«Главная тайна горлана-главаря. Книга вторая. Вошедший сам»

607

Описание

О Маяковском писали многие. Его поэму «150 000 000» Ленин назвал «вычурной и штукарской». Троцкий считал, что «сатира Маяковского бегла и поверхностна». Сталин заявил, что считает его «лучшим и талантливейшим поэтом нашей Советской эпохи». Сам Маяковский, обращаясь к нам (то есть к «товарищам-потомкам») шутливо произнёс, что «жил-де такой певец кипячёной и ярый враг воды сырой». И добавил уже всерьёз: «Я сам расскажу о времени и о себе». Обратим внимание, рассказ о времени поставлен на первое место. Потому что время, в котором творил поэт, творило человеческие судьбы. Маяковский нам ничего не рассказал. Не успел. За него это сделали его современники. В документальном цикле «Главная тайна горлана-главаря» предпринята попытка взглянуть на «поэта революции» взглядом, не замутнённым предвзятостями, традициями и высказываниями вождей. Стоило к рассказу о времени, в котором жил стихотворец, добавить воспоминания тех, кто знал поэта, как неожиданно возник совершенно иной образ Владимира Маяковского, поэта, гражданина страны Советов и просто человека.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Главная тайна горлана-главаря. Книга вторая. Вошедший сам (fb2) - Главная тайна горлана-главаря. Книга вторая. Вошедший сам (Главная тайна горлана-главаря - 2) 2258K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Эдуард Николаевич Филатьев

Эдуард Филатьев Главная тайна горлана-главаря. Книга вторая. Вошедший сам

Посвящаю моему внуку

Константину Дмитриевичу Малёнкину

Часть первая Бунтари-одиночки

Глава первая Воспевание бунта

Долгожданный мир

Когда 14 апреля 1918 года большевики закрыли московское «Кафе поэтов», Владимир Маяковский без дела не остался – у него в самом разгаре была работа над кинокартиной «Не для денег родившийся». В конце апреля эта «фильма» (именно так в ту пору называли кинофильмы) была готова. Премьера состоялась в кинотеатре «Модерн» (нынешний «Метрополь»), на просмотре был нарком Анатолий Луначарский.

А как складывалась жизнь тогдашней страны Советов?

Что волновало её граждан?

Как они относились к тому, что происходило в России?

Весна 1918 года была для россиян порою неожиданной и незнакомой: совершившие государственный переворот большевики уже полгода находились у власти, ни с кем воевать они не желали, смертная казнь в стране была отменена, а саму страну с октября 1917 года стали называть Советской Россией. Казалось бы, наступил мир, которого все так долго ждали. Но мир этот был не простой, а особенный – Брестский.

В советские времена об условиях того внезапного перемирия историки предпочитали не говорить вообще, хотя ленинскую формулировку («мир похабный») приводили непременно. Вспомним, в чём была суть тех «похабных» договорённостей.

Согласно Брестскому миру, подписанному 3 марта в Брест-Литовске со странами, с которыми россияне вели войну (с Германией, Австро-Венгрией, Отоманской империей и Болгарским царством), Россия добровольно отдавала Германии Украину, часть Белоруссии, Прибалтийские губернии и Финляндию, а Турция получала Карскую и Батумскую области.

На отдававшихся территориях проживало 56 миллионов человек (треть населения царской России). Там находилось 27 процентов обрабатываемой земли, 26 процентов железных дорог, добывалось 89 процентов каменного угля, выплавлялось 73 процента стали и железа, производилось 90 процентов сахара.

Мало этого, большевики, категорически отказавшиеяся признавать царские долги, для Германии, Австро-Венгрии, Турции и Болгарии сделали исключение и на продолжение выплат согласились.

Кроме того, российские армия и флот подлежали демобилизации, а корабли с Балтики и Чёрного моря должны были быть переданы Германии.

Вот такими они были – эти брестские договорённости. Деньги, которые пошли на доставку Ленина и его соратников из Швейцарии в Россию (в «пломбированных вагонах»), были Германией потрачены не зря.

Брестский мир ошеломил и ужаснул Россию. От большевиков отшатнулись даже те, кто ещё совсем недавно приветствовал совершённый ими октябрьский переворот. В рядах врагов партии Ленина оказались и монархисты, и сторонники Временного правительства, и кадеты, и социалисты всех мастей, и анархисты.

Даже в рядах большевистской партии произошёл раскол – слишком много её членов решительно не поддержали мир, подписанный от их имени Григорием Сокольниковым. На экстренно собранном седьмом партийном съезде против Ленина выступили Троцкий, Бухарин, Дзержинский, Урицкий, Радек, Крестинский, Крыленко, Бубнов и другие видные большевики. Но Владимиру Ильичу удалось повести делегатов за собой, и съезд проголосовал за Брестский мир (30 голосов – «за», 12 – «против», 4 – «воздержались»).

Вчерашние союзники России (страны Антанты) вообще назвали Брестский мир предательством, дававшим Германии и её союзникам шанс одержать победу в шедшей уже четвёртый год мировой войне (ведь у противостоявших Антанте стран сразу возникал перевес по количеству дивизий). Поэтому не удивительно, что на территорию страны-предательницы были направлены воинские контингенты. Началась интервенция.

В.В. Маяковский. Фотопроба к кинофильму «Не для денег родившийся», 1918 г.

И уж тем более не должно удивлять то, что россияне, не согласившиеся с невиданным доселе унижением своей родины, стали готовить оружие, чтобы вступить с большевиками в бой. Гражданская война готова была разразиться со дня на день.

На творчестве Владимира Маяковского эти судьбоносные для России события не отразились никак – в марте 1918 года он слишком увлёкся кинопроизводством: сначала переиначил на российский лад роман американского писателя Джека Лондона «Мартин Иден», а когда начались съёмки, стал киноактёром. Маяковскому было просто не до того, что в тот момент происходило вокруг.

В то время в Москве жил двадцатидвухлетний Матвей Давидович Ройзман. Он тоже сочинял стихи, даже печатал их и учился на факультете общественных наук (бывшем юридическом) Московского университета. В один из весенних дней его вызвали в старостат и сказали, что военному комиссариату страны Советов требуются переводчики с иностранных языков. Ройзман, владевший немецким и (чуть похуже) английским, потом вспоминал:

«Меня направили в комиссию по созданию Интернациональной Красной армии. Я поехал туда на трамвае.

По улицам шли москвичи, у многих были кожаные или брезентовые портфели. Казалось, люди спешат на службу. Но саботаж старых служащих отнюдь не прекратился – в учреждениях не могли набрать и трети положенного штата. Дело было совсем в другом. В те дни ещё были в ходу керенки: зелёные – двадцатирублёвого и коричневые – сорокарублёвого достоинства. После Октябрьской революции они стали с невероятной быстротой падать в цене. Керенками платили не поштучно, а полистно. Нести эти листы в руках было невозможно. Вот и приспосабливали для них кто что мог. Я видел, как девочка, купив у торговки маковники, вынула лист керенок, а та отрезала себе от него нужную сумму ножницами».

Матвея Ройзмана взяли на работу в «комиссию», и он стал помогать разбирать заявления военнопленных, желавших служить в Интернациональной Красной армии. Потом из тех мест, где начала разгораться гражданская война, ему предложили возить секретные пакеты в Москву – «в Наркомат по военным и морским делам и лично председателю ВЦИК Я.М. Свердлову».

Свердлов Яков Михайлович (Иешуа Мойшевич или Янкель Мариамович), будучи председателем ВЦИКа, высшего органа государственной власти страны Советов, фактически являлся главой государства. Однажды, увидев у Ройзмана журнал «Свободный час», а в нём его стихи, Свердлов прочёл их и сказал:

«– Это же старая лирика. А была революция. Идут жестокие бои…

– Трудно сразу, Яков Михайлович!

– Вы читали стихи Есенина? Он талантливый поэт, но пишет о старой Руси. Старинный быт, обычаи, религия. Всё это навсегда отомрёт. Если Есенин это не поймёт, он похоронит свой талант. А из него может выйти толк!

Эти слова… я запомнил надолго».

И всё-таки весной 1918 года россиян тревожили не столько судьбы тех или иных стихотворцев, сколько судьба их страны, заплатившей за прекращение войны невероятную («брестскую») цену.

Цена затишья

Тем временем надвигавшиеся на Россию события становились всё более драматичными. Германия считала себя страной-победительницей и потому спешила завладеть первым «брестским трофеем» – Балтийским флотом, зимовавшим в Гельсингфорсе (ныне – Хельсинки) и переходившим (согласно заключённым договорённостям) в распоряжение немцев.

Но с таким «переходом» были категорически не согласны балтийские моряки. И уже 12 марта первый отряд военных кораблей покинул Гельсингфорс, взяв курс на Кронштадт. Путь прокладывали два ледокола, ломавшие ледяной покров, который местами доходил до 75 сантиметров. Этот беспрецедентный рейд организовал и осуществил капитан первого ранга Алексей Михайлович Щастный. В начале апреля в Кронштадт двинулся второй отряд кораблей. Чуть позднее отправился третий, последний. В результате 6 линкоров, 5 крейсеров, 59 эсминцев и миноносцев, 12 подводных лодок, 25 сторожевиков и тральщиков, а также других судов – всего 236 вымпелов оказались в российском порту под надёжной защитой.

Российские газеты принялись наперебой славить «ледовый переход». Совет флагманов Балтфлота избрал Алексея Щастного начальником морских сил («наморси») Балтики, а обрадованные большевики присвоили ему звание контр-адмирала. В стране появился новый герой, которого разом зауважали все россияне.

Однако немцы были просто взбешены, когда узнали о передислокации Балтийского флота. Германский посол в Москве Вильгельм фон Мирбах тотчас вручил Советскому правительству ноту протеста, в которой требовалось немедленно передать корабли Балтики Германии.

На Черноморский флот немцы зарились тоже, и в апреле войска кайзера начали оккупировать Крым. Командующий флотом вице-адмирал Михаил Павлович Саблин получил приказ от Совнаркома увести корабли из Севастополя, к которому уже приближались части германской армии. 29 и 30 апреля восемнадцать боевых кораблей отправились в Новороссийск.

Но немцам, которые уже 1 мая вошли в Севастополь, всё равно досталась богатая добыча: 7 линкоров, 3 крейсера, 12 эсминцев, 15 подводных лодок, 5 плавучих баз, несколько крупных торговых судов, учебных кораблей и минных заградителей.

Корабли, выведенные в Новороссийск, немцы тоже категорически потребовали вернуть в Севастополь.

На все эти события Маяковский тоже не откликнулся, ведь одновременно с «Не для денег родившимся» он принял участие в создании другой картины – «Барышня и хулиган»: написал сценарий по рассказу итальянского писателя Эдмондо де Амичиса «Учительница рабочих», а затем стал исполнителем одной из главных ролей. Съёмки велись всего две недели, и эта «фильма» вышла на экраны почти одновременно с предыдущей.

То, что российский флот может оказаться в распоряжении неприятеля, очень встревожило страны Антанты, и Великобритания предложила уничтожить военные корабли Балтики, пообещав щедро оплатить работу подрывников-минёров. А пришедшие в Новороссийск корабли Черноморского флота было предложено просто затопить.

Народный комиссар по военным и морским делам (наркомвоенмор) Лев Троцкий решил (так считают многие историки) и германцев не обидеть и британцев перехитрить. Он предложил так «заминировать» и так «взорвать» корабли, чтобы с британцев можно было получить обещанные ими деньги, а немцам отдать якобы «взорванные» корабли, которые Германия могла быстро привести в порядок.

3 мая Троцкий послал в Петроград Алексею Щастному секретную телеграмму с приказом готовить корабли к минированию, а взрывников-минёров предупредить о ждущем их вознаграждении. Не трудно себе представить, как возмутило контр-адмирала это требование большевистского наркома. Щастный доложил обо всём Совету комиссаров и флагманов флота, сказав:

«– Я не вижу и не понимаю, что хочет правительство, что хотят политические официальные деятели…»

Моряки ответили взрывом негодования:

«– Нам – осьмушку хлеба, а губителям флота – вклады в банках?!»

Совет единогласно проголосовал за резолюцию, в которой говорилось:

«Не бывать продажности в нашем флоте!»

Так как в покинутом советским правительством Петрограде жизнь стремительно ухудшалась, а наладить её оставленные на ответственных постах большевики не могли, кронштадтские моряки постановили:

«… передать власть над Петроградом командующему флотом контр-адмиралу Алексею Щастному».

Щастный от предложенного ему поста отказался. Но и минировать спасённые им корабли тоже не стал.

А Маяковский в это время писал сценарий новой кинокартины – «Закованная фильмой». Журнал «Мир экрана» назвал его – «легендой кино». В главной мужской роли поэт собирался сняться сам, а на главную женскую роль пригласил Лили Брик, которая вместе с Осипом Бриком тотчас же приехала из Петрограда. В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» сказано:

«Картина была закончена в начале июня».

Во время работы над картиной романтические отношения между Владимиром Владмировичем и Лили Брик возобновились.

Любовь и расстрелы

Скорее всего, именно весной 1918 года произошло событие, описанное Виктором Шкловским в книге «Жили-были»:

«Помню как-то Маяковский пришёл в „Привал комедиантов“ с Лилей Брик. Она ушла с ним. Потом Маяковский вернулся, торопясь.

– Она забыла сумочку, – сказал он, отыскав маленькую чёрную сумочку на стуле.

Через стол сидела Лариса Михайловна Рейснер, молодая, красивая. Она посмотрела на Маяковского печально.

– Вы вот нашли свою сумочку и будете теперь её таскать за человеком всю жизнь.

– Я, Лариса Михайловна, – ответил поэт (а может быть, он сказал Лариса), – эту сумочку могу в зубах носить. В любви обиды нет».

Этот разговор вряд ли мог произойти в Петрограде (в кафе «Привал комедиантов»), так как в петроградский период жизни Маяковский свою любовь к Лили Брик не афишировал. А в Москве он снимался с ней в кинокартине, в которой играл художника, влюблённого в балерину (её роль и исполняла Лили Брик). Поэтому и кафе, где произошла та встреча, было явно московское («Питтореск» на Кузнецком мосту или «Домино» на Тверской улице). Да и Лариса Рейснер не случайно отнеслась к реплике Маяковского с пониманием (ничего не сказав ему в ответ), потому что была в тот момент влюблена в видного большевика, заместителя наркома.

После октябрьского переворота поэтесса Лариса Рейснер стала работать с большевиками. Её ввели в комиссию по учёту и охране сокровищ Эрмитажа, и вскоре на её руке появился перстень с алмазом, ещё совсем недавно принадлежавший российской императрице. Рейснер нравилось всё то, что происходило вокруг, и она любила декламировать своё стихотворение «Художник», написанное несколько лет назад:

«Палитру золотит густой прозрачный лак, Но утолить не может новой жажды; Мечты бегут, не повторяясь дважды, И бешено рука сжимается в кулак».

Прочла ли она эти строки Маяковскому в ту встречу весной 1918 года, сведений не сохранилось. Но доподлинно известно, что именно тогда Рейснер готовилась вступить в брак с двадцатишестилетним мичманом Фёдором Фёдоровичем Ильиным, больше известным по своей партийной кличке Фёдор Раскольников. 29 января 1918 года он был назначен заместителем по морским делам наркомвоенмора Троцкого. Это Раскольников поддержал кандидатуру Алексея Щастного, выдвинутого матросами на пост командующего Балтийским флотом.

