И. В. Домарадский Перевёртыш
Вместо предисловия
Дамы и господа, товарищи!
Никогда раньше я не писал ничего, кроме научных статей и книг. Поэтому прошу извинить меня за попытку поведать Вам о моих делах, подчас сугубо личных. Боюсь, что это может кому-то показаться странным, а кому-то скучным и неинтересным. Но, как когда-то сказал Лев Николаевич. Толстой, хотя и по другому поводу, "не могу молчать!". Я достиг такого возраста, когда возникла настоятельная потребность высказаться, разобраться в своих поступках и подвести некоторые итоги жизни. К этому, на мой взгляд, обязывает и недавнее прошлое, свидетелями которого большинство из нас было, а также сегодняшняя ситуация, за которую мы все в ответе.
Льщу себе надеждой, что исповедь человека, пережившего годы сталинских репрессий, войну и голод, кошмар разных лжеучений, "хрущевскую оттепель", годы застоя, "перестройку" и развал советской империи, явится стимулом для того, кто собирается написать на эту же тему, но только лучше.
Я старался излагать события в хронологическом порядке, хотя в ряде случаев приходилось делать отступления, или забегать вперед, если это могло помочь лучше разобраться в тех или иных событиях и фактах. Я старался также быть по возможности точным в их описаниях и не допускать преувеличений. Однако за давностью лет и все еще из-за недоступности некоторых данных, "накладок" избежать не удалось. Приношу за это мои извинения. Что касается трактовки событий или оценки тех или иных лиц и их поступков, то чаще всего они имеют сугубо личный характер и являются отражением той обстановки, в которую я попадал.
Этой книгой, в первую очередь, я обязан моей жене, исключительному человеку и прекрасной актрисе, которая ради меня пожертвовала своим любимым делом. Я часто задаю себе вопрос, имел ли я право принять эту жертву и достаточно ли я сделал, чтобы отблагодарить её за это! В то же время я не могу не выразить глубокую признательность тем моим коллегам, без чьей доброжелательности и помощи, включая материальную, этот рассказ вряд ли увидел бы свет. Да простят они меня за то, что я умышленно не упоминаю их поимённо! Ведь если говорить о ситуации, то "темна вода во облацех", а "бережённого Бог бережёт".
Истоки
O tempora, o mores!
О времена, о нравы!
(Цицерон)Чтобы разобраться в моем характере и причинах многих перипетий, в которые я попадал, надо рассказать о моей родословной. Ею я горжусь и никогда о ней не забывал.
Мой прадед по материнской линии, Иван Яковлевич Древицкий, происходил из крестьян Бахмачского уезда Екатеринославской губернии. Ему посчастливилось стать одним из первооткрывателей в теперешнем Донбассе угля и каменной соли. На этом он и разбогател. По справке Ростовского областного архива и документам КГБ (см. ниже) в конце прошлого века он был причислен к купеческому сословию, став купцом 1-ой гильдии, а затем потомственным почетным гражданином. В Таганроге он владел пароходством (один из шести его пароходов ходил по Азовскому и Черному морям, по крайней мере, до 60-х годов нынешнего столетия), угольными шахтами близ станции Мушкетово, акциями соляных копий и другими процентными бумагами, имением под Юзовкой, пристанью в Ростове-на-Дону и домом в Таганроге (дом уцелел до сих пор, Николаевская ул. 3). Его состояние оценивалось приблизительно в 800 тыс. руб. Он был членом таганрогской городской управы и биржевого купеческого общества. Умер Иван Яковлевич относительно молодым в 1912 году. Детали завещания не известны. Поэтому не удалось найти документов о разделе имущества.
Прабабку звали Ксенией Михайловной. Происхождения её я не знаю. Помнится, дед говорил мне о том, что она происходила из обедневших дворян.
Дед, Яков Иванович, был старшим из детей (он родился в мае 1881 года). Из его трех братьев в младенчестве умерли двое и до зрелых лет дожил лишь один, Сергей. Кроме того, были три сестры. Одна из них умерла в 1964 году, а других я не знал.
Учиться деда почему-то определили в Мариупольскую гимназию, хотя его брат и сестры учились в Таганроге. Судя по обрывкам сведений, жил дед у чужих людей, что не могло не отразиться на его успехах. Тем не менее, гимназию он закончил. В характеристике, написанной по окончании курса, директор так писал о нем: "Юноша скромный и тихий, не без способностей и вообще натура от природы не без задатков. К сожалению, первоначальное образование его было не из удачных, а младшие и средние классы гимназии им проведены в средах, не особенно благоприятных для духовного воспитания и развития (на квартирах). К восьмому классу оказался с малым запасом знаний и оставлен на повторный курс. Урок оказался благотворным: в настоящее время этот юноша резко и значительно изменился к лучшему, стал серьезно работать и заниматься и много уже сделал на пути к лучшему. Поддерживаемый в этом направлении, он может дать прекрасные результаты. К старшим был всегда почтителен, хотя иногда проявлял признаки строптивости и упрямства. С товарищами дружен".
После гимназии дед отправился в Варшаву поступать в тамошний Политехнический институт, но затем передумал и в 1901 году поступил на физико-математический факультет Новороссийского Университета в Одессе. В 1901 и1905 годах принимал участие в студенческих сходках.
В августе 1905 года дед обратился с прошением на имя ректора о переводе в Санкт-Петербургский Университет. Прошение мотивировалось семейными обстоятельствами (его две сестры обучались в Петербурге на курсах Лесгафта и жить там одни не могли). Разрешение было получено и дед продолжил образование на естественном отделении физико-математического факультета Санкт-Петербургского Университета, который он и закончил в 1907 году.
Еще в Мариуполе дед познакомился с моей бабушкой, Софьей Михайловной (очень красивой!), которая происходила из скромной, многодетной, еврейской семьи, и женился на ней.
По-видимому, семья деда считала его брак мезальянсом. Во всяком случае я никогда бабушки у родных деда не видел. Как я полагаю, немалую роль в этом отношении к бабушке играло не столько её скромное происхождение, сколько то, что она была еврейкой, хотя, конечно, для своего замужества ей надо было креститься.
Мама, Зинаида, родилась в Одессе, когда дед был студентом, 5 марта 1903 года, а в 1907 году родилась моя тетя, Оксана, умершая от туберкулеза в Саратове в 1929 году.
Где жил дед с семьей после отъезда из СПБ (после окончания Университета), я не знаю. Однако, судя по сохранившемуся маминому альбому (чисто гимназическому, с наивными стихами — посвящениями и рисунками), в 1915 году семья жила в Москве, куда перебрались все его сестры, уже замужние. У деда был доходный дом, уцелевший до сих пор (Неопалимовский пр.,10). Здесь же он стал одним из основателей Автомобильного клуба (или курсов?) и начал строить кислородный завод. Из Москвы же добровольцем он вместе с собственной машиной попал на Двинский фронт, где занимался ремонтом автомобилей (возглавлял мастерскую).
Очевидно, уже после Февральской революции, семья оказалась под Таганрогом, на принадлежавшем деду хуторе (разъезд Закадычный под Матвеевым курганом). Мама продолжала учиться и там. Её обучением руководила Е. С. Ордынская, с которой у нас сохранялись отношения до её смерти в конце 70-х годов. Была ли в том заслуга Е. С. Ордынской, не знаю, но мама говорила по-немецки и по-французски, неплохо играла на фортепьяно и рисовала. Затем, судя по маминым рассказам, им пришлось много ездить по Украине, что было сопряжено с большой опасностью (бандитизм, Махно) и какое-то она жила в Екатеринославле. Основной причиной этих странствований были попытки уйти от "красных", послужившие потом, при первом аресте (см. ниже), поводом для обвинения деда в сотрудничестве с украинскими националистами. Однако гимназию мама кончила в Москве в начале 20-х годов, а в 1923 году она вышла замуж за моего отца, Домарадского Валериана Владимировича, который был на 15 лет старше мамы. Этот брак также был встречен без восторга.
Я появился на свет в декабре 1925 года. Тогда мои родители жили на частной квартире в Староконюшенном переулке, недалеко от дома в Кривоарбатском переулке, принадлежавшем сестре деда. В раннем детстве я перенес полиомиелит и полгода пролежал в гипсе. Последствия его остались на всю жизнь.
О моем отце я знаю очень мало. Родился он в 1888 году в Царстве Польском, в Кельцах. Каково его происхождение, кем были его родители, осталось для меня тайной. Больше того, как звали моего деда и бабушку я узнал из справки КГБ (на справки КГБ мне придется ссылаться еще не один раз!). В последующем папина семья оказалась в Сувалках, что на границе с теперешней Литвой, где папа окончил гимназию, а перед самым началом Первой мировой войны папа был уже в Петрограде, учился на Высших коммерческих курсах и закончил их в 1914 году. Война оборвала его связь с родителями, о судьбе которых он так ничего и не узнал.
Возвращаясь к вопросу о том, кем был мой дед, Владимир Федорович, могу лишь процитировать справку КГБ. В ней говорится, что "Владимир Федорович работал кассиром банка, затем был "гласным" судьей" (где, не указано). С другой стороны, у Д. Мордовцева в "Лжедимитрии" несколько раз упоминается "пан Домарацкий", шляхтич сандомирского воеводы Юрия Мнишека. Кстати, книги Мордовцева были у нас дома, откуда мальчишкой я об этом впервые и узнал. Возможно, что после Октябрьской Революции отец, боясь репрессий, русифицировал фамилию (подтверждением этого является справка трибунала, выписку из которой я привожу ниже). Я знаю также, что в 1921–1922 годах папа несколько раз посещал миссию Литвы в Москве (Сувалки после передела границ вошли в состав Литвы), пытаясь получить "право выезда туда для розыска родственников, однако ему было отказано, так как он являлся сыном русского чиновника".
Папа всегда относился ко мне очень прохладно и, лишь когда уже я стал студентом, у него появился ко мне какой-то интерес. Причину такого отношения ко мне я так и не узнал. В разговорах со мной он всегда был очень сдержан. Поэтому ничего о себе и о своих родителях он мне не рассказывал. Он даже не говорил мне ничего о своей прежней жизни. Никаких документов после него не осталось. У меня сохранилась лишь крошечная карточка, которую мне позднее увеличили. На ней папа изображен в своем кабинете за огромной пишущей машинкой, когда еще до Революции он работал в Экибастузе, где, судя по документам, был "секретарем и заведующим общим отделом угольных копий и заводов Киргизского Горнопромышленного общества".
Папа был верующим человеком, и я помню, что когда мы жили на даче под Москвой, он часто с мамой ходил в церковь. Мама же, тем не менее, осталась атеисткой до конца дней, как и дед. Родных у папы не было. Был только двоюродный дядя в Москве, Домарадский Михаил Моисеевич, следы которого затерялись, но и о нем я знаю лишь из упоминавшейся справки КГБ. Не было у папы и друзей. Гости у нас никогда не бывали. Только иногда по выходным (в 30-х годах были "выходные"; воскресенья были отменены).
В 1927 году отец, дед, его брат и муж сестры Марии были арестованы. Против них было выдвинуто обвинение по статьям 58-5, 58–10 и 58–18. Папе было предъявлено обвинение в шпионаже в пользу Литвы! Деду инкриминировали то, что он "находился у белых (у гетмана Украины Скоропадского) до конца ликвидации таковых, имел связь с заграницей, поддерживал знакомства с иностранцами, собирал и допускал у себя на квартире сборища, сопровождавшиеся антисоветскими выпадами" (выписка из уголовного дела No. 49400). В конечном итоге, через три месяца все арестованные из под стражи были освобождены, но Постановлением Особого совещания при Коллегии ГПУ лишены права проживания в ряде городов СССР ("-6") и пограничных губерниях сроком на 3 года (тогда это был максимальный срок высылки). По какой-то причине папа и дед избрали Саратов. В деле есть просьбы моих родных отсрочить выезд из-за болезни тети, но в этом было отказано. Таким образом, с двух лет и затем почти 30 лет я жил в этом городе. Снова в Москву я попал лишь в 1973 году, когда мне было уже почти 50 лет.
Чтобы к этому больше не возвращаться, скажу, что в то время исчезла Александра, одна из сестер деда (умерла?), мужа которой расстреляли красные во время Гражданской войны. Позднее исчез и её сын, мамин кузен Николай Гапонов; он был арестован в 1927 году вместе с другими родственниками и, после освобождения из под стражи, со своим дядей Сергеем Ивановичем Древицким, в свое время служившим в Добровольческой Армии, обосновался в Свердловске. Еще одна сестра деда, Анна, вместе со своими близкими оказалась за границей, кажется в Югославии. Так что от некогда большой семьи остались дед, его брат Сергей и сестра Мария, о которой я упоминал. Кстати, местом ссылки её муж, Седин Иван Алексеевич, подполковник, участник русско-японской войны избрал Ярославль, откуда он был родом. Их дочь, Татьяна, бывшая на несколько лет моложе моей мамы, в 1929 году познакомилась в Москве с индусом, вышла за него замуж и уехала в Индию. Я видел их в Москве дважды в середине или конце 30-х годов. В последующем Татьяна "ударилась" в индуизм, но много лет была активным членом Общества индийско-советской дружбы. На одной из фотографий я видел её на приеме рядом с Хрущевым. Снимок был сделан во время его визита в Индию. Татьяна приезжала в Москву еще раз, когда умерла её мать. На похороны она опоздала. Марию Ивановну похоронили моя мама и жена. Я же, как член Партии и директор режимного противочумного института в Ростове, на похороны не приехал, побоявшись встречи с Татьяной. Ведь о том, что у меня есть родственники за границей в анкетах я никогда не писал, как не писал и том, что в моей семье были репрессированные. Дом Марии Ивановны в Кривоарбатском переулке, который каким-то образом все годы Советской власти оставался её собственностью, отошёл городу (думаю, что не без помощи Татьяны) и стал частью поликлиники 4-ого Главного управления МЗ СССР. Это особенно интересно, так как вся собственность деда после Революции была экспроприирована, а после высылки его из Москвы была потеряна и квартира в Земледельческом переулке (насколько я знаю, в ней поселился бывший управляющий делами деда).
Еще один штрих, характеризующий те времена. Относительно недавно я получил из Управления КГБ по Москве и Московской области фотографии и кое-какие документы, изъятые у деда при аресте в 1927 году. Среди них было письмо, отправленное дедом уже из Саратова брату в Свердловск. В этом письме дед выражал беспокойство поведением Оксаны, младшей дочери, болевшей туберкулезом, от которого она вскоре и умерла (я об этом говорил). Каким образом это письмо, отправленное из Саратова, могло оказаться в Московском ГПУ? Следили за ним даже в Саратове, на почте? Какой же нужен был штат!
Насколько я знаю, поначалу в Саратове нам пришлось нелегко. Болтались по частным квартирам. Дед как "лишенец" был безработным и зарабатывал разными поделками: мастерил игрушки, составлял головоломки (одна из них хранится у меня до сих пор). Мама делала искусственные цветы и занималась вышивкой (её "Астры" висят у нас в квартире). Что касается отца, то он организовал первые в Саратове курсы стенографии, преподаванием которой, потом уже с мамой, он занимался до самой смерти. Наконец, чисто случайно в 1930 году папе удалось получить жактовскую квартиру, две комнаты по 12 м2 (Нижняя ул., 34), в типичном саратовском деревянном, полутороэтажном домике, в котором из удобств был только водопровод. Даже в то время казалось, что дом вот-вот рухнет и я не перестаю удивляться, как это он сохранился до наших дней!
В 1930 году кончился срок ссылки и дед уехал в Москву, где устроился инженером на заводе "Сжатый газ", получив там казенную квартиру. Родителям пришлось остаться в Саратове (ведь в Москве у них не было ни кола, ни двора). В этом же году случилось несчастье. Пытаясь сесть в неостановившийся на остановке трамвай, мама сорвалась с подножки и сломала себе позвоночник, оставшись на всю жизнь инвалидом. Дед забрал меня в Москву. Сначала я жил у каких-то его родственников, а потом у бабушкиной сестры Фаины Михайловны Фогель, на Солянке. Здесь мне исполнилось 5 лет и меня устроили в детский сад. Детский сад находился там, где теперь размещена Военная Академия, на задворках Академии медицинских наук, членом которой я состою уже 25 лет. Так уж получилось, что теперь я работаю совсем рядом и каждый день хожу мимо бывшего детского сада и дома, в котором меня приютили.
Я ничего не говорил пока о бабушке. Объясняется это тем, что где она была в то время, я не знаю. В Саратов она приехала вместе с нами и младшую дочь она похоронила в Саратове. Но что было потом? Почему-то она вернула свою девичью фамилию, Ротенберг, сохранив её до самой смерти в 1952 году. Может быть она хотела уменьшить вероятность репрессий? Если так, то это выглядит весьма наивно, поскольку скрыться от ГПУ таким образом вряд ли кто-нибудь смог!
По профессии бабушка была педагогом. Соответствующую науку, наряду с евгеникой и некоторыми другими, тогда объявили "реакционной", "буржуазной" и бабушке, а ей уже было за 40 лет, пришлось переучиваться. Где она закончила педагогический институт и на что жила, не знаю. В Саратове она появилась вновь в середине 30-х годов немного позже деда. До самой пенсии (в начале войны) она преподавала в младших классах одной из престижных школ Саратова и была на хорошем счету.
Дед устроился поверителем в Палате мер и весов, при которой он получил небольшую комнату с кухней без всяких удобств, но с прекрасным видом на Волгу.
Наступили тревожные времена. Почти каждый день мы узнавали о чьих-то арестах. Я не помню ни одной знакомой семьи, в которой кого-нибудь не посадили. Сажали всех подряд. Например, посадили нашего соседа по квартире (он где-то торговал), отца моего друга (парикмахера), сына нашей домработницы (работал на товарной станции), мужа маминой родственницы и подруги детства, каким-то образом оказавшейся также в Саратове (работал на заводе "Комбайнов", не выпустившем ни одного комбайна) и мужа её дочери (известного в городе затейника; тогда была такая профессия). Каждый ночной стук в дверь рождал страх и мог означать несчастье. Естественно, что отец всего боялся. Этим-то, очевидно, и объяснялись его скрытность и странности, о которых я говорил выше. Наконец, дело дошло и до нас. В начале ноября 1938 года снова арестовали деда. Опять статья 58–10. На этот раз — 5 лет лагерей.
Позднее мы узнали от адвоката, что причиной ареста деда явился заместитель его начальника, некий Зиновьев. Однако существо обвинения осталось неизвестным. Самым удивительным для нас стало то, что у деда с этим человеком были прекрасные отношения, а я дружил с его племянниками. Поэтому поверить в предательство Зиновьева мы так и не смогли. Через несколько лет, после смерти деда, во время войны, когда мы по настоящему голодали, Зиновьев и его жена помогали нам чем могли. То ли он пытался таким образом загладить свою, скорее всего невольную вину (как НКВД получало тогда нужные показания, хорошо известны), то ли действительно был ни при чем и действовал из благородных побуждений. В свою очередь, я, уже будучи на последнем куре медицинского института, ухаживал за ним в больнице, куда он попал по поводу рака. Сам Зиновьев и особенно его жена были очень интересными людьми, от разговоров с которыми я получал огромное удовольствие. У них была большая библиотека и с многими авторами, ставшими доступными только теперь, я познакомися именно благодаря этой чете.
Я помню деда с руками за спиной под конвоем вооруженных солдат, закрытые двери зала заседания суда, томительное ожидание приговора, а затем холодное, темное декабрьское утро в очереди на свидание в тюрьме перед отправкой деда в лагерь, в Пугачев. Больше его я не видел. В лагере он заболел (обострился туберкулез). В одном из редких писем дед просил прислать ему книги по медицине. Последнее письмо от него было получено нами уже в Кзыл-Орде, в конце декабря 1942 года. Тогда же мы получили от начальства лагеря телеграмму с предложением забрать деда, но из-за военного положения бабушка не смогла за ним поехать, да это вряд ли было бы целесообразно; дед умер в самом начале января 1943 года. Поскольку квартира, в которой жили дед и бабушка была ведомственной, сразу же после ареста деда бабушку выселили и с тех пор она жила с нами. Трагично сложилась и судьба брата деда. 31 мая 1944 года приговором военного трибунала Свердловской железной дороги он был осужден по части 2 статьи 58–10 УК РСФСР с санкцией статьи 58-2 к десяти годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях, с поражением в правах сроком на три года и конфискацией имущества. В сентябре месяце того же года он умер от "дистрофии" (справка Управления КГБ по Свердловской области No. 16/ Д-243 от 23. 06. 88). С его женой, влачившей жалкое полуголодное существование со своей сестрой, я позднее встречался несколько раз в Одессе. В общем, как говориться, "всем сестрам досталось по серьгам".
В 80-х годах, когда началась "перестройка", я занялся проблемой реабилитации моих близких. На это в общем ушло более двух лет и накопилась гора бумаг. Иногда в одно и то же место приходилось писать по несколько раз, а письма пересылались из одной инстанции в другую. Особенно этим отличался Саратов. У меня не было уверенности, что я добьюсь положительных результатов, тем более по делам почти 60-летней давности, Но оказывается, в наших "правоохранительных" органах ни одна бумага не пропадает!
Сначала я поднял вопрос о реабилитации отца и решен он был "Военным трибуналом Ордена Ленина Московского военного округа" 30 октября 1987 года. Характерна формулировка: "Постановление от 2 сентября 1927 года в отношении Доморацкого (Домарадского) В. В. отменено и дело о нем прекращено за отсутствием состава преступления. Доморацкий (Домарадский) Валериан Владимирович по данному делу реабилитирован". Получается так, что если бы не мое обращение, то отца продолжали бы считать виновным?
Что касается деда, то я попытался реабилитировать его по второму делу, как более позднему. На месте, в Саратове его рассматривать не стали и переслали мое заявление в Прокуратуру РСФСР. Последняя внесла протест на приговор суда в Президиум Верховного суда РСФСР. Решением Верховного суда "…приговор Саратовского областного суда от 3 сентября 1939 года был отменен и "…дело производством прекращено за отсутствием состава преступления". Проще решился вопрос о реабилитации Сергея Ивановича (решение о реабилитации было принято Свердловским областным судом). Итак, надо было доказывать то, что доказательств не требовало! Я пытался также выяснить, где могила деда. Однако, после долгой переписки, из Саратова мне сообщили, что никаких дел по этому поводу не сохранилось, так как "исправительно-трудовая колония No. 7," где умер дед, "расформирована". Оставался еще вопрос — узнать хотя бы что-то о родителях отца. Это, как мне казалось, можно было бы сделать в Польше. Рискуя навлечь на себя неприятности (по месту моей работы нам запрещалось без разрешения режимной службы общаться с иностранцами), я обратился в Консульство Польской Республики, откуда получил ответ о том, что "несмотря на тщательные розыски, в числе жителей города Сувалки не удалось обнаружить потомков Ваших родственников" и совет, привлечь к поискам редакцию журнала "Пшиязнь" ("Дружба"). Журнал опубликовал мое обращение, на которое откликнулись два человека из Кельц и Сувалок. Однако результат оказался неутешительным. Тем не менее, я очень благодарен этим людям. Респондентка из Сувалок даже прислала мне открытку с видами этого города!
Все мои поиски сильно затрудняют два обстоятельства. Во-первых, никого из близких родных у меня не осталось. Во-вторых, мама перед смертью уничтожила даже те немногие документы, включая ряд фотографий, которые у неё хранились. Видимо, воспоминания о прошлом и страх не оставлял её до последних минут, хотя она умерла в 1980 году, когда уже всё самое страшное (или почти всё) в общем было позади.
Становление
В чем счастье?
В жизненном пути,
Куда твой долг велит — идти,
Врагов не знать, преград не мерить,
Любить, надеяться и верить.
(А. Майков)В 1933 году я поступил в школу. Я хорошо запомнил этот день, так как он совпал с отменой карточной системы. Напомню, что до этого на Волге свирепствовал страшный голод и мы жили впроголодь, главным образом, за счёт Торгсина, куда уплывали все немногие мамины ценности, случайно уцелевшие от лучших времен. Учился я поначалу плохо. Крутился, разговаривал на уроках, читал посторонние книги, дрался с товарищами. Из-за этого меня постоянно выгоняли с уроков, и я болтался по городу, дожидаясь времени, когда можно будет вернуться домой. Единственно что я хорошо делал, это пересказывал по просьбе учительницы прочитанные мною книги. Все слушали с удовольствием. На пути к школу был знаменитый в Саратове Глебучев овраг, застроенный лачугами, в которых в основном жили татары. С ними-то у нас и происходили драки. Дело временами доходило до "поджигателей" (самодельные пистолеты, заряжавшиеся "серой" от спичек). Много времени проводил на улице, катался на коньках (их прикручивали тогда веревкой к валенкам) и на лыжах, часто уходя за город, на горы или по льду через Волгу в Энгельс — столицу немцев Поволжья. Тогда мы гуляли в любую погоду, не боясь страшных морозов.
После 4-ого класса меня перевели в другую школу, где мои дела пошли в гору. После 7-ого класса я даже получил Похвальную грамоту. Особенно хорошо у меня шли устные предметы (история, география, литература и др.). Неплохо я занимался по математике и физике. Начиная с 6 лет, меня учили немецкому языку. Несмотря на ограниченность средств, с немкой я занимался несколько лет, почти до начала войны (это, безусловно, делалось под маминым влиянием). До ареста деда почти каждый день я бывал у него, что оказало на меня огромное влияние. Он много мне читал по-русски и по-украински, особенно по истории Украины, рассказывал о древнем Риме, прививал любовь к математике, поручая мне решать ряд задач, имевших отношение к его работе в Палате мер и весов. Поздним летом и осенью мы ходили с ним на пристань покупать арбузы. Покупали их целыми мешками. У него я научился различать пароходы даже по гудкам.
В 1939 году впервые я вместе с мамой и отцом совершил путешествие по Волге в тогдашний Сталинград (папа подумывал о переезде туда, но почему-то он не состоялся).
Летом мы обычно уезжали из Саратова: дважды или трижды в Одессу, где мы жили на даче у бабушкиного брата, один раз с дедом в Гадяч, в Москву или Подмосковье; год или два мы жили на Истре, а в 1940 году в Лосе (теперь это Москва и там живут мои две дочери).
В 1939 году началась финская война. Морозы стояли страшные. Сразу же возникли перебои с хлебом и появились огромные очереди, в которых ежедневно приходилось стоять мне. Об этом теперь даже страшно вспоминать.
Часто хлеб "заканчивался" и люди часам ждали на морозе, когда привезут еще что-нибудь — пончики, пирожки или "кух" (от немецкого слова Kuchen, пирог, пирожное).
Тогда же я начал ходить к папе на курсы стенографии, которые закончил, получив квалификацию "стенографа". Это также была мамина заслуга.
С началом войны трудности, естественно, возросли. Папу в армию не взяли по возрасту. С июля или августа начались регулярные налеты немцев на Саратов, но бомбить они пытались тогда только железнодорожный мост через Волгу, имевший стратегическое значение. Школьников посылали рыть окопы, проводили занятия по сборке и разборке оружия и штыковому бою, ввели занятия по изучению тракторов, осенью и летом гоняли в колхозы. Кстати, в это время депортировали всех немцев, и я видел опустевшие деревни в Заволжьи, где еще теплились очаги. Несколько раз мне пришлось даже читать "лекцию" перед началом дневных сеансов в кино на тему "Как подрывать немецкие танки бутылками с зажигательной смесью"!
Мы снова стали голодать. Огорода, как многие другие, мы не имели; некому было работать. Бабушка промышляла тем, что на базаре меняла вещи на продукты. Если это удавалось, то несколько дней мы "пировали" и даже иногда умудрялись отправлять посылки деду.
Из-за наплыва эвакуированных занимались мы в три смены. В одном классе со мной занималось несколько детей актеров МХАТа, благодаря которым я смог увидеть два или три спектаклья (несмотря на войну, попасть во МХАТ было очень трудно). Одним из них был "Три сестры". В связи с этим хотелось бы отметить еще один факт, а именно эвакуацию в Саратов ряда блестящих актеров Московских музыкальных театров, благодаря чему в помещении оперного театра мне удалось пересмотреть почти все самые известные оперетты. Помимо их, большое впечатление на меня произвели также офицеры польской освободительной армии, которых я встречал на спектаклях. Они поражали воображение своей формой и необычной для наших командиров (а тогда у нас были "командиры") манерой держаться. Ведь до этого нам вдалбливали, что все офицеры — подонки и пьяницы. Польская армия простояла в Саратове несколько месяцев, а затем ушла через Иран в Египет. С немцами она боролась на стороне англичан (её не надо путать с Войском Польским, сформированным в 1943 году на территории СССР). Во время пребывания поляков в Саратове по местному радио велось вещание по-польски. После всего этого особенно дикими кажутся массовые расстрелы НКВД польских офицеров под Катынью и появившиеся недавно сообщения о том, как наша армия позволила немцам подавить восстание в Варшаве в 1944 году! Раз уж об этом зашла речь, скажу, что мы с отцом внимательно следили за событиями в Польше в 1939 году, положившими начало Второй мировой войне. Кстати, я до сих пор помню, что у нас тогда разгром немцами Польши буквально в течение двух-трех недель оценивался как одна из самых блестящих операций в военной истории! Только при этом забывали добавить, что "нож в спину" Польши всадила Красная Армия — "освободительница" Западной Украины и Белоруссии.
Поскольку приближался мой призывной возраст, мама очень боялась, что я окажусь в армии без законченного среднего образования (как будто бы на фронте аттестат мог иметь какое-то значение!). Поэтому меня устроили в заочную школу, в которой, занимаясь в 9-ом классе обычной школы, я одновременно учился по программе 10-ого класса. В итоге аттестат я получил летом 1942 года, на год раньше моих сверстников.
Видимо отцу всегда хотелось уйти от прошлого, уехать из Саратова — города ссылки. Поэтому из-за этого, а не столько из-за опасности прихода немцев, хотя они уже подходили к Сталинграду, он воспользовался случаем и через знакомых людей получил пропуск на наш выезд в Кзыл-Орду. Пришлось бросить все: квартиру, мебель, массу привычных вещей и книг.
Как мы доехали, я не помню, но оказались в "дыре", хотя и в областном центре, за тридевять земель от цивилизации. Жилье мы нашли у казаха, сторожа на бойне. Справедливости ради, надо сказать, что в общем к эвакуированным там относились неплохо. Папа организовал курсы стенографии и у него с мамой появился какой-то доход, а главное — хлебные карточки (по другим карточкам все равно ничего не давали, "не отоваривали"). Бабушка за 1 кг хлеба в неделю учила грамоте сестру хозяина. За дровами (а саксаул очень тяжелый) на базар, примерно за два-три километра, приходилось ходить мне.
В то время в Кзыл-Орде появился Объединенный Украинский Университет, составленный из остатков преподавателей Киевского и Харьковского Университетов. Я поступил на физмат, но проучился там не долго и перевелся (с большим трудом, так как за каждого студента цеплялись) в Крымский медицинский институт, эвакуированный из Симферополя.
Очевидно, горе и невзгоды объединяют людей, помогая им выжить. Поэтому жили мы дружно и, насколько это было возможно, весело. У меня появились друзья и первые приятельницы из числа эвакуированных девиц. Много радости доставляли редкие письма, приходившие из Саратова от школьных товарищей.
Автобусов и тем более трамваев в Кзыл-Орде не было. Всюду приходилось ходить пешком. Интересно, что несмотря на военное время там было относительно спокойно и мы разгуливали даже по ночам.
В январе 1943 года я получил повестку в Военкомат; меньше чем за месяц до того мне исполнилось 17 лет. Через несколько дней я оказался в Ташкенте, в военной школе, где готовили телеграфистов. Не буду вспоминать эти ужасные для меня времена, скажу только, что перед отправкой на фронт я попал на гарнизонную медицинскую комиссию, признавшую меня негодным к строевой службе из-за последствий полиомиелита. Вернувшись в Кзыл-Орду, я продолжил занятия в Мединституте. Занимался я хорошо и после второго семестра мне назначили Сталинскую стипендию (она была намного выше обычной).
Летом 1943 года отец заболел брюшным тифом и, когда уже начал выздоравливать, внезапно умер. К сожалению, на его могиле я так больше и не был. Хотя мне пришлось потом много ездить по стране, в Кзыл-Орду я так и не попал, а теперь это и вообще невозможно.
Маме в ту пору было лишь 40 лет. Замуж она больше не вышла. Ранней зимой 1944 года вместе с бабушкой она вернулась в Саратов, а я последовал за ними после окончания третьего семестра Ехал я в тамбуре поезда несколько суток (зимой!), голодный, так как "рейсовые" хлебные карточки не отваривались, и практически без денег. В Илецкой защите была пересадка и поезда надо было ждать целые сутки. Последние деньги пришлось потратить на санобработку, без чего нельзя было ехать дальше. Но в очереди на компостирование билета я оказался одним из первых. Это мне и помогло. Какой-то командированный просил закомпостировать ему билет и дал деньги, которых хватило и на меня. И снова — тамбур!
В Саратове я был зачислен в порядке перевода на 4-ый семестр Медицинского института. Поскольку официальной эвакуации из Саратова не было, а мы уехали по собственному желанию, то квартиру нам естественно не вернули. Хорошо, что нас приютила мамина родственница, о которой я упоминал. Большое ей спасибо за это. Ей самой приходилось очень трудно. После гибели мужа и зятя, она вместе с дочерью и двумя маленькими внучками жили в двух комнатах коммунальной квартиры, а тут еще нас трое подвалило! Не знаю как, но в тех же домах, примерно через два года жизни в таких условиях, маме удалось получить 9-метровую комнату. После этого мы зажили, как в раю.
В институте я занимался хорошо. С моим приятелем Сашей Гретеным (сейчас он профессор Медицинского института в Нижнем Новгороде) всегда сдавали экзамены досрочно. С 3-его курса я увлекся патологической физиологией, чему не мало способствовал проф. О. С. Глозман, прививший мне вкус к научной работе. Позднее, вместе с Сашей, мы переключились на терапию; я мечтал стать терапевтом. Заведовавшая кафедрой пропедевтики доцент Симагина подарила мне тогда книгу с надписью: "Игорю Домарадскому — терапевту по призванию".
В Саратове мне пришлось вступить в комсомол, а вскоре меня приняли в кандидаты ВКПБ; в 1946 году я уже стал членом партии. Естественно, что ни о моем происхождении, ни о репрессированных родственниках никто не знал. Как-то мне удалось это скрыть. Почему я вступил в партию, точно сказать не могу. Тут имели значение многие факторы. Во-первых, вызывало недоумение то, что я не был комсомольцем (тогда в комсомол почти автоматически принимали всех, кто достигал 14-летнего возраста, а меня в школе, до отъезда в Кзыл — Орду, в комсомол не приняли по причинам, о которых говорилось в начале); могли возникнуть неприятные вопросы. Во-вторых, сказав "А", надо было сказать и "Б": по возрасту положено было переходить в кандидаты партии, тем более, что я числился хорошим студентом и был на виду. Мое будущее во многом зависело от того, стану ли я членом партии, а мне надоело полунищенское существование. К тому же благодаря этому я надеялся "уйти" от моего прошлого. В общем, сыграли роль конъюнктурные соображения, преследовавшие меня все последующие годы. Мама и бабушка поддерживали меня в этом. Позднее я стал утешать себя тем, что чем больше будет в Партии порядочных людей, тем менее вероятность реставрации прошлого. Наивная попытка оправдать свое "членство"!
Институт я закончил в 1947 году, как сейчас говорят, с "красным дипломом" и вполне мог рассчитывать на ординатуру. Но в то время преимущество отдавалось выпускникам, побывавшим на фронте. В итоге я получил назначение в Саратовскую область и только чудом оказался в аспирантуре при кафедре биохимии, о чем впрочем никогда не сожалел.
В 1946 году, к ужасу мамы, я женился. Жена была старше на полтора года, раньше кончила институт и уехала к родным в Кирсанов (Тамбовской области). Там она получила назначение на врачебный участок в село Бибиковку Пензенской области. Её отец ничего и слышать не хотел о моей аспирантуре, считая, что для содержания семьи я обязан зарабатывать деньги в качестве практикующего врача. Кстати, через много лет я случайно узнал, что мой тогдашний тесть был также репрессирован, почему и оказался в Кирсанове.
