили все уголки их совместной жизни. Винсент заранее обещал «не ссориться» с гостем, но, несмотря на это, они конфликтовали по любому поводу, начиная от того, кто будет заниматься уборкой, до выбора места, куда пойти ужинать. Решение первого вопроса взял на себя Гоген (с помощью старушки-домработницы, которая и прежде приходила к Винсенту), вторую же проблему удалось разрешить, только когда Поль вызвался готовить сам. Винсент, завсегдатай кафе и бистро, попытался научиться у гостя – как пробовал перенять у него манеру писать «из головы», – но столь же безрезультатно. «Винсент захотел приготовить суп, – вспоминал Гоген, – не знаю, что он такое смешал, наверняка так же, как смешивал краски на своих полотнах, в любом случае съесть это мы не смогли». С этого момента всю стряпню взял на себя Гоген, а Винсент стал ходить за провизией. Художники не занимались хозяйством вместе, но поделили обязанности между собой.
Ругались они и из-за денег. Гоген, бывший биржевой маклер, обнаружил, что в домашней бухгалтерии царит такой же беспорядок, что и в мастерской хозяина. Поль немедленно ввел режим бухгалтерии – такой же выверенный, как и его живопись. На столе в прихожей он поставил две коробочки: в одной держали деньги на питание, во второй – на побочные расходы (спиртное, проститутки, табак) и «неожиданные траты», вроде арендной платы. На листе бумаги, положенном рядом, «каждый честно писал, сколько взял из кассы». Винсент, который никогда не умел придерживаться бюджета (Гоген позднее упоминал, что денежные вопросы были для Ван Гога «самым больным местом»), взбунтовался против такого порядка и выпросил дополнительные деньги у Тео.
Гоген быстро оценил противника и выработал стратегию. «Твой брат действительно слегка возбужден», – написал он Тео спустя несколько дней после приезда, явно преуменьшая масштабы эмоциональной бури, которая неизбежно должна была обрушиться на гостя после долгого одиночества хозяина Желтого дома. «Я надеюсь его постепенно успокоить». Чтобы достичь этого, Поль не спешил поощрять Винсента; когда того охватывала очередная вспышка энтузиазма, Гоген уклонялся от контакта и делал вид, что занят. «Он никогда не выходит из себя», – с удивлением писал о госте Винсент в своем первом отчете брату. Если Ван Гог изливал душу, делился прошлыми обидами и планами на будущее, Гоген развлекал его историями из своего моряцкого прошлого. Если хозяин непрерывно льстил гостю («Твой брат во всем мне потакает», – скромно признавался Гоген Тео), то гость не торопился с комплиментами. «Все еще не знаю, что думает Гоген о моей декорации», – жаловался Винсент спустя неделю неловкого молчания.
Пылкого голландца вся эта сложная хореография потакания и уклонения раздражала. Винсент постоянно ждал какого-то подвоха: после затянувшегося ухаживания намерения Гогена его настораживали, Поль представлялся ему тигром в засаде: «Он… дожидается удобного случая, чтобы рвануться вперед». Но когда Винсент пытался втянуть гостя в спор, тот, «чтобы сохранить мир», лишь отвечал насмешливо: «Вы правы, капрал» – строчкой из популярной песенки про полицейского, который вынужден скрывать презрение к глупому начальнику.
Скрытый антагонизм и ежедневные язвительные уколы выплескивались на холсты. В начале осени Гоген нарисовал карикатуру на Винсента: на ней Ван Гог сидит в опасной близости к краю обрыва и зачарованно смотрит вверх на солнце, не обращая внимания на пропасть под ногами. Когда Бернар переслал рисунок Винсенту, тот высмеял карикатуру, объяснив, что, как человек, «страдающий головокружением», он и близко не подойдет к обрыву. После подобного унижения Винсент вряд ли стал бы позировать для портрета, который Гоген написал в начале декабря. Подготовительный набросок выглядит вполне непринужденно: Ван Гог расположился за мольбертом, он вот-вот должен нанести мазок, взгляд его прикован к холсту. Можно прямо-таки ощутить, насколько неловко чувствует себя Винсент, отсюда, вероятно, и скудость деталей, и торопливость наброска, так отличающегося от этюда к портрету мадам Жину с ее непринужденной улыбкой и теплым взглядом.
Поль Гоген. Портрет Винсента Ван Гога, пишущего подсолнухи. Холст, масло. Ноябрь 1888. 73 × 91 см
Образ, созданный Гогеном на большом холсте в течение последующих дней, до предела обострил противостояние художников. Гоген знал, как ударить в самое больное место. Он изобразил Винсента за работой над любимым сюжетом – подсолнухами. К этому времени последние солнечные цветы уже давно отцвели в садах Арля, но в иллюзорном мире Винсента, как демонстрировал Гоген, они никогда не умирали. Ваза с вездесущими цветами стоит прямо у мольберта. Ван Гог смотрит на них сосредоточенно, прищурившись в своей особой манере, – так он ограничивал поле зрения. Взгляд его тускл и безрадостен, губы крепко сжаты, а нижняя челюсть выдвинута вперед, как будто он дуется. А может, Гоген подчеркнул в лице Винсента что-то обезьянье, подмеченное еще в подготовительном наброске.
Как и в своей версии «Ночного кафе», Гоген безжалостно завладел идеалами, жившими в воображении Винсента: он позаимствовал не только священные цветы, но и палитру. Гигантские соцветия отбрасывают характерные желтые и оранжевые рефлексы на пиджак, лицо и бороду Винсента. Слишком длинные руки, низкий лоб и обезьяноподобные черты превращают Ван Гога в карикатуру а-ля Домье – того Домье, которого Винсент так настойчиво навязывал Гогену. Фаллический большой палец, торчащий из отверстия в палитре, лежащей у него на коленях, намекает на скрытые сексуальные подтексты в творчестве компаньона. «Мой портрет, может, и лишен внешнего сходства с ним, зато дает некоторое представление о том, что происходит внутри», – с напускной скромностью сообщал Поль Тео.
Поль поместил своего персонажа под огромной картиной, выполненной в его, Гогена, собственном стиле – «из головы». Фантазийный пейзаж, нависший над плечом Ван Гога, настолько огромен, что практически переносит портретируемого на любезный его сердцу пленэр, – он воспевает бескрайний мир воображения, к которому Винсент повернулся спиной. Вместо того чтобы пойти по этому пути, гогеновский Ван Гог сосредотачивает взор на самом эфемерном творении природы – на цветах. Подобно дарвиновской обезьяне, он цепляется за низшую ступень, пренебрегая неотвратимым восхождением к пламени и духу чистой идеи. Чтобы еще яснее обозначить саркастический посыл портрета, Гоген двусмысленно изобразил кисть Винсента направленной то ли на настоящий цветок, то ли на его живописный образ на холсте, наделяя символистской таинственностью искренний, но бессмысленный акт копирования природы.
В середине декабря Гоген нанес coup de grâce – «удар милосердия». «Я вынужден вернуться в Париж, – написал он Тео. – Мы с Винсентом совершенно не можем продолжать жить бок о бок без разногласий в силу несовместимости наших темпераментов и потому, что нам обоим для работы нужен покой. Он человек выдающегося ума, я глубоко уважаю его и уезжаю с сожалением, но, повторяю, мне необходимо уехать».
Глава 36 Незнакомец
Гоген хотел уехать еще раньше, в середине ноября. Не прошло и нескольких недель после приезда, а он уже писал Бернару: «Я как рыба, выброшенная из воды на берег». Световой день становился все короче, погода портилась, дни тянулись бесконечно. Когда впоследствии художника спрашивали, сколько времени он провел в Желтом доме, Гоген не мог сказать точно, но признавался, что по его ощущениям прошло «целое столетие». Он приехал сюда с мыслью прожить год (Винсент же мечтал, что гость останется навсегда), затем стал говорить, что уедет через пару месяцев, и, наконец, просто – вскорости. Другому своему другу, Эмилю Шуффенекеру, он описывал обстоятельства в более мрачных выражениях, сравнивая их с поездом, «несущимся на полной скорости». «[Я] могу предвидеть, где закончатся пути, – писал Гоген, – и все же постоянно рискую слететь с рельсов».
Поначалу Гоген не раскрывал правду Тео. «Славный Винсент и ядовитый Гоген продолжают составлять счастливую пару», – жизнерадостно писал он в тот же день, когда жаловался в письме Бернару. По-прежнему не располагая достаточными финансами, Поль решительно не хотел «переходить в атаку, пока в руках у меня не будет всех необходимых материалов», но пытался установить некую дистанцию между собой и хозяином Желтого дома. При любой возможности Гоген в одиночестве растворялся в ночи, сообщив Винсенту, что нуждается в некоторой «независимости».
Когда из-за дурной погоды Гоген вынужден был подолгу просиживать в гостиной, служившей ему мастерской, он с головой погружался в работу, только бы не принимать участия в грандиозных спорах, на которые его все время пытался спровоцировать Винсент. Но даже это не принесло вожделенного мира и покоя – Винсент не отходил от гостя ни на шаг. Судя по всему, Полю все же удалось заставить Винсента переместиться на кухню, оборудованную как отдельная мастерская («Жар от плиты не мешает мне работать», – писал Винсент). Но художники по-прежнему были вынуждены встречаться – ежевечерне, когда садились вместе ужинать, и еженощно, когда ложились спать (Гоген мог пройти к себе в спальню только через комнату Винсента). Провоцируемые хозяином ночные споры не давали гостю покоя и после того, как он устраивался в своем убежище.
Мысленно Гоген явно покинул Желтый дом намного раньше, чем осмелился сделать это в реальности. Энтузиазм иссяк, силы были на исходе. Наброски и картины оставались незавершенными. Гоген все чаще писал, опираясь на рисунки, сделанные им ранее, в Понт-Авене, повторял предыдущие картины и даже заимствовал у Винсента, предпочитая не связывать себя с местом и людьми, которые были ему неприятны. Он редко упоминал Ван Гога в письмах – это был единственный доступный ему способ отстраниться. Чувствуя себя обманутым и продавшимся за бесценок, он погрузился в тягостные раздумья и принялся планировать побег, не прожив в Арле и нескольких недель. Краткое знакомство с лейтенантом зуавов Милье, который собирался в начале ноября отбыть в Африку, напомнило Гогену о его планах в следующем году вернуться на Мартинику. Он решил остаться в Арле лишь до тех пор, пока не соберет нужной для отъезда суммы. Он писал другу: «Я отправлюсь на Мартинику и там наверняка создам что-то стоящее… Я даже куплю там дом и устрою мастерскую, где друзья смогут вести беззаботную жизнь практически бесплатно».
Поначалу Винсент пытался рассматривать план Гогена насчет Мартиники как продолжение собственного грандиозного «южного проекта». «То, что Гоген рассказывает о тропиках, кажется мне восхитительным, – писал он вскоре после приезда гостя. – Будущее великого возрождения живописи, несомненно, состоится там». Но по мере того, как напряжение между ними стало возрастать, а Гоген все глубже уходил в себя (Винсент говорил, что Поля «тянет домой, в тропики»), любые разговоры об отъезде стали повергать Ван Гога в панику, вызывать тревогу и подозрения. Назревало открытое противостояние. «Какое-то столкновение между нами должно было произойти: один превратился в совершенный вулкан; второй тоже бурлил, но внутри», – вспоминал потом Гоген.
Если поведение Винсента делало пребывание Гогена в Арле все более невыносимым, усилия Тео в Париже и вовсе лишали Поля необходимости и дальше терпеть этот обременительный союз. В середине ноября, когда полотна Гогена наконец прибыли из Понт-Авена, Тео выставил их в entresol и принялся усердно рекламировать коллекционерам и критикам. Картины и керамика продавались все лучше, число почитателей стремительно росло. Ободренный многочисленными похвалами и финансовым успехом, Гоген вел списки покупателей и хвастался Бернару, какие видные люди – в их числе был сам Дега – выражали восхищение его искусством. Он мечтал донести «весть об успехе» до членов своей семьи, которые всегда порицали его занятия живописью. От Тео то и дело приходили конверты с сотнями франков, подробными проектами обрамления картин и просьбами одобрить очередное предложение о продаже. Другие письма были полны льстивых похвал, слышать которые Гогену было уже привычно («Изобилие и богатство твоих работ поразили меня… Ты гигант»), и планов по организации выставок. Гогену предложили выставить свои работы вместе с художниками «Двадцатки» («Les Vingt») – сложившегося в Брюсселе художественного общества, которое, благодаря связям с влиятельным журналом «L’Art Moderne» («Современное искусство»; редактор которого являлся и директором «Двадцатки»), стало ведущей площадкой авангардного искусства.
Гоген, как и Винсент, отклонил приглашение поучаствовать в январской выставке «La Revue Indépendante», убежденный, будто враги подготовили ему ловушку. Вместо этого он начал планировать собственную независимую выставку – «серьезную выставку, в отличие от всяких демонстраций „вышивки petit-point“». Раздуваясь от гордости, Гоген писал жене: «Дела мои идут как надо, и репутация утвердилась прочно». Друзьям он разослал новое фото, запечатлевшее его «дикарское лицо», словно желая объявить о скором – триумфальном и неизбежном – возвращении из глуши.
Вскоре после этого Тео получил сообщение: «Мне совершенно необходимо уехать».
Винсент предчувствовал приближение конца. Страх сквозил в его письмах уже в середине ноября. «Погода стоит ветреная и дождливая, и я очень счастлив, что не один», – писал он. Когда Гоген получил приглашение выставить свои картины в Брюсселе вместе с «Двадцаткой», Ван Гога охватило параноидальное подозрение, что товарищ решил туда переехать. «Он уже строит планы насчет переезда в Брюссель, – воображал Винсент, – чтобы иметь возможность снова увидеться со своей женой-датчанкой». Видимо с целью скрыть свою тревогу от Тео, Винсент стал писать реже и лаконичней, даже несмотря на то, что ночи становились все длиннее, а одиночество – все более явным. Разногласия между обитателями Желтого дома его хозяин списывал на погоду и ветер, обязательства Гогена перед семьей или обычные проблемы творческой жизни. Принять правду он был просто не в состоянии. Как только Поль объявил о решении уехать, Винсент развил лихорадочную деятельность в попытке убедить гостя изменить намерения – в письмах брату он делал вид, будто решение еще не принято, и объяснял происходящее тем, что «Гоген немного разочаровался». Упорно отказываясь признать правду, Ван Гог снял еще две комнаты в Желтом доме.
Решение Гогена покинуть Арль надо было отменить, сделать несуществующим – как отказ Тео приехать в Дренте или критику «Едоков картофеля» со стороны Раппарда. Винсент был готов силой заставить Поля изменить планы, советуя гостю «как следует подумать и взвесить свое решение, прежде чем что-то делать». Пытаясь обнаружить сомнения и колебания там, где их не было, Винсент с новой страстью приводил те же аргументы, которые Гоген слышал от него всю весну и все лето, – «веские доводы», почему компаньон должен связать свою судьбу с Арлем.
Имея перед глазами неопровержимые доказательства обратного, Винсент продолжал упорствовать, уверяя, что Гоген прибыл в Арль, «будучи серьезно болен», и снова заболеет, если покинет целительные объятия Желтого дома. Ван Гог предрекал, что успех искусства Гогена тоже зависит от «волшебного юга», и превозносил последние работы друга, утверждая, что «сборщицы винограда и женщина со свиньями в тридцать раз лучше» картин, написанных в Понт-Авене. Противясь планам товарища по отъезду на Мартинику и пытаясь продемонстрировать, что это путешествие потребует куда больше денег, чем предполагал сам Гоген, Винсент предлагал собственные расчеты. Только живя на дешевом юге, уверял Винсент, Поль мог бы собрать необходимую сумму – Тео тем временем занимался бы продажей его картин, а он, Винсент, заботился бы о его здоровье. Тем самым, настаивал Ван Гог, Гоген выполнил бы свой долг перед женой и детьми.
Исчерпав все возможные доводы, Винсент вновь принялся взывать к артистической солидарности. Он открыл Гогену глубочайшие тайны своих неудач – в семье, в религии, в любви – и извлек из них урок, проецируя на гостя собственную последнюю надежду обрести счастье. «Гоген – очень сильный, очень творческий человек, но по этой самой причине нуждается в покое. Найдет ли он его где-нибудь, если не нашел здесь?» – писал он Тео.
Страсть этой мольбы неизбежно находила выход в живописи Винсента. Так, с невероятной тщательностью на большом холсте изобразил он событие, участниками которого они с Гогеном были несколько недель назад: бал в танцевальном зале «Фоли-Арлезьен». Людские толпы всегда влекли Винсента: толпы прихожан Метрополитен Табернакл в Лондоне, разнузданные моряцкие пляски в Антверпене – анонимность больших скоплений людей позволяла художнику наслаждаться человеческим теплом, которое всегда ускользало от него при личном контакте. Ежегодный зимний бал в «Фоли-Арлезьен» – вместительном театре, где также проходили христианские торжества и размещались передвижные зверинцы, – со своей наивной роскошью и искренним воодушевлением превосходил любое из празднований, виденных Винсентом прежде. К моменту, когда они с Гогеном пришли в зал для танцев поздним вечером 1 декабря, театральный зал с рядами ярусов был уже настолько забит народом, что для танцев не осталось места. Праздничный хаос и заразительное веселье разогнали царившие в Желтом доме ощущения клаустрофобии и нарастающего напряжения.
Неудивительно, что две недели спустя Винсент использовал образ этого пронизанного духом братства бурного вечера с вином и женщинами, чтобы убедить Гогена остаться. Работая по методу Гогена de tête, «из головы», он изобразил волнующееся море заполнивших зал людей: дамы в воскресных шляпках и традиционных чепцах, зуавы в красных полковых фуражках, женщины и мужчины вообще без головных уборов – в дерзком рустикальном духе. Плечом к плечу танцующие вихрем кружатся по залу под плеядами сияющих китайских бумажных фонариков, за ними с дальних балконов наблюдают зрители.
Многокрасочная мозаика из фигур и лиц изобилует декоративными мотивами и узорами – некоторые из них Винсент напрямую позаимствовал из работ Гогена, выполненных в Бретани, и с картины Бернара «Бретонки на лугу», привезенной Полем из Понт-Авена. Причудливо причесанные, словно у японских гейш, затылки арлезианок заполняют передний план картины чувственными изгибами лент и кудрей. За ними – океан лиц, сливающихся в маски с неразличимыми чертами, ряды таинственных гогеновских призраков, подобных публике на маскараде. Выделяется лишь одно узнаваемое лицо – мадам Рулен. Отдавая дань уважения мэтру, Ван Гог отказался здесь от ярких цветовых контрастов, свойственных его собственным работам, и заполнил очерченные широким контуром плоскости оттенками гогеновской деликатной «крепоновой» палитры, нанеся краску аккуратными мазками. Это не был тот бал, свидетелями которого были художники, – это была идея бала.
Поход в «Фоли-Арлезьен» оказался настолько удачным, что Гоген предложил совершить более продолжительную совместную вылазку. Целью путешествия стал Монпелье – живописный средневековый городок примерно в ста километрах на юго-запад от Арля, недалеко от средиземноморского побережья. Гоген выбрал его не за скалистую линию берега и не за древние улочки, но ради самого знаменитого сокровища Монпелье – музея Фабра. Поль уже бывал в нем когда-то и теперь уговорил Винсента проделать долгий путь на поезде (пять часов туда и обратно), заманив цветистыми описаниями хранившихся там великолепных работ Делакруа и Курбе из собрания известного коллекционера и мецената Альфреда Брюйя. В ярко освещенной просторной галерее Брюйя художники страстно обсуждали развешенные по стенам картины. Если Гоген восторгался мастерскими полутонами Делакруа, то Винсент без устали расхваливал столь любимые им портреты – и даже портреты самого Брюйя, известного склонностью к беззастенчивому самолюбованию и заказывавшего свои изображения самым разным художникам.
После поездки в Желтом доме воцарился напряженный мир. В продолжение дискуссии, состоявшейся в галерее Брюйя, Гоген написал портрет опирающегося на трость старика, выразив тем самым одобрение портрету «деревенского святого» Пасьянса Эскалье, созданного Винсентом под влиянием Домье. Примерно в то же время гость согласился поучаствовать еще в одном цикле сеансов с мадам Рулен – женой почтальона и воплощением образа материнства, совершенно завладевшим воображением Ван Гога. Пара портретов свидетельствовала не только о согласии, достигнутом художниками в отношении портретной живописи, но и означала, что они снова начали работать вместе в гостиной. Гоген даже согласился поддержать предложенную Винсентом идею обмениваться автопортретами в знак творческого братства. Подобно написанным в содружестве портретам Августины Рулен, созданные в рамках этого проекта автопортреты совпадали по размеру, положению фигуры и цветовой палитре. Винсент выполнил фон тщательными мелкими мазками в манере Гогена, а Гоген позаимствовал зеленый цвет с автопортрета Винсента в образе бонзы. (Оба портрета формально предназначались Шарлю Лавалю, в ноябре приславшему в Арль автопортрет, но портрет, написанный Винсентом, был отправлен Тео в январе 1889 г. с указанием передать адресату, а Гоген после отъезда из Арля посвятил свой портрет другому художнику – Эжену Карьеру.)
Не прошло и нескольких дней после возвращения из Монпелье, как Гоген решил не покидать Арль. «Прошу, считай мою поездку в Париж плодом воображения, а мое письмо – дурным сном», – загадочно сообщал он Тео. Что заставило Гогена изменить планы? Уговоры Винсента? Страсть к искусству, которую Ван Гог выказал во время визита в Монпелье? Или же гость проникся сочувствием к беспокойному прошлому хозяина? А может, он просто боялся, что, стоит только ему уехать, коллега потеряет над собой контроль?
Несомненно, не обошлось и без вмешательства Тео. Зная беспокойный нрав и неудержимость брата, он наверняка, со свойственной ему дипломатичностью, обращался к Гогену с просьбой передумать и, если возможно, остаться. Как бы то ни было, сочетание жалости и убеждения подействовало даже на чуждого сантиментам Поля. «Я многим обязан Ван Гогу и Винсенту, – писал он своему приятелю Эмилю Шуффенекеру. – Несмотря на некоторые разногласия, я не могу держать зла на человека с таким добрым сердцем, когда он болен, страдает и взывает ко мне». Демонстрируя мрачные предчувствия, Гоген сравнивал Винсента с Эдгаром По, который «стал алкоголиком из-за пережитых мук и невротического состояния», и намекал на существование некой другой причины: «Подробности я объясню позже».
Увы, ничто не изменилось. Если Винсент видел в происходящем возрождение былого согласия и братских уз, Гоген воспринимал это как отсрочку и временное примирение. То, что Винсент принял за внутреннюю перемену, было для Гогена лишь необходимостью перегруппироваться. Гоген рассчитал, что сможет еще какое-то время пожить у Винсента, если сохранит хорошие отношения с Парижем и избежит скандала в Арле, отложив отъезд. «Я остаюсь, но мой отъезд по-прежнему неотвратим», – признавался он Шуффенекеру.
Брату Винсент написал, что жизнь в Желтом доме вновь идет своим чередом. «Вот так обстоят дела, – радостно сообщал он. – Когда нынешним утром я спросил Гогена о его самочувствии, он сказал: „Мне кажется, что я снова становлюсь прежним“, что меня очень порадовало». Но на самом деле Винсент не заблуждался относительно реального положения дел. Уверяя брата, что ему удалось восстановить сердечные отношения с Полем, и неустанно называя коллегу-художника прекрасным другом, Винсент продолжал опасаться худшего. Позднее он признавался: «Но до последних дней я мог заметить только одно: он работал, но душа его разрывалась между желанием отправиться в Париж, чтобы воплотить в жизнь свои планы, и привязанностью к Желтому дому». Неопределенность парализовала Ван Гога. В письмах он утверждал, будто работает без остановки, но на деле почти ничего не писал в те дни. Переживая кризис уверенности в себе, подобный которому случился с ним в Гааге, Винсент попросил Тео вернуть обратно присланные полотна и предложил прекратить отсылку новых работ как минимум на год. «Было бы явно лучше, если бы пока я воздержался от их пересылки, – писал он в отчаянии, – ведь сейчас нет нужды их выставлять, я это слишком хорошо понимаю». И все же, несмотря на витавшее в воздухе ощущение надвигающейся катастрофы, Винсент утверждал, что чувствует себя «совершенно умиротворенным» и уверен в будущем.
Как это случалось уже в Дренте и Антверпене, несоответствие между жизнью реальной и воображаемой вновь запустило механизм самобичевания и вернуло отпустившее его было чувство вины. Обострению способствовало приближение Рождества – в такое время он всегда был наиболее уязвим. Гоген, несомненно, разглядел первые признаки надвигающегося срыва еще в Монпелье, когда Ван Гог, стоя перед портретом Альфреда Брюйя кисти Делакруа, пустился в странные рассуждения относительно фамильного сходства между бородатым рыжеволосым Брюйя и собой. Путем сложных ассоциаций и Гогена, и Тео он связал с рембрандтовскими портретами, выстроив безумную концепцию «братства похожих» («Ты знаешь странный и прекрасный рембрандтовский портрет мужчины в галерее Лаказ? Я сказал Гогену, что вижу определенное национальное или фамильное сходство изображенного с Делакруа или с ним самим – Гогеном»). В тот раз свои путаные рассуждения Винсент завершил, сравнив себя с отягощенным тяжкими раздумьями и одержимым демонами Торквато Тассо, заключенным в приюте для душевнобольных, – каким его изобразил Делакруа на знаменитом полотне.
Насколько это было возможно, Винсент пытался скрыть от Тео бурю, зарождавшуюся в его голове. Он намекал, что испытывает некие «трудности, скорее внутренние, чем внешние». Жаловался, что дискуссии с Гогеном оставляют его «опустошенным, как разряженная электрическая батарея». Лишь позже Ван Гог признается в многочисленных «нервных срывах» и приступах «умоисступления», то и дело одолевавших его в последние недели декабря. Но и тогда Тео не мог не видеть, как Винсент беспокойно и бессвязно, точно призрак, в своих нечастых письмах перескакивает с предмета на предмет, мечется от темы к теме, от образа к образу. Старший брат описывал видения из прошлого, которые настигали его, когда он смотрел на картины. Особенно живую грезу вызвал портрет Брюйя работы Делакруа, писал Винсент Тео: призрачная фигура из любимого стихотворения Альфреда де Мюссе «Декабрьская ночь» – «некто в черном» – безмолвно следовала за ним по пятам, куда бы он ни направился, присматривая за художником словно бы с другой стороны зеркала.
«Весь в черном, человек убогий, как брат похожий на меня».[85]
Вернулась религия – самая ядовитая из тем. Начиная с воскрешенного брата Мюссе и заканчивая христоподобным Тассо и «человеком Божьим» Делакруа, Винсент узнавал в них призраки собственного прошлого, в своей материальности почти неотличимые от реальной жизни. Среди множества портретов своего «брата» Брюйя, увиденных им в Монпелье, был один, на котором сухопарый рыжеволосый коллекционер был изображен в образе Христа с терновым венцом на голове. Пытаясь выдержать атаку гогеновского успеха, Винсент вновь вознес на щит предписание Павла из Второго послания к Коринфянам: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся». Он вступил в яростный спор с Гогеном, пытаясь нащупать ускользающую, напряженную границу между искусством, религией, иллюзией и сверхъестественным. Как писал потом Гоген, в процессе спора Винсент пришел в такое возбуждение, что нацарапал желтым мелом на стене мастерской: «Je suis Saint-Esprit» («Я – Дух Святой»).
Но самым жутким образом отчуждения и разрушения личности из тех, что преследовали Винсента, был Орля – таинственное существо из одноименной повести Ги де Мопассана. Непонятное готическое слово, позаимствованное автором из нормандского диалекта, идеально подходило для повествования о человеке, доведенном до безумия галлюцинаторными видениями и параноидальными фантазиями. Винсент мог прочесть повесть «Орля», еще будучи в Париже. Но этот мрачный дневник одержимого сознания не вписывался в планы Винсента относительно общей работы с Гогеном. Светлое будущее и безграничный оптимизм «Милого друга» куда логичнее сочетались с «мечтой о юге». Но когда в декабре эти мечты стали неумолимо рушиться, художник обратился к страшной истории об Орля. Гоген, любитель всего сверхъестественного, записал странное название повести в своем арльском альбоме для набросков – свидетельство того, как много значила эта история для обитателей Желтого дома с его все более накалявшейся атмосферой. «Мне даже привиделись голландский корабль-призрак и Орля», – признается однажды Винсент.
Как и Винсент, герой повести Мопассана страдал бессонницей, нервными припадками и странными видениями. На протяжении нескольких месяцев он мучительно, не пропуская ни одной детали, фиксирует, как сползает в безумие. Он перестает доверять собственным ощущениям и боится снов, воображает себя невольной жертвой гипнотизера или лунатиком, ведущим таинственную двойную жизнь. Состояние смутного беспокойства сменяется параноидальным страхом, а затем – пугающим бредом. Рассказчик постоянно чувствует присутствие недоброго духа, невидимого существа, исполненного решимости высосать из героя жизнь, а затем всадить ему в грудь нож, пока тот спит. Существо преследует рассказчика, подобно одетому в черное страннику Мюссе, выпивает ночью его воду, переворачивает страницы его книги, крадет отражение в зеркале. Герой сравнивает его с гномами, феями и домовыми из древних преданий, но, главное, с самой страшной иллюзией из тех, что когда-либо овладевала человеческим разумом, – мифом о Боге.
Галлюцинации и видения учащаются и становятся все более странными. Герой видит, как предметы перемещаются в воздухе, словно направляемые невидимой рукой. Он чувствует себя прикованным к стулу, лишенным возможности бежать, – порабощенным и испуганным зрителем собственного разрушения. Пока хватает сил, герой борется с безумием с помощью тех же притязаний на логику и самоосмысление, которыми пытался защититься от беспорядка в голове и сам Винсент. «Задаюсь вопросом: не сумасшедший ли я?» – пишет в дневнике герой Мопассана. «Конечно, я счел бы себя сумасшедшим, совершенно сумасшедшим, если бы не сознавал, что со мной что-то не так, если бы не мог понять своего состояния и ясно его проанализировать». Однако в конце рассказчик сдается. В припадке паранойи он пытается убить невидимого мучителя, заперев его в комнате и подпалив дом. Когда же затея не удается, герой обращает ужас мщения на себя. «Нет, нет, нет никаких сомнений. Он все еще жив, – восклицает герой в финале повести и, поклявшись довести до конца сражение против Орля, приходит к неизбежному решению: – Значит… значит… я полагаю, я должен убить себя!»
События в Желтом доме тоже начали выходить из-под контроля. Каждый день был отмечен бурными спорами. «Наши дискуссии наэлектризованы до предела», – писал Винсент Тео. Гоген пробовал бороться с проявлениями вулканического темперамента коллеги, полностью игнорируя их, – аналогичную стратегию применял когда-то отец Винсента. Но это лишь усугубляло ситуацию. Следовавшие одна за другой ссоры раскалили добела отношения между компаньонами. Даже когда в минуты перемирия в доме царила тишина, посетителям, вроде почтальона Рулена, атмосфера казалась гнетущей. Подобно одержимому безумием герою Мопассана, Винсент словно пребывал в состоянии войны с самим собой: то оказывался в плену диких страстей, то начинал нервничать и погружался в раздумья. «Ужасные приступы тревоги» перемежались «ощущением опустошенности и утомления», – признается он впоследствии. Дни утомительных споров сменяли беспокойные ночи без сна.
Гоген расценивал поведение Винсента как внешнее проявление неистовой внутренней борьбы. «Винсент становится очень странным, но борется с этим», – сообщал он Бернару. Годы спустя Гоген вспоминал, как резко изменялось настроение Ван Гога, который то «становился излишне грубым и впадал в неистовство», то угрожающе молчал. Винсент пускался в уговоры, объяснял, почему Гогену необходимо остаться в Арле, увлеченно строил планы совместных выставок… А потом вдруг набрасывался на гостя, обвинял его в интриганстве и подозрительно следил, как Поль укладывается спать, словно боясь, что в ночи тот сбежит из дома. Во время одного из приступов подозрительности Винсент схватил автопортрет в образе бонзы, подаренный Гогену в качестве приглашения приехать на юг, и растворителем стер посвящение «à mon ami» – «Моему другу».
Из всех жутких видений будущего, роившихся в голове Винсента, одно пугало его больше остальных. С момента приезда Гогена в Арль отношения с Тео изменились. Письма стали не просто более редкими и короткими, из них исчезла задушевность. А вот для двух молодых голландских художников, приехавших в Париж, у Тео нашлись теплые слова – не то что для далекого и страдающего брата. (Он демонстративно писал, как «приятная компания» молодых людей оживила атмосферу на улице Лепик.) Когда же дебютанты – Мейер де Хан и Йозеф Исааксон – отправились из Парижа в сельскую местность, Тео не порекомендовал им ехать в Арль, как просил Винсент.
Это был сигнал – один из многих, что Тео стал терять веру в художественное предприятие брата. Когда Гоген приехал-таки в Арль, младший Ван Гог, похоже, был искренне удивлен – как будто изначально сомневался в успехе этого союза. После прибытия Гогена Тео прекратил настаивать на том, чтобы Винсент начал наконец производить работы, которые можно было бы продать, а ведь именно это настойчивое требование красной нитью протянулось сквозь целое десятилетие их отношений. Вместо этого в письмах Тео звучали теперь лишь покровительственные заверения («Мне чрезвычайно хотелось бы видеть, что тебя больше не тревожат никакие заботы») и откровенная лесть («Ты живешь, подобно великим») – создавалось впечатление, что младший брат примирился с неизбежностью поражения. «Мы должны следить за тем, чтобы не взваливать на себя слишком много. – Тео писал это так, будто план Винсента не продавать картины на протяжении года его совершенно не обеспокоил. – Какое-то время мы продержимся, даже если ничего не будем продавать».
Будущее Гогена, напротив, представлялось Тео исключительно радужным. В письмах, полных оптимизма и похвал, он делился новостями о грандиозном успехе Гогена в Париже и сообщал о росте продаж. Младший Ван Гог смело предсказывал, что слава Гогена будет «куда громче, чем можно было предположить», и даже превзойдет популярность Моне. Но Тео очаровывал не только коммерческий успех работ Гогена, но и их «странная поэтичность». «Гоген шепчет слова утешения тем, кто несчастен и болен, – писал он, используя язык, словно заимствованный у старшего брата. – В нем говорит сама природа». Но из всех похвал, расточаемых Тео Гогену, ни одна не могла ранить Винсента сильней предположения, что его друг «может повторить путь Милле».
Гоген отвечал тем же – писал частые, нередко длинные письма (в отличие от коротких депеш Винсента) с жизнерадостными отчетами, учтивыми реверансами, аргументированными пояснениями относительно теории символизма и подробными деловыми предложениями. Если Винсент вообще не отправлял картины в Париж, Гоген высылал ящик за ящиком, сопровождая посылки подробными указаниями по изготовлению рам и продаже. В один из них, в качестве подарка для Тео, он вложил ироничный портрет Винсента, пишущего подсолнухи. Тео оценил полотно как «великое произведение искусства» и назвал «лучшим портретом» брата из когда-либо написанных, отмечая, что Полю удалось «запечатлеть внутренний мир» Винсента.
Громкие похвалы, расточаемые в адрес Гогена младшим Ван Гогом, и письма от него, которые товарищ отказывался показывать Винсенту, усугубили разлад между братьями, который наметился еще весной. Дом на площади Ламартин превратился в рассадник паранойи: Винсент изначально считал Гогена «человеком расчетливым» и полагал, что тот с помощью интриг добился расположения его брата, – теперь же эти подозрения с легкостью трансформировались в манию предательства. Отчего, к примеру, отношения Винсента с Бернаром оборвались вдруг таинственным образом сразу после приезда в Арль долгожданного гостя? Бернар поддерживал переписку с Гогеном, но почему-то перестал отвечать на послания Винсента. Неужели такая же судьба ждала и отношения с Тео? Был ли Гоген очередным Терстехом, очередным ложным братом, заманивающим Тео в ловушку традиционного комфорта и успеха?
Винсент приветствовал Гогена как утраченного брата, как Брюйя. Неужели он, сам того не зная, ввел в их с Тео жизнь человека, который, подобно «незнакомцу в черном» Мюссе, был похож на брата, но нес с собой лишь отчаяние и разрушение? В моменты приступов необъяснимого ужаса любая угроза казалась Винсенту реальной. Впервые он начал сохранять письма Тео, словно пытаясь удержать нечто ускользающее от него, и с подозрением следить за парижской корреспонденцией Гогена. Предстоящая рождественская поездка Тео в Голландию, где тот неизбежно должен был встретиться с ненавистным Терстехом, его готовность приехать в Арль в ответ на приглашение Гогена – и это после стольких безуспешных усилий со стороны брата – казались звеньями в сплетающейся вокруг Винсента цепи предательств. Если Тео собирался приехать в Желтый дом ради Гогена, значило ли это, что с отъездом Гогена он бы его тоже покинул?
Приближение Рождества всегда заставляло Винсента с особой остротой ощутить разлад с семьей – будь то семья реальная или воображаемая. Подобно Редлоу из диккенсовского «Одержимого» – истории о рождественском примирении с призрачным близнецом (это произведение Ван Гог перечитывал каждый год), – Винсент находил в радостных ритуалах праздника лишь тягостные раздумья и сожаления. Череда празднований начиналась в Арле с наступлением декабря. Повсюду, куда ни взгляни, на подоконниках стояли тарелочки с «зернами святой Варвары», проращиваемыми к Рождеству, – одна из множества местных традиций, в которой католический мистицизм смешался с более древними языческими обрядами плодородия (если к Рождеству ростки оказывались достаточно высокими и сильными, это значило, что следующий год будет благословен). Затем из рациона исчезало мясо, зато появлялись особые сорта хлеба и разнообразные десерты. Выцветшие, запыленные гостиные по всему городу украшались фруктами и цветами – даже инфернальное пространство привокзального кафе обретало праздничный вид.
Затем наступал черед рождественских яслей. В каждом арльском доме композиции из маленьких глиняных фигурок, сантонов, которыми славился юг, изображали таинство рождения Христа. То же самое действо разыгрывалось с пантомимой и песнями в пасторалях, которые представляли на сцене «Фоли-Арлезьен». Сложные постановки – гибрид средневековых мистерий и музыкального ревю – привлекали в театр тысячи зрителей. Не меньшей популярностью пользовался парад пастухов, игравших на грубых музыкальных инструментах и водивших по улицам белого, без единого пятнышка, ягненка, – по мере движения процессии тысячи людей на улицах становились на колени и осеняли себя крестным знамением.
Все эти пышные торжества и публичные проявления благочестия за окнами Желтого дома мешали Винсенту избавиться от призрака того, кто в прошлом всегда был главным на этом празднике. В рождественские дни – арлезианцы называли их «календо» – чествовали семью, ее живущих и уже ушедших членов. И только нищие и бездомные проводили праздник в одиночестве. Но Винсенту, в его возбужденном состоянии, не нужны были дополнительные стимулы, чтобы мучиться присутствием образа порицающего отца. В преддверии Рождества Винсент разработал очередной фантастический план в попытке отменить все, к чему он был приговорен в прошлом. И опять для этого нужно было получить одобрение заклятого врага – Терстеха, единственного, кто продолжал нести знамя rayon noir. Винсент вообразил, будто недавние успехи Гогена можно использовать, чтобы заручиться поддержкой Терстеха для проведения совместной выставки художников в Лондоне. Так, одним ударом, можно было бы умиротворить неумолимого управляющего «Гупиль и K°» и поставить точку в отношениях с призрачным рождественским гостем.
Однако одних фантазий на тему искупления было мало. Накануне Рождества, мучимый успехом Гогена и чередой собственных неудач, в страхе, что Поль уедет, а Тео в любую минуту оставит его без поддержки, Винсент на неделю уединился в мастерской, надеясь обрести утешение в работе. На протяжении нескольких дней на его мольберте оформился образ, который вызревал в воображении художника с предыдущего лета, – мадам Рулен с малышкой Марсель.
Вечная сцена «мать и дитя» – то, что Мишле называл «абсолютом красоты и добродетели, высшим проявлением совершенства», – запечатлелась в сознании Винсента еще с детства, со времен, когда в пасторском доме его окружали младенцы и колыбели. Живя с Син Хорник, Винсент пытался завоевать доверие ее детей, которых хотел считать своими, и едва справлялся с эмоциями, глядя, как Син склоняется над колыбелью, – этот образ художник воспроизводил снова и снова. Разглядывал ли он любимые гравюры, описывал ли визит к Кее Вос и ее сыну или писал семейную сценку в Париже – при виде матери с ребенком он едва сдерживал слезы умиления, а сердце его таяло. Переехав в сентябре в Желтый дом, Винсент планировал расписать свою массивную кровать несколькими сюжетами, в том числе изобразить на ней «колыбель с младенцем».
За пять месяцев после рождения Марсель он несколько раз писал дородную Августину – с младенцем и без. Получив в сентябре фотографию собственной матери, Винсент принялся за дело с удвоенной силой. К середине декабря он писал жену почтальона столько раз, что терпение женщины по отношению к странному художнику с севера явно достигло предела: для последнего портрета Ван Гогу пришлось использовать один из предыдущих.
Личная тоска по семейной жизни накладывалась на универсальный образ Святого семейства – особенно это касалось Богоматери с Младенцем, чьи лики блаженно взирали на художника с каждого придорожного креста, с каждых разукрашенных яслей в Провансе. На масштабном полотне Винсент изобразил самое утешительное, что мог вообразить. «„Как утешает кого-либо мать его, так утешу Я вас“, – сказал Господь», – писал он в 1876 г. из своей английской ссылки. Тогда, в Айлворте, он также переживал момент экзистенциального ужаса, но изливал свои страдания не в искусстве, но в проповедях и в тысячах поэтических строк, аккуратно вписанных в гостевую книгу Энни Слейд-Джонс – еще одного воплощения материнской щедрости и утешения. В 1882 г., покинутый родными и друзьями, в облике Син и ее новорожденного сына Винсент находил вечную поэзию рождественской ночи, когда в яслях также лежал Младенец, а в небе сияла звезда.
Точно так же как Пасьянс Эскалье превратился у Винсента в деревенского святого, а сам он – в священника-бонзу, грубоватая и изможденная жена почтальона стала идеалом материнства. Монументальная грудь передана плавными изгибами, она полновесна, похожа на зрелый фрукт. Художник одел свою модель в простой корсаж на пуговицах, а не в тонкое мятое платье, как на предыдущих портретах. Винсент несколько изменил черты реальной Августины: лоб ее стал выше, как на знакомых ему изображениях Богородиц, а внушительные щеки и выдающийся подбородок чуть уменьшены, так что дородная матрона стала напоминать юную девушку. Губы, в более ранних портретах трактованные как куски сырой плоти, теперь стали яркими, рубиново-красными; радужная оболочка глаз засверкала возвышенным, потусторонним зеленым цветом. Если раньше волосы у жены почтальона были просто зачесаны вверх и пряди выбивались из прически во все стороны, то теперь они были уложены в корону из кос, аккуратную, как у фарфоровой статуэтки.
Этот образ неукротимого провинциального материнства в духе Домье Винсент дополнил самой утешительной палитрой, какую только мог придумать. То была «колыбельная в цвете»: для корсажа он взял глубокий темный зеленый, оттенив его у манжет и воротника нежнейшим младенческим голубым; широкая юбка с высокой талией дана светло-зеленым на фоне землисто-красного стула и пола цвета киновари – выверенная последовательность контрастов, призванная успокоить глаз, а не встревожить. «С точки зрения импрессионистской организации цветов это лучшее из того, что я когда-либо придумывал». Чтобы сделать лицо светлее и придать ему жизнь, Ван Гог снова и снова подбирал желтые и розовые тона и водрузил женщине на голову корону из желтых и оранжевых волос (цветом напоминавших его собственные), похожую на светящиеся нимбы Делакруа (подобия этих нимбов сопровождали все прошлые попытки художника выразить высшее утешение, даруемое Христом).
В этом бесхитростном портрете Винсент соединил все образы, связанные в его сознании с утешением, все те, что в переломные моменты указывали ему путь: от рембрандтовского офорта с освещенной светом свечи колыбелью, того, что висел в пасторском доме в Зюндерте (а потом и в мастерской на Схенквег), до «Гефсиманского сада» Карло Дольчи и собственной «Звездной ночи». Здесь нашлось место и простой правде Домье, и неизъяснимому волшебству Коро. Здесь соединились давнее пристрастие художника к «типам» и вера в то, что портреты обычных людей принадлежат к числу воплощений всего самого возвышенного. Южная богиня плодородия была призвана продемонстрировать плодовитость автора как художника, доказать, что Желтый дом – вовсе не entreprises sans issue.[86]
Помимо прочего, работа над этой картиной вернула Винсента к мечте времен Гааги – тогда ему хотелось рисовать иллюстрации для журналов и печатать литографии, чтобы, минуя враждебный мир галерей и посредников (включая Тео), обращаться напрямую к массам, даря простым людям выстраданное искусство, которого так жаждали их сердца. Сравнивая свою оду материнству с «лубочной картинкой», Винсент мнил, будто сможет привнести в их бесцветную жизнь свою выраженную в цвете благую весть об утешении, точно так же как это произошло с ним самим.
Винсент, как всегда, подкреплял свои доводы литературными образами. Разве Толстой не призывал вернуться к более смиренной, человечной религии – похожей, скорее, на простую веру «первых христиан»? И разве не требовала эта простая вера искусства более простого, близкого к земле? В качестве святой для этой новой религии Толстой назначил свою няню – образец незатейливой веры и мудрой наивности – воплощение земной матери с картины Ван Гога, с ее бесстрастным взглядом, грубыми формами и яркими цветами. Мистический роман Эмиля Золя «Мечта» – история о средневековых ремесленниках, стремящихся приблизиться к возвышенному посредством своего труда, – который Винсент читал той осенью, отсылал к тем же темам деревенской веры и мирской святости.
Свою византийскую икону Ван Гог назвал «La berceuse» – «Колыбельная». Это французское слово относилось одновременно и к женщине, качающей колыбель, и к песне, которую она напевает. Винсент утверждал, что на создание этого образа его вдохновил великий рассказчик простых мифов Пьер Лоти. В романе «Исландский рыбак» Лоти описывает фаянсовую статуэтку Девы Марии, сопровождавшую бравых рыбаков во время их опасных походов по холодным и безжалостным просторам Северной Атлантики. Керамическая Богородица, «раскрашенная в самом что ни на есть наивном стиле», была прикреплена к стене каюты, чтобы выслушивать грубые молитвы моряков, утешать их в горе, защищать от ветров и штормов и убаюкивать ночью в колыбели корабля. «Если бы кто-нибудь повесил эту картину, как она есть, в кубрике рыбачьего судна, пусть даже исландского, кое-кто из рыбаков мог бы почувствовать, будто оказался в колыбели».
«Рыбаком», которого Винсент более всего хотел утешить своей яркой «Колыбельной», был его сосед по дому Гоген – последний утверждал, будто бывал в Исландии во времена службы на торговом судне, и продолжал носить моряцкий берет, также упоминавшийся в романе Лоти (когда Гоген приехал в Арль, Ван Гог немедленно отметил «сходство» гостя с рыбаками Лоти). Сюжет картины и манера, в которой она была написана, были обращением к Гогену, просьбой остаться в Арле. Как и бал в «Фоли-Арлезьен», образ жены почтальона воскрешал момент солидарности, когда Винсент и его гость работали бок о бок в гостиной Желтого дома и Августина Рулен служила моделью им обоим. Винсент вообразил, что именно Гоген натолкнул его на идею создания этой иконы материнства.
Что касается этой картины, я только что сказал Гогену, что, когда мы говорили об исландских рыбаках, об их печальном уединении и полной опасностей жизни, которую они проводят в одиночестве, окруженные унылой морской гладью, так вот, я только что сказал Гогену, что эти задушевные беседы побудили меня написать такую картину, чтобы эти моряки – одновременно дети и мученики, – видя ее на стене своей каюты на борту исландской рыбачьей лодки, испытывая качку, вспоминали свою собственную колыбельную.
Доказывая, что именно Гоген вдохновил его на создание «Колыбельной», Винсент использовал живописную манеру товарища: плоскости цвета, ограниченные широким контуром. У Гогена он позаимствовал и похожее на трон кресло, в которое усадил мадам Рулен. Работая на этот раз исключительно «из головы», Винсент залил поверхность пола чистой гогеновской киноварью и удержался от соблазна покрыть обширные цветовые плоскости густыми выпуклыми мазками в манере импасто, дабы не разрушить надежды на примирение. На стене за спиной героини портрета эта надежда расцвела оглушительными взрывами цвета – больше половины холста Винсент заполнил обоями в букетах розовых георгин (эти же цветы украшали воображаемую прогулку матери и сестры художника в саду пасторского дома в Эттене). Цветы рассыпаны по сине-зеленому фону, напоминавшему об обоях в мансардной комнате пасторского дома в Зюндерте и в дань уважения клуазонистской декорации усеянному крапинками оранжевого и ультрамарина.
Чтобы сообщить этой простой фигуре гогеновскую таинственность, Винсент решил не показывать малышку Марсель, но лишь намекнуть на ее присутствие, представив Августину держащей веревку, при помощи которой она покачивает колыбель. Женщина держит веревку крепко, но с нежностью, демонстрируя суть символистского понимания таинственной связи между матерью и ребенком. Портрет должен был стать воплощением торжества нарочито туманной образности Гогена. Но неуверенная техника рисунка вновь подвела Винсента. Всю неделю накануне Рождества он переделывал разные части большого полотна, но руки матери так и оставались незаконченными.
Должно быть, Винсент винил в этом затруднении нехватку моделей. Руки всегда давались ему нелегко, и в этом случае, когда именно руки должны были выразить нежность и силу, с которыми Августина сжимала веревку, – особенно сложно. Смоделировать положение рук самостоятельно художник вряд ли смог бы. Но по мере того, как Желтый дом все глубже погружался в пучину безумия, а связь его обитателя с реальностью становилась все более неопределенной, этот по-прежнему стоявший на мольберте холст и недописанные руки изображенной, без сомнения, обрели в воспаленном воображении художника куда более значительный и мрачный смысл. В окружении картин семейных празднеств и свидетельств причастности к общей приятной суете Винсент терпел поражение в борьбе за возможность обрести связь – с миром и с самим собой. Без веревки, которая крепко держала бы его, он был обречен на судьбу тех несчастных рыбаков у Лоти, что доверились фаянсовой Богородице: в шторм их судно перевернулось и все, кто был на борту, погибли.
Усилия Винсента тоже оказались напрасны.
23 декабря, в последнее воскресенье перед Рождеством, наконец случилось то, чего он так страшился. Неизвестно, собирался ли Гоген покинуть Арль, когда вышел из Желтого дома в тот вечер. Но Винсент счел, что именно так и собирался поступить его товарищ. В предшествовавшие несколько дней совместная жизнь двух художников стала совершенно невыносимой. Из-за плохой погоды они оказались заперты в доме: Винсент не мог оторваться от странного портрета мадам Рулен, Гоген не находил себе места от безделья. Когда Винсент не работал, он проводил многие часы в бессвязных спорах, перемежавшихся вспышками раздражения и долгими паузами молчаливых раздумий. Окончательно уверившись в безумии коллеги, Гоген начал бояться (особенно по ночам, когда Винсент угрожающе бродил по дому), как бы очередной «фатальный и трагический выпад болезни» не оказался угрозой для его собственной безопасности. «В последнее время нервы у меня на пределе», – признавался Гоген Бернару.
В тот вечер Гоген, должно быть, просто вышел прогуляться, пока не пошел дождь, или залить свое горе в расположенном неподалеку «Кафе де ля Гар», или же отправился навестить проститутку в квартале борделей на другой стороне площади Ламартин – по мере того как напряжение в Желтом доме усиливалось, он все чаще развлекал себя одним из этих способов. Непосредственно перед этим они с Винсентом жестоко разругались после чтения газетной статьи об убийце, действовавшем в стиле знаменитого Джека-потрошителя: накануне казни преступника мучили кошмары вроде мопассановского Орля. Каковы бы ни были причины ухода Гогена, Винсент услышал, как захлопнулась дверь, и подумал, что это произошло в последний раз.
Гоген не успел дойти до центра парка, как услышал за спиной знакомые шаги. «Винсент бежал за мной, – вспоминал Поль в письме Бернару спустя несколько дней, – я обернулся – в последнее время он вел себя очень странно, и я ему не доверял».
– Уехать собрался? – спросил Винсент.
– Да, – ответил Гоген.
Поль мог просто подтвердить тем самым окончательность своего решения (о котором Винсент прекрасно знал), или же в преследовании со стороны Ван Гога ему почудилась угроза, и Гоген ощутил внезапное желание спастись бегством. Как бы то ни было, Винсент воспринял ответ коллеги как окончательный приговор, которого ждал и к которому заранее подготовился. Он без единого слова протянул Гогену выдранную из газеты страницу со статьей и указал на последнюю строчку: «Le meurtrier a pris la fuite» – «Убийца бежал».
Гоген повернулся и зашагал прочь. Он слышал, как Винсент убежал обратно в темноту.
Что произошло дальше, не знает никто. Прежние срывы Винсента оставляли следы в его письмах: следы мыслей и образов сопровождали ухудшение состояния и фиксировали обострения. В Дренте ухудшение здоровья, тоска по Син, перебои с красками и приступы мрачного настроения стали причиной кошмарного психотического эпизода в сентябре 1883 г. В Антверпене, менее чем через три года, стремительному движению в пропасть «полного нервного истощения» сопутствовали сифилис, гниющие зубы, уловки брата, насмешки проституток и моделей, а также вездесущие образы смерти и безумия. В обоих случаях сочетание плохой погоды, непреодолимой нищеты и избыточного потребления алкоголя сводило на нет способность Винсента защитить себя от отчаяния. Когда он пребывал в подобном взвинченном состоянии, малейшее оскорбление или неудача могли спровоцировать настоящий апокалипсис.
В Арле, три года спустя, кризис настиг его вновь. На этот раз Ван Гог мало говорил о «приступе» (он использовал именно это слово). Винсент признавался, что ничего не помнил о нем: только «психическое возбуждение» и ужасные галлюцинации. Как и в прошлые разы, все составляющие были налицо: в Арле без конца шли дожди – холодные зимние дожди. Винсент опять много пил – не только вино и коньяк, но и куда более сильнодействующий абсент. После стычки с Гогеном на площади он вполне мог ретироваться в кафе, чтобы пропустить стаканчик-другой утешительного зеленого напитка. И он снова был на мели. В тот день в коробке с деньгами Винсент обнаружил лишь жалкую горстку мелочи – «один луидор и три су» – напоминание не только о нищете в данный конкретный момент, но и о десятках тысяч франков, присланных Тео за все эти годы и бесследно истраченных.
Воскресной ночью, за два дня до Рождества, в голове художника роились образы: дьявольский мопассановский Орля, измученный видениями диккенсовский Редлоу, моряки-утопленники Лоти и особенно призрак отца, чье присутствие сопровождало каждое воскресенье и каждое Рождество в жизни Винсента, – все это были образы вины, страха, неудачи и смерти. Вернувшись той ночью в пустой и темный Желтый дом, он повсюду видел обломки своей мечты: со стен смотрели обвиняющие лица бонзы, зуава, Пасьянса Эскалье и всех остальных, кто отказал ему в доступе к магическому югу; на мольберте стояла неоконченная и неумолимая «Колыбельная», отвергнутая тем единственным человеком, для которого она и была написана.
В прошлом Винсенту всегда удавалось удержаться на краю пропасти: в Боринаже он придумал себе новую жизнь в художественном братстве с Тео; в Дренте – убеждал Тео приехать к нему на пустошь; в Антверпене – планировал, как присоединится к брату в Париже. Но к Рождеству 1888 г. все пути к спасению были ему заказаны. Два года совместной жизни чуть не стоили Тео жизни, и груз вины за это тяжкой ношей давил на плечи Винсента. Даже теперь поучительный пример братьев Земгано, которые расстались, чтобы выжить, продолжал тяготить старшего Ван Гога. Винсент уехал из Парижа, чтобы спасти Тео; назад возвращаться было нельзя. Тео тоже не стал бы приезжать к нему. Остатки фантазий на тему совместной жизни растаяли, когда Тео перестал поддерживать безнадежное южное предприятие брата и предпочел ему новую звезду мансарды – Гогена.
Новости, достигшие Арля к 23 декабря, лишь подтвердили ощущение Винсента, что его бросили: Тео сделал предложение Йоханне Бонгер. Пара воссоединилась в Париже – очевидно, по инициативе Йоханны, – и оба попросили у родителей разрешения на брак. Если само известие и не ранило Ван Гога, факт, что стремительное сватовство произошло втайне от него, был ему неприятен. Винсент изначально подозревал, что жена и дети в конечном итоге уведут Гогена из Желтого дома. Теперь по той же самой причине он знал, что Тео никогда к нему не приедет.
Винсент потерпел крах без надежды на спасение; теряя разум и ориентацию в пространстве и, вероятно, под воздействием алкоголя, он, спотыкаясь, поднялся к себе в спальню. Подошел к умывальнику в углу. Отсюда была видна комната Гогена, по-прежнему пустая. Обернувшись, Винсент взглянул в зеркало, висевшее над умывальником. Вместо знакомого лица, которое он писал не один десяток раз, из отражения в зеркале на него смотрел незнакомец – «человек убогий», который не оправдал надежд семьи, свел в могилу отца, промотал деньги и погубил здоровье брата, разрушил собственную мечту о мастерской на юге и прогнал своего «Бель-Ами». Все пошло прахом. Преступление его было слишком велико, чтобы остаться безнаказанным. Но какое наказание он должен был понести?
Винсент всю жизнь причинял боль и неудобства тому, кто сейчас смотрел на него из зеркала: он лишал себя пищи, наносил удары палкой, спал на земле в холодных лачугах. Но это преступление требовало куда более серьезного наказания. В воспаленном мозгу клубились образы кар, полагающихся грешникам. Он вспоминал увечье, нанесенное апостолом рабу первосвященника в Гефсиманском саду («Симон же Петр, имея меч, извлек его, и ударил первосвященнического раба, и отсек ему правое ухо»), страдания героев Золя: жестокий акт экзорцизма, описанный в «Мечте», отрубленный палец в романе «Земля», кастрация лавочника Мегра в «Жерминале»… В «Проступке аббата Муре» брату-предателю, уведшему героя Золя из сада Параду, отсекли ухо.
Винсент взял опасную бритву, лежавшую на краю умывальника, и раскрыл ее. Он ухватил преступное ухо и оттянул его за мочку как можно дальше, а затем отсек преступную плоть. Бритва не попала по верхней части уха, соскользнула примерно на середине и проехала до челюсти. Кожу резать было легко, но хрящ оказался слишком упругим, тут понадобилось упорство или звериная сила, чтобы плоть между пальцами наконец уступила. К этому моменту вся рука уже была в крови.
Боль вернула Винсенту чувство реальности: он почти сразу попытался остановить бурное артериальное кровотечение. Количество крови, вероятно, озадачило его – он ринулся в кухню за полотенцами, оставляя на полу в гостиной и мастерской алую дорожку. Но к тому времени, когда кровотечение замедлилось, его сознанием завладела еще одна безумная идея. Надо было найти Гогена и показать ему, какую страшную цену он заплатил за свои прегрешения. Винсент омыл маленький кусочек плоти и аккуратно, точно в мясной лавке, завернул его в клочок газеты. Рану он забинтовал и прикрыл повязку большим беретом, после чего вышел в темноту.
В эту дождливую ночь за сутки до Рождества Гоген мог быть лишь в нескольких местах. Сначала Винсент, по-видимому, проверил бордели. Любимое заведение Гогена на улице Бу д’Арль располагалось всего в нескольких минутах ходьбы от Желтого дома. Винсент спросил Габи – это было прозвище женщины по имени Рашель, любимицы Поля. Но хозяйка не пустила его. Скорее всего, Винсент решил, что Гоген находится внутри, и оставил свою посылку у охранника, и попросил передать коллеге со словами «Помни меня».
Винсент вернулся в Желтый дом, пошатываясь от головокружения, поднялся в залитую кровью спальню, лег на окровавленное одеяло и закрыл глаза в ожидании – и даже в предвкушении – худшего.
Глава 37 Две дороги
Тео не мог поверить своему счастью. Йоханна наконец-то сказала «да». Восемнадцать месяцев назад она отвергла его предложение, а теперь чудесным образом вернулась в его жизнь и за две ураганные недели преобразила ее. 21 декабря Тео сообщил знаменательную новость матери: лучшего рождественского подарка нельзя было и придумать. «В последние дни мы очень часто видимся. Она сказала, что тоже любит меня и примет таким, какой я есть… Ах, мама, я невыразимо счастлив», – писал он.
Семья встретила эту новость хором восторженных поздравлений. «Какая прекрасная весть, мы так счастливы! – откликнулась сестра Вил. – Я так рада, что ты больше не будешь одинок, ведь ты не из тех людей, кому это подходит». «Мы так давно желали этого для тебя», – вторила сестре Лис. Мать благодарила «милостивого Господа за то, что Он внял моим молитвам». Накануне Рождества Тео с Йоханной договорились отправиться в Голландию, чтобы формально объявить о помолвке в обеих семьях. «Это станет поворотным моментом моей жизни, – предсказывал младший Ван Гог. – Я на седьмом небе от счастья».
Вечером того же дня курьер доставил в галерею телеграмму из Арля. Винсент «серьезно болен». Требовалось присутствие брата. Подробностей Гоген не сообщал. Тео вообразил худшее. «Только бы удалось предотвратить страдания, которых я так страшусь, – нацарапал он на клочке бумаги, отправленном Йоханне. – Мысли о тебе придадут мне сил». В семь часов пятнадцать минут вечера Тео сел в поезд, чтобы проделать семьсот с лишним километров до Арля, – этой поездки он пытался избежать так долго. Сиял огнями предрождественский Париж, Йоханна провожала жениха на вокзале.
Рождественским утром в арльской больнице было необычно пустынно. Врачи, посетители и те из пациентов, кто мог ходить, отправились в церковь или присоединились к своим семьям дома. Здание арльской больницы, с его высокими стенами и узкими бойницами окон, было построено в XVI–XVII вв., когда любая болезнь воспринималась как смертельное, дьявольское дело, и больше напоминало тюрьму. Строители дали имя этому зданию, оно было высечено в камне над главным входом, одновременно вселяя надежду и лишая ее: «Hôtel Dieu» – «Божий приют». В поисках брата Тео блуждал по просторным залам больницы, на стенах которых, куда ни взгляни, висели распятия и таблички с благочестивыми надписями – напоминания о праве врачевать не только тела, но и души пациентов. По прибытии в Арль Тео, вероятно, первым делом зашел в Желтый дом, расположенный недалеко от вокзала, и попросил Гогена проводить его к Винсенту. Гоген, судя по всему, отказался. (Когда сознание вернулось к нему, Винсент неоднократно пытался призвать Поля, надеясь убедить товарища не вызывать Тео, но было поздно – Гоген уже связался с братом.)
Из персонала на праздники почти никого не осталось, поэтому найти Винсента, скорее всего, оказалось непросто. Он поступил за сутки до приезда Тео и теперь, вероятно, находился в палате – огромном зале с высокими потолками и десятками коек, отделенных друг от друга муслиновыми занавесками, где жандармы оставили его прошлым утром – окровавленного и без сознания. Когда же сознание вернулось к Винсенту, он принялся бессвязно кричать на смеси французского и нидерландского, лишая покоя и врачей, и пациентов. В конце концов его перевели в изолятор – маленькую комнатку с обитыми ватой стенами, зарешеченными окнами и кроватью, в которой больного можно было зафиксировать ремнями.
К тому моменту, когда Тео наконец нашел брата, тот уже затих и был переведен обратно в общую палату: этот путь, из палаты в изолятор и обратно, Винсент проделает еще не раз. «Поначалу казалось, что с ним все в порядке», – сообщал Тео невесте. Он прилег к брату на кровать; лежа рядом, Винсент и Тео вспоминали детство, проведенное в мансардной комнате пасторского дома в Зюндерте. «Это так трогательно – как в детстве, вдвоем на одной подушке», – откликнулась мать, когда Тео описал ей эту сцену. Младший брат спросил у старшего, одобряет ли тот затею с женитьбой на Йоханне. Винсент отвечал уклончиво, мол, «брак не следует воспринимать как главную цель в жизни». Но вскоре больным опять завладели демоны. «Он вдруг ударился в философию и теологию. Это было ужасно печальное зрелище… Временами горе переполняло его, и он пытался заплакать, но не мог», – огорченно писал Тео невесте.
Если бы только и рядом с Винсентом был кто-то похожий на Йоханну! «Бедный боец, бедный, бедный страдалец, – писал Тео после посещения. – Будь у него тот, кому он мог бы излить свои беды, с ним никогда не случилось бы этого».
А потом Тео ушел.
Проведя в больнице всего несколько часов, младший Ван Гог ненадолго заглянул в Желтый дом, после чего вернулся на вокзал и сел в поезд, который отходил в половине восьмого вечера. С момента его прибытия в Арль прошло каких-то девять часов. На обратном пути в Париж Тео мог сопровождать Гоген – в качестве трофеев своего двухмесячного пребывания в Арле Поль забрал с собой немало картин Винсента. В попытке объяснить свой стремительный отъезд Тео писал Йоханне: «Его страдания невыносимы», но «сейчас мы бессильны хоть как-то облегчить его муки».
В больнице Тео успел переговорить с одним из врачей – двадцатитрехлетним интерном Феликсом Реем. Как самому молодому из медицинского персонала, ему выпало дежурить в праздники. Этот обаятельный уроженец юга пока еще не имел диплома врача, но сумел объяснить Тео, каким образом Винсент получил свою непонятную травму, и рассказать, какими муками сопровождался первый день брата в больнице. Случай Винсента озадачил врачей: ярость, с которой он нанес себе увечье, невероятная ажитация, странное поведение мало напоминали типичные проявления известных болезней, а потому поставить диагноз никто из местных докторов пока не осмелился. Пациент явно потерял контроль над своим сознанием. Несмотря на то что залечить ранение и сбить жар было в компетенции врачей арльского Hôtel Dieu, некоторые из них уже уверились в сумасшествии Винсента и призывали перевести его в психиатрическую лечебницу, где им могли бы заняться специалисты.
Феликс Рей заканчивал диссертацию об инфекциях мочевыводящих путей и мало разбирался в душевных болезнях, однако рискнул-таки поделиться своим утешительным прогнозом с расстроенным братом пациента. По мнению Рея, Винсент всего лишь страдал от перевозбуждения – естественного результата своей сверхчувствительности. Без пяти минут врач уверенно предсказал, что симптомы вскоре ослабнут и Винсент «через несколько дней снова станет самим собой».
Останься Тео в Арле еще на день, он смог бы пообщаться с главным врачом больницы или ее директором и услышать куда менее радужные прогнозы. Однако в процессе формального обследования ему неминуемо пришлось бы отвечать на неприятные вопросы и раскрывать тайны, касающиеся здоровья членов семьи – как физического, так и психического (в больничной карте Винсента не было никаких сведений из тех, что мог бы сообщить Тео). Заключение Рея могло быть поспешным, а сам он – неопытным, но от него Тео получил то, чего более всего желал: разрешение вернуться в Париж. Старая жизнь могла вот-вот окончиться, но его уже манила новая. «Угроза потерять брата заставила меня осознать, какая ужасная пустота ждет меня, когда его не станет. И тогда перед моим мысленным взором предстала ты», – писал Тео Йоханне.
По той же схеме жизнь Винсента будет развиваться следующие пять месяцев: снова и снова он будет покидать стены больницы и возвращаться обратно; вновь и вновь из изолятора с обитыми ватой стенами его будут переводить в общую палату; сознание его будет то обретать ясность, то утрачивать ее. Один брат будет молча страдать и укорять себя, другой – мучиться неопределенностью и строить оптимистические планы; одного преследовало прошлое, другой смотрел в будущее… Оба хватались за любую призрачную надежду, скрывая страхи и все больше отдаляясь друг от друга. «Не будем утомлять себя бесплодными попытками проявить взаимное благородство, – писал Винсент в минуту безрадостного просветления и смирения после отъезда Тео. – Ты исполнишь свой долг, а я – свой… и в конце пути мы, быть может, мирно встретимся снова».
Как только известие об отъезде Тео дошло до его сознания, Винсент вновь погрузился во тьму.
Он ничего не помнил о том, что «говорил, чего хотел и что делал» во время приступов, но не мог забыть саму тьму. Она настигала без предупреждения, и Винсент внезапно и необъяснимо исчезал из мира. Жозеф Рулен, который зашел навестить его в больнице, был свидетелем одного из таких приступов и описывал состояние больного как «потерянное». Во тьме Винсента терзали безымянные страхи, накатывались «тоска и ужас» и «дикие приступы тревоги». Повсюду мерещились угрозы, с которыми он яростно сражался, бессвязно ругая врачей и прогоняя от себя любого, кто приближался к койке. Когда же гнев его стихал, больной забивался в угол или накрывался одеялом, корчась в лихорадке «безымянных моральных страданий». Он никому не доверял, никого не признавал, сомневался во всем, что слышал и видел, не принимал пищу, не мог спать, не хотел писать письма и отказывался разговаривать.
Во тьме его преследовали бесформенные тени. Чудовищные галлюцинации, призраки, подобные Орля, появлялись и исчезали, словно туман, но были видимы и осязаемы, как его собственная плоть. «Во время приступов все, что я воображал, казалось мне реальностью», – писал он. Призраки разговаривали с Винсентом, обвиняли его в чудовищных преступлениях, насмехались над ним. Он кричал в ответ, оправдывался перед пустотой. Всю жизнь Винсент спорил и убеждал, а теперь оказался заложником собственного кошмара, узником, низвергнутым в молчание. «Я так много кричал во время приступов. Я пытался защитить себя, но не мог», – вспоминал он. Под гнетом этих обвинений, оставшихся без ответа, Винсента захлестывали волны самобичевания и жестокого раскаяния.
Винсент никогда прямо не называл своих призрачных обвинителей, но в часы «ужасных страданий», пребывая «хуже, чем в беспамятстве», выкликал имена: Дега, чьи легкие, элегантные линии так и не давались ему; Гогена, чей отказ остаться в Арле подтвердил крах великой мечты о юге; Тео, приехавшего в Арль слишком поздно и совсем не по тому поводу. И конечно, имя пастора Ван Гога, неумолимо следившего за сыном с каждого распятия и готового заклеймить каждую его неудачу.
Во время болезни я снова, как наяву, видел перед собой каждую комнату в нашем зюндертском доме, каждую тропку и каждое растение в нашем саду, окрестные поля, соседей, кладбище, церковь, огород за домом – все, вплоть до сорочьего гнезда на высокой акации у кладбища.
В моменты галлюцинаторных вспышек памяти Винсент вновь терзался болью от давних ран. «В горячке безумия мои мысли пересекли множество морей», – писал художник. Память всегда была его шестым чувством, а ностальгия – бурным внутренним морем вдохновения. Безумие разрушило мост между прошлым и будущим.
Там, где остальные видели безумие, Винсент видел лишь воспоминания. В записке, отправленной 29 декабря младшему брату беспокойного пациента, Феликс Рей описывал, как Винсент забирался в кровати к соседям по палате – как в Зюндерте, когда он делил постель с Тео; бегал в одной ночной рубашке за медсестрами – как когда-то за Син в Гааге, и даже намазал лицо углем – повторяя свою выходку в Боринаже. Феликс Рей воспринимал все это как проявления помешательства. «Он пошел умываться в ящик с углем», – изумленно писал молодой врач. Но Рей не мог увидеть того, что видел один только Винсент, – его прошлое, насмешки и отторжение шахтеров Боринажа и привычный ритуал самоуничижения, которому он подверг себя в черной стране, чтобы выказать солидарность с этими людьми, «ходящими во тьме».
Иногда тьма рассеивалась быстро – словно случайная гроза, на мгновение или на час закрывшая солнце; иногда владела своей жертвой несколько дней, и тогда буря за бурей сотрясали измученный разум больного и, казалось, навеки изгоняли солнце.
К 30 декабря тьма развеялась. Или это только почудилось. «Его состояние улучшилось, – писал Феликс Рей Тео ровно через неделю после того, как Винсент взял в руки бритву. – Думаю, его жизнь вне опасности, по крайней мере на данный момент». Придя в себя, Винсент обнаружил, что остался один и находится в заточении. «Отчего они держат меня здесь, словно преступника?» – возмущенно спрашивал он. Не имея ясных воспоминаний о случившемся, теперь он испытывал лишь вину. Один из посетителей сообщал: «Он замкнулся в абсолютном молчании, зарывается в свою постель и временами безмолвно плачет». Раздражение и стыд угрожали спровоцировать новый приступ безумия. По версии другого посетителя, Винсент выглядел «спокойным и здравомыслящим», но был настолько «потрясен и возмущен» своим положением («принуждаем к молчанию [и] совершенно лишен свободы»), что очередной приступ казался неизбежным. Винсент ежедневно яростно протестовал против содержания в больнице и отказывался сотрудничать со своими тюремщиками. «Когда он увидел, что я зашел к нему в палату, то сказал, что не хочет иметь со мной дела», – писал Феликс Рей.
Врачи только укреплялись в своем мнении: следующим шагом должна стать принудительная госпитализация. Во время самого тяжелого из приступов они выписали «заключение о наличии психического расстройства», где утверждалось, что Винсент страдает «общим делирием» и нуждается в «особом уходе» в одной из двух государственных психиатрических лечебниц Прованса – либо в Эксе, либо в Марселе. Даже Рей, казалось, изменил мнение под влиянием коллег. В письме к Тео он высказывался в пользу марсельской лечебницы, где сам недавно проходил практику. Будущее казалось определенным, если бы не внезапное возвращение Винсента из тьмы в конце декабря. Мысль о том, что придется и дальше оставаться бременем для брата, заставила Винсента яростно отстаивать свою свободу – он попросил почтальона Рулена вступиться за него перед руководством больницы. Но никакая демонстрация спокойствия и внутренней устойчивости, никакие обещания Рулена присмотреть за другом, ни даже почти залеченная рана на голове не могли убедить врачей отпустить пациента. Даже Рей – настроенный оптимистичнее остальных – боялся губительных последствий рецидива. Кроме всего прочего, процесс принудительной госпитализации уже был запущен.
В отчаянной попытке уладить конфликт Рей предложил Тео альтернативный вариант: «Не желаете ли разместить брата в лечебнице близ Парижа? Есть ли у Вас средства? Если так, можете прислать за ним».
Но Тео был занят другими делами. «Скажи, что нам следует делать согласно голландской традиции? – интересовался он у Йоханны в тот день, когда получил письмо доктора Рея. – Можно ведь уже рассылать объявления о помолвке?»
Младший Ван Гог вернулся в Париж на следующий день после Рождества с твердым намерением вернуть себе состояние идеального счастья, разрушенное поездкой в Арль. «Я думаю о тебе и так жажду быть с тобой», – писал он Йоханне. Всего за несколько часов до возвращения Тео его нареченная отбыла в Амстердам. Мысль о совместном будущем поддерживала Тео долгими, полными хлопот днями работы в галерее и бесконечными ночами в пустой квартире на улице Лепик. «Я так часто бросаю взгляды в тот угол моей комнаты, где мы вдвоем наслаждались безмятежным покоем. Когда же я смогу назвать тебя своей маленькой женушкой?»
Последовавшие тут же потоки поздравлений от друзей и родственников окончательно отвлекли Тео от краткого путешествия в параллельный мир. «Благослови Бог вашу будущую совместную жизнь. Для мамы знать, что ты больше не будешь одинок, – это как луч света», – писала сестра Лис на следующий день после возвращения брата из Арля. И лишь неясность будущего Винсента удерживала новоиспеченного жениха от немедленного отъезда в Голландию, где влюбленные воссоединились бы, как планировали накануне Рождества. «Я не стану откладывать свадьбу ни на один день – только если в этом возникнет абсолютная необходимость, – уверял Тео свою невесту. – Я так жажду быть с тобой». Тео Ван Гог готовился к новой жизни: печатал оповещения о помолвке, планировал ряд визитов к друзьям и присматривал новую квартиру – «место, где мы обустроим наше гнездышко».
И все же новости из Арля препятствовали желанию Тео полностью отдаться своему счастью. «Я мечусь между надеждой и страхом», – признавался он. В первом отчете Рей характеризовал состояние Винсента вполне положительно, но со свойственным врачу бесстрастием и профессиональной осторожностью, которые не подразумевали эмоционального описания страданий пациента, – что наверняка было прекрасно известно Тео. В какой-то момент Рей, желая покорить столичный свет, настолько отвлекся от истории с Винсентом, что деликатно намекнул Тео о том, что не возражал бы, если б новый знакомый представил его парижскому обществу после получения докторского звания. Письма Рея были полны вежливых недомолвок («Крайне трудно дать однозначный ответ на все те вопросы, которые Вы мне задали»), но Тео, вероятно, не понял, что молодой интерн начал завоевывать доверие Винсента, а Винсент – контролировать сведения, которые тот сообщал брату о его здоровье.
Будучи в Арле, Тео принял предложение Жозефа Рулена (которого встретил, по-видимому, в больнице на Рождество) присматривать за Винсентом и сообщать о его состоянии в Париж. В письмах и на картинах старшего брата Рулен представал не только как модель, но как друг и авторитетный лидер местного общества. Само присутствие Рулена в больнице в праздничный день свидетельствовало о том, как он заботится о благополучии друга. Поэтому, когда Рулен, которому были хорошо знакомы изящные конверты преуспевающего парижского господина и прекрасно известна его щедрость в отношении брата, предложил Тео свои услуги, тот с радостью согласился и, несомненно, пообещал так или иначе компенсировать его усилия.
Но отчеты, которые Тео стал получать от своего информатора по возвращении в Париж, принесли не много пользы. Арльский почтальон оказался склонен к эффектному вымыслу, мелодраматическим преувеличениям, саморекламе и цветистым выражениям. «Хотел бы я иметь честь сообщить Вам об улучшении здоровья Вашего брата, – начиналось первое письмо, – но, увы, это не в моих силах». Рулен то сообщал, что Винсент находится при смерти, то уверял, что больной «совершенно выправился»; мучимый «ужасными припадками» накануне, на следующий день он вдруг оказывался «совсем здоровым». За неделю почтальон успел и поддержать предложение сдать Винсента в психиатрическую лечебницу, назвав это печальной необходимостью, и заклеймить вердикт врачей как немыслимый произвол.
К концу декабря, после нескольких отчетов Рулена, написанных совершенно в духе Тартарена, абсолютно растерянный Тео обратился за новостями о брате к незнакомому ему лично местному священнику Фредерику Салю, иногда неофициально проводившему службы для пациентов-протестантов в больничной часовне. Вероятно по рекомендации Феликса Рея, Тео договорился, чтобы сорокасемилетний священник регулярно навещал Винсента и держал Тео в курсе происходящего. Можно было рассчитывать, что говорливый и энергичный, как и положено протестантскому пастору в католическом Провансе, Саль будет исправно писать письма и как следует позаботится о больном. «Я приложу все усилия, чтобы сделать жизнь Вашего брата максимально терпимой».
Но сочувствие и оптимизм Саля принесли не больше прока, чем бахвальство Рулена. Отчеты священника также балансировали на грани смутных рассуждений о безумии, владевшем пациентом, и жизнерадостных обещаний неизбежного выздоровления. Тео требовался проницательный наблюдатель – вместо наблюдений Саль предлагал молитвы; Тео нуждался в поддержке – Саль укорял его в равнодушии и призывал чаще писать брату; судьба Винсента зависела от тончайшего баланса науки и интуиции – Саль призывал уповать на помощь Всевышнего. Саль добросовестно информировал о сомнениях врачей и передавал возмущение подопечного угнетавшим его заключением, но сам избегал делать даже малейшие выводы.
Отсутствие достоверной информации и авторитетного совета приводило Тео в отчаяние. «Надежды мало. Если ему суждено уйти, так тому и быть», – писал он невесте. Рей день за днем уверял его в улучшении здоровья брата, но Тео по-прежнему в ужасе ждал телеграмму с вестью о смерти Винсента и в письмах отзывался о нем, словно о мертвом. «Я хотел, чтобы – близко или далеко – он всегда был для нас обоих тем же советчиком и братом, – делился он с Йоханной. – Теперь же, к нашему с тобой сожалению, эта надежда растаяла… Мы будем чтить его память».
Йоханна откликнулась на мрачный фатализм жениха суровым упреком: «Перестань думать о худшем». Однако и ей не удалось избежать того же тона: «Я была бы счастлива и горда, если бы Винсент пожелал стать и моим братом». Остальные члены семьи демонстрировали либо явное равнодушие, либо открытое облегчение. Большинство разделяли мнение матери о том, что Винсент обречен, а его смерть будет лучшим выходом. «Думаю, он всегда был безумен, и его и наши страдания – результат этого безумия», – подытожила Анна. («В моем окружении лишь Дега, Гоген и Андре [Бонгер] не разделяют этой точки зрения и все это время поддерживали меня», – писал Тео через неделю после катастрофы в Арле.)
Но и сам Тео, несмотря на все его горестные стенания, не мог не согласиться. «Я почти не смею надеяться на полное выздоровление, ведь его припадок стал апогеем множества вещей, которые долгое время вели его к этому. Остается надеяться лишь на то, что страдания его будут недолги», – признавался он Йоханне.
Но по мере того, как новости из Арля становились все оптимистичнее и на смену тревожным рассказам Рулена пришли обнадеживающие известия от Саля, Тео от отчаяния перешел к отрицанию. «Есть шанс, что все снова наладится», – писал он Йоханне 3 января. Случившееся теперь виделось ему благом, поскольку могло помочь брату «отказаться от чрезмерной требовательности к самому себе». Сменив обреченность на оптимизм, Тео согласился с милосердным диагнозом Феликса Рея, признавшим за Винсентом не более чем «сверхчувствительность». По мнению Тео, брат всегда был «движим добротой и полон благих намерений» и теперь он всего лишь выпустил пар. Возможно, Винсенту просто необходимо было некоторое время пожить в деревне. «Когда наступит весна, он снова сможет работать на пленэре, и я надеюсь, это вернет ему душевное равновесие. Природа живительна».
Тео же манил Амстердам, где он, несмотря ни на что, должен был наконец соединиться с Йоханной. «Будем надеяться на лучшее, – писал он, беззаботно закрывая одну главу своей жизни в преддверии новой. – Нет более причин откладывать мой приезд, и я буду безмерно рад вновь быть с тобой».
Ничто не должно было омрачать радужного предвкушения новой жизни. Долгими темными декабрьскими ночами Тео писал письмо за письмом Йоханне, но ни строчки брату. В канун Нового года Саль сообщил, что Винсент неприятно удивлен, что с момента краткой, похожей на сон рождественской встречи он не получил от брата ни одного письма. Когда же Тео наконец прислал традиционное новогоднее поздравление, главной темой его была Йоханна, главным мотивом – невозможность возврата к прошлой жизни. И даже письмо Феликса Рея о безотлагательной госпитализации Винсента в психиатрическую лечебницу не могло ослабить крепкую хватку будущего. Тео писал Йоханне, что окончательное решение будет за врачами, а не за ним. И он так и не рассказал ей о письме, в котором ему предлагали забрать Винсента и тайно поместить в парижской лечебнице. Через день после получения письма от Рея Тео писал невесте: «Не устаю думать о тебе и о том, какой будет наша жизнь». Еще через день, так и не ответив на письмо из Арля, Тео сел на ночной поезд в Амстердам.
7 января, на день позже прибытия Тео в Голландию, Винсент вернулся в Желтый дом. Менее чем за неделю стараниями заботливого Саля, верившего в чудесное исцеление подопечного, и добродушного болтуна Рулена Винсента удалось «спасти» от принудительной госпитализации. Почтальон приписывал львиную долю успеха всего предприятия именно себе. «Я отправился к главному врачу больницы – моему приятелю, и он ответил, что сделает так, как мне угодно», – сообщал Тео Рулен, которому, разумеется, было угодно «отпустить нашего доброго Винсента к его картинам». Но истинным освободителем Винсента был сам Винсент, 2 января наконец-то включившийся в обсуждение собственной судьбы. «Дорогой Тео», – начал он свое письмо. —
Пишу тебе эти несколько строк, чтобы ты больше не волновался обо мне… Я пробуду в больнице еще несколько дней, а затем, смею надеяться, преспокойно вернусь домой. Об одном тебя прошу – не беспокойся, твое волнение причиняет мне дополнительные переживания.
Винсент очнулся от недельного кошмара с единственной целью – успокоить брата. Ради этого он напряг все силы пробуждающегося рассудка. Через несколько дней после того, как врачи удостоверили сумасшествие пациента, Винсент начал отчаянную кампанию, надеясь доказать, что они не правы, и убедить брата, что все вернулось в нормальное русло.
Первым объектом кампании стал Феликс Рей, которому безоговорочно доверял Тео. Вместо того чтобы протестовать против несправедливой госпитализации, как он делал это в припадке безумия, Винсент расположил к себе молодого доверчивого интерна – точно так же, как когда-то Раппарда, Бернара, да и самого Тео, – обольстив лестью, очаровав эрудицией, глубокомысленными разговорами, намеками на возможность некой поддержки в будущем и даже проблесками остроумия. Рей стал приглашать Винсента к себе в кабинет для так называемых «развлекающих бесед». Они совершали долгие прогулки по больничному двору, во время которых Ван Гог долго и складно рассказывал о своих художественных замыслах, дополнительных цветах, гении Рембрандта и общей для художников и врачей миссии поддерживать и утешать людей. «Я сказал ему, что и сам должен всегда жалеть, что не стал врачом. Что за люди эти современные доктора!» – писал он брату.
После того как Рей сообщил Винсенту, что «любит живопись», последний тут же стал уговаривать его стать коллекционером и предложил положить начало будущему собранию, подарив ему гравюру со знаменитого рембрандтовского гимна медицине – «Урока анатомии». Когда же Рей завел речь о трудностях начального этапа карьеры, Винсент уверил нового друга, что Тео будет рад помочь ему обзавестись нужными связями в Париже.
Винсент свел дружбу и с другими врачами – постарше званием. Как он сумел выяснить, один из них, парижанин, знал, кто такой Делакруа, и «был очень заинтересован импрессионизмом». «Надеюсь, я смогу поближе познакомиться с ним», – бодро писал Винсент. 5 января он привел в Желтый дом делегацию врачей, в числе которых был и Феликс Рей, чтобы показать свои картины. Там он пообещал сразу после освобождения из больницы написать портрет щеголеватого интерна – в доказательство того, что достиг психического равновесия, – и дал торжественную клятву вернуться в больницу и добровольно отдаться на попечение Рея «при первом же мало-мальски серьезном рецидиве».
Одно дело – отправить в отдаленную психиатрическую лечебницу буйнопомешанного протестанта-голландца. Даже Рею это казалось вполне уместным. Но обречь мыслящего, тонко чувствующего художника на жизнь среди сумасшедших из-за одного-единственного сомнительного инцидента? Как только сам Винсент выступил в свою защиту и начал спокойно и четко на приличном французском оспаривать необходимость госпитализации, что мог сделать Рей, кроме как отпустить его восвояси? «Счастлив сообщить Вам, что это перевозбуждение оказалось лишь временным. Твердо уверен, что через несколько дней он уже придет в себя», – написал Рей на обороте одного из писем Винсента.
Для подстраховки он устроил так, что 4 января Винсент смог на день сходить в Желтый дом в сопровождении Рулена, а до их прихода уборщица уничтожила следы беспорядка, оставшегося после рождественских буйств. Последовавший визит самого Рея позволил интерну не только посмотреть работы Ван Гога, но и лично оценить условия жизни пациента – в отсутствие членов семьи, готовых за ним присматривать, это была нелишняя предосторожность. У Рея могли быть сомнения, но, с одной стороны, его осаждал своими мольбами Винсент, а с другой – молчание Тео было уж слишком красноречивым. За неимением лучшего варианта Рей подписал документы на выписку.
Вернувшись домой, Винсент немедленно написал брату, изо всех сил пытаясь представить случившееся в менее мрачных красках. «Дорогой брат, я в полном отчаянии из-за твоей поездки и дорого бы дал, чтобы ее можно было избежать; ведь в конце концов ничего серьезного со мной не произошло, и тебе не стоило так беспокоиться». В холодные, промозглые дни конца января Винсент одно за другим писал Тео покаянные письма. Свое увечье он называл недостойным внимания брата «пустяком»; срыв – банальным недомоганием, а выздоровление – заранее предрешенным делом. Подобные инциденты, шутил Винсент, случались «в этих краях» постоянно. «В этом славном тарасконском крае все немного безумны». В другом письме Винсент объяснял происшедшее издержками профессии: то был всего лишь «недуг художника», который мог поразить любого из его коллег. Вот и Гоген, уверял брата Винсент, в тропиках «заболел тем же недугом» – «чрезмерной впечатлительностью».
Теперь Винсент даже утверждал, будто отправился в больницу добровольно и что проведенные там несколько дней подействовали на него «весьма освежающе»: к нему вернулся аппетит, наладилось пищеварение, а потеря крови восполнилась. «Постарайся забыть свое печальное путешествие и мою болезнь», – твердил он. Куда бо́льшую покладистость Винсент проявлял теперь и в отношении своего искусства: «Если тебе нужны какие-либо из моих картин, я, разумеется, могу прислать их… Как бы то ни было, что касается „Независимых“, поступай так, как считаешь нужным ты сам и как будут действовать остальные».
Самые щедрые обещания, самые невероятные отговорки, любое искажение объективных фактов – Винсент был готов на все, лишь бы стереть память о прошлом. Он упорно делал вид, что они с Гогеном остались друзьями, жизнерадостно уверяя Тео (который явно знал, как все обстояло на самом деле), что Поль «в целом неплохо отдохнул за время пребывания здесь». Винсент воображал, будто после того, как они с Гогеном сумели справиться с трудностями совместного ведения хозяйства, их положительный опыт привлечет в Желтый дом и других художников.
Боясь, как бы Тео не заставил его вернуться в Париж – возможно, Рей поделился с пациентом идеей перевести его в частную клинику, – Винсент с удвоенным энтузиазмом принялся отстаивать свою мечту о юге: «Все местные… очень добры ко мне, добры и внимательны, и я вовсе не чувствую себя на чужбине». На самом деле местные жители и теперь относились к странному чужаку с неменьшим презрением и недоверием, но это не мешало Винсенту сравнивать себя с вольтеровским Кандидом, счастливо живущим в лучшем из миров. Планируя возобновить борьбу за благосклонность Терстеха, он писал голландским друзьям восторженные отчеты о своей жизни в Арле, где лишь вскользь упоминал о некоторых «проблемах с мозгами», которые «теперь уже позади». Не зная о том, что мать и сестры уже проинформированы Тео о случившемся, Винсент написал им письмо, в котором представил свое пребывание в больнице как отдых на курорте («Не стоило беспокоить вас этой новостью»), благодаря которому он смог восстановить силы и свести знакомство с новыми людьми.
Не избежал встречи с воображаемой реальностью приятеля и Гоген. По возвращении из больницы воспоминания Винсента об отношениях с коллегой оказались окутаны туманом забвения и сожалений. «Поговорим лучше о нашем друге Гогене: напугал я его? Одним словом, почему он не подает признаков жизни?» – писал Винсент брату 2 января. Не прошло нескольких дней, как и сам Гоген оказался вовлечен в эту кампанию по отрицанию прошлого. «Скажите, мой друг, был ли так уж необходим приезд моего брата Тео?» – строго вопрошал Винсент Гогена в письме, написанном в кабинете Феликса Рея. В том же письме он давал Полю указание рассеять опасения остальных – в особенности Тео – и предупреждал, чтобы тот «воздержался говорить дурно о нашем бедном желтом домишке».
После выписки Винсент погрузился в заботы доброго хозяина: договорился о пересылке набросков и прочих вещей (включая фехтовальную амуницию), оставленных Гогеном во время поспешного отъезда; в непринужденном письме «дорогому другу Гогену» расспросил его о Париже, работе и планах на будущее. В письмах к Тео Винсент великодушно восхищался полотнами Гогена (даже издевательским портретом самого себя за работой), «от души одобрял» его намерение вернуться на Мартинику и добродушно признавался: «Мне, естественно, жаль с ним расставаться, но раз это хорошо для него, большего мне и не нужно».
Гоген в ответ неопределенно похвалил его «Подсолнухи» («Твои подсолнухи на желтом фоне кажутся мне наивысшим выражением „стиля Винсента“») – две из картин этой серии Поль прихватил с собой, покидая Арль. Ван Гог поспешил увидеть в похвале друга доказательство, что его «южный проект» по-прежнему существует – в сердцах тех, кто нашел приют в Желтом доме. «Я хочу доставить Гогену настоящую радость. В конце концов, мне хотелось бы продолжить обмениваться с ним работами», – писал он Тео.
К концу января иллюзия примирения окончательно завладела воображением Винсента: «Смею надеяться, что мы с Гогеном достаточно привязаны друг к другу, чтобы, если нужно, начать все заново». «Возможно, я слишком настаивал на твоем пребывании здесь… возможно, я был причиной твоего отъезда», – признавал он.
Чтобы окончательно уверить всех в своем полном выздоровлении, Винсент призвал на помощь повествовательную силу своей кисти. Портрет доктора Рея, начатый фактически сразу же по возвращении в Желтый дом, красноречиво свидетельствовал: Винсент продолжил оставленную Гогеном великую миссию «Милого друга Юга» – сделать в портретной живописи то, что Клод Моне сделал в пейзаже. Ван Гог написал напомаженного практиканта с козлиной бородкой, в синем пиджаке с оранжевым кантом на фоне ярких провансальских обоев – зеленых с вкраплениями красного – урок по дополнительным цветам и одновременно доказательство того, как тверда рука художника и собрано его сознание.
С целью задокументировать свое психическое и физическое восстановление Винсент написал натюрморт, на котором запечатлел те лекарства, что сделали возможным это выздоровление. На фоне залитой солнцем чертежной доски (которая и сама по себе являла символ творческой продуктивности) художник изобразил экземпляр своей новой библии – Медицинского ежегодника («Manuelle annuaire de la santé»), популярного справочника по гигиене, оказанию первой помощи и домашнему лечению. Рядом с пухлой книгой карманного формата художник поместил тарелку с проросшими луковицами: лук, а также чеснок, гвоздику, корицу и мускатный орех автор «Ежегодника» Франсуа Венсан Распай рекомендовал в качестве целительных приправ. Чтобы представить на полотне любимое лекарство Распая – камфару, которую тот считал панацеей от всех напастей (от туберкулеза до мастурбации), Винсент изобразил горящую свечу, вероятно ароматизированную камфарой (на это намекает ее очевидная бесполезность здесь в качестве источника света), и чайничек с камфарным маслом. (Повязка на ухо, которую Ван Гогу меняли в больнице каждый день, также была, по-видимому, пропитана камфарой согласно рекомендации Распая, уверенного в антисептических свойствах этого масла. Вполне возможно, что доктор Рей, чья диссертация была посвящена антисептической обработке мочевыводящих путей, был приверженцем идей Распая и познакомил с ними Винсента.) В завершение этой описи новой, здоровой жизни Винсент добавил к композиции трубку и кисет с табаком в качестве обещания сохранять спокойствие и письмо от Тео – символ спасительной связи с прошлым. У края холста пустая винная бутылка – намек на умеренность в будущем.
Желание примириться с Гогеном также нашло отражение в работах этого периода. В день возвращения из больницы Ван Гог положил начало серии натюрмортов с парными изображениями рыб и крабов: как и перед приездом Гогена, Винсент вновь был одержим мечтой о компаньоне и творческом партнерстве.
Польщенный похвалой в письме Гогена, Ван Гог затеял новую серию картин с подсолнухами, для начала выполнив точные повторения двух полотен, висевших в «комнате Гогена». «Ты знаешь, что Гогену они нравились невероятно», – хвастливо писал Винсент брату. «Гоген… просто обожает мои „Подсолнухи“». Созданный Гогеном ироничный портрет, где он изобразил друга в образе художника, пишущего подсолнухи, казался Винсенту, который стал считать эти цветы своим фирменным знаком, лестным. «Писать подсолнухи – это мое». «Это такая живопись, впечатление от которой меняется при внимательном рассмотрении: чем дольше вы смотрите на нее, тем красочнее и ярче она становится». Сменив тему, но не палитру, примерно в то же время Винсент написал натюрморт с лимонами и апельсинами. Напряженно-желтый натюрморт казался самому художнику «довольно шикарным» – подобными кодовыми словами Винсент описывал картины, которые, как он знал, одобрил бы Гоген.
В погоне за благосклонностью Гогена Винсент вернулся к работе над «Колыбельной», которая по-прежнему стояла незавершенной на мольберте. Теперь Винсент решил завершить свою вдохновленную Лоти икону материнства – самый памятный из сувениров проведенных вместе дней. Он мечтал поместить ее между двумя картинами с подсолнухами, в этом подобии молитвенного триптиха соединив собственное представление о «Юге Домье» с «шикарными» букетами цвета в духе Гогена. В риторическом запале, сдобренном миссионерским духом прошлого («С нами свет, озаряющий нашу стезю, светильник нашим шагам»), он воображал, что этот союз образов искупит не только неудавшееся совместное предприятие с Гогеном, но и все страдания и жертвы, связанные с его путешествием на юг. «Мы изо всех сил старались угнаться за импрессионистами, – писал Винсент брату, излагая планы по созданию целой серии „Колыбельных“ и „Подсолнухов“ (в общей сложности то ли семи, то ли девяти картин), – а теперь я пытаюсь завершить полотна, которые, без сомнения, обеспечат мне то скромное место в их ряду, на которое я претендую».
Для больничных врачей Винсент написал два автопортрета: на обоих он изобразил себя с аккуратно забинтованным левым ухом, в темно-зеленом пальто и новой меховой шапке, явно желая уверить Рея и остальных, что пациент прилежно следует рекомендациям (их и Распая) почаще гулять и дышать свежим воздухом. На обоих портретах взгляд Винсента сосредоточен и спокоен. На одном художник безмятежно курит трубку, на другом он, словно принося клятву усердно трудиться, стоит рядом с мольбертом, а на стене за его спиной – японская гравюра, утверждающая художественную состоятельность и верность идеям авангарда, которые должны были обнадеживать провинциальных медиков – ценителей современного искусства.
На автопортрете, выполненном, вероятно, для Тео, Винсент изобразил себя совершенно иначе (в письмах брату он никогда не упоминал портрет с перевязанным ухом). Портрет для брата был выполнен в том же небольшом формате и в солнечной палитре, что и многочисленные автопортреты, написанные Винсентом в Париже. На нем был изображен человек, мало напоминавший недавнего пациента больницы, – здоровый, моложавый (чисто выбритый в госпитале); бинты и раны, продемонстрированные докторам, здесь совершенно не видны. В письмах художник приправлял описания недавних событий легким юмором: «Что касается меня, то я не вижу смысла покидать этот уголок земли и ехать в тропики… лично я чувствую себя слишком старым и (особенно если я приделаю себе ухо из папье-маше) слишком хлипким, чтобы ехать туда».
Портрет доктора Феликса Рея. Холст, масло. Январь 1889. 63 × 53 см
Автопортрет с перевязанным ухом. Холст, масло. Арль, январь 1889. 60 × 49 см
В письме Йоханне Бонгер Тео шутливо сравнивал себя с «устрицей в раковине» и предлагал новоиспеченной невесте помочь ему выбраться на свободу. Из поездки в Голландию он вернулся преисполненным ожиданий. Неделя, проведенная с Йоханной, только усилила страстную влюбленность, которая накануне Рождества перевернула все его размеренное существование. «Ты не представляешь, насколько изменила мою жизнь», – писал Тео невесте сразу после возвращения в Париж. По словам Йоханны, на родине влюбленные провели «чудесную неделю», встречаясь с семьями и друзьями, но главное – лучше узнавая друг друга. Они беседовали о Гёте и Шекспире, Гейне, Золя и Дега. Йоханна играла Тео Бетховена, он водил ее в галереи. Они превозносили достоинства друг друга. «Ты приносишь в мою жизнь солнце», – уверял Тео. «Неужели я и вправду твое солнце?» – зардевшись, отвечала Йоханна.
Этот свет, привезенный из Голландии, изменил «мрачный мир» Парижа, ночь обратилась в день. Тео открыл для себя новые светские радости: от задушевных ужинов с братом Йоханны Андрисом до роскошных вечеринок в блестящем обществе. (Йоханна игриво журила жениха за «шатание без дела».) У себя дома Тео наслаждался компанией голландского художника Мейера де Хана – он поселился вместо Винсента в квартире на улице Лепик и каждый вечер выслушивал любовные излияния Тео. Но и одиночество больше не пугало счастливого жениха. «Если я порой ловлю себя на том, что насвистываю или напеваю какую-то мелодию, это все твоя вина», – писал он Йоханне.
Поздним вечером, днем, во время перерывов на работе Тео всегда находил время для писем – нежных, полных заверений в вечной любви, так похожих на письма Винсента. «Мне бы хотелось положить голову тебе на колени и купаться в твоей любви», – писал невесте Тео. Несмотря на плотный график и подготовку к очередной февральской выставке Моне, не проходило и дня, чтобы Тео не написал одно, а то и два письма. Он посылал любимой книги (сочинения покровителя влюбленных Жюля Мишле), свои фотокарточки и даже нарисованный де Ханом портрет. Тео жалел, что не стал художником: «Я могу так ясно представить тебя, что мог бы написать твой портрет, если бы знал как». Он жаждал отдать Йоханне «лучшую и самую потаенную часть себя» и вторил Йоханне, признававшейся жениху: «Нити, связывающие меня со старой жизнью, мягко и незаметно ослабевают, и я большей частью живу в будущем».
В светлом будущем не было места для непутевого брата. За три недели, которые минули с момента его возвращения из Голландии, Тео написал пятнадцать писем Йоханне – пухлые пачки страниц, заполненных будничными подробностями, сокровенными вопросами и уверениями в любви. Винсенту за это время он написал всего три письма – все они были лишь сопроводительными записками к денежным переводам. Никаких фотографий он в эти письма не вкладывал. В то время как Винсент отвечал незамедлительно (иногда отправляя брату в ответ не одно, а два письма за день) и пространно (одно из его посланий растянулось на двенадцать страниц), записки Тео приходили с опозданиями, и речь в них шла в основном о деньгах. На жалобы об отсутствии денег после выписки из больницы (младший брат пропустил первый январский перевод) Тео потребовал, чтобы Винсент подготовил бюджет на год, предупредив брата, что супружеская жизнь потребует новых расходов.
В потоках слов, что лились в письмах из Парижа в Амстердам, имя Винсента упоминалось редко. Йоханна даже была вынуждена поинтересоваться: «Ты ничего не пишешь мне о [нем]… что-то случилось?» Более чем неделю спустя Тео ответил невесте путаной притчей, в которой сравнивал «людей, страстно желающих чего-то», с подсолнухами: «Невозможно запретить им всегда поворачиваться лицом к солнцу… из-за этого они увядают быстрее!» Винсент, намекал Тео, «безусловно, один из тех людей, которые стремятся к большему и совершают более других». Зная любовь Йоханны к литературе, Тео упомянул безумца Дон Кихота, который, подобно брату, обладал «исключительно добрым сердцем». А затем, быстро сменив тему, перешел к свадебным приготовлениям и любовным излияниям.
Опьяненный мечтами о грядущей жизни, младший Ван Гог пропустил признаки новой беды в Арле. Отметив в письмах невесте, что послания брата становятся все более возбужденными и нервными, Тео бодро посоветовал Винсенту отказаться от грандиозных планов. Соединяя в своем характере набожный стоицизм отца и осторожный фатализм матери, он советовал Винсенту «избавиться от любых иллюзий в отношении жизни» и «принять реальность, какой бы роковой она ни была». Рассказы брата о непрекращающихся галлюцинациях, кошмарах и страхе рецидива казались ему скорее «признаками улучшения, нежели симптомами болезни». Эти проявления – лишь свидетельства «осознания своего недуга», объяснял Тео невесте. Отчаянно пытаясь защитить от любых угроз предстоящую свадьбу, доброе имя семьи и свой последний шанс заполучить счастье, Тео продолжал настаивать, что Винсент страдает лишь от «недомогания», вызванного переутомлением от работы и пренебрежительным отношением к собственному здоровью.
Мейер де Хан. Тео Ван Гог. Уголь, бумага. 1888. 20,9 × 13,9 см
У Тео был повод для подобного защитного фатализма. Недуг Винсента омрачал радужные перспективы будущей семейной жизни Тео, которая рано или поздно должна была привести к появлению детей, – безумие тогда часто рассматривали как наследственную болезнь. Но были у Тео и собственные тайны. Он еще не рассказал Йоханне о своей борьбе с сифилисом, который был не менее серьезной угрозой картине безмятежного супружества. (В те времена было принято считать, что сифилис может передаваться не только от партнера к партнеру, но и младенцам в утробе.) Узнав, что Винсент предложил Феликсу Рею отвезти картину доктору Риве, у которого лечился Тео (желая таким образом помочь молодому человеку завести знакомства в Париже), младший брат обрушился на старшего с яростными упреками: он явно опасался, что при встрече два медика могут поделиться друг с другом нежелательными подробностями диагнозов своих пациентов. «Но ведь в своей записке мсье Рею ты сам упомянул, что мог бы помочь ему завести связи в Париже, я был убежден, что ты имеешь в виду Риве, – оправдывался Винсент. – Поэтому мне и в голову не приходило, что, предлагая мсье Рею при встрече передать от меня мсье Риве картину на память, я могу как-либо скомпрометировать тебя».
Но скоро Тео отвлекли куда более жизнерадостные хлопоты: поиск жилья, подходящего молодой семейной паре. «Все свободное время я провожу, просматривая разнообразные отвратительные квартиры в самых невозможных домах с бесконечными лестницами», – писал он сестрам в конце января (полученное от Рея тревожное письмо осталось без ответа, а Винсенту становилось все хуже). Посмотрев более ста потенциальных квартир, в начале февраля Тео радостно сообщил Йоханне, что наконец нашел «уютное гнездышко», расположенное «достаточно близко от галереи, чтобы можно было ходить домой обедать», с «прелестной катальпой под окном, которая будет хороша в цвету».
Три дня спустя в дом номер 2 на площади Ламартин вошли жандармы. Винсенту пришлось покинуть милый сердцу Желтый дом – его привели в городскую больницу и там привязали к койке в палате-изоляторе. Женщина, которая помогала художнику по дому, помчалась с ужасной новостью к пастору Салю. Саль немедленно отправился в больницу и обнаружил Винсента забившимся в угол под одеялом. Ван Гог задыхался от слез и отвергал любые предложения помощи. «Я только что видел Вашего брата, – в тот же день писал Тео сердобольный пастор, – его состояние произвело на меня самое тягостное впечатление».
С момента, когда Винсент покинул больницу, а было это месяц назад, события вновь стали выходить из-под контроля. Требование составить бюджет на будущий год вызвало у Винсента пароксизм вины. И так уже расстроенный стоимостью медицинских услуг (за каждый бинт и окровавленную простыню ему выставили отдельный счет), Ван Гог вернулся домой, где его ждало извещение от хозяев дома о выселении за неуплату в январе. Вероятно, Тео всего лишь хотел привести в порядок свои финансы, рассчитав, сколько ему потребуется на новое жилье и семейные расходы, но Винсент расценил просьбу брата отчитаться в расходах как пожизненный приговор. «Что делать? – беспомощно стенал он. – Мои картины ни на что не годятся, они обошлись мне чрезвычайно дорогой ценой, с этим не поспоришь, порой даже ценой крови и рассудка. Я не хочу заострять на этом твоего внимания, да и что ты хочешь от меня услышать?»
Движимый защитным рефлексом, Винсент не только отказался представить Тео план расходов («Ты можешь составить его сам, я сейчас не в состоянии заниматься этим»), но, как не раз уже случалось в прошлом, принялся уверять брата в том, как экономно расходует его деньги, требовать увеличения своего пособия и объяснять, почему его картины пока не продаются (но скоро это случится). «Я снова взялся на работу с железной решимостью», – писал он, заявляя, что придет день и его «Подсолнухи» будут стоить столько же, сколько работы Монтичелли. «Дай мне поработать в полную силу… Если за это время я не сойду с ума, то в один прекрасный день пришлю тебе все, что обещал с самого начала». «Или же сразу заприте меня в дурдом – я не буду сопротивляться».
Январь не менее жестко обошелся и с мечтами о воссоединении с Гогеном. Неизвестно, знал Винсент или нет о предпринятых Гогеном сразу после отъезда из Арля попытках использовать декабрьские события в целях саморекламы. Тем не менее он никогда до конца не верил в чистоту намерений приятеля и к середине января уже наверняка был в курсе того, что Поль проигнорировал призыв «воздержаться говорить дурно о нашем бедном желтом домишке». Особенно Винсента беспокоило общение Гогена с Тео: после арльской катастрофы последний, как и прежде, присылал художнику деньги и с энтузиазмом поддерживал его работу.
Поначалу Винсент одобрял деятельность брата в надежде вновь завоевать благосклонность Гогена и заставить его молчать о случившемся, но, когда Тео намекнул, что Поль обвиняет обоих Ван Гогов в том, что они его эксплуатируют, и потребовал исключить беспокойного старшего брата из бизнеса, Винсент больше не мог сдерживать обиду. «Несколько раз я был свидетелем того, как он совершает поступки, которых не позволил бы себе ни ты, ни я, – у нас с тобой совесть устроена иначе». Вину за все случившееся Винсент взвалил на компаньона: Гоген спровоцировал рождественскую катастрофу, Гоген намеренно препятствовал осуществлению планов Винсента насчет Желтого дома; он предал не только щедрость Тео, но и дело импрессионизма. Винсент подверг язвительным насмешкам репутацию Гогена как физически сильного и храброго человека, обвиняя его в фиглярстве и трусости. Иронически называя фехтовальное снаряжение коллеги «игрушками», Винсент уничижительно отзывался о воинственности этого «маленького Бонапарта импрессионизма» – «Маленького капрала», всегда «бросающего свои армии в беде». Винсент требовал, чтобы Гоген вернул хотя бы одно из украденных им из Желтого дома полотен с подсолнухами, и призывал брата разорвать отношения с неблагодарным, коварным «дезертиром», и намекал, что в декабре путь из Желтого дома в палату для умалишенных проделал не тот художник. «Я остался один на борту моего маленького Желтого дома, – возможно, это мой долг не покидать его, что бы ни случилось», – писал Винсент другу, явно подразумевая, что сам Гоген продемонстрировал несостоятельность притязаний на славу бравого морского волка.
Гоген был лишь первым из тех, кто отверг иллюзию выздоровления Винсента. На исходе января, временно оставив семью в Арле, почтальон Жозеф Рулен переехал в Марсель («ради ничтожной прибавки к жалованью», с сожалением отметил Винсент). Под конец месяца Рулен ненадолго вернулся, ослепительный в своей новой форме, и навестил Желтый дом, чтобы побеседовать о делах большого города. Но вскоре его супруга Августина Рулен, позировавшая для «Колыбельной», забрала детей и уехала в деревню к матери – впоследствии она признавалась, что «боялась находиться рядом с Винсентом». Лишившись тех, кто был его арльской «семьей», Винсент снова зачастил в бордель на улице Бу д’Арль – тот самый, где накануне Рождества оставил подарок в виде куска собственной плоти. «Вчера я видел ту девицу, к которой отправился, когда на меня накатило», – сообщал он брату в начале февраля. Но судя по тому, что, описывая эту встречу, Винсент то и дело ссылался на отзывы неких «людей», в действительности проститутка Рашель отказалась увидеться с ним.
Практически в то же самое время пришло письмо Тео – в очередной неудачной попытке привести в порядок финансовые дела тот отреагировал на требование Винсента прислать еще денег, невозмутимо предложив брату заглянуть в будущее. Тео в мрачных красках описал течение собственной болезни, которая, по-видимому, в очередной раз дала рецидив (как это происходило каждую зиму). Он подтвердил опасения Винсента и сообщил, что слабое здоровье, скорее всего, никогда больше не позволит ему приехать в Арль. Перспектива собственного угасания, дела, связанные с устройством будущей семейной жизни, и непрекращающиеся проблемы с Винсентом привели Тео к невеселым выводам. Спокойствие и ясность, с которыми он обрисовал брату картину будущего в случае его, Тео, смерти, до основания потрясли выдуманный мир Винсента. Тео заверил Винсента, что его завещание, в отличие от завещания дяди Сента, гарантирует старшему брату материальную поддержку, и даже пообещал ему долю в своем деле, точно так же как Винсент всегда сулил ему долю в доходах от своего художественного предприятия.
Откровенные рассуждения Тео явно имели целью приободрить Винсента и продемонстрировать братскую солидарность накануне предстоящей свадьбы. Однако эффект они произвели прямо противоположный. Предательство Гогена, переезд Рулена, бегство его жены, отповедь Рашели, а также последовавшие почти сразу за всем этим разговоры Тео о долгах и смерти стали для Винсента страшным ударом. «Но почему именно сейчас ты задумался о том, что можешь умереть?» – в ужасе писал он брату. В длинном письме Винсент отчаянно пытался утешить Тео, отвергал его мрачные рассуждения («В конце концов все будет хорошо, поверь мне») и даже отказывался от своих требований. Все разговоры о болезни и смерти, уверял он младшего брата, – всего лишь свидетельство помрачения рассудка, подобного тому, которым Винсент страдал и сам. «Даже в те моменты, когда я впадаю в исступление и все, что так мило моему сердцу, приходит в смятение, я осознаю нереальность происходящего и не строю из себя лжепророка».
Перед лицом опасности оказаться покинутым – вследствие ли смерти брата или его женитьбы – Винсент и сам не мог избежать размышлений о смерти и ее извечной спутнице – религии. «Болезнь или смерть меня не пугают», – уверял он, но на самом деле это означало, что художник вновь противостоит надвигающемуся урагану безумия. «К счастью для нас, честолюбие несовместимо с избранными нами профессиями». В первую неделю февраля ночные кошмары снова вторглись в реальность. Его посещали видения, художник, бормоча под нос какую-то абракадабру, бесцельно блуждал по улицам и увязывался за прохожими, преследуя их до дома. «Иногда меня просто распирает от восторга, или безумия, или пророческих предчувствий», – признавался он Тео. Винсент перестал регулярно питаться и много пил, события бесследно пропадали из его памяти.
Как и прежде, Винсент уверял брата, что жители Арля относятся к нему доброжелательно. «Каждый здесь страдает либо лихорадкой, либо галлюцинациями, либо помешательством, – писал он брату, маскируя юмором признания, – все мы дружны, как члены одной семьи». Но в реальности после декабрьских событий соседи Винсента лишь следили за ним или с любопытством зевак, или с настороженной бдительностью соглядатаев. Отношения с жителями Арля становились все более враждебными, в то же время Винсент подозревал, что Гоген распространяет о нем унизительные слухи и, что самое неприятное, доводит их до сведения Тео. Все вместе это породило в сознании художника фантазию, будто кто-то вознамерился его отравить. Женщина, помогавшая художнику по хозяйству, в ужасе рассказывала пастору Салю: «Он думает, что его травят, и всюду видит одних только отравителей и отравленных».
Измученный неудачами, одиночеством и паранойей, как потерпевший кораблекрушение моряк из романа Лоти, Винсент цеплялся за привычные образы. Одним из них стала фаянсовая Богоматерь, которую он называл «Колыбельная». Ван Гог писал ее снова и снова, тщательно воспроизводя каждую деталь: фарфоровые волосы, застывший взгляд. Работая «исступленно… с утра до ночи», он вновь и вновь воспроизводил узоры цветастых обоев за спиной женщины – одновременно гимн югу, знаменитому подобными обоями, и прославление клуазонистских заветов покинувшего его Милого друга. После каждой новой бури или неудачи, реальной или воображаемой, Винсент вновь возвращался к этому утешительному образу.
Когда в письмах брата появились рассуждения о браке и будущей семье, Винсент мыслями вернулся в собственное детство. Вообразив себя поющим «колыбельную в цвете» младшему брату в мансардной комнате пасторского дома в Зюндерте, с новыми силами Винсент принялся за рождественскую «Колыбельную». Когда Тео потребовал от него финансового отчета о южной кампании, бесконечные провансальские обои на картинах Винсента, прежде увековеченные Монтичелли, показались ему очередным доказательством того, что «действительно, в самом деле, мы идем по стопам Монтичелли», и поводом начать еще одну «Колыбельную». В «Фоли-Арлезьен», где прежде он бывал с Гогеном, Винсент увидел в представлении пасторальную сцену в духе офортов Рембрандта: старая крестьянка «голосом ангела» пела песню ребенку. Умиленный, художник отправился домой и немедленно начал работу над очередной «Колыбельной». Во время краткого визита Руленов – в конце января почтальон зашел в мастерскую, чтобы попрощаться, – Винсент предложил семейству выбрать одну из написанных им «Колыбельных», а затем сразу принялся писать копию выбранной картины, как будто не мог расстаться даже с одним из практически идентичных вариантов.
7 февраля фаянсовые Богоматери Винсента из своего потустороннего красочного цветочного мира безмятежно наблюдали, как полицейские вошли в Желтый дом и увели их создателя. (По требованию соседей, беспокоившихся за свою безопасность, жандармы давно следили за домом.) Более недели Рей и другие доктора безуспешно пытались разгадать тайну болезни художника, и все это время «Колыбельная» не покидала его мыслей. Поначалу Винсент никого не узнавал и за несколько дней не произнес ни слова. Когда же он наконец попытался заговорить, то смог лишь пролепетать что-то неразборчивое. Винсент получил письмо от матери. Описывая снежную бурю, за которой последовала быстрая оттепель, Анна желала старшему сыну, чтобы «Повелитель природы» сотворил похожее чудо и в его жизни. Когда состояние Винсента улучшилось настолько, что он смог выходить из больницы, художник вернулся в Желтый дом и начал работу еще над одной, четвертой версией этого воплощения материнства – его Прекрасной Дамы Юга, восседающей на фоне усыпанного цветами бумажного сада Параду.
Почти одновременно с этими событиями, в шестистах с лишним километрах к северу, Тео тоже размышлял об обоях. «Прилагаю несколько образцов из предложенных нам на выбор обоев, хотя лучше бы тебе увидеть их все, чтобы решить, подойдут ли», – писал он Йоханне в разгар ремонта в новой квартире. Всего за несколько дней до этого он послал невесте образцы индийских тканей, из которых, по его мнению, могли бы получиться «божественные портьеры» для столовой: «Те, кому нравятся плюш и атлас, посчитали бы их вульгарными, но для человека с чувством цвета они восхитительны».
Целый месяц Тео игнорировал тревожные сигналы, явно свидетельствовавшие об ухудшении состояния брата, и легкомысленно поощрял его бредовые идеи, а потому полученная из Арля шокирующая новость оказалась для младшего Ван Гога полной неожиданностью. Тот факт, что Винсент был схвачен полицейскими и насильно помещен в больницу, ужаснул Тео. В написанном в тот же день письме Йоханне Тео опустил эту деталь из отчета Саля. «Вот бедняга, как же тяжко ему живется… До чего же все это печально, не правда ли, дорогая? Знаю, ты будешь не меньше обеспокоена случившимся, и это служит мне утешением». Тео сообщил невесте: Саль просит его принять решение, в какую лечебницу поместить Винсента – в парижскую или в ту, что в Провансе. Младший брат горячо защищал старшего, который в его описании превратился в отвергнутого обществом байронического героя:
Этот ум так долго был занят проблемами, которые сделало неразрешимыми само современное общество и с которыми он тем не менее боролся с невероятной энергией и всеми силами своего доброго сердца… Его размышления о том, что есть гуманность и как до́лжно относиться к миру, просто поразительны, и следует отказаться от всех привычных представлений, чтобы понять их.
Чуть ниже в том же письме Тео уже восторженно писал об искусстве, особенно о Моне (выставка работ которого как раз открылась тогда в entresol), а затем вдруг углубился в странные рассуждения о смерти. Поводом для них стала скульптура Родена, также представленная на той выставке: голова Иоанна Крестителя на подносе. В чертах лица святого Тео увидел поразительное сходство с Винсентом: «Изборожденный морщинами нахмуренный лоб выдает в нем мыслителя и аскета». Так же как Винсент когда-то узнал себя на портрете Брюйя, роденовский образ смерти напомнил Тео одновременно и его брата, и его самого. «Смерть не оставила на этом лице ни следа мук, ни ореола вечного покоя. Оно хранит отпечаток безмятежности и одновременно деятельной заботы о будущем».
Всю следующую неделю, пока Винсент, пребывая в полном беспамятстве, сражался с силами тьмы в арльском госпитале, главным предметом, занимавшим мысли Тео, было обустройство нового жилья («Мебель для спальни, а именно кровать и зеркальный шкаф – из розового дерева, то есть темно-красные. И то и другое покрыто лаком, чего я небольшой поклонник, и, поскольку в любом случае мебель нужно подновить, я собираюсь попросить сделать ее матовой»). И хотя он послал телеграмму доктору Рею с просьбой держать его в курсе происходящего, но призыв Саля срочно перевести Винсента в Париж остался без ответа. «Ваш брат нуждается в постоянном присмотре и особом внимании, которое он может получить только в психиатрической лечебнице или в кругу семьи, – писал пастор неделей ранее. – Дайте знать, хотите ли вы, чтобы он находился поближе к вам». Саль даже договорился с женщиной, помогавшей художнику с домашними делами и с сочувствием относившейся к приключившемуся с ним горю, чтобы та сопровождала Винсента в дальней дороге. «В любом случае решать надо быстро, – настаивал он, – мы не будем ничего предпринимать, пока Вы с нами не свяжетесь».
Но Тео не пришлось ничего решать. Телеграмма Рея принесла добрые вести: «Винсенту много лучше, до выздоровления мы будем наблюдать его сами, пока не беспокойтесь». Несколько дней спустя написал и сам Винсент. Он сообщал брату, что, хотя ночевать ему по-прежнему приходится в госпитале, днем его отпускают в Желтый дом, и в очередной раз объяснял свою болезнь обострением «местной горячки». «Тебе не следует чересчур беспокоить себя мыслями обо мне. Мы мало что можем сделать, чтобы изменить свою судьбу». Вместе с образцами обоев для столовой Тео переслал обнадеживающее послание Винсента Йоханне, отметив, что брат «находится на верном пути».
Глава 38 Подлинный юг
Через пять дней полицейские вновь пришли за Винсентом. Он был слишком пьян, чтобы сопротивляться. На этот раз жандармы закрыли все ставни, заперли на замок и опечатали дверь, словно подразумевая, что жилец сюда больше не вернется.
Винсент, которого уже некоторое время мучили подозрения о заговоре соседей с целью отравить его, оказался почти прав. За исключением разве того, что горожане сумели отравить ему жизнь, не прибегая к яду или сглазу, но тайно обратившись к городским властям. «Гражданин Голландии по имени Вод (Винсент), – писали они, коверкая имя художника, – уже несколько раз на протяжении некоторого времени доказал, что не находится в здравом уме. Он регулярно злоупотребляет алкоголем, из-за чего пребывает в состоянии такого возбуждения, что не отдает себе ни малейшего отчета в том, что делает и что говорит». «Возбуждение» и «неуравновешенность» Винсента, по словам жителей площади Ламартин, заставляли их существовать в постоянном страхе за жен и детей. «Во имя сохранения общественного порядка» они требовали, чтобы сосед-художник был «как можно скорее возвращен в семью» либо незамедлительно определен в психиатрическую лечебницу, «дабы предупредить разнообразные беды, которые определенно случатся, если не предпринять решительных мер».
Заявление подписали тридцать человек (сам Винсент ошибочно считал, что «подписей было более восьмидесяти»). Недовольство горожан соседством с эксцентричным голландцем, возникшее практически одновременно с прибытием Винсента в Арль, в этом единодушном протесте достигло своего апогея. Еще до рождественских событий дети жестоко дразнили «ненормального художника», признавался впоследствии один из повзрослевших участников этой травли. После декабрьских безобразий его стали сторониться и взрослые. Когда Винсент шел по улице, горожане многозначительно шептали друг другу: «Fada!» – так на южном диалекте называли умалишенных. Проститутки в борделе прозвали его fou roux – «Рыжий Псих». Походка Винсента, его привычка часто моргать, тирады на непонятном голландском и неловкие попытки изъясняться на местном диалекте – все это начинало выглядеть угрожающе.
В арльском обществе, где многие, как и прежде, верили в одержимость дьяволом, насмешки быстро переросли в подозрения. Вторая госпитализация в феврале только усугубила ситуацию. Теперь мальчишки кидались в Винсента не объедками, а камнями. Подливало масла в огонь и пьяное презрение Ван Гога к своим недоброжелателям: их страхи он называл «абсурдными», а их самих – суеверными провинциалами. Убежденный в необходимости дать жестокий отпор отсталым предрассудкам, Винсент отвечал обидчикам их же оружием. Самое страшное они с ним уже сделали, горько сетовал Винсент: «Что может быть хуже одиночки для буйнопомешанных – места, где я и так побывал уже дважды?» Регулярные ссоры с хозяином дома (ему принадлежали и другие дома в округе) могли подтолкнуть соседей к тому, чтобы обратиться в полицию. К концу февраля Винсенту приходилось посылать по делам свою домработницу, сам он выходить на улицу уже не решался.
Лишь только петиция была направлена властям, месяцами копившиеся слухи и личные претензии стали достоянием общественности. После происшедшего год назад инцидента с владельцем ресторана Каррелем начальник местной полиции наверняка отметил Винсента как нарушителя общественного порядка; теперь же он послал жандармов, чтобы те собрали показания соседей в поддержку выдвинутого в петиции обвинения (говоря официальным языком изданного мэром распоряжения: «С целью установить степень сумасшествия Ван Гоха» – в документе фамилия возмутителя спокойствия вновь была исковеркана). Со слов свидетелей (были указаны только их возраст, пол и профессия) жандармы заносили в протокол безумную смесь фактов, сплетен и подозрений. Соседи сообщали, будто Винсент преследовал их детей на улице с намерением «причинить им вред», что он слишком много пил и что речь его была бессмысленной.
Одна женщина, портниха сорока двух лет от роду, жаловалась, что художник «схватил ее за талию и поднял в воздух». Остальные в более общих выражениях сообщали, что регулярно наблюдали, как Винсент «постоянно пытался потрогать соседских женщин» и «позволял себе поглаживать их». По словам другого свидетеля, Ван Гог «делал неприличные замечания в присутствии» женщин. Зеленщик Франсуа Кревулен описывал, как Висент, приходя к нему в лавку, располагавшуюся в том же Желтом доме, «оскорблял покупателей и трогал женщин». Сразу несколько свидетелей показали, что Ван Гог имел привычку увязываться за женщинами на улице и преследовать их до самых дверей их домов – и даже заходить внутрь, – так что жительницы города «не чувствовали себя в безопасности». Большинство свидетелей были убеждены в сумасшествии Винсента, назвали его «тронутым» и «ненормальным», уверяли, что он, несомненно, представляет опасность для окружающих, и требовали поместить его в специальную лечебницу или изолировать любым другим способом.
