Табачник Гарри Давидович
Слава не меркнет
Необычно рано выпал в этот год снег в средней полосе. Свежий, еще не успевший потемнеть, он тонким
покрывалом лежал на ветвях деревьев. Нет-нет да и проглядывали сквозь него то ярко-красные, то
желтые, а где и зеленые листья. Постепенно снег скрывал и эти последние приметы ушедшего лета.
Молчаливым становился лес, прятавший теперь этот ставший, как и многие другие, энским аэродром.
У края его между деревьев вытянулось длинное, в один этаж строение. Было сколочено оно на скорую
руку. Здесь располагался штаб, и здесь же в просторной комнате — ее кто-то однажды назвал залом —
коротали время летчики.
Посредине «зала» стоял бак из-под бензина, превращенный в печку. Сегодня в «зале» было особенно
людно. Погода была явно нелетная.
— А у нас, скажу я вам, — продолжал прерванный спор рослый летчик с тремя кубиками на петлицах, —
всегда летали в такие дни... Как только видишь, что небо к непогоде или снег, так уж знали: жди команды
на взлет.
— Где это такие порядки? — прервал его только что вошедший с улицы майор.
— В Витебске... [6]
— Ну, в Витебске это дело известное... Батя, тот любил, чтобы потруднее. Как на войне. Вот и воюем...
Да, четвертый месяц шла война. Именно к ней многих из них и готовил человек, о котором они только
что говорили, — Яков Владимирович Смушкевич.
...Стартуя один за другим, самолеты брали курс на запад. Быть может, это был первый маршрут на запад
тех, кто улетал в эту ночь. Среди многих маленьких точек на карте, через которые лежал их путь, была
одна, такая же неприметная — Витебск. Но для многих из них это не просто точка на карте. Это
молодость, это начало пути в небо... Вглядишься в нее — и в памяти встает этот город, каким они
увидели его впервые летом 1931 года.
Мирное небо
Зелень садов. Неторопливая Западная Двина. Взбирающиеся на холмы улицы. По Луческой к аэродрому
тянется трамвай. Как всегда, в эти ранние часы он переполнен. А на остановке у площади Свободы его
дожидается большая группа летчиков.
Но вот из-за угла на площадь выскакивает юркий «газик». У остановки он тормозит, и человек с ромбом
на голубой петлице, приоткрыв дверцу, кричит:
— Кому раньше, садитесь!.. За остальными машина приедет потом.
— Спасибо, товарищ комбриг! — Несколько опаздывающих к началу полетов летчиков занимают места в
машине.
Вот и отливающий зеленью молодой травы прямоугольник аэродрома. Ровными рядами темнеют на нем
самолеты. Здесь истребители «И-3» и «И-5», [7] бомбардировщики «Р-1» и «Р-5». Рядом новенькие, покрытые голубовато-серым перкалем «P-Z». Правда, совсем короток будет их день. Где-то на чертежи
уже легли контуры еще более совершенных машин. Пока же «P-Z» — последнее слово авиационной
техники.
К нему-то и направился, выйдя из машины, комбриг.
Каков он, этот самолет? С виду вроде бы ничего. А как он в воздухе? Надо попробовать...
Сделав несколько кругов над аэродромом, самолет пошел на посадку.
— Ну как, товарищ командир? — Летчики окружают комбрига. Это совсем еще молодые ребята. Они
только что прибыли в бригаду. На этом самолете им предстояло начинать.
— Машина неплохая... Послушная... — ответил комбриг.
— А как на ней «иммельманы» и «бочки», выходят?
— Попробуем...
Он опять натягивает шлем и взмывает в воздух. «Бочки» и «иммельманы» следуют один за другим.
Приземлившись и заглушив мотор, комбриг, не вылезая из кабины, спросил:
— Может, еще у кого-нибудь есть вопросы? Давайте сразу.
— Теперь все ясно. Нам бы так... — с завистью произнес один из новичков.
— Получится и у вас... Даже лучше, — ответил комбриг и, отойдя в сторонку вместе с командиром
эскадрильи, спросил: — Как?
— Коряво...
— Сам чувствую, что коряво. [8]
Откуда было знать им, завидующим ему юным летчикам, что он совсем недавно сел за руль самолета! Да
им совсем, может, и не следовало это знать. Им надо было видеть своего командира летающим. И
летающим здорово.
Всего несколько месяцев, как он принял бригаду. Правда, нельзя сказать, чтобы она была ему незнакома.
Два года назад он служил здесь. Но одно дело — быть комиссаром эскадрильи и бригады, и совсем
другое — комбригом.
Комбриг должен знать все, что касается жизни бригады. Это не было для Смушкевича открытием. Так же
строил он и свою комиссарскую работу. Ему приходилось встречать комиссаров и командиров, охотно
делающих все для бригады, эскадрильи в целом и забывающих об одном, отдельном человеке. На одного
у них времени не хватало. А у Смушкевича хватало. Это были его принципы. И, став комбригом, он не
собирался отказываться от них.
Он подошел к выстроившимся возле штаба новичкам. Совсем юные, почти мальчишки. В авиацию в те
годы тянуло, наверно, всех мальчишек. Это была авиационная эпоха. Ну как сейчас космическая. Газеты
были полны сообщений об авиационных рекордах. Росли и крепли крылья у юной авиации.
Не прошло и тридцати лет со времени первого полета братьев Райт. 17 декабря 1903 года они
продержались в воздухе всего 59 секунд, пролетев 260 метров. А теперь истребители уже летали со
скоростью 360 километров в час, а средние бомбардировщики, к которым относился и «P-Z», покрывали
за час расстояние почти в 200 километров.
— Хорошо, что вы такие молодые, — Смушкевич оглядел всех и, улыбнувшись, добавил: — Завидую
вам... [9]
Летчики с удивлением переглянулись. Он был ненамного старше их. Поняв причину их удивления, Смушкевич заметил:
— В авиации время измеряется особо. Ведь вот вы сколько знаний из своих училищ и школ вынесли —
только и успевай отвечать на вопросы. Кое в чем придется вас догонять. Но носы не задирать. Чтобы
летать, вам еще очень многому надо учиться. Будем учиться вместе...
И Смушкевич учится всему.
Его переводят в Смоленск. Оттуда в Витебск доходят слухи о том, что он впереди всех по стрельбе из
пистолета и пулемета, что часами ковыряется в моторе, изучая технику.
Командовал Белорусским военным округом в те годы Иероним Петрович Уборевич. Штаб его находился
в Смоленске. Авиация пользовалась у него особым вниманием, и от авиационных командиров Уборевич
требовал всесторонних знаний.
Однажды, собрав их на военную игру, он предложил им выступить в непривычной роли сухопутных
начальников. Игра шла уже несколько часов.
Заметив прикорнувшего было в уголке командира, командующий обратился именно к нему:
— Итак, ваше решение?
— Прижимаю противника правым флангом к реке, — не задумываясь выпалил тот, еще не успев даже
разобрать, что к чему.
— К какой реке? — Уборевич снимает пенсне и удивленно смотрит на карту. — Тут никакой реки нет.
Садитесь. Смушкевич, докладывайте вы.
Он уж давно приглядывался к этому молодому спокойному комиссару. [10]
Спустя несколько дней после игры, встретив своего старого, еще по службе в Минске, товарища —
Туржанского, Смушкевич сказал ему:
— Возвращаюсь, Саша, опять в Витебск. Бригаду дают... Но какой я командир, если не летаю?
Конечно, он мог бы уехать в летную школу и учиться там, но для этого надо было надолго расстаться с
бригадой. Смушкевич решает учиться здесь, среди своих.
Трудно сейчас сказать, какой инструкцией и почему, но учиться летать в частях запрещалось. Может, осталось это еще от тех времен, когда считалось, что авиационному командиру не обязательно уметь
водить самолет. Было и такое. Но теперь эти времена уходили в прошлое. И хоть немало еще командиров
из других родов войск меняло петлицы на летные, уже подрастали свои, из вчерашних рядовых летчиков.
С ними, не умея летать, тягаться более трудно. И Уборевич, и командующий авиацией округа Кушаков
понимали это и потому сквозь пальцы смотрели на то, что командир Витебской бригады нарушает
инструкцию. При встрече Уборевич обязательно не преминет спросить:
— Скоро в училище? — При этом хитровато щурится и прячет улыбку.
— Собираюсь, Иероним Петрович. — Смушкевич отводил глаза в сторону. Обманывать он не умел.
Скоро в Витебской бригаде привыкли к тому, что по выходным дням, когда все отдыхают, в небе над
аэродромом кружит самолет.
«Для пилота в небе самолет живет, и жизнь его прочно связана с жизнью летчика. Она успокаивает его
или тревожит. Она родит в пилоте такую же интуитивную близость к машине, какую испытываешь к
родному человеку». Это написано о другом летчике, [11] об Антуане де Сент-Экзюпери. Но это могло
быть написано и о Смушкевиче.
...Смушкевич летает. Один. И самолет послушен ему.
А на зеленом поле аэродрома крохотная фигурка женщины. Сверху ее едва видно. Но он, кажется, различает даже позолоченные солнцем русые волосы, которые вскидывает ветер, румянец волнения, проступивший на тронутом легким загаром лице, и, конечно, глаза — такие же голубые, как небо.
И она видит его. Порой человеческая память как машина времени. Иногда достаточно чего-то совсем
незначительного, чтобы понеслись вспять, набегая друг на друга, дни, месяцы, годы. И вновь оживает
прошлое.
...Белогвардейская банда, накануне захватившая местечко, после короткого боя с подоспевшими
красноармейцами бежала, и 36-й стрелковый полк знаменитой дивизии имени Киквидзе вступил в
Пуховичи.
Она выбежала на крыльцо как раз в тот момент, когда мимо верхом на коне проезжал он. У нее были
длинные русые косы, и, говорят, она была очень красива. Быть может, поэтому, а может, потому, что ему
действительно надо было это узнать, Смушкевич придержал коня и спросил:
— Где у вас тут раньше штаб помещался?
— Езжайте прямо до базара... Там каменный дом увидите...
Вот таким, еще не остывшим после боя, с посеревшим от пыли лицом, верхом на коне, она и запомнила
его на всю жизнь. Таким вспомнила она его и сейчас на аэродроме, когда впервые увидела в небе его
самолет, самолет, которым управлял он.
Воспоминания уносят дальше... Вечером он пришел [12] в большую комнату бывшего барского дома, где
теперь помещался Совет и где молодежь устраивала танцы. Но танцевать он не умел. А ее приглашали
наперебой. Потом его окружили: поговорить с двадцатилетним помощником комиссара полка хотелось
многим. Им же не удалось за вечер сказать и двух слов.
Но он подружился с ее братьями и стал частым гостем у них в доме. Отцу это не очень нравилось. Нечего
сказать, хорош кавалер, у которого подметки привязаны бечевками! Разве это жених?..
А о том, что у Баси жених — комиссар, уже говорило все местечко. Ведь нет такого, чего бы не знали в
местечке! Даже то, чего ты сам о себе не знаешь, тебе расскажут соседи!
Узнали они и о том, что Бася, не послушавшись отца, уехала к «своему комиссару» в Минск.
Когда извозчик подвез к штабу, часовой спросил:
— Вам кого, гражданочка?
— Вашего комиссара, — ответила она.
— А вы кто будете? — допытывался часовой.
— Жена, — после короткой паузы уверенно произнесла она.
— У нашего комиссара нет жены, — отрубил часовой.
Сколько бы ей еще пришлось объясняться с дотошным часовым, неизвестно, только в это время сам
Смушкевич спускался по лестнице.
— Вот вас, товарищ комиссар. Говорят, жена. — Часовой хитро улыбнулся.
— Жена, — ответил Смушкевич и, повернувшись к ней, произнес: — Приехала?.. Ну вот и хорошо...
Старый автомобиль чихал и фыркал, кружа по городу, пока не остановился у подъезда, где сбоку на стене
была приклеена надпись: «Загс». [13]
Удивительные происходят в жизни вещи. Ну кто тогда мог бы что-нибудь сказать, глядя на подпись
одного из свидетелей! А теперь этот человек стал известен миру под именем разведчика Этьена.
Маневич!
Они служили в одной части. Маневич, как и Смушкевич, тоже был политработником. Во многом они
дополняли друг друга. Разговорчивый, гораздый на выдумку Маневич и внешне всегда сдержанный, но
полный внутренней энергии Смушкевич.
Их дружба началась в те годы. Потом разбросала их по разным дорогам служба военная. Лишь спустя
много лет они встретятся вновь.
Вернувшись домой, Яков Владимирович скажет жене:
— Тебе привет от Маневича. В академии учится. Обещал зайти. Помнишь его?
— Еще бы! Помню, как вы меня тогда катали, катали да в загс завезли...
И обоим немного взгрустнется от того, что это было уже давно, что стали они старше, что раскидала в
разные стороны беспокойная жизнь друзей и уже трудно им собраться вновь.
Потом ей вспомнилось, как они стояли стиснутые людским морем, заполнившим площадь Свободы в тот
холодный январский день двадцать четвертого года.
Над площадью носился ветер. И если бы не было так тесно, то, наверное, каждый ощутил бы его
пронизывающее насквозь дыхание. Но люди стояли плотной стеной, не обращая внимания на холод.
Стиснув зубы, так что на скулах обозначились желваки, стоял Яков. Таким она не видела его еще никогда.
Все это всплыло сейчас в памяти. [14]
В Минске началась служба Смушкевича в авиации. Он был назначен в эскадрилью, которой командовал
один из первых летчиков, заслуживших орден Боевого Красного Знамени, — Валентин Михайлович
Зернов.
Подтянутый, до блеска выбритый Зернов встретил его подчеркнуто вежливо.
— Мм-да, — с расстановкой произнес он, критически оглядывая сутуловатую фигуру Смушкевича, в
которой не было, если не считать формы, решительно ничего военного. — Ну что ж, пойдемте, — Зернов
вздохнул, словно смиряясь с неизбежным, — представлю вас.
— Благородные пилоты и многоуважаемые летчики, — начал он, когда они вошли в заполненную
людьми большую комнату штаба. — Позвольте представить вам высокочтимого нового политрука
эскадрильи...
Смушкевич с удивлением выслушал эту высокопарную тираду. Ему уже рассказывали раньше много
занятного об этом человеке. Рассказывали, что Зернов вывез из Англии, где он учился, приверженность
не только к изысканной манере обращения, что он и продемонстрировал сейчас, но и к различным
суевериям и приметам, которые от него переняли и остальные летчики. В эскадрилье избегали третьим
прикуривать от одной спички, фотографироваться перед полетом. Зернов, фанатически преданный
авиации, совершенно искренне считал летчиков, чьей воле покоряются высота и скорость, неизмеримо
выше всех остальных смертных, которые в лучшем случае заслуживали снисходительного, ну, как этот
новый политрук, к себе отношения.
Комэску подражали; это создавало в эскадрилье атмосферу отчужденности, своего рода кастовой [15]
замкнутости в отношениях между летчиками и техническим персоналом.
Новому политруку все это было явно не по душе. Начал он с того, что стал... курить. Плевался, когда
табак попадал в рот. С досадой бросал самокрутку, когда она разваливалась, и крутил новую. И шел
прикуривать. И обязательно третьим. Спичек у него никогда не было, зато всегда в кармане наготове
лежали или папиросы, или несколько самокруток.
Вначале никто не знал, что политрук курит. Он подходил, разговаривал и, когда ничего не подозревавшие
летчики, прикурив от одной спички, хотели загасить ее, доставал папиросу. Отказать политруку было
нельзя, а показать, что веришь в какие-то там приметы, неудобно.
А 1 мая политрук придумал вот что.
Все уже было готово к вылету. Летчики надели шлемы и только ждали команды. В это время к
двухэтажному домику у края летного поля подъехала машина. Из нее выпрыгнул Смушкевич, а следом за
ним человек с треногой в руках. Они поднялись в комнату на втором этаже.
— Располагайтесь возле этого окна, но только так, чтобы вас никто не видел, — сказал Смушкевич и
вышел из комнаты.
Через несколько минут он собрал летчиков неподалеку от домика. Они о чем-то поговорили, он роздал им
листовки, которые во время полета надо было разбрасывать над городом, и затем все направились к
самолетам. Смушкевич, заняв свое место в кабине летчика-наблюдателя (начинать же с чего-то надо
было), вылетел вместе со всеми.
Полет над городом прошел успешно. А вечером перед началом праздничного концерта Смушкевич [16]
вручил каждому сделанную перед вылетом фотографию. Летчики недоуменно рассматривали снимки. Но
их дети и жены, которые ни о чем не знали, с интересом отыскивали знакомые лица, и вскоре их
настроение передалось и летчикам.
А политрук отправился за кулисы. Войдя в гримерную, он присел перед зеркалом, примеряя парик: сегодня ему предстояло сыграть главную роль в пьесе Мольера «Проделки Скапена». «Игра-то ведь уже
началась, — подумал он, — а теперь продолжим». Рядом в гриме Арганта сидел Зернов. Улучив момент, когда он отвернулся, Смушкевич положил перед ним фотографию. Совершенно ошеломленный, Зернов, который уже вошел в образ, только и смог произнести:
— Этакая дерзость! И как провел! Удача твоя, что получился неплохо. И посему тебя прощаю...
— Ах, сударь, мне много легче стало после ваших слов! — продекламировал Смушкевич, и оба
расхохотались.
Спектакль имел шумный успех.
Но, конечно, все это было не главное, хотя и сыграло свою роль. Летчики оценили и юмор политрука, и
его выдумку. Между ними установились сердечные отношения. На его занятия стало собираться намного
больше народу, и, когда он, по привычке проведя несколько раз рукой по своей густой шевелюре, тщетно
пытаясь ее пригладить, вставал и говорил: «Ребята, сейчас я вам буду рассказывать...» — мгновенно
наступала тишина...
Посадив машину, Смушкевич подошел к жене.
— Что-то у меня сегодня не клеится. Ты подожди еще немного. Тут где-то должен быть Медянский. Я его
попрошу. Мы быстренько...
Командир эскадрильи Медянский уже привык к [17] тому, что к концу его занятий с летчиками комбриг
обязательно оказывается неподалеку.
Он терпеливо ждал, пока Медянский освободится — нарушать распорядок дня было не в его правилах,
— а потом отводил в сторонку и говорил:
— Полетаем немного. Что-то не выходят виражи...
— Как же так, Яков Владимирович? Вчера все отлично было, — удивлялся Медянский.
— Так то вчера, а надо посмотреть, как сегодня будет...
И Медянский, который так же, как и он, был влюблен в небо, не мог отказать. Опытный кадровый летчик
передавал Смушкевичу все, что знал сам.
Смушкевич пришел в авиацию потому, что по природе своей тянулся ко всему новому, неизведанному. А
что было тогда новее, неизведаннее авиации? И, что важнее всего, эта его тяга ко всему новому, передовому сохранилась у него на всю жизнь.
Стремление к новому рождает беспокойство, неудовлетворенность, желание экспериментировать.
Отсюда тот дух новаторства, который в те годы выделял Витебскую бригаду.
Осень 1932 года, наверное, мало чем отличалась от других. Низкое, в пологе туч небо да косые нити
дождя. Во всяком случае, это было то время года, когда авиация, еще не имевшая тех всевидящих
приборов, что появились позднее, больше находилась на земле, чем в воздухе.
В такие осенние дни летчики с неохотой собирались в штабе, слушали чтение приказов и расходились. А
то просто утром, как говорили, «понюхают» воздух через форточку: «Сыроват. Значит, полетов не будет.
Можно спать». [18]
И в то утро хлестал докучливый дождь, превращая аэродром в вязкую глину.
Приказов оказалось немного, и читать их скоро кончили. Летчики коротали время — кто играл в
шахматы, кто просматривал газеты, а кто просто «травил баланду». Впереди был долгий скучный день.
Занять его было нечем.
Смушкевич сидел в стороне. Его темпераментной натуре была явно противопоказана эта скучная, наводящая дрему обстановка ничегонеделанья. Он просто не умел ничего не делать.
— Ну вот что, — сказал он, обращаясь ко всем в комнате. — Так дальше продолжаться не может. Скучно
так жить. Да и ни к чему нам, летчикам, терять драгоценное время. Раз летать пока не можем, будем
учиться.
Так появились в Витебской бригаде «уроки Смушкевича», как стали называть летчики свои ежедневные
занятия.
Конечно, странно было бы, если бы сразу и всеми они были встречены с восторгом. Уж очень
непривычно и неожиданно это было. Привыкали постепенно и с трудом.
На этих занятиях изучались и теория полетов, и тактика воздушного боя, и техника. Все это было
безусловно необходимо. Но помимо этого была еще одна сторона «уроков Смушкевича», которая
сказалась значительно позднее, но которую он несомненно имел в виду. В конечном счете от нее зависело
все.
Сразу же после своего прибытия в бригаду Смушкевич занялся тщательным изучением уклада жизни
летчиков. Внимательно наблюдал за всем, что происходит, что-то помечая в своем блокноте. Потом его
привыкли видеть с этим блокнотом везде, куда бы он ни приходил. [19]
И если перелистать его страницы, то мы узнаем, что занимало мысли комбрига.
«Вчера наблюдал за полетами. Бросилось в глаза нежелание, с каким собирался в воздух П. Помню, когда
он два года назад только пришел к нам из училища, его нельзя было удержать на земле...
После полета отозвал его в сторону. Спрашиваю, в чем дело. Мнется... «Отлетали положенное?» «Так
точно». «Так что же?» «Да разве это полет? — отвечает. — Просто «галочки» кому-то в журнале
поставить надо. Что делаешь в воздухе, никого не интересует. У меня горючего на четыре-пять часов.
Свое задание я выполняю за два. Но сесть не могу. Вот и «утюжу» небо, пока время не выйдет.
«Отутюжил» положенные часы, выложили на «Т» твой номер — можешь садиться и идти гулять. А кому
это надо?»
П. прав. Это никому не надо».
Смушкевич ищет. Вместе со своим штабом он начинает разрабатывать план боевой подготовки.
Старый журнал. На обложке: «План боевой подготовки Витебской бригады на 1933 год».
Выцветшие чернила. Фамилии летчиков. Иных из них уже нет в живых. Но живет каждая клеточка
журнала. Четкий, нарастающий ритм слышится в этих по-военному лаконичных записях...
«Все машины своевременно вышли на «цель»».
«Стрельбу по конусу эскадрильи №... и №... вели успешно».
«Все отряды выполнили упражнения по стрельбе и бомбометанию».
Ни о какой «утюжке» неба речи больше не было. Каждый летчик, каждый отряд, каждая эскадрилья
теперь получали вполне определенное задание.
Попробуй не прийти вовремя к полигону — не успеешь выполнить упражнения, ведь на хвосте у [20]
тебя сидит следующий. Вот тебе и проверка умения ориентироваться, выдерживать маршрут и скорость.
В общем, всего того, что раньше измерялось только количеством проведенных в воздухе часов. А
пробоины в мишенях и в конусе добавляли к этому еще и рассказ о том, как проходит стрельба в полете.
Еще одна запись в журнале: «Летчик Александров успешно установил радиосвязь с аэродромом».
Это было целое событие. Неподалеку от штаба находилась машина с радиостанцией. И всего в
нескольких километрах от нее был самолет. Смушкевич сидел возле радиста. Грохотом, треском, свистом
откликался на позывные эфир. И вдруг... Та-та-тата. И еще раз: Татта-тат-та... Сомнений быть не могло: кому-то удалось прорваться.
