Адриано Челентано
Рай – это белый конь, который никогда не потеет
Перевод книги "Il paradiso è un cavallo bianco che non suda mai". Aвтор: Адриано Челентано в соавторстве с журналисткой Лудовикой Рипа ди Меана (Ludovica Ripa di Meana), 1982. Перевод на русский язык осуществлен впервые (2005 г.). В 2009 году переведены главы: "Смерть во дворе", "Землетрясение", "Вице-кумир", "Простокваша", "В школе семейной жизни", "Более одинокие, чем в одиночестве", "Раба по доброй воле", "Беременная жена и невежественный муж", "Три минуты любви", "Позиции (с топливом и без)", "Во время перерыва", "Порок – это «еще один трофей»", "Любовь – это точка опоры", "Все это рок", "Мине не хватает любви", "Смирение поневоле", "Prisencòlinensiàiunciùsol", "Единственный и настоящий", "Сначала шоу", "Лучше шеф, чем босс", "Как ребенок", "Легенда: Кассиус Клей", "Убитые мертвецы", "Один совет КБ", "Он", "Смерть Джона Леннона".
Содержание:
* Предисловие
* Будильник для часовщика
* Адриана Челентано
* Как получился боксер
* Первый крик
* Смерть «девушки «Клана»
* Причащение карамелью
* Улица Глюка
* Оттуда и отсюда
* Счастье
* Смерть во дворе
* Землетрясение
* Каваньера как Кларк Гейбл
* Вице-кумир
* Улица сильных
* Ириде и нахальство
* Минифутбол, прощай
* Учитель Поцци
* Художник классной доски
* Без места
* Цирюльник или певец
* Четыре удара за один
* Наедине с собакой
* Клаудиа: идеальная женщина
* В гриме
* В ресторане
* Ночь
* Первый поцелуй
* Он трус, она нет
* Простокваша
* В школе семейной жизни
* Более одинокие, чем в одиночестве
* Раба по доброй воле
* Беременная жена и невежественный муж
* Иокаста в окне
* Это не помойка
* Три минуты любви
* Позиции (с топливом и без)
* Даже пальцем
* Во время перерыва
* На кухне на мраморном столе
* Кто-то нравится
* Бог не отвергает гомосексуалов
* Порок – это «еще один трофей»
* Любовь – это точка опоры
* Любовь в холодильнике
* Первый успех
* В «Святой Текле»
* Концерт или крестный ход
* Все это рок
* Сфальшивьте, кто может!
* Друг
* Страх перед Семпьоне побеждает тщеславие
* Мине не хватает любви
* Смирение поневоле
* Сбор лома
* Prisencòlinensiàiunciùsol
* Единственный и настоящий
* Сначала шоу
* С открытыми картами
* «Клан»
* Лучше шеф, чем босс
* Артистическое управление
* Каскадер
* Фанатка в Версилии
* Старый Сугар
* Как ребенок
* Легенда: Кассиус Клей
* Слова и идеи
* Коробки и могилы
* Убитые мертвецы
* Один совет КБ
* Как невежество обесценивает лиру
* Невежественный, но отзывчивый
* Рекордные сборы
* Авторские фильмы
* Режиссер Иисус
* Другая щека
* Чтобы поблагодарить
* Среды среди дипломов
* Он
* Вечные озорники
* Переход
* Важность газа
* Навязчивые идеи
* Во время ночного бдения
* Смерть Джона Леннона
* Время уходит
* Постскриптум
Предисловие
Началось это так.
Рим, апрель 1981 г. Отель Кавальери Хилтон. Апартаменты 488-489. По ту сторону витража в ослепительном свете полудня плывет купол Святого Петра. Дирижабль с надписью «Good Year» - наполовину акула, наполовину воздушный змей – чертит вокруг цитадели христианства в голубом и безмолвном пространстве серебристый круг.
Внутри – симметрично внешнему – еще один купол, поменьше и более продолговатый. Не купол – голова. Голова Адриано Челентано. Звуковые волны, исходящие из этой, находящейся против света головы, заряжены северной агрессивностью, смягченной скрытой южной грустью. В сети непрерывного потока слов на этот раз попал издатель. Нужно было бы обсудить возможность создания книги Челентано о Челентано. Но дискуссии не будет. Диалог – не для Челентано. Его монолог не прерывается ни на минуту.
«Я – это 55 миллионов итальянцев. У меня, к счастью, то же самое восприятие.
Восприятие не каждого в отдельности, а всех вместе. Я ощущаю себя частью массы, и если я должен пошутить, то рассказываю только то, над чем смеялся сам. И никогда не случалось такого, чтобы другие не смеялись».
Прикрытые глаза издателя исследуют, как радар, стены гостиной в поисках, на чем бы остановиться. Была б хотя бы Непорочная Дева, портрет Маркса или Будда, чтобы отвлечься от этого потока сознания, от этой бессвязной речи, которая потихоньку его засасывает. Но стены, обитые лишь бежевым атласом, по-францискански пусты.
Челентано стоит перед ним. На нем брюки в черно-белую шашечку, доходящие почти до подмышек, майка с большим вырезом, освещенным золотом креста. Сверху – кофта из синели в сине-желтую горизонтальную полоску. На ногах сапожки из белого вашета, на которые наползают коричневые носки. Внезапно он вскидывается: расправляет атлетические плечи, выставляет таз и вытягивает ноги: сейчас будет танго. Издатель в замешательстве улыбается, у него вид ритуальной жертвы, но Челентано его полностью игнорирует и повелительно обращается к своему интервьюеру. Его взгляд почти мрачен, улыбка до ушей.
«Вот что я тебе скажу. Нужно остерегаться того, чтобы книга не получилась нравоучительной, как у других, несмотря на хороший стиль. Я говорю в основном
с точки зрения монтажа. Нужно, чтобы эту книгу можно было читать с любого места. Я бы сделал так: написал бы только правду. В январе ты приходила, чтобы сделать интервью для L'Europeo. Ты хотела провести со мной 15 дней, наблюдая за моей работой и частной жизнью, как это делают в Америке в отношении важных лиц. Но я не важное лицо. Я Челентано, я единственный, и я сказал тебе, что ты, наверное, сошла с ума, и что это невозможно. И тогда ты довольствовалась одним вечером, а потом спросила: «Договоримся еще об одной встрече?». Таким образом, мы виделись дважды, и получилась прекрасная статья. Она имела успех, и тебе предложили сделать книгу. Да? Ты рассказала мне об этом, а я ответил, что не хочу. И все. Потом я передумал и сказал тебе: «Хорошо. Ты делаешь книгу из того материала, который у тебя есть, и когда он закончится, книга закончится тоже. Ты хочешь сказать, что я не договорил, что у меня нет больше желания разговаривать, или что я думаю, что все, что было рассказать, рассказано. Ну, на этом тоже можно закончить книгу. Кто сказал, что у книги должен быть финал? И потом, кто сказал, что финал наступает со словом «конец»? Финал может быть таким же неожиданным, как выстрел, обрывающий жизнь».
Теперь издателя сотрясают длинные приступы неконтролируемой дрожи. Губы плотно сомкнуты. Его тело, словно укушенное тарантулом, дрожит и бьется, как безумный парус, о подушки софы. Только лицо, бледное, молодое, полностью сохраняет невозмутимую, спокойную, полную достоинства уверенность уроженца Ломбардии. Кто это перед ним? Демон? Сумасшедший? Преступник? Гений? Или, просто-напросто, хитрец? Тысячи вопросительных знаков вспыхивают в его испытывающем взгляде. Однако журналистка не удивлена. Она знает. Она помнит.
Милан, январь 1981. Дом Челентано. Бильярд, барная стойка как в салуне, бледно-розовые стены, диваны, инкрустированные персиково-голубой слоновой костью, тропические растения повсюду, обеденный стол, покрытый расшитой скатертью, достойной алтаря, пол из чистого мрамора, который траурно осеняет все вокруг: в общем, похоже на декорации к фильму. Однако, это его дом, его частная жизнь.
Челентано, как все буржуа, в 9 вечера находится у телевизора. Но он не утопает в непременном кресле. Он на ногах, рот раскрыт, как у ребенка, оторванного от любимой игры. Те же брюки в шашечку до подмышек, та же желто-голубая синелевая кофта, тот же золотой крест на шее, те же сапожки из белого вашета, те же коричневые носки, спущенные до щиколоток, как в мультфильме: в общем, та же униформа, в которой он предстанет три месяца спустя в Риме в апартаментах Кавальери Хилтон. Его километровые руки опущены, и левая, как четки, перебирает кнопки пульта телевизора.
Работая носком и пяткой, сначала одной ногой, потом другой, отстукивая чечетку, достойную Фреда Астера, он отбивает ритм изображений, которые сменяются на экране с каждым нажатием пальца.
Входит девушка с двумя длинными черными косами в домашнем халате из голубой фланели. Это его жена, Клаудиа Мори. Она ставит чашки с кофе и две рюмки граппы. На мгновение поднимает взгляд, сияющий мудростью и иронией, и молча уходит, скользя по полу в тапочках, от взгляда на которые бросает в жар. Теперь в комнате, где раньше был поток изображений, возникает звуковой поток. Это поток слов, которыми Челентано рассказывает о себе, о своей жизни, о своих мифах, страстях и утопиях. Он говорит с такой же мягкой, сосредоточенной невозмутимостью, как и считающий себя Наполеоном безумец. Но, в отличие от мрачного взгляда мифомана, его глаза невинны и веселы, и свидетельством, что он не фантазирует, являются 25 лет, в течение которых он и удача идут бок-о-бок, всегда на равных, и всегда побеждают на финише.
Рим, апрель 1981. Отель Кавальери Хилтон. Полчаса спустя. В тот момент, когда издатель уже был готов от всего отказаться, Челентано начинает все сначала, будто издатель только что пришел: «Разрешите? - Адриано Челентано. Желаете кофе или кофе с молоком?». Потом застенчиво, по-детски неуклюже, немного дичась, садится рядом со своей жертвой. «О правах мы с Вами поговорим позже. Сейчас я должен пояснить еще 6-7 сотен вещей Людовике». И снова поворачивается к нему спиной. «Я бы вот что сделал. Я считаю, что ты должна описать все как есть, то есть ты должна вернуться к нашей прошлой беседе и рассказать все, что ты смогла уловить, даже угадать обо мне. И очень вероятно, что я, перечитывая это потом, дополню картину. Раз ты говоришь, что книга – это совсем не интервью, и что нужно бы поговорить о том-то, том-то и том-то, да, конечно, можно и поговорить… Однако, я думаю, что, читая рукопись, в какой-то момент я могу заметить: «Черт побери! Вот это – важно! Конечно, об этом надо поговорить». И спросить тебя: «Почему мы не обсудили вот это?» Или даже обвинить тебя в этом. Понимаешь? В общем, мы должны сделать что-то в таком роде, если хотим сделать честную книгу».
Он на мгновение замолкает, сосредоточенно глядя в пол.
«Честную книгу… Ну да! Такую книгу как я сам». Губищи изгибаются в хитрой улыбке. Он встает и начинает прогуливаться взад-вперед. Хулиганские штаны кажутся нарисованными прямо на голом теле. Он останавливается, спиной к нам, на фоне громоздкого купола за окном.
Не поворачиваясь, засунув руки в карманы, резко бросает издателю: «За права на книгу хочу столько-то процентов. Как за мои диски.» «Я не совсем понял», - спокойно отвечает издатель, скрывая за воспитанностью удивление и раздражение. Челентано назвал цифру, в три раза превосходящую ту, что получают гранды, от Сименона до Грэма Грина, от Трумана Капоте до Моравиа. «Хочу столько-то процентов. Как за мои диски», - упрямо повторяет Челентано. Его черный силуэт, окруженный светом, угрожающе неподвижен. Похоже на первый дубль «Крестного отца-3». Тогда голос издателя становится твердым, жестким: «Ни один исполнитель не получал таких процентов. Даже Фрэнк Синатра. Я – специалист и в музыкальных правах». И Челентано: «Фрэнк Синатра нет, а я – да». Издатель: «В любом случае, размеры прибыли с книги и диска совершенно различны. И Вы это прекрасно знаете». Челентано: «Книга или диск, речь всё о Челентано». Издатель: «Нуреев, я говорю о Рудольфе Нурееве, сейчас готовит для нас свою автобиографию, так ему даже во сне не снились подобные предложения». Челентано: «Видимо, он больше не у дел, бедняжка». Издатель выкладывает последний козырь: «Ориана Фаллачи продает по миллиону экземпляров каждой своей книги и получает половину того, что запросили Вы…». Челентано качает головой, полный христианского сострадания: «Я всегда говорил, что эта Фаллачи не умеет петь». Пируэт, легкий прыжок. Хватает руку издателя, и левой рукой потрясает скрещенные правые, как это делают скотоводы, заключая сделку. «Итак?!» - бормочет издатель, поверивший, что здравый смысл, наконец, возобладал над всеми парадоксами этого причудливого, но - боже мой! - такого изощренно практичного ума. И тут Челентано его поражает: «Grazie, preferisco di no»*. Издателю ничего не остается, как принять игру. Он щелкает каблуками и отступает к двери, напевая: «Grazie, prego, scusi. Tornero»**.
И он вернулся. И в качестве утешения услышал короткую фразу Челентано: «Молодец! Вы действительно умеете вести дела». Журналистка же приступила к работе, начав с персонажа, занимающего всю сцену, затмевающего и главных героев, и статистов: великой матери, сделавшей из Адриано вечного ребенка.
* - «Спасибо, лучше не надо», слова из песни Челентано «Grazie, prego, scusi» из альбома «Non mi dir» 1965 г.
** - «Спасибо - пожалуйста - извините. Я вернусь», слова из той же песни.
Лудовика Рипа ди Меана.
Будильник для часовщика
Моя мать была подобна горе. И когда она умерла, я почувствовал, что мир начал становиться день ото дня меньше, уже. Я никогда не жалел, что она не была молодой матерью. Для меня мать – это такая, как она. Все остальные мне кажутся фальшивыми. У нее были глаза такого же цвета, как у меня, и она была скорее высокой. Но, прежде всего, она была матерью настолько, что я чувствовал ее внутри себя. Да, когда я вышел из нее, то она вошла в меня, и, должен сказать, я многое взял у нее, потому что она была женщина очень цельная. Она была очень симпатичная и немного комичная. Она любила смеяться. Например, она веселилась, пугая меня. Помню, я пошел, кажется, в ванную, а она спряталась за дверью. Я аж подскочил от испуга, когда она внезапно выскочила.
Когда я начал работать, а был я часовщиком, то всегда приходил на работу с опозданием. Тогда моя мать стала будить меня рок-н-роллом, который, к счастью, нравился и ей. Она нашла способ вытащить меня из кровати. Она ставила диск и говорила: «Адриано, смотри, уже восемь часов», а было всего семь. Потом немного увеличивала громкость: «Уже четверть девятого», и, через пять минут: «Полдевятого, девять, десять». И продолжала увеличивать громкость, пока я не просыпался, свежий и довольный. Она приносила глубокую тарелку с кофе, туда вмещалось где-то пять-шесть чашек, а сверху плавало масло. Тогда я брал «бананы» из промасленного растительным маслом хлеба, разламывал их, макал в тарелку и ел.
Сколько раз, когда в ресторане, заказывая кофе, я просил принести немного масла, все удивлялись: «Как? Ты кладешь в кофе масло?». Да, я кладу в кофе масло, как делала это моя мать Джудитта.
Адриана Челентано
У меня две сестры, Мария и Роза, и брат, которого зовут Сандро. Еще одну сестру звали Адриана.
Она была красавица. Умерла она за четыре года до моего рождения. Поэтому меня и назвали Адриано. Ей было девять лет, когда она умерла, и мама часто рассказывала о том, как это случилось, каждый раз очень взволнованно, потому что обстоятельства ее смерти были необычными. Она была больна, чем точно – неизвестно, я думаю, что это была какая-то разновидность вирусного гепатита, не более. Но в те времена врачи не умели это лечить. Моя мать рассказывала, что сестра знала, что должна умереть. Она, очевидно, не боялась смерти. Мама, рассказывая об этом, каждый раз плакала, заново переживая случившееся.
Однажды вечером Адриане стало хуже. Все домашние собрались. Врачи давали ей несколько дней жизни. Она находилась в той комнате, то есть комната была единственная, но деревянная перегородка отделяла от остального пространства печь, “пушка” которой проходила и через угол сестры. Я говорю о печной трубе, мы называли ее «пушка». Вот. С этой стороны перегородки находились бабушка, отец, сестры, кузины, тети, брат и мама. В тот вечер все собрались у нас. Не было только меня. Был поздний вечер, где-то полодинадцатого, не знаю, лето было или зима, по улице кто-то шел и пел песню. Песню, которую знала Адриана. И вдруг она, больная, встала с кровати и говорит: «Ну как он поет эту песню? Он же не умеет ее петь. Он ее не понимает. Сейчас я вам ее спою так, как надо». Все обалдели, а она начала петь, и мама говорила, что пела она прекрасно. Она стояла в маленькой комбинации, да?- и пела. Все были растроганы. Мама пыталась сдержать слезы. Адриана допела до конца, и все зааплодировали. Тогда она остановилась посреди комнаты и говорит: «Ну, а теперь я должна попрощаться с вами, потому что мне пора уходить. Пришел мой час». И сказала: «Прощай, прощай, тетя, прощай!», простилась со всеми, с сестрами, потом: «Прощай, мама!» Услышав это, мама заплакала. То есть не смогла уже сдерживать слезы. И тогда Адриана ей говорит: «Не плачь, потому что, - говорит – я иду в рай и всегда буду рядом с тобой, так что ты не должна плакать. Прощай, прощай, прощай». Как будто она куда-то уезжала. Она легла в кровать, и мама всегда рассказывала, что с отцом она не простилась. Тогда мама, плача, спросила: «Адриана, а с папой ты не попрощаешься?» «Да, да, попрощаюсь: прощай, папа, прощай!» - и она куснула его за ухо: «Прощай, прощай, будь здоров!» Вот так. Немного спустя она, кажется, ненадолго потеряла сознание, сразу после прощания. Потом она снова пришла в себя, но была очень слаба. Пришедший соборовать ее священник спросил: «Адриана, ты рада, что попадешь в Рай?» «Да, я рада» - ответила она. На глазах у нее показались слезы. Через час она умерла.
Я родился спустя четыре года, и меня назвали Адриано в память о ней, о той песне и о Рае. Моя мать, вспоминая происшедшее, рассказывая что-нибудь о себе, становилась жесткой, как будто говорила о ком-то постороннем. Например, она говорила: «Это невозможно представить. Горе, когда умирает мать или отец. Но когда умирает ребенок, невозможно представить себе, какое это жестокое горе». Она всегда это повторяла. Я подшучивал над ней: «Ну, ты так привязана к детям, что поневоле об этом думаешь». «Нет, нет, сыночек», - она говорила на апулийском диалекте. Нет, она знала и итальянский, но с нами разговаривала только на диалекте. «Нет, сыночек, я желаю тебе, - говорила она – чтобы у тебя никогда не случилось ничего подобного, потому что это самое большое несчастье, которое может случиться с человеком». И я ей верил, потому что она говорила с таким убеждением, что, действительно, все должно было быть именно так. И, на самом деле, она вспоминала, что после смерти сестры она была убита горем и забывалась только в постоянной работе. Она была портнихой, была белошвейкой: умела все. Шила, в общем.
Как получился боксер
Прошло четыре года, как умерла моя сестра, и однажды мама почувствовала себя нехорошо. Она была так устроена, что не любила ходить по врачам, не нравилось ей проходить осмотр, потому что нужно было раздеваться перед доктором. Она, например, с двадцати семи лет не расставалась с четками: считала, что в таком возрасте женщина уже старуха. Но, хотя она и считала, что в таком возрасте женщина не должна расставаться с четками, сердцем и умом она оставалась молодой. Она часто говорила кому-нибудь: «Да ты же старик! Так стариком и родился!» В итоге к доктору она все-таки пошла, потому что подумала, что у нее серьезное заболевание, а тот похлопал ее по плечу и говорит: «Успокойтесь, синьора. У Вас третий месяц беременности». Мать говорила, что очень рассердилась на врача: «Вы сошли с ума, это невозможно! Говорите, что попало!» «Сходите к другому врачу». «Конечно, схожу!» Она не отличалась деликатностью. Она говорила то, что считала нужным сказать. Вот. Она вернулась домой и с того дня загрустила, а мои сестры и брат не знали почему. Знали только, что она была у врача. Ей было, если не ошибаюсь, сорок три года. Потом, кажется, она была у другого врача, и он подтвердил: «Да, Вы беременны. Но это совсем не несчастье!» «А для меня несчастье», - ответила она. Видя, что мама стала очень нервной, сестра моего отца спросила: «Да что, собственно, случилось?» Тогда мама все ей рассказала. «Ты не рада?» «Нет, не рада, мне это неприятно. И потом, я уже не в том возрасте, чтобы приводить в мир детей. Я далеко не молода». Быть беременной значило, что у женщины была связь, а она всегда пыталась скрыть это. Потом, естественно, слух дошел до моих сестер и брата, которые ужасно обрадовались, что у них будет маленький брат. Все они были намного старше: когда я родился, брату было восемнадцать, а сестрам – шестнадцать и двадцать два. Тогда их очень забавляло, что у них будет маленький брат, в то время как они уже такие большие. Итак, они хотели сказать маме об этом, но она была настолько раздражительна, что ее даже побаивались. Тогда, мама мне рассказывала, однажды к ней пришел мой брат и сказал: «Мама, я знаю одну прекрасную новость». Она уже все поняла и спрашивает: «Ну, и что за новость?» «Ну, не злись, я знаю, что у нас будет братик. Не сердись. Посмотришь, мы сделаем из него боксера». Мой брат страдал по боксу. Он ему нравится до сих пор. И он решил, что то, что не удалось ему, получится у меня, а он всегда хотел быть боксером. «Не строй иллюзий, - ответила мама, – потому что это сын стариков. Он сразу же умрет». Она была упряма, как породистая лошадь.
Первый крик
Моя мать так часто повторяла, что, едва родившись, я сразу же умру, что убедила в этом почти всех, и к моему появлению не было приготовлено ровным счетом ничего, не было куплено ни распашонки, ничего! Так что я был даже обеспокоен: ни пеленки – ничегошеньки! Мама рассказывала, что однажды вечером они играли в карты, как вдруг она почувствовала боль, но в клинику, естественно, не захотела. Она позвала акушерку, и тогда все сказали «Началось!» В общем, они сами себе доставили много хлопот. Моя тетя порезала рубашки мужа и сшила куски, чтобы было во что меня завернуть. Пришла акушерка: «Давайте, давайте же, нужно поторопиться. А то ребенок едва жив». В общем, тогда на мгновение все испугались, что ребенок родится мертвым, зашептались по ту сторону занавески. Вот. Я молчал, и все говорили: «Но он действительно мертвый, родился мертвым. К сожалению, он родился мертвым». И вдруг они услышали крик: «Il tuo bacio è come un rock». И потом был большой праздник.
Смерть «девушки «Клана»
Моя мать очень меня любила. Но ее любовь не была удушающей, наоборот, мне всегда казалось, что у нее сто рук, что она – великанша: я всегда чувствовал себя защищенным. И так казалось не только мне, это чувствовали все. Когда она умерла, в семье произошел своего рода распад. Он не затронул меня, но, например, у моего брата обнаружилось нервное истощение, которое уложило его в больницу на два или три месяца. Он чуть не развелся с женой. Джино Сантерколе, сын моей сестры, вскоре развелся.
Это случилось восемь лет назад. Она была как громоотвод, через который все бессознательно разряжали свои неприятности. Может быть, я меньше всех пользовался этим громоотводом, потому что всегда чувствовал силу ее защиты, не только по отношению ко мне: по отношению ко всем. Все считали ее справедливой женщиной и, когда не знали, как правильно поступить, говорили: «Пойдем к бабушке Джудитте», или:
«Идем к маме». Я это понимал. И, поскольку я старался не рассказывать ей о своих неприятностях, то рассказывал о делах. И она была очень довольна. Однако, мама сразу видела, когда я хотел выглядеть веселым через силу. Она это сразу понимала: «Не старайся понапрасну. Я тебя знаю: у тебя что-то случилось. Поссорился с Клаудией? Или еще что-то?». В общем, она пыталась догадаться, несмотря на то, что я отмалчивался. И в итоге вынуждала меня признаться.
Когда она умерла, одна газета, к сожалению, не помню, какая именно, напечатала, может быть, самый лучший за мою карьеру заголовок. Заголовок замечательный: «Умерла истинная девушка «Клана».
Когда кто-нибудь умирает, всегда приходят телеграммы с соболезнованиями. Тот заголовок я оценил больше всего, принял его с удовлетворением. Вот почему, когда она умерла, я, как ни странно, не плакал. Все плакали, а я нет. Не плакал, хотя внутри чувствовал сильную боль. Меня утешало понимание того, как сильно любила меня мама, пока была жива. И что я любил ее так же, и давал ей понять, что я знаю, как она меня любит. И она тоже была довольна этим. Она говорила, что это большая удача – иметь такого любящего сына.
Ее смерть стала неожиданностью. Потому что я знал, как она меня любила, как желала мне добра, и это было, как если бы обрушились горы, и не осталось ничего. Тогда и мне стало не хватать того большого якоря, каким, возможно, подсознательно, она была для меня. Я всегда считал себя сильным. Должен признаться, я думал, что она сильная женщина, и себя считал также сильным, в том числе и потому, что об этом мне говорила она. Она говорила: «В тебе есть сила, которой нет даже у меня, а у меня всегда все ходили по струнке». Она всегда так говорила. Но, когда она умерла, я понял, что настоящей силой обладала именно она. Я не плакал, как плакали все вокруг. Клаудиа, например, очень переживала мамину смерть. Странно, но она переживала так, будто умерла ее собственная мать. Помню, что, пока гроб вносили в церковь, я пошел к священнику, предупредив Клаудиу: «Подожди меня, я сейчас вернусь». Я зашел в ризницу и сказал священнику: «Послушайте, я Вас прошу, когда Вы выйдете в церковь и станете говорить, расскажите о Рае ». Священник посмотрел на меня в замешательстве. «Хорошо, но почему Вы просите меня об этом?» «Расскажите, - говорю, - о Рае. Скажите, что моя мама сейчас на пути туда. Вы никогда не говорите об этом важном моменте». Я почти разозлился. «Простите, но если Вы находите золото, что Вы делаете? Держите его в кармане и молчите? О чем Вы рассказываете? Рассказываете и рассказываете о железе? Расскажите же о золоте, именно о нем, расскажите! Скажите всем, что мама теперь идет в Рай». «Ну конечно, я скажу об этом». «Это важно для меня. Вы должны об этом сказать, потому что мне очень грустно. Мне нужно это услышать». «Будьте спокойны». Он вышел и произнес прекрасную проповедь. Он сказал: «Наша сестра Джудитта, - назвав ее так, он вернул ее нам, и потом, она как будто стала ребенком среди других, - наша сестра Джудитта внезапно оставила нас, но и сейчас она жива, находится между нами. И, в то время как все плачут, она, возможно, улыбается». В общем, он сказал настолько сильную речь, что после я опять зашел к нему и сказал: «Благодарю Вас». Он был рад. Чувство крушения пришло потом. И я считаю, что меня сильно поддержала вера, не то, думаю, я бы тотчас впал в шок, как мой брат, который тоже верующий, но не так глубоко, как я.
Причащение карамелью
Перед маминой смертью случился один маленький эпизод. Это было накануне вечером. Ей уже было очень тяжело. Она ела пирожное и даже не имела силы его проглотить. Однако она все понимала и была похожа на маленькую девочку, беззащитную, потому что она была немного полновата. Однажды нужно было, чтобы ее раздели, практически донага, в моем присутствии, и я впервые увидел ее обнаженной. И она, всегда бывшая такой сдержанной, говорит: «Вот, теперь я должна раздеваться перед тобой». «Да, - отвечаю, - нужно же наконец посмотреть, как ты сложена, потому что в одежде ты выглядишь хорошо, но кто знает? Раздевайте ее, снимайте все». Я точно помню, что не видел практически ничего, потому что она была толстушка – живот, полные ноги, но странным образом, кожа у нее была гладкой, как у двадцатипятилетней. «А ты знаешь, что кожа у тебя, как у ребенка, хотя тебе 77 лет?», - удивился я. «Ты видел?», - отвечает. «И знаешь, почему? Потому что я свою кожу не натираю, как эти две вертихвостки», - повернулась она к раздевавшим ее дочерям.
Она казалась ребенком и вела себя как ребенок. Потом вдруг она перестала кого-либо узнавать. Врач сказал, что она впала в кому. И мы все остались с ней бодрствовать. Вот. Вдруг она открыла глаза, и тогда моя сестра позвала ее: «Мама, мама, ты меня слышишь?» Она посмотрела на сестру и ничего не сказала. Потом она зашевелилась и говорит: «Приподнимите меня» И все бросились ей помогать. Она даже дышала с трудом. Помню, мы все были вокруг нее. Была и Клаудиа, которая немного боялась, потому что в такой ситуации нервничают, да? Мама посмотрела на всех, оглядела комнату. Дышать ей было все тяжелее. Тогда, чтобы разрядить атмосферу, мы стали смеяться. Стало легче, и моя сестра спросила: «Мама, хочешь чего-нибудь, хочешь карамельку?» Она ответила: «Да. Там были конфеты, которые я спрятала месяц назад в ящике, они должны быть еще там, под чулком». И тогда она съела одну конфету, и каждый из нас взял по штуке. И я тоже взял и съел. Было два-три часа ночи. И вдруг ее глаза остановились на Клаудии, стоявшей напротив. Мама встрепенулась: «А ты?» Тогда Клаудиа жестом показала, что не хочет. «А ей, почему ей не дали конфету?» «Наверное, потому, что она не хочет». «Нет, не потому, что не хочет. Это вы ей не дали. Дайте ей конфету. Ты же ее хочешь, правда?»
Клаудиа сказала: «Нет». А мама: «Ешь». И тогда Клаудии пришлось взять конфету и съесть. Это было своего рода причащение. Именно так.
Улица Глюка
Улица Глюка была для меня сказочным местом, потому что я жил в крайнем доме, за которым начинались бесконечные луга. Вдалеке виднелись горы. И эту страстную, такую глубокую грусть по прошлым временам, по тому, как жили раньше, - эту травму я получил, когда должен был покинуть улицу Глюка и перебраться в центр. Это потрясло меня навсегда. Потому что именно на улице Глюка я понял некоторые вещи, некоторые ценности. Я, например, очень хорошо помню свое детство, и почти все воспоминания начинаются с послеобеденного сна. Это время для меня – лучшее время дня. В моей голове, и теперь тоже, вечные четыре часа пополудни. Итак, я помню, что там было, что случалось со мной там. В глубине улицы Глюка был рынок, рыбный, который сохранился до сих пор, и он был неплохим, несмотря на то, что построен был с учетом некоторых современных критериев. Однако он был невысокий, и мне нравился. Помню людей, останавливающихся вечером поговорить, прежде чем идти спать, а люди на нашей улице все друг друга знали. Они рассказывали о своих делах – женщины, домохозяйки. И это мне нравилось очень, это заставляло чувствовать себя живым и видеть живыми других, видеть круговорот жизни. То, что теперь не увидишь, т.е., чтобы это увидеть, нужно устроить хороший праздник, с репродукторами, и даже на таком празднике внутри мы будем немного скучать.
Однажды, по необходимости, мама была вынуждена переехать, получив денежную компенсацию за тот дом на улице Глюка, потому что моя сестра выходила замуж и не могла там больше оставаться. Она должна была бы выйти замуж и катиться ко всем чертям. Но она этого не сделала. Мама, чтобы смягчить удар, подчеркивала, что мы получили подъемные и сможем переселиться в дом побольше, где будем все вместе, т.к. сестра будет жить с нами. Или, точнее, мы с ними. По этому случаю мне приснился сон, что все это уже произошло. Я подумал: “Не могу даже думать об этом... Неужели это может быть?”, а затем: “Со мной случилось то, что я не могу переубедить себя, что это может быть. Кто знает, со сколькими такое уже происходило.” В общем, о других я не думал. В тот момент я думал только о боли, которую испытывал. Святая правда, что мама в течение нескольких лет пыталась всеми способами заставить меня забыть улицу Глюка, проклиная ее: “Эта улица – я знаю, почему тебя туда тянет, потому что тебя тянет к преступникам!”, - говорила мама. Но “преступники” звучало добродушно. Она говорила, что эти, городские, были немного слишком правильные. “Ты же – сорвиголова”. Однако, мама видела, что я серьезно мучился. Когда она это поняла, она сама захотела вернуться на улицу Глюка. Из-за меня. И говорит: “Не беспокойся, Адриано, мы туда вернемся. Я, скорее всего, пойду теперь куда-нибудь консьержкой”. “Да, мама, я тоже буду помогать тебе подметать, увидишь!” Но мы так никогда и не вернулись. Когда у меня появились деньги на покупку дома, улицу Глюка перестроили, и нашего дома там больше не было. Я купил дом на улице Дзуретти, параллельной улице, там теперь живут мои сестры. Но она больше не была такой, как прежде, раньше она была полна домов, теперь там больше ничего не осталось.