Оказавшись вновь заточенным в знакомой палате арльского Hôtel Dieu, в письме к Тео Винсент с негодованием клеймил своих обидчиков: «Можешь вообразить, каким сокрушительным ударом было для меня узнать, что меня окружает такое множество трусливых людей, способных объединиться против одного, да еще больного, человека». Не стесняясь в выражениях, он называл горожан «идиотами, которые во все суются», «злобными бездельниками», «сборищем подлецов и трусов», только и мечтавших отравить ему жизнь. Судя по всему, Винсент надеялся, что дело будет заслушано в присутствии мэра или кого-то из чиновников («Мне есть что сказать в ответ на все это») и тогда он бы мог изложить все доводы, которые крутились у него в голове, – накопившиеся за целую жизнь доводы против предрассудков и бесконечных заговоров. Винсент был убежден: соседи раздувают из мухи слона – и высмеивал тех, кто полагал, что он представляет опасность для кого-либо, кроме себя самого.
Я решительно сказал в ответ, что не возражаю пойти и броситься в воду, например, если так смогу раз и навсегда осчастливить этих добродетельных типов, что, хотя я поранил самого себя, уж точно не причинил никакого вреда никому из этих людей.
Относительно же странного поведения, подробно описанного в петиции, Винсент утверждал, что сами жалобщики его и спровоцировали. «Я сохранил бы больше спокойствия, если бы полиция защитила мою свободу и не позволяла детям и даже взрослым собираться вокруг моего жилья и залезать ко мне в окна, как они это делали (будто я какое-то диковинное животное)», – оправдывался он. Любой на его месте взял бы револьвер и, не сдержавшись, «пристрелил нескольких болванов», уверял Винсент. Желая отплатить своим мучителям той же монетой, Винсент вздумал требовать компенсации за причиненные ему неудобства. «Если эти ребята снова вздумают жаловаться на меня, я отвечу им тем же, и тогда им придется по доброй воле возместить мне причиненный ущерб, а именно – вернуть мне то, чего я лишился из-за их невежества».
Претендуя на звание мученика, Винсент сравнивал себя с героическими личностями, вроде Виктора Гюго, жертвами клеветы и злобного недоброжелательства, обреченными страдать в тюрьме или, что еще хуже, служить «вечным примером» будущим поколениям. Что бы он ни делал, он делал это во имя нового искусства, которое называл «первой и главной причиной» своего душевного расстройства. И если оно приносило ему боль или унижение от рук дураков и трусов, то так тому и быть. «Художник – это человек, занятый работой, и не дело позволять первому встречному добивать его», – гордо заявлял он. И все же Винсент был убежден, что «весь этот шум пойдет на пользу „импрессионизму“».
После того как врачи тоже отказались встать на сторону художника, Винсент еще острее ощутил себя всеми преданным несчастным мучеником. Изначально он охотно согласился с пастором Салем, что «судьями в подобном деле должны быть врачи, а не комиссар полиции». Но после нескольких неожиданных и острых рецидивов его болезни медики предпочли впредь придерживаться более осторожной позиции. Они никак не могли определиться с диагнозом – то предполагали, что у больного рак, то сходились на эпилепсии – и не осмеливались предсказать, когда ожидать, и ожидать ли вообще, новых приступов. Один из них, доктор Делон, уже предоставил в полицию отчет, в котором подтверждал «психическое расстройство» Ван Гога и поддерживал прошение о выдворении больного из города. Даже Рей, считавший, по словам Саля, «проявлением жестокости регулярное помещение в карцер человека, который никому не причинил вреда», не стал возражать против официального заключения, согласно которому Винсент представлял потенциальную «угрозу общественному порядку». В любом случае, что мог сделать молодой интерн против исполненного решимости комиссара полиции, разъяренного домовладельца, малодушного мэра и напуганных горожан?
Сколько Винсент ни возмущался, весь последующий месяц – с 25 февраля по 23 марта – ему пришлось провести в городской больнице. Почти все это время он просидел «под замком», один, под наблюдением. Ван Гог навредил сам себе: чем активнее он бунтовал против несправедливого заточения, тем сильнее окружающие верили, что он действительно буйнопомешанный. На собственном горьком опыте Винсент убедился, что изоляция – не худшее из возможных наказаний. Его тюремщики забрали у него не только фляжку с выпивкой, но и трубку с табаком. Ему было запрещено читать и выходить на прогулки. Саль принес из Желтого дома немного красок и кисти, но, как писал пастор, это привело Винсента в «дикое состояние», и художественные принадлежности быстро забрали. «Мне не хватает работы», – жаловался Винсент. «Работа развлекает меня или, вернее, не дает распускаться». Несколько недель он никому не писал и ни от кого не получал писем. Кроме Саля, который изредка приходил навестить его, Винсент ни с кем не общался. За исключением докторов, которые, по его словам, «налетели» на своего пациента, точно «осы на плод». При этом у него не было ни малейшей возможности уединиться – наблюдение не прекращалось ни днем ни ночью.
Унижение и несправедливость стали причиной «неописуемых моральных страданий». Каждый новый приступ заставлял Винсента заново переживать шок и отвращение к своему положению. Обуреваемый «глубочайшим раскаянием», испытывая «отвращение к жизни», в ожидании нового приступа Винсент погружался в долгое мрачное молчание. И каждый раз все повторялось сначала: он опять лежал, раздетый донага, привязанный к больничной койке, и смотрел в темноту, обхватив голову руками, снова и снова переживал свою историю, вспоминал книги и людей, которых любил, воображал, какие картины мог бы написать, и составлял мысленный перечень ошибок и неудач, приведших его в столь мрачное место. «Сколько страданий, и все это, так сказать, на пустом месте. Что скрывать, я предпочел бы умереть, чем быть причиной стольких неприятностей для других и самого себя».
За месяц до свадьбы, назначенной на 18 апреля, жизнь Тео била ключом. Выставка Моне в мансарде имела огромный успех, особенно после того, как критик Октав Мирбо разразился «восторженными излияниями» в газете «Фигаро». «Я был в совершеннейшем изумлении, – признавался Тео Йоханне. – Из-за этой выставки мы просто сбились с ног». В редкие свободные дни Тео навещал брата Йоханны Андриса и его супругу в фешенебельном столичном пригороде Пасси, где будущие родственники совершали приятные прогулки по зеленым лесам. В городе младший Ван Гог проводил вечера с друзьями: начиналось все, как правило, с ужина, затем все шли в театр или на концерт, а после вели разговоры в кафе на бульварах, расходясь далеко за полночь.
По желанию Йоханны Тео прослушал «прелестную» Седьмую симфонию Бетховена и комическую оперу Лекока «Маленький герцог» – сладкую, как содержимое бонбоньерки, историю о наивной любви и юношеском кокетстве, напомнившую ему о Йоханне уже в ином ключе. Приходили с визитами дальние знакомые и голландские родственники с пожеланиями счастья в преддверии свадьбы. И как бы долго Тео ни задерживался вечерами, он никогда не возвращался в пустой дом: его сосед де Хан и сам он часто принимали гостей в квартире на улице Лепик.
Изолятор в арльской больнице
В водовороте событий Тео как-то умудрился спланировать свадебные торжества: выбрал сервиз для праздничного ужина, удачно договорился о месте проведения банкета и аренде фраков, распределил денежные подарки между родственниками, договорился со свидетелями и начал уже раздумывать, где бы провести медовый месяц, не забывая заодно интересоваться, как у себя в Голландии Йоханна справляется со своей частью свадебных хлопот («Как поживает твое свадебное платье?»).
Но главное, надо было подготовить новую квартиру – на это по-прежнему уходило очень много сил, – выбор мебели, тканей и обоев порой оказывался мучительным. «Маляры и декораторы закончили работу, но, увы, оказывается, далеко не у всех французов хороший вкус», – писал Тео 25 февраля, в тот самый день, когда Винсента во второй раз увели из дома полицейские. В новой квартире уже развешивали картины, Тео улаживал последние дела, и образцы обоев по-прежнему курсировали в письмах между Парижем и Амстердамом. «Я уже боюсь, что получится слишком мило», – беспокоился он.
Вся эта повседневная суета разворачивалась на фоне внушительной переписки – Тео писал по три-четыре письма в неделю, заново переживая события каждого дня в той реальности, которая сейчас была для него важнее всего: в пространстве любви к Йоханне и мыслей о совместном будущем. «Как я благодарен за то, что перестал быть одиноким, а моя жизнь теперь не бесцельна», – писал он невесте 7 марта. В первый день весны Тео распахнул окна в новой квартире и почувствовал дыхание свежего ветра будущего. «Вдруг заиграл на гитаре уличный музыкант, а девочка лет десяти стала ему подпевать, – вдохновенно писал он Йоханне. – Ее мягкий негромкий голос дрожал в воздухе, выпевая слова, которые было трудно разобрать, – что-то вроде „printemps“, „amour“, „lumièr“.[87] Дражайшая моя, это тебя я должен благодарить за эту минуту». Тео называл невесту «ненаглядной», «горошинкой», «будущей женушкой», она же обращалась к нему «дражайший муженек». Оба считали дни до того момента, когда они снова смогут быть вместе. За шесть с лишним недель до дня свадьбы Тео уже сообщил Йоханне точную дату своего возвращения в Амстердам.
Имя Винсента упоминалось хоть раз в каждом письме: «Из Арля никаких новостей». Порой ясные небеса будущих молодоженов омрачала черная туча – как это случилось в конце февраля, когда Винсента опять поместили в больницу. «На этот раз по просьбе соседей, которые, вероятно, его боятся», – сообщал Тео. К середине марта разговоры о далеком брате свелись к коротким репликам: «Что в Арле?» «Что за досадное пятно посреди безоблачного неба», – сетовал Тео.
Пастор Саль тем временем становился все настойчивей. «Необходимо принять решение, – требовал он, сообщая Тео о третьей принудительной госпитализации Винсента. – Каковы Ваши намерения: Вы собираетесь забрать брата к себе, планируете поместить его в заведение по собственному выбору или же предпочитаете оставить все на откуп полиции? Настал момент, когда нам уже не обойтись без решительного ответа».
На протяжении двух месяцев Тео успешно игнорировал рекомендации перевести Винсента в лечебницу в Эксе или Марселе, где он находился бы под надзором специалистов. Не желая предпринимать оскорбительных для брата действий («Недопустимо, чтобы кто-либо, пусть даже ты или доктор, решился на подобный шаг, не предупредив и не посоветовавшись со мной») и по-прежнему надеясь на исцеление, Тео упорно ждал, что все как-нибудь решится само собой: «Я думаю, единственное, чем мы можем ему помочь, – это позволить поступать так, как он пожелает». Врожденная осторожность заставляла его поддерживать поочередно то благочестивый оптимизм Саля, то почтительную нерешительность Рея, то нежелание брата продолжать лечение («Позволь мне спокойно продолжать работу; если же окажется, что это работа сумасшедшего, что ж, тем хуже»). Неожиданные изменения состояния Винсента, спровоцированные его неведомой болезнью, также не способствовали решительности Тео, который метался между надеждой и обреченностью.
Но если отправить брата в психиатрическую лечебницу было трудно, то привезти его домой – просто немыслимо. К недоумению Саля и Рея (еще 30 декабря 1888 г. в письме к Тео последний выражал уверенность, что пребывание в кругу семьи благотворно сказалось бы на здоровье пациента), младший Ван Гог с самого начала уклонялся от разговоров на эту тему. Предложение сестры Вил перевезти Винсента в Бреду, где она жила со стареющей матерью, Тео также решительно отклонил. «Вот бы Винсент вернулся домой, – писала она. – Ведь это так неестественно, что о нем заботятся другие, а мы ничего для него не делаем. Для меня невыносима мысль об этом». Но, по признанию самой Вил, матери эта идея не нравилась. И теперь, накануне четвертой годовщины преждевременной кончины мужа, она все еще не могла простить сына.
Но Йоханна, в феврале навестившая будущих свекровь и невестку, тоже не пожелала остаться в стороне. «Дорогой Тео, – ласково интересовалась она, – возможно, то, что я скажу, покажется тебе глупым и бестактным, но нельзя ли Винсенту вернуться домой, как любому обычному человеку, который заболел?» Тронутая словами Тео в защиту брата – «возвышенного и благородного духом», – она рассудила, что Винсенту будет лучше в «спокойной, дружелюбной обстановке», а не в больнице или в одиночестве. «Это успокоило бы его нервы, тогда как одиночество, мне кажется, только вернет его в тревожное состояние». А если не в Бреду, то почему бы не в Париж? «Будь он в Париже, ты мог бы без труда навещать его. А сейчас он по-прежнему один и так далеко от нас», – осторожно предлагала Йоханна.
Тео же лихорадочно перечислял причины, почему такое решение проблемы, казавшееся самым очевидным, было неудачным. «Если бы ты только знала его, то вдвойне оценила бы, насколько сложно решить, что можно и что до́лжно сделать… То, как он одевается, то, как ведет себя, – все указывает, что он не такой, как все, и вот уже много лет все, кто видел его, говорят – c’est un fou».[88] Тео допускал, что для художника подобное поведение простительно и даже дает ему преимущество («Многие художники сходили с ума и все же начинали создавать истинное искусство»), но настаивал, что «дома это неприемлемо».
Тео пересказал невесте историю неудач Винсента в Париже, когда модели отказывались позировать художнику, прохожие задирали его, а полицейские прогоняли с улицы, когда он пытался работать. «К концу своего пребывания он был по горло сыт Парижем», – писал Тео. А Париж – по горло сыт Винсентом Ван Гогом. «С ним с трудом ладят даже те, кого можно назвать его лучшими друзьями, – пытался объяснить Йоханне жених. – В его манере разговаривать есть нечто, из-за чего люди либо очаровываются им, либо находят его невыносимым». Тео намекал, что Винсент пария даже среди коллег-художников (загадочно упоминая о «множестве врагов»), и мягко разубеждал Йоханну, уверенную в благотворном влиянии мирной семейной обстановки. «Для него не существует такого понятия, как мирная жизнь в кругу семьи… Он не щадит ничего и никого».
Наконец Тео обратился за поддержкой к Луи Риве, врачу, который лечил Винсента в Париже и наблюдал самого Тео в связи с «нервным расстройством», – за этим диагнозом на самом деле скрывался неумолимо прогрессировавший сифилис. «Риве утверждает, и я с ним согласен, что лучше поместить [Винсента] в самую дурную больницу, чем он будет следить за собой сам, – даже если он будет хорошо себя чувствовать, – сообщал младший Ван Гог в начале марта. – Он настойчиво советовал мне пока не привозить его сюда, поскольку он может представлять опасность как для самого себя, так и для других». На вопрос, почему бы не перевести Винсента в частную клинику в Париже или в одном из пригородов, где брат, как отмечала Йоханна, мог бы навещать его, у Риве, по словам Тео, тоже был готов ответ: «Как правило, лечебные заведения [во Франции] отлично оборудованы и… пациенты, за которыми присматривают бесплатно, получают тот же уход и лечение, как и те, кто платит».
Тео, конечно, ничего не писал Винсенту про деньги, чьи письма пронизывало чувство вины за каждый франк, потраченный на лечение, и за каждый день, проведенный не за работой, которая позволила бы возместить растущий долг. «Если запирать меня в палате необязательно, – писал он в январе, – я смог бы продолжить выплачивать свой долг, который по-прежнему за собой числю». Тео затронул этот вопрос в письме Йоханне, признавшись, какими вложениями рискуют братья. «Хотя он ничего не понимает в деньгах, – писал Тео, защищая придуманную для невесты версию о Винсенте как о человеке бескорыстном и свободном, – он расстроится, если мы потеряем все, что вложили в это предприятие».
Однако сам Тео о деньгах не забывал никогда. Для него, человека, считавшего брак наивысшей формой финансовой ответственности, любое решение или сомнения определяли деньги. Когда сестры Вил и Лис, чтобы помочь оплатить лечение брата, прислали деньги из своей части отцовского наследства, Тео положил их на счет в банк: «Нет причин менять существующую схему лечения [Винсента], а сейчас оно бесплатно». Он понимал: если сестры истратят свою долю, потом они в какой-то момент все равно призовут его, чтобы возместить недостаток средств либо в виде приданого, либо, если не выйдут замуж, в виде пособия на содержание.
И все же в конце февраля младший брат поддался-таки на простодушные уговоры невесты. Однако терзаемый чувством вины Винсент отказался от предложения Тео приехать в Париж. «С твоей стороны очень мило предложить мне переехать в Париж, но, думаю, суета большого города вряд ли пойдет мне на пользу», – писал Винсент за день до того, как жандармы вторично забрали его в больницу. Должно быть, Тео испытал облегчение, но вряд ли удивился отказу брата. Чтобы смягчить собственное чувство вины, а также пытаясь угодить Йоханне, Тео предложил новый план. В попытке вернуть брату энтузиазм по отношению к его «южному проекту» он даже готов был отправить в Арль еще одного художника. «Больше я ничего не могу придумать, чтобы восстановить его душевное равновесие», – пояснял Тео.
Поначалу он рассматривал только кандидатуры соотечественников, вроде Арнольда Конинга или Мейера де Хана. Однако Винсент, мучимый чувством стыда и вины, отреагировал на эту идею с ужасом: «После того, что случилось со мной, я не смею приглашать сюда других художников и подвергать их риску потерять разум, как потерял его я». Целый месяц план Тео не находил никакого отклика: новости от Винсента приходили все реже, зато подробностей истории с петицией становилось известно все больше. Наконец в середине марта Тео удалось уговорить Поля Синьяка – последний собирался провести ежегодный отпуск в Кассисе, живописной деревеньке на морском побережье в ста двадцати километрах от Арля. «Мой знакомый Синьяк собирается в Арль на следующей неделе, и я надеюсь, он сможет что-нибудь сделать», – неопределенно сообщал Тео Йоханне. «Я почти уже собирался отправиться туда сам, – добавлял он в попытке успокоить невесту, – но это было бы бессмысленно».
Вместо этого, как давно уже было запланировано, Тео отбыл в Голландию. Ночной поезд уходил из Парижа 30 марта – Винсенту в этот день исполнилось тридцать шесть лет.
В Арле Винсенту с Синьяком пришлось взламывать дверь. Чтобы воспрепятствовать проникновению в Желтый дом, жандармы не только заперли ставни и опечатали двери, но еще и испортили замок. Кое-кто из недоброжелательно настроенных соседей попытался помешать возвращению сумасшедшего художника и спровоцировал ссору, из-за чего к дому в очередной раз прибыла полиция. Но Синьяку удалось их успокоить: оказалось, что взламывать двери он мог столь же убедительно, как и создавать произведения живописи. «Он вел себя очень здорово, очень прямо и просто, – восхищался Винсент. – Сначала нас не хотели впускать в дом, но в конце концов мы все же смогли войти».
После случайных встреч на берегах Сены за два года до этого художники не виделись и не переписывались. Винсент же день, проведенный с Синьяком, описывал так, будто впервые познакомился с двадцатипятилетним Полем. «Синьяк показался мне очень спокойным, хотя его и считают весьма несдержанным. Но на меня он произвел впечатление человека уравновешенного и знающего себе цену». Они встретились в больнице и, после того как доктор Рей впервые за месяц позволил Винсенту покинуть госпиталь, отправились в город. Когда художники проникли наконец в Желтый дом, Ван Гог показал Синьяку свои картины и даже подарил младшему коллеге одну из них. Они беседовали обо всем: об искусстве, импрессионизме, литературе, политике, – проведя в одиночестве целый месяц, Винсент наконец получил возможность озвучить внутренний монолог.
Ван Гог обрушил на Синьяка все горести и беды, печальный перечень которых был адресован совсем другому человеку. Винсент жаловался на отсутствие приватности в больнице и говорил о возможном переезде в Париж с такой настойчивостью, какой никогда не проявлял в общении с Тео. Он досадовал на дороговизну пребывания в больнице и бранил городские власти за постоянные попытки лишить его свободы, недвусмысленно обвиняя Тео в нежелании спасти старшего брата, в стремлении спихнуть свои братские обязанности на практически незнакомого человека. Подобные мысли «расстраивали» Ван Гога, как впоследствии вспоминал Синьяк, списывая переменчивость в настроениях коллеги на «ужасный мистраль», от которого хлопали оконные рамы. В какой-то момент Винсент распалился до такой степени, что потянулся к бутылке скипидара – в отчаянной попытке заменить им давно запрещенный алкоголь – и начал его пить.
По мере того как брак Тео становился все более реальным, хрупкий мир Винсента все явственнее трещал по швам. Долгие месяцы он отрицал этот факт. После рождественского приступа, когда к нему вернулось сознание, Винсент был склонен трактовать событие не как грядущую женитьбу брата, но как его долгожданное примирение с Андрисом Бонгером. «Не могу передать, как меня радует, что ты помирился с Бонгерами – и даже более того», – писал он брату из больницы в январе. Когда же наконец пришлось признать правду, Винсент поздравил брата довольно холодно («Дом больше не будет пустым») и чуть ли не до самого дня свадьбы упорно избегал называть Йоханну по имени. В начале февраля Винсент недвусмысленно советовал Тео просто «вступить в близость» с девушкой, вместо того чтобы жениться на ней. «В конце концов, на севере это принято», – писал он, язвительно намекая на многочисленных любовниц брата. Наконец Винсент пустился в уничижительные рассуждения по поводу самой идеи брака, который, по его мнению, имел значение лишь с точки зрения соблюдения приличий и был всего лишь не имеющей отношения к любви обязанностью, налагаемой определенным «положением в обществе», и знаком покорности сыновнему долгу.
Но бесконечные отчеты Тео о новой квартире и мечтательные рассказы о Йоханне позволили Винсенту утешить себя иллюзией, которая всегда выручала его, когда брат угрожал жениться. «Если ты обзаведешься надежной семейной гаванью, я тоже окажусь в выигрыше», – писал он Тео, предлагая съехаться вместе. Винсент воображал, как Йоханна станет соратницей братьев в борьбе за новое искусство (точно так же когда-то в Дренте он приглашал присоединиться к их несостоявшейся колонии на пустоши любовницу Тео Мари): «Твоя жена… в любом случае присоединится к нам, чтобы работать с художниками». Как и в Париже (когда Тео в первый раз планировал совместную жизнь с Йоханной), Винсент нафантазировал, что молодожены приобретут загородный дом, который он заполнит картинами. Грядущий священный союз представлялся ему неким слиянием, призванным на долгие годы обеспечить успех совместному предприятию братьев: «Весной ты и твоя жена заложите основу коммерческого предприятия для нескольких последующих поколений. Когда же все будет устроено, я прошу лишь о месте наемного художника».
Месяц, проведенный в больничном изоляторе, обратил все эти фантазии в прах. По возвращении из больницы в конце марта Винсент изменил свое отношение к женитьбе Тео. Целый месяц Винсент напрасно ждал, что брат вызволит его, целый месяц без единого письма от Тео или Йоханны подтвердил его наихудшие опасения. Женитьба Тео сулила ему только одно: забвение. Кроме всего прочего, никто не удосужился проинформировать Винсента о дате предстоящей свадьбы: судя по письмам того времени, он совершенно не был осведомлен о планах Тео, не имея ни малейшего представления, где и даже когда состоится церемония. Родственники словно боялись, как бы он не сел на поезд и не явился на свадьбу брата мрачным призраком, нежеланным гостем без приглашения, чтобы испортить важный день в жизни семьи, как делал это уже не раз.
Не помогло и полученное наконец письмо, в котором Тео призывал Винсента разделить счастье брата и найти жену и для себя. Свое супружеское счастье Тео с определенной жестокостью назвал «подлинным югом». Подобная формулировка вызвала у Винсента пароксизм отчаяния, ведь брат удалялся от него тем путем, по которому сам он пойти уже не мог. «Разумно оставить это [женитьбу] людям более уравновешенным и цельным, чем я… на таком расшатанном и гнилом основании, какое представляет собой мое прошлое, мне никогда не воздвигнуть ничего грандиозного».
К приезду Синьяка, подтвердившему, что Тео рад избавиться от обременительного братского долга, Винсент совершенно ожесточился. Он едко советовал брату не заботить себя мелочами вроде принудительного заточения его, Винсента, в больнице до окончания свадебных торжеств: «Будет лучше, если ты просто оставишь меня здесь… Здесь мне в общем неплохо, хотя, конечно, не хватает свободы и еще многого». В одном из самых мрачных и полных отчаяния фрагментов всей его многолетней переписки с Тео Винсент оставляет не только мысль о браке, но и всякую надежду любить кого бы то ни было, не причиняя им боли: «Разумеется, самое лучшее для меня – не оставаться одному, но я предпочту провести всю жизнь в сумасшедшем доме, чем позволю кому-то пожертвовать для меня своей жизнью». Беседы с Синьяком тоже, по-видимому, были полны горечи от женитьбы брата; те же эмоции переполняют и письмо, написанное Винсентом молодому коллеге сразу после отъезда последнего:
Боже мой, невольно пожалеешь того беднягу, который, обзаведясь необходимыми документами, добровольно направляется туда, где его с жестокостью, с которой несравнима свирепость самых кровожадных каннибалов, заживо женят на медленном огне вышеупомянутых похоронно-помпезных церемоний.
Несмотря на все это, визит Синьяка открыл для Винсента новые горизонты. Присутствие коллеги, возвышенные споры, рабочие ритуалы позволили Ван Гогу еще раз прикоснуться к такой художественной жизни, о которой всегда мечтал. Винсент осмелился мечтать о возможности начать все заново – на этот раз самостоятельно. Крепкое здоровье и ясная голова (как ему казалось) давали шанс на нормальную жизнь. Когда Синьяк пригласил Ван Гога в Кассис (без особого, правда, энтузиазма) «приехать и написать в этом чудном месте пару этюдов», Винсент ненадолго поверил, что они с Синьяком смогут «совместно найти новое пристанище» и создать очередное братство художников под южным солнцем.
Ван Гог послал в ответ восторженное письмо, полное слов и рисунков с заманчивыми образами будущего нового пристанища японизма на Лазурном Берегу. Если мысль о браке пришлось оставить, то уж настоящего друга он мог себе позволить. Упрекая брата в предательстве, Винсент писал Синьяку: «Наилучшее утешение для меня, а может, даже единственное лекарство – чья-то искренняя дружба, даже если она имеет недостаток привязывать нас к жизни крепче, чем нам хочется в дни тяжелых страданий».
Когда задуманный союз с Синьяком – как и многие аналогичные прожекты – не состоялся, Винсент решил заново начать жизнь в Арле. На площадь Ламартин возвращаться было нельзя, поэтому Винсент поручил Салю подыскать квартиру в другой части города. «Мне нужно обзавестись постоянным жильем, – писал он брату в предвкушении грядущего освобождения, – а потом я смогу съездить в Марсель, а то и дальше». Но единственным домовладельцем, с которым удалось договориться Салю, оказался доктор Рей; он согласился сдать Винсенту две «очень маленькие комнаты» в доме своей матери («не сравнить с моей мастерской», – жаловался художник). Планируя выехать из Желтого дома к Пасхе (21 апреля) – такую дату установил владелец дома на площади Ламартин, – Винсент убедил добросердечного доктора, чтобы тот позволил ему работать в больнице и ее окрестностях. К концу марта Винсент прислал брату заказ на краски и сам начал выходить в город за покупкой прочих материалов.
Он начал с реплик собственных работ, словно стал по новой читать привычную мантру: написал пятую «Колыбельную» и еще один портрет почтальона Рулена (старый знакомый заезжал в Арль вскоре после визита Синьяка и вернул Винсента к фантазиям на тему юга в духе Тартарена – края веселых, беззаботных крестьян). Затем Винсент приступил к выполнению обещания, данного в январе, когда казалось, что вот-вот он вернется к нормальной жизни: «Вскоре начнется весна, и я опять примусь за цветущие сады». Первым делом он написал панораму с цветущими персиковыми садами – напоминание о величественных видах Ла-Кро, занимавших его годом ранее; на второй картине он крупным планом изобразил одинокое дерево с перекрученным стволом посреди усеянного одуванчиками моря изумрудной травы – подтверждение справедливости его доводов в пользу «южной Японии».
Воплощением прежних идей оказались также рисунок и картина с изображением больничного двора, запечатлевшие образ арльского Параду: низкие самшитовые бордюры, обрамляющие буйные заросли «незабудок, морозников, анемонов, лютиков, лакфиолей, ромашек», художник перечислил их списком, – тайная жизнь и изобилие среди тюремных стен и сумрачного ритуала умирания.
Для новой жизни Винсент выбрал позицию человека независимого и внутренне спокойного. Он торжественно сообщил Тео, что находится «на пути к выздоровлению», и заявил о решимости не сходить с этого пути. Опасаясь, что любое переживание может вызвать рецидив, и будучи, как никогда, уверен, что сможет усмирить бури, бушующие в его сознании, посредством одной лишь силы воли, Ван Гог обращался к будущему с японской безмятежностью и вольтерьянской насмешливостью. «Я стараюсь сохранять спокойствие вопреки всему», – писал он Тео, приводя в качестве примера одновременно и вольтеровского Панглоса, и возвышенных флоберовских клоунов Бувара и Пекюше. «Лучшее, что мы можем сделать, – это смеяться над нашими маленькими горестями, а заодно, немного, над великими горестями человеческой жизни. Прими это мужественно». Винсент отрекся от суровой реальности натурализма и вернулся к утешительным сентиментальным произведениям своей юности: «Хижине дяди Тома» и «Рождественским повестям» Диккенса. «Я читаю их и предаюсь размышлениям о прочитанном», – признавался он сестре Вил.
Писал он с той же целью. Подражая японскому монаху, который усмирил своих внутренних демонов, посвятив всю жизнь изучению «одного-единственного стебелька травы», Винсент делал наброски цветов, бабочек и завихряющихся пучков травы. Эти изображения были точны, словно ботанические штудии, но производили впечатление абсолютной абстракции – тесная связь с природой, к которой он порой обращался в прошлом, особенно когда хотел угодить Тео, теперь придавала новое направление творчеству художника.
В поисках образцов чистоты и безмятежности Винсент обращался как в будущее, так и в прошлое. Впервые в жизни он стал находить утешение в науке. Ухватившись за шутливое замечание доктора Рея о том, что любовь вызывают микробы, Винсент вообразил, будто приступы меланхолии и раскаяния тоже «вполне могут быть вызваны микробами», – эта теория позволяла ему расценивать собственные испытания не как неотвратимые мучения, но как «простую случайность» в безучастной вселенной. «Я начинаю считать безумие такой же болезнью, как любая другая, и воспринимаю его как таковую… Почти каждый из наших друзей чем-то болен. Так стоит ли говорить об этом?»
Двор арльской больницы. Холст, масло. Апрель 1889. 73 × 92 см
Но вопреки всем усилиям, призраки неудачи, чувства вины и забвения неумолимо преследовали Винсента. «Ах, если бы только ничто не беспокоило меня! – вдруг восклицал он, рассуждая о том, как будет писать цветущие сады. – Ты видишь – на юге мне везет не больше, чем на севере. Всюду примерно одно и то же». Винсент жаловался брату на «какую-то смутную тоску, причину которой мне трудно определить», и не видел «оснований надеяться на что-нибудь лучшее в будущем». В письмах извинения за «проявления слабости характера», «прискорбную и болезненную неудачу» затеи с Желтым домом выскакивали из-под пера раньше, чем он успевал остановить себя: «Но не будем начинать снова!» В виноватых отчетах упоминались даже суммы, истраченные на покупку новых носков.
Паранойя, потребность в уединении и работе гнали Винсента прочь из больницы, но одновременно перспектива самостоятельной жизни пугала его. «Я покину это место, – робко сообщал он брату, – разумеется, когда представится такая возможность». Каждый раз, когда его «разум будто бы приходил в нормальное состояние», его снова посещало чувство «глубоко засевшего в душе отчаяния» и начинался новый виток кошмара, признавался Ван Гог Синьяку.
Бромид калия, который он принимал, чтобы предотвратить подобные приступы, отуплял сознание. «Не каждый день мой ум бывает настолько ясен, чтобы я мог писать совершенно логично», – признавался Винсент брату. Но если он был не в состоянии вспомнить, какой сейчас месяц, или чувствовал себя слишком усталым, чтобы написать письмо, как он мог жить в одиночестве? Не говоря уже о неспособности удержаться от алкоголя во время длительных отлучек из больницы (несмотря на обещание соблюдать «режим строгой трезвости») и контролировать внезапные приступы тревожных размышлений о судьбоносных событиях, происходящих в Голландии…
Когда, по предположению Винсента, дело было сделано, он написал брату. Винсент пожелал Тео всех благ, поблагодарил за годы любви и доброты, напоследок еще раз попросил прощения за то, что так мало смог дать взамен, и освободил от всех обязательств. С этого момента доброта и любовь Тео принадлежали другому человеку, заботой другого человека было дарить ему утешение. Винсент признал то, чему так противился: пришла пора брату «подарить всю эту любовь – так много любви, как только возможно, – своей жене».
Всего несколько дней назад, накануне свадьбы, Винсент признался Салю: «Я не в состоянии заботиться о себе и контролировать свои поступки. Я чувствую, что стал теперь совсем другим человеком». Ван Гог настаивал: будет лучше, если он «отправится в приют для душевнобольных немедленно».
Это заявление удивило Саля – он искренне полагал, что Ван Гог «окончательно пошел на поправку», «словно бы и следа болезни не осталось». Врачи согласились отпустить Винсента из больницы; удалось договориться о новой квартире. Саль с Ван Гогом даже отправились было подписывать договор аренды, как вдруг внутри Винсента словно что-то надломилось. «Он внезапно признался мне, что пока ему не хватает мужества начать жить самостоятельно, – сообщал пастор, – и что ему будет всяко разумнее и более на пользу провести два-три месяца в доме для душевнобольных».
Палата в арльской больнице. Холст, масло. Апрель 1889. 75 × 91 см
Объявляя о своем решении в письме к брату, Винсент умолял Тео избавить его от необходимости объяснить причину своего поступка. «От разговоров об этом у меня раскалывается голова». Тем не менее почти незамедлительно он сам принялся перечислять брату причины неожиданной перемены намерений в бесчисленных письмах. Некоторые из его объяснений были вполне прозаическими («Я не в себе и не в силах сейчас сам устраивать свою жизнь»), некоторые – поистине душераздирающими («Я провалился „на дно“ жизни, а мое душевное состояние – не только теперь, но и всегда было таковым – смятенное. И несмотря на все усилия, я не вижу способа упорядочить мою жизнь»).
Однако истинная причина была вполне ясна. Винсент делал это ради Тео. «Я решил на время перебраться в убежище ради собственного спокойствия и ради спокойствия окружающих… Прости, что причиняю беспокойство Салю, Рею и, главное, тебе». Как бы то ни было, по мере приближения свадьбы Саль рисовал в письмах к Тео куда менее радужные картины. «Вы не поверите, как беспокоит и волнует Вашего брата мысль о том, что он причиняет Вам неудобство», – писал пастор. Винсент особенно боялся устроить очередную «сцену на публике» – в случае нового приступа после выхода из больницы. Что был бы вынужден предпринять в таком случае Тео? «Мой брат всегда столько делал для меня, а теперь я создаю ему еще больше проблем!» – горько сетовал Винсент в беседах с Салем.
Когда после долгих месяцев ожидания Винсент наконец сделал свой выбор, Тео был разочарован. «Отвратительная» перспектива поместить брата в психиатрическую клинику, пусть даже всего на несколько месяцев, разрушила его надежды на возможность излечения в больнице, подрывала состоятельность его рассуждений о прекрасном безумии Байрона и Дон Кихота и намекала на возможные проблемы с наследственностью – в тот самый момент, когда он стал задумываться о наследнике. Отчаянные попытки Тео убедить Винсента переменить решение, которое далось ему так тяжело, можно объяснить только чувством стыда. Тео не только еще раз пригласил брата в Париж, куда они с Йоханной только что вернулись (отложив на время медовый месяц), он даже высказал предположение, что Винсент, возможно, хотел бы «провести лето в Понт-Авене», куда, как, вероятно, было известно Тео, через месяц собирался приехать Гоген, – идея поразительная в своем безрассудстве.
Не одобрил Тео и клинику, куда пожелал отправиться брат по рекомендации Саля (в письмо, которым пастор информировал Тео о желании брата отправиться в лечебницу, была вложена брошюра). Винсент выбрал небольшую монастырскую лечебницу в Сен-Реми, в двадцати пяти километрах к северо-востоку от Арля, у подножия массива Альпий – скалистых предгорий Альп, склоны которых можно было увидеть на горизонте долины Ла-Кро. Выбор брата – небольшое, частное и дорогое заведение – оказался для Тео неожиданностью после многомесячной переписки, в которой речь шла исключительно о больших государственных (и, следовательно, куда менее дорогих) лечебницах в Эксе и Марселе. Спохватившись, Тео предложил Винсенту все же изучить условия содержания в этих заведениях. И в любом случае, какое бы место ни выбрал Винсент – Сен-Реми или какую-нибудь другую лечебницу, – Тео призывал брата ограничить свое пребывание парой месяцев и предпочитал рассматривать эту госпитализацию не как психиатрическое лечение, но как некий загородный отдых.
Призывы Тео изменить решение или хотя бы отложить переезд в лечебницу лишь подтвердили самые страшные опасения Винсента. Письма брата, полные радостных отчетов о свадебных торжествах и восторженных описаний прелестей обретенного с Йоханной семейного рая, ранили Винсента. «Мы совершенно понимаем друг друга и потому испытываем столь полное взаимное удовлетворение, которое делает нас двоих счастливее, чем я могу передать», – писал Тео Винсенту, каждым необдуманным восклицанием причиняя брату невыносимые страдания. «Все идет лучше, чем я когда-либо мог представить, я никогда не смел мечтать о таком счастье».
Сопротивление и нечуткость Тео лишь провоцировали Винсента, и он придумывал все более экстравагантные способы обрести независимость: «Если бы я мог выйти из положения, завербовавшись на пять лет в Иностранный легион, то предпочел бы военную службу». Расстроенный тем, что стоимость лечения в Сен-Реми оказалась выше, чем предполагалось изначально, и возможным запретом на занятия живописью за пределами лечебницы, Винсент вообразил, что сможет обрести избавление на самом южном юге – в песках Аравии. Там он всегда был бы «под присмотром» (к тому же совершенно бесплатно!) и мог бы продолжить работу в казармах легиона. Там ему «точно так же, как и в больнице, пришлось бы следовать правилам», благодаря чему он мог чувствовать себя намного спокойнее. А спустя пять лет Винсент «оправился бы, поуспокоился и в большей степени стал бы хозяином своих поступков». А главное, там можно было бы избавиться от чувства вины. «Живопись требует огромных расходов, и осознание того, как велик мой долг, подавляет меня и повергает в ужас. Я мечтаю, чтобы это поскорее закончилось».
Как бы ни пугали Тео угрозы Винсента завербоваться в Иностранный легион («Ведь ты задумал это как акт отчаяния?» – с укором спрашивал он старшего брата), еще больше испугала его присланная братом газетная статья, где речь шла о некоем художнике-самоубийце из Марселя. «Там упоминается Монтичелли», – многозначительно подчеркивал Винсент, напоминая о выдающемся художнике юга, – мысли о его бесславной смерти (по слухам, Монтичелли покончил с собой) после неудачи с Желтым домом преследовали Винсента. «Увы! Вот еще одна печальная история». Не потерпи он сам столь сокрушительное фиаско, возможно, он смог бы спасти своего неизвестного товарища: «А ведь мастерская должна была служить не мне, но всем художникам вроде того несчастного, о котором написано в приложенной к этому письму статье». Теперь от мечты остались лишь горькое разочарование, новые расходы и верный Тео. «Если бы не твоя дружба, меня безжалостно довели бы до самоубийства. И как бы я ни был труслив, я все-таки решился бы прибегнуть к нему», – предупреждал Винсент упорствующего брата.
В конце концов, у Тео не было выбора. Он согласился выделить дополнительную сумму и написал необходимое заявление в Сен-Реми (разместить Винсента он попросил по самому дешевому «третьему классу»). При этом младший Ван Гог не преминул заверить больничного врача, что изоляция брата была «необходима, скорее чтобы предотвратить возвращение прежних приступов, а не потому, что его психическое состояние теперь нестабильно». Винсенту в качестве утешения он сумел предложить лишь следующее: «С определенной точки зрения твое положение не так уж и плачевно, хотя со стороны может казаться иначе… Не падай духом, несомненно, твоим бедам скоро придет конец».
В начале мая Винсент собрал все, что оставалось еще в Желтом доме. Работа оказалась мучительной. Во время длительного отсутствия постояльца хозяин не топил комнаты, а во время половодья воды близлежащей реки подступили практически к порогу. В холодной сырой темноте на стенах выступила влага и селитра, повсюду расползлась плесень. Многие рисунки и картины были уничтожены. «Я был потрясен: погибла не только мастерская, но и напоминания о ней – мои этюды». Перебирая обломки крушения «южной мастерской», художник пытался спасти то, что еще было возможно. Мебель он перетащил в комнату над инфернальным ночным кафе Жину. На сортировку и сушку картин ушло несколько недель. Он снимал их с подрамников одну за другой – любимые «Колыбельные», «Спальню», «Сеятеля», «Стул», «Звездную ночь», «Подсолнухи», перекладывал газетной бумагой, упаковывал в ящики и отсылал в Париж, сопровождая записками с виноватыми пояснениями: «Среди них немало мазни, которую лучше уничтожить… ты уж выбери сам и сохрани то, что сочтешь стоящим».
Терзаясь сожалением, разочарованием и раскаянием, Винсент упаковывал картины. В новой квартире он остался всего на несколько ночей – одиночество и кошмары заставили художника вернуться в больницу, где он и провел свои последние дни в Арле.
Эти последние дни определенно выдались грустными… Но прежде всего мне было грустно, кажется, из-за того, что все это было подарено мне тобой с такой большой любовью, и что на протяжении долгих лет ты единственный поддерживал меня, и что теперь тебе вновь приходится вновь выслушивать эту печальную историю.
Оглянувшись вокруг, Винсент увидел не мастерскую, но «кладбище» и произнес полную отчаяния эпитафию: «Картины увядают, как цветы». В последнем письме из Арля он вспоминал пройденный им путь – словно вся жизнь промелькнула перед его глазами. Он вспоминал крестьян Милле и «серую голландскую палитру», предостерегая брата: «Не превращайся все-таки в абсолютного импрессиониста и не теряй из виду то хорошее, что можно встретить где-то еще». Винсент составил длинный перечень любимых художников, сетуя, что и им грозит забвение. О себе же он писал: «Как художнику мне никогда не стать чем-то значительным, я совершенно уверен в этом».
Но даже сейчас, выражая сомнение, что для него имеет смысл продолжать заниматься живописью, до отъезда Винсент умудрился написать еще две картины. Обе изображали дороги. Первая – «испещренную солнечными бликами и пятнами тени» аллею парка, где под густым пологом цветущих каштанов резвится счастливое семейство. Другая – пустынную, изрезанную колеями дорогу, уходящую вдаль. По ее обочинам, заросшим пучками лугового мятлика, – ряд стриженых ив, израненные и покореженные стволы которых тянутся к горизонту насколько хватает глаз.
Глава 39 Звездная ночь
Монастырская лечебница Сен-Поль-де-Мозоль (Святого Павла у Мавзолея) расположилась в горной долине, которая влекла к себе странников еще со времен Древнего Рима. Одни сравнивали скрытую в горах лощину с волшебными ущельями Швейцарских Альп. Другим зеленые поля и оливковые рощи напоминали холмистые тосканские пейзажи. «Истинная Италия, прекраснейшая из горных долин» – так отзывался об этих краях Шарль Гуно. Кому-то виделось здесь подобие аттических холмов Древней Греции – легендарной Аркадии.
Грозные вестготы в свое время предпочли близлежащие скалистые вершины, на одной из которых, на юго-западной оконечности Альпийской возвышенности, подобно орлиному гнезду, был высечен из твердой горной породы замок Ле-Бо, невероятным образом разместившийся на гигантской известняковой стене, обращенной к дельте Роны. Цивилизаторам-римлянам, однако, больше приглянулась удаленная плодородная долина, укрытая за скалистым гребнем, где, как им казалось, было безопаснее, а холмистый ландшафт напоминал о родине. Заповедный покой этих мест настолько поразил их, что римляне построили здесь небольшой городок Гланум, предназначенный исключительно для отдыха и восстановления физических и душевных сил.
К XII в. Гланум был разобран до последнего камня, чтобы отстроить близлежащий Сен-Реми, однако оздоровительный потенциал местности нашел новое воплощение в рассказах о чуде (посох, воткнутый в землю, зацвел), после чего в долине тут же основали монастырь и назвали в честь самой значимой реликвии, оставленной здесь римлянами тысячу лет назад, – надгробного монумента в виде башни. За последующие восемь столетий монастырская церковь Сен-Поль-де-Мозоль приняла не одну тысячу паломников; особенно стремились сюда те, кто жаждал успокоить смятенный ум и ослабевший дух. Под защитой гор монастырь пережил все эпидемии чумы, все разрушительные катаклизмы, из-за которых обратились в руины многие его собратья на равнинах. В начале XIX в. здоровый климат, безмятежные просторы и легенды о целительной силе этих мест превратили старинный монастырь, который к этому времени уже представлял собой внушительный комплекс зданий, в лечебницу для душевнобольных.
Лечебница Сен-Поль-де-Мозоль, Сен-Реми
Католическое наследие монастыря Сен-Поль должно было насторожить обоих братьев, но в рекламной брошюре лечебницы о религии почти не говорилось, вместо этого упор делался на более древние средства лечения – языческую силу деревьев и рощ и горного воздуха под «голубой глазурью неба».
Воздух, свет, простор, большие прекрасные деревья, качественная свежая питьевая вода, струящаяся с гор, и удаленность от любых крупных населенных пунктов – этим руководствовался ученый основатель лечебницы, выбирая место для своего заведения.
О монашеских орденах августинцев, бенедиктинцев, францисканцев, члены которых некогда молились под романскими сводами монастыря Сен-Поль, напоминали лишь несколько монахинь, помогавших персоналу лечебницы. Они выполняли свои обязанности с той же методичностью и абсолютным неземным спокойствием, с каким совершали утренние и вечерние службы. После мучительной двухчасовой поездки на поезде через Альпы над пугающими ущельями, известными со времен Данте как Врата ада, Винсент должен был увидеть расположенную в низине лечебницу с аллеей деревьев у входа, ухоженными садами и зеленеющими полями такой же, какой ее видели до него многочисленные паломники, – островом покоя в мире, полном тревог и опасностей.
Сохраняя дух римского Гланума, Сен-Поль-де-Мозоль функционировал скорее как курорт, а не как лечебница. За исключением монастырского ритуала общей трапезы и часа, отведенного для купания, в остальное время пациенты были, как правило, предоставлены сами себе; персонал внимательно наблюдал за ними на расстоянии. Поскольку церковь уже больше не поддерживала лечебницу, основным источником дохода стали обеспеченные представители среднего класса – те, кто хотел уберечь родственников от переполненных и малопривлекательных государственных лечебниц; здесь им обещали чистоту, качественное питание («изобильное, разнообразное, даже деликатесное»), частые прогулки, живописные виды, отопление и современные методы лечения, под которыми понималось «ласковое и доброжелательное» обращение с больными (без наручников и смирительных рубашек) и программа «физического труда и развлечений».
Удобства, естественно, различались «в зависимости от класса размещения», но стадо швейцарских коров обеспечивало «молочными продуктами в достаточном количестве» всех постояльцев. В лечебнице были отдельные помещения для занятий физическим трудом для женщин (шитье) и развлечений для мужчин (бильярд). В библиотеке можно было брать «иллюстрированные журналы, книги и различные игры, подходящие для отдыха». Для пациентов с соответствующими наклонностями была предусмотрена возможность заниматься музыкой, писать или рисовать. Члены семей могли навещать родственников и встречаться с ними в специальной гостиной. Постояльцы с «высоким общественным статусом» получали отдельные апартаменты, где их могли обслуживать «преданные слуги из дома».
Пациентам рекомендовали как можно больше времени проводить на воздухе: гулять по длинным аллеям, обсаженным высокими узловатыми соснами, чьи стволы ветер заставлял изгибаться в виде изящных запятых, или по тропинкам с зарослями ирисов и лавровых кустов по краям или просто сидеть на одной из многочисленных каменных скамеек, выстроившихся по периметру дворов с арочными галереями, и слушать плеск фонтана или наблюдать за ласточками, вьющими гнезда в изгибах старинных арок.
Но, несмотря на заманчивые обещания рекламного буклета, более половины комнат пустовали – прошли времена, когда все нужды приюта оплачивались за счет пожертвований, а для лечения душевных болезней призывали не врача, но священника. Прибыв в Сен-Поль 8 мая, Винсент оказался десятым пациентом мужского пола; женщин было вдвое больше – помешательство считалось тогда преимущественно женским недугом. Сокращение финансовых поступлений сказалось и на описанных в брошюре «первоклассном питании» и «ухоженных садах». Еда, которую подавали каждый день в трапезной, была, по мнению Винсента, «так себе» и даже «слегка несвежей» – мяса поменьше, бобов побольше, – «как в каком-нибудь кишащем тараканами парижском ресторанчике или школе-интернате». В «запущенном саду» месяцами никто не подрезал деревьев и кустарники и не выпалывал сорную траву. Все это наполняло старые каменные здания атмосферой упадка, которая едва ли способствовала духовному возрождению.
Возглавлял это не слишком процветающее предприятие доктор Теофиль Пейрон, толстый вдовец в очках, человек вспыльчивый и страдающий подагрой. По закону руководить лечебницей должен был врач, а не священник, однако для лечения «психических расстройств» главврачу совершенно не обязательно было обладать специальными знаниями. По образованию Пейрон был офтальмологом, а практический опыт получил, работая врачом в военно-морском флоте. Сен-Поль был для него своеобразной пенсионной синекурой, и, кроме общемедицинских знаний, офицерской одержимости порядком и бухгалтерского внимания к расходам, он ничего сюда не привнес. Он требовал вести строгий учет прибытий и отъездов и постоянно урезал бюджет. Ненадлежащее поведение влекло за собой немедленное наказание: провинившегося изолировали в уединенном внутреннем дворе или, в худшем случае, помещали в удаленную палату, на манер гауптвахты, подальше от остальных «постояльцев».
В этом размеренном, подконтрольном, упорядоченном мире Винсент буквально расцвел. «Я думаю, что поступил правильно, приехав сюда, – писал он спустя всего несколько дней после прибытия. – Никогда еще я не чувствовал себя так спокойно». Он любовно описывал брату мельчайшие детали чистого, хорошо освещенного пространства, которое теперь называл домом. «Меня поселили в маленькой комнатке, оклеенной серо-зелеными обоями, с двумя занавесями цвета морской волны с набивным рисунком в виде очень бледных роз… Эти занавеси… очень милы». Винсент восхищался старым креслом, словно оно было подобрано специально для него: «Оно обито крапчатой гобеленовой тканью в духе Диаса де ла Пеньи или Монтичелли, испещренной коричневым, красным, розовым, белым, кремовым, черным, незабудковым и бутылочно-зеленым». Окно, конечно, было забрано решеткой, но за ним «виднелось обнесенное стеной пшеничное поле – пейзаж в духе ван Гойена, над которым по утрам во всем своем великолепии восходит солнце».
В монастырском покое лечебницы, вдали от жандармов, кредиторов, домовладельцев, уличных мальчишек и шпионящих соседей, Винсент обрел безмятежность, которой всегда жаждал. «Там, где мне приходится подчиняться правилам, я чувствую себя спокойно», – писал он ранее. Здесь он получал пусть и не слишком обильное, но регулярное питание и мог умеренно выпивать, не будучи вынужденным противостоять соблазнам привокзального кафе. Днем он имел возможность бродить по территории монастыря, наслаждаясь ароматом растений и чистым воздухом («С высоты видно куда дальше, чем дома»), или просто сидеть, любуясь пейзажем («Голубое небо никогда меня не утомляет»).
Дважды в неделю Винсент принимал двухчасовую ванну – терапевтическая процедура, которая, по словам Ван Гога, «отлично успокаивала». По ночам он мог сидеть в своем монтичеллиевском кресле, читать книгу или газету и курить в свое удовольствие. Никакие картины – призраки прошлого – не смотрели на него со стен: все они были либо отправлены Тео, либо остались в Арле. С его плеч пал огромный груз честолюбивых стремлений и ожиданий. «Больше нет нужды жить ради великих идей, поверь мне, настало время посвятить себя малым. Благодаря этому я чувствую несказанное облегчение». Так как деньги на содержание теперь не проходили непосредственно через руки Винсента, он хотя бы на время мог избавиться от мучительной ежедневной необходимости «зарабатывать на жизнь», от тягостных мыслей о том, насколько велик его долг перед братом, и сознания собственной никчемности. Даже мистраль больше не мучил его. «Мистраль (благодаря тому, что местность здесь гористая) кажется здесь не таким надоедливым, как в Арле, который первым встречает его».
Остальные ветры тоже переменили свое направление в пользу Винсента. По сравнению с жителями Арля пациенты Сен-Поля являли собой образец любезности и сочувствия. «Они говорят, мы должны терпеливо относиться к другим, тогда сможем ожидать терпения и в свой адрес, – сообщал Винсент. – Мы отлично понимаем друг друга». Впервые за всю свою художественную карьеру он получил возможность рисовать и писать на публике, не боясь быть осмеянным и стать жертвой хулиганства. В чопорной Гааге в него плевали, из Нюэнена изгнали, в Арле кидали в него камнями. Под сенью окруженного аркадами сада лечебницы Сен-Поль-де-Мозоль, где Винсент проводил бо́льшую часть времени, художник наконец обрел покой, необходимый ему для работы и лечения.
Ванны, лечебница Сен-Поль-де-Мозоль
Рядом с ним пациенты как ни в чем не бывало продолжали играть в мяч или шашки. Иногда они останавливались понаблюдать за его работой, но всегда только на почтительном расстоянии. В отличие от «славных жителей Арля» товарищи по лечебнице «вели себя деликатнее и вежливее: они не мешали». На самом деле Винсент наслаждался их неискушенным вниманием, замечая: «Мне всегда очень хотелось писать для тех, кто не понимает художественной стороны картины».
Согласно описанию Ван Гога, пациенты лечебницы Сен-Поль в большинстве своем были людьми вежливыми и утонченными. Человек, играющий в мяч, пока Винсент писал, или сидящий рядом с художником в трапезной, в равной степени мог оказаться жертвой семейной ссоры («несчастным богатым пациентом не в себе», выражаясь словами Ван Гога) или непонятым чудаком, настаивавшим на том, чтобы одеваться для путешествий (шляпа, трость и пальто), даже отходя ко сну. Был там несостоявшийся студент-правовед, который, согласно документам, «чрезвычайно переутомил мозг», готовясь к экзаменам; еще одного пациента обвиняли в педофилии. Как минимум один больной имел диагноз «идиот», поскольку был в состоянии лишь мычать и кивать. Винсент нашел в нем идеального слушателя. «Я могу иногда поговорить с [ним]… потому что он не боится меня». Были там, конечно, и те, что кричали или выли по ночам. У других, как и у Ван Гога, случались неожиданные припадки паранойи и галлюцинаторной паники. Но когда подобное случалось, остальные пациенты не бежали прочь, но бросались их успокаивать еще до прибытия санитаров. «Люди здесь хорошо знают друг друга и помогают друг другу, когда у одного из них начинается приступ».
Ван Гог верил, что такая забота способна помочь даже в самых тяжелых случаях, и рассказывал о новом пациенте, молодом человеке, который «все ломает и кричит дни и ночи напролет. А еще он разрывает смирительные рубахи… он перебил все, что было в комнате, поломал кровать, переворачивает тарелки с едой и т. д.». Все это весьма печально, но Винсент был уверен, что товарищи по лечебнице, особенно старожилы, будут «ухаживать за ним и следить, чтобы он не нанес себе повреждений», когда наступит очередной приступ. «Здешний персонал терпелив и в конце концов справится даже с ним», – с уверенностью предсказывал он.
В соответствии с той же странной логикой любой всплеск эмоций, любой припадок и крик в ночи успокаивал Винсента, избавляя от собственных тревог. «Наблюдая реальную жизнь всевозможных сумасшедших и чокнутых в этом зверинце, я избавляюсь от смутного страха, перестаю бояться безумия». И каждый раз, когда одни пациенты помогали другим, Винсент ощущал себя частью некоего сообщества (как десять лет назад в Боринаже, где увечные шахтеры ухаживали друг за другом) – не сборища сумасшедших и изгоев, но общности людей, проникнутых духом товарищества и взаимного утешения. «Есть и такие, кто постоянно вопит и обычно пребывает в невменяемом состоянии, в то же время здесь есть место настоящей дружбе», – отмечал он.
Если режим и дружественный настрой окружающих упорядочивали повседневную жизнь Винсента, встречи с доктором Пейроном помогали рассеять туман в голове. Из арльской больницы Ван Гог прибыл с официальным диагнозом «истерическое помрачение сознания на фоне общего делирия». Согласно отчету именно в результате обострения симптомов этого психического расстройства в декабре Винсент отрезал себе часть уха. Однако доктор Рей также сообщил Пейрону, что подозревает у пациента «нечто вроде эпилепсии», подразумевая не известную с античных времен форму заболевания, при которой конечности начинали дергаться и человек падал наземь (так называемая «падучая»), но своеобразную ментальную эпилепсию – паралич сознания: разрушение способности мыслить, воспринимать, логично рассуждать и выражать эмоции, – происходящий исключительно в мозгу и часто провоцирующий больного на странное поведение и резкую смену настроения. Из всех врачей, лечивших Винсента в Арле, только молодой стажер Рей имел более-менее отчетливое представление об этом лишь недавно описанном варианте древней и страшной болезни.
О существовании бессудорожной эпилепсии врачи во Франции и других странах знали к этому моменту уже на протяжении пятидесяти лет, но ее причины и с трудом вычленяемые симптомы долгое время затрудняли распознавание. Варианты названия свидетельствуют о том, как сложно было его определить. Медики называли это заболевание «латентной» или «скрытой» эпилепсией из-за долгих периодов затишья между приступами, во время которых пациент мог вести относительно нормальную жизнь, не осознавая, что «демон» уже живет внутри его. Неявные причины и разнообразие форм позволяли назвать болезнь «замаскированной» эпилепсией. Некоторые врачи вообще отказывались диагностировать ее как эпилепсию с учетом неясной симптоматики. Были и те, кто называл эту патологию «интеллектуальной болезнью», поскольку основной мишенью становились высшие мозговые функции, но пытались систематизировать невидимые глазу припадки по тому же принципу, что и для видимой эпилепсии: на тонико-клонические (grand mal) и короткие абсансы (petit mal). Ряд специалистов (к ним относился и Рей) называли этот недуг просто «разновидностью эпилепсии», чтобы заполнить концептуальный пробел между самым явным для окружающих психическим недугом и его самым скрытым проявлением.
В Арле Рей уже обсуждал этот диагноз с Винсентом (которого беспокоило, что Иностранный легион может не принять в свои ряды «эпилептика») и даже показывал ему обнадеживающую статистику по распространенности и относительной безобидности заболевания в целом. «Во Франции пятьдесят тысяч эпилептиков, госпитализировано из которых всего четыре, следовательно ничего особенного в этом заболевании нет», – жизнерадостно сообщал Винсент брату. Рей объяснял, как припадки латентной эпилепсии могут иногда провоцировать галлюцинации – слуховые, визуальные и обонятельные, – способные заставить жертву заболевания наносить себе увечья: откусывать язык или отрезать уши.
Если Рей описывал Ван Гогу особенности поведения эпилептика, сформулированные двумя поколениями французских медиков, Винсент явно должен был видеть в зеркале похожего персонажа. «Предрасположенные к раздражительности и агрессии» латентные эпилептики шокировали и пугали родственников и друзей частой переменой настроения, чрезмерной возбудимостью, сумасшедшим стилем работы и «ненормальной психической активностью». Любая, даже самая ничтожная, обида могла привести латентного эпилептика в состояние гнева или, еще хуже, «эпилептической ярости», которую выдающийся французский психиатр Бенедикт Морель описывал в 1853 г. как «концентрированную в ужасных поступках энергию молнии». Латентные эпилептики находились в постоянном движении, в их жизни, как и в сознании, никогда не было стабильности: они никогда не оставались долго на одном месте, поскольку их дикие, непредсказуемые выходки раздражали, отталкивали и в конечном итоге приводили в ярость всех окружающих.
Описание это настолько точно подходило к Винсенту, что Пейрон, который, вероятно, узнал мнение Рея заранее, сразу же подтвердил диагноз молодого стажера и спустя всего двадцать четыре часа после прибытия Ван Гога уже записал в больничный журнал: «В свете всех фактов, полагаю, что г-н Ван Гог периодически страдает своеобразными эпилептическими припадками». (Винсент сообщал Тео: «Насколько я знаю, местный врач склонен видеть в случившемся со мной проявление эпилепсии».) На протяжении последующих недель Пейрон несколько раз беседовал с Винсентом, подробно записывая историю пациента и его семьи. Как добросовестный, пусть и не слишком чуткий, наблюдатель, он подтвердил диагноз Рея. «У меня есть все основания полагать, – писал Пейрон Тео в конце мая, – что приступы, которые перенес [Ваш брат], – результат эпилепсии». По свидетельству одного из коллег, главный врач лечебницы Сен-Поль, офтальмолог по профессии, «тем не менее был в курсе всего, что было известно тогда о психических заболеваниях», и во время своих бесед с Винсентом, без сомнения, дополнил портрет латентного эпилептика, намеченный в общих чертах Реем.
Заболевание часто впервые давало о себе знать в детстве, проявляясь в виде «озорства, непоседливости и раздражительности», писал ведущий специалист в этой теме, английский невропатолог Уильям Говерс в 1880 г. Причиной припадка могло стать что угодно – от яркого солнца и алкоголя до деструктивных эмоций, в особенности чувства вины. Возбуждение от «глубокого психического страдания» было самым распространенным предвестником припадка. Пациенты описывали, будто вдруг ощущали себя в ловушке кошмара, происходящего наяву, или «падающими в бездну». Считалось, что припадок могут вызвать укоры совести, особенно в случаях, когда жертву болезни преследовали необъяснимые и непреодолимые злоключения. Причиной приступа могли стать болезненные воспоминания и религиозная одержимость – чаще всего это касалось одержимости грехами, которые, по мнению больного, невозможно было отмолить.
Приступы часто сопровождались внетелесными ощущениями: психика больного словно бы разделялась или проецировалась на другие субъекты – субъекты, которые порой обретали собственный голос. Пациенты начинали бормотать какую-то бессмыслицу и действовать «автоматически», не контролируя свои действия сознательно, а то и вообще их не осознавая. Это и было сигналом начала припадка – самого опасного периода (для самого больного в особенности). Отличительными признаками этого состояния были буйство и судорожные вспышки ярости. В такие моменты больной был способен на убийство или на самоубийство. За припадком почти всегда следовала потеря сознания: глубокий беспокойный сон, после которого больной просыпался, не имея никаких воспоминаний о случившемся. Последующие дни и недели проходили в так называемом «эпилептическом ступоре» – сумеречном состоянии апатии и раздражения, характеризующемся ощущением бесцельности существования и убийственного раскаяния.
Когда Винсент признался, что в его роду уже бывали эпилептики, доктор Пейрон окончательно уверился в поставленном диагнозе. Специалисты по латентной эпилепсии были далеки от единодушия, но один момент не вызывал у них никаких разногласий: независимо от формы и происхождения эпилепсия должна была передаваться по наследству. Рассказы Винсента не оставляли сомнений, что ему было от кого унаследовать психические отклонения. Согласно неожиданно откровенной записи в семейной хронике, дед художника Виллем Карбентус умер «от душевной болезни». Сестра матери Винсента Клара, старая дева и затворница, всю жизнь страдала эпилепсией. Другой дядя Винсента по матери покончил жизнь самоубийством. Дядя Хейн, брат отца, в тридцать пять лет – примерно в том же возрасте, что и Винсент, – пережил первый «припадок падучей, после которого так никогда и не восстановился полностью». Хейн отошел от дел, после того как регулярные припадки «наполовину парализовали» его, и, как записала в семейной летописи его сестра, скончался до срока. Его болезнь семья сохраняла в тайне. Согласно той же семейной хронике, еще один дядя Винсента по отцу, адмирал Ян, в сорок лет тоже страдал от непонятных «приступов». И у дяди Сента, помимо прочих проблем со здоровьем, также бывали некие «припадки». Как минимум двое из кузенов Винсента страдали психическими расстройствами. За год до смерти Дорус упоминал в письме к Тео, что один из его племянников – Хендрик, сын адмирала Яна, «страдал тяжелыми эпилептическими припадками», после чего был помещен в лечебницу, где, по всей вероятности, покончил с собой. В медицинской карте Винсента Пейрон записал: «То, что произошло с этим пациентом, – лишь продолжение того, что случилось с несколькими членами его семьи».
Озарение, посетившее Пейрона, было отголоском принятого в среде его коллег – да и вообще в его эпоху – убеждения, что ключ к пониманию человеческого поведения кроется в наследственных особенностях. В 1857 г., за два года до появления «Происхождения видов», ведущий французский специалист по латентной эпилепсии Бенедикт Морель опубликовал трактат о психических болезнях («Traité des Dégénérescences Physiques, Intellectuelles et Morales de l’Espèce Humaine»),[89] в котором эволюционные теории рассматривались в куда более мрачном свете, чем в знаменитом труде Дарвина. Согласно идее Мореля, не только эпилепсия, но и все психические отклонения – от невроза до кретинизма (равно как и физические несовершенства, и личные аномалии) – были результатом постепенного ухудшения генетических качеств, процесса, названного ученым «дегенерацией». Судьба семьи – или целой расы – могла зависеть от совокупного влияния генетических «загрязнителей», способных даже менять анатомию человека.
Во Франции конца XIX в. теория Мореля способствовала формированию свойственного рубежу столетий пессимизма. В век бесконечных революций с их пирровыми победами, рассыпающихся империй и в особенности после унизительного поражения Франции в войне с Пруссией идея Мореля о том, что враг находится внутри, что раковая опухоль слабости и ущербности подтачивает жизненные силы нации, овладела общественным сознанием. Так же как большинство психиатров и директоров психиатрических клиник во Франции, Пейрон принял теорию Мореля: с одной стороны, она подкрепляла авторитет профессии (согласно ей Пейрон и его коллеги оказывались ни больше ни меньше как защитниками генетического наследия нации), а с другой – помогала отвоевывать высшую власть над человеческим сознанием у священников, френологов и цирковых гипнотизеров. Пейрон, в прошлом офтальмолог, как-то сказал: «Прежде я лечил глаза, которыми смотрит тело, теперь я лечу глаза, которыми видит душа; это одна и та же работа».
Выдвинутая Морелем теория дегенерации – окончательное и самое мрачное выражение присущего эпохе интереса к «типам» (не избежал этого увлечения и Винсент) – еще соберет свою страшную жатву в XX в.: от кампаний по стерилизации до лагерей смерти. Но для Винсента она стала шансом на освобождение. Представив медицинское объяснение бушующих в его сознании бурь, Пейрон снял с плеч Винсента тяжкий груз прошлого. «Жизнь моя была весьма беспокойной, – писал Винсент накануне приезда в Сен-Поль, – все эти горькие разочарования, лишения, перемены не дают мне полноценно и естественно развиваться как художнику». Диагноз Пейрона не только избавил Винсента от необходимости полагаться только на свои силы, но и вернул ему утраченное ощущение личного контроля над своей судьбой. «Если ты осознаешь свое состояние, – объяснял он Тео, – если отдаешь себе отчет, что велика вероятность нового кризиса, можно подготовить себя к нему, чтобы ужас и отчаяние не застали тебя врасплох».
Кроме того, Винсент – пусть и на время – избавился от неотступного чувства вины. Если картины не продавались, а сам он не мог себя содержать, то была не его вина – он просто стал жертвой болезни. «К несчастью, нравится нам это или нет, все мы обречены жить в наше время и страдать его недугами», – писал Ван Гог, повторяя мысль Мореля. Да, он был болен, так же как и прочие, – его болезнь была ничуть не ужаснее других, будь то «туберкулез или сифилис», настаивал Винсент, по-видимому не замечая иронии, скрывавшейся в его утверждении. Если же и была чья-то вина, то искать ее надо было не в его прошлом, но в прошлом предшествующих поколений; ошибки, промахи – за все это нес ответственность не он, но его семья, не знающая прощения и милосердия.
В стремлении вдохнуть жизнь в этот новый образ освобождения и искупления Винсент начал собирать «asile imaginaire» – воображаемую клинику для художников, виной неудачам, безвестности или безумию которых, подобно его собственным, был пресловутый недуг эпохи. Ван Гог составил длинный список из жертв несправедливых обвинений: Труайон, Маршал, Мерион, Юндт, Маттейс Марис и, конечно, Монтичелли – и убедил себя, что творческая ясность неизбежно вернется к нему, как вернулась к ним. «Среди художников так много тех, кто, несмотря на периодические нервные расстройства или эпилептические припадки, все же продолжает двигаться вперед, а для художника этого, кажется, достаточно, чтобы создавать картины».
Избавившись от груза вины, Винсент наслаждался новой жизнью. Его всегда влекли заведения, связанные с ограничением свободы: сиротские приюты и богадельни Гааги; сам он лелеял мечту создать монастырь современного искусства на юге (в 1882 г. подобное место – больничный сад с прогуливающимися в нем выздоравливающими, «мужчинами, женщинами, детьми», – казалось ему «прекрасным, совершенно прекрасным»). Ван Гог собирал гравюры с больничными сюжетами и подробно описывал собственные визиты в больницы, даже если речь шла о самом тяжелом лечении; не далее как в Арле он подумывал о том, чтобы самому наняться в санитары. «У больных, вероятно, следует учиться жить», – писал он как-то брату.
В свое время Винсент резко воспротивился планам поместить его в лечебницу в Геле, но причиной было то, что инициатива исходила от отца. Теперь же, когда неумолимого пастора не было в живых, а медицинская наука прогнала прочь его призрак, Винсент наконец мог насладиться почти монастырским укладом и спартанской простотой, к которым так давно стремился. «Лечение» практически сводилось к регулярным дозам бромида (в качестве успокаивающего средства), долгим погружениям в каменную ванну, приемам пищи по расписанию (мясо ограничивали, считали, что оно слишком возбуждает), умеренному потреблению алкоголя (вино выделялось в ограниченном количестве) и успокаивающей рутине будней в заколдованной долине. Подобно героям и героиням своих любимых романов, Винсент обрел в закрытом монастыре-санатории покой, которого ему всегда так не хватало во внешнем мире, и, так же как эти герои, он постепенно начинал воспринимать этот внешний мир как настоящий сумасшедший дом.
Через пару дней после прибытия Винсент стал регулярно писать Тео, докладывая, как улучшается его самочувствие и как на него нисходят покой и умиротворение. «Желудок мой работает неизмеримо лучше»; «чувствую себя хорошо, а что касается головы – будем надеяться, что со временем все уладится и с ней, будем терпеливыми». В бодрых отчетах брату Винсент отпускал шутки насчет своей болезни и местного уклада. Скучные помещения лечебницы, где приходилось пережидать дождливые дни, напоминали ему «зал для пассажиров третьего класса на какой-нибудь захолустной станции». Переваривание пищи, состоявшей из гороха, бобов и чечевицы, было, как с иронией замечал Винсент, «сопряжено с некоторыми трудностями», в результате чего пациенты «проводили свой день за занятием столь же безобидным, сколь и дешевым». Коллективное расстройство желудка было, по словам Ван Гога, одним из главных развлечений, помимо шашек и игры в шары.
В конце мая, меньше чем через месяц после приезда, Винсент принял решение: «Мое место здесь». Хотя согласно изначальному плану он должен был провести в Сен-Реми максимум три месяца, теперь, когда появилась перспектива расслабленно провести лето на свежем воздухе, он и думать не хотел об отъезде. «Я здесь уже почти целый месяц, но еще ни разу меня не посещала мысль об отъезде. Разве что желание работать стало чуть сильнее», – признавался Винсент брату.
Вновь обретенная безмятежность нашла выражение и в его картинах. Винсент получил разрешение устроить мастерскую в просторном зале на первом этаже – пустующих помещений здесь было предостаточно. Зал имел отдельный вход, поэтому из него легко можно было выйти в сад и вынести картины сушиться на солнце.
Вдохновленный видом заросших тропинок в местном саду, Винсент увлеченно писал его живописные уголки, продолжая серию садовых пейзажей, начало которой было положено еще в Арле. Но теперь уже ничто не сдерживало его кисть. Ему больше не требовалось отчаянно доказывать свою вменяемость: наконец-то Винсент мог просто смотреть. Работалось легко и быстро. Большие листы бумаги один за другим заполнялись набросками – плоды долгого и пристального наблюдения за природой. Художник в мельчайших деталях фиксировал ползущий по стволу плющ, скамейку в зарослях травы, тень от оконной решетки на земле. Одинокий куст мог занять целый лист – Винсент неустанно изучал текстуру, характер, воздух и свет. Не только куст сирени был достаточно прекрасен, чтобы в одиночку заполнить все пространство большого холста, но и один-единственный ночной мотылек достоин быть увековеченным пером и кистью.
Чем дольше взгляд художника задерживался на этих сценах «природы в ее наготе», тем сильнее он погружался в воспоминания о прошлом. Он вспоминал «Прогулки по моему саду» Альфонса Карра – книгу его детства, посвятившую его в тайны цветов и садов, и работы мастеров барбизонской школы, впервые открывших ему, какое волшебство может таиться в самом ничтожном кустике. «Все эти прекрасные картины барбизонцев, – восторженно писал он, – кажется, совершенно невозможно, да и незачем пытаться их превзойти». Ван Гог призывал Тео вспомнить, как художники, вроде Добиньи и Руссо, «так трогательно и лично сумели выразить близость [природы], ее бесконечную умиротворенность и величие».
В сравнении с целым миром, что открылся Винсенту в заросшем саду лечебницы Сен-Поль, парижские битвы казались ему далекими и абсурдными. «Разумеется, мы навсегда сохраним некоторое пристрастие к импрессионизму, и все же я чувствую, что постепенно все больше возвращаюсь к тем идеям, которые были близки мне до приезда в Париж», – признавался он брату. Винсент не получал никаких известий от Гогена и Бернара, да и сам не проявлял к ним никакого интереса. Когда до Сен-Поля дошли слухи о бунтарском вернисаже, который Гоген с единомышленниками задумали устроить в «Кафе искусств» синьора Вольпини в противовес официальным мероприятиям Всемирной Парижской выставки 1889 г., Ван Гог едва мог скрыть свое равнодушие: «Склонен полагать, что организовалась еще одна новая секта, не более безгрешная, чем те, что уже существуют… Поистине буря в стакане воды». В конце ноября Винсент признается, что «целый год корпел над небольшими вещами с натуры, едва ли хоть раз вспомнив об импрессионизме или о чем-нибудь еще».
Одной из этих «небольших вещей» была картина, изображавшая клумбу с ирисами. Лиловые цветы, приткнувшиеся у большого куста сирени, едва доходили Винсенту до колен. Чтобы увидеть ирисы в виде растянувшейся вдоль холста стройной процессии из заостренных листьев и венчающих стебли цветов, ему, вероятно, пришлось лечь на землю. Минимум фона, ни уголка неба и тонкая полоска земли на переднем плане – в стройном шествии увенчанных цветами бесчисленных стеблей и глянцевитых листьев воплотилось все буйное изобилие весны. На картине мирно соседствовали импрессионистский мазок, обведенные отчетливым клуазонистским контуром плоскости цвета, выразительный контраст ирисов и растущих по соседству бархатцев – все, чем художник увлекался в прошлом. Но теперь он ничего не стремится доказать. «У меня нет никаких других идей, кроме мысли, что пшеничное поле или кипарис достойны самого пристального созерцания», – заявлял Винсент. Вместо того чтобы тратить время на размышления и споры, он предпочитал «отправиться искать спокойствия в созерцании стебля травы, еловой ветки, пшеничного колоса».
Фиолетовый цвет ирисов был цветом обретенной Винсентом безмятежности. Он словно писал картину своей жизни, и фиолетовый, который он выбрал, чтобы изобразить новую, отшельническую жизнь в стенах лечебницы Сен-Поль, был тем самым дополнительным цветом, которого требовал желтый обожженных солнцем арльских дней. Покой и умиротворение укромного уголка горной долины, переданные оттенками фиолетового, сиреневого, бледно-лилового, пурпурного, – лучшего контраста к отчаянию и смуте Желтого дома было не придумать.
Таковы были первые же картины, которые Винсент выставил на просушку в дверном проеме новой мастерской. Перенося на холст вид из окна своей спальни, художник видел лишь лавандовое небо, лавандовые холмы и поле по-весеннему зеленой пшеницы – еще один ton rompu (нечистый тон) голубого. Он писал Тео, что просторные виды и прохладные гармонии новых пейзажей идеально дополняли замкнутый в себе напряженно-яркий портрет его предыдущего жилища – арльскую картину «Спальня». Винсент радикально поменял отношение к цвету: «В лучшие свои моменты я мечтаю о полутонах куда больше, чем об ослепительных эффектах цвета». Куда бы он ни направил свой взгляд – в заросли кустарника или прямо в небо, художник видел оттенки все того же умиротворяющего смешения красного и синего. В письмах он пытался найти наиболее точное определение для каждого оттенка: «фиолетовый», «пурпурно-голубой», «лиловый», «бледно-лиловый», «нежно-лиловый», «грязно-лиловый», «просто лиловый», «серо-розовый», «желтовато-розовый», «зеленовато-розовый», «фиолетово-розовый».
Увлеченный поиском идеального баланса тончайших полутонов, Винсент обратился на десятилетия, а то и столетия назад. «Испытываю соблазн снова начать работать простыми цветами, – признавался Винсент брату, – охрой, например». Винсент вспоминал монохромные пейзажи гиганта Золотого века Яна ван Гойена и палевые оттенки живописи своего давнего любимца Жоржа Мишеля – оба они сумели использовать «нежные лиловатые тона вечернего неба» и охристые акценты, создавая полотна совершенной безмятежности. Винсент попробовал применить уроки старых мастеров, написав пейзаж с садовой тропинкой, бегущей вдоль охристого фасада лечебницы под сенью красновато-желтых листьев, и просвечивающим сквозь листву небом глубокого лилового цвета. Когда Пейрон разрешил Винсенту покидать пределы сада (но не территорию лечебницы), художник установил мольберт на огороженном поле, которое расстилалось за окном его спальни, – как раз вовремя, чтобы успеть ухватить момент, когда зеленая пшеница становится золотой. В письме к сестре он любовно описывал, как охра спелых колосьев с «теплыми оттенками хлебной корочки» выделяется на фоне «дальних пурпурных и голубоватых холмов и неба цвета незабудок».
Внимательное изучение объекта и спокойные цвета, которые отличали новые картины Винсента, произвели столь благоприятное впечатление, что в июне ему было позволено отправиться на поиск новых сюжетов за пределы лечебницы. «Поскольку я нахожу его совершенно спокойным, – сообщал Пейрон Тео, – я обещал ему, что разрешу покидать территорию и искать натуру там». На всякий случай работать Ван Гогу позволили только в дневные часы и непременно в сопровождении санитара. Но даже эта весьма ограниченная свобода подарила ему куда больше возможностей для выбора сюжетов. Прогулки по фруктовым садам и полям за стенами лечебницы позволяли глазу увидеть изрезанную линию горизонта так, как это невозможно было сделать сквозь раму окна или из больничного сада, где вид заслоняли здания.
Оливковые деревья. Перо, чернила, карандаш. Июль 1889. 46 × 60 см
Очертания близких гор менялись с каждым шагом. Обрамленные зеленью скалистые известняковые откосы вздымались в небо, принимая столь причудливые формы и извивы, словно над ними была не властна сила тяготения. Земля волнами расходилась под ногами. По мере того как долина поднималась вверх, чтобы встретиться с нависшим над ней каменным бастионом, рощи и луга сменялись голыми каменистыми участками и холмистыми лощинами.
В этой уютной безмятежной долине, вдали от парижских бурь, в окружении фантастических форм и извилистых очертаний горного массива Альпий Винсент обрел новое понимание линии и формы. После одной из первых вылазок Винсент спрашивал брата: «Когда манера изображения идеально подходит изображенному объекту – не это ли отличает высококлассное произведение искусства?» По его мнению, не только цвет должен был передавать суть изображаемого предмета (землистые оттенки для нюэненских крестьян, красный и зеленый – для одиноких посетителей ночного кафе); форма тоже была призвана отразить истинную природу предмета, а не только его внешний вид. И что могло быть более созвучно этой зачарованной долине и ее сказочным горам, если не искусство гиперболизированных форм и игривых линий?
Гиперболизация, безусловно, давно уже стала обязательным элементом нового искусства, – по крайней мере, Винсент должен был сделать такой вывод на основании переписки с Бернаром после отъезда из Парижа. Но Гоген привез в Желтый дом абсолютно иное понимание моделирования изображения: он настаивал на точности линий и идеализации форм, недоступных непокорной руке Ван Гога. Теперь же в безмятежном покое своего альпийского убежища Винсент мог отложить в сторону бесполезную перспективную рамку, расслабить руку и позволить кисти самой нащупать наиболее верный образ. «На улице, снося натиск ветра и солнца или любопытство прохожих, работаешь как получится… Но вместе с тем именно здесь можно ухватить самое правдивое и самое значимое – в этом-то и состоит главная трудность».
Новое, безмятежное искусство Винсента обрело поддержку с самой неожиданной стороны: прочтя статью об экспозиции на Всемирной выставке, он сделал вывод, что древние египтяне – еще один «примитивный» народ, вроде японцев, – должны были познать тайну истинного искусства, которую сам Ван Гог открыл для себя среди холмов и долин юга. Вспоминая гранитные барельефы, виденные в Лувре, он уверял Тео, что египетские художники «руководствовались в работе инстинктом и чувством» и были способны выразить «бесконечное терпение, мудрость и душевную ясность» своих властителей «с помощью нескольких искусных кривых и безошибочного ощущения пропорций». Подобную гармонию объекта и его изображения Винсент видел в натюрмортах Шардена и шедеврах Золотого века – работах Халса, Рембрандта и Вермеера. Сумеют ли импрессионисты или кто-либо из их громогласных последователей заявить о себе столь же убедительно, вопрошал он брата все в том же письме.
Что же касается того маленького мирка, где теперь обитал Винсент, – в нем он повсюду находил гармонию, отличавшую полотна старых мастеров. Высившиеся на краю долины скалистые стены оживали на его полотнах в виде гигантских глыб, пугающих мультипликационных нагромождений камня. Изображенная крупным планом земля волновалась и переливалась рябью, точно беспокойное море; увиденная издалека, она спрессовывалась в головокружительные наслоения множественных горизонтов. Облака над головой казались скорее материальными и осязаемыми объектами, чем невесомой эфемерной субстанцией: обладая той же плотностью, что и горы внизу, облака отличались от них лишь округлыми очертаниями и способностью парить в небе. Фантастически огромный серп полумесяца ярко сиял на своей небесной делянке. На земле оливковые деревья, словно пробуждаясь к жизни, расправляли скрюченные члены, выстреливая из почвы подобно клубам дыма.
В этой зачарованной долине все было одухотворенным. Даже каменная ограда вокруг поля под окном спальни Винсента казалась такой же неотъемлемой частью пейзажа, как ограниченное ею поле. Лишенная углов и резких граней, она петляла по вздымающейся волнами земле, словно сельская дорога или живая изгородь. Винсент был убежден, что его старые товарищи Бернар и Гоген одобрили бы подобный непринужденный рисунок, не стремящийся поразить зрителя правдоподобием. «Бернар и Гоген не требуют, чтобы дерево имело достоверную форму», – утверждал художник. Но на самом деле сложно было представить себе нечто более далекое от честолюбивого стремления Гогена повторить успех Дега или от возведенного в абсолют бернаровского орнаментализма, чем безмятежный, по-детски чистый мир за гранью мира, где обитал теперь Винсент Ван Гог.
Этот мир был соткан из красочных мазков. «Какая любопытная вещь мазок, прикосновение кисти!» – писал Винсент, словно впервые удивляясь своему открытию. Меняя мазок, приводя его «в соответствие с характером предметов», Винсент обнаружил, что «у него получается нечто более гармоничное и приятное глазу, нечто, передающее царящие в душе безмятежность и счастье». Свободный от разнообразных «измов», которые так долго сковывали его руку, Ван Гог вернулся к поискам идеального сочетания предмета, линии, текстуры и настроения, начатым еще в Гааге (в рисунках и набросках в письмах он не отказывался от них никогда). Винсент ссылался на великих граверов – Феликса Бракемона и Жюля Жакмара, владевших искусством переносить масляную живопись на медную дощечку, в процессе сообщая этим произведениям новое совершенство. Ван Гог желал сделать то же самое с природой, используя характерные особенности своего выразительного средства – красочного мазка.
Идеальные объекты для практики оказались прямо перед глазами – там, куда он тысячу раз смотрел, не замечая их: кипарисы.
Они росли в долине повсюду, отдельные деревья были ровесниками римской эпохи. Они служили защитой от ветра и обозначали могилы; они высились по краям дорог и отмечали границы, росли группами или вздымались в небо, словно одинокие стражи. Когда Винсент увидел их по-настоящему, густые и плотные «бутылочно-зеленые» кроны этих деревьев и их простая коническая форма совершенно его поразили. «Своими линиями и пропорциями они прекрасны, как египетский обелиск». «Кипарисы по-прежнему чрезвычайно занимают меня, – писал он брату, – я хотел бы сделать с ними что-то вроде моих холстов с подсолнухами: меня удивляет, что до сих пор никто не изобразил их так, как вижу я».
Художника занимала не только идеальная коническая форма этих деревьев – «темных заплат на залитом солнцем пейзаже», для него кипарисы были целыми созвездиями, составленными из точных ударов кисти. Подобно астроному, наблюдающему в телескоп звездное небо, чем пристальней смотрел Винсент, тем больше он видел – и тем детальнее фиксировала увиденное его кисть. Издалека плотно прилегающие к стволу ветви все стремились к заостренной верхушке, извиваясь и трепеща, словно языки пламени. Но по мере того как наблюдатель приближался к дереву, каждая трепещущая ветвь превращалась в маленькую спираль, состоящую из цвета и движения. Одни ветви тянулись вверх, из-за чего дерево выглядело устремленным к небу, другие тянулись в стороны. Ван Гог терпеливо – ветка за веткой, спираль за спиралью – воссоздавал их на холсте, превращая древние памятники природы в величественные монументы живописи.
К концу месяца Винсент уже работал одновременно над дюжиной полотен – практически на всех были кипарисы. Еще с десяток холстов были выставлены перед дверью его импровизированной мастерской, высыхая под жарким июньским солнцем. На одном из них был изображен один-единственный кипарис, темным силуэтом выделявшийся на фоне удивительного ночного неба. «Наконец-то я закончил новую картину со звездным небом», – сообщил Винсент брату.
В поисках спокойствия и безмятежности Винсент неизбежно возвращался к этому образу. Он гордился ночным видом Роны, который написал в сентябре прошлого, 1888 г., накануне приезда Гогена. Тео тоже понравился этот пейзаж. В конце мая, через неделю после того, как брат похвалил картину, Винсент предложил представить ее на выставке журнала «Независимое обозрение» («La Revue Indépendante») в сентябре, «чтобы не показывать чего-то совсем уж безумного». Не попади он тогда в арльскую больницу (возможность выходить на улицу только днем, изоляторы без окон, запрет на краски и кисти), Винсент, без сомнения, вернулся бы к этой теме еще раньше.
Ограничения в лечебнице Сен-Поль были ничуть не менее строгими. Ван Гогу по-прежнему не разрешалось выходить с мольбертом после наступления темноты и писать, как ему хотелось бы, под звездным небом. Кисти и краски хранились в мастерской на первом этаже – художник имел доступ к ним только в дневное время. Чтобы написать звездную ночь, ему приходилось довольствоваться видом сквозь переплетения решетки окна в спальне. Винсент работал в те часы, когда огни лечебницы гасли, небо темнело и на нем появлялись звезды. Вероятно, он делал наброски, глядя на маленький квадратик неба на востоке, видимый в небольшое окно его комнаты. Наступала ночь, на небе появлялась убывающая луна и созвездие Овен, сиявшее прямо над вершинами холмов на востоке. Четыре главных звезды созвездия выстраивались в подобие арки над тусклым отблеском Млечного Пути. Перед рассветом на горизонте появлялась утренняя звезда Венера, яркая и белоснежная, – идеальная спутница раннего пробуждения или долгой бессонной ночи. А он все смотрел и смотрел на свет, исходивший от каждой звезды, или вглядывался в окружавшую его мерцающую темноту.
В дневные часы Винсент переносил свои зарисовки на холст. Чтобы сделать чуть более земным свое небесное видение, художник добавил внизу, на небольшом отдалении, спящую деревню. В июне он однажды выбирался на день в Сен-Реми, небольшой городок в полутора километрах вниз по склону. В тот раз или во время одной из своих вылазок на холмы, откуда можно было смотреть на город, Винсент сделал детальный набросок этого популярного горного курорта с его плотной сетью средневековых улочек, обрамленной широкими современными бульварами. В родном городе знаменитого астролога и провидца Нострадамуса теперь с удовольствием останавливались отдохнуть разные проезжие знаменитости, вроде Фредерика Мистраля и Эдмона де Гонкура.
Однако для своей картины Винсент превратил суетливый городок с шестью тысячами жителей – административный центр одноименного кантона – в сонную деревню, где набралось бы от силы несколько сотен обитателей, – размером, кажется, не больше Зюндерта или Хелворта. Главная высотная доминанта города, возведенная в XII в. церковь Святого Мартина, с ее устрашающе заостренной каменной колокольней, на картине Ван Гога стала простой деревенской часовней с похожим на иглу шпилем, лишь слегка возвышающимся над горизонтом. Сам город оказался перемещен из долины к северу от лечебницы на восток, раскинувшись ровно перед окном комнаты Винсента в лечебнице Сен-Поль на фоне знакомой зубчатой гряды Альпий – туда, где и горы смогли бы присутствовать при удивительном небесном действе.
Кипарисы. Перо, чернила. Июль 1889. 60 × 46 см
Когда все необходимые элементы – кипарис, вид города, горы, горизонт – были надежно закреплены в памяти Винсента, кисть его обратилась к небу. Здесь его уже не сковывала необходимость делать наброски, не ограничивала модель перед глазами, не сдерживала перспективная рамка, его глаз мог свободно и непредвзято любоваться светом – непостижимым, утешительным светом, которым для него всегда сияли ночные небеса. Он видел, как этот свет преломлялся – извивался, множился, дробился, – проливаясь сквозь призмы его прошлых увлечений: от сказок Андерсена до путешествий Жюля Верна, от поэзии символистов до астрономических открытий. Герой его юности Чарлз Диккенс писал: «Весь наш мир, со всем, что в нем есть великого и малого, умещается на одной мерцающей звезде». «Тончайшая звездная пыль рассыпалась по небосводу искристым песком», – описывал летнее небо герой его настоящего Эмиль Золя.
Из-за тысяч звезд в бесконечной глубине неба проступали все новые и новые тысячи. То был непрерывный расцвет, неугасимый очаг миров, горящий ясным огнем самоцветных камней. Уже забелел Млечный Путь, развертывая атомы солнц, столь бесчисленных и далеких, что они только опоясывают небосвод лентой света.
В прочитанном, обдуманном, увиденном Винсент уже давно искал не «настоящее» ночное небо – неподвижные крохотные точки и желтоватый свет ненавидимой им «ночной» живописи, – но нечто более близкое к идее бесконечных возможностей и неугасимого огня – абсолютной безмятежности и покоя – то, что он видел в искристой, цветущей ночи, описанной Золя.
Стремясь зафиксировать эту идею, художник задействовал свою новую палитру с оттенками фиолетового и охры, непринужденные изгибы горных вершин, завихряющиеся спирали ветвей кипариса и случайные, рассеянные мазки, с помощью которых он мог получить «нечто, передающее царящие в душе безмятежность и счастье». Подобно древнеегипетским художникам, ведомый одним лишь «инстинктом и чувством», он писал ночное небо таким, каким его никогда еще не видел мир: калейдоскоп пульсирующих маяков, вихри звезд, сияющие облака и луна, которая светит ярче любого солнца, – этот фейерверк космического света и энергии видел своим внутренним зрением один только Винсент.
Звездная ночь. Перо, чернила. Июль 1889. 46 ×60 см
В следующем веке ученые обнаружат, что латентные эпилептические припадки напоминают фейерверки электрических импульсов в мозгу больного. Американский философ и психолог Уильям Джеймс назовет их «нервными бурями» – «взрывами», аномальными нейронными разрядами, спровоцировать которые в мозгу, состоящем из миллиардов нейронов, способны всего несколько «эпилептических нейронов». Эти каскадные всплески случайных вспышек часто зарождаются в самых чувствительных областях мозга, особенно в височной доле или лимбической системе, – там же они оказывают самое сильное воздействие, – именно эти зоны ответственны за восприятие, внимание, понимание, особенности личности, выражение, способность к познанию, эмоции и память. «Бомбардировка» этих участков эпилептическим ливнем может поколебать основы сознания и личности.
Ученые выяснили, что мозг в состоянии перенести подобную бурю, но не способен полностью оправиться от ее последствий. Каждый приступ понижает порог для следующего и навсегда изменяет пострадавшие функции. Сочетание страха (перед очередным приступом) и неврологических изменений в поврежденных участках мозга создают поведенческую модель – синдром, который принято ассоциировать с так называемой «височной эпилепсией».
За приступами, как правило, следуют периоды крайней пассивности – апатичное помутнение; в такие периоды больные теряют интерес к внешнему миру и происходящему с ними. Сексуальные потребности идут на спад. Человеку, незнакомому с симптомами заболевания, да и самому больному эта пассивность может часто казаться умиротворенностью. Но постепенно апатия переходит в свою противоположность – состояние повышенной возбудимости. Жертва болезни начинает крайне чутко реагировать на внешний мир, ее захватывают сильные чувства, глубокие эмоциональные переживания (будь то эйфория и экзальтация, депрессия или паранойя), исступление нарастает. Такое обостренное восприятие реальности, особенно под влиянием алкоголя, часто приводит к космическим видениям и религиозному экстазу. По мере того как сознание возбуждается все сильнее, вновь появляются раздражительность, импульсивность и агрессия – отличительные признаки латентной эпилепсии. Любое сильное беспокойство неизбежно приводит к пароксизму – и цикл начинается заново.
Главный вопрос – что же провоцирует появление аномальных «эпилептических» нейронов в мозгу, так и остался без ответа. Еще во времена Ван Гога некоторые ученые считали, что вызвать заболевание могут травмы, опухоли мозга или врожденные пороки. Продолжали подозревать наследственную предрасположенность. Но непосредственную причину приступов – под действием чего больной мог резко перейти от апатии к эйфории, паранойе, возбуждению, жестокому припадку через год, месяц, а то и через день после предыдущего приступа – выявить так и не удалось.
Стресс, алкоголь, плохое питание, недостаток витаминов, эмоциональные потрясения – все это могло сделать мозг более уязвимым к электрическим бурям. Мощный подъем мог одновременно парализовать сознание эпилептика навязчивыми идеями – мыслями-паразитами, которые впивались в него, вытесняя все остальное, искажая восприятие и память и отчуждая окружающих до момента, когда раздражение и конфликты – предвестники припадка – становились неизбежными. Любая чрезмерная стимуляция пораженных участков мозга, то есть перебои в восприятии, работе когнитивных или эмоциональных функций, открывала дорогу разрядам нейрональной «молнии». Триггером мог стать визуальный раздражитель – луч солнца, пробивающийся сквозь листья, дрожание век, даже образы, вызванные описанием в книге. Яркие сны, неожиданные события, ссоры с близкими, резкая фраза, брошенная незнакомцем, нахлынувшие воспоминания, ощущение повышенной значимости событий – в результате размышлений религиозного или метафизического характера – все это могло спровоцировать измученный мозг на новый приступ.
Эйфорический образ закрученного в вихре безудержного космоса на картине Винсента сигнализировал о том, что защитные механизмы уже не в состоянии сдерживать болезнь.
Даже здесь, в изоляции от остального мира, Винсенту не суждено было избежать провоцирующих факторов – ни внешних, ни внутренних. Из Парижа и Голландии регулярно приходили письма с двусмысленными приветствиями от родственников. Тео с восхищением писал о картинах и художниках, к которым братья всегда испытывали особые чувства; когда же речь заходила о трудностях, переживаемых Винсентом, его тон немедленно становился участливым («Вряд ли приятно находиться рядом со всеми этими сумасшедшими людьми»). Но на Тео давили семейные заботы, к тому же его, по-видимому, тревожили дополнительные расходы на лечебницу в Сен-Реми, и письма стали приходить реже.
Тем не менее он по-прежнему относительно неплохо, хотя и без особого энтузиазма, отзывался о работах, выполненных в Арле. «Со временем они станут очень хороши, – уклончиво писал Тео, – и, без сомнения, будут когда-нибудь оценены по достоинству». Из арльских работ Тео особо отметил «Колыбельную» и портрет почтальона Рулена, которые называл «самыми занятными из всех». Когда в июне из Сен-Реми начали приходить странные, утрированные пейзажи, Тео не смог удержаться, чтобы не спросить открыто: почему в них так «искажена форма»? Но сам он, судя по всему, не сомневался в причине: «Твои последние картины дали мне обильную пищу для размышлений относительно состояния твоего сознания в момент их создания… Как же должен был мучиться твой мозг и как ты рисковал всем, доходя до предела, где головокружения уже не избежать!»
Йоханна тоже писала – иногда радостно присоединялась к письмам мужа, иногда пыталась самостоятельно нащупать подход к Винсенту. «Дражайший брат, – так начала она свое первое послание в начале мая, – пора уже твоей новой младшей сестричке самой поболтать с тобой… теперь мы поистине стали братом и сестрой». Йоханна не могла знать, какие раны она наносила брату мужа, рассказывая о себе в новой роли «мадам Ван Гог» и семейном счастье с Тео. «Мы как будто всегда были вместе», – писала она. «Он всегда приходит домой в полдень на обед и в половине восьмого – на ужин». Вечерами, по ее рассказам, к ним часто присоединялись гости, в том числе и члены семьи. По воскресеньям супруги проводили вместе целый день, только вдвоем: иногда посещали галереи, а иногда оставались дома, чтобы «развлечься по-своему». Неловкие, наивные намеки на супружескую близость («По вечерам мы обычно очень устаем и рано отправляемся в постель») сотрясали основы отношений Винсента с братом и уязвляли его мужское достоинство, точно так же как и рассказы невестки о том, как «ни дня не проходит, чтобы мы не говорили о тебе», вызывали приступы тревоги и вины.
Сестра Вил изливала на Винсента свое беспокойство с похожей беспечностью. Из всех братьев и сестер именно младшая пристальней других следила за мучительными перипетиями судьбы старшего брата. Потенциальных женихов у нее не было и не предвиделось – как и Винсент, Вил, похоже, была обречена на одинокую жизнь и бесконечное самокопание. Пребывание брата в лечебнице Сен-Поль давало ей право рассуждать в письмах о схожести их судеб. «Отчего так много людей, которые, так же как и я, пытаются найти свое место в жизни, преуспевают гораздо больше?» – допытывалась Вил. Уж не была ли она, подобно Винсенту, жертвой какой-то роковой болезни, не позволявшей ей наслаждаться обычной жизнью? Разговоры о несчастной любви и недоступном счастье неизбежно приводили к мыслям о Тео и его новой жизни в качестве мужа и отца. Как пример того, чего желалось бы ей самой, Вил прислала Винсенту экземпляр романа Эдуарда Рода «Смысл жизни» («Le sens de la vie») – сентиментальной истории заблудшего буржуа, который ищет умиротворения и смысла в объятиях «милой и исключительно самоотверженной жены и их ребенка» (как саркастически резюмировал содержание книги Винсент). Мать тоже писала Винсенту: она изображала последний триумф Тео с таким необдуманным восторгом, что это уже граничило с жестокостью.
Книги тоже таили опасность. Наука могла возлагать вину за несчастья Ван Гога на роковую наследственность, но в литературе он повсюду видел перст, указывающий именно на него как на виновника всех бед. Продолжая выражать «безграничное восхищение» произведениями поборников натурализма – Золя и братьев Гонкур, во время своего пребывания в лечебнице Сен-Поль Винсент намеренно воздерживался от чтения этих авторов, явно опасаясь, что их гиперреалистичные соблазны и обвинения, которые он принимал на свой счет, могут спровоцировать новый приступ. Вместо романов Золя он обратился к философской мелодраме Эрнеста Ренана «Жуарская настоятельница» – истории об обреченных возлюбленных, стоических страданиях и браке, заключенном из чувства долга, но без любви. Что могло потревожить его меньше, чем высокопарная пьеса о судьбе монахини-расстриги во времена революционного террора?
Но и здесь нашелся повод для раздражения. Как и Род в своей поучительной истории о буржуазных ценностях и счастливом супружестве, в «Жуарской настоятельнице» Ренан возвеличивал материнство, а одиночество изображал уделом хуже смерти. «Все это не слишком вдохновляет. Автор признает, что находит утешение в обществе жены, что, разумеется, очень тонко подмечено, но для меня лично совершенно бесполезно, поскольку мало что говорит о смысле жизни», – разочарованно резюмировал Винсент общие впечатления от книги Рода и пьесы Ренана.
Как и в Боринаже, Винсент снова искал убежища в мире Шекспира, благо этот мир был достаточно далек в силу временно́го и языкового разрыва. Он сосредоточился на исторических пьесах – единственном жанре творчества великого Барда, с которым он еще не успел как следует ознакомиться. Истории бедствий и испытаний Ричарда II, Генриха IV, Генриха V и Генриха VI, истории о дурной крови и вырождении в семье, соперничестве между братьями и сыновнем предательстве, похищенном или утраченном иным способом праве первородства и трагической гибели героев вследствие роковых ошибок наверняка доставили ему некоторое утешение.
Винсент отчаянно и резко противостоял непреднамеренным обвинениям и провокациям, заверяя брата: «Благодаря предпринимаемым мною предосторожностям теперь болезни будет уже не так легко справиться со мной, и надеюсь, ее приступы больше не повторятся». Самой главной из предосторожностей было не поддаться изнуряющему чувству вины, которое грозило поглотить его с каждым новым письмом из Парижа. В ответ на связанные с финансовыми делами опасения Тео Винсент в очередной раз обещал усердно трудиться, работать над более ходовыми сюжетами (цветами и пейзажами в особенности) и разрабатывал сложные схемы возрождения деловых отношений с Англией – посредством примирения с Александром Ридом («Кажется, я был невозможно резок с ним и обескуражил его утверждением, что было бы лучше, если бы дилеры любили художников больше, чем их живопись») – и с Голландией, чему, по мнению Винсента, должна была поспособствовать женитьба брата («Женитьба на голландке позволит рано или поздно снова наладить деловые контакты с Амстердамом и Гаагой»). Попытки Йоханны сблизиться слишком ранили его, и Винсент отклонил их, сочтя невестку милой, но поверхностной простушкой, подчеркнуто называя ее в переписке «голландская жена» Тео.
В ответ на вялые похвалы брата в адрес его искусства Винсент довольно сдержанно отзывался о Йоханне («Смею надеяться, она найдет множество способов сделать его жизнь чуть более приятной») и в письмах, адресованных супруге брата, пускался в специальные рассуждения об искусстве (о котором Йоханна мало что знала) и расхваливал Париж (в котором ей если что-то и нравилось, то только «обилие цветов») – все это должно было подчеркнуть, насколько особое место занимал он в жизни Тео, и никакая жена, тем более не «храбрая и проворная» Йоханна, не могла его заполнить. От участливой заботы сестры Винсент тоже отмахнулся – он едко высмеивал наивные читательские вкусы Вил («Добрые женщины и книги – две вещи несовместные», – иронизировал он в письме к Тео) и пророчил ей мрачное и лишенное всякой надежды будущее. «Нам придется смириться с бездушной жестокостью эпохи и с нашим одиночеством», – писал он сестре, предсказывая ей, как и себе, жизнь в «бедности, болезни, старости, безумии и вечной ссылке».
Шекспиру, с его непреодолимой силой судьбы, противостоял другой титан – Вольтер, который, по мнению Винсента, «по крайней мере, оставляет надежду на то, что жизнь, возможно, имеет хоть какой-то смысл».
Но перед убийственным приговором, который слышался ему в радостных письмах матери, Винсент был беззащитен. «Вот уже много лет, как я не получал от матери писем, в которых было бы столько внутреннего умиротворения и спокойного довольства, – признавался он Тео. – Уверен, это все из-за твоей женитьбы. Говорят, если делаешь приятно родителям, жить будешь дольше».
Призрак пасторского дома в Зюндерте вернулся к Винсенту.
К середине июня его сознание вновь заполонили опасные образы. Он зациклился на матери и ее радости по поводу очередного триумфа Тео и теперь постоянно думал о своей «Колыбельной» – воплощении материнства и свидетельнице его арльских несчастий. Лишь один шаг отделял его от возвращения к давней одержимости фигурой и портретам, а заодно от нового приступа тоски по несбывшейся мечте о «Милом друге Юга». «Ах, если бы хоть иногда я имел возможность работать с такими моделями, как… та женщина, что позировала для „Колыбельной“, я смог бы сделать нечто совсем другое». Вскоре последовали привычные уже сетования на трудности поиска моделей, подходящих для создания «излучающих свет и бесконечно утешительных» портретов, – моделей, подобных героям рисунков Домье, романов Золя или пьес Шекспира. Свои рассуждения Винсент завершал, возвращаясь к главной причине переживаний: «В том, что мать рада твоей женитьбе, тоже есть жизнь».
В скором времени все прежние обиды и несбывшиеся в прошлом чаяния выплеснулись на холст, воплотившись в изображении огороженного поля под окном спальни Винсента с одинокой фигурой жнеца, срезающего золотые колосья под ослепительным желтым небом. В письме Винсент рассуждал об этой сияющей фигуре в шекспировском духе, обнажая темные глубины своего сознания:
Разве мы, питающиеся хлебом, не напоминаем во многом пшеничные колосья, по крайней мере, не приходится ли нам покоряться и расти как колос, не подобны ли мы растению в своей неспособности передвигаться – так, как побуждает нас наше воображение, и не сжинают ли нас, когда мы созрели, как те же пшеничные колосья?
Винсент прибыл в Сен-Реми, мало интересуясь религией (свое «вероисповедание» он определял как «охвостье чего-то вроде буддизма») и с решительным желанием избежать навязчивых идей, которые так часто и с такими катастрофическими последствиями переворачивали с ног на голову его эмоциональный мир в Арле. Но и письма, и картины художника по-прежнему выдавали его стремление доказать, что существует еще что-то, помимо повседневности, некая «другая сторона жизни». Рассуждая об искусстве, Винсент все чаще стал прибегать к мессианской терминологии, напоминавшей о периоде его увлечения проповедничеством. Художники, писал он, существуют, «чтобы дарить утешение или подготовить людей к еще более утешительной живописи». Напрасно Винсент утверждал, будто подобные мысли совершенно не означают «возврат к романтическим или религиозным идеям, нет» – не только его слова, но и его искусство свидетельствовало об обратном.
После того как Тео опрометчиво похвалил рембрандтовский рисунок ангела («Хотел бы я, чтобы ты мог его увидеть, он изображает стоящую фигуру архангела Гавриила… Что это за чудо!»), Винсент стал то и дело упоминать в письмах религиозные образы, от «Пьеты» Делакруа среди гравюр, украшавших его стену, до библейских сцен Рембрандта, которые хранил в своей памяти. В опереточной мелодраме Ренана, в сентиментальной ахинее Рода, в таинственных фигурах святых у Рембрандта или в небезупречных героях Шекспира Ван Гог находил «эту щемящую нежность, проблеск сверхчеловеческой бесконечности» – и подобные находки неизбежно вели к мыслям о бренности человеческого существования и о том, что ожидает человека после смерти. Тео «оступился» и еще раз, в том же письме вскользь упомянув «Обучение Девы Марии» Делакруа, после чего Винсент тут же вспомнил о своей фаянсовой Богоматери, «Колыбельной»; тоска по семье и поиски смысла опять ввергли его в омут отчаяния, выход из которого был только один. Утешая сестру Вил, переживающую свой собственный кризис, Винсент признался, куда подобное состояние привело его самого: «По-моему, ты, сестра, очень смелая, раз не боишься этой Гефсимании». Словно пытаясь ощутить себя на этой священной земле, Винсент бродил по оливковым рощам вокруг лечебницы, снова и снова изображая на своих полотнах пустующие декорации для библейской сцены, хотя сам признавался, что рощи эти «слишком прекрасны, чтобы я дерзнул написать их или хотя бы смог помыслить об этом».
Наконец в середине июня художник отказался от опасной и невозможной идеи поместить среди олив фигуры библейских персонажей – вместо этого он поднял глаза и написал ночное звездное небо над своей головой. В противном случае, предупреждал он Тео и самого себя, следом могло прийти «головокружение», а вместе с ним «беспросветные потоки боли».
Малоубедительные оборонительные мероприятия – те «предосторожности», которыми Винсент хвастался перед Тео, едва ли были способны защитить его от угроз, таившихся в его собственных мыслях. Выстоять перед равнодушием и агрессией реального мира у них не было ни малейшего шанса. Во время первой вылазки в Сен-Реми, в начале июня, знакомый страх следовал за Винсентом по пятам, точно так же как и сопровождавший его санитар. «Один только вид людей и вещей привел меня в полуобморочное состояние, я чувствовал себя просто ужасно, – докладывал он Тео после прогулки. – Должно быть, причиной тому было какое-то чрезмерно острое переживание в моей душе, и я понятия не имею, чем оно было вызвано».
Для Пейрона и его подчиненных ужас, терзавший их пациента, оставался невидимым: все, что они видели, – то, как Винсент возился в своей мастерской на первом этаже или торопливо шагал в сторону ворот со всем своим скарбом, отправляясь на дневную прогулку в долину. Так что 6 июля, когда Ван Гог пришел к Пейрону и попросил разрешения на следующий день съездить в Арль, врач не нашел причин отказать, отпустив его с одним лишь условием: с ним должен поехать сопровождающий. Винсент сообщил, что собирается перевезти в лечебницу свою мебель и как следует обустроить свой новый дом – очевидно, в знак согласия с рекомендацией Пейрона продлить свое пребывание в стенах лечебницы Сен-Поль. «Следует выждать год, лишь после этого можно будет поверить в то, что окончательное выздоровление произошло; теперь же любой пустяк может спровоцировать новый приступ», – писал Винсент Тео.
Пейрон не знал, что роковой «пустяк» уже случился. Винсент попросил отпустить его в Арль в тот самый день, когда получил из Парижа письмо с волнующей новостью: Йоханна беременна. «Дорогой мой брат, – писала она (впервые по-французски), – я собираюсь сообщить тебе великую новость… Мы ждем ребенка, очаровательного мальчугана, которого назовем Винсентом, если ты согласишься стать ему крестным отцом».
Радостное сообщение Йоханны спровоцировало взрыв не сразу. Собравшись с духом, Винсент в тот же день написал ответ – неумеренно восторженное письмо, адресованное «дорогим брату и сестре». «Поздравляю вас, – писал он, – это такая приятная новость». Но в письме, полном заверений в полнейшем восторге от новости и сердечных поздравлений будущим родителям, Винсент жаловался на слабое здоровье, писал о мучившем его неоплатном долге и раскаянии, жаловался на непреодолимую тягу к алкоголю, нехватку дружеского общения и страх смерти. Новость Йоханны не только заставила его изменить планы – вместо краткосрочного пребывания в лечебнице, запланированного изначально, он согласился на предложение Пейрона продлить лечение как минимум на год, – но и превратила поездку в Арль из бытовой необходимости в отчаянную попытку вырваться из изоляции, на которую, как казалось, он был теперь обречен.
Однако ни времени, ни продуманного плана у Винсента не было. В конце головокружительной поездки на поезде через ущелья перед ним был Арль, где у него не осталось буквально ни одного друга. Ван Гог направился к дому пастора Саля, но там ему сообщили, что священник отбыл в продолжительный отпуск. Он отважился нанести визит в больницу, где провел столько беспокойных ночей, в надежде найти доктора Рея, но и тот, как оказалось, уехал. От кого-то Винсент услышал, что доктор сдал экзамен и отправился в Париж, но больничный привратник, который явно должен был узнать Винсента, сказал бывшему пациенту, что ничего не знает об этом. В итоге Винсент провел бо́льшую часть дня то ли в кафе, то ли в борделе в компании людей, которых он затем туманно описывал как «бывших соседей»; это означало, что и с Жину он не встретился (мебель художника так и осталась в Арле), а единственными, кто готов был общаться с ним, были проститутки и собутыльники, чьи имена художник так и не посмел назвать брату. Под присмотром сопровождающего из лечебницы ему явно оставалось только топить свое одиночество в алкоголе – ведь ему так давно хотелось вкусить запретного блаженства.
Даже не слишком внимательный Пейрон заметил, как изменился Винсент после возвращения из Арля. Возбужденное состояние больного и отчет о его вольностях во время отлучки, возможно, побудили директора урезать Ван Гогу порцию мяса и вина в попытке его успокоить. Еще более зловещими были признаки, которых Пейрон не мог заметить: на протяжении нескольких дней после возвращения Винсент изливал на бумагу потоки тоски, сожалений и самобичевания. Новость Йоханны усугубила переживания, вызванные июльским письмом матери, полным восторгов по поводу женитьбы Тео. В своих поздравлениях Винсент пытался развеять опасения невестки – она боялась, что постоянные проблемы Тео со здоровьем станут причиной слабой конституции у ребенка. Он напомнил Йоханне, что дочь Руленов Марсель (чей портрет висел в новой квартире Тео), «несмотря на опасения родителей, появилась на свет с улыбкой и очень здоровой».
Разговоры о детях и образы материнства, в особенности мадам Рулен, позировавшей для «Колыбельной», не давали Винсенту избавиться от навязчивых мыслей, связанных с тоской по материнской любви. Он сравнивал заботу о ребенке с «не слишком успокаивающими, но целебными» порывами так хорошо ему знакомого мистраля и предсказывал, что, став дядей, сможет «вновь обрести вкус к жизни». Впервые за долгие годы Винсент написал матери длинное и сердечное письмо («Не могу передать, какую радость доставило мне это письмо!» – сообщала Анна Тео), пронизанное ностальгией по родному дому и детству (не таким, каким он его прожил, но каким воображал). Погрузившись в воспоминания, Винсент писал о заросших мхом голландских крышах, дубовых зарослях, буковых изгородях и «прекрасных нюэненских березах», которые так любила Анна. Якобы пытаясь утешить мать, расстроенную из-за грядущего отъезда младшего сына Кора на золотые прииски в южноафриканский Трансвааль, Винсент обратился к самой деликатной теме – давнему отчуждению и мечте о примирении. «Печаль» от «разлуки и утраты», мучительно напоминал он матери, «помогает нам понять и вновь обрести друг друга впоследствии».
Но куда бы Винсент ни обращался, повсюду ему слышались обвинения страшного призрака Орля: в рассказах Йоханны о болезнях брата и ее страхах перед врожденными дефектами, которые Тео мог передать потомству, в еще более тяжких опасениях матери, вызванных хрупкостью конституции Тео и бременем, которое ему приходится нести на своих плечах. Винсент пытался верить в действенность панацеи Панглосса («Иногда нас исцеляет сама болезнь») и сохранять терпение и спокойствие: «Болезненное состояние – всего лишь результат стремления природы выправить себя». Но никакие слова не могли его успокоить; никакие доводы не были в состоянии его оправдать. В заботе матери о Тео Винсенту слышалось заступничество его заклятого врага Гупиля; в попытке брата стать отцом он видел окончательную победу неумолимого пастора. Когда в начале июля пришла новость о продаже картины Милле за головокружительную сумму в полмиллиона франков, Винсент воспринял ее не как торжество справедливости, но как упрек. По его собственному признанию, перед лицом бесконечной бедности и забвения эта сделка заставила его страдать от «черной нужды, которая всегда терзала Милле», не меньше, а даже больше.
Целыми днями он балансировал на грани полного самоуничижения. Обличающие голоса слышались ему даже в ночном треске цикад за окном его спальни. Они пели ему о прошлом и будущем, безвозвратно утраченных для него из-за «незначительных эмоций – великих капитанов нашей жизни, которым мы подчиняемся, сами того не ведая». Предположение, что Тео может покинуть его или умереть, разбудило всех демонов Желтого дома. В голове снова засела мысль о Монтичелли, безумном марсельском художнике, реинкарнацией которого Винсент объявил себя ранее. Случайно он узнал, что один из врачей в лечебнице был знаком с Монтичелли, но считал того лишь «чудаком», – с ума он сошел всерьез «только перед самой смертью». Это странным образом подействовало на Винсента успокаивающе: история марсельца казалась ему неизбежным сценарием его собственной судьбы. «Зная, какие страдания выпали на долю Монтичелли в последние годы, можно ли удивляться, что он не вынес столь непомерно тяжкого бремени?»
Винсент написал письмо Гогену – единственному свидетелю учиненных им бесчинств – с очередной просьбой о прощении ради возвращения к нормальной жизни. Для Тео он написал этюд сада, из тех, что так нравились брату: заросший плющом тенистый зеленый уголок в солнечных бликах – не просто аллюзию на давних любимцев из барбизонской школы, вроде Диаса де ла Пеньи, но намек на щедрую красочность и невозможную мозаику цвета безумного Монтичелли. В мастерской Винсент разобрал привезенные из Арля картины и отобрал несколько полотен для Тео, отмечая свои неудачи с безжалостностью жнеца, за которым наблюдал из окна. «Нелегко вновь обрести мужество после всех тех ошибок, которые я совершил», – признавался он в сопроводительном письме.
В конце концов, загнанный в угол всеобщим признанием его вины, Винсент разрешил Тео оставить его. В прощальном письме эмоции настолько переполняли его, что он едва был в состоянии собраться с мыслями. Винсент писал брату: «Если тебя тоже тяготят серьезные обязательства… думаю, что лучше бы нам не беспокоиться друг о друге сверх меры». Реальная жизнь художника оказалась иной, чем представлялась им в юности, и теперь Тео должен был заботиться о собственной семье. В конце своего душераздирающего послания безутешный Винсент попытался утешить себя иллюзией солидарности – живой и навязчивой, как всякая галлюцинация. Описывая Тео как подобного себе «изгнанника, чужака, бедняка», Винсент возводил в абсолют детство, проведенное вместе на пустошах («пустошах, которые по-прежнему невыразимо дороги нам»), и недолгое бесшабашное совместное пребывание в Париже. То была жизнь, существовавшая теперь лишь в воспоминаниях братьев. Прошлое осталось в прошлом. И для Тео, и для Винсента пришло время «встретить свою судьбу».
То ли через несколько дней, то ли через несколько часов после того, как Винсент написал это письмо, его поразил очередной приступ. Взрыв случился в середине июля, когда Винсент, как обычно, отправился работать на пленэре. Как и все его встречи с природой, эти прогулки таили опасность. «При соприкосновении с природой меня охватывают эмоции, от которых я едва не лишаюсь сознания», – напишет он однажды Альберу Орье. Винсенту было предупреждение: за день или два до приступа он писал скалистую горную гряду Альпий «с темнеющей среди оливковых деревьев хижиной внизу». Во время работы ему вспомнилась сцена из «Смысла жизни» Рода – горная хижина, «зачарованный приют», где герой книги обрел счастье с женой и ребенком. Не сумев избежать опасной аналогии, Винсент живо представил себе безмятежную жизнь Тео, Йоханны и будущего ребенка; то был идеал «более простого и настоящего существования», образ которого, по признанию Винсента, не переставал иногда преследовать его.
Вскоре после этого, возможно уже на следующий день, Винсент вновь отправился в опасное путешествие: он искал «дикую глушь, где мольберт приходится приваливать камнями, чтобы ветер не сбросил все на землю». Поиски привели его к старой каменоломне – заброшенной уже не один век дыре в земле, где даже в яркий солнечный день не было ни души.
Как только Винсент закрепил мольберт и начал работу, как подобный пушечному выстрелу яростный порыв ветра разметал по сторонам холст, мольберт и краски, положив конец прогулке. Винсент был потрясен символичностью случившегося, безжалостное равнодушие природы сразило его: под ногами разверзлась библейская бездна. Природа-утешительница, которая позволяла «легче ощутить соединяющие всех нас связи», вдруг оказалась холодной и жестокой, и Винсента охватило «страшное чувство одиночества». Затем у него закружилась голова. А потом настала тьма.
Глава 40 Одинокий
На сей раз тьма продлилась больше месяца.
С середины июля до конца августа припадки повторялись снова и снова. «На многие дни я совершенно обезумел – так же, если не сильней, чем в Арле», – напишет Винсент, придя в себя. За жуткими галлюцинациями следовали слабость, головокружение и потеря сознания. Пробуждениям сопутствовали потеря памяти и острое чувство тоски. «Я был настолько подавлен, что даже потерял желание видеть друзей и работать».
Каждый раз Винсент надеялся, что все закончилось. «Чуть более жестокий, чем обычно, приступ – и я могу навсегда лишиться способности заниматься живописью», – не скрывал он своих опасений. Но вместо того чтобы прекратиться, припадки становились все более длительными, мучительными и частыми, а его поведение – все более агрессивным и непредсказуемым. «Кажется, я поднимал с земли грязные вещи и ел их, но у меня остались лишь смутные воспоминания об этих ужасных моментах». Однажды он напал на сопровождавшего его санитара с обвинениями, что тот – шпион тайной полиции.
В промежутках между приступами страдания становились все невыносимей с каждым новым обострением, а режим пациента – все строже. Сперва Ван Гогу запретили выходить за пределы лечебницы, затем – за пределы дортуара, потом – покидать комнату и, наконец, вставать с постели. Почти два месяца Винсент провел «без свежего воздуха». Горло распухло от язв, он почти не ел, не говорил и не писал писем. Временами он почти надеялся, что за очередным приступом последует смерть, которая положит конец его страданиям. «Сама мысль о возможном выздоровлении была мне почти ненавистна, – напишет он однажды, – бесконечно жить в страхе перед новым припадком… Я предпочел бы, чтобы наступил конец».
Некоторое время художнику еще разрешали работать в перерывах между приступами. Он закончил картину с каменоломней, которую тогда унес мистраль. Но теперь каждый раз ему приходилось проходить через унизительный ритуал, выпрашивая «разрешение, чтобы писать картины». Потом санитары застали Винсента за попыткой выпить керосин из лампы и съесть краску из тюбика. Боясь, как бы больной не отравился, они были вынуждены его связать, чтобы влить нейтрализующее лекарство. Врачи расценили случившее как попытку суицида – именно так представил событие в письме к Тео Пейрон. У Винсента забрали краски и кисти, запретили ему входить в мастерскую. «Не имея возможности хотя бы войти в комнату, которую отвели мне для работы, я еле пережил эти дни». Когда же в конце августа Винсент смог наконец выкарабкаться из темных глубин безумия достаточно надолго, чтобы пожаловаться Тео на свои беды, письмо пришлось писать мелком: больничный персонал по-прежнему не давал ему в руки острые предметы.
Приступы погружали Винсента в потусторонний мир воспоминаний. Галлюцинации переносили его в места, где он бывал прежде, и окружали образами прошлого. Однажды ему померещилось, что он снова в Желтом доме, преследуемый разъяренной толпой. Он слышал и видел (возможно, и разговаривал) тех, кого когда-то знал, о ком читал, или тех, кого видел на картинах, – героев портретов Рембрандта, например, всегда напоминавших ему о семье и доме. Фигуры из прошлого и настоящего, реальные и вымышленные, толпились в воображении, иногда причудливо сливаясь одна с другой, вызванные к жизни болезненной тоской или неутоленной жаждой дружеского общения. Другие пациенты лечебницы, санитары обретали лица умерших или воображаемых собеседников. «Во время приступов, – писал он сестре, – люди, которых я вижу, совершенно не напоминают себя реальных, настолько они кажутся мне приятно или неприятно похожими на людей, виденных мною в другие времена и в других местах».
Особенно часто Винсента в его видениях посещали религиозные персонажи. «Приступы порождают во мне абсурдные религиозные настроения», – сообщал он брату в сентябре. Винсент не описывал подробно свои религиозные видения и истерические припадки, но на протяжении всего лета его воспаленным воображением неотступно владели два образа.
К июлю Винсент снял со стены репродукцию «Положения во гроб» Делакруа и пришпилил ее к мольберту, словно желая постоянно иметь перед глазами образ любящей матери, готовой принять возвращение сына из мира мертвых. Во время очередного приступа этот идеал материнства работы Делакруа занял место отправленной брату «Колыбельной». В перерывах между припадками Винсент лихорадочно перелистывал журналы в поисках других утешительных образов материнства и пел песни, слышанные им в детстве. В какой-то момент он даже собрался с духом, чтобы написать Руленам, семье прототипа его фарфоровой Мадонны, смешав воспоминания, образы и галлюцинации в общей иллюзии возможного искупления («Судя по Вашему письму, Вы полагаете, что я сейчас с семьей, но, к сожалению, это не так – я вернусь к ним лишь через полтора месяца», – писал почтальон Рулен в ответ на вопрос Винсента о его жене и ребенке).
Прежде чем врачи запретили ему посещать мастерскую, Винсент попытался сделать живописную версию невыразимо утешительной сцены Делакруа, исполненный решимости «писать святых мужей и святых жен». Однако в результате неожиданной «неприятности» – вероятно, очередного припадка – художник неудачно уронил драгоценную литографию, в результате чего она оказалась непоправимо испорчена пятнами краски. «Я был ужасно огорчен», – отмечал он мрачно.
Тем же летом мыслями Винсента завладел еще один образ – ангел. Случайно «призванный» Тео в июле упоминанием произведения Рембрандта, образ ангела вызвал у его брата пароксизмы самобичевания и раскаяния. Позднее, в июле, когда Винсента начали один за другим одолевать бесконечные приступы, в лечебницу прибыл подарок от Тео – гравюра с картины Рембрандта: архангел Рафаил, воплощение милости и света, сияющий, как все южные солнца Винсента; он не просто возвещал Марии грядущее пришествие чудесного ребенка, он обещал всем людям Божественное утешение материнства. Тео мог забыть, что Винсент видел в рембрандтовском ангеле не только долгожданного вестника, несущего покой тем, чье «чье сердце разбито и дух угнетен», как писал десятью годами ранее, но и воплощение отцовского укора («подобным ангельскому лику» казалось Винсенту лицо отца во время проповеди), предупреждение о грядущем суде.