— Здорово! Молодчина! — радовался Смушкевич. — Это большая удача.
Их было совсем немного на первых порах, чей голос удавалось услышать в эфире. Авиация еще только
освобождалась от немоты.
Все это было подготовкой к самому главному, чего хотели добиться витебцы, — летать в любых
условиях, как на войне.
В то время уже многие летчики понимали, что боевые условия не дадут никаких скидок на холод и
непогоду, что рано или поздно техника преодолеет и эти барьеры на пути в небо. Но надо, чтобы они, летчики, тоже были готовы к этому. Заслуга Смушкевича не только в том, что он понимал это, но и в том, что у него хватило смелости от слов перейти к делу. .
Утром в квартире Смушкевичей раздался звонок. Открыв дверь, Бася Соломоновна увидела целую
делегацию женщин.
— Мы к Якову Владимировичу, — заявили они.
— Входите. [21]
— Вы уж, Бася Соломоновна, будьте нашим союзником, — перебивая друг друга, заговорили женщины.
— Правда, выручайте... Сколько гарнизонов объехали, а такого нигде не было.
— А в чем дело? — спросила жена Смушкевича.
— Да в лагерях этих... Мало ему полетов днем, так он и ночью придумал. Лета не хватать стало — давай
зимой теперь.
Жена командира молча слушала женщин. Где-то в глубине души, как и каждая женщина, которая хочет, чтобы ее муж был подольше дома, с нею, с детьми, она была с ними согласна. И до того редко бывавший
с семьей, Яков Владимирович теперь оставался дома еще реже. Но, хорошо зная мужа, она понимала, что
иначе он не может, что говорить с ним бесполезно. Не будь этого — не была бы счастлива их жизнь. Но
как все это объяснить им?
— А Якова Владимировича нет, — сказала она. — Уехал.
— Куда?
— В лагеря...
Женщины смущенно затихли. Выходит, и жене командира бригады не легче.
А в лагерях дни до предела насыщены учебой, работой, полетами. Под аэродром решили использовать
замерзшее озеро Лесвидо. Моторы отогревали горячей водой, которую подвозили в установленных на
санях бочках. Их почему-то прозвали «гончарами». Отогревшись, моторы подавали голос. Самолеты
уходили в небо.
Смушкевич, как и все летчики, жил в палатке. Вставал он, наверное, раньше всех в лагере, с
удовольствием до красноты растирался снегом и свежий, бодрый приходил на озеро к началу полетов. Он
[22] был доволен. То, что задумал, претворялось в жизнь. Это натолкнуло его на мысль пойти еще
дальше. И когда с начальником штаба они подводили итоги зимней учебы, он сказал:
— Ну, хорошо, зимой мы выехали сюда, а летом все полеты опять с одного хорошо оборудованного
аэродрома. А начнись война, этот же аэродром первым подвергнется удару. Откуда тогда воевать? —
Смушкевич вопросительно посмотрел на Синякова.
— Стало быть, придется искать другие, — ответил начальник штаба.
— В том-то и дело. Другие... И там ведь не будет ни наших ангаров, ни взлетных полос.
— А воевать надо, — заметил Синяков.
— Искать же их нам придется, когда боевые действия будут идти уже полным ходом. А что, если... —
Смушкевич сделал паузу, — поискать их сейчас? И туда перенести и полеты и занятия.
Синяков подумал, что в академии этого ему слышать не приходилось. Считалось, что войну авиация
будет вести со своих заранее подготовленных аэродромов, и никто не думал о том, как быть, если они
известны противнику.
Этот молодой комбриг смотрел далеко вперед. Придумал зимние лагеря, которых не знала ни одна
авиация мира. Ну, зимой еще куда ни шло. Озеро под аэродром приспособили.
— А весной? А осенью? — вслух произнес Синяков. — Что будем делать тогда? Где мы найдем аэродром
весной и осенью? Мы тут со своего, где все налажено, в это время не летаем: колеса вязнут, а с тех...
— А давай-ка махнем в Идрицу, — неожиданно предложил Смушкевич... [23]
Самолет, на котором летели комбриг и начальник штаба, сделал круг и пошел на посадку.
«Куда это он?» — подумал Синяков, Все время, пока они летели, под крыльями лежали разбухшие от
дождя поля, которые обрамляла густая щетина лесов.
Самолет мягко коснулся земли и остановился. Смушкевич крикнул: «Вылезай!» — и первым выпрыгнул
из кабины. Он сдернул шлем и подставил разгоряченное лицо порывистому весеннему ветру.
Оглядевшись вокруг, он довольно улыбнулся и сказал:
— Хорошо! Отличное место. Ровная, чистая площадка, под ногами не хлюпает, а шуршит... Летать
отсюда можно.
Знаешь, что я надумал? — продолжал Смушкевич. — Давай всех молодых летчиков соберем в одну
эскадрилью...
— Им входить в строй. Летать надо начинать раньше, — понял его мысль Синяков. — А то своих догнать
не успеют.
— Аэродром отдадим им. Командиром эскадрильи назначим Медянского.
Опять это было новаторством. До сих пор подготовку молодых летчиков вели во всех эскадрильях, что
тормозило их вхождение в строй и мешало учебе всех остальных.
Через несколько дней эскадрилья Медянского перелетела в Идрицу. А следом за ней и сам комбриг. Его
интересовало, как справляются со своими обязанностями учителей те, с кем он впервые встретился на
аэродроме, когда знакомился с бригадой. Тогда треугольники на их петлицах говорили больше о
молодости, чем об опыте.
Он знал, что ребята оказались упорными. От «старичков» они брали все, стремясь как можно быстрее
[24] овладеть мастерством летчика. Теперь уже их называли «старичками» те, кому они передавали свои
знания.
Комбриг приглядывался ко всему. Его слегка прищуренные карие глаза замечали все. Вон прошел с
молодым пополнением Будкевич. Он уже тоже стал «старичком». Высокий, угловатый. Шагает
размашисто. И в том, как идут за ним к машинам новички, как занимают свои места в кабинах, опытный
глаз комбрига мог увидеть многое.
Вон тот, с круглым, усыпанным веснушками лицом, говорливый парень идет, словно на ногах у него
пудовые гири. В кабину не садится — вваливается, долго потом копается в ней, все что-то пристраивая.
А этот, широкоплечий, загорелый крепыш, совсем другое дело. Вроде бы тяжеловат с виду. Но идет, будто
уже на земле его подхватили могучие руки ветра. Еще секунда — замер у штурвала, готовый к полету.
Впрочем, с выводами комбриг не торопился. Ведь летчик проверяется в небе. Потому он и сам частенько
летал с теми, кого хотел узнать поближе. Однако и этого ему было мало.
— Выполнять фигуры высшего пилотажа — это еще не значит стать летчиком, — говорил он на разборе.
— Надо научиться всего себя отдавать полету, почувствовать легкость в обращении с машиной, и чтобы
она почувствовала тебя и была послушна твоей воле. Это требует многих сил, большого труда, но только
тогда ты летчик.
Сам став летчиком благодаря упорному труду, помощи друзей, он имел право так говорить. Теперь для
него в воздухе не было невозможного.
Вот на глазах всего аэродрома, выключив на небольшой высоте мотор, он четко садится у отметок. [25]
А это не так-то просто. Планировать с большой высоты легче: есть время рассчитать, а с такой — надо
особое искусство. Но техник тут же вновь раскручивает пропеллер. Смушкевич опять взлетает и опять
повторяет все сначала. И так несколько раз.
— А теперь я полетаю с кем-нибудь из вас, — обращается Смушкевич к обступившим его молодым
летчикам. — Вам это надо уметь. Вдруг мотор откажет или подобьют... Надо ко всему быть готовым. Ну, кто первый?..
Первым вызвался худощавый светловолосый паренек. Комбриг хорошо знал его. Ему было всего
девятнадцать — самый юный в бригаде.
— Что ж, Коля, давай попробуем...
Было раннее утро. Полупрозрачная дымка, обычная в этих местах в такие часы, закрывала землю. До нее
оставалось метров сто пятьдесят, когда комбриг крикнул в переговорную трубку: «Мотор отказал...»
— Понял, — ответил летчик, и сразу же исчез мерный, успокаивающий рокот мотора.
Отойти и сесть на ближнем краю поля нельзя. Поздно. Да и навстречу взлетают самолеты. За аэродромом
— река. Посадить машину можно лишь в зоне отметок. Вот в такие моменты и проверяется воля летчика, его умение подчинить машину себе.
Падает высота. Стремительно приближается вынырнувшая из-под туманного покрывала земля...
Попробуй узнай, о чем думает летчик, когда видишь перед собой его затянутую в кожаную тужурку
спину. Волнуется он или спокоен?
На это даст ответ посадка. Если будет посадка.
Самолет мягко, словно ему именно сюда и надо [26] было, выкатился на край обрыва и остановился.
Впереди поблескивала река.
— Ну вот и все, — сказал летчик, будто и не было у него никакого страха и не от волнения покрылось
капельками пота лицо.
— В самом деле все получилось просто, — так же спокойно ответил Смушкевич, но прежде, чем пожать
летчику руку, старательно вытер о комбинезон вдруг взмокшую ладонь. — Молодец! Будешь летать!
Может, он был даже слишком рискованным, озорным в небе, этот молодой комбриг. Таким был на земле, таким оставался и в небе.
Уже не первый месяц в бригаде шло упорное соревнование между эскадрильями. Эскадрилья Медянского
пока была на первом месте, обогнав всех по технике пилотирования. Но сегодня ей предстояла
решающая встреча на ночных полетах с эскадрильей Б. Туржанского.
И для тех и для других это — новое дело. Летать ночью стали недавно. Правда, витебцы раньше других, но все равно опыта маловато.
В стороне блеснули фары автомобиля, и только по ним летчики догадываются: приехал комбриг. Не в его
правилах вмешиваться в распоряжения командира эскадрильи, и, чтобы не смущать его своим
присутствием, он располагается в стороне.
Присев на подножку своего «газика», он беседует с пилотами. Вскоре вокруг него образуется плотный
оживленный кружок. Говорили, что, когда Смушкевич на аэродроме, шума моторов не слышно: его
заглушают взрывы смеха возле машины комбрига.
Слушая веселые шутки, вглядываясь в лица, Смушкевич ловил себя на том, что, наверное, многое отдал
бы за то, чтобы знать, как сложится жизнь каждого из них дальше. [27]
Вот того, например, только что прибывшего из училища, Чучева...
...Спустя много лет генерал-полковник Чучев откроет альбом и, найдя в нем пожелтевшую фотографию, скажет:
— Вот я тогда, второй слева. После тех полетов снимались. Да, много воды утекло.
Или старательного Будкевича, чей характерный белорусский выговор помогает легко отыскать его в
темноте.
...Пройдет время, услышав гул самолета в небе, рванется с больничной койки к окну поседевший
Будкевич и скажет:
— Врачи летать запретили. На аэродроме устроился. Все-таки возле самолетов. И бензин. Привык я к его
запаху. Не могу без него. А они, чудаки, мне свежий воздух рекомендуют. В постель уложили. Чудаки.
Если бы вдруг время ускорило свой бег, то перед взором комбрига, словно кинокадры, пронеслись бы
страницы жизни каждого из тех, кто сейчас рядом с ним.
Все это будет еще не скоро. А пока идут ночные полеты. Одна эскадрилья сменяет другую, и комбриг не
уходит с аэродрома.
Наутро свежий, бодрый, словно и не было бессонной, беспокойной ночи, потому что именно такие ночи, среди своих, в заботах о деле, и вливали в него эту бодрость, он вошел в столовую, где завтракали
летчики.
— Подведем итоги, — сказал он. — Быть хорошо подготовленным сейчас к войне — это главное.
Эскадрилья товарища Туржанского в этом отношении выглядит лучше других. Первое место за ней. Но
наступление на боевую подготовку продолжается. [28]
Те, кому не повезло в этот раз, могут еще взять свое.
Наступление продолжалось... И, как во всяком наступлении, были потери.
Есть командиры, принимающие потери на пути к цели как неизбежное. Смушкевич тоже шел к цели, но и
одной человеческой жизни не хотел оставлять на этом пути.
Когда в квартире комбрига раздавался один короткий звонок — словно тому, кто был за дверью, совсем
не хотелось звонить, не хотелось, чтобы его видели, не хотелось замечать сочувственных глаз жены и
притихших детей (но что поделаешь, если он всегда теряет ключи!), — все уже знали: случилось
непоправимое. Ведь, если все хорошо, звонок был призывным, долгим. Тогда навстречу отцу выбегали
дочки. Старшая, Роза, и совсем еще маленькая Ленинка бросались помогать ему раздеваться. Это было их
любимое занятие. Особенно зимой, когда после долгих усилий удавалось стянуть с него унты. При этом
все весело возились на ковре.
Но сейчас звонок был коротким. Смушкевич вошел молча. Снял шинель и, ни слова не говоря, ушел к
себе. Домашние знали, что теперь он долго будет лежать, не раздеваясь, спрятав голову под подушку.
В квартире наступала тишина.
О чем думает он в эти часы, оставшись один на один с собой?
Наверное, клянет себя, что не уберег товарища, что не успел научить его всему, что спасло бы ему жизнь, что плохой он командир, если гибнут у него еще летчики, а он ничего не в силах сделать, чтобы быстрее
пришла в авиацию совершенная техника. И это бессилие было тяжелее всего...
За окном догорал день, и комнату заполнил полумрак. [29] Солнечным лучам с трудом удавалось
пробиться сквозь листву разросшихся деревьев, и лишь кое-где на полу и стенах вздрагивали маленькие
«зайчики». Гулко напоминали о себе часы...
Нет людей неошибающихся. И он меньше всего относил себя к их числу. Хотя его никто ни в чем не
обвинял, сам себе он скидок не делал. Знал, что все-таки виноват. Виноват, что, быть может, не
предусмотрел всего, а командир обязан быть втрое зорче. Думал, что можно перескочить через
второстепенные на первый взгляд кое-какие летные упражнения, чтобы поскорее взяться за главное —
боевую подготовку. Ведь так неспокойно стало в мире...
А утром снова аэродром.
— Товарищ комбриг, — окликнул его техник Плоткин, — готово!
— Что готово?
— О чем говорили.
— Электрифицировали старт? Молодцы! Ну показывайте, что вы там придумали...
На старте Смушкевич не увидел привычных фонарей «летучая мышь», которыми в ночное время давался
сигнал к взлету. В бригаде давно думали над тем, как избавить летчиков от них. Малейшая
неосторожность с огнем грозила бедой. И вот теперь Плоткин показывал комбригу стартовый светофор.
Кнопки, провода, лампочки — все просто и безопасно.
— Это то, что нам нужно, — сказал комбриг, осмотрев прибор. — Только вот что... Надо сделать так, чтобы о нем знали и соседи. Мы ведь монополии устанавливать не собираемся. Верно?
— Точно, — обрадованно согласился Плоткин.
— Ну вот и отлично. Подготовьте быстренько описание с чертежами. Пошлем в округ. [30]
Витебский светофор приняли во всех частях Военно-Воздушных Сил.
«Награждаю старшего техника Плоткина за проведенную большую рационализаторскую работу в
бригаде и изобретение светофора для ночного освещения старта...»
В Москве, в квартире на Гоголевском бульваре, этот отпечатанный на машинке приказ комбрига
Смушкевича и по сей день хранят как драгоценную реликвию.
Неподалеку от аэродрома в старинном парке на берегу Двины стоял особняк. Раньше он принадлежал
какому-то графу. Смушкевич давно уже поглядывал на него. Ведь это было идеальное место для
задуманного им ночного санатория. Оставалось только убедить окружном и горсовет передать его
летчикам.
Машина, в которой Смушкевич направлялся в город, вдруг резко затормозила. Видно, опять забарахлил
мотор.
— Надолго? — он посмотрел на огорченного шофера и понял, что, видно, надолго. — Ну, не
расстраивайтесь. Погода сегодня отличная.
Он любил ходить пешком. Такие минуты выдавались редко. Можно спокойно, не торопясь, подумать.
Ходил широким легким шагом, чуть наклонясь вперед. Походка осталась от того времени, когда работал
грузчиком. Сколько лет прошло, а держится походка... Да и сила тоже. Он мог не спать несколько ночей
кряду, вызывая удивление всех. И всегда оставался бодр и свеж. Здоровыми, бодрыми хотел он видеть и
своих летчиков.
...В небе послышался знакомый рокот мотора. Смушкевич посмотрел вверх. Там, растягивая дымчатый
шлейф, настойчиво полз ввысь самолет. Он [31] уже превратился в совсем маленькую точку, но взбирался
все выше.
Ведь вон на какую высоту летать стали! Еще год назад никто бы не поверил, а сейчас почти на семь
километров забираемся. И это не предел. Новая техника приходит. Будем летать еще выше. И на плечи
летчиков лягут дополнительные нагрузки... А санаторий просто необходим. Перед полетом ничто не
должно волновать летчика. Он должен быть абсолютно спокойным, отдохнувшим, собранным.
Не заметил, как подошел к зданию окружкома.
— Привет покорителям небес! — добродушно улыбаясь, приветствовал его секретарь. — Можешь не
беспокоиться. Отдаем вам особняк. И сад бери. Пусть отдыхают твои летчики на здоровье. Только
летайте...
Ночной санаторий стал его гордостью. О нем он заботился непрестанно.
О том, как отдыхают летчики, ему каждый день докладывал бригадный доктор. Невысокий, плотный
Зитилов уже много лет врачевал в Витебской бригаде. К нему привыкли, его считали своим в домах
летчиков. Большими друзьями они были с комбригом. Однако дружба дружбой, а когда в котле с супом
обнаружился крохотный обрывок веревки, он устроил Зитилову такой разнос, что тот помнит и по сей
день.
Не было для Смушкевича мелочей, когда дело касалось летчиков. Однажды зимой начальник
хозяйственной части рано утром развез на квартиры летчиков отличные сухие дрова взамен тех, что
выдал накануне. Потом причина такой заботы стала ясна. Смушкевич, вышедший наколоть дров, увидел
у соседа покрытые ледяной коркой поленья. Значит, у него сухие, а у всех вот такие, мерзлые.
Немедленно заменить! [32]
О том, что он долгое время жил в одной комнате, потому что всегда находился кто-нибудь из вновь
прибывших, кому он уступал свою квартиру, знала вся бригада.
— У них семья большая, — говорил он в таких случаях жене. — Потерпи еще немного, будет и у нас
квартира.
— Когда ты был политруком, мы жили лучше, чем сейчас, — возмущалась жена. — Ну, что ты молчишь?
Нет, сил моих больше не хватает... Беру детей и уезжаю к маме...
Он лишь молчал в ответ, бросая изредка укоризненные взгляды на жену.
— Ладно, покажи свою обновку. . — невозмутимо, словно ничего не произошло, наконец произнес он.
— Завтра увидишь! — почему-то замялась она.
— Почему же завтра? Мне не терпится посмотреть твою новую шубу, ты так давно мечтала о ней.
— Сейчас уже поздно, — отнекивалась Бася Соломоновна.
— Посмотри-ка на меня, — попросил Смушкевич.
— Ну что? — по-прежнему отворачиваясь, спросила жена. — Ну не купила я ее. Не нравится она мне. Да
и вообще, зачем мне шуба?..
— Вот те раз... А я-то думал... И чего это ты вдруг? — притворно недоумевал он, хотя знал уже, что она
опять отдала свой ордер (тогда промтовары выдавали по ордерам).
— Ну отдала. Ты бы посмотрел на ее пальто!
— Да разве я что говорю? Просто хотелось свою жену в шубе увидеть. Наверное, здорово тебе пошла бы,
— улыбаясь, продолжал Смушкевич. [33]
— Да уж как же! Знаю я тебя.
— А я тебя...
Вскоре на берегу Лучесы, там, где раньше был пустырь, вырос большой городок летчиков. И первые
дома вместе со всеми строил комбриг. Сажал деревья в большом саду, что раскинулся на краю городка.
И любил лазать на деревья... Кто-то сказал, что странности людей придают их облику черты
неповторимой индивидуальности. Может, это действительно так.
Смушкевичу доставляло истинное наслаждение обмануть бдительность сторожа, перелезть через забор
и, взобравшись на дерево, набить полную пазуху яблок. Потом он угощал ими поджидавшую его жену и с
удовольствием ел сам. Ел с аппетитом, с хрустом вонзая в яблоко крепкие, ослепительно белые зубы.
Но старика сторожа провести было не так-то просто. Он уже давно догадался, кто лазит к нему в сад. И, будто невзначай встретив комбрига с женой, жаловался: лазят там какие-то пацаны по деревьям. Разве их
поймаешь?
Смушкевич улыбался. А старик, глядя ему вслед, ворчал в бороду:
— Командир, а как дитя малое...
— Вот бы ему поймать тебя, знал бы тогда, — выговаривала Смушкевичу жена.
— Ничего, это полезно. Тренировка перед прыжками с парашютом, — отшучивался он. — Ведь учиться
еду.
Учиться Смушкевич уехал в знаменитую авиационную школу имени Мясникова в Каче. Надо же было
наконец получить официальный диплом летчика. Здесь он вновь встретился с Кушаковым. Василий
Антонович был начальником школы. [34]
— У меня, Яша, без скидок на знакомство, — поздоровавшись, сказал Кушаков. — Придется выполнять
все...
— И с парашютом прыгать заставишь? — пряча улыбку, спросил Смушкевич.
— А как же? — всерьез приняв его вопрос, удивился Кушаков.
— Ну вот и отлично, — вспомнив свои походы в сад, рассмеялся Яков Владимирович. — Я-то боялся —
не придется. А поблажек, дорогой Василий Антонович, не надо. Не затем приехал. Время дорого. На
поблажки расходовать жаль.
Школу он закончил досрочно. И с дипломом летчика вернулся в Витебск.
Здесь его ждала прибывшая из Москвы комиссия, в состав которой входил Чкалов.
В своей неизменной кожаной куртке Чкалов сидел на траве и, нетерпеливо покусывая стебелек какого-то
цветка, наблюдал за полетами. Потом ему, видно, надоедало на земле и, забравшись к кому-нибудь в
самолет, он улетал. А вернувшись, довольно улыбаясь и по-волжски окая, говорил Смушкевичу:
— Хорошо у тебя ребята летают.
И тот, стремясь скрыть свою радость от того, что все идет хорошо, отвечал:
— Да, летают ничего...
— Ну, ты не скромничай, — перебивал его Чкалов. — Летают что надо.
Бригада заняла первое место в округе, а эскадрилья Бориса Туржанского стала первой в Военно-
Воздушных Силах страны. Первенства не отдавали много лет.
То, что в Витебской бригаде умеют не только летать, показали маневры 1936 года. Бригада должна [35]
была нанести удар по аэродромам «синих». План операции готовил весь штаб. Но в нем ясно проступало
то, что всегда отличало Смушкевича, — дерзость решений, смелость мысли и точность расчета.
— Чтобы достичь максимального эффекта, для нанесения удара надо выбрать такое время, когда на
аэродроме находится больше всего самолетов противника, — говорил Смушкевич.
К аэродрому «синих» витебцы подошли, скрывшись за облаками. Был тот особенный, наверное, самый
тихий в природе час, когда день уже угасает, но вечер еще не начался. По пути им не встретился ни один
самолет «противника». Но когда перед самым аэродромом вынырнули из-за облаков, их заметили.
Открыли огонь зенитки. Забегали у машин летчики.