Вскоре после окончания мной института, жена переехала в Саратов, где поначалу мы жили у мамы, вчетвером на 9 м2. (она, бабушка, жена и я). Затем начались наши мытарства по частным квартирам. Жена как врач получала гроши, а я еще меньше. Помимо всего, нашу жизнь еще больше омрачила болезнь мамы: у неё обнаружили тяжелую форму туберкулеза легких, от которого умерли моя тетя и дед. К счастью, в то время уже был ПАСК и можно было достать стрептомицин. Благодаря дружескому участию в нашей судьбе В. В. Акимовича — доцента кафедры микробиологии, его жена — фтизиатор относительно быстро поставила маму на ноги.
Жить стало относительно легче только после отмены карточной системы и обмена денег в 1948 году. Но скитания по частным квартирам продолжались несколько лет, пока, наконец, тёща моего приятеля В. И Рубина не продала нам небольшую комнату недалеко от Волги (как ей это тогда удалось, не знаю).
Летом 1950 я закончил аспирантуру и получил назначение в какую-то закрытую систему на Урале (потом я узнал, что эта система была связана с работами в области атомной энергии, которые тогда шли полным ходом).
Назначение требовало соответствующего оформления или, говоря проще, получения допуска к секретным работам. Из-за этого два месяца я проболтался без работы и без копейки денег и с отчаяния написал письмо в Минздрав с просьбой направить меня в Институт "Микроб", близкий мне по теме диссертации. Вопреки опасениям, просьба быстро была удовлетворена. Я был принят в институт как и. о. младшего научного сотрудника, а в декабре там же защитил кандидатскую диссертацию, посвященную обмену аминокислот у вульгарного протея (так по-русски называется одна из очень распространенных бактерий), став после этого уже младшим научным сотрудником. Опять-таки, благодаря Рубину мою жену сделали ассистентом в клинике его отца. Это еще раз подтверждает, что мир не без добрых людей.
Через два года после защиты диссертации я стал старшим научным сотрудником и очень быстро получил соответствующее звание (аттестат ВАКа). Я сразу "разбогател" и, одолжив недостающие деньги, купил себе мотоциклет (один из самых дешевых), но мне не повезло и я вскоре разбился, наскочив в темноте на грузовик; после этого я стал "хромать на обе ноги", как я не раз позднее позволял себе писать в анкетах, в графе "особые приметы" ("компетентные товарищи" рассматривали это как чудачество с моей стороны).
Поскольку биохимия чумного микроба тогда совершенно была не изучена, темой докторской диссертации я избрал все тот же азотистый обмен. Работал я в общем много и собрал материал уже к 1955 году. Помимо чумы мне приходилось иметь дело с туляремией и бруцеллезом, в результате чего в 1952 году я заразился последним и пару месяцев пролежал в больнице. В то же время в возрасте 72 лет умерла бабушка, на похоронах которой из-за болезни я не смог быть. За несколько лет до этого я перенес малярию. Ею до и во время войны в Саратове болели очень многие (может быть еще и поэтому мои родители каждое лето увозили меня из Саратова, подальше от Волги, красоты которой по-настоящему с мог оценить намного позднее и о которых даже не предполагал).
Тут надо отметить, что с конца 40-х годов началась новая волна репрессии. По "Ленинградскому делу", в частности, была арестована сестра моего друга Юры Демидова, о судьбе отца которого (парикмахера) я упоминал. Юра в то время работал следователем под Саратовом и его тут же уволили из милиции. Несколько лет затем, вплоть до "хрущевской оттепели", ему пришлось болтаться по области в роли лектора Общества по распространению знаний. Однако, несмотря на все невзгоды, он не пал духом и в последующем стал крупным криминалистом — профессором и полковником милиции.
В 1948 году я присутствовал на открытом партийном собрании, посвященном сессии ВАСХНИЛ. Основным "козлом отпущения" на нем стал проф. Лунц, оказавшийся "ярым проводником менделизма-морганизма" и последователем учения Гегеля. Об этом он сам сказал, в ответ на вопрос председателя собрания проф. Поповьяна, специально присланного в Саратов на должность ректора Мединститута "для наведения порядка": "Кто Вы, профессор Лунц?".
Об всем этом я говорю здесь потому, что вся моя работа над обеими диссертациями проходила под флагами разных постановлений, не учитывать которых при написании диссертаций было нельзя. Тут были и постановление Павловской сессии (оппонент заставил меня вставить упоминание о "нервизме" в работу по биохимии одной из бактерий!), и борьба с космополитизмом (что, как ни парадоксально, очень "помогло" при оформлении кандидатской диссертации, так как новой иностранной литературы в Саратове почти не было и в прежние времена из-за этого диссертацию могли бы "завалить"), и "учения" таких "корифеев" науки, как старая большевичка О. Б. Лепешинская ("Происхождение клеток из живого вещества и роль живого вещества в организме". М.,1950), её последователь Г. П. Калина ("Развитие микробных клеток из доклеточного вещества". Киев,1954), и проходимец от науки Г. М. Бошьян, проповедовавшей возможность превращения кристаллов солей в бактерии, вирусы и даже… антитела, и наоборот. Но особенно пагубно отразилась "лысенковщина". Если какие-то факты не укладывались в её рамки, их надо было трактовать "как требовалось" или отбрасывать. Дело осложнялось тем, что ярыми приверженцами Лысенко, во многом способствовавшими его дальнейшему расцвету, был ряд сотрудников Института "Микроб", во главе с Г. Н. Ленской и моим шефом проф. Н. Н. Ивановским, а также небезызвестный Н. Н. Жуков-Вережников, создавшие "теорию о переходе возбудителя чумы в псевдотуберкулез". С одной стороны, многие понимали абсурдность всей этой чертовщины, а с другой, — должны были осуждать и разоблачать любые "вражеские нападки" на эти "прогрессивные теории". Царила атмосфера фарисейства, отгородиться от которой как члену партии мне было трудно.
Работая в Институте "Микроб", я столкнулся и с "еврейской" историей, которая вполне могла коснуться и меня; ведь бабушка была еврейкой и её многие знали. Небезынтересно, что эта история, включавшая в себя также "дело врачей отравителей", происходила в бытность Министром Союзминздрава генерал-полковника Е. И Смирнова (1947–1952 год), который вряд ли мог сомневаться в невиновности таких видных ученых, как академик Лина Штерн, члены АМН В. Н. Виноградов, В. Х. Василенко, М. С. Вовси и ряд других, попавших в разряд "отравителей". Позднее я познакомился со Смирновым, но случая спросить его об этом и о том, предпринимал ли он что-либо для их реабилитации, мне не представился. Примечательно также, что хотя все, пострадавшие по делу Еврейского антифашистского комитета и "делу врачей" посмертно или при жизни были реабилитированы, "5-ый пункт" в анкетах долго давал еще о себе знать и недаром в числе диссидентов евреи играли далеко не последнюю роль. Особенно тщательно чистоту "5-ого пункта" блюли в той системе, о которой речь пойдет ниже. В таких крупных научных центрах, как Оболенск или Кольцово, "нескрытых иудеев", по-моему, не было, за что у себя на кухне мы называли их "городами без евреев".
Эхо "Дела врачей" докатилось и до Саратова (а как могло быть иначе?). Из числа пострадавших я знал блестящего клинициста-терапевта профессора Л. С. Шварца, который в отличие от многих других клиницистов был к тому же настоящим ученым. Вот это-то и послужило поводом для его травли. Интересно, что два русских соавтора Л. С. Шварца — профессора Н. Н. Ивановский и А. М. Антонов оказались "ни при чём".
Второй жертвой стала сотрудница института "Микроб" Е. Э. Бахрах, в прошлом активный комсомольский и партийный деятель, правда, "местного масштаба". Позднее её, кандидата наук, восстановили в институте, но в должности лаборанта и лишь через много лет она смогла защитить докторскую диссертацию. В 1952 году мне пришлось конкурировать с Е. Э. Бахрах за должность старшего научного сотрудника и победа осталась за мной, однако в другой ситуации по стажу и опыту работы пальма первенства безусловно досталась бы ей.
Наконец, третей жертвой явился Я. Л. Бахрах (однофамилец Е. Э.), вину которого усмотрели в том, что для получения аминокислоты цистина в качестве сырья он использовал отходы парикмахерских ("опыты на людях"!) В журнале "Крокодил" появился по этому поводу фельетон, за которым последовало увольнение Бахраха и "завал" его кандидатской диссертации. Бедняга долго влачил жалкое существование и в конце-концов оказался в Иркутске, где я помог ему сделать новую диссертацию, посвященную роли того же цистина в лечении переломов костей (она была защищена лишь в 1964 году).
Волна антисемитизма прокатилась по всей противочумной системе, в частности она накрыла и Ростовский противочумный институт, в котором мне в последующем пришлось работать. В числе других, её жертвой там стал заместитель директора профессор И. С. Тинкер, много сделавший для ликвидации чумы в Северно-Западном Прикаспии и принимавший непосредственное участие в разработке Б. Я. Эльбертом и Н. А. Гайским живой туляремийной вакцины. Недавно прекрасный очерк о Тинкере написан его сыном, тоже профессором [Занимательные очерки о деятельности и деятелях противочумной системы России и Советского Союза". Научный редактор и составитель М. И. Леви. Информатика. М. 1994).]. Как указывает автор, от Тинкера отвернулись тогда многие из его сослуживцев, а когда он в поисках работы записался на прием к Жукову-Вережникову, хорошо знавшему Тинкера по противочумной системе и ставшему Заместителем министра Здравоохранения, то тот не принял его.
Моя работа над докторской особого восторга в Институте не вызывала, так как требования к таким диссертациям тогда предъявляли очень большие. Многие, очень солидные и эрудированные специалисты-чумологи, не могли их написать, а меня считали слишком молодым и нахальным. В связи с этим я не могу не упомянуть об академике А. Е. Браунштейне. Чем уж я ему приглянулся, сказать не могу, но когда я работал у него в лаборатории (осваивал бумажную хроматографию), он заслушал результаты моей работы на своем семинаре и одобрил её. После этого защита уже не составляла особой проблемы, хотя из-за моего шефа, с которым давно уже у меня были натянутые отношения, защита задержалась на целый год и состоялась только в 1956 году. Меньше чем через год я был утвержден ВАК'ом и стал доктором медицинских наук. Забыл сказать, что один из моих оппонентов заставил меня вставить в диссертацию полтора листа разной чепухи, касающейся учения Лысенко. После утверждения, меня сделали начальником отдела биохимии и биофизики.
Бесконечные ссоры привели, наконец, к тому, что еще в 1954 году я порвал отношения со своей женой, которая, ничего не сказав мне, отвезла нашу годовалую дочь к своим родителям в Кирсанов. Не берусь утверждать, что правда была на моей стороне. Слишком много с тех пор утекло воды и бессмысленно ворошить старое. Скажу лишь одно, что тогда у меня появилось большое и, как мне казалось, искреннее увлечение другой женщиной, длившееся несколько лет. Роман оборвался по моей инициативе и поэтому чувство вины перед этой дамой меня не оставляет даже сейчас.
Разрыв с женой чуть не отразился на моей карьере (долгое время меня таскали в райком КПСС, в буквальном смысле слова стучали кулаками по столу, заставляя вернуться назад и "грозя страшными карами").
Защита докторской диссертации, тогда во многом сенсационная, изменила всю мою жизнь. Случайно оказавшись в Москве (меня послали добывать реактивы), я получил предложение стать директором Иркутского противочумного института Сибири и Дальнего Востока, Предложение оказалось совершенно неожиданным, поскольку об административной карьере я никогда не мечтал и даже не думал о ней. Посоветовавшись по телефону с мамой, я дал согласие. Вернувшись в Саратов, я рассказал об этом директору института Д. Г. Савостину и его заместителю Г. Н. Ленской. Зная меня достаточно хорошо, они тут же заявили, что я сошёл с ума, а Ленская добавила, что в перспективе мне грозит тюрьма или в лучшем случае "провал со всеми вытекающими последствиями". У меня и у самого появились сомнения в целесообразности такого перелома в жизни, о чём я написал в Минздрав тогдашнему начальнику Отдела особо опасных инфекций Б. Н. Пастухову. [Пастухову посвящен рассказ М. И. Леви (см. примечание на стр. 27).] Письмо начиналось словами: "Я прекрасно понимаю, что поступил опрометчиво, поспешив дать согласие на перевод в Иркутск на должность директора противочумного института. Но мне кажется, что лучше исправить ошибку сейчас, пока я не принял еще дел". Однако на письме появилась резолюция: "После налаживания работы института Вам будет предоставлена возможность перевода только на научно-исследовательскую работу через 1–2 года". Вслед за этим последовал приказ Министра и мне ничего не оставалось, как подчиниться. Передав свой отдел Е. Э Бахрах, 15 мая 1957 года я отбыл в Иркутск В это время мне пошёл 33 год.
Для передачи дел со мной в Иркутск приехала комиссия в составе профессоров В. М. Туманского и В. Н. Федорова, который всегда ко мне благоволил, и старейшего сотрудника Института "Микроб" М. Г. Лохова. Добирались мы поездом почти пять суток, но скучно нам не было!
Начало пути
Мы детски веровали в счастье.
В науку, в правду и людей,
И смело всякое ненастье
Встречали грудью мы своей.
(С. Надсон)Противочумный институт в Иркутске был основан в 1934 году А. М Скородумовым (род. в 1988 году), память о котором сотрудники института бережно хранят до сих пор. Судьба его, как и многих других сотрудников противочумной системы, сложилась трагично. В 1937 году он был арестован и погиб в застенках НКВД.
С 1939 года до смерти заместителем директора в институте работал Н. А. Гайский (1984–1947), успешно завершивший в нем, начатые еще до войны совместно с Б. Я. Эльбертом, опыты по получению живой туляремийной вакцины, которая помогла свести к минимуму заболеваемость туляремией людей в нашей стране. Н. А. Гайский похоронен во дворе института. Подобно А. М. Скородумову, Н. А. Гайский как заведующий противочумной лабораторией в селе Фурманово Уральской области был репрессирован. В 1930 году его признали виновным в преступлениях, предусмотренных тс. 58–11 УК РСФСФ, и приговорили к 5 годам лагерей. "Мотая" срок, Н. А. Гайский работал в качестве бактериолога в какой-то военной лаборатории.
Иркутский институт обслуживал огромную территорию, от Алтая до Сахалина, вполне оправдывая свое название "института Сибири и Дальнего Востока". Подобно другим противочумным институтам Советского Союза, он располагал сетью противочумных станций и отделений при станциях, расположенных в самых "горячих" точках. Наиболее значимыми из них были противочумные учреждения в Забайкалье, где вспышки чумы, известные со второй половины прошлого века, продолжались до 1930 года. Кстати, именно там, во время крупнейшей эпидемии легочной чумы в 1910–1911 годах, академик Д. К. Заболотный доказал роль тарбагана как одного из основных хранителя возбудителя чумы в природе, и хотя ко времени моего приезда в Иркутске тарбагана почти полностью истребили, а культуры чумного микроба не выделялись уже около десяти лет, этому очагу по-прежнему уделялось большое внимание. Небезынтересно, что основным методом борьбы с тарбаганом долгое время служила "затравка" его нор (бутанов) хлорпикрином.
С Забайкальем неразрывно связана деятельность замечательного человека И. С. Дудченко — основателя Читинской бактериологической лаборатории, официальное открытие которой состоялось 17 сентября 1913 года. Положением о лаборатории, утвержденным министром внутренних дел Максаковым, предусматривалось, что эта лаборатория имеет своей задачей разработку научных вопросов по чуме, холере и другим эпидемическим болезням и в то же время является центральным учреждением для производства бактериологических исследований Приморского края и Иркутского генерал-губернаторства. Жизнь И. С. Дудченко трагически оборвалась в ночь с 5 на 6 июня 1917 года. Во время подготовки к поездке в чумной очаг он и его 7 помощников были зверски убиты в здании баклаборатории (он из пистолета, а остальные задушены веревкой и все сброшены в подвал, затопленный водой).
На Дальнем Востоке природных очагов чумы нет, но в 1921 году чума была занесена в тогдашнюю Приморскую область и во Владивосток, как полагают, по Китайско — Восточной железной дороге из Забайкалья, вызвав гибель большого числа людей. Возможность новых заносов чумы не исключалась и в последующем, что вызывало необходимость сохранения там противочумных учреждений, выполнявших наблюдательные функции. Существование же подобных учреждений в Туве и на Горном Алтае обусловливалось наличием потенциальных природных очагов, а также возможностью заносов чумы грызунами из активных очагов Монголии.
Помимо чумы, Иркутский институт занимался туляремией, природные очаги которой разбросаны по всей Сибири, и бруцеллезом, представлявшим серьезную угрозу населению даже на Дальнем Востоке.
В середине 50-х годов Иркутский противочумный институт оказался в кризисной ситуации, поскольку прямой угрозы чумы на обслуживаемых им территориях в то время не было, а туляремией и бруцеллезом занимались также санэпидстанции. Поэтому в Москве стали вынашивать планы перепрофилирования института. Однако дело кончилось тем, что на противочумную систему вообще и на Иркутский институт в частности возложили методическое руководство недавно созданными отделами особо опасных инфекций при республиканских, краевых и областных санэпидстанциях. Кроме того, Иркутский институт сделали головным по лепре (в Иркутске был лепрозорий; лепра была и в Якутии), но эту функцию он выполнял относительно недолго; она отпала незаметно сама собой.
Иркутский институт был традиционно силен в области изучения природно очаговых заболеваний и располагал большим штатом прекрасных паразитологов и зоологов во главе с такими яркими личностями, как И. Ф. Жовтый и потомственный сибиряк Н. В. Некипелов. Что же касается различных аспектов современной микробиологии, то в этом отношении институт был намного слабее других противочумных институтов.
Все сказанное привело к тому, что к моменту моего перевода в Иркутск, в институте начались разброд и склоки. К тому же я был единственным доктором в институте. Поэтому большая часть сотрудников встретила меня хорошо, пообещав всяческую помощь и поддержку в наведении порядка. Кроме того, многие ожидали от меня новых веяний и оживления научной работы. И с жаром молодости, да еще подгоняемый честолюбием я с головой окунулся в дела.
Поскольку основной функцией института было поддержание противоэпидемического благополучия на огромных просторах страны, первой задачей, которую надо было решить, это найти эпидемиолога широкого профиля для заведования эпидотделом. После серии проб и ошибок, мне повезло и в институте появился В. А. Краминский, бывший до того начальником СЭО Дальневосточного военного округа. Создался мощный треугольник из моего заместителя И. Ф. Жовтого — паразитолога, Н. В. Некипелова — зоолога и В. А. Краминского, с которыми я мог не бояться нового для меня направления работы. И надо сказать, что они ни разу меня не подвели! Этот треугольник подпирали великолепные специалисты по туляремии (М. И. Анциферов) и бруцеллезу (А. Ф. Пинигин), а также Л. А. Тимофеева, заведовавшая микробиологической лабораторией.
Сразу же началось знакомство с нашей "периферией", доставлявшее мне огромное удовольствие. Я объездил Сибирь и Дальний Восток, причем побывал в таких местах, куда раньше не мечтал даже попасть. Но это были не увеселительные прогулки, а трудные, насыщенные встречами и деловыми разговорами поездки. Чтобы к этому не возвращаться, скажу, что результатом этих поездок стало выявление природных очагов чумы в Туве и на Горном Алтае, возможность наличия которых до того многие ставили под сомнение.
Но поездки не ограничивались лишь Сибирью и Дальним Востоком. Буквально через пару месяцев после перевода в Иркутск, я попал в Китай, причем не обычным путем, а через Урумчи (Синьцзянь). Вместе с Б. К. Фенюком (Саратов) и В. С. Петровым (Алма-Ата) мы объехали все основные природные очаги чумы Китая, вплоть до "крысиных" очагов на юге страны. Во многих городах Китая мы выступали с докладами и лекциями, на которых всегда присутствовало очень большое число слушателей (часть материалов была опубликована на китайском языке).
Эта поездка имела огромное значение, так как до того, о том, что делается по нашей линии в Китае, мы знали только понаслышке. Но, конечно, наибольшую пользу из неё извлекли мои коллеги, поскольку в области эпизоотологии я был тогда еще неофитом. Тем не менее, она многому научила и меня и оставила неизгладимое впечатление. Ведь мы увидели заоблачные высоты Наньшаня и озеро Кукунор, Джунгарскую пустыню, реки Янцзы и Хуанхэ, бескрайние рисовые поля и плантации сахарного тростника, мандариновые рощи и огромные города; посчастливилось увидеть также Ханчжоу ("на небе — рай, а на земле — Ханчжоу") и побывать на Великой китайской стене! Я не говорю уже о том, что это была моя первая заграничная поездка.
Помимо Китая, мне дважды довелось побывать в Монголии, противочумной службе которой наш институт оказывал постоянную методическую помощь. Особенно запомнилась вторая поездка, связанная с подозрением на легочную чуму в Улан-Баторе. В связи с этим я был вызван на прием к Молотову, бывшему тогда послом в Монголии. Его интересовала ситуация по чуме в этой стране и мне пришлось прочитать ему небольшую лекцию. Но главное было другое. Мне с моими товарищами представилась уникальная возможность познакомиться с рядом очагов чумы в Монголии. Сначала мы полетели в Баян-Хангор, а затем на автомобиле через Гоби-Алтай добрались до границы с Горным Алтаем.
Первая же поездка не обошлась без приключения. В Иркутске допустили какую-то ошибку с документами, в результате чего меня задержали в Кяхте как лицо, "пытавшееся незаконно пересечь границу" и вернули назад. Пришлось до Улан-Батора добираться самолетом. Как память о тех поездках у меня сохранилась деревянная, отделанная серебром пиала для кумыса, которую мне преподнесла Министр здравоохранения Монголии.
Другим направлением в моей работе в Иркутске стала организация новых лабораторий в частности биохимической и патофизиологической, а в качестве главного направления собственных исследований я выбрал изучение механизма действия чумного токсина. Итогом их явилась моя первая монография "Очерки патогенеза чумы", увидевшая свет уже после отъезда из Иркутска, а также два обзора, по крайней мере один из которых не утратил значения до сегодняшнего дня. С тех пор я многократно обращался к проблеме токсинов, только теперь она рассматривалась уже с общебиологических позиций и получила развитие в работах других авторов. В результате уже многие согласны, что у возбудителей многих инфекций, обитающих в окружающей среде, функции токсинов связаны с защитой их продуцентов от хищничества и антагонистического действия других микроорганизмов.
Помимо механизма развития (патогенеза) чумы мое внимание привлекли вопросы перекрёстного иммунитета, изучение которых послужили толчком к написанию пока единственной, во всяком случае в нашей стране, монографии "Проблемы перекрестного иммунитета" (М.,1973) и одноименной большой статьи, опубликованной в 1993 году. Как и прежде, я продолжаю считать, что этому направлению в борьбе с инфекционными заболеваниями принадлежит большое будущее, так как в ряде случаев без использования возможностей перекрестной иммунизации обойтись нельзя. Напомню, что её основы были заложены еще в конце XVIII века английским врачём Э. Дженнером, предложившим прививать против оспы человека вирус коровьей оспы.
С появлением В. А. Краминского институт начал заниматься также вирусологией, что другим противочумным учреждениям, кроме Ставропольского противочумного института, было не свойственно.
Еще одним нововведением стало производство холерного эндотоксина, которое из-за огромного количества необходимого для этого спирта привлекло внимание всей обслуги института! Люди не брезговали даже отработанным спиртом, из-за чего его стали сливать в емкости, зарытые в землю.
Тут же надо отметить, что при мне в институте прошла государственные испытания (под председательством В. М. Жданова) новая живая чумная вакцина, состоявшая из двух штаммов ("бивалентная" вакцина 1, 17"), один из которых (штамм 17) ранее был получен в институте. Предполагалось, что эта вакцина будет защищать от заражения возбудителем чумы разного происхождения. Однако она продержалась всего несколько лет, так как производство было слишком трудоёмко, а в процессе его штаммы постоянно диссоциировали. К тому же потом оказалось, что существенных преимуществ перед живой вакциной EV она не имеет.
Укажу также, что по моей инициативе институт одним из первых в стране начал разрабатывать технологию сушки питательных сред, которые, кстати, выпускает до сих пор.
Выше я отмечал, что в течение ряда лет, несмотря на большие усилия сотрудников Читинской противочумной станции, в Забайкальском очаге культуры чумного микроба выделить не удавалось. На этом основании стали говорить о его оздоровлении, Для проверки этого предположения там, в одном из наиболее неблагополучных в прошлом по чуме районов, в окрестности Торейских озер, на участке в 62000 га. было допущено восстановление численности тарбагана. и через четыре года от начала опытов культуры появились вновь! Это укрепило меня во мнении, что, вопреки существовавшим взглядам, ликвидировать природную очаговость инфекционных заболеваний, без нанесения непоправимого ущерба природе, вряд ли возможно, однако это "рубило сук", на котором зиждилась противочумная система. Но с научной точки зрения пробуждение очага чумы представляло огромный интерес, поскольку вновь привлекло внимание к вопросу о том, каким образом её возбудитель сохраняется в межэпизоотический период. В связи с тем, что выделенные в Гулжунге культуры оказались слабовирулентными, В. А. Краминским и мной была высказана гипотеза о роли таких штаммов в эпизоотологии чумы, и хотя в отношении других микроорганизмов она была сформулирована еще Франком Бернетом и разделяется многими зарубежными учеными, у нас она встретила ряд возражений. Сейчас на валидность этой гипотезы указывает большое число новых фактов, позволяющих устранить многие из тогдашних возражений.
Особой моей заслугой во время работы в Иркутске я считаю издательскую деятельность, в которой меня всегда поддерживали мои товарищи и, в первую очередь И. Ф. Жовтый, В. А. Краминский и Н. В. Некипелов. Чтобы это оценить, надо вспомнить, что еще в недалеком прошлом публикация работ являлась проблемой; пробиться в научные журналы считалось почти подвигом, особенно для работников периферии. Издание же "Вестника микробиологии" Институтом "Микроб" закончилось на 19 томе еще до войны, а выпуск трудов других институтов был большим событием. Лично я за все время работы в Саратове смог "протолкнуть" в журнал только одну статью! Из-за отсутствия публикаций после 1956 года, когда появилось новое правило ВАКа, на несколько лет были отложены защиты диссертаций (я же успел защититься буквально за месяц до этого). И дело было даже не в деньгах(они всегда в сметах были), а в слабости полиграфической базы, занятой печатанием только идеологической литературы, и в цензурных ограничениях. Кстати, было во всеуслышание заявлено, что "в Советском Союзе покончено с рядом инфекционных заболеваний", а в "ближайшие годы будут ликвидированные и другие". Поэтому секретились все случаи заболеваний чумой и холерой после 1938 года (вот как они ликвидировались!). Естественно поэтому, что все были заинтересованы в оживлении издательской деятельности и с колоссальными трудностями мне удалось этого добиться. Одним за другим вышло несколько томов "Известий Иркутского противочумного института", в первом из которых я опубликовал все мои статьи, составивших основу докторской диссертации. Может быть я поступил не очень этично, но благодаря этому практически первые работы по биохимии чумного микроба увидели свет. Затем ситуация еще больше осложнилась (стали урезать деньги на издательскую деятельность), но мы нашли выход из положения, начав выпуск "Докладов Иркутского противочумного института" (они были меньше по объему).
Помимо издательской деятельности, много внимание уделялось мною организации различных конференций. как выездных, на противочумных станциях, так и в самом Иркутске, с привлечением работников отделов особо опасных инфекций СЭС Сибири и Дальнего Востока. Сообщения о них появлялись в местной печати и даже в центральной [См., например, "Медицинскую газету", № 3 от 9 января 1959.]. В то время нормальные жилищные условия для подавляющего большинства людей оставались мечтой и многие сотрудники института ютились в бараках, оставшихся еще со времен постройки института в 30-годах. В очень плохих условиях жили и ведущие специалисты, что так или иначе отражалось на работе. Поэтому почти сразу после назначения на должность директора я стал "пробивать" строительство жилья. Первый дом, небольшой 8-квартирный, был построен хозяйственным способом, что вызывало большие осложнения с Министерством из-за допущенных мною финансовых нарушений. Второй дом, но уже кирпичный, 48-квартирный, был заложен вблизи от института и довольно быстро завершен. С этим домом у меня также возникли осложнения, но уже другого рода. Когда дом был готов к сдаче и Горсовет утвердил списки переселяемых, особо нуждавшихся в жилье или ведущих работников института, которые должны были на случай экстренных выездов всегда быть у меня "под рукой", часть дома самовольно заселили люди, не попавшие в списки жильцов. Холодной зимней ночью мне позвонили из института и сообщили о "ЧП". Я тут же принялся звонить городскому начальству в Горсовет, Горком партии и даже в прокуратуру, но отовсюду получал ответ: "Это Ваше дело, вмешиваться мы не можем, но если дом не будет освобожден к утру, Вы положите партбилет на стол!" (в это время в Иркутске уже были случаи незаконного захвата домов, людьми доведенными до отчаяния, которые засыпали телеграммами Президиум какого-то очередного партийного съезда и местное начальство имело массу неприятностей). Пришлось бежать в институт и собирать коммунистов для освобождения дома (кроме них на это никто бы не согласился). Когда в кромешной темноте с небольшой группой сотрудников я подошел к дому, нас встретила толпа агрессивно настроенных защитников вселившихся. Сопровождаемые бранью и угрозами, мы пробрались в дом и начали насильно освобождать занятные квартиры, в которых уже стояла мебель и даже цветы на окнах. К утру все было кончено, но в одной квартире на нас бросились с топором.
В общем, дом был нами спасен. Потом я узнал, что если бы не моя акция, выселить людей зимой не смог бы ни один суд. Вот так. Приходилось заниматься и такими, мягко говоря, некрасивыми делами! Потом меня долго мучила совесть, но что я мог сделать? Такова была тогда жизнь.
Вряд ли стоит перечислять все сделанное мною и при мне в Иркутске, но в общем, без ложной скромности, я должен сказать, что институт был поднят на новый, более высокий уровень. и в нем воцарились мир и согласие, изменилась атмосфера. Это не только мое мнение, но и тех, кто тогда работал рука об руку со мной. Как мне кажется, я никому не ставил "палки в колеса" и поддерживал любую здоровую инициативу, Конечно, были, наверно и накладки, на то и дело. Поэтому я был весьма удивлен: когда из книги [Е. П. Голубинский, И. Ф. Жовтый, Л. Б. Лемешева, "О чуме в Сибири", Иркутск, 1987.], одним из авторов которой является мой ученик, а теперь директор этого института, Е. П. Голубинский, узнал, что моей основной заслугой считается лишь организация в нем биохимической лаборатории! Это покажется особенно странным, если вспомнить, что своим возвышением Е. П. Голубинский в значительной мере обязан мне. Впрочем, это лишь одно из подтверждений того, что "ни одно доброе дело не остается безнаказанным". С этим на протяжении моей жизни я сталкивался неоднократно. Переезд в Иркутск в корне изменил всю мою жизнь. Там у меня впервые появилась собственная крыша над головой и, хотя первая квартира была без всяких удобств, даже без воды, и отапливалась углем, я почувствовал себя человеком. Там я устроил, наконец, свою личную жизнь.
Моя женитьба вызвала большой резонанс (вплоть до анонимных писем). Это было вызвано разными обстоятельствами и, прежде всего, тем, что жена была актрисой. Даже моя теща и отчим жены пророчили нам большие осложнения в будущей жизни "из-за несовместимости профессий" и в чём-то они оказались правы. Тем не менее, со временем все сгладилось. Иркутск стал родиной моих двух дочерей, а жена пользовалась большим успехом в одном из старейших театров Сибири. У нас была масса друзей и жили мы очень весело. В Иркутске я познакомился с очень яркими людьми (актерами, музыкантами и учёными), в том числе наезжавшими туда из Москвы. Живя в Иркутске, я получил возможность увидеть мир. Помимо Китая и Монголии, я объехал вокруг Европы и Азии. Думаю, что если бы я остался в Саратове, то несмотря на докторскую степень, долго влачил бы жалкое существование. Говоря об Иркутске, остается добавить еще одну важную деталь. Там я стал депутатом Городского совета депутатов трудящихся. Никакой радости это мне не доставило, тем более, что подобное избрание носило номенклатурный характер, а не было признанием каких-то особых заслуг. Одновременно или несколько раньше депутатом Горсовета стал мой большой приятель, известный юрист профессор В. А. Пертцик, основной специальностью которого являлось "советское строительство", т. е. разработка различных нормативных документов, направленных, в частности, на усовершенствование местного "самоуправления". Поскольку я манкировал своими депутатскими обязанностями, убедившись в том, что вряд ли могу что-либо изменить, у меня с Вадимом возникали частые споры о роли депутатов и института Советов вообще, но каждый из нас оставался при своем мнении.
В те времена начался массовый исход русских из Китая, многие из которых попали туда после установления в Сибири Советской власти. Среди них была и одна старая женщина, ставшая нашей домработницей. До этого всю свою жизнь она состояла в услужении у Управляющего КВЖД в Харбине и никак не могла привыкнуть у новым порядкам и обстановке. Несколько раз, глядя на то, как мы куролесили, она укоризненно качала головой и ворчала: "И это — члены муниципалитета! Разве раньше такие были?"
Продвижение
Segui il tuo corso e lascia dir le genti.
Следуй своим путем и пусть люди говорят (что хотят).
(А. Данте)В 1964 году (или в 1963?) произошла очередная реорганизация противочумной системы. Ростовский институт лишили "земель" (чумных очагов) и целиком перепрофилировали на "пятую проблему" (см. ниже).
Поскольку это совпало с первыми попытками возродить у нас генетику, a для решения многих вопросов требовалось знание биохимии, мне предложили переехать в Ростов и возглавить там институт. Но, как говорят, "от добра добра не ищут" и, следуя этому правилу, я пытался от перевода отказаться. Тем не менее, в конечном итоге мне пришлось согласиться (как было принято тогда, я сказал: "Надо, так надо!").
К этому времени в Ростове сложилась тяжелая ситуация. Институт сотрясали склоки, в результате чего работа его была почти полностью парализована. Когда начались разговоры о моем переводе, отголоски склок в виде анонимных писем докатились и до Иркутска; в них содержались и угрозы, и призывы ко мне навести в Ростове порядок. Основной причиной этих склок явилось несогласие ряда ведущих сотрудников института, в частности, талантливого учёного профессора М. И. Леви, с решением МЗ СССР о коренном изменении направления работ. В принципе этих людей можно было понять, поскольку в области эпизоотологии и разработки новых методов диагностики чумы они сделали очень много, подняв их на качественно новый уровень и изменив всю тактику обследования очагов. Оставались не у дел также зоологи, паразитологи и даже эпидемиологи.
Поэтому меня встретили "в штыки". За исключением нескольких человек, остальные видели во мне чуть ли не личного врага. В общем я почувствовал себя, как в осажденной крепости. Незавидное мое положение усугубляло какое-то надменное, заносчивое отношение Обкома КПСС. Во время первой же встречи его секретарь, ведавший в частности наукой, заявил мне: "Ростов Вам — не Иркутск!". Поэтому оставался неясным даже вопрос о квартире и несколько месяцев без семьи я жил в гостинице, а затем в институтском изоляторе.
Особенно болезненно я переживал внешне подобострастное, а по существу враждебное отношение ко мне В. Л Пустовалова — заведующего биохимической лабораторией, которая по оборудованию намного превосходила то, что я имел в Иркутске. Как я теперь понимаю, он видел во вне конкурента и опасался вмешательства в его дела. И основания для этого были, так как существующую лабораторию пришлось реорганизововать в отдел под моим началом. Другой причиной являлось направление моих работ — изучение обмена веществ, в котором Пустовалов разбирался мало и которое считал менее важными, чем его. Характер наших отношений не изменился по существу до конца моего пребывания в Ростове, хотя вскоре выяснилось, что покушаться — то, даже если бы я хотел, было не на что. То что делал Пустовалов, пытавшийся создать "химическую" чумную вакцину, не представляло никакой научной ценности и в течении ряда лет он топтался на одном месте.