Оттуда и отсюда
Моя семья была с юга, но я не испытал на себе этого переезда. В отличие от мамы. Она мне рассказывала, что первые два года в Милане она все время плакала и хотела вернуться на родину. И папа, видя, что она плачет, перевез их всех обратно в Фоджу. Он рассказывал, что через три месяца мама принялась плакать снова: ”Нет, нет, это больше не наша жизнь. Мы должны ехать в Милан, потому что именно там нам будет хорошо”. Она вернулась довольная и сорок, пятьдесят лет прожила в Милане. Некоторым образом я чувствую свою принадлежность к югу, в смысле темперамента. Скажем, я бастард, полукровка, потому что, факт, конечно, что я говорю на миланском, пою на миланском, мыслю по-северному; но еще есть чувство, ностальгия по чему-то утраченному. Без сомнения, то что случилось у меня с улицей Глюка, произошло с теми южанами, которые были вынуждены уезжать в Германию на заработки. Аналогия именно такая, однако я не чувствую себя вырванным с корнем. То есть единственный раз, когда я так себя чувствовал, это когда меня лишили естественных условий, в которых я жил: дом на окраине, бесконечные луга и, в глубине, горы.
Действительно, мой взгляд обращен к северу и никогда не поворачивался к югу, всегда на север, всегда туда, где горы. То есть, мне и в голову не приходит отправиться жить в Африку, к примеру, но в то же время я подумываю податься жить в сторону гор. Если я говорю: “Прогуляемся”, я иду всегда к горам, и никогда в противоположном направлении. Когда я строил дом за городом, я двигался в ту же сторону, в то время как, например, Мики Дель Прете, мой друг, он тоже строил себе дом за городом, но с другой стороны. Я спросил: “Чего ты строишь там? Здесь лучше”. “Почему? Лучше там”. Но я знаю, что не лучше. Море тоже мне нравится, но для меня море – это море на севере. Возможно, мне известно, по какой причине. Дело не в том, что, если я сейчас поеду на море на Сицилию, это мне не понравится. То есть, я еду на море на Сицилию, и мне нравится; но если я должен выбирать себе жилище, я выбираю его около дороги, ведущей на север. Я думаю, это потому, что, когда я был маленький, я бегал играть в ту сторону, потому что южная сторона была застроена домами, а северная была стороной лугов и свободы.
Счастье
В доме на улице Глюка я познал счастье. Я впервые заметил, что счастлив. Это случилось так. Мне было четыре года, и мама имела постоянную привычку отправлять меня в постель после обеда, особенно летом. Но я редко засыпал. Она укладывала меня насильно, и я просил: “Нет, мама”. Каждый день та же история. “Мама, но сегодня я не хочу спать, я хочу играть”. “Нет, сначала поспи, а потом поиграешь”. В общем, в кровати я кувыркался, падал и тому подобное, пока, обессиленный, не засыпал. Засыпал я в последние полчаса. Но в тот раз я заснул сразу и проснулся раньше. Я заснул, проснулся и встал. Все мои друзья тоже отправлялись спать после обеда, и после отдыха мы встречались внизу, чтобы идти играть. И, так как летом я всегда ходил босиком, и мои друзья ходили босиком, мы выходили на улицу босиком прямо с утра. И это было прекрасно – выйти, не надевая обувь. То есть, слезть с кровати и продолжать, как будто День был прекрасный. Небо было таким голубым, что дома резко выделялись на фоне этой глубочайшей лазури, и солнце делило двор надвое: на свет и тень. И я остановился, залюбовавшись этой картиной. Я стоял посреди двора и смотрел на маму, штопавшую чулок. И на тетю. Они иногда перебрасывались словами. Я ждал, когда придут мои друзья, сидя на земле, и она была горячая. Я сказал себе: ”Как же хорошо! Я просто счастлив, что родился. Смотри, как красиво, просто прекрасно - солнце, небо! И тетя тоже хорошая, и мама, которая шьет. И вообще, мне нравится все, земля, этот теплый пол”. Я лег. Я был так счастлив, что поцеловал землю. Потом я поднялся и задумался: “Однако, это странно, что я замечаю, что мне сейчас хорошо”. Меня поразил тот факт, что я отмечаю, что счастлив. Потому что обычно об этом вспоминают после, по прошествии времени. Говорят: “Помнишь, как было хорошо...” Но в ту минуту я не говорил “Помнишь...” Я был счастлив, и знал об этом в тот же самый момент.
Смерть во дворе
На улице Глюка случались и крупные происшествия. Например, одно из них касается еще одного моего друга, которого зовут Виттор Челла. Это были три брата, сыновья привратника из четырнадцатого: одного звали Франческо или, как говорили, Чекко, другого Винченцо и еще один – Витторио. Он был младшим из них и был всем известен, потому что с детских лет поражал сердца. Он был самым красивым на улице Глюка. И его заслугой было то, что эта улица стала, прежде всего, местом свиданий. Красивые девушки приходили из соседних районов и собирались, чтобы увидеть его, поговорить с ним. Его красота была совершенна. Он был не только красивым. Более того, он был приятным, а не просто обладать обоими этими качествами вместе. В придачу у него было по-настоящему “отпадное”, как говорят сейчас, тело. В общем, он был еще одним мощным столпом этой благословенной улицы. Но однажды, во время войны, его брата Винченцо немцы посадили в тюрьму и даже пытали. Удары электрического тока и подобные вещи. Так что все беспокоились. Вся улица знала об этом. Но вот война закончилась, и когда Винченцо вернулся домой, помню, мама предупредила, что это событие будут праздновать, и поэтому сделают несколько выстрелов в воздух из настоящих пистолетов. Тогда это было принято. И помню, что мама сказала мне: “Ты сегодня вечером во двор не выходи. Сегодня поешь – и в постель. Потому что сегодня выходить опасно”. И я пошел спать. А случилось вот что. Прямо в наших дверях, дверях четырнадцатого дома, с обеих сторон толпились стреляющие в воздух люди. Прямо бойня, казалось, что это обстрел, однако было ясно, я слышал, что эти выстрелы – праздничные. И мама меня рассмешила, когда сказала: “Иди в постель и спи”, потому что заснуть было невозможно. Стреляли все, из пистолетов и ружей. Выходить было действительно опасно. Были все взрослые парни, были даже партизаны. В общем, случилось так, что двое братьев - Винченцо, тот, который был в тюрьме, который, когда вернулся домой, был очень худой, что производило впечатление, потому что было известно, что его мучили; и другой брат – Франческо, оба принялись стрелять, чтобы отпраздновать возвращение. И что тогда произошло? Случилось, что этот Франческо стал перезаряжать пистолет, потому что пуля застряла, и опустил дуло вниз. Пистолет издал щелчек, но все равно не стрелял. Тогда он вынул пули и попробовал выстрелить вхолостую, и тогда курок заработал. Он вставил обойму и, чтобы проверить, нажал на курок, поднимая дуло револьвера все выше. И вдруг раздался выстрел, и он попал в селезенку тому, кто стоял, стреляя, перед ним. Это был его брат, тот, которого пытали. Внезапно все оборвалось. Никто больше не стрелял. К сожалению, Винченцо спустя двадцать четыре часа умер.
Эта история отпечаталась во мне навсегда. Помню, Чекко от горя хотел покончить с жизнью. Хотелось что-нибудь для него сделать, потому что он не мог успокоиться. Я был ребенком, и, помню, много размышлял об этой истории. Я думал: “Может, так и должно было быть. Винченцо должен был умереть, как умерли многие его товарищи по оружию, замученные нацистами, но ему Иисус захотел дать еще один шанс и сказал: “Люди мучили тебя и причинили тебе столько зла, что даже если ты выживешь, тебя все равно убьют потом. Оставшись жить, ты не будешь знать ничего другого, как вновь и вновь переживать жестокость тех, кто пытал тебя, перенося это даже на самых дорогих тебе людей. А они этого не заслуживают. Пойдем же со мной на небо, и, наконец, ты сможешь наслаждаться вечным блаженством Рая. Твой путь, который был бы несчастьем для других, заканчивается здесь. Но прежде, даже если тебе уже не терпится, ты должен попрощаться с твоей семьей, которая столько беспокоилась о тебе”.
Вот как все было. Иисус еще раз хотел показать нам, что, когда его распяли на кресте и убили, он не только не умер, но еще и не перестал подставлять другую щеку. Он хотел, чтобы Винченцо попал в Рай не с памятью о мире-палаче, но с памятью о мире, где, конечно, есть мучители, но где есть и семья, плачущая и страдающая, когда ты уходишь, так как любит тебя. Почему так? Потому что мы уходим с земли, а не с неба, и даже если знаем, что уходим в лучший мир, именно за то, что покидаем землю, нам жаль оставлять ее. Это как ребенок, который, когда рождается, доволен этим, но будь по его, хотел бы, чтобы пуповину никогда не перерезали. Однако ее нужно перерезать, потому что, он этого не знает, но так будет лучше: он сможет бегать играть, не таская мать всегда за собой. Так, исполнение этого последнего действия любви, коснулось Чекко, брата Винченцо. Именно он своей рукой должен был закрыть этот занавес, именно он, который больше всех страдал без Винченцо, когда его забрали в тюрьму. Может, именно потому, что он страдал больше, этот финальный жест достался ему, потому что на его лице читалась не только боль из-за смерти брата, но и боль за тысячи людей, погубленных войной. И Винченцо первым прочитал это по лицу Чекко. Прежде, чем закрыть глаза, он в последний раз взглянул на него, и по его щеке скатилась слеза, как благословение, без слов рассказавшее историю мира.
Землетрясение
Жил на улице Глюка один привратник, в десятом доме, он уже умер, бедняжка, и звали его Прата. Он был отцом двух моих друзей, одного звали Джампримо, другого Эмилио. Он относил меня к разряду землетрясений. И, завидев меня, он поднимался молча, потому что был неразговорчив, или бормотал иногда несколько слов и поднимал руку, от этого он становился высоким, просто гигантом, когда вставал и шел тебе навстречу, так что становилось страшновато. Он поднимался и говорил: “Ну иди, иди сюда, иди сюда”, указывая на тебя пальцем. Но, как бы ни был он быстр, мальчишка всегда исчезал быстрее. Я всегда, всегда успевал сбежать, и он меня ни разу не поймал.
Я, действительно, в детстве был несносным, был слишком живым, и чаще, чем любой другой, устраивал большие беспорядки. То есть он, Прата, преследовал меня, потому что у меня была такая роль. А когда у кого-то есть роль, когда его классифицировали, это остается за ним надолго. У меня была роль того, кто сильно шумит, кричит, всех будит, на кого жалуются все жильцы. А обязанностью привратника, бедняги, в отношении жильцов было решать подобные проблемы. Он должен был защищать их от нарушителя спокойствия. Впрочем, я не делал ничего особенного. Ну, скажем, частенько развлекался, залепливая кнопки звонков известью так, чтобы они, не переставая, звонили. В общем, обычные мальчишеские игры. Но больше всего я доставлял беспокойства своей безграничной живостью, начинавшейся, как только я просыпался, как только выходил из дома, сразу же. Но вот однажды он меня увидел. Я играл в прятки и, чтобы спрятаться от своих друзей, нашел место, по моему мнению, наилучшее. Я решил: “Нужно спрятаться в десятом. В десятом, правда, Прата, который, если вдруг меня увидит, мне несдобровать, потому что у него на меня зуб!” И в тот раз я спрятался в десятом, то есть, подъезды вечером уже были закрыты, да? Но был черный вход, открытый всегда. Итак, я спрятался за этой дверью, я зашел внутрь и побежал. Я бежал на цыпочках, и мне нужно было пройти перед привратницкой, и я пригнулся. Я подумал: “Так он меня не увидит”. Что дальше? Я направился в уборную, которая была рядом. Так как мои друзья знали, что я не могу там прятаться, потому что я боялся привратника, я решил: “Здесь они меня никогда не найдут”. И вдруг, открывая дверь уборной, я увидел его, он делал пипи. Увидев это, я сказал: “Черт!”, и закрыл дверь, но он тут же ее распахнул и погнался за мной. Погнался, но я, естественно, был впереди. Толкаю дверь наружу, но, видимо, тем временем зашла какая-нибудь женщина, или еще почему-то, но сработал замок. И я остался запертым в подъезде. Тогда я начал удирать по лестнице вверх. Я бежал, а он гнался за мной и улыбался, но зло, и приговаривал: “Вот увидишь, на этот раз ты не спасешься”. Он говорил так, и мне было страшно, но, в то же время, я смеялся. Я думал: “Блин, он мне это так говорит, будто я такой же большой, как он”. Он поднимался все выше. Меня охватил ужас, и я подумал: “Я попадусь”. И вот, когда я вбежал на последний этаж, он был на предпоследнем, и не хватало трех секунд, чтобы меня схватить, мне удалось перелезть на крышу и спуститься в другой подъезд. То есть, из десятого дома я попал в шестой. Я спустился с другой стороны, и был спасен.
Каваньера как Кларк Гейбл
Мои друзья с улицы Глюка, я всех их помню. Однако особенно помню одного из них, которого звали Серджо Каваньера. Когда я был маленьким, он был для меня в некоторой степени образцом. То есть, я всегда видел в нем своего кумира, также и потому, что видел его симпатию к себе. То есть, он был моим другом, он считал себя моим другом. Итак, уже ясно, что я восхищался им и что я видел, что он хотел моей дружбы. Это придавало мне еще больше уверенности. В то же время он давал мне чувство защищенности, потому что к тому же был очень сильным, настоящим силачом. Говорю «к тому же», потому что у меня был друг, который был сильным не только в отношении дружбы, но и в смысле физической силы. У него были мускулы. Другие его тоже очень любили, и все знали, что он был храбрым, но, наверное, никто, кроме меня, не знал, насколько он был храбр. Может быть, оттого, что я им восхищался, я видел силу даже в его взгляде. Он не был красивым, красивым как парень, но у него был такой взгляд, что, очень возможно, это я почерпнул и у него. И, наверное, если теперь говорят, что я крут, я должен поблагодарить за это и его. Мы были знакомы, так как родились в одном подъезде четырнадцатого дома по улице Глюка, он тремя годами раньше. Его отец работал почтальоном, а мать была домохозяйкой. Еще у него был брат, которого звали Пьерино, и все.
Часто на улице Глюка друзья вступали в борьбу. Были, к примеру, большие ребята, которые столько раз так развлекались, ребята старше нас, его и меня, они, чтобы приятно провести летний вечерний часок в скверике, говорили: «А вот чемпион Адриано, который сейчас будет биться на кулаках с Романо Скуратти», который был еще одним моим другом. Я боялся драться. Однако они обставляли это таким шумом, что, волей-неволей и с некоторым страхом, я с ним сражался. Я был достаточно сильным, но чаще получал, чем давал сам. В общем, хочу сказать, дела обстояли приблизительно так. Например, там были ребята из сорокового, ребята с улицы Понте Севезо, улицы рядом, и с улицы Браги, еще одной соседней улицы. И была своего рода борьба, постоянная, между этими улицами, и улица Глюка считалась, пожалуй, самой сильной. Потому что там были те, из сорокового, например, которые устрашали достаточно. Были также и более взрослые и, наверное, немного более жестокие. Но, по большому счету, мы дружили даже с ними. Был период, когда мы водили знакомство, как будто война закончилась, и все пришли к согласию. Собственно, как это случается между народами. Потом, в один прекрасный день, из-за чьей-нибудь пусть даже ошибки, вспыхивало это противостояние, и мы объединялись в две банды. Тогда мы прекращали даже смотреть друг на друга. Начиналось хождение на улицу, в бары, где пили, что-нибудь заказывали повышенным тоном, чтобы досадить, до тех пор, пока это не заканчивалось дракой.
Помню один эпизод с этим моим другом, Серджо Каваньерой. Мы были одни у него дома, не было ни его мамы, ни отца. Был летний день. Мы, помню, обтачивали напильником «чижика» (для игры в «чижика», которым служит деревянная чурочка. Обе ее стороны, оба конца заостряются, потом битой бьют по кончику, она подлетает, и затем ты должен ее схватить и бросить как можно дальше). То есть, мы обтачивали концы «чижика», чтобы потом поиграть. Но вот вдруг в дом входит еще один мальчик, еще один наш друг, не из сорокового, с улицы. Некто Паолино, и говорит: «Серджо, там тебя двое из сорокового ждут, возле угольщика. Они сказали, чтоб ты шел, что ты знаешь, зачем». Я посмотрел на Серджо, потому что понял, что речь идет о драке. И увидел, что, по моему мнению, в тот момент Кларк Гейбл был по сравнению с ним дилетантом, так он посмотрел на того мальчика и потом на меня. Он выдержал небольшую паузу, потом взял куртку и сказал: «Сейчас иду». И мне: «Пойдем, Адриано». И тогда я пошел за ним, как мышонок. Мне было, думаю, около десяти лет, а ему тринадцать. Так мы пересекли всю улицу Глюка и пришли к угольщику.
Мы пришли, и там уже были те двое, которые были двумя самыми сильными из сорокового. Это были заводилы. Я остановился немного раньше, он же спокойно шел им навстречу. Они стояли, руки в боки, и ждали. Помню, он им сказал: «Ну и?», и они подошли ближе, вдвоем, и один из них зашел ему за спину, да? А другой хорошо ему врезал, и он, как только смог опомниться от этого удара, принялся колотить их таким же образом. Мое восхищение им стало еще больше, поскольку я заметил, что он не стал драться первым, и не только. Кроме того, что он не начал первым, первый удар, который он получил, был достаточно сильным, и потом, тех было двое, а, получается, что он даже ждал, чтобы начали они. Поэтому он должен был быть по-настоящему храбрым. Прежде, чем вернуться домой, он взглянул на меня, лицо у него было разбито. Он сказал: «Пойдем». И я по пути домой сказал: «Ты храбрый, Серджо. Ты это знаешь, что ты храбрый?» Он посмотрел на меня и засмеялся. «Черт побери, я даже рад, что ты такой храбрый», - я ему. И все. Потом, дома, мы продолжали обтачивать «чижика».
Я всегда старался походить на него. То есть, я подражал ему во всем. Например, он бросил учиться, и это нежелание учиться передалось и мне, потому что, естественно, раз он был для меня кумиром, я подражал и его ошибкам. Из-за него, когда он бросил пятый класс школы, я горел желанием перейти в пятый и тоже бросить. Я его спрашивал: «А чем ты займешься?» «Ну, я буду водопроводчиком». «Но почему водопроводчиком? Водопроводчик, по-моему, звучит как-то не очень». И он отвечал: « Звучит не очень, но смотри, какая это хорошая профессия. Потому что ты должен заниматься водопроводом, решать, каким образом будут располагаться трубы, где будет разводка. Ты можешь повести трубы с одной стороны, или с другой». «Это правда, ладно, конечно, водопроводчик… Наверное, я должен привыкнуть к этому слову. Может, водопроводчик лучше, чем механик и электрик, но, однако, электрик звучит лучше». И он: «Да, звучит лучше, однако же работать лучше водопроводчиком». И он стал водопроводчиком. И оказался, должен сказать, большим молодцом, потому что начал он как подмастерье, за небольшое время стал специалистом, получил лицензию и стал работать на себя, и открыл прямо-таки магазин с небольшим складом, и у него были даже свои рабочие. Серджо Каваньера был тем самым парнем из песни «Парень с улицы Глюка». Когда мне довелось узнать от мамы, что я должен переехать, я, оставшись с ним наедине, заплакал. И он, чтобы меня утешить, сказал: «Разве ты не рад уехать отсюда? Потому что, вне сомнения, там, куда ты переедешь, уборная будет в доме. Ведь здесь, чтобы попасть в уборную, мы должны выходить из дома, проходить через двор, даже в холодное время, днем и ночью, а это так неудобно». И напрасно я говорил ему, что меня вовсе не колышет, что нужно пересекать двор, что уборная в доме не принесет мне никакого счастья, и что я не смогу играть с ней. Он смотрел на меня и ничего не отвечал. Мне же хотелось хоть немного облегчить ту тяжесть, которая на меня свалилась, да? И тогда я перевел разговор. Я сказал: «Ну, а пока пойдем играть, ладно? Вот бы могло случиться чудо: мама не переезжала, и мы оба остались бы здесь навсегда».
Вице-кумир
На улице Глюка не было чудаков. Наверное, единственным чудаковатым типом был я. Да. И образцом для меня, однако, был Серджо Каваньера, потому что манера его взгляда мне нравилась чрезвычайно. Однако, думаю, эта чудаковатость, немного с заскоком, на всей улице была только у меня. То есть, на нашей улице я считался оторвой. В самом деле, все привратницы звали меня землетрясением. И, следовательно, я был обречен быть кумиром для кого-то другого. Скажем, я был вице-кумиром. Я был Серджо для других. Одним из них, например, был Джино Сантерколе, который жил на улице Глюка и был сыном одной из моих сестер. Вот, я был для него тем, чем для меня был Серджо Каваньера. То есть, он ходил за мной по пятам. И я часто играл с ним, много проказничал, и с его сестрой Эвелиной, тоже моей племянницей, очень милой, но и странной тоже.
Для Джино я был в некоторой степени ведущим. И, возможно, из-за этого сейчас между нами некоторое охлаждение. Он даже записал эту песню против меня, которая называется «Адриано, я тебя подожгу». Я слышал ее, эту песню. Между прочим, он ее поет очень хорошо, и песня красивая. Есть там, однако, нападки на Клаудию, по-моему, несправедливые. Потому что он обвиняет ее в разрыве нашей дружбы, а это не так. Однако я думаю, что у него возникла такая реакция именно потому, что он чувствует себя немного отделенным, немного как бы преданным отцом, в общем. Наверное, я для него, бессознательно, был как отец, потому что мы были всегда вместе, потому что я много разговаривал с ним. Я работал точильщиком и говорил ему: «Становись точильщиком», и он становился. Я работал рассыльным, и он работал рассыльным. Я стал работать часовщиком, тогда и ему сказал: «Давай и ты, потому что, знаешь, потом мы должны работать вместе». Он занялся этим, и когда я получил лицензию и стал работать на себя, я взял его к себе, и он стал моим помощником. В общем, мы жили общей жизнью. Поэтому я считаю, что эта его злость на меня исходит из его любви ко мне и из того, что он не может смириться с мыслью, что мы не будем общаться, даже если этот факт - не общаться - еще больше подпитывается именно его злостью, злостью протестующего. Это ясно?
Улица сильных
Часто говорят: «Ах, эти прекрасные шестнадцать!». И действительно, и у улицы Глюка были свои шестнадцать. В доме под таким номером жили еще двое крутых, Паолино и Кармело. Первый, чья фамилия была Бариле, играл в юношеской сборной «Интера». Однажды, после того как он объявил, что больше знать не хочет футбола, вся Федерация в полном составе явилась к нему домой, умоляя его не бросать, потому что у него были способности чемпиона. Но он сказал, что они были лжецами. Кармело же был, настоящим чемпионом по бейсболу и играл в «Национальной». Американцы были готовы предложить ему золотые горы, если он ответит им «да». Но он сказал «нет», и горы стали уменьшаться.
В пятнадцатом доме жили Пьерлуиджи Чиччи, Дино Паскуа ди Бишелье, братья Кантон, Лучано, Карлуччо Массара и Карлуччо Каццанига. Но самыми-самыми в пятнадцатом доме были две девушки: Рита, дочь сапожника и Карла, сестра Массары. У них было четыре груди, которые, когда они шли под ручку, казались неким акционерным обществом. Но даже у них на нашей улице были две конкурентки. Мои сестры: Мария и Роза. Из дома они выходили одни, но не успевали дойти до глубины улицы, как их маршрут собирал большую толпу, чем сегодня мой концерт. Дверью ниже, в тринадцатом, кроме сына привратника, которому мы не придавали большого значения, потому что он был намного меньше нас, но в котором несколько лет спустя обнаружился большой игрок в бильярд, жил некто Альдо Вилла. Альдо Вилла был молодец почти во всем: в футболе после Паолино шел он, в минифутболе мне и Серджо он доставлял немало хлопот. Он такое выделывал, нечто невиданное. Мне, однако, намного больше нравились его бабушка и дедушка, чем он. У него было одно свойство, которое меня иногда раздражало. Когда он спорил и, должно быть, сердился, он внезапно отвешивал тебе удар и потом исчезал. Тогда ты за ним бежал, но, так как бегал он тоже хорошо и, сверх того имел преимущество внезапности, потому что он знал, а я нет, мне никак не удавалось его поймать. Тогда я поджидал, когда он выйдет из дома. Но он, зная об этом, не показывался два дня. Был еще один с подобными манерами, его звали Дзаккè, он жил в шестнадцатом-А, и был быстрее всех. Никому не удавалось обогнать его. Помню, когда мы устраивали гонки вокруг рыбного рынка, все соревновались за второе место. Ему, однако, в отличие от Альдо, не нужно было запираться дома после того, как он дал тебе тумака, потому что все равно ты бы его не поймал. И тогда ты делал вид, что ничего не происходит, притворялся, что согласен на проигрыш, или что забыл о нем, в надежде, что он подойдет ближе. И, должен сказать, что уже тогда мои актерские способности начинали обнаруживаться, приносить первые плоды. Он был уже близехонек, я мог бы его даже поцеловать. Нужно было только решить, когда напасть. Но Дзаккè был быстрее мысли. В момент, когда я решался, он был уже на расстоянии многих метров. У него был впечатляющий рывок, мы прозвали его «Дзак-стрела».
Кроме Джино Сантерколе, среди мирных жителей десятого дома – Эмилио Джампримо, Пьеро Рабателли и Феличино-коммуниста – выделялся некий неистовый Вальтер, прозванный также «Заика». У него на каждого что-то было, никто не спасался, даже иногда он сам. Мы прозвали его «Критиком улицы Глюка». Споры не разжигались, если не было его; если же он был, их было трудно потом потушить. Его небольшое заикание было словно знак высшего качества в этом бросающимся из стороны в сторону наифе. Я наблюдал за ним, и его образ действий мне нравился, даже когда был направлен против меня. То же самое происходит у меня и сегодня с еще одним моим другом: Аттилио Контенте. Он занимается тем же, чем и Мемо, сбором лома, и в компании, считаясь самым сильным, он зовется «Скала». Что мне больше всего в нем нравится, это то, что когда он против тебя, он против тебя изо всех сил. И так во всех играх, в которые он играет. Например, если ты играешь в покер и проигрываешь, он, выигрывая, тебя не жалеет, наоборот, свирепствует, пока не увидит тебя полностью раздавленным. Потом, пожалуй, в большинстве случаев, проигрыш он тебе простит. Но пока, до того момента, он как камикадзе. Мне очень нравится играть, когда он есть, потому что с ним испытываешь настоящий боевой задор. Должен сказать, что и сегодня это компания, которая шутить не любит: Мики Дель Прете, Мемо Диттонго, Аттилио Контенте, Альфредо Фузарполи, прозванный «Чудесный», Винченцино Фальсаперла, прозванный «Побеждает рысий глаз», потому что, когда он делает фотографию, то сам никогда не попадает в кадр, Джанни Даллальо, Мариано Детто, Пино Дзаккарони, по прозвищу «Платиновый зуб», Валерио Крещини, Луиджи Равазио, Пинуччо Пьераццоли, Энрико Чернуски, Диего Баудини, Пробо Галлуцци, прозванный «Курица», Роберто Буссеи, Джино Паван, Рафаэле Ди Сипио, по прозвищу «Раф», самый старший в компании, но на самом деле, наверное, самый молодой из всех. И другие, исчезнувшие, вроде Ренато Пенса. Все они настоящей чистокровной породы.
Но вернемся в одиннадцатый дом по улице Глюка. Там проживал Джордано, самый обыкновенный, спокойный тип, которого, однако, не хватало, когда его не было, и хотелось, чтобы он был. В двенадцатом, в привратницкой жили Джинетто и его брат Бенвенуто, на третьем этаже жил Луиджи, а на втором – Эннио-скряга. Эта его болезненная скупость делала его еще симпатичнее. Но звездой двенадцатого дома был Джинетто. История его жизни была бы, наверное, самым захватывающим романом нашего времени. На углу улицы, в «Кафе Трабакки» роскошная Изиде, блондинка типа Джин Харлоу, не раз плакала из-за него.
Но самым крутым домом, вне сомнений, был дом номер четырнадцать. На третьем этаже жили Романо и Роберто Скуратти и три их сестры, три кокетки, одна лучше другой: Джина, Биче и Аугуста. Аугуста была помолвлена с Риком Батталья, и она его бросила, когда он стал знаменитым киноактером. Вы его помните по их с Софией Лорен фильму «Женщина с реки» и многим другим лентам, в которых они снимались вместе. А на втором этаже был еще один Адриано, которого, чтобы отличить от меня, прозвали «Адриано-боксер». О нем, уже чемпионе Ломбардии по боксу, много говорили. На четвертом этаже Аристиде, симпатичный парень, который вечно смеялся. На пятом – Джулиано, еще один симпатичный парень, не смеющийся никогда. А на другой лестнице – братья Пилон, два молчуна. И, спускаясь вниз: Джанкарло Рулои, Луиджина, Клаудио, Джанкарло Фави, сестры Гамбато, Ириде и Аннамария. И Витторино, тот что с маслом, который был лучшим, потому что он доставал его во время войны, и до сих пор остается загадкой, где он его брал. Дело в том, что он был единственный в Ломбардии, у кого оно было, и мы, улица Глюка, были в привилегированном положении: ведь у нас было масло! Но самые замечательные экземпляры были уже на первом этаже: под портиком Серджо Каваньера, в привратницкой Витторио Чела, и между ними, в углу двора некто Адриано Челентано, который позже стал самым знаменитым из всех.
Ириде и нахальство
На улице Глюка было много девушек, были и красивые. В особенности я помню одну, но не думаю, что она что-либо когда-либо замечала, нет. Возможно, теперь, читая эту книгу, она будет удивлена. Она жила на четвертом этаже в четырнадцатом доме, где жил и я, и звали ее Ириде Гамбато. Она была венецианка. Их было две сестры, Ириде и Аннамария. Ну, на улице все на них заглядывались, на этих девушек. Но на Ириде больше, и я в том числе. Она была на два-три года старше меня. И я думал: «Ну как же мне сблизиться с ней, как ее коснуться или поцеловать, даже если потом не будет больше ничего?». Ну, я хотел найти способ, несмотря на то, что она была старше меня, осуществить это. Однако у меня это никак не получалось, хотя мы столько раз болтали друг с другом. Я не мог найти предлог. Это оставалось как надежда, которая должна была сбыться с минуты на минуту, и которая так и не сбылась, также и потому, что потом я поменял улицу, уехал, а она вышла замуж и имела детей.
Вспоминаю ее: у нее были черные волосы, слегка волнистые. Смуглая, с прекрасным телом, с замечательной высокой грудью и, помню, она всегда ходила на каблуках, не совсем на шпильках, но почти, и, что мне нравилось больше всего, ее туфли были открытые, на каблуках, но типа сандалий. То есть, вся нога была видна, и это очень ее удлиняло. Теперь, заговорив о ногах, мне вспомнились одни виденные мною ноги, ноги бывшей невесты моего брата, которую звали Розита, которая очень дружила с моей мамой, когда была помолвлена с ним. Помню, она часто не обращала внимания на мое присутствие, потому что я был маленьким. Однако я был старше, чем думалось ей. И сколько раз, прямо передо мной она поправляла чулок, и я видел ее ноги, прекрасные помимо всего прочего. И, наверное, поэтому с тех пор для меня красивые ноги – ноги в нейлоновых чулках и с поясом для чулок.
Я рассчитывал ходы с ней, с Ириде, только они у меня не получались. Когда я ее видел, я спрашивал у нее всегда что-нибудь, ну, не знаю, например, я спрашивал: «Ириде, ты не видела случайно Серджо?», часто чтобы остановить ее и поговорить немного. И она, столько раз, охотно останавливалась, как будто интуитивно чувствовала, что на самом деле я не искал Серджо, и говорила: «Нет, Серджо я не видела». И пристально глядела мне в глаза.
Потом однажды, помню, во время того, как она чистила горошек с моей мамой, она при мне хорошо обо мне отозвалась. И тогда именно это придало мне немного храбрости. Я подумал: «Черт, тогда если я буду немного настойчивее…». Но, в общем, она была взрослая для меня. То есть, я был достаточно нахальным, но было видно, что я был еще маленьким, чтобы быть нахальным как теперь. Наверное, есть нахальство, которое должно проявиться постепенно.
Минифутбол, прощай
Друзья у меня были все те же друзья с улицы Глюка, до тех пор, пока я не начал петь. Да, потому что даже после того, как я переехал на другую улицу в центре, на улицу Чезаре Корренти, я каждый день, пешком или на трамвае, если были двадцать пять лир на трамвай, не прекращал ходить на улицу Глюка. Особое дело игры, в которые играли, когда были луга, эх! - постепенно дома росли, игры сокращались, игры настоящие и с пользой для здоровья, а порочные игры, игры в баре занимали все больше места. Итак, мы встречались в баре, чтобы поиграть в бильярд или, был тогда в моде, минифутбол, и я в нем достаточно специализировался, я стал мастером, и помню, одним из мастеров был Серджо Каваньера, мой друг, водопроводчик. И я и он, когда мы играли в паре, были почти непобедимы. Нам удавалось отодрать всех в районе. Сражение между бандами происходило не через забрасывание камнями, а через минифутбол. То есть, мы шли на какую-нибудь улицу, входили в какой-нибудь бар, минифутбол отныне был в каждом, и говорили играющим: «Эй, если не боитесь сыграть, мы здесь. Ну, что будем делать?». Тогда расплачивались жетонами, и сумма достигала ста лир, двухсот лир, плюс напитки. Мы были сильны в минибильярде.