Смушкевич ожидал этого. Больше того, он знал, что там, на аэродроме, летчики одной с ним школы. Хоть
и «синие», а свои. Их, конечно, не обескуражит его внезапное появление. И потому пошел на хитрость.
Специально отвлек внимание на себя. А в это время из-за леса с противоположной стороны на аэродром
«синих» выскочили самолеты Гомельской бригады, которой командовал брат командира эскадрильи
витебцев Александр Туржанский. Они накрыли «синих» дымовой завесой. Вот тогда-то и обрушили свой
удар витебцы. Аэродром «противника» был разгромлен. А спустя несколько часов посредники сообщили
в штаб маневров, что самолеты витебцев появились над другим аэродромом «синих».
Они подошли незаметно и, появившись над целью, зажгли все огни. Тогда стал виден четкий строй, в
котором атаковали «противника» самолеты. Затем огни погасли. Самолеты словно растворились во тьме, а может, ушли вовсе. Но через несколько минут они вновь обрушивали на голову «противника» [36] удар.
Невидимые с земли, они были полными хозяевами в небе.
В штабе маневров Смушкевича тепло поздравил Уборевич.
— Пойдемте, представлю вас нашим гостям, — упирая на последнее слово и пряча за стеклами пенсне
усмешку, сказал Уборевич.
Немного поодаль у деревьев стояла большая группа военных. Некоторые были в форме иностранных
государств.
— Командир Витебской бригады, — представил Смушкевича Иероним Петрович.
— О, ваш ночной полет был просто великолепен, — восторженно пожимая Смушкевичу руку, сказал
итальянский генерал.
— Это было колоссально... — подтвердил англичанин.
— Однако я должен вам сказать, господин Смушкевич, что в этой истории с дымовой завесой вы
поступили не по-рыцарски, — стремясь явно поддеть его, заметил, улыбнувшись, французский атташе.
— А у нас есть одно правило, которое мы стремимся всегда выполнять, — вежливо улыбнувшись, заметил Смушкевич и, выдержав короткую паузу, отпарировал: — Уничтожать противника всеми
средствами и везде, где застанем.
Прошло немного времени, и в прозрачном московском небе Смушкевич готовил своих витебцев к параду
над Красной площадью. Но уже знал, что в параде участвовать ему не придется, что совсем скоро ему
летать в небе другой страны, ведя самолеты не на парад, а в первый в его жизни воздушный бой. [37]
В грозовых облаках...
В конце октября 1936 года в кабинете командующего авиацией республиканской Испании майора
Сиснероса раздался телефонный звонок. Сиснерос снял трубку и услышал голос дежурного по аэродрому
в Альбасете.
— Только что произвел посадку «Дуглас» из Парижа, — докладывал дежурный.
— Хорошо, что прорвался, — обрадованно заметил командующий. — А кто прилетел?
— Дуглас, — ответил дежурный.
В кабинет вошел советский военно-воздушный атташе полковник Свешников.
— Я понимаю, что «Дуглас», — на строгом лице Сиснероса появилась улыбка. — Я спрашиваю, кто
прилетел на этом «Дугласе»?..
— Дуглас, — опять повторил дежурный.
— Дуглас?! Ну ты, брат, или забыл испанский язык, или пьян, — перестав улыбаться и раздражаясь, проговорил Сиснерос. — Я тебя спрашиваю...
Он не кончил фразу, увидев смеющееся лицо Свешникова, удивленно посмотрел на него.
— Ты от него ничего не добьешься. Я тебе сейчас все объясню, — ответил Свешников. — Дуглас скоро
будет здесь.
Спустя немного времени оба увидели входящего в кабинет широкоплечего, выше среднего роста
человека в темно-коричневой кожаной куртке и темно-синих брюках. Он был похож на испанца: такое же
смуглое лицо с живыми карими глазами. Они сразу обращали на себя внимание. Казалось, где-то в
глубине их затаились искорки задорного смеха и, если бы не официальность обстановки, человек сейчас
бы [38] рассмеялся, довольный тем, что, несмотря на трудности перелета, он все-таки здесь.
И, глядя на него, Сиснерос не мог сдержать улыбки. Словно прожилки слюды в куске гранита, она
заискрилась на его угловатом, будто высеченном из твердого камня лице.
— Я рад вашему приезду, камарадо Дуглас, — сказал Сиснерос, идя к нему навстречу. Они обменялись
крепким рукопожатием. — Как летели?
— Все обошлось как нельзя лучше. Долетел, — коротко ответил Дуглас. Так теперь звали Я. В.
Смущкевича.
Когда стало известно, что он едет, его пригласил к себе Уборевич.
— Ну вот, Яков Владимирович, теперь уже не маневры, а настоящая война ждет тебя. — Как всегда
аккуратный, подтянутый, Иероним Петрович неторопливо прохаживался по кабинету, заложив руки за
спину. Он как бы размышлял вслух, и от этого все произносимое им приобретало особый смысл.
— Настоящая война, — повторил Уборевич. — Такой мы еще не видали. И Германия и Италия тут
постараются испробовать все. И тактику новую, и новую технику, и, думаю, не постесняются одеть в
испанские мундиры как можно больше своих офицеров. Для них это прежде всего школа... Школа
подготовки к другой, главной войне.
Уборевич остановился возле карты и долго вглядывался в Пиренейский полуостров, словно хотел
разглядеть скрытую за тысячами километров Испанию.
— Тяжело там сейчас. Противник сильный, — Иероним Петрович опустился в кресло напротив
Смушкевича и, наклонившись к нему, мягко произнес: — Ты помни об этом. Не думай, что все уже [39]
знаешь. Ведь не воевал же еще. Про гражданскую знаю... Но это только как крещение, чтоб человек к
свисту пуль привык... Там совсем иная война... А потому учись, — он кивнул в сторону карты. —
Учиться ни у кого не зазорно. Важно, какие выводы человек из учения делает и чему служат его знания.
Присмотрись ко всему. Все взвесь. Не горячись.
Всегда сдержанный, производивший на некоторых даже впечатление холодного человека, Уборевич был
сейчас заметно взволнован. Смушкевич еще никогда не видел его таким. Волнение охватило и его.
Только сейчас он понял, как много значит для него этот человек.
Уборевич протянул ему руку.
— Помни. Воевать надо умеючи. Ну, до встречи.
Он крепко тряхнул ему руку. Словно стесняясь чего-то, они в нерешительности постояли минуту-другую
и обнялись.
И вот теперь Смушкевич с трудом привыкал к мысли, что он в кабинете командующего военно-
воздушными силами республиканской Испании, что этот уже успевший изрядно поседеть майор
называет его чужим именем — Дуглас.
— Вам придется нелегко, — слова командующего прервали воспоминания. — На знакомство времени
мало. Обстановка весьма напряженная. — Он подошел к карте.
— Положение на фронте очень тяжелое. Войска мятежников непрерывно продвигаются вперед.
Несколько дней назад, 18 октября, им удалось выйти к первому поясу мадридских укреплений, и сейчас
бои идут на самых ближних подступах к столице.
Карандаш в руках Сиснероса, за которым не отрываясь следил Смушкевич, остановился у края
прямоугольника, обозначавшего на карте Мадрид. [40]
Можно было и не переводить. Все понятно и так.
— Со второй половины августа авиация мятежников непрерывно бомбит Мадрид, — продолжал
Сиснерос. — А мы ничем не можем ему помочь.
Страшным, кровавым стало испанское небо. О нем написано немало страниц. Его запечатлела кисть
художника на бесчисленных полотнах. Темно-голубое, оно смотрит с картин Веласкеса, почти черное на
полотнах Рибейры, сумрачным, суровым показал его Гойя. Михаил Кольцов увидел его бездонным и
прозрачным и с горечью заметил: «Жаль, что оно такое!»
Весь мир уже знал о произнесенной ранним июльским утром фразе: «Над Испанией безоблачное небо», давшей сигнал к тому, чтобы небо Испании надолго перестало быть просто небом. Теперь оно было
пространством, где летают самолеты и откуда грозит смерть.
Страшным стало небо Испании. И делалось тем страшнее, чем чище и безоблачней становились его
просторы. Вот почему не радость и поэтический восторг вызвал его безмятежный вид у Михаила
Кольцова. Он знал — а впрочем, это было известно всем, — что, раз оно такое, жди самолетов врага.
Они не заставляли себя ждать. Сотни килограммов бомб обрушивались ежедневно на Мадрид.
— У нас и до мятежа авиации современной, можно сказать, не было. — Сиснерос отошел от карты и сел
рядом с Дугласом. — «Ньюпоры» конца мировой войны, «Бреге», «Потезы». Но и этого сейчас не
хватает.
— Да... У них достаточно и новейшей техники... — заметил Свешников. — И летают-то в основном
немцы и итальянцы... [41]
— Ваши летчики делают настоящие чудеса, — сказал Сиснерос. — Ведь им приходится воевать на
непривычных для них машинах, да еще на таких безнадежно устарелых... Но уж когда в их руки попадает
что-нибудь поновее — тут для них невозможного нет...
— К сожалению, у нас пока еще очень мало новых самолетов, — добавил Свешников. — Германия и
Италия рядом, а нам вон откуда надо добираться...
— Самое главное для нас — это прикрыть Мадрид. Избавить его от бомбежек. А для этого нам
понадобится авиации во много раз больше, чем у нас есть, — задумчиво произнес Сиснерос.
Стройный, крепкий Сиснерос был лет на десять старше Смушкевича. Одет он был, как и все летчики.
Лишь по металлическим полоскам на груди можно было узнать его чин. Держался он просто,
непринужденно, но за каждым его словом чувствовалась культура изысканно воспитанного человека.
Смушкевич вспомнил все, что знал о Сиснеросе, о чем рассказывали ему по пути испанские товарищи.
Наследственный гранд, потомок вице-королей Аргентины, офицер, перед которым открывалась
блестящая карьера, накануне мятежа он, военный атташе в Италии и Германии, не колеблясь, стал на
сторону республики и принял на себя командование ее пока еще почти не существующими военно-
воздушными силами. В один из дней, когда фашисты особенно яростно рвались к Мадриду, а его приказ
гласил: «Пусть вылетит истребитель», и в небо смог подняться один-единственный оставшийся в его
распоряжении целый самолет, в этот самый трудный для него день Игнасио Идальго де Сиснерос вступил
в коммунистическую партию. [42]
Смушкевич тоже вступил в партию в самое трудное для своей родины время. Но путь его был иным. Сын
портного, заброшенного войной на далекую северную станцию Няндома, он стал там рабочим в пекарне.
Катал тяжелые бочки, колол дрова, бегал за шкаликами, выметал мусор и получал подзатыльники. А
выдавалось немного свободного времени — читал, спрятавшись в укромный уголок между мешками с
мукой. Тогда у него еще не было любимых книг, и он брался за все, что попадалось под руку. Читал с
каким-то упорством. У него стало правилом: какой бы трудной и непонятной ни казалась вначале книга, обязательно дочитывать ее до конца. И это правило — доводить до конца задуманное — он сохранил
навсегда. А потом, когда подрос и начал понимать, о чем говорят не только книги, но и жизнь, нашел свой
правильный путь. Было это в сентябре 1918 года в уже по-зимнему холодной Вологде. Тогда Яков
Смушкевич, шестнадцатилетний парнишка, стал большевиком.
И вот теперь — «Гренада, Гренада, Гренада моя» — возникла в памяти строчка стихотворения. Теперь
она действительно становилась его, эта земля, и защищать ее надо было так же, как и ту, в
восемнадцатом...
— Ну, ладно. Хватит на сегодня о делах. Я оказался не очень гостеприимным хозяином. Для испанца это
тяжкий грех. — Сиснерос мягко улыбнулся. — Даже не угостил гостя...
Он достал из шкафчика, стоявшего в углу комнаты, темную бутылку и налил в бокалы искрящееся
золотистое вино.
— За счастливый приезд, камарадо Дуглас, — поднимая бокал, сказал Сиснерос.
— За нашу дружбу, — сказал Дуглас. [43]
Вино было терпким, и каждый глоток его приятно обжигал.
— С дороги полагается отдохнуть, — заметил Сиснерос. — За работу завтра.
— Я бы хотел начать сегодня, — сказал Дуглас. — Я уже отдохнул, пока добирался сюда.
— Ничего не поделаешь, если такой нетерпеливый. Желаю удачи. — Сиснерос крепко пожал ему руку и в
ответ почувствовал такое же крепкое рукопожатие. Сильной была рука у этого русского Дугласа. —
Камарадо Борис, — он указал на Свешникова, — в курсе всех дел. Он вас проводит.
Так Смушкевич приступил к обязанностям старшего советника при командующем военно-воздушными
силами республиканской Испании, одновременно возглавив группу советских летчиков-добровольцев.
По дороге Свешников, прибывший в Испанию вскоре после начала мятежа, рассказал о его
подробностях.
Мятеж не явился большой неожиданностью. Правда, неизвестно было, когда он начнется, но то, что
после победы революции 1931 года, свергнувшей монархию и провозгласившей республику, генералы не
успокоятся и попытаются его поднять, ни у кого сомнений не вызывало. Ни у кого, кроме правительства
республики, которое пребывало в состоянии полнейшего неведения.
Борис Федорович угрюмо молчал. Для него, участника гражданской войны у себя на родине, многое
было неприемлемо в этой стране. Но, став неожиданно для себя дипломатом, он пристально
приглядывался ко всему и терпеливо пытался разобраться во всем происходящем. В отличие от Дугласа,
[44] впервые оказавшегося за рубежом, Свешников не чувствовал себя новичком за границей, где провел
два года, учась в Версальской авиашколе.
— Что касается наших дел, — возобновляя прерванный разговор, продолжал Свешников, — то тут
положение такое. У мятежников почти десятикратное превосходство в самолетах. Господство в воздухе, можно считать, полное. Наши ребята пока летают, как говорится, на чем бог послал. Сам понимаешь, радости от этого большой ждать не приходится.
Среди испанцев не редкость великолепные летчики. Особенно те, что перешли из гражданской авиация.
Настоящие асы. Но новой техники у них нет, да они ее и не знают... Есть тут еще одна эскадрилья.
Командует ею француз Андре Мальро. Самолетов двадцать в ней. Добровольцы. Есть там отличные
парни. Эти живут не в отеле «Флорида», а на аэродроме... Но есть и... Ну, ты, например, слышал о такой
профессии «специалист по краже автомобилей»? Нет. Я тоже раньше не слышал. А тут один из этой
эскадрильи так прямо себя и называет... «Специалист!» И вот приходится пользоваться услугами таких
«специалистов», которых по утрам надо из публичных домов вытаскивать, да еще уговаривай, чтобы
полетели куда надо.
— Может, когда наших станет больше, такие не понадобятся? — спросил Дуглас. Он внимательно
слушал Свешникова, впитывая в себя каждое слово, каждую подробность. Свешников уже тогда про себя
отметил эту его особенность.
— Думаю, что так... Да и Сиснерос ждет этого не дождется. Кроме всего, республике такие
«специалисты» влетают в копеечку. За каждый сбитый самолет им должны платить отдельно.
Дуглас только покачал головой. [45]
— Наши отказались получать за сбитые, — после короткой паузы заметил Свешников. — Говорят, мы для
того и приехали, чтобы сбивать, иначе что же тут еще делать?
Машина, в которой они ехали, уже давно оставила позади Альбасете и теперь неслась по дороге на
Мадрид. По обеим сторонам расстилалась покрытая пестрым ковром цветов равнина, а дальше в синюю
полоску горизонта врезались холмы темно-красного цвета, и надо всем ясное аквамариновое небо.
Можно было не отрываясь любоваться этой красотой. Но взгляд, брошенный на дорогу, заставлял забыть
о ней. Печальной была дорога на Мадрид поздней осенью 1936 года. Казалось, по ней шла в те дни вся
Испания, Испания, не хотевшая остаться с фашистами.
Навстречу машине двигались нагруженные нехитрым скарбом повозки, уныло брели мулы, навьюченные
собранными впопыхах узлами. Война гнала людей с насиженных мест на дороги, и теперь дороги
надолго становились их домом. Они хотели уйти от войны, но она шла за ними по пятам, преследуя их
взрывами бомб, пулеметным лаем и воем самолетов.
И Смушкевич подумал, что когда-то он уже видел нечто похожее. Но когда? И вдруг в памяти встал такой
же жаркий день. И дорога, запруженная повозками, бричками, телегами... Храпят уставшие кони. Ревут
упрямые, как и здешние мулы, волы.
Такой была дорога на Двинск, по которой они летом 1914 года уходили от немцев. Горестно вздыхала
мать, мрачно погонял уставших коней отец. А на телеге рядом с братьями и сестрой сидел он, тогда
совсем еще маленький. Они шли, как и эти вот сейчас, в неизвестное. Что ждало их впереди? [46]
И вот тогда, лежа на телеге, он впервые в жизни увидал в знойном небе самолет. Кто знает, чей он был?
Свой или чужой?
Самолет проплыл над ним и исчез. Но, быть может, именно тогда в мальчишеском сознании родилось и с
тех пор все крепло желание не летать, нет, об этом он и не думал, а хоть как-то приобщиться к тому миру
знаний и чудес, из которого прилетела эта загадочная птица.
Поток беженцев поредел. Машина свернула с шоссе и пошла по берегу маленькой речки.
— Вива, Рус! Вива, камарадо русо! — вдруг провозгласил шофер. Видя, что его не поняли, он обернулся
к Смушкевичу и Свешникову, кивнул в сторону реки и сказал: — Рус. — Затем, указав на видневшийся
впереди городок, добавил: — А там русос...
И, довольный своей шуткой, рассмеялся.
Оказывается речка называлась Рус, а городок впереди был Сан-Клементе. На его аэродроме
располагались бомбардировщики республиканцев.
Аэродром в Сан-Клементе напомнил Смушкевичу минский, каким он его увидел много лет назад. Те же
самолеты. Тогда последнее слово техники, а теперь безнадежно устаревшие. Словно не было их, бурных
последних лет стремительного развития авиации.
— Прямо как музейные экспонаты, — заметил Смушкевич Свешникову.
— А на этих экспонатах приходится воевать, — ответил тот.
Выслушав рапорт командира эскадрильи Виктора Хользунова, Дуглас, улыбнувшись, сказал:
— Вот где встретились... Ну, как вы тут живете?
— Да как видите, — Хользунов жестом добродушного хозяина обвел руками вокруг и сказал: — Не
тужим... [47]
— Всем вам большой привет. О вас помнят и ждут... А теперь давайте все по порядку.
И сразу исчезла вся официальность встречи и завязался тот откровенный разговор, который умел вести
Смушкевич.
Что волновало летчиков? Конечно же то, что их умение, знания не могут полностью раскрыться сейчас, когда они летают вот на таких самолетах. Правда, все уже досконально изучили эти французские «Бреге-
19», летающие со скоростью сто двадцать километров в час. И даже умудрялись наносить противнику
чувствительные удары. Но разве это может сравниться с тем, что они сумеют, будь в их руках машины
новейших марок!
— Машины уже есть, — сказал Дуглас. — Скоро вы их получите.
От бомбардировщиков Дуглас отправляется к штурмовикам. Их база в небольшом городке Кинтанар-де-
ла-Орден. Это уже в ста с небольшим километрах от Мадрида. И Дуглас торопится. Самолетов-
штурмовиков у республики пока вообще нет. Летчики, которыми командует Константин Гусев, еще не
принимают участия в боевых действиях.
Поэтому быстрее к тем, кому сейчас отводится главная роль, — к истребителям.
Их аэродром совсем рядом с Мадридом, в Алкала-де-Энарес.
Большое летное поле выглядело оживленным. Видимо, только что вернулось с задания несколько машин, и возле них, о чем-то громко разговаривая, собирались летчики.
Дуглас и Свешников направились к небольшому кирпичному домику с башенкой, примостившемуся у
самой кромки поля, рядом с ангарами. [48]
Когда они вошли в этот состоявший всего лишь из одной комнаты домик, командир приземлившегося
звена докладывал о выполнении задания. Говорил он скупо, казалось, даже неохотно.
— Кто это? — тихо спросил Дуглас.
— Денисов. Слова не вытянешь, не любит говорить зря. Зато в воздухе!.. — Свешников восхищенно
посмотрел в сторону Денисова.
Но видно, неразговорчивость командира звена истребителей была хорошо известна сидевшему за столом
немолодому, уже заметно располневшему человеку с коротко подстриженными светло-русыми волосами.
Он продолжал задавать Денисову один за другим лаконичные, точные вопросы. За каждым из них
чувствовалось тщательно изученное положение дел.
Увидев вошедших Смушкевича и Свешникова, он встал и четко, как умеют докладывать лишь любящие
свое дело штабисты, доложил о положении дел. Закончив рапорт, представился:
— Начальник штаба группы Федосеев.
Федосеев стал ближайшим помощником Смушкевича на первые, самые трудные для него месяцы
пребывания в Испании.
На аэродроме Алкала яснее, чем в любом другом месте, ощущался пульс напряженной жизни летчиков.
Иной она и не могла быть у аэродрома, ставшего основной базой истребительной авиации
республиканцев.
Здесь находилась группа, которую возглавлял полковник Хулио. В те трудные месяцы обороны Мадрида
и позднее, во время боев на Гвадалахаре, это имя не сходило со страниц испанских и наших газет. Мало
кто знал тогда, что принадлежало оно отважному командиру советских летчиков-истребителей [49]
Герою Советского Союза Петру Ивановичу Пумпуру. В авиацию он пришел давно. В начале 20-х годов в
двухэтажном доме на Стрельне, где когда-то был знаменитый на всю Москву ресторан «Яр», неподалеку
от Ходынского поля, превращенного в аэродром, дружной семьей жили летчики интернациональной
эскадрильи «Ультиматум».
Итальянец Примо Джибелли, ставший Героем Советского Союза в Испании и погибший над Мадридом, и испанец Рамон Касанелес, кому не довелось воевать на родной земле, но где воевал и погиб его сын, тоже летчик, венгры, немцы, турок и индус — все они, приходя на аэродром, неизменно встречали там
молодого угловатого авиамеханика. Петя, как его ласково называли летчики, дневал и ночевал на
аэродроме. Ковыряться в моторах было его страстью. Вечно он что-то чинил, подгонял, придумывал.
Сказать, что он был влюблен в авиацию, — это значит сказать очень мало.
Со Смушкевичем они были знакомы давно. Теперь Яков Владимирович засыпал его вопросами. И
слушая обстоятельный доклад, он про себя отмечал его умение глубоко анализировать происходящие
события и делать из них четкие правильные выводы. Пумпур несомненно обещал в скором времени
вырасти в незаурядного военачальника.
— Начнем с того, что против нас воюют главным образом немцы и итальянцы, — говорил Хулио. —
Немцы — это легион «Кондор». Летают на истребителях типа «Хейнкель». Скорость — триста двадцать
— триста сорок километров в час. Два пулемета. Убирающиеся шасси.
У итальянцев — «Фиат». У него скорость поменьше: триста — триста двадцать километров в час. Но
четыре пулемета. Из них два — крупнокалиберных. [50] Бомбардировщики «Юнкерс», «Савойя»,
«Капрони».
Пока у нас не было современной техники, наши вылеты носили больше символический характер.
Потому-то мятежники чувствуют себя в воздухе хозяевами.
— А хозяевами должны стать мы, — сказал Смушкевич. И подумал: «Сказать легко, а как это сделать?»
На аэродроме он уже видел только что прибывшие «И-15» и «И-16». Из них решено было сформировать
две эскадрильи.
