Владислав Крапивин Ржавчина от старых якорей «Паустовские» рассказы»
Костик
Лежу на диване. Это мое наиболее частое и естественное положение. (Как, скажем, стояние цапли на одной ноге или погруженность гиппопотама в теплую жижу африканского болота) Лежание не означает безделья. Отнюдь! Во-первых, я, вытянув ноги и глядя в потолок, работаю – обдумываю сюжеты и планы. Во-вторых, размышляю о мировых константах и сущности бытия (что, кстати, тоже трудоемкий процесс). В третьих, глядя на телеэкран, воспринимаю информацию о текущих событиях. Впрочем, это чем дальше, тем реже – противно… Ну, и бывает, конечно, что иногда в той же позе отдыхаю. Да. Как сейчас, например.
Рядом со мной блаженно урчит рыжий кот Макс. Он лежит, задрав четыре лапы, и я чешу ему брюхо. Для Макса это пик блаженства.
Другой кот – черно-белый Тяпа – пренебрежительно смотрит на Макса с журнального столика. Тяпа – существо с характером. Не то что брюхо, а даже за ухом у себя почесать себя, он позволяет не всегда. Того, кто этим злоупотребляет, Тяпа хлопает по руке растопыренной когтистой пятерней или цапает зубами – не всерьез, но со значением: «Прошу без фамильярностей». Максу точка зрения Тяпы известна, но он ее игнорирует. И млеет.
Я тоже слегка млею, поскольку хлебнул из горлышка пива.
Но и Макс, и пиво для меня сейчас не главное. Основное занятие – смотреть в окно. И я смотрю. Окно широкое, с двумя боковыми гранями. Единственное, что его портит, это решетка – квартира-то на первом этаже. Но я к ромбическому узору решетки уже привык, машинально выношу его «за скобки сознания».
За окном – ржавые гаражи и старые тополя. Но гаражи скрыты за высоким подоконником. Нижняя часть древесных стволов тоже не видна. Видны лишь могучие развилки, великанские ветви, переплетенные сучья и чаща мелких веток. Все это образует хитрый густой орнамент.
Окно смотрит на северо-восток. Низкое вечернее солнце светит с запада. И ветви тополей, обычно зеленовато-серые, теперь окрашены мягким оранжевым светом. Хотя не только оранжевым. Здесь есть и золотистые отблески, и лимонные тона, и отсветы тускнеющей меди. Лишь справа, где немного тени, кора тополей остается темной. Но и там она не такая, как обычно, а с сизым и сиреневым налетом. Густые ветки (которым еще ох как долго ждать листву) окутаны едва заметной коричневатой дымкой. Это из-за тополиных почек. Почки еще не думают набухать, но сидят на ветках так часто, что для отдаленного зрителя сливаются в кисею.
И все это на фоне бледно-голубого чистого неба.
Ясное небо и оранжевая раскраска тополей создают впечатление весны. И я забываю, что гаражи тонут в сугробах, которые вчера намел февральский буран; что на улице тридцать шесть градусов мороза и что мой электрокамин безостановочно жрет энергию, чтобы поддержать в комнате приемлемую для хозяина и для котов температуру (и все равно приходится лежать под пледом).
Я утешаю себя мыслью, что пройдут месяц-полтора и весна в самом деле просочится в наш неуютный край. А пока медленно вожу взглядом по чащобе якобы весенних веток.
Ветки образуют множество узоров и картин. В их разглядывании есть спокойное тихое удовольствие. Бескорыстное , как сказали бы в старину. Таким образом, я занят созерцанием. А созерцание – тоже не совсем безделье. Это, хотя и не обременительный, приятный, но в какой-то степени труд.
О пользе созерцания не раз писал Константин Георгиевич Паустовский. А поскольку для меня в писательском деле нет выше авторитета, чем этот удивительный мастер, я то и дело обращаюсь к нему за поддержкой собственных суждений.
Вот и сейчас я беру девятый том Паустовского – его письма. Это у меня настольная книга. Впрочем, выражение «настольная», здесь не точно. Я давно уже не работаю за столом. На моем письменном столе чего только нет! Письма, старые газеты, морские раковины, микромодели корабликов, видеокассеты, немытые рюмки (после вчерашнего нашествия гостей), плеер (сломанный), бронзовые статуэтки и всякий хлам (даже коты ступают осторожно, когда идут через стол). А книгу следует назвать «надиванной» или даже «наспинной», поскольку она всегда лежит на горизонтальном верхе спинки дивана – широком, как полка. Вместе с другими нужными книгами, тетрадями, свежими письмами и пультом телевизора.
Ну и вот, я беру письма Паустовского и открываю нужную страницу. Эту книгу я читал и перелистывал такое множество раз, что любое письмо нахожу моментально. И вот он, тот самый абзац.
В письме Виктору Шкловскому Константин Георгиевич сообщает.
«Моя склонность все рассматривать, в то время, когда доблестью писателя является «боевитость» (какой клинический идиот придумал и пустил в оборот это слово!) просто расцветает здесь в парке. Я сижу часами, опираясь по-стариковски на ту палку, что ты мне подарил, и тоже часами рассматриваю какой-нибудь листок бересклета или ржавую землю.»
Я привычно хихикаю, прочитав про «боевитость». Вспоминаю. Письмо написано в декабре 1958 года, а лет через тридцать суждения о «боевитости» коснулись непосредственно меня.
В ту пору только-только начинала давать трещины идеологическая платформа советской литературы, в основе которой лежал метод социалистического реализма и «классовое самосознание пролетарских писателей». Неколебимо-большевистское руководство писательского союза решило, что лучший метод обороны – контратака. Было объявлено: для борьбы с чуждыми веяниями наши писатели не должны бояться в своих произведениях никаких конфликтов и быть по-настоящему боевитыми. По областным писательским организациям был разослан соответствующий циркуляр. Мол, примите к сведению, проведите соответствующие творческие собрания и отчитайтесь.
Наш многолетний писательский шеф, Лев Леонидович Сорокин, тоже получил такое предписание. Талантливый поэт и прекрасный человек, он в силу занимаемой должности и в силу того, что вынужден был служить буфером между начальством и рядовой писательской братией, ответил этому самому начальству, что ответственное поручение будет выполнено с полным пониманием его, поручения, важности.
Было решено избрать кандидатуру и обсудить, насколько данная кандидатура в своем творчестве боевита.
И вышло, что наиболее подходящей для этого аттракциона фигурой является ваш покорный слуга. Мои повести и романы, где раньше усматривалась «немотивированная конфликтность», «посягательство на нормы советской педагогики», а также всяческий «срыв, отрыв и подрыв», теперь, оказывается, наиболее отвечали новым требованиям.
– Слава, – сказал мне Лев Леонидович, – я очень прошу, не отказывайтесь. Я уже сказал о теме собрания в райкоме…
Однако полузабытые колючки юношеской поры снова зашевелились во мне. И я с удовольствием, процитировал милейшему Льву Леонидовичу слова любимого писателя о клинических идиотах.
Лев Леонидович вздохнул. Глянул на меня глазами кроткого, загнанного в охотничье кольцо оленя.
– Слава, – проникновенно сказал он. – Я прошу вас: не надо. Я очень прошу: ну НЕ НА-ДО…
Я был уже не юноша, дело шло к пятидесятилетнему юбилею. Возраст, когда понимаешь неизбежность разумных компромиссов. А главное – необходимость сострадать давнему товарищу по перу, оказавшемуся в дурацкой ситуации.
– Ладно, – вздохнул я. – Надеюсь, Константин Георгиевич не судил бы меня слишком строго…
Собрание прошло на ура. Боевитость была признана стопроцентной, о чем вскоре и ушло сообщение в московские сферы. При обсуждении не прозвучало ни единой критической ноты. Дабы эту ноту внести, Лев Леонидович попробовал было слегка упрекнуть в традиционности сюжета и шероховатостях стиля трилогию «Алые перья стрел», которую написали мы вдвоем с братом Сергеем Петровичем. Расчет был прост: вроде бы и критика прозвучала, и в то же время ее можно отнести не к тому, кого обсуждают, а к другому… Но я решительно возразил, что подымать этот вопрос неэтично, поскольку моего соавтора уже нет в живых. Все со мной охотно согласились. Тем более что ожидалась вторая, неофициальная часть собрания, где и обстановка будет свободнее, и суждения откровеннее…
На этой, второй части я все же не удержался и своим соседям по столику пересказал абзац из письма Паустовского Шкловскому. А дабы это не ушло дальше нашего круга, процитировал абзац из еще одного письма – Константину Федину:
«Каковы братья писатели! Как гадала старая цыганка «Есть у тебя друг – блондин. Так он не блондин, а сволочь».
Братья писатели понимающе посмеялись. «Блондинов» среди них не было…
Письма Паустовского можно читать, как роман. Стиль настолько великолепен, описания настолько ярки, образы настолько живы, что не устаешь перечитывать эту книгу снова и снова. Для меня она (повторяю – для меня) интереснее всех других сочинений Константина Георгиевича. Интереснее даже его обширной, из шести книг, «Повести о жизни». Потому что я знаю: в «Повести» автор отдал немалую дань воображению, а в письмах – факты и только факты, хотя и рассказанные тем же замечательным языком прозаика-мастера.
Нет, не подумайте, что я против фантазии в биографических вещах! Фантазия – священное право автора, о чем бы он ни писал. Без нее просто нельзя. Я и сам, в меру своих способностей и воображения, расцвечивал и перестраивал события в своих, казалось бы, совершенно документальных повестях и рассказах. И то, что Константин Георгиевич, излагая события своей жизни, создавал особый, подчиненный собственным взглядам, собственной памяти мир – естественно и справедливо. Этот мир не менее реален, чем то, что «было по правде». (А что есть правда? По крайней мере, в писательском труде…)
Но дело в том, что мое отношение к Паустовскому давно уже вышло за рамки отношений «читатель – писатель». Константин Георгиевич (которого я никогда в жизни не видел) постепенно стал для меня столь же близким и живым человеком, как родные люди, как друзья, как те, кто всегда рядом. Ведь и в самом деле рядом – стоит лишь открыть книгу… Я читал о нем воспоминания в книгах и журналах (всё, что мог достать), вникал в подробности его биографии, в детали бытия. Спасибо блестящему журналу «Мир Паустовского», который рассказал о жизни мастера немало до сей поры неизвестного.
Мне кажется теперь, что я знаю о Константине Георгиевиче очень многое. Конечно, это лишь кажется, но я живо представляю его облик, походку, манеру говорить, глуховатый от астмы голос. Я даже словно могу угадать, когда собеседник ему интересен, а когда вызывает лишь сдержанное желание поскорее окончить разговор и остаться одному. И поэтому (упаси Господи!) не решаюсь вступать с ним даже в мысленный разговор. Нет, я не тревожу уставшего от болезней и трудов писателя никакими мысленными вопросами (тем более что вдруг они не совсем «мысленные»!). Но зато иногда своими нервами ощущаю его заботы и тревоги. Его муки над чистым листом бумаги, его боязнь, что вдруг уже не напишется никакая новая повесть, его страсть к путешествиям и тоску по дому во время этих путешествий; его вечное беспокойство за близких, за детей – своих и приемных, – его неистребимую любовь к морю и к полям России…
Чудится порой, что я живу в кругу близких к Паустовскому людей. Тихий, незаметный свидетель его жизни. В какой-то степени я в этой жизни даже хозяин. Конечно, я ничего не могу в ней изменить, не могу предотвратить или перестроить события. Но могу почти со скоростью света путешествовать по этим событиям. Захотел – и в один миг перенесся в то место и время, куда позвала душа. Взял и оказался то в санитарном поезде пятнадцатого года, где санитар-доброволец Костя пытается облегчить боль раненых солдат; то на озерах под Солотчей, где вместе с Гайдаром и Роскиным Константин Георгиевич отдается вечной свое страсти – рыбалке; то на штормовой палубе парохода «Димитрий», то во фронтовой Одессе, то в Батуме начала двадцатых годов, то в Париже пятидесятых. И всегда – рядом с ним … И можно который уже раз подряд пережить вместе с ним появление первой книги, радость рождения сына, замирание души виде новых морей, берегов и стран, тоску и счастье бережно хранимой любви, непостижимое таинство вдохновения, когда возникает новый замысел…
Да, все это возможно, стоит лишь открыть нужную страницу с письмами.
Правда, в этом зачитанном томе нет писем детских времен. Ну и что? Я беру повесть «Далекие годы», и маленький Костик, живший сто лет назад, оказывается рядом. Такой, каким он был на самом деле или такой, каким помнил его писатель полвека спустя? Не все ли равно! Это грани одной многогранной реальности.
Здесь я прошу у дотошных читателей прощения. Они вправе подвергнуть меня суровой критике за то, что повторяюсь. За повторения ругали меня неоднократно. Но попробуйте не повторяться, если пишешь сорок пять лет подряд. (Да, попробуйте, а потом уже ругайтесь!) Дело в том, что я уже писал – в рассказе «Стрела от детского арбалета», – как познакомился с книгой «Далекие годы». Правда, коротко писал, одним абзацем. А теперь снова должен вернуться к этой истории.
В ту пору я был пятиклассником и жил в Тюмени. В начале пятидесятого года мы переехали с улицы Нагорной на улицу Грибоедова, где отчиму наконец-то дали служебную квартиру. Маленькую, в старом деревянном доме, но отдельную. А неподалеку, на углу Грибоедова и Запольной жила в одноэтажном доме с палисадником и сугробами у окон моя старшая сестра с мужем и маленькой дочкой. Они снимали там комнату у семейства Тихоновых.
Тихонов-отец был седоватый молчаливый бухгалтер. Он служил в управлении железной дороги и носил помятый китель с серебряными погонами, на которых тускло поблескивали лейтенантские звездочки и крошечные паровозики. Эти паровозики мне очень нравились. Я даже просил сыновей бухгалтера – Витьку и Борьку – раздобыть для меня у отца такой паровозик. Обещал взамен что-нибудь хорошее – рогатку с красной резиной, цветной диафильм-сказку «Халиф-аист» или старинный пятак с вензелем Екатерины Второй. Но братья говорили, что лишнего паровозика у отца нет. Вот если отменят у железнодорожников погоны, тогда уж… Погоны и правда скоро отменили, но паровозика я так и не дождался, поскольку к тому времени с братьями Тихоновыми рассорился.
А в начале пятидесятого года мы были почти что приятели. Я часто приходил к сестре и волей-неволей то и дело встречался с Витькой и Борькой.
Витька был мой ровесник. Спокойный, белобрысый, книжки почитывал, хотя и не столь увлеченно, как я. А Борька – на год младше. Черноволосый, вредный, задиристый. Пониже меня, но шире в плечах и, главное, не в пример храбрее в драках. Чуть чего – сразу кулаки. Увы, я далеко не всегда мог противостоять его безоглядной агрессивности. А когда все-таки сумел и расквасил ему в драке губу, наши добрые отношения прекратились навсегда.
Но, повторяю, это случилось позже. А в феврале мы играли вместе. И однажды решили построить во дворе Тихоновых снежный дом. Заранее предвкушали, как славно будет сидеть в таком «эскимосском» жилище, подкладывать щепки в мятую жестяную печурку, попивать согретый на этой печурке чаек и рассказывать всякие интересные истории.
В сугробах среди рябин мы вырыли квадратное углубление, метра два шириной. Над нами прыгали снегири, стряхивали на шапки снег и склевывали с верхних веток уцелевшие с осени, промерзшие ягоды. Квадратную яму мы обложили сверху брусьями спрессованного снега. Получились довольно высокие стены. Сверху мы положили взятые с огорода жерди и листы полусгнившей фанеры. Забросали крышу снежком. Вывели сквозь нее наружу трубу печурки. И здесь меня осенило: для пущего уюта нужны окна.
– Совсем тупой, да? – тут же «завёлся» Борька. – Холод в дыры полезет!
Но я знал, что советую. На квартире, куда мы недавно вселились, перед нашим приездом был сделан ремонт. Заменили в окнах рамы. Остатки старых, полусгнивших рам отнесли в сарай, а стекла из них так и не вынули. И вот эти стекла в обрамлении шатких оконных переплетов могли теперь пригодиться для снежного дома.
– Ну, ты и псих, – злорадно сказал Борька. – Мамочка тебе за это задницу так надерет, что до весны не сядешь.
Но я сбегал домой, и мама разрешила взять для игры обломки старых окон. Я погрузил их на санки, привез на двор к Тихоновым.
Витька и Борька посмотрели на мой груз. Друг на друга. На меня. Опять друг на друга.
Витька хмыкнул, помотал головой и спросил:
– Это тебе по правде отдали, насовсем? Для «просто так»?
– Не просто так, а чтобы окна в доме…
– Ну, дура-ак, – сочувственно протянул Борька.
– Почему?!
Братья, хмыкая и удивляясь моей глупости, растолковали, что стекла и деревянные брусья – «добро». Оно денег стоит. Можно пустить все это на парники или на ремонт дома, или… да мало ли на что! Но уж никак не для пустой забавы.
Я не считал снежный уютный дом пустой забавой. Он был для меня тогда частичкой жизни и обещал радость. Разве она не стоила нескольких стекол?
Но объяснять все это братьям Тихоновым я не стал. Понял – лишний раз окажусь перед ними дураком. Только пожал плечами…
– Если тебе их не надо, отдай нам для хозяйства, летом пригодятся, – здраво рассудил спокойный Витька.
– Да берите, – поскучнев, разрешил я. Ссориться не хотелось.
Все же я уговорил братьев одно стекло с остатками рамы использовать для постройки. А когда снежная хибара растает, пусть забирают и его. Они, усмехаясь, пошли на эту уступку. А остальные стекла потащили к себе в дровяник.
Вышла на двор их сухая решительная бабка. Пожелала узнать, что происходит. Витька и Борька, издалека поглядывая на меня и подхихикивая, вполголоса объяснили ей. Бабка глянула на меня с жалостливым сочувствием. Она, конечно, была рада нежданному «добру», но меня явно осуждала за бестолковость и расточительность.
Бабка не любила меня. При встрече всегда поджимала губы. А однажды весной, когда мы с Борькой очередной раз чуть не сцепились в драке, обозвала меня вшивой интеллигенцией. На «вшивую» я обиделся. Никогда у меня вши не водились, даже в самое голодное и холодное военное время. Я сказал бабке, чтобы сама сходила в баню. Бесцветные бабкины глаза позеленели. А я после этого не появлялся у Тихоновых долгое время…
Снежный дом был готов к вечеру. Мы растопили печурку, сели у нее на принесенные из сарая чурбаки. Скоро сделалось тепло. Если не касаться снежных стен, то прямо как в землянке. Запахло горящей лучиной, нагретым железом печки, кислой шерстью оттаявших валенок и чайной заваркой. Мы пили чай из эмалированных кружек, зажимая в зубах кусочки рафинада. Витька стал рассказывать страшную историю, которую летом слышал в пионерском лагере – про деревенских ведьм и мальчишку, приехавшего к дедушке на каникулы. Это историю я знал (кстати, она была глупая). Но все равно мне было хорошо. От оранжевых отблесков искрились снежные кирпичи. За стеклом узкого горизонтального окошка синели ранние сумерки. На этой синеве четко рисовался узорчатый жестяной дымник над печной трубой тихоновского дома. Недалеко от дымника переливалась, как вертящийся голубой кристалл, крупная звезда. Я был уверен, что это планета Юпитер.
Но в глубине души у меня все-таки скреблась досада. Я понимал, что рядом со мной не настоящие друзья. И досадовал я даже не на слишком взрослый (я говорил про себя – «кулацкий») практицизм братьев Тихоновых, а на то, что отсутствие такого практицизма во мне они считали признаком неполноценности (помнил, как хихикали). Но все же сейчас было уютно: треск лучины в печке, звезда за окошком. Даже Борька притих, не вредничал.
Потом нам крикнули с крыльца, что пора ужинать. Мы комками снега загасили печку. Я перекусил у сестры и перед тем, как отправиться домой, зашел в комнату к Тихоновым – спросить у Витьки, нет ли чего-нибудь почитать. На вязаной скатерти лежала книжка с названием «Далекие годы». Довольно потрепанная. На рисунке обложки была фигурка мальчика. Он сидел под деревом, подтянув к груди коленки, и что-то читал. Видно было, что читает увлеченно.
Я полистал. Стало ясно: речь идет о ребячьей жизни в начале века. Мне нравились такие книжки – «Белеет парус одинокий», «Артемка в цирке», «Рыжик»…
– Можно взять денька на три?
Витька сказал, что пожалуйста. Он даже не знал, откуда у них эта книжка. На вопрос, интересная ли, ответил с зевком, что так себе, до конца он не дочитал. Но я-то уже по первым, выхваченным наугад фразам понял, что дочитаю до конца.
Дома было тихо. Отчим уехал в командировку, трехлетний братишка Олег уже спал, мама что-то шила у керосиновой лампы (электричество неожиданно отключили, такое нередко случалось в ту пору; впрочем, как и сейчас). И я читал «Далекие годы сперва у этой лампы-десятилинейки (такой калибр стекла), а потом, когда мама велела спать и лампу задула, – с электрическим фонариком. Фонарик был самодельный – примотанная к плоской батарейке лампочка с рефлектором из жесткой фольги.
– Ты будешь спать наконец?
– Ну, ма-а! Завтра же воскресенье!
Мама сказала, что я бессовестная личность, и махнула рукой. И я читал, боясь лишь одного – что иссякнет энергия в батарейке.
Я так подробно пишу об этом вечере потому, что в памяти у меня с ним накрепко связано знакомство с писателем Паустовским. Вернее, с мальчиком Костиком, который с той поры моим стал тайным другом. Таким, которому я мог доверять все свои секреты. И теперь я уже понимал, что уют снежного дома среди завьюженных рябин, оранжевый огонь печурки, черное кружево дымника и яркий Юпитер в окошке не имели отношения к братьям Тихоновым. Все это было Костика и мое.
…Кстати, потом я обратил внимание, что никакого дымника над трубой того дома нет. Видимо, память моя перенесла туда это жестяное украшение с других тюменских труб. Но память знает, что делает. Порой она создает мир, который гораздо реальнее того, что сложен из голых фактов, как из бесцветных твердых кирпичей. Реальнее и правильнее…
Костик так же, как я, любил книжки и уединение и не любил драки. Так же, как я, создавал фантастический флот (только у него он был в обширных пароходных списках, а у меня, сделанный из кусочков сосновой коры, стоял, как в гавани, в жестяном тазу). Так же, как я, Костик рисовал карты фантастических побережий, бродил по заросшим пустырям, мечтал о дальних странах и тосковал, когда оказывался вдали от дома…
В том, что Костик мой друг, я убедился окончательно, когда прочитал (в момент почти полного истощения фонарика) такие слова:
«Я часто воображал себе моря, туманные и золотые от вечернего штиля, далекие плаванья, когда весь мир сменяется, как быстрый калейдоскоп, за стеклами иллюминатора. Боже мой, если бы кто-нибудь догадался подарить мне хотя бы кусок окаменелой ржавчины, отбитой от старого якоря! Я бы хранил его, как драгоценность.»
Я бы тоже хранил, как драгоценность!
Но ни в заросшем старыми каштанами Киеве, ни в укутанной тополиным пухом Тюмени якорей не было.
Якоря
Впрочем, я, конечно, ошибаюсь. Якоря можно было найти и в Киеве, и в Тюмени. У речных пристаней, под кручами Днепра и под заросшими бурьяном откосами неширокой, но вполне судоходной Туры. Другое дело, что ни мне, ни Костику до поры, до времени не позволялась бывать на этих далеких от дома пристанях и лазать под обрывами. И к тому же, на речных якорях все равно не было коричнево-рыжей морской ржавчины, которая отламывается от металла плоскими твердыми кусочками.
А якоря были, да. Первый настоящий якорь я увидел еще в семилетнем возрасте, когда мы с мамой пошли на пристань провожать отчима в командировку. Якорь лежал в клевере и подорожниках, недалеко от дощатого тротуара, ведущего к дебаркадеру. Своей верхушкой с большим кольцом он был прислонен к толстому, косо врытому столбу (так что не «лежал», а «полулежал»). Был якорь из той породы, что называют якорями Холла. Это мне снисходительно объяснил отчим Артур Сергеевич, который кое-что понимал в морских делах.
Отчим добавил, что раньше, до революции, фамилия «Холл» произносилась неправильно – «Галль». Потом моряки это исправили. А сухопутные инженеры не исправили, и поэтому завод на другом берегу Туры называется «Цепи Галля», хотя изобретатель этих цепей был однофамильцем Холла, придумавшего якорь.
Завод «Цепи Галля» стоял у самого берега. От воды его отделяли свалки ржавого металла. Мальчишки, приходившие купаться на песчаные пляжи под обрывами, часто переплывали Туру, чтобы набрать на свалках горсти железных «шайбочек». Впрочем, это были не шайбочки, а железные кружочки формой и размером похожие на аптечные таблетки. Они служили пулями для рогаток. Попадая в оконное стекло, такие пули не высаживали его целиком, а оставляли небольшую лучистую пробоину… Впрочем, это отдельная тема. Я тоже плавал с мальчишками за «шайбочками», но такое случалось позже. А пока я стоял перед якорем и обмирал от тихого восторга. От сознания, что это настоящий корабельный якорь . Я погладил его, спугнув бестолкового сухопутного воробья. И оглядывался на якорь, пока с мамой за руку шел по гибким доскам к дебаркадеру…
Должен сделать небольшое отступление. Несколько лет назад я с младшим сыном оказался в Тюмени, и мы бродили по заречной части города. Стоял жаркий день, плоский песчаный берег был раскален,. как побережье Красного моря. И как на морском побережье, вдруг я увидел наполовину врытый в песок и глину якорь классической адмиралтейской формы. Он был более метра длиной – не вытащить, не унести с собой.
– Откуда он здесь такой? – удивился Алешка.
– Наверно со старых купеческих парусников, которые приходили сюда с северных морей…
В прежние века такие суда действительно бывали в тюменском порту. В память о тех торговых плаваниях у стен Свято-Троицкого монастыря стоят великанские (но настоящие) весы и лежит громадный якорь-кошка. Смотрю на него и каждый раз горжусь, как в детстве – река Тура синей жилкой связывает мой родной город с морями-океанами…
А ржавчина с морского якоря у меня давно уже есть. Бурая неровная пластинка лежит между листьями старого, давно исписанного блокнота с полузабытыми адресами и короткими строчками путевых заметок. На листке со следами ржавчины несколько слов: «Ист. бульвар, адм. якорь, лемуры».
В начале восьмидесятых годов я очередной раз приехал в Севастополь. Был жаркий сентябрь, почти без признаков осени (только листья платанов слегка подсыхали по краям и скребли по асфальту, когда падали с веток). Я перекусил в кафе на Историческом бульваре и решил пройтись до Четвертого бастиона. За Панорамой открылась в кустах дрока каменистая площадка, на которой лежал трехметровый адмиралтейский якорь. С треугольными лапами на полукруглых рогах и длинным поперечным штоком на туловище-веретене.
Видно было, что якорь очень долго покоился на морском дне. Ржавчина покрывала его, как окалина. Полусгнивший деревянный шток выглядел обглоданным.
По якорю лазали два типично севастопольских (загорелых и с белыми от солнца волосами) пацана. Лет десяти. В синих школьных рубашках и пионерских галстуках. Рядом с якорем валялись пестрые ранцы
Лазали мальчишки неторопливо и цепко (отсюда и сравнение с лемурами, хотя, конечно, ребята были проворнее). Казалось, они решили прощупать якорь ладонями, коленями, ступнями и животами. И даже обнюхать его. На серых просторных брюках одного и парусиновых шортиках другого была коричневая ржавая пыль. На ладонях и на носах тоже. Сочетание чугунной якорной монументальности и живого ребячьего любопытства показалось мне весьма выразительным. Я нацелился своим «Зенитом». Мальчишка с носом-клювиком и круглыми птичьими глазами (он в этот момент балансировал на веретене) доброжелательно спросил:
– Может, нам пока спрыгнуть? Чтобы не мешать.
– Ни в коем случае! Вы прекрасно вписываетесь в кадр…
– Тогда я вот так! – второй пацаненок, курносый и круглоухий, забрался на верхушку торчащего штока и уселся там, обхватив гнилое дерево крепкими, кофейного цвета ногами.
– Отлично! – Я сделал несколько кадров. – Благодарю вас, джентльмены.
Джентльмены проворно спустились с якоря и вытянули носы к моему аппарату. На носу, похожем на сапожек сидели три веснушки, более светлые, чем загар. Обладатель веснушек с видом знатока мизинцем на объектив:
– Это «Индустар»?
– Это «Гелиос»…
Мы разговорились. Того, что с носом-клювиком, звали Владиком, а его приятеля Шуркой. Оба учились в четвертом классе ближней школы. Они честно сообщили, что удрали с продлёнки, «потому что там все по расписанию, как в гарнизоне».
Поговорили о якоре. Пришли к выводу, что он, скорее всего, с линейного парусного корабля времен Первой обороны. Потом ребята помогли мне отколупнуть пластинку ржавчины. Я честно сказал, зачем она мне, и мальчишки отнеслись с пониманием. Шурка опять подобрался к штоку, отломил от него щепку. Предложил:
– Может, вам и деревяшку надо? Тоже на память.
Но я сказал, что не надо. Если все туристы начнут отламывать, скоро от штока ничего не останется. Вон какой он старый и рыхлый.
– Да… – Шурка погладил трухлявое дерево. – И дырчатый весь. Будто в нем пчелы свои жилища устроили.
– Это не пчелы. Это его источили морские черви.
Я рассказал мальчишкам все, что читал про корабельного червя торедо – в повести Константина Паустовского «Черное море». Как они точат подводные балки, сваи и деревянные корпуса шхун и баркентин.
Владик сморщил нос-клювик.
Вот какой ужасный вред От таких гадюк-торед, —вдруг срифмовал он. И засмеялся – видно, сам удивился такому своему «сочинению».
А Шурка смех не поддержал. Глянул с высоты серыми озабоченными глазами:
– А на людей они не нападают? А то полезешь купаться у свай, а такой в тебя воткнется незаметно… А утром проснешься и весь в дырках, как это… – Он хлопнул по штоку и опасливо повертел ногой, словно уже сейчас боялся увидеть на ней частые черные отверстия.
– Ага! – подскочил Владик с прежней веселостью. – Будто в тебя из десяти «шмайсеров»! Та-та-та-та-та!..
Тревога скребнула меня противным коготком. Хотя в ту пору тихо еще было и в Карабахе, и в Сумгаите, и в Абхазии, и в Чечне. И во всяких других «точках», которые теперь зовут горячими. И казалось, что тихо будет всегда…
На площадку с якорем я приходил и после, в разные годы. Там появились и другие старинные якоря – всяких видов и конструкций. Целая коллекция. Первый якорь-старожил теперь ничем не выделялся среди них. Но я все же отыскивал его глазами. Тех мальчишек я больше никогда не встречал. Но запомнил их. Казалось бы и встреча была мимолетная, пустяковая, и снимков не осталось (испортил пленку при проявлении), а вот помню до сих пор. «Будто в тебя из десяти «шмайсеров»… – и снова холодок в душе.