До тех пор, пока однажды мы не оказались в «Соревновании», что на проспекте Буэнос Айрес. Мы играли, я и Каваньера. Других игроков не было. Было наполовину пусто. Было десять-одиннадцать утра, и вдруг перед нами возник какой-то худой тип, очень худой, да еще и серьезный, и говорит: «Вы ищете кого-нибудь, чтобы сыграть?». «Да, но никого нет». «Ну, - говорит, - есть я». «Хорошо, но кто твой напарник?», - говорим мы. «Да нет, я играю один». «Но мы не играем один на один», - ответил я, - мы играем в паре, всегда». «Ну, да - говорит он, - так и играйте парой…» Тогда я спрашиваю: «Потому что ты играешь один против нас?» «Да». Тогда мы с Серджо начали смеяться. Я спросил: « Почему ты хочешь, чтобы мы украли у тебя деньги?» «Ты сыграй первую партию, и, посмотришь, ворами будете не вы, а я». Ну, раз так, я говорю: «Хорошо». Мы купили жетон, бросили его и начали играть. Нас было двое против одного, и он не только не дал нам дотронуться до мяча, но мяч прямо-таки даже не было видно: мы слышали только удары об ворота, которые были из фанеры потоньше, и когда он забивал гол, звук был сильнее. Мы только слышали удары. Я обалдел, и Серджо тоже. И я сказал: «Черт возьми, да ты крут, круче всех!» «Ну да, - отвечает он, - ведь я чемпион мира по минифутболу». «Эх, - говорю я, - надо ж было тебе появиться именно в это время! Ты знаешь, что разрушил мою жизнь? С этих пор мне больше не хочется играть в минифутбол!»
Учитель Поцци
Помню одного моего учителя, которого звали Поцци, который мне очень нравился, потому что он был чудаковатый тихоня. То есть чудаковатый только с виду. Тем не менее, он внушал страх, также и потому, что был очень сильным.
Помню, однажды он увидел двух ребят, которые ссорились, и сказал: «Почему вы должны ссориться? Почему ты ссоришься с ним, почему? Ты хочешь показать ему, что ты сильный, - говорит он, - а потом, когда ты покажешь, что сильный, что ты с этого получишь? Сила не в мускулах, а в том, что ты говоришь, что думаешь. Вы, остальные, наверное, не знали, ребята, что я тоже сильный. Сколько весит эта кафедра?»
Это была кафедра из рода огромных, гигантских, из массивного дерева, чтобы поднять которую, по-моему, потребовалось бы четыре человека. Его лицо побагровело, и, не сводя с нас взгляда, он поднял эту кафедру, чем на самом деле нас удивил. Тогда мы решили: «Блин, если такой рассердится, то его оплеуха отправит в мир иной». И, однако, он был интеллигентнейшим человеком, и он прозвал меня Коппи класса. Я болел за Бартали, но мне нравилось то, что он так меня зовет, потому что Копи был супер.
Художник классной доски
Я рисовал, мне нравилось рисовать. Более того, это была дорога, которую я решил выбрать, когда был маленький. Я хотел быть художником, но больше всего я хотел быть тем, кто придумывает рисунки, кто делает эскизы для любой продукции. Я был несколько кошмарным, когда был маленьким, потому что не слишком учился, к сожалению. Ну и, помню, что однажды у нас было классное задание, это было перед экзаменами, ну и я сидел за первым учеником класса и немножко подглядывал, да?, мне не удавалось решить задачу, и я подсматривал, и он это заметил. Он тут же поднял руку. И сказал: «Господин учитель, Челентано списывает». Тогда он, учитель, который очень мне симпатизировал, рассердился. Не столько за то, что я списывал, сколько за то, что тот, другой, ябедничал. Однако он не мог не наказать меня. И тогда он сказал: «Челентано, иди сюда». Я выхожу из-за парты пересекаю весь класс, я всегда сидел в задних рядах, и иду к нему. Он спрашивает: «Что будешь делать сегодня? Будешь стоять здесь или сделаешь один из твоих рисунков на доске?” Я отвечаю: «Лучше буду рисовать». «Вот, срисуй тогда эту открытку».
Тогда я сделал тот рисунок там, на доске. Это была гора с домиком, типа горной хижины. Там была тропинка. Открытка была красивая, и я точно срисовал ее на доску, белым мелком, накладывая тени, играя немного на контрасте между чернотой доски и белым мелком. Тогда он, время от времени прерывая урок, говорил: «Минутку, я хочу посмотреть, что делает Челентано». Он подходит и говорит: «Молодец, у тебя красиво получается. Продолжай, так ты отвлечешься от глупостей, которые иногда устраиваешь в классе». Ну, и я продолжал делать рисунок. В конце я сказал: «Господин учитель, я закончил рисунок, хочешь его посмотреть?» Он поставил меня за доской, и вот он пришел посмотреть на рисунок с обратной стороны и сказал: «Это мы должны показать и остальным». Он позвал двух ребят, они повернули доску, и он сказал: «Молодец Челентано! И горе тому, кто сотрет этот рисунок без моего разрешения. Поэтому, если хотите писать на доске, пишите на другой стороне». И, помню, этот рисунок оставался там весь год.
Без места
Самая важная вещь, которой научила меня мама, это быть справедливым. Она научила этому не только меня, она стольких этому научила, каждого! Пожалуй, даже тогда, когда ее реакция была бурной и приводила к ошибке. Однако, причина, по которой это случалось, была крайне важной, и потом, у нее была крепкая вера, которая казалась землетрясением, когда так проявлялась, сметая все. Но она сметала все, чтобы кое-что привести в порядок. Всегда, с кем бы она ни говорила, всегда было это самое чувство справедливости и, в самом деле, я столько раз не понимал причины дружбы с некоторыми людьми, которые видели ее, хорошо, если два-три раза, один-два раза, и потом все время к ней приходили. Я думал: «Но почему? Какого черта им надо? Почему она вызывает такую любовь? Только и твердят: «Я пришел к твоей маме»». Из-за того, что я это бесконечно слышал, я понял одну важную вещь: «Очевидно, она умеет нападать на людей, не нападая на них». Помимо всего прочего, она была очень остроумна. Всегда смеялась, всегда была готова смеяться. И подшучивать.
Мне вспомнилась одна важная вещь, то есть важная для изображения того, что происходит в мире. Мой дядя Амедео, которого я любил всем сердцем, и он меня обожал, он тоже называл меня землетрясением, когда я был маленьким. Он был братом моего папы и жил в Апулии. Однако он часто бывал в Милане и жил по два - три месяца у нас. Потом уходил. Он был бродягой. У него не было родины, скажем. И в семье, среди родни считалось, что он с заскоком. Он был отличным парикмахером и отличным музыкантом. Мандолинистом. Он гениально играл, и чистейшая правда, что его приглашали американцы, давали большие деньги и предлагали работу на год. А он сходил один вечер, другой, потом плюнул и больше не пошел, не показывался больше, ушел, уехал.
В общем, он всегда был таким. И мама рассказывала, что, когда я родился, и нужно было меня окрестить, она была против того, чтобы он стал моим крестным, потому что есть примета, что тот, кто крестит, передает свой характер крестнику. И она говорила дяде Амедео: «Не хочу, чтобы ты его крестил, потому что ты без места, - говорила она, - и если будешь крестить его ты, он получится похожим на тебя». В общем, она была против, пока он не сказал: «Ты не можешь отказать мне в этом, я считаю очень важным крестить этого мальчика». Мой дядя звал маму «старуха я-я». Я никогда не понимал, почему, но думаю, что «я-я» - это деревенская старуха вроде ведьмы. И правда, что, иногда, я говорю Клаудии: «Клаудиа, ты как старуха я-я». В общем, крестил меня он. И, должен сказать, что, наверное, если есть во мне некая сумасшедшинка, то я получил ее от него. Очевидно, мама была права. Хотя я думаю, что мама была намного более сумасшедшая, чем он. Эта сумасшедшинка проявлялась у нее в кройке, в поведении, то есть она переходила, внезапно, от, не знаю, от гнева к смеху, забывая то, что случилось мгновением раньше. И моя абсурдная составляющая в песнях, в фильмах, в монтаже, думаю, что происходит от этого. Но еще я похож и на папу, потому что у меня было двое родителей, из которых один был сильный, стойкий и мужественный, это мама, другой же был трусоват, это папа. И вся папина семья состояла из трусов. Мой дядя Амедео тоже. Папа, например, завидев мышь, запрыгивал на стол и пронзительно кричал: «Я поймаю ее», но та убегала. У меня тоже бывает и то, и то. Столько раз я находил себя в ужасном страхе, и столько раз знал за собой огромное мужество, и поэтому ясно, что во мне они смешались, эти вещи.
Цирюльник или певец
Однажды мы, я и мама, пошли проведать Джино Сантерколе и его сестру, которые находились в пансионе в Аффори, потому что в доме не было денег. Мы ждали снаружи, сидя на камне, часа посещений, и мама, странным образом, вдруг говорит: «Ты, когда вырастешь, должен заняться двумя делами. Или одним, или другим: стать или певцом, или цирюльником». «Нет, певцом – нет, никак. Я не умею, не знал бы с какой стороны начать, и потом, я никогда не пел. Это вы все поете». Потому что они, вся семья, пели: мама, сестра. И еще: «И потом, мне не нравится петь». «Ладно, ничего страшного, если не будешь певцом, станешь цирюльником». «Почему цирюльником?» «Потому что, - отвечает она, - если ты хорошо владеешь бритвой, как твой дядя Амедео, а он был артист бритвы, когда он брил, знаешь ли, собирались со всего района, чтобы побриться у него. У него, - продолжает мама, - была легкая рука. Ремесло нужно изучить хорошо, довести его до искусства. Если владеть им виртуозно, можно даже стать богатыми. И тогда ты никогда не умрешь от голода, у тебя все будет хорошо».
Вот. Потом я все же работал часовщиком, механиком, точильщиком. А после стал певцом. Когда я им стал, она никогда мне не напоминала: «Я же говорила! Не забудь об этом». Это я должен был ей напомнить: «Ты помнишь, мама, что ты мне говорила?» «Да, да, помню, кажется». Мне нравилось, что она слушала Лучано Тайоли, Джино Латилла, всех старых, слушала много песен, также и неаполитанских. Поэтому, очевидно, она думала, что я стану певцом подобного типа. Сразу же скажу, что она любила ту музыку, которая была противоположна музыке, которой занимался я. Но, когда пришел рок-н-ролл, и я с первых дисков начал прислушиваться к американской фонетике, чтобы выучить ее, она, как и я, - вот одна из ее странностей, которую я несомненно унаследовал – она, как и я, внезапно страстно увлеклась этими певцами. С такой же страстью, как и я. В общем, сходила с ума по рок-н-роллу. Когда она слышала рок-н-ролл, она радовалась, и я видел, что она делает звук громче, то есть, делала то, что отныне делал я, обычно не без неудобства для окружающих пожилых людей.
Я часто брал ее на свои концерты. Она чувствовала себя неуютно среди людей, однако она так радовалась, когда видела, как все эти люди хлопают мне, что оставалась очень довольна. Тогда я заставлял дать ей место рядом со сценой, прямо напротив меня. Но людей было очень много, постепенно ее оттесняли, и она больше сцену не видела. Тогда я, так как всегда за ней присматривал, говорил: «Эй, там, подвинься! Разве ты не видишь, что это главная фанатка, а ты ей закрываешь сцену?!» Тогда все ребята воодушевлялись: «Эй, это мама Челентано!» И я со сцены спрашивал: «Мама, ты видела, сколько у нас защитников?!» И тогда она не выдерживала и плакала от чувств.
Четыре удара за один
Больше, чем кто-либо другой, учитель Поцци внушал трепет, не столько потому, что был грозен, сколько потому, что все знали, что он справедлив. Я навсегда запомнил, как однажды я ударил одного мальчика, и он пожаловался учителю. Это случилось во время перемены, и мы стояли в очереди в туалет. И вот тот мальчик и говорит: «Синьор учитель, Челентано ударил меня по спине!» «Да ну, - отвечает учитель, - Челентано, иди сюда. Это правда, что ты его ударил?» «Да, но…» «Нет, отвечай: правда или нет?» «Да, но я его ударил…» «Я не спрашиваю тебя, как ты его ударил. Скажи только, правда это или нет» «Да, правда». Тогда он говорит: «Ну, ладно, ладно. Это мы выяснили». Потом спрашивает моего товарища: «Скажи-ка, а как он тебя ударил?» «Ну, вот сюда, по спине». «Покажи, как это было». И тот: «Он сделал так», ударяя воздух. «Нет, попробуй ударить его. Покажи, как он тебя ударил». И тот мальчик ударил меня по спине, да? Он сделал так – бам! – и стукнул меня. Но ударил не очень сильно. И учитель говорит: «Ты уверен, что он ударил тебя так? Потому что тогда не стоило мне жаловаться. Или он ударил тебя сильнее? Итак, покажи, как же он тебя ударил». Тогда тот – бам! – стукает меня сильнее. Учитель говорит: «Но я не верю, что он ударил тебя так, потому что, знаешь ли, у него, у Челентано, сильная рука. Думаю, он ударил тебя еще сильнее». «Да, действительно, он ударил меня больнее». И учитель: «Тогда покажи, как это было». «Опять по нему?» «Ну конечно!» И тогда тот – бам! – тот ударил меня по-настоящему сильно. Тогда я сказал: «Ну, было не так сильно…» «Не так сильно? Я тоже так думаю, потому что когда раздаешь тумаки ты, они еще сильнее. Потому что ты сильный, понимаешь? Ты таким не кажешься, но ты сильный, Челентано!» Потом он повернулся к моему товарищу: «Ты уверен, что он ударил тебя именно так? Покажи, как же на самом деле он тебя ударил». И тот: «Ну, более-менее так». «Не верю, - отвечает, - не ври, а то я рассержусь и на тебя. Итак: показывай». Тогда тот – бам! – отвешивает мне еще сильнее. По нарастающей. Тогда учитель обернулся к моему товарищу и говорит: «Ну, мне кажется, что теперь ты можешь быть доволен: за один удар ты вернул ему четыре».
Наедине с собакой
Это был последний год, когда преподавал учитель Поцци, и он говорит: «Кто знает, встретимся ли мы однажды. Многие из вас, пожалуй, добьются успеха. Кто станет инженером, кто тем, кто этим. Ты, Челентано, кто знает, кем станешь. Неизвестно. И лучше об этом не думать». И мы больше не виделись, но однажды я узнал его адрес, я уже работал, да? и пошел навестить его. Он жил один, у него была только собака. Рядом с ним всегда была какая-нибудь собака. Он сказал: «О! Привет, Адриано, мне приятно тебя видеть, знаешь? Я рад». Я тогда был немного взволнован, потому что и я был действительно рад видеть его. Помню, я несколько смутился, не знал, сесть мне или нет, потому что для меня он по-прежнему оставался учителем, зашедшим утром в класс. «Садись», - сказал он. И я сел. «Послушай, не желаешь ли, хочешь печенья?» «Нет, спасибо, я не голоден» «Да я знаю, что не голоден, иначе предложил бы тебе спагетти!» пошутил он. «Ну, я действительно рад, что ты зашел. Ты работаешь?» «Да, работаю, но, знаете, Вы были правы. Я немного жалею, что бросил учиться. Хотелось бы продолжить. Хочу пойти в вечернюю школу». «Тебе виднее. Если ты сожалеешь, это значит, что ты еще хитрее, чем я считал». Потом мы еще немного поговорили и распрощались.
Клаудиа: идеальная женщина
Я всегда был привередливым в выборе девушек, да вот. Любя девушек, девушку, идеальную девушку, я с детства рисовал ее себе согласно своему вкусу и, таким образом, для меня это был непрерывный выбор, потому что я думал: «Да, эта всем хороша, но когда начинает говорить, мне не нравится. То один недостаток, то другой. Или походка… или есть фигура, но лицо!» Я хотел, чтобы совпадало все, да? Согласно моему представлению, идеальная женщина, которую я искал, была похожа на Клаудию. И когда я познакомился с ней, я понял, что это Она, потому что она имела все нужные качества, то есть, ее качества соответствовали моему представлению. Должен сказать, я был поражен, когда ее увидел… Она сразу мне понравилась, в ту же секунду. Внезапно я увидел в ней все, все.
Когда она приехала в Амалфи на съемки «Какого-то странного типа», я не был с ней знаком. Знал, что она должна прибыть на съемки, что у нее второстепенная роль, потому что мне так сказали, но сам я никогда ее не видел. Я был с друзьями, Мики и Мемо, которые сопровождали меня на съемках. Они даже приняли участие в фильме. И был еще Дино Паскуа ди Бишелье, друг с улицы Глюка, который был там звукооператором. Помню, когда вошла Клаудиа, мы обедали в столовой. Я встал. Как только ее увидел, не знаю, я понял, что это женщина, созданная для меня, и я сказал шутку, от которой все засмеялись. Режиссер тоже. Обедала все труппа, и друзья тоже. Тогда я разу же встал и сказал: «Синьорина, садитесь с нами». А она: «Нет, - говорит, - мне дальше, - говорит, - мое место там, с труппой». И улыбнулась. Она была очень симпатичной.
Мемо и Мики поняли, что она мне понравилась. Потому что, должен сказать: их отношение к этому вопросу и раньше, и даже сейчас, было не совсем здоровым. По мнению Мемо и Мики, мне нравились девушки, и именно поэтому они считали меня ненормальным, сумасшедшим, так как я отказывался от многих возможностей, отказывался постоянно, говорил «нет», говорил «нет» красивым девушкам. Когда они видели такую мою реакцию, они тут же объединялись: «Ага, вот подходящий случай, шеф на этот раз попался!» Может быть, они думали это бессознательно, потому что сами в то время немного грешили, в том смысле, что иногда предавали ту женщину, с которой были вместе. Думаю, они подсознательно желали, чтобы и другие присоединились к ним, особенно самые близкие друзья. То есть, скажем, на добрых семьдесят процентов они пеклись о моем благе, так как всегда меня любили, а на другие тридцать процентов они пытались облегчить свою совесть. Мики продолжал издеваться: «Знаешь, Мемо, на этот раз мы должны действовать наоборот, на этот раз мы должны его, шефа, сдерживать». И Мемо мне: «Ну, на этот раз ясно, что она тебе понравилась, потому что я видел странный свет в твоих глазах». Тогда я засмеялся, и говорю: « Я знаю, что на этот раз придется хорошенько побороться, чтобы удержать меня!» И тут они оба изумились, точнее мы все трое. Потом эта шутка ходила целый день, можно сказать. Иногда подходил Мемо и говорил: «Эй! Знаешь, что я видел?.. Эй! Она действительно супер, черт побери, эта девушка… Конечно, Адриано, на этот раз тебе попался крепкий орешек, потому что она – настоящая бомба». Затем Мики подхватывал: «Нет, смотри, Адриано, ты должен понимать: она на самом деле супер, в нее влюбился бы даже полная задница!» В общем, извращались.
В гриме
На следующий день я должен был сниматься с Клаудией. Подъем был у нас, у обоих, в семь. Я утром всегда тяжело поднимаюсь, и поэтому пришел в гримерную с еще закрытыми глазами. Я вошел. Она была уже там, гримировалась. Серьезная, очень серьезная. Я смотрел на нее и думал о соображениях, высказанных Мемо и Мики. Я думал: «Черт возьми! Конечно, она супер, да!» Однако мое сердце не билось сильнее по одной простой причине. Мне сказали, что она – уже невеста одного футболиста: Лоджаконо. И что у них настоящая любовь. Поэтому я, как только это услышал, сразу сдался, внутри себя. Итак, я был там и думал: «Ну! Как бы ни была она хороша, бесполезно предаваться иллюзиям». Потому что я никогда не собирался уводить у кого-нибудь девушку. Я всегда считал, сам для себя, что если у девушки есть парень, никто не сможет ее отбить. Потом я подумал: «Ладно, она так красива, что буду пока развлекать ее, чтобы просто быть ей симпатичным». И я начал говорить: «Послушайте, - мы еще были на «Вы», - послушайте, Вы знаете, что в этом фильме должны меня поцеловать?» А она, очень серьезно, без улыбки, отвечает: «Нет, нет, посмотрите, вы, наверное, плохо прочитали сценарий». «Что? Плохо прочитал сценарий?» А она: «Я не должна никого целовать. Этого здесь и близко нет», «Эй, - отвечаю, - красавица, все-таки мне кажется, что Вы должны меня поцеловать. Сейчас пойду просмотрю сценарий… Но, если бы Вы должны были меня поцеловать, что бы Вы сделали? Не поцеловали? Если в сценарии написано меня поцеловать, вы бы этого не сделали?» «Ну, - говорит она, - не обязательно!» «Почему?» «Потому что у меня есть жених, и я не хочу пока что никого целовать, кроме моего жениха». «Да, мне сказали, что у Вас жених. Ладно. Но кстати о Вашем женихе, как случилось, что он разрешает Вам сниматься в кино? Потому что теперь, допустим, Вы не должны целоваться, но однажды какой-нибудь фильм с поцелуем случится». «При чем здесь это!» – говорит она. «Мой жених верит мне». «Ваш жених Вам верит, но он не любит Вас, потому что, если бы у меня была такая невеста, как Вы, черта с два я разрешил бы ей сниматься в кино». А она: «Ну, это вопрос точки зрения». «Тем не менее, если бы Вы были моей невестой, Вы бы в кино не снимались». «Вот поэтому я и не Ваша невеста», - сказала она. «Минутку, это еще неизвестно, не моя ли вы невеста. Посмотрим. Вы только день как приехали, а мы должны будем провести вместе два месяца. Знаете, сколько всего может случиться за два месяца?» Тогда она говорит: «Да, конечно». «Так что будет видно. Тем не менее, я бы на Вашем месте не питал надежд». Она тут же: «У меня их было немного, но после того, как я поговорила с Вами, я начну надеяться». «Ну, - говорю я - тогда я немного посплю».
Я был доволен таким диалогом, потому что смеялись все кроме нее. Она даже не улыбнулась. А гример, парикмахерша смеялись, потому что это была своего рода дуэль, с первого дня, мгновенная и внезапная. Мне, однако, хотелось спать, и, принимая во внимание, что она не должна была проявлять интереса ко мне, потому что была помолвлена, я сказал: «Я посплю». Я подумал: «Конечно, если бы она мной заинтересовалась, я бы не заснул, потому что, когда я сплю, через некоторое время у меня открывается рот, и я сплю с разинутым ртом, что не так уж красиво». И потом: «Ну, я ей безразличен. У меня же сонливость, которая никак не проходит, и в итоге получится, что я не сплю из-за той, которую, кроме того, мне не удалось завоевать даже на мгновение. Я посплю». И я заснул. Я спал и, думаю, в тот раз рот у меня был раскрыт больше обычного.
В ресторане
Место Клаудии за столом было в одной комнате с режиссером и кем-то еще из организаторов. В другой комнате, комнаты были соединены, обедали мы, «Клан»: это были Мики, Мемо, Дино, эх!.. Были еще Дон Баки и Джино, но они ничего не замечали. Единственными, кто заметил, были Мики и Мемо. И потом, помимо прочего, все мы спали в одной комнате. Нам отвели две сообщающиеся комнаты. Я и этот самый Дино Паскуа ди Бишелье спали на двуспальной кровати, дальше спали Мики и Мемо, а Дон Баки и Джино Сантерколе спали во второй комнате.
На следующий день мы ужинали еще мы здесь, а они там. Но на третий день приехал продюсер, Джованни Аддесси, который уже умер. Он был очень симпатичный неаполитанец. И он сидел там. Он мне очень симпатизировал: «Адриа, - говорит он, - иди же сюда, иди к нам. Что ты там делаешь?» «Да ладно, не надо, я здесь, с ними…» «Да ладно, я же приехал, иди сюда…Да?» - говорит он. Тогда я сказал: «Ладно, парни, пойду туда на сегодняшний вечер». «А! Идешь туда, да? - Мики и Мемо мгновенно отозвались – ну да, через силу он теперь идет наверх, а нас оставляет здесь…» Ну ладно. Я пошел ужинать к ним. Я пошел к ним, и напротив меня был продюсер, а рядом с ним, также напротив, была Клаудиа. За ужином я начал всех смешить и видел, что Клаудиа, каждый раз, когда я говорил что-нибудь смешное, смеялась. И тогда уже то, что она смеялась, меня обрадовало, я был доволен. И внутри себя подумал: «Черт! Если она столько смеется, должно быть, я ей симпатичен, и это уже большой шаг вперед». И я увеличил обороты: я отрывался на полную, одна шутка за другой. Она очень смеялась, и потом сказала: «Ты знаешь, я никогда столько не смеялась!» «А ты знаешь, что если дашь мне номер твоей комнаты, будешь продолжать смеяться до завтрашнего утра?» - ответил ей я. После нового взрыва хохота я сказал: «Так ты можешь дать его мне, да? Потому что, - говорю, повернувшись к продюсеру, - потому что в номере можно тоже смеяться, не обязательно заниматься тем, о чем обычно думают, к тому же я бы и не посмел, поэтому совершенно об этом не думаю» Тогда она отвечает: «Ну да, думаю, что могла бы довериться тебе». «Эх, - говорю, - так это триста двенадцатый?» «Триста десятый», - говорит она. На самом же деле это был именно триста двенадцатый.
Ночь
В тот вечер, когда мы смеялись в ресторане, когда мы вышли, был очень сильный ветер, и море было очень бурным. Однако небо было ясным и полным звезд. Наша гостиница с большим витражом, через который было видно все море, находилась на середине горы. В общем, тогда мы пошли домой, потом поболтали еще в холле гостиницы.
Потом, один за другим, все разошлись по комнатам спать. А она и я еще остались сидеть там, перед этим витражом. Она сказала: «Когда сильный ветер, - а ветер был сильный, прямо «ууууууу» доносилось, - когда ветер такой сильный, я немного боюсь спать… К тому же сегодня и портнихи нет, которая обычно ночует со мной, составляя мне компанию». Тогда я сказал: «Да не беспокойся. Будем сидеть здесь, пока ты не перестанешь бояться. Потом ты пойдешь спать, и я пойду спать». Мы проговорили всю ночь. Мы досидели до рассвета, касаясь только таких тем: она, когда была маленькая, я, когда был маленький. Поговорили мы также о девушках, была ли у меня девушка, но ни разу не затронули между собой прямую тему. Однако, и это логично, я той ночью заметил что, в общем, я ей симпатичен, может, даже больше. И она, естественно, заметила то же самое, потому что это логично. Начало светать. Я сказал: «Уже рассвет, пойдем спать», - потому что иначе она могла подумать, что я жду, чтобы она пригласила меня к себе. Чтобы у нее не сложилось такого впечатления, что, по-моему, разрушило бы все, я добавил: «Ведь ты больше не боишься». «Нет, уже нет». «Ну, - говорю, - наверное, лучше тебе поспать. И потом, я вижу, что ты устала». «Да, я немного устала». «Все же, если тебе снова станет страшно, набери мой номер, все равно я засну только через час, позвони мне, и мы вернемся сюда. И будем разговаривать до полудня», - сказал я. Тогда она снова засмеялась. Мы попрощались: «Пока, ну, увидимся. Кто завтра проснется с таким сном?» Еще пара подобных шуток, и она ушла к себе.
Я пошел в свою комнату. Нырнул в кровать, которую делил вместе со звукорежиссером, Дино Паскуа ди Бишелье. Он проснулся и говорит: «Привет, Адриано. Черт возьми, ты это чем занимался?» «Ничем я не занимался. И даже не желаю ничем заниматься». А он: «Но, черт побери, она красивая, та самая. Знаешь что…» «Красивая, да», - отвечаю. «И тебе нравится, а?» «Черт возьми, нравится, да! Я даже сейчас ей скажу об этом». «Что?» «А, ничего, позвоню ей и скажу». И он, услышав это: «Ой, постой минутку, я не сплю?» Он приподнялся на кровати: «Что ты хочешь сделать?» «Ничего, позвоню ей и скажу». «Давай, мне кажется, это хорошая идея». Тогда я взял телефон и сказал: «Соедините меня с комнатой триста двенадцать». Она взяла трубку, и я сказал: «Клаудиа, послушай, я знаю, что это не имеет, не будет иметь никакого продолжения, потому что… потому что это так. Но, так как со мной случилось нечто, и я не знаю, кому об этом сказать, есть здесь один кретин рядом со мной, к тому же спящий, я пробовал сказать ему, он проснулся и был в шоке, но мне кажется, этого недостаточно. Может, лучше, если я скажу это тебе». Молчание. Потом она говорит: «Скажи». «Да так, я хотел сказать, что влюбился в тебя. Пока, спокойной ночи». «Подожди!» «Да?» И она сказала: «Я тоже». «Да ну?» «Ну да!» «Черт! Но постой, мы точно не спим?» «Я думала о том же», - сказала она.
Первый поцелуй
На следующий день съемки были прекрасными: я и Клаудиа смотрели друг на друга другими глазами. Все изменилось, казалось, что все вдруг заметили, что между нами произошло сближение, будто об этом объявили. И все же никто ничего не знал. Единственным слышавшим кое-что, был Дино. Однако я был так рад, что чувствовал необходимость рассказать о том, что случилось со мной. Мемо и Мики меня спрашивают: «Эй! Адриано, чем ты занимался всю ночь?» «Ничем, разговаривал». «Ну, тогда ты должен нам рассказать. А то ты нам ничего не рассказываешь». Тогда я рассказал обо всем. Тогда Мемо говорит: «Хватит, приехали». Потом было необходимо сделать еще один шаг, трудный для меня и Клаудии. После взаимного признания нам не удавалось найти способ, чтобы поцеловаться. Прошло четыре-пять дней, и я волновался, она тоже. Я думал: «Черт, как мне теперь поступить? Если я поцелую ее сильно, она подумает, что я дерзкий. Если поцелую так, спокойно, решит, что я неженка. Эх!, нелегко найти способ». И, помню, тогда я ей сказал: «Послушай, я пойду наверх приму душ. Когда ты закончишь, поднимись на минутку, подождешь меня, я переоденусь, и потом мы пойдем ужинать вместе». Она отвечает: «Да». Наверху были мои друзья, которые жили вместе со мной. Я сказал: «Эй! Парни, валите все отсюда, потому что скоро придет Клаудиа, и, если вы будете здесь, я не смогу даже поцеловать ее. Быстро: Мемо, Мики, уходите, уходите все, освободите помещение, воздушная тревога!» И они ушли, я остался один. Вскоре пришла она. Она пришла, и я говорю: «Привет». Я уже подготовился, поставил на проигрыватель диск Рэя Чарльза, чтобы создать атмосферу. Тем временем я ломал себе голову, как найти способ, как найти предлог, как подъехать, и так далее, но… Но ничего у меня не получалось, и тогда она, присев, сказала: «Хороший диск». А я: «Потом я поставлю тебе другие». Я пытался заполнить паузы разговором, музыкой, и тому подобным, а она тем временем сидела на кровати. Молчала. Она молчала. Тогда я надел пиджак, снял его, снова повесил его на вешалку, почистил, снова повесил. Потом достал брюки, опять принялся за пиджак, и думаю, что, наверное, она все это заметила. Но вот в один прекрасный момент я подумал: «Да что я делаю? Я до завтра буду возиться с пиджаком? Вперед! Давай, сейчас. Как выйдет, так и выйдет». И я сел рядом с ней и сказал: «Хороший диск». «Да, хороший». Потом я взглянул на нее, взял ее за руку и сказал: «Черт возьми, да ты сильная!»
На самом деле это было ни при чем, потому что она сидела в такой позе, в которой никакой силы не могло быть, потому что ни один мускул у нее не был напряжен. «Ты сильная». «Нет, какая я сильная?!» «Нет-нет, по-моему, ты сильная», - говорю. «Я даже думаю, что если мы померяемся силой, я и ты, ты победишь» «Нет, это невозможно, ты мужчина». «Я мужчина, но у меня не слишком сильное запястье, увидишь, что оно гнется». Я показал ей, как рука разгибается, и говорю: «Давай попробуем интереса ради». «Давай», - отвечает она. И мы попробовали, и армрестлинг нам немного помог, потому что я притворился, что проиграл. Проигрывая, автоматически я приблизился к ней настолько, что наши губы оказались рядом, и мы поцеловались. И после того, как это произошло, я сдался, и мы набросились друг на друга. С поцелуями, разумеется. И с тех пор все пошло хорошо. Мы перестали бояться дотронуться друг до друга и отправились в Париж.
Он трус, она нет
По возвращении из нашего с Клаудией путешествия в Париж я заболел в Амалфи. Температура поднялась до сорока, и она осталась спать в моей комнате. Лоб у меня буквально горел, и была сильная головная боль. Тем не менее, это была прекрасная лихорадка, потому что она была также и от любви. Было холодно там, в той комнате, и она раздевалась, ложилась в кровать рядом с моей и не спала всю ночь. Всегда рядом, чтобы заботиться обо мне. Как только мне становилось трудно дышать, или я начинал кашлять, она говорила: «Адриано?» И приходила ко мне приласкать или поцеловать. Я тогда думал: «Ну! Конечно, если жизнь такова, можно даже умереть от счастья». И еще: «Если жизнь такова, если так будет всегда, всегда как сейчас, можно даже, чтобы моя болезнь и не проходила».