Группу «И-16», которая осталась в Алкала, возглавил Тархов. Нервный, всегда, казалось, чем-то
недовольный, очень шумный человек, он отличался безукоризненным знанием летного дела и
беззаветной храбростью. К сожалению, воевать ему довелось недолго. В одном из боев над Мадридом
его машина была подбита. Раненный, он прыгнул с парашютом. В воздухе его ранили еще раз. Все же он
сумел опуститься в расположении республиканцев. Они же, не знавшие еще о том, что в небе Испании
воюют наши летчики, долго не могли понять, кто он, приняв его то ли за немца, то ли за итальянца. Лишь
случайно оказавшийся рядом Кольцов наконец разобрал, кто он и откуда. Но было уже поздно: крови
Тархов потерял очень много.
Кольцов называет его в своем дневнике капитаном Антонио.
Второй эскадрильей — «И-15», — перелетевшей на аэродром в Гвадалахаре, командовал невысокий
озорной Пабло Паланкар. Так его называли в те дни. Теперь мы назовем его собственным, впоследствии
широко известным именем. Павел Рычагов его звали. Герой Советского Союза. [51]
Когда Дуглас приехал в Алкалу, обе эскадрильи только становились на ноги. Но отныне в распоряжении
летчиков имелись вполне современные машины. «И-16» обладал завидной скоростью, а «И-15»
отличался лучшей маневренностью. Первый вывод, который напрашивался сам: им надо действовать
вместе.
«Ну хорошо, — рассуждал далее Дуглас, — в таком сочетании легче выиграть воздушный бой, но ведь
это не решает главной задачи. Как прикрыть столицу, когда самолетов так мало?»
— Пожалуй, сейчас самое время ехать в Мадрид, — посмотрев на часы, сказал Пумпур. — Ведь всего не
расскажешь, надо посмотреть самому.
Вот он, этот город, о котором он столько думал последнее время...
Мадрид открылся их взору во всем своем неповторимом очаровании, когда они вместе с Хулио поднялись
на верх знаменитой «Телефоники» — самого высокого здания испанской столицы, увенчанного
двухэтажной башенкой в стиле испанского барокко.
Море разноцветных крыш вокруг. Где-то там внизу, под этими крышами, творили Веласкес и Кеведо, Сурбаран и Сервантес, Кальдерон и Лопе де Вега, Гойя и Унамуно.
Протяжный вой падающих бомб прервал мысли Смушкевича. А через минуту то тут, то там взметнулись
в небо языки пламени и черные столбы дыма.
Такого видеть ему еще не приходилось. Где-то там, в море огня горел дворец герцогов Альба, из которого
дружинники и рабочие с риском для жизни спасали бесценные полотна великих мастеров. Содрогалась
от взрывов площадь Капитолия — это совсем уже рядом.
В зловещий хор звуков вплетаются артиллерийские залпы. Орудия мятежников начинают обстрел [52]
города... Несколько снарядов попадают в зал, где работают телефонистки. К счастью, снаряды почему-то
не взорвались. И девушки, будто ничего не произошло, по-прежнему вызывают Париж, Вену, Нью-Йорк, Женеву, Буэнос-Айрес... О чем услышат они, эти далекие от грохота взрывов и свиста бомб города? О
чем захотят услышать? Ведь, чтобы слушать о том, что происходит в Мадриде, надо тоже иметь
мужество.
Один за другим спускаются в зал журналисты. Нервный, побледневший француз Луи де ла Пре,
прибывший по заданию «Пари суар», передает в Париж: «Мадрид — это озеро крови, отражающее
пожар. Я вам уже сказал: я только регистрирую ужасы, я только сторонний свидетель. Но пусть мне все
же будет позволено сказать то, что я думаю. Самое сильное чувство, которое я испытал сегодня, не страх, не гнев, не жалость — это стыд.
Я стыжусь, что я человек, если человечество оказывается способным на такую резню неповинных».
Дуглас смотрел на объятый ужасом Мадрид. Нет, он не испытывал чувства стыда. Он видел то, чего не
увидел де ла Пре: между творившими все это и остальными людьми не оставалось уже ничего общего.
И опять де ла Пре: «Погибло две тысячи человек. Христос сказал: «Прости им, не ведают бо, что творят».
Мы должны сказать: не прощай их, ибо они ведают, что творят...»
Париж не услышал слов де ла Пре. «Пари суар» не напечатала его репортажей. Французский самолет, в
котором он летел на родину, был сбит фашистами, и де ла Пре погиб. Но в Париже не услышали и это. Не
захотели слышать. [53]
Как не хотели слышать в другом городе, в другой стране переданных отсюда, из сотрясающегося от
взрывов, зияющего пробоинами зала «Телефоники», слов Эрнеста Хемингуэя. Он только что спустился с
башни, где стоял рядом с Дугласом. Там они и познакомились. И позднее Хемингуэй скажет: «Только
личность генерала Дугласа удерживает меня от того, чтобы написать, что русские воюют в Испании».
Тогда это было важно. Важно было молчать, чтобы не давать повода тем, кто пугал колеблющихся
жупелом красной опасности.
В защитной куртке, обросший бородой, Эрнест потрясен. Он уже видел войну. Но это были просто
детские игрушки по сравнению с тем, что происходит. А что ожидает мир в будущем? Эрнест быстро
пишет и передает телефонистке: «Нам нужно ясное понимание преступности фашизма и того, как с ним
бороться. Мы должны понять, что эти убийства — всего лишь жесты бандита, опасного бандита —
фашизма. А усмирить бандита можно только одним способом — крепко побив его...»
Вот с этим Дуглас был согласен. Именно об этом он и думал, стоя на башне «Телефоники». И когда
Хемингуэй сказал ему это, он молча пожал его руку. Как защитить Мадрид от этих наглых, возомнивших
себя непобедимыми убийц?
— Как? — Дуглас посмотрел на Хулио. Тот стоял рядом, осунувшийся, опустив плечи. Нелегко было
летчику, да еще истребителю, видеть все происходящее и не иметь возможности ничему помешать.
— Нельзя больше ждать... Нельзя, — тихо произнес Дуглас, тщетно пытаясь удержать начавшую
вздрагивать нижнюю губу. — Что-то надо придумать, — он замолчал, прошелся несколько раз взад и
вперед по площадке, а потом сказал: — Конечно, [54] самое лучшее, если бы можно было организовать
непрерывное патрулирование в воздухе...
— А где взять такое количество самолетов? — отозвался Хулио.
Они направились к выходу. Дуглас оглянулся, словно хотел навсегда сохранить в памяти вид-пылающего
Мадрида.
— Слушай, — обратился он к Хулио. — Мы уходим, и здесь никого не остается, а ведь отсюда далеко
видно, а? — он вопросительно посмотрел на Хулио.
— Надо оставить наблюдателя, — мгновенно среагировал Хулио.
Они просидели над картой Мадрида всю ночь в номере фешенебельного отеля «Гайлорд»,
превращенного теперь в не затихающий ни днем, ни ночью перевалочный пункт, куда приезжали с
фронта и откуда после короткого отдыха опять уезжали на фронт советские военные советники.
За окном продолжали грохотать взрывы. Выли сирены. Вздрагивала мебель в номере, а под потолком
раскачивалась тяжелая люстра. Но они ни на что не обращали внимания. К утру план воздушной
обороны Мадрида начал вырисовываться. Собственно говоря, в такой быстроте не было ничего
удивительного. Хулио уже давно вынашивал его отдельные черты, и потребовался только внешний
импульс со стороны человека, чья мысль сумела обобщить и свести воедино, сцементировать все его
предложения.
— Допустим, наблюдатель заметил противника... — рассуждал Дуглас. — Тут же звонок на аэродром...
— Тогда ракета — и в воздух.
— Летчики уже готовы. Будут дежурить возле машин... [55]
— Эх, только бы поскорее! Попробовать, как получится. — От нетерпения, охватившего его, Пумпур
вскочил и, яростно потирая руки, повторил: — Только бы поскорее!..
На некоторое время воцарилась тишина. Было слышно, как вдалеке ухают орудия, затем пронзительно
завыли сирены, возвещая отбой.
— Иногда я думаю о том, что есть ряд вещей, которых мы просто не имеем права не делать, хотя бы
потому, что живем в это время, а не в другое, — проговорил Дуглас.
— Понимаю, что ты хочешь сказать. — Пумпур, энергично жестикулируя, быстро произнес: — Мы как
те, кому в наследство достался старинный особняк, полный картин, скульптур, книг. Сейчас мы живем в
нем, мы его хозяева, но нам предстоит в полной сохранности передать его тем, кто будет жить после нас.
Правильно?
Дуглас кивнул.
— А раз так, — продолжал Пумпур, — сейчас мы несем полную ответственность за то, чтобы никто в
нашем доме не баловался спичками, чтобы пожар не испепелил его...
— Да, мы очень за многое в ответе. — В отличие от Пумпура Дуглас говорил спокойно, неторопливо.
Лицо и руки его оставались неподвижными. Но за этой кажущейся бесстрастностью таился бурлящий
поток мыслей и чувств. — За очень многое, — повторил он. — За все, что досталось нам от живших
раньше, за все, что они построили, открыли, совершили... Они как бы говорят нам: теперь ваша очередь.
В этом наш долг перед жизнью. И коммунизм если построим — тоже долг. И хвалиться тут нечем.
Посмотрев на Хулио, он улыбнулся. — А ты нетерпелив. Честно говоря, так мне и самому не терпится.
Хочется дать им... [56]
— Не говори. Во сне только это и вижу. .
Они вели беседу откровенно, как могут говорить только люди, поверившие друг в друга, волнуемые
одним и тем же. И после этого они, конечно, не могли не стать друзьями.
Ночь кончалась. В освобожденные от маскировочных штор окна хлынули первые лучи солнца.
— Сил пока у нас с тобой маловато, — заключая разговор, сказал Дуглас. — Поеду к Старику...
Старик находился в это время в Валенсии. Об этом человеке еще будет написана не одна книга. Он
заслуживает того. Пока же можно сказать лишь, что присутствие Павла Ивановича Берзина, главного
военного советника при правительстве республиканской Испании, его ум и энергия оказали неоценимую
помощь боровшейся за свободу республике.
Павел Иванович встретил Смушкевича как старого знакомого. Яков Владимирович уже виделся с ним, разговаривал по телефону, когда прибыл в Альбасете.
— Ну, рассказывай, что повидал, — сказал Берзин, — с чем приехал? Ведь тебя так просто с аэродромов
наших сюда, в Валенсию, калачом не заманишь.
Смушкевич рассказал о том, что необходимо для организации воздушной обороны Мадрида. Павел
Иванович внимательно слушал, изредка прерывая его короткими точными вопросами. Временами он
вставал из-за стола и прохаживался по комнате. Высокий, прямой, с сединой на висках. За эту седину, первые следы которой пролегли в темных волосах в тот далекий год, когда шестнадцатилетнего
мальчишку нещадно выпороли шомполами казаки, его и называли Стариком. [57]
«Какой он старик? — подумал Смушкевич. — Дай нам бог всем быть такими стариками...»
В конце разговора он попросил Павла Ивановича передать в Москву просьбу летчиков ускорить
присылку самолетов.
— Поверь мне, и там, в Москве, и мы тут делаем все, что в наших силах, чтобы вам не сидеть на земле,
— произнес Берзин.
В эти дни вилла Фринка-де-лос-Льянос на окраине Альбасете, принадлежавшая какому-то сбежавшему
маркизу, каждый день принимала необычных гостей. Здесь теперь находился штаб советских летчиков-
добровольцев.
На дороге, ведущей к вилле, машина, в которой вместе с Дугласом ехали начальник штаба Федосеев, комиссар Гальцев, Пумпур, затормозила, и шофер крикнул:
— Русос, пилотос...
— Вива! — радостно провозгласил часовой, подняв руку в республиканском приветствии. Машина
тронулась дальше.
Летчики переглянулись. Вот так проверка! Дуглас попросил остановиться. Все вышли из машины и
направились к часовому. Тот все еще продолжал улыбаться. Дуглас протянул ему свои документы.
— Си... Си... Русос пилотос... Вива! — часовой и не думал даже разглядывать бумаги. Подумаешь, печати! Тут русские камарады, и это в тысячу раз вернее всяких печатей. Русских он узнает сразу, а
печати ему не нужны. Такое дружеское расположение к нашим людям, конечно, было приятно, но ведь
шла война...
— Камарадо... Герра... — собрав весь свой скудный запас испанских слов, летчики пытались втолковать
часовому, что сейчас нельзя верить только [58] словам, что война — вещь серьезная. Без всякого
энтузиазма и перестав улыбаться, тот наконец согласился просмотреть их бумаги, и машина покатила
вперед.
На стенах просторного зала висели рога оленей, кабаньи головы, на полу лежали шкуры медведей.
«Неплохим охотником, видно, был маркиз», — подумал Дуглас, оглядывая эту своеобразную коллекцию, которой хозяин, верно, очень гордился, потому что разместил ее в первом зале, чтобы сразу ошеломить
ею гостей.
«Ему здорово везло», — Дуглас вздохнул. Потянуло к себе, в дремучие белорусские леса. Посидеть у
костра, побродить по охотничьим тропам, выслеживая сторожкого зверя. Где-то в глубине дома запели.
Дуглас прислушался. Подхватив знакомый мотив, он пошел туда, откуда неслась песня.
За роялем сидел светловолосый парень, а вокруг него еще несколько человек. Судя по всему, это были
только что прибывшие летчики.
— Здравствуйте, товарищи, — сказал входя Дуглас. — Ждали вас. Приехали вы как нельзя кстати.
Не теряя времени, Дуглас тут же нарисовал перед новичками четкую картину обстановки на фронте.
— Учтите, немецкие летчики — кадровые... Меняются каждые три месяца. Им близко, — говорил он. —
Вы должны об этом помнить и действовать предельно собранно, четко, без азарта, помнить, что на счету
каждая машина, каждый летчик. Понятно? Их надо бить, а самим возвращаться. Обязательно
возвращаться.
Рассказ командира группы дополнили Федосеев и Пумпур.
— Мадрид — это сейчас главное, — заключил Дуглас. [59]
Сердце республики билось тяжело. Его глухие, напряженные удары разносились по всему миру.
Франко объявил о предстоящем взятии столицы. В конюшнях Алькоркона, небольшого местечка под
Мадридом, уже стоял наготове белый конь, на котором он собирался въехать в город. Парад фашистских
войск был назначен на 7 ноября. Но в это время набатом прозвучал клич: «Лучше умереть стоя, чем жить
на коленях», брошенный Пасионарией. «Но пасаран! Фашисты не пройдут!» — подхватил их народ
Мадрида.
Все, кто мог носить оружие, взялись за него.
На митинге в кинотеатре «Монументаль» генеральный секретарь Испанской компартии Хосе Диас, поддержанный шестью тысячами присутствовавших в зале рабочих, потребовал удержания столицы
любой ценой. «Надо немедленно организовать оборону Мадрида», — заявил Диас под гром оваций.
Это было своевременное требование. Правительство Ларго Кабальеро покинуло Мадрид, оставив его на
попечение военной хунты.
Под стенами испанской столицы, в воротах ее шел упорный, не знающий пощады и отступления
поединок.
И весь мир следил за исходом этой схватки — схватки совести, чести, мужества с варварством, коварством и насилием. Следил молча, негодуя, злорадствуя, волнуясь, торжествуя, сочувствуя, надеясь и
устремляясь на помощь.
На аэродроме Алкала-де-Энарес Хулио ожидал улетевших к Мадриду истребителей. Уже несколько дней
на верхнем этаже «Телефоники» сидят наблюдатели. Завидев самолеты фашистов еще издали, они дают
сигнал на аэродром. Летчики всегда наготове подле машин. На взлет уходит, казалось бы, совсем [60]
немного времени. И все-таки истребители опаздывают. Бомбардировщики мятежников часто успевают
сбросить свой груз на город. Это тем более досадно, что теперь в распоряжении республиканцев новые
самолеты.
В чем же дело? Этот вопрос мучает Хулио. Об этом думал и приехавший на аэродром Дуглас. Однако с
предложениями он не торопился — решил вначале внимательно проследить за всей цепью от сигнала с
«Телефоники» до того, как машины окажутся в воздухе.
Сигнала пришлось ждать недолго. Налеты на Мадрид следовали один за другим.
— Где противник? — уточняет по телефону Хулио.
Дуглас машинально взглянул на часы, а потом уже не отрывал от них глаз. Минутная стрелка обежала
один круг, второй...
Самолеты ушли к городу.
«В небе появились республиканские истребители — поздно. Их оповестили на пять минут позже; эти
пять минут решают, ведь для того, чтобы удрать на свою территорию, фашистской авиации нужно
мгновение». Это слова очевидца Михаила Кольцова.
Когда Хулио вернулся в комнату, он увидал Дугласа, склонившегося над картой Мадрида.
Хулио подошел и увидел, что весь Мадрид расчерчен красным карандашом на одинаковые квадраты. В
каждом номер.
— Понял? — спросил Дуглас. Он знал, что Хулио не надо долго объяснять.
— Конечно. Все просто! — воскликнул Хулио, всегда очень сдержанный на похвалы. А затем добавил со
своим характерным латышским акцентом: — [61] И в этом соль, что все очень просто. Как это мы сразу
не додумались?!
Так был окончательно сформулирован план воздушной обороны Мадрида.
На следующий день о нем знал Сиснерос, который одобрил предложение наших советников, а затем
вместе с ним Дуглас, Федосеев и Хулио отправились в штаб обороны столицы. Он занимал обширные
подвалы здания министерства финансов.
Спустившись по массивным ступеням, Дуглас и Хулио вошли в комнату, где уже находились члены ЦК
компартии Педро Чэка и Антонио Михе, занимавшие в хунте руководящие посты. Они только что
сообщили, что сформированный коммунистами 5-й полк полностью отдал себя в распоряжение хунты, что первые интернациональные части уже вступили в Мадрид.
Увидев летчиков, все оживились. План воздушной обороны был встречен с энтузиазмом.
Суть его была в следующем. Квадраты, на которые делится Мадрид, дают возможность быстро объяснить
летчику, куда ему надо лететь. Самолеты поднимаются в воздух сразу же по получении сигнала. За время, уходящее на взлет, дежурный успевает уточнить координаты, и на земле выкладывается номер нужного
квадрата. Выиграны драгоценные минуты.
В то время еще не успели встретиться и познакомиться лично Мигель Мартинес и генерал Дуглас, Михаил Кольцов и Яков Смушкевич, ставшие позднее друзьями. Но заочное их знакомство состоялось в
тот день, когда в дневнике Михаила Кольцова появилась такая запись:
«На улице завизжала сирена. Появились «Юнкерсы». Взрыв глухо послышался издали. Но затем, [62]
вместо того чтобы разбегаться, публика заинтересованно и радостно задрала лица кверху. Бомбовозы
переменили курс, они повернули на запад и быстро удалились. Осталась группа истребителей, на
которых напали сомкнутым строем сбоку подошедшие маленькие, очень скоростные и маневренные
машины.
«Хейнкели» начали разбегаться, бой принял групповой характер. Один из самолетов рухнул вниз, объятый пламенем, он прочертил в небе линию черного дыма. Люди внизу восторгались, аплодировали, бросали береты и шляпы вверх.
— Чатос! — кричали они. — Вива лос чатос!
Через два дня после появления новых республиканских истребителей мадридский народ уже придумал
им кличку «чатос» — курносенькие. У машин в самом деле такой вид: винтомоторная часть чуть-чуть
выдается впереди крыльев.
«Хейнкели» удрали. Чтобы подчеркнуть это, «курносые» специально сделали два круга над столицей, показывая на малой высоте трехцветные республиканские знаки. Толпы на улицах в радостном волнении
внимали звонкому рокоту моторов-друзей. Женщины махали платками и, став на цыпочки, вытянувши
шею, посылали воздушные поцелуи, как если бы их могли заметить сверху.
Сейчас в Москве ноябрьский парад в разгаре. Проходят, или, наверно, уже прошли, военные академии...
Войдут, или, может быть, уже вошли, из двух проходов по сторонам Исторического музея шумные
лавины танков. И в тот же момент показываются в небе первые группы самолетов. Публика будет
аплодировать...»
Это было 7 ноября 1938 года. В тот день Франко собирался войти в Мадрид. В тот день Смушкевич
должен был вести свою бригаду над Красной площадью. [63] В этот день Дуглас следит за первым
воздушным боем своих «чатос» над испанской столицей.
Всего семь минут продолжался воздушный бой над центром Мадрида, но значение его было огромно.
Фашисты, еще не веря в то, что их безраздельному хозяйничанью в воздухе пришел конец, пытаются
возобновить налеты на город, но каждый раз их встречают в небе истребители республиканцев.
Инициатива в небе над Мадридом медленно, но неуклонно переходит в руки республиканских летчиков.
Штабисты подсчитали, что из предпринятых в ноябре — декабре 1936 года авиацией мятежников ста
десяти налетов успехом увенчались лишь сорок, и то в большинстве своем ночью.
Таковы были первые практические результаты воздушной обороны Мадрида. Но, конечно, неверно было
бы объяснять успех республиканцев исключительно быстротой их появления на поле боя. Противник у
них был не из робких. Асы из легиона «Кондор» и преисполненные самоуверенности после «победы» над
Абиссинией итальянские летчики от одного вида атакующих их самолетов бежать не стали бы. Для этого
их надо было сначала крепко побить. А сделать это можно было, лишь выявив их уязвимые места. Были
ли такие? Разумеется. И Дуглас их настойчиво искал.
День, как правило, он начинал с вылета на разведку. Участвовать в воздушных боях ему запрещалось. Но
усидеть на земле, когда все воевали, он не мог. И однажды вылетел к Мадриду вместе с эскадрильей
Ивана Копца.
Над городом набрали высоту. Все небо вокруг было покрыто похожими на айсберги облаками. Такую
облачность любят «Юнкерсы». Только Дуглас [64] успел подумать об этом, как заметил их, идущих своим
излюбленным строем — ромбом. Удивило, что не видно истребителей прикрытия. Но раздумывать было
некогда: внизу Мадрид, и, нажав ручку управления «от себя», он кинул свой «И-15» вниз.
Атака!
Истребители республиканцев были для «Юнкерсов» неожиданностью. Нарушив строй, забыв о бомбах, которые им надо было сбросить на город, они начали удирать. Республиканцы их преследовали.
В азарте погони никто не заметил, как из-за облаков вынырнули «Хейнкели» и «Фиаты». Они шли
сомкнутым строем. В этом было их преимущество. Стремясь использовать его, они ринулись на
разомкнутый строй республиканцев. Однако наши летчики не растерялись. Быстро сориентировавшись, они начали пристраиваться к первому же замеченному своему самолету, образуя звенья.
...Дуглас по номеру на борту узнал Копца. Иван отбивался от наседавших на него трех «Фиатов». Резко
кинув машину в пике, он дал очередь, и один из «Фиатов», оставляя за собой черные клубы дыма, отвалился. Но в то же время Дуглас заметил падающего на него сверху «Хейнкеля». Он успел вовремя
развернуться, но фашист не отставал, стремясь зайти к нему в хвост. Это, видимо, был один из тех асов, что не летают в общем строю, а курсируют над всеми, выискивая себе добычу.