Когда прощались, Владик весело сказал мне:
– А хорошо такой якорек в целом виде домой на память! А?
Я ответил серьезно:
– Не надо. В целом виде у меня есть. Правда, чуть поменьше.
Мальчишки одинаково приоткрыли рты.
– Откуда? – недоверчиво сказал курносый Шурка.
– С Балтики привез как-то… – Я помахал беглым четвероклассникам рукой и пошел к бастиону, стараясь не наступать на листья платанов, которые шуршали по гравию, как живые…
Я не соврал севастопольским пацанам. Настоящий якорь в ту пору у меня действительно был. То есть не у меня, а в ребячьей флотилии «Каравелла», которой я тогда командовал. Но в ту пору «Каравелла» и дом родной для меня было одно и то же.
Якорь мы раздобыли в Риге. В августе 1969 года журнал «Вожатый» организовал там для ребят морскую игру «Нептун Балтийского моря».
…Иногда просто жуть берет, о каких давних временах я рассказываю. А кажется, все было только вчера. Перечитываю вахтенный журнал «Каравеллы» тех дней и будто слышу голоса ребят. А они давно уже не ребята. И судьбы у них ох какие разные. Один, говорят, спился после армии. Другой бросил отряд, выдал каравелльские тайны местной шпане, стал у нее своим человеком и в конце концов сгинул в тюрьме – то ли покончил с собой, то ли убили… Нет на свете и замечательных братьев Фалалеевых. Андрей умер от болезней, а младшего, Володьку, убили бандиты, когда он шел с завода с получкой в кармане… Но большинство все-таки живет более или менее благополучно. Кое-кто уже нянчит внуков. И, встречаясь, мы вспоминаем «нептуновские дни», будто недавнее прошлое. Вспоминаем парусники, простор Рижского залива, желтые кувшинки в тихих заводях Даугавы, шумные спартакиады, шлюпочные гонки, друзей из других городов, молодого штурмана со шхуны «Кодор» Захара Липшица и операцию «Лебяжий пух», целью которой было добывание якоря…
В Ригу (которой тогда и не снилось, что она для России когда-то станет заграницей) съехались несколько ребячьих морских отрядов. Кроме нашей «Каравеллы» – два из Москвы и один из Севастополя. И был еще местный морской клуб – «Экватор», хозяева плавучей базы, на которой мы поселились.
База – этакая тупоносая баржа с деревянной казармой на палубе – была ошвартована у причала на острове Кипсала. Длинный остров лежит на Даугаве посреди города. С палубы мы видели шпили соборов на дальнем берегу и желтый старинный замок, где в ту пору находился рижский Дворец пионеров.
Мы конечно побывали в этом замке. К нему примыкает круглая крепостная башня, в ней тогда был не то морской клуб, не то музей. В небольших круглых залах, расположенных один над другим, темнели у стен старинные камины. К стенам прислонялись якоря разных размеров – от шлюпочных малюток до весьма внушительных, выше меня ростом. Но о том, чтобы выпросить на память хотя бы самый крошечный якорь, конечно, не могло быть и речи. Посреди залов стояли нактоузы с большущими корабельными компасами разных конструкций, висели на стенах штурвалы, судовые фонари и кольца толстенных канатов. А в верхнем помещении стояла двухметровая модель бригантины.
Так и было написано на медной табличке: БРИГАНТИНА. Там же по-русски сообщалось, что построил модель в 1910 году «корабельный мастеръ Янсонъ», живший на улице Балластной Дамбы. То есть мастер жил когда-то в том месте, где теперь стояла наша плавбаза. Недалеко от базы тянулась по низкому берегу улица «Балласта Дамбис». Без сомненья, называлась она так в честь насыпной, со стенками из свай, дамбы которая тут отгораживала от большой реки тихую гавань. (Возможно, я ошибся, называя фамилию мастера, но думаю, он бы не обиделся – столько лет прошло.)
Бригантина, несмотря на почтенный возраст, выглядела юной и стройной (только паруса пожелтели). Она была прекрасна. И наши ребята мечтали, что когда-нибудь мы построим похожую на нее у себя в «Каравелле».
Такую громадную модель мы так и не построили. Вернувшись домой, мы начали строить настоящие парусные яхты для хождения по уральским озерам, и для моделей уже не было времени. Но бригантину из рижского замка вспоминали с очень теплым чувством. Так же, кстати, как и другую бригантину – настоящую, на которой нам удалось побывать.
Это была немецкая учебная шхуна-бриг «Вильгельм Пик». Однажды пасмурным вечером она под штормовым ветром, с одним лишь марселем на фок-мачте ворвалась в Даугаву и стремительно ошвартовалась у причала рядом с замком. На корме заполоскал большой черно-красно-желтый флаг с гербом ГДР.
Естественно, я начал хитрыми путями, через всякое флотское начальство добиваться, чтобы немцы пригласили «Каравеллу» в гости. И приглашение было получено.
Гэдээровские штурмана – люди европейского воспитания и утонченного морского этикета – встретили нас великолепно. Впрочем, и юные курсанты «Каравеллы».держались соответственно. Подтянутые мальчики в отутюженной форме с якорями, шевронами и аксельбантами, в белых гольфах и синих пилотках с золотистыми звездами были (в результате сделанных заранее внушений) образцом корректности и скромности, лишь изредка позволяя себе небольшие (и даже приятные для хозяев) проявления детской непосредственности. Без спроса никуда не лезли, забраться на ванты не пытались, за рында-булинь корабельного колокола не дергали и задавали вполне профессиональные вопросы, касаемые парусной оснастки судна. Я переводил. Выскребал из памяти остатки знаний немецкого языка, которые еще не выветрились после университета. И на всякий случай каждый вопрос предварял словами: «Энтшульдиген зи, биттэ… (извините, пожалуйста…)».
В конце концов ребята, мило улыбаясь, стали и сами так же начинать свои фразы. Овеянные ветрами Балтики морские волки были очарованы грацией и аристократизмом «юных моряков с далекого и холодного Урала». Не очень понимая по-русски, они, конечно не обращали внимания, какие разговоры ведутся «на заднем плане». А обаятельный Игорек, наш юный кинооператор, в это время говорил приятелю:
– Слышь, Гошка, если ночью подогнать к носу шлюпку, получится у нас отвинтить якорь и свезти на базу?
– Тебя что, вымбовкой по темечку стукнули? – отвечал рассудительный Гошка Никитин. – Как отвинтишь? Рым и скоба внутри клюза, это же якорь Холла. Да и весу-то! Булькнем к русалкам вместе со шлюпкой… К тому же будет международный скандал.
Это была, конечно, чистейшей воды морская травля. Но в ней слышалось жгучее желание наших мальчишек «поиметь» настоящий якорь для родного отряда.
Я на всякий случай показал Игорю и Гошке кулак. А потом шепотом посоветовал:
– Назовите эту операцию «Лебяжий пух». Легкость названия в какой-то степени компенсирует якорную тяжесть.
– Принято… – тем же шепотом отозвался Игорек и с индифферентным лицом начал водить объективом крошечной камеры «Экран» по палубным надстройкам.
Любезные хозяева бригантины разрешили нам снимать на судне все, что хотим. И даже позволили сфотографировать карту Балтийского моря («Ostsee»), на которой был проложен маршрут «Вильгельма Пика».
Я сперва даже не поверил! Потому что знал: на любом советском судне такое было бы немыслимо. Морские карты были отнесены к документам особой секретности. Считалось, что сделанный с них фотоснимок неизбежно попадет в лапы иностранных спецслужб и Пентагон занесет различимые на фотографии ориентиры в специальную схему для точного наведения межконтинентальных ракет.
Идиотизм таких суждений был очевиден для каждого школьника. Карты и лоции всех морей и побережий для того и печатаются, чтобы ими могли пользоваться моряки любого государства. Секретность здесь бессмысленна и чревата катастрофами… Но попробуйте в чем-то убедить цензуру!
Кстати, рижская поездка все-таки послужила поводом для наших споров с цензурой.
В семьдесят первом году мы стали готовить в Средне-Уральском издательстве книгу об отрядной жизни («Каравелле» как раз исполнилось десять лет). Включили туда и главу про операцию «Нептун Балтийского моря» – конечно с фотоиллюстрациями. И вот однажды звонит мне наш милейший редактор Светлана Владимировна Марченко:
– Слава, цензор требует убрать снимок, где вы на немецком судне! Говорит, что там на первом плане какой-то непонятный прибор. Возможно, из числа новейших и секретных!
– Святые угодники! Да это обыкновенный магнитный компас! Немецкой марки «grw»! Его знают все на свете. Кстати, весьма неважный по сравнению с нашими, советскими. У нас такой же в отряде валяется, в разобранном виде!
– Святые угодники для цензуры не указ, у нее инструкции…
– Да ведь судно-то даже не наше, а иностранное!
– Но ГДР – наши союзники…
– И какой же секретный прибор союзники стали бы показывать туристам!.. И откуда он может взяться на маленьком паруснике, где проходят начальную практику мальчишки, решившие поступить в мореходную школу?
– Слава, но я-то при чем?! Требуют убрать.
Меня «зашкалило»:
– Тогда снимайте книгу с производства!
– Ну, Слава-а!
– Снимайте! Я так не согласен работать! У всякой глупости должен быть предел, даже в цензурном ведомстве!
Снимок послали на экспертизу в московскую военную цензуру. К счастью, ответ пришел быстро. И, кажется, даже с комментариями по поводу интеллектуального уровня свердловских цензоров (точно не знаю, письмо мне, конечно, не показали).
А с другим снимком получилось еще смешнее.
В Риге к нам «примкнул» местный восьмилетний пацаненок Владик, сынишка поварихи с плавбазы «Экватор» . Скромное светлоголовое создание в белой, как ромашка, бескозырочке. С очень подходящей фамилией Цветков. Мальчишка крепко привязался к нашим ребятам, особенно к «пятнадцатилетнему капитану» Оле Сваловой. Даже всплакнул, когда пришло время прощаться (и Ольга тоже). И потом долго переписывался с «Каравеллой».
На прощанье мы сделали фотопортрет Владика. При подготовке книги решили поместить этот снимок в главу о наших друзьях.
Казалось бы, уж здесь-то вовсе нет повода для цензурных придирок!
Оказалось, что есть!
– Слава! Они требуют убрать вашего Владика, – с тихим рыданием в голосе сообщила Светлана Владимировна, когда я пришел в редакцию.
– Они совсем спятили?
– Не знаю! Говорят: на ленточке бескозырки у мальчика непонятные буквы. Вдруг это название военного корабля, которое нельзя рассекречивать!
Бескозырка была детская. На таких обычно делают надписи: «Смелый», «Космонавт», «Свобода» или, например, «Варяг» (вот секрет-то!) Это я и стал втолковывать редактору.
– А кроме того, в советском флоте давно уже не пишут на ленточках корабельные названия! А когда писали, то не для засекречивания, а наоборот, чтобы все видели и знали!.. Да и посмотрите внимательно! На ленточке буквы-то даже не русские: VARO… Это начало какого-то латышского слова. Что-то вроде «Герой» или «Слава»…
– Ну, Слава! Я то здесь при чем! Попробуйте объяснить это им !
Но им я объяснить ничего не мог. Беседы авторов с цензорами не допускались. Потому как считалось, что в свободной советской стране цензуры вроде бы и нет. Хоть лоб расшиби о стенку!
Ну, не посылать же и этот снимок в Москву! Пришлось просить ретушера замазать белилами четыре странные буквы, расшифровка которых могла нанести непоправимый урон могуществу советского ВМФ…
Несколько лет назад ко мне в гости зашел в гости мужчина с утомленным лицом и (как мне показалось) с сединой в жестких взъерошенных волосах. Его рябоватое лицо было совершенно незнакомо.
– Может быть, вы меня вспомните? Рига, шестьдесят девятый год. Я был тогда с вашими ребятами, звали меня Владик…
– Владик Цветков!
Оказалось, что он проездом в нашем городе, нашел адрес, решил зайти…
О себе говорил неохотно. Занимается мелким бизнесом, не очень удачно. Теперь вот решил завести с компаньонами коневодческую ферму. Неизвестно, конечно . что получится, но коней он любит… А про то давнее лето, про операцию «Нептун Балтийского моря» вспоминал с посветлевшими глазами. Помнил каждого из ребят. Опечалился, узнав, что Оля Свалова живет в Москве…
Давний снимок мальчика Владика в бескозырке у него не сохранился, отрядной книжки о тех временах тоже не было. Я подарил ему и книгу, и – отдельно – фотографию. С четкими, незакрашенными буквами на ленточке. Владик обещал заехать как-нибудь еще, но больше не появлялся. Где-то он теперь?
Дай Бог удачи Владику Цветкову…
Видите, как далеко увела меня память от рассказа про якоря. Но она, память-то, порой не считается с логикой развития сюжета. И сейчас она заставляет меня оторваться от фотографии Владика и вспомнить снимок четырехлетнего мальчугана в почти такой же, как у рижского пацаненка бескозырке. Малыш снят на морском берегу вместе с отцом в 1929 году. Это сын писателя Паустовского Вадим…
Несколько лет назад Вадим Константинович подарил мне книгу отца «Повесть о жизни» со своим великолепным очерком-послесловием. А весной 2000 года меня резанула по сердцу весть о трагической гибели Вадима Паустовского…
Я закрываю книгу со снимком сына и отца и перевожу взгляд еще на одну фотографию – в рамке на стене. Там тоже мальчик в белой бескозырке. Надпись на ленточке – «Красин». Сделан этот снимок перед войной, в сороковом году. Его подарил мне Евгений Иванович Пинаев – моряк, живописец, писатель и путешественник, почетный командор «Каравеллы», когда-то расписавший стены в помещениях нашего отряда удивительными картинами: кораблями, флибустьерами, пенными волнами, старинными картами, чайками, маяками, айсбергами… А на ребячьем снимке он как раз и есть – Женька Пинаев семи лет от роду. В матросском костюмчике, в ладных сапожках на голых ногах, небрежно облокотившийся на высоченную корягу. Бескозырка сдвинута назад, а взгляд прямой и решительный.
Сразу видно, что мальчик в форме с якорями уже твердо выбрал свою дорогу в жизни. В подтверждение этого – рядом другой снимок. Боцман Евгений Пинаев в фуражке с «крабом», в брезентовой робе и рыбацких бахилах на палубе сейнера. Морской волк…
О Евгении Ивановиче я писал не раз. Еще больше написал он о себе сам – в большом романе с длинным озорным названием – «Похвальное слово Бахусу. Верстовые столбы бродячего живописца». А сейчас я вспомнил о своем друге, которого в приятельском кругу именуют Боцманом, во первых из-за белых бескозырок, а во– вторых из-за трехмачтовых баркентин, которые мы видели в Риге и ее окрестностях.
Недалеко от устья Даугавы тогда стояла на отмели у побережья Рижского залива баркентина «Тропик». Беспомощно накренившаяся, качающая на ветру оборванные снасти. Когда-то она ходила в плавания с курсантами-моряками на пару с баркентиной «Меридиан», где в ту пору служил боцманом Евгений Пинаев. Об этом он рассказал в повести «Над нами паруса». Там и о «Тропике» написано. И, глядя на заброшенное судно, мы с ребятами вспоминали и рассказы Боцмана, и его самого… А о «Тропике» ходили слухи, что какое-то начальство решает его судьбу: то ли пустить на дрова, то ли превратить в плавучее кафе. Последнее было бы хуже всего – обидно и унизительно.
Такая же участь – превратиться в «точку общепита» – грозила и другой баркентине, «Капелле».
«Капелла» стояла у берега совсем недалеко от нашей плавбазы, в тихой гавани за дамбой. С дамбы можно было любоваться ее отражением, повисшим в зеленоватой воде среди цветущих лилий. Экипаж судна был распущен, остался там лишь старпом, да два или три матроса. Я с ребятами не раз бывал на «Капелле». Старпом оказался почти нашим земляком, уроженцем Нижнего Тагила. По этой причине он относился к нам с симпатией и позволял мальчишкам гулять по всему судну (только бы не лазили по вантам на марсовые площадки и на салинг).
Баркентину старпом держал в порядке, хотя порой и высказывался в том смысле, что «это все равно, как если ежедневно брить приговоренного к виселице». И, несмотря на чистоту палубы и начищенную медь, в «Капелле» ощущалась обреченность. Это заметно было по перекошенному марса-рею, по ослабшим фордунам и штагам. А еще – по беспомощно повисшим, не втянутым полностью в клюзы якорям Холла. Они висели с лапами, повернутыми внутрь, к борту, что было явным нарушением правил – в таком положении острые металлические лапы при качке могут повредить обшивку. Впрочем, в гавани за дамбой никакой качки не было. Даже лилии не колыхались, замерев, как на темном стекле…
Поглядывая на якоря, мальчишки завели дурашливый разговор, что вот, мол, все равно они здесь не нужны, а нам бы…
– Давайте, мы поселимся на судне и будем его драить и холить, как адмиральскую яхту, – предложил старпому Андрей Фалалеев. – А вы нам за это подарите якорек…
Мысль о том, чтобы поселиться на пустой баркентине возникала не раз. Потому что отношения с хозяевами плавбазы не всегда были гладкими. Главным образом споры случались из-за разного понимания дисциплины.
Отряд «Каравелла» существовал к тому времени уже восемь лет. Свои правила мы, можно сказать, выстрадали за эти годы собственной шкурой. И теперь никому в голову не пришло бы без спроса полезть на корабельные мачты, тайком пойти купаться, опоздать к подъему флага или явиться на него в мятой форме, затянуть выпуск стенгазеты, дурачиться со спортивным оружием или сбежать в самоволку. Это было нельзя не потому, что достанется от командиров, а потому, что нормы отрядного кодекса сделались уже своеобразной этикой, нормой поведения – даже для тех, кто отнюдь не был ярым приверженцем отрядной жизни и потом ушел из «Каравеллы».
Другие отряды (кстати, более старшие по возрасту, чем наши пацаны из основного состава) были военизированы. И московский отряд «Имени героев острова Даманский» и просто «Московская группа» и даже наши лучшие друзья – севастопольский «Дельфин». Не говоря уже о рижском клубе «Экватор». Там господствовал военно-морской устав.
Нашим ребятам казались непонятными часовые у трапа, бумажки-увольнительные, постоянные построения на палубе и прочие гарнизонные традиции. Какой от них прок, если в течение недели базовая столовая опаздывает с завтраками и обедами на два часа! К чему разговоры о флотских законах, если до сих пор из-за разгильдяйства не закончен ремонт клубных катеров и нельзя выйти в залив!..
В конце концов «Каравелла» объявила себя автономной группой, живущей по собственному уставу. А на обеды мы стали ходить на берег, в столовую «Энкурс». Кстати, это слово означает «Якорь». И вывеска столовой каждый день напоминала инициаторам операции «Лебяжий пух», что дело не доведено да конца.
Но конфликты все равно продолжались. Правда, чаще всего они случались на «командном уровне». Надо заметить, что компания взрослых «капитанов-наставников» была весьма интересна своими фамилиями. Командир севастопольцев капитан второго ранга Волков, шеф москвичей, журналист – тоже Волков, начальник рижского клуба «Экватор» Баранов и, наконец, еще один москвич – Зайцев. Лишь я был «из растительного мира».
– Но сами понимаете, крапива – не ромашка, – говорил корреспондент журнала «Вожатый» Евгений Волков. Он был склонен объяснять многие расхождения во взглядах «жгучестью» моего характера.
На «Капеллу» мы все-таки не ушли (не хотелось окончательной ссоры) но о своем намерении говорили не раз. И хозяева баркентины, я думаю, приютили бы нас. По крайней мере, на предложение Андрея старпом отозвался добродушно:
– А чего же! Драить и холить – это сколько хотите. А вот с якорем может выйти неувязочка. Он пока на балансе, казенное имущество. И к тому же где вы возьмете кран и грузовик?
В самом деле, без крана и машины было бы не обойтись. И без железнодорожной платформы до Свердловска. Потому что «якорек»-то – ого-го!..
Посмеялись, повздыхали, на том и кончилось.
…День 14 июля был жарким и утомительным. С утра – подготовка к «нептуновой» спартакиаде. Потом – футбольный матч между «даманцами» и «Каравеллой». Наши пацаны выиграли у рослых москвичей со счетом 3:0. Каким образом, до сих пор не понимаю. Никогда наш отряд раньше футболом не увлекался. Видимо, помогли энтузиазм и взаимовыручка. Утомленный дневными хлопотами и матчем, народ улегся спать сразу после отбоя. Даже старшие не пошли на танцы. За окнами сильно потемнело, стал накрапывать пахнувший водорослями дождик.
Я позвал в свою каютку взрослых командиров других отрядов. (Не всегда же мы спорили и выясняли отношения, были и хорошие времена.) Из рундучка я достал бутылку красного сухого вина. Предложил выпить в память о Паустовском.
– Сегодня годовщина…
Выпили, не звякнув кружками.
Я рассказал, как год назад был на похоронах Константина Георгиевича и стоял в почетном карауле. Потом решил прочитать несколько абзацев из того, что Паустовский писал о Прибалтике.
В той книжке, которую я возил с собой, о Риге почти ничего не нашлось. Я прочитал строчки из очерка «Ветер скорости» – описание осеннего побережья Рижского залива;
«Мгла… наплывает с Рижского залива. До него – несколько шагов. Он пустынен, тих. На песчаном дне видна рябь, похожая на рыбью чешую.
Низкие берега исчезают в тумане. Ветра нет. Но все же изредка откуда-то потянет солоноватым запахом открытого моря..
Пески перемыты прибоем…»
Что касается Риги, то было лишь упоминание о переполненных гостиницах. .Константин Георгиевич предпочел тогда жить в пустынной даче на побережье. Видимо, Рига в тот приезд не привлекла его. Если это так, то я его понимал. Мне этот город тоже не очень нравился. Я полюбил Даугаву, портовые районы, теплоходы и парусники у причалов, замок на берегу, заводи, дамбу, остров Кипсала и тот самый ветерок с «солоноватым запахом открытого моря», что прилетал с недалекого залива. А в тяжелой готике старых кварталов мне чудился какой-то немецкий рационализм.
Гораздо больше я любил другую прибалтийскую столицу – Вильнюс, хотя он и далеко от моря. Это город, где прошло детство моего отца. Город, который был очень близок и Константину Георгиевичу. Здесь, в библиотеке Литовской академии наук, я познакомился с судебным делом лейтенанта Шмидта – удивительно чистого и мужественного человека, о котором не раз писал в своих книгах Паустовский… Но сейчас, на плавбазе у причала Даугавы, в гостях у рижан, разговор о Вильнюсе был бы не к месту. И я, чтобы объяснить свою привязанность к морю (и привязанность ребят из «Каравеллы») прочитал на память тот самый абзац про «моря, туманные и золотые от вечернего штиля». И закончил словами о куске окаменелой ржавчины, отбитой от старого якоря.
«Господа капитаны и командоры» понимающе молчали, хотя я чувствовал, что для них писатель Паустовский все же не то, что для меня.
Потом выпили мы еще. Женя Волков ловко выбросил пустую бутылку в открытый иллюминатор. Тяжелая, она не поплыла, а, нырнув, засосала в себя воду с сочным бульканьем и потонула. На палубе раздалось сдержанное хихиканье. Это закутанные в клеенку рябята-вахтенные в момент разобрались, чем занимаются в каюте их наставники.
Дождь шептал все громче. И все заметнее пахло водорослями, а еще железом ближних судов, морским ветерком и мокрой палубой.
Я сказал командиру «Экватора».
– Слушай, Стас, неподалеку торчит у берега катерный тральщик «Комаров». Его кажется, хотят пустить на металл. На корме у него небольшой якорь, стоп-анкер. Будет ли считаться криминалом, если мои детки, в рамках операции «Лебяжий пух», уволокут эту корабельную принадлежность к себе и объявят собственностью «Каравеллы»?
Слегка размякший капитан Баранов отозвался с готовностью:
– О чем разговор! Завтра скажу мужикам на «Комарове», пусть подарят якорь уральцам!
Это лишало операцию «Лебяжий пух» (другое название – «Ржавый энкурс») большой доли романтики и авантюризма, но облегчало задачу.
Назавтра я увидел с палубы, как десяток наших мальчишек несут якорь по дамбе. Они шагали в ногу и слаженно пели:
В флибустьерском дальнем синем море Бригантина поднимает якоря… —хотя полагалось – не «якоря», а «паруса».
Форменные якорьки ребячьих рубашек золотыми вспышками отражались в темной стеклянной воде. Эти вспышки застревали среди желтых кувшинок. На сгнивших торцах балок по краям дамбы росла густая трава. Из нее прыгали в воду блестящие лягушата. (Одного из них я вскоре сделал героем повести «Баркентина с именем звезды».)
Операция «Лебяжий пух» закончилась.
Но приключения с якорем продолжались.
Мы решили возвращаться домой поездом. Ни в какой самолет нас с этим «ма-аленьким стоп-анкером» конечно не пустили бы. Поехали через Москву. В поезде якорь лежал в одном из купе, прямо посередине. Задвинуть его было некуда. Такое нарушение железнодорожных правил возмущало даже вежливых проводников-латышей, и было несколько сдержанных выяснений. А я больше всего боялся, что на эту железную махину загремит с полки кто-нибудь из ребят. Но все обошлось.
На площади Рижского вокзала мы сложили курганом рюкзаки и прочее имущество и стали ждать встречающих – наших друзей из московского интерната. Было решено погостить два-три дня в столице.
К нам подошел молодой насупленный милиционер-старшина. Сумрачно (даже не козырнув) потребовал:
– Уберите вещи. Здесь не положено…
– Как же не положено, если мы положили, – рассудительно возразил юный интеллигент Гоша Никитин.
– Ты мне поговори! Не уберете – сам сейчас покидаю на четыре стороны!
Маленький Игорек, изящно изогнувшись в позе сыгравшего отбой горниста, поправил пилотку и одарил старшину обаятельной улыбкой:
– Приступайте, пожалуйста. Начните вот с этого… – Он подбородком указал на якорь.
Милиционер помигал, сдержанно засмеялся, махнул рукой и ушел. Потому что странные какие-то ребята. Форма непонятная (может, иностранцы?) Не галдят, не спорят, не ругаются… и не боятся. Да и милиция, кстати говоря, была еще не та. Без дубинок, без наручников на поясе. Без неколебимой уверенности в своем омоновском праве и всесилии…
Вернувшись домой, мы стали определять, к какому «семейству» якорей относится наш трофей. Долго рылись в справочниках. И наконец решили, что более всего он похож на английский якорь Инглефильда (хотя и не в точности такой). «Инглефильд», как и якорь Холла, был без поперечного штока на веретене и с поворотными лапами.
А вскоре у нас появился еще один якорь. Того же размера, что и рижский, но классической, адмиралтейской формы. Раньше он верой-правдой служил большущему двухмачтовому баркасу с парусным вооружением шхуны. Долгое время баркас под гафельными фоком и гротом, под стакселем и кливерами ходил по нашему Верх-Исетскому озеру. На этом «корабле» постигали флотские премудрости курсанты местного морского клуба ДОСААФ. Но в конце концов баркас списали по ветхости. Его бывший командир Володя Логинов подарил якорь нам – как новой смене уральских мореходов.
Конечно, оба якоря были слишком большими для наших легких яхт. Поэтому они лежали в отрядной кают-компании – на низком каменном постаменте у ярко-алой стены с размашистой надписью «La Carabela» (испанское, «коренное» название нашей флотилии). Выше надписи были выведены белой краской строчки Маршака:
Когда, как темная вода, Лихая лютая беда Была тебе по грудь, Ты, не склоняя головы, Смотрела в прорезь синевы И продолжала путь.Нам эти стихи казались очень подходящими для отряда. «Каравелле» не раз приходилось смотреть «в прорезь синевы», то есть надеяться на лучшие времена и продолжать путь, когда подступала «лихая лютая беда».
Во время одного из таких «подступов» мы остались без помещения. Надо было где-то хранить наше хозяйство. И часть морского имущества, в том числе оба тяжелых якоря, мы передали музею «Уральского следопыта». В ту пору это был замечательный музей. Но у журнала случались свои «подступы бед», ему тоже приходилось не раз менять «район стоянки». И в конце концов музей канул в небытие. Исчезли многие экспонаты: судовые приборы, меркаторские карты, детали знаменитых кораблей, редкие морские книги, которые подарили журналу мы с Женей Пинаевым… Пропали и якоря. По крайней мере, я не смог отыскать их в подвалах старого кирпичного особняка, где «Следопыт» обитает в наше время.
В гражданскую войну в этом особняке был штаб белочешского генерала Гайды. Легенда говорит, что в подвалах располагалась контрразведка. Я слышал даже слухи о привидениях. Кто знает, может быть как раз на затерянных в подвальных закоулках якорях сидят по ночам белые туманные фигуры и горько вспоминают свое военное прошлое. Такую возможность мы с ребятами обсуждали не раз. Но сумрачная романтичность этой сцены не могла компенсировать потерю.
Итак, якоря пропали. И еще многое исчезло с той поры, со времени операции «Нептун Балтийского моря». А что же осталось? Ну, пожалуй, осталось главное. До сих пор косыми крыльями носятся над водами Верх-Исетского озера паруса нашей «Каравеллы».
В то время, как я пишу этот рассказ, отряд готовится к своему сорокалетию. Но сначала он был сухопутным. Лишь на берегах Балтики (мы называли ее по-латышски: «Дзинтара юра» – «Янтарное море») «Каравелла» по-настоящему приобщилась к флотской жизни. Вернувшись к себе, мы начали строить флотилию. До сих пор ходит по уральским водам одна из наших самых заслуженных яхт – «Экватор». Мы назвали ее так в честь рижского клуба. Да, с начальством на плавбазе не всегда мы жили в согласии, но рижские ребята были нашими друзьями. Прощаясь с нами на перроне, они выпустили в небо над вокзалом целый залп сигнальных ракет. Они подарили нам свой морской флаг – ярко-синий с желто-красной звездой, – и мы не раз поднимали его вместе со своим во время разных морских операций и состязаний…
А якорей, конечно, жаль, особенно рижского. Хотя должен заметить, что морской ржавчины на нем не было. Вода в Даугаве пресная, да и в Рижском заливе солоноватость едва заметна. Не то что на Черном море. Поэтому я храню в старом блокноте бурую пластинку ржавчины, которую подарили мне севастопольские пацаны Владик и Шурка (где-то они теперь?)
…Кстати – вот совпадение. Вечером я написал про Владика и Шурку, а ночью они приснились мне.
Сон был странный и хороший. Будто наступило стремительное лето, а наше озеро сделалось одной из черноморских бухт. На берегах – белые кварталы приморской слободы и ракушечные лестницы-трапы. Громадный якорь (тот, что был у Панорамы) сейчас лежит на песке у самой воды. И я вижу двух знакомых мальчишек. Ну, Владик – тот на заднем плане, возится с местными ребятами у вытащенной на берег яхты. А Шурка уселся на верхушке изъеденного червем торедо якорного штока. Смотрит непонятно, выжидательно как-то. Говорит:
– Здрасте…
– Привет… – (Сколько же лет прошло?.. Скорее всего – нисколько.)