Квартиру я получил только через 5 месяцев после приезда в отвратительном районе. Хоть и 3-х комнатная, как обещали, она отличалась очень неудобной планировкой, была на первом этаже и окна выходили на забор какого-то завода. Именно туда приехала жена с нашими девочками, младшей из которых было всего 7 месяцев. И жить бы нам там до "морковкина заговенья", если бы не случай. Почти сразу же после приезда, мне удалось добиться окончания строительства институтского дома, а в это время Обкому понадобилась однокомнатная квартира и с разрешения МЗ СССР, за эту квартиру в нашем доме и ту, в которой мы жили, Обком дал мне прекрасную квартиру в центре Ростова в очень престижном доме, чем мы обязаны тогдашнему 2-му секретарю Обкома В. Ф. Мазовка. Так была решена одна из проблем.
Дольше тянулся вопрос с устройством жены в театр, но и с ним, правда с большим трудом ("Ростов Вам — не Иркутск!), удалось справиться. Однако по-прежнему продолжались неприятности в институте. Поэтому пришлось прибегнуть к крайним, "непопулярным" мерам: c рядом сотрудников я расстался, а некоторым другим пригрозил увольнением. После этого началось "приручение" к новым направлениям остальных и в конечном итоге оно дало положительный результат, но окончательно все пришло в норму, как это не парадоскально, когда в Каракалпакии началась эпидемия холеры и нам пришлось послать туда противоэпидемическую бригаду. Такое было в новинку, поскольку все были приучены к тому, что холера у нас ликвидирована. Сознание серьезности обстановки и охвативший людей энтузиазм заставил забыть мелкие дрязги и мы все дружно занялись сборам, таскали тяжёлое оборудование и грузили его в самолеты. Вместе со всеми полетел в Нукус и я. Помимо ростовского, в Каракалпакии оказались отряды из Иркутска и других противочумных учреждений, а также из Москвы. Каждый из них имел свой участок работы. Нас, например, прикрепили к провизорному госпиталю в самом Нукусе. В качестве же уполномоченного Правительства, наделенного чрезвычайными правами, выступал заместитель министра МЗ СССР А. И. Бурназян, который каждый вечер собирал штаб по ликвидации холеры, состоявший из И. И Рогозина, Краминского и некоторых других известных эпидемиологов, а роль научного руководителя играл Жуков-Вережников.
Вся Каракалпакия была отрезана от внешнего мира воинским частями, осуществлявшими карантинные функции. С внешним миром не было почти никакой связи, а дозвониться куда-либо было почти невозможно. За все время позвонить в Ростов мне удалось всего пару раз через знакомых в одном их железнодорожных санитарных отрядов (у них была своя связь). Выезжать из Каракалпакии можно было по особому разрешению только после шестидневной обсервации с трехкратным бактериологическим обследованием на вибриононосительство.
Надо напомнить, что распространение холеры по всей Каракалпакии и в некоторых районах Узбекистана в значительной мере было связано с поздней диагностикой первых случаев, поскольку врачи холеры не знали, а её появление в пределах Союза исключалось (ведь подобно чуме, она тоже была "ликвидирована"). Поэтому какое-то время гибель людей местные власти преподносили как следствие отравления их дефолиантами. Потом, когда о холере заговорил всерьез, но все-таки шепотом, её вспышку стали объяснять заносом из Афганистана, с которым у нас тогда была почти открытая граница, и эта версия долго оставалась господствующей. Одна из задач противоэпидемического штаба как раз и заключалась в расследовании возможных путей заноса. Признание же наличия у нас автохтонности холерных очагов пришло гораздо позже, хотя до сих пор не является всеобщим; например, эпидемию холеры в 1994 году в Дагестане — крупнейшую за последние годы в России — официальные власти снова преподносят как результат заноса. Истинное число заболевших и погибших от холеры в Каракалпакии секретилось даже от нас, не говоря уже о населении, что не могло не отражаться на эффективности противо-эпидемических мероприятий.
Поначалу было наделано много глупостей, в частности таких, как поливание улиц крезолом или запрет на пересылку писем, а основным средством профилактики считали тетрациклин, который давали прямо горстями! Я не был непосредственно связан со "святая святых" — холерным госпиталем и не знаю, применяли ли тогда для лечения больных вливания специальных солевых растворов, но слышал сам, как Жуков-Вережников в споре с моим сотрудником патофизиологом Авроровым ставил под сомнение эффективность растворов Филиппса, называя уже общепризнанные в мире рекомендации по их использованию "происками СЕАТО" и "попыткам дезинформации".
Нагрузка на лаборатории была колоссальной. Моя, например, делала по 1000 и более анализов в день. Из-за нехватки воды, огромное число отработанных чашек Петри переполняло ванны, предназначенные для их мытья. Несмотря на дикую жару негде было даже освежиться (в конечном итоге я приспособил. для этой цели туалетные бачки; дергали за цепочку и эффект был на лицо!). Несмотря на это мы все-таки находили возможность для научной работы, для чего я выписал из Ростова необходимое оборудование. Все работали почти без сна, но с большим энтузиазмом.
Сейчас трудно выделить кого-то особо, но все же пальму первенства я отдал бы С. М. Рассудову, благодаря настойчивости и энергии которого удавалось соблюдать элементарную безопасность при работе с культурами.
При проведении массовых исследований в Каракалпакии мы столкнулись еще с одной трудностью, а именно нехваткой питательных сред; не знаю, как другие, но моя лаборатория получала их из Ростова. Среды доставляли самолетами в стеклянной таре, в связи с чем нередко они портились при транспортировке, а потребность в них была огромная. В один "прекрасный" день почти все лаборатории оказались без сред и работа практически прекратилась. Тогда я предложил А. И. Бурназяну организовать производство сред на месте. Другого выхода не нашли и мое предложение было принято. Для средоварни мы выбрали одну из столовых и буквально в течение двух — трех дней переоборудовали её. Проблема была решена и больше перебоев в снабжении средами не было.
Средоварня была расположена очень удобно и привлекала к себе многих начальников не только средами, но и прекрасными мясными бульонами (мясо нам отпускали первоклассное) и спиртом!
Наш опыт по организации производства питательных сред был взят на "вооружение" Штабом гражданской обороны страны и запечатлен на кинопленке! Тут надо сказать, что проблема снабжения страны доброкачественными питательными средами у нас не решена до сих пор. К этому вопросу на самом высоком уровне обращались неоднократно. Принимались даже постановления по постройке специальных заводов, но все успокаивались, когда заканчивалось очередное "ЧП". Кстати, не справился с этим и Главмикробиопром, хотя у него были все возможности (см. ниже).
На обратном пути в Ростов произошло событие, которое отразилось на моей судьбе. Пока я ожидал самолет в Ташкенте, ко мне подошел незнакомый молодой человек и передал распоряжение А. И. Бурназяна срочно лететь в Москву. Как мне ни хотелось быстрее вернуться домой, приказу пришлось подчиниться. А. И. Бурназян уже был на месте и с ходу ошеломил меня предложением занять пост Главного санитарного врача — заместителя министра, которым недавно стал Б. В. Петровский. После беседы с Министром, я был отпущен домой с предупреждением о необходимости держать разговор в секрете. Вскоре меня вновь вызвали в Москву для беседы в ЦК КПСС, без согласия которого нельзя было стать даже директором большого института. Казалось, что вопрос уже решен и мы с женой стали потихоньку готовиться к новому переезду. Но… "человек предполагает, а Бог располагает". Как-то раз, уже на исходе 1965 года, я развернул "Медицинскую газету" и увидел сообщение о том, что Главным санитарным врачем назначен П. Н. Бургасов. Передо мной никто и не подумал извиниться. Потом я узнал, что это была обычная практика в подборе кадров: переговоры вели сразу с несколькими кандидатами. Такой поворот событий я воспринял спокойно, так как не очень верил в возможность моего возвышения, да никогда раньше и не думал об этом, хотя в общем неприятный осадок на душе остался. Что касается Бургасова, то, конечно, он больше подходил для этой должности, будучи старше и опытнее меня. Он был генералом и раньше уже занимал ряд высоких должностей. На этом бы и поставить точку, но — нет. Бургасов, очевидно, узнав о переговорах со мной, видел во мне человека, пытавшегося встать на его пути и начал сводить со мной счёты. Первое, что он сделал, это отказался утвердить планы работы института на следующий год под предлогом, что в них "слишком много биохимии", и потребовал новой реорганизации института. Затем он раздул целую "историю" вокруг случая внутрилабораторного заражения у нас сибирской язвой одной лаборантки, в чем моей вины не было и, хотя он требовал снять меня с работы, я отделался строгим выговором, который он с меня так и не снял (по Закону о труде такие взыскания должны были сниматься через год). Вслед за этим Бургасов не утвердил в должности моего нового заместителя С. М. Рассудова, в лаборатории которого работала заболевшая лаборантка, а вместо него, когда я заболел туберкулезом и был в санатории, прислал отставного военного М. Т. Титенко. Хорошо, что последний оказался порядочным человеком, приехал ко мне в Крым, чтобы представиться, и извинился за действия Бургасова. Отношения с Бургасовым наладились только через много лет, когда он то ли забыв о прошлых делах, то ли осознав, что я был ни при чем, даже стал выказывать мне дружеское расположение. Последние по времени совпало с назначением его редактором журнала "Молекулярная генетика, микробиология и вирусология", к направлению работ которого он никакого отношения не имел. Это пример еще одного парадокса того времени. Основателем журнала являлся МЗ СССР, а Бургасов — эпидемиолог по специальности и опыту работы — был еще одним из заместителей министра Однако к чести Бургасова надо сказать, что на заседаниях редколлегии он вел себя очень скромно и никакого давления на нас не оказывал.
Но жизнь продолжалась и все шло своим чередом. Приказ Бургасова о реорганизации института я так и не выполнил, а, наоборот, расширил объем работ по биохимии и генетике, главным образом, за счет вибрионов, что вскоре принесло свои плоды. Институт благополучно прожил год или два без утвержденных планов, которые не нужны были даже Министерству. Бумажной работы я никогда не любил и один раз за это был наказан. Ежегодно планы и отчеты обсуждались на проблемных комиссиях в Институте "Микроб", куда для этого съезжались директора институтов, их заместители и начальники противочумных станций. На одном из пленарных заседаний отчитываться почему-то пришлось не моему заместителю (тогда его функции выполняла М. С. Дрожевкина, умная, но очень ехидная женщина), а мне и, хотя меня мало кто слушал, отчет получил всеобщее одобрение. На мой вопрос, понравился ли ей доклад, М. С. Дрожевкина ответила: "Все прошло очень хорошо, только Вы… доложили прошлогодние данные!".
Особое внимание уделял я тогда питательным средам и вопросам систематики (таксономии) бактерий. За короткий срок нам удалось создать несколько оригинальных сред, включая собственный аналог одной из заграничных, и заготовить впрок большое количество сухих сред. Результатом же интереса к таксономии явилась моя новая книга "Возбудители пастереллезов и близких к ним заболеваний" (М.,1971), написанная в основном в туберкулезных санаториях.
Интерес к таксономии был вызван двумя причинами — необходимостью усовершенствования дифференциации холерных вибрионов от нехолерных и тем, что в 1966 году я стал членом Международного подкомитета по таксономии пастерелл — видов бактерий, к которым относили тогда чумной микроб. Председателем Подкомитета был избран проф. Вернер Кнапп (ФРГ), а секретарем проф. Генри Молляре (Франция). В последующем я много раз встречался с ними, а дружеские отношения с Кнаппом сохраняются до сегодняшнего дня.
В 1970–1971 годах с новой силой вспыхнула эпидемия холеры, охватившая почти весь юг России и Украины. Добралась она и до Ростова и Таганрога, однако здесь дело ограничилось лишь единичными случаями. Несмотря на это они доставляли мне массу неприятностей с местными властями. Не желая признавать, что в таком городе, как Ростов, может быть холера, являющаяся показателем низкого санитарного состояния, местные власти ставили под сомнение каждый наш диагноз; но особенное раздражение у них вызывало уведомление об этих случаях Москвы, что входило в мои обязанности. Дело осложнялось также соперничеством между Минздравом Союза — хозяином противочумной системы и Минздравом России, которому подчинялся Ростовский облздрав. Небезынтересно отметить, что с тех пор Ростовская область стала по существу эндемичной по холере. С 1970 по 1990 гг. там было зарегистрировано 303 больных и 461 вибриононоситель, причем подавляющее большинство их пришлось на Ростов и Таганрог! [Холера. Материалы Российской научной конференции. Ростов-на-Дону. 18–19 ноября 1992.]
Сотрудников института буквально рвали на части. Помимо Ростова и области, они работали в Астрахани, Одессе, Керчи и других городах. Мне самому пришлось работать в Махачкале и Донецке, не говоря уже об эпизодических выездах в Мариуполь, Херсон и Керчь. О этой эпидемии, когда было зарегистрировано свыше 3000 больных и вибриононосителей, можно было бы говорить очень много, но о ней написано достаточно и без меня. Укажу лишь, что за научные и практические достижения в борьбе с холерой Ростовский институт в 1971 году получил при мне статус "головного" института по этой проблеме. По существу он остается им до сих пор, что подтверждают, в частности, издание фундаментального труда "Справочника-кадастра распространения вибрионов эльтор в поверхностных водоемах и сточных водах на территории СССР в 7-ой пандемии холеры" [Ростов-на-Дону,1991] и активное участие в ликвидации крупной эпидемий холеры в Дагестане в 1994 году. Пользуясь случаем, хочу отметить, что возникновению последней эпидемии холеры в Дагестане не следует удивляться. Почти за четверть века со времени первой зарегистрированной там вспышки, в санитарно-гигиенической обстановке Дагестана, даже его столицы, кажется, мало что изменилось. У меня сохранились фотографии некоторых "злачных мест" Махачкалы, позволяющие утверждать, что для объяснения причин новой эпидемии нет необходимости снова прибегать к утверждениям о её заносном характере (на этот раз паломниками из Саудовской Аравии).
Помимо научно-административных дел, в Ростове много времени у меня отнимала общественная деятельность в качестве депутата сначала районного, а затем и Областного Совета депутатов трудящихся, в числе которых в то время были писатели М. Шолохов и В. Закруткин. За прошедшее время (я имею в виду иркутский период) мое отношение к советам разных уровней не изменилось и депутатство в них я рассматривал как лишнюю обузу., тем более что с нашим мнением никто не считался. По сути, мы являлись лишь ширмой, за которой власти делали все, что считали нужным. Поэтому заседания были нудными и не интересными, однако явка и присутствие на них были "строго обязательными". Обычно после их начала двери запирали до самого окончания. Тем не менее мне удавалось с них сбегать. Для этого я обычно раздевался в автомобиле и просил шофера подъехать ко времени перерыва. Сказав "мальчикам", охранявшим вход, что иду "покурить на воздухе", я выходил и садился в машину. То же повторялось на многочисленных заседаниях "партийно-хозяйственных активов", на которые съезжались на служебных машинах руководители больших и мелких предприятий города и области. Интересно, что во время самих заседаний можно было читать, разговаривать и даже сидеть с друзьями в буфете!
Еще одной стороной деятельности, но куда более приятной, были заседания Ростовского областного отделения Всесоюзного микробиологического общества, организованного мною.
Немало сил было также отдано строительству, Об одном из них я говорю ниже, а сейчас лишь укажу на строительство в центре Ростова большого жилого дома для сотрудников института, Кто занимался этими вопросами, поймет как это было трудно!
Годы жизни в Ростове после событий в Нукусе и отъезда из него были тесно связаны с истинной казачкой, чудесной женщиной и большим ученым З. В. Ермольевой, страстно любившей Ростов и оказывавшей покровительство всем ростовчанам. В значительной мере ей обязан я избранием в 1969 году членом-корреспондентом АМН СССР. Жена и я гордимся тем, что З. В. Ермольева причисляла нас к кругу своих друзей, в который входили В. Д. Тимаков, Г. П. Руднев, И. А. Кассирский, Н. П. Кашкин и некоторые другие незаурядные личности.
Как и в Иркутске, в Ростове у нас был дом всегда открытый для друзей и просто знакомых и кто только ни побывал у нас за 9 лет! Несмотря на все трудности и большую загрузку у меня хватало времени на занятия спортом (плавание, гребля, настольный теннис и бадминтон) и веселье. Оглядываясь назад, я понимаю сейчас, что этот период был самой яркой страницей в моей жизни. Ростов для меня дорог еще потому, что совсем рядом когда-то находилось гнездо моих близких, С мамой мы несколько раз ездили в Таганрог, Мариуполь и Новочеркасск и пытались найти тот хутор близ Матвеева кургана, где прошла её юность. С женой мы объехали весь Кавказ, перебирались даже на пароме в Крым, а дети лето обычно проводили на Черном море.
Как бы сложилась жизнь в Ростове дальше и надо ли было все бросать, приходится лишь гадать. Я всегда придерживался мнения, что долго сидеть на одном месте нельзя. Может быть я был прав, но в этом есть один недостаток, причем для ученого может быть и самый главный: перемена места неизбежно связана с изменением направления работы, а значительных успехов чаще добивается тот, кто бьет в одну точку.
"Пятая проблема"
Wer sagt A, muss auch B sagen.
Кто говорит А, должен сказать В — (нем.)
Эта глава вроде бы разрывает повествование, однако в значительной мере её содержание связано с Ростовом, так как в момент моего перевода туда институт стал головным по пятой проблеме среди противочумных учреждений. Кроме того, она является прелюдией последующих событий. Впервые с "пятой проблемой" — кодовое название противобактериологической защиты — я столкнулся в начале 50-х годов, во время работы еще в Институте "Микроб": передо мною была поставлена задача разработать быстрый (экспрессный) метод выявления чумного микроба. Задача казалась очень почетной; (еще бы, ведь она касалась обороны!) и я с удовольствием взялся за её решение. Но что только я тогда не перепробовал! Пытался даже использовать изотопы, которые только-только стали доступными. Меня послали на изотопные курсы в ЦИИУВ, где я пробыл почти четыре месяца (благодаря этому я успел апробировать мою докторскую диссертацию у А. Е. Браунштейна, о чем уже говорил выше). Однако положительных результатов получить мне так и не удалось. Наконец в голову пришла мысль попытаться использовать нарастание титра фага [Фаги или правильнее бактериофаги — вирусы бактерий.]. Идея оказалась плодотворной, но возникла новая проблема: учитывать нарастание его титра в жидкой среде было очень трудно. Случайно проф. Б. К. Фенюк в Сочи познакомился с Д. М. Гольдфарбом и рассказал ему о моих исследованиях. Гольдфарб тоже занимался фагами и через Б. К. Фенюка пригласил меня в лабораторию В. Д. Тимакова, где он тогда работал. Я с удовольствием вспоминаю пребывание в Фуркасовском переулке! Там я познакомился со многими интересными людьми и освоил методику титрации фага по методу Грация (2-х слойным методом).
Когда я вернулся в Саратов, метод был готов! Помню ту радость, которую испытали я и мои сотрудники, когда уже через 2–3 часа мы впервые увидели на чашках негативные колонии чумного фага.
На основе этой методики была составлена специальная инструкция, но с грифом "секретно". Однако по молодости лет грифам я не придавал значения и, став директором Иркутского противочумного института, издал инструкцию в виде отдельной брошюры. Тогда это сошло мне с рук и не вызвало никаких осложнений по службе, но зато методика попала потом во все руководства по противобактериологической защите. Однако, к сожалению, из-за этой методики отношения с Гольдфарбом у меня испортились, поскольку он считал, что приоритет должен принадлежать ему. Сейчас у меня есть справка, подтверждающая то, что я опубликовал (доложил) эту методику раньше, но отношения между нами так и не наладились. Впрочем, возможно, что в какой-то мере Гольдфарб был и прав, поскольку без стажировки у него у меня могло бы ничего не получиться.
Вообще же Гольдфарб отличался вздорным характером и очень большим, я бы сказал гипертрофированным, самомнением. Испортив отношения с Тимаковым, относившимся к нему очень хорошо, и пару раз провалившись на выборах в АМН СССР, Гольдфарб перешёл в ряды "инакомыслящих", а его сын эмигрировал в США. Гольдфарб несколько раз ездил к нему, но там не остался. Возможно, несмотря на свои стычки с Советской властью, он помнил о войне, в которой потерял ногу и не утратил остатки патриотизма.
С Гольдфарбом связано еще одно событие, к которому я, слава Богу, имел лишь косвенное отношение. Весной 1984 года, при досмотре вещей в Шереметьевском аэропорту у него изъяли пачку сигарет, показавшуюся таможенникам подозрительной. Почему именно, я не знаю. Может быть причина была как-то связана с работой Гольдфарба в Институте генетики АН СССР. В конечном итоге, сигареты переслали во ВНИИ ПМ (см. ниже) с просьбой провести бактериологический анализ. Как заместитель директора института в поручил эту работу моим сотрудникам и из сигарет они выделили измененные культуры кишечной палочки — обычный объект генетических исследований.
По-видимому, культуры представляли определенный научный интерес и просто так, без особого разрешения, их вывезти было нельзя. Поэтому-то Гольдфарб и придумал столь оригинальный способ контрабанды. Однако, как мне рассказали позднее, Гольдфарб категорически отказался от "авторства", и заявили, что, ничего не зная о культурах, не мог не выполнить просьбу "одной знакомой" передать сигареты в США. Так или иначе, но эта история получила широкую огласку и о ней говорил "Голос Америки" (11 или 12 мая 1984 года) в обычной для периода "холодной войны" манере.
Из числа работ по "пятой проблеме", которые были сделаны в ростовский период с моим участием, лучшей я считаю получение штамма EV, устойчивого к наиболее употребляемым антибиотикам, и создание на его основе сухой вакцины, которая в последующем получила "права гражданства". Преимущества новой вакцины перед существующей заключается в том, что её можно применять одновременно с экстренной профилактикой с помощью антибиотиков (обычная же вакцина при этом погибает). Сведениями о наличии подобной вакцины за рубежом я не располагаю. Надо сказать, что создание полирезистентного штамма EV стало возможно благодаря тому, что в то время мы всерьез занялись генетикой чумного микроба. Некоторые итоги этих исследований, равно как и биохимических, явились основой для написания книги "Биохимия и генетика чумного микроба", изданной в Москве в 1974 году (книга написана в соавторстве с моими сотрудниками Е. П. Голубинским, С. А. Лебедевой и Ю. Г. Сучковым).
Еще к одному достижению по линии "пятой проблемы" я отношу создание СПЭБ'ов — специализированных противоэпидемических бригад, которые, как мне кажется, сыграли (и продолжают играть) большую роль в борьбе с особо опасными инфекциями. Идейным вдохновителем и непосредственным участником организации СПЭБ'ов стал мой друг проф. Г. М. Мединский. Собственно СПЭБы по первоначальному замыслу Союзминздрава (1964 год) были созданы как подвижные, невоенизированные формирования гражданской обороны, предназначенные в основном для военного времени, что ограничивало круг их обязанностей специфической индикацией бактериологического (биологического) оружия. Однако, как писали Г. М. Мединский и Ю. М. Ломов (1992), "вскоре сама жизнь внесла существенные коррективы как в предназначение и задачи СПЭБов, так и в их штатно-организационную структуру и оснащение". [Холера. Материалы Российской научной конференции. Ростов-на-Дону. 18–19 ноября 1992.]
Как я понимаю, все сказанное, наряду с моими "подвигами" в борьбе с холерой, сначала, в 1965 году в Нукусе, а в 1970–1971 годах в Махачкале, Донецке и других городах, послужило одной из причин перевода в Москву на работу в Главмикробиопром (за участие в противоэпидемических мероприятиях я был награжден орденом "Знак почета" и орденом Ленина, а также получил почетное звание "Заслуженный деятель науки и техники Кара-Калпакской АССР").
Зимой 1972 года, когда я отдыхал в санатории под Москвой, за мной неожиданно прислали машину и привезли в МЗ СССР к Бурназяну, который мне объявил о решении инстанций перевести меня в Москву. Поговорив с кем-то по телефону, он повез меня в Кремль и представил заведующему одним из отделов ВПК Д. П. Данатову. От него я и узнал впервые о создании новой Организации при Главмикробиопроме при Совмине СССР. Объясняя причину указанного решения, он сказал, что им нужен, в частности, человек с моим опытом работы, гарантией чего является рекомендация Бурназяна. При разговоре присутствовал начальник Главмикробиопрома В. Д. Беляев.
Затем, когда уже мы с Беляевым выходили через Спасские ворота на Красную площадь, он поинтересовался, умею ли я писать. Я не смог скрыть удивления и стал перечислять все мои работы и книги. В ответ Беляев усмехнулся, но промолчал. Смысл этого мне стал ясен позднее, когда мне пришлось приносить на подпись Беляеву соответствующие бумаги. Как правило, ни одна из них ни по стилю, ни по содержанию его не устраивала.
Оказалось, что писать я действительно не умею, а смысл того, что ему нужно, Беляев не всегда мог четко изложить. Помню, что с одним и тем же проектом письма в МО СССР я ходил к Беляеву много раз, но угодить ему я так и не смог; Беляев умер, а письмо осталось неотправленным. Потом я понял, что причина этого крылась в конъюнктурных соображениях, о которых мне было не положено знать.
После описанных событий, решение вопроса о переезде в Москву, затянулось почти на год. Я выставлял ряд условий, касающихся квартиры в Москве, условий работы и устройства жены, на что неизменно получал ответы непосредственно от Беляева (беспрецедентный случай, если учесть высокое иерархическое положение Беляева; его письма хранятся у меня до сих пор). Надо сказать, что все обещанное Беляев выполнил, кроме устройства жены.
Чтобы полнее, как мне казалось, соответствовать новому назначению, в 1972 году, уже будучи членом-корреспондентом АМН СССР, я защитил вторую докторскую диссертацию, на этот раз на соискание учёной степени доктора биологических наук, что в академических кругах ни понимания, ни одобрения не встретило ("А зачем Вам это? Нам-то и одной степени хватило, чтобы стать теми, кто мы есть"). Примечательно, что вторая защита состоялась также в Институте "Микроб", ровно через 16 лет после защиты первой докторской и в тот же день — 16 июня!
После переезда в Москву, с "пятой проблемой" я соприкасался уже только косвенно; она отошла на второй план, став одним из прикрытий нового дела.
Теперь самое время прервать рассказ и остановиться на предыстории последующих событий.
Зарождение проблемы (легенды, догадки, факты)
Es ist eine alte Geschichte.
Это старая история.
(Г. Гейне)Кому первому пришла в голову мысль преднамеренно заражать людей и скот, сказать трудно, но древние книги и хроники полны упоминаний об этом. Так, например, в Ветхом завете мы читаем: "И наведу на вас мстительный меч… и пошлю на вас язву, и преданы будете в руки врага"(Левит, 26, стих 25) или "Посещу живущих в земле Египетской, как Я посетил Иерусалим, мечем, голодом и моровой язвою" (Иеремия, 44, стих 13)
Из истории известны также неоднократные случаи отравления колодцев противника, которые теперь рассматривались бы как примеры "биологической войны", понятия, по мнению специалистов, более ёмкого, нежели понятие "бактериологическая война".
Первые более или менее подробные сведения о проблемах бактериологического оружия я подчерпнул из книги Т. Розбери "Мир или чума", изданной у нас в 1949 году. И до этого приходилось слышать о разработке и применении бактериологического оружия японцами в Маньчжурии и Китае, но книга Розбери расставила все точки над "И". По-видимому, эта книга заставила наших военных задуматься над проблемами бактериологической войны всерьез. Как я понял из последующих разговоров со специалистами, у нас работы начались в 40-х годах в тогдашнем Кирове (Вятке) на базе Научно-исследовательского института эпидемиологии и гигиены (НИИЭГ) МО СССР, где Н. Н. Гинзбургом была создана живая вакцина против сибирской язвы ("СТИ") и где разработана технология выпуска сухой противочумной вакцины EV, которая до сих пор служит эталоном при её проверке на иммуногенность. Кроме того, тогда или несколько позднее аналогичные работы, но связанные не с бактериями, а вирусами и риккетсиями, начались в Загорском военном институте под Москвой. В работах этого института, кажется даже в роли Заместителя его начальника, активное участие принимал известный учёный П. Ф. Здродовский, которого многие выходцы из Загорского института считают своим учителем. Подобно ряду других, П. Ф. Здродовский в свое время сидел и работал в "шараге", но была ли эта работа прямо связана с исследованиями военных, сказать трудно, поскольку тогда действовал Женевский протокол о запрещении применения на войне удушливых, ядовитых и других подобных газов и бактериологических средств, к которому Советский Союз присоединился в 1927 году. Однако уже в 1928 году за рубежом появилось сообщение о том, что к северу от Каспийского моря он развертывает полигон для испытания "бактериальных бомб", хотя подтвердить это никто не смог. Так или иначе, но, по-видимому, в запасе у нас действительно что-то было, о чем можно судить по следующей выдержке из речи Ворошилова 22 февраля 1938 года: "Десять лет назад или более Советский Союз подписал конвенцию запрещающую использование ядовитых газов и бактериологического оружия [По-видимому он имел в виду Женевский протокол 1925 года.]. Этого мы до сих пор придерживаемся, но если наши враги используют такие методы против нас, то я говорю вам, что мы готовы — полностью готовы — использовать их также и используем их против агрессора на его собственной земле" (привожу в обратном переводе "The problem of chemical and biological warfare", Almqvist & Wiksell, 1971, Vol 1, p. 287. Если так, то есть основания полагать, что соответствующие работы у нас начались гораздо раньше 40-х годов.
В декабре 1949 года большой резонанс вызвал процесс над японскими военными преступниками в Хабаровске. В роли главного медицинского эксперта на нем выступал академик АМН СССР Жуков-Вережников. Были изданы соответствующие материалы, с которыми я познакомился совсем случайно. Меня они заинтересовали значительно позднее, когда я столкнулся с необходимостью выяснить некоторые технические подробности работ японцев по культивированию в больших масштабах бактерий и блох. Естественно, что я обратился к Жукову-Вережникову, однако, несмотря на хорошие отношения, никакой информации от него я получить не смог. Мне не удалось даже узнать, где находятся технические подробности. Очевидно, по какой-то причине они были засекречены.
Судя по многочисленным опубликованным материалам, японцы действительно разрабатывали и применяли бактериологическое оружие, В этом вряд ли можно сомневаться. Во время моего пребывания в Нинбо (Китай, провинция Чжэцян), нам показывали карту с указанием районов, на которые в 1940 году японцы сбрасывали бомбы, начиненные чумным микробом (карту мне удалось снять), Мы посетили также дома, жители которых погибли от чумы (снимки у меня сохранились). Поэтому пелена секретности, наброшенная у нас на материалы хабаровского процесса вызывают недоумение.
С именем Жукова-Вережникова — "серого кардинала", бывшим тогда уже вице-президентом АМН СССР, связан еще один, весьма туманный эпизод из истории бактериологического оружия, а именно участие в Международной комиссии по расследованию фактов бактериологической войны в Китае и Корее в 1952 году. Подробности об этом я узнал из книги, подаренной мне в 1957 году в Пекине [Доклад Международной научной комиссии по расследованию фактов бактериологической войны в Корее и Китае, Пекин, 1952]. Однако, насколько я знаю по материалам SIPRI [Cм. ссылку на странице 61; vol. 5, pp. 238–258.] и высказываниям моего китайского коллеги Ди Шу-Ли, результаты работы комиссии были мягко говоря "преувеличены". Тем не менее, тут уместно отметить, что исследования в области разработки биологического оружия, судя по литературным данным, еще с 30-х годов течение ряда лет проводились как в США (Форт Дейтрике), так и в Англии (Портон). Вопрос лишь в том, применялось ли оно кем-нибудь, если не считать японцев, на самом деле. Тогда считалось, что известные работы Берроуза и Бэкона по детерминантам вирулентности возбудителя чумы, не утратившие кстати значения до сих пор, являлись "отходами" военной программы. Англии.
Интерес к биологическому оружию проявляли и наши союзники по Варшавскому договору, о чем можно судить хотя бы по книге Т. Рожнятовского и З. Жултовского [Биологическая война. Изд. иностранной литер., М., 1959)]. Но есть и другие свидетельства. В 60-х годах, когда в Ростовском противочумном институте планировалось строительство аэрозольного корпуса, правда в интересах "пятой проблемы", в течение 4-х лет (с 1965 по 1969 год.) в роли проектировщиков выступали чехи. Они же должны были поставить нам оборудование для этого корпуса. Потом от кого-то я узнал, что у себя аналогичный корпус чехи построили. Поскольку это дело весьма дорогостоящее, уместен вопрос, зачем им понадобилось потратить столько денег, когда в интересах защитной тематики достаточно было небольшой аэрозольной камеры? Ведь даже мы не смогли позволить себе подобной "роскоши"!
Работы по созданию и даже испытанию бактериологического оружия на одном из островов Аральского моря у нас весьма интенсивно велись до начала или середины 60-х годов, но затем они начали сворачиваться ["Комсомольская правда", № 80, 30 апреля 1992 года]. С этим совпало и прекращение работ по подготовке строительства аэрозольного корпуса в Ростове. Причина, как я понял из нашего апологета бактериологической войны генерал-полковника Смирнова, заключалась в том, что при наличии атомного оружия целесообразность дальнейшей разработки биологического оружия у кого-то в верхах стала вызывать сомнения, поскольку при применении в качестве боевых агентов возбудителей заразных инфекций трудно избежать "обратного эффекта", т. е. перехода эпидемий от противника на тех, кто их применил. Возможно, что причиной этого оказалось также использование для разработок неизмененных штаммов бактерий и вирусов, которые не могли обеспечить все тактико-технические требования к оружию. Так или иначе, но Смирнов считал, что свертыванием соответствующих работ был нанесен большой ущерб нашей обороноспособности и, по-видимому, он был прав, поскольку успехи у нас все же были, хотя главным образом в области разработки надлежащих технологий и оборудования. Об этом я могу судить потому, что, когда директором Института "Микроб" назначили бывшего начальника НИИЭГ генерала Н. И. Николаева, он перетащил туда нескольких своих сослуживцев, которые по-новому поставили все производство противочумной вакцины, ранее весьма архаичное. Другим подтверждением могут служить работы по применению сухих аэрозолей для аэрогенной вакцинации, опубликованные генералом Н. И. Александровым и полковником Ниной Гефен (очень эффектной женщиной!). Напомню, что согласно доктрине Розбери, полностью воспринятой нашими военными, основным способом применения бактериологического (биологического) оружия считался аэрозольный. Позднее о применении бактериальных аэрозолей "в мирных целях" писали В. А. Лебединский, один из заместителей, а с 1985 года и преемник Смирнова на его посту, и генералы В. И. Огарков и К. Г. Гапочко. Все эти люди были настоящими энтузиастами биологического оружия, убежденные в его перспективности и искренне переживавшие "замораживание" работ по его разработке. Я не удивился, если бы узнал, что кто-то из них участвовал в изменении отношения "верхов" к этой проблеме и "индуцировании" дальнейшего хода событий. Однако в связи с этим возникает вопрос, почему о работах, призванных, по мнению специалистов, поднять обороноспособность Советского Союза говорили только шёпотом, а в слух утверждали, что "…"наука" бактериологической войны является наукой, поставленной на голову, глубочайшим извращением науки"? [М. И. Рубинштейн, "Буржуазная наука и техника на службе американского империализма", Изд. АН СССР, 1951, стр. 285).] Если все это предпринималось в интересах обороны, то не лучше ли было, не раскрывая секретов, широко информировать мировую общественность ("империалистов") о наших успехах, как это в свое время сделал Ворошилов, не прибегая к идеологическим вывертам? Известно ведь, что факт создания у нас атомной бомбы, который не являлся тайной, сыграл положительную роль в сдерживании "агрессора"!
Возрождение (Новый этап)
Si vis pacem, para bellum.
Если хочешь мира, готовься к войне[1].