В сентябре, когда Винсенту снова разрешили работать (под наблюдением санитара), он немедленно перенес на холст владевшие его сознанием образы: «Положение во гроб» Делакруа и рембрандтовского ангела. То были масштабные цветные версии маленьких черно-белых литографий – тех, что поддерживали и мучили художника в вихре потрясений, – любящая мать и Божественный посланник. Работая над этими фигурами, Винсент придал собственные черты словно парящему в воздухе Иисусу и наградил бледного ангела своими выгоревшими на солнце волосами. Две эти картины, написанные наполовину во тьме, наполовину при свете, – материальное выражение образов, что пленяли и рвали на части сознание Винсента тем летом.
В конце августа Винсент пришел в себя – он был измучен, напуган и одинок. Приступы закончились так же внезапно, как и начались: «перерыв», точь-в-точь похожий на те, что до этого отделяли один приступ от другого, неожиданно затянулся на несколько дней, а потом и недель. Но «ничего пока еще не ясно, – предупреждал он Тео. – Сам я думаю, что они еще вернутся». Винсента преследовала мысль об очередном рецидиве. Он по-прежнему страдал головокружениями и испытывал парализующие приступы страха. Его дни по-прежнему были «тоскливыми и одинокими»; ночами его по-прежнему мучили «отвратительные кошмары». Он страдал от одиночества, но боялся встречаться с кем-либо и куда-то выходить. Слишком велика была опасность. Винсент цеплялся за безопасность заточения, хотя врачи давно уже разрешили ему покидать здание лечебницы. Даже поход в мастерскую был сопряжен с риском. «Я пытался заставить себя спуститься, но напрасно».
Пациенты лечебницы теперь пугали его. Месяцы галлюцинаций и параноидальных фантазий подорвали чувство солидарности, которое он когда-то испытывал к товарищам по несчастью. Нынче же само присутствие вблизи такого количества «ненормальных людей» расстраивало Винсента, а «безделье, в котором прозябают эти несчастные», как ему казалось, мешало выздоровлению. Теперь он сравнивал их с «тупоголовыми зеваками», прежде изгнавшими его из Желтого дома, и обвинял в предубеждении против художников. Винсент давал обет «поменьше встречаться с другими пациентами из-за боязни рецидива». Его параноидальные настроения распространялись и на персонал лечебницы. Ван Гог подозревал, будто они мошенничают со счетами за его лечение и подсыпают отраву в пищу, обвинял в распространении ложных слухов насчет его странного поведения во время летних приступов и считал, что и они тоже предвзято относятся к художникам. Винсент сравнивал их с жадными до денег домовладельцами – низшими из низших в его иерархии, – которых периодически следовало «посылать к черту».
Черпая из источника давних антипапистских настроений, Винсент внушил себе, что лечебницей на самом деле управляет вовсе не доктор Пейрон («Здесь он отнюдь не полновластный хозяин, ничего подобного»), а католические власти; присутствие монахинь в составе персонала лечебницы укрепляло его подозрения: именно они были агентами этой темной силы. «Меня чрезвычайно раздражает постоянное присутствие этих добрых женщин, которые верят в Лурдскую Богоматерь и выдумывают другие подобные басни». Он вообразил себя узником «заведения, где вместо того, чтобы лечить от них, культивируют нездоровые религиозные заблуждения». Доказательством их гнусного влияния Винсент считал религиозный характер летних приступов и задавался вопросом: откуда иначе у человека «современных взглядов», любителя Золя и ярого противника религиозных преувеличений, могли возникнуть видения, присущие скорее суеверным крестьянам?
«Учитывая мою исключительную восприимчивость к тому, что меня окружает, мои приступы, видимо, следует объяснить чрезмерно затянувшимся пребыванием в этих старых монастырях – арльской лечебнице и здешнем убежище», – писал Винсент брату. В конечном счете объектами паранойи стали не только пациенты и персонал лечебницы, но и сельские окрестности, а заодно и весь регион. «Всеобъемлющее зло», как ему казалось, таилось повсюду и только ждало, как бы поглотить его, подстерегая даже во время обычной прогулки по саду. Когда в середине сентября художник все-таки решился войти в мастерскую, он тут же запер за собой дверь.
Винсенту виделся лишь один выход. Даже в разгар летних приступов он воображал, как покинет Сен-Поль. Шли недели, рецидива не было, и он снова и снова возвращался к идее «улизнуть» от своих тюремщиков. «Мы должны покончить с этим местом, – сгорал от нетерпения художник. – Задержавшись здесь надолго, я потеряю способность работать. Пора остановиться». Когда доктор Пейрон в ответ на просьбу Винсента категорически отказался взять его с собой в Париж (по словам Пейрона, вопрос застал его врасплох – ему требовалось время, чтобы предварительно обсудить возможность поездки с братом пациента), Винсент принялся разрабатывать хитроумный план побега.
Он ухватился за рассказ Тео о непростой судьбе Камиля Писсарро, который жил теперь в деревне под Парижем. Винсент фантазировал, как он переберется к старику и его сварливой жене, и советовал Тео «кормить художников», а не поддерживать монахинь. Когда же Тео написал брату, что теперь «неподходящий момент», чтобы злоупотреблять гостеприимством Писсарро, – художник только что потерял мать – Винсент сообщил, что готов поселиться с кем угодно. «Кто-нибудь из художников, кому сейчас нелегко, согласится делить со мной кров», – настаивал он. В качестве кандидатов Винсент называл и тех, кого едва знал (вроде приятеля Тео Огюста Жува), и тех, кого знал слишком хорошо, предлагая самые рискованные союзы: «То, что ты пишешь о Гогене, весьма интересно. Я до сих пор говорю себе иногда, что мы с Гогеном, возможно, еще поработаем вместе».
В противном случае Винсент грозился уйти куда угодно, лишь бы убежать от ужасов лечебницы – если не на каторгу, то на военную службу или просто на улицу.
Но перспектива оказаться на свободе и вновь столкнуться с реальным миром пугала его не меньше. В придачу его не покидал страх того, что могло бы произойти, случись очередной приступ на людях. Все это мешало ему действовать решительно. «Уехать сейчас было бы слишком неосмотрительно», – писал он в начале сентября. Винсент отказался от всех своих хитроумных планов, умоляя дать ему «еще несколько месяцев»; он опасался предубеждения, «которое сделает его жизнь среди людей невыносимой». «В конце концов, я предпочитаю подтвержденное заболевание тому, что происходило со мной в Париже, когда недуг лишь вызревал во мне», – заключал он. Словно пытаясь задокументировать все ужасы, грозящие ему изнутри и извне, едва вернувшись в мастерскую, Винсент начал работу над автопортретом. На нем, по описанию самого художника, он был «чертовски худ и бледен», со впалыми щеками и безумными глазами, желтые волосы контрастно выделялись на мерцающем темном сине-фиолетовом фоне, а лицо пересекала тень мертвенного зеленого цвета.
Изображенный на портрете человек не имел права предстать перед Тео. Младенец, который вот-вот должен был родиться, делал возвращение в Париж невозможным. Первейшим родственным долгом было теперь не беспокоить младшего брата. Насколько получалось, Винсент скрывал новости о своих летних приступах и, возможно, убедил Пейрона молчать об обострении. Первое августовское сообщение – то самое, написанное мелком, – начиналось с извинений: «Вхожу в эти подробности не для того, чтобы утомлять тебя жалобами». Да и после этого Винсент всячески пытался преуменьшить свои страдания. «С тех пор как я писал тебе в последний раз, самочувствие мое улучшилось» – это были первые слова уже следующего письма.
За каждым внезапным обострением немедленно следовали заверения в том, что болезнь отступает («С каждым днем ко мне возвращаются силы»), и даже надежды на конечный успех («Возможно, моя поездка на юг все же принесет плоды»). Прознав, что Пейрон собирается встретиться с Тео в Париже, Винсент развернул бурную кампанию по дискредитации доктора и неприятных новостей, которые те мог сообщить брату. «Славный господин Пейрон наговорит тебе кучу всего, – предупреждал он брата, – про перспективы, возможные варианты и непроизвольные действия. Очень хорошо, но, если он будет говорить что-то более конкретное, я бы ничему не верил».
В попытке подкрепить свои заверения Винсент написал второй автопортрет, представлявший художника аккуратным и ухоженным, как фаянсовая фигурка: на нем свежий льняной костюм серовато-зеленого цвета, позади – бирюзовые завитки, безмятежные, как звездная ночь. В процессе его создания Винсент сообщал брату:
Работа идет отлично. Я открываю для себя вещи, которые безуспешно искал годами, и, осознавая это, я все время вспоминаю те слова Делакруа – знаешь, когда он говорит, что открыл для себя живопись, когда у него уже ни жизненных сил, ни зубов не осталось.
Разница между двумя этими автопортретами (один – для брата, другой – для себя) свидетельствовала о том, какая пропасть разверзлась между Винсентом и Тео. Еще до начала приступов в июле Тео начал отдаляться. Его письма часто приходили слишком поздно, в них не было прежней отзывчивости, иногда они больно ранили Винсента. Тео писал о воскресеньях, проведенных на природе, об убранстве своего дома, о том, как Йоханну тошнит по утрам. Когда Винсент вдруг перестал писать, ему потребовалось несколько недель, чтобы заметить отсутствие корреспонденции из Сен-Реми. Проблемы в галерее (успешный Моне ушел к другому продавцу), необходимость уделять внимание молодой жене и волнения, связанные с грядущим пополнением в семействе, – внимание Тео было обращено куда угодно, только не на брата.
В начале сентября Винсент пытался привлечь к себе интерес брата длинными письмами, больше похожими на дневники, но каждого нового ответа приходилось ждать все дольше. Винсент неделями обсуждал план побега из лечебницы, грозился даже приехать в Париж, но Тео методично рушил все его планы. Он сообщил брату, что никто из художников не выразил желания взять Винсента на постой. Писсарро отверг идею сразу (возможно, чтобы смягчить удар, Тео свалил ответственность за отказ на супругу художника: «Не думаю, что он имеет дома право голоса, – там всем заправляет его жена»). Жители Бретани были еще религиознее южан, что, несомненно, сулило опасность, так что кандидатура Гогена отпадала. И вообще ни одно место на севере не подходило. «Сам знаешь, как ты страдаешь от холода», – напоминал брату Тео. Жить самостоятельно Винсенту было никак нельзя, любое общество грозило «растревожить» больного. Наконец Тео решительно положил конец этим разговорам, проинструктировав брата: «Не предпринимай ничего необдуманного… Пусть врач и дальше за тобой присматривает».
Остальные члены семьи, как всегда, последовали примеру Тео. Мать и сестра Вил месяцами игнорировали постыдную изоляцию Винсента. Теперь обе переехали из Бреды в Лейден, покинув Брабант его детства. Почти тогда же, когда Тео обустроился с семьей в Париже, брат Кор уехал в Африку (не сочтя нужным посвятить в свои планы Винсента) – так от семейного единения времен Зюндерта не осталось и следа. В отчаянной попытке удержать всех вместе Винсент посылал картины и поздравления (матери с семидесятым днем рождения), жалобно заверяя в нерушимости скрепляющей их связи. «Ощущаю непреодолимое желание послать кое-что из моих работ в Голландию», – писал он Вил. «Остаешься верным привязанностям прошлого». Винсент тщательно распределил свои картины между членами семьи и старыми друзьями (включая Марго Бегеманн), но при этом призывал получателей «хранить их вместе», словно посредством искусства можно было удержать минувшее. «У меня явно есть право, да, право временами работать для друзей, которые теперь так далеко от меня, что я, возможно, никогда уже их больше не увижу», – писал Винсент, признавая тот факт, что родные и друзья покинули его.
Семья отказалась от него, любое общение – с персоналом лечебницы, да и вообще с людьми – пугало художника, и Винсент обрел убежище в работе. Он, как всегда, пребывал в убеждении, что лишь упорный труд поможет ему восстановить равновесие и удержать в узде демонов болезни. «Работа развлекает меня лучше, чем что-либо другое, – признавался он. – Это занятие, которое укрепляет волю и заставляет отступить умственную слабость». Как только с двери в мастерскую сняли замок, Ван Гог «энергично погрузился в работу». В первую же неделю он начал с десяток картин. То были образы, которые тяготили его сознание в долгие часы, которые ему пришлось провести в одиночестве: «Положение во гроб», фигура ангела, собственное лицо в зеркале и в особенности вид из зарешеченного окна спальни.
Винсент работал столько, сколько позволяли надзиратели, – «утром, днем и вечером», – писал он Тео. Он вернулся к полотнам, начатым еще до приступов, и подправил те, которые считал законченными. Возвестив новый рассвет и пору сбора урожая, Винсент начал работу над новой версией «Жнеца», на сей раз изображавшей крошечную фигурку человечка, в лучах восходящего солнца трудившегося на поле за окном его комнаты. Все то время, пока Винсента мучили приступы, в мастерской находилось полотно с арльской спальней. Тео прислал его брату для небольшой реставрации в начале июля («Картина была написана так быстро и высушена таким образом, что растворитель немедленно испарился, и живопись не успела как следует сцепиться с холстом»), как раз накануне обострения болезни. Тогда Винсент не стал разворачивать полотно, опасаясь, как бы оно не стало потрясением для его и без того возмущенного мозга. Теперь же художник бесстрашно развернул картину и начал еще одну версию «Спальни» на большом холсте.
Работу над ней он также завершил в первую неделю и тут же собрался переписать целый ряд любимых образов из Желтого дома: виноградники, долину Ла-Кро и «прежде всего „Ночное кафе“». Винсент заказал большую партию красок и прочих необходимых материалов с намерением написать «уменьшенные повторения лучших полотен», чтобы разослать их членам семьи, после чего планировал начать новую серию «осенних эффектов» – и закончить все к концу месяца. В последующие восемь месяцев Ван Гог выполнил колоссальный объем работы – он писал чуть ли не по картине в день, – торопясь занять руки и отвлечь мозг. «Я вкалываю как одержимый, более, чем когда-либо, испытывая яростное желание работать. Думаю, что это поможет мне выздороветь».
Как всегда, больше всего ему хотелось писать портреты, но пребывание в лечебнице подразумевало, что моделей Винсент мог найти только среди пациентов (что, по его собственному признанию, было «невозможно») или среди персонала. Судя по всему, одного обитателя лечебницы – мужчину в больничной одежде, с бессмысленным взглядом – ему все-таки удалось уговорить попозировать для торопливо набросанного портрета. Но по-настоящему ему позировали только два надзирателя – им платили за то, чтобы они наблюдали за художником, пока тот работал. Одним из них был Жан Франсуа Пуле – молодой человек, часто сопровождавший Винсента за пределы лечебницы. Второй – Шарль Трабюк, пожилой старший санитар, живший с женой на территории больницы.
В стремлении представить свой ограниченный круг общения лишенным больничной специфичности Винсент написал обоих мужчин как типы: Пуле – в образе улыбающегося крестьянского юноши в соломенной шляпе, на фоне больничного сада, где он чувствовал себя как дома; Трабюка (имевшего прозвище Майор) – в образе неулыбчивого и сдержанного представителя власти. В своем форменном черно-белом полосатом пиджаке, серьезный и почти бесцветный, на портрете Трабюк оказался воплощением суровой и болезненной атмосферы лечебницы, церкви, края и жизни вообще. «В нем есть что-то от военного, глаза у него черные, маленькие и живые… настоящая хищная птица… типичный южанин».
Умеренная палитра, тщательный рисунок и честолюбивое стремление писать «головы», нашедшие выражение в портрете Трабюка, провозгласили девиз очередной начатой Винсентом кампании: назад в прошлое. В начале осени – как это всегда бывало с ним после серии приступов – он чувствовал, что «воспоминания обрушиваются на меня как лавина». В равной мере его терзали и галлюцинаторные видения, и реальность распадающейся семьи. Винсент писал, что тоскует по родине и никак не может избавиться от переполняющих его сожалений о прошлом. Чтобы задобрить призраков, он вновь обратился к своему альбому воспоминаний – собранию гравюр. «Положение во гроб» Делакруа и рембрандтовский ангел указали ему путь для побега от настоящего в прошлую одержимость, которая в стенах лечебницы Сен-Поль оказалась не менее утешительной, что когда-то в Гааге. В первую неделю сентября Винсент набросал грандиозный план по превращению коллекции любимых образов в серию ярких картин. Раз среди чужаков, бродивших вокруг него целыми днями, найти подходящую модель не удавалось, оставалось обратиться к обитателям своего собственного musée imaginaire – воображаемого музея.
Винсент начал с того же, с чего начался когда-то его путь как художника, – с работ Милле. После побега из Боринажа десятью годами ранее, не желая ничего большего, чем стать иллюстратором, Винсент начал с копирования знаменитой серии Милле «Полевые работы» («Les travaux de schamps»). Тогда в Кеме, сидя на шатающемся табурете с альбомом на коленях, он снова и снова копировал сцены с лесорубами, пастухами, молотильщиками и вязальщиками снопов. И вот теперь он опять обратился к сельским иконам Милле, словно восставшим из глубин черной страны.
Используя отточенный в Париже на японских гравюрах навык разбивки на квадраты и увеличения изображений, Ван Гог расчерчивал решетками маленькие черно-белые эстампы и один к одному переносил их на холст. Щедро расточая яркие контрастные цвета – чаще всего это были оттенки желтого и синего, – Винсент наносил краску на холст плотными густыми мазками. Размеры картин варьировались от совсем маленьких (39 × 24 см) до очень больших (91 × 61 см – величиной со «Спальню»), неизменные пропорции гравюр с картин Милле (выполненных преимущественно в узком и вытянутом формате, определенно непривычном для Винсента) никогда не сдерживали художника. Старательнее всего он заполнял пространство фона и прорабатывал детали лиц. За две недели Винсент выполнил вариации на тему семи из десяти «Полевых работ» Милле и начал восьмую. К середине октября «Полевые работы» закончились. Винсент умолял Тео прислать ему еще Милле – особенно серию «Четыре времени суток» («Les quatre heures de la journée»), а пока обратился к гравюрам с работ других художников. Планов хватило бы на много месяцев вперед: Винсент собирался взяться за Делакруа, Рембрандта, Доре, Домье, – в итоге должна была появиться коллекция «достаточно обширная и полная, чтобы целиком подарить ее какой-нибудь школе». Закончив с гравюрами, художник намеревался обратиться к рисункам. В конце концов, «переведя» на язык живописи рисунки Милле, можно было «сделать наследие Милле более доступным для обычной широкой публики». «Допускаю, что, занимаясь этим, я принесу больше пользы, чем создавая собственную живопись», – писал Винсент.
Адриен Лавьель по мотивам Жана Франсуа Милле. Сиеста. Гравюра. 1873. 14 × 22 см
Винсент по-разному объяснял этот странный, неисчерпаемый, обращенный в прошлое проект. Поначалу он утверждал, будто начал создавать копии «случайно», после того как испортил несколько литографий и нужно было повесить на стену что-то вместо них («Мне не особенно нравится развешивать в спальне собственные картины», – пояснял он). По мере того как задача становилась все более масштабной, обоснованием для продолжения копирования стали плохая погода и отсутствие моделей. И во всех случаях Винсент подчеркивал, что эта работа – важное условие его выздоровления. Копирование дисциплинировало, благодаря ему «мысли прояснялись, а пальцы обретали уверенность», – объяснял он Тео. В одном письме он описывал этот процесс как тяжкую необходимость, каким было рисование в Боринаже, – единственный способ наверстать потерянное время и компенсировать прошлые неудачи («Я потратил десять лет на абсолютно никчемные этюды»). В следующем послании он подчеркивал, что новое начинание преследовало несравнимо более возвышенные художественные цели. Прибегая к высокопарной риторике, с фанатичным пылом времен Гааги Винсент утверждал, что умение изображать фигуру – отнюдь не пережиток искусства прошлого, но путь к будущему импрессионизма. Применив новую теорию контрастных цветов к почитаемым им иконам примитива, Винсент мог сделать для фигуры в живописи то же, что Моне уже сделал для пейзажа.
В оправдание великого поворота к прошлому Винсент настаивал на том, что не просто копирует образы, но «переводит их на другой язык», – так же как Йоханна переводила для себя книги с английского на нидерландский. Он не воспроизводил палитру оригинала, но «импровизировал» цвет, пытаясь достичь «неопределенной гармонии красок, которая, по крайней мере, передает общее ощущение». Таким образом, новая картина была не чем иным, как «моей собственной интерпретацией», подчеркивал художник. «Разве не так же обстоит дело в музыке? – придумывал он все более сложные и поэтичные доводы в защиту своего вычурного образного ряда. – Играя Бетховена, каждый интерпретирует вещь на свой лад». Разве не то же самое делала Йоханна, когда играла для Тео на фортепиано? Живопись была для него тем же, чем музыка для исполнителя, утверждал Винсент: «Кисть в моих пальцах движется подобно скрипичному смычку, и исключительно во имя моего собственного удовольствия».
Истинная же причина была очевидна; и Винсент в конце концов признал ее. «Сейчас, будучи болен, я пытаюсь создать нечто утешительное для себя», – писал он. Десятью годами раньше, в Боринаже – когда Тео прислал ему «Полевые работы», – Винсент выбрался из тьмы, вдохновленный идеей братской солидарности в «стране картин». И теперь спасти его могла лишь мечта о воссоединении с братом. Бесконечные переработки Милле служили лишь наиболее очевидным выражением его стремления приблизиться к этой мечте. В поисках утешения Винсент возвращался к текстам Хендрика Консианса, бельгийского писателя, любимого обоими братьями, чьи истории о жизни на пустоши ободряли художника. Винсент даже подумывал переехать на год на ферму – «пожить с простыми людьми». Как и в Нюэнене, его снова влекла «подлинно мужественная» жизнь, вести которую можно было только в деревне.
Тео приветствовал возвращение брата к крестьянским фантазиям как знак выздоровления и поощрял их, рассказывая о благородных шахтерах и грузчиках другого бельгийца, художника Константина Менье, о новой картине Гогена «La Belle Angèle» («Прекрасная Анжела»), изображенная на которой крестьянская женщина выглядит «точно молодая телочка, но при этом так свежа», о картинах «здоровых, как ржаной хлеб». В сознании Винсента эти рассказы, переплетаясь, породили волнующий и привлекательный образ. Отныне его жизнь должна была стать зеркальным отражением жизни брата: чистый сердцем крестьянин и городской эстет («деревянные башмаки» против «начищенных до блеска ботинок» Тео); художник и торговец; монах и женатый человек; творец и бизнесмен. День за днем Винсент трудился на мистических пустошах памяти над образами, «пахнущими землей», подобно крестьянам Милле; он решил жить той самой деревенской жизнью, которой (Винсент был убежден в этом) так жаждал Тео среди парижского шума. Винсент воображал, что будет жить за обоих – за себя и за брата, в реальности воплощая стремление к простоте и правде и в искусстве, и в мыслях, что всегда было свойственно им обоим, – Йоханна никогда не смогла бы присоединиться на равных к их союзу. «Ах, милый брат, – писал он, – далеко не всякий может почувствовать или даже просто увидеть это».
Десятью годами ранее возвращению из черной страны в воображении Винсента сопутствовали фантазии в духе барбизонцев и воспоминания о братском союзе, возникшем по пути в Рейсвейк. В лечебнице Сен-Поль выбраться из тьмы ему помог новый образ творческого братства – союза более совершенного, чем любой брак. К середине сентября Винсент, по его собственным заверениям, «чувствовал себя отлично» и «ел как лошадь». Едва переступив порог мастерской, он не менее жадно набрасывался на холст: у дверей лечебницы одна за другой появлялись все новые и новые картины, выставленные для просушки. Материалы заканчивались стремительно, и Винсент настойчиво атаковал брата просьбами прислать ему новые. В ответ он ящиками отправлял в Париж новые работы, демонстрируя, что к нему вернулась сила. Постепенно он стал выбираться из мастерской на улицу, своей кистью документируя каждый этап: вот, то ли в конце сентября, то ли в начале октября, он решился выйти в сад лечебницы – об этом свидетельствовали несколько картин, изображавших деревья в больничном саду; вот он добрел до огороженного поля под окном; вот – где-то в начале октября – впервые за долгое время вышел за больничные стены. «Я проникся атмосферой этих небольших гор и садов», – торжественно напишет он в конце ноября Эмилю Бернару.
Осень как раз вступила в свои права. «У нас стоят великолепные осенние дни, которыми я и пользуюсь». С ненасытностью моряка, отпущенного на берег после долгого плавания, он не жалел красок, чтобы перенести на холст изобилие цвета. Он написал пару тополей у дороги в виде двух языков пламени, выстреливающих в фиолетовое небо. Написал маленькое тутовое дерево в виде оранжево-красной головы Медузы, чьи ветви-волосы кольцами разметались по поверхности холста. Винсент испробовал себя в каждой манере из тех, которыми увлекался в прошлом: от тонкой, просвечивающей живописи парижского периода до скульптурного импасто в духе Монтичелли; от мозаики импрессионистских мазков до обширных плоскостей цвета, как на японской гравюре. Легчайшими мазками, едва обозначая тон, он изображал облетающую листву, щедро обмакнув кисть в густую краску, рельефно выписывал паутину оголенных ветвей. Все прошлые увлечения нашли свое отражение и в палитре: сложный цвет и спокойная гармония Нюэнена, пастельные миражи острова Гранд-Жатт, резкая желтизна и бездонная синь Арля.
Точно так же, как он испытывал ловкость руки, Винсент испытывал и стойкость своего рассудка. Во время одной из первых прогулок за пределами территории больницы он направился в оливковую рощу – этот сюжет в сознании художника был связан с ужасом Гефсиманского сада. Но на этот раз Винсент изобразил не только ряды искривленных деревьев с серебристыми листьями, но и нашел модель для портрета. Рядом с рощей располагался дом господина Трабюка, старшего санитара больницы Сен-Поль, и его супруга Жанна уступила просьбе Ван Гога. После мадам Рулен, вдохновившей Винсента на «Колыбельную», ему еще ни разу не позировала женщина. С уверенностью, о которой всего парой недель ранее и речи быть не могло, художник детально передал черты «усталого, изборожденного морщинами загорелого лица»; материалом ему послужил не холст, а доска (на доске часто писал Монтичелли).
Немного погодя Винсент отважился выбраться еще дальше – к предгорьям Альпий, где уже завывал зимний ветер. Прошло три месяца с того момента, как этот самый ветер опрокинул его мольберт и лишил рассудка. «Но ничего, – писал художник сестре Вил, – теперь я настолько здоров, что мое физическое состояние позволяет вынести это». Он спустился в «абсолютно дикое ущелье» и сумел как-то установить огромный холст на каменистом берегу быстрого ручья. Винсент написал очертания скал, «всё в фиолетовых тонах», и двоих странников, пробирающихся по тенистому склону. Довольный результатом, Ван Гог решил, что у него достанет сил написать целую серию «более серьезных» этюдов гор Альпий. «Они так долго были у меня перед глазами, что я хорошо их изучил», – похвалялся он.
Затем он отправился на край оврага, к каменоломням, туда, где в июле произошел роковой срыв. Винсент привалил мольберт камнями и написал красочный, дерзкий пейзаж, полный цвета и света. Яркое южное солнце купает скалы в потоках розового и всполохах голубого. Свет проникает в самую глубь пещеры, заполняя ее лиловым и сиреневым. Из скалистого жерла пещеры наружу бесстрашно шагает человек – одиночество и головокружение не пугают его.
С каждой удачной вылазкой и благополучным возвращением, с каждым новым полотном, выставленным у двери мастерской для просушки, страх перед возможным приступом отступал, а уверенность крепла. «Я чувствовал себя увереннее… здоровье мое значительно улучшилось, – писал Винсент Бернару. – Надеюсь, я не совсем еще иссяк». Врачи тоже увидели свет в конце туннеля. Во время визита к Тео в конце сентября Пейрон поражался успехам своего пациента – тот казался «совершенно здоровым» и хотя, возможно, не был готов покинуть лечебницу, но явно шел по пути выздоровления. Столь положительный отзыв воодушевил Винсента, мыслями он тут же устремился в будущее. Тео поднял брату настроение еще больше, передав сообщение от Писсарро о враче в Овере, буколическом городке к северу от Парижа, выразившем согласие принять Винсента, когда только это потребуется. «То, что ты пишешь по поводу Овера, открывает передо мной весьма приятную перспективу… надо непременно воспользоваться этим предложением», – тут же отреагировал Винсент.
В том же письме Тео всячески расхваливал последние картины брата, доставленные из Сен-Реми, плоды возрождения после болезни. В них, по его словам, «была некая непоколебимость, присущая природе даже в самых яростных ее проявлениях». Еще одной завораживающей новостью стало сообщение о статье, которую собирался написать для голландского художественного обозрения «De Portefeuille» («Портфолио») друг Тео Йозеф Исааксон. Но и это было еще не все. Тео сообщал, что в Париже к нему все чаще и чаще обращались с просьбой посмотреть работы Винсента, – их могли заметить на осенней выставке в редакции «La Revue Indépendante», где «Звездная ночь» (та, что была написана в Арле) и майские «Ирисы» висели рядом с работами Сёра, Синьяка и Тулуз-Лотрека. Или у Танги. Или кто-то услышал, что Ван Гога пригласили участвовать в январской выставке вместе с бельгийской «Двадцаткой» – первой демонстрации авангардного искусства за пределами Парижа. Всего за год до этого туда пригласили Гогена, а не Винсента.
Хорошие известия от Тео и Пейрона подстегнули честолюбивые замыслы Винсента. Всего за месяц до этого он практически отказался от участия в выставке «Двадцатки» – долгие недели тяжелых приступов давали о себе знать. «Я сознаю, насколько превосходят меня бельгийцы, все они невероятно талантливы», – писал он тогда, меланхолично интересуясь, вспомнят ли организаторы выставки, что пригласили его участвовать, да и вообще, «может, было бы лучше, если бы они совсем обо мне забыли». Месяцами он избегал общения со старыми товарищами, а теперь принялся решительно писать Гогену и Бернару: он бранил их, стращал, льстил и читал нотации, как будто летних бурь и не бывало. «Я еще вернусь», – заверял Винсент Бернара (которому уже год как не писал). Вновь предъявляя права на законное место в авангарде нового искусства, Ван Гог предлагал обменяться работами и требовал от обоих художников новостей об их последних достижениях. Он рассыпался в комплиментах, шутил и подтверждал неизменность приверженности примитивной красоте и правде японизма. Винсент не рассказывал им о демонах лета, но страстно предостерегал от использования религиозных тем и образов. Вместо этого он призывал товарищей к братской солидарности в поисках более глубокой истины – «чего-то, во что можно верить», – найденной им у Милле, но не в Библии.
Вновь обретенная уверенность возродила и другие, более давние устремления. «Если, продолжая работать, я снова начну пытаться продавать, выставлять и обменивать свои картины, мне, может быть, удастся стать менее обременительным для тебя», – писал он Тео, вдохновленный новостями о выставках и возобновлением переписки со старыми товарищами. Чтобы утвердиться в статусе коммерческого художника, Винсент немедленно начал серию картин с «осенними эффектами»: традиционные пейзажи с тенистыми лесными тропинками, покрытыми опавшей листвой, – все в приглушенных тонах и тщательно детализированные, с чуть ли не ученическим усердием. В этих вариациях на тему так любимых Тео увитых плющом садовых уголков не было ни свободы воображения, ни экстравагантного мазка, ни неожиданных очертаний горных вершин или полуночных видений звездного неба. Зато, как считал брат-торговец, их можно было продать. «У тебя сильнее выходят правдивые вещи», – писал Тео в конце октября, выделяя «подлесок с плющом» как наиболее понравившуюся ему работу.
Погоня за продажами в итоге заставила Винсента отказаться от возвышенных летних видений. Объектом особой критики Тео стала последняя, июньская «Звездная ночь». «Поиски стиля пагубно сказываются на истинном чувстве вещей», – писал младший Ван Гог, отвергая все подобные «искусственные» образы как продукт навязчивого «заблуждения». В новых работах Гогена прослеживалась аналогичная тяга к абстракции, жаловался Тео, употребляя это слово для обозначения любого образа, не укорененного в реальности. В результате склад в мансарде был заполнен картинами Гогена, которые «продавались не так хорошо, как прошлогодние». Тео отрицательно отзывался не только о библейских сценах, пугавших Винсента, но и обо всех причудливых проявлениях символизма. «Более всего удовлетворения приносят вещи цельные, правдивые, лишенные всех этих абстрактных идей или явной принадлежности к определенной школе».
Винсент не только выражал принципиальное согласие («Лучше не искать абстракций, а подходить к вещам с большей простотой»), но и признавал картины типа «Колыбельной» и второй «Звездной ночи» плодом подобных заблуждений, называя обе работы «неудачными». «Я еще раз позволил себе написать звезды слишком большими, и вот снова неудача. Теперь с меня довольно!» – восклицал он в письме Бернару. Чтобы доказать Тео решимость добиться большего, сразу после осенних сцен Винсент принялся за проект куда более грандиозный: он собирался совершить на юге то, что Моне – в Антибе, а Гоген – в Бретани. В обширном цикле картин под общим названием «Провансальские впечатления» он мечтал выразить первичную суть – истинный характер Прованса.
Серия должна была включать в себя пейзажи с закатами и восходами; «оливами, смоковницами, виноградниками и кипарисами»; «выжженными полями с нежным ароматом чабреца» и, разумеется, с вершинами Альпий на фоне солнца и голубого неба. На каждом из них солнце и небо должны были «сиять в полную силу». С такими пейзажами, полагал Винсент, ему удастся проникнуть во внутреннюю сущность Прованса не через абстракцию и смутный символизм, но исключительно посредством простоты, лишь «почувствовав и полюбив эту землю». Масштабы и перспективы этого предприятия настолько захватили воображение художника, что он написал другу Тео Исааксону с просьбой придержать статью, пока не будет закончен новый цикл. Только тогда, настаивал он, можно было «во всей полноте почувствовать эту страну», призывая в союзники крестного отца нового искусства: «Разве не это именно достоинство отличает работы Сезанна от вещей любого другого художника?»
Оливковая роща. Холст, масло. Июнь 1889. 72 × 92 см
Свой новый грандиозный проект Винсент начал с очередной серии оливковых деревьев. Тео уже одобрил этот сюжет, и в конце сентября Винсент объявил о намерении «создать картину, передающую мое личное впечатление от них, как сделал это посредством желтого цвета с подсолнухами». Здесь, среди этих легендарных деревьев с их искривленными стволами и серебристыми листьями, он мог доказать, что способен противостоять демонам прошлого, и продемонстрировать приверженность коммерческим принципам «цельности» и «истинного чувства», заявленным Тео, – искусству без искусственности.
В первые недели ноября Винсент написал одно за другим четыре больших полотна; на всех древние рощи были изображены с разных точек, в разное время суток, в разном настроении: на фоне рассветного и закатного солнца; под желтым, зеленым и бледно-голубым небом. Он писал их на красно-зеленой, сине-оранжевой земле и на сиренево-желтой гористой равнине. На одной картине изумрудная листва деревьев вздымалась вверх пламенем, словно кроны кипарисов, на другой – серебристые листочки мерцали, точно звезды. Винсент писал их, избегая использовать густой арльский мазок (Тео не раз намекал, что не одобряет тяжелую пастозную живопись), но покрывал холст ажурным, сотканным их коротких ударов кисти узором, напоминавшим о работах Сёра и Гогена. В описании для Тео Винсент подчеркивал, что источник этих «пахнущих землей» образов – «суровая и грубая реальность», а не расчеты, выполненные в мастерской.
Но как зафиксировать истинную сущность Прованса без фигур? Гоген увлекательно расписывал свои наброски бретонских крестьянок, работавших на конопляных полях или собиравших водоросли. Он не без хвастовства делился планами написать пятьдесят картин, призванных «перелить в эти несчастные фигуры первобытную энергию, которую я ощущаю в них и в себе самом». Как мог Винсент претендовать на изначальную правду, одобрение брата и коммерческий успех подобных полотен без фигур? А как писать фигуры без моделей? Плоть и кровь – что может быть более реальным и менее абстрактным? Крестьяне Милле, смотревшие со стен мастерской, высмеивали честолюбивые замыслы импрессионистов. Винсент представлял себе их насмешливый вопрос: «Эй, когда же мы увидим ваших крестьян и крестьянок?» И подавленно признавался: «Что касается меня, то я чувствую себя униженным и побежденным».
Подобные мысли и вновь обретенная уверенность сопровождали Винсента, когда он отправился наконец в путешествие, о котором за два месяца до этого и подумать не мог, – он ехал в Арль.
Получить разрешение оказалось непросто. Пейрон по-прежнему считал, что последняя, июльская поездка в Арль «спровоцировала» летний кризис. В октябре главный врач лечебницы Сен-Поль сказал Тео, что Винсенту придется «выдержать немало проверок», прежде чем его можно будет снова отпустить в столь дальнюю дорогу. Однако дней без рецидивов накапливалось все больше, и отказывать становилось все сложнее. В конце октября Тео прислал дополнительные деньги на поездку. Спустя несколько дней Пейрон дал окончательное разрешение. «Мсье Пейрон вновь подтвердил, что мне уже значительно лучше, – сообщал Винсент, – и что он настроен оптимистично». Путешествие, в которое Винсент отправился две недели спустя – в середине ноября, казалось, подтверждало оптимистичные прогнозы Пейрона. На этот раз все шло согласно плану. Винсент встретился с пастором Салем, забрал остаток денег, когда-то переданных пастору Тео и самим Винсентом, и решительно приобрел «запас красок» для своего грандиозного предприятия.
И самое главное, он повидал мадам Жину.
В июле встретиться с ней не удалось, и Винсент все это время представлял себе, как вновь увидит хозяйку привокзального кафе – ту, что позировала ему и Гогену ровно год назад. Исааксон видел ее портрет кисти Ван Гога и похвалил картину. «Еще один человек увидел что-то в моей желтой и черной фигуре женщины, что меня, в общем-то, не удивляет, поскольку я думаю, что заслуга здесь принадлежит самой модели, а не моей живописи», – писал Винсент в июне. С той поры он часто вспоминал статную арлезианку с черными как смоль кудрями и средиземноморским темпераментом. В октябре он туманно намекал в письме к Тео о «некоторых людях» в Арле, «с которыми я испытывал и вновь испытываю потребность встретиться», – неопределенность, призванная скрыть либо неожиданный взрыв желания, либо давнее увлечение едва знакомой женщиной.
Так уже бывало раньше, и Тео прекрасно знал: одиночество и тоска по материнской ласке заставляли Винсента фантазировать о нежности и даже близости со стороны любой дружелюбно настроенной к нему женщины, – подобная иллюзия могла лишь обмануть и разбить брату сердце. Всего двумя годами ранее в Париже, когда Тео впервые покинул квартиру на улице Лепик и отправился ухаживать за Йоханной Бонгер, Винсент ступил в эти опасные воды с Агостиной Сегатори, еще одной чувственной волоокой хозяйкой кафе. Та история закончилась кошмаром. Чтобы избежать этих воспоминаний, Винсент маскировал свой пыл рассуждениями о художественной необходимости. «Я отчаялся когда-нибудь найти модель, – жаловался он, узнав о комплиментах Исааксона. – Ах, если бы хоть иногда я имел возможность работать с такими моделями, как [мадам Жину] или та женщина, что позировала для „Колыбельной“, я смог бы сделать нечто совсем другое».
Оказавшись в Арле в ноябре, Винсент не только нашел свою модель, но, очевидно, убедил ее попозировать. Мадам Жину могла задержаться ненадолго для карандашного наброска или просто позволила художнику рисовать ее, пока она хлопотала по хозяйству. Два дня спустя, вернувшись в лечебницу, Винсент немедленно зафиксировал впечатления: изобразив очередную оливковую рощу, он поместил свою Дульсинею рядом с деревом на переднем плане – воздев руки, женщина срывает древний плод. Поделиться своей победой с Тео Винсент не осмелился, лишь намекнул между строк. «Полезно появляться там время от времени, – писал он, – все были очень милы и даже рады видеть меня».
После возвращения из поездки все казалось возможным. В письмах к Тео Винсент сдерживал оптимизм: «Сначала надо немного подождать – не вызовет ли поездка новый приступ… Я почти смею надеяться, что нет». Однако продолжительный период хорошего самочувствия вкупе с удачным путешествием способствовали укреплению уверенности: мыслями он уже устремился в будущее. Винсент воображал, как покинет лечебницу и вернется в Арль, где, по его утверждению, «сейчас никто уже не испытывает ко мне ни малейшей неприязни». Он уверял Бернара, что «излечился», и собирался отправиться на север будущей весной, когда, как он предсказывал, «нам не будут нужны ни доктор в Овере, ни супруги Писсарро». Мысленно он даже представлял себе, какие картины напишет по возвращении в Париж, где вновь обретенную силу, правдивую кисть и чистый южный свет можно будет обратить на пользу серому городу – родине нового искусства.
Замыслы Винсента были связаны одновременно и с прошлым, и с будущим. Он вынашивал планы по продаже своих полотен в Англии («Я ведь неплохо представляю себе, на что там спрос») и смело выслал Октаву Маусу, секретарю «Двадцатки», список из шести работ, которые надеялся показать на грядущей брюссельской выставке, – это было в два раза больше, чем можно было разместить на четырех метрах стены, которые полагались на выставке каждому участнику. Винсент мечтал о мире, где искусство будет доступно простым людям, где, отказавшись от дорогих масляных красок, художники придут к более дешевым материалам и, вместо того чтобы стремиться на «грандиозные выставки», будут создавать картины и репродукции, доступные обычным людям. «Надо изобрести новую технику живописи – более быструю, менее дорогую и столь же долговечную, как масло. Живопись… в конце концов она должна стать столь же обычным явлением, как проповедь», чтобы даже беднейший из рабочих «мог повесить дома картину или репродукцию». Винсент мечтал, как будет делать литографии со своих полотен, чтобы они стали «более доступными для широкой публики», – переворачивая с ног на голову свой проект по превращению литографий Милле в картины и возвращаясь к давней идее популяризации искусства.
Вместе с прежними замыслами и энтузиазмом вернулись и прежние поводы для злости. По приезде из Арля Винсент обнаружил два адресованных ему письма: одно от Гогена, второе – от Бернара. И то и другое содержали тревожные новости. Гоген хвастался недавно законченным полотном с Христом в саду. «Думаю, тебе понравится, – писал он, – у него волосы цвета киновари». Бернар же писал, что вся его мастерская завалена картинами на библейские сюжеты, включая его собственную версию Гефсиманского сада. Тео посетил его мастерскую в Париже и подробно описал эту картину брату в письме. Это была «коленопреклоненная фигура в окружении ангелов… Все это крайне трудно для понимания, а поиск стиля приводит к тому, что некоторые фигуры выглядят довольно комично». История с Бернаром особенно разозлила Винсента. Он ответил немедленно, поддержав критику Тео и весьма презрительно отозвавшись об экспериментах Бернара: «Наш друг Бернар, наверное, ни разу в жизни не видел настоящей оливы. Следовательно, он избегает малейшего намека на правдоподобие и реальный облик вещей, и к синтезированию это не имеет ни малейшего отношения».
Спустя пару дней, когда Бернар выслал фотографии столь оскорбительных для Винсента работ, последний разразился праведным гневом: «Дружище, твои библейские картины – явная неудача». Он называл их «притворством», «фальшивым вымыслом», «кошмаром» и, хуже всего, «клише». Тоном, в котором братская снисходительность мешалась с раздраженным глумлением, перескакивая с «ты» на «вы», Винсент требовал от Бернара покончить со «средневековыми шпалерами» и «трепетать», подобно Милле, перед единственным Богом, истинным Богом «подлинно возможного». Как осмелился Бернар променять «душевный подъем» правды на причуды и фальшь вымышленных фигур в фантастическом пейзаже? «Действительно ли таковы ваши убеждения? Конечно нет!» С той же решительностью, с какой он когда-то защищал своих «Едоков картофеля» перед Антоном ван Раппардом, Винсент теперь призывал Бернара бежать от «опасностей, таящихся в этих абстракциях», и вновь «погрузиться» в реальность – как сделал он сам. «Настоящим письмом я в полный голос и со всей силой, на которую только способны мои легкие, снова требую: стань опять самим собой», – не унимался Винсент.
Это письмо, равно как и предыдущее, знаменовало собой конец дружбы. Бернар и Ван Гог прекратили переписку. Но Винсент нисколько не сожалел об этом выплеске эмоций и тут же настрочил аналогичный выговор Гогену. А затем с гордостью сообщил Тео о двойном ударе, который нанес предрассудкам и абстракции: «Я написал Бернару, а также Гогену, что наш долг размышлять, а не грезить, и поэтому я удивлен, увидев подобное в их работах». Художники должны работать, не заботясь о художественном, настаивал Винсент, решительно вставая на сторону брата в партизанских войнах, которые бушевали в парижских кафе и газетах. Вместе братья должны были защитить искусство прошлого от наглости и софизмов со стороны символистов и им подобных – тех, кто делал вид, будто видит то невидимое и знает непознаваемое. «Не скажу, чтобы это меня не трогало, но у меня остается болезненное ощущение праздной суеты вместо прогресса».
Однако в его воображении – и на мольберте – все было куда менее очевидно, чем на словах: он и сам явно пребывал в активном поиске. Всю осень и зиму Винсент экспериментировал с символистским правом изобретать – в письмах брату он об этом не сообщал. Позволяя линии горизонта блуждать, горным вершинам завиваться кольцами, луне и облакам распухать до невероятных размеров, Винсент на деле и сам приближался к границе между реальным и выдуманным. В попытке достичь подлинности упрощение и преувеличение быстро приводили его к чему-то совсем иному.
На полотне с изображением горного ущелья небо превращалось в зеленый сталактит, склоны холмов – в оранжевые сполохи, маячившие вдалеке горы – в сумятицу широких мазков фиолетового и белого. Созерцая окрестности с нависшего утеса, художник вообще не замечал неба – только волнистые полосы вспаханной земли внизу да неровные верхушки зеленеющих олив, среди которых то тут, то там вспыхивали взрывами желтого кроны осенних платанов. Ван Гог столько раз писал оливковые деревья с их искривленными стволами, что привел их иконографию к почти стенографической простоте: черно-зеленые сгустки мазков на склонах, многоцветные каскады света с торопливо намеченными фиолетово-голубыми тенями. Вот куда вело стремление к упрощению: к чистой форме, цвету и текстуре – последующие поколения будут применять к этим изображениям то самое слово, которое так не любил Тео: абстракция.
Без конца призывая Винсента работать с реальностью, Тео, сам того не ведая, благословил брата обращаться с ней с большей свободой. «Допустимо ведь изобразить фрагмент природы в точности так, как его видишь ты, – писал он в начале декабря. – Пристрастие художника к определенным линиям и цветам заставит отразиться в них его душу». То, что Винсент сделал в Арле с цветом – освободил его от требований реальности и наполнил личным содержанием, – он повторил в Сен-Реми, но уже по отношению к форме. Бесконечно рассуждая о необходимости следовать реальности, представляя в качестве доказательства собственной верности раскрашенных крестьян Милле и «осенние эффекты», Винсент упрямо продолжал испытывать границы свободы, которую сам же хулил, пробовал изобразить реальный мир самыми нереальными и дерзкими способами и вплотную приблизился к той черте, за которой искусство теряло связь с натурой.
Чистый воздух и монастырский покой лечебницы Сен-Поль способствовали тому, что Винсент еще ближе подошел к чистой абстракции, пролагая тот путь, по которому в следующем веке искусство уйдет так далеко, что едва ли не скроется из виду совсем. Но, как и в Арле, тьма заставила его повернуть назад.
Винсент так никогда и не признался, что спровоцировало припадки, начавшиеся в декабре 1889 г. Рождественские праздники всегда были для него особенно опасным временем – даже до мрачных событий, происшедших год назад в Желтом доме. Винсент и сам предчувствовал опасность. В сентябре, едва оправившись от последней очереди приступов, он с уверенностью предсказывал их неминуемое повторение: «Я продолжу работать без остановки, а потом, если у меня случится очередной приступ под Рождество, посмотрим…» Предполагать иной исход ему казалось «слишком опрометчивым».
По мере приближения опасного праздника между строк его писем уже можно угадать, что Винсента начали одолевать прежние демоны. Погода портилась, дни становились короче – все это заставляло Винсента проводить больше времени в стенах лечебницы, где царили праздность и отчаяние. Он писал, что «смертельно скучает» и страдает от «частой и глубокой меланхолии». В ноябре, когда опали листья, оголенная природа и холодный влажный воздух все больше стали напоминать Ван Гогу о севере, а следовательно, и о людях, с которыми он был разлучен. «Я так часто думаю о тебе и Йоханне, – писал он брату, – ощущение такое, будто отсюда до Парижа очень далеко и я не видел тебя много лет». Мысли о расстоянии, отделяющем его от близких, вызывали чувство одиночества и беспомощности. Винсент жаловался на отсутствие «идей для будущего» и терзавшее его чувство собственной беспомощности. Временами он задавался вопросом, не была ли его уверенность простым «притворством», и мучил себя подозрениями, что «сама судьба желает помешать нам».
Рождество приближалось, в голове роились образы семейного уюта и возвращения домой. Винсент засыпал мать и сестру подарками – картинами, призванными украсить стены их нового дома в Лейдене, – и, следуя семейному ритуалу держать родных в курсе событий своей жизни, отослал им полотно с изображением собственного нынешнего обиталища – вид из окна мастерской. Отодвинув к самому краю холста убогий больничный корпус, он сделал центром картины сад, напоминающий скорее парк, – с цветами и зеленым покровом газонов под сверкающим закатным солнцем. На переднем плане огромное старое дерево демонстрирует свежую рану – место, где недавно была спилена ветка. Художник называл это дерево «исполином, мрачным, как поверженный титан», и пояснял, что «мотив огромного дерева, пораженного молнией», выражает страдание.
Винсент также начал очередной цикл по мотивам Милле – очередное возвращение к прошлому. Одна из литографий под названием «Вечерний час» казалась Винсенту особенно трогательной, пробуждая воспоминания и заставляя острее чувствовать вину. На ней была изображена молодая крестьянская пара, склонившаяся над колыбельной у очага. В лечебнице царило предвкушение Рождества, повсюду мелькали образы Святого семейства, и Тео писал брату, что Йоханна «становится все больше» и уже «чувствует жизнь внутри себя». Винсент переписал сценку Милле – возвышенное воплощение домашнего уюта – на громадном холсте, который планировал отослать в Париж в качестве рождественского подарка. В то же время он написал матери, заранее прося прощения за боль и заботы, столько раз причиненные Тео и всей семье на рождественские праздники. «Конечно же, я согласен с тобой, что Тео сейчас живется намного лучше, чем раньше».
Чувство вины никогда его не покидало. Винсент называл его «тоской, которая накапливается в сердце, точно вода в болоте». Намеки на близость успеха, которые он все чаще находил в письмах из Парижа, только подчеркивали прошлые неудачи. «Чем нормальнее я себя чувствую, чем хладнокровнее судит обо всем мой мозг, тем более безумной и противоречащей здравому смыслу представляется мне затея с живописью, которая стоит нам таких денег и не возмещает даже расходов на нее». Холодность Тео не улучшала ситуации: писал он редко, неохотно, и, как правило, о деньгах, неустанно делился новостями о продажах – равно хорошими или плохими, снова и снова убеждая Винсента, что лишь успех поможет ему вернуть расположение брата и всей семьи.
С каждой новой посылкой с красками и холстами из Парижа, с каждым унизительным отчетом о тратах и с каждым сообщением об ухудшении здоровья брата («Тео по-прежнему непрерывно кашляет – черт побери! – мне это совсем не нравится») Винсент все глубже увязал в болоте. «Если б я когда-нибудь смог доказать, что не разорил семью, это бы меня успокоило», – писал он в преддверии Рождества. В конце концов переживания буквально лишили Винсента дара речи: снова и снова он начинал очередное письмо, «не будучи в состоянии его закончить».
Сад больницы Сен-Поль. Холст, масло. Ноябрь 1889. 71 × 90 см
Роковая смесь страха, тоски и сожалений неминуемо должна была запустить очередной виток отчаяния – требовался любой, даже самый незначительный, повод. За неделю до Дня святого Николая в Сен-Поль пришла посылка для Винсента. Тео прислал ему шерстяное пальто.
Это был практичный подарок, свидетельство заботы. Зима в идиллической горной долине Сен-Реми оказалась куда более суровой, чем в Арле. Винсент жаловался, что мерзнет, и Тео спросил: «Разве тебе не нужно что-нибудь теплое?» Однако это скромное пальто оказалось для Винсента новым болезненным напоминанием обо всех грехах и неудачах прошлого. Он немедленно рассыпался в благодарностях: «Как ты добр ко мне, и как бы мне хотелось совершить что-то хорошее, чтобы доказать тебе, насколько я жажду выглядеть не таким неблагодарным».
В первые две недели декабря Винсент продолжил дополнять этот уничижительный автопортрет штрихами подобострастных извинений и тающей уверенности, ступив на путь, который мог привести его только к новому кризису. С чрезмерной скромностью и даже непониманием он отреагировал на похвалы Исааксона («В настоящий момент ничто в моих работах не достойно упоминания»), а его отношение к приближающейся выставке «Двадцатки» свелось к неистовому самоуничижению, почти страху перед признанием. «Необходимо трудиться с упорством и бескорыстием крестьянина, – наставлял он Тео и самого себя. – Размеренный долгий труд – единственный верный путь, любые амбиции ложны». Морозы и изнурительный зимний ветер не помешали Винсенту удвоить усилия – он очертя голову бросался во враждебную стихию с таким рвением и смирением, что Тео почувствовал себя обязанным внести дополнительную плату за дрова для мастерской, чтобы заманить брата в помещение.
Буквально через несколько дней после того, как Винсент отказался от врача в Овере или где бы то ни было еще и уже воображал, как вернется весной в Париж, неожиданно он попросил позволить ему прожить в лечебнице еще хотя бы год: «Я не особенно тороплюсь, так как Париж лишь отвлечет меня от дела». Винсент все обещал брату, что в будущем будет создавать вещи более качественные (куда лучше тех «грубых», «резких», «уродливых» работ, которые он присылал в Париж теперь), и умолял Тео дать ему возможность завершить свои «Провансальские впечатления», позволить вновь «ринуться в атаку на горы и кипарисы». Во время своих вылазок художник наметил множество потенциальных тем для будущей весны. «Начинают вызревать хорошие идеи», – заверял он брата. Дальнейшее пребывание в лечебнице, по его словам, не только благотворно сказалось бы на его искусстве, но и было абсолютно необходимо для здоровья и к тому же обходилось дешевле, чем самостоятельная жизнь. «С материальной точки зрения мой переезд едва ли обернется какой-либо выгодой и уж точно не будет способствовать успеху моей работы».
А еще можно было вообще бросить живопись. Воображая, как работа в долине Альпий поможет ему вернуться в искусство, и составляя списки картин для отсылки в Брюссель, Винсент продолжал спрашивать себя, не была бы его жизнь проще, «останься я тихо в Северном Брабанте». На короткое время он вернулся к фантазиям на тему «если бы я бросил живопись и был вынужден вести тяжелую жизнь, например, солдата на Востоке, вдруг это излечило бы меня». По мере приближения рокового праздника Ван Гога вновь начали одолевать мысли о путях, которыми ему так и не довелось пройти. «Я часто думаю: а если бы я поступил так, как ты, – делился он с Тео в порыве сожаления, – если бы остался у Гупиля, если бы ограничился продажей картин, наверное, я поступил бы лучше».
К предрождественской неделе Винсент довел себя до состояния полнейшего отчаяния. «С того самого приступа прошел ровно год, – писал он сестре Вил в канун приближения пугающей даты. – Время от времени следует опасаться, что болезнь может вернуться. Из-за этого мой разум остается весьма уязвимым». Словно чтобы проверить степень этой уязвимости, между Парижем, Голландией и даже Северной Африкой участился обмен письмами – Ван Гоги ритуально посылали друг другу поздравления, подарки и заверения в семейном единстве. Сестра Вил «любовно описывала новый дом» и рассказывала о планах отправиться в Париж, чтобы помочь Тео и Йоханне с новорожденным. Мать Анна, не задумываясь о последствиях, упоенно делилась радостью от пребывания в кругу семьи и писала о намерении навестить больную сестру в Бреде. Но на юг никто из родных не собирался. Вместо этого все ликовали по поводу благословенного события, которое должно было произойти в Париже через месяц, – идеальное единение семьи и веры на Рождество. «Мы получили целую кучу разных вещиц для ребенка, – с воодушевлением писал Тео. – Как только приедешь к нам, напишешь его портрет».
Страдая от одиночества в комнате с зарешеченными окнами, Винсент изо всех сил пытался присоединиться к праздничному веселью. Вил он обещал написать вид нового дома в Лейдене и предлагал свести ее со своим молодым другом-художником Бернаром – «славным малым, настоящим парижанином, очень элегантным». Такой подарок мог бы поспорить даже с новой жизнью, которую готовился подарить семье Тео. У матери Винсент униженно интересовался новостями о брате Коре – тот писал о Трансваале всем, кроме старшего брата. Но все попытки расположить к себе родственников заканчивались горькими выводами («Полагаю, твои мысли будут заняты Тео и Йо»). В мастерской тем временем он корпел над меланхоличным рождественским пейзажем: силуэты сосен, похожие на скелеты, на фоне заходящего солнца.
Со времени ноябрьской поездки в Арль Винсент лелеял призрачные планы по возвращению туда на праздники – судя по всему, особенно мечтая встретиться с Мари Жину. Тео он писал о ней исключительно намеками. Например, вспоминал портрет кисти Пюви де Шаванна, который братья видели вместе в Париже: портрет немолодой дамы, ассоциировавшийся у него с любимым пассажем из «Любви» Мишле – в прошлом настоящего евангелия любви для обоих братьев: «Не бывает старых женщин». Слова, оброненные однажды Мари Жину: «Когда люди дружат, они дружат долго», он превратил в девиз, каким когда-то были для него почерпнутые у Милле «она, и больше никто» или «aimer encore». «Год назад мадам Жину была больна – тогда же, когда и я, и теперь это начинается снова – и снова под Рождество», – писал в радостном возбуждении Винсент, по-видимому приняв это совпадение как знак того, что их союз предопределен. Теперь, с приближением очередного Рождества, он вспоминал обольстительную арлезианку вместе с воплощением материнской любви – Августиной Рулен, а спустя несколько месяцев признавался, что часто видит ее во сне.
Чтобы перенести на холст собственную рождественскую историю, полную страшных воспоминаний, несостоявшейся любви и туманных ожиданий, Винсент вернулся к оливковым рощам. То ли он попытался бросить вызов карающему холоду и устрашающему одиночеству и поставил мольберт на улице, то ли писал в мастерской с ранее выполненных набросков, но в любом случае это был рискованный сюжет, и время для него он выбрал небезопасное. Винсент работал без устали; за короткие предрождественские дни он написал одно за другим три больших полотна с изображением «священных деревьев» и женщин, снимающих с них урожай, – одну из них он неизменно наделял черными кудрями арлезианки.
Стремясь угодить Тео, Винсент отказался от всяческой искусственности и преувеличения; он писал короткими продуманными мазками, не набирая много краски на кисть («Едва ли еще когда-нибудь я буду писать пастозно, – торжественно обещал Ван Гог. – В конце концов, не такой уж у меня неистовый характер»). Художник выстроил мягчайшие цветовые контрасты, на какие только был способен, изображая серебристо-зеленые листья на фоне розового или лимонно-желтого неба. Он был убежден, что лишь такие «нежные оттенки» смогут завоевать сердце женщины или расположение семьи. Вместо яростных дополнительных цветов и первобытных тем Желтого дома Винсент писал теперь в «сдержанной гамме», сотканной в «восхитительное кружево». Сестре он представлял свою новую работу как «самое изысканное из того, что я до сих пор написал». Брату обещал, что картина отлично подойдет для цветных литографий, как картины Монтичелли, и в конце концов принесет какую-то прибыль. Винсент надеялся, что это полотно поможет ему смягчить самые жестокие сердца. Всего за пару дней до Рождества он писал матери: «Я уже начал работу еще над одной большой картиной для тебя: женщины за сбором оливок».
Подобно «Колыбельной», этот многократно повторенный умиротворяющий образ помогал Винсенту нащупать дорогу прочь из обступившей тьмы: один путь вел вперед, другой – назад. «Ты пишешь мне, чтобы я не слишком беспокоился и что лучшие времена для меня еще настанут, – писал он Тео, начав работу над копией картины для матери и сестры. – Эти лучшие дни уже наступили для меня, когда я увидел проблеск вероятности завершить в некоторой степени работу, в результате которой у тебя окажется серия провансальских этюдов, которые, как я надеюсь, по ощущению будут как-то связаны с нашими давними воспоминаниями о юности в Голландии».
Йоханна с сыном Винсентом. 1890
Но образы и воспоминания, как оказалось, не обладали достаточной силой утешения. За два дня до Рождества Винсент на свою голову написал матери письмо, в котором одновременно каялся, умолял о прощении и признавался, как страстно тоскует по материнскому теплу:
Часто мне становится ужасно стыдно за многое в прошлом, и моя болезнь – это во многом моя собственная вина. Как бы то ни было, не думаю, что смогу искупить свои ошибки. Но думать и рассуждать об этих вещах иногда так трудно, и порой чувства переполняют меня даже сильнее, чем раньше. И потом, я так много думаю о Вас и о прошлом. Вы с отцом значили для меня так много, так безмерно много, возможно, даже больше, чем для остальных.
Винсент винил себя не только в собственной болезни, но и в том, что не стал лечиться раньше, и в том, что теперь никак не мог ускорить выздоровление. Он признавал, что дурно обошелся с отцом в Нюэнене, сбивал брата с пути истинного в Париже и огорчил мать, так и не подарив ей внука. Винсент в последний раз пытался заставить мать полюбить его искусство. В оправдание всех прошлых грехов он мог лишь смиренно признать вечную истину: «Человеку свойственно ошибаться».
В тот же день – ровно через год после жутких событий в Желтом доме – он снова стал жертвой припадка. Ужас приближающейся годовщины, несомненно, сыграл свою роль. Тьма поглотила сознание Винсента в тот момент, когда он писал очередную оливковую рощу. «Странно: несмотря на то что картины, которые ты вскоре увидишь, я писал совершенно спокойно, и тем не менее у меня случился новый приступ», – вспоминал он позже, в январе.
Неделя прошла в «экзальтации и бреду» – начался очередной цикл болезни. Как и прежде, Винсент вернулся из страны теней изможденным, мучимым паранойей, погруженным в уныние. Придя в себя, он обнаружил, что краски у него забрали после очередной попытки их съесть. От целой недели в памяти остался лишь один момент, да и тот мог ему присниться: «Пока я был болен, шел мокрый снег, который тут же таял. Я поднялся ночью, чтобы полюбоваться пейзажем. Никогда еще, никогда природа не казалась мне такой трогательной и одухотворенной».
По обыкновению, Винсент сразу принялся заверять брата, будто буря миновала, оставив невредимым его утлый челн. «Обо мне слишком волноваться не надо», – написал он сразу же, как только ему разрешили взять в руку перо. «Продолжим работать изо всех сил, словно ничего не случилось». Винсент уверял, что работа поможет ему мало-помалу вернуться в нормальное состояние, и с параноидальной настойчивостью возлагал вину за рецидив на окружающих, а также на тяжкий удел художников вообще. Как только ему вернули краски, он тут же принялся за работу, в письмах брату мечтая о том дне, когда болезнь «совершенно пройдет».
Как уже случалось не один раз, Винсент вдруг почувствовал себя узником и начал подумывать о том, как бы выбраться из лечебницы, по крайней мере в такую больницу, где пациенты работали в поле (что практиковалось в некоторых заведениях) и могли бы позировать для него. Или поехать в Бретань к Гогену. Или отправиться в Париж. Как и прежде, чувство вины захлестнуло Винсента, стоило ему подумать о новых расходах: он смутно воображал, как «немного займется коммерцией» в качестве торговца искусством или найдет «какую-нибудь другую работу». «Признаем ужасную реальность, какая она есть, – писал он в середине января, – и если мне надо будет бросить живопись, думаю, мне следует это сделать».
Тео тоже играл привычную роль. Новости о том, что у Винсента на Рождество случился приступ, вновь застали его врасплох. После нескольких месяцев довольно вялой переписки он писал в Сен-Реми письмо за письмом; его послания были полны братского участия, осторожных советов, радостных рассказов и щедрых похвал. («В твоих последних работах появилось больше атмосферы… это все потому, что ты больше не пишешь все так пастозно».) Последовали и неопределенные, поспешные приглашения приехать в Париж («Мы всегда будем счастливы принять тебя у себя»), но по размышлении Тео забирал их обратно или сопровождал какими-то условиями (удачно подвернулась, например, идея совместно арендовать мастерскую с литографом Лозе: «Ты мог бы, например, присмотреть мастерскую для вас обоих, а к нам вы могли бы приходить на ужин и переночевать»). Когда же Винсент предложил вариант с переездом в заведение, где были бы более свободные условия для работы, Тео, ничтоже сумняшеся, предложил муниципальную лечебницу в бельгийском Геле, куда отец пробовал насильно упрятать Винсента десятью годами ранее.
После рождественских приступов главный врач лечебницы Сен-Поль тоже вернулся к привычному амплуа. Когда Винсент слег в первый раз, Пейрон послал Тео встревоженное письмо с описанием последней попытки брата отравиться красками. Уже по пути в рождественский отпуск врач второпях запретил пациенту заниматься живописью, а потом на неделю пропал из виду («Доктор Пейрон дал мне понять, что, поскольку краски ядовиты, тебе опасно продолжать писать картины, но, похоже, он немного увлекся: будучи болен сам, он судил исключительно по слухам»). По возвращении Пейрон застал Ван Гога практически здоровым и готовым исправить безобразия прошлой недели.
Пейрон, с обычной для него рассеянностью и беспечностью, слишком быстро поддался на уговоры пациента. Он тут же отказался от зловещего прогноза, которым поделился с Тео, и вернулся к обычному лечению бромидом и прочими традиционными средствами. «Он сказал: „Будем надеяться, что рецидива не случится“ – то же самое, что и всегда», – докладывал Винсент. Встревоженный нерешительностью и попустительством со стороны Пейрона (Винсент вновь начал писать задолго до того, как врач снял запрет), сам Тео принялся уговаривать брата избегать «опасностей», которыми грозила ему живопись, и хотя бы на время сконцентрироваться на рисовании. Винсент, как обычно, воспротивился. «С какой стати мне менять средства выражения? – возражал он. – Я хочу продолжать заниматься тем, чем обычно».
Вскоре по возвращении в мастерскую, спустя всего несколько недель после того, как утихли рождественские бури, Винсент пал жертвой меланхолии, вызванной одиночеством и тоской. Холодная погода заставляла его безвылазно сидеть в мастерской, где он начал работать над очередной копией Милле. Тео высоко оценил «Вечерний час», где новоиспеченные родители склонились над колыбелью, и Винсент снова и снова переносился мыслями к ребенку, который вот-вот должен был появиться на свет в Париже. «Это событие из тех, без которых жизнь не была бы жизнью и которые заставляют нас становиться серьезнее», – писал он ранее в ответ на нервный отчет Тео о беременности Йоханны. В своей мастерской Винсент аккуратно перенес по квадратам на большой холст композицию картины Милле, на которой молодые родители подбадривают малыша, собирающегося сделать первый шаг. Трудясь над созданием нежных гармоний оттенков синего и зеленого, он мечтал «о Голландии, о нашей молодости в прошлом» и даже воображал, как приедет в Париж, чтобы стать свидетелем благословенного события.
Но те же самые фантазии вели его в Арль. Стоило Винсенту оправиться от приступов в первые дни 1890 года, как он уже жаждал вернуться к темноглазой арлезианке. Поначалу он не надеялся поехать туда раньше февраля. Брату он уклончиво писал о необходимости «вновь увидеться с друзьями, это всегда действует на меня ободряюще». Он разрабатывал детальные планы, в том числе относительно мебели, складированной в привокзальном кафе; все это требовало его присутствия в Арле. Как и раньше, Винсент намекал на отчаянную потребность в моделях. Поездка задумывалась им якобы только с целью «проверить, в состоянии ли я решиться на переезд в Париж». Однако чем явственней проступал на холсте образ счастливых родителей и чем пронзительней отзывалось в воображении художника грядущее событие в Париже, тем труднее становилось ждать. 19 января, купив новый костюм, он вновь отправился в рискованное путешествие по горной дороге в Арль, где, увы, не встретил радушия, на которое так рассчитывал. Мадам Жину опять оказалась больна – это было плохое предзнаменование. Кажется, она была слишком нездорова для любых визитов, и Винсенту не удалось даже увидеться с ней. После короткого пребывания в Арле – бо́льшую часть которого Винсент, скорее всего, провел в поисках утешения где угодно, только не у Жину – он вернулся в лечебницу. Мебель осталась там же, где была. После возвращения Винсенту едва хватило времени, чтобы написать два пространных и печальных письма: одно – мадам Жину, второе – сестре Вил. В первом он под видом беспокойства о здоровье изливал свои чувства. Рассуждая об инфлюэнце мадам Жину, Винсент проводил аналогии с собственным, куда более таинственным, недугом и призывал женщину «встать с одра болезни совершенно обновленной». Образ страдающей Дульсинеи – как когда-то вид беременной Син в Гааге или беспомощной матери, травмировавшей ногу, в Нюэнене – пробуждал потребность утешить больную и одновременно подбодрить самого себя: «Хвори существуют, чтобы напоминать нам, что мы сделаны не из дерева, в этом как раз и состоит положительная сторона всего этого, как мне кажется».
Но в письме сестре – которое должна была прочесть и мать, о чем Винсент знал, – он и не думал искать положительных сторон своего положения. Винсент писал о том, как «жизнь проносится мимо все быстрее», и о необходимости «наверстать упущенное время». «Будущее все непостижимей и, должен сказать, все мрачней». Непонятно, с чего он вдруг вообразил, будто мать, вполне здоровая женщина, умирает, и от мысли о ее неизбежном конце он в отчаянии срывался в истерику: «Я часто думаю, что должен был стать другим, лучше, чем есть, и эти мысли вызывают у меня глубокий вздох». Винсент пытался остановить сам себя – «Лучше я сразу перестану об этом говорить, а то совсем лишусь мужества», – но безуспешно. «В любом случае ничего невозможно вернуть назад», – заключал он обреченно.
Спустя два дня начался новый приступ. Тео узнал об этом с опозданием из письма Пейрона: «Пишу Вам вместо мсье Винсента, который вновь стал жертвой приступа… Он не в состоянии выполнять никакую работу и лишь бессвязно реагирует на любые задаваемые ему вопросы». За хладнокровным отчетом Пейрона скрывалась куда более жестокая реальность. Винсент был не в состоянии не только работать, он не мог даже читать и писать. Когда к нему подходили или пытались заговорить, он резко отшатывался, «словно это причиняло ему боль». День за днем он проводил в холодной спальне с решетками на окнах, «обхватив голову руками», то разражаясь в собственный адрес тирадами о «невыносимо печальном прошлом», то совершенно замыкаясь в непроницаемом для внешнего мира внутреннем одиночестве.
В тот же день, когда Пейрон отослал письмо с печальной новостью в Париж, Йоханна Ван Гог-Бонгер написала своему деверю. Она сидела в столовой той самой квартиры, которую с таким тщанием обставлял Тео. Пробило полночь, но Йоханна была не одна. С ней рядом находились Тео, его мать и сестра Вил. В соседней комнате спал врач: ребенок должен был вот-вот появиться на свет – возможно, той же ночью. Утомленный Тео дремал на соседнем стуле. Перед его женой на столе лежал выпуск парижской газеты «Меркюр де Франс», Тео принес ее с работы. В газете была статья о Винсенте. Все присутствовавшие прочли ее и «долго говорили о тебе», писала Винсенту Йоханна. И действительно, в Париже все прочли эту статью и заговорили о Ван Гоге.
«Les Isolés» («Одинокие») – так называлась статья, первая из задуманного цикла.
Глава 41 «Ущербное дитя»
Праздные покупатели, проходящие мимо художественной лавки папаши Танги на Рождество 1889 г., могли наблюдать в окне два огромных букета подсолнухов. Сияние их оранжевых и желтых лепестков резко контрастировало с серостью парижских улиц. Однако прохожих удивляли не только необычные для этого времени года цветы. Дело было в их размерах, их размашистых формах и, прежде всего, в диких красках. Кто-то прилепил гигантские подсолнухи на сверкающий жемчужный бирюзовый фон; другой букет был на таком ярком желтом фоне, что при взгляде на него начинали болеть глаза. Кого-то завораживало и поражало это летнее видение в зимних сумерках; многие просто пугались. «Это было жутковатое зрелище, – вспоминал позднее один из прохожих, – невероятно яркое сияние подсолнухов».
Были и другие – те, кто приходил именно за подсолнухами. Те, кто читал статью Йозефа Исааксона в сентябрьском номере голландского издания «De Portefeuille», короткую заметку Феликса Фенеона в «La Vogue» за тот же месяц («Мсье Ван Гог удивительный колорист, даже в таких экстравагантных своих вещах, как „Звездная ночь“») или познакомился с интригующим обзором автора под псевдонимом Фланёр в апрельском номере «Le Moderniste Illustré». Последний приглашал всех в магазин Танги, где читатели могли найти эти «фантастически одухотворенные, глубокие и напоенные солнечным светом картины». Кое-кого заинтересовали распространившиеся среди знакомых Тео рассказы о загадочном художнике, которого Исааксон и Фланёр называли просто Винсентом. Другие слышали бродившие в художественном мире Парижа истории о происшедшей год назад кровавой стычке Гогена со странным голландцем, который выжил из ума и переехал на юг.
Картины, выставленные в окнах Танги, могли послужить подтверждением самых невероятных слухов.
Одним из тех, кто заходил к Танги в поисках этого мифического автора и его произведений, был молодой художественный критик по имени Альбер Орье. Как и Винсент Ван Гог (ставший героем его первого обзора в «Mercure de France»), двадцатичетырехлетний Орье несся на волне истории к недолгой известности, ранней смерти и непреходящей славе. Но в отличие от Винсента он чувствовал приближение этой волны. Он приехал в Париж в 1883 г., будучи студентом-юристом, и сразу же поддался соблазнам богемного образа жизни. За исключением юриспруденции он достиг успехов во всех сферах: поэзии, критике, литературе, драматургии и художественном творчестве. Орье хватался за каждый новый «-изм», всплывавший из бурлящего водоворота интеллектуальной моды, и даже изобрел собственный: «сенсационизм» (sensationnisme). Его первый вполне реалистический роман был написан под влиянием Бальзака. Однако «Наоборот» Гюисманса заразил его, как и целое поколение молодых поэтов, мыслителей и художников, и сделал подданным символизма. К тому времени, как ему исполнилось двадцать, он уже вступил в ряды декадентов, провозгласил «Цветы зла» Бодлера своей библией, изгнанных любовников Верлена и Рембо – своими героями, а эксцентричность и причудливый внешний вид – главным призванием в искусстве жизни.
Орье приехал в Париж, будучи вундеркиндом в литературе и критике. Свой первый журнал он опубликовал в девятнадцать лет, написал для «Le Chat Noir» в двадцать, а в двадцать один уже привлек внимание Малларме. Его стремительное восхождение совпало с утверждением господствующего положения критики в мире искусства. С тех пор как в 1881 г. государство перестало финансировать художественные салоны, художники всех мастей были вынуждены окунуться в суетный мир жесткой конкуренции, частных торговцев, галерей и аукционных домов. По мере исчезновения салонных премий роль путеводных огней в сфере искусства взяли на себя критика и пресса; теперь именно они направляли внимание покупателей из буржуазии, озадаченных открывшимся перед ними огромным выбором.
В то время как в Салоне демонстрировались и обсуждались картины, новые критики заключали с частными торговцами договоры по продвижению художников, иногда даже целых направлений. Одна картина не могла обеспечить критику репутацию, журналу – финансирование, а семье торговца – средства к существованию. Нужно было убедить покупателей, что любое произведение того или иного одобренного ими автора или направления было лучше работ любого другого художника или направления. В искусстве началась эпоха франшизы. Образцом для подражания, безусловно, стал Жорж Сёра, чьи выдающиеся работы были оценены критиком Феликсом Фенеоном не просто как милые украшения для дома или примеры высочайшего мастерства, а как неизбежное выражение духа времени. Неизменно одобрительные отзывы Фенеона в «La Revue Indépendante» («Независимом обозрении») породили целую армию неоимпрессионистов и коллекционеров их работ. Искусства как такового теперь было уже недостаточно. В культуре, опьяненной словами и модой, искусству требовались глашатаи, умеющие убеждать и заставлять покупателей шевелиться; художникам же, чтобы добиться успеха, нужно было попасть в струю. Критики помогали и тем и другим.
Гоген и Бернар были свидетелями ошеломительного успеха Сёра и хорошо усвоили урок новой эпохи. Чтобы быть замеченным публикой, художник должен выставляться в галереях; чтобы выставляться в галереях, он должен привлечь внимание прессы. Объединившись ради личной выгоды в неудобный союз (который позднее распался в результате ревнивой борьбы за признание), два художника начали гонку за место в эпицентре развития авангардного искусства. Бернар отыскивал среди друзей потенциальных спонсоров, которые могли бы профинансировать художественные обзоры в журналах. Летом 1888 г., пока Винсент засыпал обоих товарищей в далекой Бретани письмами с призывами творить новое искусство с оглядкой на Японию, Бернар, вращаясь в обществе отдыхающих в Понт-Авене парижан, вовсю использовал идеи Винсента, а иногда даже цитаты из его писем и зарисовки, чтобы выгодно продать новое направление влиятельным критикам, вроде Гюстава Жеффруа. Другой его целью был долговязый двадцатитрехлетний Альбер Орье – восходящая звезда.
Когда осенью центр художественной жизни переместился в Париж, за ним последовала и кампания Бернара. Пока Гоген собирался в Арль, Бернар обхаживал Орье, вместе они наведывались в магазин Танги, мансарду entresol Гупиля и даже в гости к Тео Ван Гогу. Все это делалось для того, чтобы продемонстрировать работы Гийомена, Гогена, Винсента и, конечно, самого Бернара – образчики нового интересного направления, которому недоставало лишь своего глашатая.
Гоген тем временем изобрел собственный способ привлечь внимание критиков. Томясь в Желтом доме, он задумывал смелую атаку на художественный истеблишмент, подобную знаменитому Салону Отверженных, прославившему импрессионистов двадцать пять лет назад. Один-единственный смелый ход позволит продемонстрировать всем новое, пока еще безымянное направление и заполучить в «Независимом обозрении» преимущество над «неохудожниками», объединившимися против него и готовившими свою январскую выставку. А разве была более подходящая площадка для демонстрации амбиций, чем грядущая Всемирная выставка, которая должна была открыться в Париже в мае 1889 г.? Как и походы Бернара по галереям, манифестация Гогена привлекла множество художников («Небольшую группу товарищей», как он описывал их позднее). Это было необходимо для того, чтобы критики, вроде Орье, осознали всю силу и жизнеспособность нового движения. «Винсент иногда называет меня человеком, пришедшим издалека, который пойдет еще дальше, – говорил Гоген Бернару. – Но мы должны работать сообща и появиться на публике, держась за руки».
Спустя всего несколько дней, на Рождество 1888 г., Гоген сбежал из Желтого дома. По приезде в Париж он, как и предполагалось, сразу же связался с Бернаром, а первым человеком, которому Бернар рассказал страшную историю, стал Альбер Орье.
Я так расстроен, что мне нужен кто-нибудь, кто бы выслушал и понял меня. Мой лучший друг, мой дорогой Винсент, лишился рассудка. Я сам чуть не обезумел, когда узнал об этом.
Бернар и Гоген рассказывали историю в духе Эдгара По, полную символистских смыслов, религиозных намеков и готических недомолвок. Винсент уверен, что «он является кем-то вроде Господа Христа, существом из другого мира», – писал Бернар. Его «могучий и достойный восхищения интеллект» и «невероятной силы человеколюбие» довели его до сумасшествия. Он обвинял Гогена в попытках его «убить». Это безумное обвинение оттолкнуло верного друга Винсента в тот момент, когда всем стало известно об ужасном поступке. «Все население Арля собралось перед нашим домом, – писал Бернар, передавая рассказ Гогена от первого лица. – Дом был залит кровью, и жандармы сразу арестовали меня». «Они подумали, что Гоген убил его!» – восклицал Бернар. На самом же деле Винсент отрезал себе ухо, чтобы преподнести проститутке в качестве кровавой дани.
Это письмо положило начало стараниям Гогена изобразить себя жертвой кровавого безумия Винсента, а не виновным в случившемся провокатором. История довольно быстро дошла до модного критика-декадента. Лишь за полгода до этого Орье участвовал в дискуссии, развернувшейся на страницах «Le Figaro», вокруг новой науки криминальной антропологии. В газете цитировались статьи известных символистов (под провокационными названиями вроде «Убийство как разновидность изящных искусств»), защищающие убийство как природный инстинкт.
Орье использовал эти споры, чтобы прокомментировать очередную сенсационную историю, появившуюся на страницах парижских газет: дело об убийстве, совершенном Луисом Карлосом Прадо. Этот симпатичный повеса и мошенник обвинялся в том, что перерезал горло одной парижской проститутке. Как и Гоген, Прадо жил в Перу и работал на фондовой бирже. «Дело Прадо» выставило на всеобщее обозрение склонность символистов к ненормальному, а зачастую даже преступному поведению. Обзор Орье лишь укрепил тенденцию восхищаться этими «жалостливыми убийцами». Гоген уже отдал дань новой моде, написав автопортрет в образе персонажа Гюго Жана Вальжана, самого известного героя-преступника французской литературы. Во время пребывания Гогена в Желтом доме этот судебный процесс снова оказался на первых полосах; жадная до крови публика считала дни до казни Прадо. (Гоген вернулся в Париж как раз вовремя, чтобы присутствовать на публичной казни через отсечение головы.)
Однако письмо Бернара привело к обратным результатам. Попытки Гогена выставить себя в выгодном свете не увенчались успехом. Для Орье, христианина, защитника отщепенцев и душевнобольных, настоящим художником во всей этой истории был Винсент Ван Гог, а не Поль Гоген. В глазах Орье дикая ярость Винсента, направленная на Гогена (как тот говорил впоследствии) или на себя самого, была именно тем экстремальным опытом, оргазмическим отказом от подавления чувств, который Гюисманс превозносил в «Наоборот». Было ли что-нибудь более примитивное, более сущностное, чем то кровожадное чувство, которое Каин испытывал по отношению к Авелю? Разве не являлось любое проявление насилия окончательным отказом от буржуазных норм и, следовательно, дорогой к истинному искусству?
Продолжительное заключение Винсента в больнице в Арле, а затем в лечебнице Сен-Поль-де-Мозоль лишь утвердило образ гения-мученика, который Орье, как и Гюисманс, ценил превыше всего. Разве великий итальянский криминолог Чезаре Ломброзо не обнаружил недавно связь между эпилепсией, безумием, преступлением и гением? По мнению Ломброзо, многие величайшие деятели искусства – Мольер, Петрарка, Флобер, Достоевский, братья Гонкур – страдали от эпилептических припадков. Чем был «творческий гений», если не измененным, аберрантным состоянием – атакой – обостренных чувств и восприятия? И не являлось ли это тем же духовным восторгом, который испытывали многие великие мистики и пророки в моменты видений и слыша глас Господень? Одним из «гениев-эпилептиков» Ломброзо считал даже святого Павла. Во всех них он видел один и тот же «дегенеративный психоз», которым были одержимы прирожденные убийцы, вроде Прадо, – психоз, оставлявший неизгладимый отпечаток на лицах преступников.
В течение всего 1889 г., пока Гоген и Бернар стремились завоевать расположение католической критики, создавая назидательные образы Христа, внимание Орье было приковано к одинокой фигуре, запертой в лечебнице на юге. В апреле того года под псевдонимом Фланёр он впервые повел рассказ о чуде, происходящем под южным солнцем. Даже странная импровизированная выставка, которую Гоген весь следующий месяц проводил одновременно со Всемирной выставкой, не могла надолго отвлечь пристального взгляда Орье. Стремясь найти подходящее помещение, Гоген снял просторный зал общедоступного кафе «Вольпини», расположенного прямо напротив места проведения официальной художественной выставки. С десяток его работ наравне с таким же количеством картин Бернара, при поддержке гранатово-красных стен кафе и женского ансамбля из России, боролись за внимание посетителей. Гоген предложил Тео выставить работы Винсента. Однако Тео от имени брата отказался еще до открытия, уверенный, что картины будут плохо смотреться на стенах этой огромной и уродливой закусочной. Орье пришел, но, не обнаружив работ сумасбродного голландца, известного только по имени, уделил выставке очень мало внимания.
Вместо этого он снова отправился к Танги и к Тео, чтобы взглянуть на работы художника, который прорвался сквозь иллюзию реальности и проник в самые глубины человеческого опыта. Едва ли Орье мог найти более подходящую тему для первого выпуска своего нового журнала «Mercure de France», который должен был выйти в январе 1890 г., отметив своим появлением начало нового года и нового десятилетия. Едва ли существовал лучший способ привлечь внимание художественного сообщества и упрочить свою репутацию, чем история об изгнаннике с севера, самом отверженном из всех отверженных мира нового искусства. Пока общественность с отвращением вспоминала отсеченную голову Луиса Прадо, лучшей кандидатурой на место героя, который понесет символистское знамя в новое тысячелетие, безусловно, был этот безумный голландец, этот простодушный провинциал, который покалечил себя из страсти к жизни и искусству, этот проклятый поэт юга, этот пророк и проповедник, этот ясновидец и странник.
К концу года, когда Орье взялся за перо, он уже был искренним почитателем таланта Ван Гога.
Статью он начал с отрывка из Бодлера, обратившись к самым глубоким корням символизма, сборнику «Цветы зла»:
Вокруг все искрилось, блистало, Переливался черный цвет, И льды оправою кристалла Удвоили свой пышный цвет.[90]Начинающаяся с дифирамбов статья Орье просто источала восторг от находки. Он обнаружил гения – «волнующего и сильного», «глубокого и сложного» художника – «насыщенного, удивительного колориста, настоящего ювелира» – «энергичного, возвышенного, жестокого и глубокого» – «мастера и завоевателя» – «ослепительного». Символисты восхищались крайностями, а Орье был намерен не только рассказать, но и продемонстрировать их. В тягучей, насыщенной, бессвязной смеси поэзии и прозы он попытался выразить словами ощущения от картин – работ этого новообретенного художника. Строил описательные ряды длиной в сотни слов, создавал роскошные образы, делал глубокомысленные заявления, требовал признания и выражал свое удивление и восторг. Орье говорил, что открыл в живописи Ван Гога искусство
одновременно реалистичное и почти сверхъестественное. Искусство трансцендентальное, в котором всё – живые существа и предметы, тени и свет, формы и цвета – возвышалось и поднималось в стремлении пропеть свою песнь на самых высоких и напряженных нотах… Сама суть природы и вся она целиком искажается в неистовом пароксизме, доведенная до исступления; это форма, становящаяся ночным кошмаром; свет, полыхающий, словно пожар; цвет, превращающийся в лаву, пламя и драгоценные камни, а жизнь – в постоянное горение. Ах, как же мы далеки – или нет? – от прекрасной, великой традиции искусства.
В живописи Винсента Орье разглядел тяжелый, горящий, обжигающий воздух, вырывающийся из «фантастических печей», «плодородную землю, сияющее солнце и ослепительные цвета», горы, «горбатые, словно мамонты», сплетающиеся деревья, грозящие своими «сучковатыми ветвями… похваляющиеся своими мышцами, своим соком, горячим, словно кровь», и «ослепительные громадные стены из хрусталя и солнца».
Откуда брались все эти «пламенеющие пейзажи»? Орье призывал в свидетели великого Золя, который по-прежнему имел огромное влияние на мир авангарда, и указывал на поистершийся налет натурализма Винсента. Никто не ставил под сомнение «великую любовь Винсента к природе и правде». Однако он пошел дальше, заявил Орье. Он открыл для всех то, какой «чародейкой» являлась природа, завораживавшая своим «чудодейственным языком», понять который могли только гениальные художники, вроде Ван Гога. Винсент же доносил этот язык до всего мира единственным известным ему способом – посредством символов. «Ван Гог почти всегда символист, – заявлял Орье об этом новом гении, словно о себе самом. – Символист, который испытывает постоянную потребность облекать свои идеи в ясные, осязаемые, ощутимые формы, невероятно чувственные и материальные».
В доказательство своих слов он описывал произведения Винсента как похожие на сон видения; его пейзажи были «прекрасными химерами», его цветы – словно явились «из дьявольского тигля алхимика». Его кипарисы вздымались «языками черного пламени, словно вышедшие из ночных кошмаров», а орхидеи манили «как возвышенные мечты о целомудренных девах». Еще не было художника, восклицал Орье, который так непосредственно обращался бы к чувствам: от «неразличимого аромата» откровенности до «материи и плоти» краски, от «блестящей и сверкающей симфонии» цвета до «напряженной чувственности» линий. Что, кроме символистских устремлений, могло объяснить безудержные излишества этих картин, их «почти оргиастическую чрезмерность»? «Он, безусловно, фанатик, – заключил Орье, – враг буржуазной сдержанности и любви к деталям, опьяненный гигант… Для всех его работ в целом характерна избыточность; избыток силы, нервозности, мощной выразительности».
Каждый раз, упоминая о шокирующей буржуазию оргиастической экстравагантности, Орье вызывал дух героя «Наоборот» дез Эссента, указавшего путь к новому тысячелетию многим художникам и литераторам. Теперь Орье обнаружил этого литературного персонажа в реальной жизни. «И наконец – самое важное, – писал он, – Ван Гог невероятно эстетичен. Он воспринимает аномальные, иногда даже болезненные энергии, невидимые здоровому человеку, недоступные для тех, кто идет проторенными путями… Его разум доведен до точки кипения, безостановочно заполняя лавой все ущелья искусства, этот ужасный душевнобольной гений, иногда возвышенный, иногда нелепый, всегда на грани с патологией».
Намекая на распространившиеся слухи, Орье пространно рассуждал о «непреложных атавистических законах» и вспоминал криминологию Ломброзо в связи с «будоражащим и разрушительным проявлением странной натуры» Винсента и его «безжалостно изумительным лбом». Кто угодно мог притязать на символистские идеи, писал Орье, бросая вызов каждому художнику, который пытался следовать примеру Винсента. Однако лишь немногие обладали необходимым для этого темпераментом. И наделить им своих избранников могла только природа, а не мода на тот или иной стиль; это зависело от инстинктов, а не от умственных способностей. Лишь немногие: гении, преступники и безумцы – дикари среди обычных людей – были способны выйти за пределы банального и поверхностного буржуазного довольства и видеть «вселенское, безумное и ослепительное сияние вещей». Именно в этом «странный, глубокий и беспокойный» Винсент Ван Гог превзошел всех остальных. Орье называл его «могучим, подлинным художником, интеллектуалом с грубыми руками великана, нервами истеричной женщины и душой мистика».
Более того, Орье удостоил Винсента самой высокой награды из всех возможных – короны «Творчества» Золя. С момента выхода в свет шедевра в 1885 г., незадолго до прибытия Винсента в Париж, призыв писателя к новому искусству для нового столетия оставался без ответа. С тех пор художники, погрязшие в жестокой и своекорыстной конкурентной борьбе, измельчали, а надвигавшийся новый век, наоборот, казался все более значительным. Тем не менее надежды на то, что новое искусство все же воплотится в жизнь, не погибли, несмотря на самоубийство героя Золя, гениального и безумного художника Клода Лантье. Теперь же неистовый молодой критик с упорной и горячей убежденностью назвал Винсента его последователем.
Как и Лантье, Ван Гог слишком долго работал в полуденной жаре истины – «надменно сражаясь с солнцем». Он уехал на солнечный юг в поисках просветления, писал Орье, интерпретировавший ссылку Винсента как своего рода символистскую миссию. «Он простодушно отправился на поиски смысла всех этих новых, удивительных ощущений, столь далеких от привычной нам сегодня среды ничтожного искусства». Как и Лантье, Винсент был «сновидцем, фанатично верующим, приверженцем прекрасных утопий, жившим идеями и мечтами». И, как Лантье, он заплатил за это высокую цену. Сравнивая Винсента с образом, «никогда не оставлявшим его», – сеятелем Милле, – Орье выражал «идею фикс», не дававшую покоя ни Винсенту, ни всей эпохе в целом, – идею искупления. «Нам нужно пришествие человека, мессии, сеятеля правды, который смог бы возродить наше немощное искусство, а может быть, и наше слабоумное потребительское общество».
Как Орье, несомненно, ожидал, его статья потрясла мир искусства, словно бомба террориста. Благодаря ей он моментально попал на небосвод критиков, прославив свой новый журнал и заставив всех вокруг повторять имя «Винсент». Мало кто видел его картины, и еще меньше людей до этого обращали на него хоть какое-то внимание. Для многих выставка «Двадцатки», открывшаяся в Брюсселе всего через несколько недель после выхода статьи, стала первой возможностью взглянуть на нового «гения» Орье. Чтобы еще сильнее подогреть интерес публики, Орье написал сжатую версию своей хвалебной песни, назвав ее просто «Винсент Ван Гог». Текст был опубликован 19 января – накануне открытия выставки – в выпуске бельгийского журнала «L’Art Moderne», официального издания «Двадцатки».
На стенах элегантных галерей Дворца изящных искусств подсолнухи Винсента, его пшеничное поле, орхидеи и виноградники впервые оказались в одном ряду с работами Сезанна, Ренуара, Тулуз-Лотрека, Синьяка и Пюви де Шаванна. Однако в свете статьи Орье все они отошли в тень. Консервативные критики, которые до сих пор не простили «Двадцатке» представления миру «точек» Сёра в 1887 г. – и всегда не задумываясь называли любое отклонение от салонных установок «безумием», – буквально лишились дара речи из-за недоступных их пониманию диких работ Ван Гога.
Тем не менее авангардистские художники и критики начали безудержно восторгаться Винсентом. Они высоко оценивали его «неистовое импасто» и «мощные эффекты». «Что за великий художник! – восклицали они. – Интуитивный… прирожденный художник». Эмоции накалились до такой степени, что никакие аргументы не выдерживали их натиска. На официальном ужине «Двадцатки» один из ее членов назвал Винсента «шарлатаном», в ответ на что Тулуз-Лотрек вскочил на свои короткие ноги и закричал: «Скандал! Клевета!» – требуя выступавшего отказаться от своих слов. Чтобы защитить честь «великого художника», он даже вызвал его очернителя на дуэль. Утихомирив ссору (заставив скептика признать неправоту), основатель «Двадцатки» Октав Маус написал Тео, что творчество его брата разожгло множество «оживленных дискуссий» и завоевало «мощную поддержку в художественных кругах» Брюсселя.
Однако взоры тех, чьего признания особенно жаждал Винсент, были устремлены на другого Винсента Ван Гога, новорожденного сына Тео. Новости пришли в Сен-Поль почти одновременно с первым экземпляром статьи Орье. Но почта так и оставалась неразобранной после приступа, последовавшего за январской поездкой Винсента в Арль. Очнувшись, он нашел душераздирающее ночное письмо Йо, написанное незадолго до рождения ребенка; в нем она поверяла зятю свои страхи. «Если все пойдет плохо, – писала она, – и мне придется его покинуть, ты должен будешь сказать ему – потому что никого больше он не любит так, как тебя, – чтобы он никогда не жалел о том, что женился на мне. Ведь он сделал меня невероятно счастливой». Прошел целый день, прежде чем от Тео пришло триумфальное известие. «Йо только что подарила этому миру прекрасного мальчика, который ужасно много плачет, хоть и выглядит при этом вполне довольным». Вместе эти письма составляли историю мучительных страхов и трагедии, которой удалось избежать, – головокружительных эмоций, затмивших восторженные похвалы Орье.
Так долго отвергаемый и абсолютно не привыкший к похвалам, Винсент поначалу смутился и принялся все отрицать. «Я не пишу так, как там сказано, – сразу же ответил он Тео, как будто пытаясь откреститься от бремени возложенных на него ожиданий. – Моя спина не настолько широка, чтобы я мог взвалить на себя такое начинание». Он представил комментарии Орье как похвалу всем художникам, а не восхваление его одного. «Эта статья очень верна относительно пустоты, которую необходимо заполнить, – пояснял он. – На самом деле автор написал ее скорее в качестве путеводителя, и не только для меня, но и для остальных импрессионистов». Он проигнорировал комплименты Орье, так же как ранее похвалы Исааксона (а до этого – Гогена), как преувеличенные и незаслуженные или, по крайней мере, преждевременные. Бравурную риторику статьи и ее утопический взгляд он сравнил с политической агитацией: больше ободряющих возгласов, нежели трезвой рассудительности. «Орье указывает на то, что нужно сделать, а не на то, что уже сделано, – сдержанно прокомментировал Винсент. – До этого нам еще далеко».
После того как первый приступ застенчивости миновал, статья заняла свое место среди самых глубоких размышлений Винсента о будущем. («Когда мое удивление немного отступило, – признавался он позже, – эта статья нередко подбадривала меня».) Словно зеленые листья на дереве, пострадавшем от засухи, старые мечты Винсента вновь вернулись к жизни. В потоке похвал Орье Винсент разглядел не личную победу, а запоздалое доказательство успеха совместного предприятия братьев – мансарды. Это заявление всему миру, говорил он, что «в настоящее время художники прекратили ссориться по пустякам и в небольшом магазине на бульваре Монмартр потихоньку зарождается важное движение». Винсент сразу же начал разрабатывать способы обратить накаленную прозу Орье в продажи и обмены. Статья «сослужит нам хорошую службу в тот день, когда мы будем пытаться восстановить истинную стоимость картин, – писал он Тео. – Все остальное меня мало волнует». Воскрешение своей миссии он отметил на юге, создав очередную копию старой иконы, которая теперь раскрылась новыми смыслами: «Сеятеля» Милле.
Винсент требовал, чтобы Тео отправил статью Орье английскому дилеру Александру Риду, а также дяде Кору в Амстердам – а может быть, и заклятому врагу Терстеху, – «чтобы извлечь из статьи пользу и кое-что опровергнуть». Спустя два года молчания он возобновил переписку с бывшим товарищем по ателье Кормона, Джоном Питером Расселом. «Я хочу, – смело писал он, прилагая к письму статью, – напомнить Вам о себе и о моем брате». Он завлекал состоятельного австралийца в галерею Тео, пообещав ему картину (не уточнив, что подразумевает обмен) и попытавшись вернуть к жизни старый план Рассела, некогда собиравшегося составить для своей страны коллекцию произведений нового искусства. Это было масштабным проектом, для реализации которого требовались и смекалка Тео, и картины Винсента. А разве можно было придумать лучшее начало, чем приобретение одной из многих работ Гогена, хранившихся на складе мансарды, настаивал Винсент. «Должен признаться, что я многим обязан тому, что Гоген поведал мне о рисунке», – писал он, распространяя похвалы Орье и на своего бывшего гостя.
Потребовалось лишь несколько дней, чтобы статья подстегнула воображение Винсента и он представил себе воссоединение художников в Желтом доме. Совсем недавно Гоген описывал плачевные условия в Бретани и даже грозился вовсе оставить живопись. Он пространно говорил об очередном путешествии в экзотические страны (в этот раз речь шла о французской колонии Вьетнам), однако продолжал прозябать в нищете и отчаянии в Ле-Пульдю. В январе он отмахнулся от нелепого предложения Винсента приехать к нему на побережье. Однако несколько дней спустя, несомненно прочитав статью Орье, он предложил Винсенту обустроить общую мастерскую в Антверпене и заявил, что «импрессионизм лишь тогда будет по достоинству оценен во Франции, когда его вернут из-за границы».
Одержимый перспективой воссоединения и возобновления дружбы, однако напуганный стоимостью обстановки новой мастерской в Антверпене в соответствии с представлениями, «принятыми среди состоявшихся голландских художников», Винсент начал настаивать на своем бредовом плане по возвращению Гогена на юг. «Мне очень жаль, что он не остался здесь подольше», – писал он Тео, мечтая о несбыточном. «Вместе мы могли бы работать продуктивнее, чем мне удавалось одному в течение этого года. Теперь же у нас был бы собственный маленький домик, в котором мы могли бы работать, а иногда и приглашать кого-нибудь».
В погоне за своей мечтой Винсент принялся за письмо единственному человеку, который мог помочь претворить затею в жизнь, – Альберу Орье. «Хочу поблагодарить Вас за статью в „Mercure de France“, – скромно начал он. – Вы будто бы пишете картину словами; Ваша статья заново открыла для меня собственные полотна. Разница лишь в том, что в статье они красивее, чем в реальности, богаче и многозначительнее». Винсент не стал спорить с Орье и ставить под сомнение странное, безосновательное заявление о том, что он «почти всегда символист».
Вместо этого Ван Гог отметил, что Орье упустил две важные составляющие истории: во-первых, нерасторжимую связь его искусства с югом, а во-вторых, его долг перед Гогеном. Снова и снова поминал он почившего марсельского мастера Монтичелли, говоря о его насыщенных, «сияющих, словно драгоценные камни», красках и о его участи «изгоя» («подавленный, принужденный смириться и несчастный человек… чужак»). Гогена же он называл «любопытным художником, удивительной личностью», подлинность и «нравственность» искусства которого оставались непревзойденными. «Мы несколько месяцев работали вместе в Арле, – писал Винсент, – пока болезнь не вынудила меня отправиться в лечебницу».
Переосмыслив статью Орье как «исследование вопроса будущего „искусства тропиков“», Винсент настаивал на том, что эти два художника – Монтичелли и Гоген должны быть центральными фигурами любого подобного обзора, в то время как его место вторично. Он стремился лишь быть организатором, учеником и свидетелем, то есть играть ту роль, которая была ему отведена в течение тех столь ценных месяцев в Арле. Если бы Орье мог подняться над «ограниченностью своего взгляда», он бы тоже понял необходимость вернуться к тому времени, когда идеальный художник Гоген и его идеальный товарищ-вдохновитель Винсент работали вместе в идеальном месте – на юге Монтичелли. Если Орье сомневался, он мог сам посмотреть на плоды этого непродолжительного сотрудничества под южным солнцем, заглянув в мансарду галереи Тео. Там его ожидал подарок – картина с изображением кипарисов, «столь характерных для пейзажа Прованса».
Когда письмо было завершено, Винсент сделал копию для Гогена, а оригинал отправил Тео, чтобы тот передал его критику. В отдельной записке, адресованной брату, он выразил надежду, что статья Орье и его ответ смогут убедить Гогена «снова начать работать здесь вместе». В случае согласия Гогена Винсент надеялся оправдать надежды Орье и стать именно тем художником, которого он описывал. «Это даст мне свободу действий, и я смогу добиться большего, – воображал он. – Смогу полностью отвернуться от реальности и заняться созданием настоящей музыки цвета».
Если бы статья Орье помогла возродить союз с Гогеном, у Винсента появилась бы надежда залечить и более старые раны. С самого начала, когда копия статьи пришла вместе с известиями о новорожденном сыне Тео, Винсент объединял эти две радостные новости в одну. «Пришедшие от тебя хорошие новости и эта статья заметно подняли сегодня мне настроение», – писал он брату. Винсент с гордостью предсказывал, что похвала Орье поможет упрочить их репутацию, и отмечал это совместное достижение одним сердечным поздравлением: «Браво! Как счастлива будет наша мама». В хвалебной статье и рождении сына Тео он усмотрел возможность для возвращения – возвращения блудного сына. «Я ощущаю желание стать новым человеком и извиниться перед всеми», – писал он сестре Вил, отправив копии статьи всем без исключения членам семьи, так же как Тео разослал всем поздравительные открытки.
Мечты Винсента о воссоединении с семьей и материнской любви словно нашли воплощение в сцене кормления, увиденной в парижской квартире. «Йо кормит ребенка, и молока у нее предостаточно, – сообщал Тео в начале февраля. – Иногда малыш лежит с широко открытыми глазами, прижав кулачки к лицу. В такие моменты он выглядит воплощением довольства». Винсент упивался рассказами о первых днях малыша и написал Йо письмо на голландском – знак особого дружеского расположения, которого мало кто удостаивался, – подписавшись несвойственным себе образом – «Твой брат, Винсент». Тео радовал любящего брата, посылая ему нежные описания новорожденного («у него голубые глаза и пухлые круглые щечки») с трогательным намерением назвать ребенка в честь Винсента. Тео говорил, что «искренне надеется, что ребенок вырастет таким же целеустремленным и смелым», как его брат. Винсент видел в отцовстве Тео как «взошедшее в его душе новое солнце» и планировал съездить в Париж, «когда снова будет свободен».
Тем временем его сердце стремилось в противоположном направлении: в Арль. С той неудавшейся попытки встретиться со своей арлезианкой Мари Жину он постоянно хранил ее образ, и не только в воображении, у него остался набросок, сделанный Гогеном больше года назад. Возобновление переписки с Ле-Пульдю и, пускай иллюзорная, надежда на возвращение Гогена на юг побудили Винсента достать сделанный углем портрет из тайника, где он его прятал. Если похвала Орье могла привести Милого друга обратно на юг, она точно склонила бы колеблющуюся арлезианку к некоему союзу. Среди первой пачки писем, в которых он упоминал вышедшую статью, было одно, адресованное в «Кафе де ля Гар». «Моим картинам посвящены сразу две статьи: в Бельгии и в Париже, – писал он, словно гордый, но застенчивый ребенок. – В них о моих работах говорится гораздо лучше, чем я мог бы пожелать». Винсент говорил, что теперь другие художники были готовы к нему приезжать; совсем недавно писал «господин Поль», с которым, возможно, они скоро увидятся.
В предвкушении осуществления этой двойной мечты он тщательно перенес на холст портрет Мари Жину, сделанный Гогеном. С каждым изгибом черт ее лица Винсент создавал образ, все больше похожий на обоих людей, чьи судьбы тесно переплелись с его собственной. Это была надменная Жину, хозяйка заведения, которая предлагала лишь сахар и не оказывала Винсенту никаких знаков внимания, и хамелеон Гоген, который один за другим слал отказы, завуалированные под приглашения. Винсент заполнял чувственные формы самыми нежными оттенками розового и зеленого; он наносил их на холст сухой, осторожной кистью, как сделал бы сам мэтр, – дань прошлому и символ возрождения «южной мастерской», о котором он так мечтал. В тех же приглушенных тонах он написал оливковую рощу на Рождество – картины, которые подарил матери и сестре, – такие приятные цвета и нежные контрасты, перед которыми не могла бы устоять ни одна женщина. Едва закончив портрет, он взялся за новую версию, в более насыщенных цветах, написанную более густыми мазками. Отчаянно нуждаясь в любви и уверенности в себе, Винсент особое внимание уделил лицу героини, смягчив улыбкой надменное выражение, запечатленное на рисунке Гогена.
Под влиянием тех же чувств Винсент изменил и книги, лежавшие перед ней на столе. Поддавшись ностальгии, он изобразил вместо пустых обложек любимые книги своего детства: «Рождественские повести» Диккенса и «Хижину дядя Тома» Стоу. С той же кропотливостью, с которой он делал записи в гостевой книге Энни Слейд-Джонс, он подписал красками обложки и корешки изображенных томов. Закончив вторую версию картины, он взялся за третью. Затем появилась четвертая, написанная в более девичьих тонах: розовое платье, цитрусовая шаль и бледно-желтые обои, украшенные цветочным импасто. Воплощение особого рода женственности, балансировавшей в воображении Винсента где-то между горожанкой-соблазнительницей и матерью-утешительницей.
Словно постоянно повторяющаяся колыбельная, прекрасная владелица кафе постепенно заполнила его мастерскую. Винсент работал днем и ночью и в итоге создал пять вариантов портрета, лихорадочно готовясь к двойному воссоединению, которого ожидал со дня на день, нисколько не страшась опасностей, которые оно могло за собой повлечь. Все это стало возможным благодаря хвалебным отзывам Альбера Орье.
Но все оказалось обманом.
Почти сразу после первого знакомства со статьей Орье Винсент почувствовал, что его словно уличили во лжи. «Мне следовало бы быть тем, кто описан в статье, – говорил он, – а не тем печальным созданием, которым я себя ощущаю на самом деле». Чем больше он хвастался своими успехами семье и друзьям, тем тяжелее становился груз этого обмана. «Гордость, как и выпивка, отравляет тебя, – признавался он. – Когда ты удостаиваешься похвалы и выпиваешь ее до дна, в конце ты неизбежно обречен на тоску». Его жизнь, состоявшая из «слабости, болезней и скитаний», была пародией на громкие слова Орье и грозила привести к ужасной расплате. «Как только я прочитал эту статью, – признавался Винсент позднее, – я сразу почувствовал, что за ней последует какое-то наказание».
Куда бы он ни смотрел, он видел лишь неудачу и обман: в рядах нераспроданных полотен, хранившихся в его мастерской; в выдуманной интимности портретов мадам Жину, чьи элегантные, словно у Дега, контуры принадлежали ему не больше, чем соблазнительные взгляды модели. Когда ему впервые не удался «Сеятель», его начали мучить «угрызения совести», заставившие усомниться во всем замысле «перевести» шедевр Милле на язык собственной живописи. Внезапно грандиозная задумка донести этот шедевр до широкой публики стала казаться ему не чем иным, как простым плагиатом. Теперь же он проделывал то же самое с образом своей возлюбленной, созданным другим человеком, – занимался своего рода душевным плагиатом. Что же сама постоянно ускользающая от него героиня? Не была ли она просто любовной фантазией – такой же ложью, как и болезнь, которую он придумал или, по меньшей мере, преувеличил, чтобы оправдать свои постоянные поездки к ней в Арль? Уставшая от навязчивых проявлений симпатии, она наконец запретила ему приезжать и даже перестала читать его письма.
Одолевавший Винсента страх возмездия коренился в далеком детстве. Еще в Зюндерте мать внушала ему, что судьба всегда находит способ наказать человека за неискренность. Винсент хорошо усвоил этот урок. В феврале 1890 г. его письма были полны мрачных предчувствий расплаты за незаслуженное счастье. «Скоро ты тоже поймешь, – писал он Тео после первого прочтения статьи Орье, – что у подобной похвалы обязательно есть свои последствия, обратная сторона медали». Тот же страх заставил его отчаянно воспротивиться намерению Тео назвать ребенка в его честь. Винсент и без того беспокоился за наследственность малыша – то зерно вырождения, которое, безусловно, было у Винсента, а возможно, и у Тео. Зачем же дразнить и искушать судьбу еще одним Винсентом? Вместо этого он предложил назвать ребенка Тео, «в память о нашем отце», а после любого упоминания о плохом настроении или нервном состоянии ребенка выражал крайнюю обеспокоенность.
С каждым днем Винсент все сильнее ощущал приближение расплаты. Тео отправил копии нашумевшей статьи родственникам и друзьям, однако откровенно воздержался от комментариев и поздравлений. («Нужно добиваться известности, никому не навязываясь», – уклончиво отмечал он.) При этом он называл болезнь Винсента единственным облаком на небосклоне безоблачного счастья и сетовал на то, как сильно они с Йо переживают из-за его недуга. Эти знаки внимания лишь добавили веса и к без того тяжелому бремени вины, которое давило на Винсента.
Статья Орье – и неизбежно вызванные ею слухи – породила новую угрозу: позор. На какие страдания будет обречена его семья, когда начнутся открытые обсуждения подробностей его прошлых «преступлений» и его заключения в лечебнице Сен-Поль? Ждет ли их пристальное внимание общественного суда? Не скажется ли это на перспективах замужества его сестры? Не пострадает ли новорожденный? «Постарайся не слишком погружать свою семью в художественную среду», – предупреждал Винсент брата. И ради чего все это? Спустя месяц после выхода статьи число продаж нисколько не увеличилось и Винсента не посетил ни один человек. Планируемый визит марсельского художника Огюста Лозе (организованный Тео) был загадочным образом отменен без каких-либо объяснений, что лишь усилило страхи Винсента по поводу истинной цены «притворства». Бернар хранил гробовое молчание, в то время как Гоген, слишком бедный, чтобы быть откровенным, тщательно скрывал свою ярость оттого, что Орье обошел его вниманием.
Винсент, чувствуя недоброжелательность на каждом шагу, спрятался в своей мастерской, вновь обратившись к краденым портретам и своей придуманной любви. Он отказался от последнего приглашения Тео в Париж – «некуда спешить», писал Винсент, – убежденный, что никто на самом деле не горит желанием его видеть. «Мои картины, в конечном счете, это всего лишь крик отчаяния, – с мольбой писал он Вил, на самом деле обращаясь к матери. – Меня не покидает ощущение, что в нашей семье я – ущербное дитя».
Охваченный болью, Винсент обратился к единственному человеку, который мог его утешить. Он написал письмо матери и принялся за новую картину: «Цветущие ветви дерева на фоне синего неба».
Его перо и его кисть словно молили о прощении. Он приносил извинения за решение Тео назвать сына Винсентом – это было словно второй смертью усопшего пастора. «Я был бы очень рад, если бы он решил назвать сына в честь Па, – писал он, – о котором я так много думал в последнее время». Путаясь в словах от отчаяния, Винсент признавался во всех своих грехах, начиная с детства, когда он скитался по далеким пустошам, и до взрослой жизни, с финансовой зависимостью, скорбями, а теперь еще и болезнью. Винсент признавался в том, что был горд и эксцентричен сверх всякой меры и испорчен жизненной борьбой.
Размышления вели его обратно в Нюэнен, к тем дням, когда он жил «словно крестьянин». Как-то во время прогулки он увидел миндальное дерево – первые той весной белые с розовым цветы. Одна старая ветка привлекла его внимание: искривленный, весь в узлах полумертвый сук извивался в попытках дотянуться до неба. Целый водопад цветов осыпал эти израненные древесные останки.
Со времен, проведенных Винсентом на пустошах и в лачугах Брабанта, оживающая природа всегда приносила ему покой. Чтобы запечатлеть его, он вернулся к проникновенным образам мастерской на Керкстрат – к птичьим гнездам и разбитым башмакам. Из всех его рисунков или картин единственными, что действительно нравились его матери, были виды родной природы, которые он написал для нее в период ее выздоровления в Нюэненском пасторстве. Особенно ей нравились ряды берез с обрезанной верхушкой. Теперь, вооружившись кистью вместо пера, Винсент обратил свой одержимый взор на пример еще одной удивительной причуды природы.
Взяв большой холст, он сразу приступил к главному, не удосужившись даже заполнить холст фоновым цветом перед тем, как заняться искореженной ветвью и порожденным ею изящным узором новой жизни: с упоением он детально изобразил каждый похожий на звезду цветок, каждый извилистый листик, каждый нежно-розовый бутон. Буйство цветения выплеснулось на всю картину, заполнило ее до краев и вырвалось за их пределы. Это было данное в красках обещание того, что даже самая старая, ничтожная, согбенная, бесплодная и больная ветвь по-прежнему может давать жизнь самым великолепным цветам во всем саду.
Одновременно с этим Винсент защищал свое ви́дение возрождения при помощи слов. В письме к матери, которая видела статью Орье, он рьяно отрицал порожденные ей обвинения – громче всего звучавшие в голове самого Винсента – в притворстве, обмане и деградации. Он ринулся составлять длинный перечень художников, которые творили на самых вершинах любви, духовности и здравомыслия. Среди них был Джотто, плакавший над своими работами; Фра Анжелико, писавший стоя на коленях; Делакруа, «преисполненный страдания», но «искренне улыбавшийся». Ну и конечно, никто не мог превзойти в искренности Милле, воспевшего крестьянский труд, автора «Анжелюса», обнаружившего божественное в «тихих бороздах полей». «Ах, Милле, Милле! – восклицал Винсент. – Как он умел изобразить человечность и quelque chose là-haut».[91]
Как могла мать Винсента не видеть этих благородных примеров, этих образцов преданности и смирения? Анна Карбентус всегда критиковала сына за пристрастие к дурному обществу. Едва ли можно было бы найти общество более достойное, чем эти воображаемые друзья в новом искусстве, тех, среди кого был горд числиться Винсент, – «мы, импрессионисты». Разве мог кто-либо более убедительно опровергнуть обвинения Орье в отчужденности и отчаянии, чем эти товарищи, почитатели прекрасного, проповедники истины и утешители, в конечном счете выполняющие ту же миссию, что и его отец-пастор?
Чтобы продемонстрировать набравшую силу преданность призванию свыше, уверенность в существовании чего-то «вне нас», надежду на окончательное прощение в мире ином, Винсент обратил свой взор к небу, изобразив свой воскресший миндаль на фоне безоблачного, чистого голубого неба. Он поместил его выше стен лечебницы, выше окружавших ее холмов, выше любых горизонтов – там, где соцветия были бы обращены к «другому, незримому полушарию жизни», где искусство, религия и семья слились воедино. Он снова и снова смешивал цвет, символизировавший иной мир, закрашивая пространство вокруг всех этих истерзанных ветвей и их смелых соцветий, заполняя каждый рваный пробел, каждую бесформенную щель восторженными мазками цвета, который он сам называл «bleu céleste» – небесно-голубой.
Безумно истосковавшись по материнской любви, Винсент отправился в Арль на следующий же день, краска еще не успела высохнуть на картине, олицетворявшей его чаяния. С собой он взял другой образ своих мечтаний – портрет мадам Жину. Возможно, он думал завоевать сердце своей строптивой модели, рассказав ей захватывающие новости из Брюсселя: одна из выставленных работ Винсента была наконец-то продана. Анна Бош, сестра Эжена Боша, бельгийского художника, позировавшего Винсенту в Арле, приобрела за четыреста франков картину «Красный виноградник в Арле», на которой был изображен сбор винограда. («В сравнении с ценами на другие работы, – писал он матери, словно оправдываясь, – это совсем не много».) Тем не менее лечебницу он покинул с новостями от Тео, безусловно надеясь впечатлить искушенную и вполне практичную мадам Жину.
Однако по пути в Арль что-то пошло не так. «Работа продвигалась полным ходом, – вспоминал он месяцем позже, – но в один день все жестоко обрушилось». Винсент так никогда и не признался в том, что же превратило его мечту о примирении в кошмар. Однако всего за месяц до этого он написал Гогену, что его поездки в Арль всегда «были омрачены воспоминаниями». «Сейчас я стал особо чувствительным из-за моей болезни», – признавался он Тео. Несмотря на постоянные жалобы на «слабость в голове» и «странные мысли» после последнего приступа, Винсент воспринимал эту поездку как испытание. «Я должен снова попытаться доехать до Арля, для меня это своего рода испытание, – писал он Вил за день до отъезда, – благодаря которому я пойму, могу ли я нарушить обычные ограничения и избежать приступов».
Он не смог. На следующее же утро Винсента нашли блуждающим по улицам Арля, оглушенного и потерянного, он был не в состоянии вспомнить, кто он, где и зачем здесь оказался. Нашедшие его люди связались с властями. Приехали сотрудники лечебницы, чтобы посадить его в поезд для долгой поездки обратно. Мадам Жину сохранила в тайне, добрался ли он до «Кафе де ля Гар» со своим подарком.
На следующий день после возвращения Винсента доктор Пейрон уже уверял Тео: «Через несколько дней он снова придет в себя».
Однако в этот раз все вышло иначе. Демоны отказывались отпускать Винсента. День за днем, неделю за неделей он проводил в своей комнате, охваченный парализующим страхом и галлюцинациями. Одна за другой его накрывали волны отчаяния. Он не мог ни читать, ни писать. Никто не осмеливался к нему подходить и уж тем более давать ему в руки перо или карандаш. Пейрон запретил ему работать в мастерской и прикасаться к краскам. Он хранил у себя письма, приходившие на имя Винсента, опасаясь, что они могут спровоцировать новые приступы. Время от времени казалось, что буря стихала, но в моменты кратких передышек Винсент погружался в «оцепенение», страдая от одиночества и предаваясь безжалостному самобичеванию. В эти периоды он мог связно описать тот ужас, в ловушке которого оказался. Однако, по словам Пейрона, каждый раз над ним так же неожиданно смыкалась тьма, и «пациент снова становился мрачным, подозрительным и переставал отвечать на вопросы».
Прошел почти месяц, прежде чем Винсенту удалось написать письмо; и даже это он сумел сделать не с первого раза. «Не беспокойся обо мне, – писал он Тео 15 марта. – Мой бедный мальчик, просто смирись с происходящим и не печалься. Уверенность в том, что твоя жизнь течет своим чередом, поддержит меня как ничто другое». В заключение своего короткого письма он выразил надежду на то, что «скоро снова настанут мирные времена», и пообещал «написать завтра или днем позже», когда его сознание опять прояснится. Однако других писем не последовало. Винсент погрузился во тьму.
В очередной непродолжительный период просветления он сумел убедить своих смотрителей принести ему из мастерской альбом, мел и карандаш. У него не было натуры, его разум раздирали воспоминания; грезя о прошлом и будущем, страницу за страницей он заполнял рисунками – крестьяне, пашущие землю и работающие в поле, родители с детьми, уютные домики, – искаженными, сделанными дрожащей рукой напуганного ребенка, столь же неверными и неумелыми, как самые ранние опыты в черной стране. Как будто пытаясь ухватить не дававшие ему покоя видения, он рисовал сеятелей и скитальцев, стоптанные башмаки, родителей с детьми, бесчисленное множество крестьянских семей, сидевших вокруг стола, и пустые стулья у камина.
Затем он снова и снова погружался во тьму.
Даже внимание со стороны семьи по случаю его тридцать седьмого дня рождения в конце марта не помогло ему оправиться после долгих месяцев страданий. Письма с севера лишь провоцировали новые опасные приступы ностальгии. «Все, что напоминает ему о прошлом, ввергает его в тоску и меланхолию», – сообщал Тео матери. Не спрашивая разрешения Пейрона, Винсент использовал короткие периоды просветления, чтобы писать картины, вызывая в памяти образы из печального прошлого. Он писал сцены своей молодости в Брабанте, изображая их в духе сказок Андерсена: замшелые домики, тихие деревеньки и красивые закаты. Все они были выполнены в оттенках «зеленого мыла», напоминавших о его «Едоках картофеля». Винсент называл эти ностальгические иллюзии «воспоминаниями о севере» и планировал создание большой серии, в которую вошли бы новые версии его «Крестьян за ужином» и старой церковной башни в Нюэнене. «Теперь я могу сделать их гораздо лучше, написав по памяти», – планировал он. Однако все эти попытки изменить прошлое при помощи живописи лишь порождали новые приступы вины, которые безжалостно толкали его обратно в пропасть.
Только в конце апреля, накануне дня рождения Тео, Винсент сумел выйти из тьмы достаточно надолго, чтобы написать еще одно письмо – всего лишь второе за два месяца. Он робко благодарил своего дорогого брата «за всю доброту в его адрес», однако лишь в двух словах обмолвился о состоянии своего здоровья («прямо сейчас я чувствую себя чуть лучше»), прежде чем разразиться потоками отчаяния. «Что я могу сказать о двух последних месяцах? Все было совсем плохо. Я не в силах передать словами, насколько я подавлен и несчастен, и я не имею представления, куда мне двигаться».
Две недели спустя он навсегда покинул лечебницу.
Что же произошло? Что изменилось? Что придало Винсенту (и Тео) уверенности для того, чтобы оставить относительную безопасность Сен-Поль-де-Мозоль после двух месяцев жестоких, разрушительных приступов – самых страшных за всю его жизнь – и рухнувших надежд на выздоровление?
Винсент очнулся от своего долгого кошмара в обычном состоянии: подозрительным, раздраженным и с намерением уехать. «Мне совершенно не везет, – причитал он в письме по случаю дня рождения Тео. – Я должен попытаться выбраться отсюда». Винсент вернулся к старым жалобам на провал в работе (сезон цветения орхидей уже прошел) и размышлял о том, чтобы отправиться в лечебницу в Авиньоне или Париже, придумывая планы побега, возникавшие в его голове с той же частотой, что и недавние приступы. «Я чувствую себя абсолютно лишенным голоса; меня сделали узником в этом доме, откуда они не собираются меня выпускать, – горько сетовал он. – Трудно представить, как тяжела жизнь оказавшегося здесь». Он ругал Тео за то, что отъезд из лечебницы до сих пор не состоялся, по его словам, он был слишком молод и слишком энергичен, чтобы слечь от очередного приступа как минимум еще на один год.
Всего за несколько дней обманчивая уверенность заставила его вернуться к плану, изначально предложенному Тео; Винсент собирался переехать в пригород Парижа, где мог бы жить один или с коллегой-художником, неподалеку от Поля Гаше, доктора, рекомендованного Писсарро. Однажды этот план уже провалился, что, однако, не помешало вернуться к нему в марте, когда Тео повстречался с Гаше. «Он производит впечатление понимающего человека, – писал младший брат старшему. – В ответ на мой рассказ о том, как проходят твои кризисы, он ответил, что не видит в них ничего общего с безумием. Если его предположения подтвердятся, то он может гарантировать твое полное выздоровление». Письмо Тео, которое Винсент прочитал лишь в конце мая, прибавило ему веры в свои силы. «Я вполне уверен, что на севере я быстро поправлюсь, – писал он, направив свой одержимый взор на расположенный к северу от Парижа маленький городок Овер, где жил Гаше. – Осмелюсь предположить, что именно на севере я смогу обрести душевное равновесие». Винсент заявил о своем намерении покинуть лечебницу через десять дней максимум и добавил, что был бы невероятно счастлив уехать в течение недели.
К сожалению, Тео уже не раз слышал подобные заявления. Он наблюдал за всеми улучшениями и ухудшениями в состоянии Винсента и неоднократно выслушивал мольбы о спасении, которые следовали за каждым новым приступом. Он много раз становился свидетелем того, как пылкие душевные подъемы оборачивались кошмаром, а затем молчанием. В ответ на требования Винсента освободить его из лечебницы Тео советовал ему быть терпеливым и предложил несколько «тестов», ни с одним из которых его брат не справился. С ужасом представляя себе очередную публичную сцену вроде той, что Винсент разыграл в Желтом доме, Тео мягко настаивал на том, что брату «необходимо оставаться под наблюдением врачей», – еще одно препятствие незамедлительному отъезду. Чтобы удержать Винсента хотя бы рядом с лечебницей, он попытался (безуспешно) найти художника, согласного на зиму занять мастерскую в Сен-Реми. Из чувства долга он продолжал приглашать брата в Париж, однако условия его приезда всегда содержали какой-нибудь повод для отсрочки. (Годом ранее он заявил, что, прежде чем восстановление могло бы считаться полным, должно пройти пять месяцев без единого приступа.)