– А можно спросить? – Он склоняет к плечу голову.
– Спрашивай, конечно.
– Тот лягушонок в вашей книжке про баркентину… он превратился в мальчика или нет?
– Конечно, превратился!
– Ура! – Шурка подпрыгивает на корточках. – Значит, все правильно!
– Что правильно?
– Потому что он – это я!
– Как так?
– А вот так! – И он длинным лягушечьим скачком сигает с якоря на песок. Опять садится на корточки – будто и правда лягушонок. У него большой смешливый рот. К переносице и мокрым ногам прилипли тонкие полоски даугавских водорослей. – Правда, похож?
– Ну ладно… – говорю я. – Ну… пусть. А как ты, лягушонок Шурка, попал сюда с Даугавы?
– Очень просто! Мы переехали! Папу перевели сюда…
– А кто твой папа?
– Капитан баркентины «Воздушная подушка».
М-да, странное какое-то название. А еще более странно то, что у лягушонка папа капитан. Хотя чего только не бывает во сне…
И, как обычно, досмотреть хороший сон не удается. Коты Макс и Тяпа начинают возиться у меня в ногах и, не поделив место, устраивают короткую деловитую драку.
– Брысь, шкыдлы драные!
Снова заснуть я уже не смогу. За окном яркое утро. Тополя освещены поднявшимся над восточными крышами солнцем. Я вспоминаю, что это уже не февральские тополя. На улице апрель. И среди изъеденных лучами сугробов зацветает мать-и-мачеха.
Маслины
В Алуште я был всего раз в жизни. И то по делу.
…Константин Георгиевич Паустовский в письме к М.Л.Слонимскому, в пятьдесят девятом году, процитировал Шолома Алейхема: «Зачем вам горы в Америке, если вы имеете свои горы в Егупеце?» Я рассуждал примерно с той же логикой. Зачем мне какая-то Алушта, если я имею возможность в это время быть в Севастополе? Тем белее, что Севастополь – это Севастополь, Алушта же – явно не Америка.
А попал в Алушту я очень давно, в сентябре шестидесятого. Тогда, после четвертого курса, я прошел месячную журналистскую практику в «Комсомолке» (весьма, кстати, успешно) и на сэкономленные деньги наконец-то укатил в Севастополь – в город о котором мечтал всю жизнь (жизни было тогда двадцать два года). Но в Севастополе, в этом чуде наяву, меня время от времени кусала совесть. Дело в том, что мой друг Ленька Ш. зимой перешел с очного отделения журфака на заочное и укатил на юг. Какие-то знакомые звали его якобы работать в алуштинской городской газете. Ленька взял с меня обещание, что при первой возможности я навещу его на крымском берегу.
Обещания, данные друзьям, в ту пору полагалось выполнять. Да и хотелось повидаться. И через неделю, набродившись по берегам севастопольских бухт и Херсонесу, я поехал в Алушту. Через Ялту.
Надо сказать, я не пожалел. Один космический простор моря, открывшийся от Байдарских ворот чего стоит! А все эти дороги-серпантины, а вершины Яйлы! К тому же в автобусе ехала очень миловидная, смуглая студенточка из Перми по имени Маргарита (Риточка!). Я рассчитывал закрутить с ней легкий роман, и вначале к тому и шло, но на спуске от перевала Риточке стало дурно, ее затошнило. Я, по мере возможности, старался облегчить страдания несчастной, однако некоторый натурализм происходящего охладил мои трепетавшие до той поры чувства. В Ялте я попрощался с Риточкой без сожаления.
От Ялты до Алушты я добрался на попутной машине.
В редакции городской газеты (название совершенно не помню) худой небритый редактор известил меня раздраженно, что никакой Леонид Ш. у них не работает и не работал. И смотрел подозрительно, когда я извиняясь и пятясь, покидал редакцию.
В редакции от гудящих вентиляторов была прохлада, а на белой улице стоял густой жар. Тем не менее я решил пройтись по Алуште. И знойно, и досадно, что не нашел Леонида, но нельзя же, оказавшись в незнакомом городе, совсем не посмотреть на него. Не по-журналистки…
Кроме того, я помнил, что в Алуште у Паустовского-мальчишки было нечто вроде первой любви. Эту теплую и грустную историю я не раз читал в книжке «Далекие годы», в главе «Пустынная Таврида».
Может быть и мне судьба подарит здесь какой-нибудь романтический случай.
Но увы, судьбе было не до меня. И смотреть было не на что. Невысокий белый городок, пыльная зелень. Газировка в киосках была теплая и почему-то пахла, как туалетное мыло.
В чахлом сквере с гипсовыми купальщицами, на кремнистой раскаленной площадке мальчишки гоняли мяч. Они были смуглые, покрытые блестящим загаром, как лаком. А мяч был не футбольный. Большой резиновый мяч, наполовину синий, наполовину красный. К тому же дырявый. После каждого крепкого удара кедом или сандалией на мяче появлялась большая вмятина. Упав на истоптанную землю, мяч как бы переводил дух – с шумом втягивал через дыру воздух, выбитый из него пинком.
Я в ту пору готовил дипломную работу под названием «Мальчишки – мои товарищи». Она должна была состоять из очерков и рассказов про ребячью жизнь. Такую тему я выбрал потому, что никакой другой жизни тогда еще почти не знал и ни о чем больше писать не умел (теперь-то понимаю, что и вообще не умел). Поэтому я старался не упускать возможностей подглядеть какие-то детали неспокойного бытия мальчишек и девчонок. И теперь остановился у края площадки.
Скоро мяч шлепнулся к моим нечищеным полуботинкам.
– Отпасуйте, пожалуйста! – звонко и вежливо попросили меня издалека. (Кстати, я в те дни уже заметил, что южные пацаны деликатнее и мягче характером, чем наши уральские мальчишки.)
Я охотно врезал по мячу. От удара мяч выпустил половину воздуха, стал похож на резиновую шапку. В таком виде он описал дугу и был пойман худым но круглощеким футболистом лет девяти. Тот подержал мяч у живота (у пыльной желтой майки с дыркой на груди) и подождал, когда он «вдохнет» нужный объем воздуха. Так держат на руках запыхавшуюся от беготни и шалостей кошку. Наконец мяч обрел прежнюю округлость, а круглощекий пацаненок взглянул на меня:
– Спасибо, дядя…
Ни фига себе, «дядя»!
Я вовсе не хотел выглядеть дядей. Все университетские годы я ощущал себя мальчишкой, обманувшим взрослое начальство и хитростью втершимся в студенческое сообщество. Даже когда писал репортажи для «Вечерки» и уральских журналов. Даже когда ухлестывал за однокурсницами и девицами из пединститута (что может служить темой для отдельного рассказа; а возможно, и для романа). И вдруг – дядя!
Может, из-за того, что утром не успел побриться? Или из-за роста? Или… тьфу!
– На здоровье, «тётя», – сказал я обормоту в желтой майке в ответ на его «спасибо». Он заулыбался.
– Маслина, давай, не тяни! – закричали ему приятели.
Мой невольный обидчик по прозвищу Маслина подбросил мяч и пинком послал его в гущу нетерпеливых футболистов. Тотчас же произошла свалка, в которой сумятица рук и ног была похожа на взбесившийся коричневый хворост..
А «дядя» досадливо сопя, пошел прочь.
Досада моя была «многослойная»: сперва Лёньку не нашел, потом в «дяди» произвели, а еще липкая жара. Мое настроение было похоже на запах горелых шашлыков, которым несло из открытых дверей всяких забегаловок. И я понял, что выход один: смыть с души всю накипь в прохладных волнах.
Море ярко голубело в конце улицы. Улица – белая, довольно широкая (наверно, главная, только названия не запомнил) вывела меня к набережной. Под набережной был пляж. На гальке и песке пестрели зонтики и купальники.
Голубизна моря мне совсем не понравилась. Не ощущалось в ней той прозрачности, что у берегов Севастополя. Она, голубизна эта, была глухая, как на эмалированных кастрюлях. Я поморщился: и здесь что-то не так…
Хотя не везде море было голубым. Ближе к берегу оно становилось зеленым, а у самой кромки земли вскипало буграми глинистого цвета. Бугры были оторочены пенными гребешками. Где-то, видимо, разгулялся шторм, и эти желто-серые волны были его отражением. В жарком безветрии они обрушивались на пляж, перемешивая гальку и песок с громком хрустом.
Среди волн я не увидел ни одного купальщика. Загорать загорали, а в море не совались. Оно и понятно…
Дерзкое желание зашевелилось во мне – сперва осторожно, затем все настойчивей. Я еще ни разу не плавал в таких волнах. А ведь когда-то в жизни надо попробовать. Иначе какова цена, голубчик, твоим юношеским мечтам о морях-океанах, фрегатах-парусах и приключениях, достойных истинного морского волка. И что толку в твоем увлечении Стивенсоном и Конрадом, Хемингуэем и Олдриджем. И Паустовским…
«Ты ведь сам хотел романтического события!»
«Но не такого я хотел…» – отозвался во мне здравый внутренний голос.
«Однако посуди сам! Не судьба ли привела тебя на этот берег?»
Ну… судьба так судьба. Я понял, что, если пройду это испытание, море смоет с меня все досады и сомнения. Как пели мы зимними вечерами в своей студенческой келье:
Пусть море рассолом плюется в глаза! Ты помни – при шторме нет хода назад!«А еще пели такое,– напомнил мне здравый голос: —
И пусть плакать некому по нас — Нас море отпоет…»Нельзя сказать, что эти панихидные строчки прибавили мне мужества. Но и решимости не убавили. Я разделся недалеко от пенных грив, которые оставались на пляже от набегавших волн. Море шумело. В ушах у меня тоже шумело. Я подумал о маме и на всякий случай проверил в брючных карманах: там ли студенческий билет и командировка «Комсомольской правды»? Документы были на месте. Милиция найдет, если не выплыву…
Я читал где-то, что при таком прибое самое трудное – преодолеть гребни первых волн. Надо поднырнуть под гребень, потом несколькими рывками бросить себя дальше от берега. Там будет проще: сильная качка, только и всего.
Долго раздумывать было нельзя. Дольше думаешь – больше сомневаешься.
С видом бывалого пловца, на глазах нескольких загоравших поблизости курортников, я быстро пошел навстречу волне, дождался, когда она схлынет, побежал следом. Навстречу мчалась новая шипучая гора. Я с размаха прыгнул головой под гребень, отчаянно замахал руками. Волна, отбегая, унесла меня с собой. И… в самом деле, оказалось все просто. Волны вскидывали и опускали меня, как мячик, но игра эта была добродушной. Даже ласковой. Вода оказалась прохладной, покалывала кожу. Мне казалось, что это покусывают меня поднятые взбаламученной водой песчинки. Я вертелся на гребнях, весело отплевывался от пены и нырял, как дельфин (вернее, мне казалось, что «как дельфин»).
Пока не подумал, что пора возвращаться.
С высокого гребня оглянулся на берег, и… батюшки мои! Пляж-то был гораздо дальше, чем я ожидал!
Только сейчас ко мне пришло запоздалое воспоминание: где-то когда-то я читал, что береговой накат порой ведет себя коварно. Относит в море беспечного пловца и не пускает назад.
Я рванулся к берегу в состоянии нарастающей паники. А волны (теперь уже не добродушные, а равнодушные) мягко относили меня обратно. И я понял, что проверял карманы брюк, видимо, не напрасно…
Да что же это такое! Да не может этого быть!..
Все силы души и тела я вложил во взмахи рук. Еще! Еще!.. И наконец берег сделался ближе. Наверно, волны посовещались и решили быть снисходительными. Мол, проучили дурака, и на первый раз хватит.
Я нащупал ногами дно. С набежавшим гребнем выбрался на мелководье, встал по колено в отбегающей воде. Раскинул руки, с благодарностью судьбе глянул в безоблачное небо. Сердце колотилось отчаянно. Страха, однако, уже не было. Как-никак я оказался победителем… И море напоследок решило дать мне урок. Чтобы не зазнавался. Подкравшаяся сзади волна так шарахнула меня в спину, что я кубарем покатился по гальке, обдирая локти и колени.
Вода схлынула. Я увидел, что сижу в двух метрах от своих мятых «шмоток». Встал. Колени кровоточили. Наплевать. Главное. что жив…
Неподалеку сидели на ярком полосатом пледе два молодых кавказца. Они качали головами, цокали языками и смотрели на меня со смесью осуждения (вай, какой неосторожный!) и восхищения (вай, какой бесстрашный!). Потом торжественно подняли искрящиеся стаканы с желтоватым вином. Я помахал им рукой.
Я был бы не прочь, чтобы эти симпатичные южане пригласили меня в компанию и налили мне стакан. Однако они ограничились тостом в мою честь. Ну, спасибо и на том. А выпить я мог и без компании, сам с собой.
Через пляж тянулся к морю ажурный мостик. Он вел, к стоявшей над морем площадке под тентом. Там явно располагалось кафе. Я смыл с ног жидкие струйки крови, выжал ближней будочке плавки, натянул на мокрое тело мятые брюки и рубаху и двинулся праздновать победу над морской стихией (вернее, над самим собой, стихии было на меня – тьфу!).
Кафе называлось, кажется, «Поплавок». Площадка держалась на хлипком каркасе, сваренном из железных реек и уголков. Она сотрясалась при каждом накате волны. Сквозь щели в досках на ноги посетителям летели брызги. Две девицы за соседним столиком повизгивали. Но без досады, весело. Видимо, воспринимали брызги, как часть морской экзотики. За нее можно было приплатить сверх прейскуранта.
Как я и ожидал, море вымыло из меня дурное настроение. Приключение среди волн я теперь вспоминал с удовольствием. Даже боль содранных колен не досаждала, а вызывала память о солнечных днях в летнюю пору детства. Я стал весело изучать меню.
И… сколько в жизни бывает забавных сцепок разных понятий. В разделе салатов и закусок я вдруг прочитал: «Маслины»… Ну как было не вспомнить недавнего знакомца в желтой майке! И сейчас его слово «дядя» вызвало у меня только беззаботный смех. Нет, голубчик, солидные дяди не суются очертя голову в штормовой прибой…
А кроме того, я был просто рад. Наконец-то попробую маслины.
Хотите верьте, хотите нет, но до той поры я ни разу не пробовал маслин. Даже не видел их. Это сейчас в любом продуктовом магазине – маслины с косточками и без, маслины испанские и греческие, маслины с начинкой из анчоусов и крабов… А гастрономический опыт пятидесятых годов был не в пример беднее нынешнего. О маслинах я читал лишь в книжках Катаева и других писателей-черноморцев. И опять же у Паустовского. И знал, что маслинами любят заедать виноградное вино одесские грузчики. Знал из анекдота. Помните? Собрались биндюжники выпить, а закуски – на всех одна маслина. Подвесили ее на нитке. Выпьют – подтянут, понюхают. А один недотепа лизнул. Его – трах по уху! «Ты шо, Жора, объедаться пришел?!»
Как ни странно, этот древний анекдот я услышал довольно поздно, уже в студенческую пору. Точнее, год назад до поездки в Крым.
После третьего курса пятеро студентов журфака (я в том числе) были посланы в Ленинград, на практику в многотиражку завода «Полиграфмаш». В обмен на два линотипа, которые завод предоставил университетской типографии. Так по крайней мере утверждал один из практикантов, Слава Шугаев – будущий известный прозаик и преподаватель Литературного института. Руководителем группы поехал с нами Валентин Андреевич Шандра, наш наставник по газетному делу.
Он-то, Валентин Андреевич, и рассказал за столом этот анекдот, когда мы в спальне общежития (в одном из корпусов знаменитых Двенадцати коллегий, где располагался Ленинградский университет) собрались отметить начало практики. Вшестером. Валентин Андреевич, позабыв про табель о рангах, веселился с нами наравне. И когда мы посетовали на скудость закуски, как раз и вспомнил про единственную. маслину…
Кстати, «посидели» мы тогда изрядно, не хуже одесских биндюжников (о которых, помню, дружно исполнили, среди прочих, известную песню). Надеюсь, Валентин Андреевич простит, что я делаю эту историю достоянием гласности – четыре с лишним десятка лет прошло…
Ну вот, а там, в кафе «Поплавок», я увидел маслины в меню. И конечно, немедленно заказал их. Вместе с бутылкой рислинга и неизменным блюдом курортных забегаловок – люля-кебаб.
Мне показалось, что надутая пожилая официантка глянула на меня странно. Но не придал значения.
Маслины, принесенные на десертном фаянсовом блюдце, оказались похожими на мелкие черные сливы. Я понятия не имел, каковы они на вкус. Думал, что сладкие, вроде тех же слив или винограда, только с особым «маслинным» ароматом.
Я с маху вылил в себя стакан рислинга, вспомнив любимое выражение Константина Георгиевича – «стакан вина, выпитого натощак». Подождал, когда рислинг с ласковым щекотаньем разбежится по жилкам. Подтянул блюдечко и сказал футболисту Маслине: «Ну, дружище, теперь я тебя съем. Чтобы не обзывался…» Взял маслянистый мягкий шарик, раскусил…
Мамочка моя! Как люди это едят?!
Гадость была несусветная. Что-то едкое, соленое, с запахом, от которого жгутом скрутило язык.
Я мигал, сидя с полуоткрытым ртом. И мне казалось, что надутая официантка, поглядывает издалека с ехидством. Лишь это якобы поглядыванье заставило меня сжевать маслину до конца. Мало того! Проглотив еще полстакана, я сжевал вторую маслину. Подвиг этот потребовал от меня не меньшей храбрости, чем недавнее купание в волнах. Потом украдкой (очень украдкой, чтобы не заметил ни один человек) я одну за другой отправил маслины через железные перила, в пенный накат…
Остатки рислинга и люля-кебаб в какой-то степени перебили впечатление от маслин. Однако не совсем. Едко-соленый вкус ощущался во рту еще очень долго. Даже тогда, когда я в душном рейсовом автобусе ехал из Алушты в Симферополь.
За окнами тянулся желто-зеленый – местами с кустарником, местами с осыпями – склон. На нем четко выступали громадные буквы: СЛАВА КПСС. То ли их выстригли на горной растительности, то ли возделали плугом. Я прикинул реальный размер букв, подивился масштабам работы и подумал: «Если бы просто СЛАВА, тогда еще ладно, будто в мою честь. А при чем остальное?» Это во мне еще играл искристый рислинг.
В Симферополе я очень удачно пересел на севастопольский автобус. Подремал. Попробовал посочинять стихи о крымских впечатлениях, но не преуспел в этом деле и без досады тормознул творческий процесс.
Автобус ехал неспешно и подкатил к городу, когда над бухтами уже золотилась россыпь огней и мигали маяки. Пахло нагретым за день песчаником скал, морем и соляркой от стоящих в ближней бухте катеров. На душе было хорошо. Правда, я не нашел Леонида, но день все равно не казался потерянным. Наоборот! Особенно, если помнить мою храбрую (теперь казалось – храбрую) вылазку в штормовую зыбь.
Но что-то неясное беспокоило меня. Смутное, не имеющее названия желание. Какая-то неутоленность. Я напряг мысли и чувства. Прислушался к себе. И вдруг понял, в чем дело.
Мне очень хотелось маслин.
Тетя Шура
Ливень трубно ревел за хлипкой стеклянной дверью. Дверь дрожала и позванивала. Голые лампочки под низким потолком часто мигали. Их желтые нити отражались в лужицах черного кофе на мраморных столиках. Хозяин – усатый, щекастый, с носом похожим на коричневый огурец – не спешил вытирать лужицы. Зачем суетиться? Все равно при такой погоде сюда никто не придет. Можно дремать за стойкой, перебирая старинные янтарные четки…
Большинство столиков были пусты. Лишь мы с тетей Шурой устроились в полутемном уголке, да в другом конце кофейни сидели трое пожилых горбоносых завсегдатаев. Мне казалось, что иногда они поглядывают в нашу сторону с молчаливым неодобрением. Я уже знал, что такие вот окраинные, без туристического сервиса кофейни считаются заведениями для мужчин. Появление женщины было нарушением традиции. Но во-первых, тетя Шура была давней здешней жительницей, а по возрасту могла поспорить со старыми батумскими обычаями. И хозяин ее хорошо знал. Во-вторых же, нынче тетя Шура пришла не одна, а с мужчиной. Со мной то есть. А кроме того, трое посетителей, как истинные кавказцы, были крайне вежливыми людьми и никогда не позволили бы себе реплик вслух…
Мы протягивали из похожих на яичную скорлупу чашечек густой турецкий кофе, но чаще прикладывались к рюмкам с крепким батумским ликером. Отдельно его здесь не продавали, но можно было взять кофе с тройной порцией ликера. Мы с тетей Шурой заказали по две чашечки, и шести ликерных порций на каждого нам пока хватило.
Запах кофе, ровный гул водопадов за дверью и окнами, неяркий свет и теплый покой полупустой кофейни… Хорошо… Мы не спешили. Конечно, в наших глухих дождевиках мы добрались бы до близкого тети-Шуриного без больших неприятностей, но уходить не хотелось.
Казалось бы, чего общего? Утомленная жизнью прачка шестидесяти лет и непоседливый начинающий литератор, которому двадцать четыре года? Однако же было нам друг с другом славно, уютно. И разговор наш был интересным для обоих.
– Да ты, Славушка, чего про меня все спрашиваешь. Про себя расскажи побольше. Мы, старухи, ох какие любопытные. Невеста-то есть?
Я сказал, что есть. А пока не дошло до свадьбы, живу у старшей сестры, на краю далекого отсюда Свердловска, у самого леса.
– Выпрыгнешь из окна сделаешь десять шагов вверх по склону, и можно грибы собирать…
Еще я сказал, что у сестры есть дочка-пятиклассница, моя племянница. На чердаке двухэтажного дома она с приятелями устроила штаб дворовой компании, где ребята стали сочинять фантастические истории, придумывать всякие игры. А меня уговорили стать своим командиром.
– И теперь никак не получается от них отвязаться…
– А ты и не отвязывайся. У тебя, видать, душа к ребятишкам лежит. Вот и книжка твоя вся про них, я вчера весь вечер читала…
Свою первую книжку, что вышла полгода назад, я подарил тете Шуре накануне.
– Может и так, – смущенно согласился я. – наверно, в родителей пошел. Отец учителем был, мама детским садом заведовала. Правда, в войну пошла работать в госпиталь. Вроде как вы, тетя Шура…
Она слушала с добрым неназойливым интересом, переспрашивала иногда, и я рассказывал о себе и о родных с охотой. Потому что успел соскучиться по дому. Я уже долго был в дороге.
В мае того далекого, шестьдесят третьего года меня послали в Москву на совещание молодых писателей. Оттуда я не поехал домой, а решил побывать в разных города. Тем более, что в редакции «Уральского следопыта» дали отпуск, а в местном издательстве – небольшой аванс за вторую книгу (обещали выпустить ее осенью).
Сначала я двинулся в Минск, к отцу. С отцом съездил в чудесный Вильнюс, погостил у старшего брата в городе Молодечно, и, вернувшись в Минск, оттуда улетел в Крым. Добрался до милого сердцу Севастополя. Затем решил познакомиться с Черным морем получше. Сел на большущий лайнер «Россия», который зашел в Севастополь рейсом из Одессы до Батуми.
Погода стояла чудесная, ни штормов ни дождей. Публика была веселая. Целый день распевала песни под гитару жизнерадостная компания одесских бродяг-туристов. Можно было плескаться в бассейне, загорать на шлюпочной палубе и неспешно сочинять сюжеты будущих рассказов.
А по вечерам я читал.
Экономя деньги, я купил билет в третий класс и готов был к неуюту, как в плацкартных тесных вагонах. Но здесь оказалась просторная восьмиместная каюта с обширными койками. Койка заслонялась от окружающих зеленой занавесью из тяжелой саржи. Получалось крохотное, но отдельное купе. С лампочкой. Даже с индивидуальной системой вентиляции. Это был расположенный в гнезде над изголовьем чугунный шар. Как старинная пушечная бомба среднего калибра. Не ядро, а именно бомба потому, что имелась трубка (вроде запальной). Из нее била струя солоноватого морского воздуха, который всасывали наверху громадные вентиляционные трубы. Можно было поворачивать шар, меняя направление струи, можно было краном регулировать ее напор.
Трубку на шаре окружали выпуклые готические буквы: «Adolf Hitler». Таково было прежнее название «России». Говорили, что в давние времена это океанское судно было личной яхтой фюрера.
Не смущаясь сомнительным идеологическим прошлым вентиляции, я настраивал ее как надо, включал ночник и доставал из-под подушки большой серый том – «Избранное» Паустовского. Книгу выпустило в прошлом году издательство «Московский рабочий». Там была новая повесть Константина Георгиевича – «Бросок на юг».
Я читал описания кавказских портовых городов и думал, что скоро окажусь в Батуми – в том фантастическом Батуме, который с толь живописно, со многими красками, запахами и пестрыми картинами тропической приморской жизни описал Паустовский. Конечно, я понимал, что за сорок лет город стал другим. И все же надеялся найти в нем что-то из того, что успел полюбить, читая повесть.
Скажу заранее, что я не ошибся. Я увидел живописный порт, восхитительные джунгли ботанического сада, южную густую зелень улиц, горячие от солнца белые здания, тесноту старых переулков. Здесь, в этих переулках, деревянные застекленные веранды вторых этажей нависали над каменными тротуарчиками и подпирались кривыми столбами. Смуглые девочки, играли на этих верандах, перебрасывая над мостовой, похожие на апельсины мячи. Иногда мячи падали между домами и резво прыгали по камням. Девочки поднимали крик, словно увидели под ногами стаю мышей. Мячи ловили такие же смуглые мальчишки и, подразнив девчонок, швыряли обратно. Иногда мяч попадал не в ладони девочке, а в стекло. Тогда раздавался серебряный звон, а мальчишек выдувало с улицы, как сухие семена кленов… Иногда мне представлялось, что я попал на окраину Стамбула.
На улицах пахло так, как я прочитал в книге. Крепким кофе, шашлыками, мандаринами, грязной водой гавани, какими-то портовыми грузами. А еще – незнакомыми цветами и листьями… И стояла прямо экваториальная жара.
На «России» я познакомился с невозмутимым белокурым латышом Альбертом и его решительной женой Ингой. Они были почти мои ровесники, чуть постарше. Мы договорились, что в Батуми постараемся поселиться вместе. Но за воротами порта Ингой и Альбертом завладела пестро одетая брюнетка с цыганскими серьгами. Она сулила супружеской паре удобства, сравнимые с теми, что в отелях Рио-де-Жанейро. И всего за два рубля в сутки.
– Ладно, идите, – сказал я. – После обеда встретимся. Только где?
Брюнетка сообщила, что встречаться лучше всего на набережной, у памятника. Это место известно всем.
Оставшись один, я стал оглядываться. Меня окликнули негромко:
– Что милый, небось, угол тебе нужен?
Я увидел грузную старую тетушку в светлом ситцевом платье, в стоптанных башмаках на босу ногу. Лицо было… да, какое-то знакомое. Привычное. Таких тетушек можно встретить на любой российской улице, в очереди любого продуктового магазина.
Я сказал, что угол мне, приезжему, конечно, нужен.
– Вот и ладно. Идем ко мне. Есть у меня каютка, в самый раз для одного. Рупь в день, как водится. А прописку я тебе враз оформлю. С пропиской-то бывает непросто, город пограничный, да у меня все пограничное начальство тут знакомое… А звать меня тетя Шура.
Жила она неподалеку, в приземистом белом домике, похожем на севастопольский. Мне отвела прохладную комнатушку с железной солдатской кроватью и голыми побеленными стенами. Сказала, что живет одна, что пора ей давно на пенсию, только не хочется. Работает прачкой на ближней погранзаставе. Денег ей, старухе, хватает, а постояльцев пускает она, чтобы не скучать одной. И не всяких, а кто при первом взгляде окажется по душе.
Видать, я оказался таким.
Почти сразу тетя Шура стала звать меня Славушкой. Угостила чаем с черными (наверно, солдатскими, с заставы) сухарями, взяла для прописки паспорт и объяснила, как добраться до набережной. Бодро посоветовала:
– Гуляй, голубчик, ни о чем не заботься.
Я и не заботился. Мне было хорошо. Такое ощущение, что я нашел кров у старой знакомой и каждый вечер буду приходить как домой.
Оговоренное место встречи я отыскал быстро. Медный Иосиф Виссарионович царил над набережной. Тяжело вздымался над окружающим пространством. Инга, Альберт и я обрадовались друг другу, словно не виделись месяц. Сдержанный Альберт даже похлопал меня по плечу. Инга тут же пожаловалась, что моложавая квартирная хозяйка на Альберта «положила глаз». А я похвастался: мне с моей хозяйкой повезло, душевная тетушка.
В этот момент мы услышали громкий разговор – на русском языке, но с кавказским акцентом. Мимо нас шли три молодых человека. Все – смуглые красавцы. Средний – в ослепительно белых отутюженных брюках, в такой же сияющей рубашке с запонками и лаковых черных туфлях. Два других были одеты потемнее и в громадных, как цирковая арена, кепках. Тот, что посередине, нервно растопыривал локти. Те, что про краям, предупредительно эти локти придерживали.
– Ай, нэт! – говорил красавец в белых брюках. – Я уже решил. Я его зарэжу…
– Не надо, дарагой! – уговаривали его с двух сторон спутники. – Зачэм тебе это дэло? Будут нэприятности…
– Нэт! Я уже решил! Зарэжу!..
Мы переглянулись. Сценка была такой, словно ее кто-то специально срежиссировал, чтобы показать туристам местные нравы. Альберт пожал плечами. Поднял голову и стал разглядывать памятник.
Вот что характерно! Обычно медь памятников быстро тускнеет, зеленеет, покрывается патиной. Этот же «вождь всех народов» сиял так, словно его чистили каждое утро, как заботливая хозяйка начищает любимый самовар.
Грозивший кого-то зарезать юноша вдруг оглянулся. Прицельно посмотрел на Альберта. Тот ощутил его взгляд, обернулся.
– Что? Нэ нравится? – придирчиво сказал обладатель белых штанов.
Альберт снова пожал плечами. Отозвался с чисто прибалтийским хладнокровием:
– Да нет, почему же… Пусть стоит. Теперь-то никому не мешает.
Три красавца одинаково склонили к левому плечу головы и приоткрыли рты, стараясь осознать всю глубину этого суждения. Инга взяла нас под руки и повела прочь. Она говорила о здешней жаре и время от времени делала замечания о привлекательности встречных красоток. Вернее, об отсутствии таковой. Замечания отличались решительностью слов и остротой взгляда. Альберт хмыкал и на красоток иногда оглядывался…
Мы решили сперва прогуляться по городу, а потом отправиться на пляж.
Пошли наугад. Свернули с главной улицы. Через несколько кварталов оказались в переулке с обшарпанными двухэтажными домами. Каждый дом был с длинным балконом, где сушилось что-то разноцветное. Пахло чем-то жареным. Во дворах стояли пыльные низкорослые деревья с похожими на гигантские перья листьями – то ли пальмы, то ли бананы. У дверей сидели черные невозмутимые старухи.