(Вегеций)С конца 60-х годов начались повсеместные разговоры об успехах в области молекулярной биологии и молекулярной генетики за рубежом, о нашем отставании в этих областях знаний и том, какую пользу из новых достижений науки могут извлечь военные. С чьей-то легкой руки этим заинтересовался ВПК. Поскольку его аппарат был весьма далек от науки, при разработке перспективных планов развития оборонной промышленности ВПК, широко пользовался сбором информации у наших учёных, перепроверяя таким образом данные, получаемые от разведки. На сей раз в роли активных информаторов выступили, в частности, не раз побывавшие за границей и часто принимавшие иностранцев у себя, Ю. А. Овчинников, Г. К. Скрябин и В. М. Жданов. При этом каждый из них преследовал свои, отнюдь не бескорыстные, цели, что подтвердилось в последующем. Естественно, что все разговоры в ВПК держались в секрете и о них могли даже не знать руководители академий (АН и АМН) и соответствующих ведомств. В результате была создана специальная комиссия. Состава я её не знаю, но по словам Жданова, от АМН в неё входил он, и, кажется, О. В. Бароян. Комиссию пустили в святую святых — в "хозяйство" Смирнова для знакомства с постановкой дел по разработке биологического оружия. По итогам работ комиссии были изданы Постановления Партии и Правительства о недостатках в исследованиях в этой области и мерах по их устранению. Предполагалось, что это должно было помочь "догнать и перегнать" потенциального противника. Одним из Постановлений предусматривалось создание новой, параллельной системы под крышей Главного управления микробиологической промышленности при Совмине СССР, основной задачей которой должны были стать разработки фундаментальных проблем молекулярной биологи и генетики и передовой технологии для оказания помощи военным в решении прикладных вопросов. Этим Постановлением предусматривалось также строительство современных научных центров и институтов, а до этого передача в "шестимесячный срок" Главмикробиопрому одного из противочумных институтов (кажется, Волгоградского, созданного в 1970 году на базе Волгоградской противочумной станции Ростовского противочумного института для работ в области "пятой проблемы"). Кстати, эта часть Постановления из-за противодействия Минздрава СССР так и не была выполнена, что послужило причиной моей ссоры с Бурназяном, о чем я глубоко сожалею. Кроме того, предполагалось выделение крупных валютных ассигнований для закупок соответствующего оборудования, реактивов и выписки литературы и создание при Главмикробиопроме Межведомственного научно-технического совета по молекулярной биологии и генетике. Последний должен был стать "мозговым центром" новой организации. К функциям Совета относились, в частности, разработка научных программ, координация работ всех привлеченных ведомств (АН СССР, МЗ СССР, МО и даже Минсельхоза), а также распределение валютных ассигнований. Всю подготовительную работу Совета должен был выполнять особый Отдел, возглавлявшийся тогда заместителем Председателя Совета. Персональный состав Совета утверждался Решениями Политбюро КПСС и Совмина СССР (стояли подписи Брежнева и Косыгина). Председателем Совета тогда был назначен В. М. Жданов, а его заместителем и начальником Отдела я. Кроме нас, в состав Совета вошли генерал-майор Лебединский (от МО), А. А. Складнев и С. И. Алиханян (от Главмикробиопрома), Бурназян (от МЗ СССР), Овчинников, Скрябин и А. А. Баев (от АН СССР) и представитель Минсельхоза СССР (не помню уже, кто). Поначалу отношение к Совету имел еще Р. В. Петров — "восходящая звезда", но его скоро убрали "за ненадобностью"; он тогда делал вид, что никак не может понять, что от него требуют или не хотел понять.
На заседаниях Совета всегда присутствовал В. Д. Беляев (Жданов ему как главному хозяину обычно уступал председательское место), представители ЦК КПСС, ВПК и обязательно начальник какого-то Управления КГБ (последним, кого я помню, был Шарин, но это уже в конце 70-х — начале 80-х годов).
Помимо всего сказанного, для реализации всех постановлений и решений, включая строительство новых объектов, при Главмикробиопроме была создана Организация п/я А-1063, начальником которой в ранге Заместителя начальника Главмикробиопрома стал Огарков, до этого бывший Начальником военного НИИ в Свердловске (в последующем Организацию п/я А-1063 часто называли "организацией Огаркова").
Большая часть ведущих сотрудников Организации п/я А-1063 была укомплектована специалистами, прикомандированными от Смирнова и состоявшими на действительной военной службе. Поскольку все они ходили в штатском, сказать, кто из них "служил", было трудно.
Отдел Совета, в качестве самостоятельного "почтового ящика" (Организация п/я А-3092), представляли помощники членов Совета, которые по первоначальному замыслу должны были готовить материалы для своих шефов (из этого однако ничего не получилось, поскольку с их мнением никто не считался, хотя почти все помощники были кандидатами наук, знакомые с молекулярной биологией и генетикой). Моим заместителем назначили полковника Л. А. Ключарева, очень интеллигентного и порядочного человека, через несколько лет ставшего генералом и начальником отдела науки Организации п/я А-1063. Надо сказать, что к числу "старых петербуржцев", чем они очень гордились, помимо Ключарева, относились также Лебединский, И. П. Ашмарин — "генератор" идей в "хозяйстве" Смирнова", В. Н. Паутов (начальник НИЭГ), неоднократно упоминавшийся Огарков и Д. В. Виноградов-Волжинский, о котором речь впереди. Все они были из хороших семей и кончали Военно-Медицинскую Академию. Ключарев был немного старше их и единственный, кто побывал на фронте в качестве фельдшера. Свою работу в весьма специфической системе Смирнова все они считали вполне нормальной. Очевидно, иначе и не могло было быть: никаких сомнений и раздумий, как положено военным. Другое дело я, который среди них был единственным сугубо штатским человеком, но тогда у меня для размышлений просто не было времени, а может быть играло роль тщеславие от того, что я был причислен к их кругу, хотя сразу скажу, что "своим" у них я так и не стал. Однако, по крайней мере, в то время в необходимости нашей работы для Страны я не сомневался, поскольку она направлялась на решение сугубо научных задач. Мой перевод в систему Главмикробиопрома я именно так и расценивал. Сомнения морального порядка стали появляться позже, когда я оказался в Организации п/я В-8724 и вещи стали называть своими именами. Но и тогда непосредственного отношения к созданию оружия я не имел. Как мне потом неоднократно доказывали, получение штаммов микроорганизмов с заданными свойствами, чем я непосредственно занимался, было лишь прелюдией к настоящему "делу". Так или иначе, но любые рассуждения о большей гуманности одного вида оружия по сравнению с другим я никогда не принимал всерзьёз. К этому надо было бы добавить, что, как теперь выясняется, свыше двух третей промышленных предприятий и бесчисленные НИИ тогда находились под эгидой ВПК. Недаром в 1990 году даже возникла Технологическая академия (см. ниже) объединившая ученых, которые решились на использование прежних, судя по всему, крупных достижений в разработке наступательного и другого оружия в мирных целях и все они, независимо от убеждений и отношения к существовавшему строю, подобно мне выполняли свой долг. И только теперь, когда многое изменилось, ответ на извечный российский вопрос — "Что делать?" — кажется простым и однозначным: надо было отказаться от всех этих дел или найти другой путь! Но тогда это было не так просто. Это, по существу, такой же вопрос, как и вопрос о членстве в КПСС. Многим удалось избежать соблазнов, но лишь некоторые из них чего-то достигли в жизни и получили возможность работать. Боюсь, что мысли об этом, причем не только меня, еще долго будут заставлять анализировать прошлое и искать оправдание своих поступков.
Вся деятельность новой организации держалась в строгом секрете, а сама Проблема получила особое кодовое название — "Ферменты" (сокращенно "Ф"). Секретилось не столько существо Проблемы, сколько факт её проведения, и создание соответствующих организаций. Поэтому режим назывался "режимом особой секретности". Причину этого легко понять, вспомнив, что в это время мы только что присоединились к Международной конвенции 1972 года по запрещению разработки и испытаний биологического оружия (нами она была ратифицирована в 1975 году). Для прикрытия "особого режима" и легендирования всех работ было два "кордона" — "пятая проблема", т. е. разработка средств защиты от биологического оружия, и открытое Постановление Партии и Правительства о мерах по развитию молекулярной биологии и генетики. Смысл Постановления был ясен: пусть все знают, что мы наконец спохватились и решили преодолеть отставание в этой области. Для солидности был создан совет, но "Междуведомственный", при АН СССР, а председателем его назначили все того же Овчинникова, ставшего к тому времени уже одним из вице-президентов АН СССР. Это не должно удивлять, поскольку Овчинников, самый молодой академик в стране, прекрасно ориентировался в партийно — советской иерархии, был вхож в самые высокие кабинеты и получил все мыслимые тогда регалии.
К вопросам режима мне придется обращаться еще много раз. Поэтому здесь уместно остановиться на фигуре Г. И. Дорогова, которой был его головой и душой режимной службы в системе Организации п/я А-1063. Не знаю, что представляли собой другие контрразведчики его уровня, но Дорогов был весьма неординарной фигурой. Чуть выше среднего роста, с большой залысиной, очень добродушный и даже, я бы сказал, простоватый на первый взгляд, он внешне и поведением очень напоминал Мюллера — Броневого из "Семнадцати мгновений весны". Иногда казалось, что Дорогов об этом знает и в чем-то ему подражает. С начальством он всегда ладил, держался очень скромно, но умел шутками и прибаутками склонять его на свою сторону и убеждать в своей правоте; обычно он приходил как бы за советом или с просьбой помочь разобраться в чем-либо. Естественно, что начальство советовало так, как ему хотелось или оказывало "помощь". В то же время с теми, кто стоял ниже, или с подчиненными, он мог быть очень жёстким и непреклонным, однако. с плеча не рубил, а пытался разобраться в сути дела, которое для него было новым (я имею в виду биологию). Ведь все принципы его работы сформировались в системе Средмаша еще в 50-ые годы и знания были вынесены оттуда. Общаться с ним мне приходилось очень часто, так без его визы ни одну бумагу начальство не подписывало, и это общение не всегда было приятным. Его фамильярное отношение, обращение на "ты" и снисходительный тон оставляли неприятный осадок. Режимщики в других учреждениях системы во многом подражали Дорогову.
Перевозка всех документов всегда осуществлялась в сопровождении вооруженной охраны на специальных автомобилях. Охрана следовала за нами повсюду; её не пускали только в МО и в Кремль (она ожидала нас перед Спасскими воротами).
Помимо ограничения открытых публикаций (см. ниже), режимные строгости касались также наших зарубежных поездок. За время работы в отделе Совета за границей мне довелось побывать лишь дважды и то в соцстранах и в сопровождении представителей режимной службы. Один раз в его роли выступил заместитель Дорогова, которого я вынужден был представлять как своего "старшего научного сотрудника" (к счастью, он был кандидатом наук и в общих чертах знал суть дела).
Выездные документы оформляли мне довольно часто, но все поездки отменялись буквально в последний момент. Так было, например, в 1978 году, когда я должен был лететь в Мюнхен на Международный конгресс по микробиологии; накануне отъезда полученные на поездку деньги и билет прямо на улице (это было уже после окончания рабочего дня) мне пришлось передать сотруднику КГБ, который сопровождал делегацию. В то же время, ограничения в зарубежных поездках почему-то не касались Овчинникова, Скрябина и Баева, хотя они были такими же "секретоносителями".
Ограничения с поездками за границу доставляли мне массу огорчений и ставили в тупик, когда надо было выдумывать причины отказа от них в ответ на настойчивые и очень лестные приглашения моих зарубежных коллег (то я "ломал" ногу, то "заболевал" или ссылался на "семейные" обстоятельства).
Как я говорил, вначале Организация п/я А-1063 и мой отдел находились на ул. Лестева в помещении Главмикробиопрома, но уже осенью 1973 года мы получили здание, до того принадлежавшее Академии химзащиты, на ул. Самокатная, 4а (рядом с известным ликеро-водочным заводом). Здание обнесено глухим забором и окружено парком, а единственный приличный подъезд идёт со стороны Яузы, но его трудно заметить.
Уже вскоре после появления на свет новой организации начались трения с военными, которые относились к нам очень ревностно. С одной стороны, мы должны были готовить для них "базу", но с другой — Организация п/я А-1968 считалась нашим заказчиком и строго требовала выполнения всех "ТЗ", даже если в процессе предварительных проработок они оказывались невыполнимыми (иногда у меня создавалось впечатление, что такие задания давались умышленно). Каждый год издавалось специальное постановление, в котором формулировались основные фундаментальные и прикладные задачи. Их проекты готовил мой Отдел, а согласование их превращалось в муку, поскольку каждое ведомство тянуло "одеяло на себя". Нужны были огромное терпение и дипломатия, которыми я не обладал. Поэтому часто вместо себя я посылал своих заместителей, что не могло не вызывать недовольства начальства. Однако это касалось не только проектов больших документов, но и проектов каждого решения Совета; их надо было согласовывать со всеми членами Совета до заседания и после него. Кроме того, их "неофициально" надо было согласовывать с ВПК и ЦК КПСС, где каждый измывался над нами, как хотел, не гнушаясь мата. Не помогала и Организация п/я А-1063, сотрудники которой не допускались до дел Совета. С их стороны все время слышались насмешки: "Поживем — увидим, чему вы нас научите" или "Посмотрим, что у вас получится!".
Особенно большие трудности возникали у нас при дележе валютных средств — 10 млн. долларов в год. Львиная доля средств отходила Организации п/я А-1063 (40–45 %), чуть меньше АН СССР (тут академики были очень активными, чего нельзя сказать о их научных результатах; в последующем, в значительной мере на эти деньги, Овчинников построил новое здание Института биоорганической химии, роскошное, как дворец, а Скрябин оснастил свой институт в Пущино). Остальные средства распределялись между МО, МЗ СССР и Минсельхозом, которым доставалось по 1–1,5 млн. Тем не менее, один институт, Институт им Д. И. Ивановского, закупил столько оборудования, что оно долго валялось под открытым небом и вызывало скандал. В общем все ведомства старались урвать для себя как можно больше, нисколько не опасаясь того, что за эти деньги надо было отчитываться каждый год.
Часть денег пошла на привлечение к Проблеме, хотя и по легенде, противочумных институтов в Саратове, Волгограде и Ростове. Если бы я мог это предвидеть, то вряд ли бы согласился на перевод в Москву, поскольку в Ростове появились такие возможности для работы, о которых даже здесь я мог только мечтать!
При оценке сказанного надо иметь в виду однако, что существовавший строй вынуждал талантливых и честолюбивых людей искать выход своим силам. Для этого нередко приходилось идти на сделку со своей совестью и добиваться постов: которые могли бы помочь им раскрыть свои таланты или помочь людям достичь каких-то результатов в науке. При этом иногда разбираться в средствах не приходилось (помните один из постулатов иезуитов — цель оправдывает средства). И действительно, таким путем многие добивались желаемого. [По-видимому, к категории таких людей и относились Овчинников, Скрябин и Жданов.]
Заседания Совета проходили в специальном "белом", звуконепро-ницаемом зале, на которые военные должны были приходить в штатском.
Что было хорошо, так это то, что каждый член Совета получал в течение ряда лет ежегодно по 500 долларов на выписку литературы. Журналы и книги в то время стоили намного дешевле, чем сейчас, и я мог выписывать тогда очень много.
В 1975 году произошла реорганизация Совета (вышло новое постановление). Жданова из Совета убрали (говорили, что причиной или поводом "отлучения" Жданова от Проблемы послужило бегство за границу первого мужа его жены, А. Букринской). На самом же деле была какая-то другая причина, но во всяком случае никак не "бездействие" Жданова, в чем его упрекнуть было трудно. Председателем стал сам В. Д. Беляев, а меня понизили до должности Учёного секретаря-начальника отдела Совета, сохранив впрочем прежний оклад, персональную машину и "кремлёвку" (телефон). Взамен выбывших, членами Совета стали Смирнов и Огарков.
Моя лаборатория и программа "Плазмида"[1]
Labor est etiam ipse voluptas.
Труд уже сам по себе — наслаждение.
(Манилий)Сразу же после перевода в Москву В. Д. Беляев дал мне небольшую комнату в здании Главмикробиопрома. Никто из сотрудников этого учреждения, кроме, пожалуй, ближайших помощников его начальника, да спецотдела, не знал кто я и чем занимаюсь. А дел у меня тогда вообще не было никаких. По словам В. Д. Беляева, они должны были начаться после выхода в свет нового Постановления партии и правительства. Поэтому "дела" я придумывал сам, так как сидеть в четырех стенах "от звонка до звонка", после многих лет активной деятельности, было выше моих сил. Первое, что я сделал, это написал письмо, естественно, через спецотдел, Министру обороны маршалу Гречко, которое начиналось словами: "Глубокоуважаемый Андрей Антонович!". Далее, сославшись на документы, которые мне были доступны, я "убедительно" просил его выслать годовой отчет о работе по соответствующему направлению. Узнав об этом, В. Д. Беляев долго смеялся, поскольку к столь высокой персоне в такой форме, а тем более с просьбами представить отчеты, никто никогда не обращался. Но ко всеобщему удивлению отчет был получен! Правда, суть дела из него понять было трудно или даже невозможно, но факт остается фактом.
Затем я принялся за АН СССР и направил письмо её Президенту Келдышу с предложением рассмотреть вопрос об организации в системе Академии института, который бы занимался изучением фундаментальных проблем иммунологии. Напомню попутно, что к тому времени Ф. Бернетом уже была разработана клонально-селекционная теория, а мы в основном занимались различными усовершенствованиями серологических реакций и, в лучшем случае, если были возможности, иммунохимией. В общем в этой области биологии мы отставали от Запада почти так же, как и в области молекулярной биологии и генетики. На этот раз ответ был подписан уже человеком на два ранга ниже по должности, нежели Президент, а именно академиком-секретарем одного из отделений АН СССР Баевым. Ответ гласил (цитирую по памяти), что "рассмотрев этот вопрос, АН СССР считает иммунологию сугубо медицинской проблемой и рекомендует мне обратиться в АМН". Институт иммунологии (клинической) все же был создан, но в системе Союзмиздрава и примерно только через пять-шесть лет. Затем возник еще один институт, о котором речь ниже. Заслуга их создания принадлежит безусловно Петрову, который занял место Овчинникова в качестве вице-президента РАН. Как я понимаю, теперь РАН иммунологию чужеродным образованием для себя уже не считает!
Чтобы наверстать упущенное, а в Ростове и других периферийных городах с литературой было плохо, все свободное время я проводил в библиотеках и даже начал писать книгу по генетике холерных вибрионов. В библиотеках просиживал и мой заместитель проф. Ключарев, которому также больше делать было нечего.
Еще до переезда в Москву я просил В. Д. Беляева о возможности продолжать научную работу. Мою просьбу он удовлетворил и осенью 1973 года во ВНИИсинтезбелке я организовал себе первую в стране Лабораторию внехромосомной наследственности микробов. Институт находится буквально в 10 минутах езды на машине от Организации п/я А-1063, и я пользовался любой возможностью, чтобы улизнуть в лабораторию.
Почему базой моей лаборатории стал именно ВНИИсинтезбелок, в котором о молекулярной биологии и генетике никто и не знал? Логичнее её было бы создать во ВНИИгенетике, в одном из головных институтов Главмикробиопрома. Однако против этого яростно восстал Алиханян, с которым у В. Д. Беляева сложились хорошие отношения еще со времен основания Главмикробиопрома. То ли Алиханян боялся меня (я был намного моложе его), то ли была еще какая-то причина, но в его лице, а потом и его преемника я всегда встречал "непримиримую оппозицию" по любому вопросу. Может быть дело еще в том, что Алиханян давал В. Д. Беляеву многочисленные авансы, обещая решить все проблемы, которые интересовали последнего как Начальника Главмикробиопрома. Из-за этого я часто ссорился с Алиханяном, считая его не очень порядочным человеком и вымогателем.
На личности Алиханяна стоит остановиться, поскольку он был одним из участников сессии ВАСХНИЛ в 1948 году. Из-за этого, в период нового расцвета генетики в стране, он пользовался большой популярностью у молодежи, считавшей его героем. Действительно, его выступление на этой сессии можно назвать "боевым". Ему пришлось вести полемику даже с самим Лысенко. Но мало кто из молодежи знал существо этой полемики, равно как и о критике Алиханяном "ошибочных концепций Серебровского, Филиппченко, Кольцова и других", касающихся гена. Основной же спор разгорелся по отдельным положениям учения Мичурина, в частности, по вопросу о месте вегетативной гибридизации в этом учении. В выступлении Алиханян были, например, такие слова: "Я позволю себе признать вполне справедливым упрек, что мы недостаточно изучаем Мичурина, мичуринское наследство, что мы мало уделяем внимания мичуринским методам". И, по-видимому, никто из приверженцев Алиханяна не знал о том, что через день он выступил с покаянной речью. Типичны для того времени его слова: "Уходя с этой сессии, первое, что я должен сделать, — это пересмотреть не только свое отношение к новой, мичуринской науке, но и всю свою предыдущую научную деятельность. Я призываю то же самое сделать своих товарищей". Из числа убежденных противников Лысенко с покаянием не выступил никто! Кстати, из "речи" на сессии ВАСХНИЛ некого Беленького я узнал, что еще в 1939 году Алиханян через печать обещал "…на основе менделевско-моргановской теории "вывести новую породу кур", что, конечно, сделать не удалось. В своем первом выступлении, пытаясь оправдаться, Алиханян пояснил, что создать новую породу кур ему помешали объективные обстоятельства. Как видно, Алиханян всегда был болтуном и умело играл на доверии к нему таких простодушных людей, как В. Д. Беляев. По-видимому, в оценке Алиханяна я был недалек от истины. [Впрочем, осанну тогда надо было петь без всяких оговорок, так что, может быть, Алиханян вынужден был каяться, чтобы сохранить себя и своих сотрудников?]
Так или иначе, но лабораторию я получил. В. Д. Беляев считал, что она должна заниматься нашими проблемами. Поэтому лаборатория сразу же привлекла пристальное внимание режимной службы Организации п/я А-1063 и ко мне был приставлен его представитель. К счастью, им оказался мой приятель еще со студенческих лет Л. А. Мельников. Часть сотрудниковлаборатории получила специальный допуск, а все мои отчеты поступали в Организацию п/я А-1063 На любую публикацию (о заграничных не могло быть и речи, на чём я много потерял как учёный) надо было получать специальное разрешение (помимо обычной цензуры, они подвергались дополнительной экспертизе, входившей кстати в функции моего отдела при Организации п/я А-1063). Лаборатория подчинялась непосредственно В. Д. Беляеву, который утверждал все мои планы и отчеты. Правда, все это носило формальный характер, так как в научных делах он не очень разбирался и полностью доверял мне.
Хотя и порожденный номенклатурой, В. Д. Беляев был человеком широкой души. Он все время требовал расширения лаборатории, хотя бы до 100 человек, наивно, как "диалектик", полагая, что "количество перейдет в качество". Однако в конечном итоге он дал согласие на 50–60 человек (больше мне было не нужно). Кроме того, в 1978 году я организовал в Саратове Межведомственную генетическую лабораторию, которая относительно недавно была реорганизована в филиал ВНИИгенетики, а несколько позднее открыл аналогичную лабораторию в Краснодарском филиале ВНИИсинтезбелка. От В. Д. Беляева же я получал деньги на договорные работы. К сожалению, большая часть их была потеряна из-за халтурного отношения "подрядчиков", Но два договора дали свои плоды. Я имею в виду работы кафедры А. И Коротяева в Краснодарском медицинском институте, получившего возможность широко развернуть исследования по плазмидам и получить интересные результаты. Второй была лаборатория А. Хейнару в Тарту, с которым работы продолжались много лет.
Почти с самого начала, я начал проводить совещания по проблемам молекулярной генетики. Первые из них прошли в Пущино у Скрябина и носили полузакрытый характер. Особенно запомнилось сентябрьское совещание 1974 года, прошедшее в бесконечных спорах по проблемам генетического переноса, на котором присутствовали очень интересные люди (С. Е. Бреслер, А. С. Кривиский, Д. М. Гольдфарб, А. А. Прозоров, Т. И. Тихоненко, В. Н. Рыбчин Р. Б. Хесин и др.) К счастью, все материалы, записанные на пленку, мне удалось издать, хотя и с грифом "для служебного пользования". Фактическим организатором совещаний был я, составляя даже перечень вопросов для дискуссий, однако по режимным соображениям они проводились под эгидой АН и председательством академика Баева. Мое положение опять-таки оказывалось весьма двусмысленным.
В 1974 году, после выхода открытого Постановления по молекулярной биологии, через Междуведомственный совет при Овчинникове, несмотря на возражения Алиханяна и некоторых других, мне удалось добиться утверждения союзной программы "Плазмида", которая просуществовала 14 лет! Начиная с 1978 года, я проводил совещания по этой программе в разных городах (в Киеве, Тарту, Таллине, Краснодаре, Саратове, Пущино), каждый раз умудряясь к их началу издавать материалы (не удалось это сделать только один раз в Саратове в 1983 году; на экзаменах в мединститут, на базе которого должно было проходить совещание, провалилась дочь цензора!). Совещание в 1982 году в Таллине было проведено даже с участием ряда видных зарубежных учёных. После этого, широко известный биохимик и бактериолог И. Гунзалус предложил мне принять участие в работе международного симпозиума по молекулярной генетике в США в качестве одного из сопредседателей и докладчика. Поездка должна была состояться за счёт организаторов симпозиума. Однако попасть на него я не смог из-за режимных препон, о которых уже говорилось. Пришлось снова срочно "заболеть".
Несмотря на оппозицию со стороны ВНИИгенетики и даже АН СССР, имевших собственные научные советы и проблемные комиссии, совещания собирали много участников и ряду из них помогли защитить диссертации (ведь тогда, как я уже отмечал, публикации составляли проблему, а без них нельзя было защититься). К сожалению, в последующем проводить совещания становилось все труднее и с 1987 года они прекратились. Все же еще одно мне удалось организовать в 1990 году в Нальчике, но уже при помощи академика АМН СССР А. Г. Скавронской из ИЭМ им. Н. Ф. Гамалеи.
Иногда мне кажется, что по изданным за эти годы сборникам можно проследить развитие в нашей стране многих аспектов молекулярной генетики микробов. Конечно, если бы это была настоящая программа, т. е. на неё отпускались бы деньги, которые для подобных целей у Овчинникова имелись, то эффективность работ была бы гораздо большей. А в общем получалось так, что управлять исследованиями было не на что и приходилось лишь анализировать или обобщать то, что отдельным энтузиастам удавалось сделать вдалеке от больших научных центров на скудные средства, выделявшиеся из бюджета вузов или маленьких НИИ. Да и участниками во многом были сотрудники институтов глубокой периферии. Для них эти совещания были единственной возможностью встретиться друг с другом и поговорить.
Начало работ
Et quorum pars magna fui.
И в чем я сам принимал большое участие.
(Вергилий)Примерно в 1976 году по моей просьбе В. Д. Беляев обратился в "инстанции" за разрешением работать и проводить генетические исследования во ВНИИсинтезбелке с вакцинным штаммом чумного микроба, что вообще-то в Москве не разрешалось. К моему удивлению разрешение было дано, причем ни кем-нибудь, а шефом КГБ Андроповым (мне показали даже его подлинную резолюцию: "Разрешить").
Не помню уже как, но я достал ампулу вакцины EV и в присутствии моего "ангела-хранителя" Мельникова (он же "старший научный сотрудник" лаборатории) сделал высев. Культура была изолирована и работа началась. Трудности у меня возникли лишь с тем, что пришлось "допущенных" сотрудников знакомить с культурой и что некоторые из них категорически стали отказываться от новой тематики. Я так и не мог понять, то ли они чего-то боялись, то ли не хотели заниматься закрытыми работами. Но в общем все устроилось и первый успех не заставил себя ждать: нам удалось этому штамму передать отклонированную плазмиду гемолиза кишечной палочки. В сопровождении охраны я отправился к В. Д. Беляеву, чтобы показать ему чашки.
В то время никто не знал, чем могли закончиться эксперименты по передаче даже вакцинным штаммам чужеродных генов. Бытовало мнение, что они могут привести к появлению бактерий с новыми, необычными свойствами. Поэтому приходилось соблюдать максимальную осторожность, хотя в таком нережимном институте, каким был ВНИИсинтезбелок, подобный проходному двору, в общих комнатах, без боксов и с необученным персоналом, ранее имевшим дело только с кишечной палочкой, делать это было очень трудно. Примером того, насколько в таких условиях трудно было работать, может служить весьма забавный эпизод. Тогда у меня возникла идея попытаться отклонировать гены синегнойной палочки, кодирующие, образование синильной кислоты, которые можно было бы передавать другим бактериям, лишенным такой способности и использовать в интересах Проблемы Но для этого нужно было иметь цианиды, необходимые для отбора соответствующих рекомбинантных клонов, однако на работу с ними разрешения я не имел и официально достать их не мог. Поэтому, посоветовавшись с моим "ангелом — хранителем", т. е Мельниковым, я решил получить синильную кислоту сам. Дождавшись, когда все сотрудники уйдут из лаборатории, мы с Мельниковым заперлись в одной из комнат, где был вытяжной шкаф, и занялись работой. Однако реакция пошла слишком бурно и я не знал, как её остановить. В конце-концов это мне удалось, но страха мы натерпелись!
В связи с описанным эпизодом невольно вспоминаются другие несуразицы в организации работ. Укажу лишь одну из них. Как я упоминал, для работы с ядами надо было иметь специальное разрешение санэпидсианции и милиции и соблюдать ряд условий. В то же время яды можно было заказывать по импорту и никто при этом не интересовался наличием разрешений. Таким путем в моей лаборатории накопился ряд токсических веществ, которые в текущей работе мы использовать не могли. Когда об этом узнал Дорогов, то немедленно потребовал их уничтожить. но где и как никто не знал (Дорогов даже предложил вывезти их за город и закопать, от чего я сумел его отговорить). Так они и лежали много лет в простых несгораемых шкафах, которые открывались любым ключом.
А ведь всего сказанного могло не быть, если бы не местничество, не межведомственная разобщенность и не секретность, доведенная до абсурда!
В 1974 годы совместно со Ждановым я составил проект так называемых "Пяти основных направлений", одобренных Межведомственным советом и в 1975 году утвержденными инстанциями. Тогда еще мы рассчитывали на то, что введение, например, в клетки возбудителя чумы гена какого-нибудь токсина приведет к созданию микроба, обладающего более ценными свойствами для военных, нежели неизмененные бактерии. Однако очень скоро выяснилось, что в действительности дело обстоит гораздо сложнее: приобретая нечто новое, микроб часто терял другие, более важные видовые признаки. В дальнейшем с этим мне приходилось сталкиваться неоднократно. Поэтому в конце 70-х годов было решено пойти по двум путям: в моей лаборатории продолжить поиски способов передачи чужеродной генетической информации штамму EV как модельном штамму чумного микроба, особенно интересовавшего военных, а в институтах, где были условия, заняться изучением генетики вирулентности возбудителей особо опасных инфекций, без чего Проблему решить было нельзя; в качестве таких институтов были определены противочумные институты и ИЭМ им. Н. Ф. Гамалеи.
Из числа первоочередных утилитарных задач приоритет был отдан получению вирулентного штамма, возбудителя чумы, устойчивого к большому набору антибиотиков. Для этой цели выбрали один из институтов в системе Смирнова, работавший с чумой, а руководителем назначили меня (небывалое решение; гражданских лиц туда, как правило, не пускали).
В Киров мне пришлось ездить несколько раз, чаще в сопровождении Ашмарина или Лебединского. Институт НИЭГ располагался в центре города и внешне выглядел как обычная воинская часть. Сотрудники жили на территории института, которая тщательно охранялась. Там же находилось и общежитие для приезжающих. Мне довелось побывать лишь в нескольких лабораториях, ничем не отличающихся от подобных лабораторий в противочумных институтах. Правда, все они были лучше приспособлены к работам с особо опасными инфекциями и оснащены современным оборудованием. Запомнилась также лаборатория для аэрозольной вакцинации, где соответствующая процедура сопровождалась тихой музыкой (видимо, чтобы не было скучно!). Большое впечатление на меня произвела тамошняя библиотека со свободным доступом к специальной литературе; поражал широкий выбор свежих иностранных журналов. Небезынтересно отметить, что на дом эта литература не выдавалась, так как по соображениям режима читать её можно было только в институте. Дома не рекомендовалось также говорить о работе. Поэтому в свободное время, а рабочий день заканчивался в 4–5 часов дня, каждый придумывал себе занятие по душе (ремонт автомобилей, рыбная ловля, охота, работа на дачных участках). Подобный образ жизни сотрудники вели и после увольнения в запас, о чем я сужу по тем, кто попал ко мне в Ростовский институт. Неудивительно, что живя "под колпаком", все надоедали друг другу и все всё знали друг о друге. Во время одной из экскурсий на дачные участки, мне показали дом одного из бывших начальников института, не имевший окон; как мне пояснили, этот начальник, хотя бы на даче, хотел отдохнуть от необходимости видеть своих подчиненных. После работы зимой меня водили в драматический театр, а летом возили в лес или купаться в Вятке. В. Н. Паутов, бывший при мне начальником института, до сих пор любит вспоминать, как мы с ним плавали по реке на бревнах. В то же время, несмотря на идиллическую обстановку, я все время находился под наблюдением. Как-то с Ключаревым мы поехали в Омутнинск, находящийся недалеко от Кирова, и я решил воспользоваться возможностью позвонить с почты начальнику института. Разговор не содержал ничего предосудительного, иначе Ключарев — очень осторожный человек — предупредил бы меня об этом.
Однако в Москве я получил замечание, поскольку, как мне объяснили, факт разговора мог указывать на связь Организации п/я А-1063 с военными, что само по себе являлось секретом. Именно поэтому, когда мне или кому-то еще приходилось ездить в Омутнинск, военные в Кирове нас никогда не встречали и не провожали. Из-за подобных режимных ограничений как-то под Новый год мне пришлось ночевать на вокзале, хотя институт находился всего в нескольких километрах и время до поезда на Москву можно было бы провести куда приятнее!
В моей лаборатории задача по разработке способов передачи чужеродной генетической информации чумному микробу вскоре была решена, что в общем явилось большим достижением, так как собственных механизмов генетического обмена он не имеет. Доказательством нашего успеха явилось около десятка авторских свидетельств, к сожалению закрытых. Я знаю, что было сделано и кем, но по этим бумагам детали восстановить невозможно; нет описаний. Я не уверен даже, что ими когда-нибудь кто-либо смог бы воспользоваться. Однако материалы докладывались на Межведомственном совете и его секциях, где всегда присутствовали бойкие ребята из соответствующего отдела МЗ СССР, сообщавшие полученные сведения в противочумные институты Ростова и Саратова (эти институты были допущены до Проблемы, хотя и в легендированной форме). Поэтому многие результаты там были вскоре воспроизведены, но уже без всякой ссылки на мою лабораторию. Режим секретности благоприятствовал этому, так как вопросы приоритета его не волновали (режиму было все равно, кому принадлежали те или иные данные, лишь бы дело делалось). Теперь же вообще доказать наш приоритет почти невозможно.
Самым большим достижением лаборатории я считаю то, что в ней впервые были обнаружены плазмиды у чумного и псевдотуберкулезного микробов и доказана их роль в вирулентности Y. pestis (диплом на открытие "Плазма" № 001 от 27 июня 1983 года, приоритет — 27. 10. 77). Это было сделано за три года до первых зарубежных публикаций! Судьба нашего открытия такая же, как и упомянутых авторских свидетельств. Сейчас все можно было бы уже рассекретить, потому что наука не стоит на месте и это давно уже сделано и существенно расширено другими. Однако несмотря на мои неоднократные обращения по данному вопросу к начальству бывшей Организации п/я А-1063, никакого ответа я не имею.