В апреле 1918 года Лариса Рейснер переехала в Москву и поселилась в гостинице «Лоскутной» на Тверской улице. К тому времени эта гостиница уже сменила название и стала именоваться «Красным флотом», превратившись в своеобразное общежитие комиссариата по морским делам. Рядом с номером, в котором расположилась Рейснер, поселили матроса Анатолия Григорьевича Железнякова. Он вошёл в историю фразой: «Караул устал», с которой он как начальник караула Таврического дворца обратился к депутатам Учредительного собрания, закрывая их заседание. Здесь же, в «Красном флоте» проживал и Фёдор Раскольников.

У правивших страной Советов большевиков армия тогда ещё только создавалась, но был «карающий меч революции» – ВЧК, Всероссийская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Она существовала всего несколько месяцев, но могущество её возрасло неимоверно. Об этом можно судить хотя бы по тому, как активно чекисты расправлялись с теми, кого считали контрреволюционерами или саботажниками.

Поэт Владислав Ходасевич написал в воспоминаниях, что весной 1918 года в кругах московской литературной богемы Сергей Есенин стал появляться в обществе Якова Блюмкина, служившего в московской ЧК. Как-то, кивнув на друга-чеки-ста, Есенин сказал понравившейся ему девушке:

«– А хотите поглядеть, как расстреливают в ЧК? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою».

Если поэт так говорил, значит наверняка стоял (и, надо полагать, не раз) рядом с другом Яшей и с интересом наблюдал, как чекисты ликвидируют своих «врагов».

Другое свидетельство оставил Лев Олькеницкий, написавший (под псевдонимом Лев Никулин) в книге «Записки спутника», как в одном из московских кафе сильно подвыпивший Яков Блюмкин хвастался своей властью над людьми, восклицая:

«– Хочу и арестую! Хочу и расстреляю!»

Достав из кармана куртки пачку ордеров на арест, он начал их при всех подписывать, приговаривая:

«– Поручик такой-то – арестовать! Граф такой-то – расстрелять!»

Присутствовавший при этом поэт Осип Эмильевич Мандельштам, стремительно подошёл к Блюмкину, выхватил у него ордера и разорвал их в клочья. Ошеломлённый Блюмкин мгновенно протрезвел и стал грозиться, что убьёт не какого-то графа, а самого Мандельштама.

О том, как события развивались дальше, рассказала в своих воспоминаниях жена Осипа Мандельштама Надежда Яковлевна:

«Прямо из кафе Мандельштам поехал к Ларисе Рейснер, с которой у него были приятельские отношения. И так повёл наступление, что Раскольников позвонил Дзержинскому и сговорился, что тот примет Ларису и Осипа Эмильевича».

На приём к главе ВЧК вместе с Рейснер и Мандельштамом поехал и Раскольников.

Надежда Мандельштам:

«Дзержинский заинтересовался Блюмкиным и стал расспрашивать о нём Ларису. Она ничего толком не знала о Блюмкине. Жалоба Осипа Мандельштама на террористические замашки этого человека остались, как и следовало ожидать, гласом вопиющего в пустыне.

– Зачем вам понадобилось спасать этого графа? Все они шпионы! – спрашивала потом Лариса».

Владимир Маяковский наверняка был в курсе этих историй – о них ему могли рассказать и Лариса Рейснер, и Осип Мандельштам, и Лев Олькеницкий– Никулин, и Владислав Ходасевич, да и сам Яков Блюмкин. Но вряд ли на эти рассказы поэт-футурист хоть как-то отреагировал. Ведь в разгаре были съёмки «фильмы» о любви, в которой он играл главную роль. К тому же Владимир Владимирович продолжал считать себя некоронованным королём российских стихотворцев, повелителем и кумиром публики, автором ещё никем не превзойдённого «Евангелия от Маяковского» – поэмы «Человек». А в ней, как мы помним, он представал перед читателями в образе Иисуса Христа, побывавшего в мире ином и вернувшегося оттуда, чтобы обратиться к векам. Все, кому доводилось прослушать «Человека» в исполнении Маяковского, одаривали поэму бурными рукоплесканиями, а прославленные поэты-символисты признали её автора талантливейшим поэтом. Ему ли было до проделок какого-то Блюмкина и до прочих литераторов вроде Рейснер, Мандельштама и Ходасевича?

Что же касается недругов, то у Маяковского, по его же собственным словам, недруг был только один – Господь, Вседержитель, про которого в «Человеке» сказано:

«Повелитель Всего — /соперникмой,/мой неодолимый враг. Нежнейшие горошинки на тонких чулках его. Штанов франтоватых восхитительны полосы. Галстук, / вышестренный ахово».

Маяковский был готов и дальше противостоять Ему, «главному танцмейстеру земного канкана», а однажды и одолеть, запретив управлять земными танцами. По сравнению с этой грандиозной целью превращение России в какую-то другую, совсем незнакомую страну казалось детской шалостью.

И вдруг во второй половине мая 1918 года одна из московских газет опубликовала произведение, воспевавшее страну с очень странным названием. Она очень походила на Россию, но гораздо больше смахивала на какое-то совсем другое жизненное пространство.

Иная страна

Биографы Маяковского о том событии не упоминают. В самом деле, разве можно назвать сколько-нибудь существенным простой житейский вопрос:

– Вы сегодняшний номер «Знамени труда» читали?

А об этом у Маяковского наверняка спрашивали. И, услышав отрицательный ответ, тут же интересовались:

– Значит, про «Инонию» ничего не знаете?

– Про какую «Инонию»? – удивлялся поэт. – Что это такое?

– А вы прочтите!

Купив газету, Маяковский обнаружил в ней поэму с этим непонятным названием и с ещё более непонятными предваряющими словами:

«Посвящаю З.Н.Е.»

Вряд ли кто-либо из тогдашних читателей мог расшифровать эти инициалы. А это было посвящение жене поэта: «Посвящаю Зинаиде Николаевне Есениной».

После названия шло ещё одно посвящение: «Пророку Иеремии». Затем следовало решительное утверждение:

«Не устрашуся гибели, Ни копий, ни стрел дождей, — Так говорит по Библии Пророк Есенин Сергей».

Прочитанные строки наверняка были восприняты Маяковским как гром с ясного неба. Ведь это в поэме «Человек» поэт погибал и (подобно Иисусу Христу) возносился в небо. А что имел в виду Есенин, заявляя о том, что он тоже не устрашится гибели? И зачем было ему, до этого, по выражению Маяковского, писавшему главным образом «про птичек и зайчиков», вдруг объявлять себя пророком и посвящать свою поэму с непонятным названием другому пророку – Иеремии? Почему именно ему?

Маяковский читал дальше:

«Время моё приспело, Не страшен мне лязг кнута. Тело, Христово тело, Выплёвываю изо рта. Не хочу восприять спасения Через муки его и крест: Я иное постиг учение Прободающих вечность звезд».

Получалось, что Есенин отвергал («выплёвывал») тот самый образ Иисуса, в котором представал перед читателями Маяковский. И ставил об этом в известность пророка Иеремию.

Но почему именно его?

Как известно, входящая в Библию «Книга пророка Иеремии» полна резких и колючих слов, обличающих царей и их подданных. Стихи Маяковского тоже были переполнены резкими, а иногда и довольно грубыми выражениями.

В Библию включена ещё одна книга того же древнего пророка – «Плач Иеремии». И у Маяковского (из-за воспевавшихся им его несчастных любовей) в стихах и поэмах проливалось море слёз. После очередного любовного краха герой поэмы «Человек» и отправлялся в мир иной.

Выходило, что это как бы к нему обращался Сергей Есенин. Ведь это он, Маяковский, в своём «Человеке» описал штаны Господа. Ведь это он, Маяковский, любил усердно мыть свои руки. Ведь это про него, Маяковского, говорили, что его голос напоминает рёв быка. А в «Инонии» было написано:

«Ныне ж бури воловьим голосом Я кричу, сняв с Христа штаны: Мойте руки свои и волосы Из лохани второй луны».

Это он, Маяковский, в «Человеке» утверждал:

«Погибнет всё. / Сойдёт на нет. И тот, / кто жизнью движет, последний луч / над тьмой планет из солнц последних выжжет».

А что говорил Есенин? Вот его строки:

«Говорю вам – вы все погибните, Всех задушит вас веры мох. По-иному над нашей выгибью Вспух незримой коровой бог».

Это он, Маяковский, в финале «Человека» обращался к мировому пространству:

«Ширь, / бездомного / снова / лоном твоим прими!»

А Есенин в своей «Инонии» заявлял:

«Я сегодня рукой упругою Готов повернуть весь мир… Грозовой расплескались вьюгою От речей моих восемь крыл».

Мало этого, Есенин впрямую заявлял, что слова его поэмы станут молитвой для людей – ведь упомянутый им византийский писатель Кузьма Индокоплов (то есть «плаватель в Индию») был автором почитаемой христианами книги:

«Плачь и рыдай, Московия! Новый пришёл Индокоплов. Все молитвы в твоём часослове я Проклюю моим клювом слов».

Завершалась есенинская поэма строками, под которыми мог подписаться любой большевик, вооружённый «карающим мечом революции»:

«Радуйся, Сионе, Проливай свой свет! Новый в небосклоне Вызрел Назарет. Новый на кобыле Едет к миру Спас. Наша вера – в силе. Наша правда – в нас!»

В поэме Есенина ни слова не говорилось о Брестском мире, который был тогда у всех на устах. Но в ней повторялось всё то, о чём торжественно заявляли на митингах большевики: правда только у них. И в это все непременно должны были поверить, потому что свою правду большевики подкрепляли силой, при наличии которой, как известно, никакого ума не требуется.

На вопрос одного из своих друзей, что означает название его поэмы, Есенин ответил:

«– Инония – иная страна».

Это его объяснение вряд ли слышал кто-либо ещё. А через несколько дней после публикации «Инонии» о ней восторженно заговорили критики. Так, 26 мая один из них, Иннокентий Александрович Оксёнов, в статье «Слово пророка» написал:

«Не всякому дано сейчас за кровью и пылью наших (всё же величайших) дней разглядеть истинный смысл всего совершающегося. И уж совсем немногие способны поведать о том, что они видят, достаточно ярко и для всех убедительно.

К последним немногим, отмеченным божьей милостью счастливцам, принадлежит молодой рязанский певец, Сергей Есенин, выросший за три года в большого народного поэта. Венцом его творческой деятельности кажется нам поэма «Инония»… Пророчески звучит эта поэма. Небывалой уверенностью проникнуты её строки. Головокружительно высоки её подъёмы».

Восторги Оксёнова разделил и другой критик, Иванов-Разумник, написавший в журнале «Новый мир»:

«Нет, не с Христом борется поэт, а с тем лживым подобием его, с тем „анти-Христом“, под властной рукой которого двадцать веков росла и ширилась историческая церковь».

Маяковский не мог не читать эти статьи. Он даже наверняка слышал «Инонию» в исполнении автора – Есенин декламировал её чуть ли не ежедневно, срывая оглушительные овации. От этих рукоплесканий «Человек» Маяковского мгновенно мерк и скукоживался. Его ревнивый автор не мог спокойно переносить чужую славу, которая день ото дня росла и ширилась. Не случайно писатель Валентин Катаев (в книге «Алмазный мой венец») назвал Есенина «наиболее опасным соперником» Маяковского. Подобное обстоятельство не могло не стать причиной возникновения желания дать этому «опасному сопернику» достойный ответ.

Но ответить можно было, лишь написав поэму с более «головокружительно высокими подъёмами». И нарком Луначарский наверняка спрашивал поэта-футуриста, не забыл ли он про своё обещание написать пьесу к годовщине революции.

Сам нарком по просвещению в Москву не переехал, наркоматом руководил его заместитель Михаил Николаевич Покровский (мы с ним ещё встретимся). А Анатолий Васильевич Луначарский остался в Петрограде, чтобы, как он сам говорил, «работать там с оставленными на опасных постах товарищами: Зиновьевым, Володарским, Урицким и другими».

Судьба флотоводцев

Наркомвоенмор Лев Троцкий просто бомбардировал командующего Балтийским флотом Алексея Щастного секретными телеграммами и телефонограммами, требуя начать подготовку к минированию кораблей. А адмирал, ссылаясь на решение Совета комиссаров и флагманов флота, готовить к уничтожению им же самим спасённые корабли категорически отказывался.

24 мая контр-адмирал Щастный подал в отставку. Узнав об этом, Троцкий тут же вызвал его в Москву на совещание в военно-морском наркомате.

А поэт Александр Блок в последний день мая 1918 года получил от Зинаиды Гиппиус её новую книгу «Последние стихи», в которых поэтесса высказывала все, о чем думала – цензуры тогда ещё не существовало. Книга начиналась со стихов, в которых высказалось отношение к поэме «Двенадцать» (их Гиппиус впоследствии назвала «Блоку Дитя, потерянное всеми…»):

«Я не прощу. Душа твоя невинна, Я не прощу ей – никогда…»

Блок книгу прочёл и послал её автору свой ответ:

«… нас разделил не только 1917 год, но даже 1905-й, когда я ещё мало видел и мало сознавал в жизни…

Неужели Вы не знаете, что "России не будет "так же, как не стало Рима – не в V веке после Рождества Христова, а в 1-й год I века? Также не будет Англии, Германии, Франции. Что мир уже перестроился? Что «старый мир» уже расплавился?»

Немного позднее этот прозаический текст был подкреплён стихами:

«Женщина, безумная гордячка! Мне понятен каждый ваш намёк, Белая весенняя горячка Всеми гневами звенящих строк! Все слова – как ненависти жала, Все слова – как колющая сталь! Ядом напоённого кинжала Лезвие целую, глядя вдаль…»

Завершались эти стихи удивительно точным предсказанием:

«Страшно, сладко, неизбежно, надо Мне – бросаться в многопенный вал, Вам – зеленоглазою наядой Петь, плескаться у ирландских скал. Высоко – над нами – над волнами, — Как заря над чёрными скалами — Веет знамя – Интернационал!»

Александр Блок предсказывал Зинаиде Гиппиус её грядущую эмиграцию.

А Владимир Маяковский в это время снимал кинокартину о том, как некая кинематографическая балерина, в которую те-рой фильма был безумно влюблён, ускользала от него и оказывалась в недоступном для всех прочих мире Кино.

Тем временем вызванный на совещание в военный наркомат контр-адмирал Щастный приехал в Москву В ВЧК уже знали, что командующий Балтийским флотом везёт с собой портфель документов, свидетельствующих о связях вождей большевиков с кайзеровской Германией. Троцкий потом сказал на суде:

«– Вы знаете, товарищи судьи, что Щастный, приехавший в Москву по нашему вызову, вышел из вагона не на пассажирском вокзале, а за его пределами, в глухом месте, как и полагается конспиратору. И ни одним словом не обмолвился о лежащих в его портфеле документах, которые должны были свидетельствовать о тайной связи советской власти с немецким штабом».

Эти слова наркомвоенмора свидетельствуют о том, что к командующему флотом большевики приставили филёров, следивших за каждым его шагом.

Как бы там ни было, но в военный наркомат Алексей Щастный явился, и его принял народный комиссар Лев Троцкий. Между ними тотчас вспыхнул спор, и контр-адмирал по распоряжению наркома был арестован и отправлен в Таганскую тюрьму. Чуть позднее было объявлено, что Щастный задержан «за преступления по должности и контрреволюционные действия».