Инга была откровенно любопытна. Заглядывала во дворы через калитки и невысокие изгороди. Умилилась, увидев привязанного к сухому искривленному стволу ишачка (экзотика!). Потом вдруг радостно сказала:
– Смотрите, какой беленький! Прямо как у нас!
Во дворе, отгороженном от тротуара лишь невысоким штакетником она увидела мальчишку. Лет одиннадцати. Совсем светленького. Действительно, он был похож на маленького прибалтийца. Или, может быть, москвича, рязанца, уральца. Но никак ни на тех смуглых пацанов, которых мы то и дело встречали здесь на улицах. А впрочем, что такого? Может, он из живущих здесь россиян (есть ведь такие), а может, приехал на юг отдыхать, как мы… Но для гостя мальчик вел себя слишком обыденно. Занимался каким-то хозяйским делом. Стоял коленями в широком жестяном корыте с водой и оттирал мочалкой непонятный зеленый предмет.
Мальчик заметил нас, наше любопытство и сказал без удивления. И без акцента:
– Здравствуйте. Это паровоз.
В самом деле, он мыл пластмассовый паровоз размером с большого кота. Быстро вытер его куском мешковины, вытянул шею, крикнул в сторону дома:
– Нана!
Тут же в дверях возникла красавица лет пяти. С черными, как деготь, волосами до плеч, в похожем на клумбу платье и громадными, как розовые облака бантами. Мальчик что-то сказал ей непонятно для нас – видимо, по-грузински. Она ответила неторопливо и чуть капризно. Подошла, взяла на руки, как ребенка, паровоз. Пошла обратно.
– А спасибо кто будет говорить? – окликнул ее мальчик по-русски. Наверно, чтобы поняли и мы.
Она оглянулась. Ответила что-то по своему. Мальчик посмотрел на нас:
– Вот такая девочка…
– Твое подружка? – ласково спросила Инга.
– Сестра… Наказание, а не сестра. Все девочки играют куклами, а Нана играет паровозом. Да еще таскает его по грязным лужам. А мыть не хочет… – Он по-прежнему говорил без всяких кавказских ноток. А затем опять сестре, что-то по-грузински. Кажется, с укоризной.
Она только молча повела бантами.
Мальчик встал, вытер ладони о красные штанишки с черным лаковым пояском, заправил под него белую маечку. Шагнул из корыта, сунул мокрые ступни в ременчатые сандалии.
– Ну, пройдешь на концерт, Нана?
Та что-то ответила, надув красные губы.
– Ну и зря не пойдешь, – сообщил брат. – Миша будет танцевать.
Нана разразилась несколькими сердитыми фразами. Мальчик сказал убедительно:
– Ну и что же, что поссорились! Помиритесь. Он вчера про тебя спрашивал… Ну, какая ты…
Нана с паровозом в обнимку удалилась в дом. Мальчик вслед ей покачал головой. Потом с разбега прыгнул через штакетник, побежал. Оглянулся. Сказал «до свиданья» и побежал опять.
– Постой! А где концерт? – окликнул я.
– Там! Во дворце! – Он махнул рукой и помчался опять. Растоптанная сандалетка слетела со скользкой ступни, он поймал ее, стал натягивать, ловко прыгая на одной ноге и не сбавляя скорости…
Конечно, мы не собирались на концерт, но шли по той же улице, следом за мальчиком и вскоре опять оказались где-то в центре. У большого здания, которое, без сомнения, было Дворцом пионеров. Двухметровая разноцветная афиша сообщала, что сегодня, в два часа дня, состоится концерт детского аджарского ансамбля песни и пляски. Было без пяти два.
Верный своей литературной тематике, я предложил:
– Может, зайдем, посмотрим, как пляшут ребятишки?
– Есть хочется, – сказал Альберт.
– Ты и без того начал толстеть, – сказала Инга.
– На пляж хочется.
– Пляж никуда не убежит, – решила Инга. – Хочу посмотреть на детей. Я соскучилась по Яну. – У нее и Альберта остался в Риге пятилетний сынишка.
– Билетов же нет, – оказал последнее сопротивление Альберт. – А где касса?
– Нас пустят так! Мы скажем, что издалека и очень хотим посмотреть национальную детскую культуру.
И нас пустили. Очень охотно. Двое подростков даже притащили и поставили в проходе три стула, поскольку свободных мест в зале не было – несмотря на дневной час и жаркую летнюю погоду.
Ну, концерт был обычный для таких ансамблей. Ловкие мальчики в черкесках и мягких сапожках лихо вставали на цыпочки, падали на колени и метались по сцене, вскинув руки на уровень плеч. Били в бубны. Девочки, плавно изгибаясь, ходили по кругу. Руки их колыхались, как лилии… И пели хорошо. Песни были мелодичные, красивые, хотя и непонятно, о чем… К тому же в зале оказалось прохладно, и Альберт больше не вспоминал о пляже и обеде.
Объявили очередной танец. В зале ощутилось какое-то особое оживление. Захлопали, не дожидаясь начала.
Сначала был танец как танец, с бубнами и дудками, в довольно быстром темпе. Потом случился сбой. Потому что на сцене вдруг появился растерянный мальчонка. Он был не из танцоров. Не в кавказском наряде, а в синих трусиках и белой матроске. Небольшой, лет восьми, и, кстати, такой же светлоголовый, как наш недавний знакомый. Похоже, что он заблудился, случайно выскочил из-за кулис. Испуганно оглядывался.
К мальчику в матроске подбежали двое танцоров – протянули руки, чтобы успокоить и увести. Тот отскочил – боязливо, но ловко. Двое других поспешили к нему. Мальчик отпрыгнул и от них. Похоже, что теперь уже не просто, а с танцевальным движением. Несколько человек захотели поймать мальчика, но он, изогнув спину, скакнул назад, на руки, перевернулся и встал на цыпочки, подняв локти на уровень плеч, а кисти рук к подбородку. Это был уже не испуг, а вызов. Явное желание участвовать в пляске.
Мальчика обступили широкой дугой, взмахнули ладонями, ударили в бубны и барабаны. Мальчик пустился в пляс. Воротник матроски метался у него за плечами, как на штормовом ветру…
Плясал мальчуган прекрасно. Конечно, это был юный талант. И номер был, конечно, тщательно отрепетирован, однако сейчас казался озорной импровизацией, смесью традиционных танцевальных приемов и мальчишечьего баловства. В дурашливом прыжке мальчик сдернул с одного из танцоров папаху, нахлобучил на себя. Завертелся, размахнув руки-лучинки, замер на цыпочках и упал на коленки со вскинутыми над головой ладонями.
Зал радостно гудел и рукоплескал. «Миша! Миша-а!» – слышались крики. Многие вскочили и хлопали стоя. Я заметил и нашего знакомого. Брат капризной Наны сидел на бархатном барьере невысокого балкона и вдохновенно болтал босыми ногами. Снятыми сандалетами он звонко аплодировал – подошвой о подошву. Я подумал, что своенравная Нана зря не пошла на концерт.
Миша на бис бурно и коротко сплясал вприсядку – уже не под грузинскую, а под русскую музыку. И раньше других танцоров умчался за кулисы…
Потом был у нас обед в ресторанчике на берегу, шашлыки, красное вино с запахом винограда «Изабелла». Был пляж, гулянье по приморским улицам. В общем, обычные радости курортного бытия. Вполне бездумные. Но мне сквозь эту «бездумность» вспоминались время от времени светлоголовые брат Наны и маленький танцор Миша. Хорошо так вспоминались, будто привет из родных мест.
…Что-то похожее испытал я лет через десять, когда на Кубе, в городке Сан-Розарио, где очередной раз сломалась наша машина, увидел стайку местных школьников Среди маленьких мулатов и ребятишек с креольской внешностью резвился на лужайке один – сероглазый, курносый, белокурый. Этакий Ванечка или Сережка. Вот-вот подбежит и, запыхавшись, скажет по-русски: «Дяденька, который час?» Но «Ванечка» громко болтал с друзьями по-испански, а на меня лишь разок глянул с любопытством, когда увидел в руках у «компаньеро советико» кинокамеру.
В таких случаях кажется, что видишь в незнакомой южной траве привычную ромашку или одуванчик. Ясно, что никакие ветры не могли перенести семечко через океан, что это здешнее растение, но все равно радуешься.
В этих моих рассуждениях не ищите намека на расовые настроения. Наоборот. При таких встречах думаешь, что все мы, по сути, один народ на нашем повисшем в холодном космосе шарике. Давно пора бы понять это и не смотреть волками на тех, кто живет далеко, и на тех, кто рядом. А то ведь: «Нэт, я решил, я его зарэжу»… Впрочем, думаю, что это был обычный юношеский трёп. Но далеко не треп то, что делается в наши дни во многих странах. Да и не только в наши дни. Во все времена горестной земной истории…
Вечером, с ноющими от усталости ногами, с гудящей от солнца и вина головой, я вернулся к тете Шуре .
– Нагулялся голубчик… Я оладушек напекла. Хочешь?
Есть не хотелось, но в слове «оладушки» было что-то теплое, домашнее. И я сказал, что хочу.
Мы пили чай в тесной тети-Шуриной кухне. С маленькими пышными оладьями и медом. Мне казалось, что чай пахнет здешними тропическими травами. Усталость из меня уходила, в голове светлело. Тетя Шура ласково, неназойливо расспрашивала, как я провел время. Ей, видать, хотелось побеседовать. Я ощущал беспричинное веселье и рассказывал охотно, «с деталями». Упомянул и о встрече с тремя молодыми людьми, один из которых собирался кого-то «зарэзать». Вспомнил про памятник.
– А почему он тут у вас такой надраенный? Будто его каждое утро шершавыми языками вылизывают…
– А кто его знает, – потускнев, сказала тетя Шура.
Я спохватился и примолк. Вот болтун! Ведь многие старые люди до сих пор считают «великого вождя всех народов» чуть ли не святым. «Мы с его именем в атаку ходили…» Может, и тетя Шура?
Но она сказала после молчания и долгого вздоха:
– Уж десять лет прошло, как он концы отдал, а я все еще каждый день радуюсь… Кровушки-то было при ём. Вот и муж мой первый, до войны еще… А, да чего там про горькое вспоминать! – и махнула рукой. – Подожди-ка… – Она достала из шкафчика зеленую бутылку, налитую до половины. Это оказалось вино, вроде того, что днем я с прибалтийскими друзьями употребил уже в добром объеме.
Новые полстакана вновь привели меня в бодрое состояние духа. Тетя Шура глотнула и тоже повеселела. Сказала, что любит посидеть вот так, поговорить с хорошим человеком. Хотя вообще-то на скуку не жалуется.
– На работе каждый день с людьми, а то, что живу одна, так оно и привычнее. Сама себе хозяйка…
Я узнал, что где-то далеко (не то в Пскове, не то в Смоленске, не помню) есть у тети Шуры дочь и внуки. Только в гости сюда их не дозовешься, а самой ей на старости лет в такую дорогу пускаться боязно, да и билет не дешевый…
Просидели мы вдвоем допоздна и расстались, как говорится, с «чувством полного взаимопонимания».
Утром я опять встретился с Ингой и Альбертом, часа два мы пожарились на пляже, а потом они засобирались к каким-то знакомым, которых неожиданно обнаружили в этом городе. Мне к «незнакомым знакомым» не хотелось, я решил в одиночку поболтаться по Батуми – по портовому району и старым кварталам, где можно увидеть что-нибудь «паустовское». И поболтался, и увидел, но прогулка оказалась недолгой. Неожиданно потемнело и взревел оглушительный ливень. В точности такой, о каких я читал у Константина Георгиевича.
Ну, на первый раз это было даже интересно – экзотика. Однако, что дальше-то делать? Ливень загнал меня в маленькое кафе. Чтобы не торчать в нем просто так, я выпил кофе с пересохшим кексом, но дождь не думал униматься. Я вспомнил, что такие тропические дожди в Батуми могут хлестать непрерывно несколько суток. Этого еще не хватало!
Я встал у двери, в которую, густо летели брызги. По тротуарам и мостовой неслись клокочущие желтые потоки. Сверху низвергались водопады. Однако, на какие-то полминуты водопады ослабели, и я – промокнув не более, чем под обычным дождем – скачками перелетел улицу. На другой стороне был магазинчик с привычной для всего Советского Союза вывеской «Промтовары».
В «Промтоварах» вежливая черноокая девица предложила мне на выбор несколько зонтов и плащей. Ну, зонт разве защита от таких потоков! Я выбрал полупрозрачную накидку с капюшоном, просторную и длиной до пят (как сейчас помню – за одиннадцать рублей пятьдесят копеек).
Превратившись в водонепроницаемый кокон, я пустился к своему жилищу. Это было даже весело, похоже на приключение где-нибудь в Африке, в период экваториальных дождей. Когда я был уже рядом с домом, ливень кончился. Словно его отрубили! По мокрым стенам, листьям, камням потекло жидкое солнце. Над тротуарами закурчавился горячий пар.
Оказалось, что тетя Шура тоже только что вернулась. С заставы. Она была в широченной мокрой плащ-палатке.
– На работу нынче больше не пойду. Надо и отдохнуть старухе.
– Тетя Шура, да какая же вы старуха! Вы еще это… в расцвете сил.
– Ох, ты и скажешь, Славушка… – Видно было, что тетя Шура довольна моим неуклюжим комплиментом. А я был настроен игриво. Поскольку недавно, в случайной забегаловке, пил не одно лишь кофе.
– Да нет, тетя Шура, в самом деле!
Она глянула вдруг непонятно: и с виноватинкой, и как заговорщица:
– Славушка, ты вот что… угостил бы бабку ликерчиком. А?
Признаться, такого я не ожидал. Но тут же изобразил полную готовность.
– О чем разговор! Где здесь близко подходящий магазин?
– Да не надо в магазин. Есть неподалеку одно заведеньице… Я, бывает, в него и одна захаживаю, да с мужчиной оно как-то… обстоятельнее.
Мужчина вновь выразил готовность.
– Только плащи возьмем с собой, – предупредила тетя Шура. – Вот-вот опять польет и, скорей всего, до ночи.
По каменной, сырой, полной солнечного сияния улице мы прошли квартал. На кособоком двухэтажном доме я увидел длинную вывеску. Она была в кривой деревянной раме, железная, с облезлой желтой краской и пятнами ржавчины. На краске и ржавчине темнели словно дегтем написанные буквы: ЧОРНОЕ КОФЕ.
Ну как тут было не вспомнить духаны и кофейни, о которых рассказывал Паустовский! Все эти «Свежие требушки», «Бедные Миши» и «Не заходи, пожалуйста!». Правда, здешняя вывеска было попроще, но от ее обшарпанности и орфографии тоже несло местной экзотикой.
Едва мы вошли, тропический водопад снова рухнул на Батуми. Но сейчас он лишь добавлял уюта старой малолюдной кофейне.
Мы долго сидели и неспешно разговаривали про жизнь. Тетя Шура поведала о том, как в войну работала на санитарном поезде и в госпиталях. Как в те годы второй раз вышла замуж, а после войны приехала с мужем сюда, на его родину.
– Два года прожили душа в душу, а потом он помер от военных ран…
Затем стала расспрашивать меня. Про чужую жизнь ей было слушать интереснее, чем говорить про свои невзгоды.
Чтобы стало еще интереснее, мы снова взяли по чашечке кофе с тройным ликером. Ливень, между тем, не думал слабеть, наоборот. От его непроницаемости, а может, от подступившего уже вечера, за окнами делалось все темнее. А здесь – хорошо.
Я рассказал тете Шуре, как в школьные годы, в городе Тюмени, мы с приятелями на лодке с самодельным парусом отправились в путешествие по реке Туре и попали под такой же сумасшедший дождь. Выдернули мачту, вытащили лодку, и под ней под перевернутой, отсиживались на голом песчаном берегу.
– Ну, правда, тогда ливень был не такой долгий. Зато с грозой. На другом берегу молнией расщепило надвое сухую сосну…
– Страх-то какой… Я до сих пор боюсь, когда гроза. Будто обстрел на фронте… Славушка, может, еще по одной? Да ты не бойся, у меня денежки есть…
– Да я не того боюсь, тетя Шура. Я за вас. Не слишком ли много…
– Что ты! Думаешь, ослабну? Мне ликерчик никогда не вредит, я к ему привышная…
– Я не про него, а про кофе. Говорят, для сердца опасно, если чересчур…
Кофе здесь был не тот, что я днем пил в забегаловке. Этот – густой, пахучий, черный как смола (или «чорное»?). Признаться, у меня сердце уже постукивало невпопад.
– Славушка, ты не пей, если не по душе. А за меня не бойся. У меня спина хворая, ноги болят иногда, а сердце пока еще, как мотопомпа…
Мы взяли еще две порции (хозяин за стойкой индифферентно смотрел в сторону). Тетя Шура повторила:
– Сердце у меня пока еще ничего… Это с виду я развалина, а внутри вроде без гнилости. Как это ты сказал? В расцвете сил! Ох и выдумщик…
– Тетя Шура, вы еще и с виду очень даже вполне… – кажется, ликерчик на меня действовал заметнее, чем на тетушку. – Я как погляжу, так песенку вспоминаю. Нашу, студенческую…
– Что за песенка-то?
– Да вот как раз про тетю Шуру.
– Вон как! А ты спой!
– Да ну… Неудобно… – Я оглянулся на трех кавказцев за дальним столиком, на хозяина за прилавком.
– А ты, Славушка, потихоньку. А? Очень я тебя прошу…
– А вы не обидитесь?
– Да что ты! Не стесняйся. Я в жизни всякого наслушалась.
Что было делать, коли сболтнул? Вполголоса (вернее, «в самую чуточку голоса») я напел ей дурашливую песенку, которую мы, студенты, голосили на вечеринках и на деревенских улицах, когда ездили на осеннюю уборку картошки. Шагаем с поля и, чтобы разогнать усталость, горланим в маршевом ритме:
Тетя Шура, тетя Шура, тетя Шура! Очень видная фигура! Про нее все говорят, Что тетя Шура просто клад!Это был припев.
Откуда она, такая песенка, не знаю. То ли из какой-то оперетты, то ли студенческий фольклор. В любом случае она была в большой дозе нашим творчеством, потому что, кроме припева, почти все слова мы сочиняли на ходу.
И в Москве, и в Воркуте, и на Амуре Знают все о тете Шуре! Без нее нам никуда! Без тети Шуры нам беда!Или еще:
Испытал я на своей на бедной шкуре, Как перечить тете Шуре! Двое суток я без сна, И до сих пор болит спина!Тетя Шура смеялась, вытирая под глазами капельки толстыми заскорузлыми пальцами прачки. Загорелая кожа на лице при этом разглаживалась, на месте морщинок возникали паутинчатые светлые полоски.
Особенно смеялась тетя Шура, услыхав такой куплет:
Мой приятель, мой приятель как-то сдуру Вдруг влюбился в тетю Шуру! Сам себя не узнает И ходит задом наперед…– Ох, веселый вы народ, молодые. Старики теперешнюю молодежь ругают, а я вас люблю…
Дождь так и не перестал. Мы шли домой под гулкими потоками, в которых растворялся желтый свет окон. Для подержания бодрости я, перекрывая шум ливня и рев водостоков, исполнил еще один куплет. Его я придумал на ходу:
Пусть погода, пусть погода будет хмурой! Мне не страшно с тетей Шурой! Дождик льет как из ведра, А нам опять глотнуть пора!Дома тетя Шура дала мне «для сугрева» допить из бутылки красное вино (сама не стала) и велела отдать для стирки все мои грязные рубахи.
Я лег на свою железную кровать с книгой Паустовского и прочитал о чудесном действии на организм крепкого вина маджарки. Прошедший день казался мне замечательным…
Я прожил в Батуми неделю. Но теперь представляется, что не меньше месяца. Наверно, потому, что очень разной была погода. Солнечная жара то и дело сменялась бурными дождями, и каждая такая смена казалась началом новых суток.
То с меланхоличным Альбертом и неугомонной Ингой, то один я бродил по Батуми все время открывая новые экзотические места. То жарился на пляже. Однажды навалилась пасмурная, но без дождя погода. Откуда-то издалека подкатила к городу желтая взбаламученная зыбь – крупная, с пенными гребнями. Я искупался в этих волнах, но осторожно – помнил давний алуштинский урок, когда меня едва не унесло в море. Вода была теплая, как полуостывший чай, и выплевывала на берег мандариновые корки.
Волны гулко бились о борта столпившихся в гавани судов. У пассажирского причала стоял белый румынский лайнер с большущим Сине-желто-красным флагом на корме. Назывался он «Свобода». Это по-русски. А по-румынски не помню, что-то похожее на испанское «Либертад» или английское «Лайберти». Лайнер был такой длинный, что вдоль него открыли специальный катерный маршрут для туристов. Но желающих было мало. Катера прыгали в крутых волнах, как поплавки…
Вечером я с удовольствием шел в одноэтажный окраинный переулок. Горели неяркие окошки, в порту светились иллюминаторы и мачтовые огни, в море мигал маяк.
Возможно, это был тот маяк, где в начале двадцатых годов скрывался бывший лейтенант Черноморского флота Ставраки – тот, что после восстания на крейсере «Очаков» и приговора суда расстрелял лейтенанта Шмидта и его товарищей. Об этом я читал у Паустовского в «Броске на юг», в главе «Маячный смотритель». А еще я – совсем недавно, в Вильнюсе, – знакомился с архивом знаменитого юриста Тадаса Врублевскиса, который в 1906 году защищал Шмидта на суде. В деле были письма, написанные рукой Шмидта. Я брал их в руки, как нечто нереальное, занесенное в наши дни странным ветром времени. Но все, что случилось со Шмидтом было реально. Его яростный порыв, его боль, его кровь. И горькая радость последней любви. И чудовищное, за рамками человеческого понимания, предательство Ставраки, бывшего друга…
Я рассказывал историю Шмидта тете Шуре, и она покачивала головой, снова вытирая капельки под глазами
Возвращаясь из города, я знал, что тетя Шура встретит меня как своего. Как нагулявшегося любимого племянника. Мне казалось, что мы знакомы давным-давно.
Несколько раз я уже по своей инициативе вспоминал о ликерчике. Тетя Шура не отказывалась, хотя и вздыхала смущенно:
– Ох, балуешь ты старуху, Славушка.
Но я баловал не ее, а, скорее, себя. Мне нравились уютные вечера в старой полупустой кофейне и неспешные беседы с тетей Шурой.
Если бы я писал просто рассказ, а не мемуары с претензией на верность фактам, то, наверное, придумал бы какой-нибудь хитрый сюжетный ход. Чтобы ярче обрисовать характер тети Шуры и внести в повествование столь любимый читателями драматизм. Но ничего выдающегося там не случилось. Просто были вот эти вечера в кофейне, спокойная, ненавязчивая ласковость пожилой прачки и ощущение, что из города я возвращаюсь не в случайную комнатушку, снятую за рубль в сутки, а к себе домой.
Уезжал из Батуми я мокрым от ночного дождя солнечным утром. С тетей Шурой мы расцеловались у порога. Она промокнула ребром ладони глаза.
– Ты пиши, Славушка…
– Обязательно, тетя Шура!
– Может, еще и заедешь когда-нибудь…
– Очень даже может быть!
Признаться, в горле слегка заскребло.
На углу я помахал тете Шуре и быстро свернул к автобусной остановке.
…Поезд очень долго и словно нехотя шел по берегу моря. Волны подкатывали к самым рельсам. Я стоял в тамбуре, смотрел на сверканье тропической природы. Неторопливость поезда была такой, что мне вдруг представилось: вагоны тащит пластмассовый паровозик. Зеленый, вымытый в корыте рассудительным братом девочки по имени Нана. Сам брат сидит на паровозике верхом и, чтобы тот не набирал лишнюю скорость, скребет пятками сандалий по шпалам. Гравий и мелкие ракушки со щелканьем выстреливают из под подошв…
Эта картинка развеселила меня. Но печаль от расставания с тетей Шурой все-таки шевелилась в душе. Впрочем, не сильная печаль. Я думал, что, может быть, и вправду еще не раз побываю в замечательном городе Батуми. А пока меня ждало продолжение путешествия: Тбилиси, Баку, Астрахань. Потом плавание от Астрахани до Казани. Лишь в Казани, окончательно соскучившись по дому, я прервал теплоходный рейс (хотел сперва плыть до Перми), сел на поезд и через полсуток оказался в Свердловске…
С тетей Шурой мы переписывались года два. Поздравляли друг друга с праздниками. Я послал ей свою новую книжку. Потом переписка заглохла. Теперь уже не помню, кто кому не ответил на очередное письмо. То ли я потерял адрес тети Шуры, то ли ее письма затерялись из-за моих частых переездов. То ли… но не хочется думать о грустном.
А в Батуми я больше не был. Никогда. И теперь уж, конечно, не буду. Да и зачем? Тетю Шуру я там уже не разыщу. Мне теперь самому столько лет, сколько ей было тогда…
Конечно, в шестидесятых годах я мог бы не раз добраться до Батуми. Неподалеку от него случалось бывать неоднократно – в Сухуми, в Туапсе. Но это все были суетливые, с нехваткой времени поездки, связанные с ребячьими экскурсиями, с пионерским лагерем «Орленок». Никогда не было нескольких лишних дней…
Можно было добраться до Батуми еще и в том же шестьдесят третьем году. Потому что осенью я снова оказался в Севастополе. Я не мог жить без этого города. Побывать в нем было все равно, что сделать глоток свежего воздуха. В ноябре, получив гонорар за новую книжку, я прилетел в Севастополь. Подумал было: не махнуть ли на теплоходе до Батуми? Однако ноябрьское море кипело штормами, лайнеры в Севастополь не заходили. Да и времени у меня было всего пять дней. Лишь на такой срок отпустила меня редакция, где я работал в ту пору…
Я утешил себя: «Может быть, в будущем году…»
Но будущий год…
В мемуарах позволительно делать отступления от сюжета. Поэтому я сейчас хочу вспомнить (не столько для читателей, сколько для себя), каким плотно набитым событиями был этот удивительный для меня год, 1964-й.
В январе я купил любительскую кинокамеру и тут же начал с друзьями-мальчишками создавать ребячью киностудию.
В феврале меня послали в командировку в Ростов-на-Дону. Погода на юге была слякотная, но ростовские писатели дали мне почитать в рукописи вторую часть повести Леонида Борисова об Александре Грине – «Волшебник из Гель-Гью», и это окупило для меня все неудобства поездки. Кстати, по-моему, эта вторая часть не напечатана до сих пор. По крайней мере, я не слышал об этом. Паустовский любил Грина, любил книгу Л.Борисова и переписывался с ним. Но думаю, что даже он не читал продолжение повести…
В марте я прилетел в Москву. В третьем номере «Пионера» напечатали мой большой рассказ «Капитаны не смотрят назад». Номер был праздничный – журналу исполнилось сорок лет. Я, награжденный юбилейным значком, сразу был принят в дружный редакционный круг. Я стал «московским автором».
В апреле я начал обучать фехтовальным премудростям ребят из своего отчаянного отряда «Братство веселого Роджера» (будущая «Каравелла») и провел первый турнир.
В мае меня занесло в Подмосковье», в город Дмитров, к моему приятелю Лене Бараеву. В Дмитрове у меня была знакомая мальчишечья компания, с ней я бродил по окрестным лесам и учил ребят стрельбе из своего спортивного лука (подбирая заодно материал для повести «Оруженосец Кашка»). Потом махнул в Коктебель, чтобы полюбоваться знаменитым Кара-Дагом, о котором читал у Паустовского. А заодно – побывать в городке Старый Крым, где похоронен Грин. И полюбовался, и побывал… И все это «наматывал» на кинопленку своей крохотной камеры «Экран»…
В июне и в июле были отрядные костры и походы. Бесшабашная дворовая компания все более обретала черты настоящего отряда. А отряд требовал сил, нервов и времени. А еще были всякие поездки по пионерским лагерям («С вами сейчас встретится молодой писатель, чьи книжки есть в нашей библиотеке…»)
В июле пришло сообщение из Москвы, что меня приняли в Союз писателей. Признаться, это прибавило сил. Не каждого принимают в СП в двадцать пять лет. Мальчишки сделали мне картонную медаль и вручили со словами: «Только не зазнавайся и нас не бросай». Я прибил медаль к стенке и ушел с ребятами в поход к Исетскому озеру…
В августе случилось то, к чему шло давно: долгожданная свадьба. Началось устройство семейной жизни. Но очень скоро оно было прервано вызовом в Москву: приезжайте получать писательский билет. Помчался, конечно! И дела-то было всего на двое суток, но… от Москвы до Крыма меньше двух часов полета. А там Севастополь. А в Севастополе я в том году еще не был. И к двум суткам прибавились еще трое… Но для Батуми, конечно, времени опять не нашлось. Я лишь написал тете Шуре про свадьбу и получил от нее поздравление.
Прилетел домой, и радости медового месяца перемешались с житейскими хлопотами. Опыта семейной жизни – никакого. Все постигалось, как говорится, методом проб и ошибок. Решил сделать жене сюрприз: купил и привез в фургоне мебель, чтобы обставить нашу снятую в частном доме комнатку. Жена в слезы: «Ты меня ни во что не ставишь, да? Я думала, мы будем выбирать вместе!» Тьфу ты… Век живи – век учись. (И учусь до сих пор, тридцать седьмой год подряд.)
В октябре навалилась работа по сдаче в печать моей третьей книги. Всякие нелады и путаница с текстами и рисунками, обычная издательская суета…
В начале ноября, в день Октябрьского праздника, в Тюмени умер отчим. Я поехал в Тюмень. Впервые познал грустные хлопоты и тяжкие обряды похоронных дел… Мой сводный братишка очень тяжело переживал смерть отца. Чтобы как-то встряхнуть Олежку, отвлечь от горьких мыслей, я повез его в Москву и в Дмитров. В Москве, в журнале «Пионер», готовилась к печати моя новая повесть…
Да, вот что интересно! Среди всех перечисленных выше дел я еще ходил на работу в редакцию «Уральского следопыта», выполнял там обязанности заведующего литературным отделом. Редактировал рукописи, отвечал на массу писем. Но самое главное – я писал свои книжки. Дома – за обшарпанным старым секретером, в вагонах, в самолетах, в гостиничных номерах и даже у походных костров. Я ухитрился в том году написать свою первую большую повесть – «Та сторона, где ветер», и начать еще две – «Оруженосец Кашка» и «Валькины друзья и паруса». И, видимо, не столь уж они плохи, если переиздаются и теперь , через три с половиной десятка лет…
Сейчас думаю: неужели все это случилось в течение одного года? Но узенькие ленты любительской кинохроники бесстрастно сохранили события до наших дней.
Кстати, следующий, шестьдесят пятый год, был такой же «головокружительный». Но о нем как-нибудь в другой раз. Я бессовестно отвлекся. Ведь задача-то была рассказать о тете Шуре и о Батуми, а не хвастаться успехами и бурной жизнью начинающего литератора.
Кстати, шестьдесят третий год в отличие от последующих, не оставил в моих архивах прочти никаких следов. Куда-то делись дневниковые записи. Нет фотоснимков, хотя щелкал своим «ФЭДом» я тогда постоянно. До недавнего времени я, разбирая старые фотокарточки, натыкался на два снимка: Инга и Альберт на пляже и сцена батумского Дворца пионеров, где размытым пятнышком белеет матроска маленького танцора Миши. Но теперь и этих снимков не нахожу.