Отныне мы были обручены. Она была очень решительна, потому что тем временем распространились слухи, несколько газет уже о нас написали. И ее жених приехал в Амалфи спросить: «Что это за история?» И она ответила: «Да, это правда, поэтому между нами все кончено». То, что я, однако, не имел мужества сделать. Последние два года я был с Миленой Канту, она считалась моей невестой, хотя мы с ней об этом не говорили. Милена подозревала, потому что газеты подняли шумиху. Она меня спрашивала, и я всегда отрицал, потому что мне было жаль ее. Но, с другой стороны, я знал, что рано или поздно я должен ей это сказать. И, нужно сказать, что я был трусоват тогда. Трусоват в том смысле, что не имел мужества сказать ей правду, доставляя Милене еще больше страданий, и потом, доставляя страдания, кроме того, Клаудии. Потому что однажды между нами, мной и Клаудией, случилось расставание. Она сказала: «Значит, ты не уверен в том, что делаешь?» «Да, - отвечаю, - не уверен. Я не уверен». Тогда она: «Но так мы не можем быть дальше». «Ты права, может, лучше, чтобы мы попробовали расстаться на немного». Мы говорили это друг другу, плача, в машине. И оба решили: «Ладно, так и сделаем». Но потом, на следующий день мне позвонил отец Клаудии, который был очень симпатичным человеком. И который, помимо всего прочего, очень мне симпатизировал, потому что считал меня подходящим парнем для нее. И, кроме того, отец был влюблен в Клаудию, в эмоциональном смысле. Все по ней видел. Он позвонил мне и сказал: «Послушай, Адриано, что ты сделал Клаудии?» «Ничего не сделал». «Но Клаудия страдает, и я… я не могу видеть такие страдания моей дочери». И я не знал, что сказать. Потому что мне было жаль и его. Тогда он сказал: «Послушай, где ты снимаешься?» «Я на площади». «Я бы туда пришел, с ней. Я ее туда приведу». «Да». И я был очень рад. В самом деле, он пришел, и я снимал Sabato triste с Паоло Каварой. С того момента мы оставались вместе всегда. Расставание длилось в целом двенадцать часов.
Однако мужества мне не добавилось, и я ничего не сказал Милене Канту. Клаудии же я сказал: «Позволь мне найти способ, как ей сказать». Но однажды Милена, прежде чем я с ней объяснился, приехала в Рим и застукала меня вместе с Клаудией. Мы были в машине. Впереди сидели Джино Сантерколе, который был за рулем, и Анна, его невеста и сестра Клаудии. Сзади были мы вдвоем, и я рукой обнимал Клаудию за плечи. Какая-то машина ехала за нами и сигналила: «пи-пи-пи-пи», и я сказал Джино: «Что это за кретин? Остановись-ка на минутку, хочу посмотреть, кто это». Он остановился, и та машина, «пятисотка», поравнялась с нашей. Это были Милена и ее сестра. «Привет», - сказала она мне. Моя рука все еще лежала на плечах у Клаудии. Инстинктивно я ее поднял. Я сказал: «О! Привет!» и остался с полуприподнятой рукой. Клаудиа быстро все поняла, и, в молчании, на ее глазах показались две слезинки. Тогда я сказал: «Клаудиа, вы втроем отправляйтесь обедать, а я на минуту зайду в гостиницу, чтобы покончить с этим делом. Клаудиа, плача, уехала с Джино и Анной, я пошел в гостиницу.
Там была Милена. И тогда она, тоже плача, мне сказала: «Ты - трус, ты…». В общем, она много чего мне сказала: «Еще ты лицемер, потому что ты всегда боялся быть со мной, ты даже не хотел заниматься со мной любовью». Я никогда не занимался любовью с Миленой, потому что когда я этого хотел, не хотела она, а когда потом захотела она, я понял, что, может быть, позже у меня могли возникнуть некоторые сомнения. И потом, помимо всего прочего, я еще хотел понять себя. Я хотел быть уверенным, хотел я этого или нет. Я был очень влюблен в Милену, действительно очень, и когда любовь, скажем так, прошла, я всегда оставался к ней привязанным. И заняться с ней любовью, мне казалось, это как если бы я искал развлечения, а потом – раз, и исчез. И я пожертвовал собой, потому что Милена для меня всегда была привлекательной девушкой, даже когда любовь закончилась. Поэтому я охотно занялся бы с ней любовью. Но я сказал себе: «Но, черт возьми, если потом я на ней не женюсь, тогда это еще хуже». Она же именно в этом меня и упрекала: «Кроме того, я даже не занималась с тобой любовью, потому что я очень тебя любила, а ты только потому, что думал меня бросить. Тогда, - говорит, – ты дважды трус, потому что я потратила шесть лет жизни, потому что та любовь, которую дал мне ты, ты ее даже не всю отдал, ты мне только часть выделил». И, так как, по моему мнению, она была права, я чувствовал себя действительно виноватым и не сказал ни слова. Она продолжала говорить. Естественно, она была взбешена и плакала. Я не знал, что делать, не знал даже, куда деть глаза. Я стал настолько маленьким, что мне только и оставалось ее слушать, и она, выговорившись, взяла и ушла.
Простокваша
Моя мама не пришла на мою свадьбу. Но, даже это было из-за соблюдения справедливости. Она сказала: «Я не была на свадьбах твоих сестер и брата, почему я должна идти на твою?» «Только потому, что ты любишь меня больше них». Это я нарочно, иногда я ее провоцировал. Она: «Я люблю тебя, очень. Но их люблю также как и тебя, и поэтому я не могу пойти на твою свадьбу, потому что тогда буду чувствовать себя неловко». И она не пришла. Тем не менее, Клаудиа и моя мама прекрасно ладили. Должен сказать, что, в некотором роде, они были немного похожи, да, как тип.
Например, одна штука, которую делала мне мама и которую Клаудиа тщетно пыталась приготовить, так как она очень уважала мою мать, и почти казалось, что она хочет ей подражать, она делала мне простоквашу. Не знаю, верно ли название. Это было затвердевшее свернувшееся молоко, гладкое, которое намазывалось на хлеб. Мне нравилось очень. Похоже на йогурт, но не йогурт, у него был странный вкус. Я иногда просил Клаудиу приготовить это, и знаю, что она приложила все усилия, чтобы найти рецепт, но мама покупала пакетики и, не знаю, что-то делала с водой, с молоком. Факт, что она его, это молоко, оставляла там на некоторое время до затвердения. Это была такая штука, скользкая, которую брали ложкой. Более-менее похожая на карамель. Вкусная, но белая.
Мы жили в полнейшем согласии, начиная с того, что, к примеру, если мы с Клаудией спорили, мама всегда признавала ее правой. Однако был прав я. Я был прав и понимал, что она понимает, что прав я, но признавала правоту за Клаудией, и, некоторым образом, мне это даже нравилось, потому что я мог сказать Клаудии: «Видишь, какая справедливая у меня мама?» Клаудиа очень нравилась маме, которая всегда мне говорила: «Ты женился на самой красивой в мире женщине». Она всегда это говорила. Она много делала для Клаудии. Вышивала, пекла пироги. И когда она умерла, Клаудиа очень переживала, прямо ужасно.
В школе семейной жизни
В паре необходимо полное слияние. Я также думаю, что, для того, чтобы совершить этот героический поступок, чтобы жениться, предположим, на всю жизнь, хотя статистика это отрицает, нужно пойти в школу семейной жизни. Я считаю, что это дело должны бы ввести в школах как обязательный предмет. Ребят, молодежь, нужно научить понимать, что значит быть с кем-нибудь вместе.
Научить понимать, что, например, влюбиться легко, а потом однажды утром разлюбить, увидев женщину с растрепанными волосами и размазанным макияжем. И тогда думают: «Блин, может, я ошибся? Может, я больше не влюблен?» Потом снова видит ее причесанной и думает: «Да нет! Она мне нравится!» То есть, я хочу сказать, необходимо понимать основательность этого шага. Если ты женишься на девушке, а потом, будучи женатым, однажды пренебрежешь ею, ясно, что она начнет искать другие комплименты, другие ухаживания.
Я же думаю, что любовь вечна. Но любовь как пламя, которое нужно всегда поддерживать, потому что, если нет, это пламя становится слабее и гаснет. И потом трудно вновь его разжечь. Если еще можно разжечь. Как бы то ни было, ясно, что это прекрасная борьба – любовь. Это состязание, соревнование. Следует ее подпитывать постоянно, всегда-всегда, до самой смерти. Любовь настолько сильна, это настолько важная вещь, что может оставаться хрупкой до последней минуты, после восьмидесяти лет жизни. Такова любовь, если желаете.
Более одинокие, чем в одиночестве
По-моему, в паре всегда доминирует женщина. В том смысле, что женщина должна быть такой, я не говорю умной или хитрой, это, наверное, неправильные определения, потому что нежность, умение лавировать в совместной жизни, также означают ум; но я верю, что если женщина нежна, то возьмет верх она, ей достанутся бразды правления. Даже если мужчина норовистее. Если женщина не использует эти вещи, если она хочет соперничать (ошибка, которая, между прочим, случается почти у всех пар, и вот поэтому, как мне кажется, восемьдесят процентов браков разваливаются), тогда появляется соревнование, которое рано или поздно приводит к распаду.
По-моему, оба в паре должны быть друзьями, действительно друзьями, и должны принимать эту игру, игру любви, одну из самых прекрасных, что существуют, но и одну из самых трудных и запутанных. И только так, вдвоем, вдвоем против всех и вместе со всеми. Если нет, тогда они будут более одинокими, чем в одиночестве. Ведь, к сожалению, что случается? Когда двое женятся, с момента, когда они произносят: «Да», начинается соперничество. Чего не случится, если оба влюблены. Один говорит: «Знаешь, ты мне нравишься!» «И ты мне». «Я не могу без тебя». «И я тоже». Но после свадьбы кто-нибудь из них начинает говорить: «Даже и не думай, что я без тебя не могу жить». «Ах, я тоже». И здесь начинается это расхождение, которое происходит всегда из мелочей. Искра всегда маленькая, но потом она становится огромным пожаром.
Раба по доброй воле
Мужчина и женщина, черта с два они равны! Только если они живут по разным адресам. Вот ошибка, которую совершают пары. Я хочу сказать, что, выражаясь резко, наверное, правильно, что женщина должна быть рабой мужчины. Не в буквальном смысле, что мужчина должен ее бить кнутом, а она должна становиться на колени и говорить: «Люблю»; рабой потому, что она сама хочет быть рабой, и это будет правильно. Рабой любви, потому что ей это в радость. Ясно, однако, что она, если решит больше не быть рабой, может ею не быть. Между тем, ошибка многих мужчин в том, что они думают, что мужчина может делать все, что угодно: «Могу оставить ее дома, а сам пойти в бар. Она должна сидеть дома, а я – выходить, когда пожелаю». Э нет!, он ошибся. То есть: «Ты моя раба? Тогда я сделаю все, чтобы тебе все больше нравилось быть моей рабой». И тогда ясно, кто больше раб? Женщина или мужчина, если есть любовь? Может, мужчина и больше.
Думаю, что и горести могут быть игрой, когда есть любовь. Возьмем появление детей, например. Это не горе в собственном смысле, но, однако, это горесть в смысле того, что появляются заботы, ответственность. Не могу подобрать другого слова: это горести. Когда рождаются дети, которые должны принести в семью радость, к сожалению, это неправильно истолковывается, или женщиной, или мужчиной. Я считаю, что в этом случае чаще женщиной. Потому что, что происходит? Нет детей? Тогда оба свободны, свободны делать, говорить и придумывать что угодно. Все для любви. Появляются дети, и женщина настолько рада иметь ребенка, что желает показать мужу, какая она прекрасная мать, и теряет из вида одну очень важную вещь. Теряет из вида все основания, приводящие к появлению детей.
Беременная жена и невежественный муж
Может быть, женщина, когда рождается ребенок, чувствует себя немного одиноко. Этому сопутствует одна мужская ошибка. Ошибка, которую совершает мужчина еще до рождения ребенка. И я, в свою очередь, допустил эту ошибку. Потом я много читал об этих вещах, ну, хотел попытаться понять. Например, мужчина, конечно, не отдает себе отчета, какие мысли приходят в голову женщине, когда она в интересном положении. Даже о клаустрофобии, потому что, в некотором смысле, у нее в животе есть нечто, что растет, и, наверное, иногда ее мучит желание освободиться от той тяжести, которая в ней, которую она носит постоянно, и которая растет, что ей надоедает. И она даже не может объяснить мужу, что хотела бы освободиться от этого, но не может. Должна поневоле ждать девять месяцев. Девять месяцев, это долго, когда тревожно. Потому что, когда страшно, иногда и минута – это слишком. И что происходит? Муж, так как он невежествен, думает: «Не она первая. С сотворения мира, миллионы веков женщины рожают детей. Так всегда было, теперь ее черед. Пусть она не беспокоится!» Вот и нет, здесь муж должен проявить максимум предупредительности, звонить, заботиться о женщине: «не садись туда, тебе это вредно. Подожди, послушай меня…». Таким образом, чтобы женщина думала: «Со мной ничего не может случиться, потому что у меня такой муж, что готов за меня выпрыгнуть с пятого этажа». Тогда женщина меньше страдает от тревоги и, безусловно, находит сочувствие и ощущает себя действительно защищенной. Потому что мужчина должен ее защищать, особенно в том, что является для женщины, может быть, важнейшей фазой: привести в мир еще одну жизнь. А что на деле? На деле муж ничего этого не делает. Пожалуй, сидит себе в удобном кресле, и жена, так как она его любит, думает: «Он поступает так, но это не нарочно». Правда, что не нарочно, а по невежеству. К сожалению, это невежество способствует отчуждению между ними. Муж думает: «Чего хочет моя жена? Я ей ни в чем не отказываю. Если хочет в кино, я ее веду. Хочет шубку – я покупаю…» Но он не знает, что не в шубе дело.
Иокаста в окне
Дети – следствие любви, результат, который, по-моему, не должен превосходить любовь в паре. Отчего так происходит? До детей ты идешь на работу и, возвращаясь домой, думаешь: «Сейчас она дома и ждет меня у окна. «Привет, заходи», а потом она откроет дверь, мы обнимемся и все такое». С рождением ребенка, ясно, что ей теперь затруднительней ждать у окна, но она должна продолжать делать это, пусть даже ребенок вырывается у нее из рук. Она должна сказать кому-нибудь: «Возьми, подержи ребенка, а то сейчас придет мой муж, и мне надо встретить его у окна». Однако же, все происходит иначе. Ее нет у окна, и муж ничего не говорит, потому что подсознательно считает, что это правильно. Потому что он не анализирует проблему глубоко, что же происходит. И это, по-моему, первая пробоина, первая брешь в семейной лодке. Затем он звонит, а женщина в это время кормит ребенка – почему нет? – и она говорит, потому что и она тоже невежественна, говорит про себя: «Подождет он, подождет. Все равно он знает, что я сейчас кормлю ребенка. Ребенок в первую очередь. Потому что ребенок маленький, а он большой».
Однако же, это не так. Когда рождается ребенок, муж меньше него. И намного меньше. Ребенок огромен, потому что он ни о чем не ведает. А муж, который к тому же не достаточно взрослый, оказывается перед необходимостью быть большим перед лицом жизненных проблем, перед тем, что происходит в мире, и тому подобное. И ему не хватает того, что его подруга больше не такая, как раньше. И тогда его начинает что-то мучить, что - он даже не может понять и не может определить. Так, чувствуется, что чего-то не хватает, так что, когда она спустя некоторое время открывает дверь, он говорит: «черт возьми, я уже полчаса звоню!» «Полчаса? Но ведь ребенок должен есть. Не видишь: я его кормлю?» То есть, изменяется тон, а отсюда и все. А всего лишь нужно открыть дверь так же, как и раньше. Зачем изменяться? Конечно, понятно, что женщина не должна заставлять ребенка ждать. Но можно делать и то, и то. Это как говорить: «Я не хожу к мессе, потому что у меня нет времени». Это ошибка. Месс много. Человек к ним не ходит потому, что ленив.
Это не помойка
Секс, по-моему, - важнейшая составляющая. Учитывая это, поневоле он приобретает первостепенное значение, особенно в жизни пары. То есть, секс – непосредственно двигатель. Когда к сексу начинают охладевать, или с одной стороны, или с другой, вот из чего вспыхивают все кризисы мира. Часто говорят о сексе, как о чем-то отталкивающем, возмутительном. Этого не должно быть. У нас он есть, и, по-моему, у секса та же функция, как и у глаз. Секс влечет за собой большую ответственность. Конечно, как все значительные вещи, иногда его преувеличивают, в нем может быть также отрицательная сторона.
Я не считаю секс грехом, наоборот. Я считаю его прекраснейшей вещью. Для меня секс – один из самых больших подарков, которые Бог мог сделать человеку. Мужчина и женщина без секса – это была бы катастрофа. И потом, думаю, что мы принялись бы за оплеухи. Ведь секс служит тому, чтобы не было войн. То есть служит тогда, когда накопилось напряжение от жизни. Я не говорю о том, для кого это - цель: у него есть для разрядки женщина, и тогда она, в таком случае, используется как помойка. «Иди сюда, давай-ка разрядимся». Нет, это не так. Прекрасно пользоваться целостным сексом, как конечной целью любви, а не для того, чтобы чем-нибудь заняться. «Мне скучно, давай-ка займемся сексом». Какой в этом смысл?
Я не только думаю, что секс не является грехом, но и считаю, что священники и Папа должны хорошо отзываться о сексе. Они полностью ошибаются, когда говорят о нем плохо. Только они должны помочь людям познать природу секса, в правильных критериях, в которых следует это понимать. Я, когда говорю о сексе, подразумеваю всегда двоих любящих. Не то чтобы я не допускал этого и между не влюбленными. Это ведь факт. Если я вместе с девушкой, и я в нее влюблен, и она тоже, легко предположить, что мы можем заниматься любовью раз, два, три раза в день, как получится. Иногда это не происходит в течение недели, но больше это не вопрос – говорить о том, заняться любовью или не заняться. Двое смотрят друг на друга и понимают, что должны заняться этим. Потому что это витает в воздухе, для тех двоих, кто любит. Логично, что для не влюбленных все происходит так же, но несколько автоматически, так как, не любя, они ослабляют эту связь, и осуществляют ее только когда уже больше не могут. И тогда они, так сказать, похожи на кроликов.
Я не верю, что двое могут не любить друг друга и при этом быть связаны сексом. Если они связаны сексом, они любят. Они не могут быть связаны сексом и не любить. Секс, по-моему, это самая высокая вершина любви, когда ею занимаются, и занимаются часто. Если у меня есть сексуальная связь с женщиной, это потому, что я люблю ее, а она любит меня. И потом, секс для меня – не обязательно заниматься любовью, не обязательно постель. Секс, например, когда я что-нибудь говорю, и для меня это уже как будто заняться любовью. Или взгляд, шутка. Я играю в прятки в лугах, в прятки с моей женщиной, и играть с ней для меня – продолжать заниматься любовью. В том смысле, что, если мне захочется, через три секунды я занимаюсь любовью. Потому что знаю, что и она через три секунды захочет ею заниматься. Или через три дня, или через месяц. В этом прелесть секса. И любви.
Три минуты любви
Мне случалось три месяца не заниматься любовью, и допустим, я занялся этим с кем-нибудь совершенно меня не интересующим, даже так, потому что фантазия после месяцев воздержания, фильмы, журналы, а их ты видишь поневоле, и вот я иду с кем-нибудь и думаю: «Да ладно, представлю, что это Мерилин Монро». Но это не секс, это физиологическая потребность. Ну а секс из ненависти, я не могу это даже представить. Не существует секса из ненависти, из мести. Есть секс из-за одиночества, это мне понятно. Но не из злости и мести.
Пусть я одинок, чувствую себя одиноко. И пусть есть какая-нибудь девушка, она должна быть хоть немного привлекательная, иначе как же этим заниматься? То есть, у нее есть некоторые данные, чтобы провести с ней вечер, однако понятно, что, по большому счету, мне ее недостаточно. Но в этот вечер, после, пусть, месяцев воздержания, меня это устроит. И в этот вечер будет даже немного любви. Всегда есть немного любви. Невозможно заниматься любовью без того, чтобы ее не было совсем. Хоть на одну ночь, хоть на час, хоть на три минуты. Мне, например, доводилось однажды пойти с девушкой, у которой было прекрасное тело, но я ее оглядел и подумал: «С ней я смогу быть только два дня, не больше». Однако в ней было что-то, что меня дразнило, может, ее манера говорить. В ту минуту, думаю, я вел себя с ней с любовью. Я был убежден. Это не было показным, для ее утешения.
Позиции (с топливом и без)
Десять тысяч способов любить, эти подделки любви, привлекают меня. То есть, привлекают в том смысле, что кто-нибудь, скорее мужчина, чем женщина, должен знать о любви все, быть в курсе всего. И потом, делая некоторые вещи, необходима определенная осторожность. Понятно, что, если я смотрю порнофильм, созданный только для выманивания денег и для возбуждения людей, и подразумевается, что это и есть моя цель, тогда это беспокоящий факт. Беспокоящий чувство и душу. Но, скажем так, кое-чему в этой низкой спекуляции можно и поучиться, в том смысле, что даже здесь содержится некий посыл. Возмущаться ни к чему.
Мужчина и женщина должны знать все и с этим сообразовываться. Каждый из нас, когда занимается любовью, ведет себя по-своему. Одни закрывают глаза, другие держат их открытыми, одни грубы, другие нежны, одни такие, другие такие. В конце концов, акт всегда один и тот же, меняется не так уж много. Поэтому, по моему мнению, это ошибка, когда кто-нибудь говорит: «Не будем говорить об этом свинстве”. По-моему, неверно также не смотреть, если попадется. Конечно, не нужно, чтобы кто-нибудь говорил: «А теперь возьмем какой-нибудь порнофильм и попытаемся возбудиться». Отчасти, когда кто-нибудь так поступает, это значит, что топливо израсходовано, и он подобными средствами пытается помочь себе заняться любовью. Я считаю, что и журналы, и порнофильмы – это информация. Она служит для обсуждения, и потом – почему нет? – даже чтобы пробовать некоторые другие позы, потому что, в конце концов, секс, как впрочем, и жизнь, для меня – игра. Секс тем более должен быть игрой, когда им занимаются влюбленные. Ну, и это самое большее, чего можно достичь.
Я презираю людей, которые, например, возмущаются всем этим. Но, естественно, если я вижу что-то типа порнографии по телевизору дома, тогда это другое дело, это я осуждаю, потому что, спрашивается: «Что это значит?» В общем, я вот что хочу сказать: я, к примеру, против пошлости и сквернословия, но если в кино, в одном из моих фильмов, иногда я должен бороться с собой, чтобы не выругаться, во многих других случаях я должен поступать наоборот, потому что именно это слово здесь, в этот момент, правильно и необходимо. Поэтому это слово тогда становится почти посылом.
Даже пальцем
Итальянскому мужчине с одной стороны нравится женщина, умело занимающаяся любовью, с фантазией. С другой стороны, тогда он склонен думать, что она шлюха. «Откуда? Где она этому научилась? Как?» Это невежественно. Потому что, раз я беру женщину, которую до этого не знал, и она хорошо умеет заниматься любовью тремястами тысяч способами, я могу сам себе сказать: «Черт возьми, с ней здорово заниматься любовью, однако, кто знает, со сколькими она была». Но в этот момент я должен закрыть глаза на ее прошлое, также и потому, что я не был с ней знаком, и должен думать только: «Теперь она занимается этим только со мной, незачем ломать себе голову». Понятно, что каждому хотелось бы, чтобы его женщина никогда ни с кем не была, никто ее никогда не касался бы даже пальцем, чтобы можно было сказать: «Это мое преимущество». Но, к сожалению, это не так. Тогда бесполезно биться головой о стену. Это тоже, я думаю, акт любви к своей женщине. Конечно, если она не изменяет тебе постоянно. Тогда это другое дело.
Во время перерыва
Секс для пары может длиться вечно. Даже до ста лет, когда ничего больше не остается, как раскрыть руки для объятия. Вечно. Тот же мужчина, та же женщина. Страсть на всю жизнь. Я в этом полностью убежден. А если этого не происходит, это потому, что они не разговаривают друг с другом. Ведь говорить нужно, особенно о сексе. Любовь – вещь настолько огромная и трудная, что чем дальше, тем больше ощущение, что держишь на своих плечах целый мир. Логично, что, если двое желают любви, они должны работать над нею, прямо как два мастера, всегда готовые срезать углы. Они должны ваять любовь, и делать это всю жизнь. Никогда они не должны останавливаться, никогда не должны удовлетворяться.
Я думаю, когда двое находятся в полной гармонии, для них больше не существует времени. Не существует, потому что любая вещь, даже самая большая из забот для них – секс. Я, например, всегда представлял себе пару, даже если у нее есть дети, как двух искателей приключений, всегда во власти событий, но вместе. Потому что я, допустим, могу иметь такую работу, что вожу свою жену за собой. Она со мной, в гостинице ждет меня. И я могу себе позволить, с такой работой, сказать: «Сегодня не буду работать, придумаю отговорку. Или поработаю утром, а после обеда не буду. Или, вместо того, чтобы согласиться на два фильма в год, соглашусь на один». Но возьмем, к примеру, рабочего, который должен быть на работе с утра до вечера. Если у него есть любящая жена, а он любит ее, его работа для него тоже не существует. Жена звонит ему и говорит: «Я приду увидеться с тобой на минутку в перерыв». Потом она приходит, и - почему нет? – спрашивает: «Нет ли здесь туалета?» И он отвечает: «Да, да, пойдем, покажу». И они занимаются там любовью. Это и есть любовь. Нет работы, которая разделяет, нет времени, ничего нет. Даже смерти. Потому что, если кто-то в этом действительно убежден, он говорит: «Когда ты умрешь, я тоже сразу же умру». И такое иногда случается.
На кухне на мраморном столе
Для меня секс – это также когда я смертельно устал, возвращаюсь домой и нахожу свою жену раздетой, ждущей меня под простыней. Я тоже раздеваюсь и засыпаю рядом с ней. Когда она меня обнимает, для меня это уже секс. Нет нужды делать то, что под этим подразумевается. Потом это самое случается, если вдруг, обнимаясь, потихоньку что-то начинает происходить. Потом силы возвращаются. Часто, когда говорят о сексе, говорят об определенном акте. Что угодно, по-моему, может быть этим актом. Сексуальным актом будет, например, знать, что если я сейчас захочу, я позову жену на кухню, сниму с нее трусики, и возьму ее на мраморном столе или перед плитой. Когда же я знаю, что не могу осуществить свои желания, потому что если позову жену: «Иди на кухню», а она на кухню не идет и говорит: «Нет, иди сюда ты», а я: «Иди, я хочу тебе кое-что сказать», а она: «Чего тебе?», и я: «Я хочу заняться любовью на кухне», и она: «Глупый! Какая кухня?». И вот, здесь брак начинает входить в кризис и неизбежно движется к разрыву.
Кто-то нравится
Единственное, что меня беспокоит, это когда используют секс в качестве вызова или для того, чтобы унизить. Тогда это плохо. Например, когда говорят: «Видел вон ту? Я ее трахал». Конечно, логично, всем нравится числить за собой победу, но одно дело выразиться так, а другое – сказать: «Вон та девушка красивая. Я ей нравлюсь, она немного влюблена». «И что?» «Ну, кое-что было!» И больше ни слова.
Я думаю, что актер это одна из профессий, имея которую, чувствуют себя в этой области более уверенно. Потому что, бессознательно, каждый раз, когда актер снимается в фильме, он как бы немного ухаживает за партнершей, превращается в завоевателя, даже если таковым и не является. Он думает: «Я вижу, моя партнерша мне симпатизирует. Я понимаю, что если теперь немного расслабиться, можно кое-что себе с ней позволить». «Кое-что» вовсе не означает постель. Это может означать поцелуй. Я считаю, что поцеловать женщину – это, возможно, самая важная в любви вещь. Ну и, раз я это осознаю, я думаю: «Но я этого не сделаю. Не сделаю, потому что я с другой женщиной. Поэтому, даже если бы мне это было приятно, меня уже радует, что я пожертвовал этим для женщины, которая меня любит». Однако, это прекрасно, когда такое происходит. В конце концов, когда кто-нибудь говорит: «Ну, в общем, я этой девчонке нравлюсь», он получает подтверждение, что может нравиться. Потому что, я думаю, мужчина всегда этим обеспокоен. И я рад знать, что нравлюсь женщинам. Когда нравлюсь.
Бог не отвергает гомосексуалов
Секс – такая важная вещь, что мне не составляет труда представить, что это бывает между мужчиной и мужчиной или между женщинами. Не составляет труда в смысле, что я думаю, что, если они этим занимаются, то очевидно, они не могут по-другому. Так, для мужчин заниматься любовью с женщиной – это как биться об стену, то же самое. Если у них в голове существуют эти барьеры, то это правильно, что они так поступают. Я думаю, что если между мужчинами или между женщинами существуют настоящий секс и настоящая любовь, Бог не страдает. Если двое мужчин занимаются любовью и им хорошо вместе, Бог радуется, зная, что такова их натура. Временная, то есть. Скажем, Бог доволен, если мужчины живут с женщинами и наоборот. Но он знает, что существуют искажения. И тогда, соразмерно этому искажению, существует радость Бога. Однако, если в союзе таких людей, живущих в мире и согласии, а любовь, как обычно, делает всех лучше, один из них начинает ускользать, начинает изменять, и другой страдает, тогда страдает и Бог. И из-за них двоих страдает Бог.
Порок – это «еще один трофей»
Порок заключается не в половом акте и тем более не в измене. Измена может произойти и по ряду обстоятельств, потому что двое могут друг друга больше не понимать, и тогда в один прекрасный момент случается измена. И тогда речь здесь идет о том, чтобы иметь вентиль в голове, туго закрученный, чтобы человек подумал: «Ну ладно, сейчас я изменю. Мне легко изменить, потому что меня оправдывает, что все идет не слишком хорошо. Но я должен попытаться оставаться сильным, оставаться устойчивым, потому что я верю в некоторые вещи». И, наверное, в такие минуты нужно себе это повторять. Порок – это использовать секс так, чтобы растрачивать тот заряд, который у нас есть, эту энергию на неправильные вещи. По-моему, это и есть порок. Неправильные вещи, к примеру, могут быть, когда человек женат, и, пожалуй, он даже любит жену. И он, лишь бы показать себя, почувствовать себя крутым, почувствовать себя мужчиной, чтобы добавить себе еще один трофей, берет и идет с любой женщиной. С той или этой. Как если бы от этого рос счет в банке. Вот это порок: тщеславие чувствовать себя мужчиной благодаря бесконечному перепиху, которым приходится заниматься, потому что кто-то может сказать: «У меня было восемьсот женщин». А другой скажет: «А у меня восемьсот двадцать», и так далее. И если явится кто-нибудь и скажет: «У меня их было десять», тогда его, по их мнению, нужно исключить из общества. Между тем, самый крутой – именно тот, у кого было десять.
Истинный человеческий порок – отсутствие любви. И эту мощную вещь, данную нам - секс – мы должны беречь для тех важных случаев, где он необходим. Потому что, как мне кажется, он необходим также и для сохранения брака, сохранения пары. Чтобы спасти семью, нужен секс. А если мы его погоняем шпорами там и тут, мы его разрушаем не только как объект, но и как идею. Разрушаем нечто, что многие считают неприличным, но что, в конце концов, является прямо-таки божественной вещью. То есть прямо-таки волшебной палочкой, дарованной небом. Силой, чтобы, в подходящий момент, прочно удерживать такую важную вещь, как семья.
Любовь – это точка опоры
Я ощущаю себя хрупким. Например, кроме страха смерти, это известно, я боюсь узнать, что нет женщины, которая меня любит. Да, я знаю, что меня очень любят, но я боюсь нелюбви. Потому что чувствую, что это настолько важно для меня (это, очевидно, моя самая главная опора), что не быть любимым - наверное, это заставило бы меня порядочно пошатнуться. Тогда мне стало бы грустно. Если я люблю женщину, и я с ней, и вдруг замечаю, что она уже не так сильно меня любит, это заставляет меня страдать. Очень. Только если в это время мне не попадается другая, которая может полюбить меня и которая влюбляется в меня безумно. Тогда это будет компенсацией. Но было бы по-другому, если бы моя жена разлюбила меня. Я считаю, что я люблю свою жену. Однако внутренне я сомневаюсь, думаю, что она больше не влюблена в меня, по крайней мере, как это было когда-то. И это причиняет мне большие страдания, потому что мне необходимо знать, каждую минуту моей жизни, что есть женщина, не прекращающая меня любить. Тогда боль проходит. И именно потому, что она проходит, я немного боюсь. Почти как если бы ее уход вырвал меня из темноты чтобы оставить в холодном свете, где больше нет ни исступления, ни мучения, ни из-за потери друга, ни из-за рождения цветка. Я однажды споткнулся, чуть было не упал, потом, мало-помалу поднялся, и сейчас я сильнее, чем раньше. Сильнее именно благодаря сомнению, что женщина, с которой я вместе, может, не любит так, как любила раньше.
Думаю, что моя манера чувствовать любовь настолько бурная, что моему браку довольно легко распасться. Потому что, несмотря на все семейные принципы, в которые я очень верю, так как думаю, что, кроме прочего, семья должна быть примером для общества, ну, несмотря на все эти прекрасные принципы, которые мне, к тому же, привили еще мама и папа, я чувствую себя большим метеоритом в этой области. Я ничего бы не смог, если бы не был постоянно влюблен, потому что моя работа достаточно интересная, но, в то же время, и изнурительная. Однако, так как я женился на умной девушке, кроме того, что красивой, она прекрасно знает, что такой как я не сможет работать, зная, что нет женщины, которая его любит. Тогда мне невесело. И если влюблен только я, понятно, что я впадаю в депрессию.