Вожди большевиков явно перепугались решительного противодействия адмиралов и старших офицеров российского флота тому, с какой лёгкостью партия Ленина собиралась расстаться с военными кораблями своей страны. Поэтому приказы на уничтожение флота стал отдавать не наркомвоенмор Троцкий, а сам глава Совнаркома Ульянов-Ленин. И 28 мая (на следующий день после ареста Щастного) Владимир Ильич отправил в Новороссийск секретную телеграмму:

«Ввиду явных намерений Германии захватить суда Черноморского флота, находящегося в Новороссийске, и невозможности обеспечить Новроссийск с сухого пути или перевода в другой порт, Совет Народных Комиссаров, по представлению Высшего военного совета, приказывает вам с получением сего уничтожить все суда Черноморского флота и коммерческие пароходы, находящиеся в Новороссийске. Ленина.

Командующий Черноморским флотом вице-адмирал Михаил Павлович Саблин приказ председателя Совнаркома получил, но приступать к его выполнению не стал, так как был категорически с ним не согласен. Об этом он тотчас же сообщил в Москву

Большевики к его отказу были готовы и тотчас дали команду избавиться не только от флота, но и от несговорчивых флотоводцев. Об этом – в воспоминаниях Надежды Мандельштам (в них речь идёт о заместителе Троцкого по морским делам Фёдоре Раскольникове и его жене Ларисе Рейснер, а Осип Мандельштам представлен инициалами – О.М.):

«Со слов ОМ. я запомнила следующий рассказ о Ларисе: в самом начале революции понадобилось арестовать каких-то военных, кажется, адмиралов, военспецов, как их тогда называли. Раскольников вызвался помочь в этом деле; они пригласили адмиралов к себе, те явились откуда-то с фронта или из другого города. Прекрасная хозяйка угощала и занимала гостей, и чекисты их накрыли за завтраком без единого выстрела. Операция эта была действительно опасная, но она прошла гладко благодаря ловкости Ларисы, заманившей людей в западню».

После этого Ульянов-Ленин вызвал Раскольникова к себе, поблагодарил за содействие и послал в Новороссийск, чтобы он поспособствовал скорейшему затоплению кораблей Черноморского флота.

17 июня 1918 года отправились в дорогу и Маяковский с Бриками. Попрощавшись на Петроградском вокзале Москвы с провожавшими их Эльзой Каган, Львом Гринкругом и Романом Якобсоном, они поехали в город на Неве.

И тут возникает закономерный вопрос: почему же всё-таки Маяковский покинул первопрестольную? Что произошло? Ведь «Закованная фильмой» была не закончена и требовала продолжения. Картина завершалась тем, что главная её героиня, которую играла Лили Брик, оказывалась в фантастической киностране «Любляндии». Художник, которого играл Маяковский, бросался на поиски этой страны.

Василий Васильевич Катанян в книге «Лиля Брик, Владимир Маяковский и другие мужчины» пишет:

«Поиски должны были сниматься во второй серии, но она не состоялась».

Почему?

Об этом никто из биографов поэта не сообщает.

Видимо, произошло нечто экстраординарное, заставившее поэта бросить все дела и стремительно уехать в Петроград. Какие-то могущественные силы вмешались в судьбу поэта, перекроив её по-своему.

А жизнь тем временем продолжалась.

События, события…

Шла вторая половина июня 1918 года. Покинув Москву, ставшую столицей страны Советов, Брики и Маяковский оказались в Союзе Коммун Северной области, главным городом которого являлся Петроград.

Северная Коммуна возникла после того, как город на Неве покинуло руководство Советской России. В Петроград, который и без того жил довольно скудно, тотчас же пришла нищета, его обитатели стали отапливать свои жилища сломанной мебелью и обменивать оставшийся скарб на зерно, картофель и молоко. Множество переселенцев потянулось в места, где было не так голодно. Питер начал вымирать.

И тогда (26 апреля 1918 года) собрался Первый съезд Советов Северной области, в которую входили Петроградская, Новгородская, Псковская, Олонецкая, Архангельская и Вологодская губернии. Делегаты учредили новые руководящие органы: Центральный Исполнительный Комитет (ЦИК) и Совет комиссаров во главе с «большевиком № 2», которого ещё совсем недавно называли «оруженосцем» Ленина – Григорием Евсеевичем Зиновьевым (Овсеем-Гершем Ароновичем Радомысльским). Лев Троцкий о нём писал:

«Зиновьев был прирождённый агитатор… Противники называли Зиновьева наибольшим демагогом среди большевиков… На собраниях партии он умел убеждать, завоёвывать, завораживатъ, когда являлся с готовой политической идеей, проверенной на массовых митингах и как бы насыщенной надеждами и ненавистью рабочих и солдат».

Художнику Юрию Анненкову запомнилось другое:

«Григорий Зиновьев, приехавший из эмиграции худым как жердь, так откормился и ожирел в голодные годы революции, что был даже прозван Ромовой бабкой».

Об этом человеке высказалась и Зинаида Гиппиус:

«Любопытно видеть, как "следует "по стогнам града „начальник Северной Коммуны“. Человек он жирный, белотелый, курчавый. На фотографиях, в газете, выходит необыкновенно похожим на пышную, старую тётку. Зимой и летом он без шапки… Когда едет в своём автомобиле, – открытом, – то возвышается на коленях у двух красноармейцев. Это его личная охрана. Он без неё никуда, он трус первой руки. Впрочем, они все трусы. Троцкий держится за семью замками, а когда идёт, то охранники его буквально теснят в кольце, давят кольцом».

То, что вожди большевиков прятались за спинами вооружённой охраны, объяснялось просто – они боялись покушений. Особенно после Брестского мира.

В воспоминаниях Юрия Анненкова год 1918-й описан как пора…

«… когда ленинские лозунги летали повсюду: «Грабь награбленное!», «Кулаком в морду, коленом в грудь!», "Смерть буржуям! " и тому подобное…»

А служивший в Красной армии (фельдшером в госпиталях Северного фронта) и оказавшийся на территории Северной Коммуны поэт Алексей Ганин писал:

«Близок свет. Пред рассветной встречею Причащаются травы росой. Поклонись – и мольбой человечьею Не смути голубиный покой».

Писавший эти строки словно предчувствовал то, что очень скоро произошло на Чёрном море: 17 июня команды линкора «Воля», а также нескольких эсминцев и миноносцев всё-таки решили вернуться в Севастополь. И отправились туда.

А на следующий день под руководством посланца Ленина Фёдора Раскольникова начался процесс затопления боевых кораблей, команды которых не пожелали сдаваться неприятелю. Корабли вошли в Цемесскую бухту, подняли сигнал «Погибаю, но не сдаюсь!», и эскадренный миноносец «Керчь» с небольшого расстояния по очереди расстрелял их. После этого последний оставшийся на плаву боевой корабль отправился в Туапсе, откуда послал в эфир радиограмму:

«Всем, всем, всем. Погиб, уничтожив часть судов Черноморского флота, которые предпочли гибель позорной сдаче Германии. Эскадренный миноносец „Керчь“».

Утром 19 июня «Керчь» была затоплена у Кадошского маяка неподалёку от Туапсе.

Все газеты юга России напечатали тогда эту последнюю радиограмму с боевого корабля. А в московских газетах появилась лишь небольшая заметка за подписью наркома по иностранным делам Георгия Чичерина. В ней говорилось:

«Часть бывших в Новороссийске судов Черноморского флота возвратились в Севастополь, остальная же часть была командой взорвана».

Немцы в Севастополе объявили вернувшихся матросов военнопленными и подняли над их кораблями кайзеровские военно-морские флаги.

Такой была обстановка в стране, когда из Москвы в Петроград приехал Владимир Маяковский. В «Хронике жизни и деятельности» поэта-футуриста сказано, что он:

«Во второй половине июня вернулся в Петроград».

Первые, кого посетили Брики и Маяковский, были Алексей Максимович Горький и его жена Мария Фёдоровна Андреева. Горький, как мы помним, часто захаживал в гости к Лили Юрьевне и Осипу Максимовичу, а в день большевистского переворота он и вовсе целый вечер играл у них в карты. И хотя никаких свидетельств о посещении Бриками пролетарского писателя обнаружить не удалось, эта встреча не могла не состояться.

Горький в тот момент был активнейшим противником политики большевиков, продолжая регулярно публиковать в своей «Новой газете» заметки под названием «Несвоевременные мысли».

Мария Андреева взгляды мужа полностью разделяла и при встрече со старыми знакомцами наверняка высказывалась о том, что происходило в стране, надо полагать, весьма откровенно и довольно хлёстко. Партийный стаж у неё был весьма солидный – в РСДРП она вступила, когда Маяковский ещё только начинал учиться в гимназии. Сам Ульянов-Ленин уважительно называл её «товарищ Феномен», и эти слова стали партийной кличкой Андреевой. В царское время огромные суммы из гонораров Горького попадали в распоряжение большевиков через руки Марии Фёдоровны.

Маяковский вряд ли знал обо всём этом, но то, что всеми театральными делами города на Неве заправляет Мария Андреева, было ему хорошо известно.

Поэту-футуристу прямо было сказано, что никакой годовщины большевистского переворота в подведомственных ей театрах отмечать не будут. Но заказанная Маяковскому пьеса окажется весьма кстати, так как именно сейчас Алексей Максимович и она заняты созданием нового театрального коллектива. Организуется «театр трагедии, романтической драмы и высокой комедии», которому позарез необходим репертуар в духе революции февраля 1917 года. Поэту напомнили, что его пьеса должна быть революционной. Революция эта должна быть всемирно-социалистической, но без каких бы то ни было восхвалений большевиков. Ленина и его сподвижников следовало подвергнуть жесточайшей критике.

На этом наставления Андреевой, надо полагать, завершились, и она пригласила Маяковского в свой рабочий кабинет в Петроградском пролеткульте, чтобы там всё окончательно обговорить более подробно и обстоятельно. Об этом впоследствии в автобиографических заметках «Я сам» появилась фраза:

«Заходил в Пролеткульт к Кшесинской».

Впрочем, зайти в Пролеткульт поэт смог, видимо, только через неделю, а то и через две – слишком много вдруг произошло событий, и почти все они были чрезвычайными.

Первые жертвы

В четверг 20 июня в 12 часов дня в Москве собрались на заседание члены Революционного трибунала. Слушалось дело Алексея Михайловича Щастного, которого обвиняли в неисполнении приказов Совнаркома и наркомвоенмора, требовавших минирования кораблей Балтийского флота для подготовки их к взрыву

Единственный свидетель (он же и главный обвинитель) Лев Троцкий доложил:

«Щастный делал совершенно невозможным подрыв флота в нужную минуту, ибо сам же искусственно вызывал у команд такое представление, будто бы этот подрыв делается не в интересах спасения революции и страны, а в каких-то посторонних интересах, под влиянием каких-то враждебных революции и народу требований…»

С неменьшим возмущением упомянул Троцкий и о привезённых из Петрограда документах, которые свидетельствовали о связях большевиков с немецким Генеральным штабом:

«Грубость фальсификации не могла не быть ясна адмиралу Щастному. Как начальник флота Советской России, Щастный обязан был немедленно и сурово выступить против изменнической клеветы».

Речь Троцкого состояла из подобных голословных утверждений, не подкреплённых никакими доказательствами. Защита (а защищал Щастного опытнейший юрист) разбила все обвинения в пух и прах. Но контр-адмирала это не спасло, так как его судьба была решена большевистскими вождями заранее. Ревтрибунал приговорил Алексея Щастного к расстрелу. Это был первый смертный приговор, который был вынесен в стране Советов.

Московские газеты о том приговоре командующему Балтийским флотом ничего не сообщили. Но молва очень скоро сделала это событие достоянием всех.

А в Петрограде на следующий день весь город говорил о мести, совершённой как бы в ответ на решение Революционного трибунала. Газета «Северная Коммуна» напечатала информацию об убийстве…

«… тремя выстрелами из револьвера неизвестным лицом народного комиссара агитации, печати и пропаганды тов. В.Володарского».

26-летний нарком пропаганды В.Володарский (Моисей Маркович Гольдштейн) установил в Северной Коммуне жесточайшую политическую цензуру, закрыл около полутора сотен небольшевистских газет, выходивших тиражом более двух миллионов экземпляров. Эсеры вынесли ему смертный приговор. И 20 июня Володарский был застрелен.

На это событие Маяковский тоже не откликнулся. Петроградская «Красная газета» напечатала стихи другого поэта – Василия Князева:

«Всех народу родней, Сын весны пролетарской — Первых солнечных дней Первых ярких огней, Весь – поэма о ней, Володарский!.. Вот писатель, принесший Коммуне свой дар — Вольной лиры мятежные струны, Вот поэт площадей, огнекрылый Икар, Барабанщик эпохи Коммуны».

Весь Петроград тотчас оклеили плакатами, из которых неслись угрозы:

«Они убивают личности, мы убьём классы!»

Рассказывая о похоронах убитого наркома, газета «Правда» сообщила:

«Несмотря на проливной дождь, улицы с утра полны народом. Вокруг Таврического дворца сплошная масса рабочих и красноармейцев».

Выпускавшаяся Горьким газета «Новая жизнь» тоже клеймила убийцу:

«Проклятие руке, поднявшейся против одного из видных вождей петроградского пролетариата!»

Отовсюду неслись требования незамедлительных репрессий против «буржуев», которые, если их не наказать без всякой жалости, всех «наших вождей поодиночке перебьют». Но Моисей Соломонович Урицкий (один из вождей Петрограда, назначенный 10 марта главой петроградской ЧК, а в апреле ставший комиссаром внутренних дел Северной коммуны) настоял на том, чтобы никаких репрессий не было.

Впрочем, аресты при Урицком не прекратились – по его приказу был арестован Великий князь Михаил Александрович. Задержанный вместе с ним граф Валентин Платонович Зубов (директор Гатчинского музея, назначенный на этот пост самим наркомом Луначарским) так описал встречу с главным чекистом Петрограда:

«… перед серединой стола сидело существо отталкивающего вида, поднявшееся, когда мы вошли, приземистое, с круглой спиной, с маленькой, вдавленной в плечи головой, бритым лицом и крючковатым носом, оно напоминало толстую жабу. Хриплый голос походил на свист, и, казалось, сейчас изо рта начнёт течь яд. Это был Урицкий».

После той встречи по постановлению Петроградской ЧК Великого князя выслали в Пермскую губернию.

Воспоминания об Урицком оставил и писатель Марк Александрович Алданов (Ландау):

«Вид у него был довольно противный, хотя и гораздо менее противный, чем, например, у Троцкого или у Зиновьева…

Урицкий всю жизнь был меньшевиком… У меньшевиков Урицкий никогда не считался крупной величиной».

А в Москве сразу же после оглашения приговора Щастному его адвокат подал протест с требованием пересмотра несправедливого решения Ревтрибунала. Но Ленин и Свердлов приговор поддержали. Явно в ответ на убийство Володарского.

37-летний контр-адмирал Алексей Михайлович Щастный был расстрелян на рассвете 22 июня (или 23-го). Расстреливали его «красные китайцы». Во дворе Александровского военного училища (в самом центре Москвы). Командовал расстрельной командой россиянин по фамилии Андреевский. Он потом вспоминал:

«Я подошёл к нему: „Адмирал, у меня маузер. Видите, инструмент надёжный. Хотите, я застрелю вас сам?“ Он снял морскую белую фуражку, отёр платком лоб. „Нет! Ваша рука может дрогнуть, и вы только раните меня. Лучше пусть расстреливают китайцы. Тут темно, я буду держать фуражку у сердца, чтобы целились в неё“».

Последними словами, которые произнёс контр-адмирал, были:

«– Смерть мне не страшна. Свою задачу я выполнил – спас Балтийский флот».