«Ну, ладно. Посмотрим, что у тебя выйдет», — подумал Дуглас и вошел в вираж. «Хейнкель» последовал
за ним. Неизвестно, успел ли фашист понять свой промах, потому что в ту же минуту у него на хвосте
сидел «И-15» Дугласа, а еще через мгновение все было кончено. [65]
Дуглас мастерски использовал превосходство своей машины в маневренности.
Два сбитых самолета в одном бою! Есть от чего быть взволнованным. Правда, Дуглас старается всячески
сдержаться, ничем не выдать своих чувств. Но Сергею Колесникову, сменившему Тархова на посту
командира «И-16», все понятно. Его сухое, резко очерченное лицо освещает мягкая улыбка.
— Неплохо дрались, — говорит он.
— Вроде бы, а все-таки, знаешь, не очень радостно на душе. — Дуглас задумался. — Уж очень как-то
случайно все вышло...
— Случайности в нашем деле немало значат, — сказал Колесников. — Заметить, что у Ивана на хвосте
сидят «гости», можно было немного позже, и ему пришлось бы худо. Да и вы могли на секунду позже
увидеть своего «Хейнкеля».
— Вот-вот...
— Вообще-то, это надо предвидеть.
— Значит, надо менять тактику. . — подытожил Дуглас.
К ним подошел Копец.
— Выручили вы меня, — сказал он, обращаясь к Дугласу.
— Ладно, сочтемся. Вот мы, знаешь ли, хотели с тобой посоветоваться. — И он рассказал ему о разговоре
с Колесниковым.
К их удивлению, Копец слушал с совершенно невозмутимым выражением лица, будто давно ожидал
этого разговора.
— Та то ж ясно, как божий день, — сказал он. — Нельзя в небе каждому быть самому по себе.
— Положим, мы и так всегда друг за друга стоим, — заметил Колесников.
— Да я не о том, — возразил Копец. — Мы всегда, [66] стремимся на выручку товарищу, но бой-то ведем
в одиночку. А ты представь себе, Сережа, как бы ты вел бой, если б знал, что у тебя хвост прикрыт.
— Как бог, — рассмеялся Колесников. — Не знал бы никаких забот. Сбивай себе фашистов, и все дела...
— А почему бы нам и в самом деле не попробовать воевать парами? — предложил Дуглас. — Один
самолет, скажем, ведущий. Он ведет бой. А второй, ведомый, прикрывает его, но и, конечно, сам вступает
в бой, когда это понадобится. Что, если попробовать?
Новая тактика воздушного боя, родившаяся в испанском небе, потом немало способствовала победе в
небе русском. Правилом республиканских летчиков стало никогда не покидать поля боя первыми. Твердо
и навсегда это правило было усвоено всеми.
Все чаще и чаще выступают инициаторами воздушного боя «курносые» и «мошки». Порой им просто
приходится догонять убегающие «Фиаты» и «Хейнкели», буквально заставляя их принять бой.
Фашистские истребители, еще недавно бывшие полными хозяевами неба Испании, не решались теперь
появляться в нем маленькими группами.
С каждым днем росло число сбитых самолетов врага.
В сводках (их тогда регулярно публиковала иностранная пресса) появлялись цифры: в ноябре 1936 года
сбито 38 самолетов мятежников, в декабре еще 30, в январе 1937 года — 20.
Мало? Но нельзя к этим цифрам подходить с масштабом второй мировой войны.
Битва за Мадрид продолжалась. Она приняла затяжной характер. Франко не удалось войти в город 7
ноября. В сообщениях фашистского радио рубрику [67] «Последние часы Мадрида» заменила другая:
«Последние дни Мадрида». Легендарный город стоял как утес, и одна волна фашистского наступления за
другой разбивалась о него. И если в январе количество сбитых самолетов меньше, чем в ноябре, то это
лишь потому, что фашистские летчики стали реже появляться над испанской столицей.
Теперь главная задача ложилась на наших бомбардировщиков. Это уже не дряхлые машины, а новенькие
«СБ», за которыми не в силах угнаться ни «Хейнкели», ни «Фиаты».
Спустя некоторое время в гости к летчикам приехал Мигель Мартинес. Щуря близорукие глаза за
толстыми стеклами очков, он осматривал их большое хозяйство, а потом его познакомили с Дугласом.
Вечером, вернувшись в свой номер в почти пустом огромном отеле «Палас», он записал:
«Генерал Дуглас, черноволосый, с длинным, молодым, задумчивым лицом, перебирает в памяти два
месяца отчаянной, смертельной борьбы за воздух, борьбы с опытным и наглым врагом:
— Судите сами. Нам пришлось первым в мире принять на себя удар вооруженного фашизма.
Вооруженного всей новейшей, передовой германской техникой. Ведь германская армия имела
выдающиеся заслуги в авиации во время мировой войны... Итальянская авиация считается тоже одной из
лучших в Европе. Короче говоря, то, что расписывалось разными пророками в романах о будущей войне,
— с этим мы встретились над Мадридом. И ничего. Как видите, бьем Герингу морду. .»
Приближался новый, 1937 год.
31 декабря истребители ждали гостей. В большом зале старинного монастыря францисканцев были
накрыты столы. Испанские кушанья и вина перемежались [68] с русской колбасой и водкой, всем, что
получили в подарок с родины летчики.
— У вас тут просто по-царски, — заметил, входя, Дуглас. Он был тщательно выбрит. Сиял белизной
воротничок его рубашки. Он оглядел стол и сказал Хулио: — Встречай гостей...
В зал вместе с большой группой испанских летчиков входили Миаха, Рохо, Кольцов, Лукач. Как и всегда, вначале обстановка была строго торжественной. Каждый думал о своем, поднимая первый бокал.
Летчикам виделась их далекая, заснеженная родина, над которой в этот час проносится перезвон
Кремлевских курантов. Испанцы думали о своей стране, обагренной огнем войны. И каждый думал о
победе.
— Трудным был этот год, — сказал Дуглас. — Но он позади. Мы выстояли. За победу в будущем году!
Зазвенели бокалы.
Вскоре в зале воцарилась непринужденность, сопутствующая встречам друзей. Гости слушали советские
песни, смотрели, как пляшут наши летчики. А потом и сами не остались в долгу. Барыню и гопак
сменили андалузские и арагонские танцы.
Раскрасневшийся после пляски, в которой он не отставал от других, Дуглас подсел к Лукачу. Он хорошо
знал книги этого человека, немало слышал о его мужестве и храбрости, но встречаться им еще не
приходилось.
— Как вам у нас? — спросил он.
— Как на родине, — ответил, довольно улыбаясь, Лукач. — Русские песни, танцы — люблю. Я, знаете
ли, вообще очень люблю музыку. Пожалуй, больше музыки люблю только книги.
— Я понимаю, как трудно было оставить вам, писателю, свое любимое занятие, — сочувственно заметил
[69] Дуглас. — Руки, наверное, чешутся взяться за перо...
— Руки чешутся, — усмехнулся Лукач. — Это верно... Но только по оружию, друже. По оружию. Сейчас
мой писательский долг, коль я опять надел эту форму, — Лукач похлопал себя по кителю, — бить эту
нечисть...
— У вас это неплохо получается, — сказал Дуглас.
— Не знаю, — ответил Лукач и задумался. Наверное, в эту минуту он был далеко от этого старинного
монастырского зала. А может, вспоминалось то, о чем он совсем недавно писал домой: «День и ночь у
меня только одна забота: сделать мое дело наилучше, наиточнее, наиполезнее. Кое-что мне удается. Я
получаю удовлетворение от того, что мои старые товарищи признали это, оценили и считают, что я не зря
тут болтаюсь.
Я здоров и работаю много. Это хорошо. И нужно. Это я делаю обоими плечами и со всей энергией. Надо
напрячь все силы для того, чтобы выбор, павший на меня, не был ошибочен...» — так писал домой Мате
Залка, ставший в Испании генералом Лукачем.
А что написал бы Дуглас? Его писем не сохранилось. Но он мог бы написать о себе то же самое.
Поэтому они так легко понимали друг друга.
— Вот ты, друже, — переходя на доверительный тон, обратился Лукач к Смушкевичу, — говоришь, что у
меня неплохо получается мое ратное дело. Так ведь в этой бригаде мое сердце. Я готов быть в ней
последним, лишь бы она была первой.
— Мы тоже хотим быть первыми, — засмеялся Дуглас. [70]
— Ну, с тобой мы поделимся, — шутливо ответил Лукач. — Ты бери небо, а я землю. Идет? И будем бить
их. — Он сжал руку в кулак. — А у кого это получится лучше, большого значения не имеет.
— Идет, — согласился Дуглас. — Это единственное, ради чего я готов пожертвовать первенством.
— Я согласен быть судьей в таком соревновании. Берете? — вставил подошедший к ним Кольцов.
— Михаиль Ефимович, — произнес со своим характерным акцентом Залка, — подзадоривает нас, а?
— Ну что ты! Просто хочу, чтобы фашисты о вашем соревновании как можно скорее на собственной
шкуре узнали.
В далекой Испании свела судьба этих замечательных людей, чьи жизни сверкнули как звезды,
вспыхнувшие ярко, погасшие быстро.
Через несколько месяцев под Уэской снаряд, попавший в машину, оборвал жизнь замечательного
писателя Мате Залки.
Но пока они все были вместе и были друзьями. Ими и остались в памяти всех, знавших их.
Через некоторое время Дуглас вновь встретился с Лукачем. В том же подвале на улице Алкала в штабе
генерала Миахи шло обычное совещание, на котором обсуждалось положение на фронте. На какое-то
время там установилось затишье. Но это было обманчивое затишье.
Лукач, наклонившись к сидевшему рядом Дугласу, тихо спросил:
— Слыхал, друже, итальянцы свой корпус из-под Малаги к Сории перебросили?
Глаза быстро отыскали на большой, висевшей напротив них карте Сорию. Она примостилась как раз над
выступом, который здесь образует линия фронта. [71] Отсюда, с севера, удобно было нанести удар и на
Мадрид, и в сторону Средиземноморского побережья, рассекая фронт и отрезая тем самым столицу от
Каталонии.
— На Мадрид или к морю? — Дуглас вопросительно посмотрел на Лукача.
Тот молча пожал плечами.
О том, что якобы четыре с половиной тысячи грузовых автомобилей уже несколько дней перебрасывают
итальянские части с юга на север, слухи уже ходили. Теперь они оправдывались.
Итальянцы, которым взятие Малаги, легкое по причине беспечности и предательства местного
командования, вскружило голову, во всеуслышание объявили, что лишь их присутствие в Испании решит
исход войны. Конечно, в пользу фашистов.
8 марта 1937 года они начали наступление из района сосредоточения вдоль Французского шоссе на
Мадрид.
В состав итальянского экспедиционного корпуса входили дивизии «Божья воля», «Черное пламя»,
«Черные перья» и механизированная дивизия «Литторио». В общей сложности они насчитывали
семьдесят тысяч солдат и офицеров, сто сорок танков, сто десять броневиков, двести пятьдесят орудий, тысячу восемьсот пулеметов. Корпус поддерживало двести самолетов.
Против всей этой махины стояла всего одна, растянувшаяся на восемьдесят километров, от отрогов
Сьерры-Гвадарамы до пустынного плато Альбарасин, плохо вооруженная дивизия республиканцев, В ней
было десять тысяч бойцов с восемьюдесятью пятью пулеметами и пятнадцатью орудиями. Практически
этот сектор Арагонского фронта был оголен.
Итальянцы двигались, словно это был обычный [72] марш, не рассчитывая на серьезное сопротивление.
Дугласа срочно вызвали в штаб. Там в кабинете нашего главного военного советника Г. М. Штерна, сменившего на этом посту П. И. Берзина, собрались испанские командиры и наши советники.
— Надо действовать немедленно, — сказал ему Штерн. — Решайте.
— Попробуем, — ответил Смушкевич.
Короткая испанская зима была на исходе. Но весна давала о себе знать лишь редким появлением солнца, дождями, смешанными с мокрым снегом. По утрам то тут, то там сверкали стеклянные лужи.
Прижимаясь к земле, плыли низкие облака. Временами сильный порывистый ветер разгонял их, и тогда
проглядывало застывшее белесое небо. Раскисли, превратившись в сплошное месиво из темно-красной
испанской глины, аэродромы.
При такой погоде не могло быть и мысли о полетах. Но тем не менее надо было действовать. Остановить
итальянцев или хотя бы задержать их до подхода резервов надо было сегодня, сейчас.
Авиация была разбросана по многим аэродромам. Дуглас принимает единственно возможное в подобной
ситуации решение: сосредоточить все самолеты на ближайших к противнику летных полях.
Вечером на базу бомбардировщиков в Сан-Клементо наконец добрался насквозь промокший инженер
Женя — так звали тогда нашего авиационного инженера Залика Ароновича Иоффе. Разыскав
оставшегося за командира эскадрильи штурмана Прокофьева, он передал ему приказ командующего.
— Феликс, — сказал Иоффе, называя Прокофьева его испанским именем. — Враг рвется. Сдержать его
нечем. Дуглас собирает всю авиацию. Сегодня [73] там действуют истребители. Вы должны взлететь
обязательно.
— Попробуем, — ответил Феликс.
Но оба пока еще не знали, как это можно сделать. Самолеты стояли, увязнув колесами в глине.
— Слушай, — предложил Иоффе. — А что, если настелить полосы? Ну там из веток, камней, досок. Из
чего придется... Как думаешь, а?
— Попытаться можно, — согласился Прокофьев.
Тут же было поднято все население маленького городка. Несли все, что может оказаться полезным для
«пилотос».
Тем временем Прокофьев, Иоффе и Николай Остряков, командовавший экипажем бомбардировщика,
которому предстояло взлететь первым, тщательно обследовали аэродром и обнаружили небольшой холм.
Здесь было посуше, чем на остальном поле.
Решили взлетать с этого бугорка. На него буквально на руках втащили самолет Острякова.
— Давай сольем горючее. Оставим только минут на сорок, — предложил Остряков летевшему вместе с
ним Прокофьеву. — До Алкала ведь столько и будет. А больше нам не надо. Снимем пулеметы, турели.
Стрелка оставим. Он со всем хозяйством потом подъедет.
— Хорошо, Коля, — согласился Прокофьев. — Давай.
Оба сели в машину.
— Женя, ты оставайся пока здесь, — сказал Прокофьев стоявшему рядом Иоффе. — Если наш взлет
удастся, прилетайте вы. Ну, пока.
— Ни пуха... — волнуясь за них, проговорил Иоффе.
— Ладно, — махнул рукой из кабины Остряков.
Взревел мотор, и самолет неуклюже побежал по [74] узкой, всего в двести пятьдесят — триста метров
длиной, и упиравшейся в овраг полосе.
У самого его края тяжелой машине все-таки удалось оторваться и взмыть в воздух.
— Надо удлинять полосу, — не мешкая, предложил Иоффе.
Ночью дождь утих, и грунт немного стянуло. Кое-как самолеты с помощью все тех же жителей, никуда не
уходивших с аэродрома, перетащили на полосу. И они взлетели, беря курс на Алкалу.
Никто не ожидал сигнала на вылет и на аэродроме Сото вблизи Мадрида, где располагалась эскадрилья
И. Копца, но, зная, что происходит, не уходили с аэродрома.
Неожиданно среди черных облаков и беспрестанно падающего мокрого снега показался самолет. Не
успела машина остановиться, как из нее выскочил Пумпур и, размахивая обеими руками, стал созывать
летчиков.
Летчики торопливо подходили, а он уже отдавал первые распоряжения: подвешивать бомбы, четыре
двадцатипятикилограммовые на каждую машину.
Бомб не хватало, приходилось рассчитывать так, чтобы никто не был обижен. Пока их подвешивали, Пумпур рассказал о положении на фронте.
Первыми, ревя натужившимися моторами, взлетели двенадцать «Чаек»...
В то время как это происходило на аэродромах в Сан-Клементо, Сото и других, Дуглас прилетел в Алкала
и, не дожидаясь, когда соберутся все, решил атаковать итальянцев одними истребителями. Маленькие
группы, по три-четыре самолета в каждой, сменяя в воздухе друг друга, целый день висели над
противником, не давая ему покоя. Но этого было [75] мало. Требовался сильный удар. И Дуглас готовил
его.
В эти дни он, больше чем когда-либо, олицетворение неуемной энергии. Непонятно, когда он спит, ест, отдыхает. Его невысокую крепкую фигуру в берете и неизменной «касадоре» — кожаной куртке на
молнии — видели на аэродроме в любое время суток. Редко бывавший в своем штабе в Альбасете, он
теперь вовсе не появлялся там.
С начала наступления итальянского корпуса пошли третьи сутки. Итальянцы взяли Бриуэгу и
продолжали продвигаться вперед. Их командующий генерал Манчини приказал зачитать во всех
бандерах{1} только что полученную телеграмму Муссолини: «Разгром интернационалистских сил будет
иметь исключительно важное политическое значение. Сообщите легионерам, — писал Муссолини, —
что я ежечасно слежу за их действиями, которые несомненно увенчаются победой».
Дуче был уверен в успехе. Да и сами легионеры в нем не сомневались. Через девять дней после начала
наступления, 17 марта, они без сомнения будут в Мадриде. Нельзя было больше ждать ни минуты.
Это было, пожалуй, самое напряженное время. Драматизм обстановки мог толкнуть на самые
рискованные решения. Нужна была огромная выдержка, чтобы удержаться от них.
Наконец Дугласу удалось сосредоточить около ста самолетов. Здесь были бомбардировщики «СБ», выполнявшие роль штурмовиков средние бомбардировщики «Р-5», истребители «И-15» и «И-16». Но
всех их прижимало к земле тяжелое нелетное небо. Сегодня оно лишь чуть посветлело, словно кто-то
[76] разбавил его темно-серую краску водой. Дуглас с нетерпением ждал возвращения Пумпура.
Самолет появился неожиданно, вдруг возникнув из облаков. Когда он приземлился, из него выскочил
Хулио и, с трудом отрывая ноги от вязкой глины, побежал к Дугласу. То, о чем он сообщил, не оставляло
больше времени для раздумий. Республиканцы отступали. Расстояние между ними и Гвадалахарой, городом, о котором газеты всего мира писали как о ключе к Мадриду, с каждым часом становилось все
меньше и меньше.
— Вот здесь, — Пумпур показал на тонкую ниточку шоссе Сарагосса — Мадрид, — колонна автомашин.
Километров, думаю, на двадцать растянулась.
— Подтягивают главные силы. — Дуглас поглядел на карту. — Очень много их и тут, в Бриуэге.
По тому, как это было сказано, Пумпур понял, что Дуглас видел это своими глазами.
«Опять летал сам. И когда он только успел?» — подумал он и с уважением поглядел на крепкую, слегка
сутуловатую фигуру друга.
— Накроем их здесь. Готовьтесь к вылету. — Дуглас сдернул берет. Ветер попытался было схватить его
волосы, но он тут же упрятал их под шлем. — Я поведу сам.
Он отдал приказ подвесить к каждому истребителю «И-15» по две пятидесятикилограммовые бомбы.
Такие бомбы могли уничтожить танки, бронемашины и повредить шоссе.
Накануне, когда Дуглас летал на разведку, он обратил внимание на подступавшие вплотную к шоссе
неподалеку от Торихи горы. Если поймать колонну итальянцев здесь, машинам свернуть будет некуда...
Тогда... И вот теперь Пумпур сообщил, что [77] как раз сюда и движется моторизованная дивизия
итальянцев.
Медлить было нельзя. Еще раз взглянув на небо — оно оставалось таким же неприветливым, — Дуглас
все же решил лететь. Легко сказать — лететь. От стоянки к старту машины пришлось выносить на руках.
Но вот скрылись в свинцовых тучах бомбардировщики, за ними поднялись штурмовики. Наконец, ушли
истребители.
Серые облака окутали кабину. Дуглас взглянул на часы. По его расчетам, сейчас должно было показаться
шоссе. Он нажал ручку управления «от себя». До земли оставалось не больше двухсот метров, когда
удалось вырваться из свинцовых объятий неба. В ту же минуту он увидел, как в голове и в конце колонны
взметнулся столб пламени. Паника охватила шоссе. Было видно, как из автомобилей выпрыгивали
солдаты и поднимали обращенные к небу руки. Горевшие машины и громадные воронки превратили
шоссе в тупик, выхода из которого не было. В этот момент появились штурмовики. Они шли на высоте
пятнадцати — двадцати метров, сметая все своим огнем.
То, о чем Дуглас знал только по лекциям и книгам, что было еще новинкой, которую пробовали лишь на
учениях и маневрах, теперь он проверял в бою.
Пройдут годы, и многие из тех, кто штурмовал тогда шоссе под Мадридом, вспомнят об этом, атакуя
вражеские колонны под Москвой и Ленинградом, Курском и Смоленском. Спасаясь от «черной смерти»
— знаменитых «Илов», будут бежать гитлеровцы. Но тогда в Испании не было «Илов», и все это было
впервые. [78]
...На шоссе творилось что-то невообразимое. Обезумевшие водители бежали с дороги. Машины
сваливались в кювет, а самолеты сбрасывали и сбрасывали бомбы, поливали дорогу пулеметным огнем.
Подошедшие испанские части и интеровцы закрепили успех летчиков. В этот день по всей цепи
республиканцев курили итальянские сигареты, которые вместе с другими трофеями были захвачены на
шоссе. Но в первую очередь их, конечно, послали в подарок летчикам. «Вот так окончатся все штучки
Муссолини — дымом», — шутили повсюду.
Но это было лишь начало. Авиация республиканцев не давала противнику ни минуты передышки. На
аэродромах Дуглас организовал настоящий конвейер. Не успевало сесть одно звено, в небо взмывало
другое, а в это время над головой легионеров висело уже третье.
Беспрерывно работала оружейная мастерская, на дверях которой висел плакат: «Принимается оружие
любых марок. Средства — в пользу Межрабпрома».
Здесь трудились и наши мастера и испанские рабочие. Механики приводили в порядок самолеты.
Настилались полосы из досок, жердей и соломы. И опять машины выруливали на старт.
На все уходили считанные минуты. И так по пять-шесть раз в день. Летчики не знали усталости. О ней
просто никто не думал.
Для хваленых асов из легиона «Кондор» и для хвастливых победителей безоружной Абиссинии погода
была неподходящей. Лишь когда проглянуло солнце, они решились взлететь. Но было уже поздно. Под
ударами подошедших интернациональных бригад, дивизий Листера и Модесто, танкистов Павлова
итальянский экспедиционный корпус начал отступать. [79]
Майор Джованни, командир одной из бандер дивизии «Божья воля», вышел из автомобиля, чтобы
выяснить, чем вызвана задержка колонны. Но на перекрестке у Альмадронеса разобраться что к чему
было невозможно. Отступавшие войска запрудили всю дорогу. Делать было нечего. Приходилось ждать.
Майор присел у обочины, вынул заветную тетрадь, в которой вел дневник, и записал:
«Все смешалось. Полнейший хаос. Слава богу, что такая погода, а то не знаю, что с нами было бы, если...»
Тетрадь в кожаном переплете так и осталась лежать у обочины. То, на что надеялся итальянский майор, не сбылось. Самолеты все-таки появились. Они зашли вначале с севера, где находилась голова колонны, а
затем на тылы отступающих обрушилась группа бомбардировщиков, за ними истребители проутюжили
всю колонну из конца в конец. В довершение всего над шоссе прошлись истребители прикрытия.