К числу достижений лаборатории, хотя и не связанных прямо с работами по Проблеме я отношу также одно из первых доказательств возможности передачи грампозитивным микробам плазмид от кишечной палочки, опубликованные в "Докладах АН СССР" (1976) и в ЖМЭИ (1977). Правда, вначале эти данные встретили "в штыки" как за рубежом, так и у нас (особенно, во ВНИИгенетике), однако потом они были подтверждены и уточнены другими авторами.
Что касается работ в системе Смирнова по получению полирезистентных штаммов, а вернее штамма, то насколько мне известно успех достигнут был, хотя до заключительных работ я допущен не был. Причину мне (руководителю!) так и не объяснили и о ней я могу только догадываться. На этом мой прямой альянс с военными закончился.
Для усиления лаборатории во ВНИИсинтезбелке, вскоре после начала работ со штаммом EV, В. Д. Беляев предложил мне пригласить несколько человек из противочумных институтов (у Организации п/я А-1063 в то время был лимит на московскую прописку). Для этого лаборатория была реорганизована в отдел с тем же названием в составе трех лабораторий. Я пригласил четырех моих бывших сотрудников (трех из Ростова и одного из Волгограда). Однако в 1979 году В. Д. Беляев смог добиться только одной 3-х комнатной квартиры, которая по существовавшим нормам (я имею в виду состав семьи) подошла для моего ученика — волгоградца Л. А. Ряписа с женой, которая также хорошо знала особо опасные инфекции. Лёня стал заведовать у меня одной из лабораторий, а его жену я зачислил старшим научным сотрудником в другую лабораторию (чтобы не было "семейственности"). Еще до этого я принял на работу, переехавших ранее в Москву, двух моих сотрудниц из Ростова-на-Дону. Это в какой-то мере решило кадровую проблему. Но больше из моих учеников я никого взять не смог: умер В. Д. Беляев и все изменилось (см. ниже).
Уже в середине 70-х годов началось строительство новых центров и институтов и среди них Института прикладной микробиологии (ВНИИ ПМ) в Оболенске под Москвой. Все делалось с большим размахом, причем для дезинформации разведки противника так, чтобы это ничем не напоминало соответствующие постройки у военных, а из космоса выглядело бы как некий санаторий, где отдыхающие прогуливаются в пижамах или играют в волейбол! Большое значение удалялось и подготовке кадров. Сотрудники подбирались из числа выпускников лучших столичных и других вузов страны и, пока работать было негде, их направляли на стажировку или в аспирантуру. В случае необходимости в качестве платы за обучение соответствующие кафедры или лаборатории получали от Организации п/я А-1063 импортное оборудование и реактивы. Большинство сотрудников постепенно стали отзываться на место основной работы, но некоторые, причем из числа не самых плохих, отказывались от этого под разными предлогами и устраивались в открытых институтах. То, о чем я сказал, касалось младшего и среднего звена, а "командные" посты доставались выходцам из системы МО, в основном по знакомству. В результате на должностях заведующих лабораториями и начальников отделов подчас оказывались люди, которые ровным счетом ничего собой не представляли и в иных условиях дальше старших сотрудников вряд ли могли бы продвинуться. Однако именно эти лица служили опорой администрации институтов и центров.
В 1978 году было решено начать собственные работы в наших, пока еще недостроенных институтах и центрах. Научное руководство в Оболенске В. Д Беляев поручил мне. Поэтому мне пришлось каждую неделю ездить туда, что я и делал почти в течение 4-х лет. Я передал туда массу собственных книг и большое число измененных штаммов, полученных нами в Московской лаборатории. Кроме того, я привлек для работы в Оболенске нескольких сотрудников из ВНИИсинтезбелка. Каждый приезд я собирал начальников лабораторий ("заведующих" там не было) для обсуждения проделанной за неделю работы и для обсуждения постановки новых опытов). Базой для этих разговоров служила лаборатория Р. В. Боровика, выпускника Казанского ветеринарного института. Боровик казался очень исполнительным человеком, внимательно выслушивавшим все мои советы. Поэтому, когда он не совсем удачно защитил докторскую диссертацию, я использовал все мои связи для того, чтобы его не провалили в ВАКе.
Мне очень хотелось добиться нужных результатов! Через 8-10 лет часть их, касающаяся передачи генетической информации туляремийному микробу, наконец-то, увидела свет. Они до сих пор не потеряли оригинальности и остаются актуальными.
Конец административной карьеры
Не в свои сани не садись!
Как я уже говорил, после смерти В. Д. Беляева, человека яркого и самобытного, многое изменилось. Приемником всех его дел на посту Начальника Главмикробиопрома стала бесцветная личность Р. С. Рычков. До нового назначения он был заведующим сектором отдела химии ЦК КПСС, курировавшего все наши проблемы. Об "эрудиции" Рычкова можно судить хотя бы потому, что, для того, чтобы разговаривать с нами "на равных", ему составляли специальные "словарики терминов и понятий". В то время поднялся бум вокруг иммунологии и мне самому пришлось готовить для него соответствующую шпаргалку. Тем не менее, почти полная некомпетентность не мешала ему об всем высказывать свое собственное мнение (даже по той же иммунологии!) и разговаривать с подчиненными свысока, небрежно, по-барски. В то же время с начальством или даже с равными себе он всегда был мил и любезен и умел обходить острые углы, находя компромиссы. Может быть поэтому он устраивал всех на таком высоком посту.
На должность Начальника Организации п/я А-1063 также был назначен новый, совсем еще молодой человек генерал Ю. Т. Калинин, бывший до того директором ВНИИ биологического приборостроения, а еще раньше сотрудником Института МО в Загорске. Поговаривали, что по линии жены у него были огромные связи в верхах. Справедливости ради надо сказать, что Ю. Т. Калинин — очень неглупый человек, хорошо чувствующий обстановку и умеющий быстро перестраиваться и приспосабливаться к ситуации. Именно все эти качества помогли ему усидеть в кресле до сих пор и более или менее успешно справляться с переходом от плановой экономики к рынку.
Заместителем Калинина по науке стал пришедший опять-таки из Загорска генерал А. А. Воробьев, большой друг Ключарева. Почти сразу же после своего прихода в Организацию п/я А-1063 Воробьев начал разговоры об АМН. Видимо, ему членство в ней обещали при переходе в Организацию п/я А-1063. Ему этого так хотелось, что он уговорил меня поехать с ним в ЦК КПСС, чтобы просить о поддержке (о выделении "спецместа"). Предлогом для визита послужил день рождения одного из наших шефов, в связи с чем Воробьев приготовил для него подарок — какие-то особенные часы. Подарок был принят, а поддержка в АМН обещана.
Поначалу между нами сложились хорошие отношения, но постепенно они стали портиться. Одной из причин этого стало неуёмное честолюбие Воробьева и хвастливые обещания "в течение двух-трех лет решить все наши сложные проблемы", чем он очень напоминал Алиханяна. Я хорошо помню, как на одном из заседаний Совета, где мне пришлось отчитываться о делах в Оболенске, Воробьев заявил, что "теперь, когда он стал руководить наукой, дела пойдут намного лучше и поставленная задача по получению антигенноизмененного штамма туляремийного микроба в ближайшее время будет решена". Я понимаю, что ему хотелось как-то самоутвердиться, привлечь к себе внимание, однако форма, в которой он это делал, была, мягко говоря, не слишком корректной; он не мог не понимать, что в генетике и биохимии микробов я разбирался лучше его (до тех пор он занимался вирусологией).
Причиной второго конфликта послужило мое предложение попытаться отклонировать (выделить) ген дифтерийного токсина и использовать его для нужд Проблемы. Воробьев тут же с большим апломбом стал доказывать бессмысленность моего предложения, ссылаясь на то, что "взрослые дифтерией не болеют" (теперешняя вспышка дифтерии в России служит прекрасным подтверждением некомпетентности Воробьева или его привычки не брезговать любыми средствами для достижения цели). В конечном итоге я одержал в споре верх, но и в дальнейшем, несмотря на достигнутый успех, при любом упоминании о моей работе он только пожимал плечами, не оказывая никакой помощи. Собственно от него как заместителя по науке Организации п/я А-1063 требовалось лишь одно: добиться от Саннадзора разрешения на работу с дифтерией в Оболенске и на получение токсигенного штамма. Он долго тянул с этим и мне пришлось работать "нелегально", рискуя нарваться на большие неприятности. Подробности этого сами по себе заслуживают внимания, так как характеризуют атмосферу соперничества между ведомствами, окружавшую Проблему с момента её возникновения. Не имея возможности достать штаммы официально через МЗ СССР, я привез из Саратова мазки от больных, полученные с помощью моей бывшей жены — детского инфекциониста. Во ВНИИсинтезбелке, опять-таки потихоньку, нам удалось выделить культуры, которые я переправил в Оболенск и с которыми мы там работали до получения эталонного штамма. Но все же скандал с 3-им Главным управлением и с режимом разразился, когда Огарков, также неофициально, достал этот штамм; по дороге в Оболенск культура разлилась и во ВНИИ ПМ привезли пустую пробирку с намокшей ватной пробкой! Досталось тогда многим, но только не Воробьеву. Чтобы выручить Огаркова, один из профессоров, занимавшихся дифтерией в Москве, выдал Огаркову справку о том, что он получил якобы не штамм, а "фаголизат", т. е. незаразный материал. Это был весьма благородный жест, так как до того Огарков уже имел выговор от самого Брежнева (!) за публикацию книги [Аэрогенные инфекции. "Медицина". М. 1975], признанной режимом "крамольной". Тем не менее, скорее всего из-за "дворцовых" интриг, летом 1982 года Огаркова "отлучили" от Проблемы совсем и "низвели" до должности "простого" заместителя Начальника Главмикробиопрома, поручив ему заниматься сугубо цивильными делами. Однако от этого он не особенно пострадал, поскольку успел обзавестись в Москве широкими связями и сосредоточил все свои силы на том, чтобы попасть в действительные члены АМН СССР.
Как всегда в таких случаях приход нового начальства сопровождался кадровыми перестройками, которые затронули и меня.
Я уже говорил, что не очень-то любил мою работу в Организации п/я А-3092 и где надо и не надо отдавал приоритет научным проблемам. Теперь я понимаю, что этим я ставил начальство в неловкое положение и вызывал раздражение, поскольку это были не их "темы". В. Д. Беляев как выходец из самых низов был приучен ценить учёных и мирился с этим, а Рычков был воспитан в другом духе. Поэтому, решив избавиться от необходимости повседневного общения со мной, он предложил мне сначала (в ноябре 1981 года) взять на себя по совместительству заведование микробиологическим отделом в Оболенске с передачей большей части обязанностей по Отделу совета моему заместителю, а затем (в феврале 1982 года) и совсем перейти туда на постоянную работу в должности второго заместителя директора по науке. Чтобы избавить меня от лишних сомнений, Рычков освободил меня от членства в Межведомственном совете. Перевод был обставлен очень красиво: разговорами о реальной пользе, которую я смогу принести общему делу, сохранением зарплаты (было получено специальное согласие тогдашнего начальника ВПК Л. В. Смирнова), московской прописки и отдела во ВНИИсинтезбелке, а также представлением квартиры в Протвино. Особого выбора у меня не было, да и оставлять работу по Проблеме, которой я отдал 9 лет, не хотелось. Так я оказался в Протвино и прожил там один, без семьи почти 6 лет.
Здесь хотелось бы подчеркнуть, что, с моей точки зрения, научная деятельность совершенно несовместима с чисто административный работой, требующей от человека совершенно иного склада ума и особого умения ладить с нужными людьми. Хорошим подтверждением этого служит пример профессора Ю. Г. Сучкова, настоящего учёного, которого с должности директора Ставропольского противочумного института в 1983 году перевели в Москву и назначили Заместителем начальника З-его Главного управления МЗ СССР. Через полтора (!) года Сучкову пришлось оставить эту должность и снова заняться научной работой. Так что, если вернуться к моей особе, то дело не в "неуживчивости", как это пытались не раз представить. Человека, который привык мыслить самостоятельно и ищет свои пути решения тех или иных проблем, трудно все время держать "на коротком поводке". Поэтому кто-то оказался прав, отдав предпочтение Бургасову при выборе на должность Главного санитарного врача Союза, о чем я говорил выше. На двух (а иногда на нескольких!) стульях сидеть нельзя.
На новом месте
Когда погаснут дни мечтаний…
(А. Пушкин)В то время директором ВНИИприкладной микробиологии был профессор и генерал Д. В. Виноградов-Волжинский, также "старый петербуржец". По специальности он был паразитологом, весьма далеким от молекулярной биологии и генетики, но человеком умным, с большими административными способностями и знанием постановки дел в "хозяйстве" Смирнова (какое-то время он работал в Загорском военном институте, потом ушел из армии, а позже был восстановлен на действительной службе; во ВНИИ ПМ он попал из Военно-Медицинской Академии). Поэтому строительство и организация института при нем шли хорошо. Еще в 1976 году на месте будущего института я видел только поваленный лес, а через два года там уже были бараки ("ВЛГ" — временный лабораторный городок), в которых можно было работать. Одновременно велось строительство основных зданий и жилого городка недалеко от института, по предложению Волжинского получившего название "Оболенска". Строителями были военные (главной же строительной силой в Новосибирском центре, в Кольцово, предназначенного для работ с вирусами, являлись заключенные). Вместе с тем, в вопросах молекулярной биологии и генетики Волжинский разбирался слабо, да и не пытался разобраться. В остальных же делах, которые были поручены институту, он придерживался принципа: на каждом направлении — небольшие успехи, а там, глядишь, и Ефима (так за глаза фамильярно называли Смирнова) обгоним!
Ряд лет Волжинский не имел заместителей по науке. Поэтому мои еженедельные наезды во ВНИИ ПМ в течение 4-х лет он приветствовал, отдав мне "на откуп" организацию всех научных работ. Однако так долго продолжаться не могло и с появлением Рычкова, стремление Волжинского, как считали его недруги, всё делать в одиночку послужило одной из причин для недоразумений и заставили его искать выход из положения. Сначала вопрос о постоянном заместителе Волжинский попытался решить, назначив на соответствующую должность выходца из Загорска проф. В. Д. Саввэ (я познакомился с ним еще в Ростове как с членом комиссии, проверявшей институт по линии по "пятой проблемы"). Однако почти тут же было решено создать при ВНИИ ПМ специальный Институт иммунологии и по протекции Ключарева, игравшего видную роль в Организации п/я А-1063, В. Д. Саввэ утвердили в должности директора нового института. Тогда я порекомендовал Волжинскому кандидатуру Боровика, единственного доктора во ВНИИ ПМ, если не считать самого директора и К. И. Волкового, абсолютно не подходившего для этой должности. Подумав несколько дней, поскольку необдуманных решений он обычно избегал, Волжинский согласился. Это случилось незадолго до моего окончательного перехода во ВНИИ ПМ.
Когда Рычков предложил мне перейти во ВНИИ ПМ, я хорошо знал тамошнюю обстановку и рассчитывал, что получу все возможности для продолжения того, чего лишился после ухода из противочумной системы. Я не сказал раньше, что по соображениям режима, сути которых так и не понял, всякая связь противочумной системы со мной была оборвана. Дело дошло до того, что мне не разрешили сопровождать в поездке по противочумной системе моего приятеля проф В. Кнаппа, приехавшего в Союз по ранее сделанному мною приглашению, и послать за границу книгу "Биохимия и генетика возбудителя чумы", а сотрудникам Ростовского института "не рекомендовалось" даже бывать у меня дома! С момента перевода в Москву в противочумной системе я побывал только два раза (в Саратове и Ростове) с комиссиями под председательством Баева.
На моем фоне парадоксальным казалось положение полковника Волкового, переведенного во ВНИИ ПМ из Организации п/я А-1063 за грубое нарушение режима, который тем не менее пользовался полной "экстерриториальностью", ездил куда хотел и не пропускал ни одной конференции или "школы", При этом он вербовал сотрудников для ВНИИ ПМ (в общем-то хороший подбор кадров во ВНИИ ПМ был его заслугой) и налаживал "контакты", а по существу выяснял, где что делают и "внедрял" все новое в работу своего Отдела общей генетики, нередко выдавая это за свое достижение. Однако в отличие от многих других своих сослуживцев, Волковой не был явным карьеристом, и не очень заботился о своей выгоде. Подобно мне он жил в Протвино один, но без квартиры, в каком-то общежитии. Благодаря особенностям своего характера, начав работу в системе Организации п/я А-1063 чуть позже меня, он сумел пересидеть многих начальников, в том числе и в МО, с большинством из которых он был на "ты".
К великому моему огорчению с самого начала дела пошли не так, как я предполагал. Во-первых, Волжинский не захотел дать мне лабораторию, освободившуюся после назначения Боровика первым заместителем по науке, к которой я привык за годы наездов в Оболенск и в которой у меня были уже ученики. Во-вторых, и это главное, мне был поручен весьма узкий раздел работы; все общее руководство наукой осталось за Боровиком и Волковым, включая вопросы, которые я, безусловно, знал лучше, а именно биохимию и генетику. На меня же было возложено руководство лишь одной темой — получением генетически измененного штамма туляремийного микроба. Возможно, директор считал, что на этом направлении от меня будет больше пользы. Тут надо сделать небольшое отступление. Дело в том, что вся работа нашей системы была под санитарным надзором 3-его Главного управления МЗ СССР. У его представителей были свои взгляды на особо опасные инфекции и, хотя некоторые сотрудники этого Управления учились на курсах в Ростове, когда я был там директором, во многих вопросах с моим мнением они не считались. Из-за отсутствия, как они считали, соответствующих условий и подготовленных кадров на ВЛГ, они долго не давали разрешения на работы с микробами вообще, а тем более с измененными. Наконец, в начале 80-х годов, когда по моей инициативе во ВНИИ ПМ были организованы курсы по особо опасным инфекциям, они разрешили нам работу, но только с туляремией, как с неконтагиозной инфекцией. Поэтому эта инфекция в планах Организации п/я А-1063 сразу же заняла доминирующее положение и была взята под особый контроль. Для меня же положение осложнялось тем, что этот микроб был изучен очень слабо (если не считать микробиологию и эпидемиологию инфекции) и никакими данными о его биохимии и генетике мы не располагали. Все надо было начинать с "нуля", и начал я с создания двух новых лабораторий: "корпуса 7", для исследований туляремийного микроба, и "подготовительной" лаборатории, которую возглавил Б. Н. Соков, выходец из системы Минсельхоза (из Института в Покрове). Хорошо еще, что к моменту моего перехода в Оболенск там оказался один из бывших работников Института "Микроб" О. В. Дорожко, знающий особо опасные инфекции (но не туляремию) и Ряпис, которого перед этим я уговорил переехать в Оболенск. Благодаря им-то нам и удалось получить разрешение Саннадзора на работы. К тому же я добился разрешения от режима привлечь к работам по туляремии нескольких моих сотрудников из ВНИИсинтезбелка. Правда, это разрешение действовало очень недолго, а пользы от привлеченных было немного (во ВНИИ ПМ трудно было регулярно ездить). Так или иначе, но работа началась.
Споры по вопросу о "переделе" сфер влияния продолжались несколько месяцев и, хотя Калинин в приватных разговорах соглашался с моими доводами, осилить Волжинского и Ко он не мог или не хотел. Ключарев также не пытался мне помочь и все чаще стал упрекать меня "в неуживчивости" и "неумении ладить с людьми". По-видимому, тут сказывалось влияние на него Огаркова и Воробьева.
К этому моменту стали отчетливо видны огрехи планирования, немалая доля вины за которые лежала на Воробьеве, раздававшего "векселя" направо и налево, и приближалось время расплаты. Как всегда в таких случаях, стали искать "козлов отпущения", одним из которых сделали меня, хотя после перевода во ВНИИ ПМ к составлению пятилетних планов никакого отношения я уже не имел. Выяснилась, в частности, нереальность сроков выполнения некоторых заданий, включая задачу получения полирезистентного штамма туляремийного микроба, "пробивающего" специфический иммунитет. К решению первой части мы постепенно приближались, но о второй не могло быть и речи, поскольку никто толком не знал тогда механизма этого иммунитета и того, каким образом надо было менять антигенность возбудителя. Впрочем, и в настоящее время я продолжаю считать эту задачу неразрешимой. Путь же, который был запланирован по "идее" Воробьева и "бывшего вундеркинда" Завьялова, вообще был абсурдным (они предлагали добиться изменения антигенности путем "пришивки" к клеткам туляремийного микроба белка А стафилококка!). Из-за всего этого оказались под угрозой срыва и соответствующие технологические разработки, в которых я ничего не понимал; ведь я не был военным. Тем больше, как мне казалось, у меня было оснований настаивать на "переделе сфер влияния". Однако на борьбу за это меня подталкивало еще одно обстоятельство. Где-то в конце 70-х годов у одного из заместителей Смирнова, основные интересы которого лежали в области физиологии, возникла идея с помощью генно-инженерных методов получать штаммы бактерий, продуцирующие различные пептиды, в частности нейропептиды. Предполагалось, что такие "продуценты", могли бы, не вызывая гибели людей, выводить их из строя, подобно слезоточивым, "веселящим" и другим "безобидным" газам. Основная трудность при решении новой проблемы, узаконенной инстанциями, заключалась не столько в необходимости химического синтеза ДНК — аналогов надлежащих пептидов, сколько в том, чтобы добиться экспрессии новых генов в клетках бактерий, о чем до сих пор известно мало, и высвобождения пептидов из клеток. в свободном виде. Синтезы пептидов были поручены Ленинградскому НИИ особо чистых препаратов (открытое название), где директором был В. А. Пасечник, оказавший большое влияние на судьбу всей Организации п /я А-1063, а ДНК — аналогами занимался НИИ в Кольцово, намного более сильный в области молекулярной биологии, нежели ВНИИ ПМ. Что касается биологической части, то её поручили мне, хотя мои возможности были весьма ограничены (не было ни физиологов, ни нужного оборудования). Последнее не замедлило сказаться на ходе всей работы и из этой затеи, во всяком случае при мне, ничего путного не вышло.
В бытовом отношении я был устроен очень хорошо. Я получил в центре Протвино прекрасную 2-х комнатную квартиру на 9-ом этаже почти пустого дома и удостоился чести быть прикрепленным к магазину "Рябинка", который обслуживал лишь начальство Института высоких энергий — хозяина Протвино. В самом Оболенске в то время с продуктами было очень трудно, да и в других городах, кроме Москвы и некоторых столиц, было не лучше. Такие продукты, как масло, колбаса и мясо распределялись по своеобразным карточкам — талонам, выдаваемым на предприятиях. Однако фактически по талонам, во всяком случае в Протвино, можно было получить только 300 г масла в месяц. Поэтому "Рябинка" здорово выручала. Давали даже растворимый кофе, причем продукты приносили прямо домой и тут же принимали заказы на новые. А ведь наступила уже, как было декларировано, "эпоха развитого социализма"!
Семья жила в Москве и я попадал домой лишь на субботу и воскресенье; еще мне разрешалось "захватывать" понедельник для посещения лаборатории во ВНИИсинтезбелке, которая к тому времени уже не нуждалась в повседневном надзоре.
Во ВНИИ ПМ рабочий день начинался в 8 часов утра, но в молодости я принадлежал к числу "жаворонков". Поэтому необходимость вставать в начале шестого для меня не являлась проблемой. Обычно день начинался с того, что я ставил одну из любимых пластинок и занимался гимнастикой, а зимой умудрялся иногда даже пробежаться на лыжах; благо, что парк и лес были рядом. На лыжах я катался часто и после работы. В 6 утра я почти всегда включал приёмник, чтобы послушать "голоса из-за бугра", которые в Протвино не глушили. Мне никто не мешал и я наслаждался свободой, узнавая массу новостей, недоступных в Москве.
Весной и летом я получал огромное удовольствие от поездок на машине на пляжи Оки и в Тарусу или от прогулок на реку Протву. В этом отношении Протвино — благодатное место. Оболенск расположен хуже. Кругом тёмные леса, заболоченная почва, хотя знатоки утверждают, что там масса грибов и ягод.
Живя в Протвино, я много читал и стал вести записки, положенные в основу этой книги, Кроме того, я увлекся фотографией, вернее репродуцированием. Боясь за судьбу моих записок, я переснимал их на пленку. Вынужденное одиночестве не тяготило меня, но помогало размышлять. И именно в Протвино я всерьез стал задумываться над тем, как я живу и над нравственной стороной моей работы.
От Протвино до Оболенска было 16 км. Я очень любил эту дорогу, которую проложили через смешанный лес. Особенно нравилась она мне зимой, когда все заносило снегом, а навстречу нередко попадались лоси. Ряпис жил при институте, в доме прапорщиков (они несли охрану института) и также, как я, виделся с семьей лишь в выходные дни. Остальные сотрудники института жили кто где: в Протвино, Серпухове, где мы тогда построили несколько домов (до института было 30 км), в Пущино за 60 км. и даже в окрестных деревнях. Массовое переселение в собственно Оболенск началось значительно позже, только в середине 80-х годов.
Почти ежемесячно во ВНИИ ПМ наезжала комиссия во главе с Калининым и представителями из ВПК и ЦК КПСС. Очень часто с ними приезжал также уже упоминавшийся Пасечник.
Приезд начальства обычно обставлялся очень пышно. Поскольку во ВНИИ ПМ было свое отделение ГАИ, через него оповещались все другие посты и поэтому для начальства везде была "зеленая улица" (впрочем они и так ездили с "мигалками и сиренами!). Кроме того, навстречу обычно выезжал сам зам директора по режиму, встречая кортеж на повороте к старому Симферопольскому шоссе.
Главная роль на этих заседаниях отводилась мне: заслушивали и обсуждали полученные результаты, давали "советы", а, главное, всегда напоминали о необходимости выполнения задания в срок. Однако от этого не было легче.
Трудности были большие, так как довольно быстро нам удалось выяснить, что чужеродная генетическая информация не распознается. туляремийным микробом, а собственными нужными генами он не обладает. Но дело, хотя и медленно, все же продвигалось вперед. Узнав причину прежних неудач, мы знали, как идти дальше. Работать было интересно, радовались каждому, даже небольшому успеху. Несмотря на некоторые трения с Боровиком, о причинах которых я упоминал, жить было можно.
Забыл сказать, что в это время мою фотографию вывесили на Доске почёта в центре Серпухова, а мою фамилию занесли в книгу Почета этого города. Если ли книга Почёта сохранилась до сих пор, то в ней, вероятно написано о моих достижениях "в разработке вакцин и сывороток для борьбы с опасными инфекциями и получении оригинальных средств защиты растений". Ведь именно эти научные направления декларировались на огромных, выцветших от времени транспарантах, при въезде на территорию административного корпуса ВНИИ МП! Отмечу тут же, что это была одна из неуклюжих попыток режима скрыть истинное направление работ института от посторонних глаз, поскольку о разработке вакцин и лечебных сывороток там даже не помышляли, в всяком случае в мою бытность. Получением же новых средств защиты растений действительно пытались заниматься, но тогда никакого отношения к ним я не имел.
"Самодержец"
Cum principia negante non est disputandum.
С отрицающим основы, нечего и спорить.
Однако неожиданно все резко изменилось к худшему. Каким-то образом Волжинский умудрился окончательно испортить отношения с Рычковым и в сентябре 1982 года был освобожден от должности директора ВНИИ ПМ. В "утешение" его назначили на мою прежнюю должность начальника отдела Совета (а я раньше даже не предполагал, что это генеральская должность). Как ни трудно было работать с Д. В. Волжинским, но он был интеллигентным человеком.
Почти в это же время умер Г. В. Чучкин, который незадолго до смерти получил повышение в ВПК (стал чуть ли не заместителем его начальника). В ВПК это был единственный человек, знавший меня с момента перевода в Москву и хорошо ко мне относившийся. К тому же он обладал огромным весом, причем не только в. наших кругах. После В. Д. Беляева, для меня это была вторая большая утрата.
Помимо сказанного, начался постепенный развал моего отдела во ВНИИсинтезбелке. После смерти В. Д. Беляева, посыпались бесконечные упреки в адрес отдела в том, что он ничего не дает Институту и Главмикробиопрому, а мои отчеты стали утверждаться уже директором ВНИИсинтезбелка, и то только после рецензий ВНИИгенетики. Постепенно стали сокращать численность отдела, и боязнь потери работы осложнила мои отношения с его сотрудниками, терявшими веру в мое "могущество". Может быть и можно было еще что-то предпринять, но сказывалось мое постоянное отсутствие в Москве, а неоднократные обращения о поддержке к Рычкову и Калинину эффекта не давали, вызывая лишь раздражение начальства ВНИИсинтезбелка.
Директором ВНИИ ПМ стал генерал-майор Н. Н. Ураков. До назначения во ВНИИ ПМ он был заместителем начальника НИИЭГ. Я встречался с ним в Кирове, когда числился руководителем одной из их тем (см. выше). Тогда он был очень предупредительным и внимательно прислушивался ко всему, что я говорил, даже записывал мои рекомендации в большую "амбарную" книгу. Поэтому на первых порах мне казалось, что с его переходом во ВНИИ ПМ дела пойдут лучше и мне удастся поменяться ролями с Боровиком (я имею в виду круг научных вопросов). Я даже написал ему по этому поводу несколько докладных записок. Однако Ураков заявил, что в деле распределения обязанностей все должно остаться по-старому и что из-за неудовлетворительного выполнения темы по получению штамма он ставит её под свой контроль. После этого началось… Каждую неделю он вызывал меня и моих ответственных исполнителей и выяснял, что сделано за неделю, какие результаты получены. При этом по имени-отчеству он обращался только ко мне, а остальных, по армейской привычке, он вызывал лишь по фамилиям. Ни одно из таких совещаний не проходило гладко. Все уходили злыми и обиженными. Сразу стало ясно, что хорошего ждать не приходится.
Вскоре выяснилось, что Уракова раздражает еще одно, а именно моя лаборатория во ВНИИсинтезбелке. Хотя возможность посещения этой лаборатории по понедельникам было одним из условий моего перевода в Оболенск, он умышленно назначал заседания НТС по этим дням, каждый раз интересуясь, почему я на них не присутствую. Сам он поселился с женой в Протвино и долго не имел квартиры в Москве, Поэтому очень часто он назначал совещания по поводу штамма на субботы ("работаем!") и я никогда не знал заранее, смогу ли в пятницу уехать домой.
Вряд ли есть смысл подробнее говорить обо всем этом. Отмечу лишь, что будучи военным до мозга костей, Ураков, уважал только силу и не терпел никаких возражений. Его сослуживцы по армии, которых было уже немало во ВНИИ ПМ, привыкли, к нему и находили с ним общий язык, а нам, штатским, мириться с этим было трудно. Но большинству деваться было некуда, все были привязаны к Оболенску квартирами и теми небольшими льготами, включая материальные, которые предусматривались постановлениями по Проблеме. Особенно трудно было привыкнуть к полному пренебрежению фундаментальными знаниями. Каждому, кто занимался генетикой, ясно, какая это громоздкая и сложная задача — получение нового штамма, по существу создание нового вида! Поэтому для того чтобы Ураков это понял, приходилось докладывать ему все детали работы: как мы получаем те или иные варианты или к каким ухищрениям прибегаем. Однако в ответ слышалось: "Мне не нужны ваши штаммы; мне нужен только штамм!" или "Мы не в бирюльки играем, а делаем оружие!". Вот тут-то я впервые в полной мере осознал, чем мы занимаемся. Все вещи назывались простым русским языком, без всяких экивоков. А ведь этого не было даже в Кировском НИИ! Даже там на первый план выдвигались чисто научные проблемы, а прикладные вопросы оставались за кадром. Здесь же оказалось, что все мои знания нужны лишь для того, чтобы получить штамм возбудителя, после чего и должны были собственно начаться "настоящие" работы.
Как-то раз, выслушав наш доклад, он заявил мне: "Мы-то у себя получили нужный штамм чумного микроба, а Вы, член-корреспондент, не можете этого сделать с туляремийным микробом!" Однако при этом он забыл, во-первых, что "им" помогал я, а, во-вторых, что по степени изученности биохимии и генетики оба вида нельзя было даже сравнивать. Конечно, я попытался ему об этом напомнить. Когда же по настоянию Режима я передал во ВНИИ ПМ весь мой музей измененных штаммов — потенциальных доноров необходимой генетической информации, а до этого во ВНИИ ПМ музея живых культур вообще не было, Ураков не смог скрыть своего раздражения: "Зачем нам весь этот мусор?". Ко всему прочему Ураков никак не мог (или не хотел) понять еще одной детали указанной мной выше; приобретая нечто новое, микробы нередко теряют старые, не менее важные признаки. Так было и с туляремийным микробом. Приобретая устойчивость к ряду антибиотиков, он терял вирулентность, что с точки зрения тактико-технических требований к оружию было недопустимо (даже падение вирулентности с одной до двух клеток или затяжка гибели животных хотя бы на сутки считались большим "проколом" в работе). Дело кончилось тем, что Ураков вновь пересмотрел распределение всех обязанностей, лишив меня доступа почти во все лаборатории, кроме "корпуса 7", отстранил от заведования последним Ряписа, как "не справившегося" с заданием, и поручил мне руководство отделом по разработке средств защиты растений — бывшую любимую "вотчину" Волжинского.
К этому времени ВНИИ ПМ получил разрешение на работы еще с двумя возбудителями, но они достались уже другим "учёным"; я не должен был "разбрасываться и отвлекаться от порученной ранее темы".
Плоды подобного отношения к фундаментальным наукам не заставили себе долго ждать, но к этому я еще вернусь. Здесь же отмечу, что многое Ураков делал даже в ущерб делу, по-видимому, из-за упрямства, из-за неприятия всего, что исходило от меня. В этом отношении очень типичным было отношение Уракова к одной моей идее, признанной изобретением. Речь идёт о создании "бинарных препаратов". Поскольку при чрезмерных генетических воздействиях часто не удается сохранить все нужные свойства культуры, вместе с соавторами, среди которых был и Калинин, включенный для придания "большего веса" заявке, я предложил использовать два менее "травмированных" штамма, суммарные характеристики которых отвечали бы требованиям ТЗ. Пользу такого подхода в конце-концов признал даже Заказчик. Однако Уракова никто убедить не мог, хотя реализации идеи помогла бы решению многих проблем и избавила бы от больших трудностей; правительственное задание почти наверняка было бы выполнено. В своем упрямстве он дошёл до того, что вообще запретил проводить эту работу, из-за чего нам пришлось уйти в "подполье". На вопрос, в чем причина столь негативного отношения к идее "бинарных препаратов", Ураков как-то ответил, что это давным-давно известно, еще со времен его докторской (кстати, закрытой) диссертации. Но, насколько мне известно, его диссертация была посвящена совсем другому, действительно не новому вопросу: изучению сочетанного действия бактерий и вирусов.
Ураков, был полностью лишен чувства юмора, о чем можно судить, в частности, по таким фактам. Во ВНИИ ПМ на должности начальника отдела кадров в то время был отставник, некий Глухов, которого за иезуитский характер ненавидели все. Однажды на доске объявлений появился приказ за подписью Начальника Организации п/я А-1063 о выговоре и лишении премии Глухова за грубость и некомпетентность. Радость была всеобщая. Одновременно появилось распоряжение Уракова: всем живущим в наших домах в Серпухове сдать ключи и явиться за получением ордеров на квартиры в Оболенске. Естественно, начались многочисленные звонки к директору с протестами по этому поводу (жить в Серпухове было тогда значительно легче, чем в Оболенске. да и сообщение с Москвой было лучше). Но вскоре выяснилось, что обе бумаги были первоапрельской шуткой. Директор приказал немедленно их сорвать, а сам факт их появления назвал "политической диверсией". Началось расследование. В числе зачинщиков этой шутки оказался один из моих аспирантов, которому Ураков долго не мог этого простить и чуть не сорвал ему защиту диссертации.
Для более полной характеристики Уракова уместно привести несколько любимых им выражений: "Владеть обстановкой", "Карать беспощадно", "Жечь каленым железом", "Передислоцироваться", "Наказание неотвратимо". Если же у него было хорошее настроение, то прежде чем подписать какую-нибудь бумагу, он спрашивал: "Пороки есть?".
Для Уракова очень подходят слова А. С. Пушкина: "В столице он — капрал, в Чугуеве — Нерон".
Кража
Ni foi, ni loi.