А снимок тети Шуры сохранился.
Она стоит рядом со своим домом, на мокром от прошумевшего дождя асфальте, подбоченилась и держится за ствол дерева. С чуть заметной улыбкой. Грузная тетушка в шлепанцах, в мятом ситцевом платье. И все же в ней ощущается чуть заметный намек на прежнюю девичью грацию. Та тень давней молодости, которая у многих женщин сохраняется до конца дней.
Этот снимок (даже не пожелтевший, будто сделанный лишь вчера) – единственная вещественная память о моем длинном путешествии в давнем, шестьдесят третьем году прошлого века. О пестром, сверкающем жидкими солнечными огнями и гудящем ливнями городе Батуми. Там было много всего – ярких тропических цветов, портовой романтики, мимолетных встреч, шумного морского прибоя, гриновской экзотики старых улиц… Но прежде всего Батуми остается в моей памяти городом тети Шуры – старой прачки, с которой мы вели неспешные добрые беседы в приморской таверне «Чорное кофе».
Тайные письмена
Август для меня особенный месяц. В августе я часто вспоминаю детство – запахи перезрелого лета, подсыхающих тополиных листьев и теплой травы, звездные гроздья в небесной черноте, оранжевую пыль вечерних улиц, мягкий, уже непрочный жар дневной поры. Этот жар часто прогоняли северо-западные ветры.
Сейчас мне кажется, что в те времена, в середине двадцатого века, такие ветры («норд-весты», – мысленно говорил я) дули над нашей Тюменью в каждом августе обязательно.
Норд-весты не были ветрами плохой погоды. Они вовсе не грозили дождями, а только двигали в небе груды солнечных облаков. У этих груд лишь иногда появлялись «подошвы» сероватого, пасмурного оттенка.
Прежде чем зашуметь на городскими крышами и тополями, ветры пролетали над железной дорогой. Над насыпями и штабелями горячих от солнца просмоленных шпал, над складами и депо с полукруглыми крышами, над черными замасленными паровозами и бесконечными составами, замершими на запасных путях. Поэтому ветры пахли угольным дымком, смолистым деревом и грузами товарных станций. А мне казалось, что это запах далеких гаваней и грузовых причалов Атлантики.
…Моя первая книжка, из тех, что вышли в Москве, называлась «Звезды под дождем» По имени крохотной повести о мальчишке, который придумал сделать из черного зонта маленький планетарий. Но главная повесть в книжке была другая – про ветры, про ребят с воздушными змеями, про то, как под небом августа рождается крепкая дружба.
Когда книжку напечатали, я хотел было послать ее Константину Георгиевичу Паустовскому.
Да, я представлял, сколько писем приходит ему каждый день, сколько всяких пакетов, посылок, бандеролей – с рукописями начинающих авторов и с книжками таких, как я, молодых счастливцев, только что получивших в столичном издательстве авторские экземпляры. Но думал: а вдруг у него все же найдется пара часов, чтобы прочитать мои повести. Хотя бы бегло, «наискосок». Не исключено, что Константина Георгиевича привлечет эпиграф, который я взял из песни любимого нами обоими Александра Грина: «С первым ветром проснется компас…»? А возможно, он обратит внимание в письме на мои слова, что книжка подписана в печать 23 августа – в день рождения Александра Степановича? И может быть, мастера тронет мое, сделанное в скобках, упоминание, что в этот же день, в этом шестьдесят пятом году, у меня родился сын. Ведь Константину Георгиевичу известна радость, когда появляется наследник…
Мне представлялось, как через какое-то (понятно, что довольно долгое) время я получу ответ. И вдруг там кроме обычных фраз с благодарностью за присланную книжку я прочитаю несколько слов одобрения? Вдруг, в самом деле? Ведь, если верить читателям, не такая уж слабая вещь. Еще до книжки, когда повесть напечатали в «Пионере», пошли читательские отзывы – очень даже неплохие. А ребячий театр в одном московском интернате тут же поставил по «Той стороне, где ветер» спектакль и объявил автора своим школьным лауреатом…
Ободряя себя такими мыслями, я написал письмо. Отыскал в Справочнике Союза писателей московский адрес Паустовского. Тщательно запаковал книгу и конверт в хрустящую оберточную бумагу. И… не пошел на почту. Не решился.
Теперь думаю, что правильно сделал.
Через много лет, читая письма Паустовского, я поймал себя на том, что все чаще как бы пускаю по параллельным путям две жизни – его и свою. Где был он , когда я, тюменский пацаненок, пошел в первый класс… Какую книгу он писал, когда я понес в редакцию газеты «Тюменский комсомолец» свои первые стихи… Что делал, с кем разговаривал он, когда мы, студенты, в пятьдесят восьмом году, обсуждали судьбу Пастернака и сквозь зубы ругали власти (кстати, я в ту пору Пастернака знал очень слабо, но помнил, что его строчки Паустовский взял эпиграфом к своему «Черному морю»: «Приедается всё, лишь тебе не дано примелькаться…» Этого было достаточно, чтобы понять, какой поэт Борис Пастернак)… Ну, и так далее. Возможно, кому-то такая игра (а впрочем, и не игра вовсе) покажется странной и даже нескромной. Но, во-первых, это получалось само собой, а во-вторых, я никому никогда про такое свое занятие не рассказывал. Я просто как бы жил рядом с человеком, который многому научил меня в писательском деле и в жизни.
И вот я узнал в конце концов, что осенью шестьдесят пятого года Паустовскому было явно не до писем и бандеролей. Старый, усталый, измученный астмой, он делил свое время между заграничными поездками и больницами.
Ну, больницы – дело неизбежное. А как у него хватало сил для поездок? Значит, неуемная жажда жизни, желание видеть мир были сильнее утомления, сильнее тяжких хворей…
Я читаю письма и путевые очерки Паустовского и вижу его на площадях Рима, на фантастических улицах болгарского Созопола, на набережных Сены. Вижу и сами эти площади, улицы, набережные, поскольку описания мастера (даже в коротеньком письме) выпуклы и красочны, как стереокино… Вижу, например, как он, склонившись над низкими прилавками седых молчаливых букинистов, листает забытые книги о путешествиях и осторожно берет за шелестящие края старинные карты. Те карты, что рисовали безвестные французские лейтенанты, в середине девятнадцатого века проникавшие в глухие джунгли Африки; те карты, на которых в Южном океане еще нет Антарктиды, а Сибирь называется «Тартария»; те, что составляли штурманы давних экспедиций, впервые достигших неведомого берега…
Паустовский не раз писал о своей привязанности к географическим картам. В самом деле, без этой любви не было бы «Кара-Бугаза», «Мещерской стороны», «Черного моря».
Мне нравится перечитывать у Константина Георгиевича описания старинных карт, которые он видел у букинистов. Вот одно из них.
«Дряхлые географические карты с видами на полях безлюдных поселений Южной Америки и Африки, где улицы заросли могучими агавами, с ландшафтами знаменитых водопадов и поднебесных гор лежали на прилавке рядом со старыми картами, отпечатанными в Англии. Они были выгравированы очень чисто и тонко, а на одной из них – тоже на полях были рисунки прославленных английских кораблей, таких, как «Бигль» и «Белерофонт».
Представляю, как билось сердце писателя-путешественника и какое горькое сожаление он испытывал от того, что нет франков для покупки этих сокровищ.
Впрочем, описание, которое я здесь привел, сделано еще до той поры, когда я хотел послать Паустовскому книгу. Оно из очерка «Мимолетный Париж», о поездке в 1957 году. А я в ту пору – что?.. Да, я рисовал свою карту. В общей тетради с красными корочками. Разлиновка клетчатого листа напоминала градусную сетку в меркаторской проекции. Тонко отточенным карандашом, сидя под стеной одинокой степной мазанки, я выводил контуры фантастического полуострова, на котором располагалась Страна Синей Чайки. Тогда, осенью пятьдесят седьмого года, я был со студенческим отрядом на целине, в Хакасии, и в редких перерывах среди работы, а то и по ночам писал повесть о сказочной стране. А для повести необходима была карта – с городами и горами, с заливами и островами…
Карта получалась лучше чем повесть. Навыков в картографии меня было больше, чем в литературе. Фантастические карты я любил рисовать еще в дошкольные годы. Мне приятно думать сейчас, что маленький Костик Паустовский, почти за полвека до меня, в своем заросшем старыми каштанами Киеве любил заниматься тем же…
Впрочем, игры с географическими картами во все времена были любимым делом для мальчишек. По крайней мере для тех, кто мечтал о дальних странах и путешествиях. В прежние времена таких ребят было много. Да и сейчас еще встречаются, как ни странно. До сих пор не все хотят быть директорами всяких ООО, маклерами, дилерами, дистрибьюторами и… тьфу, язык сломаешь.
У меня есть очень старая, изданная в 1785 году, книжка, я купил ее когда-то в московской букинистической лавке. Это собранные воедино, под твердым переплетом, тетрадки первого российского журнала для детей – «Детское чтение для сердца и разума». Печатал его в Москве известный просветитель Николай Новиков. Тот самый, который был издателем знаменитого «Трутня» (за что и потерпел от матушки-императрицы).
Книжка пухлая, но небольшого формата, в потрескавшихся кожаных корочках. На первом, свободном от текста листе надпись порыжевшими чернилами: «Сiя Книга Принадлежитъ Ивану Панаеву». Уж не тому ли знаменитому сподвижнику Некрасова? Конечно, имя и фамилия не редкие, да много ли было в позапрошлые века Иванов Панаевых, которых интересовали такие книги?
Если отвлечься от стилистической манерности той эпохи, то читать этот журнал поза-позапрошлого века интересно до сих пор. А для педагогов, мне кажется, даже и полезно. Есть вещи, которые не стареют с веками.
В нескольких номерах напечатана переписка отца с сыном – избалованным дворянским отпрыском лет десяти-двенадцати. Отец (весьма неглупый мужчина) отправил сына из столицы в деревню к своему брату, чтобы дитя, проведя месяц у дядюшки, познало жизнь, близкую к земле и природе. Дитя, избалованное петербургским бытом и подобострастными слугами, познавать такую жизнь сперва не хотело. Потом-то (в соответствии с задачей нравоучительного редактора) оно осознало пользу и преимущества сельского бытия, но в первых письмах его – сплошные вопли и жалобы. В частности – ядовитый рассказ, что его двоюродным братьям даже неизвестно такое светское развлечение, как игра в карты.
«Вчера спросил я у Петра: «Братец, нет ли у тебя карт?» – «Есть, отвечал он, какие тебе угодно. Пойдем со мною».
Но представьте себе, может ли что-нибудь быть досаднее? Пришедши в ту комнату, где надеялся я найти карты, брат мой подал мне несколько ландкарт.
Я не знал, смеяться ли мне над ним или бранить его. – «Я просил у тебя карт, сказал я: «карт, которыми играют.»
«А это что ж?» отвечал он: «и это карты, которыми мы играем». – «Играете?» спросил я: «как это?»
Он принес мне коробочку с подклеенными бумажками, на которых написаны были имена разных провинций и городов. – «Из этой коробочки, говорил он, вынимаем мы иногда по нескольку билетцов, и батюшка заставляет каждого из нас приискивать на карте тот город, имя которого он вынял, и после что-нибудь о нем рассказывать. Это бывает для нас очень весело.
Хотел бы я знать, что в этом есть веселова».
А «веселова», на мой взгляд, было немало. Точнее – заманчивого, зовущего в дальние края, говорящего о бескрайности мира. Особенно, в те времена, в эпоху Екатерины Великой, когда была еще масса неоткрытых земель.
Я хорошо представляю себе бледного городского мальчонку в паричке с косицей, в тесном шелковом камзольчике и кружевах, который с капризным лицом сперва сидит в сторонке, когда его двоюродные братья заняты азартной географической викториной. Потом незаметно придвигается ближе. Еще… Ну, мальчишка же, как и все, хотя и немало избалованный в своем столичном доме. Потрескивают свечи. А листы с тонко оттиснутой гравировкой морей, заливов, островов и гор шелестят притягательно, таинственно… Что же в них такого ? Неужто в самом деле это столь увлекательно?.. Мальчик, виновато посапывая, проталкивает голову в скособоченном паричке между плечами братьев…
Интересно, что за карты у них были? Может быть, и Атлас Балтийского моря, что составил в середине восемнадцатого века капитан-лейтенант российского флота Алексей Иванович Нагаев (кстати, будущий адмирал и директор морского кадетского корпуса). Одна такая карта – с побережьем Карелии, где сейчас нынешний Выборг, – есть и у меня. Голубовато-серая шероховатая бумага, паутинчатые линии береговых контуров, россыпи мелких букв. Узорчатый картуш с завитками – овальная рамка с подробной записью о содержании карты и о том, что составлена она «по поручению Адмиралтейской коллегiи въ 747 году» (единица по обычаю того времени опущена). Меридианов и параллелей нет, вместо них – лучи старинной компасной системы координат. В давние времена карты с такой системой назывались портуланами…
Приходящие ко мне в гости мальчишки, когда видят эту карту, недоверчиво спрашивают:
– Неужели настоящая?
Настоящая. Как и многие другие. Например, карты северо-западных берегов Америки «съ означенiемъ путеплаванiевъ на судахъ бывшихъ при исполненiи Экспедицiи подъ Начальствомъ Флота Капитана Биллингса», которые составил «Флота Капитанъ Сарычевъ» (кстати, тоже будущий адмирал). Или карты из книги о кругосветном плавании британского лорда адмирала Ансона, изданной у нас два с половиной века назад, в 1751 году…
Неведомыми путями они попадали в букинистические лавки Москвы и Петербурга, а оттуда в мои дрожащие от волнения руки. Благо, было время, когда стоили такие раритеты не столь уж дорого, а я получал за книги не столь уж мало…
Думаю, Константину Георгиевичу эти карты тоже понравились бы. В них есть свойство раздвигать мир не только во всю ширину морей и океанов, но и в глубину времен. Немного воображения, и ты уносишься в ту пору, когда Земля была молода, сотни островов были неведомы европейцам, а над синими водами скользили, как облака, высокие паруса фрегатов… Мне кажется, на таких картах есть неразличимые на первый взгляд тайные письмена, которые при внимательном чтении и расшифровке завораживают душу желанием новых открытий и разгадок – на просторах все еще безлюдных территорий, в сумраке древних подземелий, в космосе и в тех параллельных пространствах, которые придумали фантасты, но теперь уже, кажется, признают и ученые.
Эти письмена похожи на таинственные знаки, которые время от времени находят археологи на укрытых джунглями скалах и в храмах, что построили давно исчезнувшие народы.
О таких письменах я впервые прочитал более полувека назад.
Лет двадцать назад я рассказал про это в статье о своем друге Евгении Ивановиче Пинаеве, которую писал для «Уральского следопыта». Журнал у меня не сохранился, но недавно я нашел рукописный черновик и у видел, что первая главка так и называется – «Тайные письмена». Вот она…
«В моей комнате висит старая штурманская карта Канарских островов. Эту карту подарил мне Евгений Пинаев, он привез ее из своих плаваний. В центре карты остров Тенерифе (или, как писали раньше, – Тенериф). Он похож на топор без рукоятки. По берегам – россыпь экзотических названий городов, поселков и маяков. Посреди острова знаменитый тенерифский пик. Изображенный гравированными линиями рельефа, он выглядит выпуклым, как на ландшафтной модели.
Я как-то спросил:
– Женя, ты видел этот пик?
– Видел. Правда, он чаще всего закрыт облаками…
Я завидую. На Канарских островах я никогда не был. Знаменитую гору – белый конус, поднявшийся выше туч, – я видел, кажется, только на литографии старинной книги о плавании российского транспорта «Або» вокруг света («Два года изъ жизни русскаго моряка. Сочиненiе Г.К.Блока. Санктпетербургъ. Въ типографiи Императорской Академiи Наукъ. 1854). И скорее всего, никогда не увижу в натуре – ни в облаках, ни без. Но все же у меня с тенерифским пиком кое-что связано в жизни.
Это было в давнем послевоенном детстве. Я, девятилетний, читал книгу «Навстречу гибели» о плавании Лаперуза…»
…В очерке я написал неправильно. Мне было всего семь лет. Я – первоклассник. Январь сорок шестого года. За окном, над марлевой занавеской-задергушкой – похожая на круглый мячик луна. Лампочку на липком, засиженном мухами шнуре я опустил низко к столу, стою коленками на табурете, грудью навалился на край столешницы. Он давит мне ребра, но я не прерываю чтение. Такая книжка… Я взял ее у соседа-четвероклассника Лешки Шалимова (он же Пашка Шаклин, он же просто Павлик из разных моих книг). Книжка растрепанная, в обшарпанном коленкоровом переплете песочного цвета. «Лаперуз» пишется «ла Перуз». Наверно, довоенное издание. Уже будучи взрослым, я сообразил, что это была часть большой книги Николая Чуковского «Водители фрегатов»…
Итак, дальше.
«В самом начале этой повести рассказывалось, как члены научной экспедиции прибыли на остров Тенериф и решили подняться на пик. Раньше там не бывал ни один европеец.
Проводники из местных жителей довели путешественников до половины пути и дальше идти отказались. Они не могли пересилить страх! Они говорили, что выше, на отвесных скалах сохранились тайные древние письмена. Кто их увидит – обязательно погибнет.
Путешественники двинулись вверх одни. Они не верили в эти письмена.
Но письмена были.
Я отчетливо помню эту фразу: «Но письмена были»!. Она ударила по мне с силой неожиданного и радостного открытия».
Да, это было так. Луна в окошке засияла с удвоенной силой. Занавеска вздулась парусом. Ветер прошелестел по комнате. Помню, что я даже вскрикнул.
Мама, которая у плиты жарила на трескучем масле картошку, оглянулась:
– Что с тобой? Ногу отсидел?
– Мама, тут написано: они были!
Мама едва ли вникла в суть. Но поняла: у меня открытие. Ладонью провела по моему стриженному затылку.
– Вот и чудесно. Я рада…
А я весь вечер жил с ощущением чуда. С ним и уснул…
Мне кажется, что такие же тайные письмена можно различить на старых картах. Если сможешь увидеть их – удача. Если сумеешь хоть что-то разгадать – приблизишься к чуду. Конечно, не всякий умеет это. Но среди детей умеют многие. И я умел. Мне явно слышался в картах Голос Дороги.
Еще не зная толком очертаний материков, не представляя, где какая страна, я – вечно голодный дошколенок – рисовал карты огрызками цветных карандашей. На оборотах каких-то старых ведомостей, которые приносила с работы мама. Рисовал наугад, наивно полагая, что какая-то «географическая» интуиция, особые силы природы помогут моим пальцам (кстати распухающими от ревматизма) провести нужные линии. То есть такими словами я тогда, конечно, не думал, но надежда была.
Разноцветными штрихами я закрашивал территории разных земель, а потом шел к маме. Спрашивать: где что. Помню, что маме нездоровилось, у нее была температура. Через несколько дней ее увезут в больницу с рожистым воспалением. Но сейчас мама делала усилие и объясняла, что «это у тебя похоже на Францию, а здесь вот, на берегу моря – Одесса, где учатся Миля и Сережа». Это были мои старшие сестра и брат. Упоминание о них прибавляло мне уверенности, что карты правильны. И я шел разрисовывать их дальше.
Яркость карт, их декоративная «оснастка» в детскую пору мне казалась не менее важной, чем сугубо географические данные. Я разглядывал в книгах копии портуланов, где по берегам толпились воинственные туземцы с луками и копьями, среди волн вздымали фонтаны чудовищные киты и разбухали круглые паруса каравелл и галеонов, а компасные картушки и розы ветров раскидывали тонкие лучи по всем океанам и континентам…
Однажды, после четвертого класса, я вздумал сам смастерить такую карту. Именно смастерить, поскольку речь шла не о бумаге, а о мозаике.
Толчком послужила случайная находка.
В то давнее время, длинным жарким летом сорок девятого года, я жил в окраинном районе Тюмени, который называется Затюменка. Наша улица Нагорная тянулась по краю глубоченного лога. Про этот лог рассказывали, что в старину он служил крепостным рвом. По дну лога текла речка Тюменка. По правде говоря, не речка, а простой ручей. Лишь весной Тюменка разливалась так, что по ней можно было даже плавать на лодке.
Наше семейство – мама, я, маленький братишка Олег и отчим – снимали две комнатки в столетнем бревенчатом доме, у хозяйки тети Поли. При доме был садик и огород. Грядки огорода нависали над логом, не было даже изгороди.
Пробравшись меж картофельной ботвы, я оказывался на крутом откосе. Здесь было царство бурьяна, полыни, конопли и осота. Душные запахи трав слоями висели в прогретом воздухе. На рыжих проплешинах шуршали струйки сухой глины – ее сталкивали вниз красно-черные узорчатые жуки-пожарники и громадные пауки, которых я называл тарантулами. Мохнатых «тарантулов» я отчаянно боялся. И все же я долгие часы проводил в логу. Строил плотины на Тюменке, где стрекотали прозрачными крыльями стрекозы. Лазал среди высоких травяных зарослей на склонах и представлял, что это африканские джунгли. Искал подземные ходы и клады.
О кладах и подземельях я стал мечтать, когда услышал рассказ дядюшки, что в давние-давние времена, еще до основания Тюмени, в этих местах лежала столица татарского ханства – с крепостью и богатыми базарами. Недаром один из участков здешней земли сохранил название «Царское городище». Позже Царское городище было перерыто, сглажено, занято постройками и городским стадионом. А тогда это был квадратный островок, со всех сторон окруженный логом. На островке не было ничего, кроме травы (даже разбивать огороды там не разрешалось). А мне под глинистой толщей этого островка чудились тайны и сокровища.
Древних сокровищ я там ни разу не нашел. Но вообще-то интересных находок было немало. Особенно на свалках мусора, который хозяйки сбрасывали в лог со дворов. Здесь можно было обнаружить фигурные подсвечники, медные узорчатые ручки от дверей, разбитые статуэтки, мятые граммофонные трубы, ржавые жестяные таблички страховых обществ со скрещенными якорями и старинными буквами «ять» и много других интересных вещей. Однажды я нашел изъеденные ржавчиной останки револьвера «Наган». Это был барабан в рамке, от которой тянулись два изогнутых отростка – то, что осталось от рукоятки.
Револьвер я подверг тщательной реставрации. Сделал новую деревянную рукоять, вставил ствол из медной трубки, отчистил барабан так, что он стал свободно вертеться в рамке. Приспособил курок из толстого гвоздя – он оттягивался и щелкал благодаря тугой резинке. Теперь я ходил в лог с оружием. Засовывал его за ремень, который специально надевал поверх майки. Револьвер не стрелял, но вид у него был грозный. Злоумышленников (если таковые вдруг повстречаются) можно было взять на испуг. А отвратительного тарантула можно было огреть рукояткой – если, конечно, хватит храбрости дотянуться, а не драпать сразу сломя голову…
Но моя история связана не с этой находкой. С другой.
Однажды среди мусора я заметил плоский осколок с картинкой. Осколок был с мою ладонь, а на картинке – зеленовато-синий кораблик. Он занимал всю площадь неровной фаянсовой плитки. Старинный кораблик – с надутыми, как пузыри, парусами, длинными флагами и высокой кормой. Как я думаю теперь, это был кусочек старинного блюда из Голландии или Германии.
Откололся от блюда кораблик так удачно, что уцелел почти полностью. Не было лишь кусочка кормы и уголка заднего треугольного паруса.
Естественно, я увидел в этой находке особый смысл. Намек на будущие приключения и путешествия. И понял, что грешно будет просто полюбоваться на кораблик и спрятать в ящик со всякими мелкими игрушками.
А что делать? Первая мысль была – заключить в рамку и повесить на стену. А вторая – кораблику требуется простор…
Был кораблик похож на те, что я видел в книжках по Колумба и Магеллана, которые брал в ближней детской библиотеке на улице Луначарского. Были в тех книжках и карты – с такими же корабликами и с лучистыми компасными звездами…
Ура! Я сделаю такую вот карту, а кораблик станет ее главной деталью!
Поскольку нарисован кораблик на фаянсе, я и всю карту сделаю фаянсовой. Выложу ее из кусочков битой посуды! Я слышал про мозаики из разноцветных камней, украшавшие стены музеев и станций метро. Вот и у меня будет такая же, только поменьше.
Опыт создания мозаичных картин у меня уже был. Правда, очень давний, дошкольный. Он был тоже связан со свалкой. Вернее, с помойкой, которую я любовно описал однажды в своем литературном дневнике, когда повествовал о родной улице Герцена. Вот он, этот отрывок. При нынешней технике это очень удобно – нажал пару кнопок, и нужный текст перескакивает из старого файла в новый…
«…В дальнем углу двора, поодаль от дощатой уборной находилась помойка. Этакий большущий ящик, похожий на домик, у которого снят один скат крыши. Но помои туда лили редко, обычно выбрасывали всякий сухой мусор. Так что правильнее это сооружение было именовать мусорным ящиком. Но все говорили “помойка”.
Место это для нас, ребятишек, было крайне притягательное. На помойке можно было найти массу интересных вещей. Разбитые патефонные пластинки, которые так интересно запускать в воздух. Треугольные флаконы от одеколона “Даиси” с кавказской красавицей на этикетке. Пузырьки и ампулы из-под лекарств. Этикетки от шоколадок, которые кое-кто из жильцов получал в “литерных” пайках. Разные пуговицы, пряжки, ложки со сломанными черенками, рюмки без ножек (девчонки ставили их как медицинские банки, когда играли в больницу), рваные грелки (резина годилась для рогаток), разломанные будильники, перегоревшие лампочки (гранаты!) и еще множество всяких неожиданных предметов.
Особенно много было битой фаянсовой посуды.
Среди дошкольного населения двора (когда мне было лет пять) началось однажды увлечение посудными осколками. Мы собирали на помойке кусочки тарелок, чашек и блюдец с золотыми и разноцветными ободками, с рисунками цветов, с пестрыми узорами. Тут имели место своего рода эстетические критерии: чем богаче, ярче рисунок, тем больше ценился осколок.
Девочки этими осколками играли, как кукольной посудой, мальчишки составляли из них коллекции. Шел азартный торг и обмен.
Я собрал довольно богатую коллекцию, держал ее под крыльцом в большой железной коробке (ржавой форме для выпечки хлеба). Почему не дома, а в тайнике, не знаю, не помню. Возможно, ради пущей романтики.
Коварная Галка Петрова (сестра рыжего Тольки, которая была старше его на год) разнюхала тайник и похитила мои сокровища. Причем после этого из своего окна на втором этаже дразнила меня и показывала самые красивые осколки.
Я безутешно ревел. Мама меня утешала. Она говорила, что принесет мне с работы, из военкоматского «женотдела», красивые зеленые осколки от абажура настольной лампы, которая разбилась в кабинете военкома. Этот подполковник по фамилии Панченко якобы так грохнул кулаком по столу, рассердившись на подчиненных, что лампа со звоном полетела на пол.
Я утешился. Сообразил, что зеленые осколки (каких еще ни у кого не было) можно будет обменять на всякие другие.
Но мама осколки почему-то не принесла, а я про них вскоре забыл: увлечение “посудными” коллекциями стремительно пошло на убыль и сменилось другим – воздушными змеями…»
В дневнике я поленился написать, что любимым моим занятием было складывать картины из разноцветных осколков. Потому я так и горевал, когда Галка сперла коллекцию.
И вот теперь, с корабликом в руках, я снова думал о фаянсовых мозаиках.
Прикинув масштаб работ, я понял, что одному управиться будет нелегко. И решил привлечь своего приятеля, одноклассника Альку Головкина. Алька был большим любителем книг, вроде меня, и человеком с воображением.
Услыхав про мои планы, он тут же загорелся «карточной» идеей. Но внес нотку практицизма:
– Сделаем карту, и куда ее потом?
Я понял, что у Альки в этом деле должен быть свой интерес.
– Пусть висит у нас на стенке по очереди! Неделю у тебя, неделю у меня.
– А потом отнесем в школу! Будет выставка летних заданий, Вера Ивановна говорила! Может первое место займем! Или хоть пятерки по географии заработаем!.
Я одобрил эту мысль. Алька сбегал домой и скоро вернулся с большущим железным противнем. Он тащил его, выгнувшись назад и стукая коленками по гулкой жести.
– Во! Нашел в кладовке! На нем будем карту складывать!
– А дома тебе разрешили?
– Да бабушка про эту штуку и не помнит!
– Ой… – усомнился я.
Алькина бабушка была еще крепка умом и здоровьем. По-моему, она ничего не забывала. Была она Альке не родная, а какая-то троюродная или даже просто соседка, но родители вручили ей все полномочия для Алькиного воспитания и с этим следовало считаться.
– Да ни фига, – сказал мой интеллигентный приятель.
Ну и ладно. В конце концов, это его проблемы…
Усевшись на теплом от солнца крылечке, мы принялись разглядывать карты из новенького учебника географии для пятого класса – такие нам недавно продали в школьной библиотеке. Какую карту выбрать для мозаики? Карта полушарий, конечно, не годилось, много с ней возни. И я, и Алька понимали, что главное в нашей работе – не географическая, а декоративная часть: кораблик, пестрые розы ветров и все такое прочее. А что там будет на карте, не столь уж важно. Потолковали, поспорили и выбрали Черное море. Мы недавно прочитали книгу Сергея Григорьева «Малахов курган» (я – уже второй раз) и романтика первой Севастопольской обороны крепко сидела в нас. Тем более, что героем книги был мальчик Венька, наш ровесник…
Но для моря надо было много синих осколков, а на свалках попадались в основном белые или пестрые. К счастью, однажды мы наткнулись в логу на большой синий кувшин с пробитым донышком. Его должно был хватить, особенно, если сделать обрамление моря из белых осколков, которые должны были изобразить береговой прибой.
Для морских берегов и окружающей суши годились осколки от горшков и кринок разных коричневых оттенков (не фаянс, но тоже блестят). На лесные массивы мы собирались пустить осколки большой зеленой кружки (ее мы тоже нашли на свалке) и старой сахарницы, которую я раскокал дома, бессовестно свалив вину на двухлетнего брата…
Для подготовки к работе мы собирались на втором этаже тети-Полиного сарая. Раньше здесь располагался сеновал, но в ту пору коровы у тети Поли не было и от сена сохранился лишь запах теплой травяной трухи. Мне он, конечно же, казался запахом заморских земель. По углам валялись гнутые стулья с тисненой кожей рваных сидений, висели на стене мятые абажуры и рамы от картин, блестел никелированный ободок на диске граммофона (кстати, вполне исправного), торчало из хлама колесо древней прялки, похожее на штурвал. В общем, обстановка была самая подходящая, романтичная. Солнце врезалось в зеленоватый сумрак сквозь щели в досках плоскими желтыми пластинами. Разноцветные кусочки фаянса сверкали, как драгоценности.
Мы наметили мелом на железе контуры карты и для начала выложили в верхнем левом углу разноцветную компасную звезду с восемью лучами. Мы ошибочно считали, что это роза ветров. Рисунок мы скопировали с книжки про Севастополь.