План атаки был выдержан безукоризненно. Продолжалась она всего минут двадцать. Следом за этим
разгромили эшелоны в Сигуэнсе бомбардировщики. Штурмовики и истребители вновь ударили по еще
не пришедшей в себя «Божьей воле». Поднявшаяся в воздух почти вся авиация итальянцев не в силах
была помешать этому. После двух-трех встреч с истребителями республиканцев «Фиаты» вообще
оставили поле боя. Победа была полной.
Вот что скрывалось за короткими строчками газетного сообщения, которое с волнением читали в те дни
во многих странах мира: «Разгром 2-й и 3-й дивизии итальянцев начался после того, как была введена в
действие правительственная авиация».
Весть о победе под Гвадалахарой всколыхнула [80] мир. Значит, против фашистов можно не только
выстоять, но их можно еще и побить!
Особенно сильное впечатление произвели на всех действия авиации. Их анализировали, оценивали, сравнивали, сопоставляли крупнейшие авиационные авторитеты мира. Ведь они опрокидывали многие
теоретические положения, заставляя по-новому взглянуть на роль и возможности авиации. И спустя
двадцать пять лет, несмотря на то что за это время успела начаться и закончиться вторая мировая война, французский генерал Пиоле пишет: «Участвовавшие в битве советские добровольческие авиагруппы
обеспечили неоспоримое господство в воздухе. Показали высокое мастерство, прекрасную
маневренность, энергичное руководство со стороны своего командования, хорошую выучку в части атак
с бреющего полета».
И далее французский генерал замечает: «...атаки под Гвадалахарой произвели сильное впечатление на
немецкий легион «Кондор». Командующий советскими авиационными частями замечательно
воспользовался обстановкой, правильно ее оценив, проявив дерзость чрезмерную».
Дуглас, как мы видели, был не только организатором всей операции, он и сам принимал в ней
непосредственное участие.
Через несколько месяцев после того как отгремели последние залпы на Гвадалахарском фронте, теплой
июньской ночью в квартире Смушкевича в Витебске раздался телефонный звонок. Жена взяла трубку и
услышала далекий, но такой долгожданный голос:
— Здравствуй, я здесь... Нет, еще не в Витебске, но все-таки уже дома... Тороплюсь в Москву. Утром буду
в Орше... Встречай меня там. [81]
Все это время его семья жила только одной мыслью: как там? Для миллионов людей в те дни это был
вопрос, который они каждый день задавали друг другу. Но для нее он имел еще и свой, особый смысл.
Письма от него были очень кратки. «Ходи в театр. Развлекайся, веселись. Смотри за детьми. Я
обязательно вернусь».
У двери позвонили. Друзья уже знали обо всем.
— Скорей, скорей! Надо успеть, — поторопил командовавший в отсутствие Смушкевича бригадой
начальник штаба Миньков.
Внизу пофыркивал подаренный в свое время Якову Владимировичу Уборевичем «газик».
Уже рассветало. По дороге к Орше было еще тихо. Лишь навстречу в облаке пыли неслась какая-то
машина. Она поравнялась с «газиком» и остановилась.
От машины бежал человек в сером штатском костюме. Она еще никогда не видела мужа в штатском. Это
был он.
Через день он улетел. А на следующее утро позвонил из Москвы: «Включай радио...»
Было совсем рано. Вначале в приемнике отшумела Красная площадь. Затем шесть раз пробили куранты.
Ее охватило нетерпение. Ну, что там?
— Доброе утро, — сказал диктор.
— Доброе, — машинально произнесла она. Потом подумала и решила разбудить дочку. Та недовольно
посмотрела на мать, но, увидев ее какое-то особенное в это утро лицо, села на кровати, протирая глаза.
— Указ Всесоюзного Центрального Исполнительного Комитета... — начал диктор.
В комнате воцарилась тишина.
— За образцовое выполнение специального задания правительства по укреплению оборонной мощи [82]
Советского Союза и проявленный в этом деле героизм присвоить звание Героя Советского Союза, —
читал торжественно диктор. Он назвал ряд фамилий, среди них были знакомые. И вот: — Комкору
Смушкевичу Якову Владимировичу...
В Кремле Михаил Иванович Калинин протянул ему две коробочки с двумя орденами Ленина — одним
Смушкевич был награжден еще в январе — и грамоту Героя Советского Союза. Золотых звезд тогда еще
не было. Их ввели позднее.
— До будущей встречи, — Михаил Иванович улыбнулся так, как умел улыбаться только он, по-отечески
мягко. Он крепко пожал Смушкевичу руку и добавил: — Здесь же...
Из Кремля группа награжденных, а в ней были воевавшие в Испании командиры всех родов войск, оживленной гурьбой отправились к наркому.
До улицы Фрунзе было рукой подать, и все решили пройтись по летним московским улицам. Только что
отшумел быстрый дождь, и Москва, умытая им, сияла свежестью зелени в Александровском саду, блеском нового асфальта, белоснежными навесами на тележках с газировкой, яркими летними платьями.
На перекрестках чудодействовали милиционеры в своих шлемах с шишаками. Машин стало больше, У
библиотеки имени В. И. Ленина появилась станция метро. Ее не было, когда они уезжали в Испанию.
Росла, хорошела Москва в их отсутствие.
У наркома все доложили о действиях своих родов войск. Выслушав их, Ворошилов спросил:
— Устали? — И, не дожидаясь ответа, сам ответил: — Знаю. Устали. Но на отдых пока не рассчитывайте.
Не время. Впрочем, — он бросил взгляд на часы, — часа три отдохнуть можете, а вечером Политбюро
слушать вас будет. [83]
Почти во всю длину большой комнаты — она знакома по множеству кинофильмов и фотографий —
тянется стол. За ним члены Политбюро. Они внимательно выслушивают каждого. Уже рассказал о
действиях артиллерии Н. Н. Воронов. О танках говорит Д. Г. Павлов. Сейчас очередь за летчиками. Их
трое. Константин Гусев и Иван Копец расскажут о воздушных боях. Смушкевич проанализирует и даст
общую оценку действиям авиации.
Все слушали молча. Сталин прохаживался вдоль стола.
Смушкевич кончил словами:
— Мы должны быть готовы к тому, что начало войны в будущем может выразиться в том, что воздушные
армии нападающей державы внезапно перейдут государственную границу с целью разрушения и
уничтожения наиболее важных военных объектов противника. Это показывает опыт Испании, и мы
должны предвидеть это.
Сталин одобрительно кивнул.
Эти слова были произнесены 22 июня 1937 года. До начала войны оставалось ровно четыре года. Но
началась она именно так.
Смушкевич закончил. Вопросов было много, а когда он ответил на все, Ворошилов сказал:
— Завтра прошу ко мне, товарищи командиры. Узнаете о новых назначениях.
— Почему завтра? — прервал его Сталин. — Зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня?
У нас ведь уже все решено? — Он сделал паузу. Возражений не последовало. — Значит, нужно сегодня
им объявить.
Ворошилов прочитал приказ. Смушкевич назначался заместителем начальника Военно-Воздушных Сил
страны. [84]
Тучи над горизонтом
В подмосковном доме отдыха, в Марфине, собрались все, кто участвовал в испанских боях. Им было
дано совершенно определенное задание — обобщить боевой опыт. Ничто ценное не должно быть
упущено. Конечно, то, что было там, за Пиренеями, будет лишь эпизодом в той войне, что предстоит. И
все это понимают. Но пристальное изучение испанского опыта подскажет многое. Смушкевич — частый
гость в Марфине. Приезжая, он обязательно привозил с собой кого-нибудь из тех, кто только что вернулся
«оттуда».
— Вот еще пополнение, — говорил он, входя и представляя приехавшего с ним в этот раз Александра
Осипенко. — Он нам обо всех новостях расскажет. У них там уже «Мессершмитт-109» летает. Ну, тебе
слово, — обратился он к Осипенко.
Тот рассказал, что появление «мессера» заставило наши «СБ» летать с прикрытием. Раньше-то оно было
ни к чему. За нашим бомбардировщиком не мог угнаться ни один из истребителей противника.
— Ну вот, видите? — заметил Смушкевич. — Надо учесть и это. Мы разрабатываем уставы и
наставления. Они должны быть самыми передовыми. В них должно войти все самое новое.
Летчики знали, что он разбирается во всех деталях воздушного боя, и потому старались быть предельно
точны в своих формулировках.
А он ночами засиживался за чтением их предложений. Правил, переделывал, дописывал, добиваясь
наибольшей ясности и четкости.
Но опыт Испании требовал не только теоретического осмысления. [85]
К этому времени относится возникновение среди летчиков и конструкторов двух точек зрения на самолет, которому была уготована очень важная роль. Самолет этот — штурмовик. И вот о том, каким ему быть, велись довольно резкие споры. Одни утверждали, что необходим маневренный, сильно вооруженный
самолет. Они встречали в штыки любые попытки прикрыть броней машину, так как это утяжеляло ее, снижало скорость и маневренность. Смушкевичу же его боевой опыт подсказывал, что машина, которая
могла бы смело атаковать наземного противника, должна иметь достаточное вооружение и надежное
прикрытие. На одном совещании, где присутствовали члены правительства, он высказал свою точку
зрения. Его поддержали. Ильюшин получил задание сконструировать самолет, способный действовать на
низких высотах, хорошо вооруженный и бронированный.
В те годы на командные посты в авиации пришли совсем молодые люди. Кое у кого это вызывало
недовольство. Поговаривали о том, что Смушкевич окружает себя «испанцами», чтобы упрочить свое
положение.
Однажды, встретившись с ним, его старый друг Александр Туржанский напрямик спросил:
— Яша, почему всех командиров назначают из «испанцев»?
— А кого назначать? — в свою очередь спросил Смушкевич. Он знал, что не один Туржанский об этом
спрашивает. И ответил спокойно: — Потому, что они свою преданность делу кровью доказали.
Из «испанцев» Смушкевич создает специальные группы. Они разъезжаются по частям для передачи
своего боевого опыта. [86]
В авиацию приходит новая техника. Один из новых самолетов, «Р-10», сконструированный профессором
Харьковского авиационного института Неманом, получил в подарок и заместитель начальника ВВС.
Накануне 1 Мая вместе с главным штурманом ВВС Г. Прокофьевым Смушкевич приехал на центральный
аэродром.
— Интересно, как она в воздухе? — подходя к новой машине, проговорил Яков Владимирович. — Что, если попробовать?
— Пожалуй, лучше после парада, а то через час соберутся командиры... — предложил Гавриил
Михайлович.
— Ну ты иди, я догоню. Один кружочек только...
Смушкевич круто развернулся над лесом. Выбросил шасси и пошел на посадку. Еще не очень привычный
гул нового самолета становился ближе и ближе. И вдруг тишина... Неожиданная, непонятная, пугающая.
А через секунду ее прорезал вой санитарных машин. Они неслись туда, где дымилась груда развалин.
В палату Боткинской больницы Бася Соломоновна попала лишь в 11 часов вечера.
Машина с трудом пробиралась по запруженным гуляющими в этот предпраздничный вечер московским
улицам. Наконец она вырвалась на простор Ленинградского шоссе и через несколько минут остановилась
возле больничного подъезда. Встретивший ее профессор Фридланд ничего не сказал и только попросил:
— Пожалуйста, потише...
Узнать его было невозможно. Он лежал укутанный бинтами. Лишь пробившиеся сквозь них особенно
черные на их фоне волосы убеждали, что это [87] он. Она провела по ним рукой. От ее прикосновения он
очнулся и, с трудом поднимая опухшие веки, спросил:
— Как ты сюда попала? Иди домой... Все будет в порядке...
Врачи, осмотревшие Смушкевича сразу после того, как он был доставлен в больницу, не могли сказать
ничего определенного. Переломанные во многих местах бедра ног делали надежды на спасение
ничтожными. Но и их надо было использовать. И борьба началась...
Утром он опять пришел в сознание. Увидев стоящих у кровати начальника ВВС Локтионова, адъютанта
наркома Хмельницкого и своего испанского товарища генерала-танкиста Павлова, спросил:
— Ну как дела? Как прошел парад?
— Все в порядке, Яша, — с трудом сдерживая слезы, сказал Локтионов. — Мы ждем тебя. Ты обязан
бороться так же, как воевал. И не сдаваться... Слышишь?.. Не сдаваться. Это приказ, Яша. Боевой приказ.
— Не сдамся, — прошептал он.
Больницу осаждали летчики. Останавливали врачей, сестер. Вопрос один: «Как Батя?» — так после
Испании теперь называли Якова Владимировича.
Однако в палату никого не пускали. Там кроме врачей и сестер находилась лишь Бася Соломоновна. Но
однажды, когда она осталась одна, в палате появились двое новых врачей. Она уже привыкла к врачам и
вначале не обратила на вновь вошедших внимания. Когда же взглянула на них, то увидела знакомые лица: перед ней стояли смоленский товарищ мужа Минин и Чкалов.
— Бася Соломоновна, мы на минуточку, — прошептал Чкалов. — Только поглядим своими глазами, [88]
что жив. А то ребята думают, что их обманывают...
Пять дней шла жестокая схватка со смертью, уже, казалось, заключившей Смушкевича в свои объятия.
На шестой день смерть отступила.
— Мотор у него... — указывая на сердце и затем покачав седой головой, проговорил известный хирург
Мондрыка. — С таким можно бороться.
Однако консилиум врачей заявил, что для спасения жизни его надо немедленно оперировать. И
возможно, придется ампутировать ноги.
Его ввезли в просторный операционный зал. Он увидел склонившееся над ним знакомое лицо врача.
Больше он ничего не видел и не чувствовал, а когда пришел в себя, спросил:
— Доктор, летать я сумею?
— Ходить будете...
— Ходить мне мало. Мне летать надо, — прошептал он.
Врачи переглянулись. Кто-кто, а они-то знали, как трудно будет ему научиться ходить на его ногах, которые с таким трудом им удалось спасти. А летать?.. Хорошо, хоть жив остался.
Через полтора месяца его перевезли в подмосковный санаторий. Еще через месяц лечивший его
профессор Фридланд разрешил снять гипс.
— Ну что, не нравится моя работа? — спросил он, увидев, что Смушкевич рассматривает свои
искривленные ноги. — Ничего, проделаем гимнастику, массажи, водные процедуры, и будут они как
новенькие.
— Сколько на это надо времени? — поинтересовался Смушкевич.
— Недель шесть... — ответил профессор.
— Столько ждать я не могу. [89]
Фридланд промолчал в ответ...
То было какое-то особенное лето. Надо же такому случиться, чтобы здесь, в Барвихе, где раскинул свои
корпуса недавно построенный санаторий, под одной крышей и в одно время собралось столько
замечательных людей!
На веранде, гордо откинув седую гриву, восседал за шахматным столиком академик Чаплыгин. В парке
на одной из уединенных аллей можно было встретить шустрого сухонького старичка в черной
профессорской шапочке. Знакомясь, он представлялся: «Академик Каблуков». И бежал дальше.
Седая борода Немировича-Данченко была видна еще издали. Подходя ближе, Владимир Иванович учтиво
раскланивался, как всегда изысканно одетый, в белоснежной манишке с бабочкой.
В разбросанных в самых живописных местах шезлонгах отдыхали знаменитые актрисы Массалитинова, Корчагина-Александровская, Яблочкина.
В бильярдной царствовал великолепный — перед красотой его бессильны были годы — Пров Садовский.
Всех не перечесть. И все были взбудоражены, узнав о том, что в санатории находится известный летчик
Смушкевич. Каждому хотелось посмотреть на него, поговорить, а Садовский, проведав, что Смушкевич, как и он, страстный бильярдист, встретив Басю Соломоновну, спросил:
— Когда к нам изволит пожаловать ваш супруг?
— Ему самому не терпится, — ответила Бася Соломоновна.
— Передайте, что мы все ждем его. А я особенно.
Однако пока еще Смушкевич не выходил из [90] палаты. И никто из отдыхавших в санатории не
подозревал о том, какой упорный поединок с недугом идет за ее дверями. Врачи назначили один массаж в
день. Мало. И он просит жену и дочь массировать ноги еще и еще. Привыкнув к гипсовым повязкам, он
теперь боялся спать без них. Казалось, что ноги развалятся. И каждый вечер их старательно бинтовали.
Больше всего его мучило бездействие. Ему надо было хоть чем-нибудь заняться. По утрам его стали
вывозить к пруду. Вместе с Розой они облюбовали одно местечко, куда с вечера засыпался распаренный
горох. В прозрачной воде видно было, как его клевали карпы.
Мягкое свежее августовское утро приятно успокаивало. Его тишину нарушали лишь короткие всплески
выдергиваемых из воды удочек, на крючках которых поблескивали серебряные чешуйки рыб.
Яков Владимирович прикладывал палец к губам, призывая дочь умерить восторг по поводу удачной
рыбалки. Любой шум отпугивает рыбу. И вдруг он услышал:
— Но вот и Дездемона...
Подняв голову, Смушкевич увидел стройного седого человека, чей голос не узнать было нельзя. Это был
Остужев. Забыв о своих удочках, он читал «Отелло». Заметив наконец, что и здесь, на берегу пруда, у
него есть слушатели, он подошел ближе, продолжая декламировать. Смушкевич видел, как разбегались
карпы. Но какое это могло иметь значение, когда на его глазах совершалось великое таинство искусства
— проникновение актера в роль, перевоплощение в образ героя!
Завороженный игрой лица, пластичными, выразительными жестами, переливами неповторимого голоса,
[91] поражавшего богатством оттенков — от свистящего, едва слышного шепота до гремящих раскатов, потрясавших листья на деревьях, — Смушкевич слушал «Отелло».
Вечером, встретив жену Смушкевича и церемонно поцеловав ей руку, Остужев сказал:
— Хочу поблагодарить вас. Ваш муж замечательный человек. Он мне весьма помог — он умеет слушать.
Это дано не каждому. .
С тех пор Остужев появлялся на пруду неизменно в одно время со Смушкевичем. О рыбалке нечего было
и думать. Никакие добавочные порции гороха не помогали. Карпы разбегались тут же, заслышав голос
Александра Алексеевича. Смушкевич горестно вздыхал, но ничего не говорил. Он видел, как доволен
Остужев, с которым они, несмотря на тридцатилетнюю разницу в возрасте, стали большими друзьями.
Однако ничто не могло заменить главного — любимой работы. И однажды, пробравшись к телефону, он
позвонил наркому и сказал:
— Я здоров и могу работать.
Комната в Барвихе превратилась в филиал штаба ВВС. Каждый день приезжали летчики. Услышав их
робкие расспросы: «Как Яков Владимирович? Когда можно зайти?» — он, не дожидаясь ответа жены, обычно кричал из другой комнаты:
— Кто там?
После этого уже нельзя было сказать, что он спит.
Долго залеживаться в Барвихе Смушкевич был не намерен. Через некоторое время он перебрался в свой
кабинет в переулке Хользунова.
Сейчас это та же просторная комната. Ее хозяин — боевой товарищ Смушкевича маршал Агальцов, [92]
указывая на тянущийся вдоль стены длинный стол, говорит:
— Тогда там стояла кровать. Рядом столик с телефонами. Так он и работал.
В кабинете всегда было полно народу. Уходили одни, приходили другие. И «лишний секретарь», как он в
шутку называл жену, ничего не мог поделать. Истосковавшийся по работе Смушкевич был ненасытен.
Теребя от волнения свои густые волосы, которые поэтому всегда были в беспорядке, он жадно впитывал
в себя рассказы товарищей, изредка перебивая своим неизменным: «Да, да, правильно... Правильно ты
говоришь» (это когда соглашался с тем, что слышал). Или: «Нет, вы не правы...» А обрадовавшись
удачной шутке, заразительно смеялся, приговаривая: «Ну, и махнул... Вот это да...»
Ни на минуту не прекращалась борьба за возвращение в строй. Несмотря на все процедуры, ноги
слушались все еще плохо. А их надо было заставить слушаться.
В Сочи он долго сидел на берегу, с завистью глядя на плавающих. Как-то жена куда-то отлучилась, оставив его на несколько минут одного. Вернувшись, она стала искать его и вдруг заметила, что он стоит
на камнях у самой воды. Она бросилась к нему. Но пока бежала, увидела, что он отшвырнул палку и
костыль и кинулся в море. На ее крики сбежался народ. Появилась спасательная лодка. Смушкевич
отказался сесть в нее.
— Подберите костыль и палку, я подплыву сам, — сказал он.
— Яша, зачем ты это сделал? — волновалась жена.
А он спокойно ответил: [93]
— Надо же было попробовать, слушаются они меня или нет, — и он похлопал по ногам.
Через несколько дней в санаторий, где они отдыхали, приехал профессор Б. В. Мондрыка. В конце обхода
он решил навестить своего старого подшефного — Смушкевича.
Был теплый южный вечер. Профессор неторопливо шел по коридору. Откуда-то доносилась знакомая, очень популярная в то лето мелодия. Профессор не заметил, как и сам стал напевать: «Утомленное
солнце нежно с морем прощалось...» Подойдя к палате, он остановился. Музыка звучала за дверью.
Профессор неслышно вошел в палату и замер в изумлении.
На тумбочке возле кровати стоял патефон, а посреди комнаты Смушкевич, с трудом отрывая от пола
негнущиеся ноги, учился... танцевать. Ни он, ни его партнерша не видели вошедшего. На лице
Смушкевича, покрытом каплями пота, было такое упорство, столько желания вырваться из цепких рук
недуга, что Мондрыка, который за минуту до этого хотел отругать его за нарушение режима, только
воскликнул, словно все это было в порядке вещей:
— Ну кто же так держит даму?.. Вот, учитесь, молодой человек...
И, ловко подхватив даму, старый профессор плавно прошелся в танце.
Вернувшись с курорта, Смушкевич окончательно забросил костыль в угол и, хотя давалось ему это все
еще нелегко, ходил, опираясь только на палку.
Чтобы поскорее сесть за штурвал самолета, он начал ежедневно тренироваться на автомобиле. Часами
сидел за рулем, порой доводя себя до полного изнеможения. Но на следующий день все повторялось [94]
вновь и вновь. А педали никак не хотели слушаться. И вдруг... Жена увидела его счастливое лицо, когда
машина, словно кто-то сильный толкнул ее, сорвалась с места. Подъехав к ней, он сказал, словно речь
шла об обычной прогулке:
— Садись, покатаемся немного. — И только испарина, выступившая на лбу, говорила о том, чего стоит
ему эта езда...
Время было напряженное, уже никто не сомневался в том, что вот-вот вспыхнет большая война. Летом
1939 года большая группа летчиков собралась в кабинете у наркома обороны. Все они воевали в
Испании. Теперь их ждало новое боевое задание.
Выслушав наркома, летчики о чем-то пошептались между собой, и Сергей Грицевец сказал:
— Просим послать вместе с нами Якова Владимировича Смушкевича.
Его поддержали остальные.
— Надо подумать, — ответил нарком.
А на следующее утро, когда летчики пришли на аэродром, они увидели идущего с небольшим
чемоданчиком, прихрамывающего, все еще опирающегося на палку Смушкевича.
— С нами, Яков Владимирович? — спросил Кравченко.
— С вами.
Самолет взял курс на Халхин-Гол.
На берегах этой спрятавшейся в обожженных солнцем монгольских песках речки шли упорные бои. И
если на земле японцам не удавалось достичь сколько-нибудь серьезных успехов, то в небе им пока
сопутствовала удача. Во время воздушных боев в апреле и мае наши летчики терпели поражения. Этому
надо было положить конец. [95]
Завершив перелет по маршруту Москва — Монголия, три «Дугласа», на которых летело семнадцать
Героев Советского Союза, приземлились на одном из полевых аэродромов.