Часы показывали 4 часа 40 минут утра, когда, по словам Андреевского:

«Китайцы зарядили ружья. Подошли поближе. Щастный прижал фуражку к сердцу. Была видна только его тень да белая фуражка…

Грянул залп. Щастный, как птица, взмахнул руками, фуражка отлетела, и он тяжело рухнул на землю».

Кремль сразу же запросили, где хоронить расстрелянного. Вожди ответили:

«Зарыть в училище, но так, чтобы невозможно было найти».

И Щастного китайцы замуровали под полом одного из кабинетов.

Через какое-то время, комментируя эту расправу, Троцкий сказал:

«… впредь советская власть не будет останавливаться ни перед чем для подавленим контрреволюции».

Лев Олькеницкий-Никулин привёл в своих воспоминаниях высказывание Ларисы Рейснер, убеждённо заявившей:

«Да, мы расстреляли Щастного! Мы расстреливали и будем расстреливать контрреволюционеров! Будем! Британские подводные лодки атакуют наши эсминцы, на Волге начались военные действия».

А Владимир Маяковский никаких воспоминаний об этих весьма драматичных событиях не оставил. В «Я сам» о той поре – всего три слова (даже название города на Неве дано на старый манер):

«Июнь. Опять Петербург».

Новые герои

Четырёхмесячные выступления в «Кафе поэтов» и тесное общение с его анархистски настроенными завсегдатаями сильно повлияли на мировозрение Владимира Маяковского. Взгляды анархистов были ему явно по душе и стали во многом определять его высказывания и поступки. Поэтому точно так же, как в декабре 1917 года, когда поэт-футурист уехал из Петрограда, отказавшись сотрудничать с большевиками, так и в июне 1918-го он расстался с Москвой, поскольку во многом расходился во взглядах с теми, кто начал управлять Россией.

Можно, пожалуй, даже сказать, что Маяковский панически бежал из первопрестольной. Точно так же, как незадолго до этого её покинул Давид Бурлюк, опасаясь, что за связи с анархистами им могут заинтересоваться чекисты. Вполне возможно, что Маяковского тоже вызывали на допрос в МЧК и весьма сурово с ним побеседовали. После этой беседы Владимир Владимирович и решил поскорее покинуть Москву.

Но, как известно, свято место пусто не бывает, и в это же самое время в большевистской столице объявился ещё один анархист, который тоже складывал стихи. Родился он в 1888 году в Екатеринославской губернии в небольшом селе с весёлым названием – Гуляйполе. Его родители были крестьянами. Дату рождения сына они записали годом позже, чтобы спустя годы им не пришлось отдавать слишком молодого паренька в армию.

Восьми лет юный гуляйполец пошёл в сельскую школу. Об этом он сам впоследствии написал:

«Зимою я учился, а летом нанимался к богатым хуторянам пасти овец или телят. Во время молотьбы гонял у помещиков в арбах волов, получая по 25 копеек в день».

Окончив два класса, паренёк учение прекратил, примкнул к группе анархистов, которая занималась грабежами, и стал осваивать новую для себя профессию. Но вскоре грабителей начали арестовывать, и наш юный анархист тоже оказался в тюрьме. В 1908 году его арестовали в очередной раз (по обвинению в убийстве чиновника военной управы). В 1910 году был объявлен приговор: смертная казнь через повешенье. Обречённого гуляйпольца спасло то, что по документам он был слишком молод (спасибо родителям, изменившим год рождения сына). Смертную казнь заменили бессрочной каторгой.

Наказание отбывал в Москве – в каторжном отделении Бутырской тюрьмы, где принялся изучать историю, математику, литературу, перечитав, по его собственным словам…

«… всех русских писателей, начиная с Сумарокова и кончая Львом Шестовым».

Лев Исаакович Шестов (Иегуда Лейб Шварцман) был российским философом-экзистенциалистом, чью книгу «Апофеоз беспочвенности (опыт адогматического мышления)», видимо, и читал юный анархист-каторжанин.

Ещё он начал слагать стихи. Точно так же, как годами раньше сочинял их в той же Бутырке юный Маяковский. Но будущий поэт-футурист к своим тюремным виршам впоследствии относился критически, да и тетрадь с ними при освобождении жандармы у него отобрали – все четверостишия канули в Лету. А стихи каторжанина-гуляйпольца (пусть тоже ещё не очень звучные и ладные) сохранились:

«Гей, батько мой, степь широкая! А поговорю я ещё с тобою… Ведь молодые же мои бедные года Да ушли за водою… Ой, вы звёзды, звёзды ясные, Уже красота мне ваша совсем не мила… Ведь на тёмные мои кудри да пороша Белая легла».

Из тюремных застенков автора этих строк 2 марта 1917 года освободила Февральская революция. Вернувшись в родное Гуляйполе, он организовал отряд «Чёрная гвардия» и стал нападать на поезда: грабить и убивать помещиков, богачей, царских офицеров. Потом сражался с войсками немецкого кайзера, которые после подписания Брестского мира оккупировали Украину. Затем отправился в Советскую Россию, чтобы познакомиться с тем, как в ней развивается анархистское движение.

Звали этого поэта, каторжника и анархиста Нестор Иванович Махно.

Нестор Махно, 1919 г.

Впечатления, полученные от посещения «красных» губерний Советской России, совсем его не обрадовали. Диктатура пролетариата, которую с неимоверным энтузиазмом насаждали в стране большевики, по мнению убеждённого анархиста, только раскалывала трудовой народ. Чтобы проверить свои ощущения, в июне 1918 года Махно отправился в Кремль, где его приняли сначала Ленин, затем Каменев, Зиновьев и Троцкий. После бесед с вождями советской власти Нестор Иванович написал:

«Нет партий, а есть кучки шарлатанов, которые во имя личных выгод и острых ощущений… уничтожают трудовой народ».

29 июня 1918 года Махно покинул Москву. Вернувшись в родное Гуляйполе, он под чёрным знаменем анархии принялся поднимать трудовой люд на всеобщее восстание против иноземных войск, захвативших Украину.

В это время в Закавказье под давлением Турции (но в полном соответствии с Брестским миром) была провозглашена независимая от России Закавказская Социалистическая Федерация Советских Республик (ЗСФСР). Произошло это 22 апреля. А через три дня в Баку на заседании Бакинского совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов был образован Совет Народных Комиссаров (СНК), состоявший из большевиков и левых эсеров. Председателем Бакинского Совнаркома стал большевик Степан Георгиевич Шаумян, являвшийся ещё и чрезвычайным комиссаром российского СНК по делам Кавказа. Так родилась Бакинская коммуна (на день раньше создания Коммуны Северной).

Среди тех, кто голосовал за её создание, был молодой человек, которого звали Яков Исаакович Сербрянский. Он родился в 1891 году в бедной еврейской семье, окончил четырёхклассное городское училище в городе Минске (то есть образование у него – те же четыре класса, как и у Маяковского). Во время учёбы Яков вступил в ученическую революционную организацию (снова как Маяковский). Только его однопартийцами стали не погрязшие в межпартийных дискуссиях социал-демократы, а эсеры-максималисты – те, что устраивали покушения на царских министров, губернаторов и полицейских чинов. Вскоре юный эсер Серебрянский был арестован, год просидел в тюрьме. Потом служил в армии. Во время Первой мировой войны был тяжело ранен и демобилизован. Он перебрался в Баку, где работал электромонтёром на нефтяных приисках, которыми управлял Натан Соломонович Беленький.

После февраля 1917 года Серебрянский активно участвовал в работе партии социалистов-революционеров. Был членом Бакинского Совета и делегатом от партии эсеров на Первом съезде Советов Северного Кавказа.

Фамилия Серебрянский у биографов Маяковского не встречается. И совершенно напрасно – судьбы Якова Исааковича и Владимира Владимировича пересекутся в ответственнейший момент жизни поэта. Поэтому мы будем присматриваться к этому молодому человеку очень внимательно.

А пока вернёмся в Петроград лета 1918 года. Там тогда началась эпидемия холеры, и петроградцы всеми силами старались от неё укрыться. Лили Брик писала:

«После „Закованной фильмом“ поехали в Левашово, под Петроград. Сняли три комнаты с пансионом».

От мест, где свирепствовала холера, посёлок Левашово находился достаточно далеко, и это надёжно защищало от заражения. А «три комнаты» возникли из-за того, что летом 1918 года Лили Брик официально стала гражданской женой Владимира Маяковского.

В самом начале нашего повествования мы предупредили читателей, что те эпизоды из жизни поэта революции, которые хорошо изучены и достаточно подробно освещены его многочисленными биографами, будут представлены в их описаниях. То есть всё то, что уже опубликовано о Маяковском, мы с огромной благодарностью к опубликовавшим процитируем.

Этот момент настал. Мы уже цитировали высказывание Василия Васильевича Катаняна, про которого в его книге «Лиля Брик, Владимир Маяковский и другие мужчины» сказано, что он…

«… полвека (!) знал Лилю Юрьевну, был постоянным свидетелем её повседневной жизни, не прекращая вёл дневниковые записи её бесед и рассказов о Маяковском и не только о нём…

После смерти Лили Юрьевны Василий В. Катанян стал её душеприказчиком и хранителем бесценного архива, который содержит переписку, интимные дневники и биографические записи».

Пришла пора обратиться и к шведу Бенгту Янгфельдту, который (в его книге «Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг») представлен так:

«Бетт Янгфельдт – шведский писатель, учёный славист, переводчик русских поэтов (В.Маяковского, О.Мандельштама, И.Бродского и др.), один из лучших знатоков жизни и творчества Маяковского, положивший, по отзывам критики, „основу всему будущему маяковсковедению“. За биографию Маяковского Б.Янгфельдт получил в 2007 г. премию Августа Стринберга („шведский Букер“)».

Ситуацию с гражданским браком Владимира Маяковского Бенгт Янгфельдт разъяснил словами самой Лили Брик:

«Только в 1918 году я могла суверенностью сказать 0<сипу> Максимовичу > о нашей любви, – объясняла она, добавляя, что немедленно бросила бы Володю, если бы Осипу это пришлось бы не по душе. Осип отвечал, что ей не нужно бросать Володю, но она должна обещать, что они никогда не будут жить по отдельности. Лили сказала, что не допускает даже мысли об этом. «Так оно и получилось: мы всегда жили вместе с Осей»».

В.В.Катанян рассказал и о впечатлении, которое произвела эта «семейная» история на мать Лили Юрьевны. Приехав в большевистскую Северную Коммуну, она обнаружила коммуну семейную, в которой главенствовала её дочь:

«Приехав туда, Елена Юльевна, мать Лили, всё поняла. Поняла, что добропорядочный брак дочери распался, что она связала свою жизнь с Маяковским, который недавно ещё ухаживал за её младшей дочерью, и которого она гнала от неё как человека чуждого им круга. Л как ведёт себя в таком случае Брик? Он спокоен. Она же была в шоке».

В Петрограде Елена Юльевна Каган оказалась потому, что собралась поехать за границу.

Отъезд за рубеж

В ту пору страну Советов стремились покинуть очень многие. Об этом – Бенгт Янгфельдт:

«… семья Якобсон… уехала из России летом 1918-го, взяв с собой Сергея, младшего брата Романа. Сам же Роман в это время скрывался в деревне из-за членства в кадетской партии».

Решила оставить родную страну и Эльза Каган. Роману Якобсону, в течение нескольких лет настойчиво ухаживавшему за ней, был дан решительный отказ.

Вот что по этому поводу написала сама Эльза:

«В 18-м году сдавала экзамены, получила свидетельство об окончании архитектурно-строительного отделения Московских женских строительных курсов, помеченное 27 июня 1918 года. На той же Ново-Басманной, где находились мои курсы, в бывшем Институте благородных девиц мне выдали заграничный советский паспорт, в котором значилось: „для выхода замуж за офицера французской армии“, а в паспорте моей матери стояло: „для сопровождения дочери“. Товарищ, который выдал мне паспорт, сурово посмотрел на меня и сказал в напутствие: „Что у нас своих мало, что вы за чужих выходите?“»

Со своим женихом, французским офицером Андре Триоле, находившемся в России с военной миссией, Эльза познакомилась ещё в 1917 году. Зарегистрировать брак предполагалось в Париже, куда она и направлялась вместе с матерью.

Это предсвадебное путешествие поставило в недоумение многих биографов Маяковского. Даже весьма информированный Янгфельдт писал:

«Отъезд и брак Эльзы окружены множеством вопросительных знаков. Почему Эльза так скупо упоминает об этих жизненно важных событиях в своих воспоминаниях? Почему отсутствуют свидетельства других людей, например, Лили?

Почему Эльза не вышла замуж в Москве, а уехала для этого в Париж? Отсутствие точных фактов прямо пропорционально количеству вопросов, которые неизбежно возникли бы при более подробном изложении дела».

Ещё более эмоционально высказал своё недоумение Аркадий Ваксберг в книге «Загадка и магия Лили Брик». О ней Бенгт Янгфельдт высказался так:

«Нахожусь под большим впечатлением от этой книги. В ней впервые освещается жизнь Маяковского и его ближайшего окружения с перспективы советского полицейского государства 20 – 30-х годов. Только на этом страшном, нелитературном фоне можно понять сложное и противоречивое поведение людей того поколения».

О поездке Эльзы Каган во Францию Аркадий Ваксберг высказался, напомнив, что страной Советов (Сов), по утверждению большевиков, управляли народные депутаты (деп), и поэтому её в ту далёкую пору называли «совдепией»:

«Как могла рассчитывать Эльза на выезд в Европу из подвергнутой блокаде России, где большевики сами лишили своих сограждан свободы передвижения? Из совдепии не выезжали – из неё бежали, рискуя жизнью и не ведая о том, что ждёт беглеца впереди. <…> А вот Эльза уезжала, как уезжают все нормальные люди в нормальной стране в нормальные времена. История её отъезда полна неразгаданных до сих пор загадок. Ни на один вопрос, который естественно возникает, нет ответов. Впрочем, и вопросов этих почему-то никто не поставил. Ни тогда, ни потом».

Впрочем, Янгфельдт несколько вопросов задал, выдвинув свою версию отъезда:

«Эльза с матерью бежали из большевистской России, в чём она впоследствии призналась в частной беседе: она „ненавидела революцию“, которую называла „крайне неприятной“…

Но кто выступил главным инициатором отъезда? Эльза? Или мать, которая, как и младшая её дочь, была от большевизма в ужасе?..

Чаша терпения Елены Юльевны и Эльзы переполнилась, когда их «уплотнили», подселив новых соседей – не «семью рабочего», как писала в воспоминаниях Эльза, а пятерых красногвардейцев, которые терроризировали обеих женщин до такой степени, что им приходилось каждую ночь баррикадировать двери».

Николай Гумилев

Впрочем, были всё-таки в те времена люди, которые в Россию возвращались. К их числу относился служивший во Франции офицер бывшей царской армии Николай Гумилёв, известный поэт и муж поэтессы Анны Ахматовой. 10 апреля 1918 года он отправился на родину, сказав друзьям, которые безуспешно пытались его отговорить:

«– Я думаю, что большевики не опаснее львов».

Кто знает, может быть, он произнёс ещё и четверостишие, написанное в 1914 году:

«Словно молоты громовые Или волны гневных морей, Золотое сердце России Мерно бьётся в груди моей».

Поэт Гумилёв рвался на родину.

Появившись в конце апреля в Петрограде, он быстро разобрался в обстановке, стал всюду громогласно объявлять себя монархистом и принялся в открытую креститься, завидев какой-нибудь храм.