Полюбовавшись звездой, стали думать, как закрепить кусочки мозаики на железе. Попробовали сырой глиной, но она высыхала и отваливалась.
– Нужен вар, – сообразил Алька.
Мы отправились через мост на левый, низкий берег Туры, в район, который называется «Зарека». Там во дворах, а то и прямо у воды лежало немало дощатых лодок местных жителей. Щели в лодках обычно заливали черным липучим варом.
Побродив по песку и среди штабелей сырых сосновых бревен, мы нашли подходящую перевернутую лодку. Начали ползать по днищу на четвереньках и отдирать ленты засохшего вара. Но очень скоро кто-то бдительный (с перепугу мы не поняли кто) заорал на нас, пришлось уносить ноги.
Но в конце концов нам повезло. В одном дворе мы увидели щетинистого седого дядьку, который конопатил новую лодку и заливал конопатку разогретым на керосинке варом. Подкатились к нему с вежливой просьбой. Дядька оказался хороший. Предложил отлить для нас порцию вара в консервную банку. Но мы предпочли взять «сухим пайком». Завернули в лопух несколько твердых, похожих на каменный уголь комков. Вежливо сказали «большое спасибо» и двинулись дугой, далеко обходя место, где едва не были пойманы при пиратских действиях.
Через мост шли не торопясь. Доски настила были горячими от солнца. Сквозь щели далеко внизу была видна желтоватая вода. Старый деревянный мост поскрипывал всеми сваями и балками, когда по нему шли груженые «ЗИСы» и полуторки. Казалось, он может рассыпаться в любой миг, но мы верили, что это случится потом, когда нас тут не будет.
…Мост и в самом деле рассыпался, но гораздо позже, в семидесятых годах. Развалился он сам по себе, будучи почти пустым. По словам очевидцев, по нему в тот момент проезжал только одинокий мотоциклист. Говорят, он уцелел…
С моста открывался вид на зеленые откосы правого берега и на соборы старинного монастыря. Эта картина вдруг сделала поворот в моих мыслях о карте.
– Алька! А если на выставке скажут: «Почему у вас Черное море? Вы что, плавали по нему?» Давай лучше сделаем карту нашего города!
– Чокнулся, да? Сколько улиц надо выкладывать! Запутаемся на фиг!
– А мы не нынешний город сделаем, а тот, когда его только начали! Выложим Туру, лог и крепость с башнями и стенами. Из коричневых осколков получится во как!
– А кораблик тогда зачем? По Туре корабли на плавали.
– Еще как плавали! Купцы всякие. Аж до самого Ледовитого океана и даже в Англию. Мне дядя Боря рассказывал!
Мой дядюшка и правда не раз просвещал меня на предмет тюменского прошлого.
Алька, однако, не поверил. Сказал, что мне напекло голову.
– Тебе самому напекло… ниже спины… А почему тогда на старом гербе Тюмени корабль?
– Это тебе тоже твой дядя сказал?
– Я сам видел! В музее!
Алька, видать, в музее не бывал. А я был не раз – и с мамой, и один. Особенно мне нравился там громадный скелет мамонта. Но сейчас о скелете говорить было не к месту.
– Там такой железный щит, а на нем корабль! И написано, что герб Тюмени!
– Врешь!
– На что спорим?
– На что хочешь!
– Если есть корабль, отдашь свой ножик со штопором!
– А если нету, отдашь свой наган!
– Сказал тоже! Твой ножик против нагана – сопля на палочке!
– Значит, забоялся?
– Ладно, айда! – Я же знал, что выиграю.
Музей был недалеко от моста, на горке. Белое двухэтажное здание с высоким крыльцом и колоннами (бывшая городская дума). На фронтоне – черный циферблат курантов (которые в те годы не шли). Над курантами – деревянная, весьма затейливой архитектуры пожарная вышка. Над ее балконом блестела медная каска дежурного.
Мы спрятали вар в траве газона и поднялись по ступеням. Полутемный вестибюль встретил нас ласковой (просто спасительной!) прохладой. Менее ласковой оказалась седая сухопарая контролерша:
– И куда это вы собрались, такие красавчики?
Мы и правда были «красавчики». В обвисших сатиновых трусах, замызганных майках, с черными после лазанья по лодке коленями и семенами сорняков в отросших челках.
– Мы… посмотреть… – робко сообщил я. – Разве нельзя?
– Вот как. Для «посмотреть» надо брать билеты…
Мы переглянулись. У нас в карманах, конечно, не было ни копейки. Да и карманов-то не было.
– Но говорили же по радио, что для школьников в каникулы бесплатно! – брякнул я наобум, с нахальством отчаянья. И оказалось, что попал почти в точку.
– Бесплатно, это если экскурсия.
– А мы экскурсия! – заявил Алька, снимая с майки и пряча в кулаке репейный шарик. – Мы… для школьного задания.
– Оно и видно, что экскурсия, – вздохнула билетерша. – Судя по всему, до музея побывали в шахте… Ладно, идите уж. И чтобы руками ничего ни-ни…
Мы клятвенно пообещали, что ни единым мизинчиком… И конечно потрогали и пушку времен Ермака, и кольчуги, и широкий кривой бердыш на черном древке, и длинное кремневое ружье семнадцатого века. Благо, что никого кругом не было. Пусто, гулко, прохладно.
…Кстати, меня всегда поражали эти перестраховочные музейные правила: ничего нельзя касаться. Помню, как веселились в Москве ребята из «Каравеллы», когда пришли однажды в Музей армии. Недалеко от крыльца музея стоял на специальных рельсах настоящий стальной бронепоезд (может быть, и сейчас стоит, куда ему деваться). И вот, перед этой броневой махиной на специальной железной стоечке торчала табличка: «Экспонаты руками не трогать»…
Итак, мы с Алькой полюбовались оружием.
– А теперь смотри, – торжествующим шепотом сказал я. И развернул Альку за тощие, с облезлым загаром плечи.
Тяжелый щит с темной потрескавшейся краской висел напротив окна.
Алька посопел. Потом надулся и сказал:
– А корабль без паруса. Значит, не настоящий.
– Как не настоящий! С мачтой же! А зачем же мачта, если не для паруса? Просто его тут еще не подняли!.. Да не пыхти, не нужен мне твой ножик, только не спорь больше.
– А что это за фиговина сверху, над кораблем? – сказал повеселевший Алька.
– Гляди, тут же написано. «Герб Тобольской губернии, воинская пирамида с оружием…» Потому что Тюмень тогда была в Тобольской области. А теперь наоборот.
– Никакого оружия не видать, – пробурчал Алька, чтобы сохранить остатки самолюбия. – Ну, ладно… А этот герб будем делать на карте?
– Если ты считаешь, что надо… – решил я уступить часть инициативы приятелю. Чтобы он не расстраивался.
– Наверно, надо. В школе скажут: молодцы, любите свой город…
На следующий день мы пришли в музей снова. На этот раз в брюках и в чистых ковбойках.. Алька даже повязал пионерский галстук. Я галстука не нашел, зато надел новенькие сандалии, а за ремешок на штанах сунул толстую чистую тетрадку – для исторических рисунков и записей. Было жарко в длинных «шкерах» и плотных рубашках, зато в таком виде мы были вполне «экскурсия», и билетерша пропустила нас без спора. По-моему, даже преисполнилась некоторым уважением.
Мы срисовали в тетрадь схему первой тюменской крепости, что когда-то стояла на стрелке Туры и Тюменки. Схема была проста – одна стена и башнями с юго-восточной стороны. С других сторон избушки города были защищены обрывами реки и лога.
Мы убедились, что чисто географическая часть карты не принесет нам больших трудностей. Выложим синий, с пенными волнами изгиб Туры, коричнево-зеленые контуры оврагов, сделаем белый фон, а на нем – герб, розу ветров и фигурную надпись. Кораблик же пустим прямо по реке – пусть плывет к океану…
Для начала мы стали выкладывать звезду. Фаянсовые осколки на каплях вара прилипали к железу хорошо. Вар, насадив комочками на проволоку, мы разогревали на свечке. При этом не забывали поглядывать сверху на двор. Если бы тетя Поля увидела, как мы жжем свечку на сеновале, подняла бы крик, что спалим все хозяйство (и, это я понимаю теперь, не без основания).
Однако все шло сперва хорошо.
Мама с крыльца кликнула меня обедать. Алька тоже пошел обедать, к себе. Потом мама велела мне идти на рынок за капустой.
– Или сиди с Олежкой, а я схожу сама.
– Нет уж, лучше я! Надоело штаны ему менять… Если Алька придет раньше меня, пусть подождет.
Однако Алька пришел через час после моего возвращения. И в самом скверном настроении.
– Давай все отклеивать. Бабка хватилась противня, требует назад.
– А ты зачем сказал, что он у нас!
– Я не говорил. А она: «Не знаю, куда он подевался, но если к вечеру не найдется, кое с кем будет громкий разговор…»
– А может, ей все рассказать? Может, поймет, когда выслушает?
Алька сказал, что бабушка, конечно, выслушает, она терпеливая. Но потом возьмет длинное полотенце, скрутит жгутом и сложит вдвое. Дальнейшее понятно.
Я не мог, разумеется, требовать от Альки такой жертвы. К тому же, он объяснил, что после «воспитательного разговора» противень все равно придется отдать, бабушка упряма.
Мы с горестным чувством начали разрушать нашу работу.
Засохший вар пристыл к железу крепко. Мы еле отколупали все детали мозаичной звезды. А когда отколупали, поняли, что работа не кончена. Остатки вара не хотели отскребаться от железа. Мы перевернули противень и, удерживая его над головами, стали снова разогревать вар свечкой и отскабливать Алькиным ножиком.
Липкая горячая капля упала Альке в дырку сандалии. Он взвизгнул и нагнулся. Я с трудом удержал железный лист. Но не удержал огарок. Горячий стеарин пролился Альке на шею, прямо в заросший светлым пухом желобок. Алька с воем вскочил, ударился теменем о гулкое железо и сказал слова, недостойные советского школьника и пионера.
Было совсем не смешно.
Я стал объяснять Альке, что закапал его не нарочно. Алька сказал, что вся эта фигня ему надоела. Сейчас он заберет противень и отнесет его знакомому дяде Грише, у которого есть паяльная лампа. Этой лампой они отчистят железо в одну минуту.
Я сказал, что помогу дотащить противень. Алька ответил:
– Обойдусь…
И ушел, снова стуча коленками по железу.
Непонятно было, поссорились мы или нет. Ну да ладно. Если и поссорились, то не надолго. А вот карту было жаль. Ясно, что мы уже никогда не вернемся к этой работе. И дело даже не в утерянном противне. Просто угасло вдохновение. Идея ушла в прошлое, а возвращать прошлое бесполезно.
Но и расставаться с мечтой о прекрасной карте просто так было обидно.
Я собрал всю фаянсовую россыпь в жестяную коробку, сверху положил осколок с корабликом. Завернул коробку в кусок мешковины и зарыл в логу, среди густой полыни. Я как бы хоронил свою мечту, но в то же время и сберегал ее. Потому что не выбросил кусочки, так и не сложившиеся в карту, а превратил их в клад. Может быть, через много лет кто-то случайно отроет жестянку и будет гадать: что это и зачем? А тайна всегда хороша, если даже ее не разгадали…
Любопытно, что через двадцать с лишним лет со мной снова случилась история, связанная с корабликами на посуде. И с картами.
В ноябре семидесятого года мне вдруг позвонили из Иностранной комиссии Союза писателей:
– Не хотите ли вы поехать в ГДР на совещание?
– М-м… признаться, не очень хочу.
– Но вы же еще ни разу не были за границей!
– Да, но сейчас дома дел невпроворот. – Я с ребятами затевал строительство яхты «Том Сойер». – Разве больше некого послать?
– Понимаете, нужен молодой писатель. А у вас, к тому же, в ГДР есть публикации. Там совещание по детской литературе, как раз по вашей теме. Так что лучше, если бы вы захотели …
Я понял: если откажусь сейчас, потом черта с два куда-нибудь пустят.
– Возьмите фотокарточки для загранпаспорта и срочно прилетайте к нам, – велела «комиссионная» дама. – Самолет на Берлин через трое суток, а нужно еще оформить документы…
Елки-палки! Мне и ехать-то не в чем. Единственный приличный пиджак ухитрился измазать суриком, когда, забыв переодеться, помогал ребятам на стапеле. И ни пальто нормального, ни шляпы, только морская фуражка с «крабом» и затрапезная демисезонная тужурка.
Так и полетел. Пальто, правда, успел купить в Москве (кстати, немецкое). Не очень-то оно сочеталось с видавшей виды флотской фуражкой, которую мне подарил боцман Женя Пинаев. Зато фуражка сочеталась с украшенной шевронами штурманской курткой – я ее носил на правах командора «Каравеллы» и надел в поездку вместо пиджака. В таком виде и предстал перед иностранными писателями, приехавшими на совещание в город Веймар. Объяснял всем, что был «спешно вытащен за шиворот» прямо из ребячьей флотилии, где вел занятия. «О-о…» – с пониманием кивали мои коллеги из разных стран. Мое морское обличие вносило в среду собравшихся «киндершрифтштеллеров» известную долю экзотики.
Из Союза со мной прилетели сюда еще два писателя. Я не упоминаю имен, поскольку всегда боюсь обидеть людей, о которых пишу, какими-то неточностями или излишней иронией. Хоть и прошло три десятка лет, а все-таки… Впрочем, одного я совсем не помню. А второго помню хорошо, поскольку и потом встречался с ним неоднократно. Это была видная фигура в украинской детской литературе. Назову его здесь Тарасом.
Оба моих спутника были довольно почтенного возраста. И я понял, что для «возрастного разнообразия» в нашей делегации действительно был нужен молодой автор. Я подходил еще и потому, что в «гэдээровских» газетах и журналах были напечатаны кое-какие мои отрывки, а в детском издательстве Берлина готовилась пара книг.
Совещание проходило скучновато. Писатели собрались в основном из стран соцлагеря и говорили с трибуны правильные слова о важной роли детской литературы в воспитании будущих членов социалистического сообщества. В кулуарах было интереснее. Случалось, что, сказав правильную речь, ораторы в перерыве подъезжали к нам, к советской делегации, с вопросами, «выходящими за рамки программы». Особенно этим отличались наши хозяева-немцы. Почему-то больше всего их интересовали две темы: когда наконец у нас начнут издавать Солженицына и отчего советские власти так сурово относятся к гомосексуалистам?
Приходилось проявлять дипломатию (иначе фиг еще когда попадешь в загранпоездку). Насчет Солженицына я отвечал, что сие от меня не зависит, поскольку издательскими делами я не ведаю и вообще живу далеко от столицы. А плохого отношения к сексуальным меньшинствам я не замечал, поскольку сам к ним не принадлежу и проблемы их меня никогда не волновали. («О да, – кивали вежливые собеседники. – Вы не имеете мёглихкайт (то есть возможность) говорить вся правда. Мы тоже не всегда это имеем»).
В переводчики нам был дан молодой литератор спортивного вида, звали его Ганс-Иоахим Гримм. По его словам, он был прямой потомок знаменитых сказочников. Тарас, знавший Гримма по прежним встречам, шепотом сообщал мне свои сомнения. Однако вслух сомнений не высказывал. Ганс-Иоахим был человек неровный и склонный к конфликтам. Одно хорошо – никаких колючих вопросов он не задавал, о политике вообще не говорил. Только непатриотично ругал немецкие нравы и порядки, в частности, излишнюю любовь соотечественников к аккуратности и дисциплине.
– Вы посмотрите на этих баранов! – громко вещал Гримм по-русски, оказавшись перед красным светофором на узенькой, пустой, без единого автомобиля улочке. Несколько прохожих безропотно топтались на краю брусчатого тротуара – им в голову не приходило, что можно перейти дорогу, пока не зажегся зеленый свет. Гримм хватал меня и Тараса под руки и, шагая по-журавлиному, вел нас через брусчатую мостовую на глазах у онемевших от изумления веймарцев.
Случалось, что поздним вечером, Гримм в отеле «Элефант» пил с нами горилку, которую в изрядном количестве (чтобы не усохнуть от ностальгии) прихватил с собой из Киева Тарас. Иногда он со мной и Тарасом гулял по городу. Третий наш спутник общался с кем-то на стороне, а Тарас и я держались вместе. Несмотря на изрядную разницу в возрасте…
Естественно, в первые же дни мы обозрели достопримечательности Веймара, в том числе знаменитый памятник Шиллеру и Гете, поставленный перед столь же знаменитым городским театром. В расположенный поблизости Бухенвальд (мемориальный комплекс на месте концлагеря) я не поехал. Не понимаю, зачем создавать музеи и памятники на таких кровавых местах. По-моему, их надо выжигать огнеметами и ставить там лишь черный камень со словом «Проклятие». Вместо Бухенвальда я отправился в школу, к местным пятиклассникам. Хотелось посмотреть, какие они, нынешние немецкие пацанята.
Оказалось, что ребята вполне такие же, как в Москве и Свердловске. Так же резвились на перемене, так же завизжали, когда узнали, что придется на следующем уроке ходить по одному в медицинский кабинет на прививку. Разница была лишь в языке да в одежде – у немецких педагогов хватало ума не обряжать ребятишек в унылую униформу серых и коричнево-черных расцветок. Были мальчишки и девчонки удивительно разноцветными – в пестрых свитерах и ярких курточках.
Я рассказал пятиклассникам – где-то с помощью Гримма, а где-то собственными стараниями – про свой парусный отряд и про свою книжку «Дэр Ваффентрэгер Кашка». Так я перевел название повести про маленького оруженосца. Гримм прочел из этой повести отрывки – она уже была подготовлена к изданию на немецком языке. Дети благодарно похлопали и посмеялись. Они не теряли оптимизма, несмотря на предстоящие уколы…
Ну ладно, а при чем здесь кораблики на посуде и карты, спросит читатель. Об этом чуть позже. История связана с магазинами, а в магазины ходят, когда есть деньги. Денег сперва почти не было, выданных перед поездкой марок и пфеннигов хватало лишь на кофе и платные туалеты. Но после выступления в школе я вернулся к себе в отель «Элефант», и там отыскал меня представитель издательства «Киндербухфелаг». Оказалось, что он жаждет вручить мне аванс за книгу «Sterne unterm Regen» («Звезды под дождем»). Я охотно пошел навстречу желанию издательского агента. Он, вежливый до невозможности, благодарил меня, словно я, взяв деньги, сделал ему одолжение. Затем он сообщил, что перед отъездом я смогу получить аванс еще за одну книжку (если у издательства будет такая «мёглихкайт»).
Полученная сумма (весьма, кстати, немалая) тут же перевела меня из разряда безденежных созерцателей в ранг состоятельных «граждан мира». Можно было ходить по многочисленным лавочкам, окружавшим центральную Марктплац, «отовариваться» сувенирами, пить пиво в аккуратных немецких забегаловках, заглядывать в ресторанчики и вообще чувствовать себя полноценными людьми, а не «советише туристен». Я уделил часть марок Тарасу, который обещал вернуть долг в Москве советскими деньгами (и вернул). После этого мы, отправились в «свободное плавание» по Веймару.
Веймар был прекрасен. С его дворцами, маленькими уютными площадями и старинной готикой он похож был на иллюстрации к сказкам предков нашего Ганса-Иоахима. А еще больше (так мне казалось) – к сказкам Андерсена. Был самый конец ноября, темнело рано. В домах с острыми крышами, в магазинчиках и барах загорались уютные окошки. На Марктплац уже поставили высоченную рождественскую елку. Она была еще без украшений и лампочек, но это придавало ей особую таинственность. Кроме того, над елкой висел маленький желтый месяц – словно просил, чтобы его записали в елочные игрушки.
На площади нешумно играли мальчишки и девчонки в разноцветных курточках и шапках с помпонами. Они казались мне похожими на Герду и Кея. Правда, не было снега (порхали только одинокие снежинки-искры) и ребятишки играли без санок – или перекидывались мячом, или гоняли по брусчатке на маленьких складных велосипедах. Но все равно ощущалась рождественская сказочность.
И покупки мои были «в том же ключе». В лавочке с игрушками я приобрел золоченую жестяную елочку с подсвечниками, вертушкой и колокольчиками и разноцветные витые свечки для новогоднего праздника. Ничего подобного тогда в наших магазинах не продавалось.
Приобретения Тараса были более прозаическими. В основном – всякие шмотки для себя и для жены. Особенно ему хотелось привезти супруге «что-нибудь загранично-меховое». Он разглядывал в магазинах пушистые горжетки, жилетки, воротники и допытывался у продавщиц, из какого они меха. Чаще всего мы гуляли без Гримма, словарного запаса у нас не хватало.
– Мяу? – спрашивал Тарас, встряхивая в руках пушистую курточку. Продавщица охотно кивала: действительно, курточка сшита из «мяу». Тараса это не устраивало, супруга не оценит столь дешевого меха.
Наконец он увидел на витрине дамские брюки из черного каракуля. По моим понятиям это была «сплошная жуть, каменный век», но Тарас объяснил, что наоборот, последний крик моды. Только марок на этот крик у него не хватало. Он просительно глянул на меня, но я ответил уклончиво. Мол, подождем несколько дней. Если до отъезда не потрачу все деньги или получу обещанный аванс, тогда пожалуйста. А пока… «у меня ведь тоже есть жена».
И тут же я узрел товар, который заставил биться мое влюбленное в море сердце.
Это был набор всяких стаканов, бокалов и рюмок из тончайшего стекла. Аж целых тридцать штук! На стекле пестрели красочные корабли старых времен. Всякие когги, каракки, каравеллы и галеоны. Их разноцветные паруса и флаги, казалось, шевелились на стекле, как в морском воздухе. В тесноте бюргерской лавки я вмиг учуял ветры Атлантики и южных морей!
– Майне либе фрау! Битте, дизэ глессер мит шифен!
Почтенная «либе фрау» положила плоскую большущую коробку на стекло прилавка, назвала цену и глянула на меня со скрытым сомнением. Видимо, в моей платежеспособности ее заставила усомниться мятая суконная фуражка с потускневшим якорем.
Меня, однако, цена не смутила. Вдохновленный возможностью столь удачного приобретения (и показывая на фуражку) я объяснил почтенной фрау на ломаном немецком, что «я есть торговый моряк из России и покупаю «дизэ глессер» для «майне камераден», с которыми мы в нашей кают-компании будем «тринкен русише водка унд францёзише коньяк».
Фрау расцвела и упаковала коробку в хрустящую серебристую бумагу с розовой, украшенной бантом лентой. Мы расстались со взаимными изъявлениями удовольствия. Лишь Тарас удовольствия не испытывал: моя покупка сильно сокращала его шансы на приобретение «караушенхозе». Впрочем, открытого огорчения он не показывал.
Когда мы вернулись в отель, Тарас вместе со мной полюбовался распакованной «корабельной» посудой и предложил обновить пару стаканов путем употребления оставшейся горилки. Я однако возразил, что потом посуду придется мыть, а после горилки появляется некоторая неровность движений, чреватая тем, что я не довезу до дома весь комплект.
Мы использовали для горилки гостиничные бокалы (кстати появился Гримм). Любовно поглядывая на коробку с пестреющими парусами, я рассказал Тарасу и Гримму историю, как мы с Алькой пытались сделать карту с корабликом. Решил, что людям, имеющим отношение к детской литературе, будет интересен столь романтический сюжет. Ганс-Иоахим и правда слушал внимательно (не забывая жевать украинское сало). Тарас же был рассеян. Я понял, что перед его взором до сих пор маячат каракулевые женские брюки.
Так оно и оказалось. Улучив момент, мой киевский собрат спросил переводчика, не одолжит ли тот некое количество марок для покупки «караушенхозе».
Гримм хладнокровно отвечал, что лишних марок у него нет, а штаны Тарас называет неправильно, поскольку «Карауше» означает не «каракуль», а «карась». Затем обратился ко мне:
– А банку ты потом так и не откопал?
– Нет. Зато клад вернулся вон в каком виде… – Я сделал в сторону коробки неверное движение головой.
– Да, – не менее размагниченно кивнул поднабравшийся горилки Гримм. – Но эти склянки все же не есть карта…
Однако назавтра появились (будто вопреки Гримму) и карты.
В букинистической лавке на Марктплац я увидел большую серую папку с надписью «Schцne alte Karten» («Прекрасные старые карты»). Это были копии карт, составленных в эпоху средневековья и Возрождения.
Седой, похожий на профессора хозяин лавки, поглядывал на меня с подозрением, словно не был уверен, что я достоин стать обладателем столь замечательного издания. Однако, узнав, что я есть «киндершрифтштеллер», пишущий для детей книги о море и кораблях, а также занимающийся со школьниками парусным делом (как у меня слов хватило для такого объяснения!), хозяин весьма подобрел. Поздравил с прекрасной покупкой и пригласил заходить еще. Покупка, кстати, обошлась не многим дешевле, чем стаканы с корабликами. Это нанесло последний удар по надеждам Тараса на каракулевые брюки. Он даже высказался, что-то насчет «гипертрофированной жюль-верновской увлеченности у детских авторов, не выросших из матросских костюмчиков». Я вскипел и тут же отплатил:
Рухнули мечты Тарасьи Раздобыть штаны карасьи.Читатель может уличить меня. Мол, имя Тарас придумано, значит, такой эпиграммы быть не могло. Каюсь, такой не было. Но была похожая, со словом «карасьи» и зарифмованным именем героя.
После этого наши отношения весьма охладели и Тарас не пошел ко мне в номер любоваться картами. Я любовался один, раскидав листы по полу и по кровати. За этим занятием застал меня агент издательства, чтобы вручить еще один аванс. С полученными деньгами я пошел к Тарасу мириться. Дал ему марок, сколько надо. Тарас помчался в лавку, но вернулся мрачнее тучи. Каракулевые штаны были уже проданы.
Я чувствовал себя виноватым и пытался утешить коллегу всякими советами и совместным хождением по лавкам с одеждой и сувенирами. Однако эквивалента бараньим порткам так мы и не нашли.
На следующий день мы поехали в Берлин, чтобы переночевать там и утром лететь домой. Была суббота, магазины по дурацкому немецкому обычаю закрывались сразу после обеда. Девать полученные накануне марки было некуда. Где их можно обменять на рубли, я понятия не имел. Догадывался, что дома – точно нельзя. Еще и неприятности поимеешь, такие были времена. Оставалось одно – высадить оставшуюся сумму в питейном заведении.
Мы остановились в отеле «Беролина» (старинное название немецкой столицы). Там оказался ночной бар. Мы засели в баре втроем: Тарас, я и провожавший нас Гримм. Стали пробовать все что видели на полках. И в конце концов пришли к выводу, что самая хороший напиток здесь – итальянский вермут.
Употребив по полстакана, мы потребовали еще. И затем с завидной регулярностью я обращался к бармену снова и снова:
– Нох айн маль «Цинцано»…
Бармен и его помощник со смесью ужаса и негодования смотрели на варваров, которые в чистом виде и в неимоверных количествах поглощают напиток, употребляемый цивилизованными людьми в аптечных дозах и для коктейлей. То, что один из нас их соотечественник, им в голову не приходило. Кстати, в конце концов Гримм откололся. А мы продолжали сидеть, поскольку задача финансовых трат была далеко не решена, а от прекрасного «Чинзано» – «ни в одном глазу».
Тарас простил мне свою неудачу со штанами, говорил, что любит меня и мои книги, и звал в Киев. Я кивал.
– Нох айн маль «Цинцано», биттэ…
Наконец в голове слегка зашумело. Пора было идти спать, утренний рейс – ранний.
На прощанье я усмотрел пузатую бутылку с весьма экзотической наклейкой: парусник на фоне карты полушарий.
– Геноссе бармен, их виль дизэ фляше мит шиф! – (кто знает немецкий, да простит меня).
Бармен бурно запротестовал. Из его речи я понял, что эта бутылка не есть товар для продажи, она имеет чисто декоративную функцию.
Я совершенно трезво погрозил бармену пальцем:
– Найн, найн! Дас ист унрехт! Унвар! Их хабе рехт унд вунш дизэ фляше цу кауфен. То есть я имеет право и желание ее покупайт!..
Тарас тянул меня за рукав.
К бармену подошел помощник (а может, начальник), что-то быстро сказал. Бармен с резиновой улыбкой принес бутылку и поставил передо мной.
– Данке шён, – величественно отреагировал я и протянул купюру с портретом не то Гете, не то Шиллера. – Нет-нет, сдачи не надо.
Последнее было сказано по-русски, но бармен понял. Это в момент изменило его отношение ко мне. Улыбаясь уже вполне искренне, он помог мне подняться…
В номере я упаковал бутылку в чемодан. А коробка с посудой в чемодан не влезла. В аэропорту я попытался объявить ее ручной кладью, поскольку опасался за судьбу тонкого стекла. Но стоявшая на контроле фройлен решительно этому воспротивилась. С тяжелой после вчерашнего головой я затеял перепалку:
– Как фройлен не понимает! Это же обязательно фербрехен!
Ко мне полетел провожавший нас Гримм
– Слава, что ты мелешь! «Фербрехен» – это «преступление»!
– Я хотел сказать «оно разобьется»!
– «Разбиваться» значит «цербрехен»!
– Черт вас побери с вашими приставками… – Пришлось отдать коробку.
К счастью, «цербрехен» не случилось. Я привез посуду в родную столицу в целости. Экзотическую бутылку тоже. Ее содержимое мы с друзьями в редакции «Пионера» поглотили в тот же вечер. Напиток оказался чудовищной дрянью, каким-то слабым и вонючим джином. Однако пустую бутылку я привез домой, в Свердловск, и она долго стояла в серванте, прекрасно сочетаясь с «корабельными» стаканами и рюмками.
Гости выражали неизменное желание испытать эту веймарскую посуду в деле. В итоге через несколько лет от нее остались лишь две рюмки и фужер.. Их я храню на память о предрождественской неделе в Веймаре, который остался в моей памяти, как сказочный, андерсеновский город.
Ребят из «Каравеллы» карты интересовали гораздо больше, чем стаканы. Разложив карты на полу в отрядной кают-компании, юные подшкиперы, штурманы и капитаны подолгу разглядывали старинные изображения нашей матушки-планеты с удивительными рисунками кораблей и морских чудовищ. И в конце концов нарисовали похожую карту на восьми картонных листах.
На этой карте разворачивались азартные игры с крошечными моделями кораблей, которые вели сражения и отправлялись в дальние экспедиции. Условия игры определялись не банальными кубиками с доминошными дырками, а верчением тяжелого корабельного штурвала, чья специально отмеченная ручка определяла направления ветров и длину очередного корабельного хода…
А купленные в Германии карты хранились у меня два с половиной года. И расстался я с ними почти без сожаления.
Вот как это случилось…
Опытные яхтсмены говорят, что наше далекое от морей Верх-Исетское озеро по силе ветров и волнению похоже на Финский залив. Не знаю, штормовать в «Маркизовой луже» не приходилось, но на озере я сам видел, как взбесившимися волнами выбрасывает на берег морские яхты с тяжелыми балластными фальшкилями.