На следующий день в штабе Смушкевича, расположившемся в большой монгольской юрте, собрались
все прилетевшие.
— Ну вот что, друзья, — сказал Смушкевич. — Распределим, кому что делать. Самое важное сейчас —
выяснить причины поражений. Этим займутся Денисов и Гусев.
Чем сложнее, напряженнее была обстановка, тем спокойнее становился Смушкевич. И сейчас летчики
видели перед собой не едва оправившегося от тяжкого недуга человека, а целеустремленного, волевого
командира. Как всегда, он быстро реагировал на все самое важное, хватая, как говорили его друзья, события на подходе.
Еще в Москве, знакомясь с положением дел, он понял, что авиации нашей здесь явно недостаточно.
Против японцев действовала всего лишь одна бригада Нестерцева.
И на пыльные степные аэродромы начинают прибывать новые силы. Вскоре в распоряжении Смушкевича
было 3 полка истребителей и столько же бомбардировщиков.
Было установлено, что причина поражения — в отсутствии боевого опыта и пренебрежении тем, что
подсказала Испания. В то время как для каждого «испанца» стало железным правилом, взлетев, дожидаться сбора всего звена или эскадрильи, здесь никто об этом и не думал. Завидев самолет
противника, кидались за ним. Только бы самому сбить.
«Испанцы», а за ними Смушкевич, разъехались по эскадрильям. [96]
Дорога перебрасывала маленькую «эмку» с ухаба на ухаб. Ехали что-то слишком долго.
— Далековато забрались, — заметил Яков Владимирович сопровождавшему его вновь назначенному
командиру истребителей Кравченко. — От линии фронта вон сколько...
— Потому и не успевают вовремя, — добавил Кравченко.
Летчики встретили их одобрительным гулом. Расспросив, как обстоят дела с жильем, питанием, Смушкевич сказал:
— Квартиры придется менять.
Заметив недоуменные взгляды, он объяснил, что противника следует встречать на подходе, а с дальних
аэродромов этого не сделаешь. Да и с наземными частями взаимодействовать трудно.
Вскоре самолеты появились всего в трех — пяти километрах за линией наших окопов.
Подтягивались и наземные войска. Был образован Дальневосточный фронт. Командовавший им Г. М.
Штерн прибыл в Тамцак-Булак, где находился КП Смушкевича.
Всегда безупречно, по форме одетый, Григорий Михайлович был немало смущен, когда увидел
подошедшего к нему с палочкой, в серых брюках, тенниске и сандалиях Смушкевича.
— Здравствуйте, Григорий Михайлович, — приветливо произнес он.
— Здравствуйте, — пожимая ему руку, ответил Штерн. — Что это у вас за вид?
— Так ведь жара какая, Григорий Михайлович.
— Жарко всем. Жду вас через два часа.
— Слушаюсь, — ответил Смушкевич.
О том, как его мучали боли в ногах, мог догадываться [97] лишь живший с ним в одной юрте Александр
Гусев. Но едва он пытался начать какие-то разговоры об этом, Яков Владимирович тут же обрывал его.
А потом, отойдя, говорил:
— Ни к чему это, Саша. Все равно ведь отсюда я не уеду, пока не кончим.
Через два часа одетый по всей форме Яков Владимирович явился к Штерну. Здесь уже были
командующий армейской группой наших войск Г. К. Жуков, командующий артиллерией Н. Н. Воронов и
другие военачальники.
Обсуждалось положение на фронте, где сейчас воцарилось временное затишье. Но все понимали, что
долгим оно не будет.
Смушкевич использовал это время для занятий с летчиками. Сам подымался в воздух, чтобы проверить, как проходят учебные бои. Пока решено было не летать над линией фронта. Пусть японцы уверятся в
том, что мы до сих пор не можем прийти в себя от майских неудач.
Обо всем этом Смушкевич доложил командованию.
— Хорошо, что время зря не теряли. Теперь вам надо будет перебраться со своим штабом поближе к
Георгию Константиновичу. Теснее надо взаимодействовать с ним. Будем готовиться к решающим боям,
— выслушав его, сказал Штерн. — Обо всем, что необходимо вам, — он повернулся в сторону
Смушкевича и начальника его штаба Устинова, — я сегодня же доложу Москве.
Вскоре прибыли «Чайки», новые машины с убирающимися шасси. Смушкевич собрал командиров и
сказал:
— Давайте посоветуемся, как их использовать. [98]
— Надо создать одну группу из имеющих боевой опыт летчиков и отдать им эти «Чайки», — предложил
кто-то.
— Неплохо, — согласился Смушкевич. — А возглавит группу Грицевец. В нее включим Герасимова, Смирнова, Короткова, братьев Орловых ну и... В общем остальных подберешь сам, — повернулся он к
Грицевцу.
— Слушаюсь, — ответил Сергей.
Имя этого героя Испании было уже хорошо известно всей стране. Теперь ему предстояло показать свое
мастерство в небе Монголии.
— Давай попробуем так, — когда они остались вдвоем, предложил Смушкевич. — Начнешь бой с
выдвинутыми шасси. Понимаешь?
— Так-так, — раздумчиво проговорил Грицевец. — Интересно...
— По внешнему виду ведь «Чайка» ничем не отличается от «И-15», — продолжал Смушкевич.
— А с ним они в бой вступят охотно, — понимающе подхватил Грицевец.
— Вот-вот... — одобрительно кивнул Смушкевич.
— Ну, а дальше что? — все более воодушевляясь, говорил Грицевец. — Дальше, я думаю, потащим их на
вертикаль... Так ведь?
— Так...
— И там мы им и показываем, где раки зимуют.
— Ну что ж, задумано вроде бы все неплохо. Посмотрим, как получится в бою, — заключил Смушкевич.
Обе стороны следили за этим боем с неослабевающим вниманием. Смушкевич стоял рядом с Жуковым
на его КП, занимавшем господствующую над местностью высоту Хамар-Даба. Вот как вспоминал [99] об
этом спустя много лет Георгий Константинович Жуков:
«22 июня 1939 года в районе озера Буир-Нур появилась группа японских истребителей в состава
двадцати самолетов.
Яков Владимирович поднял в воздух тридцать самолетов. Завязался ожесточенный бой. Через небольшой
промежуток времени к японцам подошли на помощь еще тридцать самолетов, но на подходе их
перехватили наши истребители. Их вели Герои Советского Союза из так называемой группы
Смушкевича, прибывшей вместе с ним. Мы видели, как загорались и падали вниз самолеты. А
Смушкевич, находясь на КП, нам сообщал: «Пока падают японцы».
За второй волной к противнику на помощь подошла третья волна в составе еще сорока пяти машин. Но к
этому времени Яков Владимирович предусмотрительно подтянул и своевременно бросил в бой
шестьдесят своих самолетов. Бой вспыхнул с новой силой. Однако через пятнадцать — двадцать минут
японская авиация начала беспорядочное бегство. После боя на территории, над которой он проходил, были обнаружены остатки тридцати одного японского самолета. Наши потери были незначительны.
Сколько было после этого ожесточенного воздушного сражения радости у летчиков, да и в сухопутных
войсках, особенно у тех, которым довелось стать свидетелями этой победы!
В этом бою, как и в последующих воздушных битвах, Яков Владимирович Смушкевич показал себя
исключительно вдумчивым и умелым организатором действий крупных сил авиации.
При проведении операций наши ВВС во всех случаях обеспечивали господство в воздухе и надежно
прикрывали действия армейской группы». [100]
Так через двадцать шесть лет рассказывал о тех днях Маршал Советского Союза Г. К. Жуков в своем
письме автору.
Но видимо, японское командование все еще не могло понять, что же это происходит. Почему вдруг такой
перелом в событиях?
Оно бросает в атаку лучших из лучших летчиков, имевших опыт войны в Китае.
Наши летчики узнали об этом лишь после боя, когда в штаб Смушкевича доставили одного из тех, кому
удалось остаться живым, — знаменитого японского аса капитана Маримото.
Хотя японцы и потерпели поражение в воздухе и теперь не решались начинать первыми, а лишь ждали, что предпримут наши летчики, ясно было, что они еще попытаются взять реванш в небе, а главное, на
земле.
Но дать им возможность собраться с силами никто не думал. Решено было опередить японцев.
В один из августовских вечеров, накануне праздника летчиков, в гости к ним приехали маршал
Чойбалсан, комкор Смушкевич и другие командиры. Когда все уселись за столы, поднялся невысокий, стройный полковник Лакеев и сказал:
— Говорят, японцы зимовать собираются. Нас зима не пугает. — Он бросил взгляд в сторону гостей. —
Но может, не придется, а?..
Смушкевич лукаво улыбнулся. Ему уже был известен день наступления.
Утром 20 августа шестьсот советских самолетов замерли на старте. Вместе с другими командирами
Смушкевич занял место в большом напоминающем террасу окопе на склоне горы Хамар-Даба, где
находился командный пункт. [101]
Перед ними раскинулось поле боя. Правда, пока его скрывал густой предрассветный туман. Все с
нетерпением ждали, когда он разойдется. Стрелка часов подошла к пяти часам сорока пяти минутам. Тут
же над КП пронеслись истребители Л. Трубченко и Г. Кравченко.
— По вашим можно время проверять, — улыбнувшись, заметил Смушкевичу Штерн.
— Посмотрим, как будет дальше, — ответил Яков Владимирович. — Главное ведь впереди.
Ушедшим истребителям предстояло подавить зенитные установки. Японцы сами помогли им в этом. Они
открыли по самолетам такую бешеную стрельбу, что не засечь их огневые точки было просто
невозможно.
Смушкевич взялся за трубку телефона.
— Бомбардировщикам — вылет! — скомандовал он.
Но в это время подошедший к нему его адъютант Прянишников тревожно доложил, что истребители, которые должны сопровождать бомбардировщиков, взлететь не могут.
— Как так не могут? — переспросил Смушкевич.
— Туман затянул аэродром, — объяснил Прянишников.
Мысль Смушкевича работает с лихорадочной быстротой. От этих коротких секунд зависит исход
операции. Не взлетят истребители — и она сорвана. Отдай приказ на вылет — могут побиться в тумане
на старте.
— Вылетать, — коротко скомандовал Смушкевич.
Через несколько минут над головой послышался знакомый гул. Шли бомбардировщики. Их было сто
пятьдесят. Яков Владимирович напряженно всматривался в небо. Наконец он облегченно вздохнул. [102]
Рядом с бомбардировщиками появились истребители Забалуева. Еще выше над ними парили девятки
«Чаек». Все-таки взлетели!
Поражавший всегда своим непоколебимым спокойствием Смушкевич с трудом сдерживал волнение. Еще
бы! Ведь никому никогда не приходилось до сего дня руководить воздушной операцией такого масштаба.
Черные фонтаны, взметнувшиеся на горизонте, сообщили о том, что летчики успешно начали
наступление.
За пятнадцать минут до атаки пехоты Смушкевич повторил удар. После этого японская артиллерия в
течение полутора часов не могла сделать ни одного выстрела по нашим частям. Спустя три дня
окружение шестой армии генерала Камацубары стало очевидным. Наша авиация громила ее
беспрерывно. Господство в воздухе было полным. Теперь на один сбитый наш самолет приходилось
десять японских.
Но Смушкевич в это время находился уже далеко отсюда.
В конце сентября на Центральном аэродроме приземлились те самые «Дугласы», что несколько месяцев
назад взяли отсюда курс на восток.
Их торжественно встречали. Все уже знали имена новых Героев Советского Союза. Знали и то, что там, на Халхин-Голе, Сергей Грицевец и Григорий Кравченко первыми удостоились этого звания вторично.
На аэродроме гремел оркестр. Из самолетов показались летчики. Они вышли и остановились возле трапа, видимо ожидая еще кого-то. Наконец из кабины самолета показалось радостное лицо Смушкевича. Он
спустился вниз, чуть прихрамывая, опираясь на палку, и сразу же попал в объятия жены и дочери. [103]
Отдыхать не пришлось. Шел сентябрь 1939 года. Лицо фашизма уже не могли прикрыть никакие маски
лицемерных заявлений и обязательств. Хищник притаился в ожидании удобного момента для нападения.
Не дать ему такого момента, быть все время наготове — это было самым главным.
11 сентября 1939 года Смушкевич был назначен начальником ВВС страны.
А еще через шесть дней в газетах был напечатан его портрет и Указ Президиума Верховного Совета
СССР. Я. В. Смушкевич стал четвертым человеком в нашей стране, дважды удостоенным звания Героя
Советского Союза.
На новом посту командующего ему сразу же пришлось столкнуться с рядом трудностей. Назревал, а
потом и разразился советско-финский конфликт. Яков Владимирович вылетел на фронт и, как всегда, отправился в поездку по частям. Ему надо было выяснить, как приспособлено жилье летчиков, их
питание и обмундирование к необычно суровым условиям зимы 1940 года, в которых проходили боевые
действия.
Лишь поздно вечером он возвращался в свой вагон, стоявший на путях близ Петрозаводска. Это
требовало от него неимоверных усилий. Катастрофа все еще напоминала о себе. Быть может, никто бы и
не узнал об этом, если бы однажды ночью у него не начался сильнейший приступ.
Его срочно увезли в Ленинград. Но по дороге он пришел в себя и сказал, что чувствует себя хорошо и
никаких болей у него нет. Однако на сей раз обмануть врачей не удалось.
Консилиум предложил сделать рентгеновский снимок. Когда он был готов, то даже привычные ко всему
военные хирурги ужаснулись. [104]
— Как он ходит? — удивлялся один из них, седой, с маленькой клинышком бородкой старичок. — И еще
улыбается! Непостижимо!
Никакие уговоры на Смушкевича не действовали.
— Не напоминайте мне о моих болях, — неизменно отвечал он. — Это меня отвлекает от работы, а она
мое самое лучшее лечение.
Лишь когда о состоянии командующего ВВС доложили правительству и ему было приказано
возвратиться в Москву, он уехал с фронта.
Однажды он встретил у подъезда штаба летчика, чье лицо показалось ему знакомым. Ну конечно же он
не ошибся. Это был некогда самый молодой летчик его бригады Николай Худяков.
— Здравствуйте, товарищ Худяков, — он остановился возле не ожидавшего, что его узнают, летчика. —
Каким ветром?
— К вам я...
— Пойдемте.
— Ну, рассказывайте, что у вас нового? — обратился он к Худякову, когда они вошли в кабинет. В углу
его по-прежнему стояла кровать. Смушкевич, опираясь на палку, прошел к столу.
— Вижу, настроение что-то у вас невеселое.
— Да радоваться нечего...
— Это почему? — поинтересовался Смушкевич.
— Да ведь я уже не летчик, — с горечью произнес Худяков.
— Как так? — Смушкевич удивленно вскинул брови. — Ну-ка, ну-ка... В чем дело?
— Из Витебска меня направили в Луганск. Инструктором в летную школу. Должен был учить молодых.
— По лицу Худякова пробежала кривая усмешка. — Учить... Только что это за учеба, [105] когда мне
каждый раз говорят: «Что вы там возитесь?» — Худяков помолчал. — Разрешите закурить, товарищ
командующий, — он вынул пачку «Пушки».
— Курите, курите.
Пока Худяков рассказывал, Смушкевич делал какие-то пометки в блокноте. И по ходу рассказа лицо его
делалось все озабоченней...
— Продолжайте, — сказал он, когда Худяков, чтобы умерить волнение, несколько раз затянулся
папиросой. — Я слушаю вас...
— Ну, не стал я обращать внимания на все эти разговоры и делаю свое. Ведь приказ наркома есть: учить
так, чтобы не приходилось потом в частях доучивать.
Начались у меня на этой почве столкновения с начальством. Я предлагаю изменить программу — ни в
какую. А по ней на полет строем всего три-четыре занятия отводятся. Чему же за это время научить
можно? И после этого мне говорят: «Кто плохо летает — отчисляй». А я чувствую, будет летать. Будет...
В общем, не удержался я... Сказал все, что думаю о такой «учебе»... Мне это и припомнили. Когда
заболел, на меня написали новую аттестацию. Указали, что я не годен к скоростным и высотным
полетам... Ну вот, — закончил свой рассказ Худяков. — Теперь я не летчик...
— Все это проверим, — сказал Смушкевич. — Что вы хотите?
— На фронт... Летать.
— А какой у вас перерыв в слепых и ночных полетах?
— Год.
— На фронт вас пускать нельзя. Вначале потренироваться надо. — И, заметив разочарование на [106]
лице Худякова, добавил: — Не огорчайтесь. Впереди еще более тяжелая война. Опытные кадры нам будут
нужны. Готовьтесь...
Девятнадцать сбитых самолетов — таков боевой счет Героя Советского Союза Николая Васильевича
Худякова в Великой Отечественной войне.
А тогда после разговора с Худяковым в Луганск вылетела комиссия. Все рассказанное летчиком
подтвердилось. Не лучше обстояло дело и в других местах. Положение с боевой подготовкой было
неблагополучно. За полтора года летчики-истребители совершали лишь пятьдесят — шестьдесят
вылетов. Зато много времени уделяли вещам, порой совсем не нужным. Боясь аварии, не летали в
сложных метеорологических условиях, хотя витебцы да и другие уже давно доказали, что это возможно.
К чему приводило забвение их опыта, показывали боевые действия на Карельском перешейке. Их, пожалуй, можно сравнить с сильнодействующим проявителем: подобно тому как несколько капель его
вызывают появление дотоле невидимого изображения, так и боевые действия зимой 1940 года обнажили
скрытые недостатки в подготовке нашей авиации.
Засучив рукава Смушкевич берется за дела, которые давно не давали ему покоя. Вместе со своим
ближайшим помощником — начальником штаба ВВС Ф. Арженухиным он намечает обширный план
действий.
Арженухина Смушкевич знал еще по Испании, где тот возглавлял группу наших летчиков-добровольцев
на Северном фронте. Еще там Яков Владимирович оценил умение Арженухина правильно и быстро
ориентироваться в сложнейшей обстановке. [107]
Обладавший незаурядной эрудицией, Арженухин был как раз тем человеком, присутствие которого было
необходимо Смушкевичу.
Подолгу засиживались они в кабинете Смушкевича — беседовали, спорили, порой долго не соглашаясь
друг с другом. Но когда кому-нибудь удавалось доказать свою правоту, у обоих это вызывало только
удовлетворение. В таких случаях довольный решением, найденным другом, Яков Владимирович
восклицал:
— Эх, Федя, не хватает мне твоих знаний!
— Своих должно хватать. Читаешь ты много.
— Нет, не хватает. Думал, после Халхин-Гола отправят в академию. Куда там! — Смушкевич горестно
развел руками. — Сам знаешь. Ну, ладно... Вот все, что наметили, сделаем, тогда уж обязательно
отпрошусь.
— Отпросись... Это никогда не помешает...
Бывший шофер, благодаря своей настойчивости и способностям сумевший окончить и Академию имени
Жуковского, и Академию генштаба, ставший к сорока годам одним из образованнейших авиационных
командиров того времени, Арженухин хорошо знал цену знаниям. Его ясная мысль и умелая рука
чувствовались во всем, что делалось в авиации в те годы. А делалось немало. Были не только приняты
меры к повышению боевой готовности. Командование ВВС настойчиво добивалось полного
технического обновления нашей авиации.
Медлить с этим было нельзя. Ведь факты говорили о том, что немцы выводы из испанской войны сделали
раньше нас. И теперь обгоняли. Мы выпускали новые машины, но они обладали скоростью
«Мессершмитта-109», летавшего еще в Испании.
Немцы настолько были уверены в том, что догнать [108] их невозможно, что даже разрешали нашим
инженерам бывать на их авиационных заводах.
В Германию отправилась большая группа летчиков. В составе ее был и А. И. Гусев, вскоре после
возвращения с Халхин-Гола назначенный заместителем командующего ВВС Белорусского военного
округа.
Немцы ничего не скрывали от делегации, показывая, они как бы говорили: смотрите, вот с чем вы
столкнетесь.
В одном из цехов авиационного завода Гусев увидел статические испытания новейшего самолета —
«Фокке-Вульфа-190». «Фоккер», по мнению хозяев, был недостижим для русских, с чьих конвейеров, они
это превосходно знали, сходили машины, которые должны были быть выпущены год назад.
Вернувшись, Гусев доложил Смушкевичу обо всем виденном.
— К большой войне готовятся, — заключил он.
— Да, — проговорил Смушкевич и добавил как что-то уже давно для себя решенное: — Рано или поздно
мы с ними встретимся.
Надо было торопиться перестраивать авиационную промышленность.
Требовалось ускорить создание новых аэродромов и новой техники. В это время появляются новые
модели самолетов. Готовились к выходу «ЛАГ», «МИГ», «ЯК», новый «ПО», истребители Яценко,
Таирова, Пашинина, совершенно новый бронированный штурмовик «ИЛ-2».
Всю эту новую технику предстояло оценить и отобрать лучшее. Пример Франции, чье поражение еще у
всех было свежо в памяти, показал, к чему приводит обилие типов самолетов. Надо было иметь два-три
типа. Но самых совершенных, самых надежных. Только так можно было резко увеличить выпуск [109]
машин. Тогда в год выходило до шести тысяч. Этого было мало. Надо было форсировать выпуск новой
техники, сократить путь от конструкторского бюро до аэродрома. Яков Владимирович предложил, чтобы
военные летчики испытывали самолеты на заводах и после удачного исхода испытаний сразу же
начиналось их серийное производство. Раньше это делалось лишь после государственных испытаний и
принятия самолета комиссией.
Вот как вспоминал об этом А. И. Шахурин — нарком авиационной промышленности тех лет:
— Я помню, как готовили рабочие машины к испытаниям, в которых должны были принять участие
летчики. Каждый винтик ощупывался, каждая царапина. Все чувствовали ответственность за жизнь
летчика. Не уходили из цехов, дожидаясь конца полетов.
И мы не ошиблись, применив такой метод испытаний. Ни один «ЛАГ», ни «ЯК», ни «МИГ» не были
сняты с производства. И это нам здорово помогло в войне. И во всем этом немалая заслуга Смушкевича.
В те дни из кабинета командующего ВВС не выходили инженеры, конструкторы, летчики-испытатели.
Без них не решался ни один вопрос, касающийся оснащения ВВС новой техникой.
В свою очередь, и командующего часто видели на заводах, в конструкторских бюро, на испытательных
полигонах и аэродромах.
Выслушав доклад испытывавшего новую машину пилота, он тут же переходил с ним на тот особый, понятный лишь летчикам разговор. Он подробно расспрашивал об особенностях новой машины,
интересовался ощущениями, которые могли быть известны лишь тем, кто сам летает. [110]
Но сам летать он все еще не мог.
До войны на выставке «Индустрия социализма» висел портрет: «Дважды Герой Советского Союза Я. В.
Смушкевич», написанный художником Б. Н. Карповым.
Смушкевич долго отказывался, но потом, уступив настойчивости художника, согласился.
— Где и когда вам удобно? — спросил он Карпова при первой встрече.
Договорились, что писать портрет художник будет дома по полтора часа каждый день.
В течение четырех месяцев Борис Николаевич ежедневно посещал квартиру на улице Серафимовича.