Любовь в холодильнике
Думаю, я почувствовал, что намечается кризис между мной и Клаудией однажды, когда об этом еще не было и речи, и который, естественно, разразился позже. Наверное, четыре-пять лет спустя. Неправильно говорить о кризисе между мной и Клаудией. Думаю, скорее всего, что этот кризис вспыхнул внутри меня, и я был этим шокирован. Помню, это случилось в тот день, когда мы поднимались по лестнице, и она шла передо мной. Я всегда считал ее своей вещью, которую я мог трогать, неожиданно поднимать ей платье, класть руку на попу. Даже посреди улицы, на площади, перед другими гладить ей бедра, а они у нее красивые, но трогать их могу только я. И вот в тот день случилась очень странная вещь. Мы поднимались по лестнице, и она находилась впереди меня, поэтому я был ниже нее, двумя ступеньками ниже, и поддерживал ее за попу рукой. На ней была синяя юбка в складку, и вдруг – эх! – у меня возникло желание дотронуться до ее попы, и я просунул руку ей под юбку, едва коснувшись попы пальцем. Ведь это была шутка, но, в то же время, и способ заняться любовью. Для меня любовь начиналась так. Или она начиналась, когда я смотрел на нее и видел, что и она на меня смотрит. Но в тот день реакция у Клаудии была бурной, на этот жест, который показался ей безнравственным по отношению к ней. И в самом деле, позже она мне выговорила, что она не лошадь, а женщина и поэтому я должен ее уважать. И я тогда увидел пропасть, в которую я упал и продолжал падать. Клаудиа не понимала, что уважение, которого она от меня требовала, не было любовью.
То уважение, которое она требовала, означало ложный путь. И не понимала, что я никогда не переставал уважать ее, никогда. И что я перестал бы ее уважать, если бы выказал уважение так, как хотела она. Как я мог заставить ее это понять? Я объяснил ей это словами, а потом, чтобы увидеть, поняла ли она меня, опять коснулся ее пальцем, и она разозлилась еще больше. И тогда я понял, что выхода нет, и слов недостаточно. Для нее это было все то же неуважение к ней.
По-моему, причина, по которой исчезает понимание, находится в том, что один из супругов перестает понимать шутки, так как считает, что лучшая шутка – это стать серьезным. Но незачем быть серьезными, потому что когда такими становятся, то становятся именно серьезными. А серьезность, по-моему, это прислужница смерти. Совершенно правильно говорится: «Веселому Бог помогает». И в самом деле, если мы посмотрим на небо, - оно ведь веселое.
Думаю, что Клаудиа еще любит меня, и я ее тоже. Двое, которые любят друг друга долгое время, ведь неверно, что для них любовь заканчивается. Она заканчивается, поскольку не замечают, что любовь-то они уже отправили в холодильник, она застывает, и тогда нужно только разморозить ее. Но открыть холодильник непросто. И так часто его больше не удается открыть никогда. Тогда и говорят, что любовь закончилась. Но на самом деле, она не кончилась. Конечно, сложность заключается и в моей профессии. Очевидно, что в профессии певца, актера есть вещи, которые любящей женщине надоедают, и я это прекрасно понимаю. Начинается маленькая месть, которой мужчина и женщина взаимно перебрасываются. Никто не говорит: «Теперь я тебе так сделаю». Но совершаются поступки, дающие понять остальное. Но, если причиной всему моя профессия, то, к сожалению, от этого нет средства. Чтобы найти гармонию, которая раньше была, а теперь – раз – и ее нет, нельзя даже разговаривать. Нужно позволить событиям, поступкам, лучше ее, чем моим, с течением времени залечить некоторые болезненные для любви моменты. Могут случаться даже разрывы, хорошо, если временные. Или же случатся открытия, прозрения для обоих. Думаю, что я и Клаудиа, раньше или позже, достигнем озарения.
Первый успех
Эх! Девушки важны. В начале моего пути, когда я начал петь, даже с самого начала, когда я еще был часовщиком, уже тогда девушки имели значение. Поэтому я ходил танцевать в «Filocantanti» на проспекте Дзары в Милане. Это было заведение, о котором, помимо прочего, я годами слышал дома, так как мой брат, когда был молодым, ходил туда на танцы. Он был маленьким Рудольфо Валентино. Он был сердцеедом. И, в отличие от меня, легко говорил «нет». Даже «да» говорил с семью «д». Я ходил танцевать по четвергам, субботам и воскресеньям. В четверг был фокстрот, в субботу и воскресенье тоже. Потом, был день салонных танцев, это в понедельник. Поэтому я танцевал танцы одного направления, и весьма специализировался на танго с фигурами. Но, чтобы потанцевать с девушкой мне приходилось прилагать много усилий. И не только мне. Всем. Тогда приходилось тратить больше сил, чем теперь, чтобы завоевать девушку. Если была такая, которая мне нравилась, то не всегда удавалось уговорить ее потанцевать со мной. И еще хуже было просить ее о свидании, или вести ее в кино, или пытаться делать все то, что положено. Какой труд! Все изменилось, когда я начал петь…
Произошло это более-менее так. Я с друзьями ходил танцевать и говорил: «А я знаю рок-н-ролл, музыку, которая появится через четыре-пять месяцев здесь, в Италии». Это вызывало некоторое удивление у людей, у моих друзей, а потом, позже, и у всех в танцзале, до такой степени, что однажды надо мной чуть не подшутили. Они поговорили с руководителем оркестра: «Мы заставим его спеть. Он знает рок-н-ролл». Меня почти силой вытолкнули на сцену. Мне хотелось пойти, но я был робок, стыдился немного. И вот я поднялся туда и спел L'orologio matto, которую я знал наизусть по-английски.
Это был первый раз, когда я пел для публики. До того я пел в своей комнате, среди часов. Я работал на дому, и Джино Сантерколе был моим помощником. Часы я умел чинить. Я работал на других. Это практиковалось и тогда, а сейчас используется еще больше, да? Когда у кого-нибудь много работы, он ее отдает на сторону, потом возвращает часы клиентам, нам же за все назначает одну цену. Это называется черной работой. И я именно этим и занимался. Если потом у меня появлялся свой клиент, часов, которые я ему чинил, мне хватало, чтобы покрыть заработок за пятьдесят штук, починенных для посредника.
И вот я вышел на сцену и договорился с оркестром. Начал я так: рванул с места в карьер, и так до конца, и, должен сказать, что спел тогда песню так же, как спел бы и сегодня. Я настолько хорошо выучил с диска музыку, слова и все остальное, что казался, в общем, настоящим американцем. И, помню, это был шок, прежде всего для меня, потому что я не ожидал подобного успеха. То есть, успех того самого первого раза, когда я запел, был подобен тому, как если бы я сегодня выступил на стотысячном стадионе. Это случилось так: пам! – как снаряд разорвался. Это правда, что, после того, как я кончил петь, меня вызвали на бис, и пел эту песню снова, так как знал только ее, и я спел еще лучше.
Я спустился по ступенькам с той сцены, и впервые ситуация развернулась наоборот, потому что девушки, красивые девушки, подходили ко мне и говорили: «Адриано, пригласишь потом меня?» «Да, да, но я уже обещал. В общем, с тобой могу только третий танец. А ты должна будешь ждать одиннадцатого». Это было как соревнование за танец со мной, и это меня даже рассмешило, потому что я подумал: «Гляди-ка, как иногда бывает!»
Это был симптом, первый признак успеха, который выпал на мою долю. И, наверное, именно потому, что он был таким значительным сразу, потом мне удавалось поддерживать давление в клапанах, и я не позволил успеху сбить меня с ног. Наверное, потому что я его не желал. Я пытался добиться успеха у девушки, которая мне нравилась, и только, больше не хотел ничего. Ну, и я добился у нее успеха, и у ее подруг тоже, и именно это наполнило меня радостью. То есть, развеселило меня. Потом с друзьями быстро образовался своего рода клан, так как хозяин заведения со следующего воскресенья не только не брал с меня платы за вход, но и просил меня: «Эй! Приходи потанцевать!» Предлагал мне выпить. До этого же он был странным, даже не очень хорошо со мной обращался. Он был из тех, кто любит на всех покрикивать. И с того раза мы с друзьями уже стали говорить: «Нет, в это воскресенье мы сюда не придем. Мы пойдем танцевать в «Якорь»», еще один танцзал. Мы, я и мои друзья, пустили слух: «Эй, смотрите, мы в воскресенье в «Якоре»!» И тогда происходило прямо-таки перемещение клиентуры. То есть происходили эти явления на уровне танцзалов Милана, что уже создавало впечатление успеха. И так продолжалось год.
В «Святой Текле»
Мне было восемнадцать лет. Однажды вечером мы пошли в «Якорь», и я там пел. Меня уже знали и поэтому просили спеть каждый раз, как я входил в танцзал, постоянно. В тот вечер я был со своими друзьями с улицы Глюка, достаточно крепкими, все как один. Помню, что мы пришли часов в двенадцать-час ночи. В перерыве между танцами один тип поднимается и идет из глубины зала ко мне. Мы сидели в креслах и глазели по сторонам, как все парни, когда они рассматривают девушек. Тот тип остановился прямо напротив меня. Я даже помню, что это был красивый парень в синем пиджаке и со шрамом на лице. И говорит: «Ты, свободен в субботу?» Тогда, прежде чем ответить, я посмотрел на него и взглянул на своих друзей, как бы спрашивая: «Ну, если даже и свободен?». Потому что тогда была такая атмосфера, когда на танцах существовало соперничество между одним районом и другим, между одной компанией и другой. И отвечаю: «Ну, может, и свободен, смотря для чего». А он: «Тогда окажись в четверть десятого вечера перед «Святой Теклой»». Я, когда он это сказал, был готов рассердиться. Потому что он мне как будто приказывал. Затем я подумал: «Однако, он не из трусливых! Прийти и разговаривать в таком тоне, когда кто-нибудь может подняться и начать драку». И в самом деле, мои друзья были уже готовы, но, естественно, ждали случая. Я сказал: «Я-то могу оказаться, но зачем?» И он: «Видишь ли, потому что ты очень здорово поешь». И наступило облегчение. Все расслабились, расслабились в своих креслах, да?, как бы говоря: «Ладно. Тогда ладно». И я ответил: «Спасибо». И он: «Нет, ты не должен благодарить меня, благодари себя. Я хочу привести тебя в это заведение, где есть экзистенциалисты, где играют джаз. Однако, рок-н-ролл уже появляется, а ты первый в Италии, кто работает в этом жанре. И я думаю, что, - продолжает он, – может, ты и не знаешь, но через пару лет, ты пробьешься, станешь настоящей звездой». Я ответил: «Ну, мне нравится эта новость. Я, две минуты назад, не хотел идти в «Святую Теклу», но теперь точно пойду». «Ах, - говорит он, - да, я знаю, что ты придешь. Увидимся в четверть десятого». И он ушел, сказав: «Привет!». Он был типом, который, я бы сказал, держался как я. Только я начал двумя годами раньше.
В следующую субботу я пошел в «Святую Теклу». Он уже был там и, естественно, знал всех. Это было место собрания экзистенциалистов. Спускались в черный зал, где три оркестра играли в течение недели по очереди. Это был «Original Jazz Ламбро», потом «Rocky Mountains», которые потом стали «Чемпионами» Тони Даллары, который уже пел с ними. Диски не выпускал, но пел. И были там все бугисты. На стенах там, к примеру, были биде, выступающие наружу, ночные горшки в качестве плафонов и так далее и тому подобное. Эх, в общем, это было заведение, на которое даже добропорядочные люди приходили взглянуть.
Я спустился туда, и он шел все время впереди. Я не знал ни кто он есть, ни как его зовут. Я слышал, как иногда упоминали о «Святой Текле», потому что говорили, что там, если кто-нибудь из выступающих не понравится, его легко могут закидать помидорами. Что даже склонны к насилию. Я же их нашел добродушными, беспечными и даже простыми.
В зале были бугисты, которые выступали со своим номером. Он, тот, что со шрамом, пошел прямиком к оркестру, которым оказались «Rocky Mountains», подошел к гитаристу, которым был в то время Бруно Де Филиппи. Я видел, пока шел позади него, что все люди, одетые в свитера, джинсы и рубашки черного и других цветов, спрашивали или делали такой знак рукой, как бы говоря: «А это кто?». И он отвечал: «Подожди и увидишь». Достаточно было одного жеста. Он подошел к гитаристу и сказал: «Слушай, Бруно, пусть он споет. Это круто». Тогда Бруно ответил: «Ладно, сейчас, номер закончится. Нам нужно доиграть, а потом пусть он поднимается сюда».
И вот, после окончания выступления я поднялся на сцену. И он мне говорит: «Что будешь петь?» «Рок». «Рок?! Но он еще не дошел до Италии». «Ну да. Но я уже пою». «А что будет за песня? Типа блюза?» «Я не знаю, блюз ли это». И он: «А в какой тональности ты поешь?» «А что такое тональность?» Тогда он говорит: «Ничего. Будешь петь высоко или низко?» «Эх, не знаю, сейчас попробую». Я попробовал, так, тихо-тихо, не в микрофон спел: «Дан». А он: «Ты должен будешь начать с этой ноты». И я: «Дан-дан-дан-дан». «Да, так, кажется, будет хорошо». «Тогда я начинаю?» «Да, поехали!» Я запел. Публика была немного рассеяна, даже не заметила, что я вышел на сцену. Я запел в микрофон и исполнил «L'orologio matto». И там тоже был огромный успех.
В «Святой Текле» я стал королем, первым номером. И что же? Днем я работал, а вечером всегда шел в «Святую Теклу». И, в общем, шутя и смеясь, был там до двух-трех часов ночи. А утром, в восемь, я должен был вставать. И тогда я начал сдавать. Однако я не хотел отказываться от нового дела. Прежде всего потому, что мне оно нравилось, и потом потому, что чувствовал, что из этого что-то выйдет. Тогда я поговорил с бугистами и спросил: «Вот вы, что вы получаете здесь?» «Мы получаем тысячу лир. Хозяин дает нам тысячу за вечер. И бутерброд с пивом в придачу. Самое большее, если мы хотим пить, он дает нам еще два пива». Я подумал: «Вот черт! Я тоже потребую тысячу лир, бутерброд и пиво!» Потому что уже были люди, которые специально приходили послушать и посмотреть, кто это поет. И потом, мы с бугистами в некотором смысле объединились, потому что, когда я пел, они принимались танцевать. Поэтому получался полноценный номер. Это было по-настоящему зажигательно. Все были довольны, и хозяин тоже. Тогда однажды вечером я позвал хозяина: «Послушайте, - говорю, - я прихожу сюда петь. Вы видели, какой успех?» «А! Молодец. Ты супер!» «Да, я знаю. Но так не может продолжаться всю жизнь. Мне, чтобы приходить сюда, надо меньше работать». «Почему?» - спрашивает он. «Эх! – отвечаю, - что же делать? Я не высыпаюсь». «Да ну! Ты молодой, ты крепкий». «Ладно, допустим, что я молодой и крепкий. Но сейчас желательно, чтобы вы и мне давали тысячу лир, бутерброд и пиво». «Нет, мне жаль, - отвечает он, - я могу давать тебе бутерброд и пиво. Тысячу лир – нет». «Почему?» «Потому что ее получают бугисты. Ты молодец, ты замечательный, но они, до того как получить тысячу лир, были в том же положении». «Тогда я больше не приду». Это ни к чему не привело. Он не желал давать мне эту тысячу лир. Только бутерброд и пиво. И тогда однажды, разозлившись, я ему сказал: «Скоро я стану известным, и ты позовешь меня сюда петь. Но не найдется тогда у тебя таких денег». Так, в самом деле, и получилось. Я пробился и давно уже не бывал в «Святой Текле». Он приглашал меня и сказал: «Давай организуем большое представление. Я заплачу» «Эх!, - ответил я, - а помнишь тот раз?» «Но теперь ты же не захочешь мстить? Нужно и прощать», - сказал он. «Я уже простил. Но я не смогу дать у тебя концерт, потому что твое заведение маленькое. Тебе нужно завести по-больше». Я посмотрел на него и ушел.
Концерт или крестный ход
Когда я встретил Бруно Доссену, я стал работать с ним. Он был танцором. Бруно-Буги его звали. Он был чемпионом мира по буги. И воистину у него был неповторимый стиль, когда он танцевал рок с Маризой Ориани, тоже танцовщицей. Это он выиграл в «Пас или двойная?», и с тех пор был известен в Италии. Он также организовывал представления. Он увидел меня в «Святой Текле», и он был первым, кто сказал мне: «Слушай, Адриано, я занимаюсь организацией первого в Италии фестиваля рок-н-ролла. Приедут танцоры из Франции, из Англии, будет восемь оркестров. Однако, певцов, поющих рок, нет, и ты будешь единственным. Хочешь прийти?» Я ответил: «Да, конечно». И тогда я собрал «Rock Boys». На клавишных был Энцо Янначчи, были братья Ратти, из которых один играл на ударных, другой на соло-гитаре, а третий на бас-гитаре. Затем, был Ико Черрути, вторая гитара, который позже стал членом «Клана». Все наши.
И мы провели этот концерт, из-за которого уменьшилась процессия, ведомая епископом Милана, тогда это был Монтини. И он, помню, пожаловался на это в газете, так как получилось, что в тот вечер в «Ледовом дворце» в Милане собралось пять тысяч человек внутри и пять тысяч снаружи. Это было восемнадцатого мая 1957 года. А процессия следовала за Мадонной, но вдруг часть людей отделилась от нее и повернула в «Ледовый дворец». У полиции было много хлопот в тот день. Был даже причинен ущерб, и было несколько стычек. Поэтому Монтини на следующий день пожаловался, в двух-трех газетах, отрицательно отзываясь об этих демонстрациях молодежи. Так я шокировал будущего Папу. И после того концерта я больше не мог работать, потому что мое имя было запрещено по причине происшедших беспорядков. То есть, Доссена мог танцевать, мог организовывать свои концерты, а я петь не мог. Потому что я спровоцировал эти инциденты, этих обезумевших людей. И, как только полиция слышала имя Челентано, она связывала его с шумихой, поднятой газетами, потому что они заполнили все издания крупными заголовками: «Скандал! Натиск фанов как в Америке» И говорили о штурме «Ледового дворца» во время рок-концерта, где я, стоя на коленях, пел в микрофон. Полиция, очевидно, запомнила мое имя, потому что каждый раз, как я приходил к антрепнерам и говорил: «У меня есть группа», те находили возможности, но затем они должны были получить разрешение в Квестуре, и, когда они называли имена участников, когда доходило до моего, в Квестуре отвечали: «А, это тот, что пел в «Ледовом дворце»! У нас распоряжение… Мы не можем выдать разрешение». И так они запрещали все мои выступления. Поэтому пять-шесть месяцев после того случая я не пел.
Доссену же это огорчало, потому что мы успели подружиться, и потом, ему очень нравилось, как я пел. И Доссена организовал еще один концерт в «Новом театре Милана», назвав его «Процесс над рок-н-роллом», и, предоставляя полиции схему проведения, он сказал, что зачитает обращение, прося публику не слишком горячиться, иначе поплатятся все. Так он и сделал. На гитаре тогда играл Джорджо Габер. Концерт имел бурный успех. Он держался в «Новом театре» неделю. С каждым вечером публики становилось все больше, люди оставались снаружи. И Бруно Доссена каждый вечер должен был зачитывать обращение. Он выходил перед еще опущенным занавесом и говорил: «Я хочу обратиться к вам, потому что это для нас важно. Мы просим вас, особенно просим молодежь, даже если всем нам нравится эта музыка, и мы рады слышать ваши аплодисменты, это покажется абсурдом, но мы просим вас не хлопать слишком сильно. Потому что в противном случае нам запретят выступления, и это лишит нас хлеба. Может, они боятся, и, наверное, они не совсем неправы». Они были правы, что боялись. С того самого момента меня больше нельзя было остановить.
Все это рок
Теперь все – звуки, и этими звуками может быть даже стук жестяной банки, которой уличный мальчишка играет в футбол, колотя ею об стену, потому что сегодня музыка базируется, прежде всего, на поисках звуков. По-моему, больше не существует в музыке жанров. Часто сейчас говорят: «Знаешь, рок вышел из моды». Но рок практически всегда подспудно здесь, потому что все эти сегодняшние мотивы – это дети той музыки, дети того рока. С тех пор, как началась та эпоха, родоначальник – это рок. То есть, вся музыка, которая есть сегодня, произошла от рока. А рок, в свою очередь, от блюза, от старого блюза. Который и был, в общем, роком. Поэтому современная музыка, скажем так, это – рок. Современная музыка, та, что считается авангардной, сейчас ее называют саунд-мьюзик. Однако, это все то же. Как ни крути, все тот же рок.
Сфальшивьте, кто может!
Я думаю, что творческие способности и музыкальность это разные вещи, которые, тем не менее, хорошо сочетаются. Музыкальность это нечто, что есть внутри. У меня, например, она есть. Она может быть и у того, кто не поет, не занимается этим. Это музыкальность. Затем, может статься, что тот, кто чувствует музыку, более предрасположен к творчеству, чем тот, кто ее не чувствует. Может, музыкальность - это чувствительность. И я считаю, что должен был любым способом выявить свою музыкальность. К счастью, я ее проявил через пение. Иначе кто знает, что было бы. Многие говорят, что у меня нет голоса, многие, что я фальшивлю. По-моему, это измышление на этот раз придумали не критики и не журналисты. Оно идет от некоторых невежественных музыкантов, невежественных в том смысле, что они не понимают, что я, например, записывая диск, доверяю больше спонтанности, чем механике, потому что, если бы я хотел сделать совершенный диск, я бы его сделал.
Если же я хочу сделать диск, который передавал бы некоторые ощущения, то не уверен, что мне это удастся в полной мере. Нужно сначала помолиться, потому что передать ощущения непросто. И когда эти ощущения появляются, я понимаю, что для того, чтобы это передать, нужно немного понизить голос, понизить тон. Что я тогда делаю? Я переделываю без этого самого понижения? Но это непросто, потому что в тот миг я так почувствовал, потому что, быть может, я был в особо счастливом состоянии души. Состояние души – вот что отражается в диске. Так что же я делаю? Меня не колышет фальшивость, пусть злопыхают, это ничего не меняет.
В «Azzurro», например, одной из самых крупных моих удач, написанной Вито Паллавичини на музыку Паоло Конте, я и хотел сфальшивить, так как хотел передать впечатление, как если бы пел во время езды на велосипеде. Тогда, чтобы достичь этого, ясно, что голос должен прерываться, потому что голос подобен вихрю из множества потоков, массы потоков. Тогда интонация, к примеру, находится в центре этих потоков и может перемещаться от сих до сих. Конечно, когда она доходит до предела, и ты толкаешь ее еще дальше, тогда ты фальшивишь. Однако, даже когда она на границе, порой голос может произвести впечатление не лучшим образом интонированного, но он, в общем, остается в пределах этого вихря. Бывает так же и с модуляциями голоса, когда хотят сделать голос хриплым, а для этого нужно его понизить, и тогда вот вам понижение на четверть тона. В таких случаях нужно выбирать: форсировать, чтобы передать впечатление через диски (как я сделал в «Il tempo se ne va»), или искать совершенства. Есть и такие, кто учится по восемь часов в день, чтобы быть точными, правильными до миллиметра.
Я бы никогда не смог быть одним из них. Уважая их, тем не менее. Я бы так не смог, и потом, я не того типа: мне не нравится быть виртуозом нот. То, что действительно идет в счет - именно музыкальность.
Друг
Мемо и Мики – два таких характера, что можно было бы снять фильм о них, и может случиться, что я его сниму. Тогда стало бы ясно, что в глубине их характеров находится все то же простодушие, которое произвело на меня большое впечатление, наверное, потому, что в них я увидел свою черту, которая отражалась от одного к другому, и, наверное, именно потому мы стали друзьями.
Например, Мики. Помню, мы были в Галларате, там было выступление с Дассеной. Мики очень хорошо танцевал буги, и в те времена даже выиграл несколько чемпионатов. Я познакомился с ним в «Святой Текле». Он участвовал в команде бугистов. Бруно Доссена был главным, и уже между нами было взаимодействие, и когда я пел, танцевала эта команда. Кроме того, Дассена исполнял главное соло только под мой голос. Ну и вот однажды мы оказались в Галларате. Мики только что присоединился. Помню, что в тот вечер пропал свет, и представление поэтому приостановилось, люди были в зале, а мы за кулисами. Свет стал тусклым, и мы ждали его возобновления, чтобы продолжить концерт, и танцовщики с танцовщицами разбрелись кто куда. Я был один в центре сцены за задернутым занавесом и слушал крики публики. Вдруг вижу какую-то тень, кружащую вокруг меня. Именно кружащую. Я был в центре, а тень кружила, как сокол над добычей. Это был какой-то тип в шляпе, нахлобученной на крестьянский манер, к тому же еще и толстоватый. Более-менее, как сейчас. И вдруг, видя, что он сделал уже два-три круга, я поднял глаза и уставился на него, а он на меня. Он смотрел на меня и продолжал кружить. Тогда я сказал: «Послушай, если ты не остановишься, у нас обоих закружатся головы». Он продолжил кружить, но круг сузился. «О! Так немного лучше. Ты хочешь мне что-нибудь сказать?» И он ответил: «Я хотел сказать, что, черт побери, ты молодец!» «Ну и нужно ли было закружить мне голову, чтобы сказать это?» «Меня зовут Мики». «Меня Адриано». Он: «Да, да, я знаю». Щелк! и включили свет. И я: «Давайте, ребята, продолжаем, готовьтесь! Ну, привет, увидимся!» На том и закончилось. Мы продолжили концерт.
На следующий день в Милане, на улице Чезаре Корренти, слышу: звонит звонок. Я иду открыть дверь и вижу: «Опа, привет». Это был Мики. «Привет, проходил тут мимо и…» «Проходил мимо? Ты что, живешь здесь рядом?» «Ну, в общем, да» «Но где именно?» «В Джамбеллино». «Черт, это же другой город! Как ты сюда попал?» «Я должен был ехать в центр, поэтому, я подумал… Я знал, что ты живешь здесь, вот я и пришел, но я уйду, если хочешь». «Нет-нет, входи». Он вошел, а мама спрашивает: «Кто там, Адриано?» «Это мой друг, Мики». «А!» «Это моя мама», - сказал я. «Добрый день». Он поздоровался так, робко. Потом мама принялась шить. Я сказал: «Садись». Мы сели за стол. Он спросил: «Слушай, почему бы нам не поехать в Сан-Ремо?» Вот так вот вдруг. «В Сан-Ремо? Ладно, а что там делать?» «Эх! Поедем туда. Ты так поешь, что, знаешь, пожалуй, что-нибудь получится». «Но у меня нет денег даже на дорогу. Нет денег». «Да нет, за все плачу я, ты мой гость». «А! В самом деле? Ну, спасибо, да, да. И когда едем?» «Хоть сейчас». Тогда я: «Ладно, черт, тогда я соберусь». Итак, я еду: «Мама, я еду в Сан-Ремо». «В Сан-Ремо? Как? Зачем?» Фестиваля в Сан-Ремо не было, не было там ничего. «В Сан-Ремо», - отвечаю. «В Сан-Ремо? Но как – в Сан-Ремо? А кто даст тебе денег?» Сразу же возникала проблема с деньгами, потому что мы же были бедными, да? «У него есть деньги». «А! У него? А откуда?» «Не знаю, откуда, в общем, он сказал, что платит. Это правда, что за все платишь ты?» «Да-да, синьора, не беспокойтесь, все расходы мои». Тогда я говорю: «Ну, мама, я тогда соберусь». «Э! А когда вы вернетесь?» Я: «Когда мы вернемся?» «Да так, дня через два» «Два дня? И за гостиницу платишь ты?» «За все – я, не беспокойся». И мы уехали. Сели на поезд и поехали в Сан-Ремо. Потом, в поезде, мы разговорились, начали смеяться, и я сказал: «А ты симпатичный!» И он: «Ты тоже». То есть, он принялся смешить меня своими шутками, я тоже, и за время поездки мы уже крепко подружились. Нам стало ясно, что мы оба, не произнося этого вслух, искали приключений. В сущности, я понял, что ничего у него в Сан-Ремо не было. Когда мы сошли с поезда, я спросил: «Да, но послушай-ка, теперь, когда мы в Сан-Ремо, что будем делать, черт возьми? Денег у тебя сколько?» «У меня денег на одну ночь». «Но ты говорил о двух-трех днях?» «Да, потому что я договорился с Гульелмоне, тем бисквитщиком, вот, знаешь, я с ним знаком, он богат, у него полно денег, он иногда предлагает мне организовать что-нибудь, и вот я пригласил двух-трех танцовщиц, поставлю танец, знаешь, пожалуй, он нам что-нибудь и даст. Пожалуй, пять тысяч лир в день. Я попрошу немного больше, и тогда мы сможем провести здесь два-три дня». «А, хорошо, черт возьми!» «Но ты должен спеть. Знаешь, вдруг тебя кто-нибудь увидит…» «Да, да», - ответил я. Мы пошли в гостиницу. Там была одна танцовщица, которая немного флиртовала с ним и которая занялась бы этим и со мной. Однако мне она не очень понравилась. Тогда я ему сказал: «Нет, давай пока что ты. Я останусь в номере». Та девушка была его партнершей, и он ей сказал: «Приезжай в Сан-Ремо, может, что-нибудь получится».
И вот наш вечер. Танцевальный зал назывался «Моргана», и там действительно давали печенье. Ну, в общем, мы раскрутили этого Гульелмоне, и конферансье развлекал понемногу и раздавал печенье. Затем был танцевальный номер, и Мики танцевал буги со своей партнершей. Была и еще одна пара. И вот я запел. Я запел, и, должен сказать, что там мне аплодировали, но достаточно вяло, потому что это был грустноватый танцзал. Поэтому мы не произвели большого впечатления. Мы решили так: «Кажется, там ничего не понимают! Они не знают, что такое рок-н-ролл». И мы немножко разозлились на такую публику.
На следующий день в газетах появилась фотография, рассказывая об одном парне, поющем рок-н-ролл, и тому подобное. Но, несмотря на ее появление, успеха у нас не было. Это был самый вялый прием с тех пор, как я начал петь.
После Сан-Ремо мы с Мики всегда были вместе, и до сих пор он всегда был рядом. Но, по мере того, как наши дела шли в гору, Мики подвергался все большим нападкам недоброжелателей, которые завидовали ему за то место, которое он занимал. Многим не нравилось, что он значился как автор слов, так как говорили, что он и рядом не стоит из-за своей малограмотности. Это обвинение ходило даже внутри «Клана». Да, это правда, что он был малограмотен, но обвинявшие его так и не поняли, что я, может быть, был еще безграмотнее него, и что в дальнем углу нашего невежества зарождалась сила, намного превосходящая требуемую ими грамотность. Умберто Симонетта, который, чтобы выделить свою работу, обрушился на него в книге, которую написал обо мне. Вероятно, он никогда не удосуживался задуматься, что самое важное в человеке - не в количестве знаний, а в свете, идущем от него. Без сомнения, он об этом не задумывался, потому что, если бы он это сделал, он бы осознал, что, на месте Мики, со всей своей грамотностью, он был бы изрядно тусклым для моей блестящей карьеры, и рисковал бы заставить меня потерять несколько ватт.
Единственным, наверное, кто понимал важность присутствия Мики, был Лучано Беретта. Лучано, по-моему, один из самых крупных поэтов-песенников, которые есть у нас в Италии. С ним Мики и я написали самые известные хиты. Каждый раз, как мы собирались для написания текста, это было праздником для нас. Неизвестно, кто из нас троих был самым смешным. Беретта, экс-танцовщик «Ла Скалы», был также большим артистом кабаре, и в некоторых своих шаржах он неотразим. Мы собирались всегда в девять утра и, самое главное, прежде чем приняться за работу, был кофе с молоком и маслом, и бриоши или, еще лучше, свежий хлеб с оливковым маслом, крошки которого, когда его ломаешь, крошки каждого из нас троих, падали на белую скатерть, вышитую Клаудией, смешиваясь, почти как символ большой дружбы, которая вскоре породила еще один хит калибра «Il ragazzo della via Gluck» или «Storia d'amore». Тем, кто меньше всех из нас троих говорил, был, естественно, Мики. Однако, что же происходило? Иногда я и Беретта застревали. И после того, как нам не удавалось сдвинуться с места, именно Мики взрывался идеей. И пока я одобрял идею, Беретта уже облекал ее в тысячу слов, взятых из его неисчерпаемого источника. Но Мики, шутя и смеясь, влиял не только на отдельные вещи, он влиял на все: говорил ли он, что то, что ты делаешь – это круто, или что это рискованно, нес ли бред или смеялся над твоими перегибами. И это являлось составляющей той самой пресловутой «харизмы», которой обладают не все, а лишь немногие. Пертини, я и Папа. Это даже подтвердил оживленный референдум, проведенный одним крупным ежедневником. Странным образом Мики остался в том списке неотмеченным.
Страх перед Семпьоне побеждает тщеславие
Моя жизнь не заключается в успехе. Моя жизнь – это чтобы у меня была любящая женщина. Для меня это самый большой успех в жизни, и дети, которым я друг, и друзья. Поэтому я могу несколько дистанцироваться от успеха, и таким образом мне легко им управлять. В противоположность тому, кто встретил впервые девушку, которая ему очень нравится, нравится настолько, что, наверное, это тот самый случай, когда он влюблен. И когда он встречает ее, ему не удается даже слово произнести, у него исчезли все шутки, пропал юмор, он неловок, и думает, что произведет плохое впечатление. Потом, когда эта минута проходит, все возвращается.
Так, не думаю, что успех меня испортил. И это доказывает тот факт, что я до сих пор не съездил в Америку. Это правда, что я боюсь летать, но если бы успех был так важен для меня, никакой страх меня не остановил бы. И в Париж я тоже не поехал потому, что боялся Семпьоне. Я уже был в поезде и спросил у контролера: «А этот туннель, который мы проезжаем, длинный?» «Черт возьми!, - отвечает мне он, - очень длинный». «И сколько времени мы будем под землей?» «Двадцать пять минут». «Да ну?! А поезд быстро идет?»