Понятно, что нашим легоньким швертботам порой приходится не сладко. Да и более крупным судам – тоже. И одно из первых таких испытаний выпало флотилии в давнем семьдесят третьем году.
В конце июля на морской базе ДОСААФ праздновали День военно-морского флота. Привлекли и «Каравеллу». Наш флот тогда еще был совсем не велик. На праздник мы смогли выставить лишь три суденышка: две польские разборные яхточки со складными мачтами и надувными бортами и того же размера швертботик типа «Кадет». Недавно построенный «Кадет» (по имени «Том Сойер») был довольно крепок. А польские кораблики типа «Мева» – «Андрюшка» и «Драккар» – за предыдущие три года немало потерпели в бурных уральских водах и к тому моменту представляли собой весьма хлипкие конструкции.
Для «представительства» с нами пошел гафельный кеч, недавно построенный в ребячьем клубе, с которым мы поддерживали дружеские отношения. Кеч обычно называли «шхуной», поскольку он напоминал «Испаньолу» из недавно вышедшего на экраны «Острова сокровищ». Это было судно, которое соорудили на основе морского шестивесельного яла. Ял принадлежал «Каравелле», но мы его по доброте душевной подарили союзному клубу и помогли в строительстве.
Увы, наша помощь оказалась, видимо, недостаточной. «Корабль» внешне получился эффектным, но ходил медленно, на поворотах часто «зависал», и, чтобы положить его на другой галс, иногда требовалось пользоваться веслами. «Ну да ладно, – решили мы и наши друзья. – Для праздника сойдет. Главное, произвести впечатление на зрителей».
Задача наших парусников была проста – походить туда-сюда перед пляжем и пирсами главного яхт-клуба, пока на берегу говорят торжественные речи и проводят построения курсантов морской школы. С этой задачей все суда вполне справились. Зрители на берегу аплодировали. А когда ракетой был подан сигнал об окончании «водного парада», пошли домой, на полуостров Малоконный.
Здесь-то, словно по этому ракетному сигналу, все и началось!
Засвистело сразу, как в кино. Небо сделалось серым, забрызгало дождем. Вмиг похолодало. И все это – вопреки радужным обещаниям синоптиков. Стала нарастать волна, появились на серо-желтой воде кудрявые гребни. Р-романтика, если смотришь на нее с берега. Но мы-то смотрели с яхт.
Ветер по закону «всемирного свинства» начал дуть с веста, как раз оттуда, где находилась наша родная база. И расстояние-то не больше мили, но ведь «мордотык», против ветра не попрешь. Значит надо двигаться в лавировку, зигзагами. Для маленьких проворных суденышек это не представляло труда. Но «шхуна», будь она неладна, в такую погоду не могла идти острее, чем в галфвинд. Моталась от берега к берегу, а вперед по курсу за час не продвинулась ни на кабельтов.
Я вместе с хозяевами был на этой посудине. И был еще наш взрослый инструктор Сергей. Но нашей помощи не хватало. Чтобы управляться с парусами и рулем требовалась работа всего экипажа, десятка человек. А это были в основном пацанята. Храбрые, но ни разу не нюхавшие такого ветра и волны. Они даже с веслами не управлялись, когда приходилось пускать их в дело при поворотах носом к ветру.
Под полными парусами шхуну сильно кренило, хлестало через борт. Я скомандовал убрать бизань и кливер. Однако с половинной парусностью эта посудина отказалась двигаться вообще. Убрать паруса и добираться до базы на веслах нечего было и думать, не выгребем.
Дуло так, что с ребят срывало береты.
Наши яхточки прыгали вокруг шхуны, выполняли правило: при штормовой погоде не уходить далеко друг от друга, чтобы в случае аварии прийти на помощь. А какую помощь они могли оказать? Сами еле справлялись. Там были совсем юные матросы под командой капитанов двенадцати-тринадцати лет.
Наконец шторм начал просто-напросто разламывать наши суденышки. У «Андрюшки» мачта изогнулась «суставчатой» дугой, корпус с фанерными шпангоутами и резиновой обшивкой скрутило под напором паруса винтом, открылась течь. Капитан Андрюшка Шуклин принял единственно верное решение – выбрасываться на берег. У «Тома Сойера», которым командовал Саша Шильников, что-то там заело, он не мог скрутить поворот и начал стремительно убегать от «шхуны». Мне пришлось послать ему на помощь единственную уцелевшую яхточку – «Драккар».
– Есть! – сказал Валерка Новоселов, маленький, но бесстрашный рулевой. И с ходу вошел в поворот оверштаг. У зазевавшегося матроса Сережки Самойлова гиком сорвало берет. Но «Драккар», вместо того, чтобы сквозь брызги и пену ринуться за «Томиком», заплясал на месте с растравленными парусами.
– Слава, нас залило! – крикнул Валерка.
– К берегу!
Теперь обе «Мевы» лежали на прибрежном песке. А «Томика» уносило все дальше. Мы видели, что экипаж пытается спустить грот, но на мачте, кажется, застопорило ползуны.
Нет ничего страшнее, когда твои ребятишки в опасности, а ты смотришь и не можешь помочь. Моторки в ту пору у «Каравеллы» еще не было. Спасательные катера станции ДОСААФ на воде не показывались.
Наконец Сашке и его матросам удалось под полуспущенным парусом развернуть «Тома Сойера». Он помчался к берегу и скоро вылетел на пляж рядом с «Мевами». И я понял, что такое настоящее счастье.
Теперь даже тот факт, что несчастная «шхуна» торжественно засела в камнях недалеко от берега, я воспринял без драматизма. Взрослый хозяин «шхуны» и наш инструктор Сергей прыгнули в воду, помогли посудине сойти с камней. Она стала на якорь. Почти все перебрались на берег. Сырой ветер свистел над пустым берегом, налетали шквальные дожди. Одежда была мокрой насквозь. Командир наших друзей сказал, что уводит ребят домой, рядом была трамвайная станция.
– А судно?
– Приткнем пока к берегу…
– Его раздолбает волнами. А что останется, разворуют.
– Ну и черт с ним. Я отвечаю прежде всего за ребят.
Что же, он был прав по-своему. Но эта его правота не укладывалась в рамки тех понятий, которыми жила «Каравелла». Как можно бросить судно, если оно еще на ходу? Это же все равно, что флаг спустить во время боя…
Экипаж «шхуны» сумрачно ушел. Мы починили «Драккар» и «Томик». Лишенного мачты «Андрюшку» привязали за кормой «шхуны». Две яхточки с самыми опытными капитанами и матросами усвистали к другому берегу, а оттуда курсом крутой бейдевинд помчались на базу. И дошли благополучно. Через час их экипажи по берегу вернулись к «шхуне».
«Шхуна» поняла наконец, что теперь на ней не прежние «салажата», а опытный народ. Повела себя прилично. Правда, шкоты застревали в блоках и рвались, тяжелый руль заедало, но все же база приближалась. Стало темнеть. Все понимали, что дома родители, видя такую погоду, «стоят на ушах». Однако азарт победителей был уже сильнее тревог, холода и усталости.
Наконец мы завели «шхуну» в тихую бухточку у базы. Там она, кстати, и догнивала потом несколько лет. Бывшие наши союзники на это судно не претендовали – считали, видимо, что потеряли на него право. А нам эта посудина была не нужна… А в тот вечер, когда все труды были уже позади, под темными тучами – словно в награду измученным и весело-злым мальчишкам – прорезалась над водой желтая щель заката…
…Через несколько дней я вручал всем, кто был в той «праздничной» переделке, награды. Не было грамот и дипломов. Поэтому слова с благодарностью за выдержку и смелость были написаны на обороте карт, которые я два с половиной года назад привез из Веймара…
Ребята выходили из шеренги, получали такую вот грамоту и сдержанно благодарили. То, что они не дрогнули во время шторма, казалось им не геройством, а делом вполне естественным. Они знали, что придется такое испытать еще не раз. И были правы.
И было это двадцать восемь лет назад.
По разному сложилась у тех мальчишек судьба. Кого-то я потерял из вида, с кем-то встречаюсь до сих пор. Но даже и те, кого я вижу сейчас взрослыми, остаются в моей памяти мальчишками той поры. Того штормового дня. С мокрыми от дождя и летящей пены лицами, с отброшенными ветром волосами, с прикушенными губами и прищуренными упрямыми взглядами…
У меня из веймарских карт остался лишь один лист. Меркаторская карта мира с длинным заголовком: «NOVA TOTIUS TERRARUM ORBIS GEOGRAPHICA AC HIDROGRAPHICA TABULA». По-моему все понятно без перевода. Издана «табула» где-то на границе шестнадцатого и семнадцатого веков. Ее океаны, как и положено было в те времена, богато украшены компасными картушками, кораблями и морскими чудовищами. На ней много белых пятен и фантастических, не существующих на самом деле земель. Но есть места и вполне уже известные, разведанные, обжитые. Так на территории, называемой «Tartaria», я нахожу родной город «Tumen». И снова погружаюсь памятью в те времена, когда зарыл на склоне тюменского лога клад с корабликом на фаянсовом осколке…
Ребята рассказывали, что дома они разглядывали полученные в награду карты и представляли себя штурманами на старых скрипучих парусниках – современниками Магеллана и Френсиса Дрейка. Это была, конечно, игра. А для серьезных занятий по штурманскому делу были во флотилии «Каравелла» другие карты. Тоже отнюдь не новые, но уже наших времен. Часто – с тонкими карандашными линиями курсов, по которым ходили в дальние рейсы теплоходы, учебные парусники и громадные морские яхты. По всем морям и океанам.
Были карты наши и заграничные, с эмблемами гидрографических обществ разных стран. Особенно нам нравились британские. Некоторые были напечатаны в сороковых годах, во время войны, но со штампов, изготовленных еще в конце девятнадцатого века. Те самые издания с тончайшей гравировкой, о которых писал Паустовский – с рисунками маяков и кораблей на полях…
Понятно, что такие карты в магазинах не купишь. Это все были подарки. От друзей из морских клубов в Риге и Севастополе, от экипажей разных судов, где у нас тоже были друзья. От моих читателей-моряков, которые, узнав про «Каравеллу», присылали карты по почте или приносили в редакцию «Уральского следопыта». От нашего друга Евгения Ивановича Пинаева – он во время плаваний на парусниках и рыболовных судах поднакопил немало такого добра.
Очень ценили в отряде карту пролива Босфор. Вернее, две карты – северную и южную. Чтобы увидеть пролив во всей красе, надо было соединить два листа. И тогда вот он – путь из Черного моря во все воды мирового океана!
«Босфор» подарил нам штурман дальнего плавания Захар Липшиц.
Мы познакомились с Захаром в шестьдесят девятом году, в Риге, на учебной трехмачтовой шхуне «Кодор», которая пришла из Ленинграда. Напросились на шхуну в гости и, надо сказать, были встречены там отменно. «Командовал» встречей Захар – молодой штурман с изящными манерами и обворожительной улыбкой. Показал ребятам все, что они хотели видеть – рубки, приборы, систему управления. Объяснил проводку бегучего такелажа на судне с бермудским парусным вооружением. Рассказал пару морских историй. При расставании обещал писать в отряд письма. И стал писать. И много раз приезжал в Свердловск, погостить в «Каравелле». Он стал капитаном дальнего плавания, командовал грузовыми океанскими теплоходами, ходил на них по всему земному шару и посылал нам из дальних портов открытки с кораблями и пиратами, всякие сувениры и письма с удивительными случаями из флотской жизни.
Сейчас капитан Липшиц преподает английский язык в морском колледже в Петербурге. Все такой же элегантный, слегка ироничный, только чуть поседевший. По-прежнему он полон морских сюжетов, которыми охотно делится, появившись у нас в гостях.
Надо сказать, карта Босфора была для «Каравеллы» своего рода символом. Ведь этот пролив – граница между Европой и Азией. А наш Екатеринбург лежит тоже вблизи этой границы. И мы не раз пересекали ее, когда ходили в походы на ближнее Волчихинское водохранилище. А потом говорили Захару, что плаваем мы в общем-то в тех же местах, что и он, только севернее…
Это всегда было увлекательным делом – изучать по морским картам премудрости навигации. Ребята ползали по расстеленным на полу листам, разглядывая цветные колечки маяков и хитрые символы навигационных знаков, расшифровывая надписи с характеристиками маячных огней и числа на голубых линиях изобар, разглядывая рельеф побережий, щелкая штурманскими параллельными линейками при прокладке курсов и вращая пеленгаторы на большущих морских компасах. Они читали «тайные письмена» древней науки мореплавания. И океанские ветры начинали гудеть в соснах леса, что подступал к окраине нашего далекого от морей уральского города…
Карт для таких занятий всегда хватало.
И непонятно, что это дернуло нашего юного штурмана Сережку Сомова подъехать к сумрачному капитану третьего ранга с глупым вопросом:
– А не найдется ли у вас каких-нибудь старых ненужных морских карт? Нам в отряде они пригодились бы…
Случилось это осенью семьдесят первого года, когда группа из отряда была в Севастополе. Знакомые учительницы через своих мужей-офицеров устроили экскурсию на крейсер «Слава». Крейсер был старый, бывший «Молотов». Участвовал в войне. Имел на счету немало славных дел. Был на этой длинной стальной громадине свой музей. Там сопровождавший нас капитан третьего ранга с гордостью показал нам старую фотографию: экипаж крейсера с Верховным Главнокомандующим товарищем Сталиным, который посетил «Молотов» в сорок седьмом году. Мальчишки вежливо молчали. Они были детьми родителей, воспитанных «оттепелью» шестидесятых годов. Отношение к Иосифу Виссарионовичу в их сознании было вполне отчетливым. Офицеры это учуяли. Разговор стал более официальным.
Ребятам рассказывали про модернизацию вооружения. Про огневую мощь, которая, несмотря на солидный возраст корабля, такова, что противнику связываться со «Славой» весьма опасно. Ребята охотно верили и спрашивали о другом: в каких дальних морях бывал крейсер, что у него в штурманской рубке, каким сводом сигналов он пользуется при встречах с иностранными кораблями… И тут-то Серега сунулся со своим вопросом о картах.
Капитана третьего ранга аж перекосило. Он разразился длиннейшей нотацией, что школьники с Урала – люди, конечно, сухопутные, но все же должны понимать элементарные морские правила, коли уж носят якоря на нашивках. Одно из правил то, что навигационные карты – сугубо секретные документы, которые после списания не дарят туристам, а сжигают, соблюдая строжайшие инструкции и нормы.
Я украдкой показал Сереге кулак – чтобы не вздумал возразить и похвастаться отрядной навигационной коллекцией.
Надо сказать, Сережке вообще не везло в общении с морскими офицерами. Незадолго до того, летом, были мы в Ленинграде и пришли а крейсер «Аврора». Ну. экскурсия как экскурсия. Музейные помещения, знаменитое орудие, чей выстрел возвестил начало великой революции, и все такое прочее. Только офицер-экскурсовод почему-то был настроен сухо. Может быть, не верил, что уральские ребята могут всерьез увлекаться морским делом, хотя и носят рубашки с якорями. Может быть, поджимало расписание и он куда-то спешил, а надо было возиться с сопливыми экскурсантами. Может быть, он уловил настроение ребят: «Аврора» их интересовала прежде всего как корабль , а не как «воплощение боевой и революционной славы». Наконец вышли на открытую палубу. Глядя на легкий мостик между надстройками, Сережка спросил:
– А можно подняться на спардек?
– Здесь нет спардека. Не бросайся зря терминами, – обрезал пацана капитан второго ранга. У Сережки побелели костяшки сжатых кулаков. Я готов был уже вмешаться. В самом деле, ребята привыкли, что такие мостики над палубой называются спардеками. В чем тут грех? Но юный штурман Сомов опередил меня. Щелчком сбил с шеврона у локтя невидимую пушинку и вскинул на офицера глаза.
– Извините. Я не знал, что на вашем корабле другая терминология, – произнес он с холодной учтивостью.
В это время с топотом подлетел к нам вечный неудачник Алешка Усов. Он постоянно отставал и терялся в Ленинграде, ухитрился это сделать на «Авроре». И теперь был счастлив, что догнал нас.
– Что за беготня? – вспылил офицер. И повернулся ко мне. – Если вы привели ребят, то будьте добры отвечать за них!
– Охотно, товарищ капитан второго ранга, – сказал я. И вполголоса обратился к мальчишкам. – Вни-мание… Тихо и по одному, в кильватер, по трапу на берег…
В сложных обстоятельствах наши мальчики всегда четко выполняли команды. Распрямив плечи, они пошли по сходням на набережную и, проходя мимо часового, небрежно прикладывали пальцы к околышам беретов. Офицер слегка опешил:
– Да, но… я еще не все показал…
– В другой раз, товарищ капитан второго ранга, – сказал я. И ушел за ребятами.
На берегу, вблизи трапа мы собрались в кружок.
– Ничего себе, морская этика, – заметил солидный Вова Юферев, самый старший из мальчишек.
Я сказал:
– Да ладно, ребята. Скорей всего, это не настоящие моряки, а так, береговая служба. Музейные смотрители в погонах.
Сказал негромко, но отчетливо, чтобы капитан второго ранга, все еще видневшийся на борту, услышал это.
Я знал, конечно, что на «Авроре» служат офицеры с солидным флотским стажем. Но должен же я был как-то утешить ребят. А наш экскурсовод вполне заслужил такую характеристику.
…Но на крейсере «Слава» никого, конечно, нельзя было обозвать береговой службой. И чтобы замять неприятный разговор, Сережка Сомов сказал:
– Ну, ладно. А тогда можно посмотреть магнитные компаса?
Капитан третьего ранга вроде как внутренне поморщился. Стал долго объяснять, что магнитные компаса стоят на нынешних кораблях просто ради традиции, в курс всегда прокладывается и определяется по гирокомпасу. Но ребята оказались настойчивыми. Мол, гирокомпас – вещь хорошая, но он ведь зависит от электропитания. А если в крейсер вляпает снаряд противника и питание нарушится? Как тогда без надежных магнитных стрелок?
Делать нечего, капитан третьего ранга повел нас на какой-то верхний мостик, где стояли нактоузы. Сверху они были закрыты брезентовыми чехлами. Офицер кликнул съеженного вахтенного матросика в заскорузлой ушанке. Тот по приказу начальника начал суетливо расчехлять компас. В складках чехла была почему-то подсолнечная шелуха. Прежде, чем я успел остановить народ выр-разительным взглядом, кто-то все же хихикнул. Мол, ничего себе отношение к навигационным приборам. Обстановка сделалась еще более сдержанной…
Помню, что летом, после «Авроры», мы отправились на набережную Лейтенанта Шмидта, где недалеко от памятника Крузенштерну стояла трехмачтовая баркентина «Сириус». Потом ее превратили в плавучий ресторан «Кронверк», но тогда она была еще полноправным судном, и мы пошли (который уже раз!) посмотреть на настоящий парусник… И сейчас, на чудовищно громадной стальной «Славе», ребятам захотелось чего-то более простого, знакомого, своего .
Крейсер стоял в Северной бухте, на якоре, на берег нас должны были отправить катером. Я попросил офицеров, чтобы катер отвез нас не к Графской пристани, а к в конец бухты, к Инкерману. Там, недалеко от устья Черной речки, у заросшего камышом причала стояла наша любимая шхуна «Испаньола», снявшаяся в фильме «Остров сокровищ» и других кинокартинах. Экипаж ее был с нами в самых добрых отношениях, и мы решили навестить друзей.
Нас взялся сопровождать капитан-лейтенант с черными усиками.
Когда катер отваливал от трапа, капитан-лейтенант жестко сказал ребятам:
– При отходе от военного корабля всем, кто находится в катере, полагается стоять.
Ну, раз полагается, ребята быстро поднялись с сидений Раньше не приходилось покидать крейсера на катерах, теперь будем знать…
Катер быстро побежал по серо-зеленой пасмурной воде, к Инкерману. Маленькая шхуна, сперва неразличимая на фоне стометровых береговых обрывов, наконец обрисовалась, как при проявлении фотоснимка. Стала приближаться. Издалека она казалась моделью из морского музея. Маленькая красавица.
– Как игрушка… – сказал я сидевшему рядом Сережке Сомову.
Офицер с усиками тоже был поблизости.
– Вот именно, игрушка, – хмыкнул он.
– Послушайте, капитан-лейтенант, – сказал я. – Вы, взрослые боевые офицеры, обиделись на мальчишек, потому что на крейсере их больше интересовала не суммарная мощность орудийных залпов, а навигация и морская практика. Ну и что? Эти ребята – яхтсмены. И парусные суда для них не менее важны, чем дредноуты. Огневая мощь «Испаньолы» с ее киношной пушчонкой, несравнима с огневой мощью крейсера. Надо ли презирать ее за это? У нее задача не громить противника, а приносить людям радость. Не столь уж малая, надо сказать, задача. И вот еще что…
– Что же? – суховато поторопил меня капитан-лейтенант.
– Если люди не спятят окончательно, то настанут в конце концов времена, когда плавучие стальные монстры сделаются не нужны. Про них будут помнить, сочинять книги, снимать фильмы, писать исторические исследования. Но едва ли хоть один нормальный человек пожалеет, что их уже нет на свете. А о таких вот «игрушках», – я кивнул на «Испаньолу», – люди будут жалеть всегда. И будут продолжать их строить. Потому что в парусных судах высшая гармония человеческого разума, искусства и сил природы…
Наверно, моя речь звучала излишне патетически, но капитан-лейтенант выслушал ее внимательно и с полминуты обдумывал. Потом выразил надежду, что предрекаемая мною эпоха наступит еще не скоро.
– К сожалению… – вздохнул я. – Поэтому держите порох сухим. И почаще сметайте с чехлов подсолнечную шелуху.
…Вскоре старый крейсер пустили на металл. Его носовая часть долго лежала на берегу Карантинной бухты. Может быть, и сейчас лежит, не знаю… А из маленькую «Испаньолу» перегнали в Ялту и там сделали из нее бар для туристов. Трудно сказать, чья судьба печальнее – у крейсера или у шхуны…
Но той осенью шхуна еще числилась в разряде плавающих судов, хотя и прочно заняла место у тихого причала. И служил на ней вахтенным матросом и плотником наш друг Евгений Иванович Пинаев, который потом написал про эти дела интересную книгу.
Экипаж «Испаньолы» встретил нас, как старых друзей. Ребята тут же полезли вертеть штурвал, тягать ходовые концы бегучего такелажа и целиться из «пиратской» карронады в проходящие катера. А меня Женя повел в свою узкую дощатую каютку. Я рассказал ему про экскурсию на крейсер и про неудачный вопрос Сережки Сомова.
– По моему, Сережка это нарочно, – проворчал Пинаев. – У него в натуре прирожденное ехидство. Помнишь, какие эпиграммы он сочинял про тебя? Наверняка будет сатириком…
И Пинаев не ошибся. Насчет сатирика.
Потом Женя вытащил из рундука свернутый лист и разложил на койке старую морскую карту Кубы.
– О-о… – издал я завистливый стон. – Где взял?
– Где взял, там уже нет… – Пинаев довольно покрутил боцманский ус. – Ладно уж, забирай.
– Это… нам? Насовсем?
– В порядке компенсации за неудачу на крейсере…
Этим подарком Женя словно предсказал мне будущее. Через год я с писательской делегацией оказался на Кубе и, вернувшись, часто «путешествовал» по карте, заново переживая свои кубинские приключения…
Здесь мне хочется сказать, что такое вот «непонимание» с военными моряками случалось у нас редко, раза два-три. Чаще же наоборот, встречи были замечательные, дружеские, веселые… Я помню, как принимал наших ребят у себя дома в Севастополе контр-адмирал Лев Яковлевич Васюков. Как не раз мы бывали на замечательных противолодочных кораблях, стоявших у Минной пристани. Как здорово мы провели целый день у морских десантников в Калининграде, как флотские патрули без звука допускали ребят из «Каравеллы» на морские праздники и парады, хотя не было у нас никаких пропусков… Но хорошее всегда воспринимается, как обыкновенное дело, а обида помнится долго.
Мне хочется рассказать об еще одном досадном происшествии. Это уже не с ребятами, а со мной с одним…
Осенью восемьдесят пятого года меня послали в Ленинград, на очередное совещание по детской литературе. Я был рад командировке. В ту пору я работал над романом «Острова и капитаны», где речь шла о кругосветной экспедиции Крузенштерна и Лисянского. В публичной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина, в отделе редких рукописей, мне удалось почитать многие интересные документы. Например, непубликовавшийся вариант «Путевого журнала» купца Ивана Шемелина, который был в экспедиции главным комиссионером Российско-Американской компании. А еще – дневник первого лейтенанта «Надежды» Макара Ратманова, тоже нигде полностью не печатавшийся. И на многие события стал я смотреть по-новому.
Но кроме документов, меня интересовали и другие вещи, связанные с Крузенштерном. Долгое время он был директором морского кадетского корпуса, где нынче всем известное военно-морское училище. Я знал, что в училище есть музей Крузенштерна. Кроме того, хотелось побывать в знаменитом зале кадетского корпуса – о нем я читал у нескольких морских писателей. И у Паустовского. Константин Георгиевич был в этом зале до войны, когда провожал в дальнее плавание четырехмачтовый барк «Товарищ» под командованием капитана Лухманова. Паустовский писал, будто этот зал внутри здания подвешен на якорных цепях. Я думал: узнаю наконец, правда ли это…
Созвонился с дежурным по училищу. Тот не сразу, но ответил, что вопрос согласован, я могу прийти к шестнадцати ноль-ноль, в музей меня пустят и дадут провожатого.
Явился я из минуты в минуту. Парадная дверь училища была заперта. Кнопки звонка я не нашел. Постучал по надраенной латунной оковке. Раз, другой… наконец мне отпер дверь курсант-старшина с повязкой. Я сказал, что меня должны были встретить. Старшина позвонил куда-то. Вышел капитан второго ранга, пригласил в небольшой кабинет с казенными стульями. Захотел узнать, кто я такой и что мне надо. Я снова объяснил. Он стал куда-то звонить. Задал в трубку несколько недоуменных и недовольных вопросов. Потом сообщил, что заведующая музеем о моем визите ничего не знает и никаких посетителей принимать не намерена.
– Но была же договоренность! С вашим дежурным офицером!
– Не могу знать, – сказал капитан второго ранга.
– А кто может знать?
– Тот, с кем вы говорили.
– А где он, этот офицер?
Капитан второго ранга пожал плечами. Видимо, ему было скучно. Я начал тихонько закипать.
– Но эта дама… ваша заведующая музеем, она кому-нибудь подчиняется?
– Заместителю начальника по политической части.
– Так проводите меня к нему.
– С какой стати? Да он вас и не примет.
– Почему он должен не принять писателя, который работает над книгой о Крузенштерне и специально приехал в Ленинград?
– А почему должен? – сказал капитан второго ранга. Видимо, потертый мой плащ и далеко не новая кепка не увязывались в его представлении с маститым писательским званием.
– Мне казалось, что в учреждениях, подобных вашему, должно быть больше понятия о дисциплине и офицерской этике, – сказал я и поднялся. – Честь имею, мой кавторанг…
Тот слегка изменился в лице.
– Проводите посетителя! – крикнул он мне в спину, когда я шагал через порог. Вахтенный старшина ждал за дверью. Видимо, он слышал наш разговор.
– Извините, что так вышло, – произнес он вполголоса, отпирая парадный выход.
– Господи, да вы-то здесь при чем, старшина? – в сердцах сказал я.
Через дорогу я дошел до памятника Крузенштерну. Памятник был в точности, как любимая статуэтка на столе капитана Липшица, только неизмеримо больше.
– Да, вот такие у вас потомки, Иван Федорович, – вздохнул я. Бронзовый Крузенштерн молчал. Но я знал: будь он живым, он устроил бы нынешним начальникам в училище ха-аррошую головомойку. Закачались бы там в зале на цепях.
Головомойку можно было устроить иным способом. Почти сразу я позвонил ленинградскому писателю Геннадию Черкашину, автору книг о бриге «Меркурий» и лейтенанте Шмидте. Тот пообещал, что немедленно позвонит начальнику ленинградской военно-морской базы.
– А он тут же выстроит этих деятелей по ранжиру!
Я сказал, что не надо. Представил, как «выстроенные по ранжиру деятели» будут сопровождать меня по музею и сквозь зубы давать пояснения.
– Наплевать! Допишу книгу и без того.
И дописал. О зале в кадетском корпусе упомянул лишь мимоходом, не так уж он был и важен для сюжета. Хуже другое – этот случай изрядно испортил впечатление от ленинградской поездки.
Ну да ладно, было и хорошее. Настроение мне улучшили несколько старых карт, которые я купил в букинистических лавках. В том числе французская карта острова Гваделупа, которую гравировал в 1802 году мастер Тардье.
А еще я купил в бывшей лавке книгопродавца Смирдина первое издание «Морского устава» Петра Великого. Редкость небывалая! Правда пришлось выложить все деньги, до рубля. Хорошо, что капитан Липшиц был в Ленинграде, в отпуске, он ссудил мне нужную сумму для обратной дороги.
Историю с «Морским уставом» я почти документально изложил в своем романе «Бронзовый мальчик», так что повторяться не буду. Кстати, роман этот появился на свет тоже благодаря старой географической карте. Эта карта полушарий, изданная в 1814 году. Правда, купил я ее не в Петербурге, не в Москве, а у себя, в Екатеринбурге. Здесь у букинистов тоже можно сделать удивительные находки.
В заключение я могу лишь повторить вслед за Паустовским:
«Любовь к картам принесла мне много знаний, а порой и радостных неожиданностей».
Мячик
К августу Тюменка всегда сильно мелела. Усыхала. Кое-где она делалась такой мелкой, что можно перескочить без разбега. Воды почти всюду – по щиколотку и лишь в самых глубоких местах чуть выше колен. Русло съеживалось, осока, оказавшаяся в отдалении от воды делалась сухая, скрежетала, как жесть. Но стрекозы не покидали родную речку. Они по-прежнему шуршали над водой и травой слюдяными крыльями. Были стрекозы маленькие, с очень тонкими тельцами – в основном синие. Но изредка попадались красные и желтые. Пятнышки на прозрачных крыльях у каждой были того же цвета, что тельце…
Высоко в небе августовские норд-весты неторопливо двигали кучевые облака и шумели в верхушках тополей. А на дне лога было тихо и очень тепло.
Я часто играл в логу у обмелевшей речки.
Мой приятель Алька Головкин в начале августа уехал в деревню. Бегать каждый день к старым приятелям на улицу Герцена, где я жил раньше, было мне лень. И я играл один – в зарослях, на откосах и на берегу.
Отправляясь в лог, я надевал старенькие летние штаны, которые были у меня еще во втором классе. Теперь, когда я закончил уже четвертый, штаны стали тесноваты, зато в них удобно было бродить по Тюменке – строить плотины, собирать в карманы ракушки мелких речных моллюсков и пугать, бултыхая ногами, крохотных рыбешек.