К середине марта, после страшного сообщения Пейрона и очередного длительного периода молчания, Тео смирился с тем, что болезнь Винсента будет периодически обостряться, и призвал мать и сестру поступить так же. «После последнего длительного кризиса, – писал он им, – ему будет гораздо сложнее справиться с недугом». Винсент никогда окончательно не оправится, говорил Тео, поэтому позволять ему уезжать из лечебницы было бы «безответственно».
Тем не менее в мае ситуация изменилась.
К маю трудности Винсента перестали быть просто «печальной ситуацией» – семейным делом, которое следовало оставить докторам в неком далеком учреждении, ограничившись лишь периодическими письмами с искренними, но бессодержательными словами поддержки. («Цепляйся за надежду на то, что скоро все изменится к лучшему», – писал Тео в марте.)
К маю Винсент стал знаменитостью.
Статья Орье подожгла фитиль. Взрыв произошел в марте, когда в роскошных интерьерах павильона «Виль де Пари» на Елисейских Полях открылся ежегодный Салон Независимых. Пока Винсент был заперт в своих страданиях, Тео выбрал несколько его работ, которые были выставлены там среди произведений Сёра, Лотрека, Синьяка, Анкетена, Писсарро, Гийомена и других художников. 19 марта президент Франции провел торжественную церемонию открытия Салона, и в течение нескольких следующих недель весь парижский мир искусства прошел через этот павильон. Многие приходили специально, чтобы взглянуть на гения-мученика из статьи Орье. Мало кто был разочарован. «Твои картины размещены очень удачно и производят сильное впечатление, – писал Тео в письме, которое Винсент сумел прочитать только в мае. – Множество людей подходят к нам и просят передать тебе комплименты».
По словам брата, Гоген назвал работы Винсента «le clou»[92] – изюминкой выставки; они отодвинули в тень даже новые картины Сёра. Коллекционеры окружили Тео, которому даже не приходилось специально привлекать внимание к картинам Винсента. Деятели искусства снова и снова возвращались, чтобы ими полюбоваться; многие предлагали обмен. Художники останавливали Тео на улице, чтобы поздравить его с успехами Винсента: «Передайте ему, что его произведения – это что-то невероятное». Один художник даже пришел к Тео домой, чтобы лично выразить свой восторг. «Он сказал, что, если бы у него не было собственного стиля, – писал Тео, – он бы сменил курс и разделил бы твои искания». Даже Клод Моне, король импрессионизма, назвал картины Винсента «лучшим из всего, что было на выставке».
Отзывы критиков подтвердили успех. В «Art et Critique» Жорж Лекомт оценил «неистовое импасто» Винсента. В журнале Орье «Mercure de France» Жюльен Леклерк отмечал «необычайную выразительную мощь» и приписывал произведениям Винсента символистские черты. «Это страстный темперамент, сквозь который природа проступает так, как это происходит во снах, – писал Леклерк, – или, скорее, в ночных кошмарах». Он призывал читателей пойти и своими глазами взглянуть на «невероятные» и «поразительные» новые образы: «десять картин, свидетельствующих о рождении редкого гения».
Однако ни один обзор не значил для Винсента больше, чем письмо, отправленное его бывшим компаньоном по Желтому дому (чье письмо, как и письма Тео, лежало непрочитанным в кабинете Пейрона). «Посылаю тебе мои искренние поздравления, – писал Гоген. – Ты – самый выдающийся их всех выставляющихся там художников». Он назвал Винсента единственным «думающим участником выставки» и очень высоко оценил его работы: «В них есть выразительность, достойная Делакруа». Гоген, как и многие другие, предлагал обмен.
Одно дело было упрятать в далекое горное убежище Сен-Реми, подальше от трудностей повседневной жизни и насмешек больного члена семьи. Совсем другое – изолировать художника, которого весь авангардистский Париж называл гением. Как только похвал и предложений стало действительно много и в бухгалтерской книге Тео впервые появились записи о реальных доходах (в марте он обналичил чек, полученный от Анны Бош за «Красный виноградник в Арле»), стали возникать неудобные вопросы. Какой несправедливостью – практически преступлением – было то, что Винсент не мог свободно творить. Почему его так часто лишали мастерской и красок? Почему с ним обращались как с непослушным ребенком, а не как с великим художником, которым он являлся?
Тео довольно быстро капитулировал под натиском вопросов и сомнений. Лишь несколько недель назад он готов был смириться перед трагической насмешкой судьбы. «Как жаль, что его работы только сейчас начинают приобретать популярность», – писал он матери в середине апреля. Однако 10 мая, когда не прошло и двух недель с момента последней ремиссии, Тео выслал Винсенту сто пятьдесят франков, которые были ему нужны для поездки на север. Будучи прагматиком, Тео видел в неожиданном успехе брата коммерческие возможности и понимал, каким препятствием на пути их реализации может стать изоляция Винсента. Он, как и Винсент, был недоволен периодами длительного заточения и вынужденными перерывами в работе. Бизнес развивался довольно медленно (повсеместный экономический спад негативно сказался на рынке искусства), и перспектива финансовой независимости брата была весьма заманчивой.
Но Тео был еще и романтиком. Именно в тот момент, когда он окончательно смирился с жестокой необходимостью поместить Винсента в лечебницу, успех брата на выставке «Независимых» позволил Тео сделать шаг назад от края пропасти и представить себе счастливое окончание длинной и печальной истории. «Я хочу, чтобы ты чувствовал себя лучше, – писал он Винсенту с простодушной надеждой, – и чтобы твои приступы печали прекратились навсегда».
Первые две недели мая благоразумие Тео вело безнадежную борьбу с его пылким сердцем. Он настоял на том, что вся ответственность за решение покинуть Сен-Реми лежала на Винсенте (который пытался представить это как план Тео), и умолял его «остерегаться иллюзий относительно жизни на севере». Он просил лишь, чтобы Винсент «действовал в соответствии» с рекомендациями Пейрона. Это было замкнутым кругом, поскольку Пейрон, который считал выписку преждевременной, выступал против нее и не давал своего благословения без согласия Тео. В ответ на яростные возражения Винсента Тео заявил, что руководство лечебницы должно предоставить ему сопровождение на всем пути до Парижа, явно намекая на трагический исход самостоятельной поездки в Арль, которую Винсент пытался совершить в феврале. Снова и снова начинался спор; столкновение осторожничания и иллюзий, уклончивости и доводов в свою защиту, стремления вперед и нежелания брать ответственность за окончательное решение.
Винсент, однако, времени не терял. Убежденный, что период тишины не продлится долго (он уже сократился с года до «трех или четырех месяцев» за время споров о его отъезде), он снова погрузился в работу. Результатом каждого его приступа всегда становился безумный прилив неизрасходованной энергии и расточительная трата красок; он как будто искал оправдания за пустые холсты, скопившиеся за то время, что он был в бреду. Никогда еще его внутренние запасы не были настолько полны. «В моей голове так много идей, что я едва ли смогу когда-нибудь реализовать их все, – писал он. – Мазки моей кисти точны, как часовой механизм».
На исходе весны Винсент отправился в сад, чтобы поработать над двумя «зелеными уголками», которые так нравились Тео: небольшие участки волнистой нескошенной травы и ковер одуванчиков, разостлавшийся среди изогнутых стволов деревьев. Однако, упаковывая свои вещи в ожидание приближавшегося отъезда, он все больше времени проводил в мастерской, обрекая себя на натюрморты, в саду лечебницы он срезал ирисы и розы – последние весенние цветы. Он ставил уже увядшие цветы в керамические сосуды и, словно делая последний рывок – «как в приступе безумия», – один за другим заполнял полотна, пытаясь выразить надежду на будущее и все то, что творилось в его пылком сердце.
Выбор объекта не зависел от времени года или условий, в которых оказался Винсент. Его ирисы, написанные прошлой весной, заслужили множество похвал с момента появления на выставке «Независимых» в 1889 г. – в особенности со стороны Тео. Едва ли Винсент мог придумать более эффектное выражение благодарности – или более убедительную заявку на успех, – чем эти робкие, бесформенные цветы, гордо несущие свою недолговечную красоту. Он писал их быстро, непринужденными свободными движениями, приобретенными за время, проведенное в этом спокойном горном убежище. Та же уникальная алхимия, что породила подсолнухи Арля, – невероятное сочетание скорости и тщательности, расчета и свободы («Сборы оказались делом куда более сложным, чем живопись», – говорил он) – теперь волшебным образом превратила ирисы Сен-Реми в аметистовые соцветия лилового, сиреневого, пунцового и «чистого прусского синего».
Он писал их дважды: один раз на раскаленном желтом фоне Арля, создав такой потрясающий контраст, какого никто не создавал до него под южным солнцем; вторая картина была написана на спокойном жемчужно-розовом фоне; на ней монументальные цветы, превозносимые Орье, сверкали, словно драгоценные камни. То же самое Винсент проделал и с розами: он ставил их в простой кувшин, пока белые бутоны с легким оттенком красного и голубого не начинали из него выпадать, выплескиваясь на волнистый зеленый фон японского бонзы; затем то же облако цветов было изображено в нежнейшем розовом цвете, отчаянно контрастировавшем со стеной, выкрашенной в весенний зеленый, цвет новой жизни.
В конце концов Винсенту осталось лишь одно. Он отправил свой сундук и написал мадам Жину прощальное письмо, оставив бо́льшую часть мебели в «Кафе де ля Гар» как напоминание о себе и в знак надежды на возвращение. Однако он припас достаточно холстов, красок и кистей, чтобы продолжать работать, и договорился, что все невысохшие полотна будут высланы вслед за ним. У него оставались лишь несколько законченных картин, которые он собирался взять с собой в качестве подарков, и небольшая пачка репродукций. Некоторые из них Тео выслал по требованию брата только в начале мая, а Винсент уже успел создать значительные картины, исполненные цвета и смысла, по мотивам двух из них: «Добрый самаритянин» Делакруа и «Воскрешение Лазаря» Рембрандта. Поскольку ничто не пугало Винсента больше, чем праздность, последние дни в лечебнице – необходимые для обсуждения с Тео деталей путешествия – он провел за раскрашиванием одного из своих последних «переводов». В качестве образца он выбрал не образ Спасителя и не образ перерождения. Вместо этого Ван Гог взял собственную литографию, сделанную им в Гааге в 1882 г. На ней был изображен старик, сидящий у костра, уронив голову на руки, потрясенный горем и тщетою жизни. В основе этой сцены лежала легенда, которую Винсент проиллюстрировал восемь лет назад, когда лишился очередной студии и отказался от надежд обзавестись семьей. Картина называлась «На пороге вечности». Вопреки всем заявлениям об улучшении здоровья и надеждам на будущее, вопреки всем высоким оценкам, похвалам и планам по восстановлению, он по-прежнему не мог избавиться от страха и преследовавшего его прошлого. «Я думаю об этом как о кораблекрушении» – так охарактеризовал Винсент свое путешествие на юг.
В отчаянии Винсент методично перенес грустный автопортрет на большой холст и расцветил его оранжевым, синим и желтым – красками его потерпевшей крушение затеи на юге. «Признаюсь, что уезжаю с горечью в сердце, – писал он брату. – Ах, если бы только мне удалось избавиться от этой проклятой болезни – какие удивительные вещи я мог бы сделать!»
Глава 42 Сад и пшеничное поле
16 мая доктор Пейрон написал на больничной карте Ван Гога «излечен». Утром следующего дня поезд Винсента въехал под величественные своды Лионского вокзала в Париже. На платформе брата ждал Тео. Если не считать торопливого свидания в арльской больнице, до этого братья не виделись более двух лет. Наемный экипаж довез их по сияющим известняковым каньонам османовских бульваров до новой квартиры Тео в доме номер 8 по Сите-Пигаль. Из окна им помахала женщина. Это была Йоханна Бонгер, мадам Ван Гог. Она встретила братьев в дверях. Винсент и Йоханна впервые увидели друг друга.
«Я ждала увидеть больного, изможденного человека, – признавалась она впоследствии, – но передо мной стоял крепкий, широкоплечий цветущий мужчина, с улыбкой на лице и крайне решительным видом».
Квартира встретила Винсента парадом призраков из прошлого: в столовой – нюэненские «Едоки картофеля»; в гостиной – вид Ла-Кро и «Звездная ночь» из Арля. В спальне, над кроватью Тео и Йоханны, цвел южный сад, а убранную кружевами колыбельку, где лежал трехмесячный Винсент, охраняло маленькое грушевое дерево в цвету. Йоханна вспоминала, что братья молча смотрели на спящего ребенка, пока на глазах у них не выступили слезы.
Последующие два дня Винсент метался из галереи в галерею – от скромной выставки японских литографий до величественных залов на Марсовом поле, где еще можно было посмотреть выставку весеннего Салона. Художник давно не видел ничего, кроме собственных работ, и был совершенно потрясен гигантским живописным панно Пюви де Шаванна «Inter artes et naturam» («Между искусством и природой»), объединившим «примитивную» архаичную форму и современную простоту. «Если смотреть на нее долго, – писал он в исступлении, – создается впечатление, что присутствуешь при благодатном возрождении всего, во что стоит верить и чего следует желать».
В квартире Тео картинами Винсента не просто были завешаны все стены, но и забиты все чуланы и шкафы – то были картины, которые он упаковывал и отсылал брату, иногда еще до того, как успевала высохнуть краска. «К великому ужасу нашей экономки, – писала Йоханна, – под кроватью, под диваном, под комодом в маленькой комнате – всюду громоздились кучи холстов без рам». Один за другим Винсент вытаскивал их наружу и рассматривал каждую картину с «пристальным вниманием», – вспоминала она. Ван Гог посетил и Танги, где проверил сложенные там собственные картины, которые пылились рядом с работами коллег-художников.
С самого начала Винсент обещал, что визит его будет кратким, при этом мечтая задержаться в Париже подольше. В попытке усыпить опасения Тео – тот боялся, как бы у брата не случился новый приступ вдали от врачей и лечебницы, – Винсент сразу по прибытии заявил, что намерен перебраться в Овер «как можно скорее». Однако втайне от Тео он представлял, как проведет в столице хотя бы «две недели», – этого времени хватило бы на то, чтобы восстановить связь с любимым братом и подружиться с его молодой супругой, которую прежде он видел только на фотографии. За две недели до приезда Винсент писал: «Единственное, что меня поддерживает, – это горячее желание повидаться с тобой, твоей женой и малышом».
В доказательство Винсент привез с собой мольберт, холст, подрамник, краски, кисти – уже «на следующий день после приезда» он планировал выйти со всем своим скарбом на улицы и написать все самое современное, чем только мог похвастаться Париж («Оказавшись в Париже, я немедленно напишу желтый книжный магазин в свете газовых фонарей») и о чем он мечтал во время своего изгнания. «Да, есть способ увидеть Париж прекрасным», – утверждал он. Затем он собирался написать портрет Йоханны. Ничто не принесло бы ему большей пользы и не уберегло от ужасов внешнего мира лучше, чем возможность «провести несколько дней» с братом, уверял Винсент.
Тем не менее 20 мая – всего три дня спустя после приезда – Винсент поспешно собрал вещи и вернулся на вокзал, где сел в поезд, идущий на север. Весь привезенный скарб он забрал с собой, прихватив в придачу несколько картин из Сен-Реми. Коробку с красками Винсент даже не раскрыл. Примерно через час поезд прибыл в Овер. Винсент снова оказался в одиночестве. Париж растаял, как пьяное наваждение: месяцы страстной тоски оказались растраченными в одночасье. Оторопев от неожиданной самостоятельности, Винсент написал брату: «Надеюсь, встреча с самим собой после долгой разлуки не принесет огорчений».
Как уже бывало раньше, Винсент винил в своем поспешном отъезде Париж. «Я остро почувствовал, что весь этот шум не для меня», – объяснял он брату уже из Овера. «Париж так плохо на меня подействовал, что я решил бежать в деревню, – так будет лучше для моей головы». На самом деле трудно объяснить, чем руководствовался Винсент, ожидая, что Париж примет его с распростертыми объятиями, да и сам он вряд ли осознавал, чего именно ждет от этого визита. Винсент умолял брата «серьезно поговорить» с Орье и убедить не писать больше статей о его живописи. «Я и в самом деле слишком измучен своим несчастьем и совершенно не чувствую в себе сил встретиться лицом к лицу с публикой, – признавался он накануне отъезда из лечебницы. – Работа над картинами развлекает меня, но когда я слышу разговоры о них, это ранит меня сильнее, чем он может себе представить». Это, однако, не помешало Винсенту планировать встречу с критиком в Париже («Если весной я окажусь в Париже, я, несомненно, не премину поблагодарить Вас лично») – встречу, которая, впрочем, так и не состоялась. Когда же ни Гоген, ни Бернар не соизволили прийти повидаться (оба в это время находились в столице), Винсент впал в отчаяние.
Тео принял брата с радостью, даже со слезами на глазах, но годы жертвенной помощи и болезнь, которую младший Ван Гог сохранял в тайне, делали свое дело – изможденное бледное лицо и хриплый кашель выдавали состояние брата. (Йоханна впоследствии признавалась, как, увидев братьев вместе, была поражена тем, что «Винсент выглядит намного здоровее Тео».) Несмотря на годы, проведенные порознь, во время краткого визита Винсента младший брат каждый день допоздна задерживался в «Гупиль и K°» – в мансардной галерее шла выставка Рафаэлли, а все мысли Тео были заняты Моне (он разрабатывал стратегию, позволившую бы заполучить его вновь в качестве клиента).
Обиды минувших дней еще не были забыты – прошло слишком мало времени. Винсент по-прежнему чувствовал, что в «Гупиль и K°» ему не будут рады, и потому не посетил выставку Рафаэлли. Не взглянул он и на последние картины Гогена, присланные из Бретани. Вообще все в новой парижской жизни Тео было словно направлено против Винсента: болезненное состояние брата, груды непроданных картин, пылившихся под кроватями и в засиженном клопами чулане Танги, светлая буржуазная квартира на Сите-Пигаль, даже нидерландский язык, на котором они говорили по настоянию Йо (которой казалось смешным, что трое голландцев беседуют друг с другом по-французски). Даже в плаче младенца, страдавшего от колик, Винсенту слышался приговор, вынесенный ему судьбой и прошлым. «Я ничего не могу поделать со своей болезнью, – виновато писал он из оверского изгнания. – Не могу сказать, что мои работы хороши, но они точно лучше, чем могли бы быть. Все остальное, взаимоотношения с людьми например, второстепенно, и к этому у меня нет таланта – тут уж ничего не поделаешь».
Очнувшись от трехдневного парижского сна, Винсент обнаружил, что все стало другим и при этом ничто не изменилось. Он мог разгуливать по улицам Овера без сопровождения, но все лица по-прежнему оставались лицами незнакомцев, и эти незнакомцы по-прежнему смотрели на него с подозрением. Он мог покупать любую еду, выбрать гостиницу, где остановиться, но по счетам по-прежнему приходилось платить Тео. «Пришли мне немного денег к концу недели, – писал он брату в день приезда. – Того, что у меня осталось, хватит только на это время». Винсент бежал из Парижа столь поспешно, что не договорился с братом о новых «условиях», и первое же письмо из Овера снова ставило его в мучительную зависимость. «Ты будешь, как и раньше, выплачивать мне 150 франков в месяц в три приема?» – вынужден был интересоваться Винсент.
В Овере Винсент наконец нашел врача, который понимал художников. За сорок лет практики перед Полем Гаше прошел весь цвет авангарда; среди тех, кого он лечил от физических и психических недугов, были Мане, Ренуар и Сезанн, а также более близкие Ван Гогу Писсарро и Гийомен. Но, увы, когда Винсент в день приезда посетил Гаше, доктор (которому на тот момент был шестьдесят один год) предстал перед ним таким же незаинтересованным и отстраненным, как и офтальмолог Пейрон. В доме было множество кошек и собак, по двору разгуливали куры и утки. Крашенный в блондина Гаше встретил пациента жалобами на свою профессию и щедрыми обещаниями («Он посоветовал мне работать смело и много») и предложил таинственное «усиленное» лечение на случай депрессии или «если моя меланхолия станет нестерпимой». Однако уже через два дня Винсент оставил надежду на способность Гаше осуществлять качественный медицинский надзор – надежду, которая и привела его в Овер. «Я думаю, мы совершенно не можем рассчитывать на доктора Гаше. Прежде всего, кажется, он болен еще сильнее, чем я… А когда один слепой ведет другого, не свалятся ли они оба в канаву?» – писал Винсент.
На новом месте впервые за долгие годы у Винсента появилась возможность встречаться с людьми по собственному выбору – общаться, заводить знакомства, – не боясь ужасных слухов, которые преследовали его в Арле. Париж был всего в тридцати с лишним километрах за пасторальным горизонтом, и улочки с выстроившимися в ряд аккуратными домиками населяли самые разные персонажи – пенсионеры, дачники, те, кто выбрался сюда на сезон, а то и просто на выходные. Эти люди были свободны от предрассудков, прежде отравлявших жизнь Винсента в провинции. (Летом население Овера увеличивалось с двух до трех тысяч человек.) Но даже прекрасные пейзажи («Здесь так много цвета», – описывал художник раскинувшийся на берегу реки живописный городок) не способны были отвлечь Винсента от мысли, что он изгнанник, – это чувство не покидало его, а потому, запершись в гостиничном номере, он в очередной раз решил перерисовать упражнения Барга.
Имея неограниченный доступ к бумаге и перьям, он мог писать кому угодно. Но мысли его были рассеянны, а рука теряла уверенность. По многу раз начинал он письма, но часто так и не переписывал набело законченные черновики. То же происходило и с работой. Свобода мешала решиться на что-то конкретное. Он неопределенно рассуждал о желании «перевести» в живопись несколько своих старых рисунков и, возможно, «немного поработать над фигурой». «Картины представляются мне пока что еще очень туманно, обдумывание моих замыслов потребует времени, но постепенно все прояснится».
В Овере Винсент наконец мог смотреть на ночное небо через окно, на котором не было решетки. Но звезды неумолимо напоминали об одиночестве и далеких любимых. Сидя в пустом номере гостиницы, лишенный дружеского общения, да и простого внимания со стороны других людей, Винсент неизбежно возвращался мыслями к семье, оставленной им в Париже. «Часто, очень часто я думаю о моем маленьком племяннике, – писал он спустя всего несколько дней после отъезда. – Как-то он поживает?.. Я очень интересуюсь моим маленьким племянником и беспокоюсь о его благополучии. С тех пор как вы утвердились в мысли назвать его в мою честь, я желаю, чтобы душа ему досталась менее беспокойная, чем у меня. С такой никакой жизни».
Этот трогательный крик души знаменовал собой начало последней грандиозной кампании в жизни Винсента. Визит в Париж был недолгим, но даже беглого знакомства с женой и сыном брата оказалось достаточно, чтобы Винсента охватило чувство небывалой тоски. В почти тюремном уединении оверской гостиницы он придумал схему – проект последнего из его «воздушных замков»; задуманное своим масштабом было вполне сравнимо с этой вселенской тоской. Винсент решил привезти семью Тео к себе в Овер и сделать своей семьей.
Идея оформилась у него в голове к концу пребывания в Париже, а то и раньше. Это была все та же мечта о братском союзе, одержимый которой он взывал к Тео с дрентских пустошей, требуя, чтобы брат со своей пассией присоединились к нему, дабы одной семьей жить в хижине на пустоши. Этой мыслью Винсент утешал себя и в 1887-м, когда Тео в первый раз сделал предложение Йоханне Бонгер, – тогда Винсент вообразил, как они втроем поселятся в деревенском доме, который вскоре наполнится детьми одного брата и картинами другого. С той же мыслью Винсент словами и рисунками убеждал Тео переехать в Желтый дом и вдвоем воспитать на юге новое поколение импрессионистов.
Но на этот раз семья была не воображаемой, а настоящей. Не прошло и нескольких дней с тех пор, как Винсент держал на руках ребенка. И этот малыш носил его имя.
Первые одинокие дни в Овере превратили эту мечту из смутной фантазии в навязчивую идею. Когда Винсент впервые изложил свой план в черновике письма, написанном 24 мая и адресованном одновременно Тео и Йоханне, вместо мольбы у него вышло нечто больше похожее на выговор. «Ведь сейчас малышу всего лишь три месяца, а у Вас, кажется, уже пропадает молоко, – отчитывал он невестку, – и Вы, подобно Тео, уже слишком утомлены… я не хочу сказать – измучены, но, как бы то ни было, проблем множество, и они отнимают слишком много сил». Досталось молодым родителям и за то, что они уклоняются от выполнения долга перед ребенком, желая жить в городе, где все трое вечно «взвинчены и утомлены». «Предвижу, что ребенок будет потом страдать из-за того, что вырос в городе», – предостерегал Винсент. В общем и целом, считал Винсент, брат с женой рисковали обречь сына на жизнь, полную «страданий» и «неудач», то есть похожую на жизнь его дяди.
Письмо это Винсент так и не отправил. Явно посчитав его слишком резким и прямолинейным, он отложил черновик и набросал другой, менее устрашающий вариант приглашения: «Я часто, очень часто думаю о твоем малыше и мечтаю: вот бы он был уже достаточно большим для поездки в деревню. Ведь здесь лучше всего растить детей». На протяжении нескольких последующих недель Винсент с неугасающим пылом продолжал убеждать брата: «Овер очень красивое место… в самом деле, по-настоящему красивое»; «в Овере определенно очень красиво… это настоящая деревня, самобытная и живописная»; «мы здесь настолько удалены от Парижа, что чувствуешь себя как в настоящей деревне… это процветающая сельская местность… в воздухе здесь буквально разлито благосостояние». Он сравнивал городок с монументальной работой Пюви де Шаванна – видами мирного, древнего, незапятнанного рая, больше напоминающего ухоженный голландский садик, нежели буйные заросли Параду у Золя, – «нигде не видно заводов, зато в изобилии красивая, аккуратно подстриженная зелень».
Йоханне Винсент обещал, что переезд в деревню станет спасением от удушающего и шумного города, даст передышку измученному работой Тео, обеспечит «хорошее питание» и здоровье всем – особенно ребенку: «Я искренне верю, что у Йо было бы здесь в два раза больше молока». Он снова и снова взывал к материнскому долгу: «Часто думаю о тебе, Йо и малыше, когда вижу, какими здоровыми растут здешние дети, проводящие жизнь на воздухе». Сетовал на то, как «нелегко растить» детей в городе и «сохранить им здоровье в Париже, на пятом этаже». В Париже Винсент сам имел возможность слышать неослабевающие крики ребенка и видеть раздражение матери маленького «забияки» – малыш Винсент имел обыкновение «орать, точно его убивают». Свежий деревенский воздух, настоящее молоко, успокаивающее присутствие животных и цветов «и, главное, возможность побегать с деревенскими ребятишками» благотворно подействуют на наследника, настаивал старший Винсент.
Для Тео Овер не нуждался в представлении. Средневековый городок на берегу Уазы, притока Сены, поразил воображение французов еще в пятидесятые годы XIX в., когда Шарль Добиньи бросил здесь якорь баржи-мастерской и принялся документировать архетипическое обаяние этого края. Уаза испокон веков щедро снабжала Овер рыбой, и город, расположенный в пойме реки, разрастался по ее берегам, словно виноградник, не покидая пределов окружающего плоскогорья.
В городе было всего несколько длинных улиц, тянувшихся через весь город и застроенных крытыми тростником домами и фермами с виноградниками и огородами, где хозяева выращивали на продажу овощи и фрукты. Овер стал эталонным образцом открыточных сельских утопий, столь любимых в век разрушений, производимых развивающейся промышленностью. Как только сюда протянули железнодорожные пути, в Овер хлынули толпы ведомых ностальгией парижан в поисках утраченного былого. Вслед за Добиньи прелестные сельские сцены увлекли и других художников – Коро, Сезанна, Писсарро, а торговцы искусством, вроде Тео, тысячами продавали пейзажи с живописными домиками, проселочными дорогами и деревенскими жителями, единогласно прославлявшие целебные свойства деревенской жизни.
Но у Винсента для Тео было особое предложение. После первой встречи Винсент разочарованно и даже пренебрежительно отзывался о докторе Гаше. Однако новая фантазия на тему воссоединения семьи изменила все. Теперь эксцентричный доктор должен был сыграть ключевую роль в переезде Тео с семьей в Овер. Авторитетный, доброжелательный, внимательный (и состоятельный) врач – кто мог послужить лучшей приманкой для недомогающего брата? Винсент немедленно отложил в ящик письмо с упреками в адрес Гаше («один слепой ведет другого») и вместо этого принялся расписывать дружбу с доктором: «Местный доктор очень добр ко мне; я могу приходить к нему в дом когда только пожелаю». И действительно, в этом враче со странностями Ван Гог обрел очередного утраченного брата. «Папаша Гаше во многом, очень во многом напоминает нас с тобой, – писал он Тео, переходя на братское „мы“, которым часто пользовался раньше. – Чувствую, что он сможет понять нас и будет работать с тобой и со мной без всяких оговорок, применяя все свои знания, ради любви к искусству и во имя его».
Чтобы подкрепить свои заманчивые фантазии делом, Винсент пришел к Гаше с мольбертом, устроился в саду большого дома на склоне холма и в окружении кур, индеек и уток начал писать портрет странного человека, ставшего ему защитой от житейских бурь и надеждой на обретение собственной семьи. Ван Гог написал доктора сидящим за столом, задумавшимся, голова Гаше склонена набок и покоится на руке – он словно прислушивается к словам соседа за столом. Доктор внимателен и заботлив, у него открытое лицо, большие голубые глаза – все в нем излучает уверенность физическую и моральную.
На столе перед доктором Винсент поместил стакан с веточками наперстянки – одновременно и символ пристрастия Гаше к гомеопатическим средствам, и прославление целительных сил природы. Рядом – две книги, на корешках которых недвусмысленным посланием для Тео тщательно выведены названия: «Жермини Ласерте» и «Манетт Соломон» – поучительная история о болезни и смерти в городе и история о спасении через искусство. Оба принадлежали перу братьев Жюля и Эдмона Гонкуров, чей союз являл величайший пример творческого братства. Все вместе было призвано убедить Тео, что эксцентричный деревенский доктор, в смешной белой шапочке и слишком теплом для лета пальто, в полной мере одобряет современный образ мыслей, хотя и занимается лечением его неизбежных последствий.
Портрет доктора Гаше знаменовал собой начало целой череды живописных аргументов в пользу Овера. Живя в Дренте, Винсент посылал Тео иллюстрации из журналов, приглашая разделить с ним суровую поэзию пустошей. В Арле призывал своих товарищей насладиться примитивным благородством юга, присылая им образцы цвета и света. Теперь же он бомбардировал брата (и его жену) десятками рекламных объявлений о здоровой семейной жизни, обрести которую можно только в сельской утопии Овера.
Доктор Поль Гаше
Охваченный энтузиазмом, Винсент хотел запечатлеть каждый уголок Овера, исследовал его вдоль и поперек, один за другим принимаясь писать затейливые домики с тростниковыми крышами, – в Европе таких уже почти не осталось, но вид их по-прежнему был красноречивым напоминанием о неких простых и спокойных временах (несмотря на то что художник брался за кисть каждый день в пять утра, его картины часто оставались незаконченными). Винсент пытался перенести на свои полотна это уникальное соединение деревни и города. Овер, расположенный вдоль реки, не имел ярко выраженного центра; дома перемежались виноградниками и садами по всей длине двух главных улиц. Повсюду в ткань города вторгалась природа. Каждый дом из тех, что писал Винсент, располагался посреди собственного парка, укутанный зеленью, – чтобы прикоснуться к живительной силе природы, достаточно было выйти за порог.
Обаяние Овера действовало неотразимо, и даже столь ненавидимые Винсентом в других местах «виллы» новых буржуа превращались здесь в «прелестные деревенские домики». Он писал и их: парадные дома с симметричными фасадами и высокими окнами – их строили, покупали или арендовали богатые парижане, – подобный дом как раз подошел бы состоятельному торговцу искусством и его семье. Словно проводя для брата экскурсию, Винсент написал виды каждого переулка и изрезанной колеями проселочной дороги в окрестностях Овера. Он писал большие каштаны на улице Буше, особняки местных аристократов и извилистые тропки на берегу реки, заросшие по сторонам цветущими деревьями, кустами и полевыми цветами.
Установив мольберт на самой вершине откоса над рекой, Винсент запечатлел для Тео извивы Уазы с новым железнодорожным мостом, по которому можно было так быстро добраться из Парижа. Достаточно было повернуться на сто восемьдесят градусов – и открывался вид на плодородное плоскогорье Иль-де-Франс. Смена ландшафта создавала почти театральный эффект: с одной стороны – долина реки с буйной зеленью по берегам, а с другой – бескрайние поля и пашни, насколько хватало глаз. Винсент запечатлел неожиданно открывавшийся простор во всем его мозаичном великолепии, напоминавшем о долине Ла-Кро. Тео тоже мог бы разделить эту красоту с братом – намекала каждая новая картина.
Волшебную страну должны были населять волшебные жители. Винсент изобразил, как они разгуливают по зеленеющим тропам и пустынным улицам, бродят по тенистым аллеям с зонтиками или в соломенных шляпах. Почти всегда это – женщины или девушки, прогуливающиеся по две, склоняющиеся друг к другу, увлеченные беседой (намек молодой голландке, оставшейся в Париже без подруг, на возможность дружеского общения). В зачарованном Овере Винсента никто не работал. То тут, то там появлялись фигурки людей, ухаживающих за небольшими садиками или виноградниками у дома, но ни один из них не склонялся над грядкой, не вставал на колени, не пользовался инструментами. Тяжелый труд, каким заняты крестьяне у Милле, не омрачал первозданную красоту полей вокруг Овера даже в разгар сбора урожая.
Винсент написал-таки одну крестьянскую девушку, усадив ее среди колосьев спелой пшеницы. Но и она сидит в безмятежной позе, на ней длинное платье в горошек, чистый передник и шляпка, повязанная аккуратным бантом. Румяные щеки и полные округлые груди свидетельствуют не о тяжком труде, но о здоровом образе жизни и полезном молоке, которым она при необходимости без труда выкормит своих детей. Винсент писал и излучающих здоровье и благодушие детей – румяных и пухлощеких улыбчивых бутузов на лоне природы. И наконец, в качестве намека на будущее, он написал крепкого молодого парня с характерной копной светло-рыжих волос, как у Тео, залихватски сжимающего в зубах цветок василька, – знак и гарантия здоровой молодой крови.
Увы, как и все прочие мечты Винсента о воссоединении с братом, кампания по привлечению Тео в Овер снова агитировала больше за прошлое, чем за будущее. Воспеваемые им домики с тростниковыми крышами в долине реки Уаза напоминали скорее не реальные прототипы, но те иллюстрации к сказкам, которые он писал и рисовал весной в Сен-Реми в период ностальгического бреда, – «Воспоминания о севере». В то время Винсент намеревался переписать заново все темные картины своего прошлого, включая «Едоков картофеля», чтобы с помощью южного цвета превратить их в иконы нового времени. В Овере художник вернулся к идее искупления грехов через художественное обновление. На его полотнах вновь и вновь появлялись знакомые еще по Брабанту сцены из сельской жизни, но их цвет и форма уже принадлежали новому искусству: здесь были залитые солнечным светом маковые поля Моне, по-ренуаровски жизнерадостный берег реки и блаженные края Пюви де Шаванна. Винсент нашел современную белую виллу, узким фасадом напоминавшую пасторский дом в Нюэнене, и написал ее под звездным небом юга – точно так он собирался изобразить Желтый дом.
Выполняя особый зарок, данный брату в апреле, Винсент поставил свой мольберт перед готической церковью, возвышавшейся над Овером, и принялся за самое сложное – попытался еще раз написать нюэненскую башню, ту самую, рядом с которой был похоронен отец. Взяв холст большего размера, он превратил мрачную каменную громаду в дворец из стекла и цвета. Стены и опоры, возведенные в XII в., на его полотне вырастали из усеянной цветами травы, написанные яркими оттенками лилового и охры. Выразительный силуэт трансепта, апсиды и башни вздымался на фоне неба цвета «простого, глубокого, чистого кобальта». Пласт ярко-оранжевой крыши оживлял огромное беспорядочное строение. Подножие церкви обнимала «солнечно-розовая» песчаная тропа.
Как только картина была завершена, Винсент триумфально заявил: «И опять это почти то же самое, что и этюды старой башни и кладбища, которые я делал в Нюэнене. Но теперь цвет, возможно, стал более выразительным и роскошным», – подводя тем самым итог своим попыткам переосмыслить прошлое и вернуть брата.
Тео слышал и видел мольбы Винсента. Но старший брат, как всегда, требовал слишком много. Начал он вполне рационально (спустя всего день после отъезда из Парижа) с незатейливого: «Буду очень рад, если ты как-нибудь приедешь сюда на воскресенье с семьей». Но вскоре уже предлагал «месяц абсолютного отдыха в деревне». Следующим письмом Винсент пытался убедить Тео отменить традиционную трехнедельную поездку в Голландию и вместо этого посетить Овер. Матери, конечно, будет не хватать встречи с внуком, допускал Винсент, но она «наверняка поймет, что это исключительно в интересах малыша». И наконец Винсенту пришла в голову мысль, как прекрасно было бы «жить вместе долгие годы». Тео, по обыкновению, сумел отделаться от безумных прожектов брата, не разрушая надежд Винсента полностью. До начала июня Тео вообще не писал, а когда начал-таки отвечать на письма (к тому моменту Винсент уже на протяжении нескольких недель бомбардировал Париж пламенными призывами-приглашениями), то не торопился сообщать ничего конкретного. «Однажды мне придется приехать, и я буду рад выслушать твои предложения насчет того, чтобы взять с собой Йо и малыша». Тео рассуждал о возможности разделить свой летний отпуск на несколько частей (и сделать короткую остановку в Овере по пути в Голландию), но не обещал ничего конкретного.
А потом вдруг объявил, что приедет. После всех стараний Винсента оказалось достаточно непринужденного приглашения от доктора Гаше, оброненного в парижской галерее, чтобы сделать возможным невозможное. «Он сообщил мне, что находит тебя совершенно выздоровевшим, – сообщал Тео в связи с кратким визитом Гаше, – и что он не видит никаких причин возвращения твоей болезни». Однако, даже приняв приглашение, младший Ван Гог не хотел давать «твердых обещаний», пока не наступит назначенный день, и отменил бы поездку в случае неподходящей погоды.
Так сложилось, что в воскресенье, 8 июня погода стояла прекрасная, и Винсенту удалось провести великолепный день с немногочисленной семьей брата в оверском раю. Он встретил гостей на вокзале, сжимая в руках подарок для четырехмесячного тезки, – птичье гнездо. Отобедали все вместе на террасе у Гаше с видом на Уазу. Винсент настоял на том, чтобы отнести младенца во двор и показать ему всех пернатых обитателей докторского дома, «познакомить с животным миром», как потом вспоминала Йоханна. Петухи, куры и утки бросились врассыпную, напугав ребенка своими криками. Винсент попытался успокоить племянника, подражая петушиному «кукареку», но от этого малыш заплакал еще громче. Винсент повел семью брата на экскурсию по раю, который он так часто демонстрировал им на своих полотнах и расхваливал в восторженных описаниях. После чего Тео с женой погрузили детскую коляску в поезд и уехали.
Тео, без сомнения, надеялся, что короткий визит успокоит требовательного брата. Но эффект оказался противоположным. Мимолетная встреча только укрепила Винсента в решимости навсегда обосноваться с новой семьей в безмятежной долине Уазы. «От воскресенья у меня остались очень приятные воспоминания, – писал он брату вдогонку, – вы должны вернуться, и поскорее». Винсент немедленно вообразил, как Тео с семьей будет приезжать к нему чуть ли не каждые выходные, пользуясь тем, что теперь «я снова живу по соседству». Он даже рискнул выразить словами самое сокровенное желание: «Я бы так хотел, чтобы вы вдвоем нашли себе пристанище в деревне рядом со мной».
Как и в Дренте, Винсент направил все силы своего воображения, чтобы претворить эту мечту в жизнь.
В попытке развеять опасения Тео относительно новых припадков Винсент не упускал случая заявить о своем здоровье. Под влиянием рассеянного оптимизма Гаше он, как дурной сон, забытый по пробуждении, выбросил из головы предыдущие два года. Вновь вину за все свои беды он возлагал на «южный климат» и клялся: «Возвращение на север освободит меня от болезни». И действительно, симптомы болезни – особенно кошмары, – как он утверждал, практически исчезли. Винсент написал доктору Пейрону, словно освобождая того от обязательств («Я его, конечно, никогда не забуду»), и попытался доказать матери и сестрам, что выздоровел, призывая дать ему второй шанс. «Я рада, – писала Лис брату Тео, – что Винсент снова окружен здравыми людьми и может наслаждаться жизнью в ее более естественных проявлениях».
Среди всех этих здравых людей самое сильное впечатление на Тео произвел Поль Гаше. «Надеюсь, вы подружитесь, – не без зависти писал Тео брату, – мне бы так хотелось иметь друга-доктора». В ответ Винсент разразился хвастливыми рассказами о своих отношениях со славным доктором: «В Гаше я обрел настоящего друга, будто бы еще одного брата – так мы похожи друг на друга физически и морально тоже».
Винсент утверждал, что Гаше с большой симпатией относится к его работе и навещает импровизированную мастерскую в гостинице два, а то и три раза в неделю «на несколько часов – посмотреть, чем я занимаюсь». «Этот господин хорошо разбирается в живописи, – писал Винсент, – и ему очень нравятся мои картины». Гаше пригласил художника поработать в саду своей виллы и даже, если пожелает, остаться на ночь. Винсент нередко принимал участие в затейливых трапезах в доме доктора («Ужин из четырех или пяти перемен», – с придыханием отмечал Ван Гог в письме), где познакомился с детьми Гаше (доктор был вдовец): шестнадцатилетним сыном Полем и дочерью Маргаритой двадцати одного года. Вечера на вилле, по описаниям Винсента, напоминали ему старые добрые времена, «те семейные ужины, которые нам так хорошо знакомы».
Образ семьи, эту притягательную картину утраченного времени, Винсент запечатлел в портрете «папаши» Гаше, изобразив его одновременно как целителя, доброжелательного отца, всегда готового выслушать своих детей, и как состоятельного покровителя нового искусства. В конце июня Винсент, судя по всему, стал подумывать о том, чтобы связать свою жизнь с этой семьей еще более непосредственным образом, – он объявил, что написал портрет дочери Гаше, Маргариты. Столь тщательно проработанное крупное полотно, изображавшее хорошо одетую молодую женщину за фортепиано, давало повод предполагать – возможно, уже в момент создания картины и, конечно, впоследствии, – что, с одной или другой стороны, присутствует затаенное чувство.
Маргарита Гаше за фортепиано. Холст, масло. Июнь 1890. 102 × 50 см
Однако Винсент изобразил Маргариту скорее как сестру, а не объект желания: серьезная, интеллигентная девушка за пианино напоминала невестку художника Йоханну, для которой наверняка могла бы стать идеальным партнером для исполнения Бетховена в четыре руки. Это не было планом женитьбы, и все же Винсентом руководило именно желание обзавестись семьей и вести просвещенную городскую жизнь на лоне природы. «Думаю, Йо быстро бы с ней подружилась», – писал Винсент брату. Не прошло и нескольких дней после окончания портрета, как он вновь послал Тео письмо с приглашением: «Я думаю, это отличный план – приехать с малышом и провести здесь, в его доме, по меньшей мере месяц».
При всей странности дом Гаше был удобно расположен, комфортен и открыт для художника, соединяя в себе все удобства городской жизни с изумительными видами на речную долину. В семействе Гюстава Раву Винсент обрел иной, более насущный вариант пасторального идеала. В небольшой гостинице Раву, расположенной через дорогу от городской ратуши, Винсент остановился из-за невысоких цен. Однако в его представлении об идеальном пристанище семейство Раву, недавно переехавшее в Овер из города, служило примером «благотворного действия здешнего воздуха». «Владельцы гостиницы раньше жили в Париже, где постоянно болели – и родители, и дети, – многозначительно сообщал он Тео. – А здесь у них все хорошо».
Сына супругов Раву «перевезли сюда, когда ему было два месяца, – подчеркивал Винсент, – и его мать испытывала трудности с кормлением, а здесь все почти сразу пошло на лад». Чтобы подкрепить свои доводы, он написал еще две картины: портрет тринадцатилетней дочери Раву, Аделин, сияющий оттенками самого глубокого и чистого синего, – щеки у девочки розовые, волосы собраны в хвост, и портрет ее младшей сестры Жермен – белокурая двухлетняя малышка играет со свежим апельсином. «Если приедешь сюда с Йо и малышом, – подытоживал Винсент, – ничего лучше этой гостиницы ты не найдешь».
Портреты местных жителей – мужчин, женщин и детей были частью того же плана по завлечению брата, что и роскошные пейзажи долины Уазы. «Жду не дождусь, когда смогу написать здесь, на открытом воздухе, ваши портреты – твой, Йо, малыша», – писал он Тео в предвкушении. Каждое из его оверских полотен было отголоском ненаписанных портретов брата и его семьи – так же было когда-то и с портретами матери и отца: мысль о том, как он будет работать над ними, не оставляла Винсента даже в самые тяжелые периоды жизни в Дренте и Нюэнене. В письме к Вил Винсент объяснял свою извечную любовь к портретной живописи словами, пафос которых одновременно указывает и на стремление к художественному идеалу, и на тоску по человеческим отношениям: «Что меня увлекает более всего – намного, намного сильнее, чем все прочее в моей профессии, – это портрет, современный портрет… Я хотел бы писать такие портреты, которые и сто лет спустя будут казаться людям живыми. Поэтому я не стремлюсь к фотографическому сходству, но стараюсь запечатлеть наши страстные проявления, используя в качестве средства выражения и обострения черт характера наши знания и современное увлечение цветом».
Портреты, постепенно заполнявшие мастерскую Винсента, свидетельствовали и о вновь обретенном стремлении к коммерческому успеху – без него мечты о рае были бы неполными. «Чтобы делать портреты на заказ, нужно иметь возможность показать клиентам уже готовые, – писал он в начале июня. – Это единственная возможность что-то продать». В течение следующего месяца, без устали трудясь над своими образами идеальной сельской утопии, Винсент декларировал решимость стать коммерческим художником, поставляя на арт-рынок натюрморты с цветами (их наверняка получилось бы продать); планировал выставку в парижском кафе; написал письмо критику Йозефу Исааксону, в котором пространно изложил свои соображения, как организовать продажи «южных» картин (письмо, впрочем, так и осталось неотправленным); подумывал поэкспериментировать с новыми жанрами и техниками – офортом («Я действительно надеюсь сделать несколько офортов с моих южных сюжетов») и, судя по тому, что вдруг упомянул о возможности совместной выставки с Жюлем Шере, плакатом («Не имею ничего против идеи выставиться с Шере»); придумывал сложные схемы выгодного обмена своих работ на работы других художников. При этом он не переставал надеяться осуществить мечту, владевшую его воображением со времен Антверпена: будто деньги можно было заработать тем, что ему больше всего нравилось, – изготовлением заказных портретов.
Семья Раву перед пансионом Раву в Овере
Подобные мысли неизбежно возвращали Винсента к Полю Гогену, Милому другу из «южной мастерской», к тому, кто должен был стать его соратником по революции в области портрета. Из всех работ Винсента, появившихся на свет с января, Гоген особенно выделил «Арлезианку», «холст с мадам Жину очень красивый и самый занятный из всех» (основой для портрета послужил рисунок самого Гогена). По-прежнему пребывая в убеждении, что коммерческие перспективы связаны для него с Гогеном и открытыми ими совместно «южными» темами, Ван Гог обратился к бывшему соседу с льстивой почтительностью («Дорогой мэтр»), нежной симпатией («с момента моего возвращения на север я каждый день думаю о Вас») и мольбами о примирении. Винсент даже вызвался приехать к Гогену в Бретань, где, как он торжественно обещал, «мы постараемся создать что-нибудь продуманное и серьезное, так бы, наверное, и случилось, если бы мы могли продолжить там, на юге». То есть в Арле.
Дни, наполненные грезами, и туманные вечера, которые Винсент проводил в размышлениях о портретах и моделях и в воспоминаниях о Желтом доме, неизбежно подталкивали его к поиску нормальной мастерской. Семейство Раву разрешило ему использовать маленькую комнатку на задворках гостиницы, чтобы художнику не приходилось карабкаться по лестнице со своим громоздким скарбом. Они даже выделили ему место в сарае, где можно было сушить картины. Но к началу июня Винсент уже планировал снять дом где-нибудь в деревне.
Он написал Жину с просьбой прислать две кровати из Желтого дома – его мебель все еще хранилась на чердаке арльского кафе – и начал борьбу за возвращение холстов, сваленных в беспорядке у Танги и в квартире Тео. Чтобы сохранить картины и подреставрировать поврежденные полотна, нужна была мастерская, доказывал Винсент. «Если поддерживать их в порядке, будет больше шансов получить какую-то выгоду, – напоминал он Тео, защищая работы и самого себя. – Относясь к ним пренебрежительно, мы своими руками вводим себя в финансовые затруднения» – в этом обвинении звучала и личная обида.
К середине июня, спустя всего несколько дней после визита Тео, Винсент нашел подходящий дом (за четыреста франков в год) и начал уговаривать брата: «Вот как обстоит дело. Здесь я плачу франк в сутки за ночлег, так что, поскольку у меня есть своя мебель, разница между 365 и 400 франками оказывается незначительной, мне кажется». В какой-то момент давнишняя мечта обзавестись мастерской соединилась с еще более горячим желанием обрести дом и семью. Поиск мастерской превратился в охоту за домом, где могли бы поселиться все. Винсент тут же начал придумывать, как обустроить такой дом, в котором соединились бы мастерская художника и семейное гнездо, – впервые после Схенквег. Результат своих размышлений Винсент пожелал зафиксировать в живописи.
Но даже самый большой холст оказался недостаточно масштабным, чтобы запечатлеть двойную мечту. Для новой грандиозной фантазии на тему семьи и домашнего очага необходим был новый размер. За прошедшие годы Винсент видел немало грандиозных панорамных полотен, но ни одно из них не могло сравниться по мощи с монументальным произведением Пюви де Шаванна «Между искусством и природой», выставленным в Парижском салоне. Пытаясь воспроизвести столь же всеобъемлющий живописный мир – оторвавшись от действительности, что позволяли сделать подобные картины, – Винсент начал работать на холсте шириной почти в метр и высотой в полметра – максимальный размер, который он мог закрепить на мольберте.
Увлеченно работая с новым для него горизонтальным форматом, Винсент обратился к брату с последним пламенным заявлением в пользу Овера.
Лучше всего в новый формат вписывались поля, расположенные над кромкой речной долины. И Тео, и Йоханне очень нравились виды Ла-Кро, написанные Винсентом в Арле, – нравились до такой степени, что супруги повесили их в гостиной парижской квартиры. Разве можно было найти более подходящий сюжет для первой заманчивой панорамы, нежели бескрайние просторы аккуратных наделов, выложенных квадратами спелой желтой пшеницы и зеленых ростков картофеля, с копнами скошенного сена и бороздами только что вспаханной земли? Передний план в изобилии заполнили цветы, по большей части маки, написанные чистым цветом, смелыми мазками, которые становились все свободнее и яростнее, по мере того как разнотравье потоком разливалось вглубь картины. Тонкая полоска неба наверху была смело намечена широкой кистью сияющим голубым цветом.
Следующим объектом этой новой широкоформатной живописи стал лес. Не девственный первозданный лес с его диким разнообразием и буйным мелколесьем, но роща из высоких тополей, высаженных ровными рядами, – возможно, рукотворный лес на территории местного замка. Художник тщательно фиксировал «усеянную цветами траву – розовые, желтые, белые и различные зеленые тона». Золотой свет струился сквозь невидимые зрителю кроны, оставшиеся где-то за краем картины. Стволы деревьев – лиловые полосы, уменьшающиеся в перспективе, – ряд за рядом исчезали за высоким темным горизонтом густого леса. В центр этого окультуренного Элизиума, укромного и трогательного, словно театральная декорация, Ван Гог поместил пару: хорошо одетые мужчина и женщина наслаждаются прогулкой. Именно такие минуты единения с природой ждали Тео и Йоханну в долине реки Уаза.
После прогулки их ожидало приятное возвращение домой – эту сцену Винсент написал еще на одном большом холсте. Проселочная дорога, извиваясь, убегает в сторону деревенского дома – он наполовину скрыт деревьями вдали и стоит на краю похожей на парк лощины и полей с зеленой еще пшеницей. Позади дома закатное солнце заливает горизонт сияющими волнами цвета. Угасающий свет превращает два грушевых дерева на переднем плане в эффектные силуэты цвета берлинской лазури. Это была живописная сцена, неожиданное явление красоты – из тех, что всегда поражали Доруса и Анну Ван Гог во время прогулок по Зюндерту, заставляя супругов застывать в молчаливом восхищении. Вдалеке Винсент изобразил знаменитый оверский замок, утопающий в зелени. Но в похожем на сон видении Винсента затейливый замок – сплав архитектурных и парковых стилей двух столетий, окруженный цветниками и террасами, – сведен к простому силуэту с крышей цвета незабудки: образу дома на горизонте, отдыха в конце пути, идеального единства буржуазного комфорта и красоты сельской природы.
Ни в одном из этих визионерских видов сельской жизни так ни разу и не появилось изображения молодой семьи Тео, но это было и не нужно. Тео, как и Винсент, видел произведение Пюви де Шаванна, и живописные призывы брата, выполненные в аналогичном формате, вызывали его в памяти без всяких комментариев. В письме к Вил Винсент так описывает сцену семейной жизни в Аркадии, изображенную на монументальном фризе Пюви:
Две женщины ведут беседу (обе – в длинных простых платьях). Это с одной стороны. С другой – мужчины, похожие на художников, в центре картины женщина с ребенком на руках срывает цветок с цветущей яблони.
В начале июля Винсент воплотил свое представление о семье и искусстве еще в одной «пригласительной» панораме. На сей раз в качестве сюжета он выбрал не просторный вид в духе Мишеля, не таинственные леса в духе Гогена или волшебство сельского заката а-ля Коро. Вместо этого он принес мольберт, краски и громоздкий холст в дом Шарля Добиньи, находившийся в двух шагах от гостиницы Раву.
За всю жизнь ни один художник, за исключением Милле, не тронул сердца Винсента и не повлиял на его искусство сильнее, чем Добиньи: герой барбизонской школы, апологет живописи на пленэре, освободивший кисть от салонной правильности, крестный отец импрессионизма, друг и наставник для нескольких поколений пейзажистов – от Дюпре и Коро до Сезанна и Писсарро. Многих из них Добиньи завлек в Овер, где сначала пришвартовал свою плавучую мастерскую «Le Botin», а затем один за другим построил на зеленом берегу Уазы несколько домов. Последним и самым грандиозным из них стало узкое вытянутое сооружение с оштукатуренными стенами, крытое голубой черепицей, из окон которого открывался вид на реку и прекрасный сад, больше напоминавший парк.
Добиньи умер, так и не успев насладиться этим раем на холме, с его яблоневыми и грушевыми деревьями, клумбами, кустами сирени и дорожками с розовыми изгородями по краям. Известие о трагедии дошло тогда даже до Амстердама, где двадцатичетырехлетний сын пастора, незадачливый кандидат в священники, с тревогой ожидал очередной перемены в судьбе. «Я был подавлен, когда узнал о случившемся, – писал Винсент в 1878 г., услышав о смерти Добиньи. – Должно быть, отрадно умирать с сознанием, что ты занимался праведным трудом, и знать, что память о тебе не умрет, а сам ты станешь примером для тех, кто придет после тебя».
Спустя двенадцать лет вдова Добиньи все еще жила в большом розовом доме у вокзала, и ее образ – образ покинутой женственности и благородной скорби поразил воображение Винсента. Он решил написать сад, где вдова предавалась одиноким бдениям, сразу как приехал в Овер и услышал эту трогательную историю. Иногда в сад пускали посетителей, и те ненароком могли увидеть женщину в черном – Софи Добиньи-Гарнье. Винсент уже выполнил набросок сада – желание сделать это было столь велико, что, не найдя холста, он использовал льняное полотенце.
На этот раз художник принес большой прямоугольный холст, чтобы вместе с этим садом запечатлеть все сады своей жизни: извилистые тропки пасторской усадьбы в Эттене – какими он писал их для Гогена; дрожащую листву оливковых рощ под Арлем; закручивающееся вихрями ночное небо над Гефсиманским садом. По воле фантазии Винсента все растения в этом саду расцвели. Каждый лист на каждом дереве излучал трепещущий свет. Трава все еще была усеяна желтыми весенними цветами, а ухоженные клумбы источали аромат лаванды. Вихри цвета и трепет теней оживили унылые кусты. Невозможно тонкие стволы лип с волнистыми кронами, похожими на облака, выстроились на пути к дому, виднеющемуся вдалеке.
Как и в «саду поэта» перед Желтым домом, в этом саду тоже бродили свои призраки, свои Петрарка и Боккаччо. И это была не только призрачная фигура мадам Добиньи вдалеке (на женщине вдовьи одежды, она одиноко стоит рядом с пустым столом и стульями) – очередной отголосок прошлого, воспоминания о саде родительского дома. Пустые садовые кресла, таинственный кот на переднем плане, но более всего – бурный поток жизни вокруг, восторг перед природой, настолько свойственный картинам Добиньи, что даже после смерти возрождал образ художника, – все это намекало на незримое присутствие покойного хозяина в опустевшем саду.
Манящий образ утопающей в зелени процветающей провинции, суливший покой в духе волшебной утопии Пюви де Шаванна, должен был напомнить Тео еще кое о чем. Добиньи провел последние годы жизни в окружении жены и детей, но, кроме того, в компании друга и коллеги – Оноре Домье. Художник и величайший карикатурист к старости потерял зрение. Втроем друзья сиживали в саду за этим столом под сенью деревьев и наполняли дом хозяина не только дружным смехом, но и великим искусством. В мире фантазий Винсента эта троица – муж, жена и страждущий собрат – служила моделью семьи, мастерской, дома и братства. Именно таким видел Винсент жизнь в райской долине Уазы для себя, Тео и Йоханны.
Это был восхитительный образ – созданный красками и словами. В реальности жизнь Винсента в Овере была далека от идиллии. Когда художник приехал сюда в мае, с реальностью его связывала лишь тоненькая ниточка. Постоянно мучимый страхом перед очередным приступом, Винсент в придачу терзался чувством вины перед Тео – из-за денег, которые брату приходилось отрывать от своей новой семьи; гора непроданных работ в квартире Тео и его супруги стояла перед глазами. Свое отчаяние Винсент излил в письме – столь печальном, что автору не хватило духу отправить его адресату: «Я далек от того, чтобы обрести покой… чувствую, что потерпел неудачу… Перспективы мои все мрачнее, я не вижу для себя счастливого будущего».
Прошлое для Винсента никогда не оставалось в прошлом. Простейшая задача – перевезти мебель из Арля – превратилась в муки памяти. Несмотря на многочисленные просьбы и предложения оплатить транспортные расходы, супруги Жину то увиливали от прямого ответа, ссылаясь на абсурдные истории в духе Тартарена («По крайней мере, я получил новости о моей мебели: человека, у которого она хранилась, забодал бык»), то демонстрировали явное пренебрежение («традиционная лень южан», ворчал Винсент); каждая отсрочка грозила пробудить демонов, с которыми он горячо надеялся никогда более не встретиться (происшедшее на юге он называл «та история, о которой столько говорили в Арле»).
Гоген тоже не давал Винсенту забыть прошлое. Предложение товарища приехать в Бретань Поль отверг как «неосуществимое», ведь его мастерская располагалась «на изрядном расстоянии от города, – объяснял он, – а для человека больного, периодически нуждающегося в помощи врача, это было бы рискованно». Кроме того, Гоген уже нацелился на экзотические страны – на этот раз он собирался отправиться на Мадагаскар («Дикарь возвращается в дикую природу», – пояснял он). Вместе с Гогеном собирался поехать туда и Бернар. Винсент ненадолго позволил себе помечтать о возможности присоединиться к товарищам («Туда надо ехать вдвоем или втроем»), но тут же вынужден был признать очевидное: «Будущее живописи определенно связано с тропиками… но я совершенно не уверен в том, что ты, Гоген или я и есть люди, принадлежащие этому будущему», – писал он Тео.
С аналогичным смирением Винсент рассуждал теперь и о личной жизни, ощущая себя слишком старым не только для Мадагаскара, но и для того, чтобы завести жену и детей. «Я слишком стар или, по крайней мере, чувствую себя таким, чтобы начать все сначала или желать чего-то еще. Это желание покинуло меня, но душевная боль на его месте осталась», – признавался он. В письмах он все чаще жаловался на ограниченность во времени, в работе, на недостаток энергии и рассуждал о зыбкости рассудка и самой жизни. Винсент воображал, как бы он мог иначе провести предыдущее десятилетие своей жизни – выстроить свою художественную карьеру, – «знай я то, что знаю сейчас». Он оплакивал иссякшие честолюбие и мужественность и протестовал, точно дряхлый старик, против «неумолимой быстротечности современной жизни». Винсент смотрел в зеркало и видел «меланхоличное выражение», которое называл «печальным выражением, столь характерным для нашего времени», – именно такое должно было быть у Христа в Гефсиманском саду.
В июне еще один удар из прошлого нанесла Винсенту мать. Вернувшись из Нюэнена, где навещала могилу мужа в пятую годовщину его смерти, Анна прислала сыну сокрушительный отчет о своем паломничестве («Я с радостью и благодарностью в сердце вновь повидала то, что когда-то принадлежало мне»). Что еще оставалось Винсенту, кроме как лепетать бессвязные слова раскаяния? Желая утешить мать, в письме он привел слова из Библии, которые были ответом даже более на его собственные переживания и тяготящее его самого ощущение необратимости судьбы. «Как бы сквозь тусклое стекло, гадательно», – цитировал он стих Первого послания апостола Павла к Коринфянам, напоминающий о существовании высшей цели, ради которой можно вынести любое бремя. «Жизнь, причины расставаний, кончина, неизменный хаос – нет ничего больше». «Жизнь моя, вероятно, так и пройдет в одиночестве. Никогда я не понимал тех, к кому был более всего привязан, и видел их словно сквозь тусклое стекло».
Своим прошлым он был приговорен к одиночеству и этот приговор привез с собой в оверскую идиллию. Прекрасные пейзажи и счастливые лица, изображениями которых были увешаны стены его мастерской, не могли скрыть факт полного отсутствия друзей. К июлю отношения Винсента с доктором Гаше, как это однажды случалось со всеми его прошлыми дружескими связями, вошли в фазу отчуждения и вражды. Настойчивая требовательность Ван Гога, нервозность и отрешенность Гаше неминуемо вели к столкновению. Частые отлучки доктора подкрепили опасения Винсента: в случае кризиса рассчитывать на Гаше он не мог. Странное поведение Ван Гога и его резкие суждения об искусстве (а возможно, и чрезмерное внимание к Маргарите Гаше) вызвали переполох в доме доктора. Гаше запретил Винсенту заниматься живописью в своем доме, в ответ тот сорвал с шеи салфетку и выбежал из столовой. Поводом для окончательного разрыва стало возмутившее Винсента нежелание Гаше вставить в раму картину из своей коллекции.
Будучи сам невротиком и человеком эксцентричным, Гаше к манере поведения Ван Гога и его привычкам в одежде относился с пониманием. Но не все были столь же снисходительны. Сын Гаше, Поль, впоследствии описывал «комичную» манеру поведения Винсента во время работы: «Странно было наблюдать за ним. Нанося каждый мазок на полотно, он сперва откидывал голову назад и созерцал холст из-под полуопущенных век… Я никогда не видел, чтобы кто-то так писал». Маргарита Гаше целый месяц отказывалась позировать Винсенту и согласилась наконец при условии, что он будет писать ее, пока она играет на пианино. Просьбы художника попозировать второй раз остались безответными. Экспрессивное поведение Винсента во время работы напугало и Аделин Раву. «Ярость, с которой он писал, пугала меня», – признавалась она впоследствии в интервью; сам же портрет стал для нее «разочарованием, поскольку не показался мне правдивым». Аделин тоже отказалась позировать второй раз.
Год, проведенный в лечебнице Сен-Поль, действительно наложил отчетливый отпечаток на манеру Винсента держаться: рассеянный взгляд и загнанный вид человека, который все время боится, как бы все в одночасье не рухнуло, нервировали и взрослых мужчин, что уж говорить о молодых девушках.
«Если во время беседы он сидел напротив тебя и в это время кто-то вдруг подходил сбоку, он не просто скашивал глаза, чтобы посмотреть, кто это, но поворачивался всем телом… Если во время разговора мимо вдруг пролетала птица, он не просто провожал ее взглядом, но вытягивал шею, пытаясь рассмотреть, что это за птица. Все это делало его взгляд пристальным, несколько механическим, а глаза похожими на фары…» – вспоминал один из оверских знакомых Винсента.
В середине июня Тео прислал в Овер молодого голландского художника Антона Хиршига, вероятно надеясь, что в обществе коллеги и соотечественника Винсент будет чувствовать себя спокойнее. Двадцатитрехлетнему Хиршигу Ван Гог показался нервным, дерганым, испуганным человеком: «дурной сон», «опасный безумец». «Так и вижу, как он сидит на скамейке перед витриной маленького кафе, – писал позднее Хиршиг, – с его отрезанным ухом и безумными глазами, в которые я не смел заглянуть».
Не вышло у Винсента дружбы ни с испанским художником Мартинесом ди Вальдивьельсе, который жил в Овере и столовался в пансионе Раву («Что за свинья это намалевала?» – поинтересовался тот, впервые увидев работы Ван Гога. «Я, мсье», – хладнокровно ответил Винсент, неподалеку работавший за мольбертом); ни с Мауритсом Виллемом ван дер Валком – еще одним голландским художником, работавшим в Овере; ни с соседями-американцами, писавшими картины «сутками напролет»; ни с французским художником Луи Жюлем Дюмуленом, с которым надеялся познакомиться, но, по-видимому, этого не случилось. Даже Камиль Писсарро, с которым братья были знакомы со времен улицы Лепик и который жил всего в паре-тройке километров от Овера, ни разу не навестил Ван Гога. Некоторое время Винсент приятельствовал с одним из соседей – художником по имени Уолпол Брук, но того, как и Хиршига, быстро поглотила пропасть взаимной вражды (Винсент писал о Хиршиге: «У него еще остались иллюзии относительно оригинальности своего ви́дения… Думаю, многого он не добьется»).
Местные жители относились к странному поведению чужака с еще большей нетерпимостью. Они избегали общаться с ним в кафе и стремительно ретировались, когда художник останавливал их на улице с предложением попозировать. Один из прохожих услышал, как после подобного «отказа» Ван Гог бормочет себе под нос: «Это невозможно, невозможно!» В Овере почти никто не знал о происшедшем в Арле или о пребывании художника в лечебнице Сен-Поль, но изуродованное ухо было не спрятать. «Это первое, что бросалось в глаза при встрече с ним, – вспоминал один из оверцев, – и выглядело это крайне уродливо». «Оно было похоже на ухо гориллы». В отличие от арлезианцев жители Овера были свободны от провинциального предубеждения против художников, но и их отпугивали неопрятная одежда, неряшливая борода, кое-как подстриженные волосы и неразборчивая речь – то ли с немецким, то ли с английским акцентом. Все это свидетельствовало о трудной жизни, лишенной всяких корней. Как и в Арле – да и везде, куда бы он ни приезжал, – Винсент привлекал внимание местных подростков. В поношенной крестьянской одежде, со странной сумкой, в которую он складывал художественные принадлежности и которую всюду таскал с собой, будет вспоминать много лет спустя один из тех оверских подростков. Местное хулиганье гнало его по улицам со знакомым криком fou – псих. Помимо местных мальчишек, глумлением над чудны́м бродягой-художником развлекали себя и дети курортных буржуа, приезжавшие в Овер на лето побездельничать после своих парижских школ. Их затеи были куда более изобретательными, чем швыряние гнилыми овощами, но от этого не менее жестокими.
Подростки решили притвориться, что хотят подружиться с Винсентом, – они покупали ему выпивку, приглашали принять участие в развлечениях, на деле используя его как объект для насмешек. Они подсыпали соль ему в кофе, подкладывали змей в коробку с красками (Ван Гог чуть сознание не потерял, обнаружив змею). Подметив привычку художника посасывать сухую кисть, мальчишки отвлекали его, чтобы натереть кисть острым перцем, и с ликованием наблюдали, как он хватал ртом воздух. «Как же мы доводили бедного Тото» (так странного художника называли местные жители – еще один синоним к слову «псих»), – хвастался потом один из оверских мучителей Винсента.
Предводителем «летних мальчиков» был Рене Секретан, шестнадцатилетний сын состоятельного парижского аптекаря. Секретаны владели собственным летним домом в этих краях и каждый год в июне приезжали из столицы к началу рыболовного сезона. Заядлый рыболов и охотник Рене никогда не упускал возможность прогулять урок в престижном лицее, что же до живописи – его восхищали лишь картины с обнаженными женщинами, и если бы не старший брат Гастон, начинающий художник, Рене, возможно, никогда не познакомился бы с Ван Гогом. Восемнадцатилетний Гастон – чувствительная, поэтическая натура, полная противоположность брату – находил рассказы Винсента о новом парижском искусстве невероятно увлекательными в отличие от Рене, которому казалось, что власти вот-вот должны выгнать этого ненормального из города «за безумные идеи и подозрительный образ жизни».
Терпеливо снося оскорбления младшего брата, страдающий от одиночества Винсент получал возможность общаться со старшим. Ван Гог дал Рене прозвище Буффало Билл – за показное ковбойское лихачество и из-за костюма (полное ковбойское снаряжение – сапоги, куртку с бахромой и ковбойскую шляпу подросток приобрел на шоу Уильяма «Буффало Билла» Коди «Дикий Запад» на Всемирной выставке в Париже в 1889 г.). Но имя это Винсент произносил неправильно – у него получалось «Пуффало Пилл», и эта ошибка лишь провоцировала Рене на новые агрессивные выпады и глумление. В качестве дополнительного штриха, чтобы выглядеть более достоверно и наверняка уж устрашить врагов, юноша добавил к костюму антикварный кольт калибра девять миллиметров, который, по воспоминаниям самого Рене, «стрелял, когда ему вздумается».
Юноша хотя и согласился позировать как минимум один раз, пока ловил рыбу («ни малейшего сходства, если не считать цвета одежды: красная куртка и белые брюки»), но использовал «дружескую» дистанцию между собой и Винсентом как прикрытие для более изобретательных шалостей и провокаций. «Наша любимая игра, – признавался Рене, – состояла в том, чтобы разозлить его, что было нетрудно». Именно Рене покупал художнику выпивку – порцию за порцией – в местном баре, будучи сам человеком молодым, крепким, способным выпить куда больше Винсента. Именно Рене, обнаружив пристрастие Ван Гога к порнографии, которой сам же и приторговывал, выгуливал своих парижских подружек в присутствии художника, целовал их, чтобы помучить несчастного Тото, и подговаривал красавиц (некоторые из них танцевали в «Мулен Руж») раздразнить Винсента притворными авансами.
Но никакие подростковые шалости и сексуальные унижения не могли ранить Винсента столь же глубоко, как письмо из Парижа, полученное в начале июля. Это был настоящий крик души – ничего подобного Тео никогда еще не писал. Брат жаловался, в какой ад превратилась его жизнь. Ребенок тяжело болел – «он все время плачет, днем и ночью». «Мы не знаем, что делать, и, что бы мы ни делали, все, как кажется, лишь усугубляет его страдания». Йоханна тоже была нездорова: ее до такой степени мучили тревоги и страх за жизнь ребенка, что она «стонала во сне».
Единственной причиной всех бед Тео считал нехватку денег. «Я работаю с утра до ночи, но не зарабатываю достаточно денег, чтобы оградить славную Йо от беспокойства насчет наших финансов», – признавался Тео. Он винил хозяев бизнеса, под началом которых проработал семнадцать лет, – «этих крыс» – за то, что они платили ему так мало и обращались так, «будто я только начал этим заниматься». Но более всего Тео винил себя, ведь он с треском провалил проверку на мужественность – способность обеспечить себя и ребенка. Чувство стыда вновь возвращало его к мысли бросить все, сделать решительный шаг и открыть собственное дело в качестве независимого торговца картинами. Для не склонного к рискованным предприятиям Тео это было все равно что угрожать самоубийством.
Портрет юноши в широкополой шляпе (предположительно Рене Секретана). Черный и цветной мел. Июнь-июль 1890. 12,7 × 7,6 см
В каждом слове Винсент слышал обвинение в свой адрес. Когда Тео, перечисляя рты, которые ему приходится кормить, называл брата, или описывал себя в виде лошади-тяжеловоза, влачащей повозку, на которой восседает старший брат, или предрекал, что «пойдет по миру как последний бродяга», мстительные демоны вины вновь начинали кружить вокруг Винсента. Каждой строчкой своего письма Тео протестовал против несправедливости долга – семейного и братского («Я не позволяю себе никаких излишеств, и все равно мне не хватает денег»). Тео даже затронул самую деликатную тему – свое ухудшающееся здоровье, в душераздирающем пассаже рассуждая о том, как ему хотелось бы дожить и увидеть, как сын «вырастет и станет Кем-то» в отличие от неудачника-отца и беспутного дяди, которые так и остались «никем».
В этом пароксизме отчаяния и горечи Тео не имел сил великодушно позволить брату и дальше тешить себя жалкими иллюзиями относительно своего места в их семье. «Искренне надеюсь, что у тебя тоже когда-нибудь появится жена», – писал он. Только так, по мнению Тео, Винсент смог бы «стать настоящим мужчиной» и познать тяжкое бремя и счастье отцовства. Отвергая любые притязания на некую высшую, трансцендентальную связь из прошлого («маргаритки и комья земли, только что вывороченные плугом», – иронизировал он), Тео подчеркивал: не что иное, как любовь к Йоханне, есть обязательное условие его счастья и истинное основание его семьи. Посыл был ясен: если Винсент хотел иметь семью, он должен был завести собственную.
В Овере письмо произвело убийственный эффект. Винсента встревожили и содержание, и тон послания. Йоханна могла не знать об истинной природе болезни Тео, но Винсент определенно был в курсе и лучше кого бы то ни было понимал, как страшно она воздействует на разум и мировосприятие человека. Он также понимал, что намерение брата расстаться с «Гупиль и K°» неминуемо ставило под угрозу мечту о совместной жизни в Овере. Без его работы, без галереи в мансарде Тео пришлось бы мобилизовать все свои средства на открытие собственного дела. И значит, никаких денег на деревенский отдых – ни выходных на природе, ни продолжительного отпуска.
Поначалу Винсент боролся с побуждением броситься в Париж ближайшим поездом. «Я был бы счастлив навестить вас… но меня смущает мысль, что мое присутствие лишь усугубит ситуацию, явись я прямо сейчас», – ответил он брату в тот же день, когда получил от него письмо. Винсент остался в Овере, но отправил в Париж очередное приглашение – отчаяннее всех прежних – провести в Овере «по меньшей мере месяц», чтобы местный воздух благотворно подействовал на ребенка. Он пытался увлечь брата поистине безумной идеей отправить Йоханну с ребенком, где они могли бы занять комнату Винсента в пансионе Раву, а сам художник приехал бы в Париж, чтобы брат не «чувствовал себя слишком одиноким».
Но спустя всего несколько дней, снедаемый нетерпением и ужасом, с решительным намерением заставить брата «переменить» роковое решение Винсент все же бросился в Париж. В квартиру на Сите-Пигаль он явился неожиданно и без приглашения.
Пытаясь предотвратить катастрофу, Винсент спровоцировал настоящую трагедию.
Все было готово к взрыву. За пять дней, прошедших с момента отправки письма, кризис в жизни Тео только усугубился. Он решил выдвинуть ультиматум начальству: либо они соглашаются повысить жалованье, либо он уходит. Незадолго до этого Тео удалось провернуть несколько удачных сделок, а брат Йоханны Андрис согласился помочь зятю в финансировании нового дела. Сочетание этих обстоятельств придало Тео достаточно смелости, чтобы рискнуть всем. Непрерывный плач ребенка и тревоги Йо и так уже довели его до отчаяния.
Но слишком правильную Йоханну куда больше волновал ультиматум и конфронтация с Гупилем. Не поставит ли этот «безрассудный прыжок в неизведанное» под угрозу жизнь молодой семьи? Насколько велики были шансы Тео на успех собственного предприятия? Что будет, если они вдруг останутся без гроша? По прибытии Винсент застал пару в «измученном» и «нервном» состоянии: супруги яростно ссорились, обсуждая решение, последствия которого могли стать критическими – для них самих не в меньшей степени, чем для Винсента. «Нешуточное дело, все мы почувствовали, что хлеб наш насущный в опасности, – вспоминал Винсент детали спора, который застал в Париже и к которому немедленно присоединился, – нешуточное дело… само наше существование под угрозой». Обидчивость и вспыльчивость старшего брата только обострили конфликт, который сам Винсент по горячим следам назвал «яростным».
С приездом Андриса Бонгера Винсент обратил свою злость и подозрительность на него: он подвергал сомнению намерения Андриса помочь Тео в организации собственного дела, приводя в качестве оправдания своих подозрений предыдущий отказ брата Йоханны (в 1886 г.) поддержать тогда еще будущего зятя. Но главной угрозой в глазах Винсента являлось, несомненно, намерение Тео переехать в квартиру на первом этаже того же дома, чтобы у них с четой Бонгер (Андрисом и его женой) был общий сад. Этот переезд делал бессмысленными все страстные призывы Винсента купить дом в деревне и поправить здоровье на природе. Имея собственный сад, Тео с семьей явно не нуждались бы в прелестях Овера, которые Винсент с таким усердием демонстрировал им посредством своей живописи. Давняя мечта о семейном единении на пустошах гибла на глазах.
На следующем этапе скандала претензии Винсента к Йоханне как к нерадивой матери (готовой растить ребенка в городе) и возмущение самой Йоханны относительно денег, которые Тео тратил на брата-бездельника, очевидно, были предъявлены, произнесены вслух. «Если бы только я была к нему хоть немного добрее, пока он был с нами! – писала Йоханна впоследствии. – Как я сожалела потом, что была нетерпелива с ним». В результате одного особенно резкого спора, разгоревшегося после того, как Йоханна попросила Винсента не вешать картину туда, куда ему «вздумалось ее повесить», Винсент покинул квартиру и в тот же день уехал из Парижа, даже не встретившись, как собирался, со старым приятелем Гийоменом. «Часы, проведенные с вами, были слишком тягостны и мучительны для всех нас», – писал он позднее брату, называя свой короткий – и последний – визит в Париж «агонией».
Ссора в тот день вышла столь ожесточенной, что все письма с подробным описанием событий, имевших место 6 июля, оказались впоследствии утеряны или уничтожены. Вместо них Йоханна рассказывала безмятежную сказку о летнем обеде и присутствии на нем целого ряда выдающихся персонажей, из-за чего Винсент «слишком устал и переволновался» – первый (и единственный) признак страшного конца, который наступил тремя неделями позднее. У Винсента была совсем другая версия происшедшего. В тот день он уехал из Парижа раздавленный, но совсем по другой причине. По возвращении Винсент признавался Тео в том, что боится «не слишком, но все-таки, что я вам в тягость».
Жизнь Винсента в Овере уже не могла быть прежней. После парижских событий удрученный художник во всем видел угрозу. Поднимаясь на высокий берег реки, отправляясь в пшеничные поля, вместо живописных видов деревенской жизни теперь он встречал темную пустоту дикой природы, равнодушной к его переживаниям. Пейзаж утратил способность утешать, он больше не сулил ему второго шанса, не дарил надежду на искупление.
Винсент втаскивал на вершину холма свои метровой ширины холсты, пытаясь запечатлеть новое ви́дение природы, грозной и пугающей. Там, где раньше он писал переливчатую мозаику деревенского пейзажа, теперь появились «бескрайние хлеба под неспокойными небесами» – безликие поля сливающихся в одно пятно колосьев, безлюдные, как пустошь. Ни дерево, ни дом, ни церковная колокольня – ничто не нарушало непрерывности бесконечно далекого горизонта. Вместо кристально-голубого неба или лучезарного заката над полями разливалась зловещая тьма и нависали мрачные грозовые тучи, переданные еще более темными оттенками синего.
Стоя посреди бурлящего моря пшеницы, перед развилкой изборожденных колеями тропинок, которыми пользовались жнецы, в вихре цвета и мазков Винсент изобразил спелые колосья, взбудораженные ветром: порыв его настолько силен, что заставил сняться с насиженного места целую стаю ворон. В панике птицы резко взлетели над полем в попытке спастись от беспощадной природы.
Его новые пейзажи, мрачные и гнетущие, оказались начисто лишенными привычных сцен семейной идиллии на лоне природы: ни одной фигуры, ни одной постройки. Винсент больше не рекламировал прелести деревенской жизни, его живопись теперь была призвана, по его собственному признанию, «выразить печаль и невозможное одиночество». «Моя жизнь подточена в самом корне, и бреду я неверными шагами», – писал он спустя всего несколько дней после возвращения в то самое место, которое прежде казалось ему раем.
15 июля Тео отвез семью к родным в Голландию, уверенный, что лишь по-настоящему свежий воздух родины может вернуть силы жене и сыну. Остановку в Овере решили не делать, хотя, сообщая в письме от 2 июня о намерении отправиться в Голландию, Тео предполагал заехать к брату. Йоханна с ребенком собиралась провести в Голландии месяц. Проводив жену с сыном, спустя несколько дней Тео вернулся в Париж, посетив по пути Гаагу, Антверпен и Брюссель, – везде у него нашлись дела, кроме Овера. В следующем письме Винсент снова с обидой напомнил брату об ужасных событиях 6 июля. С надрывом и мольбой («Я что-то сделал не так?») он изливал брату свои самые мрачные опасения и страхи: сетовал на то, что стал причиной «раздора» между супругами, на вечную нехватку денег в столь непростое время и «ужасную опасность», грозившую ему отовсюду.
14 июля, в День взятия Бастилии, Тео объявил, что все готово для отъезда в Голландию. Всего за пару дней до этого Винсент получил письмо от матери и сестры – обе с радостью ждали скорого приезда Тео с женой и сыном: воссоединение на пустоши все же должно было состояться. «Часто думаю о вас обеих, – уныло писал Винсент в ответном письме в Голландию, – как бы мне хотелось увидеть вас снова». Получив от матери совет проводить больше времени в саду для поправления здоровья – чтобы видеть, как растут цветы, Винсент в письме предлагал собственное ощущение природы, куда более мрачное и противоречивое: «Я без остатка поглощен бескрайними просторами пшеничных полей на фоне холмов». Это у Тео была возможность помочь матери по саду, Винсент же был обречен бродить по безлюдным пустошам. «На сегодня все, до свидания, мне надо идти работать» – это были последние слова, которые старший сын и старший брат адресовал матери и сестре.
Здание оверской мэрии, расположенное против пансиона Раву, было украшено флагами, гирляндами и китайскими фонариками в честь национального праздника. Вечером на площади ожидались гуляние и фейерверк, но пока здесь не было ни души, и мэрия представляла собой идеальный символ одиночества и покинутости. Ван Гог так и написал ее – ни праздничной толпы, ни духового оркестра, ни салюта, ни танцев. Городская ратуша возвышается посреди голого пространства площади невозмутимым каменным кубом; вокруг развешены унылые украшения к празднику, в котором ни здание, ни сам художник участия не примут. Очертаниями ратуша явно напоминает здание мэрии на рыночной площади в Зюндерте – то, что стояло ровно напротив пасторского дома, где прошли детские годы Винсента.
Вернувшись в парижскую квартиру 18 июля, Тео не пригласил брата приехать и на протяжении целой недели ни разу не написал ему. Когда же наконец он решил послать письмо, то сделал это исключительно с целью утихомирить брата, выразив недоумение его беспокойством, для которого, по словам Тео, не было ни малейшего повода («Где и когда ты видел те яростные семейные скандалы, о которых пишешь?»).
Винсент не посмел спросить, а Тео не спешил поделиться предсказуемыми результатами своего разговора с начальством. Владельцы «Гупиль и K°» проигнорировали предъявленный им ультиматум, отказались прибавить жалованье и никак не отреагировали на угрозу уволиться. Отчаянно страдая из-за разлуки с семьей (Тео писал Йоханне каждый день) и опасаясь за собственное будущее – карьеру и здоровье, младший Ван Гог задумался о том, чтобы лишить брата поддержки. Но чувство долга, как и всегда, возобладало над всем прочим. «Нельзя бросить его сейчас, когда он работает так много и так хорошо, – не без раздражения писал он жене. – Когда же для него наступят счастливые времена?»
Винсент прислал заказ на краски, явно в надежде, что Тео лично привезет их в Овер – всего каких-то тридцать километров пути, – но брат лишь легкомысленно посоветовал: «Если что-то тебя беспокоит или идет не так… загляни к доктору Гаше; он даст тебе что-нибудь, что облегчит твое состояние». Робкими намеками Винсент просил брата поделиться хоть какими-то новостями («Надеюсь, эти господа по-прежнему расположены к тебе?») и все чаще оставлял письма в черновиках, так и не решаясь отправить их в Париж. «Хотел бы написать тебе о многом, но чувствую, что это бесполезно», – признавался он в одном из таких черновиков. Тео же упрямо хранил молчание. Винсенту должно было казаться, что от брата его отделяет целый континент.
Ничто так не угрожало его рассудку и стабильности, как отказ Тео от общения. С момента возвращения из Парижа события рокового дня не давали Винсенту покоя, преследовали его, подобно чудовищу Орля. По мере приближения годовщины страшного приступа, настигшего художника в Сен-Реми, очередной припадок казался неотвратимым. «Я рискую жизнью ради своей работы, в ней осталась половина моего рассудка», – горько признавал Ван Гог в одном из неотосланных писем. Он жаловался, что мысли о будущем вызывают у него чувство «смутного страха». Для успокоения нервов под рукой всегда был алкоголь (стакан перно в распивочной с юным Рене Секретаном или абсент в придорожном кафе с местным жандармом). Но прогнать демонов из больного сознания помогала только работа. «Полностью сосредоточился на своих картинах», – сообщал он Тео. Доктор Гаше рекомендовал то же самое лекарство: «Он говорит, что в моем случае работа – лучший способ пересилить болезнь… что я должен с головой уйти в работу». Измученный предчувствием новых бед, Винсент наносил краску на холст все яростней. К третьей неделе июля Ван Гог начал серию новых картин – бо́льшую часть на крупных холстах вытянутого горизонтального формата – формата его воображения. Только полотно такого размера позволяло ему потеряться в вихре вдохновенных мазков и бесконечности созерцания.
Ван Гог писал все подряд: деревенские панорамы с крытыми соломой домишками под бескрайними небесами – в свете солнца и струях дождя; похожие на старых взлохмаченных ветеранов снопы пшеницы, скомпонованные на холсте наподобие подстриженных нюэненских берез. Винсент писал стога, больше напоминавшие дома, обращенные в сено посредством какой-то древней магии, и дома, казавшиеся частью мозаики окружающего их пейзажа. Он завороженно рассматривал корявые корни дерева, пока не заполнил маленьким фрагментом этого богатства один из своих огромных холстов. Он так сконцентрировался на шишковатых извилистых корнях и пробивающейся сквозь них молодой поросли – исключив небо, землю и даже само дерево, – что формы и цвета потеряли связь с реальностью и, подобно самому художнику, углубились в далекий и манящий абстрактный мир.
К охваченному творческим возбуждением художнику вернулась старая фантазия. Масштабные вдохновенные картины сельской жизни, уютные домики, напоминания о Нюэнене и пустошах, милые сердцу зеленые уголки – все указывало на то, что Винсент вновь обрел надежду заманить брата в Овер. Образ Тео, одинокого в своей парижской квартире, заставил Винсента забыть взаимные упреки и недавние ссоры. Он решил не отсылать письмо, в котором запальчиво оспаривал предложенную братом версию событий 6 июля («Я собственными глазами видел хорошее, но также и оборотную сторону вашей жизни»), и вместо этого послал предложение «начать сызнова». Пытаясь уменьшить горечь от пренебрежения со стороны брата, Винсент говорил от лица всех художников: «У меня создалось впечатление, что художников все сильнее загоняют в угол»; а любой «союз» художников с торговцами представлял как обреченный на провал. Безжалостный рынок предал всех импрессионистов, успокаивал Винсент брата; даже самая искренняя «личная инициатива» – вроде того, что затевал Тео, – кажется ему «бессильной».
Ван Гог снабдил письмо самыми страстными набросками, демонстрировавшими возрождение мечты о деревенской жизни и воссоединении братьев. На обратной стороне одного листа он уверенной рукой набросал самое вдохновенное из этих приглашений в новую жизнь: «Сад Добиньи». С начала июля (тогда художник впервые написал этот сад) он, вероятно, не раз возвращался в это легендарное место, расположенное всего в нескольких кварталах от пансиона Раву. С тех пор Винсент успел заново переписать роскошный вид на горизонтальном холсте. Он наверняка слышал о росписях на стенах другой оверской мастерской Добиньи. В их создании принимали участие все члены семьи художника – Ван Гогу это могло казаться отголоском дрентской мечты о «семье художников», живущей в доме, затерявшемся среди пустошей. Монументальные июльские холсты вполне могли бы заполнить целый деревенский дом возвышенными сценами сельской жизни.
Корни. Холст, масло. Июль 1890. 50 × 100 см
Для Ван Гога, который и сам всегда был склонен мыслить сериями и выделял серии работ в творчестве других художников, эти плавно переходящие одна в другую панорамы могли казаться единым ансамблем – «хором образов». По мере того как с его мольберта один за другим сходили вытянутые по горизонтали полотна, Винсент писал Тео: «Стараюсь сделать их не хуже, чем сделали бы художники, к которым я отношусь с любовью и восхищением». Главным же объектом его любви и восхищения являлся Шарль Добиньи. И ни один образ не казался ему столь же притягательным, как сад, который кумир некогда делил с женой и своим товарищем по искусству Оноре Домье. «Может быть, ты посмотришь набросок к „Саду Добиньи“? Это одно из самых продуманных моих полотен», – писал Винсент в письме, сопровождавшем рисунок.
В первом черновике того письма Винсент снова призывал брата к творческому союзу, создать который они пообещали друг другу по пути в Рейсвейк восемнадцать лет назад. «Никогда не буду считать тебя просто торговцем картинами, – заверял он Тео, напоминая призывы, с которыми обращался к брату из Дренте. – При моем посредничестве ты принимал участие в создании кое-каких полотен, которые даже в бурю сохраняют спокойствие». В том варианте, который Винсент отправил в Париж – его последнем письме к «дорогому Тео», – призывный образ чудесного сада занял место словесного приглашения. «На самом деле лишь наши картины могут говорить за нас», – писал он в черновике.
Сад Добиньи. Рисунок в письме. Перо, чернила. Июль 1890. 7,6 × 22 см
Четыре дня спустя, в воскресенье 27 июля, Винсент вернулся с утреннего пленэра, чтобы пообедать в пансионе Раву. Закончив обед, он повесил на руку сумку с красками и кистями, забросил на плечо мольберт и снова отправился работать – точно так же, как делал это каждый день на протяжении многих недель. Он мог направиться в сад Добиньи неподалеку или углубиться в поля, прибавив к своей неудобной ноше очередной метровый холст.
Спустя несколько часов, после захода солнца, художник, пошатываясь, вернулся в пансион – ни сумки, ни мольберта, ни холста при нем не было. Раву и другие постояльцы ужинали на воздухе – наслаждались теплым летним вечером на террасе кафе. Они видели, как Ван Гог приближался к ним из темноты улицы. «[Он] держался за живот и как будто прихрамывал», – вспоминал один из очевидцев. «Куртка его была застегнута» – что было странно для столь теплого вечера. Винсент прошел мимо трапезничающих и направился прямиком к себе в комнату. Обеспокоенный странным поведением постояльца, Гюстав Раву внимательно прислушивался, стоя внизу, у лестницы. Заслышав стоны, он поднялся в мансардную комнату, где нашел Ван Гога на кровати: художник корчился от боли. Раву спросил, в чем дело.
«Je me suis blessé», – ответил Винсент, поднял рубашку и показал Раву маленькую дырочку под ребрами. «Я себя ранил».
Глава 43 Иллюзии умирают, величие остается
Что же случилось за те пять или шесть часов в воскресенье, 27 июля между обедом и возвращением Винсента?[93] Непосредственно после происшедшего и впоследствии родилось множество теорий. Полиция провела краткое расследование, но никто не мог засвидетельствовать, чем именно занимался Ван Гог в тот день. Никто не мог сообщить, где художник находился в момент выстрела. Мольберт, холст и краски исчезли. Пистолет так и не нашли.
Винсент страдал от боли и шока, сознание то покидало его, то возвращалось.
Поначалу он, казалось, и сам не понимал, что произошло, – звал врача, как будто считал себя жертвой несчастного случая. Спустя много лет один из свидетелей вспоминал, как он произнес: «Я ранил себя в поле. Выстрелил в себя из револьвера». Пригласили доктора. Винсент так и не объяснил, где взял оружие и как именно умудрился нанести себе ранение.
До утра следующего дня, пока не прибыла полиция, чтобы расследовать слухи о стрельбе, оставалось неясным, был ли это несчастный случай или что-то еще. Когда жандармы услышали, что Винсент ранил себя сам, то немедленно спросили: «Вы хотели покончить с собой?» – на что Ван Гог ответил неопределенно: «Да, наверное». Жандармы напомнили ему, что самоубийство считается преступлением против государства и Бога. Раненый со странной горячностью настаивал, что действовал в одиночку. «Никого не надо обвинять, я сам хотел себя убить». Не прошло и нескольких часов, как это заявление обросло подробностями. «Винсент отправился в сторону пшеничного поля, туда, где работал и прежде», – рассказывала впоследствии Аделин Раву, восстанавливая историю в том виде, в каком ее удалось собрать ее отцу, сидевшему у постели раненого художника.
Ближе к вечеру на тропе, которая пролегает вдоль стены замка по дну рва, насколько отец понял, Винсент выстрелил в себя и потерял сознание. Вечерняя прохлада привела его в чувство. На четвереньках он стал искать револьвер, чтобы застрелиться наверняка, но найти оружие не смог… Тогда он встал и спустился по холму к нашему дому.
Эта история немного проясняет, почему прошло так много времени, но ответов на все вопросы, конечно, не дает. В темноте Ван Гог не смог найти револьвер, чтобы «застрелиться наверняка», но как могло оружие упасть так далеко? И почему никто не нашел его на следующий день – уже при свете? И что стало с пропавшими мольбертом и холстом? Как мог художник так долго пролежать на земле и потерять так мало крови? Как сумел в полубессознательном состоянии спуститься в темноте по крутому, заросшему лесом склону холма, лежавшему на его пути к пансиону Раву? Где и когда раздобыл он револьвер? Зачем пытался застрелиться? Почему целился в сердце, а не в голову? Почему промахнулся?
Винсент, безусловно, думал о самоубийстве. В минуты отчаяния – еще в 1877 г. в Амстердаме – он не раз задумывался о покое, который дарует смерть, иногда даже шутил на эту тему (например, вспоминал диккенсовскую «диету», которая помогает «отвлечься» тем, кто стоит на пороге самоубийства, – «сухарь и стакан пива»). Бывали ситуации, когда он мечтал о смерти, выражая надежду, что «не задержится в этом мире надолго», если почувствует, что стал «обузой и помехой» для брата и остальных домашних.
Однако чаще всего он выступал против идеи самоубийства, называл саму мысль о нем ужасной, считая проявлением трусости – преступлением против красоты жизни и благородства искусства и величия примера, который явил миру Христос. Ван Гог цитировал знаменитую максиму Милле о самоубийстве как об «une action de malhonnête homme»[94] и уверял, что «не кажется себе человеком, склонным к подобному». Безусловно, нередко им владели глубокое отчаяние, невыразимое несчастье или пугающая пустота, но и тогда он отвергал любые мысли о самоуничтожении и призывал также склонного к меланхолии брата следовать своему примеру. «Послушай, – восклицает он, – сгинуть, исчезнуть – ни с тобой, ни со мной никогда не должно случиться такого, так же как и самоубийства». Арльские события и начало болезни стали серьезным испытанием для Винсента, но не сломили его. Несмотря на все физические и духовные мучения – изоляцию, ограничение свободы, кошмары и галлюцинации, – он держал обещание, данное Тео. За исключением пары случаев: доктор Пейрон увидел попытку самоубийства, когда Винсент принялся жевать кисти, а в апреле 1889 г. художник писал брату: «Если бы не твоя дружба, меня безжалостно довели бы до самоубийства. И как мне ни страшно, я все-таки решился бы прибегнуть к нему».
Бывали времена, когда Ван Гог хотел умереть – даже искренне ждал этого, времена, когда ужас и отвращение к жизни до такой степени переполняли его, что он был готов с радостью принять смерть. «Что скрывать, я предпочел бы умереть, чем быть причиной стольких неприятностей для других и самого себя», – писал он из изолятора арльской больницы. В Сен-Реми он изображал «Жнеца» – воплощение смерти – лучезарным и прекрасным, как ангел-спаситель, и убеждал Тео, что «нет ничего печального в этом образе смерти». Испытания закалили его, подготовили к жатве – он почти ждал, как лезвие серпа коснется его. Череда приступов, постоянный страх, что они так и будут следовать один за другим, измучили Винсента. «Бесконечно жить в страхе перед новым припадком… Я предпочел бы, чтобы это был конец». Но как ни была желанна смерть, он не смел пресечь свою жизнь самостоятельно. Ночами в Желтом доме, терзаемый призраками, во время уединенных прогулок в Сен-Реми Винсент держал данное обещание. Он не утопился в Роне, не шагнул с утеса Альпий, не бросился под поезд, летящий в направлении Парижа.
По собственным словам, он был слишком близок к совершению столь ужасного и трусливого поступка, чтобы когда-либо всерьез возвратиться к этой идее. Измученный болезнью, он сравнивал себя с человеком, который пробовал утопиться, но, найдя, «что вода слишком холодна», пытается выбраться на берег.
В горной долине Сен-Реми или на черных равнинах Боринажа, в Желтом доме или мастерской на улице Схенквег – каждый раз, когда мысли о самоубийстве преодолевали барьер сознания и вторгались в воображение Винсента, способ ему представлялся только один: утопиться. Когда в 1882 г. Кее Вос отвергла его любовь, он в отчаянии подумывал «броситься в воду» и рассуждал о том, что и правило Милле предусматривает исключения: «Я могу понять, почему люди бросаются в воду». Спустя год Винсент предупреждал Тео, что, покинув Син Хорник, он подтолкнет женщину к подобному отчаянному шагу. В Антверпене сочувствовал безымянной больной туберкулезом, которая, «вероятно, утопится, прежде чем умрет от болезни»; в Арле прямо заявил мэру и собравшимся обвинителям, что не возражает «пойти и броситься в воду», если таким образом сможет «раз и навсегда осчастливить этих добродетельных типов».
В фантазиях Винсента художники и женщины, которым равно были присущи тонкость, чувствительность и острое переживание страдания, всегда прибегали именно к этому способу свести счеты с жизнью. Художники, писал он в Антверпене, умирают так, «как умирают женщины… Как женщины, которые много любили». Марго Бегеманн выпила стрихнин; Винсент знавал и других людей – реальных и книжных персонажей, пытавшихся себя отравить. (Обсуждая поступок подруги, Винсент демонстрирует обширные знания в области ядов, которые мог с успехом применить на себе.) Но эти люди не обладали свойственным художникам «осознанием себя» и не ценили собственной жизни.
Винсент прочел «Утраченные иллюзии» Бальзака и помнил рассуждения героя романа – незадачливого поэта Люсьена Шардона о неизбежности и способах самоубийства. Люсьен, «будучи поэтом, пожелал покончить с собой поэтически» и потому нашел очаровательный уголок на берегу реки и намеревался набить карманы камнями. Читал Винсент и о падениях с высоты: давным-давно в «Жанне д’Арк» Мишле и совсем недавно – в романе братьев Гонкур «Жермини Ласерте». Вечные флоберовские неудачники Бувар и Пекюше планировали повеситься – вместе, естественно, – но у них ничего не получилось. Клоду Лантье, герою Золя, попытка удалась: «Клод повесился на большой лестнице, повернувшись лицом к своему неудавшемуся творению». Персонаж «Дамского счастья» того же Золя бросился под омнибус, евангелистка – героиня одноименного романа Альфонса Доде – выбрала поезд.
В книгах, которые читал Винсент, обращение к огнестрельному оружию всегда заканчивалось плохо – часто просто неудачно. В романе Золя «Накипь» проходимец-адвокат Дюверье пытается застрелиться из карманного револьвера, но лишь уродует себя. В новелле Мопассана «Отец и сын Ото» случайный выстрел закончился «ужасной» раной, «из которой выпадали кишки». Для Винсента огнестрельное оружие представляло собой нечто экзотическое – чуждую его собственной жизни атрибутику войны и охоты. Когда в 1889 г. из Трансвааля ненадолго вернулся брат Кор, Тео писал брату: «Это настолько дикие края, что там весь день приходится ходить с револьвером».
Никто из жителей Овера не мог припомнить, чтобы Винсент расхаживал с оружием, никто не признался, что продал или одолжил ему револьвер. Да и кто, в самом деле, доверил бы револьвер (в сельской Франции этот предмет был еще в новинку) сумасшедшему голландцу? И что стало с оружием, из которого был произведен выстрел? В последующие годы тайна утерянного револьвера послужила поводом для множества безосновательных и недоказуемых предположений: что Ван Гог якобы одолжил его у Раву, чтобы «распугивать ворон» в поле; что он и прежде угрожал кому-то тем же револьвером или просто был замечен с похожим оружием.
Однако первому из тех, кто осмотрел раненого, доктору Мазери, не надо было видеть оружие, чтобы установить: речь шла о малом калибре. Рана, расположенная прямо под ребрами, была «размером с большую горошину», крови вылилось немного. Вокруг небольшого темно-красного отверстия образовался багровый ореол. Мазери заключил, что пуля не задела жизненно важные органы и кровеносные сосуды. Прощупав тело Винсента, что причинило раненому ужасную боль, доктор определил, что пуля застряла в задней стенке брюшной полости. Это означало, что она могла пробить легкое, задеть артерию или застрять рядом со спинным мозгом, – любой из вариантов мог привести к трагическому исходу.
Пуля проделала странный путь в теле Винсента. Если он хотел попасть в сердце, то целился почему-то совсем не туда, держа револьвер чересчур низко и зачем-то направив его вниз. Из-за этого пуля попала в жизненно важную область, но не поразила изначальную цель. Все это напоминало скорее случайный выстрел, чем уверенный жест человека, решившегося покончить с собой. Другой странностью было то, что пуля, выпущенная со столь близкого расстояния и миновавшая кости, осталась в теле. Это указывало не только на мелкий калибр и малое количество пороха, но и на то, что стреляли «слишком издалека», как написал в эпикризе врач, – самому Винсенту это могло быть не под силу.
В какой-то момент появился и доктор Гаше – он рыбачил с сыном и услышал новости, которые успели уже распространиться по Оверу, от прохожего. Выступая в качестве номинального опекуна Ван Гога в Овере, Гаше нес немалую ответственность. Пожилой врач ринулся в пансион Раву явно в ожидании худшего. Винсент, к его удивлению, встретил его в полном сознании. Художник курил трубку и требовал, чтобы кто-нибудь вынул пулю у него из живота. «Неужели никто не разрежет мне живот?» – вопрошал он, по воспоминаниям одного из свидетелей.
Гаше также обследовал рану и обсудил положение с доктором Мазери. Ни тот ни другой не решились сделать операцию. Мазери – акушер из Парижа – проводил в Овере отпуск; Гаше лечил неврастению и пищевые расстройства и не был специалистом по огнестрельным ранениям. Транспортировка пациента в Париж могла закончиться плачевно. В отсутствие явной симптоматики врачи наложили на рану повязку и понадеялись на счастливый исход. Гаше набросал письмо Тео (наверняка не обошлось без протестов со стороны Винсента), в котором сообщил только, что Винсент «себя ранил». «Не осмеливаюсь указывать вам, что делать, – осторожно писал он, – но, думаю, ваш долг – приехать, на случай возможных осложнений».
Чтобы не тревожить Тео телеграммой, Гаше планировал отправить письмо почтой, но Винсент отказался дать адрес брата. Тогда доктор решил следующим утром послать в Париж молодого голландского художника Хиршига, чтобы тот отнес послание прямо к Тео в галерею, где Гаше бывал сам. Затем оба врача ушли, и Винсент остался в своей маленькой чердачной каморке – курить трубку и ждать. По телу его то и дело пробегала судорога, зубы сжимались от боли. Ночью Антон Хиршиг, чья комната располагалась рядом, слышал «громкие крики».
К утру следующего дня город уже гудел от слухов о невероятных событиях предшествующего вечера. Накануне в сумерках кто-то видел, как Винсент зашел в ворота фермы, находившейся вблизи от главной дороги и вдали от пшеничных полей. Он прятался за кучей навоза – как будто ждал кого-то или был в плену у неизвестных и никем не замеченных спутников. Именно там, по слухам, и произошел роковой выстрел. По ровной местности Винсент вполне мог добраться от навозной кучи до пансиона Раву, даже будучи раненным, – расстояние между ними было меньше километра; этот путь был куда проще, чем спуск с речного берега по крутому склону. От мольберта, холста и оружия могли избавиться стрелявшие.
Револьверы в Овере были редкостью – после случившегося местные жители проверили каждый. Пропал только один – вместе с хозяином. «Пуффало Пилл» Рене Секретан и его «ковбойский» кольт исчезли из города – отец-аптекарь увез сыновей прямо в середине лета. В конце концов братья вернулись в Овер, но пистолета больше никто не видел. Десятилетия спустя Рене Секретан прервал молчание. Более чем через полвека он поведал в интервью, что Ван Гог выкрал у него пистолет. «Мы всегда держали его вместе с рыболовными снастями, там-то Винсент нашел его и взял».
Но к тому времени общественное мнение давно уже вынесло вердикт. В тридцатые годы XX в., когда выдающийся искусствовед Джон Ревалд посетил Овер и побеседовал с живыми еще очевидцами того летнего вечера 1890 г., ему рассказывали, что Ван Гога случайно подстрелили какие-то «мальчишки». Сами мальчишки никогда так и не признались – боялись обвинения в убийстве, а Винсент в порыве мученичества решил защитить их.
Тео прибыл к полудню следующего дня, всего через несколько часов после того, как Хиршиг явился к нему в галерею. Даже на фоне всех прошлых потрясений новость из Овера поразила Тео. Предшествовавшую неделю младший Ван Гог провел, осваивая квартиру на первом этаже, мечтая поскорее воссоединиться с женой и сыном в Голландии и планируя выходные в Пасси – курортном местечке под Парижем, мало чем отличающемся от Овера. Если он и позволял себе волноваться, то уж всяко не в связи с делами Винсента, а по поводу работы (после того как Тео предъявил работодателям ультиматум, до него дошли слухи, что два филиала фирмы в Париже планировалось закрыть, в том числе тот, которым он заведовал).
Письмо Гаше перевернуло все. По пути в Овер Тео обуял давний страх. Всего неделю назад он отмахнулся от этих тревог со словами, которые теперь, должно быть, преследовали его. «До тех пор, пока он не впал в депрессию и его не настиг очередной кризис, – писал он Йоханне 20 июля, – все было так хорошо». В письме Гаше говорилось, что Винсент «себя ранил». В прошлый раз, когда Тео вызвали подобным письмом из Арля, он обнаружил брата на больничной койке, изувеченного и тронувшегося рассудком. Что ожидало его на сей раз в Овере? Хиршиг мог упомянуть о возможной попытке самоубийства (Гаше в своем письме деликатно опустил скандальную подробность) – и многочасовое путешествие на поезде было отравлено и этим известием. По воспоминаниям Аделин Раву, по приезде в Овер лицо Тео было «искажено скорбью». Тео бросился наверх, в комнату брата, но увидел Винсента не на смертном одре, как боялся, а сидящим в кровати с трубкой. «Я нашел его в лучшем состоянии, чем ожидал, – писал он жене в тот же день вечером, – хотя он и вправду очень болен». Братья обнялись (по свидетельству все той же Аделин – девушка проследовала в комнату вслед за Тео и отцом) и заговорили между собой по-нидерландски. Раву с дочерью удалились.
Братья проговорили до вечера: Винсент сидел на своей низкой железной кровати, Тео придвинул к ней единственный в комнате плетеный стул. Винсент то приходил в возбуждение, то совершенно терял силы, начинал прерывисто дышать и морщиться от боли. Он благодарил брата за то, что тот приехал и дал им обоим возможность «побыть вместе неразлучно», спрашивал про Йо и малыша, говорил, как хорошо, что они «и понятия не имеют о всех жизненных горестях». Если Винсент и в разговоре с братом утверждал, что пытался покончить с собой, – как заявил Раву и остальным, – Тео наверняка задавал ему вопросы. Почему он никак не предупредил, не подал никакого знака? Последнее письмо Винсента казалось столь жизнерадостным («…удачи в делах… мысленно жму руку»), с ним он прислал несколько вдохновенных зарисовок сельской жизни и большой заказ на краски. Оглядев комнату, Тео не заметил никаких следов приготовлений к смерти – брат не прибрался, не оставил предсмертной записки. На столе лежали забракованные черновики и клочки разорванных писем.
Комната Винсента в пансионе Раву
Пока Винсент пытался поспать, поесть или был в забытьи, Тео нашел минутку написать жене. Ни словом не обмолвившись о самоубийстве, он сообщил только, что брат сдался. «Бедняга, жизнь не была особенно щедра к нему, – писал Тео, – и никаких иллюзий он больше не питает. Он был одинок, и порой это было для него невыносимо». Тео пытался подбодрить Йоханну и самого себя, напоминая, что Винсент и прежде бывал болен, но затем выздоравливал: «Тогда тоже все казалось безнадежным, а потом врачи поражались, какой у него крепкий организм». Тео обещал супруге вернуться в Париж следующим утром, «если сегодня ночью ему станет лучше».
Но ране Винсента не суждено было затянуться, лишь одно могло избавить его от страданий. Брат потерял веру в жизнь, заключил Тео. Судьба дала ему шанс – чьей бы рукой ни был произведен роковой выстрел, – и Винсент выбрал смерть. «Я не стану намеренно искать смерти, – писал он еще в Нюэнене, – но не буду пытаться избежать ее, если она придет».
После заката, когда на чердаке стало прохладно, появились тревожные признаки ухудшения состояния. Дыхание и сердцебиение раненого участились, кожа побледнела, руки и ноги похолодели. Иногда казалось, что он вот-вот задохнется. К ночи ни у кого не оставалось сомнений: конец был близок. Приступы участились. Периоды молчания стали продолжительнее.
С каждым перебоем в дыхании, с каждым счастливым воспоминанием и приливом слез смерть ощущалась все ближе. Прежде братья мало говорили о самоубийстве, скорее, чтобы отречься от этой мысли, но тема смерти присутствовала в письмах Винсента с самого начала. Мысль о смерти «согревала меня и заставляла сердце биться чаще», – писал он из Англии в 1876 г. Винсент любил бродить по кладбищам, восхищался мастерски изображенными мертвыми телами и коллекционировал образы похорон, бедствий и смерти. В лицах умерших он видел покой и умиротворение и завидовал обретенной ими свободе от «бремени жизни, которое мы вынуждены нести и дальше». «Умирать тяжело, но жить еще тяжелее», – наставлял он скорбящих на похоронах отца. Годы неудач, безденежья, ощущения вины, одиночества и, наконец, безумия показали ему другой лик смерти. Смерть отца в 1885 г. лишила Винсента возможности обрести утешение в религии – заполнить образовавшуюся пустоту он так и не смог. Ван Гог перепробовал все – от толстовского нигилизма до вольтеровской насмешливости, но ничто не помогало. В конечном счете лишь искусство было способно примирить его с жизнью. «Моя задача писать и рисовать, создавать картины и рисунки – как можно больше числом и как можно лучше качеством. И потом, в конце, оглянувшись назад с нежностью и грустью, подумать обо всех тех картинах, которые так и остались ненаписанными».
Однако одних картин было недостаточно. «Я не слишком-то обольщаюсь насчет продолжения жизни художника в его работах. Конечно, художники увековечивают себя, передавая друг другу факел… Но неужели это и все?» – вопрошал он из Арля. Винсент не смог бы жить, лишенный веры в существование иного мира – места, где он смог бы наконец освободиться от «никчемной глупости и бессмысленной пытки жизни». Чтобы сохранить надежду обрести второй шанс, начать все заново – именно в этом, по убеждению Ван Гога, заключалась утешительная сила религии, – художник конструировал собственные варианты жизни после смерти: завораживающие образы далеких созвездий в стихах Виктора Гюго из сборника «Грозный год»; таинственное «другое, незримое полушарие жизни» – поезда к звездам и существование, бесконечное, как вселенная. Так же как и его картины, эти причудливые образы рождались из восхищения величием природы, бесконечностью научного знания, «горьким утешением, которое предлагает Библия», и, самое главное, надмирной силой искусства. «Иллюзии умирают, – писал он в Антверпене, – но величие остается».
Из череды утешительных образов – некоторые из них, без сомнения, пронеслись в сознании умирающего – самым торжественным, полным надежд и утешения был тот, что возник в воображении Винсента в Арле в 1888 г., когда он ждал приезда Гогена в Желтый дом.
Я все больше убеждаюсь, что мы не должны судить о Господе по созданному Им миру, – он является всего лишь одним из Его неудачных набросков. И в том, что набросок не удался, нет ничего такого: если действительно любишь художника, то не будешь сверх меры критиковать его неудачу, но промолчишь. При этом никто не может запретить тебе ожидать чего-то лучшего. Хорошо бы нам взглянуть и на другие произведения того же мастера. Этот мир, очевидно, был состряпан на скорую руку, в один из тех неудачных моментов, когда его Автор пребывал в растерянности, а может, даже и не в здравом уме. Правда, легенда гласит, что этот набросок стоил Господу невероятных стараний. Я склонен поверить в это, тем не менее набросок плох во многих отношениях. Лишь великие мастера совершают подобные ошибки, и это, разумеется, лучшее утешение, поскольку в таком случае мы вправе надеяться, что станем свидетелями реванша Творца. А потому нужно принимать нашу земную жизнь – критикуемую так часто и заслуженно – такой, какова она есть, утешаясь надеждой, что жизнь лучшая ожидает нас в ином мире.
29 июля, в половине первого ночи, лежа на руках брата и хватая ртом воздух, Винсент с трудом произнес свои последние слова, адресованные «дорогому Тео»: «Вот так я и хотел бы умереть». Следующие полчаса он пролежал в той же позе, тяжело дыша; одна рука его свесилась с кровати, касаясь пола. В начале второго неистовое сердце остановилось. Глаза его так и остались широко раскрытыми.
«Он обрел покой, которого так жаждал, – написал Тео матери. – Жизнь была для него таким тяжким бременем… Ах, мама! Он был моим любимым, таким родным братом».
Тем же утром Тео, пытаясь отвлечься от своего горя, задался целью оказать Винсенту в смерти такие почести, которых тот никогда не знал при жизни. Сперва он направился в мэрию, где выправил все официальные бумаги. Договорился с местной типографией – объявление о смерти и приглашения на похороны были напечатаны за несколько часов: чтобы успеть попасть к адресатам, они должны были быть отправлены в Париж в тот же день или ранним утром 30 июля – в день похорон. Чтобы обеспечить присутствие на похоронах как можно большего числа людей, Тео приложил расписание поездов. Траурная церемония в оверской церкви была запланирована на 14.30. Тео заказал гроб и пригласил сотрудника похоронного бюро, который должен был подготовить тело, чтобы уберечь его от летнего зноя.
Пока похоронных дел мастер производил свои мрачные манипуляции в комнатушке, которая служила Винсенту мастерской, Тео, по голландскому обычаю, украшал цветами и зеленью одну из общих комнат пансиона Раву, куда должны были перенести тело. (Его соотечественник Хиршиг, хорошо знакомый с этой традицией, обошел соседей и выпросил у них все, что для этого требовалось.) Но главное, Тео хотел принести сюда картины: руководствуясь велением своего скорбящего сердца, в мастерской брата он выбрал несколько его работ.
Одно за другим он развешивал полотна вокруг биллиардного стола, на который должны были водрузить гроб. Некоторые из них были без подрамников, некоторые еще не совсем просохли: портрет Аделин Раву, мэрия Овера, безлюдные пшеничные поля, волшебный сад Добиньи… Тео едва успел закончить, когда гробовщик с помощниками приволокли в комнату гроб, который взгромоздили на биллиардный стол и покрыли простыней. Раву закрыл ставни, и все пространство заполонил запах карболовой кислоты, которой бальзамировали тело. Тео убрал гроб зеленью и желтыми цветами, расставил по углам свечи и установил у подножия взятые из мастерской мольберт, палитру и табурет Винсента.
Но Винсент и своей смертью умудрился усложнить брату жизнь. Местный кюре не разрешил отпеть его в оверской церкви. Тео явно поторопился с приглашениями. То ли из-за того, что Винсент был иностранец и протестант, то ли из-за подозрения в самоубийстве, аббат Тессье запретил даже взять церковный катафалк. Ни парижская учтивость Тео, ни влиятельность Гаше не смогли заставить священника переменить решение. Максимум, что позволил Тессье, – приобрести участок на новом, и пока еще пустынном, местном кладбище, расположенном далеко от церкви, которую когда-то писал Винсент. Место было уединенное – просто клочок земли в голом поле. Ради спокойствия Йоханны и своего собственного Тео почел за благо считать, что это последнее разочарование – к лучшему, описав выделенный участок для захоронения как «солнечное местечко посреди пшеничных полей».
Утром 30 июля начали прибывать участники похорон. Седовласый Танги, торговец картинами и участник Парижской коммуны, как обычно, приехал рано. Приехал и Люсьен Писсарро, но без отца – Камиль Писсарро сослался на возраст и нездоровье. Эмиль Бернар привез с собой приятеля Поля Гогена Шарля Лаваля – сам Гоген, несмотря на то что был у Тео в долгу, заявил, будто приглашение не дошло в Бретань вовремя (на самом деле, он позднее признавался Бернару, что было бы «идиотизмом» позволить ассоциировать себя с безумцем Винсентом). Войдя в импровизированный траурный зал, Бернар тут же стал перевешивать картины. Доктор Гаше явился в сопровождении группы местных жителей, в том числе тех художников, которые при жизни избегали общества Ван Гога. Приехал Андрис Бонгер – если и не ради Винсента, то для сестры и Тео. Кроме самого Тео, никто из семьи Ван Гог на похоронах не присутствовал.
Один за другим скорбящие прошли мимо гроба. Танги плакал. Тео принимал соболезнования. В столовой пансиона Раву был накрыт обед, после которого, около трех часов дня, самые крепкие из присутствовавших мужчин перенесли гроб на катафалк – его пригнали из соседнего прихода Хиршиг и младший Гаше, – и процессия под палящим летним солнцем отправилась на кладбище. Немногочисленное шествие возглавили Андрис Бонгер и Тео.
На краю могилы старший Гаше по просьбе Тео пробормотал подобие надгробной речи («Это был честный человек и великий художник»). Речь произвела странное впечатление на присутствующих: доктор явно перегрелся на солнце, его слова периодически прерывались рыданиями, что было довольно странно, учитывая, как недолго Гаше был знаком с Винсентом. Задыхаясь от переполнивших его чувств, Тео «от всего сердца» поблагодарил старика, но сам от прощального слова воздержался. Гроб опустили в землю. Люди стали расходиться: парижане потянулись к вокзалу или обратно в пансион, местные растворились в пейзаже.
Тео остался в одиночестве. Он стоял посреди пшеничного поля и плакал.
Эпилог Ici Repose – Здесь покоится
Страдания Винсента окончились, но для Тео все только начиналось. Хрупкая конституция дрогнула под гнетом обрушившегося на него горя и чувства раскаяния. Сифилитическая инфекция – та, что годами пожирала его легкие и уродовала походку, поразила мозг. Слабеющим сознанием завладела одна-единственная мысль: «Он не должен быть забыт». Мир слишком долго игнорировал работы Винсента – теперь Тео называл их не иначе как «шедеврами». Люди должны были узнать, что его брат был великим художником; потомки – воздать ему почести; весь мир – «скорбеть, что он покинул нас так рано». Такова была новая миссия Тео. «Я не могу не чувствовать своей вины, – писал Тео, мучась запоздалыми сожалениями, – я никогда бы не простил себе, если бы не делал все, что было в моих силах».
Лишь это приносило ему утешение. Соболезнования, хлынувшие потоком, вызывали лишь раздражение и стыд. Художники и коллеги, которые при жизни игнорировали или высмеивали Винсента, теперь спешили выразить сочувствие по поводу его трагической кончины. «Как это часто бывает, – писал уязвленный Тео, – все теперь превозносят его». И в каждом новом послании сквозила угнетавшая младшего Ван Гога мысль: без непутевого брата жизнь должна была пойти на лад. Даже члены его собственной семьи не скрывали облегчения. Слова, целью которых было лишь утешение, ранили Тео в самое сердце. Вил, например, писала: «Какое странное стечение обстоятельств, что именно сейчас сбылось его желание вести обычную жизнь обычных людей и что именно сейчас он жил совсем рядом с тобой».
Тео Ван Гог. 1890
Уже в первые недели после похорон чувство вины превратилось в навязчивую идею. «Ах, как же везде пусто, – писал Тео Йоханне из Парижа. – Мне так его не хватает; кажется, все напоминает мне о нем». Тео не мог говорить ни о чем другом. В Голландии, куда он приехал в начале августа, днями напролет он беседовал о покойном брате с матерью и сестрой. В Амстердаме Тео воссоединился с женой и сыном, но по ночам, во сне, его, по собственному признанию, преследовал призрак Овера. Вернувшись в Париж, Тео желал видеть только тех, кто знал Винсента, – он приглашал этих людей в свой дом, где за ужином вовлекал их в долгие вечерние беседы. «Мы говорили почти исключительно о Винсенте», – с гордостью сообщал Тео. Объектом особого внимания Тео стал доктор Гаше – тот, кто, пусть и недолго, общался с Винсентом перед самой его смертью. Сентиментальные воспоминания старого врача о пациенте (с которым он, откровенно говоря, был едва знаком) подпитывали манию Тео: ведь все остальные, казалось, твердо решили забыть его брата.
Тео часами перечитывал письма Винсента – он хранил их в шкафу в столовой, куда прежде, нередко с чувством облегчения, убирал по прочтении, присоединяя к прочей корреспонденции. Теперь, вновь оказавшись наедине с братом и заново переживая годы совместных испытаний и мытарств, он принял решение. «В письмах Винсента я нахожу такие интересные вещи, – писал Тео матери, – из них вышла бы поразительная книга, из которой каждый сможет узнать, как много он размышлял и как всегда оставался верен себе». Назвав письма брата «книгой, которая должна быть написана», в качестве автора Тео выбрал сперва Поля Гаше, но затем посчитал нужным обратиться к профессионалу – критику Альберу Орье. Возмущенный краткостью и тоном тех немногих некрологов, которыми пресса отреагировала на смерть Винсента (особенно той статьей, где искусство Винсента было названо «плодом больного сознания»), Тео надеялся, что громкое имя Орье поможет прославить неизвестного публике художника. «Вы первым оценили его, – писал Тео критику. – Вы проникли в картины и сумели разглядеть человека».
Замыслы Тео были грандиозны – только такие были достойны памяти его брата. Всю жизнь тщательно обдумывая каждый шаг и остерегаясь чрезмерно амбициозных проектов, теперь он замыслил устроить грандиозную мемориальную экспозицию творчества Винсента. Он мечтал о персональной выставке в галерее маршана импрессионистов Дюран-Рюэля – выставке, к которой был бы подготовлен масштабный каталог работ Винсента, иллюстрированный литографиями картин в сопровождении цитат из писем брата. Грандиозный вернисаж он представлял себе точно так же, как мог бы Винсент, – «очень важно видеть все это вместе, лишь тогда можно понять как следует» – и продвигал проект с фанатичным усердием, напоминавшим миссионерский пыл старшего брата. Когда Дюран-Рюэль отказался предоставить «большое пространство», которое требовалось Тео («чтобы воздать ему должное»), последний отреагировал точно так, как это сделал бы Винсент: удвоил требования, сопровождая их подробнейшими расчетами и безумными обещаниями и явно преждевременно углубляясь в обдумывание организационных частностей. На любые попытки возразить Тео отвечал резкой критикой – совсем как Винсент. «Память о брате терзает его до такой степени, что он набрасывается на всякого, кто не разделяет его точку зрения», – сетовал Андрис Бонгер.
Под напором воспоминаний Тео терял собственную личность. Казалось, теперь и за ним по пятам следовал знакомый Винсенту со времен Арля «весь в черном человек убогий, как брат похожий на меня». К сентябрю он разругался со своим начальством в «Гупиль и K°», и стал призывать представителей мира искусства объединиться в утопический «союз художников», и планировал устроить выставку в давно уже не существующем кафе «Тамбурин», где в 1887 г., когда братья жили вместе на улице Лепик, прошла первая выставка Винсента. Демонстративные выходки, вспышки гнева, порой направленные против жены и ребенка, приступы паранойи, пренебрежение здоровьем, сном, даже небрежность в одежде – оплакивая брата, Тео сам превращался в него. Когда в начале октября Тео решительно и не колеблясь порвал с «Гупиль и K°», к чему так долго и безуспешно призывал младшего брата Винсент, стало очевидно, что эта трансформация зашла слишком далеко. Он устроил представление в духе Винсента – с криками и хлопаньем дверями, дав волю накопившимся за десятки лет раздражению и обидам. Последнее, что он сделал, покидая фирму, где работал с юношеских лет, – отправил безумную телеграмму Гогену: «Отъезд в тропики гарантирую, деньги вышлю, Тео, директор».
Коллапс последовал в течение нескольких дней. 12 октября 1890 г. Тео поступил в парижскую больницу. Два дня спустя его перевели в частную лечебницу в Пасси, курортном пригороде столицы, куда не далее как минувшим летом он приезжал на отдых. Тео следовал по стопам Винсента. Но были и отличия. Имея более хрупкую конституцию, не только физическую, но и душевную, Тео был заключен в больничные стены в состоянии куда более плачевном, чем когда-то его брат. Временами с ним случались приступы паралича, поражавшие все тело. Периодически он впадал в буйство, кидаясь мебелью и разрывая на себе одежду с такой яростью, что приходилось усмирять его хлороформом.
Тео Ван Гога наблюдали не интерны, вроде Феликса Рея, но лучшие врачи Франции. Частная лечебница доктора Антуана Бланша была именно таким санаторием, которым Винсенту представлялся Сен-Поль, Пасси – шикарным курортом, каким когда-то был Гланум. Бланш, профессиональный психиатр, был не только отцом известного художника, но и коллегой Жана Мартена Шарко, гиганта французской неврологии, учителя самого Фрейда.