Ни стыда, ни совести — (франц.).
В конце 1984 года в Оболенске появился еще один заместитель но научной работе — полковник В. С. Тарумов, из Свердловского института МО, того самого, с которым связывают возникновение в этом городе крупнейшей вспышки сибирской язвы (тогда погибло около 70 человек). Правда, военные официально отрицают свою причастность к этой трагедии, хотя в частных разговорах многие из них настаивают на обратном. Чтобы не подвести кого-то, не назову фамилии людей, попавших в Оболенск, которые рассказывали, в частности, что во время вспышки в Свердловске военные ходили по домам пострадавших и под видом врачей изымали свидетельства о смерти, якобы для "уточнения диагноза". Как ни странно, но причастность военного НИИ к вспышке сибирской язвы в Свердловске по-прежнему отрицает и Бургасов, который руководил там всеми расследованиями. Бургасов продолжает настаивать на её завозном характере! Что это? Чувство "локтя", результат кастовости или преданность идеалам рухнувшего строя, взрастившего его? Или это нежелание публично признаться в преднамеренной, а может быть и в вынужденной, лжи?
Незадолго до Тарумова во ВНИИ ПМ перевели еще одного "специалиста" из того же института, некого Анисимова, которого Ураков представил нам как крупнейшего знатока туляремии.
На одном из совещаний, когда в очередной раз разгорелись споры по поводу моих штаммов, Тарумов вдруг заявил, что не видит смысла в моей работе, поскольку нужный штамм в Свердловске уже есть и следует только попросить, чтобы его нам передали. Заявление Тарумова у нас вызывало недоумение: если так, то зачем же было "ломать копья" в Оболенске, тратя на дублирование работ столько сил и средств? Иначе отреагировал директор, тут же объявивший свою "волю": передать все дальнейшие работы по получению штамма Тарумову и Анисимову как более опытным специалистам, которые "сумеют быстро воспроизвести Свердловские результаты". Тогда же и весь отдел туляремии, вскоре разместившийся в новом корпусе, был поставлен под начало Анисимова. У меня же осталось всего нескольких ближайших помощников. Замечу, что решение Уракова не вызвало тогда восторга даже у многих сотрудников Организации п/я А-1063, включая его начальника, но дальше сочувствия мне дело не пошло; никто из них с Ураковым из-за этого спорить не стал.
Тут надо сделать небольшое отступление, без которого будет трудно понять ход дальнейших событий.
К концу 1984 года с помощью различных ухищрений нам удалось наконец получить два штамма с нужными свойствами и хотя у каждого из них были недостатки, на одном из НТС было даже заявлено, что "задание выполнено, хотя и не в полном объеме". В связи с этим один из штаммов решили пустить в дальнейшую работу и провести испытание соответствующего препарата, но это была уже область, в которой по-настоящему разбирались только Ураков и Тарумов. Испытания пошли и наметился определенный успех. Однако тут же выявились новые недостатки, которых я предвидеть не мог. Именно это и послужило непосредственной причиной того решения. Уракова о переподчинении, о котором говорилось выше.
Буквально через месяц после назначения Анисимова начальником отдела туляремии, я случайно узнал, что ему удалось добиться высокой устойчивости к тетрациклину, "камню преткновения" всех наших работ. Естественно, что это вызывало удивление у моих коллег и поползли слухи, что на самом деле этот штамм он привез "в кармане" с места прежней работы, но Анисимов стал утверждать, что сделал это по "памяти". Попав в очередной раз в Москву, я рассказал об успехе Анисимова Лебединскому, занявшему уже место Смирнова. Его мнение было однозначным: "Это — кража. Он украл штамм у нас!". И реакция была моментальной; на другой же день из Москвы во ВНИИ ПМ прикатила комиссия., для расследования обстоятельств дела. В соответствии с существовавшим тогда "Режимом работы с возбудителями особо опасных инфекций", а возбудитель туляремии именно к ним и относился, работать с ними можно было лишь в специальных учреждениях и вынос культур из них категорически запрещался. Кража же штамма из военного института вообще иначе как "ЧП" расцениваться не могла! Но расследование затянулось, поскольку Анисимов продолжал утверждать, что "все делается очень просто", в чем его явно поддерживали Ураков и Тарумов. Была создана комиссия ВНИИ ПМ для сравнения моих штаммов со штаммом Анисимова. В процессе её работы обнаружилось, что, в отличие от одного из наших штаммов, который уже был взят в "дело", штамм Анисимова имел одну важную метку, присущую свердловскому штамму, а именно чувствительность к налидиксовой кислоте (её можно было использовать в качестве препарата резерва, т. е. для лечения в случае аварий при работе со штаммом, так как к обычно применяемым препаратам он был резистентен). После того, как это стало известно Лебединскому, от него приехала еще одна комиссия(уже в январе 1985 года), но штамма Анисимова не нашли. Оказалось, что его уничтожили. Тем не менее, факт кражи штамма из Свердловского института можно было считать доказанным. Однако события развернулись по другому сценарию. Не знаю, кто из членов комиссий явился его автором, но для "спасения чести мундира" официально было заявлено, что штамм действительно украден, только не из Свердловского института, а у моего авторского коллектива. Утверждалось, что Анисимов, пользуясь своим положением, получил штамм из Музея живых культур отдела и выдал его за свой. Несмотря на всё сказанное, Анисимов отделался "малой кровью": Ураков ограничился объявлением ему строгого выговора "за неэтичное" поведение как "учёного". Приказ был зачитан на заседании НТС и факт кражи получил широкую огласку (как я недавно узнал, о ней вспоминают до сих пор). Однако "честь мундира" все-таки была задета, с чем Ураков примириться никак не мог. И он решил отыграться на мне. На последовавшем вскоре еще одном заседании НТС он поставил вопрос об итогах комиссионной проверки наших штаммов и о возможности их дальнейшего использования. И тут вдруг было заявлено, что оба штамма якобы не соответствуют тем характеристикам, которые им были даны нами, и что "авторы умышленно пытались ввести в заблуждение руководство ВНИИ ПМ и Организации п/я А-1063"! Последовал вопрос Уракова: "Коллеги, какие будут предложения по этому вопросу?" и отошёл в сторонку, чтобы "не оказывать давления на коллег". Я уже говорил, что НТС был составлен из начальников лабораторий и отделов, душой и телом преданных директору. Поэтому не удивительно, что все выступившие "коллеги" стали советовать ему "строго покарать меня" (вплоть до объявления выговора по партийной линии), хотя среди них были и те, которые в первые годы ВНИИ ПМ учились у меня основам микробиологии и генетики. Среди выступивших оказался даже заведующий виварием, сказавший, что он, конечно, "еще не учёный, а только готовится стать им", но, тем не менее, он давно уже подозревал меня в попытках "скрыть истину" и что поэтому согласен с остальными (небезынтересно, что вскоре этого типа поймали с поличными на перепродаже, не помню точно, то ли имущества вивария, то ли кормов для животных). В своем заключительном слове Ураков выразил удовлетворение "возросшим уровнем сознательности членов НТС, сумевших в короткий срок так хорошо и быстро во всем разобраться". Однако он призвал всех "не быть такими строгими" и предложил ограничиться вынесением мне "общественного порицания".
Вполне понятно, что оставить дело просто так и промолчать я не мог. Пришлось вновь обратиться к Начальнику Организации п/я А-1063, на заседании у которого (это было уже в начале 1985 года) я высказал все, что думаю об Уракове и порядках в институте. В свою очередь, Ураков заявил, что работать со мной не может; Боровик и Тарумов с ним полностью согласились. Но Калинин призвал нас не "выносить сор из избы" и заявил, что надо найти пути к примирению, так как "на ходу лошадей не меняют".
Я так и не понял, зачем Анисимову надо было затевать эту историю со штаммом, Скорее всего, он действительно привез его в кармане из Свердловска, но, испугавшись реакции со стороны своего бывшего всесильного начальства, по собственной инициативе или по совету Уракова и Тарумова заменил его моим, т. е. из двух зол выбрал меньшее. В общем так и получилось; от выговора еще никто не умирал! Думаю, что подобной развязки они не ожидали, а то бы "просчитали" свои действия лучше. Кстати, Анисимов приехав в Оболенск майором, затем стал полковником ("неэтичное" поведение на его карьере не отразилось). [Недавно Анисимов погиб. Рассказывают, что он полез на столб, чтобы разжиться проводом для своей дачи, и его убило током. Конечно, нехорошо злорадстовать, но как говорит русская пословица, "Бог шельму метит".]
Поскольку факт параллельной работы Заказчика по получению туляремийного микроба с нужными свойствами перестал быть секретом, было принято решение просить Заказчика передать его нам, но переговоры затянулись и мне предложили продолжить работу по получению нового штамма, начатую еще до скандала с Анисимовым. Заказчик передал свой штамм Организации п/я А-1063, когда наша работа подходила уже к концу, однако, априори считая "чужака" лучше нашего штамма, начальство сразу же переправило его на завод, чтобы приготовить препарат для дальнейших испытаний. И тут настал момент моего торжества: выяснилось, что штамм Заказчика плохо растёт на регламентных питательных средах, т. е. он — "не технологичен", а по остальным характеристикам не лучше нашего нового штамма ("Т-14")! Тем не менее, в Организации п/я А-1063 мне намекнули, что даже если это действительно так, то Ураков с Заказчиком попытаются найти в Т-14 новые недостатки и в любом случае разрешения на его применение нам не дадут. Это еще один пример (какой уже по счёту?) того, как все "радели" за дело!
Большое удовлетворение мне доставил еще один факт: Заказчик запросил и получил отклонированный нами ген дифтерийного токсина, того самого, о котором Воробьев когда-то говорил, как о никому не нужном. К сожалению, о результатах соответствующих работ у Заказчика я, как обычно, ничего узнать не смог.
Несмотря на все дрязги, четыре моих сотрудника по итогам Пятилетки получили Правительственные награды. Сообщив об этом, Ураков, добавил "ложку дегтя в бочку с мёдом", сказав, что пока "награждать — то было не за что и поэтому награждение следует рассматривать как аванс". Справедливости ради, здесь уместно отметить, что в числе награжденных должен был бы быть и Ряпис, вклад которого в получение штаммов нельзя не дооценивать. Но, к несчастью, незадолго до этого ему пришлось уехать из Оболенска в связи с тяжелой болезнью, а затем и смертью дочери. Поскольку Ряпис был моим учеником, нелюбовь директора ко мне отразилась и на нём. Воспользовавшись возможностями, которые представлял Режим, Ураков тут же вычеркнул Ряписа изо всех работ. Что касается меня, то по итогам предыдущей пятилетки за "заслуги в деле развития молекулярной биологии и генетики" орденом "Дружба народов" я был награжден в 1981 году (поскольку Указ Президиума Верховного Совета был секретным, точной формулировки я не знаю). Интересный факт: из-за сложных отношений с начальством мне дали один из наименее престижных орденов, а теперь он оказался чуть ли не единственным, который продолжает котироваться! Еще одним парадоксом явилось награждение меня именно орденом "Дружба народов", по статусу выдававшимся за "укрепление мира", чем по роду моей основной деятельности я в общем-то не должен был заниматься!
Закат
Vivere militare est.
Жить — это значит бороться.
(Сенека)Может быть, я слишком много уделяю внимания особе Уракова, но без этого трудно понять весь ход событий, так как в таком закрытом городке, как Оболенск, от людей, подобных Уракову тогда зависело все (изменилось ли что-либо сейчас, я просто не знаю). Ведь каждый из них был "царь, Бог и воинский начальник". Без них не решался ни один вопрос, будь — то бытовой (квартиры, распределение машин, дачных участков и пр.)), научный, режимный и даже партийный. Пока наверху они кому-нибудь не насолили, а это случалось редко, справиться с ними никто не мог, включая местное партийное начальство. Интересно поэтому, как Ураков решал свои вопросы на партийных собраниях. Поскольку допущенных к секретным делам на них было мало (из 500 с лишним присутствующих примерно десятка три) и среди коммунистов преобладали строители и работяги, все говорилось эзоповским языком, особенно, если речь шла об итогах научной работы. Например, о якобы разработанных новых вакцинах или методах лечения опасных болезней, о чём я уже писал. Поэтому директор всегда имел большой численный перевес. То же было на всяких "партийных активах", общих собраниях коллектива. Споры и скандалы, если и возникали, то в основном по бытовым, чаще квартирным вопросам.
Если кто-то подумал, что история с Анисимовым была забыта, то глубоко ошибается. Несмотря на то, что вроде бы правда восторжествовала и работа стала налаживаться, обстановка не разрядилась. Мелочные придирки и интриги продолжались. Теперь уже все события привязывались к новому корпусу (основному), для сдачи которого требовалась масса всяких инструкций. Стремясь ускорить события, Ураков не брезговал никакими средствами, сплошь да рядом заставляя составлять "липовые" документы для Саннадзора. В Организации п/я А-1063 об этом знали, но смотрели "сквозь пальцы", так как окончание строительства первой очереди ВНИИ МП сильно затянулось, а наверху требовали рапорт о его завершении. Возражать или спорить было бесполезно, хотя спешка в таком важном деле грозила неприятностями. И они не заставили себя долго ждать: появились случаи внутри лабораторных заражений, к счастью не имевшие серьезных последствий, и не связанные с моими "подразделениями".
Так в трудах и заботах с событий, связанных с Анисимовым, прошло больше года. И тут неожиданно снова грянул гром. Непосредственным поводом для этого послужили очередные выборы в АМН. Моими постоянными конкурентами на выборах были Огарков и Воробьев, хотя членами корреспондентами они оба стали совсем недавно (последний лишь за два года до этого). К тому же у обоих почти не было открытых работ. Ставка делалась на огромные связи, укреплению которых помогало их высокое номенклатурное положение. Замечу, что в это время "специальных" мест по линии Проблемы при выборах членов АМН и не давали (или я не знал об этом).
Вернувшись как-то во вторник из Москвы, я узнал, что накануне состоялось заседание НТС, на котором по предложению директора на вакансии действительных членов АМН единогласно были выдвинуты Огарков и Воробьев (обо мне и речь не поднималась). Однако выдвижение нужно было и мне. Поэтому вопрос был включен в повестку дня очередного НТС, в чем отказать мне не могли, но Ураков воспользовался этим, чтобы свести со мной счеты и избавить своих собратьев по "оружию" от конкурента. Зачитав "коллегам" мое заявление, он высказал сомнения в моих научных заслугах, напомнил о "деле со штаммами" и без обсуждения поставил вопрос на голосование. Вопреки здравому смыслу и несмотря на явную подтасовку фактов, решение "коллегии в этом случае оказалось единодушным: выдвижения я не заслужил. Была состряпана и соответствующая характеристика, подписанная "треугольником" — директором, секретарем партийного бюро и председателем месткома (тогда без этого дела в Академии не рассматривались). В ней, наряду утверждением, что "за четыре с половиной года работы во ВНИИ ПМ т. Домарадский не проявил необходимых для руководителя такого ранга организационных способностей", указывалось также, что "в деятельности т. Домарадского имели случаи преувеличения и искажения результатов научных исследований.
Абсурдность действий Уракова была настолько очевидна, что Начальник Организации п/я А-1063, кстати недолюбливавший моих конкурентов, выдал мне новую характеристику, последовавшую в АМН вслед за первой.
Вскоре состоялись выборы, на которых никто из нас троих в академики не прошёл и место пропало!
Все это переполнило чашу терпения и я решил пойти "ва-банк".
Тогда по линии Политбюро нас курировал Зайков, к которому я обратился с пространным заявлением. В этом заявлении я попытался дать объективную картину положения во ВНИИ ПМ и обращал внимание на неудовлетворительный ход работ по выполнению соответствующих заданий, что во многом зависело, как я считал, от неблаговидной роли директора института. Подавая заявление, я в общем знал на что иду, поскольку обращение такого рода в столь высокие инстанции всегда затрагивало большой круг людей, включавший и непосредственное начальство лица, на которого была направлена жалоба. Тем самым, косвенно жалоба затрагивали и начальников. В то же время я прекрасно знал ход подобных бумаг; обычно они возвращались в соответствующие ведомства с требованием "тщательно разобраться в существе, принять меры и доложить". Однако где-то внутри теплилась надежда, что может быть дело примет другой оборот. Эта надежда зиждилась на наивной вере в силу моих научных, административных и общественных заслуг, которых действительно было не мало, а также того, что я стоял у истоков Проблемы и назначался на ряд должностей именно Политбюро. Так или иначе, но в начале я чуть было не поверил в чудо. Со мной пожелал встретиться помощник Зайкова. Как это тогда практиковалось, прием был назначен на поздний вечер. Помощник Зайкова довольно внимательно выслушал меня, но по отдельным репликам я понял, что он успел уже навести кое-какие справки. Поэтому разговор закончился ничем. "Зачем нам беспокоить по этому вопросу Льва Николаевича? (т. е. Зайкова, И. Д.) Если Вы не настаиваете, пусть в этом деле сначала разберется Ваш министр" — сказал он.
В конце 1984 года Рычкова сняли, и он исчез с горизонта. Вместо него назначили В. А. Быкова, который был сначала директором завода БВК в Киришах (с этим заводом было связано нашумевшее несколько лет назад дело с аллергизацией жителей города), а затем секретарем ГК КПСС. Работая в Киришах, Быков каким-то образом умудрился защитить кандидатскую диссертацию. Потом его взяли в ЦК. Став начальником Главмикробиопрома, в 1985 году Быков добился превращения его в Министерство микробиологической и медицинской промышленности, а Калинин занял место одного из заместителей Министра.
К Быкову меня вызвали буквально через день-другой после беседы с помощником Зайкова и разговор начался с упреков по поводу обращения в ЦК. Пришлось все рассказывать заново. Но выяснилось, что и Быков был подготовлен к встрече со мной. По его мнению, большая доля вины за происходившее во ВНИИ ПМ лежала на мне; оказывается, я слишком много времени уделял московской лаборатории и мало помогал директору! Поскольку с этим согласиться я никак не мог, Быков решил, что без комиссии не обойтись. и в качестве её председателя предложил Бургасова, который к тому времени уже потерял пост заместителя министра МЗ СССР и стал консультантом Организации п/я А-1063, т. е. лицом целиком зависимым от Быкова и Калинина.
Комиссия, составленная преимущественно из сотрудников Организации п/я А-1063, появилась во ВНИИ ПМ неожиданно, когда рабочий день уже закончился. Вместо Бургасова, председательствовал некий Барков, ранее бывший одной из пешек в ВПК. В противовес сторонникам Уракова (а о приезде Комиссии он не мог не знать заранее) из числа преданных мне людей в тот вечер осталось лишь несколько человек. [Из их числа я помню Г. Н. Митрофанову, Б. Н. Сокова, О. В. Дорожко, А. Никитина, И. Шемякина]. В общем все было обставлено так, что сразу стало ясно: на Комиссию рассчитывать бесполезно. Сначала приступили к опросам сторонников директора, а затем уже, поздно вечером, моих. Поэтому для разговоров с каждым их них пришлось по несколько минут. Меня вызывали последним. По реакции членов Комиссии трудно было что-либо понять, но все прояснилось через день или два. Приехал кто-то из Комиссии, не помню точно кто, и Ураков срочно собрал заседание НТС, на котором вкратце была изложена сущность моего письма в ЦК. После этого членам НТС раздали заранее отпечатанные вопросы. Из них я помню такие: "Известны ли Вам случаи преувеличения полученных результатов со стороны Домарадского?" и "Как Вы оцениваете роль Домарадского в организации научных исследований во ВНИИИ ПМ?". Для придания большей "объективности" устроили тайное голосование", в результате которого почти на все вопросы были получены нужные ответы (в мою пользу из 26 человек высказалось 7).
Однако решения Комиссии я так и не узнал. Лишь значительно позднее ко мне попали две бумаги, По ним можно было судить о том, какое решение готовилось. Ради интереса привожу содержание одной из этих бумаг полностью:
"т. Баркову В. И.
Учитывая большой опыт И. В. Домарадского, серьезный задел в области фундаментальных исследований, обеспечивающий выполнение заданий Заказчика в XII пятилетке, а также желание т. Домарадского И. В. для продолжения работ переехать в Оболенск (из Протвино, И. Д.) и отказаться от руководства лабораторией во ВНИИсинтезбелке, считаю целесообразным использовать его в занимаемой должности, но в соответствии с его знаниями по основной тематике ВНИИприкладной микробиологии.
19. 12. 86 Ключарев"
Вторая бумага представляет собой выписку из проекта решения, подписанного секретарем Комиссии: В. А. Сизовым
"— обратить внимание на ненормальные служебные взаимоотношения между тт. Ураковым Н. Н. и Домарадским И. В., что отрицательно сказывается на обстановке в ин-те;
— отметить отсутствие гласности (в пределах установленного порядка) в научной, партийной и общественной жизни ин-та;
— обратить внимание т. Уракова Н. Н. на отсутствие коллегиальности в рассмотрении научных вопросов (участие зам. по науке и, при необходимости, ведущих специалистов);
— возложить на т. Домарадского И. В. руководство всеми генетическими исследованиями, проводимыми в ин-те, для чего рассмотреть перераспределение подчиненности соответствующих подразделений и освободить его от других обязанностей (СЗР и др.);
— обратить внимание т. Домарадского И. В. на необходимость уделять больше внимания научно-организационной работе, повысить требовательность к научным сотрудникам, в т. ч. по конструированию, протоколированию и анализу результатов опытов. "
Как говорится, комментарии излишни. Фактически члены Комиссии поддеражали меня, но кого-то акт не устроил и он не был утвержден, Поэтому все сложилось иначе.
Через несколько дней Ураков, все его заместители, секретарь партийного бюро и я были вызваны к Быкову, на заседании у которого присутствовали также Бургасов, Калинин и Воробьев. Быков пожелал еще раз всех послушать и после этого принять решение. Сначала он предложил выступить оболенцам. При этом повторилось то, что много раз бывало на НТС во ВНИИ ПМ: в мой адрес посыпались упреки и обвинения. Но особенно меня поразил Тарумов, от которого я ждал как раз поддержки. Дело в том, что к этому времени Ураков умудрился поссориться и с ним. Одной из причин ссоры было то, что, приглашая Тарумова во ВНИИ ПМ, он посулил ему "золотые горы" и, в частности, квартиру в Протвино. Но прошло уже несколько лет, а Тарумов продолжал жить в служебной квартире с женой, не имевшей даже прописки. Кроме того, в конце — концов его также стало возмущать самодурство и мелочные придирки. В общем Тарумов решил жаловаться на Уракова и в тот день ему представился хороший случай. Если бы мы держались друг за друга, ситуация могла бы сложиться не в пользу Уракова, Однако в последний момент Тарумов передумал или испугался и стал поддакивать директору. Позднее жена Тарумова пыталась оправдать мужа привычкой, привитой ему еще с детских лет, не спорить с начальством. Что касается Боровика, то ждать от него чего-нибудь другого было просто смешно.
Затем выступил я и высказал все, что накопилось во мне за все годы работы во ВНИИ ПМ. При этом я особо отметил ефрейторские замашки Уракова, его стремление превратить институт в казарму и некомпетентность во многих вопросах. Мое заключение было таково, что пока он директор, хорошего в институте ничего не будет. Услышив это, Ураков просто подскочил на месте (очевидно, с ним никто так никогда не разговаривал, тем более при начальстве), а остальные притихли, ожидая реакции Быкова. Что — то невнятное промямлили Воробьев и Бургасов, хотя последний как председатель Комиссии должен был бы высказаться более определенно. Калинин, как уже бывало, стал призывать нас найти пути к согласию, пожурил Уракова, но меня не поддержал. Последовало решение Быкова: "Их надо разводить. Вместе им не работать". На этом все и кончилось.
Я продолжал работать во ВНИИ ПМ. Снять меня не могли, а найти для меня подходящую работу было не легко. Но не таков был Ураков. После всего случившегося, уйти в кусты он не мог и, твердо решив избавиться от меня, "принял новые решения". Первое, что он предпринял, это поставил вопрос о неправомерности той зарплаты, которую я получал (она была больше директорской). Второй шаг был направлен на то, чтобы вынудить меня переехать в недостроенный еще Оболенск, откуда добираться до Москвы было очень трудно. Обоснование в общем-то он выбрал правильное: все, работающие с возбудителями опасных инфекций, должны жить вблизи от института. Против этого возражать было трудно, особенно после того, как он подал личный пример. Однако жить в лесу без семьи, на два дома без тех денег, которые я имел раньше, да еще без московской лаборатории, было выше моих сил.
Обстановка в институте накалялась, что мешало работать и затрагивало не только меня, но и моих сотрудников. Тут нужно сделать небольшое отступление и сказать о том, что за время работы во ВНИИ ПМ я подготовил около 20 кандидатов наук, намного больше, чем все остальные доктора. Но у моих диссертантов была нелегкая жизнь: им трепали нервы, задерживая утверждение диссертационных тем, высказывали сомнения в научной ценности их работ, и порой пугали даже осложнениями при защите.
По режимным соображениям защищать диссертации сотрудникам ВНИИ ПМ можно было только в его совете, который после защиты пересылал диссертации в Межведомственный совет, выполнявший, помимо всего, также функции экспертного совета ВАКа. Последний же представлял ВАКу лишь свои решения по диссертациям, без указания названия работы и раскрытия её содержания. В подобной ситуации от директора зависело очень многое. Впрочем, то же было и в других институтах, так или иначе связанных с Проблемой. Во ВНИИ ПМ защищались даже некоторые сотрудники противочумной системы.
От председателя совета по защитам зависело (и сейчас зависит) единоличное решение вопроса о приеме диссертации к защите, причем поводов для отказа может быть очень много и при отказе в приеме диссертации помочь практически никто не может. Для иллюстрации приведу случай с Э. Амировым из моей лаборатории во ВНИИсинтезбелке. Ему первому удалось осуществить передачу чумному микробу генов с помощью чужеродных фагов. Это важно потому, что собственных трансдуцирующих фагов микроб не имеет. По этим материалам Амиров писал докторскую диссертацию, что по требованию режима ему пришлось делать во ВНИИ ПМ, добираясь туда из Москвы почти ежедневно на "перекладных". Окончание диссертации совпало с приходом в институт Уракова. Полистав рукопись, Ураков заявил, что "на диссертацию материал не тянет, даже на кандидатскую". Как я не старался, но переубедить его я не смог. Уракову кто-то вбил в голову, что в основе кандидатской диссертации обязательно должен лежать лабораторный регламент, а в основе докторской — производственный, хотя всем известно, как трудно в наше время утвердить даже лабораторный регламент и что обычно в регламентах науки вообще не бывает!
Жизнь и так не баловала Амирова, а после отказа Уракова принять работу к защите он совсем опустил руки и ко всему утратил интерес. Его диссертация была погребена в недрах архивов ВНИИ ПМ, а теперь, по-видимому, уже уничтожена. Жаль и Амирова, и утраченного приоритета. Впрочем на совести Уракова не только это!
Последний год моей работы во ВНИИ ПМ походил на кошмарный сон. Как я уже говорил в предыдущей главе, усиленно форсировалось затянувшееся на несколько лет строительство первой очереди гигантского комплекса, а переселение из ВЛГ лабораторий и развертывание новых требовало огромной бумажной работы. Поскольку в то время Ураков поручил мне отдел Специальной техники безопасности, заниматься этим приходилось и мне. В это же время поползли слухи о возможности приезда во ВНИИ ПМ международных комиссий по контролю за прекращением разработки и испытания биологического оружия, что вызывало активизацию режимной службы. Судя по разговорам и газетным статьям, комиссии действительно приезжали в Оболенск, но, слава Богу, когда меня там уже не было. Представляя себе, что перед приездами комиссий творилось и какой камуфляж надо было наводить, я не завидую тем, кому пришлось готовиться к инспекциям! Думаю, что если бы я не уехал, то вспомнив о моей известности в "нормальных" научных кругах, Ураков взвалил бы всю эту работу на меня.
В общем мне все это надоело и вынудило самого торопить Калинина с переводом в Москву. Калинин предложил мне два варианта устройства, ни один из которых нельзя было считать блестящим. Один — ВНИИсинтез-белок, моя лаборатория, которой все годы я руководил, как тогда говорили, на общественных началах, т. е. бесплатно. Вторым был Всесоюзный институт биологического приборостроения (ВНИИ БП), созданный в 70-х годах Калининым. Сам он отдавал предпочтение второму варианту, мотивируя это тем, что с приходом Быкова он утратил влияние на ВНИИсинтезбелок, а ВНИИ БП — его "вотчина" и он сможет помочь мне лучше устроиться, не порывая окончательно с Проблемой. Подумав, я с ним согласился и, после очередного отпуска, летом 1987 года расстался с Оболенском. Больше я там никогда не бывал.
Как я неоднократно указывал, помимо ВНИИ ПМ, в системе Организации п/я А-1063 был еще ряд крупных НИИ. С работой некоторых из них я был знаком по документам, попадавшим в отдел Совета (планы, отчеты и пр.) или непосредственно, когда мне приходилось участвовать в их проверке. Были у меня и знакомые среди их сотрудников, с которыми проводились совместные исследования. Конечно, там тоже не все шло гладко, а общая атмосфера во многом напоминала Оболенскую. Но были и принципиальные отличия, в частности, то, что такие институты, как НИИособо чистых препаратов в Ленинграде и ВНИИ прикладной вирусологии в Кольцово возглавляли не военные, а штатские лица, молодые люди с академической подготовкой. В методическом отношении (я имею в виду фундаментальные вопросы) оба института намного превосходили ВНИИ ПМ и обладали обширными связями с "внешним миром". Если же говорить об успехах в решении "специальных" задач, то пальма первенства принадлежала не им, а Оболенску, хотя и в той части, которая касалась технологических разработок, в значительной мере импортированных Ураковым и его "коллегами" из системы МО. Так или иначе, но в теперешних условиях всеобщей конверсии предприятий ВПК ВНИИ ПМ приходится не легко, во всяком случае труднее, чем некоторым другим институтам, которые не пренебрегали исследованиями в области фундаментальных знаний. Я не считаю себя провидцем, но на основе анализа складывавшейся обстановки о возможности подобного исхода предупреждал члена Политбюро КПСС Зайкова (27. 10. 86 и 8. 05. 87) и Министра Минмедмикробиопрома Быкова (16. 01. 87.), не говоря уже о Калинине, представителях Заказчика и ВПК (кстати, бывших моих подчиненных по Организации п/я А-3092).
Беря на себя смелость судить об эффективности работ по Проблеме в целом, я должен сказать, что она не оправдала ни надежд, ни колоссальных материальных вложений. По существу ничего примечательного сделано не было, если не считать отдельных, непринципиальных результатов. И вина за это лежит на бездарном руководстве, на отношении к Проблеме лиц, возглавлявших привлеченные ведомства, которые стремились урвать от неё как можно больше и думали только о собственных амбициях.
Уже к концу моего пребывания в Оболенске было принято решение прекратить работы по туляремии, так что мои труды пропали напрасно. Что касается других направлений, то об их истинной судьбе я ничего не знаю. Правда, потом кое-что было опубликовано и предано гласности, чтобы хоть как-то объяснить широкой научной общественности особый статус институтов Организации п/я А-1063 и работу с особо опасными инфекциями. В изменившейся политической ситуации в стране дальше скрывать все это стало невозможно. Однако подавляющая часть полученных результатов и разработанных методик, которые могли бы теперь оказаться полезными и послужить основой для дальнейших исследований, так и осталась недоступной даже для авторов, а многие работы были уничтожены при подготовке к международным инспекциям.
Опять в Москве
Oleum et operam perdidi.
Имеется в виду труд, не достигший цели.
(Плавт)Может возникнуть вопрос, почему все же я отказался от перевода во ВНИИсинтезбелок, в котором мой отдел, к тому времени снова превратившийся в лабораторию, существовал уже 14 лет? Однако однозначно ответить на него не так легко.
Я уже говорил, что пора расцвета лаборатории пришлась на конец 70-х годов, во время "царствования" В. Д. Беляева и моего пребывания в должности начальника отдела Межведомственного совета. То и другое представляло мне большие возможности для работы, включая валютные ассигнования на приобретение современной аппаратуры, необходимой для занятий молекулярной генетикой. В итоге я был оснащен тогда достаточно хорошо, если сравнивать со многими другими микробиологическими лабораториями, и мог проводить исследования на должном уровне. Кроме того, моя лаборатория была нужна Организации п/я А-1063, поскольку лабораторная база в её системе только начала создаваться. Однако с приходом к власти Рычкова и моим переводом во ВНИИ ПМ положение резко изменилось. Денег для приобретения импортных оборудования и реактивов я уже больше не получал.
Были и другие причины. Главная заключалась в том, что с появлением новой лабораторной базы Режим стал настаивать на прекращении специальных работ во ВНИИсинтезбелке и перенесении их во ВНИИ ПМ, где, с их точки зрения, было меньше возможностей для утечки информации.
У руководства ВНИИсинтезбелка "экстерриториальность" моей лаборатории всегда вызывала раздражение; недовольство вызывало и особое положение моих сотрудников. К тому же во ВНИИсинтезбелке не могли понять, чем же я все-таки занимаюсь и почему не оказываю помощи заводам БВК, роль научного идеолога которых он играл. Давление на меня в этом направлении особенно возросло после смерти В. Д. Беляева.
Началось неуклонное уменьшение численности отдела, в результате чего за несколько лет она сократилась более чем в три раза и отдел снова превратили в лабораторию именно по этой причине.
Положение лаборатории особенно пошатнулось с приходом Быкова, который, подобно Уракову, считал, что она "отвлекает" меня от дел во ВНИИ ПМ. При этом Быков игнорировал тот факт, что большинство крупных московских деятелей занимало по многу должностей, часто, в отличие от меня, получая за это зарплату или иную выгоду.
Чаще одного раза (редко двух раз) в неделю в лаборатории бывать я не мог в течение всего пребывания во ВНИИ ПМ, т. е. почти шести лет. Это не могло не отразиться на её работе. К тому же часть сотрудников, боясь гнева начальства, потихоньку начала заниматься тематикой института, которая меня совсем не интересовала. На этой почве начались столкновения с сотрудниками и склоки между ними; у меня было 6 или 7 "старших", каждый из которых считал себя потенциальным заведующим лаборатории.
Некоторое оживление в работу лаборатории внесло празднование её. десятилетия (1983 год), но эйфория от юбилея быстро прошла и начались будни с неясными перспективами.
Когда, после перевода в Москву, я попал в свою лабораторию во ВНИИсинтезбелке (у меня была слабая надежда, что она за мной все-таки сохраниться) и увидел полнейший развал, всякие колебания меня оставили; я понял, что лаборатория для меня потеряна. Начинать новую борьбу, не имея крепкого тыла, я уже не мог. Я повернулся и ушёл. Как это бывало не раз, никто меня не остановил и не стал переубеждать. Больше ни с кем из этой лаборатории я никогда не встречался.