А вот Эльза Каган и её мать, получив документы, необходимые для выезда из страны, в самом начале июля 1918 года приехали в Петроград, чтобы, сев на пароход, Россию покинуть.

На Дальнем Востоке в тот момент ситуация складывалась весьма драматично. Пятидесятитысячный корпус чехословаков, отправлявшийся через Сибирь во Францию, 29 июня сверг советскую власть во Владивостоке. Почти весь состав Владивостокского Совета был арестован. 1 июля Дальсовнарком обратился к трудящемуся населению с воззванием, в котором призывал выступить на защиту советской власти. На Дальнем Востоке появился Уссурийский фронт.

В Петрограде об этом ещё ничего не знали. Эльза писала: «Володя и Лиля уехали вдвоём в Левашово под Петроградом. Для мамы такая перемена в Лилиной жизни, к которой она совсем не была подготовлена, оказалась сильным ударом. Она не хотела видеть Маяковского и готова была уехать, не попрощавшись с Лилей. Я поехала в Левашово одна».

Предсвадебное путешествие

Даже имея заграничный паспорт, покинуть страну Советов было тогда не так-то просто. Вот какую информацию опубликовала горьковская «Новая жизнь» ещё 10 марта 1918 года:

«Действия и распоряжения Петроградского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов

В Мариинском дворце выдаются разрешения на выезд из Петрограда на дальние расстояния только лицам, уезжающим в качестве делегатов по срочным служебным командировкам.

… для поездок дальше станции Белоостров необходимо разрешение от Штаба Округа.

Зав. Отделом Е. Соловей»

14 марта та же «Новая жизнь» опубликовала нечто вроде добавления:

«Все лица, выезжающие из Петрограда, хотя бы и временно, обязаны сдать свои продовольственные карточки в местный продовольственный орган».

Не имея продовольственных карточек, приобрести что-либо съестное было практически невозможно.

Обращались ли Эльза с матерью в Мариинский дворец или в Штаб Округа, неизвестно. Скорее всего, делать этого им не пришлось – ведь все необходимые для поездки бумаги они получили в Москве. Правда, возникает вопрос, в каком учреждении?

Единственным ведомством, выдававшим настоящие «заграничные паспорта», а не липовые бумажки с подписью какого-нибудь большевистского комиссара, была ВЧК. Тут следует также учесть, что Эльза Каган отправлялась не в какую-то заграницу вообще, а во Францию, и это вызвало у Аркадия Ваксберга очень большое недоумение:

«Ещё в марте 1918-го началась англо-франко-американская интервенция с целью свергнуть советскую власть. "Офицер французской армии" ради брака с которым Эльза отправлялась за границу, служил, таким образом, в войсках, которые вели войну с властями, выдавшими Эльзе заграничный паспорт. Непостижимым образом её благословили на супружество с офицером-противни-ком. Для этой цели отправили за границу. С поразительной непосредственностью причину отправки записали в паспорт открытым текстом. Да ещё дали в сопровождение мать…»

Единственным логичным объяснением беспрепятственного выезда Эльзы и её матери за рубеж может быть какая-то заинтересованность в их поездке чекистов.

– Не оттого ли эта важнейшая страница биографии Эльзы полна белых пятен? – задавался вопросом Аркадий Ваксберг.

С Эльзой Каган в нашем повествовании мы встретимся ещё не раз, и у нас будет возможность поломать голову над загадками её биографии. А пока – небольшой, но весьма примечательный штрих.

В последнем томе 13-томного собрания сочинений Маяковского, вышедшем в 1961 году, есть подробнейший «Указатель имён», в котором упомянуты все те, с кем поэт общался, имел какие-либо дела. Откроем раздел на букву «Э»:

«Эличка, Эльза, Эль зк а, Элька – см. Триоле Э.Ю.»

Смотрим раздел на букву «Т»:

«Триоле Эльза Юрьевна (р. 1896), французская писательница, общественный деятель».

И всё!

Выходит, что ласкательно-уменьшительными именами Маяковский называл какую-то загадочную заграничную «писательницу», чьи произведения в Советском Союзе мало кто читал. То есть Эльзу Юрьевну советская власть от себя как бы решительно отторгала. Почему? Об этом мы тоже ещё поразмышляем.

Л.Ю. Брик, Е.Ю. Каган, Э.Ю. Триоле. 1920-е годы

А пока вернёмся в год 1918-ый. Отъезд Эльзы Каган и её матери из страны большевиков Бенгт Янгфельдт прокомментировал ещё и так:

«Если у Эльзы желание уехать из Советской России действительно могло быть продиктовано чувствами к будущему мужу, то в случае с Еленой Юльевной нет сомнений: записанные в её паспорте слова о «сопровождении дочери» были всего лишь удобным предлогом, а на самом деле она ехала в Лондон, чтобы там остаться».

В Лондоне жил Лео Юльевич Берман, родной брат Елены Юльевны Каган.

Узнав от сестры, что мать решительно отказалась приехать в Левашово, Лили Брик сама поехала проводить отбывавших. Эльза потом вспоминала:

«Жара, голодно, по Петрограду гниют горы фруктов, есть их нельзя (оттого, что холера, как сыщик, хватает людей где попало, на улице, в трамвае, по домам). С немыслимой тоской смотрю с палубы на Лиличку, которая тянется к нам, хочет передать нам свёрток с котлетами, драгоценным мясом. Вижу её удивительно маленькие ноги в тоненьких туфлях рядом с вонючей, может быть, холерной лужей, её тонкую фигуру, глаза».

Наконец, пароход «Онгерманланд» медленно отходит от причала и берёт курс на запад. Случилось это 4 июля 1918 года.

Эльза Каган полагала, что уезжает совсем ненадолго:

«А я-то думала, что через каких-нибудь три-четыре месяца вернусь!»

Однако жизнь распорядилась иначе.

Вспомним, что это была за жизнь.

Накануне бунта

Начнём с воспоминаний Юрия Анненкова о его загородном доме в Куоккале:

«В моём "родовом" куоккальском доме, прозванном там "литературной дачей "и отделённом узкой дорогой от знаменитой мызы Лентула, где много лет провёл Горький, живали подолгу друзья моего отца: освобождённая из Шлиссельбурга Вера Фигнер, Владимир Галактионович Короленко, Николай Фёдорович Анненский, редактор "Русского богатства " и его старушка-жена Александра Никитична, переведшая для нас, для русских, "Принца и нищего " Марка Твена, известный в период первой революции (1905) издатель подпольной литературы Львович, Евгений Чириков, Скиталец…»

Вера Николаевна Фигнер была террористкой, членом Исполнительного комитета «Народной воли», участвовала в подготовке покушений на Александра II. После убийства царя была единственной, кому удалось скрыться. Но весной 1883 года её всё же арестовали, отдали под суд и приговорили к смертной казни, которую заменили бессрочной каторгой. В 1906 году ей разрешили выехать за границу для лечения, и там она вступила в партию эсеров, из которой вышла после разоблачения Азефа. Октябрьский переворот большевиков не приняла.

Владимир Галактионович Короленко – русский писатель, общественный деятель, защищавший права людей в царское время, в гражданскую войну и в период советской власти.

Журнал «Русское богатство», основанный в 1876 году, был против всех уклонов (и правых и левых) и выступал как против марксистов (социал-демократов и эсеров), так и против кадетов, октябристов и черносотенцев-националистов. В журнале критиковались церковь и бюрократы, творившие беззакония, а также буржуазия, толстовцы, декаденты (пессимисты, утратившие веру в жизнь) и иже с ними.

Давид Владимирович Львович учился в Новороссийском и Петербургском университетах, окончил университет Мюнхенский. Активно участвовал в социал-сионистском движении, арестовывался, работал в социал-демократической фракции Третьей Государственной думы.

Евгений Николаевич Чириков был писателем, драматургом, эмигрировавшим после октябрьского переворота и потому вычеркнутым из советской истории.

Степан Гаврилович Скиталец (Петров) был писателем и поэтом. С радостью встретил Февральскую революцию, октябрьский переворот не принял.

На даче Анненковых часто бывал и Маяковский со своими друзьями-футуристами.

Между тем гражданская война уже разгоралась. Первые стычки между отрядами «красных» и «белых» произошли неподалёку от большевистского Петрограда, в Финляндии, по поводу которой 18 декабря 1917 года ленинский Совнарком постановил:

«… признать государственную независимость Финляндской республики».

23 марта 1918 года на станции Антреа верховный главнокомандующий финской армии генерал Карл Густав Маннергейм обратился к войскам, сказав:

«Когда я прибыл на карельский фронт, я приветствовал мудрых карел, которые так мужественно сражаются с разбойниками Ленина и их жалкими пособниками, против людей, которые со знаком Каина на лбу нападают на своих братьев…

Я клянусь…что не вложу свой меч в ножны, прежде чем последний вояка и хулиган Ленина не будет изгнан как из Финляндии, так и из Восточной Карелии».

В русском переводе этой речи, которую историки назвали «клятвой меча», пособники Ленина именуются «разбойниками» и «хулиганами», хотя Маннергейм наверняка употребил более суровое слово: «бандиты». Именно такой перевод хочется употребить после знакомства с воспоминаниями Юрия Анненкова, которому довелось пообщаться с «деяниями» этих «хулиганов»:

«В 1918 году, после бегства красной гвардии из Финляндии, я перебрался в Куоккалу (это ещё было возможно), чтобы взглянуть на мой дом. Была зима. В горностаевой снеговой пышности торчал на его месте жалкий урод – бревенчатый сруб с развороченной крышей, с выбитыми окнами, с чёрными дырами вместо дверей. Обледенелые горы человеческих испражнений покрывали пол…

Вырванная с мясом из потолка висячая лампа была втоптана в кучу испражнений. Возле лампы – записка: «Спасибо тебе за лампу, буржуй, хорошо нам светила».

Половицы расщеплены топором, обои сорваны, пробиты пулями, железные кровати сведены смертельной судорогой, голубые сервизы обращены в осколки, металлическая посуда – кастрюли, сковородки, чайники – до верху заполнены испражнениями.

В третьем этаже – единственная уцелевшая комната. На двери записка:

«Тов. Камандир».

На стене – ночной горшок с недоеденной гречневой кашей и воткнутой в неё ложкой».

В дачном доме Юрия Анненкова куражились красногвардейцы – те самые хамы, о которых предупреждал россиян ещё Дмитрий Мережковский, и которые встретились Бенедикту Лившицу в петроградском университете. Они позволяли себе всё, что взбредало в их головы, потому как считали себя хозяевами страны. Это их вожди правили теперь Россией. В Петрограде им посвещал свои стихотворные оды Василий Князев.

Василий Васильевич Князев родился в 1887 году в Тюмени в зажиточной купеческой семье. Гимназию не окончил по болезни и поступил в петербургскую земскую учительскую семинарию, в которой проучился всего год – в 1905 году был исключён за участие в антиправительственных выступлениях. Стал сочинять стихи на злобу дня и печатать их в сатирических журналах. В 1908 году пользовалось популярностью его стихотворение «Признание модерниста»:

«Для новой рифмы Готовы тиф мы В стихах воспеть. И с ним возиться, И заразиться И умереть!»

Было широко известно и стихотворение Князева «Моя политическая платформа»:

«Нейтрален политически, На жизнь смотрю практически, Имея артистически Отменно тонкий нюх. В дни бурные, свободные Про горести народные Я мысли благородные Высказываю вслух».

В 1910 вышла первая книга его стихов – «Сатирические песни», в 1913-ом – вторая: «Жизнь молодой деревни. Частушки-коротушки Санкт-Петербургской губернии». Критики, восторгаясь колоритным народным языком поэта, называли его «русским Беранже».

В разгар первой мировой войны Василий Князев публиковал памфлеты против «паразитов войны» – писателей, которые сделали воспевание «патриотизма» своей профессией. Много сотрудничал и в горьковском журнале «Летопись», в котором ему не раз приходилось сталкиваться и общаться с Маяковским.

После октябрьского переворота Князев стал активно работать в большевистских изданиях. В сатирическом журнале «Соловей» его стихи соседствовали со стихами Демьяна Бедного и Владимира Маяковского. Весной 1918 года вместе с Володарским и Львом Сосновским Князев создавал «Красную газету», в которой ежедневно печатались его стихи, и в которой он сам заведовал стихотворным отделом.

В его поэме «Красное Евангелие» современные события передавались в форме евангельских преданий. Главным героем был Иисус Христос, а Октябрьская революция представлялась его очередным пришествием.

«Красное Евангелие» явно перекликалось с «Человеком» Маяковского. Но если поэт-футурист ставил себя на место библейского Иисуса, то Василий Князев предлагал учредить нового Иисуса, восклицая:

«Очисти душу и воскресни Во имя Красного Христа!»

Большевистские газеты славили Князева как «талантливейшего пролетарского поэта, в совершенстве владеющего как тайной стиха, так и темпераментом истинного революционера». Стихи Князева нравились и Ульянову-Ленину.

Так что Маяковскому, уступившему в Москве корону «короля поэтов», и в Петрограде вновь пришлось ощутить себя стихотворцем, оказавшемся далеко не на первых ролях.

А в далёком от Москвы и Петрограда городе Баку в это время продолжала утверждаться советская власть. В июне Бакинский Совнарком (тот, что состоял из большевиков и левых эсеров) национализировал нефтяную промышленность и Каспийский торговый флот. Был введён 8-часовой рабочий день, работавшим повышена заработная плата. Помещичьи земли конфисковали, и их стали передавать крестьянам.

Но Бакинской коммуне угрожала опасность – созданная Турцией Кавказская исламская армия готовила нашествие на Баку. Поэтому 3 июня глава большевистского Совнаркома

Ульянов-Ленин (через шесть дней после того, как им был послан приказ о затоплении Черноморского флота) отправил с оказией записку председателю бакинского ЧК Сааку Мирзоевичу Тер-Габриэляну:

«Можете ли вы передать Теру, чтобы он всё приготовил для сожжения Баку полностью, в случае нашествия, и чтобы печатно объявил это в Баку?»

Всё это происходило в тот момент, когда, несмотря на некоторые разногласия, ещё казалось, что сотрудничество двух партий (большевиков и левых эсеров) крепнет и процветает.

И вдруг в Москве вспыхнул…

Левоэсеровский бунт

4 июля 1918 года в 2 часа дня в Москве открылся V Всероссийский съезд Советов. А накануне газета «Известия Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Советов Крестьянских, Рабочих, Солдатских и Казачьих Депутатов и Московского Совета Рабочих и Красноармейских Депутатов» сообщила, что забастовки на железной дороге и в Петрограде, которые пытались организовать антибольшевистские партии и организации, прекратились. Выступивший перед делегатами съезда Троцкий (явно имея в виду расстрелянного Щастного) заявил, что всякий, кто попытается «сорвать Брестский мир, будет расстрелян».

Но были люди, которые угроз большевистских вождей не испугались. Ещё 24 июня Центральный Комитет партии левых эсеров, союзников и соратников Ульянова-Ленина по управлению страной, принял решение…

«… в самый короткий срок положить конец так называемой военной передышке, создавшейся благодаря ратификации большевистским правительством Брестского мира, организовав ряд террористических актов в отношении видных представителей германского империализма».

Вечером 4 июля к лидеру левых эсеров Марии Спиридоновой пришёл Яков Блюмкин, который, как мы помним, работал в ВЧК в Отделе по борьбе с контрреволюцией (начальником Секретного отделения по противодействию германскому шпионажу). Блюмкин вёл дело арестованного чекистами военнопленного австрийской армии графа Роберта Мирбаха (племянника германского посла), который согласился сотрудничать с ВЧК. Это давало Блюмкину повод добиться беседы с послом, во время которой и убить Вильгельма фон Мирбаха. Об этом Яков Блюмкин и заявил Марии Спиридоновой.