Винсент был совершенно один в Арле и Сен-Реми – у постели Тео собралась целая компания родственников и друзей. Из Лейдена приехала Вил – мать передавала, что чрезвычайно обеспокоена самочувствием ее «радости и гордости». Из Гааги примчался заклятый враг Винсента Х. Г. Терстех. Не откликнулся только Гоген – он боялся, что сумасшествие братьев Ван Гог дурно скажется на его собственной репутации и помешает его амбициозным замыслам основателя художественного движения. Безумие Тео «для меня чертова неудача», жаловался Бернару Гоген, который начал искать другие источники финансирования своей новой затеи – Таити, триумфа в тропиках.
Бернар же видел себя совершенно иначе – в качестве скорбящего собрата Тео, апологета Винсента и главного автора жизнеописаний обоих братьев. План Бернара организовать ретроспективу творчества Винсента в память о Тео вызвал резкие упреки из Ле-Пульдю (очередного пристанища Гогена): «Какая бестактность!» Последовавшая вслед за этим борьба за место в художественном мире будет занимать обоих художников до конца карьеры. Остальные представители живописного авангарда, знакомые с Тео, вслед за Камилем Писсарро повторяли в потрясении: «Никто не сможет заменить беднягу Ван Гога… Для всех нас это огромная потеря».
Помимо хора сочувствующих, у Тео было еще кое-что, чего был лишен Винсент: заботливая и преданная супруга. Йоханна Бонгер боролась за здоровье и репутацию мужа самоотверженнее, чем кто бы то ни было, и ее борьба намного пережила самого Тео. Йоханна отказалась верить врачам в лечебнице Бланша, когда те сообщили ей, что паралич и деменция Тео были результатом сифилиса. Она не признавала диагноз и лечение. «[Йо] не может принять то, что с ним делают, – в отчаянии сообщал ее брат Андрис, – и постоянно требует чего-то другого, поскольку думает, будто лучше знает Тео и лучше понимает, что ему нужно». Со всех сторон ей советовали оставить надежду, но Йоханна была непреклонна. Тео уверил супругу, что источником всех его горестей стали чувствительные «нервы» и скорбь по ушедшему брату, и теперь Йоханна вообразила, что мужу может помочь гипноз. Она призвала в лечебницу голландского писателя и психиатра Фредерика ван Эдена. Молодой и харизматичный ван Эден проповедовал мистическую братскую любовь, способную даровать надежду в мире, лишенном веры. В конце жизни идеи Эдена привлекали и Винсента.
В Пасси Тео пробыл всего месяц, затем Йоханна, с одобрения ван Эдена, договорилась, чтобы мужа перевели в лечебницу в голландском Утрехте. Мучительное путешествие на поезде – в смирительной рубашке и в компании охранников – таким оказалось окончательное возвращение на север, о котором так часто грезил Винсент. Йоханна ехала тем же поездом вместе с сыном. На несколько месяцев она обосновалась в городке Буссум, в тридцати с лишним километрах от Утрехта, где жил ван Эден (там он впоследствии учредит утопическую коммуну). 18 ноября Тео прибыл в лечебницу в печальном состоянии: всклокоченный, агрессивный, он невнятно бормотал на смеси нескольких языков, страдал недержанием, практически не мог самостоятельно передвигаться и ответить даже на простейшие вопросы: как его имя, где он находится и какой на дворе день.
Следующие два месяца Тео провел в изоляции и заточении, переживая то же, что и Винсент в Арле, а затем в Сен-Реми. Дневной бред и галлюцинации, состояние ступора, в которое он погружался после приема лекарств, сменялись долгими ночами беспокойного мучительного сна или бессонницей. Тео часами сидел в обитой войлоком палате и яростно спорил сам с собой на нескольких языках. Записи в истории болезни свидетельствуют, что он то был «жизнерадостным и активным», то вдруг становился «вялым и сонным». Периодически хрупкое тело с ног до головы сотрясала дрожь – приступы паралича были почти неотличимы от эпилептических припадков. Взгляд, тембр голоса, весь характер внешности – все становилось вдруг неузнаваемым, словно Тео подменяли другим человеком: утонченный торговец искусством теребил нижнее белье, рвал простыни, вытаскивал солому из матраса. Надзирателям приходилось надевать на пациента смирительную рубашку и насильно давать ему успокоительное.
Тремор распространился на все тело, и Тео мог говорить и ходить лишь с большим трудом. Мускулы лица непроизвольно сокращались. Он испытывал проблемы с глотанием. Прием пищи превратился в настоящую муку – бо́льшую часть съеденного больной извергал обратно. Кишечник вышел из строя, мочеиспускание стало крайне болезненным, попытки вставить катетер ни к чему не привели. Ни поесть, ни одеться самостоятельно Тео уже не мог. После того как его обнаружили спящим в ванной, ему больше не разрешали мыться самому – боялись, как бы он случайно не утонул. Чтобы пациент не причинил себе вреда, на ночь его укладывали в обитую войлоком кровать с высокими бортами.
В истории болезни врачи – явно из уважения к Йоханне – зафиксировали относительно безобидный диагноз, согласно которому мучения ее супруга были результатом «наследственности, хронического заболевания, чрезмерного напряжения сил и печали», – диагноз, приемлемый для обоих братьев. Однако когда Йоханна, намереваясь забрать мужа домой, потребовала отпустить его из клиники, то получила единодушный отказ: «Общее состояние больного таково, что нормальные контакты и домашний уход для него абсолютно неприемлемы» – было написано в заключении, где состояние Тео определялось как «ужасающее», «прискорбное» и «во всех смыслах достойное сожаления».
Да и сам Тео, казалось, был уже не рад жене. Когда Йоханна приходила навестить супруга, он встречал ее либо гробовым молчанием, либо приходил в ярость, словно обвиняя в каком-то преступлении, назвать которое был не в состоянии. Вместо этого он швырял стулья и переворачивал столы. Когда под Рождество Йоханна пришла к мужу с цветами, Тео выхватил у нее букет и растерзал его. После каждого визита он пребывал в возбуждении еще несколько дней – в конце концов врачи даже попросили Йоханну воздержаться от посещений.
Наслушавшись историй о брате-художнике, один из врачей попытался проникнуть в неприступное одиночество Тео, прочтя ему вслух статью о Винсенте, напечатанную в голландской газете. При звуках знакомого имени, которое в статье повторялось вновь и вновь, взгляд пациента стал блуждающим, и, отвечая каким-то внутренним переживаниям, он принялся бормотать: «Винсент… Винсент… Винсент».
Обстоятельства смерти Тео – как и кончины его брата – окутаны тайной. Неизвестна даже точная дата. Согласно одним свидетельствам это случилось 25 января 1891 г., тогда как в больничных документах записано, что тело было вынесено 24 января. Йоханна так и не признала диагноз и отказалась дать разрешение на вскрытие. 29 января Тео Ван Гога без особых церемоний похоронили на городском кладбище Утрехта. Но кое-что говорило об истинной причине смерти громче любых протестов Йоханны: обширная семейная переписка обходит тяжелую утрату стыдливым молчанием, не сохранилось ни приглашений на похороны, ни писем с соболезнованиями скорбящей вдове…
Могилы Винсента и Тео Ван Гогов, Овер
Тео провел на утрехтском кладбище почти четверть века – за эти годы звезда Винсента ярко засияла на художественном небосклоне, а остальных членов семьи Ван Гог поглотил водоворот трагических событий. Через десять месяцев после смерти Тео, в декабре 1891 г., сестра Лис вышла замуж за своего давнего нанимателя, чья жена умерла от рака. На самом деле у Лис уже был ребенок от новоиспеченного мужа, рожденный втайне пятью годами ранее, – она отдала его в Нормандию, в крестьянскую семью. Стыд за содеянное преследовал ее до самой смерти. Последний из братьев, Кор, так и не вернулся домой из Трансвааля. В 1900 г. после короткой неудачной женитьбы он вступил в войска буров, воевавших против британцев, вскоре заболел лихорадкой, стрелял в себя и умер. Кору было тридцать два года. Еще через два года в лечебницу для душевнобольных попала сестра Вил – там она провела остаток своей жизни, почти сорок лет. Бо́льшую часть времени больная молчала и наотрез отказывалась принимать пищу. Несколько раз она пыталась покончить с собой. До самой своей смерти в 1907 г. Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус принимала все удары судьбы с непоколебимой верой «в Бога, который видит и ведает все, хотя веления Его могут повергать нас в глубокую печаль». И конечно же, мать Винсента и Тео никогда ничего не узнала о том, что в 1904 г. проститутка Син Хорник – гаагская возлюбленная ее старшего сына, бросилась в канал и утонула, точно в соответствии с собственным мрачным предсказанием, о котором в 1883 г. Винсент рассказывал Тео: «Да, это правда – я шлюха и рано или поздно покончу собой, прыгнув в воду».
К 1914 г. Йоханна Бонгер успела второй раз выйти замуж и еще раз овдоветь. Первая публикация писем Винсента и громкие продажи его работ сделали ее знаменитой. Желая почтить память покойного мужа, восстановить справедливость и явно надеясь облегчить воспоминания об ужасных событиях тех шести месяцев, что последовали за смертью Винсента и предшествовали смерти Тео, Йоханна распорядилась перевезти гроб с телом супруга из Утрехта в Овер, где похоронила его рядом с могилой Винсента. Для каждой из могил она заказала одинаковые надгробия, на которых значилось: «Ici Repose Vincent van Gogh»,[95] «Ici Repose Theodor van Gogh».[96]
В конце концов Винсент дождался встречи на пустоши.
Примечания
Часть третья. Французский период 1886–1890
Глава 27 Наоборот
…«рисунков… не умеющими рисовать»… – Cate, p. 1.
…«Сюжет – ничто»… – Цит. по: Sonn., p. 135. Несмотря на то что Поль Синьяк принимал участие в деятельности «дымистов» в начале 1880-х гг., а цитируемая фраза была написана им в 1902-м, высказанная мысль явно наследует воззрениям «дымистов», например Жоржа Фражероля, который писал в манифесте 1880 г.: «Мы не мыслим сформулировать идею «дымизма» в словах иных, чем эти: „дымизм“ был ничем, теперь он всё».
…«времен Рабле и Вийона»… – Wilson, p. 181–182.
…«обращаясь с ними… проститутками»… – Jullian, p. 81–86.
«Я совсем не уверен… друг с другом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
«Если бы… во многих отношениях». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
…«Как знать… в качестве кавалера»… – Элизабет Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, Виллемине Ван Гог и Кору Ван Гогу, 30.07.1886, b4173 V/1989.
…«приличной мастерской… принимать посетителей». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
«К выбору места… приобрести известность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
…«Женщины из общества… на Монмартр»… – Jullian, p. 34–39.
…«просторные (по парижским стандартам)»… – Андрис Бонгер – Х. К. и Х. Л. Бонгер, 23.06.1886, b1843 V/1970.
…«кухарку in optima forma». – Andries Bonger, VGFA, p. 9.
…«всех цивилизованных… пессимизма»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 21.06.1887–21.12.1887, BVG W1 / октябрь 1887, JLB 574.
«Прежде чем повышать… Париж есть Париж». – Винсент – Орасу Манну Ливенсу, 01.08.1886–31.10.1886, BVG 459a / сентябрь или октябрь 1886, JLB 569.
…«больше понимания… его коллеги». – Hartrick, p. 48–49.
…«лишь несколько… из мольбертов». – Там же, p. 49–50.
…«жили в замкнутом… верховой езды». – Janusczcak, p. 8–10.
…«Представители моего семейства… дураком»… – Цит. по: Spalding, n. p.
…«мой великий человек»… – Destremau, p. 177.
…«наиболее… молодых художников»… – Salter, p. 57–58.
…«веласкесовского карлика»… – Там же, p. 58.
…«он мог запросто… сквозь зубы». – Hartrick, p. 40.
…сводилось к… непристойным шуткам… – Merlhès, 1989, p. 154–155.
Друзья Тео – Андрис Бонгер и Арнольд Конинг оставили воспоминания о том, как проявлялось чувство юмора Винсента. В письме родителям Андрис Бонгер описывал будущего родственника как человека «простосердечного, открытого, живого, с некоторой толикой озорства». В беседе с Кокио Бонгер оставил еще более лестный отзыв: «В лучшие свои дни Винсент был весел и жизнерадостен, сыпал шутками и анекдотами, оказывался вполне симпатичным человеком и к тому же отличным пародистом» (цит. по: Merlhès, 1989, p. 155). В письме Плассхерту Конинг рассказал, как однажды за ужином Винсент подшучивал над официантками: «Винсент придумал типичные голландские имена, которые они [официантки] никак не могли выговорить. Среди них была одна – просто огромная – белокожая и дебелая, словно сделанная из куска маргарина. И Винсент придумал ей прозвище – „беспозвоночное“ и весь вечер только так ее и называл» (Арнольд Конинг – А. Плассхерту, 08.05.1911, b3024 V/1982).
…«человеке с севера… парижским духом»… – Gauzi, p. 71.
«Как мы смеялись у него за спиной!»… – Цит. по: Hulsker, 1990, p. 250.
…«самой красивой девушкой Парижа»… – Smee, p. 13.
…«мои лошадь и повозка»… – Salter, p. 70–71.
…«свихнутый, но безобидный»… – Hartrick, p. 46.
…«никчемным человечишкой»… – Salter, p. 80.
…«пугающего блеска»… – Там же, p. 79–80.
«Художник… рисует, как свинья». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 539 / 18.09.1888, JLB 683.
…«рисовать… мастера из Лувра». – Эмиль Бернар, цит. по: Murray, p. 64.
«Мы должны… ни одной детали». – Gauzi, p. 71.
«Его работы казались…..в этом отношении»…«В его рисунках… выдающегося». – Hartrick, p. 46.
«Он работал… >…< …от этого в ужас». – Destremau, p. 177.
…«каторжником, прикованным к мольберту». – Bernard, Bernard on Vincent, p. 38–40.
…«не счел его… в начале работы». – Винсент – Орасу Манну Ливенсу, 01.08.1886–31.10.1886, BVG 459a / сентябрь или октябрь 1886, JLB 569.
«Его настроение…..в состоянии о себе позаботиться». – Цит. по: Hulsker, 1974, p. 8–9.
…«время от времени… покупать его работ». – Bailey, 2001, p. 103.
…«тесная… лавчонка»… – Альбер Орье, цит. по: Zemel, p. 179.
…«Однажды… >…< …так и не случилось»… – Coquiot, p. 149.
…«тронутым, и довольно сильно»… – Bailey, 2001, p. 104.
…«Этот жуткий…..это выносить»….. «бледными… не годными»… – Hartrick, p. 50.
«Я работаю…..прогресс в искусстве». >…< «Весной…..могли бы объединиться». – Винсент – Орасу Манну Ливенсу, 01.08.1886–31.10.1886, BVG 459a / сентябрь или октябрь 1886, JLB 569.
«Они не хотели позировать ему»… – Brief Happiness, p. 160–161.
…«отдаются… шесть раз на дню»… >…< «Шлюхи…..чувствовать себя зверем». – Винсент – Эмилю Бернару, 24.06.1888, BVG B9 / 27.06.1888, JLB 633.
…«несравненным обаянием»… – Bernard, Julien Tanguy, p. 93.
…«много женщин… какую-либо из них». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
«Цвет сводил его с ума»… >…< …«прозаическими»… «насыщенном, неожиданно синем»….. «каждый раз с новыми… резче другого». >…< «Он постоянно… касательно цвета»… – Gauzi, p. 71.
…«точность в передаче атмосферы». – Lövgren, p. 70–71. Цитата из обзора в «L’Art Moderne» от 27 июня 1886 г., озаглавленного «Парижские участники „Двадцатки“», автором которого, возможно, был Октав Маус.
«Когда видишь их…..просто убогими». – Цит. по: Hulsker, 1990, p. 230.
…«Ни мои, ни твои… к их теории». «Я верю в цвет»… – Винсент – Орасу Манну Ливенсу, 01.08.1886–31.10.1886, BVG 459a / сентябрь или октябрь 1886, JLB 569.
«Делакруа был для него…..от избытка эмоций». – Gauzi, p. 71.
…«поразительную симфонию цвета». – Эмиль Бернар, цит. по: Coyle, p. 119.
«Он все время твердит… цветовой контраст»… «Как будто… хотел добиться!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1886, BVG 460 / 18.08.1886, JLB 568. Письмо Винсента Тео, находившемуся в тот момент в Голландии, с припиской Андриса Бонгера.
…«будто вот-вот вспыхнет и сгорит». – Bernard, Hommes d’Aujourd’hui, p. 283.
…«скорее музеем, чем кафе», пожалела пылкого голландца и дала согласие повесить несколько его работ рядом с другими «произведениями мастеров». – Из рекламного проспекта кафе «Тамбурин» (цит. по: Oberthur, p. 57).
…«У него есть знакомые… свои натюрморты»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, июль 1886, b0942 V/1962.
…«его опасаться». – Hartrick, p. 44.
Глава 28 Братья Земгано
«Что за великолепная идея… совместно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
…«с простодушием взрослых детей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
«Как бы мне хотелось…..желания и мужества». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 450 / 06.02.1886, JLB 559.
…«стала больше походить… жилое помещение». – Wilkie, p. 30.
«Все было вверх дном…..на все комнаты». – Арман Гийомен, цит. по: Coquiot, p. 138.
…«утром… оставил там Винсент». – Wilkie, p. 30.
«Он вечно… неопрятный»… – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 14.03.1887, b0908 V/1962.
…«обстановку… только не располагающей»… – Там же.
«Никто больше… заканчивается ссорой». – Там же.
«Этот человек…..со всеми спорит». – Андрис Бонгер, цит. по: Van Gogh: The Complete Letters, p. 523–524.
…«не щадит ничего и никого». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
…«Каждый… „C’est un fou“». – Цит. по: Brief Happiness, p. 160.
«Ты ее будто…..психические проблемы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1886, BVG 460 / 18.08.1886, JLB 568. Письмо Винсента к Тео, находившемуся в тот момент в Голландии, с припиской Андриса Бонгера.
…«выжившей из ума»… «взять ее на себя». «Можно достичь…..предоставить ее мне». – Там же.
«Было бы так здорово… в счастливый брак»… – Из письма Андриса Бонгера родителям (цит. по: Brief Happiness, p. 14–15).
…«Здесь чувствуешь… чем в деревне»… – Цит. по: Brief Happiness, p. 14.
«В тебе было что-то…..новой жизни». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 26.07.1887, цит. по: Там же, p. 63.
…«машина для печати репродукций». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335 / JLB 398.
…«Я вижу… рука об руку»… – Цит. по: Brief Happiness, p. 63.
…«Он отмахнулся от меня»… – Там же, p. 64.
«Так или иначе… тебя интересовало»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1886, BVG 460 / 18.08.1886, JLB 568.
…«умную, нежную девушку… забот и страданий»… – Виллемина Ван Гог – Йоханне Бонгер, б. д., b2920 V/1982.
…называла «глупыми»… – Критикуя книгу, которую высоко оценила Йоханна, Андрис писал: «Многие французские романы куда лучше. Да-да, те самые, которые ты зовешь „эти глупые французские книги“, даже не читая их» (Андрис Бонгер – Йоханне Бонгер, б. д., b1024 V/1962).
…«можете звать ее мечтой»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 26.07.1887, b4284 V/1984.
…называл «невыносимым». – Из воспоминаний Йоханны Ван Гог-Бонгер, цит. по: Van Gogh: The Complete Letters, p. xli—xlii.
«Винсент стремится…..ни малейшего отношения». – Андрис Бонгер – Х. К. и Х. Л. Бонгер, 23.06.1886, b1843 V/1970.
…«эгоистичного», «бессердечного» и «достойного осуждения»… – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 14.03.1887, b0908 V/1962.
«Винсент снова… вразумить его невозможно»… – Van Gogh, On Vincent in Paris, p. 106–107.
«Когда усталый Тео… >…< …соображения». – Из воспоминаний Йоханны Ван Гог-Бонгер, цит. по: Van Gogh: The Complete Letters, p. xli—xlii.
«Эти работы никогда… продаваться»… – В пересказе Йоханны, цит. по: Rewald, 1978, p. 41–42.
«Бывает, что он сначала… против них же». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 14.03.1887, b0908 V/1962.
«Он мог завести… различных тем». – Bonger, Letters and Art, p. 97.
«У нас остается…..я ему противен». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 14.03.1887, b0908 V/1962.
…«угрозы» Винсента… – Fowle, p. 31–32.
«На нем в буквальном смысле… нет лица»… – Андрис Бонгер – Х. К. и Х. Л. Бонгер, 23.06.1886, b1843 V/1970.
…что-то «нервное». – Андрис Бонгер – Х. К. и Х. Л. Бонгер, 31.12.1886, b1867 V/1973.
«Он намерен…..невозможно». – Там же.
«Было время, когда я… >…< …так и произошло». >…< «Если я попрошу…..повод остаться». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 14.03.1887, b0908 V/1962.
…«Теодор переехал ближе к месту службы»… – Арнольд Конинг – А. Плассхерту, 08.05.1911, b3024 V/1982.
…«[Парижан] мало волнуют… природы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.02.1886, BVG 456 / JLB 564.
…«всегда с нетерпением ждал…..побыть в покое». – Цит. по: Wilkie, p. 30.
…лишь «несколько раз»… >…< «Он кричал… прохожих краской». – Цит. по: Piérard, 1925, p. 101.
«Картины Винсента…..солнечного света»…«безграничного великолепия». – Тео Ван Гог – Элизабет Ван Гог, 15.05.1887, b0912 V/1962.
…«Иногда человек… под солнечными лучами»… – Тео Ван Гог – Элизабет Ван Гог, 19.04.1887, b0910 V/1962.
«Мы снова живем мирно… >…< …остаться». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 25.04.1887, b0911 V/1962.
…«общения с родственными душами». – Тео Ван Гог – Элизабет Ван Гог, 19.04.1887, b0910 V/1962.
…«трудные дни»… «так важно знать… помочь»… «в полном одиночестве»… «безвыходной»….. «найти… окружить себя теплом»… «на земле… счастье невозможно». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 14.03.1887, b0908 V/1962.
«Я намерен… руки Йо Бонгер»… >…< «Я мог бы… никому другому». – Тео Ван Гог – Элизабет Ван Гог, 19.04.1887, b0910 V/1962.
…«как можно скорее» отправиться… – Тео Ван Гог – Элизабет Ван Гог, 15.05.1887, b0912 V/1962.
…«потерянную молодость»… «недуги… пессимизма»… >…< …«святого или доброго»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 21.06.1887–21.12.1887, BVG W1 / октябрь 1887, JLB 574.
…«зерна… в жернова»… «вызреть или прорасти»… «растоптанного… солнцем»… >…< «В нашей природе…..сахар и желчь». >…< «Если бы не Тео… в работе». – Там же.
…«морщинистого… с фальшивыми зубами». – Там же.
…«Я чувствую себя… надломленным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1887–22.09.1887, BVG 461 / 17.07.1887–19.07.1887, JLB 571.
«Чем больше, тем веселее… заняться живописью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
«Надеюсь… Давно пора»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
…«ведь плохое притягивает плохое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1886, BVG 460, 18.08.1886, JLB 568.
…«Я не могу не думать… всегда со мной». – Тео Ван Гог – Элизабет Ван Гог, 19.04.1887, b0910 V/1962.
«Мои любовные приключения…..постыдным образом». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 21.06.1887–21.12.1887, BVG W1 / октябрь 1887, JLB 574.
«Я не могу перестать о ней думать»… «иллюзия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1888, BVG 489 / JLB 611.
«Во всем виновата…..настоящей любви». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1887–22.09.1887, BVG 461 / 17.07.1887–19.07.1887, JLB 571.
«В прошлом… кажется мне сейчас»….. «заняты ли те… свои сердца идее». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 21.06.1887–21.12.1887, BVG W1 / октябрь 1887, JLB 574.
…«Она не вольна… в собственном доме»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1887–22.09.1887, BVG 461 / 17.07.1887–19.07.1887, JLB 571.
…«Она не разбила… сердце»… >…< «Я достаточно… доверяю ей»… – Там же.
…«уходить»… «Если бы она… не поздоровилось»… «Ее официант… без ее ведома»… – Там же.
…«бросил Винсенту… ему щеку»… – Согласно Гогену, которому Винсент рассказывал эту историю в Арле в 1888 г. (Gauguin, 1963, p. 197–198).
…«порвал о его голову… с цветами». – Согласно воспоминаниям вдовы Андриса Бонгера Франсуазы (цит. по: Wilkie, p. 30).
«В одном ты можешь…..этого ресторана»… >…< «Она страдает… Я ни в чем ее не виню». >…< «Я по-прежнему… остались ко мне чувства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1887–22.09.1887, BVG 461 / 17.07.1887–19.07.1887, JLB 571.
…«как многие торговцы картинами». – Там же.
…«имея вид… преуспевающих»… «наслаждаться жизнью»….. «покончить с собой». – Там же.
…«все сразу… за какую-то смешную сумму». – Согласно свидетельству Эмиля Бернара (цит. по: Bernard, Julien Tanguy, p. 93).
…«succès de rire»… – Vollard, p. 21.
Глава 29 Бросок и поддержка
В два часа дня позвонили… >…< …сердце холодеет! – Цит. по: Brief Happiness, p. 9.
…«богатую, разнообразную жизнь… для этого мира». – Там же, p. 19.
«Я не знаю вас»… – Слова Йоханны Тео цитирует в письме, написанном через неделю после той встречи (Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.08.1887, b4283 V/1984).
«Мне невероятно жаль…..в Париж». – Цит. по: Brief Happiness, p. 9.
…«работать и мыслить совместно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
«Очень жаль… намного лучше»… – Van Gogh, On Vincent in Paris, p. 106–107.
«Верь в то…..идут нам на пользу». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 15.08.1887, b2416 V/1982.
…Мы такие…..благородное, что в нас есть. – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.08.1887, b4283 V/1984.
…знаменитый «театр теней»… – Ни Винсент, ни Тео не упоминают об этом в письмах, однако, согласно Ревалду, «Тео был знаком с Анри Ривьером, автором теневых спектаклей» (Rewald, 1978, p. 15). Кроме того, кабаре «Черный кот» («Le Chat Noir») располагалось на улице Лаваль, неподалеку от первой квартиры, где жили Тео и Винсент в Париже. О том, что они не посещали пьес до 1887 г., можно судить по тому, что в письме родителям друг Тео и его постоянный спутник в парижских развлечениях Андрис Бонгер пишет, что до сих пор не видел даже самой популярной в то время пьесы театра теней (Андрис Бонгер – Х. К. и Х. Л. Бонгер, 31.12.1886, b1867 V/1973). Если это так, то, вероятно, они посетили нашумевшую постановку «Искушение святого Антония», в которой звучала, среди прочей, музыка Рихарда Вагнера.
…«Я пишу в надежде… ни оказалось»….. «лишь сном… внезапным пробуждением». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.08.1887, b4283 V/1984.
…«низком натурализме»… «Гупиля… торговцев живописью». – Цит. по: Stolwijk, Thomson, p. 137.
…«надуманному и вымученному символизму»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 08.12.1889, BVG T21 / JLB 825.
…его «возрождение». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 24.02.1888, b0914 V/1962.
«Никогда не пренебрегайте… через десять лет». – Tersteeg, p. 305–306.
…«богатая… для этого мира». – Цит. по: Jansen, Robert, p. 19.
…«новой школой» в искусстве. – Тео Ван Гог – Винсенту, 16.03.1889, BVG T4 / JLB 749.
…«окончательного краха». – Camille Pissarro: Letters to His Son, p. 118–119.
…«самым тактичным из… импрессионистов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
…«Мятежный ветер… мастерской»… – Bernard, Louis Anquetin, p. 591.
…«обменялись… об их знакомстве»… – Цит. по: Rewald, 1978, p. 56.
«Винсент пришел…..не проявлял интереса». – Из воспоминаний Сюзанны Валадон, которая позировала для Тулуз-Лотрека и жила в его квартире (цит. по: Valadon, p. 87).
…«как он отчаянно… его успокоить». – Hulsker, 1990, p. 237.
…«к величайшему удивлению прохожих»… – Pissarro, p. 88–89.
«Внезапно он обезумел…..вполне уместным». – Цит. по: Coquiot, p. 136–137.
…«объединении художников»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 27.10.1888, BVG T3 / JLB 713.
…«отказаться от… ревности»… «единства и сплоченности». «Нет никаких сомнений… самолюбием»… – Винсент – Эмилю Бернару, 22.09.1887–21.12.1887, BVG B1 / декабрь 1887, JLB 575.
«Если ты будешь… для тебя». – Там же.
…«часовню методистов». – Tonio, p. 281.
…«Места было… тысячу полотен»… – Bernard, n. p., VGFA.
…неоимпрессионизм их «общей битвой»… – Rewald, 1978, p. 60.
…«патриотические плакаты». – Tonio, p. 281.
…«обращали… на блюда дня»… – Bernard, Souvenirs sur Van Gogh, p. 393.
…«некоторое замешательство… картинами». – Rewald, 1978, p. 62, 64.
…«Я мало знал Ван Гога… >…< …его полотнами»… – Seurat, p. 90.
…несколько «небольших картин». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1888, BVG 489 / JLB 611.
…«непрошеным гостем в искусстве»… – Bernard, Louis Anquetin, p. 594.
«В чем смысл…..произвести их». – Эдуар Дюжарден, «La Revue Indépendant», март 1888 г. В статье Дюжардена впервые появилось слово «клуазонизм». Цит. по: House, p. 168.
…«Как будто ничего… так много»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«выставка в „Тамбурине“… влияние»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1888, BVG 510 / 15.07.1888, JLB 640.
«Десять тысяч крепонов!»… – Там же.
…«ощущение полноты…..совершенства и гармонии». – Цит. по: Steven, Boyle-Turner, et al., p. 30–31.
…«рвал на себе одежду… на колени». – Цит. по: Hulsker, 1990, p. 237.
«Если ощущаешь… >…< …вырвется наружу». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 21.06.1887–21.12.1887, BVG W1 / октябрь 1887, JLB 574.
…«Туда, где свет ярче и солнца больше»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«Эта ужасная зима… целую вечность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1888, BVG 489 / JLB 611.
…«проклятое… вино»… «жирное мясо»… – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
…«Нельзя просто… где вздумается»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.04.1888, BVG 474 / JLB 594.
…«изменчивых и вероломных, как море». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.08.1888, BVG 519 / JLB 657.
…«молодость и свежесть»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 21.06.1887–21.12.1887, BVG W1 / октябрь 1887, JLB 574.
…«то, чего они… от картин». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 28.02.1888, BVG W2 / 24.02.1888, JLB 579.
…покидает Париж «раз и навсегда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.051888, BVG 481 / 04.05.1888, JLB 603.
«Непросто найти замену… он уехал». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 24.02.1888, b0914 V/1962.
…из боязни себя «скомпрометировать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1887–22.09.1887, BVG 462 / 23.07.1887–25.07.1887, JLB 572.
…«роскошное оформление». – Trublot, p. 96.
…«стимулирует кровообращение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.04.1888, BVG 474 / JLB 594.
…«без пяти минут алкоголик». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 544 / JLB 694.
«Заразившись раз… заразиться снова». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1889, BVG 576 / JLB 745.
…испытывал «отвращение ко всему»… – Grojnowski, p. 104.
«Развлекайся…..ни искусство, ни любовь». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 21.06.1887–21.12.1887, BVG W1 / октябрь 1887, JLB 574.
…в «нездоровом презрении к миру»… – Андрис Бонгер – Хермине Луизе Бонгер-Вейссман, 18.02.1887, b1846 V/1970.
…«трезвости и воздержании»… – Gachet, 1957, p. 7.
…«никаких женщин». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1888, BVG 489 / JLB 611.
…«окончательно потерянного… молодых художников»… – Rijksmuseum Vincent van Gogh, p. 235.
…«усердно работать» и «преуспеть». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 31.10.1887, b0913 V/1962.
«Тео губит… жалеть позднее». – Цит. по: Brief Happiness, p. 21.
…«Если бы только… правильно!» – Там же.
…«чувствовал, что я по-прежнему рядом с ним». – Bernard, Bernard on Vincent, p. 38–41.
…«Когда Винсент… >…< …для меня значить». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 24.02.1888, b0914 V/1962.
…«notre névrose»… – Hulsker, 1990, p. 268–269.
…«Лишь об одном… никакого вреда». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 14.03.1887, b0908 V/1962.
…«Я думаю… никому не причиню вреда». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 28.02.1888, BVG W2 / 24.02.1888, JLB 579.
«Меня не пугает… разбиться сам»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1888, BVG 551 / JLB 710.
…После того как не стало… >…< …слишком близки. – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.12.1889, BVG 619 / 23.12.1889, JLB 831.
Глава 30 Расчетливое безумие
C. 95. …«изумительного южного света»… – Согласно биографу Тулуз-Лотрека Франсуа Гози (François Gauzi), «в феврале 1888 г., по совету Тулуз-Лотрека Винсент отправился в Прованс, где изумительный южный свет очаровал и ослепил его» (цит. по: Tralbaut, p. 217).
«Я прошу тебя…..набирать обороты». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.02.1888–28.02.1888, BVG 465 / 27.02.1888, JLB 580.
…«может положительно… живописью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.03.1888, BVG 470 / 21.03.1888 или 22.03.1888, JLB 588.
…«вставлять палки в колеса»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.03.1888, BVG 468 / JLB 584.
…«план наступления»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1888, BVG 473 / 03.04.1888, JLB 592.
…«вернется к делу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1888, BVG 492 / JLB 615.
…«победа почти неизбежна». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1888, BVG 476 / JLB 595.
…«В [его] работах… восхитительного юга». – Джону Питеру Расселу, 21.04.1888, BVG 477a / 19.04.1888, JLB 598.
…«рассказать… видел в Париже». – Винсент – Арнольду Конингу, 29.05.1888, BVG 498a / 29.05.1888–30.05.1888, JLB 618.
…«Тео изо всех сил…..до художников». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«небезразлична судьба художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.02.1888–28.02.1888, BVG 465 / 27.02.1888, JLB 580.
…«получил бы возможность… импрессионистов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.04.1888, BVG 479 / 25.04.1888, JLB 601.
…«малых импрессионистов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.03.1888, BVG 468 / JLB 584.
…«Нужно привлечь Терстеха». – Там же.
«В Голландии… несомненный интерес». >…< …«своими глазами… о новой школе». – В письме брату Винсент пересказывает содержание письма, адресованного Терстеху. Винсент – Тео Ван Гогу, 26.02.1888–28.02.1888, BVG 465 / 27.02.1888, JLB 580.
…«Чертов Терстех… не написал?» >…< …«Если он так и не ответит, он еще о нас услышит». >…< «Мы не заслужили… пустому месту»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1888, BVG 467 / JLB 583.
…«Вот увидишь… мои работы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1888, BVG 471 / 25.03.1888, JLB 589.
«Мы должны…..расчетливое безумие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1888, BVG 550 / 10.10.1888 или 11.10.1888, JLB 702.
…«рассказывал, что у него есть…..они произведут». – Rewald, 1978, p. 213.
…«твой зять». – Гюстав Жеффруа – Тео Ван Гогу, 29.05.1888, b1199 V/1962.
…«в серости зимних дней… вреден». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 24.02.1888, b0914 V/1962.
«Поздравляю тебя…..с Сёра тоже». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.03.1888, BVG 468 / JLB 584.
…«бурлящего моря и согнутых ветром деревьев». – Клод Моне – Тео Ван Гогу, 29.12.1888, b1161 V/1962.
«[Я] работаю…..каким-нибудь этюдом». – Джону Питеру Расселу, 21.04.1888, BVG 477a / 19.04.1888, JLB 598.
«Вот еще один сад…..синее небо». – Винсент – Эмилю Бернару, 21.04.1888, BVG B4 / 19.04.1888, JLB 599.
Кладу мазки… >…< …представлениями о технике. – Винсент – Эмилю Бернару, 09.04.1888, BVG B3 / 12.04.1888, JLB 596.
…«Ты же знаешь… всем нравятся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.04.1888, BVG 475 / 03.04.1888, JLB 593.
…«добиться успеха в Голландии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.04.1888, BVG 474 / JLB 594.
…«несусветную радостность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1888, BVG 473 / 03.04.1888, JLB 592.
…«единого декоративного ансамбля»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1888, BVG 492 / JLB 615.
«Я имею смелость… друг к другу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1888, BVG 477 / JLB 597.
…«придать им… единство»…«окончательным ансамблем… масштаба»… – Там же.
«Эти три забери…..пять сотен». «Полсотни картин… свободнее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1888, BVG 485 / JLB 607.
…«в настоящую пытку»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1888, BVG 469 / 16.03.1888, JLB 585.
…«болезней мозга»… «безнадежные развалины»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.05.1888, BVG 483 / 07.05.1888, JLB 605.
…«чертову зиму»… – Винсент – Эмилю Бернару, 21.04.1888, BVG B4 / 19.04.1888, JLB 599.
…«скверное парижское вино». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1888, BVG 480 / JLB 602.
«Когда я бросил пить…..на меня!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1888, BVG 481 / 04.05.1888, JLB 603.
«Я был так изможден… в одиночестве». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1888, BVG 486 / JLB 608.
«В пути я думал…..часто приезжать»…«восстановить силы… равновесие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.02.1888, BVG 463 / JLB 577.
«Ах, мне все… корень всех вещей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1888, BVG 476 / JLB 595.
…«Все выглядит… неприветливой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1888, BVG 488 / 14.05.1888, JLB 610.
…«что давно так не смеялся»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 21.06.1887–21.12.1887, BVG W1 / октябрь 1887, JLB 574.
…«иллюзию… натуры»… «внушать ее человечеству»…«Он говорит о свободе… чем наш»… – Sund, 1992, p. 169–170.
«Мы все-таки… вне реальной жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1888, BVG 476 / JLB 595.
«По-моему, лучше…..обманывать себя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.03.1888, BVG 470 / 21.03.1888 или 22.03.1888, JLB 588.
…«тореадор всмятку… через барьер»… >…< …«весь в небесно-голубом и золоте»… «наших Монтичелли». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.04.1888, BVG 474 / JLB 594.
…Полсотни или больше…..в желтом свете. – Винсент – Эмилю Бернару, 21.04.1888, BVG B4 / 19.04.1888, JLB 599.
…«громадными пестрыми толпами… трех галерей»… – Винсент – Эмилю Бернару, 09.04.1888, BVG B3 / 12.04.1888, JLB 596.
…«самые пленительные… развалины»… – Цит. по: Pickvance, 1984, p. 16.
«Грязный городишко…..упадок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1888, BVG 482 / JLB 604.
«Все [они]… из другого мира»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.03.1888, BVG 470 / 21.03.1888 или 22.03.1888, JLB 588.
…«простыми… жителями здешних мест». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
…«Кошмар и надувательство, достойное Тараскона». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.02.1888, BVG 464 / 24.02.1888, JLB 578.
…«подозрительном»… «нелюдимом»… – Coquiot, p. 164.
…«всегда выглядел… до кого-нибудь снизойти». – Цит. по: Tralbaut, p. 269–270.
…«истинное воплощение уродства». – Rentchnick, n. p.
…«выкрикивали ему… безумным взглядом»… – Цит. по: Tralbaut, p. 269–270.
«До сих пор мне не удалось… >…< …с самого начала». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1888, BVG 508 / JLB 636.
«Работы у него… робкие…..об импрессионистах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1888, BVG 469 / 16.03.1888, JLB 585.
…«этот идиот»… – Винсент – Эмилю Бернару, 15.07.1888, BVG B10 / JLB 641.
«Лучше бы он писал… только посмеяться»… – Джону Питеру Расселу, 21.04.1888, BVG 477a / 19.04.1888, JLB 598.
…«обязательно найти… сюжет для картины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1888, BVG 488 / 14.05.1888, JLB 610.
«Я все время думаю… все надрывней». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1888, BVG 512 / 17.07.1888–20.07.1888, JLB 644.
…«в технике, которую я опробовал когда-то в Голландии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1888, BVG 478 / 20.04.1888, JLB 600.
…что и «у гусиного пера»… – Там же.
…«Матросы со своими подружками… подъемного моста». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.03.1888, BVG B2 / JLB 587.
«Меня охватило…..комок к горлу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.03.1888, BVG 472 / 01.04.1888, JLB 591.
…«доведенной до безумия пастозной технике». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1888, BVG 478 / 20.04.1888, JLB 600.
…«в тот самый день… деревья в цвету». – Там же.
«Я старался… похоже на витраж»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.03.1888, BVG 470 / 21.03.1888 или 22.03.1888, JLB 588.
…«окончательно испортил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1888, BVG 471 / 25.03.1888, JLB 589. Сохранился лишь фрагмент картины размером 32,5 × 23 см и рисунок в письме Бернару, на котором Винсент оставил отметки о цвете.
…«нечто примечательное… я обычно делаю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1888, BVG 473 / 03.04.1888, JLB 592.
…«У него будет… картина»… >…< «Терстех не откажется…..все решил». >…< «Ей только нужна рама… для нее сделанная». – Там же.
«Теперь в нашем успехе можно не сомневаться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1888, BVG 476 / JLB 595.
…«только те работы… считаете лучшими»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1888, BVG 473 / 03.04.1888, JLB 592.
…«не проявляет… используемых тонов»… …«полихромное нагромождение книг»…..«отличной идеей для этюда… для картины». – Kahn, p. 176.
«Что за невезенье!….не получается». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1888, BVG 467 / JLB 583.
«Я должен достичь… >…< …я над этим работаю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.04.1888, BVG 474 / JLB 594.
…«не слишком… о своих картинах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.04.1888, BVG 479 / 25.04.1888, JLB 601.
…«Ради успеха… хорошее впечатление». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1888, BVG 480 / JLB 602.
…«Они просто считают… все соки». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1888, BVG 485 / JLB 607.
…«С моей стороны… на себе наживаться»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1888, BVG 486 / JLB 608.
«Безразличие и разгильдяйство… ни в какие рамки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.06.1888, BVG 502 / JLB 630.
…«деньги уплывают… ему противны». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1888, BVG 485 / JLB 607.
…«неизменную отраву»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1888, BVG 488 / 14.05.1888, JLB 610.
…«рассадник микробов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1888, BVG 480 / JLB 602.
«Гостиничные дрязги… сказываются»… – Там же.
«Я вижу, какими трудностями… все это?» – Там же.
…«безразличного… опустившегося и несчастного». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«смерти и бессмертию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1888, BVG 489 / JLB 611.
«Одиночество… трудно вынести»… «Снедающая душу… надорванных сердец». – Там же.
…«заразной глупости»… – Винсент – Эмилю Бернару, 23.06.1888, BVG B8 / 26.06.1888, JLB 632.
…«помогает нам создавать… образ природы». – Винсент – Эмилю Бернару, 09.04.1888, BVG B3 / 12.04.1888, JLB 596.
«Раз мы верим… художников будущего»… >…< …наши предчувствия сбываются. – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1888, BVG 489 / JLB 611.
…«внушить ее человечеству»… – Sund, 1992, p. 169.
…«заколоченный и давно пустующий». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.01.1889, BVG 570 / JLB 738.
Глава 31 Le Paradou
«Здесь я могу… думать и рисовать»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
…«пронзительно-голубое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 538 / 18.09.1888, JLB 682.
…«восхитительным преимуществом… студии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1888, BVG 482 / JLB 604.
…«выходят на… сад… рассвет». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
…«совершеннейшего Золя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 538 / 18.09.1888, JLB 682.
«Чувствую, что сумею сделать из него нечто долговечное, такое, чем смогут воспользоваться и другие»… – Там же.
«Теперь я чувствую… вперед!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1888, BVG 480 / JLB 602.
…«дом своей мечты». – Цит. по: Van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard, p. 68.
«Желтый… с ослепительно-зелеными ставнями»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
…«Я обманут!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.05.1888, BVG 484 / JLB 606.
«Я иду в определенном направлении… за мной!» – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.11.1881, BVG R6 / JLB 190.
…«могла бы… колония художников». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1883, BVG 316 / JLB 378.
…«pied-à-terre»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.06.1885, BVG R52 / 13.07.1885, JLB 514.
…«основать мастерскую»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1886, BVG 449 / 04.02.1886, JLB 558.
…«разделить кров… располагаю»… – Винсент – Орасу Манну Ливенсу, 01.08.1886–31.10.1886, BVG 459a / сентябрь или октябрь 1886, JLB 569.
«Мне хочется… окончательно изнемогут». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1888, BVG 469 / 16.03.1888, JLB 585.
…«Мы с Раппардом… вместе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.05.1888, BVG 483 / JLB 605.
…«Я долго твердил… „…это плохо“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1888, BVG 480 / JLB 602.
«Я вполне мог бы… >…< …Гоген приедет на юг?» – Там же.
…«Переселение на юг… в солнце и цвет»… – Винсент – Эмилю Бернару, 18.03.1888, BVG B2 / JLB 587.
…«Я не тоскую… Северному морю»… – Винсент – Эмилю Бернару, 21.04.1888, BVG B4 / 19.04.1888, JLB 599.
…«пятнами… синего в пейзажах»… «ослепительным… солнцем». >…< «Этот край прекрасен… сочетанием красок». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.03.1888, BVG B2 / JLB 587.
…«бесхребетное»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.04.1888, BVG 474 / JLB 594.
…«на улицу добрых женщин»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 539 / 18.09.1888, JLB 683.
«Он янки… одинаковые». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.04.1888, BVG 479 / 25.04.1888, JLB 601.
«Готовить тогда можно…..для обоих». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1888, BVG 480 / JLB 602.
…«Производит… странное впечатление», «полный провал», «просто отвратительно». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«[Мак-Найт] скоро будет… конфетных коробок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
…«не хватает… в трудностях»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1888, BVG 469 / 16.03.1888, JLB 585.
«Он пишет…..боится тебя побеспокоить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1888, BVG 466 / 02.03.1888, JLB 582.
…«глубоко сожалел о трудностях Гогена»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1888, BVG 469 / 16.03.1888, JLB 585.
…«Черт побери… крепких физически?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1888, BVG 467 / JLB 583.
«Жалуется на плохую…..он обречен пожизненно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.03.1888, BVG 470 / 21.03.1888 или 22.03.1888, JLB 588.
«Ты там увидишь… в сравнении с ними». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.05.1888, BVG 483 / JLB 605.
…«лучом надежды»… – Там же.
«Может, мы как-то…..тихий дом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1888, BVG 488 / 14.05.1888, JLB 610.
…«простым деловым соглашением»….. «даже получить какую-то прибыль». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1888, BVG 493 / 28.05.1888 или 29.05.1888, JLB 616.
…«укрепит позиции и репутацию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.08.1888, BVG 521 / JLB 658.
«Рано или поздно труд возместит все расходы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.06.1888, BVG 500 / JLB 620.
«С ним [Гогеном], – предсказывал он, – во всяком случае, не пропадешь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1888, BVG 551 / JLB 710.
…Дружище Гоген… >…< …по картине в месяц. – Винсент – Полю Гогену (вложено в письмо Тео), 28.05.1888, BVG 494a / 28.05.1888 или 29.05.1888, JLB 616.
…«Мы с братом… твою живопись»… «Почти… на воздухе»… «Я приехал… гораздо лучше»… «дело прежде всего». – Там же.
«Брат не имеет… в Провансе»… «[Но] если мы… Я уверен». >…< «Мы все тщательно… объединиться». – Там же.
…«чувства обостряются… ум яснее». – Винсент – Эмилю Бернару, 28.09.1888, BVG B17 / 27.09.1888–01.10.1888, JLB 690.
…«Почему бы всем… на юг». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.06.1888, BVG 500 / JLB 620.
…«Есть искусство…..так остро». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1888, BVG 489 / JLB 611.
…«появятся… для своей страны японцы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.05.1888, BVG 483 / JLB 605.
…«расчищал путь». – Винсент – Полю Гогену (вложено в письмо Тео), 28.05.1888, BVG 494a / 28.05.1888 или 29.05.1888, JLB 616.
«Я вовсе не горю… ради этого на кон»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1888, BVG 525 / JLB 662.
…«Милым другом Юга»… «похожим на Ги де Мопассана… в живописи»… «весело… здешней природы». >…< …«невиданным доселе колористом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1888, BVG 482 / JLB 604.
…«любили друг друга как братья»… – Винсент – Эмилю Бернару, 17.07.1888, BVG B11 / 17.07.1888–20.07.1888, JLB 643.
…«хваливших и ободрявших друг друга»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.08.1888, BVG 519 / JLB 657.
…«нечто священное… возвышенное»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.12.1882, BVG 252 / JLB 293.
…«своим теплом… энтузиазмом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.11.1882, BVG 247 / JLB 286.
…«любить… друг друга»… «братском единстве, где царит гармония». – Винсент – Эмилю Бернару, 06.10.1888, BVG B18 / 03.10.1888, JLB 696.
…«холодной водой… крепким сном»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1888, BVG 481 / 04.05.1888, JLB 603.
…«бедняг, чей дом… с хлеба на воду»…«что влачат… бездомным псам»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«чтобы у художников… хлеб насущный». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.08.1888, BVG 524 / 13.08.1888, JLB 660.
Мы платим… >…< …свободным и плодовитым. – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1888, BVG 489 / JLB 611.
…«привязаны к необходимости… на хлеб»… «художников Малого бульвара»… «означает… свободы и нет». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«торговец протягивает… творчеству». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1888, BVG 550 / 10.10.1888 или 11.10.1888, JLB 702.
«Мечты, ах эти мечты!….колоний на юге». – Цит. по: Van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard, p. 68.
…«просто чтобы посмотреть… синее небо». – Винсент – Арнольду Конингу, 29.05.1888, BVG 498a / 29.05.1888–30.05.1888, JLB 618.
«Наконец-то… Средиземное море»… >…< …«выбеленных… с белой крышей». – Винсент – Эмилю Бернару, 06.06.1888–11.06.1888, BVG B6 / 07.06.1888, JLB 622.
…«Маленькие лодки… похожие на цветы». >…< «Они спешат уйти… слишком сильный». – Там же.
…«Чимабуэ и Джотто… мистические»… – Там же.
…«они еще не подсохли… тряски в экипаже». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.06.1888, BVG 499 / 03.06.1888 или 04.06.1888, JLB 619.
«Я все время говорю…..перед собой». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
…«занятные мотивы», «наивные пейзажи»… «примитивный колорит». – Винсент – Эмилю Бернару, 06.06.1888–11.06.1888, BVG B6 / 07.06.1888, JLB 622.
…«упрощение в духе японцев»… «располагая плоские пятна… характерными линиями». – Там же.
…«украшения домов буржуа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1888, BVG 512 / 17.07.1888–20.07.1888, JLB 644.
«Теперь я… иначе чувствую цвет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.06.1888, BVG 500 / JLB 620.
…«тоже отправлять…..точно приедет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.05.1888, BVG 495 / 29.05.1888 или 30.05.1888, JLB 617.
«Осознаешь ли ты… место?»… – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
«Жизнь проносится…..утлых лодчонках». – Винсент – Эмилю Бернару, 17.07.1888, BVG B11 / 17.07.1888–20.07.1888, JLB 643.
«Мне бы очень хотелось, чтобы и ты немного пожил здесь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.06.1888, BVG 500 / JLB 620.
«Мне кажется… мир художников»…«отпуск на год… жалованья)»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1888, BVG 492 / JLB 615.
«Куда бы я ни шел…..не хватает». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1888, BVG 543 / 29.09.1888, JLB 691.
…«лидером… влияние японского искусства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.06.1888, BVG 500 / JLB 620.
…«в подражании японцам… чем Анкетен»… – Там же.
…«с тремя маленькими девочками… гавот». – Цит. по: Druick, Zegers, p. 113. Авторы датируют письмо 15–18 июня.
…«поэтом и историком юга»… – Geffroy, p. 1–2.
…«во всех ее тонкостях»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1888–13.06.1888, BVG 497 / 12.06.1888 или 13.06.1888, JLB 624.
«Я смотрю вокруг… о чем-нибудь другом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1888, BVG 501 / JLB 629.
«Пшеница переливается… бронзово-желтый». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
…«поблескивала в сумерках»…«раскаленное в полдень, словно печь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1888, BVG 520 / 18.08.1888, JLB 663.
…«художественного рая»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1888, BVG 543 / 29.09.1888, JLB 691.
«Я сделал… думая лишь о жатве». – Винсент – Эмилю Бернару, 24.06.1888, BVG B9 / 27.06.1888, JLB 633.
«Я работаю… до самого горизонта». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1888, BVG 496 / JLB 623.
…«Перед последней… меркнут»… «Я двигаюсь… направлении»… «Если бы Гоген… первооткрывателями юга». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1888–13.06.1888, BVG 497 / 12.06.1888 или 13.06.1888, JLB 624.
«Во время жатвы… крестьян-жнецов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.06.1888, BVG 507 / 01.07.1888, JLB 635.
«Надеюсь… сельским жителем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.08.1888, BVG 519 / JLB 657.
…«невинных и кротких созданий»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
…«наивными картинками… примитивной манере». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
…«неотъемлемой частью местности»… «Когда я приношу холст… „…папаши Сезанна“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1888–13.06.1888, BVG 497 / 12.06.1888 или 13.06.1888, JLB 624.
«Работаю даже в полдень… как цикада». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
…«тот же великолепный… Выглядит отменно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1888, BVG 492 / JLB 615.
…«простирающаяся… горизонта», «прекрасная… как море»… >…< «В этом… ничего, кроме вечности». – Винсент – Эмилю Бернару, 15.07.1888, BVG B10 / JLB 641.
«На первый взгляд похоже на карту»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.07.1888, BVG 509 / JLB 639.
«Освежи свой взгляд…..здешней природы». – Там же.
«Здесь… много красивых людей»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«женщин, как у Фрагонара или Ренуара»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1888, BVG 482 / JLB 604.
…«девушек, напоминавших о Чимабуэ и Джотто»… – Винсент – Эмилю Бернару, 06.06.1888–11.06.1888, BVG B6 / 07.06.1888, JLB 622.
…«не уступающих… Гойи или Веласкеса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.051888, BVG 481 / 04.05.1888, JLB 603.
…«Хочу писать… фигуры». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.08.1888, BVG B15 / 21.08.1888, JLB 665.
«Я начну… настоящая цель». – Винсент – Арнольду Конингу, 29.05.1888, BVG 498a / 29.05.1888–30.05.1888, JLB 618.
«Я уверен, они проглотят наживку»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.051888, BVG 481 / 04.05.1888, JLB 603.
«Мне все еще… вот бы они были здесь». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
«Работа над портретами… самого лучшего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.08.1888, BVG 517 / JLB 654.
…«станет… Клод Моне в пейзаже». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1888, BVG 482 / JLB 604.
…«уличной девчонкой… Монтичелли»… – Винсент – Джону Питеру Расселу, 17.06.1888, BVG 501a / JLB 627.
…«кризисом по женской части»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1888, BVG 480 / JLB 602.
«Я наконец обзавелся… это зуав». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1888, BVG 501 / JLB 629.
…«бычьей шеей и глазами, как у тигра»… – Там же.
…«Бронзовая от загара… нелегко передать». – Там же.
…«уродливостью»… – Винсент – Эмилю Бернару, 23.06.1888, BVG B8 / 26.06.1888, JLB 632.
…«вульгарностью» и «жуткой грубостью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1888, BVG 501 / JLB 629.
…«облегчить работу в будущем». – Винсент – Эмилю Бернару, 23.06.1888, BVG B8 / 26.06.1888, JLB 632.
«Знаешь ли ты… >…< …заниматься не мог». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
…«пухленькое личико»… – Loti, 1985, p. 56.
«Мы обследовали старый сад… рухнувшие стены». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1888, BVG 506 / 10.07.1888, JLB 638.
…«кусочек рая»… «резвилась… без помех», «услаждая… не срывала ничья рука», «накидывала сети… на аллеи», «брала приступом груды щебня»… «словно водружала… мятежа». – Zola, 1969, p. 127–128 (цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 26 т. М., 1960–1967. Т. 5).
«Он симпатичный… мил со мной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1888, BVG 541a / 25.09.1888, JLB 687.
…«взрыв… ярко-оранжевых цветов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1888, BVG 506 / 10.07.1888, JLB 638.
…«трогательным»… – Gauguin, 1983, p. 41.
…«Он рассказывает…..не хватает художникам!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1888, BVG 496 / JLB 623.
…«организовал торговлю… импрессионистов». – Там же.
«Чем сильнее человек…..сдвинуться с места». – Там же.
…«полным сумасбродством»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.07.1888, BVG 504 / 25.06.1888, JLB 631.
«Самое ценное…..это его картины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1888, BVG 496 / JLB 623.
…«категорическое согласие… относительно Арля». – Gauguin, 1983, p. 47.
«Из твоего письма…..немедля явится сюда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.06.1888, BVG 507 / 01.07.1888, JLB 635.
«Если Гоген не может… >…< …какое-нибудь препятствие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1888, BVG 513 / JLB 645.
…«В ожидании… протягиваю вам руку». – Gauguin, 1983, p. 213–219.
«Местные хамы… таковым не являюсь». – Там же.
…«надоедливых кредиторах»… – Там же, p. 49–51.
…«Я готов чем-то жертвовать». – Цит. по: Rewald, 1978, p. 214.
«Вероломная публика»… «чистому таланту»… «ведь она любит… легковесное и слащавое»…«вечной бедности», «презрения общества» и «постоянных неудач»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.08.1888, BVG 524 / 13.08.1888, JLB 660.
«Я не придаю никакого значения…..оказались долговечными». – Там же.
«Гоген надеется на успех. >…< …делать нечего». – Там же.
…«не было ни слова… ждет меня там». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1888, BVG 523 + 522a / 19.08.1888, JLB 664.
«Если бы я стал… стаканчик и оглушаю себя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1888, BVG 513 / JLB 645.
«Все это… рассудок мой пострадал». – Там же.
…«в моменты злости… сумасшедшим»… «невероятную чувствительность»… «иногда он реагировал, как женщина»… – Weiller, p. 110.
«Все надежды… пошли прахом!»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«15 000 франков!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1888, BVG 513 / JLB 645.
…«неблагодарную планету»… – Винсент – Эмилю Бернару, 23.06.1888, BVG B8 / 26.06.1888, JLB 632.
…«прогнившие… традиции»… «одиноких и нищих… сумасшедших». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
«Мы слишком далеко… все бросить»… >…< …ничего нет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1888, BVG 513 / JLB 645.
…«Возможно, надежда… тоже призрачна»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.06.1888, BVG 502 / JLB 630.
«Мне кажется…..покончу с собой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1888, BVG 523 + 522a / 19.08.1888, JLB 664.
«Видишь ли, я нашел свое дело»… >…< …и больше… Я даже боюсь вдаваться в это. – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«действительно станет таковым»…«изумленное»… «Гуго ван дер Гуса… художника»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
…«в мире и покое»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
…«невидимых»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1888, BVG 516 / JLB 652.
«Это было бы так просто… ранят нас». – Там же.
«Я странник…..соглашусь, что так и есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
…«поездкой на поезде…»… «…локомотива…» – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
Почему, спрашиваю… >…< …не можем сесть в поезд. – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1888, BVG 506 / 10.07.1888, JLB 638.
«Отголоски прошлого… сеятель и всходы». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
«Я так давно мечтал… >…< …попросту боюсь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1888, BVG 501 / JLB 629.
…«откровенно фиолетовым»… «желтой охры… кармина»… «желтого хрома… как само солнце»… «синей блузе и белых штанах». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
…«полностью переработал»… >…< «Я ищу чего-то… особенно рвущего душу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.06.1888, BVG 503 / JLB 634.
…«великом художнике»… «Какой сеятель!.. Какой урожай!» – Винсент – Эмилю Бернару, 23.06.1888, BVG B8 / 26.06.1888, JLB 632.
…«по залитой солнцем дороге в Тараскон»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.08.1888, BVG 524 / 13.08.1888, JLB 660.
«Я считаю, что работа… о времени жатвы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1882, BVG 233 / 18.09.1882, JLB 266.
«Мне совершенно… цвета в реальности»… «стремлению к вечности». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
…«раздутым этюдом», «попыткой композиции»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1888, BVG 523 + 522a / 19.08.1888, JLB 664.
…«едва смея думать о нем»…«и сделать потрясающую… >…< …хватит ли у меня сил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1888, BVG 501 / JLB 629.
…«Можно ли написать… >…< Ну так вперед!» >…< «На этот великолепный сюжет… кем-то другим». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.06.1888, BVG 503 / JLB 634.
«Заявляю, что… списка наследников». – Testament van de Kunsthandekaar Vincent van Gogh, n. p., VGFA. Помимо Винсента, из завещания исключались также сын дяди Яна, адмирала (беспутного Хендрика, так же как и Винсента, родные считали виновным в смерти отца), и по неизвестным причинам – дочь дяди Хейна.
«Мне очень жаль»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 29.09.1888, b2933 V/1982.
…«поддержать проект партнерства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1888, BVG 523 + 522a / 19.08.1888, JLB 664.
«Получил известие от Гогена…..представится возможность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1888, BVG 526 / 21.08.1888 или 22.08.1888, JLB 666.
Глава 32 Подсолнух и олеандр
«Как только кисть… становился одержимым»… – Цит. по: Erpel, p. 47.
«Холст надо соблазнять… его насиловал». – Цит. по: Weiller, p. 110.
…«так организовать цвета… вибрировать». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
…«движимым… ненасытностью»… «когда-нибудь… проработанные полотна…». «Они всегда… импульсивными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.06.1888, BVG 507 / 01.07.1888, JLB 635.
…«очаровательные… похожие на цветы». – Там же.
«Корю себя… здесь цветов»… «Под голубым небом… чем на севере». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.08.1888, BVG 519 / JLB 657.
«Собираюсь украсить… подсолнухами»… – Винсент – Эмилю Бернару, 18.08.1888, BVG B15 / 21.08.1888, JLB 665.
…«эффект… витражи в готической церкви»… – Там же.
…«симфонию в… синем»… «декоративный проект»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1888, BVG 526 / 21.08.1888 или 22.08.1888, JLB 666.
«Теперь, когда я надеюсь…..больших подсолнухов». – Там же.
«Великое не рождается… элементов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
…«декорации… до королевской синей». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.08.1888, BVG B15 / 21.08.1888, JLB 665.
…«проклятую путаницу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.06.1888, BVG 503 / JLB 634.
…«отсутствие четкой структуры»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
…«логичной композиции»… – Винсент – Эмилю Бернару, 17.07.1888, BVG B11 / 17.07.1888–20.07.1888, JLB 643.
…«продуманным цветам»… – Винсент – Эмилю Бернару, 04.08.1888, BVG B14 / 05.08.1888, JLB 655.
…«искусно скомпонованной»… – Винсент – Эмилю Бернару, 23.07.1888. BVG B12 / 29.07.1888, JLB 649.
…«одно за другим целую серию быстро выполненных полотен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.06.1888, BVG 507 / 01.07.1888, JLB 635.
«Увы, увы… так и не будут написаны». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
«Я работаю… за один сеанс». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1888, BVG 26 / 21.08.1888 или 22.08.1888, JLB 666.
…«поединком фехтовальщиков»… «сила мысли»… «уверенностью руки». – Винсент – Эмилю Бернару, 24.06.1888, BVG B9 / 27.06.1888, JLB 633.
…«рационального… стремился уравновесить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.06.1888, BVG 507 / 01.07.1888, JLB 635.
…«раскачивающийся мольберт». – Винсент – Эмилю Бернару, 24.06.1888, BVG B9 / 27.06.1888, JLB 633.
…«взвинтить себя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.06.1888, BVG 507 / 01.07.1888, JLB 635.
«Я полагаюсь… любое сумасбродство». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.07.1888, BVG 504 / 25.06.1888, JLB 631.
…«пугающая ясность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1888, BVG 543 / 25.09.1888, JLB 687.
…«природа так прекрасна… перед глазами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1888, BVG 541a / 25.09.1888, JLB 687.
…«молниеносное»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«Они работают так же естественно, как дышат»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1888, BVG 542 / 23.09.1888 или 24.09.1888, JLB 686.
«Художника всегда… другими глазами»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 27.08.1888, BVG W8 / 26.08.1888, JLB 670.
…«Так умер… с бурей в сердце». – Винсент – Эмилю Бернару, 25.07.1888, BVG B13 / 30.07.1888, JLB 651.
«Кто-то может сказать… >…< …слова в речи или письме». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.07.1888, BVG 504 / 25.06.1888, JLB 631.
…«творческим горением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.06.1888, BVG 507 / 01.07.1888, JLB 635.
…«картина в желтых тонах»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 27.08.1888, BVG W8 / 26.08.1888, JLB 670.
…«ни на что не похожей»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 27.08.1888, BVG W8 / 26.08.1888, JLB 670.
«В комнате… желтые подсолнухи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
«Я достаточно самолюбив… как можно больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 544 / JLB 694.
…«складом для их предприятия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1888, BVG 480 / JLB 602.
... «дом художника… неповторимом стиле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
…«импрессионистском доме»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1888, BVG 537 / JLB 681.
…«проект декорации»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
«У японцев на стенах ничего не висит»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.07.1888, BVG 509 / JLB 639.
«Комнаты совершенно… ни украшений». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1888, BVG 511 / JLB 642.
«Ничего дорогого»… «банальностей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
«Я так хочу создать… продумано». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.09.1888, BVG 540 / 21.09.1888, JLB 685.
…«свои сокровища в потайные ящички»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.07.1888, BVG 509 / JLB 639.
…«превеликое множество портретов и этюдов фигуры». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
…«простых белых циновок»… – Пьер Лоти (цит. по: Childs, p. 126).
…к «порядку и простоте»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.10.1889–22.10.1889, BVG W15 / 21.10.1889, JLB 812.
…«необходимые мелочи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
«Если мы с Гогеном…..с меня уже хватит». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.08.1888, BVG 528 / 26.08.1888, JLB 669.
«Можешь считать… к сожалению». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
…«грубому и легкомысленному»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1888, BVG 525 / JLB 662.
…«ярмарочным акробатам»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1888, BVG 523 + 522a / 19.08.1888, JLB 664.
«В этом-то… моя сила»… >…< …а портреты бродяг. – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1888, BVG 525 / JLB 662.
…«смахивает на русского»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1888, BVG 560 / 01.12.1888, JLB 723.
…«он так убедительно спорит»… «пьет всю жизнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1888, BVG 550 / 10.10.1888 или 11.10.1888, JLB 702.
«Сегодня его жена… от радости». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 31.07.1888, BVG W5 / JLB 653.
«У младенца… бесконечность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
«Черт побери… Домье, а!»… – Винсент – Эмилю Бернару, 04.08.1888, BVG B14 / 05.08.1888, JLB 655.
…«Не удивлюсь… мою живописную манеру»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1888, BVG 520 / 18.08.1888, JLB 663.
…«о направлении… к оптическим опытам»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1888, BVG 556 / JLB 709.
…«сумеет объять целую эпоху». – Винсент – Эмилю Бернару, 25.07.1888, BVG B13 / 30.07.1888, JLB 651.
«Написать картины…..общей идеи». – Винсент – Эмилю Бернару, 06.06.1888–11.06.1888, BVG B6 / 07.06.1888, JLB 622.
«На карту…..для себя одного». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1888, BVG 536 / 10.09.1888, JLB 679.
…«Я часто думаю… богаче цветами, чем день». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.09.1888, BVG 533 / 08.09.1888, JLB 676.
«Японским художникам… характерными линиями». – Винсент – Эмилю Бернару, 06.06.1888–11.06.1888, BVG B6 / 07.06.1888, JLB 622.
…«великим мастером… характера и интеллекта»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 544 / 04.10.1888 или 05.10.1888, JLB 697.
…«где бо́льшая часть… на воздухе»? – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
…«великим художником»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1888, BVG 536 / 10.09.1888, JLB 679.
…«документы чрезвычайной важности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 544 / 04.10.1888 или 05.10.1888, JLB 697.
…«больше утонченности – больше музыки». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.08.1888, BVG 528 / 26.08.1888, JLB 669.
…стал называть «абстракциями»… – Винсент – Джону Питеру Расселу, 17.06.1888, BVG 501a / JLB 627.
…«Я… пренебрегаю натурой»… – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
…«писать так… тем, у кого есть глаза». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1888, BVG 526 / 21.08.1888 или 22.08.1888, JLB 666.
…«упрощенной техникой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.08.1888, BVG 527 / 23.08.1888 или 24.08.1888, JLB 668.
…«яркими чистыми цветами»… «Гоген и Бернар говорят… как дети». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
«Глаза я сделал… как у японца»… >…< «Я задумал… вечного Будды»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 544 / 04.10.1888 или 05.10.1888, JLB 697.
…«простых, как цветы»…«изучение японского искусства… избавляет от уныния». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1888, BVG 542 / 23.09.1888 или 24.09.1888, JLB 686.
«Японские художники… >…< …для нас». – Цит. по: Rewald, 1978, p. 185.
…«Я хотел бы внушить… мы преуспеем». – Винсент – Полю Гогену, 03.10.1888, BVG 553a / JLB 695.
«Мне непросто…..не двигаться с места». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1888–13.06.1888, BVG 497 / 12.06.1888 или 13.06.1888, JLB 624.
…«изменят мою… от этого выиграю»… «И все же… декоративным полотнам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 544 / 04.10.1888 или 05.10.1888, JLB 697.
…«Не хочу говорить… великому художнику»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1888, BVG 536 / 10.09.1888, JLB 679.
…«отход… реальности и правдивого»… – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
…«ее моральную составляющую»… – Там же.
…«а-ля Редон»… «очень странными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
…«безумством», «глупостью» и «бесплодными… измышлениями»…«все так, как оно и было». – Винсент – Эмилю Бернару, 04.08.1888, BVG B14 / 05.08.1888, JLB 655.
«Вбей себе в голову…..приверженного натуре»…«плебейской французской… голландской начинкой». – Винсент – Эмилю Бернару, 25.07.1888, BVG B13 / 30.07.1888, JLB 651.
«До чего же…..из одних этих евреев?»…«горькое утешение… мелочностью и заразной глупостью»…«ядром»… «жесткой… горькой мякотью». – Винсент – Эмилю Бернару, 23.06.1888, BVG B8 / 26.06.1888, JLB 632.
…«художественном неврозе»… «Только Делакруа и Рембрандт…..просто смешны». – Там же.
«Дорогой мой мальчик… и в жизни, и в живописи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1888, BVG 531 / JLB 673.
…«варварским и чудовищным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.03.1888, BVG 470 / 21.03.1888 или 22.03.1888, JLB 588.
…«большой этюд маслом… желтым ангелом». >…< «Земля – красная… >…< Небо – лимонно-желтое». >…< …«ужасом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.07.1888, BVG 505 / 08.07.1888 или 09.07.1888, JLB 637.
«Я не могу больше работать без моделей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.09.1888, BVG 540 / 21.09.1888, JLB 685.
«Это долг художника…..надежды и любви». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
«Понятно ли я выражаюсь?….обыкновенный портрет». – Винсент – Эмилю Бернару, 25.07.1888, BVG B13 / 30.07.1888, JLB 651.
…«завершенной вещью, совершенством»… – Винсент – Эмилю Бернару, 23.07.1888, BVG B12 / 29.07.1888, JLB 649.
…«нечто утешительное, как музыка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1888, BVG 531 / JLB 673.
«Мне хотелось бы писать… символизировал нимб»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1888, BVG 531 / JLB 673.
…«сделает в портрете… делает в пейзаже»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1888, BVG 525 / JLB 662.
…«Ах, портрет… должно прийти!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1888, BVG 531 / JLB 673.
…«Старик-крестьянин… грубыми чертами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.08.1888, BVG 519 / JLB 657.
…«Человек… из Камарга»… «слишком цивилизованной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1888, BVG 520 / 18.08.1888, JLB 663.
«Смею надеяться…..от дикого зверя». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.08.1888, BVG B15 / 21.08.1888, JLB 665.
…«пылающим оранжевым»… «жар»… «блеск золотого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1888, BVG 520 / 18.08.1888, JLB 663.
…«Лицо как лезвие… исключительности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.07.1888, BVG 505 / 08.07.1888 или 09.07.1888, JLB 637.
…«угрюмому и вздорному характеру». – MacKnight, p. 108.
«Мне хочется… такая уж у него натура». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1888, BVG 520 / 18.08.1888, JLB 663.
…. «светловолосым… бледно-лимонного»… Позади его головы… ночного неба. – Там же.
…«смешивая противоположности» или посредством «созвучия близких тонов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1888, BVG 531 / JLB 673.
…«лишь языком цвета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.06.1888, BVG 503 / JLB 634.
…«душевный пыл»… «сосредоточенности мысли»… «надежде, что дарят звезды». – Там же.
…«беспокойства»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«абсолютного покоя»… – Винсент – Полю Гогену, 17.10.1888, BVG B22 / JLB 706.
…«страстности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.09.1888, BVG 533 / 08.09.1888, JLB 676.
…«нежной утешительности»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«рациональным колористом»… – Винсент – Эмилю Бернару, 04.08.1888, BVG B14 / 05.08.1888, JLB 655.
…«мощным средством выражения»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1888, BVG 520 / 18.08.1888, JLB 663.
…«огненного темперамента». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.09.1888, BVG 533 / 08.09.1888, JLB 676.
«Как это нелепо… мнения других»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
«Я использую цвет…..и вся теория». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1888, BVG 520 / 18.08.1888, JLB 663.
…«переплетенные с чувствами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1888, BVG 543 / 29.09.1888, JLB 691.
…«боли»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 539 / 18.09.1888, JLB 683.
…«убрал некоторые деревья»… «некоторые кусты… подлинную суть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.09.1888, BVG 541 / 26.09.1888, JLB 689.
«Я не придумываю картину…..освободить ее». – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
…«ничего не придумывал… их присутствие». – Винсент – Эмилю Бернару, 23.07.1888, BVG B12/ 29.07.1888, JLB 649.
…«усыпанные… молодых побегов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.09.1888, BVG 541 / 26.09.1888, JLB 689.
«Когда я чем-то взволнован… глубокий смысл». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1888, BVG 535 / 11.09.1888, JLB 680.
…«себе волю, не думая ни о каких правилах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 539 / 18.09.1888, JLB 683.
«Какое значение… выразить себя?»… – Винсент – Эмилю Бернару, 04.08.1888, BVG B14 / 05.08.1888, JLB 655.
…«еще более… оригинальных»… >…< «Меня покидает то… не знал импрессионистов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.08.1888, BVG 528 / 26.08.1888, JLB 669.
«Мой метод работы… их идеями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1888, BVG 520 / 18.08.1888, JLB 663.
…«лишь символическим языком цвета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.06.1888, BVG 503 / JLB 634.
…«нечто страстное и вечное». – Джону Питеру Расселу, 21.04.1888, BVG 477a / 19.04.1888, JLB 598.
…«спектр самых разных настроений»… «симфоний цвета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
…«инстинкт… сознание»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 22.05.1885, JLB 502.
…«благородного чувства… глубины»….. «не стремились к… повторению действительности»… «идеализировать, быть поэтом»… «говорить за себя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
…«все правда и в то же время все символично»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.10.1885, BVG 425 / JLB 533.
…«с желанием… с любовью»… «правдивейшей правды»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«в полном смысле… сделал в Голландии». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.08.1888, BVG B15 / 21.08.1888, JLB 665.
…«сохранил веру»… «знаменитым сумасшедшим… не знаменит». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1888, BVG 525 / JLB 662.
…«когда им нечем… туда не впускают». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
«Они роняют… проводят ночи»… – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
…«паршивую лавочку», «раз уж… денег зря». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.09.1888, BVG 533 / 08.09.1888, JLB 676.
…«в стиле Людовика XV»… – Там же.
…«противоречий и контрастов»… – Там же.
«Кафе – это место… совершить преступление»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
«Это одна…..отличается от них»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.09.1888, BVG 533 / 08.09.1888, JLB 676.
…«японскую жизнерадостность»… «веселым нравом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
…«глубокого смысла»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1888, BVG 535 / 11.09.1888, JLB 680.
«Я пытался… страсти человечества»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.09.1888, BVG 533 / 08.09.1888, JLB 676.
«Я странник… к неведомой цели». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
…«то, без чего мы обходимся… на самом деле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
Глава 33 Сад поэта
…«Я всегда надеялся…..не бедняк»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1888, BVG 532 / JLB 674.
…«определенно… вернуться»… – Винсент – Полю Гогену, 03.10.1888, BVG 553a / JLB 695.
«Обособленность… довольно сильно»… – Винсент – Полю Гогену, 01.09.1888, BVG 530 / JLB 672.
…«как к сумасшедшему»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
…«хулиганов и мальчишек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 539 / 18.09.1888, JLB 683.
«Трудности с моделями… пасть духом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.08.1888, BVG 529 / 29.08.1888 или 30.08.1888, JLB 671.
…«стать чем-то… посредственность»… – Винсент – Полю Гогену, 01.09.1888, BVG 530 / JLB 672.
…«товарищах в Бретани… лучше, чем я»… «по-настоящему красивых вещах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1889–04.09.1889, BVG 602 / 02.09.1889, JLB 798.
«Сегодня у нас… завтра – неизвестно». – Винсент – Полю Гогену, 01.09.1888, BVG 530 / JLB 672.
…«охоты на дичь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1888, BVG 506 / 10.07.1888, JLB 638.
…«Я становлюсь… мой интерес»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«Если мы хотим… прибегать к воздержанию»…«размеренную жизнь»… «лишь изредка… время у творчества»…«не любит женщин… вкус к живописи»… «могучий мужской заряд». – Винсент – Эмилю Бернару, 04.08.1888, BVG B14 / 05.08.1888, JLB 655.
…. «великого и могучего мастера»… – Там же.
…«Сегодня утром я потерял целую книгу!» – Paris and the Arts, p. 151.
…«Живопись… он размягчает мозги». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
…«извергнуть… в искусство»… «сутенер… гораздо лучше». – Винсент – Эмилю Бернару, 04.08.1888, BVG B14 / 05.08.1888, JLB 655.
«Ах, дорогие мои… разве не так?»… – Винсент – Эмилю Бернару, 18.08.1888, BVG B15 / 21.08.1888, JLB 665.
«Наслаждение прекрасной… вечности»… – Винсент – Эмилю Бернару, 23.07.1888. BVG B12 / 29.07.1888, JLB 649.
…«созидать в физическом плане»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1888, BVG 531 / JLB 673.
«Клянусь, что ты…..творим вместе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 538 / 18.09.1888, JLB 682.
…«дружбе… выше любви»….. «вечной преданности… самими собой»… – Cochin, n. p.
…«Человека меланхоличного… изгоя»… – Винсент – Альберу Орье, 10.02.1890–11.02.1890, BVG 626a / 09.02.1890 или 10.02.1890, JLB 853.
…«новым поэтом из тех же краев». – Винсент – Полю Гогену, 03.10.1888, BVG 553a / JLB 695.
«Искусство всегда… периодов упадка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 538 / 18.09.1888, JLB 682.
«У этого сада свой… густой траве». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.09.1888, BVG 541 / 26.09.1888, JLB 689.
«Есть цвета… мужчина и женщина». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«беззаботностью и добродушием»… «Ему, черт возьми, всего двадцать пять!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1888, BVG 541a / 25.09.1888, JLB 687.
«Милье – счастливец…..не было бы вовсе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1888, BVG 542 / 23.09.1888 или 24.09.1888, JLB 686.
…«В моей спальне… просто»…«получше»… «изысканная». «Насколько возможно… вкусом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
…истинных «колористов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.10.1888, BVG 555 / JLB 707.
«Сознаешь ли ты… новую эру»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 545 / 04.10.1888 или 05.10.1888, JLB 697.
«Я говорю себе…..и для тебя, и для меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1888, BVG 535 / 11.09.1888, JLB 680.
…«вернуть деньги… уже много лет»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 544 / JLB 694.
«В конце концов… гармоничной жизни»…«цинизма, скепсиса и насмешек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1888, BVG 542 / 23.09.1888 или 24.09.1888, JLB 686.
«Всю работу… предметам величия». >…< …«Она написана… плоскими цветами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.10.1888, BVG 555 / JLB 707.
«Созерцание картины… воображению». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1888, BVG 554 / JLB 705.
…«более обжитой вид». – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
…«С каждым днем… менее вероятным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1888, BVG 536 / 10.09.1888, JLB 679.
…«Спроси Гогена… Приедешь ты или нет?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1888, BVG 535 / 11.09.1888, JLB 680.
«Мы должны…..в аду безысходности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1888, BVG 523 + 522a / 19.08.1888, JLB 664.
«Приезд Лаваля… между Лавалем и нами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1888, BVG 535 / 11.09.1888, JLB 680.
«Гоген, вероятно…..он слишком непостоянен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 538 / 18.09.1888, JLB 682.
…«Инстинктивно… человек расчетливый»… – Там же.
…«Наша дружба… продолжится»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1888, BVG 535 / 11.09.1888, JLB 680.
…«мы на верном пути»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 538 / 18.09.1888, JLB 682.
«Каждый подлинный… побывать здесь»… – Там же.
…«импрессионизму… долгая жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.09.1888, BVG 540 / 21.09.1888, JLB 685.
…«Одиночество меня не беспокоит»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.09.1888, BVG 541 / 26.09.1888, JLB 689.
«Это будет справедливо…..их обоих». – Там же.
«У меня к тому же… своим трудом»….. «право мечтать… жить и без денег». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1888, BVG 542 / 23.09.1888 или 24.09.1888, JLB 686.
. «Все думаю и думаю… расходы на живопись»…«Ты даже не представляешь… гнетет меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1888, BVG 550 / 10.10.1888 или 11.10.1888, JLB 702.
«Я так люблю эту… незабываемой». – Винсент – Эжену Бошу, 02.10.1888, BVG 553b / JLB 693.
«Снова я дошел… состояния»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1888, BVG 556 / JLB 709.
…«местного цвета… правды»… «нечто страстное и вечное». – Джону Питеру Расселу, 21.04.1888, BVG 477a / 19.04.1888, JLB 598.
«Я продолжаю… сыном или братом»…«желтым… насыщенным красным»… «возвращения»… «Я твердо решил… видом южанина»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 27.08.1888, BVG W8 / 26.08.1888, JLB 670.
…«немного тронутым… даже сильно»… «Художника всегда… другими глазами»… – Там же.
…«замерших на месте в приступе атаксии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.09.1888, BVG 541 / 26.09.1888, JLB 689.
«Я часто размышляю… о его смерти»… >…< «Мы попробуем… что малый жив». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1888, BVG 550 / 10.10.1888 или 11.10.1888, JLB 702.
«Когда я возбужден… загробной жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1888, BVG 556 / JLB 709.
«Он не признает… за гробом ничего нет»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1888, BVG 550 / 10.10.1888 или 11.10.1888, JLB 702.
Имеется в виду философский трактат Л. Н. Толстого «В чем моя вера?», о содержании которого Винсент получил представление из статьи Анатоля Леруа Больё. См.: Sund, 1996, p. 221–222.
…«внутренней, невидимой революции», «которая будет… как когда-то христианство»… – Там же.
…Как хотелось бы… нашим ближним! – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1888, BVG 543 / 29.09.1888, JLB 691.
…«прошел… Гефсиманский сад»… «живым… на место умершего»…«принять тот же вызов… такой же смертью». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 27.08.1888, BVG W8 / 26.08.1888, JLB 670.
…«Он у меня весь… лимонно-желтый»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.09.1888, BVG 540 / 21.09.1888, JLB 685.
…«слишком прекрасный… написать его»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.04.1889–28.04.1889, BVG 587 / 28.04.1889, JLB 763.
…«безжалостно уничтожил»… «не было сделано… с модели». – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
«Прекрасные вечерние… дарит всем нам»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 31.03.1876, b0956 V/1962.
…«под прекрасными небесами… сияющими звездами»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 25.07.1873, b2646 V/1982.
…«лежа в постели… звездами»… «присутствие всех… „Будь храброй, Лис!“». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.01.1875, b2313 V/1982.
…«Я думал обо всех… о нашем доме»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1876, BVG 67 / JLB 83.
…«глас Господа, звучащий под звездами»… – «Когда земные звуки умолкают, глас Господа под звездами звучит» (из стихотворения Дины Марии Мьюлок-Крейк «Под звездами»); Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
…«благословенных сумерках»… «говорят лишь звезды». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131. Чарлз Диккенс «Торговый дом Домби и сын», гл. L: «Благословенны сумерки, подкрадывающиеся незаметно и окутывающие ее так ласково и торжественно…» (цит. по: Диккенс Ч. Собр. соч.: В 30 т. М., 1957–1963. Т. 13).
«Я страстно люблю ночь…..столько дум». – Sund, 1992, p. 193–194 (Ги де Мопассан «Ночь», новелла из сборника «Лунный свет». Цит. по: Мопассан Ги де. Собр. соч.: В 10 т. М., 1994. Т. 3).
«Ночью город… небо чернее парижского». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1888, BVG 550 / 10.10.1888 или 11.10.1888, JLB 702.
«Я должен… звездную ночь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.04.1888, BVG 474 / JLB 594.
…«Звездное небо… с россыпью одуванчиков». – Винсент – Эмилю Бернару, 09.04.1888, BVG B3 / 12.04.1888, JLB 596.
Это было прекрасно! >…< …рубинами, сапфирами. – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.06.1888, BVG 499 / 03.06.1888 или 04.06.1888, JLB 619.
«Всякий раз… на географической карте»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1888, BVG 506 / 10.07.1888, JLB 638.
«Когда же я наконец… всегда в моей голове?»… – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B7 / 19.06.1888, JLB 628.
…«Надежда среди звезд…..значит, звезда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1888, BVG 511 / JLB 642.
«Я определенно… звездное небо»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
…«красками богаче дня… зеленых»… «Обрати внимание… цветом незабудок». – Там же.
…«под великим… звездным светом»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 27.08.1888, BVG W8 / 26.08.1888, JLB 670.
«Меня страшно… на месте, ночью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1888, BVG 537 / JLB 681.
…«вдаль под синим… звездами небом». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
«Вот тебе ночной… лимонно-желтого». – Там же.
«В один прекрасный день… звездное небо»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
«В темноте я могу… оттенки невозможно»… >…< …«болезненного желтушного белесого света»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
«Я испытываю…..писать звезды». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1888, BVG 543 / 29.09.1888, JLB 691.
…«нездешний мир». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 539 / 18.09.1888, JLB 683.
…«заставить их сиять ярче». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 09.09.1888–16.09.1888, BVG W7 / 09.09.1888 и 14.09.1888, JLB 678.
…«чувство… чистоту над нами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1888, BVG 520 / 18.08.1888, JLB 663.
…«искусство… лишь мечтания»… «и вовсе ничто». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
«Неужели это все… после смерти?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1888, BVG 506 / 10.07.1888, JLB 638.
…«Скоро я присоединюсь… к концу месяца». – Gauguin, 1983, p. 53–57.
«Мы выполнили твое желание»… – Там же, p. 243–245.
«Наконец-то… забрезжила надежда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 545 / 04.10.1888 или 05.10.1888, JLB 697.
…«внутреннее благородство… под маской бандита»…«терпели гонения и отвергались обществом». – Gauguin, 1983, p. 243–245.
…«Его описание… до глубины души». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 545 / 04.10.1888 или 05.10.1888, JLB 697.
…«этому большому мастеру»… «мир и тишину… вздохнуть свободно». >…< «Сила в единении»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 544 / JLB 694.
«Для поддержания…..будет Гоген, а не я»…«первого апостола… торговцев картинами»… «Отныне ты должен… душой и телом»… >…< «Я предчувствую… моя живопись… Проявив стойкость… чем мы сами». – Там же.
…«Боюсь пасть духом… не получится»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 538 / 18.09.1888, JLB 682.
«Он должен… получать удовольствие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1888, BVG 547 / JLB 699.
...называл Ван Гога «сумасшедшим»… – Weiller, p. 108.
…«безумие»… «не слишком… на свои нервы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1888, BVG 556 / JLB 709.
…«слишком темными… печальными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1888, BVG 547 / JLB 699.
«Ни тени веселости»….. «безнадежный»… «мрачный» портрет? – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 545 / 04.10.1888 или 05.10.1888, JLB 697.
«Так продолжаться… >…< …В противном случае…» – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1888, BVG 547 / JLB 699.
…«созерцая травинку»… «рисованием фигур». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1888, BVG 542 / 23.09.1888 или 24.09.1888, JLB 686.
…«ощущал в себе пустоту»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1888, BVG 514 / 29.07.1888, JLB 650.
Глава 34 Воображаемый дикарь
…«как публичную девку на рынке, не находя покупателей»… – Цит. по: Druick, Zegers, p. 49.
…некие «разногласия»… – Там же, p. 61.
…«гобеленов petit-point» и проклиная «эти проклятые точки». – Поль Гоген, цит. по: Sweetman, p. 129.
…«дурные манеры»… «моряцкое, понадерганное отовсюду». «По сути… разрозненные вещи». – Камиль Писсарро – Люсьену Писсарро, 23.01.1887, цит. по: Druick, Zegers, p. 70.
…«дикаря из Перу». – Поль Гоген, цит. по: Sweetman, p. 28.
«Ты должна помнить…..шагает напролом». – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, февраль 1888, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 94.
…«вне ограничений, навязанных обществом». – Поль Гоген, цит. по: Sweetman, p. 127.
…«глумливое»… – Gauguin, 1978, p. 108.
…«чувственность, скрытую под тяжелыми веками». – Mathews, p. 1.
…«угрожающую мощь… сдерживает». – Там же.
…«Плут». «Люди по большей части…..раздражать». – Hartrick, p. 31.
…«никаких женщин»… – Поль Гоген, цит. по: Там же, p. 30.
«Все художники… >…< …что я делаю». – Поль Гоген, цит. по: Mathews, p. 73.
…«Гоген ушел… совершенно исчез». – Камиль Писсарро, цит. по: Там же, p. 77.
«Я уезжаю в Панаму… как дикарь». – Поль Гоген, цит. по: Sweetman, p. 153.
…«затолкали, как овец»… – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, конец апреля 1887, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 78.
…«потрясающе врать»… – Поль Гоген, цит. по: Mathews, p. 15.
…«малярийное болото»… – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, август 1887, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 84.
…«подобия грязной… анархии»… – Sweetman, p. 115–156.
…«на улице нередко… страдающих от голода». – Mathews, p. 81–82.
…«веселый и гостеприимный»… – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, начало мая 1887, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 81.
«Надо было ехать… приветливые»… – Там же, p. 80.
…«волшебная жизнь». – Там же.
…«Все хорошо… кончается»… >…< …«несколько неплохих… в Понт-Авене». – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, 20.06.1887, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 53.
«Я должен… как собака»… <…> «Я превратился… >…< …300 франков». – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, 25.08.1887, цит. по: Там же, p. 86.
…«Землю приходилось… солнцем»… – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, начало мая 1887, цит. по: Там же, p. 80–81.
…«рези в животе»… «дикие боли». «Голова плывет… пробегают судороги»…«готовился умереть»… – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, август 1887, цит. по: Там же, p. 84.
«Денег у меня… сердце и мой ум»… – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, начало апреля 1887, цит. по: Там же, p. 74, 76.
…«человек из тропиков». – Mathews, p. 91.
…«центр… импрессионистов»… – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, 06.12.1887, цит. по: Lövgren, p. 120.
…«попасть в яблочко»… – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, июль 1886, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 70.
«Все, что я привез… лишь восхищение»… – Там же, цит. по: Там же, p. 88.
…«Если хотите… оттуда привез». – Поль Гоген, цит. по: Sweetman, p. 170–171.
…«темными и примитивными»… «первобытных времен». – Пьер Лоти «Мой брат Ив», цит. по: Druick, Zegers, p. 96.
…«скрытом дикаре»… «населяет… мир моря». – Там же.
…«яростным, налитым кровью»… «точно жерло… печи». – Поль Гоген, цит. по: Silverman, p. 109.
«Как бы я ни полюбился… >…< …на земле». – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, 16.10.1888, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 109–110.
«Это вы… я вас узнал». – Gauguin, Avant et après, p. 123–124.
«Мне нужна борьба»… «Я наступаю… удар за ударом». – Поль Гоген, цит. по: Druick, Zegers, p. 120.
…«глазами перуанского дикаря». – Поль Гоген, цит. по: Sweetman, p. 192.
Глава 35 La Lutte
«У Гогена на портрете… измученный!!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1888, BVG 544 / 04.10.1888 или 05.10.1888, JLB 697.
«Гоген прибыл…..лучше, чем я». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1888, BVG 557 / 25.10.1888, JLB 712.
«Перед нами… с инстинктами дикаря»… – Винсент – Эмилю Бернару, 02.11.1888, BVG B19a / 01.11.1888 или 02.11.1888, JLB 716.
«Так что на ближайшее… в достатке». – Тео – Винсенту Ван Гогу, 23.10.1888, BVG T2 / JLB 711.
…«здорово… всем нам троим»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1888, BVG 558 / 29.10.1888, JLB 715.
…«Что я могу… не продаются?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1888, BVG 557 / 25.10.1888, JLB 712.
…Сам я сознаю необходимость… >…< …меня печалят. – Там же.
«Тебе несомненно… >…< …определенно проданы». – Тео Ван Гог – Полю Гогену, BVG T3a, 13.11.1888.
…«когда мы начнем… регулярно». – Rewald, 1986, p. 35.
…«с материальной точки зрения»…«Пусть лучше [краски]… в тюбиках». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1888, BVG 558 / 29.10.1888, JLB 715.
…«оставить… себе». >…< «И потом… в погребе вину». – Там же.
…«римских дев»… – Druick, Zegers, p. 171–172.
…«пролетариев уродства и нищеты»… – Corbin, p. 60–63.
«Мое тело не столь… мне даром»… – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
…«честолюбие отступает… крови и пола»… – Винсент – Эмилю Бернару, 02.11.1888, BVG B19a / 01.11.1888 или 02.11.1888, JLB 716.
…«нашел способ… и картины, и детей». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.01.1890, BVG W19 / JLB 841.
…«привычной улыбкой»… – Винсент – Жозефу и Мари Жину, 30.12.1889–31.12.1889, BVG 622a / 20.01.1890, JLB 842.
…«великолепной… арлезианке»… «царила»… «восхитительная… сахара»… – James, p. 261–262.
…«чрезвычайно женственной»… «удивительно… физического благородства». – Там же, p. 261.
«Гоген уже нашел… Завидую ему». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1888, BVG 558 / 29.10.1888, JLB 715.
…«Наконец и у меня есть арлезианка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.11.1888, BVG 559 / 03.11.1888, JLB 717.
…«потрепанным и жалким». – Поль Гоген – Эмилю Бернару, декабрь 1888, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 115–116.
…«запыленный местный колорит». – Silverman, p. 461.
…«самым грязным местом на всем юге»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1889, BVG 576 / JLB 745.
«Он рассказывает…..провансальский пейзаж». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1888, BVG 558b / 27.10.1888 или 28.10.1888, JLB 714.
…«период, чтобы созреть»… – Gauguin, Avant et après, p. 124.
…«понять суть»… – Gauguin, 1983, p. 61–65.
…«документов»… – Druick, Zegers, p. 206.
…«Те, кто ждет затишья… свой шанс»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.10.1888, BVG 553 / 15.10.1888, JLB 704.
…«ленивым»….. «Сначала спишь, потом спокойно пишешь». – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, конец февраля – начало марта 1888, цит. по: Merlhès, 1989, p. 153.
…«Все дни мы… Так и живем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1888, BVG 560 / 01.12.1888, JLB 723.
…«Винсент урабатывается до смерти». – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, ок. середины декабря 1888, цит. по: Merlhès, 1989, p. 153.
«Разве мы не ищем… выверенности мазка?»… – Винсент – Эмилю Бернару, 24.06.1888, BVG B9 / 27.06.1888, JLB 633.
…«Черт, черт, все кругом… живопись!» – Gauguin, Avant et après, p. 125.
…«бестолковым». «Ему нравится… писаные-переписаные поверхности». – Поль Гоген, цит. по: Silverman, p. 206–207.
…«рыдал». – Gauguin, 1963, p. 31.
…«Гляди-ка… папаши Сезанна»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1888–13.06.1888, BVG 497 / 12.06.1888 или 13.06.1888, JLB 624.
…«великого гения»… – Винсент – Эмилю Бернару, 25.07.1888, BVG B13 / 30.07.1888, JLB 651.
…«Я доволен своей… к жизни Домье». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.10.1888, BVG 552 / JLB 703.
«Странно, что… влияние Домье»… – Поль Гоген – Эмилю Бернару, ноябрь1888, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 112–113.
«Местные женщины… >…< …на современный манер». – Там же.
…«терпеть не мог»… – Цит. по: Rewald, 1978, p. 235–236.
…«глубоко ненавидел». – Поль Гоген, цит. по: Merlhès, 1989, p. 213.
…поверг в «отчаяние». – Gauguin, 1963, p. 31.
…«всеобъемлющим гением»… «Он пишет человечество… конкретной эпохи»… – Винсент – Эмилю Бернару, 25.07.1888, BVG B13 / 30.07.1888, JLB 651.
«В целом мы с Винсентом… живописи»… – Rewald, 1978, p. 235–236.
«Центр моей… и больше нигде»… – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, март 1892, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 165.
…«ребяческих банальностей»… – House, p. 192–193.
…«idée». – Там же, p. 190.
«Я… никогда…..гоняться за идеалами»…«организуя… упрощая»…«в том, что… подчиняясь натуре». – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
…«логики и земных вещей». – Merlhès, 1989, p. 151–152.
…«Тот художник… поддаться этому чувству». – Van Gogh, On Vincent in Paris, p. 107.
…«единоборством с природой»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«индивидуальных намерений и чувств»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1889, BVG 607 / 20.09.1889, JLB 805.
…«как я представляю себе это место». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1877, BVG 97 / JLB 116.
…«правдивее, чем буквальная правда»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
«Я не говорю… художественных исканий»… – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
«Когда Гоген жил…..в каменную стену»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«Я боюсь отойти… быть неточным»… – Винсент – Эмилю Бернару, 07.10.1888, BVG B19 / 05.10.1888, JLB 698.
…«гениально» умел… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1889, BVG 607 / 20.09.1889, JLB 805.
«Под влиянием… волю воображению»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.11.1888, BVG 562 / 11.11.1888 или 12.11.1888, JLB 719.
…«очень красивым и необычным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.11.1888, BVG 559 / 03.11.1888, JLB 717.
…«не уступающим его „Негритянкам“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1888, BVG 561 / 10.11.1888, JLB 718.
«Плоды воображения… таинственными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.11.1888, BVG 562 / 11.11.1888 или 12.11.1888, JLB 719.
«Гоген пишет…..очень красивой». – Там же.
…«По-моему, вполне…..поохотиться за самкой?» – Поль Гоген – Тео Ван Гогу, ок. 22.11.1888, цит. по: Merlhès, 1984, p. 288.
«Я теперь буду часто…..чем этюды с натуры». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1888, BVG 561 / 10.11.1888, JLB 718.
…«эффекты солнца… каменного кольца». – Винсент – Эмилю Бернару, 09.04.1888, BVG B3 / 12.04.1888, JLB 596.
«Предположим… ты и наша мать»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 16.11.1888, BVG W9 / 12.11.1888, JLB 720.
…«странную»….. «вульгарного и бесполезного»… «фрагмент сна». «Знаю, это вряд ли… я его чувствую». – Там же.
…«любителям точечек» «хуже чертей… как от чумы»… – Поль Гоген – Эмилю Бернару, ок. 09.11.1888–12.11.1888, цит. по: Merlhès, 1984, p. 274–275.
…«мерзавцем»… «черной дырой». «Скажи просто…..идея претит». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1888, BVG 561 / 10.11.1888, JLB 718.
«Мой друг Поль Гоген… хорошо вместе»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 16.11.1888, BVG W9 / 12.11.1888, JLB 720.
…«внести кое-какие изменения»… «сделал… еще быстрее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1888, BVG 563 / 19.11.1888, JLB 721.
…«Гоген, незаметно… свою манеру». – Там же.
«Я снова позволил…..с меня довольно!»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«приводить с собой… газовой лампы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1888, BVG 558b / 27.10.1888 или 28.10.1888, JLB 714.
…«живописи будущего»… – Винсент – Эмилю Бернару, 02.11.1888, BVG B19a / 01.11.1888 или 02.11.1888, JLB 716.
«Если в сорок лет… нынешнего успеха». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.11.1888, BVG 558a / JLB 722.
«Я сделал портреты… >…< …что-то личное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1888, BVG 560 / 01.12.1888, JLB 723.
«Сейчас я по уши… ужасный беспорядок»… – Там же.
…«прочную, устойчивую, спокойную». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
…«дневного эффекта» и «ночного эффекта»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1888, BVG 563 / 19.11.1888, JLB 721.
…«Я надеюсь… „Пустого стула Ч. Диккенса“»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.02.1883–26.02.1883, BVG R29 / JLB 321.
«Я пытался… отсутствующего человека»… – Винсент – Альберу Орье, 10.02.1890–11.02.1890, BVG 626a / 09.02.1890 или 10.02.1890, JLB 853.
…«хаос»….. «В коробке с красками… вечно не закрывал»… – Gauguin, Avant et après, p. 124.
…обещал «не ссориться»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.08.1888, BVG 521 / JLB 658.
«Винсент захотел приготовить… мы не смогли». – Gauguin, Avant et après, p. 124–125.
…«неожиданные траты»….. «каждый… взял из кассы»…«самым больным местом»… – Там же.
«Твой брат… возбужден»… «Я надеюсь… успокоить». – Gauguin, 1983, p. 61–65.
«Он никогда… из себя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1888, BVG 558 / 29.10.1888, JLB 715.
…«Твой брат… мне потакает»… – Поль Гоген – Тео Ван Гогу, 14.11.1888, цит. по: Merlhès, 1984, p. 283.
«Все еще не знаю… о моей декорации»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1888, BVG 558 / 29.10.1888, JLB 715.
…«Он… дожидается… рвануться вперед». – Там же.
…«чтобы сохранить мир»… «Вы правы, капрал»… – Поль Гоген – Эмилю Бернару, декабрь 1888, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 116.
…«страдающий головокружением»… – Винсент – Эмилю Бернару, 06.10.1888, BVG B18 / 03.10.1888, JLB 696.
«Мой портрет… происходит внутри»… – Поль Гоген – Тео Ван Гогу, ок. 19.12.1888–20.12.1888, цит. по: Merlhès, 1984, p. 301–302.
«Я вынужден вернуться… >…< …мне необходимо уехать». – Поль Гоген, цит. по: Gauguin, van Gogh, p. 130.
Глава 36 Незнакомец
…«Я как рыба… на берег». – Поль Гоген – Эмилю Бернару, конец ноября 1888. Цит. по: Merlhès, 1984, p. 283–284.
…«целое столетие». – Merlhès, 1989, p. 32.
…«несущимся на полной скорости». «[Я] могу предвидеть… слететь с рельсов». – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, 23.11.1888. Цит. по: Merlhès, 1984, p. 291.
«Славный Винсент… счастливую пару»… – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, начало декабря 1888. Цит. по: Merlhès, 1984, p. 298.
…«переходить в атаку… необходимых материалов»… – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, 23.11.1888. Цит. по: Merlhès, 1984, p. 291.
…«независимости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1889, BVG 571 / JLB 736.
…«Жар от плиты… работать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1888, BVG 560 / 01.12.1888, JLB 723.
…«Я отправлюсь…..практически бесплатно». – Поль Гоген – Эмилю Бернару, 09.11.1988–12.11.1888. Цит. по: Merlhès, 1984, p. 274–275.
«То, что Гоген рассказывает…..состоится там». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1888, BVG 558b / 27.10.1888 или 28.10.1888, JLB 714.
…«тянет домой, в тропики»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.11.1888, BVG 559 / 03.11.1888, JLB 717.
«Какое-то столкновение… внутри»… – Gauguin, Avant et après, p. 124.
…«весть об успехе»… – Цит. по: Druick, Zegers, p. 213–214.
…«Изобилие и богатство… Ты гигант»… – Эмиль Шуффенекер – Полю Гогену, 11.12.1888. Цит. по: Merlhès, 1984, p. 299.
…«серьезную выставку… маленьких точечек». – Цит. по: Druick, Zegers, p. 13–214.
…«Дела мои идут… прочно». – Поль Гоген – Метте Гоген-Гад, ок. середины декабря 1888. Цит. по: Merlhès, 1984, p. 300.
…«дикарское лицо»… – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, 23.11.1888. Цит. по: Merlhès, 1984, p. 291.
…«Мне совершенно необходимо уехать». – Merlhès, 1989, p. 30.
«Погода стоит… не один»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1888, BVG 561 / 10.11.1888, JLB 718.
«Он уже строит планы… со своей женой-датчанкой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1888, BVG 560 / 01.12.1888, JLB 723.
…«Гоген немного разочаровался». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.12.1888, BVG 565 / 11.12.1888, JLB 724.
…«как следует… что-то делать». – Там же.
…«веские доводы»… – Винсент – Полю Гогену, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 572a / 21.01.1889, JLB 739.
…«будучи серьезно болен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1889, BVG 571 / JLB 736.
…«сборщицы винограда… в тридцать раз лучше»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1888, BVG 563 / 19.11.1888, JLB 721.
…«Гоген… не нашел здесь?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.12.1888, BVG 565 / 11.12.1888, JLB 724.
«Прошу… дурным сном»… – Поль Гоген – Тео Ван Гогу, 19.12.1888–20.12.1888. Цит. по: Merlhès, 1984, p. 301–302.
«Я многим обязан…..взывает ко мне»…«стал алкоголиком… невротического состояния»… «Подробности я объясню позже». – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, 20.12.1888. Цит. по: Там же, 1984, p. 305.
«Я остаюсь… неотвратим»… – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, 20.12.1888. Цит. по: Там же.
«Вот так обстоят дела…..порадовало». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1888–31.12.1888, BVG 564 / 17.12.1888 или 18.12.1888, JLB 726.
…«Но до последних дней… Желтому дому». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
«Было бы явно лучше… понимаю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1888, BVG 560 / 01.12.1888, JLB 723.
…«совершенно умиротворенным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.12.1888, BVG 565 / 11.12.1888, JLB 724.
…«Ты знаешь… Гогеном»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1888–31.12.1888, BVG 564 / 17.12.1888 или 18.12.1888, JLB 726.
…«трудности, скорее внутренние, чем внешние». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.12.1888, BVG 565 / 11.12.1888, JLB 724.
…«опустошенным, как… батарея». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1888–31.12.1888, BVG 564 / 17.12.1888 или 18.12.1888, JLB 726.
…«нервных срывах» и приступах «умоисступления»… – Винсент – Джону Питеру Расселу, 31.01.1890, BVG 623a / 01.02.1890, JLB 849.
…«некто в черном»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1888–31.12.1888, BVG 564 / 17.12.1888 или 18.12.1888, JLB 726.
…«человеком Божьим»… – Там же.
…«Je suis Saint-Esprit»… – Gauguin, Still Lifes, p. 121.
«Мне даже привиделись… Орля»… – Винсент – Полю Гогену, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 572a / 21.01.1889, JLB 739.
«Задаюсь вопросом: не сумасшедший ли я?»… «Конечно, я счел бы… проанализировать». – Maupassant, 1887, p. 21.
«Нет, нет…..все еще жив… Значит… убить себя!» – Там же, p. 35.
«Наши дискуссии… до предела»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1888–31.12.1888, BVG 564 / 17.12.1888 или 18.12.1888, JLB 726.
«Ужасные приступы тревоги»… «ощущением… утомления»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764.
«Винсент… борется с этим»….. «становился… впадал в неистовство»… – Поль Гоген – Эмилю Бернару, цит. по: Merlhès, 1989, p. 218.
…«приятная компания»… – Hulsker, 1974, p. 14–15.
…«Мне чрезвычайно… никакие заботы»… «Ты живешь, подобно великим»… «Мы должны…..не будем продавать». – Тео Ван Гог – Винсенту, 27.10.1888, BVG T3 / JLB 713.
…«куда громче… предположить»….. «странная поэтичность». «Гоген шепчет…..сама природа»…«может повторить путь Милле». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 06.12.1888, b0916 V/1962.
…«великое произведение искусства»… «лучшим портретом»… «запечатлеть внутренний мир»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер. Цит. по: Brief Happiness, p. 81.
…«человеком расчетливым»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1888, BVG 538 / 18.09.1888, JLB 682.
…«абсолютом красоты… совершенства»… – Michelet, 1860, p. 58.
…«колыбель с младенцем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1888, BVG 534 / JLB 677.
«Как утешает… сказал Господь»… – Ис. 66: 13; Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82a / 26.08.1876, JLB 89.
…«колыбельная в цвете»… – Винсент – Арнольду Конингу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 571a / 22.01.1889, JLB 740.
«С точки зрения… когда-либо придумывал». – Винсент – Полю Гогену, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 572a / 21.01.1889, JLB 739.
…«лубочной картинкой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, BVG 574 / JLB 743.
…«первых христиан»? – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«раскрашенная в… наивном стиле»… – Пьер Лоти. «Исландский рыбак» (Loti, 1946, p. 4).
«Если бы кто-нибудь… оказался в колыбели». – Винсент – Полю Гогену, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 572a / 21.01.1889, JLB 739.
Что касается… собственную колыбельную. – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, BVG 574 / JLB 743.
…«фатальный… выпад болезни»… – Merlhès, 1989, p. 218.
«В последнее время нервы у меня на пределе»… – Bernard to Aurier, n. p., VGFA.
«Винсент бежал… я ему не доверял». – Bernard to Aurier, n. p., VGFA.
…«Le meurtrier a pris la fuite»… – Там же; Druick, Zegers, p. 260.
…«психическое возбуждение»… – Винсент – Полю Гогену, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 572a / 21.01.1889, JLB 739. Запись в истории болезни Винсента из лечебницы для душевнобольных в Сен-Реми гласит: «Пациент прибыл из госпиталя в Арле, куда был помещен после внезапного приступа острой мании, сопровождавшегося ужасавшими его визуальными и слуховыми галлюцинациями. Во время приступа он отрезал себе левое ухо, однако сам имел лишь смутные воспоминания о происшедшем и не мог рассказать, что именно случилось» (цит. по: Doiteau, Leroy, p. 176–177).
…«один луидор и три су»… – Даже месяц спустя Винсент точно помнил сумму. По-видимому, 23 декабря вид этих денег сыграл немалую роль в случившемся той ночью. – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1889, BVG 571 / JLB 736.
«Симон же Петр… правое ухо»… – Ин. 18: 10.
…«Помни меня». – Подробнее о событиях роковой ночи: Doiteau, Leroy, p. 174–179; Gauguin, Avant et après, p. 127; Bernard to Aurier, n. p., VGFA; Rewald, 1978, p. 243.
Глава 37 Две дороги
«В последние дни… <…>…невыразимо счастлив»… – Brief Happiness, p. 24–25.
«Какая прекрасная весть…..это подходит». – Виллемина Ван Гог – Йоханне Бонгер и Тео Ван Гогу, 23.12.1888, b2387 V/1982.
«Мы так давно желали этого для тебя»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.12.1888, b2277 V/1982.
…«милостивого Господа… моим молитвам». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 22.12.1888, b2389 V/1982.
«Это станет…..от счастья». – Brief Happiness, p. 25.
…«серьезно болен». <…> «Только бы удалось…..придадут мне сил». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 24.12.1888, b2018 V/1982.
«Поначалу казалось, что с ним все в порядке»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 28.12.1888, b2020 V/1982.
«Это так трогательно… на одной подушке»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 29.12.1888, b2425 V/1982.
…«брак… главную цель в жизни». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.01.1889, b2022 V/1982.
«Он вдруг… <…>…пытался заплакать, но не мог»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 28.12.1888, b2020 V/1982.
«Бедный боец…..не случилось бы этого». – Там же.
…мог сопровождать Гоген… – Сведения об обстоятельствах отъезда Поля Гогена из Арля крайне противоречивы. Правдоподобной выглядит версия Йо Бонгер, утверждавшей в своих мемуарах (Van Gogh-Bonger, 1978, p. xlvi), что Гоген отбыл из Арля вместе с Тео ночным поездом 25 декабря. Маловероятно, что Гоген уехал немедленно после того, как отправил Тео телеграмму 24 декабря: дождаться приезда Тео, который прибыл на следующий день утром и явно не имел намерения задерживаться надолго, и уехать вместе с ним было гораздо более привлекательным вариантом для них обоих.
…«Его страдания невыносимы»… «сейчас… облегчить его муки». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 28.12.1888, b2020 V/1982.
…«через несколько дней снова станет самим собой». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.01.1889, b2022 V/1982; Феликс Рей – Тео Ван Гогу (в письме Винсента), 02.01.1889, BVG 567 / JLB 728.
«Угроза потерять брата…..предстала ты»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 28.12.1888, b2020 V/1982.
«Не будем…..встретимся снова». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1889, BVG 576 / JLB 745.
…«говорил, чего хотел и что делал»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764.
…состояние… «потерянное». – Hulsker, 1990, p. 330–331.
…«тоска и ужас»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
…«дикие приступы тревоги». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764.
…«безымянных моральных страданий». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.03.1889, BVG 582 / JLB 753.
«Во время приступов… казалось мне реальностью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
«Я так много кричал…..не мог»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1889, BVG 588 / JLB 765.
…«ужасных страданий»… «хуже, чем в беспамятстве»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.01.1889, BVG 570 / JLB 738.
Во время болезни… у кладбища. – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
«В горячке безумия… множество морей»… – Винсент – Полю Гогену, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 572a / 21.01.1889, JLB 739.
«Он пошел умываться в ящик с углем»… – Феликс Рей – Тео Ван Гогу, 29.12.1888, b1055 V/1962.
…«ходящими во тьме». – Ис. 9: 2.
«Его состояние улучшилось…..на данный момент». – Феликс Рей – Тео Ван Гогу, 30.12.1888, b1056 V/1962.
«Отчего они… словно преступника?»… – Hulsker, 1970, p. 24–25.
…«Он замкнулся… безмолвно плачет». – Hulsker, 1971, p. 25.
…«спокойным и здравомыслящим»… «потрясен и возмущен»… «принуждаем… лишен свободы»… – Hulsker, 1970, p. 24–25.
«Когда он увидел… иметь со мной дела»… – Феликс Рей – Тео Ван Гогу, 30.12.1888, b1056 V/1962.
…«заключение о наличии психического расстройства»… «общим делирием»… «особом уходе»… – Там же.
«Не желаете ли… <…>…прислать за ним». – Там же.
«Скажи… <…>…объявления о помолвке?» – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.01.1889, b2022 V/1982.
«Я думаю о тебе и так жажду быть с тобой»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 28.12.1888, b2020 V/1982.
«Я так часто… …маленькой женушкой?» – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 03.01.1889, b2023 V/1982.
«Благослови Бог…..как луч света»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.12.1888, b2277 V/1982.
«Я не стану…..жажду быть с тобой». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.01.1889, b2022 V/1982.
…«место, где мы обустроим наше гнездышко». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 03.01.1889, b2023 V/1982.
«Я мечусь между надеждой и страхом»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 30.12.1888, b2021 V/1982.
…«Крайне трудно… Вы мне задали»… – Феликс Рей – Тео Ван Гогу, 30.12.1888, b1056 V/1962.
«Хотел бы я… не в моих силах». – Подробнее об отчетах почтальона Рулена см.: Hulsker, 1970, p. 23–27.
«Я приложу все усилия… терпимой». – Hulsker, 1971, p. 25–26.
«Надежды мало…так тому и быть»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 30.12.1888, b2021 V/1982.
«Я хотел… <…>…чтить его память». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.01.1889, b2022 V/1982.
…«Перестань думать о худшем». – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 29.12.1888, b4247 V/1984.
…«Я была бы… моим братом». «Думаю… результат этого безумия»….. «В моем окружении… поддерживали меня»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.01.1889, b2022 V/1982.
«Я почти не смею…..будут недолги»… – Там же.
«Есть шанс, что все снова наладится»….. «отказаться… требовательности к самому себе». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 03.01.1889, b2023 V/1982.
…«движим добротой и полон благих намерений»… <…> «Когда наступит весна… Природа живительна». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 16.01.1889, b2025 V/1982.
«Будем надеяться…..быть с тобой». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 03.01.1889, b2023 V/1982.
…«Не устаю думать… наша жизнь». – Там же.
«Я отправился… как мне угодно»… «отпустить… Винсента к его картинам». – Жозеф Рулен, цит. по: Hulsker, 1970, p. 26–27.
«Дорогой Тео»… <…>…переживания. – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.01.1889, BVG 567 / JLB 728.
…«развлекающих бесед». – Hulsker, 1970, p. 30.
«Я сказал ему…..современные доктора!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1889, BVG 571 / JLB 736.
…«любит живопись»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.01.1889, BVG 570 / JLB 738.
…«был очень заинтересован импрессионизмом». «Надеюсь… познакомиться с ним»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.01.1889, BVG 569 / JLB 732.
…«при… серьезном рецидиве». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1889, BVG 576 / JLB 745.
«Счастлив сообщить…..придет в себя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.01.1889, BVG 567 / JLB 728 (приписка Феликса Рея).
«Дорогой брат… не стоило так беспокоиться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.01.1889, BVG 566 / JLB 729.
…«пустяком»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.01.1889, BVG 568 / JLB 732.
…«в этих краях»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1889, BVG 576 / JLB 745.
«В этом… немного безумны». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.01.1889, BVG 575 / JLB 744.
…«недуг художника»….. «заболел тем же недугом» – «чрезмерной впечатлительностью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.02.1889, BVG 578 / 25.02.1889, JLB 748.
…«весьма освежающе»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус и Виллемине Ван Гог, 07.01.1889, BVG 569a / JLB 733.
«Постарайся забыть… мою болезнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.01.1889, BVG 568 / JLB 732.
…«Если тебе нужны…..остальные». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.01.1889, BVG 568 / JLB 732.
…«в целом неплохо отдохнул… здесь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.01.1889, BVG 570 / JLB 738.
…«Все местные… на чужбине». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.01.1889, BVG 575 / JLB 744.
…«проблемах с мозгами»… «теперь уже позади». – Винсент – Арнольду Конингу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 571a / 22.01.1889, JLB 740.
…«Не стоило беспокоить вас этой новостью»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус и Виллемине Ван Гог, 07.01.1889, BVG 569a / JLB 733.
«Поговорим…..не подает признаков жизни?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.01.1889, BVG 567 / JLB 728.
«Скажите… моего брата Тео?»… – Винсент – Полю Гогену, 04.01.1889, BVG 566 / JLB 730.
…«воздержался говорить… желтом домишке». – Hulsker, 1970, p. 29–30.
…«дорогому другу Гогену»… – О том, что это ныне утраченное письмо существовало, недвусмысленно свидетельствуют следующие слова из письма Гогена: «Не беспокойся о тех работах, что я намеренно оставил в Арле, – они не стоят усилий, которых потребует их пересылка» (Gauguin, 1983, p. 259, 257).
…«Мне, естественно… большего мне и не нужно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.01.1889, BVG 570 / JLB 738.
…«Твои подсолнухи… „стиля Винсента“»… – Gauguin, 1983, p. 251–255.
«Я хочу…..обмениваться с ним работами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
…«Смею надеяться… начать все заново». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.01.1889, BVG 572 / JLB 738.
«Возможно… причиной твоего отъезда»… – Винсент – Полю Гогену, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 572a / 21.01.1889, JLB 739.
«Ты знаешь… нравились невероятно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
«Гоген… просто обожает мои „Подсолнухи“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1889, BVG 576 / JLB 745.
«Писать подсолнухи – это мое». «Это такая живопись… ярче она становится». <…> …«довольно шикарным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
«С нами свет… нашим шагам»… – Вольная цитата из Псалтири (Пс. 118: 105): «Слово Твое – светильник ноге моей и свет стезе моей» (Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, BVG 574 / JLB 743).
«Мы изо всех сил… я претендую». – Там же.
…«Что касается меня… ехать туда». – Там же.
…«устрицей в раковине»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 16.02.1889, b2036 V/1982.
«Ты не представляешь… мою жизнь»… – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 16.01.1889, b4252 V/1984.
…«чудесную неделю»… – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 13.01.1889, цит. по: Brief Happiness, p. 84–85.
«Ты приносишь в мою жизнь солнце»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 03.01.1889, b2023 V/1982.
«Неужели я и вправду твое солнце?»… – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 02.02.1889, b4260 V/1984.
…«мрачный мир»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 03.01.1889, b2023 V/1982.
…«шатание без дела»… – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 02.02.1889, b4260 V/1984.
«Если я порой… твоя вина»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 20.01.1889, b2027 V/1982.
«Мне бы хотелось… купаться в твоей любви»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 24.01.1889, b2029 V/1982.
…«Я могу… если бы знал как». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 20.01.1889, b2027 V/1982.
…«лучшую и самую потаенную часть себя»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 16.02.1889, b2036 V/1982.
…«Нити… живу в будущем». – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 22.01.1889, b4255 V/1984.
…«Ты ничего… что-то случилось?» – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 13.01.1889, цит. по: Brief Happiness, p. 84–85.
…«людей… желающих чего-то»… «Невозможно запретить… увядают быстрее!»…«безусловно… совершают более других». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 23.01.1889, b2049 V/1982.
…«избавиться… в отношении жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1889, BVG 580 / JLB 751.
…«принять реальность… ни была». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.03.1889, BVG 582 / JLB 753.
…«признаками улучшения, нежели симптомами болезни». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.02.1889, b2034 V/1982.
…«недомогания»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 24.04.1889, BVG T5 / JLB 762.
«Но ведь в своей записке…..скомпрометировать тебя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1889, BVG 571 / JLB 736.
«Все свободное время… с бесконечными лестницами»… – Тео Ван Гог – Виллемине и Элизабет Ван Гог, 24.01.1889, b0919 V/1962.
…«уютное гнездышко»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 11.02.1889, b2010 V/1982.
…«достаточно близко… обедать»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 03.01.1889, b2023 V/1982.
…«прелестной катальпой… хороша в цвету». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 04.02.1889, b2007 V/1982.
«Я только что видел… тягостное впечатление». – Hulsker, 1971, p. 24–26.
«Что делать?.. <…>…хочешь от меня услышать?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1889, BVG 571 / JLB 736.
…«Ты можешь… заниматься этим»… – Там же.
«Я снова… с железной решимостью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
«Дай мне поработать…..с самого начала». «Или же сразу… сопротивляться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, BVG 574 / JLB 743.
«Несколько раз… совесть устроена иначе»… <…>…«маленького Бонапарта импрессионизма» – «Маленького капрала»… «бросающего свои армии в беде»…«дезертиром»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1889, BVG 571 / JLB 736.
«Я остался… что бы ни случилось»… – Винсент – Полю Гогену, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 572a / 21.01.1889, JLB 739.
…«ради ничтожной прибавки к жалованью»… – Там же.
…«боялась находиться рядом с Винсентом». – Rewald, 1978, p. 292–293.
«Вчера… на меня накатило»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1889, BVG 576 / JLB 745.
«Но почему… можешь умереть?»….. «В конце концов все будет хорошо, поверь мне»… <…> «Даже в те моменты… лжепророка». – Там же.
«Болезнь или смерть меня не пугают»… «К счастью для нас… профессиями». <…> «Иногда… пророческих предчувствий»… – Там же.
«Каждый здесь… члены одной семьи». – Там же.
…«Он думает… отравителей и отравленных». – Hulsker, 1971, p. 24–26.
…«исступленно… с утра до ночи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, BVG 574 / JLB 743.
…«колыбельную в цвете»… – Винсент – Арнольду Конингу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 571a / 22.01.1889, JLB 740.
…«действительно… по стопам Монтичелли»….. «голосом ангела»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, BVG 574 / JLB 743.
…«Повелитель природы»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 14.02.1889, b2428 V/1982.
«Прилагаю… подойдут ли»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 20.02.1889, b2037 V/1982.
…«Те, кому нравятся… они восхитительны». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 16.02.1889, b2036 V/1982.
«Вот бедняга… <…>…служит мне утешением». <…>…Этот ум…..представлений, чтобы понять их». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 09.02.1889, b2009 V/1982.
…«Изборожденный морщинами… аскета». <…> «Смерть не оставила…..заботы о будущем». – Там же.
…«Мебель для спальни…..сделать ее матовой»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 20.02.1889, b2037 V/1982.
«Ваш брат…..поближе к вам». <…> «В любом случае… пока Вы с нами не свяжетесь». – Фредерик Саль – Тео Ван Гогу, 07.02.1889, b1046 V/1962.
…«Винсенту много лучше… не беспокойтесь». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 13.02.1889, b2011 V/1982.
«Тебе не следует…..изменить свою судьбу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.02.1889, BVG 577 / 18.02.1889, JLB 747.
…«находится на верном пути». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 20.02.1889, b2037 V/1982.
Глава 38 Подлинный юг
«Гражданин Голландии по имени Вод…..что говорит». <…> «Во имя сохранения общественного порядка»… «как можно скорее возвращен в семью»… «дабы… решительных мер». – Petition and Investigation, p. 132–133.
«Господин мэр!
Мы, нижеподписавшиеся жители площади Ламартин в городе Арле, имеем честь сообщить Вам, что гражданин Голландии по имени Вод (Винсент), художник-пейзажист, проживающий на упомянутой площади, уже несколько раз на протяжении некоторого времени доказал, что не находится в здравом уме. Он регулярно злоупотребляет алкоголем, из-за чего пребывает в состоянии такого возбуждения, что не отдает себе ни малейшего отчета в том, что делает и что говорит. Из-за неустойчивости его состояния жители соседних домов пребывают в постоянном страхе, особенно за безопасность своих жен и детей.
В заключение, во имя сохранения общественного порядка, дабы предупредить разнообразные беды, которые определенно случатся, если не предпринять решительных мер, нижеподписавшиеся имеют честь просить, чтобы упомянутый Вод (Винсент) был как можно скорее возвращен в семью или чтобы его семья предприняла необходимые действия для помещения его в приют для душевнобольных.
Мы смеем надеяться, господин мэр, что, принимая во внимание серьезность изложенной выше ситуации, Вы будете так добры, чтобы предпринять меры в соответствии с нашей просьбой. С глубочайшим почтением, имеем честь быть, господин мэр, Вашими преданными избирателями».
…«подписей было более восьмидесяти»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
…«ненормального художника»… – «[Винсент] жил по соседству. Так же как и другие молодые люди, я имел обыкновение подшучивать над этим ненормальным художником. Что тут скажешь – мы были всего лишь детьми. Его внешний вид ужасно смешил нас. Его длинная рубаха, огромная шляпа, сам этот человек, то и дело замиравший на месте и подолгу стоявший, уставившись на что-то, возбуждали нашу насмешливость». – Van Gogh: A Retrospective, p. 167.
…«Рыжий Псих». – Clébert, Richard, p. 89.
…«абсурдными»… <…> «Что может быть хуже… дважды?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.02.1889, BVG 577 / 18.02.1889, JLB 747.
…«С целью установить степень сумасшествия Ван Гоха»… – Petition and Investigation, p. 133–134.