Наблюдая за его лицом, ловя то единственно правдивое выражение, которое одно только и раскрывает
характер человека, художник клал на холст мазок за мазком. И постепенно возникал портрет
Смушкевича, сидящего за письменным столом и рассматривающего модель нового самолета. Он словно
задумался о чем-то. Выразительное лицо его исполнено мысли. Тонкие пальцы красивых рук
нетерпеливо лежат на столе. Будто присел он на минуту и вот сейчас, обдумав что-то важное, встанет и
уйдет. И от его облика, в котором ощущается огромная сдерживаемая энергия, исходит какое-то особое
обаяние, без которого, не передай его художник, портрет этот не мог бы быть портретом Смушкевича.
Во время сеанса Яков Владимирович всегда был оживлен и весел. Часто шутил и с большим жаром
говорил об искусстве. И в эти полтора часа он стремился впитать в себя что-то новое, неизвестное ему.
А кончался сеанс, и он ложился на стоявший тут [111] же, в кабинете, кожаный диван, и тогда художник
видел, чего стоила ему вся эта веселость.
— Я знаю, что вы очень больны, Яков Владимирович. Но во время сеанса этого не заметишь...
— То не мое время, а ваше. Сейчас мое, — отвечал Смушкевич, тихонько постанывая.
Но проходило полчаса, и он опять преображался. И, как ни в чем не бывало, вновь отправлялся к себе в
штаб.
Усадив собравшихся для обсуждения очередных испытаний, Смушкевич начинал своей ставшей уже
традиционной фразой: «Желательно обсудить...» Дальше следовал перечень вопросов. Такое начало
имело особый смысл. Оно сразу же придавало совещанию характер совета, на который собрались
специалисты, где все пользуются одинаковым правом высказывать свои суждения. Смушкевич
подчеркивал это еще и тем, что первым обязательно предоставлял слово самому младшему из
присутствовавших по званию. Слушал внимательно, не подгоняя, давая высказаться всем.
Бывало, он довольно болезненно воспринимал то, что шло вразрез с его мнением. Краснел, сутулился. Но
как правило, на следующий день обязательно вновь приглашал к себе и просил:
— Пожалуйста, повторите еще раз то, о чем вы говорили вчера, и давайте обсудим.
И в этом он сумел подчинить себе свой характер.
Особенно дорожил мнением Александра Ивановича Филина. Это был удивительный человек, а как
летчик он намного опередил свое время. В нем нашел свое воплощение тот тип пилота, к которому
долгое время стремились, но, который обозначился лишь недавно. Талантливый инженер, умелый
организатор, он к тому же являлся еще и превосходным [112] летчиком-испытателем. Таких в то время
было немного.
А требовалось много. Раскаты войны были слышны уже совсем рядом. И Смушкевич, больше чем когда-
либо, стремился придать авиации боевой характер. Беспрерывно проверялась боевая готовность частей.
Заместителем начальника ВВС Московского округа был в то время Осипенко. Тот самый Александр
Осипенко, что когда-то пришел к Смушкевичу проситься в Испанию. Теперь это был Герой Советского
Союза, опытный боевой командир. В том, что он не ошибся, выдвигая Осипенко на такую высокую
должность, Смушкевич убедился, когда ему довелось присутствовать на маневрах авиации округа. Его
внимание привлекли действия истребителей.
Вот посты наблюдения оповестили о появлении самолетов «противника». Тут же взлетел снабженный
рацией скоростной бомбардировщик. Точно установив местонахождение «врага», определив курс, которым он следует, бомбардировщик радировал на КП. Лишь после этого поднялись в небо
истребители. Они точно вышли на цель, что явилось полной неожиданностью для «синих», и достигли
успеха. Не начни Осипенко с хода бомбардировщиком — и партия сложилась бы иначе. Ведь радио у
истребителей пока еще не было и перенацелить их в воздухе было нельзя.
— Молодец, Саша, — похвалил его, когда маневры закончились, Смушкевич. — Правда, не шедевр, но на
данном этапе и это хорошо. Молодец, что отрабатываешь связь по радио: когда оно заработает как
следует, это пригодится. Главное же — что не успокаиваешься, а ищешь... Работать надо много. Ведь ты
охраняешь Москву. Не забывай этого. [113]
— Не забуду, Яков Владимирович.
Он помнил об этом и тогда, когда пришлось встретить уже настоящего врага в небе Москвы...
Много времени командующий ВВС уделяет вопросам базирования авиации, подготовке аэродромов.
Выходят в свет новые наставления, обобщающие накопленный боевой опыт. По тому времени они были
самыми передовыми. В частях огневую подготовку изучают по новому курсу, упражнения которого почти
не отличаются от того, что ждет летчика в бою. Проводится реорганизация ВВС. Вместо бригад
появляются полки и дивизии. Управление приближается к летчикам.
К сожалению, слишком мало оставалось времени. Смушкевич засиживался в штабе ночами. Впрочем, в
те годы это было не редкость. Многие так работали. Свободные вечера выдавались не часто. А когда
выкраивал несколько часов, спешил домой. Подрастала дочь. Порой, глядя на нее, он удивлялся: неужели
это его маленькая Роза, родившаяся в трудном двадцать пятом? Вроде бы совсем недавно было это.
Служба в авиации только начиналась. Был он тогда политруком эскадрильи... Четвертой отдельной
эскадрильи Белорусского военного округа. Потом избрали ответственным секретарем партийного
комитета. Совсем молодым был. Жилось им с Басей нелегко. Родилась Роза. Роза... Назвали в память
Розы Люксембург, честной, непреклонной, смелой. Кто знает, что ожидает дочку впереди? Если бы имя
сумело передать ей хоть частицу того, чем обладала та Роза... О большем он бы и не мечтал.
К детям Смушкевич испытывал слабость. Еще в Витебске, когда жива была маленькая Ленинка, для него
самым лучшим отдыхом было повозиться с дочками. [114]
— Не купала? — звонил он жене. — Подожди, я сейчас приеду. Будем купать вместе...
А потом, усадив порозовевших после купания дочек на спину, возил их, устраивая полный ералаш в
квартире.
Теперь, вернувшись поздно, он как бы невзначай включал приемник и, когда дочь просыпалась, усаживался рядом.
— Спи, это я случайно. Спи, мама будет нас ругать, если услышит, — а сам хитро улыбался. И дочь, поняв его хитрость, заговорщически шептала:
— А ты сиди тихо...
Долго сидеть тихо они не могли. Уж очень о многом ей надо было ему рассказать. О том, как идут дела в
школе, о своих новых друзьях. Он с интересом слушал дочь. И про себя удовлетворенно замечал: растет.
— Пап, а можно мне завтра в школу на твоей машине поехать?
— Почему? — его голос не изменился, а дочь в темноте не видела, что совсем другим стало выражение
его лица.
— Очень холодно...
Он помолчал, а потом спросил:
— Скажи мне, пожалуйста, сколько у вас в классе ребят?
— Сорок.
— И все завтра приедут на машинах?
— Что ты!
— А как?
— Кто на трамвае, кто на автобусе... Да почем я знаю?
— А скажи мне: у всех есть вот это? — Он поднял стоящие у постели дочери маленькие бурочки. — И у
всех есть такое теплое пальто, как у тебя? [115]
— Не знаю... Нет, наверное...
— Как же они? Ведь их никто не повезет в машине. — Лишь только теперь Роза уловила в голосе отца
недовольство. — И тебе не было бы стыдно, если бы тебя повезли? Чем остальные хуже? Только потому, что у их пап нет машин? Так и у меня ведь ее нет, — неожиданно заключил он.
— Как нет? — удивилась Роза.
— Да очень просто. Машина не моя.
— А чья?
— Государственная... — Он помолчал и затем сказал: — Все в классе — твои товарищи. Если у тебя и
будут какие-то преимущества перед ними, то только те, которых ты добьешься сама. И то тогда не
следует задаваться... Не следует. Я хочу, чтобы ты это поняла и запомнила.
В те вечера, когда он был дома, собирались друзья. Широкоплечий Серов всегда приносил с собой шум, веселый смех, шутки.
Но теперь не было Серова. Смушкевич никак не мог привыкнуть к этому. Серов был не только другом, но
и близким помощником.
Не стало и Чкалова, тоже не раз бывавшего в этой квартире. А вскоре зачастил артист Белокуров.
Выспрашивал все, что они помнили о Валерии, роль которого он собирался играть в кино.
Как-то, придя домой, Смушкевич прямо-таки остолбенел. За столом сидел живой Чкалов. Его свитер, куртка, а главное, голос и манеры. На какое-то мгновение даже забылось, что это актер. Здорово похож.
Похож, но не Чкалов. И его не вернешь...
Приходил обаятельный Иван Иосифович Проскуров. Умница. Кристальной честности человек. Бывали
известные летчики — Кравченко, Душкин, Птухин, [116] Гусев и многие другие. Люди тянулись к нему.
Знали, что прийти в дом к Смушкевичу можно запросто и что всегда тебя встретят как самого желанного
гостя.
Особенно в эти два последних предвоенных года Смушкевич сблизился с Кольцовым. Михаил
Ефимович, с которым они подружились еще в Испании, теперь жил рядом. Приходя, он всегда приносил
с собой что-нибудь интересное.
— Прочти обязательно, — говорил он, протягивая Смушкевичу новую книгу.
— И так не успеваю. Ту, что принес в прошлый раз, не кончил еще. Прямо одолевают меня книги. Не
знаешь, что делать? — разыгрывая испуг, вопрошал Яков Владимирович.
— Не знаю. Но по-моему, выход один, — так же испуганно понизив голос, отвечал Кольцов. — Читать!..
— И смеялся, довольный собственной шуткой.
Кольцов, который всегда успевал все повидать раньше всех, держал их в курсе театральных новостей.
— На это не стоит терять времени, — говорил он о каком-нибудь спектакле, — а вот это... — И он
начинал рассказывать, да так, что, не выдержав, Смушкевич перебивал его:
— Не надо. Когда идет? Послезавтра. Бася! Послезавтра едем в театр...
Кольцов, сняв очки и будто протирая их, хитро улыбался.
Чаще, чем в других, Смушкевич бывал в Большом театре, на балетных спектаклях.
Балет он действительно любил. По нескольку раз мог смотреть один и тот же спектакль. И в этом не было
ничего удивительного. В те годы на сцене [117] Большого царили Марина Семенова и Ольга
Лепешинская.
Вообще, каждый день был насыщен до предела. Он находился в самом расцвете своих сил. Только
сейчас, озаренный светом мудрости, которую приносят человеку прожитые годы, в полную силу
раскрывался его талант организатора, военачальника, полководца, его особый редкий талант общения с
людьми.
Но многому еще предстояло раскрыться. Ведь он еще только перешагнул границу молодости. В апреле
1940 года ему исполнилось тридцать восемь.
Двадцать лет назад он покинул свое местечко Ракишки, в Литве. Спрятанное за долгими годами разлуки, оно все эти годы казалось таким же далеким, как детство, в чей мир хрупких безоблачных СНОБ ты уже
никогда не вернешься, раз покинув его. Летом 1940 года Литва стала советской. И неудержимо потянуло
туда, на родину.
Из Паневежиса, где приземлился самолет, ехали на машине. До Ракишек оставалось еще километров
семьдесят. Дорогу показывал Смушкевич, и по тому, как он узнавал родные места, Бася Соломоновна
поняла, что он никогда не расставался с ними. Они всегда были в нем, как всегда был с ним образ матери, оставшейся там. И чем ближе местечко, тем большее волнение охватывало его.
— Не надо ехать по главной улице, — попросил он. — По боковой подъедем...
Вот и дом. Как постарел он за эти годы! Ушли в землю деревянные стены и окна, словно подслеповатые
старики, глядевшие на пыльную улицу.
Совсем низкое крылечко, и на нем...
— Какая ты легкая, мама! [118]
— У тебя сильные руки, Яша. — Она не знает, что сказать, эта маленькая, хрупкая старушка. — Кто
может поверить в такое? Вернулся! Но разве можно так уходить из дому! Никому ничего не сказал. Я бы
тебе испекла и приготовила что-нибудь... А то в такую дорогу и с одной буханкой хлеба... — Мать
укоризненно качает головой и смахивает слезы, а они все бегут и бегут.
А в комнате потемнело от прильнувших к окнам лиц. Кажется, все местечко здесь. Людей становится все
больше.
— Приехал сын Смушкевича. Говорят, большой человек. Шутка сказать, две Золотые Звезды имеет, —
разноголосо шумела толпа.
Большой человек. Его сын — большой человек. Старый Смушкевич долго не мог прийти в себя.
Вглядывается в лицо сына. Трогает рукой его плечи. Он это, его сын. Его улыбка.
И руки его, крепкие, сильные... Он знал, что они у него такие, иначе никогда не доверил бы ему коней...
— Помнишь, возили тогда муку к купцу одному?.. Я тебе первый раз вожжи дал?
— Помню, папа, помню... Все помню.
— Как же жил все эти годы? Расскажи нам с матерью. Ведь что такое письма? Разве в них много
расскажешь!
Но как рассказать целую жизнь? Жизнь, что началась, когда он ушел отсюда туда, где остались его новые
друзья, которые научили его понимать, что многое в жизни зависит от него, от рабочего человека.
И он ушел обратно в Вологду. Было это спустя два года после возвращения семьи в родные места, опустошенные, перекопанные войной.
Войной была перекопана и его жизнь. [119]
Выглядел он старше своих лет, и богатый купец Красилышков взял его в грузчики. Силу он унаследовал
от отца и деда, чей рыбацкий баркас, не страшась никаких ветров и волн, всегда выходил в море.
Грузчики полюбили «кудрявого Яшку», как они его звали. Среди них он обрел своих первых настоящих
друзей. С одним из рабочих отрядов он ушел на подавление белого мятежа. А потом уже не знал
передышки коммунист Смушкевич.
Фронты были всюду, и Смушкевич, добровольно вступивший в армию, это почувствовал сразу. Их полк
кидали то против одной банды, то против другой. С бандитами пришлось еще встречаться и потом, когда
стал уполномоченным уездной ЧК на Гомелыцине.
А потом опять армия. Его вызвали однажды в штаб и сказали, что он назначается политруком в
авиационную эскадрилью.
— И в первом же вылете потерпел аварию, — вставляет жена. — Сели на поле за Пуховичами, и самолет
вдребезги. Я тогда так перепугалась!..
— Правда? Скажи, пожалуйста, сколько лет молчала! Вот уж не знал, — рассмеялся Яков Владимирович.
Коротки дни под крышей родного дома. Кажется, вдвое меньше стало часов в сутках, а ведь о стольком
еще надо поговорить и с матерью, и с отцом, и с сестрой, и с братом.
Но надо ехать... И опять все местечко выходит на улицу, провожать «нашего Смушкевича».
Все тревожнее становился пульс тех дней.
Тревога нарастает с каждой перелистанной газетной страницей. Война прочно поселилась на них. Она
всюду. И лишь как остров средь бушующего моря [120] огня, чьи языки уже лижут деревья на берегу, наша страна. Но всем ясно, что долго так продолжаться не может. И вдруг неожиданно: «Пакт о
ненападении» — возникает на газетных страницах. Что это? Война обошла стороной или только
задержалась на пороге.
Нет, не обошла. Смушкевич в этом был уверен. Сейчас тем более. Прошел год со дня заключения пакта, а
каждый день ему докладывают о немецких самолетах, нарушающих границу.
Надо было добиваться решительных мер. Это не всегда удавалось.
В августе 1940 года генерал-лейтенант Смушкевич назначается генерал-инспектором ВВС при наркоме
обороны.
Генерал-инспектор мог лишь проверять. Конечно, выявление недостатков оказывало определенное
воздействие на боевую подготовку войск. И Смушкевич использует эту возможность. Он все время в
разъездах, постоянно бывает на аэродромах. После каждой проверки обязательно выступает с разбором.
Скупо, но не упуская ни одной мелочи, дает исчерпывающий анализ действиям авиации.
Выводы его нравились не всем. Спустя немного времени Смушкевича назначают помощником
начальника генштаба по авиации. На посту генерал-инспектора он пробыл всего четыре месяца.
Шла последняя предвоенная весна. Набухали и лопались почки, появлялись первые цветы, первые дожди
приветствовали открывшуюся солнцу землю. Все выше и выше становилось небо.
Все выше, и выше, и выше
Стремим мы полет наших птиц,
И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших границ. [121]
Негромко напевая, Смушкевич просматривал свежие номера газет.
— Спокойствие наших границ, — повторил он.
Никакого спокойствия не было. Вчера сюда, в Барвиху, примчался взволнованный Хрюкин:
— Яков Владимирович, что же это такое? Все знают — война на носу, а нас отсылают черт знает куда от
границы!..
Потом появился Кравченко. Прямо с порога он категорически заявил:
— Никуда не поеду, пойду к Сталину.
Сегодня обещал приехать и рассказать, что у него из этого вышло.
Смушкевич опять попал в руки врачей. Ноги никак не хотели поправляться. По лестнице он не мог
спуститься без чьей-либо помощи. Но, завидев постоянных партнеров в домино Алексея Толстого и Хосе
Диаса, шел к ним. Подходили Михоэлс, Зускин, Яблочкина, Уткин. И уже нельзя было ничего уловить в
лице Якова Владимировича. Такой же веселый, оживленный, как и все. Но от проницательного взора
друзей ничто не может укрыться. И по молчаливому уговору к выходу Смушкевича стало пустеть фойе.
Не было никого и сегодня утром.
«Жалеют, — подумал Смушкевич. — Не хотят, чтобы мне при них приходилось улыбаться, шутить...
Чудаки!»
Приехал Кравченко.
— Ну что? — нетерпеливо спросил его Смушкевич.
— Был. Вхожу, он улыбается и спрашивает: «Что, тяжело без Бати? Прижимают теперь вашего брата».
«Да, — говорю, — Иосиф Виссарионович, только зря прижимают. Дисциплина была и раньше не хуже, а
летать мы теперь лучше не стали». Нахмурился. [122] «Чего вы хотите?» «Хочу учиться...» — отвечаю.
— Что? — удивился Яков Владимирович, знавший о том, что Кравченко уже несколько раз отказывался
от предложений поехать в академию, не желая в это напряженное время покидать войска.
— Это я специально ему сказал... Чтобы к своим быть поближе, а то ведь ушлют черт знает куда... А так, как начнется, я мигом — и в части. А? — Кравченко хитро улыбнулся.
Смушкевич не улыбался. Если для того, чтобы остаться поближе к границе, надо идти на всевозможные
уловки, — тут уж ничего веселого не было.
В комнату вошли Штерн, Локтионов и Хмельницкий. Все они в одно время оказались на отдыхе здесь, в
Барвихе.
— Ну, что сегодня? — спросил Штерн.
— Французская кампания? — вопросительно оглядывая всех, спросил Локтионов.
— А может, польская? — предложил Смушкевич. — Все-таки, ближе к нам...
— Я — за, — поддержал его Хмельницкий.
Штерн и Локтионов не возражали. Тут же на столе появилась карта Польши, и четверо друзей
склонились над ней.
Уже много вечеров излюбленным занятием этих умудренных солидным боевым опытом людей стала вот
такая военная игра на картах. Внимательно следя за каждым шагом командования германской армии, они
вновь и вновь анализировали, разбирая по косточкам каждую операцию.
— Что думает предпринять авиация? — Штерн выжидательно посмотрел на Смушкевича. Сам не зная, он задал Смушкевичу вопрос, который примерно [123] в это же время был задан представителем
командования люфтваффе начальнику абвера адмиралу Канарису.
Собравшиеся на совещание у начальника генштаба генералы с нетерпением ждали ответа: что же может
предпринять советская авиация? Каковы ее силы и возможности?
Смушкевич четко изложил продуманные им планы действия советской авиации. Они во многом
совпадали с мыслями его собеседников и боевых товарищей.
— Так... так... — довольный ответом Смушкевича, Штерн потирал руки. — Остановим. Обязательно
остановим...
В тот же день они узнали о новых нарушениях границы немецкими самолетами. И о том, что никаких
мер с нашей стороны принято не было. Разошлись в самом мрачном расположении духа.
Смушкевичу предложили лечь на операцию в Институт хирургии, к академику Вишневскому.
За окном палаты деревья. Они постарели, морщинистей стала их кора за эти двадцать пять лет. Или, быть
может, они кажутся такими оттого, что за ними выросли новые дома, взметнув высоко вверх свои этажи...
Но тогда они были моложе и звали прочь отсюда. Туда, где шумит лес, где плещется река, где призывно
манит синь небес...
Но он не мог оторваться от больничной койки. И жизнь сама шла к нему со своими мечтами, сомнениями
и заботами, нарушая строгие запреты врачей.
Приходили письма от избирателей из далекого Забайкалья, чьим депутатом в Верховном Совете Союза он
был. И ни одно не оставалось без ответа. [124]
С затерянного среди вековой тайги прииска на прием к своему депутату приехал старик. Узнав об этом, Смушкевич попросил отправить за ним машину и привезти его сюда, в больницу.
— Человек ехал бог знает откуда и из-за того, что я болен, должен возвращаться ни с чем? — отвечал он
на все уговоры. — Нет. Везите...
Дед, борода чуть не до пояса, был явно смущен тем, что беспокоит его.
— А вы не волнуйтесь, папаша, — успокаивал его Яков Владимирович. — Садитесь. Вот сюда. Поближе.
Как доехали?
— Да что там... Поезд довез, он куда хошь довезет, — постепенно осваиваясь с обстановкой,
разговорился дед. — А у меня, слышь, какое дело... Школу у нас на прииске все никак не построят.
Детишкам ходить за двадцать верст приходится. Знамо дело, раньше плюнул на это, и все. Сам всего два
лета к дьяку ходил. А теперь нельзя. Внукам грамоту знать надо. Так вот оно и выходит, что без школы
нам дале нельзя...
— Это точно. Нельзя, — улыбнулся Смушкевич. — Пусть растут внуки. Им много дел предстоит. Школа
будет. Сам приеду посмотрю. И в гости приду...
— Приходи. Примем как надо. Как надо. Только ты уж поправляйся быстрее. Гони хворь прочь, —
советовал дед.
— Да я и так гоню, — смеясь, соглашался Смушкевич. — Но пока что-то не уходит.
— Вот построим школу, и будут наши ребята добром поминать вас...
Я. В. Смушкевич оставил после себя немало таких добрых дел. И прежде всего в авиации, в ее
становлении [125] и развитии. В победах, одержанных нашими летчиками в воздушных сражениях с
фашизмом, есть частица и его труда, его кипучей энергии, его влюбленного в авиацию сердца. [126]
От автора
В своих поисках я шел дорогами человеческой памяти, памяти тех, кто сохранил столько ценного о Я. В.
Смушкевиче. Их воспоминания очень помогли мне.
Сердечную благодарность приношу Б. С. и Р. Я. Смушкевич, Г. К. Жукову, И. Я. Прянишникову, А. Д.
Будкевичу, А. И. Гусеву, З. А. Иоффе, А. А. Туржанскому, Г. М. Прокофьеву, Б. В. Свешникову, С. П.
Синякову, Л. П. Василевскому, М. С. Медянскому, Л. Г. Ратгаузу, Н. В. Худякову, А. И. Шахурину, М. Я.
Зитилову, В. А. Плоткину, А. С. Осипенко, Л. Д. Русаку, А. А. Вишневскому, П. Л. Котельникову и другим
товарищам.
Г. Табачник
Примечания
{1}Бандера — подразделение итальянской армии, равное батальону.
Document Outline
Слава не меркнет
Мирное небо
В грозовых облаках...
Тучи над горизонтом
От автора
Примечания
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Слава не меркнет», Гарри Давидович Табачник
Всего 0 комментариев