В это время московские чекисты так активно разыскивали врагов рабоче-крестьянской власти (а стало быть, и Брестского мира), что нагнали страху на всю Москву. И 5 июля, пытаясь успокоить москвичей, «Известия ВЦИК» поместили объявление:

«От Военного комиссара Московского округа

В последние дни в Москве разнеслись слухи о повальных обысках, проводимых какими-то организациями. Объявляю во всеобщее сведение, что слухи эти ложны и пускаются с провокационной целью врагами рабочего класса и Советской республики. Обыски проводились нормальным порядком Чрезвычайной Комиссией по борьбе со спекуляцией у спекулянтов и торгашей, а не у рабочих и обывателей. Если же у рабочих и обывателей при обысках отбирают подушки, пиджаки и прочее, то это дело обыкновенных бандитов и грабителей, с которыми единственное средство борьбы – расстрел на месте. О всех случаях грабежей, самочинных обысков и прочем немедленно сообщать в районный Совет или в ближайший комиссариат милиции.

Военный Комиссар Н.Муралов».

А левый эсер Блюмкин, который уже принял решение, что после проведения террористического акта сдастся властям, сел писать прощальное «письмо товарищу». В нём он объяснял, почему идёт на убийство:

«Черносотенцы-антисемиты с начала войны обвиняют евреев в германофильстве, и сейчас возлагают на евреев ответственность за большевистскую политику и за сепаратный мир с немцами. Поэтому протест еврея против предательства России и союзников большевиками в Брест-Литовске представляет особое значение. Ведь весь мир должен узнать, что " еврей – социалист не побоялся принести свою жизнь в жертву протеста…"»

6 июля Яков Блюмкин и его однопартиец Николай Андреев на автомобиле тёмного цвета марки «паккард» подъехали к зданию, где находилось посольство Германии.

На следующий день на первой странице «Правды» появилось…

«Правительственное сообщение

Сегодня, 6-го июля, около 3-х часов дня, двое (негодяев) агентов русско-англо-французского империализма проникли к германскому послу Мирбаху, подделав подпись тов. Дзержинского под фальшивым удостоверением, и под прикрытием этого документа убили бомбой графа Мирбаха».

Подпись Дзержинского, как установили потом, подделал Яков Блюмкин.

Лидер левых эсеров Мария Александровна Спиридонова, явившись на заседание съезда Советов, тут же радостно объявила:

«– Русский народ свободен от Мирбаха!»

И, вскочив на стул, принялась кричать:

«– Эй, вы, слушай Земля! Эй, вы, слушай Земля!»

Во время инцидента в германском посольстве Блюмкин был ранен в ногу, и Николай Андреев отвёз его в отряд левых эсеров, которым командовал Дмитрий Попов.

Двоюродный брат Блюмкина потом рассказывал Борису Бажанову (о Бажанове речь впереди), что на самом деле всё происходило не так романтично, как это описывал сам Блюмкин:

«Блюмкин бросил бомбу и с чрезвычайной поспешностью выбросился в окно, причём повис штанами на железной ограде в очень некомфортабельной позиции. Сопровождавший его матросик не спеша ухлопал Мирбаха, снял Блюмкина с решётки, погрузил его в грузовик и увёз».

Как бы там ни было, но главная цель нападавших была достигнута: германский посол был убит. Партия Марии Спиридоновой объявила большевиков «агентами германского империализма», установившими режим «комиссародержавия». А большевики прямо в Большом театре арестовали всю левоэсеровскую фракцию съезда во главе с её лидером, заявив, что левые эсеры устроили вооружённое восстание.

Однако никаких активных действий «восставшие» не вели. И утром 7 июля, направив против них части латышских стрелков, большевики за несколько часов разгромили отряды «мятежников».

Сам Блюмкин впоследствии утверждал, что никакого левоэсеровского мятежа вообще не было, а была…

«… самооборона революционеров после отказа ЦК выдать меня».

Через какое-то время, беседуя с женой Луначарского и её двоюродной сестрой, Блюмкин сказал, что о планах покушения на Мирбаха знали Дзержинский и Ленин. И оба поддержали эти планы. Сохранились даже свидетельства о том, как Владимир Ильич рекомендовал (по телефону) организовать поиски убийц германского посла:

«… искать, очень тщательно искать! Но… не найти».

После «мятежа»

8 июля 1918 года на первой странице экстренного выпуска газеты «Правда» жирным шрифтом была напечатана фраза:

«Новые слуги империализма „левые эсеры“ сделали безумную и гнусную попытку навязать измученной России немедленную войну».

Дело о левоэсеровском мятеже было направлено в Верховный ревтрибунал при ВЦИК – в тот самый, который первый смертный приговор уже вынес (Алексею Щастному).

В том же номере «Правды» было опубликовано письмо Феликса Дзержинского:

«Ввиду того, что я являюсь, несомненно, одним из главных свидетелей по делу об убийстве германского посланника графа Мирбаха, я не считаю для себя возможным оставаться больше во Всероссийской Чрезвычайной Комиссии в качестве её председателя, равно как и вообще принимать какое-либо участие в Комиссии. Я прошу Совет Народных Комиссаров освободить меня от работы в Комиссии».

Просьба Дзержинского была удовлетворена.

Никаких воспоминаний о мятеже левых эсеров и о других событиях июля 1918 года Маяковский тоже не оставил. Хотя в тот момент произошло очень много событий, о которых можно было высказаться в прозе или в стихах.

К примеру, Яков Блюмкин 9 июля с помощью «внепартийных друзей» сбежал из больницы, в которой находился под охраной. А 10 июля на допросе в Верховном ревтрибунале Мария Спиридонова заявила:

«– Власть ленинцев – это олигархия большевиков. Поэтому я и организовала убийство Мирбаха. От начала до конца. Блюмкин действовал по моему поручению».

Слухи об этих событиях распространялись тогда довольно быстро, обрастая по ходу самыми невероятными подробностями.

В тот же июльский день (10 числа) командующий Восточным фронтом левый эсер Муравьёв поднял ещё один мятеж.

Михаил Артемьевич Муравьёв был царским офицером, участником русско-японской войны и Первой мировой. После февраля 1917 года его назначили начальником охраны Временного правительства и произвели в подполковники. Затем он примкнул к левым эсерам, а после октябрьского переворота, встретившись с Лениным и Свердловым, предложил свои услуги Советскому правительству. 13 июня Муравьёв стал командующим Восточным фронтом. 11 июля на пароходе «Мезень» он прибыл в Симбирск и (в соответствии с решениями своей партии) объявил войну Германии.

Советской Россией в тот момент правили тринадцать человек, входивших в состав Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета (ВЦИК). Их фамилии (по алфавиту) были обнародованы в воскресном номере (14 июля 1918 года) «Известий ВЦИК»:

«Бухарин, Дзержинский, Зиновьев, Каменев, Ленин, Луначарский, Рыков, Раскольников, Свидерский, Свердлов, Троцкий, Урицкий, Чичерин».

В ответ на мятеж Муравьёва Ленин и Троцкий тут же заявили:

«… левый эсер Муравьёв объявляется изменником и врагом народа. Всякий честный гражданин обязан его застрелить на месте».

Впрочем, это обращение газеты опубликовали 12 июля, когда Муравьёва уже не было в живых.

Вскоре в Свияжск (город на острове в устье реки Свияги, построенный ещё Иваном Грозным для штурма столицы Казанского ханства – города Казани) прибыл наркомвоенмор Лев Троцкий. И 16 июля Фёдор Раскольников был назначен членом Реввоенсовета Восточного фронта.

В тот же день (16 июля) большевики закрыли газету Горького «Новая жизнь».

А в ночь с 16 на 17 июля произошло событие, о котором газеты сообщили только спустя несколько дней. «Известия ВЦИК» 19 числа поместили краткую информацию:

«В Екатеринбурге по постановлению Уральского Областного Совета расстрелян в виду сложившейся опасности побега Николай Романов. Президиум ЦИК эту меру признал правильной».

Об этом и других участившихся расстрелах философ, публицист и историк Пётр Бернгардович Струве (тот самый, что в 1898 году написал Манифест Российской социал-демократической рабочей партии, а летом 1918 года находился в Москве на нелегальном положении) высказался потом в сборнике «Из глубины»:

«В дни величайшего унижения России мы будем отстаивать идеалы, создавшие её мощь и величие, и вести борьбу с идиотами, ввергающими её в бедствие и неслыханный позор».

Об этих «бедствиях» и «позоре», газеты сообщали вполне откровенно. К примеру, 24 июля «Правда» поместила на своих страницах вроде бы самую обычную статью:

«Петроград

Рытьё могил буржуазией

Введённая среди буржуазии повинность по рытью могил для холерных проводится районными Советами энергично. Ежедневно представители от обеспеченных классов населения отправляются на рытьё могил. Рытьё могил происходит обычно по ночам».

27 июля Фёдору Раскольникову было поручено командовать охраной и обороной водных путей на Волге. Он возглавил Волжскую военную флотилию (5 пароходов, 3 миноносца, 4 плавучих батареи, 4 катера и 4 гидросамолёта) и вместе со своей женой и адъютантом Ларисой Рейснер-Раскольниковой обосновался на реквизированном у Михаила Муравьёва пароходе «Межень». Один из служивших на нём матросов потом написал в воспоминаниях:

«Лариса Михайловна много шутила в связи с тем, что совершает эту поездку на бывшей царской яхте „Межень“. Она по-хозяйски расположилась в покоях бывшей императрицы и, узнав из рассказов команды, что императрица нацарапала алмазом своё имя на оконном стекле кают-компании, тотчас же озорно зачеркнула его и вычертила рядом, тоже алмазом, своё имя».

Как видим, Россию 1918 года переполняли события, многие из которых казались просто невероятными. Для писателей и поэтов это был постоянно бурливший источник горячей информации, которая так и просилась, чтобы её записали, увековечили и передали грядущим поколениям. И Сергей Есенин сочинил «Инонию», Александр Блок – «Скифов». Писали стихи Зинаида Гиппиус, Алексей Ганин, Илья Эренбург, Осип Мандельштам, Василий Князев, Нестор Махно и другие стихотворцы. А охладевшая к поэзии Лариса Рейснер принялась публиковать очерки в газете «Известия», которыми зачитывались россияне. И только поэт-футурист Владимир Маяковский на всё то, что происходило в стране летом 1918 года, не откликнулся никак.

А жизнь продолжалась.

Поразительное молчание

Поэт Владислав Ходасевич оставил воспоминания о своей встрече с Ольгой Давидовной Каменевой (женой Льва Каменева и родной сестрой Льва Троцкого). Она рассказала о своём двенадцатилетнем сыне Александре (в семье его звали Лютиком), которого Раскольников взял с собою на Волгу:

«Представьте, он нашего Лютика на Волге одел по-матросски: матросская куртка, матросская шапочка, фуфайка такая, знаете, полосатая. Ну, настоящий маленький матросик».

Чья это была матросская форма, догадаться нетрудно – царевича Алексея Романова, наследника престола, расстрелянного месяц назад.

3 августа 1918 года поэтесса Анна Андреевна Горенко (Ахматова) разошлась с Николаем Гумилёвым, вышла замуж за ассиролога и поэта Вольдемара Казимировича Шилейко и стала носить его фамилию.

В субботнем номере газеты «Правды» супруги Шилейко могли прочесть:

«Эпидемия холеры

Саратов. 3-го августа. С 20-го по 22-е июля заболело в городе холерой 530, умерло 22…

Борьба с голодом

В виду незначительного запаса сахара в скором времени будет выдано дополнительно по фунту изюма на сахарный талон.

По талону № 18 выдаётся по 2 яйца, по талону № 9 выдаётся по 2 фунта керосина. По талону № 38 выдаётся по 1/4 фунта чая, по талону № 44 – простое мыло, по талону № 45 – туалетное».

Зинаида Гиппиус записывала в дневнике:

«Нарынках облавы, разгоны, стрельба, избиения…

Чем объяснить эти облавы? Разве любовью к искусству главным образом. Через час после избиений те же люди на тех же местах снова торгуют тем же. Да и как иначе. Кто бы остался в живых, если б не торговали они – вопреки избиениям?»

6 августа «Правда» сообщила:

«Советская власть создаёт армию

Для рабочей и крестьянской армии нужен серьёзный, крепкий, честный командный состав…

На командные посты Советская власть призывает вас, бывшие унтер-офицеры.

Народный Комиссар по Военным и Морским делам Л.Троцкий».

Ознакомившись с этой информацией, Зинаида Гиппиус написала:

«Троцкий-Бронштейн, главнокомандующий армией «всея России», требует, однако, чтоб к зиме эта армия уничтожила всех «белых», которые ещё занимают часть России. «Тогда мы поговорим с Европой»».

Свою армию (она ещё не называлась Красной) большевики начали создавать весьма своевременно – 7 августа воинские части, которыми командовал белый генерал Владимир Оскарович Каппель взяли Казань, захватив и хранившийся там большевиками Золотой запас царской России.

Тем временем к Баку стремительно приближалась Кавказская исламская армия, громя и тесня части бакинской Красной армии. И 25 июля Бакинский Совнарком проголосовал за приглашение в город английских войск, находившихся в персидском порту Энзели. А 26 июля (после 97 дней существования Коммуны) тот же Совнарком заявил о сложении своих полномочий. 4 августа в Баку вошли англичане, и в городе установилась Диктатура Центрокаспия.

Многие бакинцы начали покидать родной город. Уехала в Персию, поселившись в городе Реште, и семья Натана Беленького (бывшего управляющего одного из бакинских нефтяных приисков). К ним вскоре присоединился Яков Серебрянский – тот самый, к судьбе которого мы обещали присматриваться повнимательнее. Он дружил с сыном главы этой семьи, Марком Беленьким, своим коллегой по партии эсеров и Бакинскому совету.

А в Смольном дворце Петрограда в начале августа 1918 года собрался Второй съезд Советов Северной области. На нём выступили Свердлов и Троцкий, специально приехавшие в город на Неве. Они потребовали беспощадного уничтожения (без суда и следствия) всех врагов советской власти. Коллегия Петроградской ЧК поддержала это требование, и чекисты продолжили расстрелы.

Неспокойно было и в Пензенской губернии, где крестьяне подняли мятеж против порядков, установленных большевиками. Узнав об этом, Ленин 9 августа отправил секретную телеграмму в пензенский губисполком. Вождь большевиков требовал:

«… провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев: сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города…

Восстание пяти волостей кулачья должно привести к беспощадному подавлению. Этого требует интерес всей революции, ибо теперь взят «последний решительный бой» с кулачьём. Образец надо дать.

Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не менее 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц.

Опубликовать их имена. Отнять у них весь хлеб. Назначить заложников – согласно вчерашней телеграмме. Сделать так, чтобы на сотни вёрст кругом народ видел, трепетал, знал, кричал: душат и задушат кровопийц кулаков.

Телеграфируйте получение и исполнение.

Ваш Ленин».

На первой странице воскресного номера «Правды» от 11 августа 1918 года сообщалось, что советской власти угрожают не только кулаки, попы и белогвардейцы, но и иностранцы:

«Японцы и американцы высадились во Владивостоке. Они хотят идти на помощь чехо-словакам. Товарищи!.. Сделайте так, чтобы японцам некому было помочь! Раздавите чехо-словаков и белогвардейцев!»