…«причинить им вред»… – Hulsker, 1971, p. 28–30.
…«схватил ее за талию и поднял в воздух»…«постоянно… соседских женщин»… – Petition and Investigation, p. 133–134.
…«позволял себе поглаживать их». – Hulsker, 1971, p. 28–30.
…«делал неприличные замечания в присутствии»….. «оскорблял… трогал женщин»…«не чувствовали себя в безопасности». – Petition and Investigation, p. 133–134.
…«Можешь вообразить… да еще больного, человека». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
…«идиотами… суются», «злобными бездельниками»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1889, BVG 581 / JLB 752.
…«сборищем подлецов и трусов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1889, BVG 580 / JLB 751.
…«Мне… на все это»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
Я решительно сказал… никому из этих людей. – Там же.
«Я сохранил бы… (будто я какое-то диковинное животное)»… – Слова Винсента, процитированные в письме Фредерика Саля (Hulsker, 1971, p. 31).
…«пристрелил нескольких болванов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
«Если эти ребята… из-за их невежества». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
…«вечным примером»….. «первой и главной причиной»… <…> «Художник… добивать его»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1889, BVG 581 / JLB 752.
…«весь этот шум… „импрессионизму“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1889, BVG 580 / JLB 751.
…«судьями… комиссар полиции». – Hulsker, 1971, p. 30.
…«психическое расстройство»… – Petition and Investigation, p. 133–134.
…«проявлением жестокости… вреда»… – Там же.
…«угрозу общественному порядку». – Там же.
…«под замком»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
…«дикое состояние»… – Сообщая Йоханне новости о состоянии брата, Тео, несомненно, опирался на несохранившийся отчет Саля (Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 16.03.1889, b2050 V/1982).
«Мне не хватает работы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1889, BVG 580 / JLB 751.
«Работа… не дает распускаться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1889, BVG 576 / JLB 745.
…«налетели»… «осы на плод». – Винсент цитирует голландскую поговорку: «На плохой плод осы не летят» (Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764).
…«неописуемых моральных страданий». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.03.1889, BVG 582 / JLB 753.
…«глубочайшим раскаянием»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1889, BVG 588 / JLB 765.
…«отвращение к жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
«Сколько страданий…..самого себя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
…«восторженными излияниями»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.03.1889, b2047 V/1982.
«Я был…..сбились с ног». – Brief Happiness, p. 217.
…«прелестную» Седьмую симфонию… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 25.02.1889, b2039 V/1982.
…оперу Лекока «Маленький герцог»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 27.02.1889, b2040 V/1982.
…«Как поживает твое свадебное платье?»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 25.02.1889, b2039 V/1982.
«Маляры и декораторы… хороший вкус»… – Там же.
«Я уже боюсь, что получится слишком мило»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 28.02.1889, b2041 V/1982.
«Как я благодарен… теперь не бесцельна»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 07.03.1889, b2044 V/1982.
«Вдруг заиграл… <…>…за эту минуту». – Brief Happiness, p. 205.
…«Из Арля никаких новостей». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 07.03.1889, b2044 V/1982.
«На этот раз… его боятся»… – Brief Happiness, p. 184.
…«Что в Арле?» – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 16.03.1889, b4278 V/1984.
«Что за досадное пятно посреди безоблачного неба»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 16.03.1889, BVG T4 / JLB 749.
«Необходимо… <…>…без решительного ответа». – Hulsker, 1971, p. 26–27.
…«Недопустимо… не посоветовавшись со мной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.02.1889, BVG 577 / 18.02.1889, JLB 747.
…«Я думаю… как он пожелает». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
…«Позволь мне… тем хуже»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, BVG 574 / JLB 743.
«Вот бы Винсент… <…>…мысль об этом». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус и Виллемина Ван Гог – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, b4271 V/1984.
«Дорогой Тео… который заболел?» – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 12.02.1889, b4264 V/1984.
…«возвышенного и благородного духом»… – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 25.01.1889, b4256 V/1984.
…«спокойной, дружелюбной обстановке»… «Это успокоило бы… тревожное состояние». <…> «Будь он в Париже…..далеко от нас»… – Йоханна Бонгер – Тео Ван Гогу, 12.02.1889, b4264 V/1984.
«Если бы ты только знала…..говорят – c’est un fou»…«Многие художники… истинное искусство»… «дома это неприемлемо». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
«К концу… по горло сыт Парижем»… <…> «С ним с трудом…..находят его невыносимым»…«множестве врагов»… «Для него…..ничего и никого». – Там же.
«Риве утверждает…..так и для других». «Как правило… те, кто платит». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 01.03.1889, b2042 V/1982.
«Если запирать меня… за собой числю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, BVG 574 / JLB 743.
«Хотя он ничего… вложили в это предприятие». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
…«Нет причин… оно бесплатно». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер и Анне ван Хаутен-Ван Гог, 10.03.1889, b0920 V/1962.
«С твоей стороны… мне на пользу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.02.1889, BVG 578 / 25.02.1889, JLB 748. Письмо Тео, в ответ на которое было написано это письмо Винсента, не сохранилось.
«Больше я ничего… душевное равновесие»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
…«После того, что случилось… как потерял его я». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.02.1889, BVG 577 / 18.02.1889, JLB 747.
«Мой знакомый Синьяк… что-нибудь сделать»… «Я почти… было бы бессмысленно». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 16.03.1889, b2050 V/1982.
«Он вел себя…..смогли войти». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1889, BVG 581 / JLB 752.
«Синьяк…..знающего себе цену». – Там же.
…«расстраивали»… «ужасный мистраль»… – On Signac’s Visit to Arles, p. 136.
«Не могу передать… более того»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.01.1889, BVG 566 / JLB 729.
…«Дом больше не будет пустым»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
…«вступить в близость»… «В конце концов, на севере это принято»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1889, BVG 576 / JLB 745.
…«положением в обществе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.01.1889, BVG 572 / JLB 738.
«Если ты… окажусь в выигрыше»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1889, BVG 580 / JLB 751.
…«Твоя жена… работать с художниками». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
…«Весной…..о месте наемного художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1889, BVG 574 / JLB 743.
…«подлинным югом». – Винсент цитирует слова брата (Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1889, BVG 581 / JLB 752).
«Разумно… ничего грандиозного». – Там же.
…«Будет лучше…..и еще многого». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
…«Разумеется… своей жизнью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1889, BVG 580 / JLB 751.
…Боже мой… похоронно-помпезных церемоний. – Винсент – Полю Синьяку, 10.04.1889, BVG 583b / JLB 756.
…«приехать и написать в этом чудном месте пару этюдов»… – Поль Синьяк – Винсенту, 13.04.1889, BVG 584а / 12.04.1889, JLB 757.
…«совместно найти новое пристанище»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1889, BVG 580 / JLB 751.
…образами будущего нового пристанища японизма… – Винсент – Полю Синьяку, 10.04.1889, BVG 583b / JLB 756.
…«Наилучшее утешение… дни тяжелых страданий». – Там же.
«Мне нужно… в Марсель, а то и дальше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1889, BVG 580 / JLB 751.
…«очень маленькие комнаты»… – Винсент – Полю Синьяку, 10.04.1889, BVG 583b / JLB 756.
…«не сравнить с моей мастерской»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.04.1889, BVG 584 / 14.04.1889 и 17.04.1889, JLB 758.
…«Вскоре начнется весна… цветущие сады». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.01.1889, BVG 566 / JLB 729.
…заросли «незабудок… ромашек»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764.
…«на пути к выздоровлению»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1889, BVG 580 / JLB 751.
«Я стараюсь… вопреки всему»… «Лучшее… Прими это мужественно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
«Я читаю… о прочитанном»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764.
…«одного-единственного стебелька травы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1888, BVG 542 / 23.09.1888 или 24.09.1888, JLB 686.
…«вполне могут быть вызваны микробами»… «простую случайность»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764.
«Я начинаю… <…> Так стоит ли говорить об этом?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
«Ах, если бы… <…>…одно и то же». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1889, BVG 581 / JLB 752.
…«какую-то смутную тоску… определить»… «оснований надеяться… в будущем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1889, BVG 583 / 04.04.1889, JLB 754.
…«проявления слабости характера»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1889, BVG 588 / JLB 765.
…«прискорбную и болезненную неудачу»… «Но не будем начинать снова!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.04.1889, BVG 586 / JLB 761.
«Я покину… представится такая возможность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
…«разум… в нормальное состояние»… «глубоко засевшего в душе отчаяния»… – Винсент – Полю Синьяку, 10.04.1889, BVG 583b / JLB 756.
«Не каждый день… совершенно логично»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
…«режим строгой трезвости»… – Винсент – Полю Синьяку, 10.04.1889, BVG 583b / JLB 756.
…«подарить всю эту любовь… своей жене». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
…«Я не в состоянии…..другим человеком». – Hulsker, 1971, p. 32–33.
…«отправится в приют… немедленно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.04.1889, BVG 586 / JLB 761.
…«окончательно пошел на поправку», «словно бы и следа болезни не осталось». <…> «Он внезапно… в доме для душевнобольных». – Hulsker, 1971, p. 32.
«От разговоров… раскалывается голова». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
…«Я не в себе… устраивать свою жизнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.04.1889, BVG 586 / JLB 761.
…«Я провалился…..упорядочить мою жизнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1889, BVG 589 / JLB 767.
«Я решил…..главное, тебе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
«Вы не поверите… причиняет Вам неудобство»… – Hulsker, 1971, p. 32.
…«сцену на публике»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
«Мой брат… еще больше проблем!»… – Hulsker, 1971, p. 33.
…«провести лето в Понт-Авене»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 24.04.1889, BVG T5 / JLB 762.
«Мы совершенно… я могу передать»… «Все идет лучше… о таком счастье». – Там же.
…«Если бы я мог… предпочел бы военную службу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1889, BVG 588 / JLB 765.
…«точно так же… следовать правилам»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1889, BVG 589 / JLB 767.
…«оправился бы… хозяином своих поступков». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1889, BVG 590 / JLB 768.
«Живопись требует…..поскорее закончилось». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1889, BVG 589 / JLB 767.
…«Ведь ты задумал это как акт отчаяния?»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 02.05.1889, BVG T6 / JLB 766.
«Там упоминается Монтичелли»… «Увы! Вот еще одна печальная история»…«А ведь мастерская… к этому письму статье». <…> «Если бы не твоя дружба…..прибегнуть к нему»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1889, BVG 588 / JLB 765.
…«третьему классу»… – Tralbaut, p. 275.
«С согласия человека, о котором идет речь, который приходится мне братом, я хотел бы просить принять в Ваше заведение Винсента Виллема Ван Гога, художника, 36 лет, родившегося в Грот-Зюндерте (Голландия) и в настоящее время проживающего в Арле. Прошу разместить его по третьему классу. Поскольку его госпитализация необходима, скорее чтобы предотвратить возвращение прежних приступов, а не потому, что его психическое состояние теперь нестабильно, я надеюсь, что Вы сочтете допустимым предоставить ему свободу покидать Ваше учреждение ради занятий живописью, когда он того пожелает. Кроме того, не имея необходимости настаивать на обеспечении ему должного ухода, поскольку я убежден в том, что он будет окружен той же заботой, что и другие Ваши пациенты, я хотел бы просить Вас любезно разрешить ему выпивать во время приемов пищи по меньшей мере пол-литра вина. Остаюсь искренне Ваш, Тео Ван Гог, Сите-Пигаль, дом 8, Париж».
…«С определенной точки зрения…..скоро придет конец». – Тео Ван Гог – Винсенту, 02.05.1889, BVG T6 / JLB 766.
«Я был потрясен… мои этюды». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1889, BVG 588 / JLB 765.
…«Среди них немало мазни… сочтешь стоящим». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1889, BVG 589 / JLB 767.
Эти последние дни…..печальную историю. – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
…«Картины увядают, как цветы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1889, BVG 588 / JLB 765.
…«серую голландскую палитру»… «Не превращайся… встретить где-то еще». <…> «Как художнику… уверен в этом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1889, BVG 590 / JLB 768.
…«испещренную солнечными бликами и пятнами тени»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1889, BVG 589 / JLB 767.
Глава 39 Звездная ночь
«Истинная Италия, прекраснейшая из горных долин»… – Из переписки Шарля Гуно, цит. по: Edwards, p. 82.
…«голубой глазурью неба». – Цит. по: Caird, p. 348.
Воздух, свет… для своего заведения. – Brochure for the Asylum, p. 148–149.
…«изобильное… даже деликатесное»… «ласковое и доброжелательное» обращение… «физического труда и развлечений». – Там же.
…«в зависимости от класса размещения»… «молочными продуктами в достаточном количестве»… <…> …«иллюстрированные журналы… для отдыха». <…> …«высоким общественным статусом»… «преданные слуги из дома». – Там же.
…«как в каком-нибудь… школе-интернате». В «запущенном саду»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
«Я думаю…..так спокойно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1889–15.05.1889, BVG 591 / 09.05.1889, JLB 772.
«Меня поселили…..очень милы»…«Оно обито… бутылочно-зеленым»…«виднелось… восходит солнце». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
«Там, где мне приходится… спокойно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1889, BVG 589 / JLB 767.
…«С высоты видно куда дальше, чем дома»… «Голубое небо… не утомляет»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 02.07.1889, BVG 598 / 08.07.1889–12.07.1889, JLB 788.
…«отлично успокаивала». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1889–18.06.1889, BVG 595 / 18.06.1889, JLB 782.
«Больше нет…..несказанное облегчение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1889, BVG 590 / JLB 768.
«Мистраль… встречает его». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1889, BVG 593 / 31.05.1889–06.06.1889, JLB 777.
«Они говорят…..понимаем друг друга». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
…«славных жителей Арля»… «вели себя… не мешали». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1889–15.05.1889, BVG 591 / 09.05.1889, JLB 772.
…«Мне всегда… художественной стороны картины». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764.
…«несчастным… не в себе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
…«чрезвычайно переутомил мозг»… – Leroy, p. 156–157.
«Я могу… не боится меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
«Люди здесь… начинается приступ». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1889–15.05.1889, BVG 591 / 09.05.1889, JLB 772.
…«все ломает…..тарелки с едой и т. д.». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1889, BVG 593 / 31.05.1889–06.06.1889, JLB 777.
…«ухаживать за ним… повреждений»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
«Здешний персонал… даже с ним»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1889, BVG 593 / 31.05.1889–06.06.1889, JLB 777.
«Наблюдая… перестаю бояться безумия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1889–15.05.1889, BVG 591 / 09.05.1889, JLB 772.
«Есть и такие… настоящей дружбе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
…«истерическое помрачение… делирия». – Monroe, p. 30–31.
…«нечто вроде эпилепсии»… – Gastaut, p. 200.
…«разновидностью эпилепсии»… – Там же.
«Во Франции… в этом заболевании нет»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1889, BVG 589 / JLB 767.
«Предрасположенные к раздражительности и агрессии»… «ненормальной психической активностью». – Morel, p. 774–775.
…«эпилептической ярости»… «концентрированную… энергию молнии». – Temkin, p. 317.
…«В свете всех фактов… припадками». – Register of Voluntary Commitments, p. 151–152.
…«Насколько… проявление эпилепсии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.05.1889–15.05.1889, BVG 591 / 09.05.1889, JLB 772.
«У меня… результат эпилепсии». – Peyron, p. 152–153.
…«тем не менее… о психических заболеваниях»… – Leroy, p. 140.
…«озорства… и раздражительности»… – Gowers, p. 121.
…«глубокого психического страдания»… – Temkin, p. 318–319.
…«падающими в бездну». – Morel, p. 773.
…«автоматически»… – Temkin, p. 322.
…«эпилептическом ступоре»… – Psychiatric Aspects of Epilepsy, p. 31.
…«от душевной болезни». – Carbentus Genealogy, n. p., VGFA.
…«припадок падучей… полностью». – Van Gogh Maria Johanna, 1899, n. p., VGFA.
…«наполовину парализовали»… – Van Gogh Maria Johanna, 1900, n. p., VGFA, p. 7.
…«приступов»… – Van Gogh Maria Johanna, 1899, n. p., VGFA.
…«припадки». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 22.10.1873, b2670 V/1982.
…«страдал… припадками»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.10.1884, b2258 V/1982.
…«То, что произошло… членами его семьи». – Register of Voluntary Commitments, p. 151–152.
…«дегенерацией». – Pick, p. 50–51.
…«Прежде… одна и та же работа». – Leroy, p. 140.
«Жизнь моя… развиваться как художнику». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764.
«Если ты осознаешь… врасплох». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
«К несчастью… страдать его недугами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1889–18.06.1889, BVG 595 / 18.06.1889, JLB 782.
…«туберкулез или сифилис»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
«Среди художников… создавать картины». – Винсент – Анне-Корнелии Ван Гог-Карбентус, 19.09.1889, BVG 606 / JLB 803.
…«мужчинами, женщинами, детьми»… «прекрасным, совершенно прекрасным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1882, BVG 209 / JLB 241.
«У больных, вероятно, следует учиться жить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.01.1889, BVG 569 / JLB 732.
«Желудок мой работает неизмеримо лучше»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
…«чувствую себя хорошо… будем терпеливыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1889, BVG 593 / 31.05.1889–06.06.1889, JLB 777.
…«зал для пассажиров… станции»…«сопряжено с некоторыми трудностями»… «проводили… дешевым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.05.1889, BVG 592 / 23.05.1889, JLB 776.
…«Мое место здесь». – Там же.
«Я здесь…..стало чуть сильнее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1889, BVG 593 / 31.05.1889–06.06.1889, JLB 777.
«Все эти прекрасные картины… превзойти». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.06.1889, BVG 596 / JLB 783.
…«так трогательно… умиротворенность и величие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1889, BVG 593 / 31.05.1889–06.06.1889, JLB 777.
«Разумеется… до приезда в Париж»… <…> «Склонен полагать…..в стакане воды». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1889, BVG 590 / JLB 768.
…«целый год… о чем-нибудь еще». – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
«У меня нет… пристального созерцания»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.06.1889, BVG 596 / JLB 783.
…«отправиться… пшеничного колоса». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785.
…«В лучшие свои моменты… эффектах цвета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
…«фиолетовый», «пурпурно-голубой», «лиловый», «бледно-лиловый», «нежно-лиловый», «грязно-лиловый», «просто лиловый», «серо-розовый», «желтовато-розовый», «зеленовато-розовый», «фиолетово-розовый». – Cadorin, p. 16–17.
«Испытываю соблазн… охрой, например». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.06.1889, BVG 594 / JLB 779.
…«нежные лиловатые тона вечернего неба»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«теплыми оттенками хлебной корочки»… «дальних пурпурных… цвета незабудок». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 16.06.1889, BVG W12 / JLB 780.
«Поскольку… искать натуру там». – Peyron, p. 152–153.
…«Когда манера… произведение искусства?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.06.1889, BVG 594 / JLB 779.
«На улице…..главная трудность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
«руководствовались… и чувством»… «бесконечное терпение… ясность»… «с помощью… ощущения пропорций». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.06.1889, BVG 594 / JLB 779.
«Бернар… имело достоверную форму»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1889, BVG 607 / 20.09.1889, JLB 805.
«Какая любопытная вещь… кисти!»….. «в соответствие с характером предметов»… «у него… безмятежность и счастье». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
«Своими линиями… египетский обелиск». «Кипарисы… как вижу я». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.06.1889, BVG 596 / JLB 783.
…«темных заплат на залитом солнцем пейзаже»… – Там же.
«Наконец-то… звездным небом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1889–18.06.1889, BVG 595 / 18.06.1889, JLB 782.
…«чтобы… совсем уж безумного». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1889, BVG 593 / 31.05.1889–06.06.1889, JLB 777.
…«Весь наш мир… мерцающей звезде». – Dickens, 2000, p. 183 (Чарлз Диккенс. «Повесть о двух городах». Цит. по: Диккенс Ч. Полн. собр. соч.: В 30 т. М., 1957–1963. Т. 22).
«Тончайшая… искристым песком»… Из-за тысяч звезд… <…>…лентой света. – Zola, 1957, p. 148–149 (Эмиль Золя. «Страница любви». Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. М., 1957. Т. 7).
…«нервными бурями»… – Цит. по: Varieties of Aggressive Behavior, p. 502.
…«взрывами»… – Lennox, Lennox, p. 726.
…«эпилептических нейронов». – Niedermeyer, p. 100–101.
…«височной эпилепсией». – Подробнее на тему височной эпилепсии см.: Bear, Freeman, Greenberg, p. 218–219; Bear, p. 20–21; Monroe, p. 33–35; Gastaut, p. 221; Persinger, p. 1258–1259.
…«Вряд ли приятно… сумасшедшими людьми»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 21.05.1889, BVG T9 / JLB 774.
«Со временем… оценены по достоинству»…«самыми занятными из всех». – Там же.
…«Твои последние картины…..уже не избежать!» – Тео Ван Гог – Винсенту, 16.06.1889, BVG T10 / JLB 781.
«Дражайший брат… братом и сестрой». <…> «Мы как будто всегда были вместе»… – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Винсенту, 08.05.1889, BVG T8 / JLB 771.
«Он всегда… на ужин». – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Винсенту, 05.07.1889, BVG T11 / JLB 786.
…«развлечься по-своему». – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Винсенту, 08.05.1889, BVG T8 / JLB 771.
…«По вечерам… отправляемся в постель»… – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Винсенту, 05.07.1889, BVG T11 / JLB 786.
…«ни дня… говорили о тебе»… – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Винсенту, 08.05.1889, BVG T8 / JLB 771.
«Отчего… преуспевают гораздо больше?»… – Подобный вопрос подразумевает ответ в письме Винсента: «Ты пишешь, что когда видишь так много людей, которые также пытаются найти свое место в жизни и, кажется, преуспели куда больше, что я могу сказать тебе, кроме как то, что и сам я порой испытываю чувство оцепенения, оглядываясь на собственную жизнь и сравнивая ее с жизнью некоторых своих коллег» (Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785).
…«милой… их ребенка»… – Там же.
…«безграничное восхищение»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 19.09.1889, BVG W14 / JLB 804.
«Все это…..о смысле жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.06.1889, BVG 596 / JLB 783.
…«Благодаря… больше не повторятся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1889–18.06.1889, BVG 595 / 18.06.1889, JLB 782.
…«Кажется… больше, чем их живопись»… «Женитьба… с Амстердамом и Гаагой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1889, BVG 597 / JLB 784.
…«голландская жена»… – Винсент – Джону Питеру Расселу, 01.02.1890, BVG 623a / JLB 849.
…«Смею надеяться… чуть более приятной»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785.
…«обилие цветов»… – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Винсенту, 08.05.1889, BVG T8 / JLB 771.
…«храбрая и проворная»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.01.1890, BVG W19 / JLB 841.
…«Добрые женщины… несовместные»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.06.1889, BVG 596 / JLB 783.
«Нам придется… нашим одиночеством»… «бедности… вечной ссылке». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785.
…«по крайней мере… хоть какой-то смысл». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.06.1889, BVG 596 / JLB 783.
«Вот уже много лет… <…>…жить будешь дольше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1889, BVG 597 / JLB 784.
«Ах, если бы хоть иногда… нечто совсем другое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1889–18.06.1889, BVG 595 / 18.06.1889, JLB 782.
…«излучающих свет… утешительных»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1889–04.09.1889, BVG 602 / 02.09.1889, JLB 798.
…«В том, что мать рада… есть жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1889, BVG 597 / JLB 784.
…Разве мы, питающиеся… пшеничные колосья? – Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785.
…«охвостье чего-то вроде буддизма»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1889, BVG 588 / JLB 765.
…«другая сторона жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1889, BVG 597 / JLB 784.
…«чтобы дарить… утешительной живописи»…«возврат… религиозным идеям, нет»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1889–18.06.1889, BVG 595 / 18.06.1889, JLB 782.
…«Хотел бы я… Что это за чудо!»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 16.06.1889, BVG T10 / JLB 781.
…«эту щемящую нежность… бесконечности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1889, BVG 597 / JLB 784.
…«По-моему, ты… этой Гефсимании». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 30.04.1889, BVG W11 / 28.04.1889–02.05.1889, JLB 764.
…«слишком прекрасны… помыслить об этом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.04.1889–28.04.1889, BVG 587 / 28.04.1889, JLB 763.
…«головокружение»… «беспросветные потоки боли». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1889, BVG 597 / JLB 784.
«Один только вид…..было вызвано». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.06.1889, BVG 594 / JLB 779.
«Следует выждать год… новый приступ»… – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 06.07.1889, BVG 599 / JLB 787.
«Дорогой мой брат…..крестным отцом». – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Винсенту, 05.07.1889, BVG T11 / JLB 786.
«Поздравляю… приятная новость». – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 06.07.1889, BVG 599 / JLB 787.
…«бывших соседей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1889, BVG 600 / 14.07.1889 или 15.07.1889, JLB 789.
…«несмотря на опасения… очень здоровой». – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 06.07.1889, BVG 599 / JLB 787.
…«не слишком… целебными»… «вновь обрести вкус к жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.889, BVG 603 / 14.07.1889 или 15.07.1889, JLB 790.
…«Не могу передать… письмо!»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.07.1889, b2406 V/1982.
…«прекрасных нюэненских березах»… <…> «Печаль»… «разлуки и утраты»… «помогает… впоследствии». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 02.07.1889, BVG 598 / 08.07.1889–12.07.1889, JLB 788.
«Иногда… сама болезнь»… «Болезненное состояние… выправить себя». – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 06.07.1889, BVG 599 / JLB 787.
…«черной нужды… Милле»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785.
…«незначительных эмоций… не ведая». <…> …«чудаком»… «только перед самой смертью». <…> «Зная… тяжкого бремени?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.889, BVG 603 / 14.07.1889 или 15.07.1889, JLB 790.
«Нелегко… я совершил»… – Там же.
…«Если тебя… сверх меры»…«изгнанника, чужака, бедняка»… «пустошах… дороги нам»… <…> …«встретить свою судьбу». – Там же.
«При соприкосновении… не лишаюсь сознания»… – Винсент – Альберу Орье, 10.02.1890–11.02.1890, BVG 626a / 09.02.1890 или 10.02.1890, JLB 853.
…«с темнеющей… хижиной внизу»…«зачарованный приют»….. «более простого… существования»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1889, BVG 600 / 14.07.1889 или 15.07.1889, JLB 789.
…«дикую глушь… сбросил все на землю». – Мы склонны полагать, что безобидное описание погодных условий в Сен-Реми в письме Бернару – первом письме после серии серьезных приступов, случившихся с ним середине июля, – скрытый рассказ о реальном событии тех дней (Винсент – Эмилю Бернару, 08.10.1889, BVG B20 / JLB 809).
…«легче ощутить… связи»… – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 06.07.1889, BVG 599 / JLB 787.
…«страшное чувство одиночества». – Мы предполагаем, что следующая фраза в письме сестре Вил не что иное, как воспоминание о конкретном случае: «Со времени моей болезни в полях меня охватывает столь ужасающее чувство одиночества, что мне бывает непросто заставить себя выйти на улицу» (Винсент – Виллемине Ван Гог, 19.09.1889, BVG W14 / JLB 804).
Глава 40 Одинокий
«На многие дни… сильней, чем в Арле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1889, BVG 601 / JLB 797.
«Я был… видеть друзей и работать». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 19.09.1889, BVG 606 / JLB 803.
«Чуть более жестокий… заниматься живописью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
«Кажется… ужасных моментах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1889, BVG 601 / JLB 797.
…«без свежего воздуха». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
«Сама мысль…..наступил конец». – Винсент – Жозефу и Мари Жину, 30.12.1889–31.12.1889, BVG 622a / 20.01.1890, JLB 842.
…«разрешение, чтобы писать картины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1889–04.09.1889, BVG 602 / 02.09.1889, JLB 798.
«Не имея возможности… пережил эти дни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1889, BVG 601 / JLB 797.
«Во время приступов… в других местах». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.10.1889–22.10.1889, BVG W15 / 21.10.1889, JLB 812.
«Приступы… религиозные настроения»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«Судя по Вашему письму… полтора месяца»… – Жозеф Рулен – Винсенту, 19.08.1889, b1072 V/1962.
…«писать святых мужей и святых жен». <…> «Я был ужасно огорчен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«чье сердце… дух угнетен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, BVG 99 / JLB 118.
…«подобным ангельскому лику»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87.
…«ничего пока…..они еще вернутся». <…> …«тоскливыми и одинокими»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«отвратительные кошмары». – «К счастью, те отвратительные кошмары не мучают меня больше», – признавался Винсент в ноябре (Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1889, BVG 613 / 03.11.1889, JLB 816).
«Я пытался… но напрасно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«ненормальных людей»… «безделье… эти несчастные»….. «тупоголовыми зеваками»….. «поменьше… из-за боязни рецидива». – Там же.
…«посылать к черту». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
«Здесь… ничего подобного»… «Меня чрезвычайно раздражает… басни»…«заведения… религиозные заблуждения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
«Учитывая… здешнем убежище»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1889, BVG 607 / 20.09.1889, JLB 805.
«Мы должны… <…> Пора остановиться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«кормить художников»… – Там же.
…«неподходящий момент»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 18.09.1889, BVG T17 / JLB 802.
«Кто-нибудь… делить со мной кров»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«То, что ты пишешь…..поработаем вместе». – Там же.
«Уехать сейчас… неосмотрительно»….. «еще несколько месяцев»… «которое… жизнь среди людей невыносимой». «В конце концов… вызревал во мне»… <…> «чертовски худ и бледен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
…«Вхожу… тебя жалобами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1889, BVG 601 / JLB 797.
«С тех пор… самочувствие мое улучшилось»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1889–04.09.1889, BVG 602 / 02.09.1889, JLB 798.
…«С каждым днем… силы»… «Возможно… принесет плоды»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
«Славный господин Пейрон…..не верил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
Работа идет отлично…..не осталось. – Там же.
…«Не думаю… заправляет его жена»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 04.10.1889, BVG T18 / JLB 807.
«Сам знаешь… от холода»… «растревожить»….. «Не предпринимай…..присматривает». – Тео Ван Гог – Винсенту, 18.09.1889, BVG T17 / JLB 802.
«Ощущаю… в Голландию»… «Остаешься верным привязанностям прошлого». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.10.1889–22.10.1889, BVG W15 / 21.10.1889, JLB 812.
…«хранить их вместе»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.10.1889–22.10.1889, BVG 612 / 21.10.1889, JLB 811.
«У меня… больше не увижу»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.10.1889–22.10.1889, BVG W15 / 21.10.1889, JLB 812.
«Работа развлекает…..умственную слабость»…«энергично погрузился в работу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1889–04.09.1889, BVG 602 / 02.09.1889, JLB 798.
…«утром, днем и вечером»… <…> «Картина… сцепиться с холстом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
…«прежде всего „Ночное кафе“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«уменьшенные повторения… полотен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1889, BVG 608 / JLB 806.
…«осенних эффектов»… <…> «Я вкалываю…..выздороветь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
…«невозможно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1889–04.09.1889, BVG 602 / 02.09.1889, JLB 798.
«В нем есть… типичный южанин». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
…«воспоминания… как лавина». – Там же.
…«достаточно… какой-нибудь школе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1889, BVG 610 / JLB 810.
…«сделать наследие Милле… публики». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1890–15.01.1890, BVG 623 / 13.01.1890, JLB 839.
«Допускаю… собственную живопись»… – Винсент – Тео Ван Гогу, ок. 25.10.1889, BVG 611 / 25.10.1889, JLB 815.
…«случайно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1889, BVG 607 / 20.09.1889, JLB 805.
…«Мне не особенно… собственные картины»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 19.09.1889, BVG W14 / JLB 804.
…«мысли прояснялись… уверенность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«Я потратил… никчемные этюды»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1889, BVG 607 / 20.09.1889, JLB 805.
…«переводит их на другой язык»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1889, BVG 613 / 03.11.1889, JLB 816.
…«неопределенной гармонии… общее ощущение»…«моей собственной интерпретацией»… «Разве не так же…..на свой лад». <…> «Кисть… собственного удовольствия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1889, BVG 607 / 20.09.1889, JLB 805.
«Сейчас… утешительное для себя»… – Там же.
…«пожить с простыми людьми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«подлинно мужественная»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1889–04.09.1889, BVG 602 / 02.09.1889, JLB 798.
…«точно… при этом так свежа»… «здоровых, как ржаной хлеб». <…> …«деревянные башмаки»… «начищенных до блеска ботинок»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 05.09.1889, BVG T16 / JLB 799.
…«пахнущими землей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.11.1889, BVG 615 / 26.11.1889, JLB 823.
«Ах, милый брат… увидеть это». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1889–04.09.1889, BVG 602 / 02.09.1889, JLB 798.
…«чувствовал себя отлично»… «ел как лошадь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
«Я проникся… гор и садов»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
«У нас стоят… я и пользуюсь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.10.1889, BVG 609 / JLB 808.
…«усталого… загорелого лица»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 19.09.1889, BVG W14 / JLB 804.
«Но ничего… вынести это». – Там же.
…«абсолютно дикое ущелье»….. «всё в фиолетовых тонах»….. «более серьезных»… «Они так долго… хорошо их изучил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1889, BVG 610 / JLB 810.
«Я чувствовал…..не совсем еще иссяк». – Винсент – Эмилю Бернару, 08.10.1889, BVG B20 / JLB 809.
…«совершенно здоровым»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 04.10.1889, BVG T18 / JLB 807.
«То, что ты пишешь… этим предложением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.10.1889, BVG 609 / JLB 808.
…«была некая непоколебимость… ее проявлениях». – Тео Ван Гог – Винсенту, 04.10.1889, BVG T18 / JLB 807.
«Я сознаю… невероятно талантливы»… «может, было бы лучше… забыли». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
«Я еще вернусь»… <…> …«чего-то, во что можно верить»… – Винсент – Эмилю Бернару, 08.10.1889, BVG B20 / JLB 809.
«Если, продолжая работать… для тебя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1889, BVG 614 / 19.11.1889, JLB 820.
«У тебя сильнее выходят правдивые вещи»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 21.10.1889, BVG T19 / 22.10.1889, JLB 813.
«Поиски стиля… чувстве вещей»… – Там же.
…«продавались… прошлогодние». – Тео Ван Гог – Винсенту, 22.12.1889, BVG T22 / JLB 830.
«Более всего… к определенной школе». – Тео Ван Гог – Винсенту, 16.11.1889, BVG T20 / JLB 819.
…«Лучше не искать… с большей простотой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1889, BVG 614 / 19.11.1889, JLB 820.
«Я еще раз…..с меня довольно!»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«оливами… и кипарисами»; «выжженными полями… чабреца»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.10.1889, BVG 609 / JLB 808.
…«сиять в полную силу». – Винсент – Эмилю Бернару, 08.10.1889, BVG B20 / JLB 809.
…«почувствовав и полюбив эту землю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.10.1889, BVG 609 / JLB 808.
…«во всей полноте… страну»… «Разве не это… другого художника?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1889, BVG 613 / 03.11.1889, JLB 816. Письмо Исааксону не сохранилось, однако отдельные фразы в переписке с членами семьи указывают на то, что Винсент все-таки написал ему («Недавно… не делать этого». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.10.1889–22.10.1889, BVG W15 / 21.10.1889, JLB 812), изложив те же соображения, что и в письме к Тео.
…«создать картину… с подсолнухами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1889, BVG 608 / JLB 806.
…«суровая и грубая реальность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.11.1889, BVG 615 / 26.11.1889, JLB 823.
…«перелить… в себе самом». – Gauguin: 45 Lettres à Vincent. P.???
…«Эй, когда же… крестьянок?»…«Что касается… побежденным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1889, BVG 610 / JLB 810.
…«выдержать немало проверок»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 04.10.1889, BVG T18 / JLB 807.
«Мсье Пейрон… настроен оптимистично». – Винсент – Тео Ван Гогу, ок. 25.10.1889, BVG 611 / 25.10.1889, JLB 815.
…«запас красок»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1889, BVG 614 / 19.11.1889, JLB 820.
«Еще один человек… не моей живописи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1889–18.06.1889, BVG 595 / 18.06.1889, JLB 782.
…«некоторых людях»… «с которыми… потребность встретиться»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.10.1889, BVG 609 / JLB 808.
«Я отчаялся…..нечто совсем другое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1889–18.06.1889, BVG 595 / 18.06.1889, JLB 782.
«Полезно появляться… рады видеть меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1889, BVG 614 / 19.11.1889, JLB 820.
…«Сначала надо…..надеяться, что нет». <…> …«сейчас никто… ни малейшей неприязни». – Там же.
…«излечился»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«нам не будут… супруги Писсарро». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1889, BVG 614 / 19.11.1889, JLB 820.
…«Я ведь неплохо… на что там спрос»….. «грандиозные выставки»… «Надо изобрести…..как проповедь»… «мог повесить… репродукцию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.11.1889, BVG 615 / 26.11.1889, JLB 823.
…«более доступными для широкой публики»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1890–15.01.1890, BVG 623 / 13.01.1890, JLB 839.
«Думаю… волосы цвета киновари». – Gauguin: 45 Lettres à Vincent.
…«коленопреклоненная фигура…..довольно комично». – Тео Ван Гог – Винсенту, 16.11.1889, BVG T20 / JLB 819.
…«Наш друг Бернар…..отношения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1889, BVG 614 / 19.11.1889, JLB 820.
…«Дружище… явная неудача»…«притворством», «фальшивым вымыслом», «кошмаром»… «клише». <…> …«средневековыми шпалерами»… «трепетать»… Богом «подлинно возможного»…«душевный подъем»… «Действительно… Конечно нет!»… «опасностей… абстракциях»… «погрузиться»… «Настоящим письмом… самим собой»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«Я написал Бернару… в их работах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.11.1889, BVG 615 / 26.11.1889, JLB 823.
«Не скажу… вместо прогресса». – Там же.
«Допустимо…..в них его душу». – Тео Ван Гог – Винсенту, 08.12.1889, BVG T21 / JLB 825.
…«Я продолжу… посмотрим…»…«слишком опрометчивым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
…«смертельно скучает»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1889, BVG 610 / JLB 810.
…«частой и глубокой меланхолии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1889, BVG 613 / 03.11.1889, JLB 816.
«Я так часто… много лет». <…> …«идей для будущего»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1889, BVG 618 / JLB 824.
…«притворством»… «сама судьба желает помешать нам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1889, BVG 614 / 19.11.1889, JLB 820.
…«исполином… поверженный титан»… «мотив… пораженного молнией». – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«становится все больше»… «чувствует жизнь внутри себя». – Тео Ван Гог – Винсенту, 21.10.1889, BVG T19 / 22.10.1889, JLB 813.
«Конечно же… лучше, чем раньше». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.10.1889–22.10.1889, BVG 612 / 21.10.1889, JLB 811.
…«тоской… вода в болоте». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1889, BVG 607 / 20.09.1889, JLB 805.
«Чем нормальнее… расходов на нее». – Винсент – Тео Ван Гогу, ок. 25.10.1889, BVG 611 / 25.10.1889, JLB 815.
…«Тео по-прежнему… не нравится»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 10.12.1889, BVG W16 / JLB 827.
«Если б я… меня успокоило»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1889, BVG 617 / 19.12.1889, JLB 829.
…«не будучи… закончить». – Винсент – Тео Ван Гогу, ок. 25.10.1889, BVG 611 / 25.10.1889, JLB 815.
…«Разве тебе не нужно что-нибудь теплое?» – Тео Ван Гог – Винсенту, 16.11.1889, BVG T20 / JLB 819.
…«Как ты добр… неблагодарным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.11.1889, BVG 615 / 26.11.1889, JLB 823.
…«В настоящий момент… упоминания»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.10.1889, BVG 609 / JLB 808.
«Необходимо…..амбиции ложны». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.11.1889, BVG 615 / 26.11.1889, JLB 823.
…«Я не особенно тороплюсь… от дела». – Там же.
…«грубых», «резких»… – Винсент – Эмилю Бернару, 20.11.1889, BVG B21 / 26.11.1889, JLB 822.
…«уродливых»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1889, BVG 618 / JLB 824.
…«ринуться в атаку… кипарисы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.11.1889, BVG 615 / 26.11.1889, JLB 823.
«Начинают вызревать хорошие идеи»… <…> «С материальной точки зрения… моей работы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1889, BVG 617 / 19.12.1889, JLB 829.
…«останься я тихо в Северном Брабанте». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 10.12.1889, BVG 616 / 09.12.1889 или 10.12.1889, JLB 826.
…«если бы я бросил живопись… излечило бы меня». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.12.1889, BVG 619 / 23.12.1889, JLB 831.
«Я часто думаю… поступил бы лучше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1889, BVG 617 / 19.12.1889, JLB 829.
«С того самого приступа… <…> …весьма уязвимым». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.12.1889, BVG W18 / 23.12.1889, JLB 832.
…«любовно… новый дом»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 10.12.1889, BVG 616 / 09.12.1889 или 10.12.1889, JLB 826.
«Мы получили…..напишешь его портрет». – Тео Ван Гог – Винсенту, 08.12.1889, BVG T21 / JLB 825.
…«славным малым… элегантным». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 10.12.1889, BVG W16 / JLB 827.
…«Полагаю… заняты Тео и Йо»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 10.12.1889, BVG 616 / 09.12.1889 или 10.12.1889, JLB 826.
«Не бывает старых женщин»… – Жюль Мишле «Любовь», заголовок 4-й главы V части. Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1889, BVG 617 / 19.12.1889, JLB 829.
…«Когда люди дружат, они дружат долго»… «Год назад… снова под Рождество»… – Винсент – Жозефу и Мари Жину, 30.12.1889–31.12.1889, BVG 622a / 20.01.1890, JLB 842.
…«Едва ли…..неистовый характер»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1889, BVG 617 / 19.12.1889, JLB 829.
…«нежные оттенки»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 04.01.1890, BVG W17 / JLB 837.
…«сдержанной гамме»… «восхитительное кружево»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1889, BVG 617 / 19.12.1889, JLB 829.
…«самое изысканное… написал». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 10.12.1889, BVG W16 / JLB 827.
…«Я уже начал… женщины за сбором оливок». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.12.1889, BVG 619 / 23.12.1889, JLB 831.
«Ты пишешь…..о юности в Голландии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1889, BVG 617 / 19.12.1889, JLB 829.
…Часто… <…>…больше, чем для остальных. – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.12.1889, BVG 619 / 23.12.1889, JLB 831.
…«Человеку свойственно ошибаться». – Там же.
«Странно… случился новый приступ»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1890–02.01.1890, BVG 620 / 31.12.1889 или 01.01.1890, JLB 833.
…«экзальтации и бреду»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 04.01.1890, BVG W17 / JLB 837.
…«Пока я был болен… <…>…одухотворенной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1890–02.01.1890, BVG 620 / 31.12.1889 или 01.01.1890, JLB 833.
«Обо мне слишком волноваться не надо»… – Там же.
«Продолжим… ничего не случилось». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.01.1890, BVG 622 / JLB 836.
…«совершенно пройдет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1890–15.01.1890, BVG 623 / 13.01.1890, JLB 839.
…«немного займется коммерцией»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.01.1890, BVG 622 / JLB 836.
…«какую-нибудь другую работу». «Признаем… следует это сделать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1890–15.01.1890, BVG 623 / ноябрь-декабрь 1889, JLB RM18.
…«В твоих последних работах… пастозно»….. «Мы всегда… принять тебя у себя»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 08.01.1890, BVG T24 / JLB 838.
…«Ты мог бы… переночевать»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 22.01.1890, BVG T25 / JLB 843.
…«Доктор Пейрон… исключительно по слухам»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 08.01.1890, BVG T24 / JLB 838.
«Он сказал… то же самое, что и всегда»… <…> «С какой стати мне…..заниматься тем, чем обычно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.01.1890, BVG 622 / JLB 836.
«Это событие… становиться серьезнее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1890–02.01.1890, BVG 620 / 31.12.1889 или 01.01.1890, JLB 833.
…«о Голландии, о нашей молодости в прошлом»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.01.1890, BVG W19 / JLB 841.
…«вновь увидеться с друзьями… ободряюще». <…> …«проверить… переезд в Париж». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.01.1890, BVG 622 / JLB 836.
…«встать… совершенно обновленной»…«Хвори существуют… мне кажется». – Винсент – Жозефу и Мари Жину, 30.12.1889–31.12.1889, BVG 622a / 20.01.1890, JLB 842.
…«жизнь… все быстрее»… «наверстать упущенное время». «Будущее… все мрачней»…«Я часто думаю… глубокий вздох»…«Лучше я сразу… лишусь мужества»… «В любом случае… вернуть назад»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.01.1890, BVG W19 / JLB 841.
…«Пишу Вам…..задаваемые ему вопросы». – Hulsker, 1971, p. 41.
…«словно это причиняло ему боль». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус и Виллемине Ван Гог, 15.04.1890, b0928 V/1962.
…«обхватив голову руками»… «невыносимо печальном прошлом»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 03.05.1890, b0929 V/1962.
…«долго говорили о тебе»… – В письме Йоханна подробно описала Винсенту эту сцену (Йоханна Ван Гог-Бонгер – Винсенту, 29.01.1890, BVG T26 / JLB 845).
Глава 41 «Ущербное дитя»
«Это было жутковатое… сияние подсолнухов». – Hartrick, p. 44.
…«Мсье Ван Гог… „Звездная ночь“»… – Fénéon, p. 180–181. «Эти художники, очарованные оптической живописью, оправдывают существование Общества независимых… В их числе мсье Анкетен, Леммен, де Тулуз-Лотрек и Ван Гог… „Ирисы“ последнего неистово рассекают на длинные полоски свои фиолетовые лепестки, окруженные подобным мечам листьям. Мсье Ван Гог удивительный колорист, даже в таких экстравагантных своих вещах, как „Звездная ночь“: на фоне неба – узор из грубых, плоских, перекрещивающихся мазков кисти, звезды, напоминающие белые, розовые, желтые вспышки прожектора, выдавленные на холст прямо из тюбика, утопающие в водах реки оранжевые треугольники, а рядом с пришвартованными лодками скользят по-барочному зловещие фигуры». Феликс Фенеон, из обзора Пятой выставки Общества независимых художников в выпуске журнала «La Vogue» за сентябрь 1889 г.
…«фантастически одухотворенные… светом картины». – Aurier, Albert [Luc le Flâneur]. En quête de choses d’art. // Le Moderniste Illustré. – Vol. 1. – 1889. – April 13. – no. 2. – P. 14.
…«Небольшую группу товарищей»… – Поль Гоген – Эмилю Шуффенекеру, март 1889, цит. по: Lettres de Gauguin, p. 114–115.
«Винсент иногда…..держась за руки». – Поль Гоген, цит. по: Merlhès, 1984, p. 306.
Я так расстроен… <…>…когда узнал об этом. – Bernard to Aurier, n. p., VGFA.
…«он является… из другого мира»….. «могучий… интеллект»… «невероятной силы человеколюбие»….. «убить». >…< «Все население Арля…..арестовали меня». «Они подумали… убил его!»… – Там же.
…«жалостливыми убийцами». – Druick, Zegers, p. 259–260.
…«творческий гений»… >…< …«гениев-эпилептиков»….. «дегенеративный психоз»… – Temkin, p. 367–368.
…«волнующего и сильного», «глубокого и сложного»… «насыщенного… ювелира»… «энергичного… глубокого»… «мастера и завоевателя»… «ослепительного». – Aurier, p. 181.
…одновременно реалистичное… >…< …великой традиции искусства. – Там же.
…«великую любовь… правде». >…< …«чародейкой»… «чудодейственным языком»… >…< «Ван Гог почти…..чувственные и материальные». – Там же, p. 191.
…«прекрасными химерами»… «из дьявольского… алхимика»…«языками черного… ночных кошмаров»… «как возвышенные… девах»…«неразличимого аромата»… «материи и плоти»… «блестящей и сверкающей симфонии»… «напряженной чувственности»….. «почти… чрезмерность»… «Он, безусловно…..мощной выразительности». – Там же.
«И наконец… >…< …на грани с патологией». – Там же.
…«непреложных… законах»… «будоражащим… странной натуры»… «безжалостно изумительным лбом». >…< …«вселенское… сияние вещей»…«странный… беспокойный»… >…< …«могучим… душой мистика». – Там же.
…«надменно сражаясь с солнцем». >…< «Он простодушно… искусства»….. «сновидцем… идеями и мечтами». >…< …«никогда не оставлявшим его»… «идею фикс»… «Нам нужно… потребительское общество». – Там же.
…«неистовое импасто»… «мощные эффекты». – Lecomte, p. 207.
«Что за великий…..прирожденный художник». – Leclercq, p. 207.
…«шарлатаном»… «Скандал! Клевета!»… – Maus, p. 198.
…«оживленных дискуссий»… «мощную поддержку… кругах»… – Из письма Октава Мауса – Тео Ван Гогу, цит. по: Rewald, 1978, p. 347
«Если все пойдет плохо…..невероятно счастливой». – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Винсенту, 29.01.1890, BVG T26 / JLB 845.
«Йо только что… вполне довольным». – Тео Ван Гог – Винсенту, 31.01.1890, BVG T27 / JLB 847.
«Я не пишу так…..такое начинание». >…< «Эта статья очень верна…..остальных импрессионистов». >…< «Орье указывает…..нам еще далеко». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.02.1890, BVG 625 / 01.02.1890, JLB 850.
…«Когда мое удивление…подбадривала меня»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.02.1890, BVG 627 / 19.02.1890, JLB 855.
…«в настоящее время… важное движение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.02.1890, BVG 625 / 01.02.1890, JLB 850.
…«сослужит нам хорошую…..мало волнует». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.02.1890–11.02.1890, BVG 626 / 12.02.1890, JLB 854.
…«чтобы извлечь из статьи пользу и кое-что опровергнуть». – Там же.
«Я хочу… о моем брате». – Винсент – Джону Питеру Расселу, 31.01.1890, BVG 623a / 01.02.1890, JLB 849.
«Должен признаться… мне о рисунке»… – Там же.
…«импрессионизм… из-за границы». – Gauguin, 1983, p. 29–303.
…«принятыми среди… художников»… «Мне очень жаль… подольше»… «Вместе мы могли бы…..кого-нибудь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.02.1890–11.02.1890, BVG 626 / 12.02.1890, JLB 854.
«Хочу поблагодарить… >…< …богаче и многозначительнее»…«почти всегда символист». – Винсент – Альберу Орье, 10.02.1890–11.02.1890, BVG 626a / 09.02.1890 или 10.02.1890, JLB 853.
…«сияющих… драгоценные камни»… «изгоя»… «подавленный… человек… чужак»….. «любопытным художником… личностью»… «нравственность»… «Мы несколько месяцев… в лечебницу». – Там же.
…«исследование… „искусства тропиков“»… >…< …«ограниченностью… взгляда»… >…< …«столь характерных… Прованса». – Там же.
…«снова начать… вместе»… <…> «Это даст мне свободу…..музыки цвета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.02.1890–11.02.1890, BVG 626 / 12.02.1890, JLB 854.
«Пришедшие от тебя… настроение»….. «Браво! Как счастлива… мама». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.02.1890, BVG 625 / JLB 850, 01.02.1890.
«Я ощущаю желание… перед всеми»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.02.1890, BVG W20 / 19.02.1890, JLB 856.
«Йо кормит ребенка… >…< …довольства»…«Твой брат, Винсент»…«у него… круглые щечки»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 09.02.1890, BVG T28 / JLB 852.
…«искренне надеется… целеустремленным и смелым»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 31.01.1890, BVG T27 / JLB 847.
…«взошедшее… солнце»… «когда снова… свободен». – Винсент – Йоханне Ван Гог-Бонгер, 31.01.1890, BVG 624 / JLB 846.
«Моим картинам…..мог бы пожелать». – Винсент – Жозефу Жину, 01.02.1890–15.02.1890, BVG 626b / 02.02.1890, JLB 851.
«Мне следовало бы… на самом деле». >…< «Гордость…..обречен на тоску». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.02.1890, BVG W20 / 19.02.1890, JLB 856.
«Как только… какое-то наказание». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус и Виллемине Ван Гог, 30.04.1890, BVG 629a / 29.04.1890, JLB 864.
…«угрызения совести»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.02.1890, BVG 625 / 01.02.1890, JLB 850.
«Скоро ты тоже… сторона медали». – Там же.
…«в память о нашем отце»… – Там же.
…«Нужно добиваться… не навязываясь»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 22.01.1890, BVG T25 / JLB 843.
«Постарайся не слишком… в художественную среду»... – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.02.1890, BVG 625 / 01.02.1890, JLB 850.
…«некуда спешить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.02.1890–11.02.1890, BVG 626 / 12.02.1890, JLB 854.
«Мои картины…..я – ущербное дитя». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.02.1890, BVG W20 / 19.02.1890, JLB 856.
…«Цветущие ветви… синего неба». – Там же.
«Я был бы очень рад… в последнее время». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.02.1890, BVG 627 / 19.02.1890, JLB 855.
…«преисполненный страдания»… «искренне улыбавшийся»…..в «тихих бороздах полей». «Ах, Милле, Милле!….quelque chose là-haut». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.02.1890, BVG W20 / 19.02.1890, JLB 856.
…«мы, импрессионисты». – Pickvance, 1986, p. 178.
…«вне нас»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.02.1890, BVG 625 / 01.02.1890, JLB 850.
…«другому, незримому полушарию жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1888, BVG 516 / JLB 652.
…«В сравнении с ценами… не много»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.02.1890, BVG 627 / 19.02.1890, JLB 855.
«Работа продвигалась… обрушилось»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.03.1890, BVG 628 / 17.03.1890, JLB 857.
…«были омрачены воспоминаниями». – Gauguin, 1983, p. 297–303.
«Сейчас я стал… из-за моей болезни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.02.1890, BVG 625 / JLB 850, 01.02.1890.
…«слабость в голове»… «странные мысли»… «Я должен снова попытаться… избежать приступов». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.02.1890, BVG W20 / 19.02.1890, JLB 856.
…«Через несколько… придет в себя». – Hulsker, 1971, p. 43.
…«оцепенение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.03.1890, BVG 628 / 17.03.1890, JLB 857.
…«пациент снова… отвечать на вопросы». – Hulsker, 1971, p. 43–44.
«Не беспокойся обо мне… >…< …ничто другое»…«скоро снова… времена»… «написать… днем позже»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.03.1890, BVG 628 / 17.03.1890, JLB 857.
«Все, что напоминает… меланхолию»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 03.05.1890, b0929 V/1962.
…«воспоминаниями о севере»… «Теперь я могу… написав по памяти»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 30.04.1890, BVG 629 / 29.04.1890, JLB 863.
…«за всю доброту в его адрес»… «прямо сейчас… чуть лучше»… «Что я могу сказать… >…< …куда мне двигаться». – Там же.
«Мне совершенно…..выбраться отсюда». >…< «Я чувствую себя… оказавшегося здесь». – Там же.
«Он производит впечатление… >…< …полное выздоровление». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.03.1890, BVG T31 / JLB 860.
«Я вполне уверен…..душевное равновесие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1890, BVG 630 / 01.05.1890, JLB 865.
… предложил несколько «тестов»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 04.10.1889, BVG T18 / JLB 807.
…«необходимо… под наблюдением врачей»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 18.09.1889, BVG T17 / JLB 802.
«После последнего… справиться с недугом»…«безответственно». – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 14.03.1890, b0927 V/1962.
…«печальной ситуацией»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус и Виллемине Ван Гог, 15.04.1890, b0928 V/1962.
…«Цепляйся за надежду… к лучшему»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 29.03.1890, BVG T31 / JLB 860.
«Твои картины…..тебе комплименты». – Тео Ван Гог – Винсенту, 29.03.1890, BVG T29 / 19.03.1890, JLB 858.
…«Передайте ему… невероятное». >…< «Он сказал… разделил бы твои искания»…«лучшим… на выставке». – Тео Ван Гог – Винсенту, 23.04.1890, BVG T32 / JLB 862.
…«неистовое импасто»… – Lecomte, p. 207.
…«необычайную… мощь»… «Это страстный темперамент… ночных кошмарах»…«невероятные» и «поразительные»… «десять картин… редкого гения». – Leclercq, p. 207.
«Посылаю тебе…..там художников»…«думающим участником выставки»… «В них есть… достойная Делакруа». – Gauguin, 1983, p. 305, 307.
«Как жаль… начинают приобретать популярность»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус и Виллемине Ван Гог, 15.04.1890, b0928 V/1962.
«Я хочу… прекратились навсегда»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 03.05.1890, BVG T33 / JLB 867.
…«остерегаться иллюзий… жизни на севере»…«действовал в соответствии»… – Там же.
… до «трех или четырех месяцев»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1890, BVG 631 / JLB 868.
«В моей голове…..часовой механизм». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1890, BVG 630 / 01.05.1890, JLB 865.
…«зелеными уголками»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1890, BVG 632 / 02.05.1890, JLB 866.
…«как в приступе безумия»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 05.06.1890, BVG W22 / JLB 879.
…«Сборы оказались… чем живопись»… «чистого прусского синего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1890–12.05.1890, BVG 633 / 11.05.1890, JLB 870.
«Я думаю… о кораблекрушении»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1890, BVG 630 / 01.05.1890, JLB 865.
«Признаюсь, что уезжаю…..я мог бы сделать!» – Там же.
Глава 42 Сад и пшеничное поле
…«излечен». – Rewald, 1986, p. 356.
«Я ждала… крайне решительным видом». – Цит. по: Hulsker, 1990, p. 415.
«Если смотреть… следует желать». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 05.06.1890, BVG W22 / JLB 879.
«К великому ужасу… холстов без рам»…«пристальным вниманием»… – Цит. по: Hulsker, 1990, p. 415–416.
…«как можно скорее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1890, BVG 631 / JLB 868.
…«две недели»… – Винсент – Жозефу Жину, 11.05.1890–12.05.1890, BVG 634a / 12.05.1890, JLB 871.
…«Единственное… женой и малышом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1890, BVG 630 / 01.05.1890, JLB 865.
…«на следующий день после приезда»… «Оказавшись… газовых фонарей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.05.1890, BVG 634 / JLB 872.
«Да, есть способ… прекрасным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.11.1889, BVG 615 / 26.11.1889, JLB 823.
…«провести несколько дней»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1890, BVG 632 / 02.05.1890, JLB 866.
…«Надеюсь… не принесет огорчений». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1890, BVG 638 / JLB 877.
«Я остро почувствовал… не для меня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1890, BVG 635 / JLB 873.
«Париж… для моей головы». – Винсент – Полю Гогену, 17.06.1890, BVG 643 / JLB RM23.
…«серьезно поговорить»… «Я и в самом деле…..может себе представить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1890, BVG 629 / 29.04.1890, JLB 863.
«Если весной… поблагодарить Вас лично»… – Винсент – Альберу Орье, 10.02.1890–11.02.1890, BVG 626a / 09.02.1890 или 10.02.1890, JLB 853.
…«Винсент выглядит намного здоровее Тео»… – Van Gogh-Bonger, 1978, p. l.
«Я ничего не могу… >…< …ничего не поделаешь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1890, BVG 636 / JLB 874.
«Пришли мне…..только на это время». – Там же.
«Ты будешь… в три приема?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.05.1890, BVG 648 / JLB RM20.
…«Он посоветовал мне работать смело и много»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1890, BVG 635 / JLB 873.
…«если… станет нестерпимой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.05.1890, BVG 637 / JLB 875.
«Я думаю… >…< …оба в канаву?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.05.1890, BVG 648 / JLB RM20.
…«Здесь так много цвета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1890, BVG 636 / JLB 874.
…«перевести» в живопись… «немного поработать над фигурой». «Картины… все прояснится». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.05.1890, BVG 637 / JLB 875.
«Часто… >…< …никакой жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.05.1890, BVG 648 / JLB RM20.
«Ведь сейчас малышу… много сил»…«взвинчены и утомлены». «Предвижу… вырос в городе»…«страданий» и «неудач»… – Там же.
…«Я часто…..растить детей»…«Овер… по-настоящему красивое»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.05.1890, BVG 637 / JLB 875.
…«в Овере… самобытная и живописная»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1890, BVG 636 / JLB 874.
…«мы здесь… разлито благосостояние». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.05.1890, BVG 637 / JLB 875.
…«нигде не видно… подстриженная зелень». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1890, BVG 636 / JLB 874.
…«Я искренне верю… больше молока». – Там же.
…«Часто думаю о тебе… жизнь на воздухе»…«нелегко растить»… «сохранить… на пятом этаже». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1890, BVG 638 / JLB 877.
…«орать, точно его убивают». – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Хермине Бонгер, 07.06.1890, b4306 V/1984.
…«и, главное… с деревенскими ребятишками»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1890, BVG 636 / JLB 874.
…«Местный доктор… когда только пожелаю». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 25.05.1890, BVG 639 / 05.06.1890, JLB 878.
«Папаша Гаше…..во имя его». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1890, BVG 638 / JLB 877.
…«прелестные деревенские домики». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1890, BVG 636 / JLB 874.
…«простого, глубокого, чистого кобальта». >…< …«солнечно-розовая»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 05.06.1890, BVG W22 / JLB 879.
…«И опять…..выразительным и роскошным»… – Там же.
…«Буду очень рад… с семьей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1890, BVG 636 / JLB 874.
…«месяц… в деревне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.05.1890, BVG 648 / JLB RM20.
…«наверняка… в интересах малыша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.05.1890, BVG 637 / JLB 875.
…«жить вместе долгие годы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.05.1890, BVG 648 / JLB RM20.
«Однажды… Йо и малыша». – Тео Ван Гог – Винсенту, 02.06.1890, BVG T35 / JLB 876.
«Он сообщил… возвращения твоей болезни»…«твердых обещаний»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 05.06.1890, BVG T36 / JLB 880.
…«познакомить с животным миром»… – В своих мемуарах Йоханна оставила подробное описание дня, проведенного с Винсентом в Овере (Van Gogh-Bonger, 1978, p. li—lii).
«От воскресенья… вернуться, и поскорее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1890, BVG 640 / JLB 881.
…«я снова живу по соседству». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 12.06.1890, BVG 641a / 13.06.1890, JLB 885.
…«Я бы так хотел… рядом со мной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1890, BVG 640 / JLB 881.
…«Возвращение… от болезни». – Там же.
…«Я его, конечно, никогда не забуду»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1890, BVG 638 / JLB 877.
«Я рада… естественных проявлениях». – Элизабет Ван Гог – Тео и Йоханне Ван Гог, 29.06.1890, b2413 V/1982.
«Надеюсь… иметь друга-доктора». – Тео Ван Гог – Винсенту, 02.06.1890, BVG T35 / JLB 876.
…«В Гаше я обрел… морально тоже». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 05.06.1890, BVG W22 / JLB 879.
…«на несколько часов… занимаюсь». «Этот господин… нравятся мои картины». – Винсент – Жозефу и Мари Жину, 12.06.1890, BVG 640a / 11.06.1890, JLB 883.
…«Ужин… пяти перемен»….. «те семейные ужины… знакомы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1890, BVG 638 / JLB 877.
«Думаю, Йо быстро бы с ней подружилась»… – Там же.
…«Я думаю… по меньшей мере месяц». – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 02.07.1890, BVG 646 / JLB 896.
…«благотворного действия здешнего воздуха». «Владельцы гостиницы…..все хорошо». – Там же.
…«перевезли сюда… пошло на лад». – Там же.
«Если приедешь… не найдешь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1890, BVG 638 / JLB 877.
«Жду не дождусь… твой, Йо, малыша»… – Там же.
…«Что меня увлекает… >…< …увлечение цветом». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 05.06.1890, BVG W22 / JLB 879.
«Чтобы делать портреты…..что-то продать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1890, BVG 638 / JLB 877.
…«Я действительно… южных сюжетов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1890, BVG 642 / JLB 889.
…«Не имею… выставиться с Шере»… – Французский художник и график Жюль Шере (1836–1932) был известен в первую очередь как автор рекламных плакатов (Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1890, BVG 640 / JLB 881).
…«холст с мадам Жину… из всех»… – Gauguin, 1983, p. 313, 315.
…«Дорогой мэтр»… – Гоген процитировал письмо Ван Гога в своей книге мемуаров «Прежде и потом» (Gauguin, Avant et après, p. 127–128).
…«с момента… думаю о Вас»….. «мы постараемся… продолжить там, на юге». – Винсент – Полю Гогену, 17.06.1890, BVG 643 / JLB RM23.
«Если поддерживать…..финансовые затруднения»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.05.1890, BVG 648 / JLB RM20.
…«Вот как обстоит дело…..мне кажется». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1890, BVG 640 / JLB 881.
…«усеянную цветами траву… зеленые тона». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.06.1890–25.06.1890, BVG 644 / 24.06.1890, JLB 891.
…Две женщины… >…< …с цветущей яблони. – Винсент – Виллемине Ван Гог, 05.06.1890, BVG W22 / JLB 879.
«Я был подавлен…..после тебя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1878, BVG 120 / JLB 142.
…«Я далек… обрести покой… чувствую… счастливого будущего». – Цит. по: Hulsker, 1972, p. 34–35.
…«По крайней мере… забодал бык»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.06.1890, BVG 641 / JLB 887.
…«традиционная лень южан»… «та история… говорили в Арле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1890, BVG 640 / JLB 881.
…«неосуществимое»… «на изрядном расстоянии… рискованно»…«Дикарь возвращается в дикую природу»… – Gauguin, 1983.
…«Туда надо ехать вдвоем или втроем»… «Будущее живописи… этому будущему»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1890, BVG 642 / JLB 889.
«Я слишком стар…..на его месте осталась»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.07.1890, BVG 649 / JLB 898.
…«знай я то, что знаю сейчас». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 12.06.1890, BVG W23 / 13.06.1890, JLB 886.
…«неумолимой быстротечности… жизни»…«меланхоличное выражение»… – Там же.
…«печальным выражением… для нашего времени»… – Винсент – Полю Гогену, 17.06.1890, BVG 643 / JLB RM23.
…«Я с радостью… принадлежало мне»… – Винсент цитирует фразу из письма матери (Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 12.06.1890, BVG 641a / 13.06.1890, JLB 885).
«Как бы сквозь тусклое стекло, гадательно»… – 1 Кор. 13: 12.
«Жизнь… ничего больше». «Жизнь моя…..тусклое стекло». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 12.06.1890, BVG 641a / 13.06.1890, JLB 885.
…«Странно было наблюдать… >…< …так писал». – Tralbaut, p. 314.
«Ярость… пугала меня»… «разочарованием… не показался мне правдивым». – Carrié-Ravoux, p. 213.
«Если во время беседы… >…< …на фары…» – Doiteau, 1957, p. 56.
…«дурной сон», «опасный безумец». – А. М. Хиршиг – А. Плассхерту, 08.09.1911, b3023 V/1982.
«Так и вижу… не смел заглянуть». – Hirschig, p. 210–211.
…«Что за свинья это намалевала?»… «Я, мсье»… – Carrié-Ravoux, p. 212.
…«сутками напролет»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 12.06.1890, BVG 641a / 13.06.1890, JLB 885.
…«У него еще остались…..он не добьется». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.06.1890–25.06.1890, BVG 644 / 24.06.1890, JLB 891.
…«Это невозможно, невозможно!» – Coquiot, p. 258.
«Это первое… крайне уродливо». «Оно было похоже на ухо гориллы». – Doiteau, 1957, p. 42, 56.
«Как же мы доводили бедного Тото»… – Там же, p. 42.
…«за безумные идеи… образ жизни». – Там же, p. 47.
…«стрелял, когда ему вздумается». – Там же, p. 46.
…«ни малейшего сходства… белые брюки»… – Там же, p. 43.
«Наша любимая игра… нетрудно». – Там же, p. 56.
…«он все время… ночью». «Мы не знаем… страдания»…«стонала во сне». – Тео Ван Гог – Винсенту, 30.06.1890, BVG T39 / 30.06.1890–01.07.1890, JLB 894.
«Я работаю… наших финансов»….. «этих крыс»… «будто… этим заниматься». – Там же.
…«пойдет… последний бродяга»….. «Я не позволяю… не хватает денег»….. «вырастет и станет Кем-то»… – Там же.
«Искренне надеюсь… жена»….. «стать настоящим мужчиной»….. «маргаритки… вывороченные плугом»… – Там же.
«Я был бы счастлив… прямо сейчас»….. «по меньшей мере месяц»….. «чувствовал себя слишком одиноким». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1890, BVG 646 / JLB 896.
…«безрассудный прыжок в неизведанное»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус и Виллемине Ван Гог, 22.07.1890, b0933 V/1962.
…«измученном» и «нервном»… – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 07.07.1890, BVG 647 / JLB RM24.
«Нешуточное дело… под угрозой». – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 10.07.1890, BVG 649 / JLB 898.
…«яростным». – Тео Ван Гог – Винсенту, 22.07.1890, BVG T41a / JLB 901.
«Если бы только…..нетерпелива с ним». – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Тео Ван Гогу, 31.07.1890, b4245 V/1984.
…«вздумалось ее повесить»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 22.07.1890, BVG T41a / JLB 901.
«Часы… мучительны для всех нас»… – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 10.07.1890, BVG 649 / JLB 898.
…«слишком устал и переволновался»… – Van Gogh-Bonger, 1978, p. li—lii.
…«не слишком… вам в тягость». – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 10.07.1890, BVG 649 / JLB 898.
…«бескрайние хлеба… небесами»… – Там же.
…«выразить… одиночество». «Моя жизнь… неверными шагами»… – Там же.
…«Я что-то сделал не так?»… – Винсент – Тео и Йоханне Ван Гог, 07.07.1890, BVG 647 / JLB RM24.
…«раздора»… – «Я снова получил от Винсента очень странное письмо. Он пишет о каком-то раздоре – то ли между мной и тобой, то ли между ним и нами…» (Тео Ван Гог – Йоханне Ван Гог-Бонгер, 25.07.1890, b2063 V/1982).
…«ужасную опасность»… – В ответ на предыдущее (несохранившееся) письмо Винсента Тео писал: «В самом деле, опасность не столь ужасна, как тебе казалось» (Тео Ван Гог – Винсенту, 14.07.1890, BVG T41 / JLB 900), что доказывает, что подобные мысли действительно терзали Винсента и почти наверняка обсуждались и в следующем письме.
«Часто думаю… увидеть вас снова»…«Я без остатка… на фоне холмов». >…< «На сегодня… идти работать»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус и Виллемине Ван Гог, 10.07.1890–14.07.1890, BVG 650 / JLB 899.
…«Где и когда… о которых пишешь?»… – Тео Ван Гог – Винсенту, 22.07.1890, BVG T41a / JLB 901.
«Нельзя бросить…..счастливые времена?» – Тео Ван Гог – Йоханне Ван Гог-Бонгер, 25.07.1890, b2063 V/1982.
…«Если что-то тебя беспокоит… твое состояние». – Тео Ван Гог – Винсенту, 22.07.1890, BVG T41a / JLB 901.
…«Надеюсь… расположены к тебе?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1890, BVG 651 / JLB 902.
«Хотел бы написать… бесполезно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1890, BVG 652 / JLB RM25.
«Я рискую жизнью… моего рассудка»….. «смутного страха». – Там же.
«Полностью сосредоточился на своих картинах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1890, BVG 651 / JLB 902.
…«Он говорит… уйти в работу». – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 25.05.1890, BVG 639 / 05.06.1890, JLB 878.
…«Я собственными глазами… вашей жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1890, BVG 652 / JLB RM25.
…«начать сызнова». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1890, BVG 651 / JLB 902.
…«У меня… загоняют в угол»… «союз»….. «личная инициатива»… «бессильной». – Там же.
…«хором образов». – Zemel, p. 207.
…«Стараюсь сделать… любовью и восхищением». >…< «Может быть…..моих полотен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1890, BVG 651 / JLB 902.
«Никогда не буду…..сохраняют спокойствие». >…< «На самом деле… говорить за нас». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1890, BVG 652 / JLB RM25.
«[Он] держался… прихрамывал»… «Куртка его была застегнута»… – Из воспоминаний дочери владельца пансиона Аделин Раву – главного источника сведений об обстоятельствах оверского ранения Винсента (цит. по: Tralbaut, p. 325–326).
Глава 43 Иллюзии умирают, величие остается
…«Я ранил…..из револьвера». – Слова Винсента цитирует Антон Хиршиг (А. М. Хиршиг – А. Плассхерту, 08.09.1911, b3023 V/1982).
…«Вы хотели покончить с собой?»… «Да, наверное». «Никого… хотел себя убить». – Carrié-Ravoux, p. 214–215.
«Винсент… работал и прежде»… Ближе к вечеру… >…< …по холму к нашему дому. – Там же.
…«сухарь и стакан пива»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1877, BVG 106 / JLB 127.
…«не задержится… надолго»… «обузой и помехой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«не кажется… к подобному». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.11.1881, BVG 154 / JLB 180.
«Послушай… самоубийства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1883, BVG 337 / JLB 401.
…«Если бы не твоя дружба…..прибегнуть к нему». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1889, BVG 588 / JLB 765.
«Что скрывать… самого себя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
…«нет ничего печального в этом образе смерти». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.09.1889–06.09.1889, BVG 604 / JLB 800.
«Бесконечно жить…..это был конец». – Винсент – Жозефу и Мари Жину, 30.12.1889–31.12.1889, BVG 622a / 20.01.1890, JLB 842.
…«что вода слишком холодна»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1889–08.09.1889, BVG 605 / 10.09.1889, JLB 801.
…«броситься в воду»… «Я могу понять… в воду». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«вероятно… умрет от болезни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
…«пойти и броситься в воду»… «раз и навсегда… типов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.03.1889, BVG 579 / JLB 750.
…«как умирают женщины…..много любили». >…< …«осознанием себя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
…«будучи поэтом… поэтически»… – Balzac, p. 633–634 (цит. по: Бальзак О. Собр. соч.: В 24 т. М., 1960. Т. 8).
…«Клод повесился… неудавшемуся творению». – Zola, 1993, p. 412–413 (цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 26 т. М., 1961–1967. Т. 11).
…«ужасной» раной, «из которой выпадали кишки». – Maupassant, 1910, p. 164–169 (цит. по: Мопассан Г. Собр. соч.: В 12 т. М., 1958. Т. 8).
…«Это настолько дикие края… с револьвером». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1889, BVG T19 / 22.10.1889, JLB 813.
…«распугивать ворон»… – Похоже, эта популярная версия изначально была озвучена Аделин Раву в одном из последних ее свидетельств о смерти Ван Гога. Упоминается у Тральбо (Tralbaut, p. 326).
…«размером с большую горошину»… – Поль Гаше (сын) – Йоханне Коэн-Госсалк-Бонгер, 22.02.1912, b3398 V/1984.
…«слишком издалека»… – Tralbaut, p. 327.
«Неужели никто не разрежет мне живот?»… – Там же, p. 328.
«Не осмеливаюсь… возможных осложнений». – Distel, p. 265.
…«громкие крики». – А. М. Хиршиг – А. Плассхерту, 08.09.1911, b3023 V/1982.
«Мы всегда… нашел его и взял». – Doiteau, 1957, p. 46.
…«мальчишки». – «В Овере ходили слухи, что Винсента случайно застрелили мальчишки. Согласно этой версии, боясь обвинения в убийстве, они так и не сознались, а Ван Гог решил скрыть правду и сыграть роль мученика» (Arnold, 1992, p. 259). В примечании Арнолд сообщает: «Эту историю впервые пересказал мне в 1988 г. профессор Джон Ревалд, который не имел к ней ни малейшего доверия».
«До тех пор… все было так хорошо». – Тео Ван Гог – Йоханне Ван Гог-Бонгер, 20.07.1890, b2058 V/1982.
…«искажено скорбью». – «Тео был человеком несколько более хрупкого сложения, чем Винсент, лучше одетым, с приятными чертами, казавшимся спокойным и мягким. Его лицо было искажено скорбью» (Carrié-Ravoux, p. 215).
«Я нашел его… вправду очень болен». – Тео Ван Гог – Йоханне Ван Гог-Бонгер, 28.07.1890, b2066 V/1982.
…«побыть вместе неразлучно»… «и понятия не имеют о всех жизненных горестях». – Там же.
…«…удачи в делах… мысленно жму руку»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1890, BVG 651 / JLB 902.
«Бедняга…..было для него невыносимо»…«Тогда тоже… крепкий организм»…«если сегодня… станет лучше». – Тео Ван Гог – Йоханне Ван Гог-Бонгер, 28.07.1890, b2066 V/1982.
«Я не стану… если она придет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.12.1884, BVG 386a / JLB 474.
…«согревала меня… биться чаще»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 082a / 26.08.1876, JLB 89.
…«бремени жизни… нести и дальше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Умирать тяжело, но жить еще тяжелее»… – Элизабет Ван Гог – Тео и Йоханне Ван Гог, 02.08.1890, b2002 V/1982.
«Моя задача писать…..остались ненаписанными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.11.1883, BVG 338 / JLB 405.
«Я не слишком-то… >…< Но неужели это и все?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
…«никчемной глупости и бессмысленной пытки жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«другое, незримое полушарие жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1888, BVG 516 / JLB 652.
…«горьким утешением… Библия»… – Винсент – Эмилю Бернару, 23.06.1888, BVG B8 / 26.06.1888, JLB 632.
«Иллюзии умирают… величие остается». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
Я все больше убеждаюсь… >…< …в ином мире. – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.05.1888, BVG 490 / JLB 613.
…«Вот так я и хотел бы умереть». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 01.08.1890, b0934 V/1962.
«Он обрел покой… >…< …родным братом». – Van Gogh-Bonger, 1978, p. liii.
…«солнечное местечко посреди пшеничных полей». – Там же.
…«идиотизмом»… – Gauguin, On van Gogh’s Legacy, p. 240.
…«Это был… великий художник»… – Bernard to Aurier, n. p., VGFA.
…«от всего сердца»… – Андрис Бонгер – Гюставу Кокио, 23.07.1922, b0899 V/1973.
Эпилог Ici Repose – Здесь покоится
…«Он не должен быть забыт». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 52. Лис цитирует письмо Тео от 5 августа 1890 г.
…«шедеврами». – Van Gogh, Aurier, p. 235–236.
…«скорбеть, что он покинул нас так рано». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 52.
«Я не могу… в моих силах». – Van Gogh, Aurier, p. 235–236.
«Как это часто… превозносят его». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 01.08.1890, b0934 V/1962.
…«Какое странное… совсем рядом с тобой». – Виллемина Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.07.1890, b1009 V/1962.
«Ах, как же везде пусто…..о нем». – Йоханна Ван Гог-Бонгер – Тео Ван Гогу, 01.08.1890, b2060 V/1982.
«Мы говорили… о Винсенте»… – Цит. по: Gachet, 1956, p. 125.
«В письмах Винсента… верен себе». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 08.09.1890, b0937 V/1962.
…«книгой, которая должна быть написана»… – Van Gogh, Aurier, p. 235–236.
…«плодом больного сознания»… – Статья, которую Тео цитирует в письме Альберу Орье, не найдена (Там же, p. 236).
«Вы первым оценили…..разглядеть человека». – Там же.
…«очень важно… понять как следует». – Тео Ван Гог – Элизабет Ван Гог, 05.08.1890; цит. по: Brief Happiness, p. 44–45.
…«большое пространство»… «чтобы воздать ему должное»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 08.09.1890, b0937 V/1962.
«Память о брате… его точку зрения»… – Цит. по: Gachet, 1956, p. 125–126.
…«Отъезд в тропики… директор». – Hulsker, 1990, p. 452.
…«для меня чертова неудача»… – Цит. по: Rewald, 1986, p. 71–72.
…«Какая бестактность!» – Там же, p. 385.
…«Никто не сможет…..огромная потеря». – Из письма Камиля Писсарро сыну Люсьену, октябрь 1890, цит. по: там же, p. 70.
«[Йо] не может принять… что ему нужно». – Андрис Бонгер – Х. К. и Х. Л. Бонгер, 16.10.1890, b1860 V/1970.
…«нервы»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 16.09.1890, b0938 V/1962.
…«жизнерадостным и активным»… «вялым и сонным». – Цит. по: Lutz Hans, Theo van Gogh was ‘lastig in de hansop te krijgen, Gooi en Eemlander, November 24, 1990.
…«наследственности… напряжения сил и печали»… – Voskuil, p. 1777–1779.
…«Общее состояние… неприемлемы»… «ужасающее», «прискорбное»… – Brief Happiness, p. 49.
…«во всех смыслах достойное сожаления». – Découverte du Dossier Médical de Théo van Gogh, 1991; Gortzak Ruud, Theo van Goghs leven eindigde ‘zeer beklagenswaardig, 1991.
…«Винсент… Винсент… Винсент». – Lutz Hans, Theo van Gogh was ‘lastig in de hansop te krijgen, Gooi en Eemlander, November 24, 1990.
…не сохранилось ни приглашений на похороны. – Альбер Орье, один из тех, кто наверняка прибыл бы на похороны Тео Ван Гога, если бы был приглашен, лишь в марте 1891 г. опубликовал в «Mercure de France» короткую заметку: «Мы узнали о смерти Тео Ван Гога, разумного и пользовавшегося всеобщей любовью знатока своего дела, который не жалел усилий, чтобы представить публике независимых и самых дерзких художников современности!» (цит. по: Rewald, 1986).
…«в Бога… в глубокую печаль». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Йоханне Коэн-Госсалк-Бонгер, декабрь 1902, b1094 V/1962.
…«Да, это правда… прыгнув в воду». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
Приложение: Обстоятельства смертельного ранения Ван Гога
Надо признать, что о происшествии, приведшем Винсента Ван Гога к смерти в возрасте тридцати семи лет, известно поразительно мало, – несмотря на то, что это событие широко обсуждалось впоследствии.
С полной определенностью можно сказать лишь то, что скончался он 27 июля 1890 г. от огнестрельного ранения, полученного в городке Овер, расположенном в тридцати двух километрах севернее Парижа – в его ближайших окрестностях. Произошло это между обедом и ужином в пансионе Раву, где Ван Гог жил. Отобедав, художник, нагруженный всем своим скарбом, отправился на пленэр и вернулся к Раву сразу после ужина с пулевым ранением верхней части живота. По его просьбе пригласили врача, но рана оказалась смертельной. Примерно тридцать часов спустя Винсент умер.
Двое врачей, наблюдавших его в это время, обследовали рану, пальпировали живот и пришли к следующим выводам: во-первых, пуля не вышла из тела, но застряла в районе позвоночника; во-вторых, выстрел был произведен из револьвера малого калибра; в-третьих, пуля вошла в тело не по прямой, а под необычным углом и, в-четвертых, выстрел был произведен на некотором расстоянии от тела, а не вплотную к нему.[97]
Никаких вещественных доказательств происшествия обнаружить не удалось: револьвер не нашли, безвозвратно пропало также и все, что Винсент взял с собой из пансиона, – мольберт, холст, краски, кисти, альбомы для набросков. Место выстрела достоверно установлено не было. Вскрытие не производилось. Пуля, убившая Ван Гога, так и осталась в его теле. Не нашлось и свидетелей. Ни один человек не мог сообщить, где Винсент находился в течение пяти часов – в тот период, когда был произведен выстрел.
Не успел Ван Гог вернуться в пансион Раву, как по городу распространились слухи об обстоятельствах происшедшего. Судя по всему, именно из них и сложилась официальная версия событий 27 июля 1890 г. Согласно ей, Винсент позаимствовал револьвер у Гюстава Раву, владельца гостиницы, и взял оружие с собой, когда днем, по обыкновению, отправился на пленэр. Затем художник взобрался на высокий берег реки и углубился в пшеничные поля в окрестностях города. Сложив свой скарб на землю, Ван Гог направил на себя пистолет. Выстрел не убил его на месте (пуля не попала в сердце), но от боли он лишился сознания. К тому моменту, когда Ван Гог пришел в себя, уже стемнело, и револьвер он найти не смог. Затем Винсент с трудом спустился по крутому берегу реки, вернулся в пансион и обратился за медицинской помощью.
Сейчас, как и тогда, рассказ этот выглядит вполне убедительно: трагический финал не менее трагической жизни – склонный к депрессии и страдающий психическим расстройством непризнанный художник бежит от равнодушного мира, сводя счеты с жизнью. Эта история не просто возникла по горячим следам, она очень быстро прижилась и, несомненно, имела решающее значение для стремительного роста популярности Ван Гога в последующие несколько десятилетий. К 1934 г., когда Ирвинг Стоун обессмертил его имя в романе «Жажда жизни», история самоубийства Винсента в пшеничном поле стала неотъемлемой частью его мифологии. К 1953[98] г., когда исполнилось сто лет со дня рождения художника, его популярность взлетела до небес, а в 1956 г. сложившийся вариант легенды о жизни и смерти Ван Гога был окончательно закреплен оскароносной экранизацией «Жажды жизни».
Тем не менее, проанализировав существующие свидетельства, мы обнаружили крайне мало достоверных доказательств изложенного выше. Цель данной заметки – предложить более правдоподобную версию событий 27 июля, более соответствующую известным нам фактам и тому, что мы знаем о личности Ван Гога, а также исследовать историю возникновения традиционной версии и объяснить, почему, по нашему мнению, эта версия не соответствует действительности.[99]
В 1956 г., тогда же, когда на экраны вышел фильм «Жажда жизни», восьмидесятидвухлетний француз по имени Рене Секретан поведал миру историю своего знакомства со странным художником, которое состоялось в Овере летом 1890 г. Сыну процветающего аптекаря, выросшему в фешенебельном пригороде Парижа, на момент смерти Ван Гога исполнилось шестнадцать.[100] Тогда он учился в знаменитом парижском лицее Кондорсе – том самом заведении, где получали знания Поль Верлен и Марсель Пруст и преподавали Стефан Малларме и Жан Поль Сартр.[101]
Рене и его брат Гастон каждое лето приезжали в Овер порыбачить и поохотиться, жили они на отцовской вилле, которая стояла на берегу Уазы.[102] Неуемный Рене, подросток авантюрного склада, любил загородные просторы куда больше, чем престижную школу (занятия в ней он часто пропускал). В этом смысле он был полной противоположностью Гастону, чувствительному восемнадцатилетнему юноше,[103] предпочитавшему рыбалке и охоте искусство и музыку. Через Гастона Рене и познакомился с Винсентом Ван Гогом. В серии интервью, взятых французским писателем Виктором Дуато в 1956 г., Рене Секретан рассказал, что старший брат часто беседовал с Ван Гогом об искусстве и именно ради этих разговоров со временем Винсент стал искать общества Гастона.[104]
Себя Рене характеризовал как убежденного обывателя,[105] пренебрегавшего разговорами об искусстве, однако благодаря тому, что брат общался со странным голландцем, Рене провел немало часов в компании последнего, а потому имел возможность наблюдать за художником. В интервью Дуато Рене обрисовал портрет Винсента в подробностях, которые свидетельствовали о близком и многократном контакте с художником, – детали совпадали с описаниями из других источников, доступа к которым Секретан иметь не мог. Тот образ, который описывал Секретан, нисколько не походил на идеализированный портрет, представленный в «Жажде жизни» («Изуродованное ухо Винсента он сравнивал с ухом драчливого кота и гориллы»[106]). Рене описывал одежду Винсента, его глаза,[107] речь,[108] походку, алкогольные пристрастия,[109] рассказывал, как вместе они сиживали в отдельном кабинете кафе.[110]
Вместе с тем Рене вовсе не пытался представить себя другом знаменитого художника. Совсем наоборот. Когда младший Секретан не увязывался за братом, он командовал компанией хулиганистых недорослей – большинство, подобно юным Секретанам, приезжали в Овер на летние каникулы из Парижа. Рене, с его бесшабашностью, любовью к приключениям и злым шуткам, стал вожаком этой стайки юнцов. Будучи отличным стрелком, он водил их охотиться на белок, кроликов и всякую прочую живность, которую можно было найти в лесах и полях, показывал лучшие рыбные места на реке Уаза. Верховодил он также в любовных приключениях.[111] Благодаря знакомству с сыном директора «Мулен Руж» Рене регулярно привозил в Овер девиц из кабаре (он называл их «кантиньерки» – девочки из буфета), организовывал прогулки на лодках и пикники, развлекая своих товарищей и их подружек.[112]
Из Парижа он привез еще кое-что: ковбойский костюм, купленный после шоу Буффало Билла, которое юноша смотрел на Всемирной выставке годом ранее (в 1889-м).[113] Костюм состоял из куртки с бахромой из оленьей кожи, сапог для родео и шляпы с заломленными полями. Образ лихого разбойника как нельзя лучше подходил самоуверенному любителю бурного веселья и риска.[114] Чтобы придать образу достоверности (и явно желая выглядеть по-настоящему опасным), Рене добавил к костюму оружие. В беседе с Дуато Секретан рассказал о своем старом девятимиллиметровом револьвере, который разваливался на части и стрелял только от случая к случаю.[115] Но все-таки стрелял. Когда Рене не изображал Буффало Билла, отбивающего атаку индейцев, он палил из револьвера по белкам, птицам и рыбам, которые слишком близко подплывали к его лодке. Независимо от того, был ли он в ковбойском костюме или обычном, юноша всегда держал оружие при себе – носил его в рюкзаке. Рене мог обращаться с ним как с игрушкой, но все-таки это был настоящий револьвер.
По словам Секретана, кольт продал (или одолжил) ему Гюстав Раву, хозяин пансиона.[116]
Рене и его компания развлекались в Овере и иначе: они донимали приятеля Гастона, странного голландца по имени Винсент.[117] Мальчишки сыпали соль ему в кофе, а потом отбегали и смотрели издалека, как он плюется и ругается. Однажды они подложили ужа в ящик с красками: обнаружив змею, Винсент, по воспоминаниям Рене, чуть не потерял сознание. Рене заметил, что художник иногда, задумавшись, посасывает кончик сухой кисти, – и озорники незаметно натерли кисточку острым перцем. Все это, как признавался Секретан, проделывалось для того, чтобы «довести [Винсента] до бешенства».[118]
Ван Гог по каким-то своим причинам решил не обижаться. И даже Рене, несмотря на злые шутки, не стал для него врагом. Винсент дал шестнадцатилетнему оболтусу прозвище «ужас копченой трески», что было шутливой данью его рыболовным талантам. Часто наблюдая Рене в его наряде ковбоя с Дикого Запада, художник тоже называл парня Буффало Билл, но, по воспоминаниям Рене, из-за «странного акцента» звучало это как «Пуффало Пилл»[119] и вызывало глумливые насмешки каждый раз, когда Винсент это произносил.
Хотя Ван Гог и старался не пересекаться с компанией Рене[120] (ему приходилось избегать таких же мучителей практически везде, где доводилось жить), издевательства он сносил безропотно, даже благодушно (в письмах к Тео Винсент никогда об этом не упоминал). Они с Рене продолжали вместе выпивать в пансионе Раву и в трактире старого браконьера на берегу Уазы, примерно в полутора километрах от города, – Рене называл это место «нашей любимой норой».[121] Отчасти выходки проказника Винсент терпел, чтобы сохранить редкий дух товарищества, объединявший его с Гастоном, чьи представления о живописи, по словам Рене,[122] он считал передовыми. Ван Гогу, без сомнения, нравилось и то, что братья всегда платили за выпивку.[123] Братья Секретан казались ему правильным обществом: сыновья респектабельного буржуа могли сыграть важную роль в безумном плане Винсента по заманиванию Тео с семьей в Овер.[124]
Кроме всего прочего, Рене Секретан обеспечивал Винсента тем, что иначе художник получить не мог, – женщинами (борделя в Овере не было).[125]
Рене заметил, с каким вожделением Винсент наблюдал за приезжавшими из Парижа «кантиньерками». Когда Рене с приятелями, сидя на берегу реки, целовали и ласкали своих подружек, Винсент наблюдал за ними издалека, испытывая одновременно робость и возбуждение. «[Ван Гог] стыдливо отводил глаза, и это казалось нашим курочкам ужасно смешным», – рассказывал Рене в интервью Дуато.[126] Постоянно выискивая способ как-нибудь еще помучить приятеля брата, Рене подговорил девушек, чтобы те испытали свои чары на нелюдимом художнике – «спровоцировали его амурными намеками».[127]
Когда эти намеки никакого видимого эффекта не возымели,[128] Рене подумал было, что у Винсента «отрезано не только ухо»,[129] но затем подловил художника с карманами, полными эротических фотографий и книжек.[130] Как-то Секретан застал Ван Гога мастурбирующим в лесу.[131] Эта унизительная для Винсента встреча дала повод для еще более жестоких издевательств со стороны Рене: он придумал новое обидное прозвище – «верный любовник вдовушки Кулак».[132] Добиваться желаемого, то есть доводить Винсента до бешенства, становилось все проще. «Он реагировал на это очень болезненно, – вспоминал Рене. – Однажды он весь раскраснелся от злости и хотел всех убить».[133]
Одним словом, в июле 1890 г. отношения между Винсентом и Рене Секретаном были вконец испорчены.
Через какое-то время после празднования столетия Ван Гога дала о себе знать еще одна свидетельница – дочь человека, который с 1878 г. жил в Овере рядом с одним из тех мест, куда художник особенно любил ходить на пленэр,[134] – бывшим домом и садом великого барбизонца Шарля Добиньи. В 1960-е гг., давая интервью биографу Ван Гога Марку Тральбо, женщина назвала только свое имя по мужу – мадам Либерж. В 1890 г. ей было около двадцати.[135]
Мадам Либерж опровергала традиционную версию, согласно которой Винсент был смертельно ранен в пшеничных полях, находившихся за оверским кладбищем. Вот что она рассказала Тральбо:
Не знаю, почему люди не рассказывают правду. Все произошло не там, у кладбища… [Ван Гог] ушел из пансиона Раву в направлении деревушки Шапонваль. Проходя по улице Буше, он зашел на скотный двор, где спрятался за кучей навоза. Затем совершил то, что через несколько часов привело к его смерти.[136]
Мадам Либерж утверждала, что ее отец, уважаемый житель Овера, рассказывал ей это давным-давно. «Это были слова отца, – говорила она. – С чего бы вдруг ему выдумывать всякие глупости и фальсифицировать историю? Все, кто знал моего отца, могли бы подтвердить, что ему всегда можно было верить».[137]
Еще несколько лет спустя еще одна жительница Овера по имени мадам Бэз подтвердила рассказ мадам Либерж, когда в интервью другому исследователю сообщила, что ее дед «видел, как Винсент, уходя в тот день от Раву, направился в сторону деревеньки Шапонваль».[138] Еще дед рассказывал, что видел, как Ван Гог завернул на скотный двор на улице Буше, а потом услышал револьверный выстрел. Через некоторое время он «сам зашел на скотный двор, но там никого не было видно. Ни револьвера, ни крови, только куча навоза».
Деревня Шапонваль и пшеничные поля за кладбищем находятся в противоположных направлениях: деревня – к западу от пансиона Раву, поля – к востоку. Улица Буше, упоминаемая мадам Бэз, пересекается с дорогой на Шапонваль на расстоянии менее километра от пансиона. В те времена вдоль дороги на Шапонваль (сейчас она называется улицей Карно) располагались скотные дворы за заборами – как раз такие, о которых говорится в обеих версиях. Кучи навоза на таких дворах были привычным делом. Винсент часто ходил по дороге на Шапонваль в сторону местечка Понтуаз, в шести с половиной километрах, – там была железнодорожная станция, где он забирал посылки из Парижа и отправлял собственные работы.[139] Дорога на Шапонваль вела также к излучине реки Уаза, на полпути между Овером и Понтуазом, где можно было частенько застать Рене Секретана:[140] клев там был отменный и до любимого обоими кабака – рукой подать.[141] Именно отсюда Рене нередко отправлялся с товарищами на поиски приключений, заходя в Овер со стороны шапонвальской дороги.
Выстрел, убивший Ван Гога, прозвучал, возможно, не в пшеничном поле, но на скотном дворе по дороге на Шапонваль, как утверждали мадам Либерж и мадам Бэз. Более того, не исключено, что револьвер принес туда не Винсент Ван Гог, ничего не понимавший в оружии и никогда его не имевший, но Рене Секретан, – про последнего было известно, что он редко ходил куда-либо без своего револьвера девятимиллиметрового калибра. Винсент и Рене могли случайно встретиться на дороге или возвращаться вдвоем из любимой «норы». Гастон почти наверняка был с ними, поскольку Винсент избегал оставаться наедине с Рене или в компании его не слишком дружелюбных приятелей.
Рене не единожды провоцировал вспышки ярости Винсента (что было несложно, особенно когда последний находился под воздействием алкоголя). Рене достаточно было достать револьвер из рюкзака – и между отчаянным подростком, который владел допотопным неисправным кольтом и фантазировал на темы Дикого Запада, и нетрезвым художником, не имевшим никакого представления об огнестрельном оружии,[142] могло произойти что угодно, будь то случайно или намеренно.
Раненый Винсент, по-видимому, выбрался на улицу, как только пришел в себя, и направился к пансиону Раву, бросив все свои принадлежности для живописи. Поначалу он мог и не догадываться, насколько серьезна рана. Сильного кровотечения не было.[143] Когда первый шок прошел, боль в животе, должно быть, стала мучительной.[144] Братья Секретан наверняка перепугались до смерти. Нам не узнать, пытались ли они помочь Винсенту, но, прежде чем скрыться в сумерках, юноши сумели забрать револьвер и все вещи художника – на это им хватило времени и присутствия духа. Так что, когда на скотный двор, желая понять, что произошло, заглянул дедушка мадам Бэз (если, конечно, он и в самом деле сделал это), он не обнаружил там ничего, кроме кучи навоза.
Гипотетическая реконструкция событий, имевших место 27 июля 1890 г., позволяет разрешить многие противоречия, заполнить лакуны и объяснить массу несоответствий традиционной версии о самоубийстве, которая со дня выстрела доминировала в связанной с Ван Гогом мифологии.
• Это объясняет, почему все улики, связанные с происшествием, исчезли сразу и навсегда, несмотря на то что полиция начала расследование на следующий же день. После ранения Винсент ни за что не смог бы так тщательно убрать следы, и только у соучастника преступления имелась причина забрать, спрятать или избавиться от оставленных художником (и никому, кроме него, не нужных) предметов. Пытаясь поспешно замести следы, в надвигающихся сумерках братья Секретан вполне могли что-то пропустить – каплю крови или стреляную гильзу. Но жандармы никогда бы этого не обнаружили, ведь они прочесывали пшеничные поля, а не скотные дворы по дороге на Шапонваль.
• Это объясняет странный характер раны, о котором упоминается в отчетах врачей, осмотревших Винсента: выстрел был направлен в живот, а не в голову; пуля вошла под странным косым углом, а не по прямой, как можно было бы ожидать при самоубийстве. А также то, что выстрел, судя по всему, был сделан со «слишком дальнего расстояния», чтобы Ван Гог сам мог нажать на спусковой крючок.[145]
• Это объясняет, каким образом Винсент, будучи раненным, сумел добрести от места выстрела до пансиона Раву, несмотря на дыру животе и острую боль, нараставшую с каждым шагом. Даже относительно недолгий путь – меньше километра – от улицы Буше до пансиона (по ровной дороге) должен был стоить ему мучительных усилий. Долгий же спуск от пшеничных полей по крутой неровной тропинке, а затем по лесистому берегу реки в сгущавшихся сумерках (как описывается в легенде) в его состоянии был просто невозможен.
• Это объясняет, почему вечером того дня двое не связанных между собой свидетелей видели Винсента на шапонвальской дороге. Насколько известно, никто не утверждал, будто видел Ван Гога вблизи пшеничного поля (на другом краю города), где, по легенде, произошел выстрел. Никто также не сообщал, что встретил его на каком-либо из участков длинного пути, который художник должен был проделать от пшеничного поля до пансиона Раву. Теплым июльским вечером многие жители и гости Овера должны были находиться на улице после заката – ужинать, курить, сплетничать (как это происходило и у Раву). С учетом того, что любой маршрут Винсента пролегал бы в этом случае через многолюдные центральные улицы, если бы Ван Гог неверной походкой шел по предполагаемому пути, его бы обязательно кто-нибудь заметил.
• Это объясняет, почему Винсент не оставил предсмертной записки и почему Тео не смог обнаружить следов «прощания» при осмотре комнаты и мастерской брата. Это объясняет, почему Винсент в тот день взял с собой холст, краски и прочие принадлежности, – вряд ли он сделал бы это, если собирался свести счеты с жизнью.
• Это объясняет, почему он не смог «прикончить себя», когда первый (и единственный) выстрел оказался неудачным, а вместо этого предпочел проделать куда более болезненный и унизительный путь обратно в свою комнату в пансионе Раву.[146]
• Это объясняет и странное исчезновение из рассказа о самоубийстве Ван Гога стога сена. В первом письменном свидетельстве о происшедшем (письме одного из участников похорон) сообщалось, что Винсент «прежде, чем выстрелить в себя, прислонил мольберт к стогу сена».[147] Однако в более поздних вариантах эта деталь не фигурирует, видимо, потому, что на картине «Пшеничное поле с воронами», которую многие ошибочно считали последней работой Ван Гога, никаких стогов нет. На самом деле «стог сена» из первых отчетов почти наверняка и был той «кучей навоза», о которой вспоминали потом две женщины из Овера.
• Это объясняет, почему только семьдесят лет спустя стало известно, откуда взялся револьвер, произведший роковой выстрел, притом что во время тех событий это должно было быть известно многим. Револьверы являлись редкостью в сельской Франции,[148] а в небольшом Овере многие были знакомы и с Гюставом Раву, человеком вполне светским, и с Рене Секретаном, любителем демонстрировать револьвер, и знали об экзотическом оружии, принадлежавшем хозяину пансиона. В своих первых показаниях в связи со смертью Винсента дочь Раву, Аделин, ни разу не упоминала, что ее отец как-то связан с тем самым кольтом. Когда в шестидесятые годы она наконец призналась в этом, то о Рене Секретане не сказала ни слова – вместо этого Аделин утверждала, будто ее отец дал револьвер Винсенту по его просьбе, чтобы распугивать ворон. История эта была придумана (возможно, самим Раву), чтобы объяснить жандармам, как револьвер оказался замешанным в роковой ситуации. Хозяин пансиона пытался, во-первых, скрыть свою вину за то, что дал оружие в руки подростку, известному своей агрессивностью, и, во-вторых, защитить братьев Секретан от затяжного расследования, чреватого неприятными последствиями, и даже от суда (ведь их богатый отец был выгодным клиентом заведения Раву). Сам он почти наверняка не сомневался, что происшедшее стало результатом либо несчастного случая, либо, что еще хуже, приведшей к трагическим последствиям подростковой шалости.
• И наконец, данная реконструкция объясняет, почему Винсент, по словам очевидцев, весьма нерешительно и странно, с неким равнодушием и неохотой, «признался» в попытке свести счеты с жизнью. Когда жандармы прямо спросили его: «Вы намеревались совершить самоубийство?» – он ответил нерешительно: «Да, наверное».[149] Когда же ему сообщили, что попытка покончить с собой является преступлением, его, казалось, беспокоило скорее то, чтобы никого, кроме него, не обвинили, нежели угроза самому оказаться обвиняемым. «Никого не вините, – ответил он, – я сам хотел себя убить».[150] Почему Винсент так настаивал, что действовал в одиночку? Ведь самоубийцы, как правило, принимают решение и лишают себя жизни без свидетелей. Почему он просил жандармов никого «не винить» и настаивал на том, что лично несет ответственность за все случившееся? Первоначальное и необъяснимое нежелание указать на присутствие при выстреле кого-то еще указывает на намерение – даже решимость – оградить братьев Секретан от любых подозрений относительно их участия в происшествии.[151]
Но почему Винсент готов был пойти на все, чтобы защитить братьев Секретан, особенно своего мучителя Рене, от расспросов полиции и, возможно, от уголовного преследования? Почему с такой настойчивостью «признавался», будто стрелял в себя, пытаясь покончить жизнь самоубийством, когда на деле оказался жертвой несчастного случая, если не убийства?
Ответ, как нам кажется, заключается в том, что Винсент жаждал смерти. «Бедняга, жизнь не была особенно щедра к нему, – писал Тео жене, проводя последние часы у постели умирающего брата, – и никаких иллюзий он больше не питает. Он был одинок, и порой это было для него невыносимо».[152] Эмиль Бернар, приехавший в Овер на похороны, свидетельствовал, что Винсент выражал «желание умереть».[153] Доктор Поль Гаше – еще один из тех, кто видел Ван Гога на смертном одре, – спустя всего две недели после похорон с восхищением писал Тео о «королевском презрении [Винсента] к жизни»[154] и сравнивал уход Ван Гога с тем, как принимали смерть мученики. Да и сам художник писал когда-то: «Я не стану намеренно искать смерти… но не буду пытаться избежать ее, если она придет».[155]
Будь то случайно, по недосмотру или злому умыслу, Рене Секретан мог подарить Винсенту долгожданное избавление, которого тот жаждал, но не был в состоянии или не хотел дать себе сам, ведь всю жизнь он отрицал самоубийство, называя его «трусостью» и «поступком бесчестного человека».[156] Только что вернувшись из Парижа, где ему весьма болезненно дали понять, каким бременем он стал для Тео и его молодой семьи, Винсент, вне всякого сомнения, подумывал, как бы ему «отстраниться» – как когда-то он исчез из Парижа в 1888 г. – и избавить брата от дальнейших душевных мук (см. главу 29).
Учитывая все это, Винсент, вполне вероятно, не видел причин обрекать Секретанов – даже хулигана Рене – на официальное расследование и публичный позор за то, что они оказали ему услугу.
Наша реконструкция во многом опирается на интервью, данные Рене Секретаном Виктору Дуато в 1956 и 1957 гг. (в 1957 г. в возрасте восьмидесяти трех лет Рене скончался).[157] Если старший брат Гастон,[158] с его тягой к прекрасному, стал впоследствии довольно известным певцом кабаре, писал песни для кино в двадцатые и тридцатые годы[159] и даже снялся в нескольких фильмах,[160] то жизнь Рене была далека от искусства. После буйной юности он остепенился, разбогател, стал уважаемым членом общества, сделал карьеру банкира, имел собственное дело, взял немало призов за стрельбу.[161]
Несмотря на преклонные годы, Рене оказался отличным рассказчиком. По свидетельству Дуато, который не раз встречался с ним и обменивался письмами, Секретан до конца жизни оставался в прекрасной физической форме и здравом уме.[162] В отличие от многих очевидцев Рене впервые рассказал о последних днях Винсента спустя годы после того, как художник стал знаменитым. Он решился на интервью не для того, чтобы связать свое имя с легендарным художником и ухватить кусочек его бессмертной славы, но с целью восстановить истину. Секретан прочел в журнале «Пари-матч» статью о выходе фильма «Жажда жизни» с фотографией Кирка Дугласа в роли Винсента Ван Гога. Вид пышущего здоровьем красавца Дугласа настолько задел чувства Рене, что тот просто не смог больше молчать. Актер на фото «не имел никакого сходства с нашим другом, который больше был похож на бродягу, только в ботинках», – признавался он Дуато.[163] Рассказанное Рене в целом не только противоречит тому, как эту историю, следуя духу своего времени, показывали Стоун и Голливуд, но и изобилует убедительными деталями, поражает внутренней достоверностью. Все изложенные Секретаном факты можно проверить независимо друг от друга, при этом он совершенно не стремится представить себя в лучшем свете или приукрасить свои поступки. На самом деле Секретан часто уличает себя – вольно и невольно.
Но как бы то ни было, хотя Рене невероятно откровенно рассказал о своем агрессивном и жестоком поведении по отношению к Винсенту, он так и не признался в непосредственном участии в истории с роковым выстрелом 27 июля 1890 г. Относительно событий того дня Рене поведал Дуато, что Винсент стащил револьвер у него из рюкзака; он также смутно помнил, как они с Гастоном уехали в Нормандию на семейную виллу где-то в июле, а про смерть Винсента он якобы узнал из заметки в одной из главных парижских газет.[164] В какой – он не мог вспомнить, и никаких статей подобного рода в печати тех лет пока не обнаружено. Тем не менее все сказанное Рене Секретаном на этот счет лишено последовательности и убедительности, присущей остальной части его рассказа. Среди множества воспоминаний именно здесь проявляется осторожность человека, который знает, что его слова будут зафиксированы. Так, например, в одном из интервью Дуато Секретан утверждает, что носил рюкзак (с тяжелым револьвером) повсюду, куда бы ни направлялся, – и при этом до отъезда в Нормандию так и не заметил, что оружия там уже нет. В другом интервью он высказывает предположение, будто Винсент стащил у него кольт в тот самый день, таким образом получается, что сам он в этот момент находился в Овере.[165]
В этих неуклюжих отговорках, равно как и в откровенных признаниях, мы слышим голос человека, который всю жизнь скрывал правду, но не мог умереть, не рассказав ее (по крайней мере, бо́льшую часть), чтобы облегчить совесть перед самым уходом.
Версия, будто смерть Ван Гога стала результатом неудачной попытки самоубийства, складывалась на протяжении семидесяти с лишним лет. В первых письменных упоминаниях о выстреле, сделанных непосредственно после происшествия, о самоубийстве речь не идет. Когда Поль Гаше, один из врачей, наблюдавших Винсента, 28 июля вызвал Тео письмом в Овер,[166] он ни словом не обмолвился об обстоятельствах или характере полученной Винсентом травмы, сообщил только, что Ван Гог «ранил себя».[167]
В письмах Йоханне, написанных у постели умирающего брата, Тео тоже никак не указывает на попытку самоубийства и не говорит о своих подозрениях подобного рода.[168] Винсент в его описании печален («Бедняга, жизнь не была особенно щедра к нему»[169]), но не стремится свести счеты с жизнью. Ничто в комнате или мастерской Винсента не указывало на намерение художника покончить с собой. Он не оставил прощальной записки и не навел порядок в комнате.[170] Последние письма Ван Гога полны жизнелюбия,[171] в них много призывных набросков нового жилища художника в Овере.[172] Всего за несколько дней до трагедии Винсент сделал большой заказ на краски и другие художественные материалы, – странный поступок для того, кто планирует покончить с собой, да еще так болезненно относится к тому, что тратит деньги брата.
Кроме всего прочего (и Тео это было хорошо известно), Винсент всегда отрицал самоубийство самым яростным образом. Он называл подобные поступки безнравственными и ужасными,[173] считал малодушными[174] и бесчестными.[175] Даже пребывая в полном отчаянии в Боринаже в 1881 г., Винсент заверял Тео: «Право, не думаю, что я – человек с подобными наклонностями».[176] В письме из Дренте, во время похожего периода глубокой меланхолии, он столь же однозначно выражает свое отношение к самоубийству: «Послушай, сгинуть, исчезнуть – ни с тобой, ни со мной никогда не должно случиться такого, так же как и самоубийства»[177] (подчеркнуто в оригинале).
Тео достаточно хорошо знал брата, чтобы понимать: если бы тот действительно попытался совершить самоубийство, то не стал бы использовать для этой цели огнестрельное оружие, в котором абсолютно не разбирался.[178] С другой стороны, Винсент много понимал в ядах и мог использовать эти знания, чтобы обеспечить себе куда менее хлопотный и болезненный уход. Из всех способов покончить с собой самым «художественным»[179] Винсент всегда считал утопление – только так он угрожал сделать это (единственный раз, в момент крайнего возбуждения).[180]
Первым, кто выдвинул предположение о самоубийстве, стал человек, который не был очевидцем выстрела и не присутствовал при смерти Винсента. 30 июля Эмиль Бернар приехал в Овер для участия в похоронах. Два дня спустя он написал письмо критику Альберу Орье – ему же Бернар за два года до этого прислал крайне беллетризованный отчет об арльской истории с ухом.[181] В письме содержалось первое описание случая с выстрелом и первое предположение о попытке самоубийства: «В воскресенье вечером [27 июля] он [Ван Гог] ушел в поле за Овером, прислонил мольберт к стогу сена и затем ушел за замок, где выстрелил в себя из револьвера».[182]
Что послужило основанием для подобной версии? Бернар утверждал, будто узнал подробности от горожан, в частности от Гюстава Раву, владельца пансиона, где скончался Винсент. Но Бернар и сам был первостатейным выдумщиком.[183] Раву никаких свидетельств не оставил, а Овер к моменту похорон был во власти самых разных слухов. Жандармы уже начали расследовать обстоятельства выстрела и опрашивали очевидцев. Те, кто знал о пребывании Винсента в лечебнице и видел его искалеченное ухо, немедленно допустили связь между членовредительством и самоубийством – более поздние исследования эту связь опровергают.[184] Слухи о самоубийстве достигли такого накала, что местный священник отказался дать на похороны приходской катафалк и не разрешил хоронить Винсента рядом с церковью.[185]
Неделю спустя (7 августа) в местной газете «L’Écho Pontoisien» вышла короткая заметка с опровержением сенсационных слухов о самоубийстве и однозначным изложением фактов, явно оставляя открытым вопрос о несчастном случае:
В воскресенье, 27 июля некий Ван Гог, голландский художник тридцати семи лет, временно проживавший в Овере, в поле выстрелил в себя из револьвера, но, будучи лишь ранен, вернулся к себе в комнату, где и умер два дня спустя.[186]
На деле жандармы, прибывшие расследовать случившееся, изначально могли предположить, что имеют дело со случайным выстрелом.[187] Из бесед со свидетелями они довольно быстро должны были понять, что Винсент не имел опыта обращения с огнестрельным оружием (его никогда прежде не видели с ружьем или револьвером),[188] что он периодически сильно выпивал, что брал спиртное с собой на пленэр, что был неловок и беспечен и, как следствие, легко мог стать жертвой несчастного случая.[189]
Из собственного опыта жандармы наверняка знали то, что впоследствии показали ученые: подавляющее большинство (98 %) самоубийств из огнестрельного оружия совершаются посредством выстрела в голову, а не в грудь или живот.[190] Тот факт, что Винсент немедленно обратился за медицинской помощью, также указывал на случайность выстрела. Человек, твердо вознамерившийся свести счеты с жизнью, скорее прикончил бы себя вторым выстрелом и не стал бы с пулей в животе совершать мучительный спуск с крутого берега, чтобы добраться до пансиона Раву.[191] Куда проще было бы нажать на спусковой крючок второй раз, избежав таким образом лишних страданий. К тому же врачи, осмотревшие Винсента, могли сообщить жандармам, что смертельный выстрел произведен под странным углом и слишком издалека,[192] – первое означало, что пуля вылетела случайно, а второе – что стрелял не сам Винсент, а кто-то другой.
На самом деле главный вопрос, ответ на который должны были бы искать жандармы, не вероятность самоубийства или несчастного случая, а участие в случившемся кого-то еще – исчезновение револьвера и мольберта с красками только усиливали подобные подозрения. Когда в ходе дневных поисков не удалось найти ни одной из вещей Винсента (местные жители тоже ничего не сдали), логично было заключить, что некто спрятал улики или избавился от них либо в момент выстрела, либо сразу после него.
Однако ни логика, ни отсутствие доказательств не помогли опровергнуть изложенную Бернаром мелодраматическую историю о художнике, доведенном до самоубийства, – она так и осталась частью легенды, связанной с именем Ван Гога. Под ее обаяние попали даже непосредственные свидетели событий 27 июля 1890 г. Антон Хиршиг, двадцатитрехлетний голландский художник, снимал комнату в том же пансионе и находился там в день ранения Ван Гога. В 1912 г., двадцать два года спустя, когда Хиршиг впервые зафиксировал свои воспоминания о происшедшем в тот вечер, самоубийство он не упоминал, вспоминал только, как Винсент произнес: «Пойдите за доктором… я ранил себя в поле… выстрелил в себя из револьвера»,[193] – это заявление, как и слова Гаше, можно отнести и к несчастному случаю, и к попытке самоубийства.
И только в 1934 г. – в том же году, когда Ирвинг Стоун запечатлел печальную версию Бернара в романе «Жажда жизни», – Хиршиг засвидетельствовал, что в тот июльский день 1890 г. Винсент намеревался покончить с собой. Заявление было сделано сорок четыре года спустя после событий. «Я так и вижу его на узкой кровати в его чердачной каморке, мучимого страшной болью, – делился Хиршиг в интервью. – „Я больше не мог терпеть, потому и застрелился“» – якобы сказал Ван Гог.[194]
История о попытке самоубийства в пшеничном поле, берущая начало в письме Бернара, окончательно оформилась лишь в 1950-е гг., когда после празднования столетия со дня рождения Винсента жизнь и творчество художника на целое десятилетие стали предметом всеобщего внимания. Главную ответственность за превращение скупого рассказа Бернара в точный отчет несет Аделин Раву, дочь Гюстава Раву, владельца пансиона; на момент событий ей было тринадцать лет. На протяжении двух десятилетий (в 1950–1960-е гг.) Аделин не раз рассказывала журналистам и исследователям о смерти Винсента, в каждом интервью упоминая все новые детали, добавлявшие истории драматизма.[195]
В своих рассказах Аделин в целом следовала канве бернаровской истории и, подобно Бернару, утверждала, что основным источником сведений являлся ее покойный отец. Что же касается версии событий, очевидцем которых Гюстав Раву не был (самого выстрела, например), Аделин утверждала, будто в последние часы перед смертью Винсент поведал свою историю хозяину пансиона. Таким образом, события, на протяжении шестидесяти лет остававшиеся под покровом тайны, неожиданно предстали миру во всей своей полноте. Вот, например, первый рассказ Аделин о роковом дне (1956 г.):
Винсент ушел в сторону пшеничного поля, где уже писал раньше, к месту за оверским замком, он тогда принадлежал мсье Госслену, который жил в Париже на улице Мессин. Наш дом находился более чем в полукилометре от замка. Добраться до него можно было, взобравшись по довольно крутому склону, заросшему большими деревьями. Мы не знаем, как далеко он ушел от замка. Ближе к вечеру на тропе, которая пролегает вдоль стены замка по дну рва, насколько отец понял, Винсент выстрелил в себя и потерял сознание. Вечерняя прохлада привела его в чувство. На четвереньках он стал искать револьвер, чтобы застрелиться наверняка, но найти оружие не смог. (На следующий день револьвер тоже не нашли.) Тогда он встал и спустился по холму к нашему дому.[196]
Версия Аделин Раву представляется нам несостоятельной по нескольким причинам: 1) по ее собственному признанию, бо́льшая часть истории восстановлена по слухам,[197] то есть на основании воспоминаний о рассказах отца, который, в свою очередь, делился с дочерью тем, что видел и слышал, сама же она свидетелем событий не была; 2) многочисленные рассказы Аделин часто содержат внутренние противоречия и не согласуются друг с другом;[198] 3) излагаемые ею версии искажены желанием женщины доказать, что ее отец был близок к знаменитому художнику (это превратилось в цель всей ее жизни);[199] 4) более поздние варианты истории, в отличие от первых, изобилуют подробностями: так, с целью усилить драматизм Аделин часто добавляла диалоги,[200] а иногда воспроизводила целые сцены;[201] 5) судя по всему, со временем она подправила свою историю – в ответ на критические замечания и с целью устранить противоречия.[202]
Самым показательным примером того, как Аделин приспосабливала свою версию к требованиям времени, стало сделанное ею в последней серии интервью (в 1960-е гг.) сенсационное заявление о том, что револьвер, пуля из которого убила Винсента Ван Гога, принадлежал Гюставу Раву,[203] – ни ее отец при жизни, ни сама Аделин на протяжении семидесяти с лишним лет не признавались в этом, хотя все эти годы не прекращались попытки выяснить, где Винсент взял роковой пистолет и зачем он это сделал.[204]
Новый вариант рассказа Аделин подтвердил версию Секретана, что владельцем револьвера был ее отец, но не алиби Рене, который утверждал, что Винсент стащил оружие у него из рюкзака. Вместо этого она сказала интервьюеру (Тральбо), что Ван Гог попросил у отца револьвер «распугивать ворон», – заведомая ложь, ведь Винсент не боялся птиц, а появление ворон вообще считал добрым знаком.[205] Однако на момент, когда Аделин рассказывала эту историю, картину «Пшеничное поле с воронами» было принято считать последней работой художника, так что версия дочери Раву казалась тем более достоверной, а само полотно наполнялось новым смыслом. Сегодня мы знаем, что «Пшеничное поле» было написано около 10 июля, за две недели до выстрела.[206]
Наша реконструкция событий 27 июля 1890 г. основана на анализе всех имеющихся фактов и доказательств, как прямых, так и косвенных, которые находятся в открытом доступе, а также на исследовании всех существующих свидетельских показаний, от множественных рассказов Аделин Раву до предсмертных признаний Рене Секретана.
Наша версия полностью совпадает с историей, которую слышал Джон Ревалд в тридцатые годы, когда приезжал в Овер и опрашивал тех, кто жил в городе на момент смерти Ван Гога. Безупречная академическая репутация и тщательность ученого сделали его безусловным авторитетом во всем, что касается импрессионизма и постимпрессионизма. Этим направлениям в искусстве он посвятил два внушительных исследования и написал еще много других книг, в том числе монографии о Сезанне и Сёра. Услышанная им история сводилась к следующему: «юноши случайно подстрелили Винсента» и «не хотели об этом рассказывать, боясь, как бы их не обвинили в убийстве, а Ван Гог решил защитить их и стать мучеником».[207]
Пятьдесят лет спустя (в 1988 г.) Ревалд пересказал эту историю молодому ученому по имени Уилфред Арнолд, и тот включил ее в свою книгу «Винсент ван Гог: химикаты, кризисы и творческие возможности» (1992). Арнолд не скрывал, что узнал эту версию от Ревалда (последний скончался через два года после выхода книги). Насколько нам известно, кроме неудачной попытки публично «подправить» трактовку Арнолда, Ревалд никогда прямо не подтверждал, но и не опровергал альтернативную версию смерти Винсента, о которой услышал в Овере. Тем не менее он переработал свой эпохальный труд по постимпрессионизму, добавив цитату из бесед Виктора Дуато с Рене Секретаном, где впервые заявлялось, что оружием, погубившим Ван Гога, был револьвер, взятый молодым Рене у Гюстава Раву.[208] Внимательный к деталям Ревалд должен был понять, что наполненный раскаянием рассказ Секретана о том, как они дразнили художника, практически мучили его и снабдили (вольно или невольно) оружием, которое Ван Гога в конце концов и убило, подтверждает рассказанные ему двадцатью годами ранее слухи о том, что молодые люди случайно стали причиной смерти Винсента ван Гога.
Список библиографических сокращений
Архивные документы
VGFA – Vincent van Gogh Foundation Archives
Aafjes, n. p., VGFA
VGFA. Borinage File. Aafjes, Bertus. Vincent van Gogh. 1952.
Andries Bonger, VGFA
VGFA. Andries Bonger File. Andries Bonger.
Bernard, n. p., VGFA
VGFA. Bernard File. Bernard, Émile. Impressionistes.
Bernard to Aurier, n. p., VGFA
VGFA. Bernard File. Bernard, Émile. Letter from Émile Bernard to Albert Aurier. 1889.
Bonger H. Ch., VGFA
VGFA. Theo van Gogh File. Archives of the Clerk. no. 1235. 1890. Bonger, Hendrik Christiaan. Request by Hendrik Christiaan Bonger to allow Theo to stay in the institute for a period of one year.
Brussel ziet Van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. Brussels File. Brussel ziet Van Gogh. 1927.
Carbentus Genealogy, n. p., VGFA
VGFA. Carbentus Genealogy, n. p. b4509, V/1962
De Bom, n. p., VGFA
VGFA. Bom File. Bom, Emmanuel de. Victor Hagemannen Herinneringen van Vincent van Gogh. 1938.
Een Vijfenzeventig-Jarige Mevr. E. H. du Quesne-van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. Elizabeth du Quesne-van Gogh File. 1935. Een Vijfenzeventig-Jarige Mevr. E. H. du Quesne-van Gogh.
Gauthier, VGFA
VGFA. Ravoux File. Gauthier, Maximilien. Le Femme en bleu nous parle de L’Homme à l’oreillecoupée.
Gérin, n. p., VGFA
VGFA. Borinage File. Gérin, Louis. Vincent van Gogh au Borinage.
Howard, VGFA
VGFA. Howard. Missions in Protestant Europe. Photocopy.
Hugenholtz, n. p., VGFA
VGFA. Mauve File. Hugenholtz Arina. In Memoriam. 1888.
Lemmonier, VGFA
VGFA. Lemmonier File. Lemmonier. Antwerpenenzijn Merkwaardigheden (Antwerp and its Peculiarities). 1885.
Name van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. The Name van Gogh.
Pabst, VGFA
VGFA. Van Stockum-Haanebeek File. Pabst, Fieke. Notes on Annet and Caroline Haanebeek.
Ruggenberg, n. p., VGFA
VGFA. Members of the Family File. Ruggenberg, Rob. Vincent en de vrouwen. 1978.
Testament van de Kunsthandekaar Vincent van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. Uncle Cent File. Het Testament van de Kunsthandekaar Vincent van Gogh en het Leven van de Weduwe Vrouwe Cornelia van Gogh-Carbentus.
Van den Dobbelstein, n. p., VGFA.
VGFA. Drenthe File. Dobbelstein, Rob van den. Nergensanders zo dicht op de schlepping.
Van Gogh in Nuenen, n. p., VGFA
VGFA. Nuenen File. Vincent van Gogh in Nuenen.
Van Gogh Maria Johanna, 1859, VGFA
VGFA. Gogh, Maria Johanna van. Aantekeningen over de familie van Gogh door Tante Mietje tot 1859 (History of the van Gogh Family, by Aunt Mietje, to 1859). 1859.
Van Gogh Maria Johanna, 1899, n. p., VGFA
VGFA. Brievenen Documenten. Gogh, Mietje van. Notitieboekje met aantekeningen over familie Van Gogh. 1899. b 3259 V/1962 (boek, pen in inkt).
Van Gogh Maria Johanna, 1900, n. p., VGFA
VGFA. Gogh, Maria Johanna van. Aantekeningen over de familie van Gogh door Tante Mietje 1859 tot 1883 (History of the Van Gogh Family, by Aunt Mietje, 1859 to 1883). 1900, n. p., Vincent van Gogh Foundation Archives.
Van Gogh Maria Johanna, 1900, VGFA
VGFA. Gogh, Maria Johanna van. Aantekeningen over de familie van Gogh door Tante Mietje 1859 tot 1883 (History of the Van Gogh Family, by Aunt Mietje, 1859 to 1883). 1900.
Van Gogh-Carbentus Anna Cornelia, n. p., VGFA
VGFA. Notes from Anna Cornelia van Gogh-Carbentus. 1852. Collection of Mrs. A. Weenink-Riem Vis, Bilthoven.
Van Houten-van Gogh Anna Cornelia, n. p., VGFA
VGFA. Van Houten-Gogh, Anna Cornelia. Voor Saar (For Saar, History of Van Gogh Family), n. p.
Книги
Ackroyd
Ackroyd, Peter. London: The Biography. – London: Chatto and Windus, 2000.
Aglionby
Aglionby, William. The Present State of the United Provinces of the Low-Countries as to the Government, Laws, Forces, Riches, Manners, Customs, Revenue, and Territory of the Dutch / collected by William Aglionby, Fellow of the Royal Society. – London: John Starkey, 1669.