«Со скоростью сто семьдесят километров в час. И самое интересное, что поезд этот самый туннель не пересекает насквозь, выходя с обратной стороны. Так как мы отправляемся в более высокую точку, чтобы привезти нас туда, поезд внутри горы кружится, кружится и поднимается вверх».
Я испытал чувство клаустрофобии. И спросил: «Но если что-нибудь случится?» «Ну, если что-нибудь случится, за нами приедут. Туннель, знаете ли, очень широкий, там внутри даже есть станция». Тогда, учтя то, что поезд может остановиться, я сказал: «Ребята, выходим, потому что я не хочу». Я вышел. Во Франции было пять телеканалов, которые ждали меня два воскресенья подряд. Я хотел ехать машиной, но потом пошел снег, и таксисты сказали: «Эээ, мы боимся, мы можем оказаться заблокированными». Тогда я решил: «Ладно, пусть будет так. Хватит. Это значит, что я не должен ехать во Францию». Так я вернулся домой.
Я хочу сказать: тот, для кого успех – смысл жизни, так себя не поведет. Он преодолеет все, потому что страх по сравнению с тщеславием, я думаю, ничто. Например, если бы я был убежден, что из известности должен вернуться к обычному существованию, как остальные люди, если бы я знал, что, поступая так, я принесу пользу, а не поступая, причинил бы вред другим, я бы не задумался сделать это. Потому что я знал бы, что это правильно – совершить этот шаг. Однако я боюсь другого: не хотел бы я, чтобы мне захотелось уйти, и было бы правильно не делать этого.
Мине не хватает любви
Возьмем, к примеру, Мину. Ну, Мина крупная, большая певица. Я говорю «крупная» не потому, что она сейчас поправилась. Крупная именно с точки зрения силы. Мина обладает большой силой, и возможно, что даже ошибки, которые она совершает, являются частью ее огромной силы. Она, например, может исчезать. Исчезать, но появляться вновь. Всегда. У Мины то подъемы, то спады. Но не потому, что она женщина. Я не думаю, что женщина менее умна, чем мужчина, но я считаю, что это происходит только благодаря огромной вере Мины в это ремесло. Разница между мной и Миной такая. Думаю, что мы оба имеем равную силу, с тем лишь отличием, что меня – двое, в том смысле, что я понял, что успехом можно управлять, если есть желание развлечься такой игрой. Зачем? Потому что даже привлекательный человек, один из самых привлекательных в Италии, должен всегда быть на виду, так что, если потом он сильно надоест, он не будет больше самым привлекательным, но пятым, шестым и так далее.
Я и Мина, мы оба спонтанны. Я, кроме непосредственности, обладаю, надеюсь, также некоей административной жилкой, неким измерителем, которого у Мины не было. Адриано Челентано – нас внутри двое: один, который хочет идти вперед, и другой, который хочет остановиться. Это он говорит: «Минутку, подожди, сделай это завтра, сегодня лучше сделать так». Мина же хочет двигаться только вперед. То есть, у меня есть и кузов, у Мины – только мотор. Мотор работает, не достает тормозов, не хватает всего остального. Вот почему Мина так часто была неуравновешенна. Например, она набрала сто кило (особое дело, что нужна сила, чтобы набрать такой вес, и нужно также мужество), и это потому, что она, вместо того, чтобы бороться, позволила себе впасть в самое большое уныние, которое существует в жизни. Это не для меня. Я и Мина преследовали разные вещи. Но, возможно, Мине не хватает настоящей любви.
Смирение поневоле
У меня не было сильных разочарований, потому что все разочарования, которые со мной до сих пор случались, я уже предвидел, и когда они наступали, боли они мне не приносили. Но что повергает меня в грусть, это когда я вижу, что мой друг недоволен чем-то по моей вине. То же самое, если мы ссоримся. Я часто встречался с нахальством. Когда кто-нибудь сбивает меня с ног, и я, поднявшись, горю желанием ответить ему во что бы то ни стало парочкой ударов, и потом, когда я это делаю – пару ударов, например, я начинаю об этом сожалеть. Наверное, потому что я понимаю важность смирения. Может, я и не смиренный, но мне настолько ясна важность смирения, что я почти вынужден его приобрести. Я покорен поневоле.
Мне никогда не случалось бояться зависти. Наоборот, зависть побуждает меня ответить. Один момент: потому что есть два типа зависти. Есть белая зависть и черная. Мне даже не удается ее понять, этот последний вид зависти, я ее не ощущаю, прежде всего, говоря о моей профессии. В других областях легко сказать: «Этот молодец, а тот – нет». Но если и в моей профессии есть прекрасный артист, который делает что-то достойное, я не могу этого не признать. Я даже чувствую необходимость рассказать об этом другим, почти как если бы это сняло с меня тяжесть. Я не только признаю, но и пропагандирую того, кто мне кажется достойным. Например, так у меня часто получалось с Миной, так случалось с Тони Далларой. Он мне очень нравился, когда пел, мы даже были поначалу соперниками. Он начал чуть-чуть раньше меня. Поэтому моя цель была его обогнать, так как мы оба записывались в одной фирме. Я хотел победить его и продать больше дисков, чем он. И одно время мы шли на равных, я был, может, чуть впереди. Но, раньше ли, когда я не был самым первым, или потом, когда я стал популярнее, со мной случались такие моменты, когда я не мог не сказать людям, когда ставил диск Даллары и слышал его: «Он – супер, черт подери! Знаешь, что он по-настоящему крут?!» Я не мог не говорить этого. Может, поэтому лучшая моя черта, думаю, та, что я не лицемерен. Или, по меньшей мере, не хочу таким быть.
Сбор лома
С Мемо Диттонго я познакомился в доме Милены, когда ухаживал за ней. Я только начал петь, и Милена похвасталась мной Мемо. Она сказала: «У меня классный парень». А он: «О, да, я слышал, я знаю, кто это. Тот, что поет рок. А кем, как ты думаешь, он станет?» В общем, Мемо немного над ней поиздевался. А Милена: «А, поймешь, когда его увидишь». В общем, в один прекрасный день я появляюсь у Милены, когда и Мемо был там. Помню, что он, Мемо, легко возбуждался. Тогда Милена говорит: «Адриано, познакомься, это мой друг, Мемо». Я: «А, привет!» Так как у Мемо тогда волосы были волнистые и сильно торчали вверх, то есть стояли прямо по вертикали, а потом падали вниз, мне, глядя на него, вдруг пришло в голову сказать: «Но волосы у тебя, по-моему, еще коротковаты». Все посмеялись. И он сказал: «И так сойдет». Потому что он тоже любил пошутить в таком духе. И, в общем, я ему должен был сразу понравиться.
Нам с Миленой куда-то было нужно, но у нас не было машины. Я только недавно получил права. Мне было восемнадцать. Тогда я сказал Милене на ухо: «Послушай-ка, а у этого твоего друга есть машина?» «Да, у него «универсал». Но не знаю, даст ли он его тебе, потому что ему пора идти». «Ну, попробуем у него спросить. Послушай, - сказал я ему, - не мог бы ты одолжить мне машину?». Он: «Да-да, почему бы нет!» Он не заставил просить себя дважды, вынул ключи и отдал мне машину. Я сказал: «Спасибо. Знаешь, а я думал, мне придется просить тебя по меньшей мере пять-шесть раз. А ты…» «Да нет, ты неправильно думал», - сказал он. Я взял ключи и еще раз поблагодарил его. Я был очень рад, потому что как только получаешь права, сразу же хочется сесть за руль, да? И я взял этот «универсал» и проездил на нем почти месяц. Носился по городу взад - вперед. В общем, через месяц я вернул его Мемо. Вернул со словами: «Э, извини, мне жаль, ты, наверное, уже бог знает что думал…» «Нет, ничего. Я ничего не думал. Я думал, что ты переехал», - сказал он. И мы засмеялись. И все. С той минуты мы стали друзьями, невзирая на то, у него была другая профессия. Мемо торговал металлоломом. Если была сломанная машина, он покупал ее и продавал потом литейным заводам. Это занятие в Милане называлось «сбор лома».
Мы с Мемо много раз обсуждали правильность поступков. И мы всегда сильно спорили. Может, поэтому мы большие друзья и нам нравится совершенствоваться на стезе справедливости.
Он все время рассказывал мне об уловках своего дела, особенно в первое время, поневоле, когда, отгружая железо, он был вынужден использовать кое-какие методы, чтобы стянуть немного железа у покупателя. Он клал магнит под одну чашу весов, чтобы другая их чаша, нагруженная железом, не опускалась, и, стало быть, чтобы он подзаработал чуть больше. Я сильно смеялся и говорил: «Хороший трюк. Но, разумеется, было бы лучше привести это дело в порядок». «Как это привести в порядок?», - спрашивал он. « В смысле, что нужно бы постараться перестать красть, потому что, знаешь, а если так будут поступать с тобой?» «Ладно. Но он, покупатель, богат, а я беден. И, в конце концов, что я у него краду? Тридцать-сорок килограммов железа, не больше». «Да, я понимаю. Но тридцать-сорок кило ты, тридцать-сорок кило другой, тогда все будут красть, а когда все крадут, эти самые все – народ, и весь народ терпит ущерб, и ты терпишь убытки тоже». Он поначалу, казалось, не понимал, но я видел, что он хочет об этом говорить, потому что я всегда замечал в нем честность и порядочность по отношению ко мне и к его друзьям. Так, встретив меня в следующий раз, он сказал: «Привет, Адриано, у меня для тебя хорошая новость! Сегодня я украл только половину того, что украл вчера». «Да, но нужно бы попытаться исключить и вторую половину», - ответил ему я. «Ладно, не преувеличивай, немножко красть нужно. В Италии все крадут!» «Именно потому, что крадут все, и нужно, чтобы кто-нибудь красть перестал. И ты, самый настоящий представитель народа, именно ты должен подать хороший пример». И я видел, что, когда я говорил ему так, это его задело: «Да, может быть, ты не совсем неправ. Ладно, посмотрим. Пока!» Однажды он пришел ко мне на ужин и сказал: «У меня есть кое-что для тебя, Адриано, смотри», - и он показал мне большой магнит. « Я дарю его тебе, мне он больше не нужен». И действительно, с того дня, именно с того самого дня, нация начала становиться лучше.
Prisencòlinensiàiunciùsol
Музыки я слушаю мало. Когда удается, однако, слушаю ее с удовольствием. Но я слушаю ее мимоходом. Не знаю, я в машине, есть кассета, я ее слушаю. Или же слышу песню по радио, или по телевизору. Или иду и слышу. Но я не имею определенных музыкальных предпочтений. Скажем, я замкнут в своем творчестве. А творчество других не слушаю. Потому что у меня нет времени. А не потому, что я не хочу слушать. Однако все обстоит так, как если бы я слушал музыку постоянно. То есть, я думаю, что я всегда осведомлен о том, что происходит вокруг, то есть, я чувствую эти флюиды, и если мне нужно написать песню, сделать аранжировку, сочинить что-нибудь, мне достаточно послушать один диск, чтобы знать сегодняшнюю ситуацию. Чтобы не отстать.
За двадцать пять лет, только в Италии, моих дисков было продано пятьдесят пять миллионов. За границей я имел успех во Франции, Германии, России. Я этому не удивляюсь, и даже не удивился бы успеху и в других странах, не знаю, в Китае или в Японии. Если кто-то имеет успех, значит, он делает то, что нравится людям. И тогда почему это должно нравиться только в Италии, где нас пятьдесят пять миллионов, а не во Франции, например? Возможно ли, что наши пятьдесят пять миллионов все кретины? Или все гении? По моему мнению, публика едина, одинакова во всем мире. Как только собираются трое, вот, по-моему, эти трое и представляют публику всего мира. Если кто-то добивается успеха в одном месте, должен обрести его повсюду. Но иногда, если продвижения в других странах нет, то это из-за некомпетентности тех двух-трех глупцов, которые управляют за рубежом тем успехом, который держат в руках. Или они не умеют рекламировать продукт, или не умеют приспособиться, или не верят, или повторяют эту глупость, огромную, как гора: «Да нет, здесь это не пойдет». Если дело пошло там, оно должно пойти везде. Даже здесь.
Англия и Америка – рынки, которыми я не интересуюсь. Но есть один диск, «Prisencòlinensiàiunciùsol», который занял десятое место в Англии и семидесятое в Америке, безо всяких моих усилий. Вот. Это тот диск, где я не говорю ничего. Там нет слов, то есть, они есть, но не значат ничего. Так как мне всегда нравится меняться, удивлять, так как был период, когда я делал вещи, означающие что-либо, мне захотелось сделать что-нибудь, ничего не означающее. Но «Prisencòlinensiàiunciùsol», уверенны ли мы, что он ничего не означает? Может, он немного отражает сегодняшнюю ситуацию в мире, где так тяжело общаться?
Единственный и настоящий
Многие меня упрекали в том, что я пишу песни о добрых чувствах, что я не был левым тогда, когда вся молодежь переходила к левым. Ну, да! Молодежь переходила к левым, то есть, это значит, что теперь она переходит немного меньше. Это уже ответ. Это значит, что я смотрел немного дальше. И, некоторым образом, я был более молод, чем эта молодежь. И потом, я держусь мнения, что нужно дать людям договорить. В то время как слишком часто имеют самонадеянность истолковывать всю мысль по первым словам. Однако первые слова могут указывать только на выбор фасона. То, что считается – это всегда цель высказывания. У моих высказываний, например, цель намного шире и объемнее, чем закончиться вовремя. И именно тогда, когда они собираются завершиться, начинает появляться понимание. Тогда становится ясен и смысл. И кто-нибудь удивляется и говорит: «Как, спустя двадцать пять лет, он поет о таких вещах?» Потому что это разговор, который начат давно и который я никогда не прекращал. Однако и здесь нужны паузы. Нужно сказать пару слов и потом дать отдохнуть людям. Потому что эта пара слов сейчас не доходит, но через год дойдет. Это та причина, по которой многие обвиняли меня в пренебрежении к политике, в реакционизме, в консерватизме.
И Боб Дилан, после того как он перешел из иудаизма в католицизм и сделал об этом два диска, был обвинен частью своей публики в том же. Я был первым в Италии рок-певцом, который привнес религиозность в песни, тогда как Боб Дилан сделал это совсем недавно. Но между ним и мной нет никакой разницы, потому что, наверное, его шаг был более трудным, чем мой. Мне Боб Дилан всегда нравился. Мне нравилась и его манера исполнения, и его поступки. И то, о чем он говорит, меня всегда интересовало. Конечно, когда я узнал, что он обратился, я был рад.
Авторов-исполнителей же я не слушаю много, но не потому, что они мне не интересны. Я останавливаюсь на них ненадолго и слушаю их мимоходом. Это, однако, мой недостаток. Потому что тот, кто занимается моим ремеслом, всегда должен ориентироваться, и в том, с чем он не согласен в том числе. Конечно, иногда я слушал Даллу, слушал Де Грегори, слушал Беннато, Габера. Должен сказать, что, в общем, мне не не нравится их манера исполнения. Может быть, самый симпатичный из них для меня это Беннато. Но я никогда не считал их конкурентами, отчасти потому что я никогда никого не считал конкурентом, потому что я самый сильный, и отчасти оттого, что я чувствовал, что они идут одной дорогой, а я совсем другой. Я ощущаю себя вне их, в то время как их вижу всех вместе. Я иду своим путем, сильно отличающимся от их. Они, по-моему, относятся к тем, кто судит обо всем по первым словам. Я, надеюсь, иду к людям, более того, к простым людям, которые улавливают суть вещей с такой сообразительностью, что даже у интеллектуалов так не выходит. Улавливают, потому что они просты. Интеллектуалы же находятся под влиянием своих умственных усилий. И когда потом, со временем и с усилиями они возвращаются понемногу к естественности, их простота никогда не бывает такой, как у народа.
Я не певец для интеллектуалов, и когда интеллектуалы занимались мной, феноменом Челентано, это их поражало. Меня не интересует, какой ярлык мне приклеят. Меня интересует только то, что я хочу сказать, то немногое, что удается сказать. Я верю в это немногое, и мне интересно развивать свою мысль, которую кто-нибудь рано или поздно поймет. Конечно, и авторы-исполнители развивают свою мысль, имеют свой посыл. Который, даже будь он политическим, не более важен, потому что сегодня все – политика. Если я говорю: «Лучше готовить этот суп, потому что он вкуснее того», это уже политика. И тогда, не беря во внимание политику, разница между мной и ними, возможно, в том, что они немножечко менее натуральны, чем я.
Часто я сомневаюсь, что для того, чтобы быть истинно великим, нужно иметь сомнения. Я полагаю, что имею очень ясные идеи. Однако я всегда имею в виду возможность, что могу ошибаться. Единственная вещь, заставляющая меня идти вперед, когда я должен что-либо сделать или сказать, это когда я повторяю себе: «Я уверен, что то, что я собираюсь сказать, должны понять все, потому что это правильно. Однако это может и не быть правильным. И, что делать?» Тогда между двумя этими мыслями встает арбитр, которым является крепкая вера: «Однако, минуточку: я действительно убежден, или внутри меня есть маленькая доля лицемерия? Может, с этой правильной вещью я лью воду на свою мельницу, потому что мне нужно зарабатывать? Нужно проверить с этой точки зрения. Например, нужно решить: «Ты спекулируешь на религии, потому что это тебе удобно, потому что другие этого не сделали, сделал ты, и это было ново». Но спекулирую я или не спекулирую? Нет, я не спекулирую». И что потом? Я не размышляю ни о том, ни об этом и решительно стартую. Моя сила в естественности. Я настоящий, даже если и совершаю ошибки, потому что крупные ошибки совершают и натуральные люди. Можно даже проигрывать войны из-за чрезмерной естественности.
Сначала шоу
Я естественный, однако, сознавая, что если я что-то делаю, это увидит много людей, первое, что я себе говорю, это: «Теперь я должен сделать это шоу. В него, если смогу, я заложу посыл. Отныне это задание номер один, я это не упущу». Однако я всегда считал, что никогда не нужно, обращаясь к людям, морочить им головы. И что же тогда делать? Если я действительно хочу вложить некий посыл, я должен, прежде всего, заняться шоу, учитывая, что, может, и не удастся высказаться. И на этой основе, если найдется щелочка, я втисну свой посыл. Беда, если для того, чтобы высказаться, выходят на сцену и читают проповедь. Тогда, конечно, посыла не будет. И успеха тоже.
Успех для меня это игра, и я, помимо всего прочего, много для этого работаю. Или же, скажем, что я попался в эту ловушку и вынужден много работать, чтобы добиться успеха. Мне нравится эта игра, потому что каждый раз, как я что-нибудь делаю, я думаю: «Люди скажут: «Смотри, что он сделал!» И журналисты тоже так скажут. Потом я сделаю противоположное и так я их поставлю в тупик». В общем, это игра. Но для меня, когда в зале пятьдесят тысяч зрителей, которые вскакивают и кричат: «Адриано, ты лучший!», это как если бы мне это сказали двое моих друзей у меня дома. То же самое, без разницы.
С открытыми картами
Когда я начал петь, одним из моих кумиров был Синатра. Я до сих пор восхищаюсь им как певцом. По мне, это один из самых выдающихся исполнителей, какие существовали. Мне нравились его фильмы, мне нравилось существование этого клана, который был у него, этих четырех знаменитых друзей. И, должен сказать, что в этом, возможно, я пытался ему подражать. Я, когда основал «Клан», имел в виду цель создать пятерых таких же значительных, как я, артистов, так как думал: «Если нас пятеро, мы сорвем банк». И потом, одному невесело, и всегда, пожалуй, немножко труднее. Мне нравилась мысль быть в пятерке сильных. Но это не вышло, потому что трудно соединить интересы и удовольствие.
Но я знаю, что Синатра, кроме того, что он певец, имел не слишком прозрачные связи. Нет, в этом я не пытался ему подражать. Наоборот, я считаю, что это именно черта моего характера – открывать карты, даже зная, что иногда этого делать не следует. Даже в любви, то же самое. Я открываю карты, то есть приглашаю других посмотреть. Может, это потому, что я чувствую себя сильным.
«Клан»
Миф о клане, наверное, это миф о молодости. Сегодня было бы просто взять пятерых талантливых и сказать: «Объединимся в клан». Это произошло бы тут же, и, пожалуй, они были бы даже довольны, что я главный, из-за извлекаемой для себя пользы. Но это не было бы хорошо, потому что следовало бы не из дружбы, а из выгоды. Тогда к чему клан? Лучше его не собирать.
«Клан» Челентано больше не существует. Однажды я сказал своим друзьям: «Лучше, чтобы я расторг с вами договор. Думаю, что этим окажу вам услугу, потому что вот вы со мной, и что? Вы не делаете ничего. Потому что каждый раз, когда я прошу на телевидении пригласить одного из вас, они меня шантажируют, говоря: «Мы возьмем его, если и ты придешь». И что мне делать? Тогда я должен ходить на телевидение каждый день. И, стараясь вам помочь, получается, что я вам не помогаю и сверх того разрушаю самого себя. Это тяжелая борьба, это сложно. Лучше, чтобы каждый из вас искал свою, другую, дорогу, чтобы каждый шел своими силами и, без сомненья, думаю, вы что-то совершите, большее, чем оставаясь со мной». Итак, «Клан» еще существует, но только как этикетка. Он стал индустриальной вещью. «Клан» - это я.
Я немного об этом сожалею. Лишь немного, если подумать о трудностях, с которыми я столкнулся, со спорами, в которых каждый раз я должен был выступать арбитром, которые рождались из зависти друг к другу, потому что каждый хотел продвинуться первым. Я собирал собрание за собранием и говорил: «Ребята, мы должны решить, кого мы должны продвигать. Решили продвигать этого? Тогда приложим все усилия, поможем ему, потому что, продвигая его, мы продвигаем «Клан»». У меня были находки. Например, с Рики Джанко. Я записал песню, которая называлась «Preghero» и которая очень хорошо продавалась. Его я записал следующим. На моем конверте я написал: «Первая часть», и добавил: «Вторая часть записана не мной, а Рики Джанко, на диске «Клана»». Люди были почти обязаны купить вторую часть, потому что им было любопытно, чем все закончится. С такими находками и другим членам «Клана» удавалось достигать больших продаж. «I Ribelli», например, были первой в Италии группой, еще до «Beatles», продавшей пятьсот тысяч копий диска со знаменитой «Chi sara la ragazza del Clan?» Как девушку «Клана» затем продвигали Милену Канту. Однако, несмотря на мои усилия, внутри «Клана» шла постоянная война. Сейчас я чувствую себя намного легче. Однако, учитывая, что хотелось бы, чтобы такое сообщество было, ясно, что небольшое сожаление остается.
Настоящий клан у меня был всегда, с детства, и он тот же, что и сейчас, вне звукозаписывающего лэйбла. Это друзья, с которыми я и работаю наравне. Ну, если быть точным, не совсем наравне. Потому что они знают, что даже когда речь идет о работе, я, парень с улицы Глюка, с ними. Но они должны быть начеку, потому что Адриано Челентано ни с ними, ни со мной. Это общественная вещь. И, в этом аспекте, наши отношения не равны. Это я несу ответственность за все, это я должен подготавливать ту вещь, которая называется Челентано, и все знают, что должны придерживаться некоторых правил, некоторых решений. Я могу сильно рассердиться, но и в ту минуту, когда я сержусь, дружба, которая есть между нами, всегда остается. Может быть, только на пятьдесят процентов мне нравится, что все зависит от меня. Часто мне этого не хочется, потому что игра идет по-крупному, и проблемы тоже большие. Иногда прямо-таки как горы.
Лучше шеф, чем босс
Босс. Мне никогда не нравилось это слово. Лучше «шеф», потому что «босс» тут же вызывает ассоциации с мафией. Часто из-за того, что я главный, я чувствую себя одиноко. Должно быть, всегда. Ориентир! Например, когда я снимаю фильм, получается, что я должен придумать историю, написать сценарий, должен сделать музыку, должен всем управлять, должен говорить актерам делать то или это, должен указывать позиции для камеры, должен проговаривать огромное количество вещей, и люди все тут, ждут. И тогда я вижу, что они смотрят на меня, как ожидающие приказаний. Тогда я чувствую себя одиноким. Нет никого, кто мог бы меня приободрить. Даже друзья не могут приободрить тебя, потому что те же друзья, когда приходят на съемку, ориентируются на тебя, и понемногу и они перенимают тон, который не то чтобы почтение, но, как становится понятно, это тон близкий к почтению, и это мне неприятно. Тогда, не знаю, мне хочется разрядить обстановку, сказав: «Да пошло все в задницу!» Но не получается. Решения все на мне, и единственная вещь, которая может разрешить эту ситуацию, вещь очень мощная, как пуля, попадающая тебе в живот, это только женщина. Не какая-нибудь женщина, а одна единственная. Твоя женщина, которая может тебе сказать: «Забудь об этом». Но если она этого не говорит, тогда это грустно.
Артистическое управление
Я только что организовал «Клан», и мой брат Сандро был администратором. Я сказал: «Ты управляй, занимайся счетами, а я буду артистом. Но командую здесь я. Помни об этом всегда. Потому что это я создал все это. Помни, что я больше не ребенок». Я всегда восхищался Сандро. Но он, мой брат, никак не мог понять, что я вырос, что я уже не «братишка». И тогда начались сильные споры, потому что он говорил: «Ну, в общем, это нужно делать, а это не нужно…, но практика показывает…, основы управления подсказывают… Признайся, что ты хочешь войти в управление!» «Да, я хочу войти в управление. И хочу осуществлять управление по своему усмотрению. Как артист». «Нет, как артист здесь нельзя». Расхождение было таким серьезным, что я сказал: «У тебя три дня времени. Ты подаешь в отставку и больше со мной не работаешь». Он, естественно, сказал: «Ладно, хватит. Я с тобой разрываю». И мы разошлись. Так, неожиданно я оказался вынужденным сесть за стол. Сотрудницы, секретарши приходили ко мне и говорили: «Послушай, нужно сделать это», и я должен был погружаться в бесчисленные проблемы, к чему я не привык.
Прошла уже неделя, и мой брат окончательно отошел от дел. Потом однажды приходит одна секретарша, которая обращалась ко мне еще на «Вы», и говорит: «Синьор Адриано, Ваша мама». Я сидел за столом и ответил: «А, да, проводи ее». Вошла мама. Помню, вся в черном. Я встал, потому что немного как бы смущался, да? Я сказал: «Привет, мама, ну, садись сюда». Я хотел сказать, за стол. «Нет-нет, оставайся там хозяйничать сам». Она села напротив, и я сказал: «Ну, я догадываюсь, почему ты пришла, только ты не должна вмешиваться в эти дела, потому что ты не знаешь всех обстоятельств». Тогда она, помню, ответила: «Я не вмешиваюсь в твою работу, как и в работу Сандро. Но я пришла сказать тебе, что на этот раз ты был несправедлив со своим братом». Она говорила, уставив в меня палец. «А теперь ты должен позвать его, потому что ты, - говорит, - кроме того, что обидел его, ты не представляешь, какое огорчение причинил мне, потому что ты плохо обошелся с другим моим сыном». Я был потрясен тем, что она сказала, да? И слегка потерял дар речи. Потом я ответил: «Да, может, ты и права». А она заплакала и сказала: «Поступай, как знаешь, но подумай об этом». «Ладно. Но не думай, что после твоих слов я сделаю все так, как ты сказала. Потому что я должен рассказать, как все было. Сандро считает, что я все еще маленький». «Да, я знаю, у него это есть, но ты поговори с ним, объясни ему это, и если вы должны будете расстаться, расстаньтесь братьями, а не так, как вы. Потому что и ты тоже, когда должен расстаться с кем-нибудь, никогда не должен заставлять страдать другого. Должен всегда думать, а если так поступят с тобой? Повторяю тебе, не причиняй боли своему брату, ты причиняешь огромную боль мне, потому что я вижу, что один мой сын, которому я отдала всю мою жизнь, плохо поступает с другим моим сыном, которому я тоже отдала всю мою жизнь». Я навсегда запомнил, как она это говорила, потому что, кроме всего прочего, насколько простые вещи она говорила, настолько эти вещи были важными. Они вырывались наружу, как из вулкана, и, действительно, какая-то из них попала в цель. Ну вот. Я думал об этом, она молчала. Я поднялся и поцеловал ее: «Хорошо, мама, не беспокойся, увидишь, все уладится. Теперь я вижу, что нужно сделать. Я поговорю с ним». И действительно, через два дня я поговорил с ним, и мой брат снова присоединился ко мне.
Все же потом, три года спустя, мы с братом разошлись по тем же причинам, и мама, думаю, поняла: ни мой брат не плохой, ни я. Она поняла, что была причина, по которой мы больше не могли работать вместе, так как разногласий было слишком много. Потому что, понятно, сначала я не вмешивался довольно долго, потом стал вмешиваться постоянно, всегда, а мой брат, к сожалению, был в таком положении, что был вынужден все сносить. Поэтому даже он понимал, что ему нужно уйти, нужно оставить «Клан». Так и случилось. Сандро в течение пяти лет больше не работал со мной, и в это время его заменил другой человек, который стал мне хорошим помощником, который любил меня, и до сих пор любит, и я его тоже люблю. Это Коррадо Пинтус, большой профессионал, и не только в области администрирования, но также и в других областях. Случилось, однако, что и здесь любовь закончилась из-за спора за первенство, и начались расхождения. Например, он был против, чтобы я не сдержал слово, данное немцам после того, как я обязался участвовать в одном их телешоу. Не то чтобы мой брат был бы за, наоборот, для него жена была не так священна, как рабочее обязательство, но мой брат со временем научился меня поддерживать, потому что понял, что если я не держу слово, то это не потому, что я делаю это нарочно, а только потому, что не получается. Тогда как мой брат от любви выздоравливал, Коррадо от нее заболевал. Теперь мой брат само совершенство. Он был им и прежде, но теперь, после размышлений, он понял, независимо от чувств, которые есть между нами, каковы преимущества предприятия, идущего моим курсом. Потому что я должен был доказать ему, что это не обыкновенная вещь, это не «Fiat», и я чувствую, что мы должны идти именно эти путем. «Ты должен следовать за мной, потому что если за мной никто не идет, а наоборот, мне противоречат, я теряю время, теряю в делах, и это может обернуться неприятностями для всех, в том числе и для тебя». Он полностью это понял. И я считаю, что сегодня мой брат по-настоящему молодец. Настолько, что если бы его не было, у меня были бы трудности. Он так хорошо постиг склад моего ума, что часто я замечаю, что должен спросить у него, как я устроен.
Каскадер
Это был первый «Кантаджиро», организованный Радаэлли. И я ему, Радаэлли, сказал: «Я соглашаюсь только на следующих условиях: я участвую в «Кантаджиро», потом в какой-то момент – в Вероне, нет, в Сьене, где устраивают бега – на площади Сьены я ушибусь, откажусь от участия, и ты заменишь меня человеком из «Клана». Рики Джанко. И потом будь что будет». Радаэлли согласился, и в Сьене я был первым в классификации с «Stai lontana da me», возглавившей список. То есть, у меня была розовая майка этого «Кантаджиро». И, естественно, теперь все считали мою победу делом очевидным. И за шесть-семь этапов до финала я самоудалился, как было договорено с Радаэлли. Я вышел из гостиницы. На площади уже все собрались. Во время того, как я бежал, так как опаздывал – бац! – я упал, как это делают каскадеры. Меня отнесли в Красный Крест. Благодаря врожденной особенности я умел сгибать ногу так, что казалось, что у меня нога опухла из-за вывиха, да? Поэтому я немножко обманул и врача, который сказал мне: «Да, это вывих, желательно пятнадцать-двадцать дней находиться в покое». «Кантаджиро» заканчивался через десять. Я отстранился, и, как было уговорено, Радаэлли поставил вместо меня Рики Джанко. Таким образом, новый исполнитель попадал в классификацию впереди Моранди и всех значительных исполнителей. За ним были даже Клаудио Вилла и Лучано Тайоли: два поколения певцов, в общем. И что же? То, что Рики Джанко, к сожалению, постепенно терял позиции. Но, между тем, о нем заговорили, и когда потом он выпустил свой диск «Tu vedrai», продолжение «Preghero», тот сразу стал очень популярным. Только на последнем этапе Мики говорит: «Однако было бы прекрасно, если бы ты вернулся. Потому что Рики Джанко не победит. Знаешь, даже если бы он и мог победить, ему не дадут». «Э!, - говорю, - но почему, если он впереди?» «Впереди, но у него небольшое преимущество. Теперь, в последний вечер, кто-нибудь может его обойти. Если же вернешься ты…» Я не хотел возвращаться. Потому что мне было бы приятно, если бы победил он. И потом, я уже был доволен тем, как идут дела, потому что и газеты начали им интересоваться. Но все же, эти опасения со стороны всех в «Клане» оставались, и Мики оказывал на меня большое давление.
Так я вернулся на последний этап. Я появился прямо перед финалом, и, естественно, не обошлось без некоторой язвительности со стороны коллег, потому что они говорили: «Ты пришел подарить букет?!» Но больше, чем коллеги, язвили фирмы грамзаписи, ядовитые и обозлившиеся. Они говорили: «Ты не падал, ты все это проделал, чтобы протолкнуть своего из «Клана»». А я, естественно, отвечал почти правду: «Ну! Наверное, да. Наверное, это неплохая идея! Если все было так, однако, это был хороший ход, вы должны это признать!» Потом, в конце, я спел эту самую песню, «Stai lontana da me», которая разошлась тиражом в миллион триста тысяч копий. И, таким образом, я победил на «Кантаджиро».