А бакинские комиссары приняли решение эвакуироваться в Астрахань, чтобы, собрав там подкрепления, вернуться и восстановить советскую власть. 14 августа они сели на пароходы и пустились в плавание. Однако через два дня их догнали и вернули в Баку, где комиссаров арестовали и посадили в Баиловскую тюрьму. Следствие проводила Чрезвычайная комиссия, которая «за попытку бегства без сдачи отчёта о расходовании народных денег, вывозе военного имущества и измену» передала арестованных военно-полевому суду.

Вот сколько драматичных и напряжённейших событий происходило в Советской России летом 1918 года. Шла гражданская война. Страна бурлила, кипела. Страсти в ней неистствовали.

И только Владимир Маяковский молчал.

Почему?

Чем он был занят?

Глава вторая Продолжение «человека»

Рождение пьесы

В автобиографических заметках «Я сам» есть очень краткая главка «18-й ГОД» (мы её частично уже приводили). В ней – о том, что происходило тогда с Владимиром Маяковским:

«РСФСР не до искусства. А мне именно до него. Заходил в Пролеткульт к Кшесинской».

Сейчас мало кто сходу поймёт, что такое Пролеткульт, и кто такая Кшесинская, к которым «заходил» поэт.

Культурно-просветительные организации пролетариата (Пролеткульты) появились в России сразу же после Февральской революции. Всероссийский Пролеткульт был создан профсоюзной конференцией в сентябре 1917 года по предложению большевика Анатолия Луначарского – для развития пролетарской культуры. В стране Советов ей предстояло полностью заменить культуру буржуазную.

Кшесинская сотрудницей Петроградского пролеткульта не была. Это Пролеткульт располагался в особняке, некогда принадлежавшем известной российской балерине Матильде Феликсовне Кшесинской, возлюбленной Великого князя Николая Александровича, когда тот ещё не был царём Николаем Вторым. После февраля 1917 года этот дом (на углу Большой Дворянской улицы и Кронверкского проспекта) захватили большевики, и он стал главным штабом ленинцев. С октября 1917-го в особняке Кшесинской располагался Петросовет, в том числе и организации Пролеткульта.

В культурной жизни Северной Коммуны заправляли те, кто не поехал вместе с большевиками в Москву Одной из них была, как мы помним, жена Алексея Максимовича Горького, актриса Мария Фёдоровна Андреева. Владимир Маяковский, надо полагать, не просто «заходил в Пролеткульт», а шёл туда по её приглашению.

Брики и Маяковский, встречаясь с Горьким, не один раз выслушивали, как он крыл последними словами этих «мерзавцев» (большевиков), закрывших его «Новую газету». Говорили и о новом пролетарском театре – «театре трагедии, романтической драмы и высокой комедии». Декрет о его создании театральный комиссар Мария Андреева подписала в августе 1918 года. Этот театр, фундамент которого вместе с нею закладывали Алексей Максимович Горький, Анатолий Васильевич Луначарский и Александр Александрович Блок, существует и поныне – он называется Большим драматическим театром (БДТ).

Идею его создания Брики наверняка поддержали, а Маяковский ещё и напомнил о заказанной ему пьесе. И вот тут-то Мария Андреева и могла спросить у него:

– А в партии вы состоите? Нет? Почему?

Вопросы были явно поэту не по душе. Это видно из того, что написано в «Я сам»:

«Отчего не в партии? Коммунисты работали на фронтах. В искусстве и просвещении пока соглашатели. Меня б послали ловить рыбу в Астрахань».

Ловить рыбу в Астрахани Маяковскому, конечно же, очень не хотелось – у него были совсем другие планы и заботы. Их описал Бенгт Янгфельдт:

«Маяковский рисовал, они собирали грибы, а но вечерам играли в карты. <…> В перерывах между рисованием, собиранием грибов и игрой в карты Маяковский работал над пьесой „Мистерия-буфф“ – революционной феерией».

Аркадий Ваксберг:

«Маяковский работал, отвлекаясь только по вечерам, меняя письменный стол на картёжный. Лиля загорала и читала старые книги. Осип тоже читал, меланхолично наблюдая за тем, как разворачивается на его глазах весьма необычный роман. Там, в Левашове, Лиля и объявила ему, что чувства проверены, что теперь, наконец, она убедилась в своей „настоящей любви“ и, стало быть, Маяковскому она уже не просто товарищ и друг, а вроде как и жена. Осип принял к сведению то, в чём и так не сомневался, – все трое порешили остаться ближайшими друзьями и никогда не расставаться».

Иными словами, на всё события той поры, совершавшиеся в стране Советов (в том числе и весьма судьбонос-нейшие), Владимир Владимирович откликался сочинением пьесы.

Юрий Анненков по этому поводу потом заметил:

«Маяковский торопливо переодевался в официального барда марксистской революции».

Так ли это?

«Переодевался» ли Маяковский в большевистского «барда»?

И что принесла стране эта «марксистская революция»!

Большевистский террор

Летом 1918 года в Москву из Пензы приехал 21-летний Анатолий Борисович Мариенгоф, впоследствии написавший (в «Романе без вранья»):

«Первые недели я жил в Москве у своего двоюродного брата Бориса (по-семейному Боб) во 2-м Доме Советов (гост<иница> «Метрополь») и был преисполнен необычайной гордости. Ещё бы: при входе на панели – матрос с винтовкой, за столиком в вестибюле выдаёт пропуска красногвардеец с браунингом, отбирают пропуска два красноармейца с пулемётными лентами через плечо».

С чего это вдруг брат его Борис («по-семейному Боб») оказался в столь престижной большевистской гостинице, автор «Романа без вранья» не сообщает. Но объяснение найти нетрудно – в одном «пломбированном вагоне» вместе с Ульяновым-Лениным в Россию из эмиграции возвращались Илья Давидович Мирингоф и его жена Мария Ефимовна, дядя и тётя Анатолия Мариенгофа. Борис, которого в семье звали Бобом, был их сыном. Поэтому не удивительно, что по рекомендации Бухарина, с которым Анатолий познакомился в том же «Доме Советов», он вскоре устроился работать в издательство ВЦИК, располагавшееся на углу Тверской и Моховой улиц Москвы. И вот однажды…

«Стоял тёплый августовский день. Мой стол в издательстве помещался у окна. По улице ровными каменными рядами шли латыши… Впереди несли стяг, на котором было написано:

МЫ ТРЕБУЕМ МАССОВОГО ТЕРРОРА

Меня кто-то легонько тронул за плечо:

– Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?

Передо мной стоял паренёк в светлой синей поддёвке. Под синей поддёвкой – белая шёлковая рубашка. Волосы волнистые, жёлтые, с золотым отблеском…

– Скажите товарищу Еремееву, что его спрашивает Сергей Есенин».

Константин Еремеев был видным большевиком: командовал отрядами Красной гвардии при штурме Зимнего дворца, потом возглавлял войска Петроградского военного округа, участвовал в формировании первых частей Красной армии, а во время мятежа левых эсеров руководил охраной Кремля и Большого театра, где проходил V Всероссийский съезд Советов.

Сергей Есенин постоянного местожительства в Москве не имел.

Молодая поэтесса Надежда Александровна Павлович писала:

«В 1918 году я была секретарём литературного отдела московского Пролеткульта, а Михаил Герасимов заведовал этим отделом. Жил он там же в бывшей ванной – большой, светлой комнате с декадентской росписью на стенах; ванну прикрыли досками, поставили письменный стол, сложили печурку.

Бывая в Пролеткульте, в эту комнату заходили к Герасимову Есенин, Клычков, Орешин, а Есенин иногда оставался ночевать».

Герасимов и Клычков с Орешиным тоже были поэтами. Жилплощадь у многих поэтов тогда просто отсутствовала. Но это не мешало им с энтузиазмом воспринимать действительность, о чём свидетельствует Надежда Павлович:

«Все мы были очень разными, но все мы были молодыми, искренними, пламенно и романтически принимали революцию – не жили, а летели, отдаваясь её вихрю. Споря о частностях, мы все сходились на том, что начинается новая мировая эра, которая несёт преображение (это было любимое слово Есенина) всему – и государственности, и общественной жизни, и семье, и искусству, и литературе».

Так протекала жизнь в Москве.

А Петроград, неподалёку от которого (в посёлке Левашово) Владимир Маяковский сочинял свою «революционную феерию», продолжал превращаться в умирающий город. Борис Савинков писал:

«Пустые улицы, грязь, закрытые магазины, вооружённые ручными гранатами матросы и в особенности многочисленные немецкие офицеры, с видом победителей гулявшие по Невскому проспекту, свидетельствовали о том, что в городе царят "Советы и Апфельбаум-Зиновьев"».

Апфельбаум – фамилия матери Григория Зиновьева.

Но правившие Петроградом большевики смотрели на город с оптимизмом. Не случайно же 11 августа «Красная газета» опубликовала «Песню Коммуны», сочинённую любимцем Зиновьева Василием Князевым:

«Нас не сломит нужда, Не согнёт нас беда, Рок капризный не властен над нами, Никогда, никогда, Никогда! никогда! Коммунары не будут рабами!»

Стихи вскоре положили на музыку и «Песню» Князева стали распевать как гимн Северной Коммуны. Но мало кто из распевавших знал, что слова припева являются всего лишь слегка перелицованным текстом английского гимна:

«Никогда, никогда, никогда англичане не будут рабами»

Впрочем, петроградцам в ту пору петь не особенно хотелось – слишком часто новая большевистская власть производила в городе аресты. По малейшему подозрению. А оказавшимся в застенках петроградского ЧК (ПЧК) было не до песен. Так, ещё 10 июля к чекистам Петрограда поступила бумага, в которой говорилось о том, что в Михайловском артиллерийском училище существует контрреволюционный заговор. И весь следующий день чекисты проводили там повальные обыски и аресты. В числе прочих был задержан и прапорщик Владимир Борисович Перельцвейг.

В ПЧК началось разбирательство. Было установлено, что офицерам и юнкерам Михайловского училища, в самом деле, предлагали вступить в некую организацию, боровшуюся за Россию без большевиков. Никто из михай-ловцев ничего противоправного не совершил. Но арестованных курсантов приговорили к расстрелу. В назидание другим. 21 августа все они (21 человек) были расстреляны. Среди них – и Владимир Перельцвейг, друг поэта Леонида Каннегисера.

Газета «Правда» (в номере от 21 августа) ни о каких заговорах и готовившихся расстрелах, конечно же, не сообщала. Но упомянула, что в Петрограде…

«Выступал любимый пролетарский поэт Василий Князев».

Князев, в самом деле, стал «любимым» стихотворцем петроградцев – он почти каждый день выступал с чтением рифмованных агиток, антибуржуазных стихов и антирелигиозных куплетов и ежедневно печатал стихотворные фельетоны в «Красной газете».

Впрочем, о тех, кто работал в те годы в «Красной газете», Корней Чуковский потом написал в дневнике, что это были люди «с дрянью в душе».

«,Дрянь» можно было заметить тогда и в душах большевистских вождей – ведь именно «дрянным» тянет назвать распоряжение, которое 22 августа 1918 года Ульянов-Ленин отправил в Саратов (уполномояченному Наркомпрода Пайкесу):

«… советую назначать своих начальников и расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты».

В тот же день газета «Правда» выступила с не менее суровым предупреждением:

«От Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией, преступлениями по должности и спекуляцией

Всероссийская Чрезвычайная Комиссия имеет сведения о подготавливающемся на ближайшее будущее выступлении в Москве Белой гвардии…

Всероссийская Чрезвычайная Комиссия доводит до сведения всего населения, что всякая попытка выступления врагов рабоче-крестьянской революции будет раздавлена со всей беспощадностью».

Давить «со всей беспощадностью» всех «врагов рабоче-крестьянской революции» для многих тогдашних молодых людей было делом весьма увлекательным. И таких геройских «давителей» на фронтах гражданской войны и в тылу появилось очень много. Даже флаг-секретарь (адъютант) командующего Волжской военной флотилией Лариса Раскольникова-Рейснер увлеклась этим, казалось бы, совсем не женским делом. Один из её сослуживцев, Всеволод Вишневский (будущий известный советский драматург), через пятнадцать лет вспоминал:

«Когда она пришла к нам, матросам, мы ей сразу устроили проверку: посадили на моторный катер-истребитель и попёрли под пулемётно-кинжальную батарею белочехов. Даём полный ход, истребитель идёт, мы наблюдаем за „бабой“. Она сидит. Даём поворот. Она: „Почему поворачиваете? Рано, надо ещё вперёд“. И сразу этим покорила. С этого времени дружба. Ходили в разведку. Человек показал знание, силу».

Потом Лариса совсем освоилась, часто ходила в разведку, а при случае, как утверждают, крыла матросов отборным матом.

Ответ «давителям»

Петроградский поэт Леонид Каннегисер, страшно потрясённый расстрелом своего друга Владимира Перельцвейга, в последних числах августа позвонил по телефону главе ПЧК Моисею Урицкому немного побеседовал с ним и принял окончательное решение. В ночь на 30 августа Леонид дома не ночевал. Писатель Марк Алданов объяснил это так:

«Тогда почти половина столицы старалась ночевать вне дома (аресты почему-то производились ночью)».

Арестовывать по ночам очень скоро станет для чекистов правилом.

Не найденный большевиками Яков Блюмкин все еще оставался на свободе. Он сам потом признавался:

«В августе 1918 года я жил в окрестностях Петербурга очень замкнуто, занимаясь исключительно литературной работой, собирая материалы об июльских событиях, и писал о них книгу».

А Леонид Каннегисер утром 30 августа на взятом напрокат велосипеде заехал к отцу сыграл с ним партию в шахматы, а затем на том же велосипеде поехал к зданию бывшего министерства иностранных дел.

Марк Алданов:

«В этом здании принимал Урицкий, ведавший и внешней политикой Северной Коммуны».

Дождавшись прибытия главного петроградского чекиста, Леонид Каннегисер подошёл к нему сзади и несколько раз выстрелил из кольта. Моисей Урицкий был убит наповал.

А Каннегисер? В очерке Марка Алданова «Убийство Урицкого», опубликованном в 1923 году, сказано:

«Без фуражки, оставленной на подоконнике, не выпуская из рук револьвера, он выбежал на улицу, вскочил на велосипед и понёсся вправо к Миллионной».

За ним на автомобиле устремилась погоня. Каннегисер остановился у дома № 17 на Миллионной улице, поднялся по чёрной лестнице и вбежал в дверь, которая почему-то оказалась не закрытой. Это была квартира князя Меликова. Вызвав сильное удивление прислуги, Леонид снял с вешалки первое попавшееся пальто, надел его и спустился по парадной лестнице. На выходе был арестован.

Все родные и близкие Каннегисера вскоре тоже оказались за решёткой. Арестовали и князя Меликова.

На допросе в ЧК Леонид заявил:

«Я еврей. Я убил вампира-еврея, каплю за каплей пившего кровь русского народа. Я стремился показать русскому народу, что для нас Урицкий не еврей. Он – отщепенец. Я убил его в надежде восстановить доброе имя русских евреев».

Дед Леонида Каннегисера был врачом и получил дворянство, отец был инженером, известным всему Петербургу. О самом Леониде Марк Алданов написал:

«Этот баловень судьбы, получивший от неё блестящие дарования, красивую наружность, благородный характер, был несчастнейший из людей».

Как драматично (и драматургично) сложилась судьба поэта Каннегисера! Но и на неё никаких откликов (ни стихотворных, ни прозаических) Владимир Маяковский не оставил – она не вписывалась в сюжет его «революционной феерии».