ВНИИ БП, куда меня определили заведующим лабораторией "21/3", представлял собой типичный технический институт, в котором людей с биологическим или медицинским образованием было очень мало. Не было почти и докторов наук, а моим непосредственным начальником был кандидат наук! Основным направлением всех исследований являлась разработка приборов для ускоренной диагностики (индикации) микроорганизмов, а также методов, пригодных для этой цели. Поэтому я стал думать, что же мне делать дальше, чем заняться, чтобы не быть в институте "инородным телом", и в конечном итоге остановился на методе молекулярной гибридизации, как наиболее универсальном. Однако сначала нужно было придумать такой вариант метода, который был бы пригоден для аппаратурного оформления. Вскоре я нашёл подходы к решению этой задачи. В основу его я решил положить гаптенизацию нуклеиновых кислот и использовать для выявления гибридных молекул соответствующие антитела, маркированные каким-либо ферментом. Такой подход казался особенно перспективным, поскольку до того во ВНИИ БП уже был создан прибор для учета результатов иммуноферментных реакций. К сожалению, для проведения иммунохимической части работы в институте не оказалось условий. Труднее всего было с животными, которых негде было держать. Впрочем, там не было условий и для микробиологической части моей работы. Выручил случай. Ряпис, устроившийся с моей помощью заведующим лабораторией при кафедре эпидемиологии I-ого ММИ им. И. М. Сеченова, любезно предложил мне часть помещения и оборудования. В результате, с согласия заведующего кафедрой академика АМН СССР В. Д. Белякова, я получил вполне сносные условия и работа пошла. Для меня и трех моих сотрудников кафедра была, кроме того, как бы окном во внешний мир, поскольку во ВНИИ ПМ тогда царил строгий режим. Без разрешения начальства покидать здание было нельзя, запрещалось также приглашать кого-либо к себе со стороны. Хуже всего, что в институте фактически не было библиотеки. Самая необходимая, в основном русская, литература (справочники, словари, учебные пособия и пр.) находилась в подвальном помещении далеко от основного здания и для большинства была труднодоступна. Что касается иностранной литературы, то она рассматривалась как "непрофильная" и хранилась в специальной комнате, доступ в которую был сильно ограничен. Непрофильными считались иностранные журналы, если их названия нельзя было увязать с техникой. Поэтому к ним относились все журналы по биологии и медицине, даже "Nature" и "Microbiology Abstracts". Непосвященным в секреты поясняю, что такие ограничения, по замыслу их создателей, должны были помешать посторонним лицам определить истинную направленность работ института. "Посторонними" же считались все, кто не был непосредственным исполнителем соответствующих тем! В итоге что-либо читали лишь единичные сотрудники. Такого не было даже в Оболенске!
Могут сказать, что сотрудники института пользовались городскими библиотеками, но за многие годы ни в одной их них знакомых лиц я не встречал.
Здесь уместно отметить еще одну деталь, а именно хроническое невыполнение плана открытых публикаций, что имело место не только во ВНИИ ПМ, но и в других институтах Организации п/я А-1063. Эти планы должны были "наводить тень на плетень" и показывать миру, что мы вовсе "незасекреченные". Трудность с открытыми публикациями для большинства состояла в том, что для этого надо было иметь материалы, не связанные с основной тематикой институтов, а их почти ни у кого не было. С другой стороны, писать любят далеко не все, а число публикаций в системе никогда не являлось критерием квалификации научных сотрудников. Впрочем, "публикациями" считались различные отчеты, в которые включались все исполнители. Поэтому для очередных аттестаций материалов у них было предостаточно. Уходя из институтов на пенсию или переходя в другое место, они получали справки, в которых указывалось лишь число "работ", чтобы никто не мог понять, чем то или иное лицо занималось раньше. То же относится к авторским свидетельствам, на титульном листе которых указывалась фамилия только одного автора (без названия изобретения, я не говорю уже о формуле).
Что касается меня, то мне приходилось публиковать свои "непрофильные" работы от лица других институтов, причем у многих знакомых это вызывало удивление, так как они знали, что прямого отношения к этим институтам я не имею. Однако объяснять им причину подобных "аномалий" не рекомендовалось.
Я знал большое число молодых людей, боявшихся работы в подобных научных учреждениях и не "клевавших" даже на посулы разных льгот.
Но все-таки во ВНИИ БП жить было можно, и я пользовался любым случаем, чтобы уехать на кафедру или отпроситься в библиотеку (меня отпускали).
В общем, как говорится, "с миру по нитке, голому рубаха"; с помощью добрых людей удалось собрать необходимые приборы и реактивы. Этому помогло то, что во ВНИИ БП от тех времен, когда у Организации п/я А-1063 "куры денег не клевали", оказались огромные залежи невостребованных импортных реактивов. Среди них были очень редкие и дорогие. С животными вопрос также был более или менее улажен, хотя их качество и условия содержания оставляли желать лучшего. Все это помогло в течение короткого времени принципиально решить намеченные мною вопросы. Был создан метод молекулярной гибридизации, который можно было считать доступным для широкой практики. До этого же им могли пользоваться лишь в хорошо оборудованных, в основном академических институтах. Но возникла проблема молекулярных зондов, поскольку без них наладить диагностику инфекционных заболеваний невозможно. Дело в том, что получение зондов — очень сложная задача, требующая хорошего знания генетики соответствующих возбудителей, условий для работы с ними и высококвалифицированных специалистов — молекулярных биологов. А всем этим я не располагал. При правильной организации работы все можно было решить достаточно просто за счёт кооперации с теми институтами, которые всем этим располагали; до распада СССР их было достаточно. Однако опять-таки помешали межведомственная разобщенность и конкуренция. Не помогло даже Бюро профилактической медицины АМН, одобрившее результаты моих исследований (решение от январь 1991 года). Дело дошло до того, что я не смог получить из ВНИИ ПМ коллекцию штаммов, ранее переданную мною из ВНИИсинтезбелка (за "мусор" Ураков затребовал огромные деньги) и зонд для диагностики дифтерии, сконструированный под моим руководством и соавтором которого я был. Правда, зонд достать все же удалось, заплатив за него деньги! Еще один зонд, пригодный для диагностики чумы, у меня был. Но этого было мало. Тогда мы стали искать выход из создавшегося положения и остановились на олигонуклеотидных зондах, которые на основе литературных данных можно было синтезировать. К счастью для меня, разработанная нами методика, не требовавшая для маркировки меченых изотопами нуклеотидов и дорогостоящих импортных ферментов, оказалась пригодной и для этой цели. На синтез двух зондов деньги я получил от ВНИИ БП, а на большее их число денег не было.
Далее встал вопрос о налаживании производства диагностических наборов, для чего надо было найти заказчиков, но несмотря на обострение обстановки по дифтерии при начавшемся всеобщем развале экономики, решить этот вопрос я не смог. Была разработана даже надлежащая документация, которая до сих пор остается невостребованной.
Параллельно с гибридизацией, моей лаборатории пришлось разрабатывать методы иммунохимического определения паприна и гаприна, загрязнявших атмосферу в районах их производства, что послужило причиной атаки со стороны "зеленых", в частности в Киришах. Однако и в этом случае из-за отсутствия средств добиться внедрения методик в практику не удалось.
В итоге на дальнейшее финансирование моей лаборатории во ВНИИ БП денег не нашлось и она распалась. Часть сотрудников уволили, а часть разбежалась по другим лабораториям, где больше платили.
Больше во ВНПМ мне делать было нечего. Правда, какое-то время я занимался писанием обзоров и книги "Чума", которая вскоре, хотя и отвратительно, была издана в Саратове благодаря спонсорству теперешнего директора института "Микроб" профессора А. В. Наумова и помощи профессора Г. М. Шуба. Как я сам сейчас понимаю, книга получилась не очень хорошей. Тем не менее, я сумел в ней высказать ряд "крамольных" идей и даже восстановил мой приоритет по некоторым вопросам, которые считались закрытыми. В частности, последнее касалось открытия плазмид у чумного микроба, получения полирезистентной вакцины EV и "химической" вакцины моего ученика С. М. Дальвадянца.
Помимо написания обзоров и книги, я готовил лекции по биохимии для студентов Университета в Грозном, которые я прочитал там в апреле 1991 года. Особого удовольствия от этого я не получил, поскольку уровень подготовки студентов в Чечне, мягко говоря, оставлял желать лучшего. Как я ни старался, как ни разжевывал все, на экзаменах из 75 человек "двойки" пришлось поставить почти каждому четвертому студенту. Пытаясь их как-то вытянуть, я даже позволял студентам самим выбирать вопросы, но и это не помогло; девицы, а они составляли большинство, просиживали над вопросами по два-три часа, а затем молча покидали комнату. Впрочем, стоит ли этому удивляться, если основная масса преподавателей была представлена местными кадрами, а до меня биохимию и микробиологию читал патологоанатом! В начале января следующего года меня попросили приехать туда вновь, чтобы провести переэкзаменовку, но жена меня не пустила, так как уже начались беспорядки в Грозном. Во время этих беспорядков, был убит, в частности, проректор Университета и похищен (и не найден) его ректор, В. Канкалик, усилиями которого поддерживался ВУЗ и который при мне организовал новый, медицинский факультет.
Тревожные времена
За этот призрак идеалов
Немало сгинуло борцов
И льется кровь у пьедесталов,
Борьбы не стоящих тельцов.
(С. Надсон)Здесь уместно остановиться на событиях, которые хотя и выходят за рамки хронологии, однако кажутся мне особенно важными.
Хлопоты по реабилитации моих родных, начатые во время работы во ВНИИ ПМ и продолженные после перевода во ВНИИ БП, заставили меня всерьёз задуматься над тем, как я жил и попытаться найти объяснение многим моим поступкам. К тому же начались перемены в обществе и надо было решать, к какому берегу пристать. Впрочем, решение пришло само собой; думаю, что оно было в крови. Забыв о режиме "особой секретности", я стал участвовать почти во всех демонстрациях против существующей власти, стараясь хоть так выразить к ней свое отношение. Позднее, когда разброд и шатанья в верхах достигли апогея, я порвал с Партией:
"В первичную организацию КПСС ВНИИ биологического приборостроения
Члена КПСС с 1946 года, партийный билет № 01077679,
Домарадского И. В.
Заявление
Кандидатом в члены Партии я стал в последний год войны и по праву могу считаться её ветераном. Все последующие 45 лет я добросовестно выполнял все, что от меня требовал Устав КПСС. Однако сейчас, когда даже в Партии нет единства, а её цель и задачи утратили ясность, продолжать числиться членом КПСС мне не позволяет совесть (тем более, что последние два — три года мое членство выражалось только в уплате взносов).
Учитывая сказанное, прошу исключить меня из рядов КПСС.
4. 07. 91 Подпись".
29–30 октября 1988 года я принял участие в организационном собрании общества "Мемориал", которое поначалу мне очень импонировало своими целями и задачами. Там я увидел А. Д. Сахарова, О. В. Волкова и других известных правозащитников, вышедших из подполья. Однако вскоре "Мемориал" разочаровал меня. Мне всегда казалось, что в деле реабилитации жертв сталинских репрессий не должно быть дискриминации чьих-либо прав и деления людей на "больших" и "маленьких". А тут стал проявляться "номенклатурный" подход; больше говорили не вообще о невинно пострадавших, а о таких людях, как Бухарин и Ко, которые сами прямо или косвенно участвовали в подготовке идеологической почвы для политических репрессий и погибли в результате внутрипартийной борьбы.
Из сказанного вполне понятно, как жена и я отнеслись к "Августу 1991 года". К тому же трагедия происходила недалеко от нас, а танки стояли прямо под окнами. Пришлось детей увезти на дачу. За всеми событиями мы следили по "голосам из-за бугра", так как по утрам я вынужден был отправляться на работу и свидетелем событий у "Белого дома" становился только вечерами. Угнетала неопределенность положения, страшили опасения того, что ГКЧП возьмет верх и тогда снова начнутся репрессии. Об этих днях много написано, но не лишне будет рассказать о том, какая атмосфера была в режимном институте, во ВНИИ БП.
После соответствующих сообщений по радио и телевидению и последовавших "танцев маленьких лебедей" я поехал на работу. Настроение у многих сотрудников было подавленное, но нашлись и такие, которые откровенно радовались, считая, что теперь с "демократами" будет покончено. Вдруг под окнами раздался гул машин: это по Волоколамскому шоссе один за другим шли танки и бронетранспортеры. Когда я возвращался домой, по обе стороны моста через реку Сходню стояли бронетранспортеры. То же я увидел у Бородинского и Кутузовского мостов.
В институте сразу был введен особый режим. Охрана была вооружена. Запрещалось также покидать здание без специального разрешения. Когда на другой день часть моих сотрудников самовольно отправилась к "Белому дому", то у них начальство потребовало письменное объяснение. Привожу выдержку из объяснительной записки моих сотрудников на имя заместителя начальника отдела:
"Доводим до Вашего сведения, что наше отсутствие на рабочем месте 21. 08. 91 с 14 00 связано с критическим положением, сложившимся в нашей многострадальной стране и в связи с обращением Президента России Б. Н. Ельцина к соотечественникам.
Победа демократии была одержана не людьми, сидящими на рабочих местах и теплых квартирах, а честными патриотами, отозвавшимися в роковой час для страны на призыв Президента России, людьми.
Нам стыдно давать в такое время объяснение по поводу выполнения нашего гражданского долга
22 августа 1991
Г. И. Кондрашев
И. А. Апанович
И. В. Сёмина
И. В. Руженцова".
Объяснение как начальнику лаборатории пришлось давать и мне:
"По Вашему требованию сообщаю, что с 15 часов 21 августа дня часов по призыву Президента России я находился у здания ВС РСФСР.
Убеждения моих сотрудников полностью разделяю. Действия их осуждать не могу, не имею права.
22 августа 1991 И. Домарадский".
Когда путч был подавлен, об этих записках начальство тут же забыло и никаких административных мер не последовало. Однако в частных разговорах, мне часто ставили в упрек участие в августовских событиях на стороне "демократов". Надо отметить, что общий настрой ВНИИ БП был не в пользу сторонников Ельцина. Это и понятно, поскольку "костяк" института составляли военные, состоящие на действительной службе и отставных. Числа первых я не знаю (это секретилось, но директор был точно из них). Что касается остальных, то своей причастности к армии они не скрывали и гордились этим (все они были выходцами из системы Смирнова или из химвойск). Неудивительно поэтому, что Калинин проявлял большую заботу о сослуживцах и давал им возможность достойно доживать в наших учреждениях. Некоторые из них были неплохими специалистами и польза от них безусловна была, но большая часть бралась за любую работу, с которой явно не справлялась, если только это была не работа дежурных по институту (или Организации п/я А-1063) или вахтеров (тут им равных не было!). Впрочем, результатов от них и не требовали. Обычно день у них начинался с чтения газет, чаще "Правды" или "Красной звезды", обмена мнениями о политике, спорами, а нередко и воспоминаниями о бериевских временах, когда был "полный порядок". Стоит ли поэтому удивляться, что в первый же день путча, Совет ветеранов войны и труда ВНИИ БП поддержал все действия ГКЧП. Не знаю, как августовские события 1991 года были встречены в других наших институтах, но днями один из свидетелей их в Оболенске рассказал мне, что обращение ГКЧП Ураков встретил восторженно, объявил себя комендантом Оболенска, потребовал безусловного повиновения и заявил, что не допустит никаких беспорядков. Зная Уракова, я вполне допускаю это.
На мой взгляд, более трагично, чем в августе 1991 года, развертывались события у Белого дома в октября 1993 года, когда я уже работал в НИИ питания РАМН. Особенно была страшна ночь с 3-его на 4-ое, когда потухли экраны телевизоров и лишь изредка появлялись лаконичные сообщения о ситуации вокруг Белого дома и телецентра в Останкино. Тем не менее, особую тревогу вызывало полное молчание властей, а героическое выступление Гайдара на площади перед Моссоветом её только усилило. Немного спокойнее стало, когда утром мимо нашего дома пошли танки и начался прямой репортаж американских корреспондентов по телевидению. Однако еще целый день, даже во дворе, слышались автоматные очереди и пушечные залпы и по-прежнему нельзя было понять, в чью сторону склоняется чаша весов.
Несмотря на то, что уже к октябрю 1993 года эйфория, связанная с Ельциным и переменами в сторону демократии стала спадать, возможность прихода к власти "красно-коричневых" и угроза начала гражданской войны снова сплотила большую часть общества, хотя никаких конкретных действий с его стороны заметно не было. В тот момент особенно бросалась в глаза индифферентность (или выжидательная позиция?) периферии, По-видимому, действительно, ситуация в нашей стране традиционно определяется событиями в столице! Что касается меня, то перспектива реставрации прошлого ничего хорошего мне не сулила. Однако все происходящее теперь также не вселяет уверенности в "светлое" будущее. О положении, в котором я оказался, говориться ниже.
Говоря об октябрьских событиях, нельзя обойти молчанием моего ученика Э. А. Яговкина. Случайно оказавшись в Москве (он живёт в Ростове), Яговкин в ночь на 4-ое вышёл на улицу и примкнул к немногочисленной толпе сторонников существующего режима, собравшейся у памятника Юрию Долгорукому, что было не безопасно. Ведь как развернуться события, предсказать тогда никто не мог.
Бесславный финиш
Vis consili expers mole ruit sua.
Сила, лишенная разума, рушится от своей громадности сама собой.
(Гораций)После августовских событий, развал страны, начавшийся в период "перестройки" пошёл вперед семимильными шагами, а нападки на меня во ВНИИ БП под предлогом ненужности моих работ и отсутствия на них денег усилился. Своего апогея они достигли в начале весны 1992 года, когда мне в очень некорректной форме предложили уйти на пенсию. Я возмутился и все, что думал по этому поводу, в письменной форме, высказал директору и тут же приехавшему в институт Калинину. Наряду с прочим, в заявлении я указал, что для восстановления справедливости не остановлюсь даже перед тем, чтобы через прессу познакомить широкую общественность с тем, на чем "расцвело" Российское акционерное общество "Биопрепарат" (бывшая Организация п/я А-1063) и какие порядки царят во ВНИИ БП. Калинин по своему обыкновению попытался меня успокоить и представить все как недоразумение. Он даже пообещал найти необходимые деньги. Вместе с тем, он заявил, что "угрозами его не запугаешь, так как он давно уже вытряхнут наизнанку". При этом он имел, по-видимому, в виду факты, на которых стоит заострить внимание.
Выше я упоминал о директоре Ленинградского ВНИИ особо чистых препаратов Пасечнике, человеке, близком к Калинину, и посвященном во все тайны Проблемы. Работать бы ему у нас и работать, но в 1989 году, находясь в заграничной командировке, он отказался вернуться назад. Как писал об этом С. Лесков ["Известия", № 118. 26 июня 1993)], "…столь крутой поворот в судьбе Пасечника сам по себе интересен. Сын Героя Советского Союза, он стал директором в 38 лет и имел прекрасные перспективы для дальнейшего роста. Но… осознал истинные цели программы (по-видимому, речь идет о Проблеме, И. Д.) и, по его словам, решил ознакомить с ней мировую общественность".
Второй факт касается К. Алибекова, непосредственного заместителя Калинина, сменившего на этом посту Воробьева. Алибеков, казах по национальности, производил впечатление очень скромного молодого человека. Впервые я увидел его еще в Оболенске, куда он приезжал для зашиты кандидатской диссертации, руководителем которой был Воробьев. Диссертация почти всем показалась очень слабой, но сделали скидку на то, что Алибеков выполнял её в "глубинке", в Омутнинске, где он возглавлял опытную базу. Затем Алибекова, как "перспективного и энергичного руководителя", перевели в Степногорск (Казахстан), а оттуда взяли сразу на должность заместителя начальника Организации п/я А-1063. Все это произошло буквально за несколько лет. В Москву Алибеков приехал с готовой докторской диссертацией, оказавшейся по существу простым опытно-промышленным регламентом. Поскольку защита проходила в совете под председательством Уракова, то, естественно, что она прошла блестяще. Однако в экспертном совете диссертация встретила большие возражения и только благодаря уговорам Калинина и настояниям Быкова была рекомендована к утверждению. Здесь опять-таки сыграли роль молодость соискателя, разговоры о том, как трудно сделать докторскую в глуши и, конечно, высокое положение Алибекова, в руках которого оказалась вся наука Организации п/я А-1063. В последующем Алибеков возглавлял (по совместительству?) ВНИИбиохиммашпроект и стал даже членом правления какого-то банка. Как развивались все эти и последующие события, я точно не знаю. Мне известно лишь, что неожиданно Алибеков демобилизовался, бросил в Москве все, уехал с семьей в Алма-Ату, а затем каким-то образом оказался за границей, где поведал миру обо всем, что знал. А знал он больше Пасечника!
Как после всего этого Калинину удалось удержаться в своем кресле, остается лишь гадать; любого другого с треском сняли бы за несравненно меньшие "просчеты в подборе кадров". Скорее всего, сработало лобби в ВПК ("Ворон ворону глаз не выклюет"!).
Третий факт относится к В. С. Кощееву, также причастному к нашей Проблеме, хотя и не столь прямо, как два предыдущих деятеля. Вскоре после назначения на должность начальника З-его Главного Управления МЗ СССР он уехал за границу и до сих пор не вернулся домой. Говорят, что уехал он не с пустыми руками.
В результате описанных событий, дела Организации п/я А-1063 стали "секретом полишинеля". Тем не менее, мне все-таки хотелось расставить некоторые точки над "И", в частности, обратить внимание общественности на бездарную, с моей точки зрения, организацию работ, которые по первоначальному замыслу должны были бы принести большую пользу стране и могла бы способствовать подъему в ней биологии, низвергнутой в годы царствования Лысенко и ему подобных. Поэтому я нашел журналиста, В. Умнова, который интересовался нашими вопросами и в общих чертах был знаком с проблемами биологического оружия в Советском Союзе. Я написал для него короткую записку с моей трактовкой дел для подготовки соответствующей публикации в "Комсомольской правде" ["После 20 лет молчания советские микробы заговорили". Комсомольская правда, № 80, от 30 апреля 1992 года.]. Однако, как часто это бывало, после упомянутого в начале главы разговора с Калининым, меня обуяли сомнения, стоит ли "высовываться" (любимое выражение моих "коллег" по Организации п/я А-1063.), тем более, что так и оставалось неясным, кому и что можно было говорить. Корреспондент попытался меня переубедить, но в конечном итоге согласился опубликовать статью без ссылок на меня. Кстати, при её подготовке он использовал также некоторые сведения, полученные из других источников).
Дальнейшие события приняли неожиданный поворот. Как-то, уже в конце 1992 года, мне позвонила корреспондент журнала "Newsweek" Кэрролл Богет и попросила о встрече. Оказывается, Умнов ознакомил её с моей запиской, а поскольку она принимала участие в подготовке статьи для своего журнала о разработках бакоружия в Советском Союзе, Кэррелл решила побеседовать со мной как с лицом, имевшим отношение к этому. Лейтмотивом разговора явились примерно те же аспекты дела, о которых она знала от Умнова. В появившейся затем статье, по-моему, очень объективной, я выведен как "senior biologist" одного из институтов Российского АО "Биопрепарат" ("Newsweek" за февраль, 1993).
Осведомленность о наших делах иностранцев поражает. Чего стоит хотя бы опубликованная ими карта дислокации соответствующих институтов и баз! Кстати, я всегда сомневался, что все это можно хорошо запрятать и скрыть от посторонних глаз. Ставя себя на место любого стороннего грамотного специалиста, я неоднократно пытался доказать, что весьма неуклюжие попытки наших режимщиков, которых наставляли, в частности, Огарков, Воробьев и Ко, "навести тень на плетень" никого обмануть не могут. Но нет пророка в своем отечестве!
Эти и другие, более ранние, публикации видимой реакции во ВНИИ БП не вызвали, хотя статья из "Newsweek" была переведена на русский язык. Однако моя причастность к ним, очевидно, все же обсуждалась. Однажды я обратился к заместителю директора ВНИИ БП В. В. Буянову с просьбой рассекретить одно мое старое изобретение, необходимое для публикации разработанной нами методике по гибридизации. В ответ я услышал, что все документы, относящиеся к нашей прошлой деятельности уничтожены. Я возмутился, поскольку, если так, то был уничтожен огромный "пласт" данных, которые могли бы принести большую пользу в условиях конверсии, не говоря уже о науке. На это Буянов, пожав плечами, с ехидцей спросил: "А кто защищал Белый дом и навел Умнова на наши дела?".
В том что документы, относящиеся к Проблеме, были уничтожены, недавно подтвердилось при обстоятельствах, заслуживающих доверия. Дело в том, что за свою работу в системе Организации п/я А-1063 я попал в число "отказников": мне отказано в выдаче заграничного паспорта без указания ОВИРом причины. Это вынудило меня обратиться в Управление архивных фондов ФСК, откуда я получил следующий ответ: "…По заключению ГОСНИИ биологического приборостроения Вы осведомлены о сведениях, составляющий государственную тайну. Пересмотр их актуальности возможен не ранее 1998 года". Для обжалования мне оставалась лишь одна инстанция — соответствующая комиссия при Кабинете Министров РФ, но для этого нужна была справка из ВНИИ БП о моей "осведомленности". И тут выяснилось, что все "порочащие" меня документы уничтожены еще 5 лет назад и поэтому, по словам директора института, нет оснований для отказа в выдаче паспорта! Но подтвердит ли он это официально и достаточно ли этого будет для Межведомственной комиссии, пока не ясно. Но в любом случае пикантность положения в том, что причину отказа прикрывают подписками о "неразглашении", которые давались много лет назад представителям государства, "канувшего в Лету".
Чем занимаются сейчас в период всеобщей конверсии научные центры и институты бывшей Организации п/я А-1063, я не знаю. Скорее всего после Указа Президента России от 11 апреля 1992 года казавшийся неистощимым источник бюджетных вливаний был перекрыт и им приходится искать пути, чтобы, подобно другим институтам, зарабатывать кто чем может деньги на хлеб насущный. Однако это не значит, что проблема биологического оружия у нас совсем забыта. поскольку соответствующие институты, в том числе в системе МО России, не ликвидированы и трудно поверить, что они занимаются только вопросами защиты. Ведь для того чтобы защищаться, надо иметь в руках то, против чего защита направлена. Иначе ничего сделать нельзя.
Что касается зарубежья, то широкий размах исследований в области молекулярной биологии и генетики разнообразных микроорганизмов, в частности по проблем их вирулентности, позволяет возобновить (если они действительно там прекращены) работы по созданию биологического оружия в любой момент, но уже на более высоком уровне. Дело лишь в технике, до которой нам еще далеко! Впрочем, как и до результатов фундаментальных исследований, на необходимости которых я всегда так настаивал и в чем была причина всех моих неприятностей с руководством Организации п/я А-1063. На фоне прогрессирующего упадка науки в России, когда деньги выделяют лишь на то, чтобы с учёных "штаны не падали" и при "утечке мозгов", как бы нам снова не пришлось "догонять".
Последний этап
"…это перст Божий"
(Исход,VIII, 19)С помощью академика-секретаря ОГЭиМ АМН Н. Ф. Измерова я нашел место главного научного сотрудника в Институте питания АМН и с марта 1993 года, окончательно порвав с системой бывшей Организации п/я А-1063, перешел в этот институт. Не знаю, удалось бы мне это в другое время, но здесь сложилась благоприятная ситуация: директор этого института М. Н. Волгарев баллотировался в действительные члены, а его заместитель В. А. Тутелян — в члены-корреспонденты; оба они были заинтересованы в каждом "голосе". Как я теперь подозреваю, это сыграло непоследнюю роль в моем новом устройстве. Кстати, искать себе работу раньше мне никогда не приходилось, да в моем положении и устроиться прилично было не легко; кому был нужен уже пожилой человек, с бурным и не всем ясным прошлым, да еще дважды доктор и действительный член двух академий? Многие видели во мне потенциального конкурента и, как только я начинал разговоры о работе, сразу же ссылались на "объективные" трудности или "уходили в кусты".
Хотя я и устроился, но по существу остался не у дел, без всякой лабораторной базы и даже без перспектив на дальнейшую экспериментальную работу. Я не касаюсь уже материальной стороны дела. В общем, как говорили древние, sic transit gloria mundi. Правда, если слава у меня и была, то подчас не добрая, хотя я всегда стремился к тому, чтобы сохранять "свое лицо" и оставаться порядочным человеком. К сожалению, условия, в которых я жил, не способствовали этому. Часто приходилось думать одно, а делать другое, что вызывало раздвоение личности и сопровождалось угрызениями совести. Особенно это относится к годам жизни в Москве и работе в системе Организации п/я А-1063, для которой все время, как уже говорилось, я ищу оправдания. Пока за это меня никто не упрекал открыто, но днями я почувствовал, что за спиной "пальцем на меня показывают". Совершенно случайно я встретил Тарумова, дольше меня остававшегося в Оболенске. Недавно он ушел в отставку и устроился в какой-то коммерческой фирме. Желая над ним подшутить, я спросил: "Что, решили на старости лет замаливать свои грехи?". В ответ же услышал: "Замаливать надо не мне, я был военным. Что приказали, то я и делал. А вот Вам замаливать надо. Ведь Вы пошли на это по собственной воле". Да, действительно, меня никто не принуждал, но никто в момент перевода и карты не раскрывал, а мне казалось, что я могу что-то изменить и сделать полезное для страны, патриотом которой я остаюсь несмотря на все, что произошло с моими близкими и происходит в стране сейчас. Что касается приказов, то они тогда отдавались не только военным. Для членов Партии альтернативой неповиновению являлось одно — уход с работы или отказ от выполнения приказов, То и другое ставило крест на любой карьере, но на это были способны далеко не многие (лично я таких случаев не помню).
Положение, в котором я оказался во ВНИИпитания хорошим можно назвать только условно, от меня никто ничего не требует, а я никого ничем заинтересовать не могу (интерес требует денег, которых в институте нет). С большим трудом я достал компьютер и опять стал писать. Единственно в чем мне крупно повезло, так это в том, что во ВНИИ БП библиотеку ликвидировали совсем (!) и большую часть иностранных журналов, причем очень очень ценных, передали мне, что во многом избавляет пока от необходимости каждый день бегать в библиотеки.
Полтора года назад я получил предложение от немцев подготовить доклад по чуме для Bundesgesundheitsamt и решил попытаться написать его по-немецки. Попытка удалась, но из-за каких-то неурядиц в Германии доклад отложили на неопределенное время. Окрыленный успехами в немецком, я прочитал курс лекций по микробиологии в Немецко-русском свободном Университете в Саратове и подготовил на немецком же языке пособие для студентов (6 печатных листов). Однако перспективы его издания пока не ясны и материальной выгоды оно явно не сулит. Впрочем, главное не это, а желание оказать посильную помощь в восстановлени, хотя бы культурной автономии, этническим немцам, еще не эмигрировавшим в Германию. В этом меня подстегивает также усилившаяся с возрастом ностальгия по Саратову, где в общей сложности я прожил 30 лет и где был свидетелем депортации немцев в начале войны.
Сейчас большое место в моей жизни стал занимать, начавшийся с дружеских отношений и перешедший в деловой альянс с очень интересными людьми из небольшой научно-исследовательской фирмы "Ультрасан". Но основную работу все же искать надо! Еще в марте 1992 года, до ухода из ВНИИ БП, я натолкнулся на заметки в газетах по поводу потребности в квалифицированных кадрах в Китае и написал письмо в посольство с предложением своих услуг. Через год (в мае 1993 года), решив даже уехать из Москвы, я послал аналогичное предложение Кирсану Илюмжинову — первому президенту Калмыкии. Однако в обоих случаях ни от кого ответа я не получил.
Поскольку сейчас я работаю в одном из институтов РАМН, самый раз рассказать об академиях вообще и о нравах, которые там царят. Как мне кажется, они мало изменились со времен Альфонса Доде (я имею в виду его роман "Бессмертный").
Академии
Sit venia verbo.
Не во гнев будет сказано.
Об этом много говорили и писали, но на некоторых деталях не лишне остановиться еще раз, тем более, что участником многих событий, имеющих к этому отношение, приходилось быть мне.
Напомню, что членом-корреспондентом АМН СССР я стал в 1969 году, когда в моем избрании основную роль сыграла З. В. Ермольева. Теперь-то я знаю, как трудно попасть в любую академию, особенно с периферии. Чтобы бы там не говорили, но при прочих равных предпочтение чаще отдают москвичам и петербуржцам. До моего избрания в академию, да и какое-то время после этого, я искренне полагал, что при избрании решающую роль играют научные заслуги кандидата. В последующем я неплохо стал разбираться в "академических играх" и убедился, что основное — это не научные заслуги, а служебное положение и протекционизм. В этом легко убедиться, проанализировав так называемые объективки, составляемые на каждого кандидата, или научный багаж избранных. За редким исключением в числе последних Вы не найдете "рядовых учёных", а встретите лишь фамилии директоров академических институтов, их заместителей, руководителей министерств, ведомств и даже издательств. Короче говоря, до сих пор государственные академии (РАН, АМН и др.) остаются прибежищем номенклатуры. Если кому-то повезло и он стал у руководства академическим институтом, то почти автоматически попадает в члены той или иной академии, причем директор обычно в качестве академика, а его заместитель — члена-корреспондента. Поэтому ореол вокруг каждого из них в подавляющем большинстве случаев не соответствует их истинному содержанию. Особенно практиковалось это до развала Советского Союза, когда и назначение на высокие должности, и выделение мест в академии, в конечно итоге, зависели от ЦК КПСС, а борьба за места шла страшная и они всегда выделялись "под кого-то". Обычно непосредственно выборам предшествовали заседания партийных групп из состава членов академий, на которых неизменно присутствовали ответственные работники ЦК КПСС. На каждое вакантное место было принято рекомендовать не более двух человек, из которых первой в списке стояла фамилия креатуры ЦК. Далее, за чертой стояли фамилии остальных кандидатов. и поскольку большая часть выборщиков являлась коммунистами, исход голосования предопределить было не трудно.
Но в "большой" и "малых" академиях существовала еще одна форма избрания, которую Баев как-то назвал "избранием по доверию". Эта форма "избрания" предполагала выделение специальных мест для особо отличившихся работников закрытых систем, которые практически не имели публикаций и неизвестных поэтому широкой научной общественности (о "спецместах" я упоминал выше). Об этих вакансиях иногда объявляли в газетах при указании специальности, в ряде случаев не имеющей никакого отношения в истинному профилю работы претендента, а чаще о них узнавали лишь в день выборов. Во время выборов, естественно после "обсуждения" на партгруппе, академик-секретарь неожиданно сообщал еще об одном месте и рассказывал о заслугах претендента и просил голосующих поверить, что речь идет действительно о "достойном" человеке. У непосвященных людей появление новых академиков или членов-корреспондентов, избранных таким образом, нередко вызывало немалое удивление, но большинство воспринимало это, как должное.
Вскоре после возникновения Проблемы подобная система выборов в академии была предусмотрена и у нас. Осуществить её не представляло никаких трудностей, поскольку в состав Межведомственного совета входили ответственные члены Президиума АН СССР: Овчинников — вице-президент, Скрябин — главный ученый секретарь и Баев — академик-секретарь одного из отделений. Руководство других академий также было в курсе дела.
С помощью подобной системы выборов, в академии попал ряд известных мне сотрудников Организаций п/я А-1063 и п/я А-1968., в частности, Ашмарин и Паутов, а из привлеченных к работам этих организаций — С. В. Прозоровский. Особенно запомнился случай с "избранием" Сандахчиева, молодого, и в общем-то способного, но еще совсем "зеленого" директора ВНИИ в Кольцово. Не успел он в нашем совете защитить докторскую, как мне позвонил В. Д. Беляев и потребовал срочно поставить диссертацию, на утверждение, а через три месяца присвоить Сандахчиеву звание "профессора". Вслед за этим "под него" было выделено место и он стал членом-корреспондентом АН СССР. На все ушло не более полугода. Я не могу утверждать, но полагаю, что именно сходный путь прошёл и Овчинников, который еще в середине 60-х годов был кандидатом наук, а в 1970 году уже стал академиком! Примечательна также карьера Скрябина. В течение многих лет, вопреки существующим традициям, он исполнял обязанности главного ученого секретаря АН СССР, будучи лишь членом-корреспондентом, что вызывало к нему соответствующее отношение. Скрябина несколько раз "заваливали" на выборах в академики и действительным членом он стал только в 1979 году, не без давления на голосующих со стороны Овчинникова и Баева. Все трое всегда выступали как одно целое и можно было быть уверенным, что если один из них говорил "да", то тоже скажут и другие.