Arnold, 1992
Arnold, Wilfred Neil. Vincent van Gogh: Chemicals, Crises, and Creativity. – Boston: Birkhaüser, 1992.
Bailey, 1990
Bailey, Martin. Young Vincent: The Story of Van Gogh’s Years in England. – London: Allison and Busby, 1990.
Balzac
Balzac, Honoré de. Lost Illusions / transl. by Herbert J. Hunt. – London: Penguin Books, 1837–1843.
Blanc
Blanc, Charles. Les artistes de mon temps. – Paris: Firmin-Didot, 1876.
Brief Happiness
Brief Happiness: The Correspondence of Theo van Gogh and Jo Bonger / ed. by Leo Jansen and Jan Robert with introduction and commentary by Han van Crimpen. – Amsterdam: Van Gogh Museum; Zwolle: Waanders, 1999.
Brouwer, Siesling, Vis
Brouwer, Jaap W., Siesling, Jan Laurens, Vis, Jacques. Anthon van Rappard / transl. by G. Kilburn and G. Schwartz; Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Amsterdam: De Arbeiderspers [et al.], 1974.
Bulwer-Lytton
Bulwer-Lytton, Edward. Kenelm Chillingly and Godolphin. – Boston: Dana Estates, 1880.
Byrne
Byrne (Busk), Julia Clara. Gheel: The City of the Simple. – London: Chapman and Hall, 1869.
Caird
Caird, Mona. Romantic Cities of Provence. – London: T. Fisher Unwin, 1906.
Camille Pissarro: Letters to His Son
Camille Pissarro: Letters to His Son Lucien / eds. by John Rewald, Lucien Pissarro, transl. by Lionel Abel. – New York: Pantheon Books, 1945.
Carlyle, 1896
Carlyle, Thomas. Sartor Resartus / ed. by Archibald MacMechan. – Boston: Ginn & Company, 1896.
Carlyle, 1907
Carlyle, Thomas. On Heroes, Hero-Worship, and the Heroic in History. – Boston: Houghton Mifflin and Company, 1907.
Carlyle, 2005
Carlyle, Thomas. Critical and Miscellaneous Essays. – Ann Arbor (Michigan): University of Michigan Library, 2005.
Clébert, Richard
Clébert, Jean-Paul, Richard, Pierre. La Provence de Van Gogh. – Aix-en-Provence: Édisud, 1981.
Coquiot
Coquiot, Gustave. Vincent van Gogh. – Paris: Ollendorff, 1923.
Corbin
Corbin, Alain. Women for Hire: Prostitution and Sexuality in France After 1850 / transl. by Alan Sheridan. – Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1990.
De Brouwer, 1998
Brouwer, Ton de.Van Gogh en Nuenen. – 2nd rev. ed. – Venlo: Van Spijk, 1998.
De Vries, van der Woude
Vries, Jan de, Woude, Ad M. van der. The First Modern Economy: Success, Failure, and Perseverance of the Dutch Economy, 1500–1815. – Cambridge: Cambridge University Press, 1997.
Dickens, 1902
Dickens, Charles. The Complete Works of Charles Dickens. Vol. 25: Christmas Books. – New York: Harper & Brothers, 1902.
Dickens, 2000
Dickens, Charles. A Tale of Two Cities / ed. by Richard Maxwell. – London: Penguin Books, 2000.
Dijk, van der Sluis
Dijk, Wout J., Sluis, Meentvan der. De Drentsetijd van Vincent van Gogh. – Groningen: Boon, 2001.
Distel, Stein
Distel, Anne, Stein, Susan Alyson. Cézanne to Van Gogh: The Collection of Doctor Gachet. – New York: The Metropolitan Museum of Art, 1999.
Dorn et al.
Dorn, Roland, Keyes, George S., Rishel, Joseph J. et al. Van Gogh Face to Face: The Portraits / Detroit Institute of Fine Arts; Museum of Fine Arts, Boston; Philadelphia Museum of Art. – London: Thames & Hudson, 2000.
Druick, Zegers
Druick, Douglas W., Zegers, Peter Kort. Van Gogh and Gauguin: The Studio of the South / Art Institute of Chicago; Van Gogh Museum, Amsterdam. – New York: Thames & Hudson, 2001.
Drummond
Drummond, Lewis. Spurgeon, Prince of Preachers. – Grand Rapids (Mich.): Kregel Publications, 1992.
Du Quesne-van Gogh, 1913
Quesne-van Gogh, Elisabeth Huberta du. Personal Recollections of Vincent van Gogh / transl. by Katharine S. Dreier. – Boston; New York: Houghton Mifflin, 1913.
Edwards
Edwards, Tudor. The Lion of Arles: A Portrait of Mistral and His Circle. – New York: Fordham University Press, 1964.
Eliot, 1980
Eliot, George. Adam Bede / ed. by Stephen Gill. – London: Penguin Books, 1980.
Eliot, 1996
Eliot, George. Silas Marner: The Weaver of Raveloe / ed. by David Carroll. – London: Penguin Books, 1996.
Eliot, 1998
Eliot, George. Scenes of Clerical Life / ed. by Jennifer Gribble. – London: Penguin Books, 1998.
Erpel
Erpel, Fritz. Van Gogh: The Self-Portraits / transl. by Doris Edwards and with a preface by H. Gerson. – Greenwich (Conn.): New York Graphic Society, 1968.
Fowle
Fowle, Frances. Alexander Reid in Context: PhD dissertation / University of Edinburgh, 1993.
Fromentin
Fromentin Eugene. The Old Masters of Belgium and Holland / introduction by Meyer Schapiro; [transl. by Mary C. Robbins]. – New York: Schocken Books, 1963.
Gachet, 1956
Gachet, Paul. Deux amis des Impressionnistes: Le docteur Gachet et Murer. – Paris: Éditions des Musées Nationaux, 1956.
Gauguin, 1963
Gauguin, Paul. Intimate Journals / transl. by van Wyck Brooks. – Bloomington: University of Indiana Press, 1963.
Gauguin, 1978
Gauguin, Paul. The Writings of a Savage: Paul Gauguin / ed. by Daniel Guérin, transl. by Eleanor Levieux. – New York: Da Capo Press, 1978.
Gauguin, 1983
Gauguin, Paul. 45 Lettres à Vincent, Théo et Jo van Gogh / ed. by Douglas Cooper. – The Hague: Staatsuitgeverij, 1983.
Gay, 1986
Gay, Peter. The Tender Passion. – New York: Oxford University Press, 1986. – (The Bourgeois Experience: Victoria to Freud.)
Gay, 1995
Gay, Peter. The Naked Heart. – New York: W. W. Norton, 1995. – (The Bourgeois Experience: Victoria to Freud.)
Gay, 1998
Gay P. Pleasure Wars. – New York: W. W. Norton, 1998. – (The Bourgeois Experience: Victoria to Freud.)
Gowers
Gowers, William Richard. Epilepsy and Other Chronic Convulsive Disorders, Their Causes, Symptoms and Treatment. – London: J & A Churchill, 1881.
Hartrick
Hartrick, Archibald Standish. A Painter’s Pilgrimage Through Fifty Years. – Cambridge: Cambridge University Press, 1939.
Havard
Havard, Henry. The Heart of Holland / transl. by Mrs. Cashel Hoey. – London: Richard Bentley & Son, 1880.
History of Private Life
A History of Private Life: From the Fires of Revolution to the Great War / ed. by Michelle Perrot; transl. by Arthur Goldhammer. – Vol. 4. – Cambridge (Mass.); London: Harvard University Press, 1990.
Hugo
Hugo, Victor. The Last Day of a Condemned Man and Other Prison Writings / transl. by Geoff Woollen. – Oxford: Oxford University Press, 1992.
Hulsker, 1990
Hulsker Jan. Vincent and Theo van Gogh: A Dual Biography / ed. by James M. Miller. – Ann Arbor (Michigan): Fuller Publications, 1990.
Impressionists at First Hand
The Impressionists at First Hand / ed. by Bernard Denvir. – London: Thames and Hudson, 1987.
James
James, Henry. A Little Tour in France. – Boston; New York: Houghton, Mifflin & Company, 1884.
Jullian
Jullian, Philippe. Montmartre / transl. by Anne Carter. – Oxford: Phaidon, 1977.
Karr
Karr, Alphonse. A Tour Round My Garden / revised and ed. by John George Wood. – London; New York: G. Routledge & Co., 1855.
Kempis
Kempis, Thomas à. The Imitation of Christ: in 3 books / transl. and ed. by Joseph N. Tylenda with a preface by Sally Cunneen. – New York: Vintage Spiritual Classics, 1998.
Kôdera
Kôdera, Tsukasa. Vincent van Gogh: Christianity Versus Nature. – Amsterdam; Philadelphia: John Benjamins, 1990.
Kools
Kools, Frank. Vincent van Gogh en zijn geboorteplaats: als een boer van Zundert. – Zutphen: De Walburg Pers, 1990.
Legouvé
Legouvé, Ernest. Les pèreset les enfants au XIXe siècle. – Paris: J. Hetzel, 1910.
Lennox, Lennox
Lennox, William Gordon, Lennox, Margaret A. Epilepsy and Related Disorders. 2 vols. – Boston: Little, Brown, 1960.
Lettres de Gauguin
Lettres de Gauguin à sa femme et ses amis / ed. by Maurice Malingue. – 2nd ed. – Paris: Grasset, 1949.
Loti, 1946
Loti, Pierre. An Iceland Fisherman / transl. by Guy Endore. – New York: Alfred A. Knopf, 1946.
Loti, 1985
Loti, Pierre. Japan: Madame Chrysanthemum / transl. by Laura Ensor. – London: KPI, 1985.
Lövgren
Lövgren, Sven. The Genesis of Modernism: Seurat, Gauguin, Van Gogh, and French Symbolism in the 1880s. – Bloomington: Indiana University Press, 1971.
Lubin
Lubin, Alfred J. Stranger on the Earth: A Psychological Biography of Vincent van Gogh. – New York: Da Capo Press, 1972.
Luyendijk-Elshout
Luyendijk-Elshout, A. M. Safe in the Performance of the Reproductive Duty: The Leyden Obstetricians. – Publisher unknown, 1979.
Mackay
Mackay, James Hutton. Religious Thought in Holland During the Nineteenth Century. – London: Stodder and Houghton, 1911.
Mak
Mak, Geert. Amsterdam: A Brief Life of the City / transl. by Philipp Blom. – Cambridge: Harvard University Press, 2000.
Mathews
Mathews, Nancy Mowll. Paul Gauguin: An Erotic Life. – New Haven: Yale University Press, 2001.
Maupassant, 1887
Maupassant, Guy de. Le Horla / ed. by Paul Ollendorff. – Paris: Paul Ollendorff, 1887.
Maupassant, 1910
Maupassant, Guy de. Pierre and Jean, Father and Son, Boitelle, and Other Stories / transl. by A. E. Henderson et al. – London: P. F. Collier and Son, 1910.
Maus
Maus, Madeleine Octave. Trente années de lutte pour l’art: 1884–1914. – Brussels: Librairie L’Oiseau Bleu, 1926.
Mayhew
Mayhew, Henry. London Labour and the London Poor: Cyclopaedia of the Condition and Earnings of Those That Will Work, Those That Cannot Work, and Those That Will Not Work. – London: Griffin, Bohn, 1862.
Merlhès, 1984
Merlhès, Victor. Correspondance de Paul Gauguin. Documents. Témoignages. – [Tome premier]: 1873–1888. – Paris: Fondation Singer-Polignac, 1984.
Merlhès, 1989
Merlhès, Victor. Paul Gauguin et Vincent van Gogh, 1887–1888: Lettres retrouvées, sources ignores. – Taravao (Tahiti): Avant et Après, 1989.
Meyers
Meyers, Jan. De jonge Vincent: Jaren van vervoering en vernedering. – Amsterdam: De Arbeiderspers, 1989.
Michelet, 1859
Michelet, Jules. Love / transl. by John Williamson Palmer. – New York: Rudd and Carleton, 1859.
Michelet, 1860
Michelet, Jules. Woman / transl. by John Williamson Palmer. – New York: Rudd and Carleton, 1860.
Michelet, 1973
Michelet, Jules. The People / transl. by John P. McKay. – Urbana: University of Illinois Press, 1973.
Mill, 1859
Mill, John Stuart. On Liberty / ed. by Currin V. Shields. – Indianapolis; New York: Bobbs-Merrill, 1859.
Mill, 1863
Mill, John Stuart. Utilitarianism. – London: Parker, Son, and Bourn, West Strand, 1863.
Monroe
Monroe, Russell R. Creative Brainstorms: The Relationship Between Madness and Genius. – New York: Irvington Publishers, 1992.
Murray
Murray, Gale Barbara. Toulouse-Lautrec: The Formative Years, 1878–1891. – Oxford: Clarendon Press, 1991.
Nagera
Nagera, Humberto. Vincent van Gogh: A Psychological Study. – Madison (Conn.): International Universities Press, 1967.
Oberthur
Oberthur, Mariel. Cafés and Cabarets of Montmartre. – Salt Lake City (Utah): Peregrine Smith Books, 1984.
Paris and the Arts
Paris and the Arts, 1851–1896: From the Goncourt Journal / Edmond de Goncourt; transl. and ed. by George J. Becker and Edith Philips with an afterword by Hedley H. Rhys. – Ithaca (N.Y.), London: Cornell University Press, 1971.
Paul Gauguin’s Intimate Journals
Paul Gauguin’s Intimate Journals / transl. van Wyck Brooks. – Bloomington: University of Indiana Press, 1963.
Pick
Pick, Daniel. Faces of Degeneration: A European Disorder c. 1848–1918. – New York: Cambridge University Press, 1989.
Pickvance, 1974–1975
Pickvance, Ronald. English Influences on Vincent van Gogh / The Arts Council of Great Britain; University of Nottingham. – London: The Arts Council of Great Britain, 1974–1975.
Pickvance, 1984
Pickvance, Ronald. Van Gogh in Arles. – New York: The Metropolitan Museum of Art; Harry N. Abrams, 1984.
Pickvance, 1986
Pickvance, Ronald. Van Gogh in Saint-Rémy and Auvers. – New York: The Metropolitan Museum of Art; Harry N. Abrams, 1986.
Piérard, 1925
Piérard, Louis. The Tragic Life of Vincent van Gogh / transl. by Herbert Garland. – London: J. Castle, 1925.
Porter
Porter, Roy. London: A Social History. – Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1994.
Psychiatric Aspects of Epilepsy
Psychiatric Aspects of Epilepsy / ed. by Dietrich Blumer. – Washington (D. C.): American Psychiatric Press, 1984.
Renan
Renan, Ernest. The Life of Jesus. – Amherst (New York): Prometheus Books, 1991.
Rewald, 1973
Rewald, John. The History of Impressionism. – 4th rev. ed. – New York: Museum of Modern Art, 1973.
Rewald, 1978
Rewald, John. Post-Impressionism from Van Gogh to Gauguin. – 3rd rev. ed. – New York: Museum of Modern Art; Boston: New York Graphic Society, 1978.
Rewald, 1986
Rewald, John. Studies in Post-Impressionism / еd. by Irene Gordon, Frances Weitzenhoffer. – New York: Harry N. Abrams, 1986.
Rijksmuseum Vincent van Gogh
The Rijksmuseum Vincent van Gogh / eds. by Evert van Uitert, Michael Hoyle. – Amsterdam: Meulenhoff / Landshoff, 1987.
Ross, McKay
Ross R. R., McKay H. B. Self-Mutilation. – Lexington (Mass.): Lexington Books, 1979.
Salter
Salter, Elizabeth. The Lost Impressionist: A Biography of John Peter Russell. – Pymble: Angus and Roberston, 1976.
Schama
Schama, Simon. The Embarrassment of Riches: An Interpretation of Dutch Culture in the Golden Age. – New York: Alfred A. Knopf, 1987.
Schuchart
Schuchart, Max. The Netherlands. – New York: Walker, 1972.
Secrétan-Rollier, 1977
Secrétan-Rollier, Pierre. Van Gogh chez les gueulesnoires: L’homme de l’espoir. – Lausanne: Éditions L’Age d’Homme, 1977.
Sensier
Sensier, Alfred. Jean-François Millet: Peasant and Painter / transl. by Helena de Kay. – Boston; New York: Houghton, Mifflin and Company, 1880.
Silverman
Silverman, Debora. Van Gogh and Gauguin: The Search for Sacred Art. – New York: Farrar, Straus and Giroux, 2000.
Souvestre, 1858
Souvestre, Émile. Les derniers Bretons. – Paris: Michel Lévy Frères, 1858.
Souvestre, 1901
Souvestre, Émile. An Attic Philosopher in Paris, or a Peep at the World from a Garret, Being the Journal of a Happy Man. – New York: D. Appleton, 1901.
Steven, Boyle-Turner, et al.
Steven, Mary Anne, Boyle-Turner, Caroline, Dorn, Roland, Jirat-Wasiutynski, Vojtech, Vogelaar, Christian. Emile Bernard, 1861–1941: A Pioneer of Modern Art. – Zwolle, The Netherlands: Rijksmuseum Vincent van Gogh, 1990.
Stengers, van Neck
Stengers, Jean, Neck, Anne van. Masturbation: The History of a Great Terror / transl. by Kathryn A. Hoffman. – New York: Palgrave, 2001.
Stokvis
Stokvis, Benno J. Nasporingen omtrent Vincent van Gogh in Brabant. – Amsterdam: S. L. van Looy, 1926.
Stolwijk, Thomson
Stolwijk, Chris, Thomson, Richard. Theo van Gogh, 1857–1891: Art Dealer, Collector and Brother of Vincent / Van Gogh Museum, Amsterdam; Musée d’Orsay, Paris. – Zwolle: Waanders, 1999.
Stone
Stone, Irving. Lust for Life: The Novel of Vincent van Gogh. – London: Longmans, Green, 1934.
Sund, 1992
Sund, Judy. True to Temperament: Van Gogh and French Naturalist Literature. – Cambridge: Cambridge University Press, 1992.
Sweetman
Sweetman, David. Paul Gauguin: A Life. – New York: Simon and Schuster, 1995.
Taine
Taine, Hippolyte. Taine’s Notes on England / transl. with an introduction by Edward Hyams. – London: Thames and Hudson, 1957.
Temkin
Temkin, Owsei. The Falling Sickness: A History of Epilepsy from the Greeks to the Beginnings of Modern Neurology. – 2nd rev. ed. – Baltimore; London: Johns Hopkins University Press, 1971.
The Hague School
The Hague School: Dutch Masters of the 19th Century / ed. by Ronaldde Leeuw, John Sillevis, Charles Dumas; Grand Palais, Paris; Royal Academy of Arts, London; Haags Gemeentenmuseum, The Hague. – London: Weidenfeld and Nicolson, 1983.
Tralbaut
Tralbaut, Marc Edo. Vincent van Gogh. – New York: Viking, 1969.
Van Gogh 100
Van Gogh 100 / ed. Joseph Masheck. – Westport (Conn.): Greenwood Press, 1996.
Van Gogh: The Complete Letters
Gogh, Vincent van. The Complete Letters of Vincent van Gogh: With Reproductions of All the Drawings in the Correspondence / transl. with a memoir by Johanna Gezina van Gogh-Bonger. – 2nd ed. – Boston: Little, Brown, 1978.
Van Gogh: A Retrospective
Van Gogh: A Retrospective / ed. by Susan Alyson Stein. – New York: Hugh Lauter Levin Associates and Macmillan, 1986.
Van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard
Homburg, Cornelia, Childs, Elizabeth C., House, John, Thomson, Richard. Vincent van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard. – St. Louis: Saint Louis Art Museum and Rizzoli, 2001.
Van Gogh en Den Haag
Van Gogh en Den Haag / ed. by Michiel van der Mast, Charles Dumas. – Zwolle: Waanders, 1990.
Van Gogh in Brabant
Van Gogh in Brabant: Paintings and Drawings from Etten and Nuenen / compiled by Evert van Uitert. – Zwolle: Waanders, 1987.
Van Gogh in Perspective
Van Gogh in Perspective / ed. by Bogomila Welsh-Ovcharov. – Englewood Cliffs (New Jersey): Prentice Hall, 1974.
Van Heugten, 1996
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh: Drawings. Vol. 1: The Early Years, 1880–1883 / Van Gogh Museum, Amsterdam. – London: Lund Humphreys, 1996.
Van Heugten, 1997
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh: Drawings. Vol. 2: Nuenen, 1883–1885 / Van Gogh Museum, Amsterdam. – London: Lund Humphreys, 1997.
Van Tilborgh, Vellekoop
Tilborgh, Louis van, Vellekoop, Marije. Vincent van Gogh: Paintings. Vol. 1: Dutch Period: 1881–1885 / Van Gogh Museum, Amsterdam. – London: Lund Humphries, 1999.
Vanhamme
Vanhamme, Marcel. Bruxelles: De bourg rural à citémondiale. – Antwerp; Brussels: Mercurius, 1968.
Verlat
Verlat, Charles. Plan général des études à l’Académie Royale d’Anvers. – Antwerp: L’Académie Royale d’Anvers, 1879.
Verzamelde Brieven
Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh: in 4 vol. / ed. by Johanna van Gogh-Bonger, V. W. van Gogh. – Amsterdam [et al.]: Wereld Bibliotheek, 1952–1954.
Vincent van Gogh’s Poetry Albums
Vincent van Gogh’s Poetry Albums / ed. by Fieke Pabst; Rijksmuseum Vincent van Gogh, Amsterdam. – Zwolle: Waanders, 1988.
Vollard
Vollard, Ambroise. Recollections of a Picture Dealer / transl. bu Violet T. Macdonald. – Boston: Little, Brown, 1936.
Von Herkomer, 1910
Herkomer, Hubert von. The Herkomers: in 2 vols. – London: Macmillan, 1910.
Weber, 1976
Weber, Eugen. Peasants into Frenchmen: The Modernization of Rural France, 1870–1914. – Stanford: Stanford University Press, 1976.
Weber, 1986
Weber, Eugen. France, Fin de Siècle. – Cambridge (Mass.); London: Harvard University Press, 1986.
Wilkie
Wilkie, Kenneth. In Search of van Gogh. – Rocklin (Calif.): Prima, 1991.
Zeldin
Zeldin, Theodore. France, 1848–1945. – Oxford: Clarendon Press, 1973–1977.
Zemel
Zemel, Carol M. Van Gogh’s Progress: Utopia, Modernity, and Late Nineteenth-Century Art. – Berkeley: University of California Press, 1997.
Zola, 1885
Zola, Émile. Germinal. – London: Penguin Books, 1885.
Zola, 1957
Zola, Émile. A Love Affair / transl. by Jean Stewart. – London: Elek, 1957.
Zola, 1969
Zola, Émile. The Sin of Father Mouret / transl. / by Sandy Petrey. – Englewood Cliffs (N. J.): Prentice-Hall, 1969.
Zola, 1991
Zola, Émile. My Hatreds / transl. by Palomba Paves-Yashinsky and Jack Yashinsky. – Lewiston (New York): Edwin Mellen Press, 1991.
Zola, 1993
Zola, Émile. The Masterpiece / transl. by Roger Pearson. – Oxford: Oxford University Press, 1993.
Статьи
Aurier
Aurier, Gustave-Albert. The Isolated Ones: Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 181–193.
Bailey, 2001
Bailey, Martin. Memories of Van Gogh and Gauguin: Hartrick’s Reminiscences // Van Gogh Museum Journal. – 2001. – P. 96–105.
Baseleer, 1954
Baseleer, Richard. Vincent Van Gogh in zijn Antwerpse Periode // Verzamelde Brieven. – Vol. 4.
Baseleer, 1986
Baseleer, Richard. Vincent Van Gogh in zijn Antwerpse Periode // Van Gogh: A Retrospective. – P. 70–71.
Bear
Bear, David M. Behavioral Changes in Temporal Lobe Epilepsy // Aspects of Epilepsy and Psychiatry / eds. by Michael R. Trimble, Tom G. Bolwig. – London: John Wiley, 1986. – P. 19–30.
Bear, Freeman, Greenberg
Bear, David M., Freeman, Roy, Greenberg Mark. Behavioral Alterations in Patients with Temporal Lobe Epilepsy // Psychiatric Aspects of Epilepsy / ed. by Dietrich Blumer. – P. 197–227.
Bernard, On Vincent’s Burial
Bernard, Émile. On Vincent’s Burial // Van Gogh: A Retrospective. – P. 219–222.
Bernard, Bernard on Vincent
Bernard, Émile. Émile Bernard on Vincent (1886–1887) // Van Gogh in Perspective. – P. 37–41.
Bernard, Julien Tanguy
Bernard, Émile. Julien Tanguy, Called Le Père Tanguy // Van Gogh: A Retrospective. – P. 92–94.
Bernard, Hommes d’Aujourd’hui
Bernard, Émile. Les Hommes d’Aujourd’hui // Van Gogh: A Retrospective. – P. 282–285.
Bernard, Louis Anquetin
Bernard, Émile. Louis Anquetin, artiste-peintre // Mercure de France. – Vol. 239. – 1932. – no 825. – November 1. – P. 590–607.
Bernard, Souvenirs sur Van Gogh
Bernard, Émile. Souvenirs sur Van Gogh // L’Amour de l’Art. – Vol. 5. – 1924. – December. – P. 393–400.
Boele van Hensbroek
Boele van Hensbroek, Pieter. Uit // Verzamelde Brieven. – P. 334–335.
Bonger, Letters and Art
Bonger, Andries. Letters and Art // Van Gogh: A Retrospective. – P. 105.
Brekelmans
Brekelmans, Franciscus Antonius. Vincent van Gogh en Zundert // De Oranjeboom. – Jaarboek 6 (1953). – P. 48–59.
Brochure for the Asylum
Brochure for the Asylum: Maison de Santé de Saint-Rémy-de-Provence, c. 1865 // Van Gogh: A Retrospective. – P. 147–150.
Brusse
Brusse, Marie Joseph. Vincent van Gogh as Bookseller’s Clerk // Van Gogh: The Complete Letters. – P. 107–114.
Cadorin
Cadorin, Paolo. Colour Fading in Van Gogh and Gauguin // A Closer Look: Technical and Art-Historical Studies on Works by Van Gogh and Gauguin / ed. by Cornelia Peres, Michael Hoyle, and Louis van Tilborgh. – Zwolle, 1991. – P. 12–19. – (Cahier Vincent 3.)
Carrié-Ravoux
Carrié-Ravoux, Adeline. Recollections on Vincent van Gogh’s Stay in Auvers-sur-Oise [1956] // Van Gogh: A Retrospective. – P. 211–219.
Cate
Cate, Phillip Dennis. The Spirit of Montmartre // The Spirit of Montmartre / ed. by Phillip Dennis Cate, Mary Shaw. – New Brunswick (NJ): Rutgers University Press, 1996. – P. 1–94.
Childs
Childs, Elizabeth C. Seeking the Studio of the South // Van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard. – P. 113–152.
Cochin
Cochin, Henry. Boccace // Revue des Deux Mondes. – 1888. – no. 3. – P. 373–413.
Coyle
Coyle, Laura. Strands of Interlacing: Colour Theory, Education and Play in the Work of Vincent van Gogh // Van Gogh Museum Journal. – 1996. – P. 118–131.
Destremau
Destremau, Frédéric. L’atelier Cormon (1882–1887) // Bulletin de la Société de l’Histoire de l’Art Français. – 1996. – P. 171–184.
Distel
Distel, Anne. Gachet, Father and Son // Distel, Stein. – P. 3–25.
Doiteau, 1923–1924
Doiteau, Victor. La curieuse figure de Docteur Gachet // Aesculape. – 1923. – August—December. – P. 169–173, 211–216, 250–254, 278–283; 1924. – January. – P. 7–11.
Doiteau, 1957
Doiteau, Victor. Deux ‘copains’ de Van Gogh, inconnus: Les frères Gaston et René Secrétan, Vincent, tel qu’ils l’ont vu // Aesculape. – Vol. 40. – 1957. – March. – P. 38–62.
Doiteau, Leroy
Doiteau, Victor, Leroy, Edgar. Vincent van Gogh et le drame de l’oreille coupée // Aesculape. – 1936. – no. 7. – P. 169–192.
Early Biography
An Early Biography (letter from Vincent to the Reverend Thomas Slade-Jones, June 17, 1876) // Van Gogh: A Retrospective. – P. 32–41.
Fénéon
Fénéon, Félix. The Fifth Exhibition of the Société des Artistes Indépendants // Van Gogh: A Retrospective. – P. 180–181.
Gachet, 1957
Gachet, Paul. Les médecins de Théodore et de Vincent van Gogh // Aesculape. – Vol. 40. – 1957. – March. – P. 4–37.
Gastaut
Gastaut, Henri. Mémoires originaux: La maladie de Vincent van Gogh envisageé à la lumière des conceptions nouvelles sur l’élepsie psychomotrice // Annales Medico-psychologiques. – Vol. 114. – 1956. – P. 196–238.
Gauguin, Avant et après
Gauguin, Paul. Avant et après // Van Gogh: A Retrospective. – P. 123–128.
Gauguin, On Van Gogh’s Legacy
Gauguin, Paul. On Van Gogh’s Legacy // Van Gogh: A Retrospective. – P. 240.
Gauguin, Still Lifes
Gauguin, Paul. Still Lifes // Van Gogh: A Retrospective. – P. 121–122.
Gauguin, van Gogh
Gauguin, Paul, Gogh, Vincent van. On Working Together in Arles (letters from Vincent and Gauguin, October—December 1888) // Van Gogh: A Retrospective. – P. 128–130.
Gauzi
Gauzi, François. Lautrec et son Temps // Van Gogh: A Retrospective. – P. 71–72.
Geffroy
Geffroy, Gustave. Chronique: Dix tableaux de Claude Monet // La Justice. – Vol. 9. – 1888. – no. 3077. – June 17. – P. 1–2.
Görlitz, 1986
Görlitz, Paulus Coenraad. Among the People (letter from Görlitz to M. J. Brusse) // Van Gogh: A Retrospective. – P. 41–42.
Görlitz, van Eeden
Görlitz, Paulus Coenraad, Eeden, Frederik van. Brief van P. C. Görlitzaan Frederik van Eeden // Verzamelde Brieven. – P. 327–335.
Grojnowski
Grojnowski, Daniel. Hydropathes and Company // The Spirit of Montmartre / ed. by Phillip Dennis Cate, Mary Shaw. – New Brunswick (NJ): Rutgers University Press, 1996. – P. 95–110.
Hageman
Hageman, Victor. Van Gogh in Antwerp // Van Gogh: A Retrospective. – P. 68–70.
Hirschig
Hirschig, Anton. Recollections of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 210–211.
House
House, John. Towards the Modern Landscape // Van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard. – P. 159–198.
Hulsker, 1970
Hulsker, Jan. Critical Days in the Hospital in Arles // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 1. – 1970. – no. 1. – P. 20–31.
Hulsker, 1971
Hulsker, Jan. Vincent’s Stay in the Hospitals at Arles and Saint-Rémy: Unpublished Letters from the Postman Joseph Roulin and the Reverend Salles to Theo van Gogh / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 1. – 1971. – no. 2. – P. 24–44.
Hulsker, 1972
Hulsker, Jan. Van Gogh’s Threatened Life in St. Rémy and Auvers / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 2. – 1972. – no. 1. – P. 21–39.
Hulsker, 1974
Hulsker, Jan. What Theo Really Thought of Vincent / transl. by Jan van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 3. – 1974. – no. 2. – P. 2–28.
Hulsker, 1989
Hulsker, Jan. The Elusive Van Gogh, and What His Parents Really Thought of Him // Simiolus. – Vol. 4. – 1989. – P. 243–263.
Jansen, Luijten, Fokke
Jansen Leo, Luijten Hans, Fokke Erik. The Illness of Vincent van Gogh: A Previously Unknown Diagnosis // Van Gogh Museum Journal. – 2003. – P. 113–119.
Janusczcak
Janusczcak, Waldemar. French Fauntleroy in a Floating World // Weekend Guardian. – 1991. – October 5–6. – P. 8–10.
Kahn
Kahn, Gustave. Painting // Van Gogh: A Retrospective. – P. 176.
Kerssemakers
Kerssemakers, Anton. Reminiscences of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 48–54.
Keyes
Keyes, George S. The Dutch Roots of Vincent van Gogh // Dorn et al. – P. 20–49.
Leclercq
Leclercq, Julien. Fine Arts at the Indépendants // Van Gogh: A Retrospective. – P. 207.
Lecomte
Lecomte, Georges. L’exposition des néo-impressionistes // Van Gogh: A Retrospective. – P. 207.
Leroy
Leroy, Edgar. Le séjour de Vincent van Gogh à l’asile de Saint-Rémy-de-Provence // Aesculape. – 1926. – May—July. – P. 16, 137–143, 154–158, 180–186.
MacKnight
MacKnight, Dodge. On Van Gogh in Arles // Van Gogh: A Retrospective. P. 108.
Mendes da Costa
Mendes da Costa, Maurits Benjamin. Personal Reminiscences of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 43–45.
Morel
Morel, Bénédict-Augustin. D’une forme de délire, suite d’une surexcitation nerveuse se rattachant à une variété non encore décrite d’épilepsie: l’épilepsie larvée // Gazette Hebdomadaire de Médecineet du Chirurgie. – 1860. – no. 7. – P. 773–775, 819–821, 836–841.
Niedermeyer
Niedermeyer, Ernst. Neurologic Aspects of the Epilepsies // Psychiatric Aspects of Epilepsy / ed. by Dietrich Blumer. – Washington (D. C.): American Psychiatric Press, 1984. – P. 99–142.
On Signac’s Visit to Arles
Signac, Paul, van Gogh, Vincent. On Signac’s Visit to Arles // Van Gogh: A Retrospective. – P. 145–147.
Pabst, van Uitert
Pabst, Fieke, Uitert, Evert van. A Literary Life, with a List of Books and Periodicals Read by Van Gogh // The Rijksmuseum: Vincent van Gogh / ed. by E. van Uitert and M. Hoyle. – Amsterdam, Meulenhoff / Landshoff, 1987. – P. 68–84.
Persinger
Persinger, Michael A. Religious and Mystical Experience as Artifacts of Temporal Lobe Function: A General Hypothesis // Perceptual & Motor Skills. – 1983. – no. 57. – P. 1255–1262.
Petition and Investigation
Petition and Investigation Report (The City of Arles vs. Vincent van Gogh, February—March 1889) // Van Gogh: A Retrospective. – P. 132–134.
Peyron
Peyron, Théophile. On His New Patient, Vincent (letter from Peyron to Theo van Gogh, May 26, 1889) // Van Gogh: A Retrospective. – P. 152–153.
Piérard, 1986
Piérard, Louis. Among the Miners of the Borinage // Van Gogh: A Retrospective. – P. 45–48.
Pissarro
Pissarro, Lucien. On Van Gogh in Paris // Van Gogh: A Retrospective. – P. 88–89.
Register of Voluntary Commitments
Register of Voluntary Commitments // Van Gogh: A Retrospective. – P. 151–152.
Rentchnick
Rentchnick, Pierre. Pathographie de van Gogh // Médecine et Hygiène. – 1987. – no. 45. – P. 1750–1761.
Secrétan-Rollier, 1973
Secrétan-Rollier, Pierre. Looking through Vincent’s Book of Psalms / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 2. – 1973. – no. 4. – P. 21–24.
Seurat
Seurat, Georges. On Van Gogh in Paris // Van Gogh: A Retrospective. – P. 90.
Smee
Smee, Sebastian. Is It a Bird? Is It a Plane? No, It’s an Australian! // The Art Newspaper. – 2001. no. 119. – November 11. – P. 13.
Sonn
Sonn, Richard D. Marginality and Transgression: Anarchy’s Subversive Allure // Montmartre and the Making of Mass Culture / with a foreword by Karal Ann Marling. – New Brunswick (N. J.): Rutgers University Press, 2001. – P. 120–141.
Spalding
Spalding, Frances. The Low Life and High Art of Toulouse-Lautrec // Harpers and Queen. – 1991. – October. – n. p.
Stolwijk, 1997–1998
Stolwijk, Chris. «Our Crown and Our Honour and Our Joy»: Theo van Gogh’s Early Years // Van Gogh Museum Journal. – 1997–1998. – P. 42–57.
Stolwijk, 1999
Stolwijk, Chris. Un marchand avisé: La succursale hollandaise de la maison Goupil / transl. by Jeanne Bouniort // État des Lieux (The Musée Goupil in Bordeaux). – 1999. – no. 2. – P. 73–96.
Sund, 1996
Sund, Judy. Van Gogh’s «Berceuse» and the Sanctity of the Secular // Van Gogh 100. – P. 205–225.
Ten Brink et al.
Brink, Jan ten, et al. The Art Collection: Vincent van Gogh in the Pulchri Studio // Hague Voices. – 1889. – March 30. – no. 31. – P. 371–382.
Tersteeg
Tersteeg, H. G. Brief van H. G. Tersteeg aan Theo van Gogh, The Hague, 7 Apr. 1890 // Verzamelde Brieven. – P. 304–306.
Tonio
Tonio [Antonio Cristobal]. Notes and Recollections // Van Gogh: A Retrospective. – P. 281–282.
Trublot
Trublot, Paul Alexis. At Midnight // Van Gogh: A Retrospective. – P. 96.
Valadon
Valadon, Suzanne. Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 87.
Van Crimpen
Crimpen, Han van. The Van Gogh Family in Brabant // Van Gogh in Brabant. – Р. 72–91.
Van den Eerenbeemt
Eerenbeemt, H. F. J. M. van den. The Unknown Vincent van Gogh, 1866–1868. (1) The Secondary State School at Tilburg // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 2. – 1972. – no. 1. – P. 2–12.
Van der Heijden
Heijden,Cor G. W. P. van der. Nuenen Around 1880 // Van Gogh in Brabant. – P. 102–127.
Van Gogh, On Vincent in Paris
Van Gogh, Theo. On Vincent in Paris // Van Gogh: A Retrospective. – P. 105–107.
Van Gogh, Aurier
Van Gogh, Theo, Aurier, G.-Albert. On Posthumous Tributes to Vincent // Van Gogh: A Retrospective. – P. 232–236.
Van Gogh-Bonger, 1978
Gogh-Bonger, Johanna van. Memoir of Vincent Van Gogh by His Sister-in-law // Van Gogh: The Complete Letters. – Vol. 1. – P. xv-lxvii.
Van Heugten, 1993
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh as a Hero of Fiction // The Mythology of Vincent van Gogh / ed. by Tsukasa Kôdera and Yvette Rosenberg. – Philadelphia: John Benjamins, 1993. – P. 162.
Van Tilborgh, 1992–1993
Tilborgh, Louis van. Letter from Willemien van Gogh // Van Gogh Bulletin. – 1992–1993. – P. 21.
Van Tilborgh, Pabst
Tilborgh, Louis van, Pabst, Fieke. Notes on a Donation: The Poetry Album for Elisabeth Huberta van Gogh // Van Gogh Museum Journal. – 1995. – P. 86–101.
Varieties of Aggressive Behavior
Dewhurst, Orrin, Bear, David. Varieties of Aggressive Behavior in Temporal Lobe Epilepsy // British Journal of Psychiatry. – 1970. – no. 117. – P. 497–507.
Verkade-Bruining
Verkade-Bruining, A. Vincent’s Plans to Become a Clergyman (1) / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 3. – 1974. – no. 4. – P. 14–23.
Von Herkomer, 1882
Herkomer, Hubert von. Drawing and Engraving on Wood // The Art Journal. – 1882. – P. 133–136, 165–168.
Voskuil
Voskuil, P. H. A. Het medische dossier van Theo van Gogh // Nederlands Tijdschrift voor Geneeskunde. – Vol. 136. – 1992. – no. 36. – P. 1777–1779.
Wagener
Wagener, J. Frits. Vincent of Zundert // Van Gogh 100. – P. 195–203.
Weiller
Weiller, Pierre. Nous avons retrouvé le Zouave de van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 108–111.
Wenckebach
Wenckebach, Ludwig «Willem» Reijmert. Letters to an Artist // Van Gogh: A Retrospective. – P. 66–67.
Werness
Werness, Hope B. The Symbolism of Van Gogh’s Flowers // Van Gogh 100. – P. 43–55.
Wilson
Wilson, Michael L. J. Portrait of the Artist as a Louis XIII Chair // Montmartre and the Making of Mass Culture / ed. by Gabriel P. Weisberg, with a foreword by Karal Ann Marling. – New Brunswick (N. J.): Rutgers University Press, 2001. – P. 180–204.
Wylie, 1975
Wylie, Anne Stiles. Vincent’s Childhood and Adolescence // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 4. – 1975. – no. 2. – P. 4–27.
Цветные иллюстрации
1. Пара башмаков. Холст, масло. Начало 1887. 34 × 41,5 см
2. Торс Венеры. Картон, масло. Июнь 1886. 35 × 27 см
3. Агостина Сегатори за столиком кафе «Тамбурин». Холст, масло. Январь – март 1887. 55,5 × 46,5 см
4. Кувшин и блюдо с лимонами и апельсинами. Холст, масло. Февраль – март 1887. 46,5 × 38,5 см
5. Вид из окна квартиры Тео. Холст, масло. Март – апрель 1887. 46 × 38 см
6. Огороды на Монмартре. Холст, масло. Июнь – июль 1887. 44,8 × 81 см
7. Интерьер ресторана. Холст, масло. Июнь – июль 1887. 45,5 × 56,5 см
8. Фритиллярии в медной вазе. Холст, масло. Апрель – май 1887. 73,5 × 60,5 см
9. Автопортрет. Картон, масло. Весна 1887. 42 × 33,7 см
10. Жаворонок над пшеничным полем. Холст, масло. Июнь – июль 1887. 54 × 65,5 см
11. Автопортрет в соломенной шляпе. Картон, масло. Август – сентябрь 1887. 40,5 × 32,5 см
12. Портрет папаши Танги. Холст, масло. 1887. 92 × 75 см
13. Цветущая слива. По мотивам Хиросигэ. Холст, масло. Октябрь – ноябрь 1887. 55 × 45 см
14. Автопортрет перед мольбертом. Холст, масло. Декабрь 1887 – февраль 1888. 65,5 × 50,5 см
15. Персиковое дерево в цвету («Памяти Мауве»). Холст, масло. Март 1888. 73 × 59,5 см
16. Мост Ланглуа с прачками. Холст, масло. Март 1888. 54 × 65 см
17. Сбор урожая. Холст, масло. Июнь 1888. 73 × 92 см
18. Рыбацкие лодки в Сент-Мари-де-ла-Мер. Холст, масло. Конец июня 1888. 65 × 81,5 см
19. Зуав. Холст, масло. Июнь 1888. 65 × 54 см
20. Мусме. Холст, масло. Июль 1888. 74 × 60 см
21. Портрет почтальона Рулена. Холст, масло. Начало августа 1888. 81,2 × 65,3 см
22. Портрет Пасьянса Эскалье. Холст, масло. Август 1888. 64 × 54 см
23. Книги и ваза с цветами олеандра. Холст, масло. Август 1888. 60,3 × 73,6 см
24. Терраса ночного кафе на площади Форум. Холст, масло. Сентябрь 1888. 81 × 65,5 см
25. Ночное кафе на площади Ламартин. Холст, масло. Сентябрь 1888. 70 × 89 см
26. Желтый дом («Улица»). Холст, масло. Сентябрь 1888. 72 × 91,5 см
27. Звездная ночь над Роной. Холст, масло. Сентябрь 1888. 72,5 × 92 см
28. Автопортрет (посвященный Полю Гогену). Холст, масло. Сентябрь 1888. 62 × 52 см
29. Портрет матери художника. Холст, масло. Октябрь 1888. 40,5 × 32,5 см
30. Городской сад с гуляющей парой: Сад поэта III Холст, масло. Октябрь 1888. 73 × 92 см
31. Тарасконский дилижанс. Холст, масло. Октябрь 1888. 72 × 92 см
32. Арлезианка (портрет Мадам Жину). Холст, масло. Ноябрь 1888 (или май 1889). 91,4 × 73, 7 см
33. Колыбельная (портрет Мадам Рулен). Холст, масло. Январь 1889. 93 × 3 см
34. Стул Винсента и его трубка. Холст, масло. Декабрь 1888. 93 × 73,5 см
35. Стул Гогена. Холст, масло. Декабрь 1888. 90,5 × 72,5 см
36. Автопортрет с перевязанным ухом. Холст, масло. Январь 1889. 51 × 45 см
37. Ваза с пятнадцатью подсолнухами. Холст, масло. Август 1888. 95 × 73 см
38. Ирисы. Холст, масло. Май 1889. 71 × 93 см
39. Звездная ночь. Холст, масло. Июнь 1889. 73,7 × 92,1 см
40. Кипарисы. Холст, масло. 1889. 93,3 × 74 см
41. Стволы деревьев с плющом. Холст, масло. Июль 1889. 73 × 92,5 см
42. Автопортрет. Холст, масло. Сентябрь 1889. 65 × 54 см
43. Спальня. Холст, масло. Начало сентября 1889. 73 × 92 см
44. Сеятель. Холст, масло. Ноябрь 1888. 73,5 × 93 см
45. Жнец на пшеничном поле. Холст, масло. Начало сентября 1889. 59,5 × 72,5 см
46. Портрет Трабюка, старшего санитара лечебницы Сен-Поль. Холст, масло. Сентябрь 1889. 61 × 46 см
47. Деревья в саду лечебницы Сен-Поль. Холст, масло. Октябрь 1889. 90,2 × 73,3 см
48. Сбор оливок. Холст, масло. Декабрь 1889. 72,4 × 89,9 см
49. Полдень. Отдых после работы (по мотивам Милле). Холст, масло. Январь 1890. 73 × 91 см
50. Ущелье Перуле. Холст, масло. Октябрь 1889. 32 × 41 см
51. Цветущий миндаль. Холст, масло. Февраль 1890. 73,5 × 92 см
52. Ирисы. Холст, масло. Май 1890. 92 × 73,5 см
53. Церковь в Овере. Холст, масло. Июнь 1890. 94 × 74 см
54. Портрет доктора Гаше. Холст, масло. Июнь 1890. 68 × 57 см
55. Сад Добиньи. Холст, масло. Июль 1890. 50 × 101 см
56. Корни. Холст, масло. Июль 1890. 50 × 100 см
57. Вороны над пшеничным полем. Холст, масло. Июль 1890. 50,5 × 103 см
Избранная библиография
В данный список вошли книги и журнальные публикации, которые так или иначе использованы в данном издании. Ссылки на более широкий круг источников можно получить, посетив сайт .
Книжные издания (в том числе каталоги выставок)
A Closer Look: Technical and Art-Historical Studies on Works by Van Gogh / eds. Cornelia Peres, Michael Hoyle, Louis van Tilborgh. – Zwolle: Waanders and Amsterdam: Rijksmuseum Vincent van Gogh, 1988. – (Cahier Vincent 3.)
A Concise Review of Veterinary Virology / eds. G. R. Carter, E. F. Flores, D. J. Wise. – Ithaca (N. Y.): International Veterinary Information Service, .
A History of Private Life: From the Fires of Revolution to the Great War. – Vol. 4 / ed. Michelle Perrot, transl. by Arthur. (Оригинальное название: Histoire de la vie privée: De la révolution à la grande guerre.)
Ackerman, Gerald M. The Life and Work of Jean-Léon Gérôme: With a Catalogue Raisonné. – London: Sotheby’s Publications, 1986.
Ackroyd, Peter. London: The Biography. – London: Chatto and Windus, 2000.
Aglionby, William. The Present State of the United Provinces of the Low-Countries as to the Government, Laws, Forces, Riches, Manners, Customs, Revenue, and Territory of the Dutch. Collected by W. A. Fellow. – London: John Starkey, 1669.
Alpers, Svetlana. The Art of Describing: Dutch Art in the Seventeenth Century. – Chicago: University of Chicago Press, 1984.
Andersen, Hans Christian. What the Moon Saw and Other Tales / transl. by H. W. Dulcken. – London: George Routledge and Sons, 1871.
Arikawa, Haruo, Han van Crimpen, et al. Vincent van Gogh: International Symposium. – Tokyo: Tokyo Shimbun, 1988.
Arnold, Wilfred Neil. Vincent van Gogh: Chemicals, Crises, and Creativity. – Boston: Birkhaüser, 1992.
Aspects of Epilepsy and Psychiatry / eds. Michael R. Trimble, Tom G. Bolwig. – London: John Wiley, 1986.
Aurier, Gustave-Albert. Oeuvres posthumes. – Paris: Mercure de France, 1893.
Baedeker, Karl. Belgium and Holland: Handbook for Travelers. – London; Paris: Williams & Northgate and Haar & Steinbert, 1869.
Baedeker, Karl. Paris and Environs. – Leipzig: Karl Baedeker, 1888.
Baena, Duke de. The Dutch Puzzle. – The Hague: Boucher, 1966.
Bailey, Martin. Young Vincent: The Story of Van Gogh’s Years in England. – London: Allison and Busby, 1990.
Bailey, Martin. Van Gogh in England: Portrait of the Artist as a Young Man. – London: Barbican Gallery, 1992.
Balzac, Honoré de. Lost Illusions (Illusions perdues) / transl. by Herbert J. Hunt. – London: Penguin Books, 1837–1843.
Barentsen, P. A. Het Oude Kempenland. – Groningen: Noordhoff, 1935.
Baring-Gould, S. In Troubadour-Land: A Ramble in Provence and Languedoc. – London: W. H. Allen & Co., 1891.
Belgian Art, 1880–1914 (Belgische Kunst, L’art belge) / ed. by Michael Botwinick. – Brooklyn: Brooklyn Museum and Brussels: The Ministries of Communities of the Government of Belgium, 1980.
Bernier, Georges. Paris Cafés: Their Role in the Birth of Modern Art. – New York: Wildenstein, 1985.
Blanc, Charles. Les artistes de mon temps. – Paris: Firmin-Didot, 1876.
Blanch, Leslie. Pierre Loti: The Legendary Romantic; A Biography. – New York: Carroll and Graf, 1985.
Bonnet, Marcel. Au coeur du vieux Saint-Rémy. – Saint-Rémy-de-Provence: Office de tourisme, 1979.
Bossenbroek, Martin, Kompagnie, Jan H. Het mysterie van de verdwenen bordelen: Prostitutie in Nederland in de negentiende eeuw. – Amsterdam: Bert Bakker, 1998.
Bossuet, Jacques-Bénigne. Selections from the Funeral Orations of Bossuet. – Boston: D. C. Heath, 1907.
Bouyer, Raymond. Anton Mauve: Sa vie, son oeuvre. – Paris: Ch. Soccard, 1898.
Brettell, Richard, et al. The Art of Paul Gauguin. – Washington: National Gallery of Art and Chicago: Art Institute of Chicago, 1988.
Brouwer, Jaap W., Siesling, Jan Laurens, Vis, Jacques. Anthon van Rappard / transl. by G. Kilburn and G. Schwartz; Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Amsterdam: De Arbeiderspers [et al.], 1974.
Brouwer, Ton de. Van Gogh en Nuenen. – 2nd rev. ed. – Venlo (The Netherlands): Van Spijk, 1998.
Brown, Frederick. Flaubert: A Biography. – Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 2007.
Brugmans, I. J. Stapvoets voorwaarts: Sociale geschiedenis van Nederland in de negentiende eeuw. – Bussum (The Netherlands): Fibula—van Dishoeck, 1970.
Brussels / eds. Claire Billen, Jean-Marie Duvosquel. – Antwerp: Mercatorfonds, 2000.
Bulwer-Lytton, Edward. Kenelm Chillingly and Godolphin. – Boston: Dana Estates, 1880.
Bunyan, John. The Entire Works of John Bunyan. – Vol. 1. – London: James S. Virtue, 1859.
Bunyan, John. The Pilgrim’s Progress. Edited with an introduction by N. H. Keeble. – Oxford: Oxford University Press, 1984.
Burchell, S. C. Imperial Masquerade: The Paris of Napoleon III. – New York: Atheneum, 1971.
Byrne, Julia Clara (Busk). Gheel: The City of the Simple. – London: Chapman and Hall, 1869.
Caird, Mona. Romantic Cities of Provence. – London: T. Fisher Unwin, 1906.
Camille Pissarro: Letters to His Son Lucien / eds. John Rewald, Lucien Pissarro, transl. by Lionel Abel. – New York: Pantheon Books, 1945. (Оригинальное название: Lettres à son fils Lucien presentées avec l’assistance de Lucien Pissarro.)
Carlyle, Thomas. On Heroes, Hero-Worship, and the Heroic in History. – Boston: Houghton Mifflin and Company, 1907.
Carlyle, Thomas. Sartor Resartus / ed. by Archibald MacMechan. – Boston: Ginn & Company, 1896.
Carlyle, Thomas. The Complete Works of Thomas Carlyle. – Boston: Dana Estes and Charles E. Lauriat, 1884.
Chapman, Joan M., Chapman, Brian. The Life and Times of Baron Haussmann: Paris in the Second Empire. – London: Weidenfeld and Nicolson, 1957.
Chassé, Charles. Gauguin et le groupe de Pont-Aven: Documents inédits. – Paris: H. Floury, 1921.
Chetham, Charles S. The Role of Vincent van Gogh’s Copies in the Development of His Art. – New York: Garland Publishing, 1976.
Chevalier, Louis. Classes laborieuses et classes dangereuses à Paris pendant la première moitié du XIX siècle. – Paris: Plon, 1958.
Chevreul, Michel Eugène. The Principles of Harmony and Contrast of Colors and Their Applications to the Arts. – New York: Reinhold, 1967.
Clark, T. J. The Painting of Modern Life: Paris in the Art of Manet and His Followers. – New York: Alfred A. Knopf, 1985.
Clébert, Jean-Paul, Richard, Pierre. La Provence de Van Gogh. – Aix-en-Provence: Édisud, 1981.
Clegg, Gillian. Chiswick Past. – London: Historical Publications, 1995.
Clement, Russell T., Houzé, Annick. Neo-Impressionist Painters: A Sourcebook on Georges Seurat, Camille Pissarro, Paul Signac, Théo Van Rysselberghe, Henri Edmond Cross, Charles Angrand, Maximilien Luce, and Albert Dubois-Pillet. – Westport (Conn.): Greenwood Press, 1999.
Cloake, John. Richmond Past: A Visual History of Richmond, Kew, Petersham and Ham. – London: Historical Publications, 1991.
Conrad, Barnaby. Absinthe: History in a Bottle. – San Francisco: Chronicle Books, 1988.
Cook, Theodore Andrea. Old Provence. – 2 vols. – New York: Charles Scribner’s Sons, 1905.
Copley, Antony R. H. Sexual Moralities in France, 1780–1980: New Ideas on the Family, Divorce, and Homosexuality. – London: Routledge, 1989.
Coquiot, Gustave. Vincent van Gogh. – Paris: Ollendorff, 1923.
Corbin, Alain. Women for Hire: Prostitution and Sexuality in France After 1850 / transl. by Alan Sheridan. – Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1990. (Оригинальное название: Les filles de noce: Misère sexuelle et prostitution aux 19e et 20e siècles.)
Craik, Dinah Maria. Thirty Years, Being Poems New and Old. – London: Macmillan and Company, 1880.
Crissey, John Thorne, Parish, Charles Lawrence. The Dermatology and Syphilology of the Nineteenth Century / with an introduction by William B. Shelley. – New York: Praeger, 1981.
Daudet, Alphonse. The Evangelist / transl. by W. P. Trent. – New York: Society of English and French Literature, 1889. (Оригинальное название: L’évangéliste.)
Défossez, Marie-Paule. Auvers, or the Painters’ Eye / transl. by Patricia Wallace Costa. – Paris: Valhermeil, 1986. (Оригинальное название: Auvers ou le regard des peintres.)
Dejollier, René. Charbonages en Wallonie, 1345–1984. – Namur: Éditions Érasme, 1988.
Demory, Évelyne. Auvers en 1900: Entre coteau et rivière. – Paris: Valhermeil, 1985.
Dickens, Charles. A Tale of Two Cities / ed. by Richard Maxwell. – London: Penguin Books, 2000.
Dickens, Charles. Christmas Books and Stories. – New York: Doubleday & McClure Company, 1899.
Dickens, Charles. The Centenary Edition of the Works of Charles Dickens: The Uncommercial Traveller. – Vol. 36. – London: Chapman and Hall, 1911.
Dickens, Charles. The Complete Works of Charles Dickens. – Vol. 25: Christmas Books. – New York: Harper & Brothers, 1902.
Dickens, Charles. The Pickwick Papers. – New York: Books, Inc., 1868.
Dijk, Wout J., Sluis, Meent van der. De Drentse tijd van Vincent van Gogh. – Groningen (The Netherlands): Boon, 2001.
Distel, Anne, Stein, Susan Alyson. Cézanne to Van Gogh: The Collection of Doctor Gachet. – New York: The Metropolitan Museum of Art, 1999.
Doiteau, Victor, Leroy, Edgar. La folie de Van Gogh. – Paris: Aesculape, 1928.
Dorn, Roland et al. Van Gogh Face to Face: The Portraits / Detroit Institute of Fine Arts; Museum of Fine Arts, Boston; Philadelphia Museum of Art. – London: Thames & Hudson, 2000.
Dowbiggin, Ian R. Inheriting Madness: Professionalization and Psychiatric Knowledge in Nineteenth-Century France. – Berkeley: University of California Press, 1991.
Druick, Douglas, Zegers, Peter. Van Gogh and Gauguin: The Studio of the South / Art Institute of Chicago; Van Gogh Museum, Amsterdam. – New York: Thames & Hudson, 2001.
Drummond, Lewis. Spurgeon, Prince of Preachers. – Grand Rapids (Mich.): Kregel Publications, 1992.
Dufwa, Jacques. Winds from the East: A Study in the Art of Manet, Degas, Monet, and Whistler. – Stockholm: Almqvist and Wiksell International, 1981.
Edwards, Tudor. The Lion of Arles: A Portrait of Mistral and His Circle. – New York: Fordham University Press, 1964.
Eliot, George. Adam Bede / ed. by Stephen Gill. – London: Penguin Books, 1980.
Eliot, George. Daniel Deronda. – London: Penguin Books, 1995.
Eliot, George. Felix Holt: The Radical / ed. by Lynda Mugglestone. – London: Penguin Books, 1995.
Eliot, George. Scenes of Clerical Life / ed. by Jennifer Gribble. – London: Penguin Books, 1998.
Eliot, George. Silas Marner: The Weaver of Raveloe / ed. by David Carroll. – London: Penguin Books, 1996.
Emerson, Ralph Waldo. Essays / ed. by Arthur Hobson Quinn. – Whitefish (Mont.): Kessinger Publishing, 2008.
Engel, Louis. From Handel to Hallé: Biographical Sketches; with Autobiographies of Prof. Huxley and Prof. Herkomer. – New York: Scribner and Welford, 1890.
Epilepsy: Diagnosis, Management, Quality of Life / ed. by J. Kiffin Penry. – New York: Raven Press, 1986.
Erckmann-Chatrian, Émile. The Conscript: A Story of the French War of 1813. – New York: Charles Scribner’s Sons, 1904. (Оригинальное название: Histoire d’un conscrit de 1813.)
Erpel, Fritz. Van Gogh: The Self-Portraits / transl. by Doris Edwards and with a preface by H. Gerson. – Greenwich (Conn.): New York Graphic Society, 1968. (Оригинальное название: Vincent van Gogh: Lebensbilder, Lebenszeichen.)
Favazza, Armando R., Favazza, Barbara. Bodies Under Siege: Self-Mutilation in Culture and Psychiatry. – Baltimore; London: The Johns Hopkins University Press, 1987.
Fell, Derek. Van Gogh’s Women: Vincent’s Love Affairs and Journey into Madness. – New York: Carroll & Graf, 2004.
Fénélon, François. The Adventures of Telemachus, the Son of Ulysses / ed. by O. M. Brack, Jr., transl. by Thomas Smollett, with an introduction by Leslie A. Chilton. – Athens (Georgia); London: University of Georgia Press, 1997. (Оригинальное название: Les aventures de Télémaque, fils d’Ulysse.)
Flaubert, Gustave. Madame Bovary / transl. by Alan Russell. – London: Penguin Books, 1950.
Forster, John. The Life of Charles Dickens. – Philadelphia: J. B. Lippincott, 1897.
Foster, Julie, Simons, Judy. What Kathy Read: Feminist Re-Readings of ‘Classic’ Stories for Girls. – Iowa City: University of Iowa Press, 1995.
Fromentin, Eugène. The Old Masters of Belgium and Holland / with an introduction by Meyer Schapiro. – New York: Schocken Books, 1963. (Оригинальное название: Les Maitres d’Autrefois.)
Gachet, Paul. Deux amis des Impressionnistes: Le docteur Gachet et Murer. – Paris: Éditions des Musées Nationaux, 1956.
Gachet, Paul. Souvenirs de Cézanne et de Van Gogh à Auvers: 1873–1890. – Paris: Les Beaux Arts, 1953.
Galbally, Ann. The Art of John Peter Russell. – Melbourne: Sun Books, 1977.
Gauguin, Paul. Intimate Journals (Avant et après) / transl. by Van Wyck Brooks. – Bloomington: University of Indiana Press, 1963.
Gauguin, Paul. Letters to His Wife and Friends / ed. by Maurice Malingue, transl. by Henry J. Stenning. – Cleveland: World Publishing Co., 1949. (Оригинальное название: Lettres de Gauguin à sa femme et à ses amis.)
Gauguin, Paul. Paul Gauguin: 45 Lettres à Vincent, Théo et Jo van Gogh / ed. by Douglas Cooper. – The Hague: Staatsuitgeverij, 1983.
Gauguin, Paul. The Writings of a Savage: Paul Gauguin (Écrits d’un sauvage: Paul Gauguin) / ed. by Daniel Guérin, transl. by Eleanor Levieux. – New York: Da Capo Press, 1978.
Gauzi, François. Lautrec mon ami. – Paris: La Bibliothèque des Arts, 1992.
Gay, Peter. Pleasure Wars. – New York: W. W. Norton, 1998. – (The Bourgeois Experience; Victoria to Freud).
Gay, Peter. The Naked Heart. – New York: W. W. Norton, 1995. – (The Bourgeois Experience; Victoria to Freud).
Gay, Peter. The Tender Passion. – New York: Oxford University Press, 1986. – (The Bourgeois Experience; Victoria to Freud).
Gedo, Mary Mathews. Looking at Art from the Inside Out: The Psychoiconographical Approach to Modern Art. – Cambridge: Cambridge University Press, 1994.
Gigoux, Jean. Causeries sur les artistes de mon temps. – Paris: Calmann Lévy, 1885.
Gilman, Sander L., et al. Hysteria Beyond Freud. – Berkeley and Los Angeles: University of California Press, 1993.
Gogh, Theo van, Gogh-Bonger, Johanna van. Brief Happiness: The Correspondence of Theo van Gogh and Jo Bonger / ed. and transl. by Leo Jansen and Jan Robert with introduction and commentary by Han van Crimpen. – Amsterdam: Van Gogh Museum and Zwolle: Waanders, 1999.
Gogh, Vincent van. The Complete Letters of Vincent Van Gogh: With Reproductions of All the Drawings in the Correspondence / transl. with a memoir by Johanna Gezina van Gogh-Bonger. – 2nd ed. – Boston: Little, Brown, 1978. (Оригинальное название: Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh.)
Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh / ed. by Johanna van Gogh-Bonger, V. W. van Gogh. – Amsterdam: Vincent van Gogh Foundation / Rijksmuseum Vincent van Gogh, 1954.
Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh / ed. by Johanna van Gogh-Bonger, with an introduction by V. W. van Gogh. – Amsterdam and Antwerp: Wereldbibliotheek, 1955.
Gogh, Vincent van. Vincent van Gogh: The Letters; The Complete Illustrated and Annotated Edition. – 6 vols. / ed. by Leo Jansen, Hans Luijten, Nienke Bakker. – Amsterdam: Van Gogh Museum, Den Haag: Huygens Instituut, and Brussels: Mercatorfonds, 2009.
Goldhammer. – Cambridge (Mass.); London: Harvard University Press, 1990.
Goldstein, Jan. Console and Classify: The French Psychiatric Profession in the Nineteenth Century. – Chicago: University of Chicago Press, 2001.
Goldwater, Robert. Symbolism. – New York: Harper and Row, 1979.
Goncourt, Edmond de, Goncourt, Jules de. French XVIII Century Painters: Watteau, Boucher, Chardin, La Tour, Greuze, Fragonard / transl. by Robin Ironside. – London: Phaidon Press, 1948. (Оригинальное название: L’art au dix-huitième siècle.)
Goncourt, Edmond de. Elisa / transl. by Margaret Crosland. – New York: Howard Fertig, 1975. (Оригинальное название: La fille Élisa.)
Goncourt, Edmond de. Germinie / transl. by Martin Tunnell. – London: Weidenfeld and Nicolson, 1955. (Оригинальное название: Germinie Lacerteux.)
Goncourt, Edmond de. Paris and the Arts, 1851–1896: From the Goncourt Journal / transl. and ed. by George J. Becker and Edith Philips with an afterword by Hedley H. Rhys. – Ithaca (N.Y.); London: Cornell University Press, 1971.
Goncourt, Edmond de. Sister Philomène / transl. by Laura Ensor. – New York: Howard Fertig, 1975. (Оригинальное название: Soeur Philomène.)
Goncourt, Edmond de. The Zemganno Brothers / transl. by Leonard Clark and Iris Allan. – London: Mayflower-Dell, 1966. (Оригинальное название: Les frères Zemganno.)
Goudsblom, Johan. Dutch Society. – New York: Random House, 1967.
Gowers, William Richard. Epilepsy and Other Chronic Convulsive Disorders, Their Causes, Symptoms and Treatment. – London: J & A Churchill, 1881.
Graetz, H. R. The Symbolic Language of Vincent van Gogh. – New York: McGraw-Hill, 1963.
Gray, Christopher. Armand Guillaumin. – Chester (Conn.): Pequot Press, 1972.
Groot, Reindert, Vries, Sjoerd de. Vincent van Gogh in Amsterdam. – Amsterdam: Stadsuitgeverij, 1990.
Guiral, Pierre. La vie quotidienne en Provence au temps de Mistral. – Paris: Hachette, 1972.
Hammacher, Abraham Marie. Van Gogh en Belgique / transl. by A. H. Wolters-Girard. – Mons: Musée des Beaux-Arts de Mons, 1980.
Harsin, Jill. Policing Prostitution in Nineteenth-Century Paris. – Princeton: Princeton University Press, 1985.
Hartrick, Archibald Standish. A Painter’s Pilgrimage Through Fifty Years. – Cambridge: Cambridge University Press, 1939.
Havard, Henry. The Heart of Holland / transl. by Mrs. Cashel Hoey. – London: Richard Bentley & Son, 1880.
Hendriks, Ella, Tilborgh, Louis van. Vincent van Gogh: Paintings. – Vol. 2: Antwerp and Paris, 1885–1888. – Zwolle: Waanders and Amsterdam: Van Gogh Museum, 2011.
Herbert, Eugenia. The Artist and Social Reform: France and Belgium, 1885–1898. – New Haven: Yale University Press, 1961.
Herkomer, Hubert von. The Herkomers. – 2 vols. – London: Macmillan, 1910.
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh: Drawings. – Vol. 1: The Early Years, 1880–1883. – Amsterdam: Van Gogh Museum and London: Lund Humphreys, 1996.
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh: Drawings. – Vol. 2: Nuenen, 1883–1885. – Amsterdam: Van Gogh Museum and London: Lund Humphreys, 1997.
Heugten, Sjraar van, Pissarro Joachim, Stolwijk Chris. Van Gogh and the Colors of the Night. – Amsterdam: Van Gogh Museum, Brussels: Mercatorfonds, and New York: Museum of Modern Art, 2008.
History of the Low Countries / eds. J. C. H. Blom, Emiel Lamberts. – Oxford; New York: Berghahn Books, 1999.
Homburg, Cornelia. The Copy Turns Original: Vincent van Gogh and a New Approach to Traditional Artistic Practice. – Amsterdam and Philadelphia: John Benjamins, 1996.
Hugo, Victor. The Last Day of a Condemned Man and Other Prison Writings / transl. by Geoff Woollen. – Oxford: Oxford University Press, 1992. (Оригинальное название: Le dernier jour d’un condamné.)
Hulsker, Jan. The New Complete Van Gogh: Paintings, Drawings, Sketches. – Revised and enlarged edition. – Amsterdam: John Benjamins; Meulenhoff, 1996.
Hulsker, Jan. Vincent and Theo van Gogh: A Dual Biography / ed. by James M. Miller. – Ann Arbor, Michigan: Fuller Publications, 1990.
Hutchison, Sidney C. The History of the Royal Academy: 1768–1968. – London: Chapman and Hall, 1968.
Illustrated Encyclopedia of World Railway Locomotives / ed. by P. Ransome-Wallis. – New York and Toronto: Hawthorne Books and McClelland & Stewart, Ltd., 1959.
Inwood, Stephen. A History of London. – New York: Carol and Graf Publishers, 1998.
Ives, Colta, Stein, Susan Alyson, Heugten, Sjraar van, Vellekoop, Marije. Vincent van Gogh: Drawings. – New York: The Metropolitan Museum of Art, Amsterdam: Van Gogh Museum, and New Haven: Yale University Press, 2005.
Jackson, J. Hughlings. Neurological Fragments. With a Biographical Memoir by James Taylor. – Oxford: Oxford University Press, 1925.
James, Henry. A Little Tour in France. – Boston and New York: Houghton, Mifflin & Company, 1884.
James, Henry. Parisian Sketches: Letters to the New York Tribune, 1875–1876 / ed. by Leon Edel and Ilse Dusoir Lind. – New York: Collier Books, 1961.
Jansen, Leo, Luijten, Hans, Bakker, Nienke. Vincent van Gogh: Painted with Words; The Letters to Émile Bernard. – New York: Rizzoli, 2007.
Jefferies, Richard. The Story of My Heart: My Autobiography. – London: Longmans, Green, and Company, 1883.
Jerrold, Blanchard, Doré, Gustave. London: A Pilgrimage. – New York: Dover Publications, 1970.
Jirat-Wasiutynski, Vojtech. Paul Gauguin in the Context of Symbolism. – New York: Garland, 1987.
Jullian, Philippe. Montmartre / transl. by Anne Carter. – Oxford: Phaidon, 1977.
Karr, Alphonse. A Tour Round My Garden / revised and ed. by John George Wood. – London and New York: G. Routledge & Co., 1855.
Kearns, James. Symbolist Landscapes: The Place of Painting in the Poetry and Criticism of Mallarmé and His Circle. – London: Modern Humanities Research Association, 1989.
Kempis, Thomas à. The Imitation of Christ: // Three Books / transl. and ed. by Joseph N. Tylenda with a preface by Sally Cunneen. – New York: Vintage Spiritual Classics, 1998. (Оригинальное название: De imitatione Christi).
King, Edward. My Paris: French Character Sketches. – Boston: Loring, 1868.
Knippenberg, Hans. Deelname aan het lager onderwijs in Nederland gedurende de negentiende eeuw. – Amsterdam: Koninklijk Nederlands Aardrijkskundig Genootschap voor Sociale Geografie, Universiteit van Amsterdam, 1986.
Kôdera, Tsukasa. Vincent van Gogh: Christianity Versus Nature. – Amsterdam; Philadelphia: John Benjamins, 1990.
Kools, Frank. Vincent van Gogh en zijn geboorteplaats: als een boer van Zundert. – Zutphen (The Netherlands): Walburg Pers, 1990.
Kraus, G. The Relationship between Theo and Vincent van Gogh / transl. by G. J. Renier. – Otterlo: Kröller-Müller Stichting and Amsterdam: J. M. Meulenhoff, 1954.
La Plante, Eve. Seized: Temporal Lobe Epilepsy as a Medical, Historical, and Artistic Phenomenon. – New York: Harper Collins, 1993.
Lanier, Dorris. Absinthe: The Cocaine of the Nineteenth Century; A History of the Hallucinogenic Drug and Its Effect on Artists and Writers in Europe and the United States. – Jefferson (N. C.): McFarland and Company, 1995.
Lauzac, Henry. Galerie historique et critique de dix-neuvième siècle: J. B. A. Goupil. – Paris: Bureau de la Galerie Historique, 1864.
Lavater, Johann Kaspar. Essays on Physiognomy: For the Promotion of the Knowledge and the Love of Mankind / transl. by Thomas Holcroft. – London: G. G. J. and J. Robinson, 1789.
Legouvé, Ernest. Les pères et les enfants au XIXe siècle. – Paris: J. Hetzel, 1910.
Lennox, William Gordon, Lennox, Margaret A. Epilepsy and Related Disorders. – 2 vols. – Boston: Little, Brown, 1960.
Lesseps, Ferdinand de. Recollections of Forty Years / transl. by C. B. Pitman. – London: Chapman and Hall, 1887. (Оригинальное название: Souvenirs de quarante ans.)
Lettres de Gauguin à sa femme et ses amis / ed. by Maurice Malingue. – 2nd ed. – Paris: Grasset, 1949.
Lettres Impressionnistes / ed. by Paul Gachet. – Paris: Bernard Grasset, 1957.
Looij, L. Theo van. Een eeuw Nationaal Hoger Instituut voor Schone Kunsten te Antwerpen. – Antwerp: Nationaal Hoger Instituut and Koninklijke Academie voor Schone Kunsten, 1985.
Loti, Pierre. An Iceland Fisherman / transl. by Guy Endore. – New York: Alfred A. Knopf, 1946. (Оригинальное название: Pêcheur d’Islande.)
Loti, Pierre. Japan: Madame Chrysanthemum / transl. by Laura Ensor. – London: KPI, 1985. (Оригинальное название: Madame Chrysanthème.)
Loti, Pierre. Mon frère Yves. – Paris: Calmon Levy, 1884.
Lövgren, Sven. The Genesis of Modernism: Seurat, Gauguin, Van Gogh, and French Symbolism in the 1880s. – Bloomington: Indiana University Press, 1971.
Lubin, Alfred J. Stranger on the Earth: A Psychological Biography of Vincent van Gogh. – New York: Da Capo Press, 1972.
Lutjeharms, W. De Vlaamse Opleidingsschool van Nicolaas de Jonge en zijn opvolgers. – Brussels: Société d’Histoire du Protestantisme Belge, 1978.
Luyendijk-Elshout, A. M. Safe in the Performance of the Reproductive Duty: The Leyden Obstetricians. – Publisher unknown, 1979.
MacCormick Edwards, Lee. Herkomer: A Victorian Artist. – Aldershot and Brookfield (Vermont): Ashgate, 1999.
Mackay, James Hutton. Religious Thought in Holland During the Nineteenth Century. – London: Stodder and Houghton, 1911.
Madhouses, Mad-Doctors, and Madmen: The Social History of Psychiatry in the Victorian Era / ed. by Andrew Scull. – Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 1981.
Mak, Geert. Amsterdam: A Brief Life of the City / transl. by Philipp Blom. – Cambridge, Harvard University Press, 2000. (Оригинальное название: Een kleine geschiednis van Amsterdam.)
Maré, Eric de. Victorian London Revealed: Gustave Doré’s Metropolis. – London: Penguin Books, 2001.
Masterpieces of Western Art: A History of Art in 900 Individual Studies / ed. Ingo F. Walther. – Cologne: Taschen, 1999.
Mathews, Nancy Mowll. Paul Gauguin: An Erotic Life. – New Haven: Yale University Press, 2001.
Mathijsen, Marita. Het literaire leven in de negentiende eeuw. – Leiden: Martinus Nijhoff, 1987.
Maupassant, Guy de. Bel-Ami / transl. by Margaret Mauldon with an introduction by Robert Lethbridge. – Oxford: Oxford University Press, 2001.
Maupassant, Guy de. Le Horla / ed. by Paul Ollendorff. – Paris: Paul Ollendorff, 1887.
Maupassant, Guy de. Pierre and Jean, Father and Son, Boitelle, and Other Stories / transl. by A. E. Henderson et al. – London: P. F. Collier and Son, 1910. (Оригинальное название: Pierre et Jean, Hautot père et fils, Boitelle, et autres histories.)
Mauron, Charles. Van Gogh: Études psychocritiques. – Paris: Librairie Joseph Corti, 1976.
Maus, Madeleine Octave. Trente années de lutte pour l’art: 1884–1914. – Brussels: Librairie L’Oiseau Bleu, 1926.
Mayhew, Henry. London Labour and the London Poor: Cyclopaedia of the Condition and Earnings of Those That Will Work, Those That Cannot Work, and Those That Will Not Work. – London: Griffin, Bohn, 1862.
Merlhès, Victor. Correspondance de Paul Gauguin. Documents. Témoignages. – Tome premier 1873–1888. – Paris: Fondation Singer-Polignac, 1984.
Merlhès, Victor. Paul Gauguin et Vincent van Gogh, 1887–1888: Lettres retrouvées, sources ignorées. – Taravao, Tahiti: Avant et Après, 1989.
Meyers, Jan. De jonge Vincent: Jaren van vervoering en vernedering. – Amsterdam: De Arbeiderspers, 1989.
Micale, Mark S. Approaching Hysteria: Disease and Its Interpretations. – Princeton: Princeton University Press, 1995.
Michelet, Jules. Love / transl. by John Williamson Palmer. – New York: Rudd and Carleton, 1859. (Оригинальное название: L’amour.)
Michelet, Jules. The People / transl. by John P. McKay. – Urbana: University of Illinois Press, 1973. (Оригинальное название: Le people.)
Michelet, Jules. Woman / transl. by John Williamson Palmer. – New York: Rudd and Carleton, 1860. (Оригинальное название: La femme.)
Michon, Pierre. Vie de Joseph Roulin. – Dijon: Verdier, 1988.
Mill, John Stuart. On Liberty / ed. by Currin V. Shields. – Indianapolis and New York: Bobbs-Merrill, 1859.
Mill, John Stuart. Utilitarianism. – London: Parker, Son, and Bourn, West Strand, 1863.
Milner, John. The Studios of Paris: The Capital of Art in the Late Nineteenth Century. – New Haven and London: Yale University Press, 1988.
Monneret, Sophie. Sur les pas des Impressionnistes: Les sites, les musées, les promenades. – Paris: Éditions de La Martinière, 1997.
Monroe, Russell R. Creative Brainstorms: The Relationship Between Madness and Genius. – New York: Irvington Publishers, 1992.
Montmartre and the Making of Mass Culture / ed. by Gabriel P. Weisberg; with a foreword by Karal Ann Marling. – New Brunswick (N. J.): Rutgers University Press, 2001.
Moore, George. Confessions of a Young Man. – New York: Modern Library, 1925.
Morel, Bénédict-Auguste. Traité des dégénérescences physiques, intellectuelles et morales de l’espèce humaine. – Paris: J. B. Baillière, 1857.
Morgan, Howard Gethin. Death Wishes? The Understanding and Management of Deliberate Self-Harm. – Hoboken (N. J.): John Wiley and Sons, 1979.
Murger, Henry. Le pays latin, Les buveurs d’eau, La scène de gouverneur. – Paris: Librairie Garnier Frères, 1855.
Murray, Gale Barbara. Toulouse-Lautrec: The Formative Years, 1878–1891. – Oxford: Clarendon Press, 1991.
Nagera, Humberto. Vincent van Gogh: A Psychological Study. – Madison (Conn.): International Universities Press, 1967.
Narmon, Francis. Académie royale des beaux-arts de Bruxelles: 275 ans d’enseignement; Exposition placée sous le haut patronage de leurs Majestés le Roi et la Reine. – Brussels: Crédit Communal-Gemeentekrediet, 1987.
Newmark, Michael E., Penry, J. Kiffin. Genetics of Epilepsy: A Review. – New York: Raven Press, 1980.
Nordenfalk, Carl. The Life and Work of Van Gogh. – New York: Philosophical Library, 1953.
Nye, Robert. Masculinity and Male Codes of Honor in Modern France. – New York and Oxford: Oxford University Press, 1993.
Oberthur, Mariel. Cafés and Cabarets of Montmartre. – Salt Lake City (Utah): Peregrine Smith Books, 1984.
Ozanne, Marie-Angélique, Jode, Frédérique de. Theo: The Other Van Gogh / transl. by Alexandra Bonfante-Warren. – New York: Vendome Press, 2004. (Оригинальное название: L’autre van Gogh.)
Pach, Walter. Letters to an Artist: From Vincent van Gogh to Anthon Ridder van Rappard: 1881–1885. – New York: Viking Press, 1930.
Perruchot, Henri. La vie de Van Gogh. – Paris: Hachette, 1955.
Pick, Daniel. Faces of Degeneration: A European Disorder c. 1848–1918. – New York: Cambridge University Press, 1989.
Pickvance, Ronald. English Influences on Vincent van Gogh. – Nottingham: University of Nottingham and London: The Arts Council of Great Britain, 1974–1975.
Pickvance, Ronald. Van Gogh in Arles. – New York: The Metropolitan Museum of Art and Harry N. Abrams, 1984.
Pickvance, Ronald. Van Gogh in Saint-Rémy and Auvers. – New York: The Metropolitan Museum of Art and Harry N. Abrams, 1986.
Piérard, Louis. The Tragic Life of Vincent van Gogh / transl. by Herbert Garland. – London: J. Castle, 1925. (Оригинальное название: La vie tragique de Vincent van Gogh.)
Piérard, Louis. Visage de la Wallonie. – Brussels: Labor, 1980.
Pinckney, David H. Napoleon III and the Rebuilding of Paris. – Princeton: Princeton University Press, 1985.
Pissarro, Lucien. Lettres impressionistes au Dr Gachet et à Murer. – Paris: B. Grasset, 1957.
Pollock, Griselda. Vision and Difference: Femininity, Feminism and Histories of Art. – London; New York: Routledge, 1988.
Pollock, Griselda, Chong, Alan. Art in the Age of Van Gogh: Dutch Paintings from the Rijksmuseum, Amsterdam. – Toronto: Art Gallery of Ontario, 1998.
Porter, Roy. London: A Social History. – Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1994.
Psychiatric Aspects of Epilepsy / ed. Dietrich Blumer. – Washington (D.C.): American Psychiatric Press, 1984.
Quesne-van Gogh, Elisabeth Huberta du. Personal Recollections of Vincent van Gogh / transl. by Katharine S. Dreier. – Boston and New York: Houghton Mifflin, 1913. (Оригинальное название: Persoonlijke herinneringen aan Vincent van Gogh.)
Quétel, Claude. History of Syphilis / transl. by Judith Braddock and Brian Pike. – Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1990. (Оригинальное название: Le mal de Naples: Histoire de la syphilis.)
Rappard-Boon van, Charlotte, Gulik, Willem van, Bremen-Ito, Keiko. Catalogue of the Van Gogh Museum’s Collection of Japanese Prints. – Amsterdam: Rijksmuseum Vincent van Gogh and Zwolle: Waanders, 1991.
Rembrandt by Himself / eds. Christopher White, Quentin Buvelot. – London: National Gallery Publications and The Hague: Royal Cabinet of Paintings Mauritshuis, 1999.
Renan, Ernest. The Life of Jesus. – Amherst (N. Y.): Prometheus Books, 1991. (Оригинальное название: La vie de Jésus.)
Rewald, John. Post-Impressionism from Van Gogh to Gauguin. – 3rd rev. ed. – New York: Museum of Modern Art and Boston: New York Graphic Society, 1978.
Rewald, John. Studies in Post-Impressionism / ed. by Irene Gordon and Frances Weitzenhoffer. – New York: Harry N. Abrams, 1986.
Rewald, John. The History of Impressionism. – 4th rev. ed. – New York: Museum of Modern Art and Boston: New York Graphic Society, 1973.
Ribot, Théodule. Heredity: A Psychological Study of Its Phenomena, Laws, Causes and Consequences. – New York: D. Appleton, 1895. (Оригинальное название: L’hérédité psychologique.)
Richardson, Joanna. La Vie Parisienne: 1852–1970. – London: Hamish Hamilton, 1971.
Rietbergen, P. J. A. N., Seegers, G. H. J., Bennett M. E. A Short History of the Netherlands from Prehistory to the Present Day. – 4th ed. – Amersfoort: Bekking, 1992.
Rod, Édouard. Sens de la vie. – Paris: Librairie Académique Perrin, 1921.
Roessingh, Karel Hendrik. Het modernisme in Nederland. – Haarlem: De Erven F. Bohn, 1922.
Rollet, Pierre. La vie quotidienne en Provence au temps de Mistral. – Paris: Hachette, 1972.
Roskill, Mark. Van Gogh, Gauguin and the Impressionist Circle. – Greenwich (Conn.): New York Graphic Society, 1970.
Salter, Elizabeth. The Lost Impressionist: A Biography of John Peter Russell. – Pymble: Angus and Roberston, 1976.
Sanders, Piet. Genealogie Van Gogh. – Geldrop: Genealogisch Tijdschrift voor Midden-en West-Brabant, n. d.
Schama, Simon. The Embarrassment of Riches: An Interpretation of Dutch Culture in the Golden Age. – New York: Alfred A. Knopf, 1987.
Schapiro, Meyer. Vincent van Gogh. – New York: Harry N. Abrams, 1983.
Schimmel, Herbert D. The Letters of Henri de Toulouse-Lautrec / with an introduction by Gale B. Murray. – Oxford: Oxford University Press, 1991.
Schuchart, Max. The Netherlands. – New York: Walker, 1972.
Secrétan-Rollier, Pierre. Van Gogh chez les gueules noires: L’homme de l’espoir. – Lausanne: Éditions L’Age d’Homme, 1977.
Sensier, Alfred. Jean-François Millet: Peasant and Painter / transl. by Helena de Kay. – Boston and New York: Houghton, Mifflin and Company, 1880. (Оригинальное название: Jean-François Millet: La vie et l’oeuvre de J.-F. Millet.)
Sheppard, Francis Henry Walliston. London: A History. – Oxford: Oxford University Press, 1998.
Sillevis, John. Dutch Watercolors of the 19th Century from the Printroom of the Rijksmuseum Amsterdam / transl. by Liesje Offerhaus and Anita Weston. – Amsterdam: Prentenkabinet, Rijksmuseum Amsterdam, 1985. (Оригинальное название: Hollandse aquarellen uit de 19de eeuw uit het Prentenkabinet Rijksmuseum Amsterdam.)
Silverman, Debora. Van Gogh and Gauguin: The Search for Sacred Art. – New York: Farrar, Straus and Giroux, 2000.
Souvestre, Émile. An Attic Philosopher in Paris, or a Peep at the World from a Garret, Being the Journal of a Happy Man. – New York: D. Appleton, 1901. (Оригинальное название: Un philosophe sous les toits; journal d’un homme heureux.)
Souvestre, Émile. Les derniers Bretons. – Paris: Michel Lévy Frères, 1858.
Stengers, Jean, Neck, Anne van. Masturbation: The History of a Great Terror / transl. by Kathryn A. Hoffman. – New York: Palgrave, 2001. (Оригинальное название: Histoire d’une grande peur, la masturbation.)
Steven, Mary Anne, et al. Émile Bernard, 1861–1941: A Pioneer of Modern Art. – Amsterdam: Rijksmuseum Vincent van Gogh and Zwolle: Waanders, 1990.
Stokvis, Benno J. Nasporingen omtrent Vincent van Gogh in Brabant. – Amsterdam: S. L. Van Looy, 1926.
Stolwijk, Chris. Uit de schilderswereld: Nederlandse kunstschilders in de tweede helft van de negentiende eeuw. – Leiden: Primavera Pers, 1998.
Stolwijk, Chris, Thomson, Richard. Theo van Gogh, 1857–1891: Art Dealer, Collector and Brother of Vincent. – Amsterdam: Van Gogh Museum and Zwolle: Waanders, 1999.
Stone, Irving. Lust for Life: The Novel of Vincent van Gogh. – London: Longmans, Green, 1934.
Sund, Judy. True to Temperament: Van Gogh and French Naturalist Literature. – Cambridge: Cambridge University Press, 1992.
Sweetman, David. Paul Gauguin: A Life. – New York: Simon and Schuster, 1995.
Szymanska, Anna. Unbekannte Jugendzeichnungen Vincent van Goghs und das Schaffen des Künstlers in den Jahren 1870–1880. – Berlin: Henschelverlag, 1968.
Taine, Hippolyte. Taine’s Notes on England / transl. with an introduction by Edward Hyams. – London: Thames and Hudson, 1957.
Temkin, Owsei. The Falling Sickness: A History of Epilepsy from the Greeks to the Beginnings of Modern Neurology. – 2nd rev. ed. – Baltimore and London: Johns Hopkins University Press, 1971.
The Hague School: Dutch Masters of the 19th Century / eds. Ronald de Leeuw, John Sillevis, Charles Dumas. – Paris: Grand Palais, London: Royal Academy of Arts, and The Hague: Haags Gemeentemuseum, in association with Weidenfeld and Nicolson, 1983.
The Impressionists at First Hand / ed. by Bernard Denvir. – London: Thames and Hudson, 1987.
The King James Bible.
The London Encyclopedia / eds. Ben Weinreb, Hibbert Christopher. – London: MacMillan, 1983.
The Magical Panorama: The Mesdag Panorama, an Experience in Space and Time / transl. by Arnold and Erica Pomerans, ed. by Yvonne van Eekelen. – Zwolle (The Netherlands): Waanders, 1996.
The Maritime Heritage of Thanet / eds. Michael Cates, Diane Chamberlain. – Ramsgate: East Kent Maritime Trust, 1997.
The Oxford Companion to Children’s Literature / eds. Humphry Carpenter, Mari Prichard. – Oxford: Oxford University Press, 1999.
The Rijksmuseum Vincent van Gogh / eds. Evert van Uitert, Michael Hoyle. – Amsterdam: Meulenhoff Landshoff, 1987.
The Spirit of Montmartre: Cabarets, Humor, and the Avant-Garde, 1875–1905 / eds. Phillip Dennis Cate, Mary Shaw. – New Brunswick: Jane Voorhees Zimmerli Art Museum and Rutgers: The State University of New Jersey, 1996.
The Victorian City: Images and Realities / eds. H. J. Dyos, Michael Wolff. – 2 vols. – Boston and London: Routledge and Kegan Paul, 1973.
Théophile de Bock, schilder van het Nederlandse landschap / ed. by H. W. E. van Bruggen. – Waddinxveen (The Netherlands): Stichting Documentatie Théophile de Bock, 1991.
Thompson, E. P. The Making of the English Working Class. – New York: Vintage Books, 1966.
Thornton, Esther M. Hypnotism, Hysteria and Epilepsy: An Historical Synthesis. – London: Heinemann Medical, 1976.
Tilborgh, Louis van. The Potato Eaters by Vincent van Gogh / with contributions by Dieuwertje Dekkers et al. – Zwolle: Waanders, 1993. – (Cahier Vincent 5.)
Tilborgh, Louis van, Marije Vellekoop. Vincent van Gogh: Paintings. – Vol. 1: Dutch Period: 1881–1885 / Van Gogh Museum. – Amsterdam: Van Gogh Museum and London: Lund Humphries, 1999.
Torrey, Edwin Fuller, Miller, Judy. The Invisible Plague: The Rise of Mental Illness from 1750 to the Present. – New Brunswick (N. J.): Rutgers University Press, 2002.
Torrey, Edwin Fuller. Surviving Schizophrenia: A Family Manual. – New York: Harper and Row, 1983.
Tralbaut, Marc Edo. Vincent van Gogh. – New York: Viking, 1969.
Uhland, Johann Ludwig. The Poems of Uhland / transl. and ed. by Waterman T. Hewett. – New York: Macmillan, 1896. (Оригинальное название: Die Gedichte von Uhland.)
Uhland, Johann Ludwig. The Songs and Ballads of Uhland / transl. by W. W. Skeat. – London: Williams and Norgate, 1864. (Оригинальное название: Die Lieder und Balladen von Uhland.)
Uitert, Evert van. Van Gogh in Brabant: Paintings and Drawings from Etten and Nuenen. – Zwolle: Waanders, 1987.
Van Gogh 100 / ed. by Joseph Masheck. – Westport (Conn.): Greenwood Press, 1996.
Van Gogh and Millet / ed. by Louis van Tilborgh, with contributions by Sjraar van Heugten and Philip Conisbee; Van Gogh Museum, Amsterdam. – Zwolle: Waanders, 1988.
Van Gogh en Den Haag / eds. Michiel van der Mast, Charles Dumas. – Zwolle: Waanders, 1990.
Van Gogh in Perspective / ed. Bogomila Welsh-Ovcharov. – Englewood Cliffs (N. J.): Prentice-Hall, 1974.
Van Gogh: A Retrospective / ed. by Susan Alyson Stein. – New York: Hugh Lauter Levin Associates and Macmillan, 1986.
Vanderlaan, Eldred C. Protestant Modernism in Holland. – London: Humphrey Milford and Oxford University Press, 1924.
Vanhamme, Marcel. Bruxelles: De bourg rural à cité mondiale. – Antwerp and Brussels: Mercurius, 1968.
Veith, Ilza. Hysteria: The History of a Disease. – Chicago: University of Chicago Press, 1970.
Vellekoop, Marije, Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh: Drawings. – Vol. 3: Antwerp and Paris 1885–1888 / Van Gogh Museum. – Amsterdam: Van Gogh Museum and London: Lund Humphries, 2001.
Vellekoop, Marije, Zwikker, Roelie. Vincent van Gogh: Drawings. – Vol. 4: Arles, Saint-Rémy & Auvers-sur-Oise, 1888–1890 / Van Gogh Museum. – 2 vols. – Zwolle; Amsterdam: Van Gogh Museum, 2007.
Venture, Rémi. Arles. – Marguerites: Éditions de l’Équinoxe, 1989.
Vergeest, Aukje. The French Collection: Nineteenth Century Paintings in Dutch Public Collections. – Amsterdam: Amsterdam University Press, 2000.
Verlat, Charles. Plan général des études à l’Académie Royale d’Anvers. – Antwerp: L’Académie Royale d’Anvers, 1879.
Vermeeren, Karel. Eindhoven. – The Hague: Kruseman’s Uitgeversmaatschappij, 1976.
Vincent van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard / ed. by Cornelia Homburg; Saint Louis Art Museum – New York: Rizzoli, 2001.
Vincent van Gogh’s Poetry Albums / ed. by Fieke Pabst. – Zwolle: Waanders and Amsterdam: Rijksmuseum Vincent van Gogh, 1988. (Cahier Vincent 1.)
Vollard, Ambroise. Recollections of a Picture Dealer / transl. by Violet T. Macdonald. – Boston: Little, Brown, 1936. (Оригинальное название: Souvenirs d’un marchand de tableaux.)
Vries, Jan de, Woude A. M. van der. The First Modern Economy: Success, Failure, and Perseverance of the Dutch Economy, 1500–1815. – Cambridge: Cambridge University Press, 1997.
Walsh, Barent W., Rosen, Paul M. Self-Mutilation: Theory, Research, and Treatment. – New York and London: Guilford Press, 1988.
Weber, Eugen. France, Fin de Siècle. – Cambridge (Mass.); London: Harvard University Press, 1986.
Weiner, Dora B. Raspail: Scientist and Reformer. – New York; London: Columbia University Press, 1968.
Weisberg, Gabriel P., et al. Japonisme: Japanese Influence on French Art, 1854–1910. – Cleveland: Cleveland Museum of Art, 1975.
Welsh-Ovcharov, Bogomila. Van Gogh à Paris. – Paris: Musée d’Orsay, 1988.
Welsh-Ovcharov, Bogomila. Vincent van Gogh and the Birth of Cloisonism. – Toronto: Art Gallery of Ontario, 1981.
Welsh-Ovcharov, Bogomila, Cate, Philip Dennis. Émile Bernard (1868–1941): The Theme of Bordellos and Prostitutes in Turn-of-the-Century French Art. – New Brunswick (N. J.): Jane Voorhees Zimmerli Art Museum, Rutgers University, 1988.
White, Harrison C., Harrison, Cynthia A. Canvases and Careers: Institutional Change in the French Painting World. – New York: John Wiley and Sons, 1965.
Wildenstein, Daniel, Crussard, Sylvie. Gauguin: A Savage in the Making. Catalogue Raisonné of the Paintings (1873–1888). – 2 vols. – Milan: Skira, 2002.
Wilkie, Ken. In Search of Van Gogh. – Rocklin, Calif.: Prima, 1991.
World History of Psychiatry / ed. by John G. Howells. – New York: Brunner/Mazel, 1975.
Young, George Malcolm, Clark, George Kitson. Portrait of an Age: Victorian England. – Oxford: Oxford University Press, 1960.
Zeldin, Theodore. France, 1848–1945. – Oxford: Clarendon Press, 1973–1977.
Zemel, Carol M. The Formation of a Legend: Van Gogh Criticism, 1890–1920. – Ann Arbor: UMI Research Press, 1980.
Zemel, Carol M. Van Gogh’s Progress: Utopia, Modernity, and Late Nineteenth-Century Art. – Berkeley: University of California Press, 1997.
Zola, Émile. A Love Affair / transl. by Jean Stewart. – London: Elek, 1957. (Оригинальное название: Une page d’amour.)
Zola, Émile. Germinal. – London: Penguin Books, 1885.
Zola, Émile. My Hatreds / transl. by Palomba Paves-Yashinsky and Jack Yashinsky. – Lewiston, New York: Edwin Mellen Press, 1991. (Оригинальное название: Mes haines.)
Zola, Émile. Pot Luck / transl. by Brian Nelson. – Oxford: Oxford University Press, 1999. (Оригинальное название: Pot-Bouille.)
Zola, Émile. The Belly of Paris / transl. by Ernest Alfred Vizetelly. – Los Angeles: Sun and Moon Press, 1996. (Оригинальное название: Le ventre de Paris.)
Zola, Émile. The Dream / transl. by Eliza E. Chase. – London: Chatto and Windus, 1893. (Оригинальное название: Le rêve.)
Zola, Émile. The Earth / transl. by Douglas Parmée. – London: Penguin Books, 1990. (Оригинальное название: La terre.)
Zola, Émile. The Masterpiece / transl. by Roger Pearson. – Oxford: Oxford University Press, 1993. (Оригинальное название: L’oeuvre.)
Zola, Émile. The Sin of Father Mouret / transl. by Sandy Petrey. – Englewood Cliffs (N. J.): Prentice-Hall, 1969. (Оригинальное название: La faute de l’abbé Mouret.)
Журнальные публикации
Andersen, Wayne. Gauguin and a Peruvian Mummy // The Burlington Magazine. – Vol. 109. – 1967. – April. – no. 769. – P. 238–242.
Arenberg, I. Kaufman, et al. Van Gogh Had Menière’s Disease and Not Epilepsy // Journal of the American Medical Association. – Vol. 264. – 1990. – July 25. – no. 4. – P. 491–493.
Arnold, Wilfred Niels. Vincent van Gogh’s Birthday // The Pharos. – 1995. – Fall. – P. 28–32.
Aurier, Gustave-Albert [Luc le Flâneur]. En quête de choses d’art // Le Moderniste Illustré. – Vol. 1. – 1889. – April 13. – no. 2. – P. 14.
Bailey, Martin. Memories of Van Gogh and Gauguin: Hartrick’s Reminiscences // Van Gogh Museum Journal. – 2001. – P. 96–105.
Bailey, Martin. Theo van Gogh Identified: Lucien Pissarro’s Drawing of Vincent and His Brother // Apollo. – Vol. 138. – 1994. – no. 388. – P. 44–46.
Bailey, Martin. Vincent van Gogh, the Writer // The Art Newspaper. – 1994. – February. – no. 35. – P. 16.
Bailey, Martin. Vincent’s Other Brother: Cor van Gogh // Apollo. – Vol. 138. – 1993. – October. – no. 380. – P. 217–219.
Bernard, Émile. Julien Tanguy dit le ‘Père Tanguy’ // Mercure de France. – 1908. – December 16. – P. 600–616.
Bernard, Émile. Lettre ouverte à M. Camille Mauclair // Mercure de France. – Vol. 14. – 1895. – June. – P. 334.
Bernard, Émile. Louis Anquetin, artiste-peintre // Mercure de France. – Vol. 239. – 1932. – November 1. – P. 590–607.
Bernard, Émile. Souvenirs sur Van Gogh // L’Amour de l’Art. – Vol. 5. – 1924. – December. – P. 393–400.
Bernard, Émile. Vincent van Gogh // Les Hommes d’Aujourd’hui. – Vol. 7. – 1890. – no. 390. – P. 65–69.
Blumer, Dietrich, Walker, A. Earl. Sexual Behavior in Temporal Lobe Epilepsy: A Study of the Effects of Temporal Lobectomy on Sexual Behavior // Archives of Neurology 16. – 1967. – P. 37–43.
Blumer, Dietrich. Hypersexual Episodes in Temporal Lobe Epilepsy // American Journal of Psychiatry. – 1970. – no. 126. – P. 1099–1106.
Blumer, Dietrich. The Illness of Vincent van Gogh // American Journal of Psychiatry. – Vol. 159. – 2002. – April. – no. 4. – P. 519–526.
Boime, Albert. Van Gogh’s ‘Starry Night’: A History of Matter and a Matter of History // Arts Magazine. – 1984. – December. – P. 86–103.
Bredius, A. Herinneringen aan Vincent van Gogh // Oud-Holland. – Vol. 51. – 1934. – no. 1. – P. 44.
Brekelmans, Franciscus Antonius. Vincent van Gogh in Zundert // De Oranjeboom. – 1953. – no. 6. – P. 48–59.
Brink, Jan ten, et al. The Art Collection: Vincent van Gogh in the Pulchri Studio // Hague Voices. – 1889. – March 30. – no. 31. – P. 371–382.
Bronkhorst, H. Wie was oom Cor? // Baerne: Tijdschrift van de Historische Kring Baerne. – 1987. – June. – no. 2. – P. 10–11.
Buss, A., Lang, P. Psychological Deficit in Schizophrenia // International Journal of Abnormal Psychology. – 1954. – no. 70. – P. 2–24.
Cassee, Elly. In Love: Vincent van Gogh’s First True Love // Van Gogh Museum Journal. – 1996. – P. 108–117.
Cochin, Henry. Boccace // Revue des Deux Mondes. – 1888. – no. 3. – P. 373–413.
Commission on Classification and Terminology of the International League Against Epilepsy. Proposal for Revised Clinical and Electroencephalographic Classification of Epileptic Seizures // Epilepsia. – 1981. – no. 22. – P. 489–501.
Coyle, Laura. Strands of Interlacing: Colour Theory, Education and Play in the Work of Vincent van Gogh // Van Gogh Museum Journal. – 1996. – P. 118–131.
Dagen, Philippe. L’aliéné de la société (Review of ‘La face humaine de Van Gogh’) // Le Mondes des Livres. – 2000. – January 1. – n. p.
Decaudin, M. Aurier l’ignoré // Dossiers Acénonètes du Collège de Pataphyisique. – 1961. – October. – no. 15. – P. 41–46.
Dekker, Hendrick Adriaan Christiaan. A. Mauve // De Portefeuille. – Vol. 1. – 1888. – P. 237–239.
Destremau, Frédéric. L’atelier Cormon (1882–1887) // Bulletin de la Société de l’Histoire de l’Art Français. – 1996. – P. 171–184.
Dewhurst, Orrin, Bear, David. Varieties of Aggressive Behavior in Temporal Lobe Epilepsy // British Journal of Psychiatry. – 1970. – no. 117. – P. 497–507.
Dijk, Wout. ‘Dark and Dreary Days’: Dating Van Gogh’s Letters from Drenthe // Van Gogh Museum Journal. – 1996. – P. 102–107.
Dirven, Herman. De kunsthandelaar Vincent van Gogh uit Prinsenhage // Werkgroep Haagse Beemden. – 1977. – July. – no. 19. – P. 4–80.
Doiteau, Victor. Deux ‘copains’ de Van Gogh, inconnus: Les frères Gaston et René Secrétan, Vincent, tel qu’ils l’ont vu // Aesculape. – Vol. 40. – 1957. – March. – P. 38–62.
Doiteau, Victor. La curieuse figure de Docteur Gachet // Aesculape. – 1923. – August—December. – P. 169–173, 211–216, 250–254, 278–283; 1924. – January. – P. 7–11.
Doiteau, Victor, Leroy, Edgar. Vincent van Gogh et le drame de l’oreille coupée // Aesculape. – 1936. – no. 7. – P. 169–192.
Dorra, Henri. Gauguin’s Dramatic Arles Themes // Art Journal. – Vol. 30. – 1978. – no. 1. – P. 12–17.
Dufau, J. C. De tout un peu: Textes sur Van Gogh: Van Gogh et la famille Rouline // Publisher unknown, n. d. – P. 4–5.
Dujardin, Édouard. Aux XX et aux Indépendants: Le Cloisonnisme // La Revue Indépendante. – Vol. 6. – 1888. – March. – P. 487–492.
Dumas, Ann. The Van Gogh Literature from 1900 to Present: A Selective Review // Van Gogh Museum Journal. – 2002. – P. 40–51.
Eerenbeemt, H. F. J. M. van den. The Unknown Vincent van Gogh, 1866–1868. (1) The Secondary State School at Tilburg // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 2. – 1972. – no. 1. – P. 2–12.
Ellison, James M. Alterations in Sexual Behavior in Temporal Lobe Epilepsy // Psychosomatics. – 1982. – no. 23. – P. 499–509.
En Borinage, là où vécut Van Gogh // Nord-Éclair (Lille). – 1971. – December 10. – P. 11.
Fabbri, Remo, Jr. Dr. Paul-Ferdinand Gachet: Vincent van Gogh’s Last Physician // Transactions and Studies of the College of Physicians of Philadelphia. – Vol. 33. – 1966. – P. 202–208.
Fénéon, Félix. Georges Seurat // Bulletin de la Vie Artistique. – Vol. 7. – 1914. – May 14. – n. p.
Fles, Etha. Anton Mauve and the Modern Dutch School, 1838–88 // The Magazine of Art. – 1896. – P. 71–75.
Fowle, Frances. Vincent’s Scottish Twin: The Glasgow Art Dealer Alexander Reid // Van Gogh Museum Journal. – 2000. – P. 90–99.
Franits, Wayne. The Family Saying Grace: A Theme in Dutch Art of the Seventeenth Century // Simiolus. – Vol. 16. – 1986. – no. 1. – P. 36–49.
Gachet, Paul. Les médecins de Théodore et de Vincent van Gogh // Aesculape. – Vol. 40. – 1957. – March. – P. 4–37.
Gardner, A. R., Gardner, A. J. Self-Mutilation, Obsessionality and Narcissism // The British Journal of Psychiatry. – Vol. 127. – 1975. – P. 127–132.
Gastaut, Henri, Collomb, H. Étude du comportement sexuel chez les épileptiques psychomoteurs // Annual Médical de Psychologie. – 1954. – no. 112. – P. 657–696.
Gastaut, Henri, Morin, G., Lesèvre, N. Étude du comportement des épileptiques psychomoteurs dans l’intervalle de leurs crises // Annual Médical de Psychologie. – 1955. – no. 113. – P. 1–27.
Gastaut, Henri, Roger, J., Lesèvre, N. Différenciation psychologique des épileptiques en function des formes électroniques de leur maladies // Revue de Psychologie Appliqué. – 1953. – no. 3. – P. 237–249.
Gastaut, Henri. Clinical and Electroencephalographical Classification of Epileptic Seizures // Epilepsia. – 1970. – no. 11. – P. 102–113.
Gastaut, Henri. État actuel des conaissances sur l’anatomie pathologique des épilepsies // Acta Neurologica et Psychiatrica Belgica. – 1956. – no. 56. – P. 5–20.
Gastaut, Henri. Interpretation of the Symptoms of Psychomotor Epilepsy in Relation to Physiological Data on Rhinencephalic Function // Epilepsia. – 1954. – no. 3. – P. 84–88.
Gastaut, Henri. Mémoires originaux: La maladie de Vincent van Gogh envisageé a la lumière des conceptions nouvelles sur l’épilepsie psychomotrice // Annales Medico-psychologiques. – Vol. 114. – 1956. – P. 196–238.
Geertruy, Anieta van. De familie Van Gogh te Etten (1875–1882) // De Oranjeboom: Jaarboek van de Geschied-en Oudheidkundige Kring van Stad en Land van Breda. – Vol. 36. – 1983. – P. 35–64.
Geffroy, Gustave. Chronique: Dix tableaux de Claude Monet // La Justice. – Vol. 9. – 1888. – June. – no. 17, no. 3077. – P. 1–2.
Gelfand, Toby. Neurologist or Psychiatrist? The Public and Private Domains of Jean-Martin Charcot // Journal of the History of the Behavioral Sciences. – Vol. 36. – 2000. – Summer. – no. 3. – P. 215–229.
Godfrey, Caroline Durand-Ruel. Paul Durand-Ruel’s Marketing Practices // Van Gogh Museum Journal. – 2000. – P. 82–89.
Gram, Johan. De kunstverzameling Vincent van Gogh in Pulchri Studio // Haagsche Stemmen. – Vol. 2. – 1889. – P. 371–382.
Green, Nicholas. Dealing in Temperaments: Economic Transformation of the Artistic Field in France during the Second Half of the Nineteenth Century // Art History. – Vol. 10. – 1987. – March. – P. 59–78.
Greer, Joan E. A Modern Gethsemane: Vincent van Gogh’s ‘Olive Grove.’ // Van Gogh Museum Journal. – 2001. – P. 106–117.
Gronberg, Theresa Ann. Femmes de brasseries // Art History. – Vol. 7. – 1984. – September. – P. 328–344.
Hammacher, Abraham Marie. Van Gogh and Italy // Van Gogh Museum Journal. – 2001. – P. 118–123.
Herkomer, Hubert von. Drawing and Engraving on Wood // The Art Journal. – 1882. – P. 133–136, 165–168.
Honeyman, T. J. Van Gogh: A Link with Glasgow // The Scottish Art Review. – Vol. 2. – 1948. – no. 2. – P. 16–20.
Howard, Michael. Toulouse-Lautrec and the Art of Japan // Art Quarterly. – 1991. – Autumn. – P. 23–27.
Hulsker, Jan. 1878, a Decisive Year in the Lives of Theo and Vincent / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 3. – 1974. – no. 3. – P. 15–36.
Hulsker, Jan. A New Extensive Study of Van Gogh’s Stay in The Hague // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 3. – 1974. – no. 2. – P. 29–32.
Hulsker, Jan. Critical Days in the Hospital in Arles // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 1. – 1970. – no. 1. – P. 20–31.
Hulsker, Jan. The Elusive Van Gogh, and What His Parents Really Thought of Him // Simiolus. – Vol. 4. – 1989. – P. 243–263.
Hulsker, Jan. The Poet’s Garden / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 3. – 1974. – no. 1. – P. 22–32.
Hulsker, Jan. Van Gogh’s Dramatic Years in The Hague / transl. by J. van de Vathorst-Smit // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 1. – 1971. – no. 2. – P. 6–21.
Hulsker, Jan. Van Gogh’s Studio in The Hague identified // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 1. – 1971. – no. 2. – P. 2–5.
Hulsker, Jan. Van Gogh’s Threatened Life in St. Rémy and Auvers / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 2. – 1972. – no. 1. – P. 21–39.
Hulsker, Jan. Van Gogh’s Years of Rebellion in Nuenen / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 1. – no. 3. – 1971. – P. 15–28.
Hulsker, Jan. Vincent’s Letters to Anton Kerssemakers // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 2. – 1973. – no. 2. – P. 16–24.
Hulsker, Jan. Vincent’s Stay in the Hospitals at Arles and Saint-Rémy: Unpublished Letters from the Postman Joseph Roulin and the Reverend Salles to Theo van Gogh / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 1. – 1971. – no. 2. – P. 24–44.
Hulsker, Jan. What Theo Really Thought of Vincent / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 3. – 1974. – no. 2. – P. 2–28.
Jackson, J. Hughlings, Beevor, Charles E. Case of Tumour of the Right Temporosphenoidal Lobe Bearing on the Localisation of the Sense of Smell and on the Interpretation of a Particular Variety of Epilepsy // Brain. – 1889. – no. 11. – P. 345–357.
James, Henry. Les Maîtres d’Autrefois: Review of Les Maîtres d’Autrefois: Belgique—Hollande by Eugène Fromentin // The Nation. – 1876. – July 13.
Jampoller, Lili. Theo van Gogh and Camille Pissarro: Correspondence and an Exhibition // Simiolus. – Vol.16. – 1986. – P. 50–61.
Jansen, Leo, Luijten, Hans, Bakker Nienke. Self-Portrait between the Lines: A Newly Discovered Letter from Vincent van Gogh to H. G. Tersteeg // Van Gogh Museum Journal. – 2003. – P. 99–111.
Jansen, Leo, Luijten, Hans, Fokke, Erik. The Illness of Vincent van Gogh: A Previously Unknown Diagnosis // Van Gogh Museum Journal. – 2003. – P. 113–119.
Jansen, Leo, Luijten, Hans, Pabst, Fieke. Paper Endures: Documentary Research into the Life and Work of Vincent van Gogh // Van Gogh Museum Journal. – 2002. – P. 26–39.
Jirat-Wasiutynski, Vojtech. A Dutchman in the South of France: Van Gogh’s ‘Romance’ of Arles // Van Gogh Museum Journal. – 2002. – P. 78–89.
Juneja, Monica. The Peasant Image and Agrarian Change: Representations of Rural Society in Nineteenth-Century French Painting from Millet to Van Gogh // Journal of Peasant Studies. – Vol. 15. – 1988. – no. 4. – P. 445–471.
Keefe, J. W. Drawings and Watercolors of Anton Mauve // Museum News / Toledo Museum of Art. – Vol. 9. – 1966. – P. 75–94.
Koldehoff, Stefan. When Myth Seems Stronger than Scholarship: Van Gogh and the Problem of Authenticity // Van Gogh Museum Journal. – 2002. – P. 8–25.
Korn, Madeleine. Collecting Paintings by Van Gogh in Britain Before the Second World War // Van Gogh Museum Journal. – 2002. – P. 120–135.
Krijt, Chris. Young Vincent’s Art Collection // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 4. – no. 3. – P. 24–26.
Leeuw, Ronald de. George Henry Boughton and the ‘Beautiful Picture’: Van Gogh’s 1876 Sermon // Van Gogh Museum Journal. – 1995. – P. 48–62.
Leroy, Edgar. Le séjour de Vincent van Gogh à l’asile de Saint-Rémy-de-Provence // Aesculape. – 1926. – May—July. – P. 16, 137–143, 154–158, 180–186.
Lesseps, Ferdinand de. Souvenir d’un voyage au Soudan // La Nouvelle Revue. – 1884. – no. 26. – P. 491–517.
Lindert, Juleke van. ‘De aap van het sentiment’: Dordrechts Museum herdenkt romanticus Ary Scheffer // Vitrine. – Vol. 8. – no. 8. – 1995. – P. 20–23.
Lister, Kristin Hoermann. Tracing a Transformation: Madame Roulin into La Berceuse // Van Gogh Museum Journal. – 2001. – P. 63–83.
Loyrette, Henri. On the Occasion of the Reopening of the Museum Mesdag // Van Gogh Museum Journal. – 1996. – P. 41–43.
Luijten, Hans. As It Came into My Pen: A New Edition of the Correspondence of Vincent van Gogh // Van Gogh Museum Journal. – 1996. – P. 88–101.
Maher, B. The Scattered Language of Schizophrenia // Psychology Today. – 1968. – no. 2. – P. 6–30.
Mantz, Paul. Jean-François Millet // Le Magasin Pittoresque. – Vol. 6. – 1888. – no. 2. – P. 399–402.
Menninger, Karl A. A Psychoanalytic Study of the Significance of Self-Mutilations // Psychoanalytic Quarterly. – Vol. 4. – 1935. – no. 3. – P. 408–466.
Merkus, F. W. H. M. Het medische dossier van Theo van Gogh // Nederlands Tijdschrift voor Geneeskunde. – Vol. 136. – 1992. – no. 43. – P. 21–41.
Middag, Ineke. Vincent van Gogh: The Graphic Work // Van Gogh Museum Bulletin. – 1995. – no. 3. – P. 3, 6.
Monroe, Russell R. Another Diagnosis for Van Gogh? // Journal of Mental Disorders. – 1991. – no. 179. – P. 241.
Monroe, Russell R. The Episodic Psychoses of Vincent van Gogh // Journal of Mental Disorders. – 1978. – no. 166. – P. 480–488.
Morel, Bénédict-Augustin. D’une forme de délire, suite d’une surexcitation nerveuse se rattachant à une variété non encore décrite d’épilepsie: l’épilepsie larvée // Gazette Hebdomadaire de Médecine et du Chirurgie. – 1860. – no. 7. – P. 773–775, 819–821, 836–841.
Murray, Ann H. ‘Strange and Subtle Perspective…’: Van Gogh, the Hague School, and the Dutch Landscape Tradition // Art History. – Vol. 3. – 1980. – no. 4. – P. 410–424.
Niedermeyer, Ernest. Neurologic Aspects of the Epilepsies // Psychiatric Aspects of Epilepsy. – 1984. – P. 99–142.
Nonne, Monique. Theo van Gogh: His Clients and Suppliers // Van Gogh Museum Journal. – 2000. – P. 38–51.
Op de Coul, Martha. In Search of Van Gogh’s Nuenen Studio: The Oldenzeel Exhibitions of 1903 // Van Gogh Museum Journal. – 2002. – P. 104–119.
Orton, Fred. Vincent van Gogh in Paris, 1886–87: Vincent’s Interest in Japanese Prints // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 1. – 1971. – no. 3. – P. 2–12.
Perry, Isabella H. Vincent van Gogh’s Illness: A Case Record // Bulletin of the History of Medicine. – 1947. – no. 21. – P. 146–172.
Persinger, Michael A. Religious and Mystical Experience as Artifacts of Temporal Lobe Function: A General Hypothesis // Perceptual & Motor Skills. – 1983. – no. 57. – P. 1255–1262.
Piérard, Louis. Van Gogh à Auvers // Les Marges. – 1914. – January—May. – P. 47–53.
Pollock, Griselda. Labour – Modern and Rural: The Contradictions of Representing Handloom Weavers in Brabant in 1884 // Australian Journal of Art. – Vol. 6. – 1987. – P. 25–44.
Pollock, Griselda. Stark Encounters: Modern Life and Urban Work in Van Gogh’s Drawings of the Hague, 1881–1883 // Art History. – Vol. 6. – 1993. – September. – P. 330–338.
Pollock, Griselda. Van Gogh and the Poor Slaves: Images of Rural Labour as Modern Art // Art History. – Vol. 11. – 1988. – September. – P. 408–432.
Priou, Jean-Noel. Van Gogh et la Famille Roulin // Beaux Arts. – 1955. – August 31 – September 6. – P. 5–6.
Rentchnick, Pierre. Pathographie de van Gogh // Médecine et Hygiène. – 1987. – no. 45. – P. 1750–1761.
Reynolds, Edward H. Hughlings Jackson: A Yorkshireman’s Contribution to Epilepsy // Archives of Neurology. – 1988. – no. 45. – P. 675–678.
Richard, Pierre. Vincent van Gogh’s Montmartre / transl. by Jan Hulsker and Barbara Potter Fasting // Jong Holland. – Vol. 4. – 1988. – no. 1. – P. 16–21.
Ritchie, Alick P. F. The Antwerp School of Art // The Studio. – Vol. 1. – 1893. – P. 141–142.
Roetemeijer, H. J. M. De Bruinisten in Amsterdam // Ons Amsterdam. – 1969. – July. – P. 194–201.
Rusic, Svetozar. Biographie d’Albert Aurier // Dossiers Acénonètes du Collège de Pataphyisique. – 1961. – October. – no. 15. – P. 47–51.
Secrétan-Rollier, Pierre. Looking through Vincent’s Book of Psalms / transl. by Jan van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 2. – 1973. – no. 4. – P. 21–24.
Sheehy, Jeanne. The Flight from South Kensington: British Artists at the Antwerp Academy, 1877–1885 // Art History. – Vol. 20. – 1997. – March. – no. 1. – P. 124–139.
Sheon, Aaron. Theo van Gogh, Publisher: The Monticelli Album // Van Gogh Museum Journal. – 2000. – P. 53–61.
Silverman, Debora. Framing Art and Sacred Realism: Van Gogh’s Ways of Seeing Arles // Van Gogh Museum Journal. – 2001. – P. 44–61.
Slagter, J. Van Goghiana // De Tafel Ronde. – Vol. 11. – 1955. – April 30. – nos. 8–9. – P. 91.
Smee, Sebastian. Is It a Bird? Is It a Plane? No, It’s an Australian! // The Art Newspaper. – 2001. – November 11. – no. 119. – P. 13.
Spalding, Frances. The Low Life and High Art of Toulouse-Lautrec // Harpers and Queen. – 1991. – October. – n. p.
Stevens, Janice R., Hermann, Bruce P. Temporal Lobe Epilepsy, Psychopathology, and Violence: The State of the Evidence // Neurology. – 1981. – no. 31 – P. 1127–1132.
Stolwijk, Chris. ‘Our Crown and Our Honour and Our Joy’: Theo van Gogh’s Early Years // Van Gogh Museum Journal. – 1997–1998. – P. 42–57.
Stolwijk, Chris. An Art Dealer in the Making: Theo van Gogh in The Hague // Van Gogh Museum Journal. – 2000. – P. 19–27.
Stolwijk, Chris. Un marchand avisé: La succursale hollandaise de la maison Goupil // transl. by Jeanne Bouniort // État des Lieux (The Musée Goupil in Bordeaux). – 1999. – no. 2. – P. 73–96.
Thomas, W. L. The Making of the ‘Graphic’ // The Universal Review. – 1888. – September – December. – no. 21. – P. 80–93.
Thomson, Richard. Trading the Visual: Theo van Gogh, the Dealer Among the Artists // Van Gogh Museum Journal. – 2000. – P. 28–37.
Tilborgh, Louis van. Letter from Willemien van Gogh // Van Gogh Bulletin. – 1992–1993. – P. 21.
Tilborgh, Louis van, Pabst, Fieke. Notes on a Donation: The Poetry Album for Elisabeth Huberta van Gogh // Van Gogh Museum Journal. – 1995. – P. 86–101.
Tralbaut, Marc Edo. Addendum bij de Antwerpse Periode // Van Goghiana. – Vol. 5. – 1968. – P. 43–47.
Tralbaut, Marc Edo. André Bonger: L’ami des frères Van Gogh // Van Goghiana. – Vol. 1. – 1963. – P. 5–54.
Tralbaut, Marc Edo. Feuillets de Bloc-Notes // Van Goghiana. – Vol. 7. – 1970. – P. 71–102.
Tralbaut, Marc Edo. In Vincent van Gogh’s voetspoor te Antwerpen // De Toerist. – Vol. 34. – 1955. – June. – no. 11. – P. 361–371.
Tralbaut, Marc Edo. Vincent van Gogh, épileptique ou schizophrène? // Van Goghiana. – Vol. 3. – 1966. – P. 24–38.
Trapp, F. A. The Art of Delacroix and the Camera’s Eye // Apollo. – 1966. – April. – P. 270–288.
Verkade-Bruining, A. Vincent’s Plans to Become a Clergyman (1) / transl. by Jan van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 3. – 1974. – no. 4. – P. 14–23.
Verkade-Bruining, A. Vincent’s Plans to Become a Clergyman (2): Vincent in Belgium / transl. by Jan van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 4. – 1975. – no. 1. – P. 9–13.
Voskuil, P. H. A. Het medische dossier van Theo van Gogh // Nederlands Tijdschrift voor Geneeskunde. – Vol. 136. – 1992. – no. 36. – P. 1777–1779.
Voskuil, P. H. A. Het ziektebeeld van Vincent van Gogh // Some & Psyche. – Vol. 16. – 1990. – no. 1. – P. 17–23.
Voskuil, P. H. A. Het ziektebeeld van Vincent van Gogh // Some & Psyche. – Vol. 16. – 1990. – no. 2. – P. 25–30.
Voskuil, P. H. A. Vincent van Gogh’s Malady: A Test Case for the Relationship Between Temporal Lobe Dysfunction and Epilepsy? // Journal of the History of the Neurosciences. – 1992. – no. 1. – P. 155–162.
Webster, John. Notes on Belgian Lunatic Asylums, Including the Insane Colony of Gheel // Journal of Psychological Medicine and Mental Pathology. – 1857. – no. 10. – P. 50–78, 209–247.
Weisberg, Gabriel P. S. Bing and the Evolution of Art Nouveau // National Gallery of Art: Center for Advanced Study in the Visual Arts. – Center 3. Research Reports and Record Activities. – June 1982 – May 1983. – P. 79–80.
Wester, J. P. J. Het medische dossier van Theo van Gogh // Nederlands Tijdschrift der Geneeskunde. – Vol. 136. – 1992. – no. 49. – P. 2443.
Whiteley, Linda. Goupil, Delaroche and the Print Trade // Van Gogh Museum Journal. – 2000. – P. 74–81.
Wolinsky, Howard. What Ailed Van Gogh? // The Medical Post. – 1991. – June 18. – P. 13–14.
Wylie, Anne Stiles. An Investigation of the Vocabulary of Line in Vincent van Gogh’s Expression of Space // Oud Holland. – Vol. 85. – 1970. – no. 4. – P. 210–222.
Wylie, Anne Stiles. Vincent and Kee and the Municipal Archives in Amsterdam // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 2. – 1973. – no. 4. – P. 2–7.
Wylie, Anne Stiles. Vincent’s Childhood and Adolescence // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Vol. 4. – 1975. – no. 2. – P. 4–27.
Zemel, Carol M. Sorrowing Women, Rescuing Men: Van Gogh’s Images of Women and Family // Art History. – Vol. 10. – 1987. – September. – no. 3. – P. 351–368.
Zimmermann, Michael F. ‘…which Dazzle Many an Eye’: Van Gogh and Max Liebermann // Van Gogh Museum Journal. – 2002. – P. 90–103.
Статьи из книг
Полное библиографическое описание изданий, в которых опубликованы данные статьи, приводится, как правило, в первой части «Избранной библиографии».
Aurier, Gustave-Albert. The Isolated Ones: Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 181–93. (Источник: Les isolés: Vincent van Gogh // Mercure de France. – 1890. – January 1. – P. 24–29.)
Bear, David M. Behavioral Changes in Temporal Lobe Epilepsy // Aspects of Epilepsy and Psychiatry. – P. 19–30.
Bear, David M., Freeman, Roy, Greenberg, Mark. Behavioral Alterations in Patients with Temporal Lobe Epilepsy // Psychiatric Aspects of Epilepsy. – P. 197–227.
Bernard, Émile. Julien Tanguy, Called Le Père Tanguy // Van Gogh: A Retrospective. – P. 92–94. (Источник: Bernard, Émile. Julien Tanguy dit le ‘Père Tanguy’ // Mercure de France. – 1908. – December 16. – P. 600–616.)