Фанатка в Версилии
Следующий «Кантаджиро». Мы в Версилии, лето. Мы с Мики выходим из гостиницы. Колонна машин «Джиро» только что отъехала. Снаружи было еще две-три сотни людей и немного полиции. Мики шел впереди. Мой «Ягуар» был уже готов, мотор работал. Полиция сдерживает людей, чтобы дать мне пройти, чтобы дать мне сесть в машину. Вдруг из одной группы людей выскочила девушка, очень красивая, между прочим, на которой было очень легкое платьице, почти прозрачное. И…все. Она прижала меня к стене, и стала молить: «Ах! Адриано, Адриано!» И, в общем, она прижималась ко мне довольно неистово, да? Мне она понравилась, потому что, прежде всего, это была красивая девушка. В общем, такие вещи всегда нравятся. Однако мне было стыдно, потому что она вела себя так, будто позади нее не было никого. Она была готова заняться любовью, в общем. Скажем, почти. Люди смотрели, и самое интересное, что и полиция смотрела, но не вмешивалась, и я подумал: «Эй! Эй! Помогите!» И крикнул: «Мики!» Тогда он подошел и сказал ей: «Нет, давай, отодвинься», но она не отходила, наоборот, цеплялась еще сильнее. Тогда Мики пришлось силой оттащить ее и, в конце концов, он унес ее, дрыгающую ногами, к ее товарищам, и мы сели в «Ягуар». Она больше не металась. Оставалась неподвижной, как будто в шоке. Из окна машины я поприветствовал людей. На нее я посмотрел и сказал: «Пока». По дороге мы с Мики все думали остановиться и повернуть обратно, вернуться к ней. Может, мы бы так и поступили, но потом решили: «Э! Но кто знает, где она? Кто знает, кто она? И где живет?» Она нас сильно поразила. Не только меня, его тоже. На концертах встречаются девушки всех типов. Есть хорошие, есть менее хорошие, есть делающие комплименты, есть вульгарные. Но это была девушка, которая была похожа на фанатку в истинном смысле этого слова. То есть, она была влюбленной фанаткой. Более того, она была красива, и как если бы этого было недостаточно, был еще тот штурм, которому она меня подвергла. Я запомнил ее навсегда. Я сказал ей «нет» с сожалением, как и всем моим поклонницам. Если за свою жизнь я отказывался от многих девушек, это из-за мании найти идеал, который был у меня с рождения, и который укрепился, когда я повзрослел. Я всегда говорил «нет», даже если часто мне приходилось говорить голосом «нет», а руками «да». Но, в конце концов, я научился контролировать и руки. То есть, мне удалось все синхронизировать.
Старый Сугар
С тех пор, как я начал петь и выпускать пластинки, я всегда восхищался старым Сугаром, хозяином CGD. Он тоже симпатизировал мне, как человеку и как певцу. Он никогда мне этого не говорил, но мне это говорили другие. Я замечал это в те немногие встречи, которые у нас с ним были. Я видел, что он открывался, улыбался. Прежде чем попасть к нему, я записывался у Гуртлера, побывал также и у Ансолди. Все происходило так. Певец приносит песню издателю. Издатель должен сделать этой песне рекламу. Поэтому, если издатель хорошо сделал свое дело, певец получает более высокий процент, зарабатывает больше и должен отблагодарить издателя. Так было всегда. Такова практика. Только я однажды, впервые в Италии, подталкиваемый необходимостью, сказал: «Минуточку, однако. Да, верно, что издатель оказывает мне услугу, но если я, вместо того, чтобы отдать песню ему, отдам ее другому, то песни у него не будет. Правильно? Тогда, чтобы я оказал ему эту любезность, не отдал песню другому, а отдал ему, издатель должен вознаградить меня».
Первый раз это соображение я высказал в «Ricordi». У меня была готова «Impazzivo per te», и я сказал: «У меня есть песня», и дал ее прослушать. «Хорошо, отлично, делаем рекламу. «Ricordi» серьезная компания, увидишь», - говорят они. А я: «Да-да, только я хотел бы денег». «Денег? Но это ты должен дать нам что-нибудь». «Э, нет, минуточку! Ведь есть еще одно заинтересованное лицо, - это было не так, - есть еще кое-кто, кто заплатит мне, если я отдам эту песню ему, - говорю я, - так что мне делать? Отдаю песню ему, или ее хотите вы?» Тогда они начали: «Ну ладно, что-нибудь, может быть. Смотря сколько». Я ответил: «Полмиллиона». В то время полмиллиона было очень много. Это была серьезная цифра. Завязалась борьба. Я держался стойко. В конце концов, мы подписали контракт, и «Ricordi» выплатила мне эти полмиллиона. Естественно, слух быстро распространился, прежде всего среди исполнителей, и я знаю, что Модуньо стал вторым после меня. Это было во времена «Impazzivo per te», когда я готовился к уходу на военную службу, в 61-ом.
И вот однажды, так как я всегда находился в поисках денег и все менял издателей, я сделал подсчет и сказал: «На этот раз, боюсь, я преувеличиваю. Наверное, здесь только Сугар может дать мне такую сумму». Я поговорил с Мики, и он сказал: «Эх! Думаю, даже он тебе столько не даст». «Давай попробуем, я ему нравлюсь. И, по-моему, он единственный, кто в этом разбирается». Пошли к Сугару я, Мики и еще три-четыре друга. Не могу назвать имена, потому что вышла небольшая история. Ну вот, прихожу я туда: «Добрый день, синьор Сугар». «А, привет!» Он всегда разговаривал спокойно, медленно. Он поздравил меня с моими успехами: «Мне очень понравилась эта песня, ее слова. Слова написали Вы?» «Да, слова мои» «Э! Чувствуется». Тогда я говорю: «Послушайте, синьор Сугар, я пришел сюда, потому что у меня есть две песни. Вы всегда говорили: «Приходи ко мне», вот я и пришел». «И я рад. Наконец мы сможем сделать что-нибудь вместе». «Да, но знаете, эти песни я отдам Вам, но не просто так». «Я знаю, - отвечает он, - я знаю». Он знал. И говорит: «Я знаю, что нужно заплатить за эти песни, чтобы издать их. Но, момент, эти песни написали Вы или нет?» Отвечаю: «Их написал я». «Хорошо», говорит он. И я: «Они стоят шесть миллионов». Все, ни одного слова, он встает и уходит. Мики делает жест удивления. Немного погодя он возвращается и говорит: «Вот чек». Я гляжу туда. Чек на двенадцать миллионов. Он подумал, шесть миллионов за каждую песню, а я имел в виду шесть миллионов за обе. Один из моих друзей, который сидел рядом со мной, увидел сумму. Я: «Послушайте, синьор Сугар, здесь ошибка». «Да? Что такое?» И тут я чувствую пинок со стороны моего друга, как бы призывающий молчать. Я – бах! – возвращаю ему удар и говорю: «Нет, посмотрите, это ошибка. Я сказал шесть миллионов. Но эти шесть миллионов за обе песни. Вы же подумали, шесть миллионов за одну». «Да?» Вид у него был недовольный, и у меня было ощущение, что он хочет отдать мне эти двенадцать миллионов под любым предлогом, но не знает, как это сделать. Может, он боялся обидеть меня. Может, он подумал: «Если оставлю эти двенадцать миллионов, это будет выглядеть как милостыня». Но я был решителен. Взял только шесть миллионов, и на следующий день, видя, что стал ему еще симпатичнее, забрал у другого издателя контракт, о котором шли переговоры, и предложил его Сугару. Мы его сразу же подписали. Это был контракт на миллиард.
Как ребенок
Я остался ребенком, и, думаю, останусь им навсегда, потому что я вижу, что это моя суть. Я ребенок в том смысле, что я понял, что самая большая радость это детская радость. Я замечаю, что в большинстве случаев, когда я смеюсь, я смеюсь по поводу самых простых вещей. Достаточно любой ерунды. Мне нравится смеяться. Но только не за счет других. Хотя многие ради удачной шутки унижают или наносят вред кому-нибудь. Это меня очень беспокоит. Думаю, это совсем не смешно.
Я люблю смеяться, и я понял, что поводом для смеха могут быть пустяки. Например, когда играешь с друзьями в «Джиро д'Италия». Я играю в эту игру до сих пор, а мне сорок четыре. И буду играть и в шестьдесят, и в семьдесят лет. Когда я был маленьким, «Джиро д'Италия» заключалась в том, что брались крышки от бутылок и заполнялись пробкой. Каждый изготавливал собственную, личную крышку, полировал ее, обтачивал напильником, раскрашивал в цвета гоночной майки. Я, естественно, был за «Леньяно», потому что Бартали выступал за нее. Я был его фанатом, и поэтому на моей крышке было написано «Бартали» цветами «Леньяно». Были также фанаты Коппи, раскрашивавшие крышки в цвета «Бьянки». Мы играли в «Джиро д'Италия» с этапами в Милане, Турине, Тренто... Мы бросали по три крышки на одного, и это для нас было, и остается до сих пор замечательным развлечением.
С детства я плакал из-за Коппи и Бартали. Именно плакал. Я всегда был поклонником Бартали. Но я понимал, что Коппи сильнее. И пока я плакал из-за Бартали, когда Коппи его побеждал, я думал: «Ладно, Коппи заставил меня плакать, потому что победил моего кумира. Но если бы это был не он, я не стал бы плакать ни из-за кого!» Я думаю, что все больше превращаюсь в ребенка. Думаю, в восемьдесят найду себе красивую невесту лет семнадцати. Но с разрешения моей жены, которая к тому времени станет спокойнее.
Легенда: Кассиус Клей
Я ребенок еще и потому, что способен восхищаться кем-нибудь так, внезапно, и этот человек становится для меня легендой. Например, мне случалось увидеть кого-нибудь, кто не имел ничего общего со мной, кого я даже не знал, или с кем перекинулся всего парой слов, но у него был такой искренний взгляд, такой чистосердечный, такая улыбка, что для меня он сразу становился легендой.
Человеком, которым я восхищаюсь, и который для меня – легенда, может, потому, что характером я немножечко похож на него, которым я восхищаюсь за его мужество, не только в борьбе, в ударах кулака, но и за мужество душевное, это Кассиус Клей. Кассиус Клей, по-моему, настоящая легенда. По-моему, он сильный потому, что силен не только физически, но у него и сильный ум. В тот момент, когда я его вижу, я забываю, что я занимаюсь таким делом, что мог бы оказаться на его месте, что я в своем роде тоже легенда для многих людей. В этот момент я смотрю на него, как ребенок смотрит на кумира.
Слова и идеи
И недостатки у меня – недостатки ребенка. Пожалуй, они немного увеличиваются с годами, которых уже сорок четыре. Мой самый большой недостаток, наверное, в том, что когда кто-то мне что-нибудь говорит, я сразу же понимаю суть, а углубляться мне не нравится. Но я отдаю себе отчет, что часто необходимо тщательно взвешивать даже незначительные слова, которые важны для понимания чего-либо. И зачастую я из-за лени от этого отказываюсь. Потому что устаю слушать. Один мне говорит одно, другой другое, а есть еще и остальные. Особенно на работе, где меня разрывают на части. Правда. У меня нет много времени, чтобы читать, но, скажем, я еще и немного ленив, потому что не прилагаю к этому много усилий, в том смысле, что я легко отвлекаюсь. То есть, читая, я думаю о трехстах тысяч вещей, и часто получается, что я сорок четыре раза перечитываю одну и ту же строчку, как робот, но все же продолжаю думать о другом. Потом я думаю: «Вот кретин, я же читаю. О чем я думаю?» И снова принимаюсь читать и продвигаюсь вперед. Вперед, но в один прекрасный момент снова застреваю. Отвлекаюсь. Однако мне прекрасно известно, что читать важно. Когда человек не читает, то, по-моему, это ему в убыток.
У меня вот уже несколько лет нет ни минуты свободной, и если иногда случается, что, по ошибке, я ничего не должен делать в какой-то день, я опустошен, и к вечеру неимоверно устаю, потому что не привык ничего не делать. Если я еду на отдых, дней на десять, тогда все упорядочено. Потому что есть Клаудиа. Потому что это она придерживается распорядка. С ней я встаю рано, с ней рано ложусь спать вечером. Наверное, часто слишком рано. Дома же вечером я затормаживаюсь. Если у меня нет дел, я сижу в кресле и думаю: «Теперь нужно идти спать. Почему я не иду спать? Ладно, уже иду». И все равно остаюсь на месте, взгляд падает на телевизор, и я уставлюсь в него, даже если там нет ничего хорошего, или даже вообще ничего нет. Я немного расслабляюсь. Или пролистываю газеты, так, чтобы посмотреть, что происходит вокруг. Но читаю только по диагонали. Однако, даже если я читаю, не углубляясь, мне кажется, я достаточно быстро схватываю, что случилось в мире, и накапливаю размышления о жизни, которые иногда становятся или песней, или фильмом. Более или менее, что происходит в мире, хочешь-не хочешь, да понимаешь. Скоро даже стены будут транслировать рекламу. Да…
Так появляются слова моих песен, из общей атмосферы, которой мы дышим. Однако, этого не достаточно. И тогда нужно иногда вложить небольшие идеи, как в песне «L'ultimo degli uccelli», которая написана против охотников. Или другие вариации на тему, начиная с «Il ragazzo della via Gluck», которая является собственно моей историей, где говорится о том парне, что оставил природу ради города. Или «I mali del secolo» или «L'albero di trenta piani». Это борьба против загрязнения, против тех, кто уничтожает природу, против тех, кто загрязняет воздух, против любого насилия. «Deus», например, песня не об абортах, а о происходящем убийстве. Аборт – символ зла, в которое попадает человек. То есть, если раньше аборты делали тайно, теперь же мы их узаконили. От этого до того, чтобы сказать: «Если кто-то обгонит вас на Соборной площади, можете пристрелить его прилюдно», один шаг, даже если это и не кажется очевидным.
Коробки и могилы
Внешнее изменение Милана заставляет меня страдать, в том смысле, что раньше у Милана было свое лицо, и я считаю, что, возможно, это было одно из самых красивых в Европе лиц; в то время как теперь оно больше не существует, больше ничего нет. Стерто с земли. Его, Милан, лишили души. Даже туман был прекрасен. Теперь нет ни тумана, ничего. Потому что города нет. Человек в современных городах больше не имеет дома. Человеку кажется, что у него есть дом, но он – тот, который у нас есть сегодня – вовсе не дом. Дом есть дом тогда, когда у него есть свое лицо, и это лицо не должно отражаться только в интерьере, потому что, если нет, это паллиатив. Кто-нибудь скажет: «При чем здесь это? Ты красиво обставляешь интерьер, так, что когда ты внутри, тебе кажется, что вокруг хорошо». Это даже могло бы быть так, но всегда есть внутреннее беспокойство, что если кто-то выглянет наружу, он увидит дом, построенный как коробка, похожий на могилу, а перед ним еще одна коробка. Еще одна могила. Тогда подсознательно начинается кариес, не только зубной, а внутренний, и это приводит к уменьшению сочувствия, терпимости и к увеличению агрессивности.
Милан стал одним большим кладбищем. Да, потому что дом, по-моему, не столько то, внутри чего живут, сколько то, что видно снаружи. Дом - это когда я выхожу, например, рассердившись на жену, хлопнув дверью. Выхожу из дома почему? Потому что хочу уйти от этой злости. Если я выходил из дома и видел Милан таким, каким он был раньше, когда каждый дом был украшен по-своему: красивое окно, цветы в горшочках, каннелюры, палисад. И если я кого-нибудь встречал, я говорил ему: «О, привет, пойдем выпьем, пойдем в кафе, послушаем, что говорят в баре». Тогда гнев проходил, я начинал думать, что, наверное, моя жена, да, немного перегнула, но, может быть, перегнул и я. Я возвращался домой и мирился. Но в этом сегодняшнем доме человек хлопает дверью, выходит наружу и видит вокруг кладбище. Дома, люди. Он раздражается еще больше, возвращается домой и бьет ни в чем не виноватую жену.
Настоящий дом это тот, которого, ты чувствуешь, тебе не хватает, когда ты уходишь. Потому что, если кто-нибудь, к примеру, работает на сборочном конвейере, и больше уже не может, он думает: «Ладно, сейчас я тут, должен продолжать делать эту работу, которая мне не нравится, которая мне ничего не говорит. Но, в конце концов, вечером, когда я приду домой…». И уже в то время, как он думает это, его мозг отмечает, что у него нет больше дома, только коробка на кладбище.
В этом самом Милане я чувствую себя одиноко. В целом, говоря о городах, теперь я там чувствую себя одиноко, не только в этом Милане. Душа Милана, утраченная, настоящая, была душой девятнадцатого века. Восемьсот сорок шестого – восемьсот семьдесят пятого. Я родился сто лет спустя, но когда родился, еще оставался этот дух, даже если уже начиналось его уничтожение. Прежде чем я это заметил, однако, прошло некоторое время. И точно так же, как мне не кажется домом мой дом здесь, в городе, мне не кажется домом и дом за его пределами, и я настолько одержим этой идеей, что дома больше нет, что никак его не закончу, тот дом, загородный, который строю уже пятнадцать лет.
Я его не закончил еще и потому, что деньги то есть, то нет. Я прерывал работы, потом зарабатывал немного денег и двигался вперед. Потом останавливался. И, кроме того, я должен был купить соседние участки из страха, что там построят дома. И тогда я бросал строительство, чтобы вложить деньги туда. Столько проблем! Как бы там ни было, можно надеяться, что дом за городом немножко больше похож на дом. Но уже в самом начале грустно, потому что вокруг, метрах в трехстах, вижу возникающую все ту же гадость, которая уродует пейзаж, разрушает красоту Резегоне, знаменитой на весь мир горы, так как Алессандро Манцони говорил о ней. И тогда кто-нибудь думает: «Ну как же человек не понимает? У нас есть гора, воспетая в книге, а эти не придумали ничего другого, как построить вокруг желтые коробки. Кроме прочего, желтый – цвет смерти. Зачем? Ведь тот, кто построил вон тот желтый дом, под предлогом, что там будут жить рабочие, он, однако, построил себе виллу в месте, где нет перед окнами подобных желтых домов. Но он самый настоящий кретин, потому что придет какой-нибудь его друг, мыслящий так же, как он, и построит возле его виллы еще один желтые дом». Кто-нибудь мог бы задать себе вопрос: «Отчего Адриано Челентано не удалось найти себе место, где ему не строили бы вокруг желтые дома?» И я отвечу: «Невозможно, нельзя построить такой дом, где бы не строили вокруг него. Потому что их строят вокруг».
Убитые мертвецы
Я думаю, что единственная настоящая сила из существующих – это любовь. Мне смешно, когда говорят: «Атомная бомба у русских мощнее, чем у американцев». Или: «Но теперь американцы вложат больше денег, сделают ракеты мощнее, чем у русских, и сделают новую бомбу, которая будет уничтожать только людей, а дома останутся нетронутыми». Это мне кажется правильным. До сих пор бомбы разрушали скорее человека, чем дома. Зачем их разрушать? Ведь это раньше, видишь ли, дома строили с любовью. И тогда нужно было разрушить их, иначе они плохо сочетались бы с мертвецами в них. Погибшими из-за бомбардировок, из-за муниципалитетов, а позже из-за строительных спекуляций. Муниципалитеты и спекуляции имеют одно преимущество: они предоставляют жильцу смерть менее жестокую, чем от бомб. Поэтому арендная плата все повышается, и мертвый не знает уже, кого и винить. Он думает, что он просто мертв, но все знают, что его убили.
Раньше у домов были лицо и душа, потому что сделаны они были с любовью. А любовь, как известно, против смерти. Любовь живет вечно. Смерть же настолько ограничена, что ее граница умирает, еще не родившись. Поэтому американцы хотят спасти дома, убивая только людей. Поэтому сегодняшние дома больше не дома. Это могилы в драматическом смысле, в конце концов. С другой стороны, когда заходишь на кладбище, и там нет могил, как узнать, что там мертвые? Поэтому американцы и придумали эту бомбу, и, по крайней мере, смогут опознать своих мертвецов. Но самое интересное впереди, потому что они должны будут свести счеты с Россией. Действительно, бомба, изобретенная русскими, еще более каверзная: помимо спасенных домов она не даст упасть даже картинам со стен. Это действительно самая обычная смерть.
Америка и Россия меня смешат. Они еще не поняли, что единственное оружие для поражения врага - это любовь. Достаточно просто попробовать. Если ты едешь в машине и неправильно обгоняешь, когда ясно, что ошибка целиком твоя, и другой, тот, что прав, кричит тебе: «Рогоносец! Только выйди, я набью тебе морду!» И ты, пытаясь его успокоить, говоришь: «Послушайте… Вы правы… Не знаю, что и сказать… Я не рогоносец, но… козел, это да». А тот, еще не остыв: «Нет, Вы не просто козел, вы еще и рогоносец!» Слишком часто одной фразы недостаточно, чтобы успокоить человека. Но не нужно отчаиваться. «Ну, может, я слегка и рогат, - отвечаешь ты, тем более что он не знает, что ты не женат, - как бы там ни было, приношу Вам свои извинения. Что я могу еще сделать? Поверьте, я не нарочно»
И тогда ты увидишь, что тот другой понял, что перегнул немного и не знает, как показать тебе это. Тогда ты, взволнованный, уходишь, счастливый и довольный, что показал брату, как сделать первый шаг к миру.
Один совет КБ
Если бы я должен был сказать что-то Красным Бригадам, я бы посоветовал им позвонить тем, кто строит безобразные здания, портящие вид. Телефонный звонок типа: «Освободите здание, потому что мы должны поднять его на воздух». Иисус однажды сказал в Евангелии: «И во зле нужно оставаться добрым». Иисус, по-моему, хотел сказать, что должен быть закон, даже если кто-то ведет себя неправильно. Чтобы решить вопросы мира, совсем не нужно разрушать мир! Однако Красные Бригады выбрали путь зла и больше не могут быть на верном пути. Они должны были получить необходимый результат, никого не убивая. Ущерб вещам, но не людям. Против закона всегда что-то есть, но существует честное поведение во зле.
Кстати о поднятии на воздух, здание СЭВ тоже должен был бы постичь такой же конец, по-моему. Однако мы позволили, чтобы швейцарцы и немцы оставили у себя свои прекрасные поля чистыми и пришли сюда, в Италию, потому что здесь достаточно дать конверт кому надо, и «вот вы уже в отраве». Я желал бы, чтобы против подобных людей появились экологические Красные Бригады.
Как невежество обесценивает лиру
Италия столько терпит потому, что является нацией, которая любит играть, и до такой степени, что играет уже с огнем и рискует зайти в этой игре слишком далеко. Итальянцы теряют из вида важное и ищут игры скорее сиюминутной, чем будущей. Мы, итальянцы, наверное, самые умные в мире, однако также мы, наверное, и самые невежественные, потому что не умеем пользоваться этим нашим умом. Мы умны, но нам еще и нравится играть. Это невежество заставляет нас играть. Играть, даже убивая людей. Если же мы остановились бы на мгновение, чтобы подумать, и решили сделать игру командной, а не индивидуальной, когда растаскивают все, что могут, думая: «Кого это волнует, главное, что мне хорошо, и потом, даже если это рухнет, ничего страшного…», мы могли бы стать самыми сильными в мире, потому что мы имеем голову, чтобы создавать, мы симпатичные и, автоматически, станем достойными. Однако, нет. И тогда лира обесценивается из-за нашего невежества, потому что мы хотим хитрить и урывать в подходящий момент. «И кого это колышет, нужно думать о том, как мне жить!» Вот и нет, это ошибка. Нужно думать, как жить «нам», а не «мне».
Невежественный, но отзывчивый
Если бы я был в правительстве, например, первое, что я дал бы итальянцам, это уверенность, потому что, мне кажется, итальянцам нужен кто-нибудь, кто дал бы им уверенность. К сожалению, никто ее не дает. Уверенность, которую дает правительство – это уверенность в постоянном росте налогов, за которым потом растет нужда, безработица, забастовки, равнодушие, протест. Но первое, что я сказал бы, если бы должен был выступить по телевизору, если бы я был премьер-министром, я сказал бы: «С этого момента и впредь вы больше не обязаны платить налоги. Мы оставляем на ваш суд и совесть решать, какие налоги вы должны платить от того, что зарабатываете. Мы соглашаемся. Эти налоги пойдут на новые больницы, на улучшение автострад, может, даже на школу, где чему-то учат». Я убежден, что итальянец, который невежествен, но отзывчив, с моей системой платил бы бoльшие налоги, чем когда-либо до сих пор. Никто не пытался бы больше хитрить, потому что здесь он хитрил бы с самим собой. Или, скажем, есть еще часть людей, которая не понимает, которая настолько невежественна, что не понимает этот важный эксперимент, предлагаемый правительством, и которая захотела бы им воспользоваться: «Теперь я скажу, что не заработал ничего, потому ничего и не задекларировал». Но, раньше или позже, этот хитрец все сам рассчитает, и год спустя заплатит. Я очень верю в итальянцев. Правительство тоже должно бы в них верить. Но оно не чисто на руку и чувствует значительное недовольство вокруг. Поэтому мое предложение не пройдет никогда.
Рекордные сборы
Фильмов я сделал штук тридцать. Начал в '58 - '59 с музыкальных фильмов, действительно кассовых, типа «I ragazzi del juke box» и «Urlatori alla sbarra», фильмов, выросших из успешных песен. Это не было вхождением в кино, в настоящее кино. И с Феллини, в «Dolce vita» в '59 это не было вхождение. Феллини увидел газету, в которой я стоял на коленях с микрофоном в руке, немного «оторванный». И послал за мной. В фильме есть сцена с рок-певцом, во время праздника в Термах Каракаллы. Входит Анита Экберг и берет этого певца под руку, и я пою, под руку с ней. Потом из фильма я исчезаю. Настоящее вхождением в кино произошло в 1968 с «Serafino». Джерми выбрал меня настоящим героем этого фильма, который стал потом жемчужиной среди его работ. Джерми был крупным режиссером, одним из великих. Поэтому, можно сказать, что в кино я вошел через парадный вход. То есть, мне выпала эта самая фортуна, которую я повел потом за собой.
Мой последний фильм, «Innamorato pazzo», рискует побить рекорд сборов в Италии всех времен. Но это не новость. «Asso», мой предпоследний фильм, в гонках за рекордом был немножко обойден моим предыдущим фильмом, «Il bisbetico domato», который за первые двадцать пять дней демонстрации собрал семь миллиардов, за первые три месяца пятнадцать, и в целом, к концу проката, поднял сборы по меньшей мере до двадцати пяти миллиардов. На мои фильмы люди стоят в очереди, как когда-то за хлебом на черном рынке. Это успех несколько потрясающий. В этом заслуга, по-моему, и Кастеллано и Пиполо, которые пишут подходящие сценарии. Это правда, что я талантлив, и что эти фильмы, даже с подходящими историями, сыгранные менее сильным, чем я, не прошли бы с таким успехом. Но также верно и то, что если бы я играл в фильмах с менее подходящими сценариями, несмотря на мою силу – то же самое – фильмы не имели бы такого успеха, а прошли бы просто хорошо, то есть, как у моих коллег. Нельзя также оставить без внимания самое главное достоинство – Орнеллу Мути. В сотрудничестве с ней, очевидно, я засверкал еще более ослепительным светом, чем обычно. И она тоже, со мной стала сильнее, быть может…
Авторские фильмы
Я очень доволен всеми этими миллиардами, которые зарабатывают мои фильмы, даже если получаю их не я. В будущем должна стать нормой идея о процентном договоре. Но пока я получаю только свой гонорар. Конечно, я его немножко поднимаю, с каждым моим успехом. До сих пор я никогда не получал проценты, потому что при процентах деньги всегда немного запаздывают, даже если их получается больше. И потом, моя ситуация до недавнего времени была не очень привлекательной. Поэтому я подумал: мне удобнее синица сегодня, чем журавль завтра.
Деньги, когда они у меня есть, нужны мне для того, чтобы сделать фильм самому. И, пожалуй, здесь я здорово страдаю. Не потому, что они не приносят успеха, так как «Yuppi du» и «Geppo folle» – фильмы, собравшие по пять миллиардов каждый в те времена, в 1974 и 1978, когда билет в кино стоил тысячу лир, а сегодня стоит пять тысяч, так что это как если бы оба мои фильма собрали сегодня по двадцать пять миллиардов. Дело в том, что когда я снимаю фильм, я не смотрю на расходы. Катастрофа в следующем: я делал фильм на полтора миллиарда и не имел даже половины половины. Тогда я должен был просить деньги, и мне говорили: «Я дам тебе двести пятьдесят миллионов, но через четыре месяца ты вернешь мне триста». Это меня убивало.
Но однажды на своем пути я наткнулся на некоего Гуидо Терруцци. Настолько фантастический и исключительный человек, что, когда его встречаешь, он производит впечатление не от мира сего. Сначала, встретив его, кажется, что его нет. Через три минуты, однако, замечаешь, что если кого и нет, так это тебя, а не его. Потому что он уже был здесь прежде, чем ты появился.
Однажды, около пятнадцати лет назад, Алфредо Фузарполи по прозвищу «Великолпный» и Мемо Диттонго пришли с ним ко мне домой и представили мне его вместе с еще двумя-тремя людьми, среди которых был некто Аралдо, его правая рука, наделенный, помимо прочего, впечатляющей силой, которая не оставляла его ни на минуту, и готовый открутить уши любому, кто осмелится его тронуть. В то время двое моих нищих друзей, не духом, но деньгами, чтобы заработать несколько лир, убедили его продюсировать мой фильм. Ему идея понравилась, не из-за прибыли, а потому что ему был любопытен я, и он хотел познакомиться.
Так, Мемо и Алфредо представили дело следующим образом: Гуидо будет должен выложить деньги на фильм, потом, когда фильм выйдет, первые сборы пойдут ему, до тех пор, пока не сравняются с цифрой истраченного. После чего будущая прибыль будет делиться на три. То есть: тридцать три процента мне, потому что я главное действующее лицо, тридцать три процента ему, потому что он достал деньги, и последние тридцать три процента двоим «нищим», которым пришла в голову эта идея. Мемо и Алфредо знали Гуидо Терруцци уже двадцать лет, тогда как я познакомился с ним в тот вечер, но, несмотря на это, у меня было впечатление, что я знал его лучше. Я сразу понял, что их тридцать три процента продержатся недолго. В самом деле, на следующий день, когда мы собрались во второй раз, чтобы обсудить детали, Гуидо, который имел уже гораздо больший вес, чем накануне, сказал им, все так же мило, что вместо того, чтобы дать им тридцать три процента, он предпочел бы подарить каждому по небольшой квартирке, что, естественно, было намного меньше. Мемо и Алфредо не боялись споров, совсем наоборот. Мемо сказал ему, что они удовлетворились бы, если бы получили каждый по Ferrari, а Алфредо добавил, что одна машина на двоих это было бы слишком, им пришлось бы распилить ее напополам. Но им не досталось даже запасного колеса, не потому что Гуидо не хотел его дать, а потому что фильма не получилось, поскольку он стал менее важным, чем странная дружба, возникшая между нами. Говорю «странная», потому что наша дружба часто заканчивалась крупными обидами, которые мы наносили по очереди. Должен сказать, что Гуидо, по-моему, один из самых симпатичных людей, которых я когда-либо знал, и, наверное, один из самых оригинальных. Иногда мне случалось оказаться в стесненных обстоятельствах, и он, не колеблясь, помогал мне. Но однажды, в ходе работы над «Yuppi du» у меня возникли серьезные сложности с фильмом, и мне было нужно, чтобы кто-нибудь заплатил по моим векселям, выданным мне прокатом. Это было около трехсот миллионов учетными векселями, и я не знал, как выкрутиться, потому что никто не хотел их оплатить. Так как я недавно крупно пошутил над Гуидо, у меня не хватало мужества обратиться к нему. И я подумал послать не разведку Клаудиу. Ей он не мог отказать, тем более, что к ней он питал симпатию. Действительно, они встретились в баре: Клаудиа, Гуидо и Коррадо Пинтус, тогдашний администратор «Клана». «В целом думаю, что я могу это сделать, - сказал Гуидо, - Точный ответ я дам послезавтра. Но думаю, что это не проблема». На следующий день мне пришла телеграмма, в которой говорилось: «Дорогой друг, мне жаль, но я не могу тебе помочь». Это был минимум, которым он мог мне отплатить: шутка, которую сыграл с ним я, была намного крупнее, но в тот момент, даже понимая, я его ненавидел. И тогда и я послал ему телеграмму, которая была еще короче его. Я написал: «Спасибо!» Он вскоре ответил мне еще одной телеграммой: «Пожалуйста!» В ту минуту я понял, что не могу ненавидеть такого оригинала.
После того случая мы на некоторое время потеряли друг друга из вида. Я не звонил ему, он тоже. Дела продолжали ухудшаться. Задолженность по «Yuppi du» поднялась до миллиарда. Фильм был приостановлен. Я был должен всем: банкам, ростовщикам и друзьям.