Плотины я строил в самых узких местах. Меня толкала на эту работу наивная надежда: вдруг я сумею запереть Тюменку полностью. Понимал, что это – вопреки законам природы, но все-таки думал: а вдруг получится? Представлял, как вода замрет у плотины, а ниже ее русло сделается безводными усеянным всяким потонувшим мусором (вдруг найдется и что-то интересное?). Порой казалось, что я почти достиг цели. Плотина, сложенная из глыб сырой глины, вроде бы совсем останавливала течение. Но лишь на миг. Через секунду то в одном, то в другом месте упрямые струи размывали кладку, и вода устремлялась по привычному пути. Я тогда не знал выражения «Сизифов труд», но это был именно он.
И надо сказать, что был такой труд совсем не в тягость. Мне нравилось единоборство с тихой, но хитрой и упрямой речонкой. А когда оно надоедало, я надевал брошенные в траве сандалии и шел «на войну».
Вот еще зачем я надевал старые штаны – у них были «военные» лямки. С патронташами. Позапрошлым летом я пришил к лямкам брезентовое, собранные в гармошку ленты. Мучился с этой работой несколько дней и все же сделал, что хотел. Сам. В каждую складку «гармошки» можно было затолкать револьверную гильзу. В левый и правый патронташи их умещалось по тридцать штук.
Оружейные гильзы в те времена не были редкостью. Знающие люди (постарше и похрабрее меня) находили их на стрельбищах рядом с военным городком. Вообще-то гильзы после стрельбы полагается подбирать и сдавать, но, видимо, делалось это через пень-колоду. По крайней мере, те, кто ходил за такой добычей, без нее не возвращались.
Форма и калибр у гильз были самые разные. Но для наших ребячьих дел больше всех годились те, что от наганов. Они в самый раз надевались на карандаши – вместо колпачков. Из них получались хорошие наконечники для стрел – не острые, но крепкие и подходящие по весу. Шли они и на тяжелые орудийные стволы для кораблей, сделанных из сосновой коры. Кроме того, из них можно было делать неплохие колокольчики для удочек и свистки. Можно было играть ими как солдатиками. Ну и для моих патронташей они подходили в самый раз – и по размеру и по солидному виду.
Оснащенные гильзами, лямки приятно тяжелели, вызывая ощущение, что на тебе настоящие боеприпасы. Я казался себе матросом времен гражданской войны. Или, по крайней мере, юнгой из фильма «Мы из Кронштадта». Куцые «шкерики» никак не напоминали героические флотские клеши, но похожие на пулеметные ленты лямки явно придавали их носителю мужественный вид. Приятели сдержанно завидовали.
Правда, этим летом я в таком виде уже не играл с приятелями. Прежние «фронтовые друзья» остались на улице Герцена, а топать к ним через полгорода с патронташами на груди я стеснялся. Взрослые прохожие будут таращить глаза, а незнакомые мальчишки хихикать и приставать. Но в логу всегда было пустынно, и я без опаски спускался туда с полным «боезапасом».
Играть можно и одному, если есть хоть немного фантазии! А у меня, в дополнение к фантазии, было еще настоящее оружие. То есть почти настоящее. Раньше-то я играл с деревянным пистолетом, а в конце нынешней весны нашел на свалке ржавые останки нагана. Отчистил их, снабдил медным стволом, рукояткой и курком на резинке. Натуральный револьвер получился! Я заталкивал его за солдатский ремень, который мне подарил отчим, и отправлялся в разведку или в засаду на коварного врага.
Засады я устраивал в зарослях высоченных сорняков, которыми поросли откосы лога. Эти джунгли скрывали меня с головой. Звенела солнечная тишина. От запахов полыни и конопли кружилась голова. Мелкие семена сыпались под майку, жесткие листья царапали и щекотали кожу. Но я терпел – на войне как на войне. Было необходимо выследить и уничтожить злодеев.
Своих противников я в этих засадах никогда не представлял людьми. Мой отчим – охотник, стрелок-спортсмен – давно привил мне истину, что нельзя ради игры и забавы целиться в людей из настоящего оружия. Это неприлично, это грех и дурная примета. И в конце концов это обязательно приводит к беде. А сейчас-то как раз была с одной стороны игра, а с другой – настоящий (хотя и ржавый, не действующий) наган.
Поэтому я придумал врагов, похожих на зубастых двухметровых горилл. Они были в рогатых касках и с немецкими автоматами, но явно не люди. Просто фашисты во всей их звериной сути. Бессловесные, злобные, хищные. Таким только попадись в лапы…
Выследив чудовищ, я умело вставлял гильзы (боевые патроны!) в гнезда барабана, наводил на врагов ствол и открывал из чащи огонь.
– Тах!.. Тах!.. Тах!..
После каждого щелканья курком я поворачивал барабан. А после шестого выстрела выбивал из барабана проволочным шомполом «стреляные гильзы». Подбирал и складывал в кармашек. Чтобы все было, как по правде…
Вот так я однажды безжалостно уничтожил целую орду фашистский тварей, освободил воображаемых пленников, а сам счастливо избежал гибели и ран. Лишь одна вражеская пуля (а на самом деле – колючка) чиркнула меня по локтю. Я погладил рану помусоленной ладонью, заново зарядил револьвер и оснастил патронташи и, почесывая ноги и плечи, выбрался из бурьяна и чертополоха на открытое место. К пологой глиняной осыпи.
Был уже вечер. Солнце ушло за кромку высокого берега. Где-то слышались очень далекие голоса, прогудела машина. А здесь, в логу, самым отчетливым звуком было тихое воркование обмелевшей Тюменки – она неторопливо размывала мою построенную днем плотину. Потом я услышал еще один тихий звук – что-то легонькое катилось вниз по осыпи.
Это был мячик. Потертый синий мячик с белой полоской «по экватору». Величиной с небольшое яблоко. Он прикатился прямо к моим сандалиям и застрял в стеблях подорожника.
Я поднял мячик и вскинул глаза.
Высоко на берегу стоял мальчик. Скрытое от меня солнце оранжево искрилось в его светловолосой стрижке.
– Эй! Это твой мячик?! – громко сказал я. Голос мой с неожиданным звоном разнесся в тишине лога.
– Да! – так же звонко отозвался сверху мальчик. – Брось его мне, пожалуйста!
Было бы понятнее услышать другое: «Конечно мой, не лапай!» Или так: «Кидай быстрее, чего смотришь, как мышь на сало!» Такова была манера мальчишек, среди которых я обычно вращался. Даже воспитанный Алька Головкин обошелся бы в данной ситуации без «пожалуйста». А этот незнакомый пацан разговаривал, как те «хорошие мальчики», что встречаются в детских фильмах и книжках.
Я, однако, не почувствовал ни досады, ни насмешливого удивления. Может, потому, что в тишине лога было что-то слегка сказочное. Мне и раньше приходилось ощущать здесь по вечерам нечто похожее. Вроде как ожидание какой-то находки или необычной встречи.
Оттого, быть может, и слова такие отчетливые, а голоса звонкие.
– Наверно, мне до тебя не добросить! – с прежней громкостью признался я. В таких случаях лучше не хвастаться, не казаться сильнее, чем есть, чтобы не оскандалиться.
– Тогда я спущусь! – донеслось сверху.
Мальчик на фоне вечернего неба раскинул тонкие руки и побежал вниз по сухой сыпучей глине. Побежал зигзагами, чтобы не случилось опасного разгона. Ловко тормозил на поворотах подошвами. Глинистая пыль вырывалась из-под сандалий. Через несколько секунд он оказался передо мной.
Мальчик был такой же, как я. Тоже белобрысый, лопоухий и одетый почти так же, только без патронташей и без ремня с засунутым за него револьвером. Я почему-то слегка застеснялся своего вооружения. Протянул мячик.
– Спасибо… – он взял мячик в ладони. Покачал его, словно побаюкал. Потом зачем-то подышал на него, вытер о майку. Глянул на меня. – Он сбежал… Мы играли, играли, а потом он прыг в сторону – и сюда. Не правда ли, хитрый какой?
– А с кем ты играл? – Я опять глянул наверх. Странно, что приятели мальчика не показывались на кромке берега.
– Да вот с ним же! – сказал мальчик со спокойной веселостью. И чуть подбросил мячик на ладони.
Игры с таким вот мячиком известны каждому. Это и «вышибалы», и «собачка», и «штандер», и «лунки», и много еще всякого Но известно так же, что все эти игры требуют компании. А в одиночку – как? Разве что стукать мячиком о стенку и ловить. Но на пустом поле Царева городища, откуда спустился мальчик, не было ни забора и даже ни единого столба.
– Вот удивительно Скажи, если можно, как ты играл с ним один? – спросил я, чувствуя, что невольно подчиняюсь тону мальчика.
– Очень просто! Подброшу – поймаю, подброшу – поймаю. Или пущу изо всех сил по траве, а сам вдогонку. Успею поймать, пока не остановился, или не успею…
Я подумал, что он говорит о мячике, как о живом. А еще подумал: неужели он не заинтересуется моим оружием? Я и стеснялся немного своего военного вида, но и гордился тоже…
Мальчик словно услыхал мои мысли. Прошелся глазами по «пулеметным лентам», остановил взгляд на револьвере.
– Он был раньше настоящий?
– Был… – вздохнул я. – Посмотри, если хочешь. – И торопливо выдернул наган, протянул.
Мальчик сунул мячик под майку, взял мое оружие, покачал. Кивнул:
– Тяжелый…
– Да. Потому что он и сейчас почти настоящий. Только не стреляет…
– Я догадался, что не стреляет – улыбнулся мальчик. И протянул револьвер обратно.
– Как же ты догадался? – сказал я слегка уязвленно. – Он мог бы и стрелять, если бы я захотел. Хотя бы пистонами.
– Но я же не слышал ни одного выстрела. Потому и догадался… А еще догадался, что это ты строишь тут плотины. Правда?
– Правда, – не стал отпираться я.
– Ты хорошо строишь. Только надо оставлять проток для воды. Трубу или лоток. Иначе обязательно размоет.
Я решил не объяснять, что у меня была другая задача. Мальчик решит, чего доброго, что я ненормальный. А он мне нравился. И я кивнул в знак согласия. Мальчик сказал:
– Я хотел один раз вставить в плотину кусок водосточной трубы…
– Почему же не вставил?
– Ну… подумал: вдруг тот, кто строил, обидится. Скажет, вот кто-то посторонний полез не в свое дело…
– Я бы не обиделся, – проговорил я. И стал неловко заталкивать наган за ремень. Мальчик достал мячик из-под майки, снова побросал на ладони. Быстро глянул на меня:
– Хочешь, поиграем вместе?
– Да! – быстро сказал я. Потому что очень хотел. – А как? В войну или в мячик?
– Конечно, в мячик! У меня же нет оружия.
– Тогда надо там, где ровно! Пошли наверх!
И мы стали забираться по глинистому склону. И получилось само собой, что взяли друг друга за руки. И помогали друг другу, если наши одинаковые стоптанные сандалии начинали скользить на осыпи.
Запыхавшись, мы встали на травянистой верхней кромке. И были здесь, как и прежде, одни. Заросшее сорняками поле Царева городища широко лежало в свете вечерних лучей. Наши длинные тени легли на верхушки трав. Ветра к вечеру совсем не стало, неподвижно висели над нашими тенями пушистые летучие семена.
Мы снова посмотрели друг на друга. И опять мне подумалось, что он такой же, как я. Даже дырка на его голубой застиранной майке была, как у меня.
– Давай в «воротца»! – улыбаясь, предложил он.
– Давай!
Это была самая простая игра для двоих. Один, как вратарь, стоит в самодельных воротах, другой старается закинуть в эти ворота мячик. Если вратарь пропустит бросок, он пускает на свое место «кидальщика».
Ворота мы выбрали между двух кустов сухого репейника. Мальчик зажал в кулаке две травинки: кто вытянет короткую – вратарь. Выпало ему…
Обычно такая игра довольно быстро надоедает. Но нам не надоедала. И мы не очень-то стремились забить друг другу гол. Я старался бросать так, чтобы мальчик, хотя и не без труда, поймал мяч в полете. Было приятно смотреть, как ловко это у него получается. По-моему, и он бросал так же, когда мы менялись местами.
И мячик, по-моему, подыгрывал нам…
Наконец покрасневшее солнце съехало за крыши дальних кварталов. Небо над крышами сделалось оранжевым, в нем загорелась пунцовая полоска облака. Резко запахло полынью. Мы, чтобы отдохнуть, сели рядышком в траве. Я молчал, мальчик тоже молчал. Постукивал мячиком по зеленым от травяного сока коленкам. Потом вздохнул:
– Домой пора… – И хотел спрятать мячик под майку.
– Дай, пожалуйста, подержать, – попросил я. Мне захотелось попрощаться с мячиком, как с маленьким приятелем. И мальчик понял:
– На…
Мячик был теплый, не очень тугой, скорее с ощущением живой мягкости – такой же, как у щеки моего братишки-малыша. Я погладил его мизинцем. И вдруг решился.
– Слушай, а давай меняться! Ты мне мячик, а я тебе наган!
Конечно любой пацан со стороны посмотрел бы на меня, как на чокнутого. С одной стороны обычный старый мячик, а с другой – хоть и ржавый, поломанный, но «бывший правдашный» револьвер. Но во мне сейчас неизвестно откуда появилась иная система ценностей, своя.
Однако и у мальчика она была своя.
– Н-нет… – с неудовольствием сказал он. – Я не хочу.
Мне самое время было остановится, чтобы не порвать первой ниточки приятельских отношений. Но я глупо сказал:
– Таких мячиков полным полно на свете. А наган – это же редкая вещь. Может, из него тут в гражданскую войну стреляли…
– Ну, в том-то и дело… – со спрятанной досадой выговорил мальчик. – Из него стреляли… а мячиком играли. Они же разные. Одно на другое не меняется, так нельзя…
Кажется, он пытался объяснить мне то, что для него самого было просто и бесспорно. И я начал ощущать его понимание. Только в нем оно было ясным, изначальным, а во мне проступало смутно и медленно…
– Ну ладно… – Я встал, начал застегивать на себе снятый перед игрой ремень, сунул за него револьвер. Мальчик вскинул на меня глаза. К нему вернулась спокойная веселость:
– Можно ведь сделать обыкновенно! Бери его просто так! – Он взял мячик из травы и бросил мне. Я машинально подставил ладони.
Мальчик пружинисто вскочил.
– Пусть он будет твой, если хочешь.
– Но… я же… – счастливое смущение вылилось на меня, как теплый вязкий кисель.
– Бери, вот и все… А мне дай знаешь что? Один патрон… – Мальчик мизинцем коснулся моей «пулеметной ленты. – Я в него буду свистеть.
Я, неловко сопя, выбрал для мальчика самую блестящую гильзу. И он тут же дунул в нее, получился чистый мелодичный звук. Мальчик глянул с хитринкой:
– А мячик, он ведь даже и не мой…
– А чей? – слегка испугался я.
– Неизвестно. Я утром нашел его в канаве. Может быть, он такой… путешественник. Жил у кого-то, а потом сбежал, как колобок. И попал ко мне. А теперь пусть у тебя поживет.
– От меня не сбежит, – неловко пообещал я. И сунул резиновый «колобок» под майку – в точности, как делал это мальчик. И спохватился: – Спасибо…
– Не стоит, – серьезно сказал мальчик. И встряхнулся: – Ну что, по домам?
– Ага, – вздохнул я. – Ты где живешь?
– Там, – он махнул в сторону чернеющих на закате крыш.
– А сюда еще придешь?
– Приду. А ты?
– Конечно! Завтра!
– И я завтра. В два часа, ладно?
– Ладно!
– Ну, пока… – И он сразу стал уходить. Шагов через двадцать оглянулся и помахал мне. И я помахал. Больше он не оглядывался, шел через траву, превращаясь в тонкий силуэт и делась все меньше. И все время посвистывал гильзой.
Я смотрел мальчику вслед, пока он не пересек все поле. Потом он, еле различимый, как бы погрузился в траву – стал спускаться с дальнего берега, чтобы пересечь другой рукав лога.
Тогда и я начал спускаться. И думал, что не знаю, как его зовут. И он не знает про меня. В ту пору у мальчишек было не принято знакомиться с ходу. Считалось, что если сразу спрашиваешь «как тебя звать», значит, навязываешься в друзья. А навязываться нельзя, дружба – дело тонкое… Ладно, может быть, завтра…
В логу по-вечернему резко запахло болотом. Кое-где вдоль Тюменки появились полосы тумана. Воздух лежал слоями – то очень теплый, то прохладный. При спуске я проник через несколько таких слоев.
У речки было прохладно. Можно было перескочить на другой берег, но я снял сандалии и вошел в воду. Пусть прохладные струйки слижут со щиколоток зуд от кусачих сорняков. Но струек я не ощутил. Вода в этом месте застоялась и была совсем гладкой. В ней отражалось высокое, все еще светлое небо. И я отражался, перевернутый.
Я нагнулся, чтобы получше разглядеть себя. Лицо было темным и все же хорошо различимым. И… я увидел того мальчика.
То есть, это был я, но в то же время и тот мальчик. Да, я и раньше улавливал сходство, но оно было в росте, в одежде, в остроте загорелых плеч и локтей. В белобрысой прическе «полубокс» – когда-то короткой, но к августу изрядно отросшей. А сейчас я увидел и удивительную похожесть лиц. На минуту даже не по себе стало. Я не знал тогда слова «мистика», но ощутил эту мистику кожей.
Уж нет ли здесь какого-то колдовства, кем-то навязанной сказки или сна? Может быть, мне показалось от полынного запаха, что откуда-то я сам пришел к себе, чтобы подарить синий мячик?
Зачем? И откуда? Понятие «параллельные пространства» мне в ту пору тоже было незнакомо, но интуитивно об их существовании я догадывался.
Я всматривался все пристальнее. И все больше мне хотелось быть таким, как он . Потому что у того мальчишки – я чувствовал это – был более чистый, более ясный и смелый, чем у меня, характер. «Пулеметные ленты» теперь показались мне смешным детсадовским маскарадом. А наган… Я понимал, что могу потом пожалеть, но понимал и то, что в эту минуту надо действовать, как велит душа. Я вынул револьвер из-за пояса, выдернул из него и сунул в тесный кармашек (пригодится еще на что-нибудь) медный ствол. И кинул лишенное дула оружие далеко вдоль русла. Булькнуло…
Затем я побросал в воду гильзы. Оставил лишь одну – для свистка. Завтра мы с мальчиком сможем играть в пряталки, подавая друг другу сигналы из зарослей…
А назавтра дико испортилась погода. Несколько дней лил холодный непрерывный дождь. Взрослые безрадостно говорили, что это уже осень. Одна лишь надежда, что в сентябре, может быть, выдастся несколько дней бабьего лета.
В такую слякоть нечего было думать соваться в лог. Склоны стали скользкими, заросли напитались водой. Тюменка сделалась желтой и разбухшей. Конечно, я грустил. Гладил мячик и шепотом утешал его и себя, что, может быть, все еще наладится.
Взрослые ошиблись, лето вернулось в последнюю неделю августа. Едва дождавшись солнца, я побежал по скользким тропинкам в отсыревший лог. Но мальчика там, конечно, не встретил. И ходил потом еще раз и еще, даже в сентябре. Но напрасно. И вдруг понял, что встреча эта с самого начала была запланирована судьбой как единственная. С каким-то особым смыслом.
Зимой мы переехали ближе к центру, и я оказался опять рядом с милой моему сердцу улицей Герцена. Снова были рядом привычные с дошкольных времен друзья-приятели. Встреча в логу вспоминалась теперь так, будто и вправду была сном. То, что она не сон – доказывал синий мячик. Но… мало ли откуда такой мячик может взяться?
В первые дни, пока я грустил по мальчику, мячик ночевал у меня под подушкой. А потом, после переезда, я поселил его в корзине со всяким своим мелким имуществом.
Но нет, я не забыл про мячик. Он сделался одной из моих привычных игрушек. Следующим летом, отправляясь к друзьям на улицу Герцена, я часто брал мячик с собой. Мне шел двенадцатый год – возраст, когда у мальчишек той поры игры в лапту, в ляпы-выставлялы и в «штандер» были привычным и частым развлечением.
Однажды под вечер играли в «штандер».
Нынче игра эта почти забыта, а в середине двадцатого века в летних дворах и переулках только и слышалось: «Штандер!.. Штандер!..» То есть «стой, ни с места!» Кто-то один швырял мячик свечкой над головами и выкрикивал имя другого. Тот, кого кликнули, мячик ловил и тогда кричал это «тормозящее» слово. И разбегавшийся народ замирал. Поймавший мячик выбирал жертву из тех, кто поближе, и должен был, не сходя с места, заляпать ее точным попаданием. Ну а концовки были разные. Иногда игроки просто менялись местами, а порой самому невезучему назначали несколько «горячих» мячиком меж лопаток. Поэтому твердые мячики (например для тенниса) для такой игры не брали.
Вариантов у игры было множества, новые правила часто выдумывались на ходу. Например в тот раз мы играли не во дворе, а на улице и договорились, что каждый кон будем начинать с того места, где заляпали последнего неудачника. Таким образом вся команда постепенно смещалась вдоль квартала по пыльной дороге, по заросшим одуванчиками канавам и дощатым тротуарам (к неудовольствию сидевших у ворот соседок).
Наконец мы оказались на углу улиц Герцена и Челюскинцев. Вовка Покрасов схватил мячик, прицельно глянул в зенит.
Я считаю, я считаю, Я на третий раз кидаю! Раз, два… три!При слове «три» все рванули кто куда, а Вовка зафитилил мячик в высоту.
– Славка! – прокричал он.
Я резко тормознул, бросился обратно, чтобы с лету поймать мячик в ладони. Задрал голову…
Мячика не было. То есть он не летел ко мне. Он гулко стукнул о крышу двухэтажного деревянного дома.
Стукнул – и больше ни звука.
Ребята медленно сошлись в кучку.
– Всё, копец шарику, – с сумрачным злорадством сообщил рыжий Толька Петров.
Вовка Покрасов виновато сопел.
– Фиг туда заберешься, – сказал Амирка Рашидов.
Семка Левитин высказал предположение, что мячик застрял в водосточном желобе и сам по себе, конечно, не скатится.
Со двора на крышу можно было, наверно, забраться по приставной лестнице. Но попробуй-ка! Взрослые жильцы такой вой поднимут: «Хулиганы! Марш отсюда!..»
Когда-то в этом доме жил товарищ моего старшего брата Витя Ножкин. Но, сейчас, увы, все здешнее население было незнакомым. И старый дом с деревянной резьбой на карнизах и узорчатой жестью водосточных труб был для нас полностью чужим и неприступным, как крепость.
– Да ладно, – решил наконец деловитый Вовка Пятериков. – Я сейчас за своим мячиком сбегаю.
Я стоял с равнодушным лицом. Потеря старого мячика не считалась такой бедой, из-за которой пятиклассники распускают нюни. А что у меня на душе – это мое личное дело. Лишь мой друг Семка Левитин (он-то лучше всех знал меня) шепотом утешил:
– Да ладно, чего уж теперь…
– Чего уж теперь, – сказал и я. И постарался успокоить себя мыслью, что мячик-то – он ведь путешественник. Пожил у меня, а теперь отправился искать новых приключений. Когда-нибудь скатится с крыши и прыг-скок по неведомым дорожкам…
Вовка Пятериков прибежал со своим красным мячиком. Игра пошла по новому кругу. Было лето пятидесятого года…
А в семьдесят третьем году я проездом, на несколько часов, оказался в Тюмени.
До этого я не был в родном городе несколько лет и теперь пошел бродить по знакомым улицам. Стояла середина лета, но день выдался прохладный и пасмурный, недавно прошел дождь. В клочкастых облаках лишь изредка просвечивала желтизна. Одноэтажный домик на улице Герцена, где я провел свое дошкольное детство, стоял с закрытыми ставнями. Двор, в котором когда-то обитали мои друзья, был пуст. Многое оказалось уже незнакомым, перестроенным. Лишь могучий тополь по-прежнему охранял пространство наших давних игр. Я потрогал щекой его влажную бугристую кору: «Привет, старик…»
Потом я прошел туда-обратно несколько кварталов. В сыром воздухе пахло знакомой с детства травой – городской безлепестковой ромашкой. Запах ее похож на земляничный. Я смотрел по сторонам. Вот дом, в котором жил когда-то мой друг Юрка Рудзевич. Вот крохотный домик с венецианским окном, который мне всегда казался немного заколдованным. Вот деревянная больница, где я лежал со скарлатиной (а приятели с ближнего двора прибегали ко мне под окна палаты)…
Я подошел к углу улицы Челюскинцев. Из ржавой водосточной трубы с журчанием и плеском бежала струйка. Падала в прозрачную круглую лужицу.
В лужице, купаясь и подставляя струйке блестящие бока плавал мячик.
Синий, с белым пояском.
Неужели тот самый?!
А почему бы и нет? Наверно, в давнем пятидесятом году застрял на крыше в жестяном желобе или под оторванным кровельным листом, а сейчас наконец сильный ночной ливень освободил его. Мячик нырнул в водосточную трубу и – «здрасте, вот он я!».
– Здравствуй, малыш… – Я присел на корточки, взял мокрый мячик в ладони. Он сразу стал высыхать и будто затеплел изнутри. Я погладил его и положил в карман плаща.
И сразу вся эта скучная, ненужная мне командировка показалась важной, исполненной особого смысла. А серый день сделался ласковым и серебристым…
Потом синий мячик жил у меня дома несколько лет. Но я опять же не стал делать его сувениром или талисманом. Им играл мой старший сынишка, играли соседские ребята. Гонял его по углам рыжий мамин кот… И в конце концов мячик опять пропал. «Ну и ладно, – решил я. – Видимо, снова отправился бродяжничать…»
Еще одна встреча с мячиком случилась в девяностом году. Я с женой и четырнадцатилетним сыном путешествовал по Волго-Балту на туристическом теплоходе. Плавание подходило к концу. Утром четырехпалубный «Юрий Андропов» причалил к дебаркадеру рядом с какой-то деревенькой. Это была так называемая «зеленая стоянка», последняя перед столицей. Жена осталась в каюте, а мы с Алешкой отправились на прогулку. Бродили по вытоптанным лужайкам ближней рощицы, лениво перекидывались сосновыми шишками. Я заметил в траве корягу, похожую на припавшего к земле громадного кота. Приподнял ее, чтобы поставить «котика» на задние лапы. И тогда из-под коряги к моим башмакам выкатился синий, с белой полоской мячик.
Потертый, знакомый. Соскучившийся .
Алешка не сразу понял, почему я так по-детски обрадовался. Я торопливо объяснил, что в точности такой же мячик был у меня в детстве. О том, что, возможно, он тот самый , я, конечно, сказать не посмел. Но для себя-то решил сразу – случилось невероятное.
Мы долго перекидывались мячиком среди кустов и сосен, и я вновь чувствовал себя тюменским пацаном. Наконец мы оказались на берегу. Травянистая поляна полого уходила к воде. Туда вел длинный дощатый тротуар, в конце которого торчал над водой фанерный домик. Наверно, пристань для катеров. Вход на тротуар преграждала высокая проволочная изгородь.
Мячик вдруг выскользнул у меня из пальцев. Поднырнул под проволоку, запрыгал вниз по доскам. Резво так, ловко, словно дразнил нас. Или звал поиграть в догонялки.
Мы растерялись. А мячик исчез в широкой щели, недалеко от домика.
Конечно, надо было искать проход, спешить вниз, догонять беглеца. Но в изгороди не было прохода. А внизу у домика маячил какой-то дядька, скорее всего сторож. Я всю жизнь боялся сторожей и вахтеров… И тут загудел теплоход. Это был уже не первый гудок. Возможно, даже последний перед отходом. Я взял Алешку за руку.
– Идем! – До пассажирского дебаркадера было метров сто.
– А как же мячик!
– А мама? Она там с ума сходит!
И мы заспешили. Алешка не упрекал меня.
Теплоход и правда отвалил, едва мы зашли на палубу. Не зря спешили. И все же меня царапала совесть.
А потом случилось то, чего не забуду никогда. Мы стояли на кормовой палубе. И когда корма поравнялась с катерной пристанью, мы снова увидели мячик. Синий, блестящий, он прыгал недалеко от берега в мелких волнах. Прыгал так, словно хотел подскочить повыше и перелететь на палубу, к нам…
А может быть, он просто резвился, купался? Или отплыл от берега, чтобы проводить нас? Да нет же, он хотелс нами .
Мы с Алешкой посмотрели друг на друга.
– Ну, у него своя дорога, – неловко сказал я. – Повидался с нами, а теперь отправился дальше. Путешественник…
Алешка молчал. Мне даже почудилось, что он думает обо мне с печальным упреком. Конечно, я был не прав. Но так мне показалось, потому что сам я о себе думал тогда горько и безжалостно. И думаю до сих пор. И ругаю свое взрослое здравомыслие, свою дурацкую осторожность. Ну, что, в конце концов, могло случиться, если даже опоздали бы на теплоход? Догнали бы по берегу на такси или попутных машинах. Не в диком же краю… Были бы, конечно, несколько часов нервотрепки и волнений, зато мячик остался бы с нами. Зато не пришлось бы вспоминать все эти годы, как он прыгает среди волн в безнадежных попытках догнать нас.
…Иногда я обрываю эти мысли. Опомнись! Любой здравомыслящий читатель сочтет тебя идиотом. Среди множества глобальных проблем, экономических кризисов, экологических катастроф, кровавых событий в горячих точках и сообщений про летящий к земле астероид ты, выживший из ума пенсионер, печалишься о каком-то старом резиновом мячике… Но… верите или нет, а едва вспомню, как он, беспомощный, прыгал в гребешках желтой воды, комок встает в горле. Так бы и дал себе с маху по роже!..
И вот еще на чем ловлю себя. С какой стати я вздумал затолкать историю о мячике в цикл «Паустовские рассказы»? Нигде у Паустовского ни про какие мячики я не читал. Но, поразмыслив, понимаю, в чем дело. Когда-то я видел фотографию мальчика Костика. Он снят в дедовом хуторе Городище. Снимку около сотни лет. Костик стоит среди зарослей чертополоха. Наверно, он только что играл здесь, воображая себя казаком-запорожцем (играл в одиночку, как и я в зарослях тюменского лога). Он подпоясан широким , похожим на военный, ремнем – тоже как у меня. И Городище у нас в Тюмени было. Даже не одно, а три – Большое, Малое, Царево…
Столько похожего.
Но и здесь меня грызет совесть. Мне кажется, что мальчик Костик смотрит с фотографии на меня с укоризной: «Я-то ни за что не оставил бы свой мячик…» И тот мальчик, в логу, не оставил бы. Он доверил мячик мне, а я…
Лишь одно слегка утешает меня. Надежда, что может быть, я повстречаю мячик снова. Или найду где-нибудь в траве газона, или вдруг в парке какой-нибудь малыш догонит меня:
– Дядя, это не вы уронили под скамейку?
Конечно, чудес не бывает. И смешно: с какой стати малыш со своей находкой будет догонять меня? Он же знает: старые дяди не играют мячиками… И все-таки думаю порой – вдруг мячик вернется?
Я знаю: если бы это случилось, я обрел бы что-то важное и постоянное. И на этот раз – навсегда, до конца дней. А может быть, и после конца…
.
Февраль – апрель 2001 года.
Комментарии к книге «Ржавчина от старых якорей», Владислав Крапивин
Всего 0 комментариев