Bernard, Émile. Les Hommes d’Aujourd’hui // Van Gogh: A Retrospective. – P. 282–285. (Источник: Bernard, Émile. Vincent van Gogh, Les Hommes d’Aujourd’hui // Mercure de France. – Vol. 8. – 1891. – no. 390. – n. p.)
Bernard, Émile. On Vincent’s Burial // Van Gogh: A Retrospective. – P. 219–222. (Источник: Bernard, Émile. L’enterrement de Vincent van Gogh // Art Documents. – 1953. – February. – no. 29. – P. 1–2; см. также: Эмиль Бернар – Гюставу-Альберу Орье, 03.07.1891, b3052 V /1985.)
Billen, Claire. Episodes: The Socio-Economic Framework of a Capital City // Brussels. – P. 108–125.
Block, Jane. Les XX: Forum of the Avant-Garde // Belgian Art. – P. 17–40.
Blom, J. C. H. The Netherlands Since 1830 // History of the Low Countries. – P. 393–470.
Blumer, Dietrich. Epileptic and Pseudoepileptic Seizures: Differential Diagnostic Considerations // Psychiatric Aspects of Epilepsy. – P. 179–196.
Blumer, Dietrich. The Psychiatric Dimension of Epilepsy: Historical Perspective and Current Significance // Psychiatric Aspects of Epilepsy. – P. 1–66.
Boele van Hensbroek, Pieter. Uit // Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven [1955 ed.] – P. 334–335.
Boime, Albert. Van Gogh, Thomas Nast and the Social Role of the Artist // Van Gogh 100. – P. 71–111.
Bolwig, Tom G. Classification of Psychiatric Disturbances in Epilepsy // Aspects of Epilepsy and Psychiatry. – P. 1–8.
Bonger, Andries. Letters and Art // Van Gogh: A Retrospective. – P. 105. (Источник: Letteren en Kunst: Vincent // Nieuwe Rotterdamsche Courant. – 1893. – September 5.)
Brochure for the Asylum // Van Gogh: A Retrospective. – P. 147–150. (Источник: Maison de Santé de Saint-Rémy-de-Provence, c. 1865.)
Brusse, M. J. Vincent van Gogh as Bookseller’s Clerk // Gogh, Vincent van. The Complete Letters. – P. 107–114.
Cachin, Françoise. Van Gogh and the Neo-Impressionist Milieu // Vincent van Gogh / ed. by Arikawa, van Crimpen, et al. – P. 225–237.
Cadorin, Paolo. Colour Fading in Van Gogh and Gauguin // A Closer Look. – P. 12–19.
Carrié-Ravoux, Adeline. Recollections on Vincent van Gogh’s Stay in Auvers-sur-Oise [1956] // Van Gogh: A Retrospective. – P. 211–219. (Источник: Les Souvenirs d’Adeline Ravoux sur le séjour de Vincent van Gogh à Auvers-sur-Oise // Les Cahiers de Van Gogh I. P. 7–17.)
Cate, Phillip Dennis. The Spirit of Montmartre // The Spirit of Montmartre. – P. 1–94.
Childs, Elizabeth C. Seeking the Studio of the South // Vincent van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard. – P. 113–152.
Christensen, Carol. The Painting Materials and Technique of Paul Gauguin // The Art of Paul Gauguin / ed. by Richard Brettell et al.; National Gallery of Art, Washington. – Washington (D. C.), 1988. – P. 63–104.
Collins, Philip. Dickens and London // The Victorian City: Image and Realities / eds. by H. J. Dyos and Michael Wolff. – London: Routledge & Kegan Paul, 1973. – Vol. 2. – P. 537–558.
Cox, Kenyon. The ‘Modern’ Spirit in Art: Some Reflections Inspired by the Recent International Exhibition // Van Gogh: A Retrospective. – P. 338. (Источник: Harper’s Weekly. – Vol. 15. – 1913. – March. – P. 10.)
Crimpen, Han van. The Van Gogh Family in Brabant // Uitert, Evert van. Van Gogh in Brabant. – P. 72–91.
Crimpen, Han van. Vincent van Gogh: Friends Remember Vincent in 1912 // Vincent van Gogh / ed. by Arikawa, van Crimpen, et al., n. p.
Dam, Mogens, Mouritzen, Agnete. Is There an Epileptic Personality? // Aspects of Epilepsy and Psychiatry. – P. 9–18.
Dekkers, Dieuwertje. The Frugal Meal // Tilborgh, Louis van. The Potato Eaters… – P. 75–84.
Denis, Maurice. From Gauguin and Van Gogh to Classicism // Van Gogh: A Retrospective. – P. 335–337. (Источник: De Gauguin et de van Goghs au classicism // L’Occident. – 1909.)
Distel, Anne. Gachet, Father and Son // Distel, Anne, Stein, Susan Alyson. Cézanne to Van Gogh. – P. 3–25.
Dorn, Roland. The Arles Period: Symbolic Means, Decorative Ends // Dorn et al. Van Gogh Face to Face. – P. 134–171.
Dorn, Roland. Vincent van Gogh’s Concept of ‘Décoration’ // Vincent van Gogh / ed. by Arikawa, Van Crimpen, et al. – P. 375–385.
Eidelberg, Martin, Johnston, William R. Japonisme and French Decorative Arts // Weisberg, Gabriel P., et al. Japonisme. – P. 141–156.
Émile Bernard on Vincent (1886–1887) // Van Gogh in Perspective. – P. 37–41. (Источник: Bernard, Émile. Vincent van Gogh // La Plume. – Vol. 3. – 1891. – September 1. – no. 57.)
Fénéon, Félix. The Fifth Exhibition of the Société des Artistes Indépendants // Van Gogh: A Retrospective. – P. 180–81. (Источник: Salon des Indépendants, Paris, 1889 // La Vogue. – 1889. – September.)
Fenwick, Peter. Aggression and Epilepsy // Aspects of Epilepsy and Psychiatry. – P. 31–60.
Ferguson, Shirley M., Rayport, Mark. Psychosis in Epilepsy // Psychiatric Aspects of Epilepsy. – P. 229–270.
Fry, Roger. Monthly Chronicle: Van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 353–355. (Источник: The Burlington Magazine. – 1923. – December.)
Gauguin, Paul, Gogh, Vincent van. On Working Together in Arles // Van Gogh: A Retrospective. – P. 128–30. (Источник: письма Ван Гога и Гогена за октябрь – декабрь 1888 г.)
Gauguin, Paul. Avant et après // Van Gogh: A Retrospective. – P. 123–128. (Источник: Avant et après. – Paris: Les Éditions G. Crès, 1903.)
Gauguin, Paul. Gauguin on Vincent (1888) // Van Gogh in Perspective. – P. 42–49. (Источник: Natures Mortes: Essais d’Art Libre / editeur E. Girard. – Paris, 1894. – January 4. – P. 273–275.)
Gauguin, Paul. On Van Gogh’s Legacy // Van Gogh: A Retrospective. – P. 240. (Источник: Поль Гоген – Эмилю Бернару, январь 1891, b1481 V/1962.)
Gauguin, Paul. On Vincent’s Death // Van Gogh: A Retrospective. – P. 231. (Источник: Поль Гоген – Эмилю Бернару, ок. 02.08.1890; см.: Gauguin, Paul. Lettres de Gauguin à sa femme et ses amis / ed. Maurice Malingue. – Paris, 1946. – Letter 113.)
Gauguin, Paul. Still Lifes // Van Gogh: A Retrospective. – P. 121–122. (Источник: Natures Mortes: Essais d’Art Libre / editeur E. Girard. – Paris, 1894. – January 4. – P. 273–275.)
Gauzi, François. Lautrec et son Temps // Van Gogh: A Retrospective. – P. 71–72. (Источник: Lautrec et son temps. – Paris: David Perret et Cie, 1954.)
Geshwind, Norman. Dostoievsky’s Epilepsy // Psychiatric Aspects of Epilepsy. – P. 325–334.
Gilot, Françoise, Lake Carlton. Life with Picasso // Van Gogh: A Retrospective. – P. 379–380. (Источник: Life with Picasso. – New York: McGraw-Hill, 1964.)
Gogh, Theo van. On Vincent in Paris // Van Gogh: A Retrospective. – P. 105–107. (Источник: Hulsker, Jan. What Theo Really Thought… P. 2–28.)
Gogh, Theo van, Aurier G.-Albert. On Posthumous Tributes to Vincent // Van Gogh: A Retrospective. – P. 232–236. (Источник: Distel, Anne, Stein, Susan Alyson. Cézanne to Van Gogh. – P. 259–269.)
Gogh-Bonger, Johanna van. Memoir of Vincent Van Gogh by His Sister-in-law // Gogh, Vincent van. The Complete Letters… – Vol. 1. – P. xv—lxvii.
Görlitz, Paulus Coenraad. Among the People // Van Gogh: A Retrospective. – P. 41–42. (Источник: Onder de Menschen, Vincent van Gogh als Boekverkopersbediende // Nieuwe Rotterdamsche Courant. – 1914. – May 2; June 2.)
Görlitz, Paulus Coenraad. Vincent in Dordrecht (1877) // Van Gogh in Perspective. – P. 16–18. (Источник: Onder de Menschen, Vincent van Gogh als Boekverkopersbediende // Nieuwe Rotterdamsche Courant. – 1914. – May 2; June 2.)
Görlitz, Paulus Coenraad, Eeden, Frederik van. Brief van P. C. Görlitz aan Frederik van Eeden // Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven [1955 ed.]. – P. 327–335.
Gram, John. Overgenomen uit // Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven [1955 ed.]. – P. 299–301.
Grojnowski, Daniel. Hydropathes and Company // The Spirit of Montmartre. – P. 95–110.
H., A. Les Vingt // Van Gogh: A Retrospective. – P. 207–208. (Источник: Les XX // La Wallonie. – 1890. – no. 5.)
Hageman, Victor. Van Gogh in Antwerp // Van Gogh: A Retrospective. – P. 68–70. (Источник: Piérard, Louis. Van Gogh à Auvers.)
Hammacher, Abraham Marie. Van Gogh’s Relationship with Signac (1962) // Van Gogh in Perspective. – P. 143–147. (Источник: Van Gogh’s Life in His Drawings: Van Gogh’s Relationship with Signac. – London: Marlborough Fine Art Ltd., May-June 1962.)
Heijden, Cor G. W. P. van der. Nuenen Around 1880 // Uitert, Evert van. Van Gogh in Brabant. – P. 102–127.
Himmelhoch, Jonathon M. Major Mood Disorders Related to Epileptic Changes // Psychiatric Aspects of Epilepsy. – P. 271–294.
Hirschig, Anton. Recollections of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 210–211. (Источник: Bredius. Herinneringen aan Vincent van Gogh // Oud-Holland. – Vol. 51. – 1934. – no. 1. – P. 44.)
House, John. Towards the Modern Landscape // Vincent van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard. – P. 159–198.
Hummelen, Ijsbrand, Peres, Cornelia. The Painting Technique of The Potato Eaters // Tilborgh, Louis van. The Potato Eaters. – P. 49–57.
Jampoller, Lili. Theo and Vincent as Collectors // The Rijksmuseum Vincent van Gogh. – P. 30–37.
Jaspers, Karl. Van Gogh and Schizophrenia (1922) // Van Gogh in Perspective. – P. 99–101. (Источник: Strindberg und Van Gogh. – Leipzig: Ernst Bircher, 1922.)
Jirat-Wasiutynski, Vojtech. Painting from Nature Versus Painting from Memory // A Closer Look. – P. 90–102.
Kahn, Gustave. Painting // Van Gogh: A Retrospective. – P. 176. (Источник: Peinture: Expositions des Indépendants // La Revue Indépendante. – 1888. – April 18. – no. 18. – P. 163.)
Kerssemakers, Anton C. Reminiscences of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 48–55. (Источник: Herinneringen aan Vincent van Gogh // De Amsterdammer: Weekblad voor Nederland. – 1912. – April 14.)
Keyes, George S. The Dutch Roots of Vincent van Gogh // Dorn et al. Van Gogh Face to Face. – P. 20–49.
Kôdera, Tsukasa. Christianity Versus Nature // Van Gogh 100. – P. 227–249.
Kôdera, Tsukasa. Van Gogh and the Dutch Theological Culture of the Nineteenth Century // Vincent van Gogh and Millet. – P. 115–134.
Korshak, Yvonne. From ‘Passions’ to ‘Passion’: Visual and Verbal Puns in The Night Café // Van Gogh 100. – P. 29–42.
Lagye, Gustave. Chronicle of the Fine Arts at the Salon of Les Vingt // Van Gogh: A Retrospective. – P. 266. (Источник: Chronique des Beaux-Arts, Salon des XX // L’éventail. – 1891. – March 1.)
Lauzac, Henry. Galerie historique et critique du dix-neuvième siècle, par Henry Lauzac // Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven [1955 ed.]. – P. 302–304.
Leclercq, Julien. Fine Arts at the Indépendants // Van Gogh: A Retrospective. – P. 207. (Источник: Beaux-Arts aux Indépendants // Mercure de France. – 1890. – May.)
Leclercq, Julien. Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 240–241. (Источник: Mercure de France. – 1890. – December.)
Lecomte, Georges. L’exposition des néo-impressionistes // Van Gogh: A Retrospective. – P. 207. (Источник: Art et Critique. – 1890. – March 29.)
MacKnight, Dodge. On Van Gogh in Arles // Van Gogh: A Retrospective. – P. 108. (Источник: Lau’s Dodge MacKnight // Archives of American Art.)
Mauclair, Camille. Galerie Le Barc de Boutteville // Van Gogh: A Retrospective. P. 294–303. (Источник: La Revue Indépendante. – 1892. – no. 23.)
Meester, Johan de. Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 246–257. (Источник: Algemeen Handlesblad. – 1890. – December 31.)
Meijer de Haan, Jacob. On Vincent’s Death // Van Gogh: A Retrospective. – P. 232.
Mendes da Costa, Maurits, Benjamin. Personal Reminiscences of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 43–45. (Источник: Persoonlijke herinneringen aan Vincent van Gogh // Het Handelsblad. – 1910. – December 2.)
Minkowska, Françoise. Van Gogh as an Epileptic (1922) // Van Gogh in Perspective. – P. 102–104. (Источник: Van Gogh: les relations entre sa vie, sa maladie et son oeuvre // L’Évolution Psychiatrique. – 1933. – no. 3. – P. 53–76.)
Mirabeau, Octave. Le Père Tanguy // Van Gogh: A Retrospective. – P. 222. (Des artistes, Paris: Ernest Flammarion, February 1894.)
Mourier-Petersen, Christian Vilhelm. On Van Gogh in Arles // Van Gogh: A Retrospective. – P. 108.
Newton, H. Travers. Observations on Gauguin’s Painting Techniques and Materials // A Closer Look. – P. 103–111.
Niedermeyer, Ernst. Neurologic Aspects of the Epilepsies // Psychiatric Aspects of Epilepsy. – P. 99–142.
Obituary // Van Gogh: A Retrospective. – P. 219. (Источник: L’Écho Pontoisien. – 1890. – August 7.)
Op de Coul, Martha. Nuenen and Its Environs in the Work of Vincent van Gogh // Uitert, Evert van. Van Gogh in Brabant. – P. 92–101.
Osborn, Max. Der Bunte Spiegel // Van Gogh: A Retrospective. – P. 89. (Источник: Der Bunte Spiegel. – New York: Verlag Frederich Krause, 1945.)
Pabst, Fieke, Uitert, Evert van. A Literary Life, with a List of Books and Periodicals Read by Van Gogh // The Rijksmuseum Vincent van Gogh. – P. 68–84.
Parry-Jones, William L. The Model of the Geel Lunatic Colony and Its Influences on the Nineteenth-Century Asylum System in Britain // Madhouses, Mad Doctors, and Madmen: The Social History of Psychiatry in the Victorian Era / еd. by Andrew Scull. – Philadelphia (Penn.): University of Pennsylvania Press, 1981. – P. 201–217.
Pereira, Orlindo Gouveia. The Role of Copying in Van Gogh’s Oeuvre and Illness // Van Gogh 100. – P. 159–172.
Peres, Cornelia. An Impressionist Concept of Painting // A Closer Look. P. 24–38.
Perrot, Michelle, Martin-Fugier, Anne. The Actors // A History of Private Life. – Vol. 4. – P. 95–338.
Petition and Investigation Report // Van Gogh: A Retrospective. – P. 132–134.
Peyron, Théophile. On His New Patient, Vincent // Van Gogh: A Retrospective. – P. 152–153.
Pickvance, Ronald. An Insatiable Appetite for Pictures: Vincent the Museumgoer // The Rijksmuseum Vincent van Gogh. – P. 59–67.
Piérard, Louis. Among the Miners of the Borinage // Van Gogh: A Retrospective. – P. 45–48. (Источник: La vie tragique de Vincent van Gogh. – Brussels: Éditions Labor, 1939.)
Pierloot, Roland. Proceedings of the 8th European Conference on Psychosomatic Research, Belgium, 1970 // World History of Psychiatry/ ed. by John C. Howells. – London: Bailliere Tindall, 1975. – P. 136–149.
Pissarro, Lucien. On Van Gogh in Paris // Van Gogh: A Retrospective. P. 88–89. (Источник: Pissarro, Lucien. Lettres impressionistes au Dr Gachet et à Murer. P. 54–56.)
Register of Voluntary Commitments // Van Gogh: A Retrospective. – P. 151–152. (Источник: Maison de Santé de Saint-Rémy-de-Provence, 1889.)
Rey, Felix. With Van Gogh’s Friends in Arles // Van Gogh: A Retrospective. – P. 131–132. (Источник: Baumann, Max. Bei Freunden Van Goghs in Arles // Kunst und Künstler. – Vol. 26. – 1928.)
Richard Baseleer Reminiscences // Van Gogh: A Retrospective. – P. 70–71. (Источник: Baseleer, Richard. Vincent Van Gogh in zijn Antwerpse Periode // Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven [1954 ed.].)
Robertson, Mary M. Ictal and Interictal Depression in Patients with Epilepsy // Aspects of Epilepsy and Psychiatry. – P. 213–234.
Rodin, Ernst. Medical Treatment of Epileptic Patients // Psychiatric Aspects of Epilepsy. – P. 143–178.
Roskill, Mark Wentworth. Van Gogh at Auvers // Van Gogh 100. – P. 321–334.
Salles, Frédéric. On the Petition and Investigation Report // Van Gogh: A Retrospective. – P. 134–136. (Источник: Hulsker, Jan. Vincent’s Stay in the Hospitals… P. 24–44.)
Schapiro, Meyer. On a Painting of Van Gogh // Van Gogh in Perspective. – P. 159–168. (Источник: View // The Modern Magazine. – Vol. 7. – 1946. – October. – no. 1. – P. 9–14.)
Seurat, Georges. On Van Gogh in Paris // Van Gogh: A Retrospective. – P. 90.
Shackleford, George T. M. Van Gogh in Paris // Dorn et al. Van Gogh Face to Face. – P. 86–125.
Sheon, Aaron. Van Gogh’s Understanding of Theories of Neurosis, Neurasthenia and Degeneration in the 1880s // Van Gogh 100. – P. 173–191.
Signac, Paul, Gogh, Vincent van. On Signac’s Visit to Arles // Van Gogh: A Retrospective. – P. 145–147.
Signac, Paul. Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 136.
Sillevis, John. Van Gogh in the Hague Art World // Van Gogh en Den Haag. – P. 146–165.
Sonn, Richard D. Marginality and Transgression: Anarchy’s Subversive Allure // Montmartre and the Making of Mass Culture. – P. 120–141.
Soth, Lauren. Fantasy and Reality in the Hague Drawings // Dorn et al. Van Gogh Face to Face. – P. 60–79.
Sund, Judy. Famine to Feast: Portrait Making at Saint-Rémy and Auvers // Dorn et al. Van Gogh Face to Face. – P. 182–227.
Sund, Judy. Van Gogh’s ‘Berceuse’ and the Sanctity of the Secular // Van Gogh 100. – P. 205–225.
Tardieu, Eugène. The Salon of the Indépendants // Van Gogh: A Retrospective. – P. 280. (Источник: Le Magazine Français Illustré. – 1891. – April 25.)
Tersteeg, H. G. Brief van H. G. Tersteeg aan Theo van Gogh, The Hague, 7 Apr. 1890 // Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven [1955 ed.]. – P. 304–305.
Thomson, Richard. The Cultural Geography of the Petit Boulevard // Vincent van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard. – P. 65–108.
Tilborgh, Louis van. ‘A Kind of Bible’: The Collection of Prints and Illustrations // The Rijksmuseum Vincent van Gogh. – P. 38–44.
Tonio. Notes and Recollections // Van Gogh: A Retrospective. – P. 281–282. (Источник: Notes et souvenirs: Vincent van Gogh // La Butte. – 1891. – May 21.)
Tour, Willem du. Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 286–287. (Источник: De Amsterdammer. – 1892. – February 21.)
Trublot, Paul Alexis. At Midnight // Van Gogh: A Retrospective. – P. 96. (Источник: Cri du people. – 1887. – September 7.)
Uitert, Evert van. Vincent van Gogh, Painter of Peasants // Uitert, Evert van. Van Gogh in Brabant. – P. 14–46.
Valadon, Suzanne. Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 87. (Источник: Fels, Florent. Vincent van Gogh, Paris: Henry Floury, 1928.)
Van Gogh, Vincent, Gogh Theo van, Gauguin Paul. On Exhibition Plans and Responses to Vincent’s Work // Van Gogh: A Retrospective. – P. 156–176.
Van Gogh, Vincent. An Early Biography // Van Gogh: A Retrospective. – P. 32–41. (Источник: письмо Винсента преподобному Томасу Слейд-Джонсу от 17 июня 1876 г.)
Van Gogh, Vincent. Lettres de Vincent van Gogh à Emile Bernard // Van Gogh: A Retrospective. – P. 237–239. (Источник: Lettres de Vincent van Gogh à Emile Bernard. – Paris: Ambroise Vollard, 1911.)
Wagener, J. Frits. Vincent of Zundert // Van Gogh 100. – P. 195–203.
Weiller, Pierre. Nous avons retrouvé le Zouave de van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 108–111. (Источник: Les Lettres Françaises. – 1955. – March 24–31.)
Wenckebach, Ludwig Willem Reijmert. Letters to an Artist // Van Gogh: A Retrospective. – P. 66–67. (Источник: Pach, Walter. Letters to an Artist. P. xiii—xiv.)
Werness, Hope B. The Symbolism of Van Gogh’s Flowers // Van Gogh 100. – P. 43–55.
Wetering, Ernst van de. The Multiple Functions of Rembrandt’s Self-Portraits // Rembrandt by Himself. – P. 10–37.
Wilson, Michael L. J. Portrait of the Artist as a Louis XIII Chair // Montmartre and the Making of Mass Culture. – P. 180–204.
Winkel, Marieke de. Costumes in Rembrandt’s Self Portraits // Rembrandt by Himself. – P. 58–74.
Zemel, Carol M. The ‘Spook’ in the Machine // Uitert, Evert van. Van Gogh in Brabant. – P. 47–58.
Об источниках
Изначально мы собирались снабдить этот том полноценными комментариями, чтобы читатель мог с точностью отследить, из каких источников взят фактический материал, использованный в тексте, и чтобы мы могли поделиться дополнительными сведениями. В нашу предыдущую книгу – биографию Джексона Поллока – мы включили почти сотню страниц вспомогательного материала: указания на источники и комментарии – примерно половина на половину.
Однако, начав работу над этой книгой, мы вскоре поняли: жизнь Винсента Ван Гога и связанное с ней огромное количество источников ставят перед биографами куда более сложные задачи, нежели относительно мало задокументированная жизнь Джексона Поллока. (Исследовательский материал для книги о Поллоке состоял по большей части из интервью с теми, кто знал художника.)
Причин тому несколько. Во-первых, знаменитые письма Винсента, которых за свою жизнь он написал огромное множество. Оставаясь бесценным материалом для этой (и любой другой) биографии Ван Гога, они в то же время гордиев узел, изрядно осложняющий работу.
Существенной проблемой стала интерпретация писем. С ней мы столкнулись бы даже в том случае, если бы письма изначально были написаны на английском. И в этом важном вопросе наша биография отличается от многих предыдущих биографий Винсента Ван Гога: мы не воспринимали письма художника как безусловно достоверное описание событий его жизни и даже как документальное изложение его мыслей в конкретный момент – по крайней мере, не напрямую. Это не записи в дневнике, хотя именно так их зачастую и воспринимают. Это не попытки излить душу, предназначенные исключительно для их автора. Практически все литературное наследие Ван Гога состоит из писем, адресованных друзьям и членам семьи. Абсолютное большинство составляют письма брату Тео.
Тео занимал в жизни Винсента особое место. Он был не просто его единственным другом на протяжении всех лет, что художник вел переписку, но и единственной опорой и источником дохода. Отношения между братьями были непростыми. Тео – удачливый младший брат, любимец семьи, Винсент же был парией; когда одного хвалили и привечали, другого ругали и отталкивали; родственники (особенно богатые дядья) благоволили младшему и лишали поддержки старшего. По нашему убеждению, все сведения и мысли, которыми Винсент делился с братом, следует рассматривать именно через эти разнообразные, возможно, искажающие реальность призмы. Периодически для этого требуется проверять точность, а то и достоверность рассказов Винсента; порой приходится читать между строк, чтобы увидеть правду, – она может быть скрыта или передана косвенным образом. Подозрительные умолчания, многозначительные нелогичные выводы или уклончивые многоточия («etc.» – «и т. д.» – один из любимых приемов) – все это Винсент использовал, пытаясь скрыть обиду, возмущение, чувство униженности и горечь неудач.
Каким бы искренним ни был художник в своих письмах брату, он многое скрывал из боязни оттолкнуть Тео, поставить под угрозу финансовую помощь с его стороны или подтвердить негативное мнение о себе остальных членов семьи. В то же время Винсент умело манипулировал этими страхами: например, грозился сделать то, что могло привести к негативной реакции брата или позору для всей семьи, чтобы выпросить у Тео дополнительные деньги; или выдвигал безумные предложения, а потом от них отказывался, чтобы получить одобрение Тео на то, что с самого начала составляло суть его намерений. Используя эти и сотни аналогичных уловок, Винсент через письма формировал мнение брата и регулировал его реакции самым тщательным образом. Как минимум в нескольких случаях мы располагаем конкретными доказательствами того, что Винсент писал по несколько черновиков к письмам, – к тому же имеются обширные косвенные указания на то, что он практиковал подобное регулярно, особенно в тех случаях, когда речь шла о чем-то важном или болезненном.
Чисто по-человечески жалко, конечно, что Винсент не мог вести открытый и спонтанный диалог с тем единственным человеком, кого по-настоящему заботила его внутренняя жизнь. И эта постоянная уклончивость (а порой и обман) составляют особую сложность для тех, кто занимается биографией художника. Именно стремление сделать наше прочтение писем Ван Гога максимально прозрачным в значительной степени повлияло на увеличение объема комментариев.
Литература, посвященная жизни и творчеству Ван Гога, поистине обширна. Неимоверно длинный список источников может вызвать растерянность у читателя, интересующегося определенными периодами жизни художника, гранями личности, особенностями творчества или профессиональным становлением. Чтобы поддержать интерес и облегчить поиск, мы представляем вниманию читателей краткий путеводитель по литературе, посвященной Ван Гогу. Предлагаемый список, с одной стороны, дополняет раздел «Избранная библиография», с другой – является выборкой из источников, приведенных в комментариях к тексту. Нашей целью было отобрать литературу, которая представляется наиболее полезной (а в некоторых случаях и необходимой) и которая, по нашему мнению, может служить хорошим началом для изучения аспектов жизни и творчества Ван Гога, вызывающих у читателя наибольший интерес.
Первоисточники
Ниже приводятся главные источники биографических сведений о Ван Гоге. В некоторых из них собраны свидетельства современников. Из таких работ стоит особо выделить книгу Сьюзан Элисон Стайн «Ван Гог. Ретроспектива» (Susan Alyson Stein. Van Gogh: A Retrospective, 1986). Автор собрала и тщательно проанализировала большое количество материала, и ее работа содержит значительные и часто необходимые уточнения к письмам Винсента, порой уклончивым, а иногда и вводящим в заблуждение. Другую подборку свидетельств очевидцев, представляющую Винсента глазами современников, вы найдете в замечательной книге Богомилы Уэлш-Овчаров «Ван Гог в перспективе» (Bogomila Welsh-Ovcharov. Van Gogh in Perspective, 1973).
Письма Ван Гога
Самое лучшее и очевидное начало знакомства с Ван Гогом – это его письма. Собранные в единый корпус, они представляют собой выдающееся литературное произведение и вот уже более ста лет прочно занимают свое место в сокровищнице мировой литературы, существуя независимо от художественных достижений их автора.
Свидетельства очевидцев
Воспоминания о Ван Гоге оставили несколько его современников. Наиболее достоверные из них – упоминания, сделанные непосредственно в период знакомства, часто это отрывки из писем, которые не писались в расчете на грядущие поколения читателей. Такая информация содержится в переписке Камиля Писсарро с сыном Люсьеном (Camille Pissarro: Letters to His Son Lucien / ed. by John Rewald, Lucien Pissarro / transl. by Lionel Abel, 1945). Подобные источники очень полезны, поскольку позволяют заглянуть непосредственно в сложный и чрезвычайно напряженный мир импрессионистов и постимпрессионистов.
Воспоминания, написанные после смерти Ван Гога в целом меньше заслуживают доверия – даже те, что появились вскоре после его гибели. Известность художника после предполагаемого самоубийства быстро возросла, что послужило причиной искажений и фальсификаций. В этих случаях стоит придерживаться простого правила: чем меньше автор знал о растущей славе Ван Гога, тем надежнее источник. Рассказы современников, знавших Винсента в юности (например, в Нюэнене или Антверпене), как кажется, менее подвержены идеализации.
К сожалению, наименее достоверными из воспоминаний современников оказались те, что были написаны художниками, познакомившимися с Винсентом после его приезда в Париж в 1886 г. Многочисленные статьи о Ван Гоге, принадлежащие перу Эмиля Бернара, очень способствовали мифологизации личности художника. Две наиболее важные из них под названием «Винсент Ван Гог» были опубликованы в 1890 и 1891 гг. (Émile Bernard. Vincent van Gogh // Les Hommes d’Aujourd’hui, 1890; Vincent van Gogh // L’Écho de Paris, 1891). «Воспоминания о Ван Гоге» Бернара (Émile Bernard. Souvenirs sur Van Gogh // L’Amour de l’Art. 5 déc. 1924) могли бы быть важным источником, поскольку принадлежат человеку, хорошо знавшему Винсента. Однако, как и другие статьи Бернара, посвященные Ван Гогу, его «Воспоминания» представляют собой сочетание сомнительных размышлений, откровенного вымысла и самолюбования, что делает их абсолютно ненадежными.
Поль Гоген также оставил записи о встречах с Винсентом, в том числе и о наиболее известном периоде совместного проживания в Желтом доме. В отличие от Бернара он никогда не собирал эти воспоминания в отдельную статью или книгу, посвященную Ван Гогу. Свидетельства разбросаны по всему его литературному наследию, особенно много их в «Прежде и потом» (Paul Gauguin. Avant et après, 1903. 1923). Впоследствии исследователи собрали письма Гогена Винсенту (и Тео) в отдельный корпус (см. ниже). Удивительная (и несвойственная Гогену) сдержанность в этом вопросе объясняется опасениями, что «самоубийство» Винсента (за которым вскоре последовала смерть Тео в лечебнице для душевнобольных) негативно скажется на перспективах продаж его собственных работ. Поэтому после смерти братьев Ван Гог Гоген не желал подчеркивать свою близость к ним. Когда же предсказания Гогена о посмертной судьбе Ван Гога не сбылись и звезда последнего засверкала ярче его собственной, он предпринимал многочисленные усилия выказать свое восхищение выдающимся художественным дарованием Ван Гога. К сожалению, его позднейшие биографические комментарии искажены вследствие этой запоздалой попытки погреться в лучах чужой славы.
Биографии Ван Гога
Ян Хюлскер и Марк Эдо Тральбо посвятили жизнь изучению биографии Ван Гога, и их труды оказали большое влияние на научную литературу своего времени. Это первые «современные» биографии художника, авторам которых удалось уйти от романтической восторженности и мифологизации, характерных для более ранних работ, таких как очерк Юлиуса Мейер-Грефе «Винсент Ван Гог» (Julius Meier-Gräfe. Vincent van Gogh: Biographical Study, 1936) или сильно беллетризованная «Жажда жизни» Ирвинга Стоуна (Irving Stone. Lust for Life, 1934).
Книга Хюлскера «Винсент и Тео. Двойная биография» (Jan Hulsker. Vincent and Theo: A Dual Biography, 1985) и работа Тральбо «Винсент Ван Гог» (Marc Edo Tralbaut. Van Gogh, 1969), а также многочисленные статьи этих авторов остаются важными источниками сведений о жизни художника. Будучи министром культуры Голландии, основателем Музея Ван Гога в Амстердаме и другом семьи Ван Гог, Хюлскер в течение многих лет оставался биографом, имевшим неограниченный доступ к неопубликованным материалам и первоисточникам. Благодаря этим возможностям Хюлскер заполнил некоторые существенные пробелы в биографии художника. Например, он впервые опубликовал переписку Тео с почтальоном Жозефом Руленом и пастором Салем за то время, пока Винсент находился под надзором врачей в Арле и Сен-Реми (Vincent’s Stay in the Hospitals at Arles and St.-Rémy: Unpublished Letters from the Postman Joseph Roulin and the Reverend Salles to Theo van Gogh / transl. by J. van Hattum, 1971). К сожалению, особое положение Хюлскера и близость к семье художника повлияли на восприятие личности Винсента, о котором автор просто не мог произнести негативного суждения. Ложкой дегтя здесь является вымученное оправдание любых, порой вовсе неблаговидных, поступков как со стороны Ван Гога, так и со стороны его родственников.
Тральбо не только написал полную биографию Ван Гога (вышедшую в 1969 г.), но и старательно изучил документальные свидетельства, заполнив пробелы, остававшиеся в летописи жизни Винсента, особенно относящиеся к годам, проведенным в Бельгии (в Боринаже, Брюсселе и Антверпене), на родине Тральбо.
Отдельные периоды жизни Ван Гога
Существует огромное количество литературы, посвященной тем или иным периодам жизни и творчества Ван Гога. По нашему мнению, лидирующее положение занимают следующие издания. Труд Бенно Стоквиса ценен богатой подборкой свидетельств очевидцев. В его небольшой по объему книге «Изыскания о жизни Винсента Ван Гога в Брабанте» (Benno J. Stokvis. Nasporingen omtrent Vincent van Gogh in Brabant, 1926) и в статье «Новые изыскания о жизни Винсента Ван Гога в Брабанте» (Nieuwe nasporingen omtrent Vincent van Gogh in Brabant, 1927) Стоквис приводит свои беседы с людьми, знавшими Ван Гога в то время, и эти две публикации остаются основными источниками, освещающими юность Винсента. Хан ван Кримпен также составил сборник ранних воспоминаний «Друзья вспоминают Винсента» (Friends Remember Vincent / ed. by Han van Crimpen, 1912).
Из всех братьев и сестер Ван Гога только Элизабет Хуберта Дюкен-Ван Гог (Лис) написала воспоминания о брате «Личные воспоминания о Винсенте Ван Гоге» (Elisabeth Huberta du Quesne-van Gogh. Vincent van Gogh: persoonlijke herinneringen aangaande een kunstenaar, 1910; английский перевод: Personal Recollections of Vincent van Gogh / transl. by Katharine S. Dreier with a foreword by Arthur S. Dove, 1913). Книга известна многочисленными ошибками, тенденцией к приукрашиванию и преувеличениям, особенно это касается взрослой жизни и творческой карьеры художника. Однако, по нашему мнению, книга остается важным источником сведений для воссоздания детства Винсента и проливает свет на отношение к нему родных в период его не просто складывавшейся жизни после ухода из родительского дома.
Формально не являясь очевидцем, Йо Бонгер написала свою статью, вышедшую в качестве приложения к переводу писем, основываясь на рассказах Тео. Кроме того, Йо поддерживала связь с другими членами семьи, в том числе с матерью и сестрами Винсента, а также имела доступ к семейной корреспонденции, охватывавшей гораздо более ранний и длительный период, чем ее совместная жизнь с Тео. «Воспоминания» Йо Бонгер самые ранние (и порой единственные) сведения о юности Винсента, почерпнутые из семейных источников. Но поскольку некоторые из главных действующих лиц были еще живы, когда писались воспоминания, рассказ Бонгер часто не очень информативен как раз в тех местах, которые вызывают наибольшее любопытство читателей.
Безусловно, лучшими работами о детских годах Винсента являются современные исследования: «Винсент Ван Гог и его родина. Фермер из Зюндерта» Франка Коолса (Frank Kools. Vincent van Gogh en zijn geboorteplaats: Als een boer van Zundert, 1990). Книга Коолса – это результат уникального, исключительно объективного исследования, особенно относительно роли Доруса Ван Гога как проповедника и главы (протестантской) общины, в котором автор не идет на поводу у сложившихся легенд. Другой классической работой о юности Винсента остается книга Яна Мейерса «Молодой Винсент» (Jan Meyers. De jonge Vincent, 1989).
Годы, проведенные Ван Гогом в Англии, блистательно описаны Мартином Бейли, как в статьях, так и в книгах, среди которых стоит особо отметить две работы: «Ван Гог в Англии: Портрет художника в юности» (со статьей Деборы Сильвермен) (Martin Bailey. Van Gogh in England: Portrait of the Artist as a Young Man / with an essay by Debora Silverman, 1992) и «Молодой Винсент. История жизни Ван Гога в Англии» (Young Vincent: The Story of van Gogh’s Years in England, 1990). Книга «Английские влияния на Винсента Ван Гога» Роналда Пикванса является ключевым источником для понимания религиозных переживаний художника во время пребывания в Англии и их огромного (хоть и запоздалого) воздействия на его последующую творческую жизнь (Ronald Pickvance. English Influences on Vincent van Gogh, 1974–1975). Журналист Кен Уилки в книге «В поисках Ван Гога» (Ken Wilkie. In Search of van Gogh, 1978) приводит важные отсутствовавшие в более ранних публикациях подробности английского периода Ван Гога, особенно касающиеся взаимоотношений с Урсулой и Евгенией Лойер.
За яркие портреты Лондона того времени (один литературный, другой графический) нам хочется особо отметить два издания: «Заметки об Англии» Ипполита Тэна (Hippolyte Taine. Notes on England, 1860–1870) и «Портрет викторианской столицы. Лондон Гюстава Доре» Эрика де Маре (Eric De Maré. Victorian London Revealed: Gustave Doré’s Metropolis, 2001).
Лучший путеводитель по амстердамскому периоду – книга Рейндерта Гроота и Сьорда де Вриса «Винсент Ван Гог в Амстердаме» (Reindert Groot, Sjoerd de Vries. Vincent van Gogh in Amsterdam, 1990), в которой вы также найдете замечательные, редкие иллюстрации с изображением мест и людей, значимых для Ван Гога в эти годы.
Винсент приезжал в Брюссель дважды: в первый раз в 1878 г., учиться в миссионерской школе. Главный источник, повествующий об этом коротком и печальном периоде, – «Фламандская школа Николааса Младшего и его последователей» В. Лютейхармса (W. Lutjeharms. The Flemish School of Nicolaas the Younger and His Successors: 1825–1926. 1978). Это история евангелической общины в Бельгии, к которой Винсент безуспешно пытался присоединиться, в результате чего оказался в глуши Боринажа. Пьер Секретан-Ролье написал серьезную работу о трудных годах, проведенных Ван Гогом в черной стране, «Ван Гог среди шахтеров. Человек надежды» (Pierre Secrétan-Rollier. Van Gogh among the Miners: A Man of Hope, 1977), которую дополняют труды Луи Пьерара «Трагическая жизнь Винсента Ван Гога» (Luis Piérard. La vie tragique de Vincent van Gogh; английские перевод: The Tragic Life of Vincent van Gogh / transl. by Herbert Garland, 1925) и «Облик Валлонии» (Luis Piérard. Visage de la Wallonie, 1980), а также «Угольные копи Валлонии» Рене Дежолье (René Dejollier. Charbonages en Wallonie, 1345–1984. 1988).
Годы, проведенные в Гааге, замечательно описаны в каталоге «Ван Гог и Гаага» (Michiel van der Mast, Charles Dumas. Van Gogh en Den Haag, 1990). В этот период Винсент начинает рисовать (в качестве иллюстратора), и незаменимым источником для знакомства с его ранним творчеством является каталог-резоне Музея Ван Гога (Sjraar van Heugten. Vincent van Gogh Drawings. Vol. 1. The Early Years, 1880–1883. 1996). Поскольку именно в этот период Винсент познакомился и привел в свою мастерскую проститутку Син Хорник, нам представляется небезынтересным авторитетное исследование о проституции в Голландии того времени «Тайна исчезнувших борделей. Проституция в Голландии в XIX веке» (Martin Bossenbroek, Jan H. Kompagnie. Het mysterie van de verdwenen bordelen: Prostitutie in Nederland in de negentiende eeuw, 1998). По настоянию брата Винсент в сентябре 1883 г. оставил Син и переехал из Гааги в Дренте. В этом далеком и враждебном крае он провел всего три месяца, но эти месяцы оказались ключевыми для всей его последующей жизни и творчества. К счастью, этот краткий и очень болезненный период чрезвычайно подробно описан в книге «Жизнь Винсента Ван Гога в Дренте» (Wout Dijk, Meent van der Sluis. De Drentse tijd van Vincent van Gogh, 2001).
Из Дренте Винсент уехал к родителям в Нюэнен, где прожил два года (1883–1885). Именно там он начал серьезно и систематически заниматься живописью. Наиболее полное представление о творчестве Ван Гога тех лет дает второй том уже упоминавшегося каталога-резоне Музея Ван Гога (Sjraar van Heugten. Vincent van Gogh Drawings, Vol. 2. Nuenen, 1883–1885. 1997). Важным источником сведений о жизни Ван Гога в Нюэнене является книга Тона де Браувера «Ван Гог и Нюэнен» (Ton de Brouwer. Van Gogh en Nuenen). Книга «Ван Гог в Брабанте: Картины и рисунки из Эттена и Нюэнена» (Trudy van Spaandonk, Antoinette Wildenberg, Ank Mulder-Koenen. Van Gogh in Brabant: Paintings and Drawings from Etten and Neunen / transl. by Patricia Wardle, 1988) посвящена всему брабантскому периоду жизни и творчества Ван Гога (включая более ранние краткие поездки в Эттен), и в ней содержится замечательный материал, относящийся ко времени жизни в Нюэнене. То же самое относится к статье Гризельды Поллок «Труд – современный и сельский: противоречивые образы брабантских ткачей 1884 г.» (Griselda Pollock. Labour – Modern and Rural: The Contradictions of Representing Handloom Weavers in Brabant in 1884. 1987) и к статье Кэрол Земель «Призрак в машине: Брабантские ткачи Ван Гога» (Carol Zemel. The ‘Spook’ in the Machine: Van Gogh’s Pictures of Weavers in Brabant, 1985). Обе названные выше публикации очень полезны для изучения сюжета (изображение ткачей), занимавшего Ван Гога бо́льшую часть времени его пребывания в Нюэнене.
Дополнительные сведения о недолгом (четырехмесячном) пребывании Ван Гога в Антверпене можно почерпнуть в третьем томе каталога-резоне Музея Ван Гога, наиболее информативном источнике об этом периоде (Marije Vellekoop, Sjraar van Heugten. Vincent van Gogh Drawings, Vol. 3. Antwerp & Paris, 1885–1888. 2001). И в каталоге живописи, изданном Музеем Ван Гога в рамках той же серии (Ella Hendriks, Louis van Tilborgh. Vincent van Gogh Pantings. Vol. 2.: Antwerp & Paris. 1885–1888) (см. ниже). Тральбо также уделяет значительное внимание этому периоду (см. выше). Изданы и вполне откровенные воспоминания соучеников Винсента по Антверпенской академии, в частности интервью Виктора Хагемана Луи Пьерару (Victor Hageman. Van Gogh in Antwerp, 1914) и статья Рихарда Базелеера «Винсент Ван Гог в его антверпенский период» (Richard Baseleer. Vincent van Gogh in zijn Antwerpse Periode), переизданные в книге Сьюзан Элисон Стайн «Ван Гог. Ретроспектива» (Susan Alyson Stein. Van Gogh: A Retrospective).
В 1886 г. Винсент перебрался в Париж. Два года, которые он прожил вместе с Тео, представляют для ученых особую проблему, поскольку в этот период переписка между братьями прекратилась. Довольно долго этот важнейший период знакомства Ван Гога с импрессионистами и художниками других революционных направлений той эпохи оставался малоизученным. К счастью, Франсуаза Кашен и Богомила Уэлш-Овчаров решили восполнить пробел. Их совместная книга «Ван Гог в Париже» (Françoise Cachin, Bogomila Welsh-Ovcharov. Van Gogh à Paris, 1988), а также книги Уэлш-Овчаров «Винсент Ван Гог. Парижский период» (Bogomila Welsh-Ovcharov. Vincent van Gogh: His Paris Period, 1976) и «Винсент Ван Гог и рождение клуазонизма» (Vincent van Gogh and the Birth of Cloisonism, 1981) стали первыми работами, знакомящими с парижским периодом жизни художника. Эти три книги являются важной отправной точкой для изучения тех двух лет, в которые творчество Винсента претерпело наиболее важные изменения.
Более современные и подробные сведения относительно отдельных картин и замечательно подготовленный сопроводительный биографический материал можно найти в соответствующем томе продолжающейся серии каталогов-резоне, издаваемых Музеем Ван Гога (Ella Hendriks, Louis van Tilborgh. Vincent van Gogh Paintings. Vol. 2.: Antwerp & Paris. 1885–1888).
Для осмысления парижского периода жизни Винсента также будут полезны следующие книги: «Странствие художника через пятьдесят лет» А. С. Хэртрика (английского художника, встречавшегося с Ван Гогом в Париже) (A. S. A. Hartick. A Painter’s Pilgrimage through Fifty Years, 1939) и «Винсент Ван Гог» Гюстава Кокио (Gustave Coquiot. Vincent van Gogh, 1923), который беседовал с некоторыми из парижских знакомых Ван Гога. Из публикаций, посвященных парижскому периоду или историческому контексту, важному для его понимания, нам хотелось бы выделить следующие: Фредерик Дестремо «Ателье Кормона» (Frédéric Destremau. L’atelier Cormon (1882–1887) // Bulletin de la Société de l’Histoire de l’Art Français, 1996), Свен Лёвгрен «Происхождение модернизма: Сёра, Гоген, Ван Гог и французский символизм 1880-х» (Sven Lövgren. Genesis of Modernism: Seurat, Gauguin, van Gogh, and French Symbolism of the 1880s. 1971), Мариэль Обертюр «Кафе и кабаре Монмартра» (Mariel Oberthur. Cafés and Cabarets of Montmartre, 1984), Джерольд Сигель «Богемный Париж: культура, политика и нормы буржуазной жизни, 1830–1930» (Jerrold Seigel. Bohemian Paris: Culture, Politics and the Boundaries of Bourgeois Life: 1830–1930), а также «Холсты и карьеры: изменение основ французского художественного мира» Гарисона Уайта и Синтии Уайт (Harrison C. White, Cynthia A. White. Canvases and Careers: Institutional Change in the French Painting World, 1965).
В 1888 г. Винсент уехал из Парижа в Прованс, на юг Франции, где он сначала жил в Арле, а потом находился в лечебнице для душевнобольных в Сен-Реми. В мае 1890 г. он совершает свой последний переезд в живописный городок Овер в окрестностях Парижа, где и умирает три месяца спустя. Поскольку эти два года (1888–1890) оказались не только последними, но и самыми продуктивными в его жизни, этому короткому периоду, в который было создано множество величайших шедевров, посвящена обширная литература. Отправной точкой для изучения жизни Ван Гога в любом из этих трех мест являются два каталога Роналда Пикванса «Ван Гог в Арле» (Ronald Pickvance. Van Gogh in Arles, 1984) и «Ван Гог в Сен-Реми и Овере» (Van Gogh in Saint-Rémy and Auvers, 1986). Пикванс день за днем описывает жизнь Ван Гога в каждом из этих мест, а также анализирует многие из созданных там великих произведений.
Глубокий и весьма проницательный анализ арльского периода можно найти у Деборы Сильвермен «Ван Гог и Гоген. Поиск священного искусства» (Debora Silverman. Van Gogh and Gauguin: The Search for Sacred Art) и в книге Дугласа Друика и Питера Зегерса «Ван Гог и Гоген. Южная мастерская» (Douglas Druick and Peter Zegers. Van Gogh and Gauguin: The Studio of the South). Последняя из названных работ представляет собой очень полное и весьма авторитетное исследование, посвященное пребыванию Винсента в Арле и особенно совместному с Гогеном проживанию в Желтом доме в 1888 г., закончившемуся печально известным увечьем. Обе книги обязательны для прочтения. Чтобы составить представление о Провансе того времени, мы рекомендуем книги «Прованс Ван Гога» Жана Поля Клебера и Пьера Ришара (Jean-Paul Clébert, Pierre Richard. La Provence de van Gogh, 1981) и «Арльский лев. Мистраль и его круг» Тюдора Эдвардса (Tudor Edwards. The Lion of Arles: A Portrait of Mistral and His Circle, 1964).
Одним из наиболее значимых документальных свидетельств этого периода (разумеется, кроме сохранившихся писем Винсента и Тео) является статья Альбера Орье «Одинокие» (Albert Aurier. Les isolés // Mercure de France, 1890), которая положила начало славы Ван Гога, вырвала его из лечебницы для душевнобольных и парадоксальным образом приблизила его к трагическому финалу. Из работ Орье, сыгравшего столь краткую, но судьбоносную роль в судьбе Ван Гога, стоит прочитать «Посмертные публикации» (Albert Aurier. Oeuvres Posthumes, 1893). Мы также рекомендуем диссертацию Патрисии Таунли Мэтьюз «Альбер Орье. Критика и теория символистского искусства» (Patricia Townley Mathews. G.-Albert Aurier’s Symbolist Art Criticism and Theory, 1984).
Творчество Ван Гога
Каталоги-резоне
«Винсент Ван Гог. Полное собрание графики. Каталог-резоне» Якоба Баарта де ла Файя (J. B. de la Faille. Vincent van Gogh: The Complete Works on Paper, Catalogue Raisonné, 1992) и «Новый полный Ван Гог: Живопись, рисунки, наброски» Яна Хюлскера (Jan Hulsker. The New Complete Van Gogh: Paintings, Drawings, Sketches, 1996) остаются на сегодняшний день двумя наиболее полными каталогами-резоне творческого наследия художника. Для ученых они являются основными источниками сведений о работах Ван Гога.
Менее полным, но более информативным и лучше научно подготовленным является многотомное издание каталогов-резоне собрания Музея Ван Гога, издающееся в течение последних пятнадцати лет. Вышло четыре тома рисунков: первые два «Ранние годы, 1880–1883» и «Нюэнен, 1883–1885» (Sjraar van Heugten. Vincent van Gogh Drawings, Vol. 1: The Early Years, 1880–1883, 1996; Vol. 2: Nuenen, 1883–1885. 1997), третий – «Антверпен и Париж, 1885–1888» (Marije Vellekoop, Sjraar van Heugten. Vol. 3.: Antwerp & Paris, 1885–1888. 2001), четвертый – «Арль, Сен-Реми и Овер, 1888–1890» (Marije Vellekoop, Ella Hendriks. Vol. 4: Arles, Saint-Rémy & Auvers-sur-Oise 1888–1890. 2007). Изданы также два тома музейного собрания живописи, «Голландский период, 1881–1885» (Louis van Tilborgh, Marije Vellekoop. Vincent van Gogh Paintings: Vol. 1: Dutch Period 1881–1885) и «Антверпен и Париж, 1885–1888» (Ella Hendriks, Louis van Tilborgh. Vol. 2.: Antwerp & Paris. 1885–1888). Основанные на многолетних, тщательных научных изысканиях и безупречно выверенные, каталоги включают полную информацию об истории картин из этого несравненного собрания.
Для поклонников творчества Ван Гога, не столь озабоченных научной точностью и желающих просто любоваться качественными репродукциями картин, интернет предлагает прекрасный источник. На сайте Музея Ван Гога () вы найдете изумительные вещи из музейного собрания, выложенные в высоком разрешении и позволяющие рассмотреть каждый мазок на их поразительной красочной поверхности. Однако этот сайт ограничивается музейными фондами. Более полная подборка была сделана Дэвидом Бруксом, канадским ученым, занимающимся творчеством Ван Гога (). За полноту каталога, высокое качество изображений и научную точность сопроводительной информации (включающей выставочную историю картин) сайт Брукса получил поддержку Музея Ван Гога.
Вторая по величине коллекция произведений Ван Гога находится в Музее Крёллер-Мюллер в Отерло, Голландия (). Музей также опубликовал многотомный каталог своего собрания, включая замечательный том «Живопись Винсента Ван Гога в коллекции Музея Крёллер-Мюллер» (Jos ten Berge, Teio Meedendorp, Aukje Vergeest, Robert Verhoogt. The Paintings of Vincent van Gogh in the Collection of the Kröller-Müller Museum, 2003), а также том графики «Рисунки и гравюры Винсента Ван Гога» (Teio Meedendorp. Drawings and Prints by Vincent van Gogh in the Collection of the Kröller-Müller Museum, 2009).
Обзоры творчества
Всякий, кто не удосужился прочесть книги Джона Ревалда «История импрессионизма» (John Rewald. The History of Impressionism, 1946) и «Постимпрессионизм от Ван Гога до Гогена» (Post-Impressionism from van Gogh to Gauguin, 1956) (которые выходили в нескольких исправленных изданиях), не только упустил из виду замечательные обзоры этих великих художественных направлений, но и не познакомился с блестящими образцами искусствоведческой литературы. Раздел о Ван Гоге в последней из названных книг – одна из самых лучших и трогательных работ о художнике. Ревалд обладал удивительной способностью к обобщению и был весьма плодовитым автором: даже спустя несколько десятилетий его внушительное творческое наследие остается вершиной искусствоведения.
Прекрасное представление об эпохе, в которую творил Ван Гог, дает книга Ревалда «Очерки о постимпрессионизме» (John Rewald. Studies in Post-Impressionism / Ed. by Irene and Frances Weitzenhoffer, 1986). Также мы хотим отдать должное работе «Винсент Ван Гог» Мейера Шапиро (Meyer Schapiro. Vincent van Gogh, 1983), умеющего ухватить суть творческих поисков художника, а также книге Роберта Герберта «Импрессионизм: Искусство, досуг и парижское общество» (Robert L. Herbert. Impressionism: Art, Leisure and Parisian Society, 1988), важной для понимания направления в искусстве, изучению которого положил начало Ревалд.
Выставочные каталоги и публикации, посвященные отдельным произведениям
Было организовано множество масштабных выставок Ван Гога (которые сопровождались изданием каталогов), однако стоит особо выделить несколько (помимо уже упомянутых в этом списке). Первая – это состоявшаяся в 2005 г. выставка рисунков Ван Гога (Colta Ives, Susan Alyson Stein, Sjraar van Heugten, Marije Vellekoop. Vincent van Gogh: Drawings, 2005). Другая заслуживающая упоминания выставка была посвящена излюбленному методу Ван Гога – копированию, ее основой послужило исследование Корнелии Хомбург «Копии, ставшие оригиналами. Винсент Ван Гог и новый подход к традиционной художественной практике» (Cornelia Homburg. The Copy Turns Original: Vincent van Gogh and a New Approach to Traditional Artistic Practice, 1986). В центре весьма пристального внимания Хомбург оказалось поразительное количество многократно повторяющихся в творчестве Ван Гога образов. Существенным вкладом в изучение творчества Ван Гога стала также выставка под названием «Винсент Ван Гог и „художники Малого бульвара“» (Cornelia Homburg. Vincent van Gogh and the Painters of the Petit Boulevard).
Мы также рекомендуем следующие каталоги: «Искусство в эпоху Ван Гога: Голландская живопись из собрания Рейксмузеума, Амстердам» (Griselda Pollock, Alana Chong. Dutch Paintings from the Rijksmuseum, Amsterdam, 1999), «Каталог японских гравюр из собрания Музея Ван Гога» (Charlotte van Rappard-Boon, Willem van Gulik, Keiko Bremen-Ito. Catalogue of the Van Gogh Museum’s Collection of Japanese Prints, 1991), «Винсент Ван Гог в голландский период. Город и деревня глазами Ван Гога и его современников: 1870–1890» (Griselda Pollock. Vincent van Gogh in zijn Hollandse jaren: Kijk op stad enland door van Gogh en zijn tijdgenoten: 1870–1890. 1981), «Лицом к лицу с Ван Гогом. Портреты» (Roland Dorn, George S. Keyes, Joseph J. Rishel et al. Van Gogh Face to Face: The Portraits, 2000), «Настоящий Ван Гог – художник и его письма» (Ann Dumas, Leo Jansen, Hans Luijten, Nienke Bakker. The Real van Gogh – The Artist and His Letters, 2010), «Винсент Ван Гог. Живопись и рисунки» (Evert van Uitert, Louis van Tilborgh, Sjraar van Heugten. Vincent van Gogh: The Paintings and the Drawings, 2003), «Выбор Винсента. Воображаемый Музей Ван Гога» (Chris Stolwijk et al. Vincent’s Choice: The Musée Imaginaire of van Gogh, 2003), «Винсент Ван Гог и экспрессионизм» (Jill Lloyd. Vincent van Gogh and Expressionism), «Ван Гог в Арле. Рисунки: 1888–1889» (Alain Amiel, Anne Clergue. Van Gogh à Arles: Dessins: 1888–1889. 2003).
Любая публикация ученого и хранителя Музея Ван Гога Луи ван Тилборга достойна внимания читателей, интересующихся творчеством художника. Его статья, написанная в соавторстве с Эллой Хендрикс и посвященная картинам с изображениями подсолнухов, «Токийские „Подсолнухи“: авторское повторение или подделка Шуффенекера?» (Louis van Tilborgh, Ella Hendriks. The Tokyo ‘Sunflowers’: A Genuine Repetition by van Gogh or a Schuffenecker Forgery? 2001) – это не только блестящая искусствоведческая работа, но и захватывающая детективная история. Сборник «„Едоки картофеля“ Винсента Ван Гога» под редакцией ван Тилборга (Dieuwertje Dekkers, Sjraar van Heugten, Ijsbrand Hummelen, Cornelia Peres, Louis van Tilborgh. The Potato Eaters by Vincent van Gogh: Cahier Vincent 5 (1993) / ed. by Louis van Tilborgh) – важнейшая публикация, посвященная ключевому для осмысления всего творчества и жизни Ван Гога произведению. Под редакцией ван Тилборга также вышел сборник «С близкого расстояния: искусствоведческие изыскания и исследования экспертов произведений Ван Гога и Гогена» (A Closer Look: Technical and Art-Historical Studies on Works by van Gogh and Gauguin: Cahier Vincent 3, 1991 / ed. by Louis van Tilborgh, Cornelia Peres, Michael Hoyle) – это увлекательные рассказы об истории музейного хранения работ Ван Гога и об открытиях, совершенных экспертами и реставраторами и порой очень важных для понимания его искусства.
Взгляды Ван Гога на семью и женщин
Для общего знакомства с ролью женщин в мире Ван Гога мы советуем прочесть книгу Мишель Перро «История частной жизни. Том 4: Из пламени революции к великой войне» (Michelle Perrot. A History of Private Life, Volume IV: From the Fires of Revolution to the Great War / transl. by Arthur Goldhammer, 1990) и книгу Эжена Вебера «Франция. Конец века» (Eugen Weber. France, Fin de Siècle, 1986). Наиболее важные источники, позволяющие представить взгляды на женщин, бытовавшие в ту эпоху, – это два любимых Винсентом сочинения Жюля Мишле – «Женщина» и «Любовь» (Jules Michelet. La femme, 1860; L’amour, 1859). В более сентиментальном (и более свойственном Ван Гогу) ключе тема проституции и ее места в эпоху свободы нравов освещена в весьма полезной книге Алена Корбена «Девушки напрокат. Секс и проституция во Франции после 1850 года» (Alain Corbin. Women for Hire: Prostitution and Sexuality in France after 1850 / transl. by Alan Sheridan, 1990).
Из современных исследований на тему отношения Ван Гога к женщинам смотри книги Гризельды Поллок «Видение и различие. Женственность, феминизм и история искусства» (Griselda Pollock. Vision and Difference: Femininity, Feminism and Histories of Art, 1988) и Кэрол Земель «Творческий путь Ван Гога. Утопия, современность и искусство конца XIX века» (Carol M. Zemel. Van Gogh’s Progress: Utopia, Modernity, and Late Nineteenth-Century Art, 1997). Также статью Земель «Скорбящие женщины, мужчины-избавители. Представление Ван Гога о женщинах и семье» (Sorrowing Women, Rescuing Men: Van Gogh’s Images of Women and Family, 1987). Эти публикации являются существенным вкладом в феминистскую литературу о Ван Гоге. Исследование Земель, посвященное семье Син Хорник, освещает тему, которая была бы совершенно обойдена вниманием, – жизнь бедной семьи столетней давности, – если бы не отношения Ван Гога и Син.
Замечательная серия книг «Буржуазное общество: от Виктории к Фрейду» (The Bourgeois Experience: Victoria to Freud) принадлежит перу Питера Гея, обратившегося к темам секса и сексуальности, а также изучению общества, в котором жил Винсент Ван Гог и все образованные люди его поколения: «Воспитание чувств» (Peter Gay. Education of the Senses, 1984), «Нежная страсть» (The Tender Passion, 1986), «Насаждение ненависти» (The Cultivation of Hatred, 1993), «Обнаженное сердце» (The Naked Heart, 1995) и «Войны наслаждения» (Pleasure Wars, 1998).
Ван Гог и религия
Книга Цукасы Кадеры «Винсент Ван Гог. Христианство против природы» (Tsukasa Kôdera. Vincent van Gogh: Christianity versus Nature, 1990) – это весьма основательное исследование, посвященное повороту Ван Гога от религии к природе как источнику жизни и главной теме творчества. Статья Кадеры «Ван Гог и голландская религиозная культура девятнадцатого века» также раскрывает эту тему (Tsukasa Kôdera. Van Gogh and the Dutch Theological Culture of the Nineteenth Century // Vincent van Gogh: International Symposium in Tokyo, 1988). Влиянию протестантизма на творчество и религиозные воззрения Винсента посвящена упоминавшаяся выше книга «Фламандская школа Николааса-младшего и его последователей» В. Лютйехармса (W. Lutjeharms. The Flemish School of Nicolaas the Younger and His Successors: 1825–1926. 1978), повествующая о времени обучения Ван Гога в евангелической миссионерской школе в Брюсселе.
Социальные и политические воззрения Ван Гога
Отношению Ван Гога к рабочим и крестьянам посвящено несколько важных работ, включая статьи Моники Джунеджи «Образ крестьянина и аграрный переворот. Изображение сельской жизни во французской живописи девятнадцатого века от Милле до Ван Гога» (Monica Juneja. The Peasant Image and Agrarian Change: Representations of Rural Society in Nineteenth-Century French Painting from Millet to Van Gogh, 1988) и Гризельды Поллок «Суровый опыт. Современная жизнь и городской труд в рисунках Ван Гога гаагского периода, 1881–1883» (Griselda Pollock. Stark Encounters: Modern Life and Urban Work in Van Gogh’s Drawings of the Hague, 1881–1883. 1993). Идеализированные описания Ван Гога как героя тружеников (и мученика) можно найти у Луи Пьерара (Louis Piérard. La vie tragique de Vincent van Gogh) и Пьера Секретана-Ролье (Pierre Secrétan-Rollier. Van Gogh chez les gueules noires: L’homme de l’espoir). Публикации Роберта Л. Герберта «Образ крестьянина во французском искусстве девятнадцатого века, от Милле до Гогена» (Robert L. Herbert. The Image of the Peasant in Nineteenth Century French Art from Millet to Gauguin, 1970) и Евгении Герберт «Художник и социальная реформа. Франция и Бельгия, 1885–1898» (Eugenia Herbert. The Artist and Social Reform: France and Belgium, 1885–1898. 1961) позволяют познакомиться с широким контекстом, важным для понимания роли крестьян и рабочих в европейском искусстве эпохи Ван Гога.
Медицинские и психиатрические проблемы Ван Гога
Наше представление о проблемах со здоровьем и особенно психических недугах Ван Гога во многом основывается на блестящей работе французского психиатра Анри Гасто, главным образом – его статье «Подлинные воспоминания. Болезнь Винсента Ван Гога, осмысленная в свете новых теорий по психомоторной эпилепсии» (Henri Gastaut. Mémoires Originaux: La maladie de Vincent van Gogh envisageé a la lumière des conceptions nouvelles sur l’élepsie psychomotrice // Annales Medico-Psychologiques, 1956). (Читатели, интересующиеся этой темой, могут познакомиться с другими статьями Гасто, посвященными эпилепсии и, в частности, болезни Ван Гога.) Работа Шарля Марона «Ван-Гог. Психокритический очерк» (Charles Mauron. Van Gogh: Études psychocritiques, 1976) также проливает свет на психические трудности Ван Гога, и особенно убедительно в ней описаны непростые отношения Винсента с Тео. Более новыми и весьма полезными являются следующие публикации: «Психиатрические аспекты эпилепсии» (Psychiatric Aspects of Epilepsy / ed. by Dietrich Blumer, 1984), «Аспекты эпилепсии и психиатрия» (Aspects of Epilepsy and Psychiatry / ed. by Michael R. Trimble and Tom G. Bolwig, 1986), В. А. Леннокс, М. А. Леннокс «Эпилепсия и связанные с ней нарушения» (William Gordon Lennox, Margaret A. Lennox. Epilepsy and Related Disorders, 1986).
Следующие публикации посвящены теме членовредительства: ранняя работа Карла Меннигера «Психоаналитическое изучение значения самокалечения» (Karl A. Menninger. A Psychoanalytic Study of the Significance of Self-Mutilations, 1935), более современное исследование Барента У. Уолша и Пола М. Розена «Самокалечение. Теория, исследования, лечение» (Barent W. Walsh, Paul M. Rosen. Self-Mutilation: Theory, Research, and Treatment, 1988).
Отношение к психическим заболеваниям и способы лечения таких недугов, как эпилепсия, в XIX в. освещены в работах Иана Р. Доубиггена «Наследственное безумие. Профессионализация и психиатрические знания во Франции XIX века» (Ian R. Dowbiggin. Inheriting Madness: Professionalization and Psychiatric Knowledge in Nineteenth-Century France, 1991) и «Невидимая чума: увеличение числа психических заболеваний с 1750 года и до настоящего времени» Э. Фуллера Торри (E. Fuller Torrey. The Invisible Plague: The Rise of Mental Illness from 1750 to the Present, 2002).
Два врача оставили важные медицинские сведения относительно болезни Ван Гога в первой половине ХХ в. Эдгар Леруа, заведовавший лечебницей в Сен-Реми после выписки Ван Гога, опубликовал относящиеся к художнику материалы «Пребывание Винсента Ван Гога в лечебнице для душевнобольных в Сен-Реми-де-Прованс» (Edgar Leroy. Le Séjour de Vincent van Gogh à l’Asile de Saint-Rémy-de-Provence, 1926). Доктор Виктор Дуато опубликовал беседы с доктором Полем Гаше и Рене Секретаном в статьях «Любопытная фигура доктора Гаше» (Victor Doiteau. La curieuse figure de Docteur Gachet) и «Два неизвестных приятеля Ван Гога. Братья Гастон и Рене Секретаны. Винсент их глазами» (Deux ‘copains’ de van Gogh, inconnus: Les frères Gaston et René Secrétan, Vincent, tel qu’ils l’ont vu, 1957). Однако до сих пор продолжают открываться новые данные о психическом состоянии Винсента. Лео Янсен, Ханс Лейтен и Эрик Фокке в статье «Болезнь Винсента Ван Гога. Ранее неизвестный диагноз» (Leo Jansen, Hans Luijten, Erik Fokke. The Illness of Vincent van Gogh: A Previously Unknown Diagnosis // Van Gogh Museum Journal, 2003) опубликовали важное открытие: Ван Гог посещал психиатра в Гааге в 1879 г. Фрейдистскую интерпретацию можно найти в работах Альфреда Льюбина «Странник на земле. Психологическая биография Винсента Ван Гога» (Alfred J. Lubin. Stranger on the Earth: A Psychological Biography of Vincent van Gogh, 1972) и Умберто Нагеры «Винсент Ван Гог. Психологический очерк» (Humberto Nagera. Vincent van Gogh: A Psychological Study, 1967).
Биографии Тео
Книгу Криса Столвейка и Ричарда Томсона «Тео Ван Гог, 1857–1891. Арт-дилер, коллекционер и брат Винсента» (Chris Stolwijk, Richard Thomson. Theo van Gogh, 1857–1891: Art Dealer, Collector and Brother of Vincent, 1999) можно смело назвать самой авторитетной работой о Тео. Особенно подробно освещена в ней карьера Тео в фирме «Гупиль и K°» (впоследствии «Буссо, Валадон и K°»). В книге развенчивается легенда о Тео Ван Гоге (сформировавшаяся под влиянием посмертной славы Винсента) как об одном из первых неустрашимых поборников и страстных защитников нового искусства – творчества его брата и других художников. Столвейку также принадлежит замечательная статья о детстве Тео «„Наш венец, наша гордость и радость“. Ранние годы Тео Ван Гога» (Chris Stolwijk. «Our Crown and Our Honour and Our Joy»: Theo van Gogh’s Early Years, 1997–1998); он также подробно написал о фирме «Гупиль и K°», с которой была связана вся профессиональная карьера Тео, работу «Благоразумный коммерсант» (Chris Stolwijk.Un marchand avisé; английский перевод: A Dealer Notified / transl. by Jeanne Bouniort, 1999). Всем, кто интересуется жизнью Тео Ван Гога (а также Винсента), настоятельно рекомендуем книгу «Короткое счастье: Письма Тео Ван Гога и Йо Бонгер» (Brief Happiness: The Correspondence of Theo van Gogh and Jo Bonger / ed. by Leo Jansen and Jan Robert, 1999). Эти ранее неопубликованные письма, датированные 1887–1890 гг., не только совпадают по времени с критическим периодом в жизни Винсента (включая нанесение себе увечья, пребывание в лечебницах и смерть), но и предоставляют уникальную возможность лучше понять сложную личность Тео, его отношения с Йоханной Бонгер и их решающее влияние на последние трагические повороты в судьбе Винсента.
Биографии художников круга Ван Гога и его кумиров
Список литературы, посвященной многочисленным художникам, с кем так или иначе был знаком Ван Гог, занял бы слишком много места. Но несколько художников оказали на него столь глубокое влияние, что обойти их вниманием просто невозможно. Один из них, разумеется, Поль Гоген, которого связывал с Ван Гогом не только краткий и бурный период совместной жизни в Арле, но и взаимное художественное влияние. Гогену посвящено огромное количество публикаций, среди которых следует отметить книги Белинды Томпсон «Гоген» (Belinda Thompson. Gauguin, 1987) и Девида Свитмена «Поль Гоген. Жизнь» (David Sweetman. Paul Gauguin: A Life, 1995), а также выдающуюся и весьма откровенную работу Нэнси Моул Мэтьюз «Поль Гоген. Эротическая жизнь» (Nancy Mowll Mathews. Paul Gauguin: An Erotic Life, 2001).
Собственное литературное наследие Гогена исполнено самолюбования и вымыслов, однако тем оно и интересно. Помимо «Прежде и потом» (Paul Gauguin. Avant et après, 1903; английский перевод: Paul Gauguin. Intimate Journals, 1923), опубликованы несколько подборок писем: «Письма Поля Гогена Эмилю Бернару» (Lettres de Paul Gauguin à Émile Bernard, 1888–1891. 1954), «Поль Гоген. 45 писем Винсенту, Тео и Йо Ван Гог» (Paul Gauguin: 45 Lettres à Vincent, Théo et Jo van Gogh, 1983), «Поль Гоген и Винсент Ван Гог, 1887–1888. Вновь найденные письма и ранее неизвестные источники» (Paul Gauguin et Vincent van Gogh, 1887–1888: Lettres retrouvées, sources ignores / Ed. Victor Merlhès, 1989), «Корреспонденция Поля Гогена. Документы и свидетельства очевидцев» (Correspondence de Paul Gauguin: Documents, Témoignages / ed. Victor Merlhès, 1984); «Записки дикаря. Поль Гоген» (The Writings of a Savage: Paul Gauguin) и «Поль Гоген. Письма жене и друзьям» (Paul Gauguin: Letters to His Wife and Friends / ed. by Maurice Malingue, 1946). (На русском языке: Поль Гоген. Письма. Ноа Ноа. Прежде и потом (отрывки из книги), 1972.)
Две ключевые книги об Эмиле Бернаре: «Эмиль Бернар, 1868–1941. Основоположник современного искусства» Мэри Энн Стивен, Кэролин Бойль-Тёрнер, Роланда Дорна (Mary Anne Steven, Caroline Boyle-Turner, Roland Dorn et al. Émile Bernard, 1868–1941: A Pioneer of Modern Art, 1990) и «Эмиль Бернар, 1868–1941. Тема борделей и проституток во французском искусстве рубежа веков» Богомилы Уэлш-Овчаров, Филипа Денниса Кейта (Bogomila Welsh-Ovcharov, Philip Dennis Cate. Émile Bernard (1868–1941): The Theme of Bordellos and Prostitutes in Turn-of-the-Century French Art, 1988).
Книга художника Франсуа Гози «Мой друг Лотрек» (François Gauzi. Lautrec mon ami, 1992) – это замечательные воспоминания о яркой жизни Анри Тулуз-Лотрека и богатый источник информации о мастерской Кормона, где ненадолго пересеклись пути Лотрека и Ван Гога. Другим соучеником Винсента по мастерской Кормона был австралийский художник Джон Питер Рассел. Подробную информацию о его жизни и творчестве можно найти в книгах Энн Галбалли «Творчество Джона Питера Рассела» (Ann Galbally. The Art of John Peter Russell, 1977) и Элизабет Солтер «Потерянный импрессионист. Биография Джона Питера Рассела» (Elizabeth Salter. The Lost Impressionist: A Biography of John Peter Russell, 1976).
На раннем этапе художественной карьеры Ван Гога важную роль в его творческом становлении сыграли три человека: один как настоящий друг, два других как образцы для подражания. Друг – Антон ван Раппард, который был не просто единственным настоящим другом, но и вообще единственным другом за всю жизнь Винсента, который так отчаянно нуждался в дружеском общении. Несмотря на уникальную роль в жизни художника (и влияние на его творчество), количество литературы о ван Раппарде совсем невелико. Единственная серьезная публикация – это каталог выставки «Антон ван Раппард. Товарищ и корреспондент Винсента Ван Гога: Его жизнь и творчество» (Jaap W. Brouwer, Jan Laurens Siesling, Jacques Vis. Anthon van Rappard: Companion and Correspondent of Vincent van Gogh: His Life and All His Work, 1974). Два других, более далеких, но зато оказавших гораздо более сильное влияние на творческое становление Ван Гога, – это англо-немецкий художник Губерт Геркомер и французский провинциальный художник Жан Франсуа Милле. Первый лучше всего представлен в книге Ли Маккормик Эдвардс «Геркомер. Викторианский художник» (Lee MacCormick Edwards. Herkomer: A Victorian Artist, 1999) – очень полезном исследовании о некогда влиятельном, а ныне почти забытом мастере. Литература, посвященная Милле, признанном титане искусства XIX в., гораздо более обширная. Чтобы лучше понять то огромное влияние, которое Милле оказал на Ван Гога, мы рекомендуем познакомиться с диссертацией Гризельды Поллок «Ван Гог и голландское искусство. Идеи Ван Гога о современном искусстве» (Griselda Pollock. Van Gogh and Dutch Art: A Study in van Gogh’s Notion of the Modern, 1980) и каталогом «Ван Гог и Милле» (Louis van Tilborgh, Sjraar van Heugten, Philip Conisbee. Van Gogh and Millet, 1988). Интересно также прочитать идеализированную биографию Милле Альфреда Сенсье «Жизнь и творчество Ж. Ф. Милле» (Alfred Sensier. La Vie et l’Oeuvre de J.-F. Millet, 1881). Только по этой книге и картинам мастера (в основном в репродукциях) и знал Ван Гог своего кумира.
Из великого множества работ, посвященных художникам, оказавшим большое влияние на Ван Гога, мы особенно рекомендуем следующие издания: Лео Эвалс «Ари Шеффер, восхищавший Ван Гога. Выставка, посвященная столетней годовщине со дня смерти художника» (L. Ewals. Ary Scheffer bewonderd door van Gogh: Tentoonstelling bij gelegenheid van het honderdste sterfjaar Vincent van Gogh, 1990), Аннет Бурру-Лакутюр «Жюль Бретон. Живописец крестьянской жизни» (Annette Bourrut Lacouture. Jules Breton: Painter of Peasant Life, 1990), Марина Ферретти-Бокийон и др. «Поль Синьяк, 1863–1935» (Marina Ferretti-Bocquillon et al. Paul Signac, 1863–1935. 2003), Анна Дистель и Сьюзан Элисон Стайн «От Сезанна до Ван Гога. Коллекция доктора Гаше» (Anne Distel, Susan Alyson Stein. Cézanne to van Gogh: The Collection of Doctor Gachet, 1999). Большое количество книг посвящено гаагской школе, на произведениях которой Ван Гог учился и о которой ему рассказывал один из ее самых авторитетных мастеров Антон Мауве. Здесь можно назвать следующие наиболее значимые источники: Рональд Лёув, Джон Силлевис, Шарль Дюма «Гаагская школа. Голландские мастера XIX века» (Ronald de Leeuw, John Sillevis, Charles Dumas. The Hague School: Dutch Masters of the 19th Century, 1983), Фред Лееман, Джон Силлевис «Гаагская школа и молодой Ван Гог» (Fred Leeman, John Sillevis. De Haagse School en de jonge van Gogh, 1996), Ханс Янссен и Вим ван Синдерен «Гаагская школа» (Hans Janssen, Wim van Sinderen. De Haagse School, 1997).
Ван Гог любил читать биографии художников; интересно проследить, какие жизнеописания входили в круг его чтения. Помимо книги Сенсье о Милле (см. выше), он читал сборники биографических эссе, такие как «Художники моего времени» Шарля Блана (Charles M. Blanc. Les artistes de mon temps, 1876), а также художественную критику, включающую биографические материалы, например «Старые мастера Бельгии и Голландии» Эжена Фромантена (Eugène Fromentin. Les mâitres d’autrefois: Belgique Hollande, 1876) и «Французские художники XVIII века. Ватто, Буше, Шарден, Ла Тур, Грёз, Фрагонар, 1856–1875» Эдмона и Жюля де Гонкуров. Жорж Мишель, ныне малоизвестный французский пейзажист первой половины XIX в., был особенно ценим обоими братьями Ван Гог. Альфред Сенсье написал о нем маленькую книгу «Очерк о Жорже Мишеле» (Alfred Sensier. Étude sur Georges Michel, 1873), которая была одной из любимых творческих биографий Винсента.
Перспективные темы для научных изысканий
Несмотря на огромное и все возрастающее количество книг и статей, все же существуют несколько тем, которые постоянно пересматриваются или вызывают неослабевающий интерес, а порой и то и другое. Ниже мы постарались предложить ряд наиболее завлекательных сюжетов для дальнейших изысканий.
Круг чтения Ван Гога
Мы надеемся, что в этой книге нам удалось продемонстрировать жадную любовь Винсента к чтению. Он не только много читал, но часто и не по одному разу перечитывал книги. Список книг, которые, как нам достоверно известно, читал Ван Гог, получился бы слишком длинным, и, кроме того, этот титанический труд с достойной восхищения тщательностью уже был проделан архивариусом Музея Ван Гога Фике Пабст и Эвертом ван Ёйтертом, опубликовавшими исследование «Литературная жизнь Ван Гога, со списком прочитанных им книг и периодических изданий» (Fieke Pabst, Evert van Uitert. A Literary Life, with a List of Books and Periodicals Read by Van Gogh, 1987). Этот замечательный научный подвиг включал и сложнейшие, можно сказать, детективные расследования, поскольку в письмах Винсента намеки на перечитываемые им книги, стихотворения или периодические издания часто зашифрованы в паре строчек на голландском, английском, французском или немецком языке. И все же у исследователей по-прежнему остается возможность обнаружить новые источники, ведь аллюзии не так-то просто опознать. Винсент редко цитирует или ссылается на те или иные произведения и приводит лишь отдельные аргументы, общие размышления или пользуется тропами.
К теме чтения Ван Гога можно подойти не только как к охоте за сокровищами в его письмах, но и как к бесценной возможности постичь образ его мыслей, а значит, и творчество. К сожалению, некоторые из любимейших авторов Ван Гога, такие как Жюль Мишле, поэтично и плодотворно писавший о природе, истории (ему также принадлежит несколько руководств в вопросах любви), не входят в списки литературы англоязычных школ. В мире, который стал много более «англоцентричным» со времен Ван Гога, то же, хоть и в меньшей степени, относится к Тэну, Золя, Мопассану и братьям Гонкур, которые были титанами литературной вселенной Ван Гога. (Бальзак и Гюго удостоились лучшей участи.) Разумеется, некоторые из любимых книг Винсента были написаны также и на английском: Шекспир, Диккенс, Элиот – из британских авторов; Гарриет Бичер-Стоу и Уолт Уитмен – из американских. Но судьба французских авторов постигла и их немецких коллег из числа кумиров Винсента – Гёте, Гейне и Уланд редко изучаются в школах за пределами Германии.
Чтение поэтических сборников, которые любил Ван Гог, было одним из главных и неожиданных наслаждений, которые мы испытали за десять лет, посвященных подготовке этой биографии. Удивительно и более чем грустно осознавать, сколько красоты было утрачено – или, по крайней мере, забыто – за сто лет, прошедших со смерти Ван Гога. Тем, кто располагает досугом, мы очень рекомендуем замечательный сборник стихотворений, которые Ван Гог любил настолько, что переписывал в свои альбомы (Fieke Pabst. Vincent van Gogh’s Poetry Albums: Cahier Vincent 1, 1888).
Благодарности
Выражаем глубокую благодарность нашим многочисленным друзьям в Музее Ван Гога, которые приняли нас в этом уникальном центре научной и художественной мысли. Винсент Ван Гог – единственный художник, чья жизнь и творчество стали предметом изучения в исследовательском институте, который по своим масштабам сравним с Президентской библиотекой в США. Эта книга стала возможной лишь благодаря усилиям выдающихся архивистов и ученых – сотрудников музея, которые десятилетиями собирали и обрабатывали огромное количество материала.
Отдельное спасибо хочется сказать Лео Янсену, куратору и редактору полного издания писем Ван Гога, за то, что он сумел найти время и при всей невозможной плотности своего расписания прочел бо́льшую часть этой книги в рукописи, указав на фактические ошибки и уточнив нюансы. Сотрудники архивного отдела музея Фике Пабст и Моник Хагеман щедро делились с нами своими энциклопедическими знаниями о Ван Гоге и стали для нас настоящими друзьями. Фике также внимательно прочла рукопись – находила недочеты, вносила ценные предложения и даже указала нам на малоизвестные фотографии, некоторые из них были впервые опубликованы именно в нашей книге. (Нам помогали работать специалисты самого высокого класса, так что, если какие-то ошибки в книге и остались, винить в них мы должны только себя.) Рианн Норбарт, директор по развитию, на каждом этапе буквально заражала нас своим энтузиазмом и всегда была готова поддержать советом. И наконец, мы искренне благодарны Акселю Рюгеру, директору музея, – его поддержка и дружба сопровождали нас с момента прихода его на пост директора до окончания нашего долгосрочного предприятия. Лео, Фике, Моник, Рианн и Аксель с присущим им великодушием приняли наше приглашение посетить нас в нашем доме в Эйкене, штат Южная Каролина (в месте, куда доберется не каждый турист), и гостеприимно принимали нас у себя, когда мы приезжали в Амстердам.
Шрар ван Хёгтен, Луи ван Тилборг и Крис Столвейк – кураторы музея, ведущие специалисты по исследованию жизни и творчества Ван Гога – также оказали нам огромную профессиональную помощь. Мы благодарим их не только за готовность поделиться своими знаниями, но и за радушный прием в музее. Мы никогда не забудем часы, проведенные в музейном хранилище, когда Шрар открывал один за другим футляры с самыми выдающимися рисунками Ван Гога. Огромную поддержку получили мы и от Хейди Вандамм, заведующей отделом рекламы, равно как от Марии Смит и Фемке Гуттер – сотрудниц отдела по предоставлению прав и разрешений на публикацию; без их помощи мы не смогли бы снабдить книгу таким обилием иллюстраций. Ханс Лейтен и Нинке Баккер – коллеги Лео Янсена по работе над публикацией писем – тоже достойны всяческих благодарностей с нашей стороны. Их потрясающий пятнадцатилетний труд по новому переводу и аннотированию писем Ван Гога – шеститомный памятник науке, который газета «Гардиан» справедливо назвала «книгой десятилетия», – оказал огромное влияние на исследования жизни и творчества художника. Все время, пока мы писали эту книгу – а процесс этот длился десять лет, – мы постоянно боялись, что не успеем получить доступ к материалам этого грандиозного исследования. К нашему счастью, редакторы проекта предоставили нам доступ к сайту на ранней стадии и в последние годы авторы аннотированных писем успели нас «опередить», дав возможность полноценно воспользоваться этим потрясающим ресурсом для завершения работы над книгой.
Любой список благодарностей был бы неполным без слов признательности в адрес Тео Ван Гога и его супруги Йоханны Бонгер. Все исследователи Ван Гога находятся в неоплатном долгу перед Тео – за то, что он сохранил столько писем Винсента (и других членов семьи), и перед Йоханной – за то, что она хранила это богатство и осуществила первое издание и перевод писем Винсента. Йоханна Бонгер была талантливым переводчиком и знала Винсента лично; читая письма, она в буквальном смысле слышала его голос. Более того, она вращалась в той же культурной среде и привнесла в свой перевод те же викторианские ценности и умонастроения; будучи женой Тео, она имела доступ к сведениям, которые помогали верно интерпретировать написанное Винсентом в тот или иной период. Сын Йоханны и Тео, крестник и тезка Винсента, продолжил дело родителей: он передал письма, наряду с большим количеством произведений искусства, народу Нидерландов, обогатив тем самым весь мир.
Еще несколько человек помогали нам с вычиткой рукописи, и мы хотели бы сказать им спасибо. Мэрион и Джордж Найфи прочли первый вариант, то же самое сделала Элизабет Туми Сибрук. Мы благодарны им за рекомендации и искренне сожалеем, что отец Стива, Джордж, родители Грега, Уильям и Кэтрин Смит, а также Лиз Сибрук так и не увидели плодов своих неоценимых усилий. Кэрол Садерн, редактор нашей книги о Джексоне Поллоке, также прочла рукопись – данные ею советы оказались столь же ценными, как и при работе над предыдущей биографией.
Данная книга зиждется на внушительном фундаменте – виртуальной библиотеке, состоящей из книг и статей, написанных целой армией выдающихся ученых и бескорыстных поклонников художника, посвятивших часть своей жизни Винсенту Ван Гогу. Без качественных, а местами просто поразительных работ, созданных этими людьми, рассказать о жизненном пути великого голландца в таких подробностях было бы просто невозможно. За последние годы мы имели счастье встретиться, а в некоторых случаях даже подружиться с рядом исследователей – не только сотрудниками Музея Ван Гога, – которые также внесли свой уникальный вклад в формирование этого корпуса исследований; в их числе Дуглас Дрейк, Анн Дюма, Корнелия Хомбург, Кольта Айвс, Дебора Сильвермен, Сьюзан Стайн и Джуди Санд. Мы благодарны всем им за дружбу, энтузиазм и поддержку. Специалистов по творчеству Ван Гога объединяет настоящий дух товарищества и взаимовыручки, источником которого, как нам кажется, является сам художник и его искусство, обращенное ко всем и к каждому, а также его музей, работу которого можно назвать поистине миссионерской. Признаемся, это стало для нас приятной неожиданностью. (Полный список ученых – авторов наиболее значительных работ о Ван Гоге и, следовательно, внесших важный вклад в создание этой книги, – доступен в интернете на сайте .) Нам также посчастливилось познакомиться с Дэвидом Бруксом – не только активным исследователем творчества Ван Гога, но и неутомимым его популяризатором.
Мы хотели бы поблагодарить Роберта и Элизабет Кэши, Дэвида Войцеховски и Джозефа Гиббона из галереи Shepherd в Нью-Йорке – наших проводников в мир искусства девятнадцатого века, искусства, которым так восхищался Ван Гог и чьи рамки с таким упорством преодолевал. Доктор Грегори Греко, хирург и близкий друг, не пожалел времени, чтобы подробно обсудить историю с ухом и смертельной раной Винсента, позволив нам более адекватно реконструировать медицинский аспект обоих происшествий, с учетом скудости письменных свидетельств. Джозеф Хартцлер и Брэд Брайен, выдающиеся юристы (прокурор и адвокат) и наши давние друзья, проверили «Обстоятельства смертельного ранения Ван Гога» и дали ряд ценных консультаций относительно исторических факторов и сложности доказательной базы.
Одной из главных проблем при работе с источниками во время работы над книгой был тот факт, что ни один из нас не владеет нидерландским языком. В конечном итоге нам удалось заполнить этот пробел благодаря невероятным усилиям одиннадцати переводчиков. Их профессионализм и энтузиазм позволили нам познакомиться с многочисленными историческими документами и трудами исследователей на нидерландском, которые прежде на английский не переводились. С немецкими переводами нам помогал Эдриан Годфри. Несмотря на то что по-французски мы читаем сравнительно неплохо, в тех случаях, когда текст оригинала был слишком сложен (архаичен, например) или нужен был официальный перевод, мы обращались к услугам переводчиков с французского. (Все переводы, выполненные для книги, будут доступны через архив Музея Ван Гога.)
Права на изображения предоставлены
Черно-белые иллюстрации
Т. 1, с. 2,[209] 14, 17, 20, 24, 36, 40, 61, 76, 81, 87, 97, 101, 161, 178, 190, 216, 234, 250, 254, 280, 284, 291, 298, 309, 324, 327, 381, 401, 403, 406, 417, 432, 463, 465, 469, 479, 488, 489, 507, 537, 538, 557, 563, 587, 591, 595, 610, 617, 621;
Т. 2, с. 2, 6, 31, 49, 80, 89, 119, 142, 153, 184, 217, 239, 241, 285, 299, 317, 321, 362, 377, 380, 423, 430, 449, 450, 459, 465, 471: © Van Gogh Museum Amsterdam (Vincent van Gogh Foundation);
Т. 1, с. 56; т. 2, с. 108: David Brooks ();
Т. 1, с. 73: © Vincents Tekenlokaal, Tilburg/Koning Willem II College, Tilburg;
Т. 1, с. 124: © Collection Mrs. Kathleen Eugenie Maynard/Ken Wilkie. Photo credit: Van Gogh Museum Amsterdam (Vincent van Gogh Foundation);
Т. 1, с. 175: © Amsterdams Historisch Museum;
Т. 1, с. 302: © Collection Centraal Museum, Utrecht;
Т. 1, с. 305: © Virginia Museum of Fine Arts, Richmond. Collection of Mr. and Mrs. Paul Mellon;
Т. 1, с. 312, 353, 374, 409: © Stichting Kröller-Müller Museum;
Т. 1, с. 340: © Kupferstichkabinett, Staatliche Museen, Berlin, Germany. Photo Credit: Bildarchiv Preussischer Kulturbesitz/Art Resource, NY;
Т. 1, с. 359: © The Museum of Modern Art/Liscensed by SCALA/Art Resource, NY;
Т. 1, с. 397: © Royal Holloway, University of London/The Bridgeman Art Library;
Т. 1, с. 452: © Museum of Fine Arts, Boston;
Т. 1, с. 469: © Musée des Beaux-Arts, Nantes, France. Réunion des Musées Nationaux/Art Resource, NY;
Т. 1, с. 559: © Mildred Lane Kemper Art Museum, Washington University in St. Louis, University purchase, Parsons Fund, 1912;
Т. 2, с. 21: Автопортрет, © Wadsworth Atheneum Museum of Art, Hartford, Connecticut; Автопортрет в фетровой шляпе, © Stichting Rijksmuseum, Amsterdam;
Т. 2, с. 22: Автопортрет в соломенной шляпе, © Detroit Institute of Arts, USA/City of Detroit Purchase/The Bridgeman Art Library;
Т. 2, с. 36, 236: © Chester Dale Collection, Image courtesy National Gallery of Art, Washington;
Т. 2, с. 67: © Ashmolean Museum, Oxford, UK;
Т. 2, с. 76: © Tate, London, 2011;
Т. 2, с. 111: © Los Angeles County Museum of Art, Los Angeles, CA, USA. © 2009 Museum Associates/LACMA/Art Resource, NY;
Т. 2, с. 120: © Rémi Venture, Arles, 1989;
Т. 2, с. 129: © The Metropolitan Museum of Art/Art Resource, NY;
Т. 2, с. 138: © The Trustees of the British Museum;
Т. 2, с. 145: © Nationalgalerie, Museum Berggruen, Staatliche Museen, Berlin, Germany. Bildarchiv Preussischer Kulturbesitz/Art Resource, NY;
Т. 2, с. 165: © The J. Paul Getty Museum, Los Angeles;
Т. 2, с. 187: © Stichting Kröller-Müller Museum. Photo credit: Foto Marburg/Art Resource, NY;
Т. 2, с. 205: © Photographer: Apic, Getty Images;
Т. 2, с. 221: © Fine Arts Museums of San Francisco, Memorial gift from Dr. T. Edward and Tullah Hanley, Bradford, Pennsylvania;
Т. 2, с. 281: © Scala/Art Resource, NY;
Т. 2, с. 282: © Pushkin Museum of Fine Arts, Moscow, Russia. Photo credit: Erich Lessing/Art Resource, NY;
Т. 2, с. 309–311: © Collection Oskar Reinhart “Am Römerholz,” Winterthur;
Т. 2, с. 332: © The Museum of Modern Art/Licensed by SCALA/Art Resource, NY;
Т. 2, с. 337: © Brooklyn Museum, Frank L. Babbott Fund and the A. Augustus Healy Fund;
Т. 2, с. 339: © Kunsthalle Bremen – Der Kunstverein in Bremen/Photo: Sickelmann;
Т. 2, с. 369: © Stichting Kröller-Müller Museum. Photo credit: Bildarchiv Preussischer Kulturbesitz/Art Resource, NY;
Т. 2, с. 428: © Kunstmuseum Basel, Martin P. Buhler;
Т. 2, с. 440: © Musée du Louvre. Photo credit: Réunion des Musées Nationaux/Art Resource, NY.
Цветные иллюстрации
Море в Схевенингене; Две женщины на вересковой пустоши; Голова женщины; Едоки картофеля; Старая церковная башня в Нюэнене; Корзина с картофелем; Натюрморт с открытой Библией; Торс Венеры; Агостина Сегатори за столиком кафе «Тамбурин»; Кувшин и блюдо с лимонами и апельсинами; Вид из окна квартиры Тео; Жаворонок над пшеничным полем; Автопортрет в соломенной шляпе; Цветущая слива. По мотивам Хиросигэ; Автопортрет перед мольбертом; Зуав; Желтый дом; Кресло Гогена; Стволы деревьев с плющом; Сеятель; Жнец в пшеничном поле; Ущелье Перуле; Цветущий миндаль; Ирисы; Корни деревьев; Вороны над пшеничным полем: © Van Gogh Museum Amsterdam (Vincent van Gogh Foundation);
Башмаки: © The Baltimore Museum of Art: The Cone Collection, formed by Dr. Claribel Cone and Miss Etta Cone of Baltimore. Photo credit: Mitro Hood;
Огороды на Монмартре: © Collection Stedelijk Museum Amsterdam;
Интерьер ресторана; Персиковое дерево в цвету: © Stichting Kröller-Müller Museum;
Персиковое дерево в цвету (Памяти Мауве); Зведная ночь над Роной; Автопортрет; Полдень. Отдых после работы (по мотивам Милле); Церковь в Овере; Портрет доктора Гаше: © Musée d’Orsay, Paris. Photo credit: Réunion des Musées Nationaux/Art Resource, NY;
Автопортрет; Колыбельная; Спальня: © The Art Institute of Chicago;
Портрет папаши Танги: © Musée Rodin, Paris, France. Photo Credit: Erich Lessing/Art Resource, NY;
Мост Ланглуа с прачками; Терраса кафе дю Форум ночью: © Stichting Kröller-Müller Museum. Photo Credit: Erich Lessing/Art Resource, NY;
Мусме: © National Gallery of Art, Washington, DC;
Портрет почтальона Рулена: © Museum of Fine Arts, Boston. Gift of Robert Treat Paine;
Портрет Пасьянса Эскалье; Портрет матери: © Norton Simon Art Foundation;
Книги и ваза с цветами олеандра; Арлезианка; Кипарисы; Сбор оливок: © The Metropolitan Museum of Art. Photo credit: The Metropolitan Museum of Art/Art Resource, NY;
Ночное кафе: © Yale University Art Gallery. Photo credit: Yale University Art Gallery/Art Resource, NY;
Автопортрет (посвященный Полю Гогену): © Harvard Art Museums, Fogg Art Museum, Bequest from the Collection of Maurice Wertheim, Class of 1906. Photo credit: David Mathews © President and Fellows of Harvard College;
Городской сад с гуляющей парой: The Poet’s Garden III: © Private Collection. Photo credit: Erich Lessing/Art Resource, NY;
Тарасконский дилижанс: © The Henry and Rose Pearlman; on long-term loan to Princeton University Art Museum. Photo credit: Bruce M. White;
Стул Винсента; Ваза с пятнадцатью подсолнухами: © The National Gallery, London. Photo credit: National Gallery, London/Art Resource, NY;
Автопортрет с перевязанным ухом: © Collection Niarchos;
Ирисы: © The J. Paul Getty Museum, Los Angeles;
Звездная ночь: © The Museum of Modern Art, New York, NY, U. S. A. Photo credit: Digital Image © The Museum of Modern Art/Licensed by SCALA/Art Resource, NY;
Портрет Трабюка, старшего санитара лечебницы Сен-Поль: David Brooks ();
Деревья в саду лечебницы Сен-Поль: © The Armand Hammer Collection, Gift of the Armand Hammer Foundation, Hammer Museum, Los Angeles, California;
Сад Добиньи: © Kunstmuseum Basel;
Месдах «Панорама Схевенингена»; Вейсенбрух «Пейзаж близ Схидама с ветряными мельницами»; Мауве «Утренняя прогулка по пляжу верхом»; Мауве «Рыбачья лодка на пляже»; Мауве «Голландская дорога»; Марис «Разгрузка повозок на Монмартре», «Члены семей арестованных революционеров с передачами в тюрьму»; «Взрыв на шахте в Северном Ланкашире, Англия, в ноябре 1883»; Домье «Служители правосудия»; Милле «Сеятель»; Милле «Сборщицы колосьев»; Милле «Человек с мотыгой»; Коро «Лес Фонтенбло»; Коро «Старый мост»; Добиньи «Жатва»; Добиньи «Цветущие яблони»; Мишель «Ветряная мельница близ Парижа»; Бретон «Возвращение с жатвы»; де Гру «Благодарственная молитва»; Брейтнер «Строительство в Амстердаме»: © Diomedia.com / SuperStock Fine Art.
Примечания
1
«Он сумасшедший» (фр.).
(обратно)2
Следуя традиции, сложившейся в русскоязычной литературе о Винсенте Ван Гоге, в настоящем издании фамильная приставка «ван» в фамилии художника (и членов его семьи) пишется с прописной буквы; во всех остальных случаях, в соответствии с общими правилами написания голландских имен, – со строчной. (Примеч. ред.)
(обратно)3
Рынок (нидерл. Markt).
(обратно)4
Букв.: «прочность, твердость», перен.: «сдержанность, благоразумие» (нидерл.).
(обратно)5
Дядя (нидерл.).
(обратно)6
Воображаемый музей (фр.).
(обратно)7
Дорогой Тео (нидерл.).
(обратно)8
«Смейтесь, смейтесь, мои юные влюбленные» (фр.).
(обратно)9
Букв.: Гнилой Ряд (англ. Rotten Row), искаж.: Route de Roi (фр.) – «королевская дорога».
(обратно)10
«Мировая скорбь» (нем.).
(обратно)11
Дражайшая Каролина (нидерл.).
(обратно)12
Моя дорогая Каролина (нидерл.).
(обратно)13
Юрист, адвокат, законник (англ.).
(обратно)14
От фр. impression – впечатление.
(обратно)15
«Перекроенный портной» (лат.).
(обратно)16
Молись и трудись (лат.).
(обратно)17
«Этот голландский мужлан» (фр.).
(обратно)18
Ночные бродяги (фр.).
(обратно)19
Биографический очерк (нидерл.).
(обратно)20
Любой ценой (фр.).
(обратно)21
Внутренний, сокровенный, живущий Богом человек (фр.) – богословское понятие.
(обратно)22
Вышний, небесный свет (фр.).
(обратно)23
«Женщина – горе для праведника» (фр.).
(обратно)24
Любить несмотря ни на что – рисовать несмотря ни на что (фр.).
(обратно)25
Не теряя времени, как можно скорее (фр.).
(обратно)26
«Мне всегда казалось, что самоубийство – поступок бесчестного человека» (фр.).
(обратно)27
«Меч пронзил мое нутро» (фр.).
(обратно)28
«И что с того» (фр.).
(обратно)29
«Искусство – это битва» (фр.).
(обратно)30
Право художника (фр.).
(обратно)31
Скорбь (англ.).
(обратно)32
«Да будет воля Твоя» (лат.).
(обратно)33
Се человек (лат.). В искусстве – иконографический тип Муж скорбей.
(обратно)34
«Выставка графики» (англ.).
(обратно)35
Маленькие горести человеческой жизни (фр.).
(обратно)36
Что-то высшее (фр.).
(обратно)37
Мнение общества (фр.).
(обратно)38
Я воскресну (лат.).
(обратно)39
Нечто возвышенное (фр.).
(обратно)40
Наступать, и как можно стремительнее (фр.).
(обратно)41
«Благородный клинок, презренные ножны, / В душе я прекрасен» (фр.).
(обратно)42
Приблизительность, неточность (фр.).
(обратно)43
Нечто (фр.).
(обратно)44
Тем лучше (фр.).
(обратно)45
Букв.: «черный луч» (фр.).
(обратно)46
Букв.: «белый луч» (фр.).
(обратно)47
Букв.: «мальчишка-художник» (нидерл.).
(обратно)48
«Зимний сад» (фр.).
(обратно)49
«Меланхолия» (фр.).
(обратно)50
Радость жизни (фр.).
(обратно)51
«Мы любим наших клиентов» (фр.).
(обратно)52
«Зерно безумия – лучшее, что есть в искусстве» (фр.).
(обратно)53
«Черный кот» (фр.).
(обратно)54
Европейская и американская традиция раздавать сигары при рождении ребенка (особенно мальчика) по одним источникам восходит к обычаю, заимствованному у аборигенов различных колоний, по другим – связана с восприятием сигары как дорогого статусного предмета. (Примеч. перев.)
(обратно)55
«Ищите человека» (фр.).
(обратно)56
«Любите художника» (фр.).
(обратно)57
Написанных землей (фр.).
(обратно)58
Тюльпаномания (нидерл. tulpenmanie) – период в истории Голландии, когда спрос на луковицы тюльпанов необычайно вырос (1634–1637); впоследствии резкое падение цен на тюльпаны привело к масштабному экономическому кризису. (Примеч. перев.)
(обратно)59
Высший свет (фр.).
(обратно)60
Картин (фр.).
(обратно)61
Как лев, пожирающий мясо (фр.).
(обратно)62
Снимать, поднимать (фр.).
(обратно)63
С первой попытки (фр.).
(обратно)64
«Сидячая ванна» (фр.).
(обратно)65
Любой ценой (фр.).
(обратно)66
«Я Винсент, голландец» (нидерл.).
(обратно)67
Палочка-подпорка, на которую художник опирается рукой, чтобы не дрожала кисть. (Примеч. перев.)
(обратно)68
Бешеной коровы (фр.).
(обратно)69
Mons Martyrium (лат.) – по одной из версий, Монмартр получил свое название в честь казненного здесь святого мученика Дионисия Парижского.
(обратно)70
«В лучшем виде, лучше и быть не может» (лат.).
(обратно)71
«Мозги с черным маслом», «телятина „Маренго“», «рисовое пирожное с киршем» (фр.).
(обратно)72
Галантные празднества (фр.). Популярный во французской живописи XVIII в. жанр, который пытался возродить Адольф Монтичелли (1824–1886).
(обратно)73
«Он сумасшедший» (фр.).
(обратно)74
Братья (фр.).
(обратно)75
«Наш невроз» (фр.).
(обратно)76
Без единого су (фр.).
(обратно)77
От фр. mousmé – японская девушка или молодая женщина.
(обратно)78
Сотоварищей (фр.).
(обратно)79
Экспромтом (лат.).
(обратно)80
По памяти, наизусть (фр.).
(обратно)81
«Ночные бродяги» (фр.).
(обратно)82
Название техники вышивания. В буквальном переводе – «маленькая точка» (фр.).
(обратно)83
Борьба, бой, схватка (фр.).
(обратно)84
Идея (фр.).
(обратно)85
Перевод В. Набокова.
(обратно)86
Безнадежное предприятие (фр.).
(обратно)87
«Весна», «любовь», «свет» (фр.).
(обратно)88
Он сумасшедший (фр.).
(обратно)89
«Трактат о физической, интеллектуальной и нравственной дегенерации представителей человеческого рода» (фр.).
(обратно)90
Перевод В. Левика.
(обратно)91
Что-то высшее (фр.).
(обратно)92
Гвоздь программы (фр.).
(обратно)93
Подробнее наша точка зрения на события этого дня изложена в разделе «Обстоятельства смертельного ранения Ван Гога», см. с. 560.
(обратно)94
Поступок бесчестного человека (фр.).
(обратно)95
«Здесь покоится Винсент Ван Гог» (фр.).
(обратно)96
«Здесь покоится Теодор Ван Гог» (фр.).
(обратно)97
Относительно всех отчетов о ранении Винсента см. главу 43.
(обратно)98
См.: Van Heugten, 1993, р. 162.
(обратно)99
Бо́льшая часть материалов, приведенных в данном приложении, фигурирует в тексте книги (главным образом в главе 43 «Иллюзии умирают, величие остается») – там, где того требует рассказ. Здесь же мы собрали их вместе, чтобы представить максимально четко и последовательно.
(обратно)100
Рене Секретан родился в январе 1874 г. См.: Doiteau, 1957, p. 57.
(обратно)101
Там же, p. 39.
(обратно)102
Gachet, 1957, p. 38.
(обратно)103
Гастон родился 18 декабря 1871 г. – Doiteau, 1957, p. 57.
(обратно)104
Там же, p. 40.
(обратно)105
Там же.
(обратно)106
Там же, p. 55.
(обратно)107
Там же, p. 55–56.
(обратно)108
«Он всегда говорил по-французски с неуловимым акцентом, как я уже упоминал, такой акцент бывает у тех, кто много переезжал с места на место». – Цит. по: Doiteau, 1957, p. 56.
(обратно)109
Предпочитал абсент «Перно 72». – Там же, p. 41.
(обратно)110
Там же, p. 40.
(обратно)111
Там же, p. 42.
(обратно)112
Там же, p. 39.
(обратно)113
По словам Рене, Буффало Билл был тогда среди молодежи очень модным персонажем. – Там же, p. 45.
(обратно)114
Doiteau, 1957, p. 45.
(обратно)115
Там же, p. 46.
(обратно)116
Там же.
(обратно)117
Там же, p. 56.
(обратно)118
Цит. по: Doiteau, 1957, p. 42.
(обратно)119
Там же, p. 45.
(обратно)120
Там же, p. 41.
(обратно)121
Там же.
(обратно)122
Там же, p. 56.
(обратно)123
Там же.
(обратно)124
См. главу 43.
(обратно)125
Там же, p. 44.
(обратно)126
Цит. по: Doiteau, 1957, p. 42.
(обратно)127
Цит. по: Там же, p. 47.
(обратно)128
Там же, p. 44.
(обратно)129
Цит. по: Doiteau, 1957, p. 42.
(обратно)130
Там же.
(обратно)131
Там же, p. 44.
(обратно)132
Цит. по: Там же, p. 42.
(обратно)133
Цит. по: Там же, p. 41.
(обратно)134
См. главу 43.
(обратно)135
Tralbaut, p. 326. Тральбо сообщает, что мадам Либерж было на момент смерти Винсента столько же лет, сколько Маргарите Гаше, – то есть двадцать.
(обратно)136
Цит. по: Там же, p. 326.
(обратно)137
Там же. Тральбо комментирует: «Остается загадкой, почему эта история, которой уже более девяноста лет, ни разу не фигурировала ни в одной биографии Ван Гога?» (p. 326).
(обратно)138
Цит. по: Wilkie, p. 124.
(обратно)139
В письме Плассхерту 1911 г. Хиршиг сообщает, что однажды сопровождал Винсента во время подобной прогулки в Понтуаз (А. М. Хиршиг – А. Плассхерту, 08.09.1911, b3023 V/1983, частично опубликовано: Van Crimpen, p. 86.
(обратно)140
Doiteau, 1957, p. 42–43.
(обратно)141
Там же, p. 41.
(обратно)142
Винсент знал, что Рене хранил револьвер в рюкзаке. Он там не раз его видел. – Там же, p. 46.
(обратно)143
Doiteau, Leroy, p. 280. См. гл. 43.
(обратно)144
Письмо А. М. Хиршига – А. Бредусу (см. в библиографии: Hirschig). Цит. по: Tralbaut, p. 328. См. главу 43.
(обратно)145
Doiteau, Leroy, p. 280. См. главу 43.
(обратно)146
В последнем дополнении к своему рассказу Аделин Раву утверждает, что, очнувшись после потери сознания, Винсент на самом деле пытался еще раз выстрелить в себя, но не смог найти револьвер (первая публикация: Les Souvenirs d’Adeline Ravoux sur le séjour de Vincent van Gogh à Auvers-sur-Oise // Les Cahiers de van Gogh I. – P. 7–17); цит. по: Carrié-Ravoux, p. 214. Это вполне вероятно: братья Секретан могли забрать оружие.
(обратно)147
Цит. по: Pickvance, 1986, p. 216.
(обратно)148
Weber, 1976, p. 40.
(обратно)149
Цит. по: Carrié-Ravoux, p. 215.
(обратно)150
Там же.
(обратно)151
Любопытно, что, когда жандармы продолжали настойчиво интересоваться у Винсента насчет возможного участия третьих лиц, именно Гюстав Раву вмешался, чтобы пресечь подобное развитие допроса. По словам его дочери, после того, как Винсент сказал жандармам: «Не обвиняйте никого: я сам хотел убить себя», ее отец «довольно решительно умолял полицейских не продолжать больше спрашивать об этом». Цит. по: Carrié-Ravoux, р. 215. Это вмешательство можно расценивать как проявление заботы Раву о Винсенте (как хотелось Аделин) или же как попытку проследить, чтобы Ван Гог в забытьи бесконтрольно не упомянул о причастности братьев Секретан к стрельбе.
(обратно)152
Тео Ван Гог – Йоханне Ван Гог-Бонгер, 28.07.1890, b2066 V/1982.
(обратно)153
Эмиль Бернар – Альберу Орье, b6918 V/1996.
(обратно)154
Поль Фердинанд Гаше – Тео Ван Гогу, ок. 15.08.1890, b3266 V/1966.
(обратно)155
«Если мне суждено умереть – я не стану намеренно искать смерти… но не буду пытаться избежать ее, если она придет, – ты будешь стоять на костях, а это крайне неустойчивая позиция» (выделено в оригинале). См.: Винсент – Тео Ван Гогу, январь 1885, BVG 355a / 10.12.1884, JLB 474.
(обратно)156
В письме к Тео из Гааги в 1882 г. Винсент цитирует максиму, принадлежащую его любимому Милле: «Il m’a toujours semblé que le suicide était une action de malhonnête home» (Мне всегда казалось, что самоубийство – поступок бесчестного человека). – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / 06.07.1882, JLB 244. См. главу 15.
(обратно)157
Doiteau, 1957, p. 57.
(обратно)158
Гастон Секретан умер в 1943 г.
(обратно)159
Песня «Vitus en vitesse» из фильма «Красная луна» (Lune Rousse) 1927 г.
(обратно)160
Песни «Il est charmant» (1932), «Avec le sourire» (1936), «L’habit vert» (1937), «La fin du jour» (1939), .
(обратно)161
Doiteau, 1957, p. 57–58. См. главу 42.
(обратно)162
Там же, p. 57.
(обратно)163
Там же.
(обратно)164
Там же, p. 47.
(обратно)165
Явно имея в виду купание в реке, Рене рассказывал Дуато: «Мы оставили [пистолет] на берегу вместе со всеми нашими рыбацкими штуками, мешками… даже штанами… как судьбе было суждено, в тот день, когда Ван Гог им воспользовался, он сработал» (Там же, p. 46).
(обратно)166
Поль Фердинанд Гаше – Тео Ван Гогу, 27.07.1890. Цит. по: Distel, Stein, p. 265. См. также: главу 43 настоящего издания; Van Gogh-Bonger, 1978, p. lii.
(обратно)167
«Премного сожалею, что вынужден беспокоить Вас, однако я счел своим долгом безотлагательно связаться с Вами. Сегодня, в воскресенье, в девять вечера за мной прислали по просьбе Вашего брата Винсента, который хотел видеть меня немедленно. Я нашел его в плачевном состоянии. Он себя ранил…» Цит. по: Van Gogh-Bonger, 1978, p. lii.
(обратно)168
«[Винсент] действительно очень нездоров. В подробности вдаваться не стану, это слишком огорчительно, но должен предупредить тебя, дорогая, что жизнь его может быть в опасности». – Тео Ван Гог – Йоханне Ван Гог-Бонгер, 28.07.1890, b2066 V/1982.
(обратно)169
Там же. Тео здесь, возможно, пытается оградить молодую мать от ужасной правды или защитить имя семьи от очередного позора. Однако слова брата о состоянии Винсента кажутся более убедительными (и больше похожи на речь самого Винсента), чем слухи о неудавшемся самоубийстве, которые к тому времени уже можно было услышать на улицах Овера.
(обратно)170
Среди бумаг на столе Винсент оставил неотправленные черновики и обрывки писем, которые явно не предназначались для глаз Тео. См. главу 42.
(обратно)171
См. главу 42.
(обратно)172
Tralbaut, p. 337–340.
(обратно)173
«Неужели я должен был прийти из-за этого в отчаяние, утопиться или выкинуть еще что-нибудь в таком роде? Я был бы скверным человеком, если бы избрал такой выход» (BVG 193). См. главу 43.
(обратно)174
Там же. См. главу 43.
(обратно)175
BVG 212 (06.07.1882). См. примеч. 60 выше. См. главу 15.
(обратно)176
Там же. См. главу 15.
(обратно)177
BVG 337 (31.10.1883). См. главу 43.
(обратно)178
Несмотря на ряд попыток задним числом «вложить» револьвер в руку Винсента до того, как он умер, – как это делали Хэртрик (см.: Hartrick, p. 42) и Поль Гоген в своих дневниках «Прежде и потом» («Avant et après»), а также семейство Гаше (см. примеч. 89 ниже), – Винсент демонстрировал равнодушие (и презрение) к огнестрельному оружию, как это ясно следует из письма, написанного в Сен-Реми: «Я должен был отстаивать свою мастерскую… Другой на моем месте схватился бы за револьвер» (BVG 605; ок. сентября 1889). См. главу 43.
(обратно)179
См. главу 43.
(обратно)180
В Арле Винсент проигнорировал петицию соседей, призывавших отправить его в лечебницу, сообщив мэру города: готов «пойти и броситься в воду, например, если так смогу раз и навсегда осчастливить этих добродетельных типов». См. подробнее главу 38.
(обратно)181
См. главу 41.
(обратно)182
Цит. по: Pickvance, 1986, p. 216. Бернар в своей истории, рассказанной Орье, делает основной упор на драме самоубийства. Прежде чем умереть, Винсент, по словам Бернара, сказал, что «его самоубийство было совершенно просчитано и осознано», и выразил «желание умереть». Если верить Бернару, самым выразительным жестом была угроза Винсента «сделать это снова» в случае, если бы он излечился от раны (Bernard to Aurier, n. p., UGFA, 1986). Столь заманчивый ложный след тут же подхватили и последующие хроникеры – например, Тральбо (Tralbaut, p. 328): «Гаше сказал [Винсенту], что все еще надеется его вылечить. Винсент тут же ответил: „А я снова это проделаю“» (подчеркнуто в оригинале).
(обратно)183
В своем письме к Орье Бернар придает своей версии оттенок житийности, делая из Ван Гога христианского мученика: «Сила удара (пуля прошла под сердцем) заставила [Ван Гога] упасть, но он вставал и падал три раза, после чего вернулся в пансион, где жил… ни слова никому не сказав о своем ранении». – Bernard to Aurier, n. p., UGFA. См. также главу 43. Аналогичное псевдохристианское толкование получает у Бернара и арльская история с ухом. См. главу 41.
(обратно)184
По мнению Росса и Маккея, «в акте членовредительства редко усматривается намерение умереть, зачастую риск смерти минимален. Хотя человек, сам наносящий себе увечье, может своим поведением привести себя к смерти, в подавляющем большинстве случаев этого не происходит. Его поведение, напротив, призвано предотвратить самоубийство, нежели совершить его» (Ross R. R., McKay H. B. Self-Mutilation. – Lexington, Mass.: Lexington Books, 1979. P. 15). См. также важную дискуссию по этому вопросу: Walsh, B. W., Rosen P. M. Self-Mutilation: Theory, Research, and Treatment. – New York; London: GuilfordPress, 1988. – P. 3–53. Как считают Уолш и Розен: «Сходство между самоубийством и членовредительством может быть обманчивым. Обе формы поведения направлены человеком на самого себя и обе приводят к конкретным физическим повреждениям. Тем не менее при анализе этих форм поведения с точки зрения предложенных Эдвином Шнейдманом десяти общих черт самоубийства становится очевидно, что данные формы поведения различаются по многим параметрам, а в чем-то даже противоположны друг другу» (p. 51).
(обратно)185
Tralbaut, p. 335. См. главу 43.
(обратно)186
См.: Tralbaut, p. 333.
(обратно)187
Даже Бернар, с его мелодраматизмом, это признает. «Трактирщик изложил нам все подробности несчастного случая», – писал он Орье (Эмиль Бернар – Альберу Орье, b6918 V/1996).
(обратно)188
В публикации «Любопытный случай доктора Гаше» Дуато излагает позднейшую версию, рассказанную сыном доктора Полем в 1957 г.; согласно ей, Винсент угрожал его отцу пистолетом после ссоры насчет холста без рамы в коллекции доктора (Doiteau, 1923–1924, p. 278–279). Мы склонны пренебречь этой версией как дерзкой попыткой привязать эту ссору к смерти Винсента от огнестрельного ранения. См. также главу 42.
(обратно)189
Винсент писал, как не раз ронял свои литографии в масло или краску, заливал их водой в лечебнице Сен-Поль-де-Мозоль и таким образом испортил некоторые из своих любимых оттисков. См. также главу 40.
(обратно)190
Проанализировав 464 самоубийства, совершенные с помощью огнестрельного оружия, Ди Майо обнаружил, что лишь восемь (2 %) смертельных ран из легкого огнестрельного оружия были нанесены в грудь или в живот. См.: Di Maio, V. J. M. Gunshot Wounds: Practical Aspects of Firearms, Ballistics, and Forensic Technique. – Boca Raton, Fla.: CRC Press, 1999. – P. 358.
(обратно)191
«Добраться [до пшеничного поля] можно было, если влезть по крутому холму, заросшему большими деревьями». – Carrié-Ravoux, p. 215.
(обратно)192
Цит. по: Doiteau, Leroy, p. 169–192; Tralbaut, p. 327. См. также главу 43.
(обратно)193
«Allez me chercher le docteur… je me suis blessé dans les champs… je me suis tiré un coup de revolver là» («Приведите мне доктора… я ранил себя в поле… выстрелил в себя из револьвера там»). – А. М. Хиршиг – доктору А. Бредиусу, август 1911, b3023 V/1983; письмо частично опубликовано, см.: Van Crimpen, p. 86. Оценивая воспоминания Хиршига, следует помнить, что по-французски он почти не говорил, Аделин Раву называла его французский «смехотворным» (Carrié-Ravoux, p. 211–212), а также – учитывать противоречащий этому рассказ самой Аделин о том, что по возвращении в пансион Винсент в тот вечер вообще ничего не говорил (Там же).
(обратно)194
А. М. Хиршиг – доктору А. Бредиусу, впервые опубликовано в 1934 г. в периодическом издании «Oud-Holland», цит. по: Tralbaut, p. 328.
(обратно)195
Ср. три варианта рассказа Аделин об одном и том же событии (возвращение Винсента в пансион Раву после выстрела), как они приведены в следующих источниках: 1) Gauthier, VGFA (публ.: Les Nouvelles Littéraires. 1953. April 16); 2) Carrié-Ravoux, p. 211–219; 3) Tralbaut, p. 325–326.
(обратно)196
Carrié-Ravoux, p. 214.
(обратно)197
Аделин утверждала, что присутствовала лишь при «большей части» событий, о которых рассказывала. «Понятно, что я не присутствовала при агонии Ван Гога», – призналась она одному из интервьюеров (Carrié-Ravoux, p. 215). В суде показания с чужих слов, как правило, считаются недостоверными и потому недопустимыми. У этого правила бывают исключения – предсмертные заявления и заявления в ущерб собственным интересам, например, но, по нашему мнению, ни одно из таких исключений не применимо к рассказам Аделин в той их части, где она опирается на слухи и чужие слова. Примером может служить ее рассказ о беседе Винсента с жандармами. Речь как будто идет о дословном воспроизведении разговора, но тем не менее она не утверждает, что лично присутствовала в комнате, да и вряд ли кто-либо позвал бы тринадцатилетнюю девочку посетить допрос.
(обратно)198
Так, например, в своей первой версии (1953) Аделин утверждала, будто Винсент вошел в пансион и поднялся к себе в комнату, «не проронив ни слова». Во второй версии (1956) она вспомнила, как Винсент обменялся парой слов с ее матерью, прежде чем подняться. В третьем варианте (1960-е гг.) она добавила полный драматизма эпизод: прежде чем подняться, Винсент «на несколько мгновений прислонился к бильярдному столу, чтобы не потерять равновесие, и низким голосом произнес: „Ах, ничего, я ранен“». Еще пример: в исходном варианте рассказа Аделин первым стоны из комнаты Винсента услышал ее отец. В более позднем варианте она сама первой заметила, что Ван Гог стонет, и позвала отца на помощь.
(обратно)199
Свои многочисленные рассказы Аделин снабжала примерами того, как добр и внимателен был ее отец к Винсенту, как старался защитить художника в момент агонии. Так, например, когда жандармы пришли допросить Ван Гога насчет стрельбы, отец «зашел к Винсенту, опередив их, [и] объяснил ему, что по французским законам в подобных случаях положено провести расследование, для чего и пришли жандармы». Когда же полицейский начал говорить с Винсентом в «неприятном тоне», отец «умолял его вести себя помягче».
(обратно)200
Аделин в первом интервью (1953) лишь коротко пересказала содержание беседы жандармов с Винсентом как часть расследования обстоятельств, связанных с выстрелом, однако во втором интервью (1956) она уже приводила обширные дословные цитаты из этой беседы.
(обратно)201
Согласно первой версии Аделин (1953), ее отец поднялся к Винсенту и увидел, что тот ранен, – тогда «[Винсент] продемонстрировал ему рану, высказав надежду, что на этот раз не промахнулся». Во втором варианте (1956) она приводит целый диалог: «„Что с тобой? – спросил отец. – Заболел?“ Винсент поднял рубаху и показал маленькую дырочку в районе сердца. „Несчастный, что же ты наделал?“ – „Хотел убить себя“, – отвечал Ван Гог». К третьему, окончательному варианту (1960-е гг.) диалог превратился в настоящую драму: «Дверь не была заперта, отец зашел и увидел, как мсье Винсент лежит на своей узкой железной кровати, отвернувшись к стене. Отец ласково попросил его спуститься вниз поесть. Мсье Винсент осторожно повернулся к отцу. „Взгляните…“ – начал он и, взяв руку отца, показал ему место на теле, в нижней части груди, где была маленькая кровоточащая дырочка. Отец спросил: „Что же вы наделали?“ И тут мсье Винсент ответил: „Я выстрелил в себя… надеюсь, я тут не напачкал“».
(обратно)202
Так, например, во втором варианте (1956) Аделин уточнила, что Винсент потерял сознание после выстрела, очевидно пытаясь объяснить, почему он не выстрелил второй раз, если собирался покончить с собой. К моменту, когда он пришел в себя, уже стемнело, и в темноте револьвер было уже не найти – хотя он искал его, ползая «на четвереньках» и все еще надеясь завершить начатое, поясняла она.
(обратно)203
Tralbaut, p. 325–326.
(обратно)204
В последующих интервью Аделин объясняла, почему связь между оружием и ее отцом не стала известна раньше: сначала утверждала, будто отец просто забыл, что у него был пистолет: он был «так расстроен, что сразу и не вспомнил, как одолжил свой пистолет мсье Винсенту» (цит. по: Tralbaut, p. 326); а потом заявляла, будто Раву на самом деле сообщил об этом жандармам (по ее словам, когда один из них спросил Винсента, откуда у него пистолет, отец «поспешил объяснить, что именно он дал его художнику», а Винсент не подтвердил, но и не опроверг это утверждение (цит. по: Tralbaut, p. 329).
(обратно)205
В 1877 г. во время учебы на священника Винсент с одобрением отмечал, что римляне верили: когда ворона «садится кому-нибудь на голову – это знак того, что небеса к этому человеку благосклонны» (24.11.1887, BVG 114). Подробнее об отношении Винсента к птицам (которых он всегда любил, интересовался ими и никогда не боялся) см. также главу 3.
(обратно)206
В новом полном издании писем Ван Гога письмо, в котором Винсент сообщает, что закончил картину с воронами на пшеничном поле, датировано 10 июля 1890 г. (Van Gogh, The Complete Letters, 898, n. 4.). См. также главу 42.
(обратно)207
Arnold, 1992, p. 259.
(обратно)208
См.: Rewald, 1978, p. 403, n. 35.
(обратно)209
Номера страниц соответствуют печатному изданию.
(обратно)
Комментарии к книге «Ван Гог. Жизнь», Грегори Уайт-Смит
Всего 0 комментариев