Первый смертельный удар, никогда этого не забуду, мне нанес «Народный Банк». С детства я всегда ощущал себя частью народа, вот почему именно в этом банке, благодаря его названию, я решил открыть счет, который, кроме того, был у меня единственным. Приблизительно за два-три года цифра, которая была на моем счету, выросла от ста пятидесяти до двухсот тридцати-двухсот пятидесяти миллионов. Потом она опустилась до ста двадцати и снова достигла двухсот. Но вот, во время съемок фильма, счет начал убывать и даже не собирался подниматься. Остался на нуле. Тогда, видя, что он не поднимается, я решил опустить его еще на пять миллионов. То есть, впервые превысить остаток счета на пять миллионов. Я вызвал директора из Венеции и сказал ему: «Послушайте, мне не хватает пяти миллионов, чтобы заплатить труппе. Я же могу выписать чек, правда?» «Нет», - ответил он. «Почему?» - спросил я. «Потому что у Вас больше ничего нет, - закричал он – если выписать чек на пять миллионов, превысится остаток счета». «Но и Вы, - ответил ему я – превысили остаток, когда я принес Вам мои двести миллионов. Однако я доверился. Подумайте хорошо, и увидите, что по сравнению с Вами я смотрюсь намного бледнее». Но делать было нечего. В мгновение ока распространился слух, что я не заплатил труппе. Все испугались и набросились на меня как коршуны, кроме труппы, которая единственная верила мне до конца съемок. Однако, отсутствовала более деликатная фаза: монтаж и выпуск, что подразумевает также дубляж и музыку. Но без миллиарда что делать? Я был почти убежден, что Гуидо на этот раз мне поможет. За шутку теперь он мне отплатил. Но мне не хотелось унижаться.
В этот период много говорили о миллиардере Амброзио. Он был на первых страницах всех газет. И вот в одно прекрасное утро, перечитав их еще раз, я решился и пошел к нему. Я ожидал найти одного из тех хитрецов мрачного вида и не робкого десятка. А нашел ребенка. Вот впечатление, которое произвел на меня Амброзио. И до сих пор я никак не могу поверить, что он мог быть в чем-нибудь виноват. И если это так, то именно благодаря своему простодушию. Помню, в тот день он был смущен больше меня. И правда, на минуту я был охвачен чувством вины, как тот, кто хочет выманить деньги у наивного человека. «Сколько тебе нужно?» - спросил он меня. «Миллиард», - ответил я после короткой паузы. Он посмотрел на меня и сказал: «Я могу дать его тебе через месяц, не раньше». Несколько ошарашенный, я спросил его: «Мне можно сейчас упасть в обморок?» И через двадцать дней он дал мне миллиард, не заручаясь никакими гарантиями. Думаю, что подобны случаи, если и бывают, то один раз в жизни. Со мной же так случилось дважды. Год спустя у Амброзио начались неприятности, и ему было необходимо вернуть тот миллиард, который он мне одалживал. Но миллиарда у меня, естественно, не было, несмотря на триумф «Yuppi du». Тогда я вспомнил о братьях Премоли, Амброджо и Джанни. Два брата, которых я давно не видел. Смирение обитало в их доме. Я познакомился с ними через еще одного своего друга, которого зовут Сандро Фаравелли, рыжеволосого, прозванного «Народный люкс», потому что он иногда загибает, но элегантно. В тот раз, когда я с ними познакомился, Премоли одолжили мне семьдесят миллионов. Потом, помня, что я их им еще не вернул, а прошло уже три года, я подумал, что хорошо было бы продать им пятьдесят процентов «Yuppi du» за миллиард, который я бы отдал Амброзио. Они были еще круче Амброзио. За три дня, все также без всякой гарантии, они заплатили миллиард, избавляя меня от неприятностей.
Несмотря на все это, в мои сорок четыре года то, что больше всего мне нравится – это снимать фильм, монтировать его, писать историю, быть режиссером, сценаристом, быть автором, да, как это было с «Yuppi du», и играть тоже. Мне нравятся аппараты, прежде всего монтажный стол. Фильм – это такая вещь, которая возникает из ничего. Вещь, которая останется. Абсолютное творчество. Огромнейшая глыба, которая мне нравится. Однако когда я должен писать историю к своим фильмам, мне трудно. Трудно, потому что мне не хватает слов. И тогда я вспоминаю учителя Поцци и сожалею, что не учился.
Режиссер Иисус
У меня, кому так трудно писать, есть целый сундук, наполненный записями к фильму об Иисусе. Это кошмар – этот сундук, потому что я чувствую, что должен торопиться, потому что время проходит, а сыграть Иисуса хочу я. Это звучит как вызов, но есть причина, по которой это не так. Потому что в тот день, когда я буду снимать об Иисусе, режиссером будет Он. Поэтому я не боюсь. Я сделаю вид, что я режиссер, что я актер, но на самом деле это Он, кто будет говорить: «Сделай так, установи камеру здесь, включи этот софит, здесь ты должен быть грустным, потому что Петр меня предает». Мой Иисус будет Иисусом того времени, отражая вплоть до мелочей ту эпоху, когда он жил, и атмосферу, которая тогда была. Изменится только одна вещь, которую я считаю очень важной, и о которой никто до сих пор не подумал: характер Иисуса. Потому что он был пресимпатичнейший, а его всегда делают Иисусом-одиночкой, немного букой, который не волнуется даже тогда, когда его распинают. «Потому что ведь Он Иисус, Он Бог, пожалуй, он и боли-то не чувствовал», - думают люди. Однако тот Иисус, каким вижу Его я, должен быть веселым. Потому что тот, кто есть Иисус не может не быть веселым: такой себе Иисус-балагур, который играет, который соревнуется со своими друзьями. И когда Его распинают, он чувствует тяжесть тех гвоздей, входящих в Его руки, и передает именно это ощущение людям. Тогда люди, мне кажется, заплачут по Иисусу. Но они должны плакать не по Иисусу-Богу, а по Иисусу-Иисусу, и еще они должны вспомнить, что Он Иисус потому, что Он выстрадал все то, что выстрадал. Что только Иисус мог так страдать, несмотря на все свое могущество, на то, что он мог горы двигать. И тогда станет ясно еще больше, что Иисус – это Он, и никто другой.
Я буду его снимать левой рукой, фильм об Иисусе, фильм, который потребовал бы три года работы и стоил бы двадцать пять-тридцать миллиардов. Ни копейкой меньше. Поэтому я отдаю себе отчет, какая это была бы ответственность, прямо огромнейшая, но я говорю «левой рукой», потому что я ясно представляю Его. Вот почему я говорю, что режиссером буду не я, а Он.
Другая щека
Нужно иметь с десяток жизней, чтобы хорошенько понять шесть тысяч миллиардов фраз, сказанных Иисусом, чтобы правильно истолковать все то, что написано в Евангелии. Оно, Евангелие, кажется маленьким, но оно большое. Взять хотя бы одну-единственную фразу, сказанную Иисусом, с которой начинается вся история мира. Когда Иисус говорит: «Ударившему тебя подставь другую щеку», он вовсе не хочет сказать, что кто-то должен получить вторую пощечину, потому что иначе разозлился бы даже Он сам, Иисус. Но этой фразой Иисус высказывает мысль намного более тонкую, чем Конфуций, сказавший: «Если кто-нибудь делает тебе зло, не протестуй, но жди на пороге своего дома его похорон». Это не посыл любви, как у Иисуса, это посыл мести. И потому Иисус делает первую поправку великого пророка. И отсюда начинается все. Самым простым было бы, если бы все старались подражать Иисусу, потому что Он – основа благополучия. А благополучие – это любовь.
Чтобы поблагодарить
С Ним у меня получилось как с музыкальностью. Сначала я не пел, ничего такого, даже «ла-ла-ла». Насвистывал иногда, но что-то бессмысленное. В то время как мама, папа, брат, две мои сестры - пели все. Мои дяди и тети пели и играли. Я же казался среди них немым, и глухим к тому же. Потом я услышал пластинку с роком, и это меня травмировало. Я почувствовал, что, во что бы то ни стало, должен петь эту музыку, потому что она была внутри меня, очевидно. Была, но я ее не знал. Кто-то должен был открыть ее и выпустить наружу. То же самое случилось и с Ним.
Я был счастлив, потому что стал известным в кратчайшее время. Дважды в жизни мне случалось почувствовать эту радость, осознать счастье, которое меня пронизывало. Один раз это случилось во дворе, в четыре года, а другое в этот раз. И я подумал: «Черт побери, теперь я знаменит, все, что я делаю, мне нравится, я зарабатываю кучу денег, становлюсь богатым, нравлюсь девушкам, у меня есть невеста… встречаю Клаудиу и влюбляюсь за одну ночь, не верю в свой диск, и именно он становится самым успешным. В общем, у меня все настолько хорошо, что я чувствую необходимость поблагодарить кого-нибудь за это. Но кого? Не Бога же?»
Да, потому что прежде я не интересовался религией. То есть, мама говорила мне: «Ты ходил к мессе?» И я, если ходил, отвечал: «Да». Но по большей части я не ходил, и тогда говорил: «Нет, не ходил». Мама меня не ругала, говорила только: «Не ходи, не ходи! Однако же именно туда ты должен бы сходить». Но она никогда меня не принуждала, никогда не заставляла ходить к мессе. Поэтому я то ходил, то не ходил. Потом, когда я стал водиться с ребятами старше меня, которые вообще не ходили к мессе, и даже богохульствовали, к мессе я ходить перестал. Но не богохульствовал, это мне не нравилось. Но даже не богохульствуя, я думал как и мои друзья, что религия это сказка, придуманная священниками и учителем, чтобы держать нас в послушании.
Среды среди дипломов
Я хотел поблагодарить Бога, потому что мои дела шли действительно хорошо, но я ничего не знал о нем. Тогда я подумал: «Я знаю, что Он родился, отсюда рождественские ясли, и что Он умер, отсюда крест. Это я знаю, но мне не хватает всей середины. Хочу разузнать это. Хочу купить все книги об Иисусе, и, читая, я пойму, легенда ли это, придуманная людьми, или же все это правда». Истины ради должен сказать, что я хотел убедиться в Боге, поэтому если, читая, я понял бы, что все это было выдумано людьми, сказкой то есть, я остался бы недоволен. Я купил кучу книг, Евангелие и все остальное. Но затем я начал с ошибки, потому что вместо того, чтобы читать Евангелие, которое меня интересовало, я начал с Библии. Кое-что было даже симпатичным, но другое казалось мне жестоким. И в Евангелии тоже, потом, в разных отрывках, я пугался. «Черт, но разве может быть, чтобы Он был таким? Тогда это не тот же Иисус, подставляющий щеку!» Однако это я Его понимал плохо.
Я читал и перечитывал, пока не решил найти кого-нибудь, кто знал бы об этом больше меня: нескольких священников и не только. Я выбрал иезуитов, потому что понял, что они были самыми сильными в теологии. Я ходил каждую среду в Сан-Феделе, где, вместе со мной, или, скажем, я вместе сними, были доктора, юристы, все очень важные люди, были инженеры, не скажу ученые, но почти. И был отец-иезуит, который в то время руководил теологией. Если не ошибаюсь, его звали отец Ротонди. Он был немного толстоватый, симпатичный. Были на этих собраниях и адвокаты. Нас было пятнадцать человек. И каждый что-то говорил. Я ходил туда год, каждую среду, пунктуальнейше, как на партию в покер. Мне нравилось ходить туда. И было жаль, что длилось это всего час. Сейчас я продолжаю читать Евангелие, потому что, читая его, всегда есть чему поучиться. И так я приблизился к вере. Обычно слышишь, что кто-нибудь пришел к вере от отчаяния, от горя. Я же от радости. Я был счастлив, и хотел, во что бы то ни стало, кого-то поблагодарить. Как если бы надо мной был хозяин, как если бы я работал для Него.
Он
Я нашел того, кто сильнее меня. Это Он. Не думаю, что есть другие. Мне же никогда не хотелось быть сильнее Него, потому что тогда я бы испугался. Мой ум не может постичь такого. Я чувствовал бы себя одиноким. В то время как Он одиноким себя не чувствует. Я уверен в этом. Потому что Он настолько силен и велик, что не может знать одиночества. Я – да, потому что я маленький. Я больше смерти испугался бы, если бы Он мне сказал: «Ну, теперь ты сильнее меня». Потому что я знаю, что после смерти пойду к Нему, и Он защитит меня. Каждому из нас, даже ощущающему себя сильным, нужно знать, что есть кто-то, кто его защитит, и, может, именно поэтому человек и чувствует себя сильным. Я сильный, потому что есть Он.
Вечные озорники
Повторю: в двадцать пять лет я продал пятьдесят пять миллионов пластинок, по одному на каждого итальянца, включая монашек, грудничков, генералов, тюремных надзирателей, старичков в богадельне. И то, что у каждого итальянца есть по моему диску, это как если бы у каждого было по сверлящему буравчику, пусть даже маленькому-маленькому. При помощи этого маленького сверла я надеюсь вернуть людям способность чувствовать, как траве, которая сначала была сухая, а потом ожила. Это способ напомнить людям о настоящем. Например, когда мы рождаемся, мы все невинны, но как машина, приходящая в негодность по мере использования, человек тоже портится. Однако между нами и машинами есть разница. Машины изнашиваются, и, когда они портятся, нужно их выбросить. Мы же внутри имеем нечто, связанное с мыслью о том, что нам позволено пережить это разрушение. Это нечто, я думаю, и есть душа. То есть, я считаю так: пусть в то время как машина стареет и работает все хуже, и страдает от этого, и у нее нет никакой поддержки (наоборот, хозяин машины только звереет, поэтому чем хуже работает машина, тем более нервным он становится и обращается с ней еще хуже, вплоть до пинков, плевков и выкидывания ее как старого железа), человек, когда в его теле происходит этот процесс разрушения, имеет возможность оставаться все таким же счастливым и наслаждаться каждым своим днем до конца. Именно потому, что у него есть то самое знаменитое нечто, независимое от тела.
Я думаю, это нечто есть у всех. Я знаю это, потому что вижу. И вижу это не только в себе, но, наверное, еще больше в других. Это замкнутый процесс: я вижу это в других - в себе, в других – в себе. И я выражаю это, когда пою. И меня очень удивляет, когда другие не знают, не замечают этой великой силы, которая есть у человека по сравнению со всем остальным: машинами, животными, компьютером, даже атомными бомбами.
Это душа! Я также называю это любовью: любовью, которой мы по природе своей обладаем, и которая делает нас привилегированными даже без осознания причины этого, ставит во главе всего остального мира. Речь идет о тайном сокровище, которое, тем не менее, мы потихоньку убиваем. Если бы нам удалось понять мощь и силу того, чем мы обладаем, думаю, что, наверное, тело перестало бы разрушаться. И мы были бы бессмертными. Даже не так, мы и есть бессмертные, с той лишь разницей, однако, что стали бы бессмертными – как говорят, когда дети шалят? – да, бессмертными озорниками. Которым не приходится умирать. Гуманность, в которой нет смерти – это новый мир, который, по-моему, и есть Рай, где будет только путешествующая душа, не нуждающаяся больше в той оболочке, которая у нас есть сейчас. Оболочки, которая заставляет нас совершать ошибку тления.
Переход
Я не смирился с идеей смерти, даже будучи истинно верующим, даже будучи уверенным, что попаду в Рай из-за своих близких отношений с Иисусом, даже если Ему и придется мне кое-что простить. Я не смирился с идеей смерти, потому что, чтобы перейти по ту сторону, в тот чудесный мир, в который я верю, нужно пройти через те ужасные врата, какими является этот переход. Все переходы безобразны. Не только смерть. Рождение, к примеру. Или переход к выздоровлению, когда человек выходит из больницы, где он болел, и врачи говорят ему: «Смотрите, чтобы с Вами теперь все было хорошо, теперь Вы должны только выздоравливать». Он возвращается домой, и дома случается переход. В каком смысле? В том, что у себя дома, без медсестер, которые его лечат, он чувствует себя одиноким, чувствует себя отчаявшимся, чувствует, как подступает тревога. Он думает: «Наверное, врачи недопоняли. Наверное, я умираю». Переход-смерть меня пугает, потому что я знаю, что это серьезный переход. Это последнее испытание, самое большое. Больше, чем испытание, это проход в другой мир. Его не избежишь. Поэтому я стараюсь его отсрочить. Как можно дальше.
Важность газа
По вечерам, прежде чем лечь спать, я иду на кухню и проверяю, закрыт ли газ. Проверяю два-три раза. Потом, уже выйдя из кухни, иногда мне доводится вернуться назад, потому что, пока я проверял газ, я думал о куче вещей. Я думаю: «Но проверил ли я газ? Да, проверил, я же только что из кухни. Ладно, но в случае сомнения лучше перепроверить». И тогда я возвращаюсь на кухню. Газ пугает меня. Когда я был более беден, чем сейчас, я, мама и папа спали в одной комнате. Эта комната была всем. В ней стояли три кровати, и там же был и газ. И вот, помню, однажды вечером я вернулся домой, и газ был открыт, мама забыла его выключить. Мама с папой спали, и я сразу же услышал этот запах газа. Я подошел к нему и закрыл. Разбудил маму с папой. У мамы немного болела голова, у папы тоже. Мы открыли окна. Я повернулся к маме и сказал: «Но ведь эта штука опасна!» И, говоря это им, я говорил это самому себе. Всю ночь я продолжал думать: «Что было бы, если бы я вернулся попозже?» И чем больше я об этом думал, тем больше понимал важность газа.
Так, теперь я оставляю дома окна приоткрытыми. И прежде, чем лечь спать, каждый вечер проверяю, в правильном ли положении газовый вентиль. Думаю: «Раз, два, три». Потом, неудовлетворенный, думаю: «Закрыт, закрыт, закрыт и еще раз закрыт. Ладно». И тогда я иду спать спокойно. Но иногда, как я уже говорил, возвращаюсь назад, потому что мало ли что!
Навязчивые идеи
Тревоги у меня нет. Но я немного в этом разбираюсь, потому что у меня было нервное истощение, длившееся три года. Тогда я очень боялся. Я только что женился. И, помимо прочего, как только выздоровел я, истощение началось у Клаудии. У нее это протекало тяжелее. Со мной все было легче, потому что мне больше, чем ей, удается рационализация. Я всеми силами хотел выйти из этого состояния. Это, однако, не была тревога. Это был постоянный страх, который мог перерастать и в тревогу. В общем, я чувствовал себя как расслабленный. Я боялся рассказать окружающим о своих навязчивостях, потому что думал: «Если я о них расскажу, о том, что чувствую, если я расскажу о своих страхах теперь, когда я их осознаю, я навяжу их другому, и он тоже заболеет». У меня даже был страх заразить других своим страхом.
Во время ночного бдения
Я сто раз спрашивал себя, почему у меня случилось нервное истощение. Это случилось потому, что я был скорее невежествен, чем независим. Все разразилось в один день. Я был в доме Клаудии, потому что умер ее отец. Я был рядом с ней, потому что ей было грустно, она плакала, и я пытался поддержать ее, вдохнуть в нее немного мужества. Это мне в достаточной мере удалось, потом, она была влюблена, я тоже, и поэтому, в общем, мое чувство было для нее мощной компенсацией. Ее умерший отец был там, на следующий день должны были быть похороны, и мы в соседней комнате всю ночь бодрствовали.
Стали говорить о жизни, о смерти. Рассказывали о том, как кто умер. Клаудиа говорит: «У моего деда была прекрасная смерть». «Почему, как он умер?» - спрашиваю я. «Да так, он кушал, уронил голову, и умер». «Черт побери! Конечно, это замечательно. Хорошо было бы умереть так. А чем он болел?» «Да нет, ничем он не болел. У него случился тромбоз». «Ладно, а этот тромбоз от чего бывает?» «А, ни от чего. Тромбоз может случиться у любого». «У любого?» - спросил я. «Ну да, потому что отделяется сгусток крови, и ему ничего не стоит попасть в мозг». И кто-то другой в комнате говорит: «С любым из нас, прямо сейчас это может случиться». Атмосфера и так была тяжелой, и вдруг я почувствовал волнение, почувствовал, как забилось сердце, и подумал: «Черт, не тромбоз ли это?» Пока я это думал, мысль раздувалась, и я разволновался еще больше. И я сказал: «Клаудиа, я боюсь, давай поищем доктора». «Зачем? Что случилось?» - спрашивает она. «Мне плохо», - отвечаю. «Да что такое, ты изменился в лице?!» Услышав это, я испугался еще больше. В общем, пришел врач и говорит: «Да нет, ничего страшного, он просто немного нервный. Это пустяки».
Я больше не думал о том случае. Однако я стал прислушиваться к себе, потому что я никогда не замечал, чтобы мое сердце билось постоянно с такой силой. Обычно оно так билось, когда я бегал. Однако после той ночи, внезапно, безо всякой причины, я стал чувствовать сердце: бум-бум, я чувствовал его в висках и начинал задыхаться. Как только я чувствовал, что сердце так стучит, я был готов сразу же предположить худшее. Я был внутри порочного круга, и от этого волновался еще больше. И начались эти страхи, которые к тому же я продолжал подпитывать, потому что ни о чем другом не мог думать. И так длилось три года.
Даже рождение моей первой дочери, Розиты, мне не помогло. Помогли мне только размышления. Я подумал: «Давай-ка посмотрим. Почему бьется мое сердце?» И многие мне отвечали: «Но сердце должно биться, горе, если оно не бьется». Я думал: «Они так говорят, но они не знают. Ладно, сердце бьется, но если оно бьется сильнее, почему это? Что со мной произошло?» В конце концов, я пришел к мысли: «Со мной случилось то же, что с ребенком, который делает первые шаги. Он делает первые шаги и верит, что может ходить. После он, однако, падает, ушибается, пугается и потом два месяца больше не ходит. Это испуг, испуг невежи, который не знает, что сердце бьется, что это правильно, что оно бьется». Если причиной моих страхов было невежество, я должен был что-то предпринять. Так я изучил все о сердце, печени, как функционируют железы, вены, качающие кровь в мускулы, значение мускулов, потому что если у человека есть мускулы, это как если бы у него было три сердца. В итоге я изучил гимнастику. И потом я сказал себе: «Теперь я должен научить свой ум не бояться, чтобы он понял, что я могу ходить». Потому что я дошел до того, что и ходить боялся. Я подумал: «Если я буду ходить с врачом, со мной не сможет ничего случиться. Даже если поначалу я буду пугаться. Я должен убедиться, что если в первый раз я сделаю сто метров, и со мной ничего не будет, то во второй раз я должен сделать сто десять метров, в третий сто пятьдесят и так далее». Потом, посередине болезни, мне захотелось обучиться верховой езде, и мне понравилось. Благодаря желанию и размышлениям я выздоровел за шесть месяцев.
Смерть Джона Леннона
Может быть, человек умирает тогда, когда некуда дальше идти, когда нельзя добиться большего, чем уже добился, когда риск слишком велик. Как Джон Леннон.
Конец Джона Леннона настолько странный, что мне, например, пришла на ум такая абсурдная мысль: а что если он спланировал свою смерть? Если он подумал, например: «Я добился успеха, я был одним из лучших, я женился, достиг в жизни всего того, чего хотел достичь. Теперь мне хотелось бы еще и красивую, оригинальную смерть. Позову кого-нибудь и сажу: «Убей меня, когда я буду делать свою последнюю пластинку»». Это всего лишь гипотеза, в которой нет никакого смысла, я знаю, это только для того, чтобы сказать, что смерть Джона Леннона слишком абсурдна. Подходит человек, просит автограф, тот отказывается, и он его убивает. Я думаю: «Посмотри-ка, какой финал!» Именно думая о том, как все началось, как родились «Beatles», об их взлете, об их карьере. Со смертью Джона Леннона все закончилось. Все оказалось ничем. Человек умер, а другой думает: «Верно, что жизнь – всего лишь миг!» Ага, жизнь каждого. И жизнь «Beatles», может быть, длилась еще меньше.
Если бы я должен был написать для Джона Леннона песню, я спросил бы его, так как умер он, по-моему, странно, мог ли он предвидеть такую смерть. Может, да. И еще я спросил бы его, о чем он думал, как поступал. Спросил бы его еще об этой его жене, которая не была красивой, однако между ними была сильная любовь. Это очень позитивно, потому что значит, что любовь не только для красивых. Она существует и для красивых, и для менее красивых, и для некрасивых.
Время уходит
Первое признание я никогда не искал у публики, несмотря на то, что я ее очень ценю. Первое одобрение я искал у одного единственного человека, у любящей меня женщины. И признание Клаудии, моей жены, было всегда единственным. Не только первым, но единственным. Первыми аплодисментами из всех, прошлых и будущих. Она занимает то же место в моей жизни, какое занимала мама. Клаудиа стала мне и матерью. Это самое большее, что может случиться. Однако, точно так же, человек допускает, что любимая женщина, самый важный человек, может, даже больше, чем дочь, может тебя оставить. Тогда это грустно, потому что дочь в этот самый момент, может быть, бессознательно заменяется любимой женщиной.
Потом происходит то, что произошло со мной. Однажды Розита, моя старшая дочь, спустилась в гостиную, и говорит: «Папа, тебе нравится это платье? Мне идет?» «Красивое. Но оно же мамино!» «Ну да». «Оно тебе очень идет, но будет лучше, если ты его снимешь, потому что иначе мама рассердится». Она отвечает: «Да-да, я потом сниму. Только похожу еще немножко». И ушла довольная. Когда она ушла, я подумал: «Черт возьми, какая жалость!» Потому что я увидел, что время проходит, время уходит. Я тогда был с Минеллоно, который и говорит: «Красиво, я себе запишу. Это будет песня, которую я напишу для тебя». И все. Я думал, что он этого не сделает. Однако, однажды мой будущий диск был уже запланирован, я заказал песни ему и Котуньо, потому что у меня самого не было времени, чтобы их написать.
Они их написали, и среди них была и песня о моей дочери Розите. Сначала я не хотел записывать ее, настолько она попадала в цель. Мне делалось грустно, и я хотел, чтобы они поменяли текст. Я говорю: «Вы не должны этого делать». «А что? Мы ее специально написали. Думали сделать тебе приятное!» «Нет-нет, потому что мне кажется, что это как если бы я пришел домой, увидел дочь, дал ей чемодан, мы попрощались, и она ушла. Ей всего пятнадцать!» А они: «Черт, да ты с ума сошел! Это же еще один плюс. Так твоя дочь задумается об этом». В итоге они меня убедили, и я сказал: «Я ее запишу, но выйдет она только в Германии. Здесь, в Италии, песня не выйдет, потому что я не хочу ее слышать». Потом я пошел ее записывать, там был микрофон, я сидел, и записал ее сразу, за один единственный раз. И в ней слышно, что это настоящее переживание. Только потом, когда я ее еще раз послушал, я должен был признать, что вышло хорошо. Она получилась с тем самым «feeling». И стала очень популярна.
И тогда я понял, что дочь, если и оставляет тебя, это потому, что она вынуждена сделать это, потому что однажды она должна пойти своей дорогой. Но она уходит, впервые в жизни грустная от того, что покидает меня. Да, с сильной грустью. В этой песне не только моя грусть, но и ее. Моя и ее. И ее грусть делает меня еще более печальным. Я хотел бы, чтобы обе мои дочери, Розита и Розалинда, не вырастали, чтобы всегда оставались такими.
Джакомо, мужчина, другое дело, потому что я знаю, что даже если он женится, он всегда со мной, потому что мужчина, в итоге, всегда, рано или поздно, руководит семьей. Я говорю это не из женоненавистничества, а потому, что мужчина более решителен, чем женщина. Дочь же должна считаться с мужем, а ее муж как еще один я. Поэтому он соперник. Потому что она уходит, и я больше не вижусь с ней. Поэтому я ревную.
Я знаю, что Розита в том возрасте, когда могла бы уже заниматься любовью. И она, к примеру, меня спрашивает: «Как ты думаешь, папа, заниматься любовью до свадьбы, это правильно, или нет?» И вот однажды я поговорил с ней (потому что мы с моей дочерью всегда разговаривали по-дружески), и сказал: «Конечно, лучшее, что может сделать женщина, это пойти к венцу девственницей». И это так, потому что если она по-настоящему любит своего мужа, это самый прекрасный подарок, который можно сделать мужчине. Потому что это чушь, когда говорят: «Нет, девушка должна иметь опыт». Какой опыт? Нет нужды в опыте. И мужчине тоже, безусловно, нет нужды в этом самом опыте. Потому что опыт приобретается за три ночи. И после этого становится известным все. «Многие, - говорила она, - которые сделали так, отмечали, что между ними не было отношений, не было связи, они не уживались». Я сказал: «Прежде всего, это не значит, что нельзя даже дотронуться друг до друга. И потом, это не правда: ужились – не ужились. Тогда это значит, что любовь ненастоящая». Однако я отдаю себе отчет, что это нелегко, особенно сегодня, когда нас атакуют со страниц газет голыми мужчинами, голыми женщинами, людьми, говорящими о сексе, телевидение тоже, ну и все остальное. В общем, я сказал Розите: «Конечно, если ты сделаешь это, было бы хорошо, если бы этот важный поступок был сделан не зря». Но увы, я никогда не позволил бы своей дочери быть несчастной, потому что, по-моему, счастье – это видеть счастливой ее. Действительно, я всегда повторяю своей дочке: «Послушай, ты, прежде всего, должна искать достойного человека, и еще не слишком отдаляться от меня, тогда мы будем видеться и продолжать играть». И тогда она отвечает: «Да нет, папа, не нужно этого говорить, ведь я никогда не выйду замуж». Но эти же самые слова говорил своей маме и я.
Моя мама была подобна горе. И когда она умерла… Черт! Я начинаю все сначала!
Постскриптум
В этой книге, которую можно читать от начала к концу или от конца к началу, или с середины и дальше, или наоборот, читатель, как бы он ее ни читал, не найдет объяснения названию. В самом деле, не хватает проясняющего его рассказа, который Адриано Челентано отказался сделать своему интервьюеру, потому что, подобно Паганини, он не повторяет дважды. Поэтому придется удовольствоваться рассказом о рассказе.
Милан, март 1981. В баре одной звукозаписывающей фирмы. Рассказывает Паоло Конте, адвокат–композитор из Асти, написавший для Челентано два из его суперхитов, «Azzurro» и «La coppia piu bella del mondo»: «Я, когда писал песни, неважно, для себя или для других, всегда думал о Челентано, потому что это единственный певец, который когда поет, продолжает пользоваться итальянским, а не этим стереотипным слащавым языком, который нужен, чтобы сделать рифму «кровь – любовь». Но не только потому, что он так поет, и что мне нравится с ним работать, но и из-за того, что он рассказывает, пока мы работаем над песней. В последнюю нашу встречу, он говорил мне о Боге. Он хотел, во что бы то ни стало, убедить меня, что Бог существует, что думать о Нем - благо, и что, как бы там ни было, если ты в это веришь, веришь по-настоящему, это дает тебе преимущество. Из-за Рая. Ад и Рай – это конек Челентано. Бесполезно пытаться убедить его, что я неисправимый мирянин. И как все смертные, за исключением него, в два часа ночи больше, чем в Боге нуждаюсь во сне. Ничего не поделаешь». Глубокая ночь сменяется зарозовевшим рассветом. Адвокат Конте, обессиленный, но не сдавшийся, продолжает оказывать сопротивление анимизму Челентано своей верой в разум, переплетенной с мечтательным скептицизмом. Челентано готов отчаяться: душу Паоло Конте, наверное, не спасти. Но вот он извлекает, как фокусник из своего цилиндра, последний довод. Начинает с вопроса в упор: «Ты умеешь ездить верхом?» Конте оторопело смотрит на него: «Да, немного, а что?» И Челентано наступает: «А без седла ты умеешь ездить? Так, прямо на спине?» Конте яростно трясет головой в надежде собрать разбежавшиеся мысли: «Ну да, наверное». И тот: «Это лучше, скакать без седла. Но потно. Потеешь ты, потеет конь. Конь бежит, штаны намокают, и ты прилипаешь». Конте растерян. Челентано молчит. «То есть?» - спрашивает еле слышно охрипший Конте, потеряв последнюю надежду. Челентано безмятежно смотрит на него. Потом наставляет палец в грудь неверному и с убежденностью апостола отчеканивает: «Вот. Рай – это белый конь, который никогда не потеет».
Рай – это белый конь, который никогда не потеет: подобные парадоксы, выраженные синкопированным языком, насквозь ритмичным, Челентано, как бы выпевая рассказ, полными горстями сеет на страницах этой книги. Но если хорошенько приглядеться, парадоксы Челентано совсем не парадоксы. Для него это однозначная правда: жизненный опыт, основанный на невротическом и калейдоскопическом круговороте фантастических образов, ожиданий, надежд, иллюзий такого себе Кандида нашего времени, одним глаз которого обращен к небу, а другой к бокс-офису. Каждая песня Челентано, каждый его фильм и еще в большей степени эта книга, написанная в стиле прямого репортажа, рассказанная экспромтом в ходе многих бессонных ночей, поддерживает миф о простом человеке, прямодушном, имеющим мужеством делать выбор, обладающим даром жить и выражать себя естественно, без прибегания к искусственным расхожим определениям: культура, социальный заказ, протест, саботаж и т.д. В этом, возможно, и заключается причина его невероятного успеха, который длится вот уже двадцать пять лет и который вышел уже за спецефические пределы только песни в более широкий мир шоу-бизнеса, делая из него рекордсмена по беспрецедентным сборам. После многочисленных предложений и стольких же отказов и колебаний, Челентано впервые решился выложить начистоту все то, о чем раньше никогда не говорил. Из этого получилась книга странная, разная, в которой Челентано говорит обо всем, даже о Боге, называя его попросту «Он» и смешивая его с яичницей своей жизни с полной простотой и щепоткой расчетливого кокетства. Книга, доставляющая удовольствие. Потому что она смешит. Потому что волнует. Потому что это книга Челентано, в общем. Книга, оставляющая в читающем ее ощущение, что Челентано еще много чего должен сказать.
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Рай – это белый конь, который никогда не потеет (ЛП)», Адриано Челентано
Всего 0 комментариев