Но вернусь к собственной персоне. Переехав в Москву, где у меня было много хороших знакомых из числа членов АМН, знавших меня еще по Ростову и даже с иркутских времен, в 1974 году я решил "занять очередь в академики". В этом решении меня поддержали академик-секретарь нашего отделения В. Д. Соловьев, у которого мы с женой часто бывали дома, Жданов (тогда председатель Межведомственного совета) и Жуков-Вережников, сильно изменившийся к тому времени (он стал поборником новых веяний в молекулярной генетике и не вспоминал о Лысенко). Отговаривала от этого шага меня только З. В. Ермольева, считавашая, что у меня еще слишком небольшой "стаж", как у члена-корреспондента. Лишь позднее я понял, что на самом деле она прекрасно знала тогдашнюю конъюнктуру в Академии и предвидела печальный финал, Но я её не послушал и, заручившись рекомендацией Баева, представлением Г. П. Руднева и ходатайством на имя Министра здравоохранения Петровского (АМН была "при министерстве"), принял участие в конкурсе. Однако, как и предполагала З. В. Ермольева, меня с треском провалили, избрав С. П. Карпова, вполне достойного человека, для которого, как мне потом доверительно сказал Президент АМН В. Д. Тимаков, это был "последний шанс" стать академиком. Гораздо больше, чем меня, мой провал огорчил Соловьева, поклявшегося, чуть ли не со слезами на глазах, что на следующих выборах "победа будет за мной!" (Соловьев, как академик — секретарь, считавший себя полновластным хозяином отделения, не любил проигрывать). Но все сложилось иначе, причем отнюдь не по моей вине.
Все тот же Соловьев вскоре назначил меня в комиссию по проверке НИИ им. Н. Ф. Гамалеи, директор которого Бароян допускал ряд промахов в работе и часто досаждал Академии. Как это принято, вместе с Президентом Соловьев проинструктировал меня, на что надо обратить основное внимание (я был заместителем председателя комиссии, а возглавлял её хирург В. И. Стручков — главный ученый секретарь АМН), Однако у Организации п/я А-1063 также был интерес к этому институту, так как Огарков для налаживания связей в академических кругах под видом никому не нужных хоздоговорных работ, подбрасывал Барояну деньги, давая ему возможность "латать дыры" в бюджете. Поэтому В. Д. Беляев хотел выяснить, была ли для нас польза от Огарковских "вложений". В процессе работы комиссии выявилось множество огрех в работе института, включая такие, как слишком вольное обращения с патогенными культурами и факт расходования денег не по назначению. Не будучи специалистом в делах института, компоновку акта проверки В. И. Стручков поручил мне. Просмотрев акт, Тимаков и Соловьев сочли необходимым усилить его пожеланиями об "укреплении" руководства институтом, что в переводе с бюрократического на русский язык означало замену директора. Пикантность же ситуации для меня заключалась в том, что несмотря на высокое положение в АМН, Тимаков, и Соловьев, в какой-то мере зависели от Барояна, поскольку одновременно числились сотрудниками НИИ им. Н. Ф. Гамалеи и хотели его лишь "припугнуть". По-видимому, уже в ходе проверки института, они сумели уладить с Барояном все разногласия, не посчитав нужным предупредить меня об этом. На заседании Президиума зачитывать акт пришлось мне (Стручкова то ли не было в Москве, то ли он болел). И тут разразился скандал. Президиум не только не утвердил пункт акта "об укреплении руководства института", но принял решение премировать директора! Все шишки со стороны Барояна посыпались на меня, а Тимаков и Соловьев промолчали. После этого о восстановлении отношений с Барояном, который снова оказался "на коне" и еще больше укрепил свои позиции в отделении, не приходилось даже мечтать. Я стал его врагом номер один. Естественно, что у меня испортились отношения и с Соловьевым. Результаты не замедлили сказаться. Вход в НИИ им. Н. Ф. Гамалеи для меня был фактически закрыт и с тех пор примерно в течение почти 6 лет место по специальности "микробиология" не выделялось! А дальше начались новые "игры".
В 1980 году появилось наконец место по микробиологии, но моим конкурентом оказалась И. Н. Блохина, депутат Верховного совета СССР, член комиссии этого совета по здравоохранению, да к тому же сестра нового Президента АМН. Н. Н. Блохина. Не оставив еще веры в справедливость, я взвесил свои шансы и вступил с Блохиной в борьбу за избрание, хотя кое-кто из академиков перед самыми выборами советовали мне сделать красивый жест и снять свою кандидатуру; "мол, потом зачтется" (но Соловьев-то обещал мне победу!). И снова я просчитался, получив лишь 8 голосов, а избрали Блохину. С тех пор у меня появился еще один недруг, причем пока она оставалась депутатом Верховного совета и до выборов нового Президента АМН (им стал В. И. Покровский), она была очень влиятельной персоной. Дело осложнялось, еще конкуренцией со стороны Огаркова и Воробьева (остальных я не боялся), которые кооперировались с Блохиной, (у Огаркова с ней и её братом вообще были тесные отношения), а также позицией Жданова, затаившего обиду на всех, кто оставался в Межведомственном совете. Все это происходило на глазах у других членов нашего отделения, многие из которых хорошо относились ко мне. В итоге, меня "заваливали" еще дважды, но вместе с Огарковым и Воробьевым, а места пропадали (голоса разделялись). И только после смерти Огаркова и развала СССР, в 1991 году нас "развели" с Воробьевым, избрав меня по специальности "микробиология", а его по другой. В этом огромная роль принадлежала новому академику-секретарю Н. Ф. Измерову, которого я не могу не поблагодарить. Примечательно, что когда отпали все препятствия на моем пути, на выборах в академики я получил 22 голоса "за" (из 26) при одном воздержавшемся, а Воробьев набрал меньше! Может быть все описанное стороннему человеку совсем не интересно, но оно очень характерно для академий, где подчас несколько человек, стоящих у кормила власти, творят что хотят. В связи с этим стоит напомнить также об избрании в 1991 году с "первого захода", по специальности совершенно не свойственной АМН (теперь РАМН), жены Председателя последнего Верховного Совета СССР Лукьянов — автора печально известного "Заявления" в период событий в августе 1991 года. Однако избранию в академии помогали не только мужья, но и жены. Запомнился один эпизод. У одного из претендентов в члены академии жена была довольно известной художницей и на даче у них бывало очень много влиятельных в научных кругах людей. Эта дама написала портреты некоторых из них, а незадолго до выборов устроила в очень престижном выставочном зале вернисаж, прошедший с большим успехом. Я ни в коей мере не хочу принижать научные заслуги супруга художницы, но её вклад в избрание мужа академиком не мог остаться незамеченным. Эту тему можно продолжать до бесконечности.
Кое-кому я могу показаться пристрастным, однако зная как складывались судьбы многих, очень достойных ученых, я не могу поверить, что та же Лукьянов без помощи "мохнатой руки" могла бы попасть в эту или иную академию. Тоже относится к бывшему министру Минмедбиопрома Быкову, который загодя стал готовить себе место в АМН (по столь же необычной для нее специальности). Только в последнем случае ставка делалась на крупные инвестиции якобы для развития "биотехнологий", например в такое сосредоточение академических "голосов", как 1 ММИ им. И. М. Сеченова. Кстати, там нашёл себе прибежище, после ухода из Организации п/я А-1063 также Воробьев.
На этом фоне с чувством большого удовлетворения ("шестым чувством советского человека") широкой научной общественностью были восприняты сообщения о создании новых академий, ставшее возможном, когда ясно обозначился конец Советского Союза и был провозглашен суверенитет России. Чтобы понять, о чем пойдет речь, надо напомнить, что Россия была единственной из 15 республик СССР, которая не имела собственной академии наук. Вопрос о создании Российской академии наук имеет свою предысторию, сейчас уже не представляющую интереса. Важно другое, а именно разработка группой ученых во главе с лауреатом Нобелевской премии академиком А. М. Прохоровым, и профессором В. Н. Алфеевым проекта Концепции (знаменитые "семь "не") формирования и организации этой академии, основными принципами которой, в частности, были:
— независимость от государственных и иных структур;
— служение развитию научной мысли, духовному возрождению, подъему уровню жизни и культуры народов России;
— демократизация, демонополизация, целесообразность разгосударствления собственности и необходимость интеграции с мировой наукой;
— отказ от оплаты за звание члена Академии из государственного бюджета.
Еще одной важной, организационной особенностью стала отмена должностного принципа формирования Академии — преимущество отдавалось не директорскому корпусу, а авторам открытий и создателям новых научных направлений. Забегая вперед, скажу, что при проведении в жизнь этого принципа выяснилось вдруг, что ему удовлетворяли лишь немногие из действительных членов АН СССР и отраслевых академий, но зато высветились новые имена, о которых до того мало кто знал!
31 августа 1990 года на Объединительном съезде Российской академии наук члены трех новых целевых российских академий — технологических наук (президент проф. В. Н. Алфеев), естественных наук (президент проф Д. А. Минеев) и сельскохозяйственных наук (президент проф. Романенко) одобрили указанную Концепцию и избрали объединенный Президиум во глава с академиком А. М. Прохоровым. Но, как говорят, "человек предполагает, а Бог располагает" — без преувеличения великое событие в истории Российской науки не состоялось. Эйфория быстро уступила место разочарованиям, так как после распада Советского Союза бывшая АН СССР стала "Российской", равно как и бывшие АМН и ВАСХНИЛ, все с той же организационной структурой и старыми принципами, оставшимися им в наследство от прежнего режима. Сохранились лишь две новые целевые академии — технологических наук, недавно получившая статус государственной, и естественных наук, у которой отобрали название "российская"(вместо РАЕН, она стала АЕН) и существующая как общественная организация. Причинной всего это безусловно послужили половинчатость и незавершенность всех политических и экономических преобразований в России, сохранение у власти "перекрасившейся в три цвета" бывшей номенклатуры и лоббизм в высшей научной элите, не желающей отказаться от привычных привилегий. Не помогло АЕН даже избрание во имя спасения в её члены видных государственных и общественных деятелей, таких как Хасбулатов (!), Шохин, Попов и другие, а также значительного числа членов РАН и РАМН.
После ряда нападок на АЕН в печати в недалеком прошлом, положение её сейчас в общем стабилизировалось, но со стороны государственных академий отношение к ней осталось прежним: её или не замечают, или, услышав о ней, делают удивленные глаза. Это приводит к тому, что если кто-то из АЕН собирается баллотироваться в одну из государственных академий, то снимает значок члена АЕН, кстати, очень красивый, серебряный, с барельефом Вернадского, а в соответствующих документах о своем членстве в АЕН старается не упоминать.
Я стоял у самых истоков создание АЕН, будучи в числе других авторов открытий, зарегистрированных в Государственном реестре СССР, ее учредителем. Уже через полгода после этого были проведены первые выборы в АЕН, причем для реализации указанной выше Концепции, воспринятой АЕН, помимо учредителей, в выборах приняли участие выборщики, т. е. не члены АЕН, а уполномоченные научных коллективов из разных регионов России, чего в практике работы других академий никогда не было. Затем выборы проводились еще два раза, но уже без участия выборщиков, поскольку "костяк" Академии был сформирован. В результате этого в АЕН было выбрано много достойных ученых, большинство которых не занимают никаких административных должностей. Многие из них об избрании в другие академии не могли даже мечтать, несмотря на большие научные заслуги. В последнем я имел возможность убедиться, так как все эти годы, принимая непосредственное участие в проведении выборов, имел доступ к документам кандидатов и мог сопоставлять документы "простых смертных" с документами ряда "бессмертных", подававших в АЕН на первых порах её существования на тот случай, если бы государственные академии были расформированы. Пользуясь своим положением и, как мне кажется, авторитетом среди членов АЕН, я добился избрания в члены АЕН ряда представителей Саратова, к которому испытываю все большую ностальгию, и ученых из "глубокой" периферии", а недавно выступил инициатором создания Саратовского областного отделения АЕН.
В общем сейчас АЕН прочно стоит на ногах. В её составе больше 1000 членов, которым в свое время запретили называться "академиками", и "членами-корреспондентами", не получающих за звание, но поддерживающих АЕН материально, а также свыше 20 почетных членов — лауреатов Нобелевских премий из разных стран.
Конечно, в работе АЕН не мало недостатков, главным из которых является отсутствие денег на развитие науки. Есть и другие, но их можно считать "болезнью роста" и следствием борьбы за выживание. Тем не менее, если когда-нибудь жизнь в России наладится и станет вполне "цивилизованной", АЕН имеет все шансы засверкать как бриллиант.
Я горжусь членством в АЕН и стараюсь делать все от меня зависящее, чтобы добиться её процветания!
А все-таки противочумная система лучше!
Vivat!
Собственно с этого надо было начать мое повествование, но противочумная система широко известна и мне казалось поэтому, что для того чтобы ярче оттенить ей достоинства, следует подробнее рассказать о новой системе, возникшей в недрах бывшего Главмикробиопрома. Далее я позволю себе остановиться лишь на избранных главах славной истории чумологов.
Огромная площадь природных очагов чумы на территории бывшей Российской империи, занимающих свыше 200 миллионов га и постоянные вспышки этой инфекции на юго-востоке страны, вынудили большевиков вскоре после Октябрьского переворота организовать в Саратове противочумный институт, известный сейчас как Институт "Микроб". Инициатором создания этого института был академик Д. К. Заболотный, а идею его создания удалось осуществить благодаря активному содействию профессора А. А. Богомольца и энергии профессора А. И. Бердникова, возглавлявшего тогда кафедру микробиологии Саратовского университета и ставшего первым директором института. Официальной датой начала работы института считается 1 января 1919 года. В 1920 году институт стал независимым от университета. В 1922 году под руководством института были объединены все противочумные лаборатории Юго-Восточного края России. И к этому же году относится начало издания упоминавшегося журнала "Вестник микробиологии, эпидемиологии и паразитологии", получивший мировую известность.
Начиная с 1923 года институт начал организовывать работы по обследованию степей и пустынь, по выявлению эпизоотий чумы среди грызунов. Противочумная система стала переходить от мер борьбы со вспышками чумы к предупреждению заболеваний.
С 1932 года институт "Микроб" становится центром, которому в методическом отношении подчинялись создававшиеся один за другим противочумные институты в Иркутске, Ростове-на-Дону, Алма-Ате и Ставрополе. Тем самым было положено начало уникальной, единственной в мире специализированной профилактической службе.
С противочумной службой связаны имена многих замечательных ученых, среди которых особо следует отменить С. М. Никанорова, Н. Н. Сиротинина, В. Н. Федорова, Б. К. Фенюка, Е. И. Коробкову, В. М. Туманского, И. Г. Иоффа, И. С. Тинкера, М. П. Покровскую, В. В. Сукнева, Н. А. Гайского, Ю. М. Ралля, А. М. Скородумова, Н. И. Калабухова. Всех перечислить очень трудно, но каждый из них был яркой, самобытной личностью.
Поначалу работа сотрудников противочумной системы протекала в очень сложных полевых условиях, когда всем им часто приходилось сочетать функции микробиологов, эпидемиологов, зоологов, и паразитологов, а подчас и лечащих врачей. Как ни странно, но с необходимостью оказания общеврачебной помощи населению на территориях природных очагов, чумы им приходится сталкиваться до сих пор. Примеры этого недавно описаны Сучковым, (очерк готовится к печати в новом выпуске сборника, ссылка на который дана на стр. 27).
Не боясь преувеличения, всех их можно назвать героями, ежедневно рисковавшими здоровьем и жизнью. Ведь в то время никаких средств лечения чумы, кроме противочумной сыворотки, еще не было. Эффект же от нее, и то далеко не во всех случаях, достигался только при бубонной чуме, а при легочных формах он практически был равен нулю. В Советском Союзе первые более или менее реальные успехи в лечении этой инфекции были достигнуты лишь в конце 40-х годов, когда Жуковым-Вережниковым вместе с сотрудниками института "Микроб" был предложен так называемый "комплексный метод", основанный на парентеральном введении щелочного раствора сульфидина с метиленовым синим, в сочетании с противочумной сывороткой. Затем стал доступен стрептомицин и положение резко изменилось к лучшему.
В борьбе с чумой в много страниц героизма и подвижничества, которые всегда были свойственны отечественным врачам, студентам — медикам и обслуживающему персоналу. Их имена вписаны в скрижали борьбы с чумой. Однако, как ни странно, о них мало знает наша широкая медицинская общественность. Поэтому напомню только о двух, наиболее ярких, примерах. Один являет собой Ипполит Александрович Деминский (1864–1912) Заразившись чумой в слободе Рахинка от малого суслика и чувствуя приближение смерти, он продиктовал текст телеграммы с просьбой вскрыть его труп для выделения культуры чумного микроба. Тем самым, своей смертью он доказал, что чума сусликов идентична чуме людей. Из Рахинки прах И. А. Деминского в 1956 году был перенесен в Астрахань и захоронен на территории противочумной станции, Второй пример относится к Василию Павловичу Смирнову (1901–1976), который был увлечен идеей вакцинации людей против чумы через конъюнктиву. Работая в Монголии, где он таким образом привил более 100 тыс. человек, В. П. Смирнов заразил себя чумой, чтобы доказать эффективность предложенного им способа. И доказал! Контрольные (биопробные) животные погибли, а он выздоровел и потом долго работал в Иркутске, куда я его пригласил, когда его, в буквальном смысле слова, выжили, из Ставропольского противочумного института.
Из числа чумологов, пожалуй, последней жертвой чумы у нас оказался замечательный ученый Абрам Львович Берлин (род. в 1903 году), несколько лет проработавший в Монголии и побывавший даже на Тибете, результатом чего явилась его уникальная статья "Тибетская медицина и чума" ("Вестник…", 1940). "Последние годы своей жизни он был заместителем директора института "Микроб". Сейчас уже мало кто помнит, что в 1939 году А. Л. Берлин заразился чумой в лаборатории и, не зная еще об этом, приехал в Москву, где и умер. При этом жертвами чумы стали также несколько человек из числа медицинского персонала, имевшего с ним непосредственный контакт. Трагическая гибель А. Л. Берлина заставила тогда ввести новые жесткие правила работы с чумой и другими особо опасными инфекциями, которые полностью себя оправдали и которые в основном сохраняются до сих пор.
Но опасность подстерегала чумологов не только в поле или в лаборатории. Подобно профессору Скородумову многие из них были репрессированы и погибли в застенках ГПУ (НКВД). Тогда это было просто, так как любая вспышка чумы могла служить поводом для ареста по обвинению в умышленном распространении чумы или недосмотре.
Несколько лет назад я начал собирать сведения о сотрудниках противочумной системы, пострадавших в годы сталинских репрессии с целью реабилитации тех, кто не был еще оправдан. Однако эта задача оказалась очень трудной. Во-первых, точными данными не располагает ни один из институтов; возможно, что соответствующие документы в свое время были уничтожены. Кстати, изъяты или уничтожены они были даже в семьях репрессированных (например, в семье А. М. Скородумова или в моей собственной). Во-вторых, многие пострадавшие работали не в институтах, а на противочумных станциях и в отделениях, разбросанных на огромных просторах страны; некоторые из них давно уже были ликвидированы, а на других не осталось никого, кто помнил бы события многолетней давности. Третья причина заключалась в том, что ряд свидетелей событий тех времен до сих пор не избавились от страха за свою собственную судьбу, так как не верят в стабильность перемен, делают вид, что ничего не помнят или вообще избегают разговоров на эти темы. Примечательно, что от ответа на мои вопросы уклонялись даже директора отдельных институтов (из "молодых", которым до прошлого нет дела или которые не верили в невиновность пострадавших!) и переадресовывали их старожилам институтов; в итоге круг замыкался. Но все же кое-что мне удалось собрать, за что я от души благодарен всем респондентам. Особенно я признателен теперешнему директору института "Микроб" профессору А. В. Наумову, профессору Л. Н. Классовскому (Алма-Ата) и недавно умершим профессору И. Ф. Жовтому, моему заместителю в иркутские времена и доктору Л. А. Аваняну (Ставрополь).
Я бы очень хотел привести здесь весь известный мне скорбный список, однако боюсь упустить чье-то имя. К тому же он получился бы очень большим. Пусть же светлая память о всех невинно пострадавших, независимо от того, кем они были — профессорами или простыми рабочими — навсегда сохранится в сердцах ныне живущих и тех, кто идет за ними!
К сказанному добавлю, что судьбой репрессированных сотрудников противочумной системы в 1990 году я пытался заинтересовать общество "Мемориал" (копия письма Юрасову Д. Г. — "историографу "Мемориала" — у меня сохранилась), однако никакого отклика я не нашел. Не думаю, чтобы мое письмо не достигло адресата; тогда почта работала еще хорошо.
Если так можно сказать, я являюсь патриотом противочумной системы и останусь им навсегда. Поэтому мне особенно больно видеть её развал. С образованием СНГ, когда-то монолитная и мощная система, распалась, перестала функционировать как одно целое. В России сохранились 5 противочумных институтов и немногим более десятка противочумных станций, включая наблюдательные, т. е. расположенные вне природных очагов чумы. В то же время на огромных просторах Казахстана и суверенных государств Средней Азии, а также в Закавказье, где расположены основные активные природные очаги чумы, без единого методического руководства остались один противочумный институт (в Алма-Ате) и большое число противочумных станций. Ситуация усугубляется резким ухудшением социально-экономической обстановки в СНГ и экологического положения в районе Аральского моря и в Каракалпакии. К этому добавлю, что пограничные посты и таможенные барьеры служат преградой для передвижения людей, но не могут остановить миграции грызунов — носителей чумы!
Работа противочумной системы не всегда складывалась гладко. Работники ее прошли длинный путь проб и ошибок, но тем не менее их вклад в недопущение выхода чумы за пределы природных очагов и в снижение заболеваемости другими особо опасными инфекциями трудно переоценить. К тому же до сих пор работа противочумной системы остается примером комплексного, всестороннего подхода к изучению инфекционных заболеваний и их возбудителей, чему может позавидовать даже Запад.
Двадцать три года моей жизни я отдал противочумной системе и почти столько же проработал в системе Российского А / О "Биопрепарат", в которую все еще входят научные центры и институты бывшей Организации п/я А-1063. Думаю поэтому, что имею все основания их сопоставлять: первая может служить примером беззаветного служения людям и блестящей по замыслу и организации, тогда как вторую иначе как "колоссом на глиняных ногах", образцом бездарного руководства и "отстойником" для выходцев из системы Смирнова назвать трудно. А жаль!
Ученики
Last, not least.
Последняя по счёту, но не по значению.
(В. Шекспир)Рассказ будет неполным, если обойти молчанием моих учеников, число которых приближается к семидесяти. Первый аспирант появился у меня сразу же после переезда в Иркутск, а последний был во ВНИИ ПМ. Работая во ВНИИ БП организовать аспирантуру мне так и не удалось. Я говорил, какое отношение к науке было в этом институте. К тому же, с конца 80-х годов "удовлетворять свое любопытство за счёт государства" становилось все труднее и труднее и на первый план повсеместно стали выдвигать требование зарабатывать деньги любым путем. Появилось много различных коммерческих структур и зарубежных фирм, где платят гораздо больше, чем в институтах и молодые люди кинулись за длинным рублем или "зелёными". При этом большинству из них уже все равно, как это делать, лишь бы платили. Так, недавно один из моих весьма перспективных сотрудников бросил готовую диссертацию и ушёл в страховую медицину, а другой нанялся в артель каменщиков (не масонов!). Сложившаяся ситуация не обошла и мою семью. Старшая дочь, например, вынуждена была бросить почти готовую докторскую диссертацию и уйти из института в какую-то иностранную фирму. Также закончилась научная карьера мужа моей младшей дочери. Естественно, что началась девальвация научных степеней и званий. Даже их обладатели, не говоря об аспирантах, постепенно скатывались к полунищенскому существованию. И это на фоне, когда появилось столько соблазнов, когда можно все купить и поехать куда угодно! Те, у кого сохранилась тяга к науке, устремились на Запад. В числе их оказались два моих ученика (один попал в Канаду, а второй в США) Сейчас как будто бы "утечка мозгов" стала уменьшаться, но и способной молодёжи осталось очень немного.
Институты разваливаются. Помещения сдаются под разные офисы и даже склады, от чего значительные дивиденды перепадают только начальству; разрыв между его доходами и зарплатой даже "простых" профессоров ни с чём не сравним. Процветают также те сотрудники институтов, которые занимаются различными экспертизами и выдачей соответствующих рекомендаций для "внедрений" научных разработок в практику. Реактивов нет, оборудование безнадежно устарело, животные недоступны. иностранная литература перестала поступать даже в центральные библиотеки. И вина за все это, конечно, лежит на государстве, хотя многие из членов Правительства и окружения Президента нередко козыряют учёными степенями и званиями. Примечательно, что подобного отношения к науке и научным работникам не было при старом тоталитарном строе, даже во время войны и в период послевоенной разрухи: находились средства для материальной поддержки учёных, были специальные магазины, в которых им выдавали специальные пайки, а та же АМН возникла на гребне войны! Я сам как аспирант в течение всей учебы получал пособие в размере месячной стипендии на приобретение книг.
За последние годы появилась новая серьезная опасность на пути российской науки — перекачка идей на Запад, которая прикрывается разговорами об "оказании материальной помощи нашим учёным". Не знаю, кто стоит за этим, но официально операция проводится под эгидой фонда Сороса. За посулы грошовых грантов и разного рода стипендий за границу переправляются оригинальные идеи и новые подходы к решению разнообразных научных проблем и все они оседают в памяти компьютеров распорядителей фонда. Деньги же достаются весьма немногим. Фактически, речь идет о беспрецедентной, ненаказуемой форме научного шпионажа. Недаром говорили древние: "Бойся данайцев, даже дары приносящих". Небезынтересно, что у кормила фонда Сороса стоят такие личности, как неудавшийся генетик Сойфер и сын Д. М. Гольдфарба, уехавшие в США еще в 70-ые годы.
Но вернусь к моим ученикам. Я всегда считал, что их подготовка — одна из первейших задач любого учёного. В них я видел мое будущее и надеялся на то, что кому-то из них удастся сделать то, чего я сделать не мог или не успел. Ведь среди них были по настоящему талантливые и интеллигентные люди. В данном случае я не разделяю ту из заповедей, которая гласит, что "ученик не выше своего учителя" (Евангелие от Матфея, 10, 24). Поэтому я много уделял им внимания, постоянно следил за работой и от корки до корки просматривали диссертации с карандашом в руках. И у меня не было ни одного провала. Однако дело не ограничивалось только этим. Я всегда старался, чтобы между нами складывались дружеские отношения и нередко добивался этого.
В деле обучения молодежи я вольно или невольно следовал традициям, унаследованным от моей alma mater — Саратовского медицинского института. Поэтому я не могу здесь не вспомнить о моем непосредственном учителе профессоре Н. Н. Ивановском, который привил мне любовь к науке и научил критически относиться к себе. Во время прохождения аспирантуры на его кафедре и последующей совместной работы в институте "Микроб" мы много времени уделяли дискуссиям, способствовавшим моему становлению как учёного. Результатом их явилась, в частности, идея о роли ферментов бактерий в патогенезе инфекций. Проверку её я начал еще в 1952 году и она красной нитью проходит через все мои работы, вплоть до последней [Первые, очень интересные результаты, полученные в Дасангском отделении Астраханской противочумной станции, опубликовать не удалось (мне и моим помощникам Г. Захаровой и Е. Бунтину в адской жаре пришлось часам вручную прокачивать воздух через камеру, куда сажали диких грызунов)]. К сожалению, наши пути разошлись, но в памяти о Н. Н. Ивановском осталось только хорошее. С не меньшей благодарностью я вспоминаю также о первых учителях — профессоре О. С. Глозмане и доценте В. Симагиной, о которых говорил в начале.
Многими из учеников я могу гордиться, так как они достигли определенных высот в науке и, несмотря на трудности, продолжают, работать. Мы встречаемся, с одними чаще, с другими реже, и нам всегда есть что вспомнить и о чём поговорить. Я по-прежнему стараюсь их опекать, а они помогают мне, причем иногда их помощь бывает весьма весомой.
О двух из моих учеников, теперь работающих за границей, я уже упоминал. Здесь лишь подчеркнуть, что одному удалось устроиться как-то в очень престижной лаборатории США, не имея ни одной публикации!
Меньше всего я знаю о судьбе молодых людей, с которыми мне пришлось работать в системе Организации п. / я А-1063, хотя там под моим руководством было защищено больше всего диссертаций. К сожалению, все они были закрытыми. Досаднее всего то, что с рядом диссертантов во ВНИИ ПМ мне приходилось возиться особенно много. Объяснялось это просто: в аспирантуру там загоняли чуть ли не насильно, в результате чего некоторые уходили из неё сами, а от других приходилось избавляться. Легче было работать с так называемыми "соискателями", т. е. людьми, которые оформляли диссертации по результатам наших совместных плановых работ. Может быть как раз поэтому их диссертации представляли особый интерес. Теперь, когда активная деятельность системы Организации п/я А-1063 прекратилась, некоторые мои ученики покинули её институты и работают кто где (один попал в Институт "Микроб", где раньше работала его мать; опыт, полученный у меня, ему там пригодился).
В общем, можно смело утверждать, что я школу создал. Возможно, это самая большая моя заслуга.
Послесловие
Dixi et animam meam levavi.
Я сказал и облегчил свою душу.
Вполне резонно задать вопрос, для чего все это написано, тем более, что многое из сказанного хорошо известно? Однако главной задачей было не столько описание тех или иных событий и фактов, сколько попытка расставить соответствующие акценты, что обычно избегают делать, особенно когда речь идёт о проблемах, которые лишь недавно стали достоянием гласность.
Второе, что побудило меня "удариться в воспоминания" — это желание вскрыть причины, повлекшие за собой провал хороших начинаний, которые могли бы в принципе обогатить науку.
Наконец, мне хотелось, разобраться в самом себе и объяснить другим, почему в недалеком прошлом нам часто приходилось идти на сделку с совестью и действовать вопреки собственным убеждениям. Отсюда — "Перевёртыш".
Как мне кажется, первые две задачи выполнены, хотя я понимаю, что мои суждения весьма субъективны. Но я был не только свидетелем, но и участником многих событий. Поэтому при всем желании избежать субъективизма вряд ли было возможно. В книге представлены две линии моей жизни, которые, к сожалению, не пересеклись. Лишь теперь стало ясно; не надо было садиться "в чужие сани". Однако, кто мог знать, что я столкнусь со стеной непонимания и не смогу найти общий язык с людьми, подпиравшими её. Но такова была суровая действительность; все катилось по накатанному пути, сметая с дороги любое препятствие, а я осмелился стать на этом пути, переоценив свои силы. Вольно или невольно я испортил отношения со многими "власть имущими" и в итоге остался у разбитого корыта. Впрочем, последнее может быть сказано слишком громко. Я имею многочисленных учеников, в том числе и достигших определенных высот в науке, хорошими отношениями с которыми очень дорожу, я имею ордена, почетные звания и являюсь действительным членом двух академий. Но я не имею другого, того, к чему стремился долгие годы, а именно возможности активной научной работы и широкого поля деятельности.
Что касается третьей задачи, то она оказалась намного сложнее.
Сейчас появилось много людей, игравших видную роль в недалеком прошлом, но которые теперь от него открещиваются. Это касается и тех, кто входил в верхние эшелоны власти или активно поддерживал их и считался идеологом построения "нового общества". У меня всегда появлялись сомнения в их искренности. Ведь не могли же они не видеть, куда завела их идея построения общества всеобщего равенства и братства — коммунизма, и серьезно верить в возможность этого. Так что же послужило толчком к их перестройке? Толпы отчаявшихся и обнищавших людей на улицах и страх за свое будущее? Так или иначе, но облачившись в тогу демократов, они продолжают лицемерить, чтобы удержаться "на плаву". Еще большую гадливость вызывают люди, которые всюду демонстрируют крутой поворот от материализма к идеализму, от марксизма-ленинизма к религии и стоят на виду у всех со свечами в руках во время пасхальных или рождественских бдений. Тем самым, они подтверждают свою беспринципность, которая у них была и остается. На этом фоне нельзя не проникнуться уважением к тем апологета прежней власти, которые остались верными себе или, по крайней мере, не делают вид, что они "перекрасились в новые цвета". Это не значит, однако, что я им симпатизирую или стал бы поддерживать. Ведь многие из таких людей просто сожалеют об утраченных привилегиях и безграничной власти над людьми.
Как мне кажется, я не принадлежу ни к тем, ни другим. Много раз мне риходилось задумываться над тем, как бы сложилась моя жизнь, если бы не события Октября 1917 года. Трудно себе это представить. Однако туманные тени прошлого всегда витали передо мной и нет-нет да и заставляли критически относиться к моим поступкам и искать себе оправдание. Это касалось и пребывания в Партии, о чем я говорил, и тех дел, которые были связаны с моей деятельностью в системе Главмикробиопрома. Но я всегда оставался патриотом и считал, что все, что я делаю приносит пользу людям. Отсюда противоречивость моих поступков. Фактически с раннего детства я жил как бы в двух измерениях — реальной жизнью и мечтами о другой. Поэтому я с радостью воспринял все события последних лет и сожалею лишь о том, что груз прожитого, вынуждавшего меня часто прибегать к половинчатым мерам, не позволил принять в них более активное участие. Но была и остается еще одна причина, которая останавливала и останавливает меня от этого. Я имею в виду расплывчатость и неопределенность идей нынешних лидеров многочисленных партий и течений, неспособность их добиться "консенсуса", как любил говорить Горбачев, в борьбе за построение нового общества. Ситуация очень напоминает ту, которая сложилась в период между Февральской и Октябрьской революциями, в результате чего большевикам практически без боя удалось захватить власть со всеми вытекающими последствиями. А казалось, кому как ни интеллегенции надо было бы об этом думать! В том, что произошло я виню и близких мне людей, их позицию непротивления насилию, хотя некоторые из моих родных и примкнули к белому движению. Может быть эта позиция и определила основные вехи моей жизни. Ведь о прошлом я знал только по наслышке, оно отстояло от меня слишком далеко и поэтому я не смог сохранить принципиальность а, тем более, отказаться от карьеры и примкнуть к рядам диссидентов. Я часто, завидовал людям, которые нашли в себе для этого силы. Однако, отдавая дань их мужеству и не желая никого обидеть, я иногда, успокаивал себя тем, что некоторых на это толкали какие-то экстремальные ситуации, которые обходили (пока!) меня стороной. Может быть поэтому ряд видных борцов за свободу сейчас оказались в рядах крайних "правых" или "левых". Вместе с тем, я никогда не терял надежду на лучшее, на коренные перемены. Подчас в "кухонных" разговорах я высказывал сомнения в незыблемости существующего строя, ссылаясь на то, что ни один общественный строй никогда не был вечным. Я не говорю уже о том, что временами искренне верил в правильность моих действий. В общем, как мне кажется, я представлял собой довольно характерный пример того, что делала с мыслящими людьми Советская власть.
Несмотря на все, я ни в чем не раскаиваюсь, стараюсь радоваться каждому прожитому дню и рассчитываю на поддержку и понимание со стороны близких мне людей.
Октябрь 1994 — февраль 1995
Москва
Об авторе
Домарадский Игорь Валерианович
Академик РАМН и РАЕН, профессор, доктор медицинских и биологических наук. Заслуженный деятель науки РСФСР (1991); заслуженный деятель науки и техники Каракалпакии (1965). Один из организаторов поиска природных очагов чумы на Горном Алтае и в Туве. Принимал активное участие в ликвидации эпидемии холеры в Каракалпакии в 1965 году и на юге России в 1970 и 1971 г. г. Соавтор открытия, зарегистрированного в Госреестре СССР, о связи патогенности чумного микроба с наличием у него плазмид. В течение 14 лет возглавлял Союзную программу "Плазмида", организуя ежегодные рабочие совещания по этой программе.
Награжден Орденом Ленина (1971), Орденом дружбы народов (1982), Орденом знак почета (1965), рядом медалей СССР и Академии Естественных наук, медалью им. С. И. Вавилова Международного гуманитарного фонда.
Автор 51 изобретения и свыше 300 статей, опубликованных у нас и за рубежом.
Автор 17 монографий, книг и учебных пособий. На протяжении последних 15 лет читал лекции студентам разных профилей по биохимии и генетики бактерий. Подготовил 13 докторов и 57 кандидатов наук.
Примечания
1
Плазмиды — внехромосомные генетические элементы, играющие большую роль в физиологии бактерий и широко используемые в генноинженерных работах.
(обратно)2
Эта формула часто употребляется в капиталистических странах для оправдания гонки вооружений и подготовке к агрессивной войне". Малая советская энциклопедия, 1960, т. 10, стр. 1259
(обратно)
Комментарии к книге «Перевёртыш», Игорь Валерианович Домарадский
Всего 0 комментариев