А большевистская пресса требовала мести, немедленной, безжалостной и лютой.

Ответ большевикам

«Красная газета» писала:

«Убит Урицкий. На единичный террор наших врагов мы должны ответить массовым террором… За смерть одного нашего борца должны поплатиться жизнью тысячи врагов».

Григорий Зиновьев опубликовал в «Известиях» статью, которая заканчивалась так:

«На контрреволюционный террор против лиц, рабочая революция ответит террором пролетарских масс, направленным против всей буржуазии и её прислужников».

Эти статьи дали прочесть заключённому Леониду Каннегисеру. Он написал на них стихотворный ответ:

«Что в вашем голосе суровом? Одна пустая болтовня. Иль мните вы казённым словом И вправду испугать меня? Холодный чай, осьмушка хлеба. Час одиночества и тьмы. Но синее сиянье неба Одело свод моей тюрьмы. И сладко, сладко в келье тесной Узреть в смирении страстей, Как ясно блещет свет небесный Души воскреснувшей моей. Напевы божьи слух мой ловит, Душа спешит покинуть плоть, И радость вечную готовит Мне на руках своих Господь».

В тот же день, 30 августа 1918 года, в Москве на заводе Михельсона было совершено покушение на Владимира Ильича Ульянова-Ленина.

Маяковский об этом событии вспомнит только через шесть лет – в поэме «Владимир Ильич Ленин» он обвинит эсеров в покушении на вождя большевиков:

«Эсер с монархистом / шпионят бессонно — где жалят змеёй, / где рубят с плеча. Ты знаешь / путь / на завод Михельсона? Найдёшь / по крови / из ран Ильича».

Яков Свердлов написал тогда Льву Троцкому:

«На местах признают только три подписи: Ильича, вашу да ещё немножечко мою».

2 сентября Свердлов объявил о необходимости ввести в стране «красный террор». Его исполнителями должны были стать чекисты.

Что за люди работали тогда в ВЧК? О них – Марк Ал данов, по словам которого, в чрезвычайном большевистском ведомстве той поры…

«… вместо Белецкого и Курлова работали копенгагенские и женевские эмигранты. Отдаю должное их молодым талантам, они быстро научились своему ремеслу».

С Павлом Григорьевичем Курловым мы уже знакомы – это он в 1910 году отдал приказ освободить из Бутырской тюрьмы находившегося там под следствием эсдека Владимира Маяковского. В 1918-ом Курлов эмигрировал из страны Советов.

Степан Петрович Белецкий три года (с 1911-го по 1914-ый, после Курлова) возглавлял полицейское ведомство России. Сразу после убийства Урицкого его арестовали как заложника и отправили в Москву где после введения «красного террора» (официально объявленного 5 сентября) расстреляли. Публично. В Петровском парке. В числе восьми десятков других заложников, являвшихся видными государственными деятелями Российской империи. Один из очевидцев той расправы потом рассказывал: «За несколько минут до расстрела Белецкий бросился бежать, но приклады китайцев вогнали его в смертный круг. После расстрела все казнённые были ограблены».

В покушении на жизнь Ульянова-Ленина обвинили 28-летнюю Фанни Ефимовну Каплан (Фейгу Хаимовну Ройтблат). Её арестовали на трамвайной остановке неподалёку от завода Михельсона вскоре после того, как прогремели выстрелы.

Каплан была террористкой с анархистскими убеждениями. В 1906 году из-за внезапного взрыва (от неосторожного обращения с самодельным взрывчатым устройством) она потеряла зрение и почти ослепла. Была приговорена к смертной казни, которую ей заменили (из-за её несовершеннолетия) бессрочной каторгой в Акатуйской каторжной тюрьме. На каторге Каплан познакомилась с эсеркой Марией Спиридоновой и стала исповедовать взгляды социалистов-революционеров.

Из-за проблем со зрением Фанни Каплан никак не могла в кого-то стрелять. Но именно её большевики объявили покушавшейся на жизнь вождя страны Советов. И 3 сентября без суда и следствия её было приказано расстрелять. Приговор привёл в исполнение (в присутствии поэта Демьяна Бедного) комендант Кремля Павел Мальков. Труп расстрелянной затолкали в бочку из-под смолы, облили бензином и сожгли прямо в Кремле.

А на Дальнем Востоке положение стремительно ухудшалось. В середине августа высадившиеся во Владивостоке французские, японские, американские и английские войска двинулись в сторону Читы. 24 августа Хабаровск был объявлен на осадном положении, и на следующий день Пятый чрезвычайный съезд Советов Дальнего Востока принял резолюцию:

«Войска Японии, Соединённых Штатов Америки, Англии и Франции вторглись в пределы Дальнего Востока… Против этих насильников и убийц мы будем бороться всеми силами, имеющимся в нашем распоряжении. Ни одной пяди земли мы не уступим без боя».

Однако сил для отпора у советской власти не было, и съезд Советов Дальнего Востока принял решение: борьбу организованным фронтом прекратить, красноармейские отряды распустить и начать партизанскую войну.

1 сентября поднявшие мятеж чехословаки и отряды атамана Семёнова захватили Читу.

3 сентября на хабаровском вокзале в вагоне поезда, где была оборудована передвижная типография, был отпечатан последний номер «Дальневосточных известий» со словами:

«Мы ещё вернёмся!»

4 сентября японские и американские войска вошли в Хабаровск и передали власть атаману Калмыкову.

18 сентября пал Благовещенск.

Главе дальневосточного совнаркома Александру Краснощёкову пришлось бежать в тайгу и скрываться там. За его голову была назначена крупная сумма золотом. Краснощёкову несколько раз (просто каким-то чудом) удавалось избежать расстрела.

А Петроград в это время…

О тогдашней ситуации в городе – Марк Алданов:

«Петербург в те дни заливался потоками крови. „Революционный террор“ ставил себе очевидной целью навести ужас и оградить от новых покушений драгоценную жизнь Зиновьевых… В одну ночь после гибели Урицкого было расстреляно 500 ни в чём не повинных людей».

Заступивший 1 сентября на пост главы Петроградской ЧК Глеб Иванович Бокий потом свидетельствовал:

«За время красного террора расстреляно около 800 человек».

Горький, узнав о покушении на Ленина, вновь объявил себя большевиком и поддержал объявленный советскими вождями «красный террор». И сразу же стал очень влиятельной фигурой. На это превращение откликнулась Зинаида Гиппиус:

«Если б можно было ещё кем-нибудь возмущаться, то Горьким первым. Но возмущение и ненависть перегорели. Да и люди стали выше ненависти. Сожалительное презрение, иногда брезгливость. Больше ничего».

В Москве чекисты тоже не дремали. Разыскивая организаторов покушения на Ленина, они провели массовые аресты. 2 сентября был арестован давний знакомец Маяковского (и его старший товарищ по революционной борьбе) Исидор Иванович Морчадзе.

Арестовали поэта и писателя Илью Эренбурга. Он просидел в застенках ВЧК не очень долго – видимо, сыграло свою роль то, что его двоюроднй брат (тоже Илья Оренбург, но Лазаревич) возвращался из эмиграции в Россию в одном «пломбированном вагоне» с Ульяновым-Лениным.

Утвердив предложенный Яковом Свердловым «красный террор», Совет Народных Комиссаров ввёл в стране чрезвычайное положение. Был создан Революционный Военный Совет (Реввоенсовет или РВС), получивший право бесконтрольно управлять Россией. Возглавил его Лев Троцкий.

Зинаида Гиппиус записала потом в дневнике («Чёрная тетрадь»):

«… вышло, в конце концов, убийство Урицкого (студ<ент> Каннегисер) и сразу ранение – в шейку и в грудь – Ленина. Урицкий погиб на месте, Ленин выжил и на данный момент поправляется. Большевики на это ответили тем, что арестовали 10 000 человек… Арестовывали под рядовку, не разбирая. С первого разу расстреляли 512, с официальным объявлением и перечнем имён. Потом расстреляли ещё 500 без объявления… Объявили уже имена очередных пятисот, кого уничтожат скоро… Нет ни единой практически семьи, где бы не было схваченных, увезённых, совершенно пропавших…»

А Владимир Маяковский в тот момент продолжал дописывать свою пьесу.

«Революционная феерия»

Её содержание было сверхреволюционным. Но никакого отношения ни к октябрьскому перевороту, ни к тому, что происходило в стране после него, не имело. На Брестский мир, на расстрел Алексея Щастного и на беспощадный «красный террор» в ней даже намёка не было.

Пьеса пересказывала библейский сюжет о всемирном потопе, Ное и его ковчеге. И названа она была довольно необычно: «Мистерия-буфф». Это ведь не столько название произведения, сколько его жанр. Словом «мистерия» с давних пор именовали драму на религиозно-мифические темы. А слово «буфф» происходит от латинского «buff» («озорство», «веселье») или французского «bouffe» («шутовской», «комичный»). Стало быть, своим названием эта «революционная феерия» всего лишь говорила о том, что она основана на библейском сюжете, и что содержание у неё шутейное.

Для тех, кто не очень разбирался в жанровых тонкостях, после слов названия Маяковский поставил разъяснение, гласившее, что «Мистерия-буфф» – это «героическое, эпическое и сатирическое изображение нашей эпохи». То есть – весёлое политическое обозрение. Иными словами, о революции была написана комедия.

Её действующие лица при ближайшем рассмотрении оказываются масками, у которых характеров нет (да они им и не нужны): «абиссинский негус», «индийский раджа», «турецкий паша», «русский купчина», «китаец», «упитанный перс», «толстый француз» и так далее в том же духе (то есть просто «буржуи – угнетатели» со всего мира). Затем следуют «трубочист», «фонарщик», «шофёр», «швея», «рудокоп», «плотник», «батрак» и так далее (то есть просто «пролетарии» опять-таки из разных стран). Действие начинается не в России, а где-то на дальнем севере (на фоне «шара земного, упирающегося полюсом в лёд»).

Продолжая «переписывать» произведениия мировой литературы, Маяковский на этот раз «переписал» фрагмент из книги Бытие Ветхого завета, дополнив древний сюжет тем, о чём без устали твердили большевики: всемирная социалистическая революция не только неизбежна, но и обречена на победу. Отсюда и простота сюжета: «нечистые» (пролетарии) строят ковчег, выбрасывают «чистых» (буржуев) за борт и берут курс на гору Арарат.

Неожиданно перед ними возникает загадочная фигура. В ней нетрудно узнать героя поэмы Маяковского «Человек», который, как мы помним, носит имя и фамилию автора, а его жизнь напоминает житие Иисуса Христа. На этот раз загадочная фигура названа «Человеком просто», но этот «Человек» вновь безумно похож на Иисуса из Назарета – «идёт по воде, как по-суху!» – и обращается к «нечистым» как пророк из Евангелия:

«Слушайте! / Новая проповедь нагорная… Араратов ждёте? / Араратов нету. / Никаких».

И «Человек просто» призывает посетить его «рай», его царство «всех, кроме нищих духом»:

«Идите все, кто не вьючный мул. Всякий, кому нестерпимо и тесно, знай: / ему — царство моё небесное».

Как новозаветный Иисус, «Человек просто» обещает людям землю обетованную:

«Где? / На пророков перестаньте пялить око, взорвите всё, что чтили и чтут. И она, обетованная, окажется под боком — вот тут!»

Согласно Ветхому завету, Господь, прекратив потоп, стал для Ноя и его потомков мудрым советчиком и покровителем. Стало быть, и «Человек просто» должен был повести «нечистых» по указанной им дороге – к счастью. Но в пьесе Маяковского «Человек просто» неожиданно исчезает, а «нечистые» начинают кричать о том, что им не нужны никакие поводыри:

«Батрак Мы сами теперь громоногая проповедь. Идёмте силы в сражении пробовать!.. Рыбак Довольно пророков! / Мы все Назареи! Скользите на мачты / хватайтесь за реи!»

И пролетарии («нечистые») отправляются на поиски своего счастья, и идут они напролом. Встреченный по пути ад их не страшит – «нечистые» рвутся в чистилище, охраняемое чертями, сокрушают его и следуют в рай. Но и рай их не привлекает. «Разгромив» его (превратив в кучу «обломков»), «нечистые» создают трудовую коммуну, которую дружно прославляют в самом финале пьесы:

«Славься!/ Сияй, солнечная наша / Коммуна!»

В новой пьесе Маяковского не было ничего нового. Она лишь констатировала, что где-то на Земле произошла революция, которая вполне закономерна, а потому просто обречена на победу.

Пока шло сочинение «Мистерии-буфф», лето 1918 года закончилось.

Трагедии осени

Начавшаяся осень 1918 года тоже была переполнена чрезвычайными событиями. Мы выберем из них те, что имели (или будут иметь в будущем) какое-то отношение к нашему герою.

Так, в небольшом украинском городке в семье местного врача Георгия Бажанова подрастал его сын Борис. Через двенадцать лет он напишет воспоминания, к которым мы будем прибегать неоднократно. Начинаются они так:

«Я родился в 1900 году в городе Могилёве-Подольском на Украине. Когда пришла февральская революция 1917 года, я был учеником 7-го класса гимназии. Весну и лето 1917 года город переживал все события революции и прежде всего постепенное разложение старого строя жизни. С октябрьской революцией это разложение ускорилось. Распался фронт, отделилась Украина. Украинские националисты оспаривали у большевиков власть на Украине. Но в начале 1918 года немецкие войска оккупировали Украину, и при их поддержке восстановился некоторый порядок, и установилась довольно странная власть гетмана Скоропадского, формально украинско-националистическая, на деле – неопределённо консервативная.

Жизнь вернулась в некоторое более нормальное русло, занятия в гимназии снова шли хорошо, и летом 1918 года я закончил гимназию, а в сентябре отправился продолжать учение в Киевский университет на физико-математический факультет».

А в Петрограде 1 сентября состоялись похороны Урицкого. На них выступил «красный Беранже» – Василий Князев. Он прочёл стихи «Око за око, кровь за кровь», опубликованные в тот же день в «Красной газете»:

«Мы залпами вызов их встретим — К стене богатеев и бар! — И градом свинцовым ответим На каждый их подлый удар… Клянёмся на трупе холодном Свой грозный свершить приговор — Отмщенье злодеям народным! Да здравствует Красный террор!»

Там были ещё и такие выражения: «довольно миндальничать с ними, пора обескровить врага», «наступила беспощадных расстрелов пора», «друзья, не жалейте ударов, копите заложников рать!»

Леонид Каннегисер хорошо помнил строки поэта Князева, опубликованные десять лет назад в еженедельнике «Сатирикон»:

«Нейтрален политически, На жизнь смотрю практически, Умея артистически Нос по ветру держать!»

И в камере петроградской ЧК их автору был дан такой ответ:

«Поупражняв в Сатириконе Свой поэтический полёт, Вы вдруг запели в новом тоне, И этот тон вам не идёт. Язык – как в схватке рукопашной: И «трепещи» и «я отмщу». А мне – ей богу – мне не страшно, И я совсем не трепещу. Я был один и шёл спокойно, И в смерть без трепета смотрел. Над тем, кто действовал достойно, Бессилен немощный расстрел».

Леонида Каннегисера расстреляли где-то от 18 сентября до 1 октября 1918 года – точная дата осталась неизвестной. Через десять лет (27 марта 1928 года) в издававшейся во Франции белогвардейской газете «Единение» Константин Бальмонт опубликует стихотворение «Кремень», в котором будут строки:

«Люба́ мне буква "К", вокруг неё сияет бисер. Пусть вечно светит свет венка бойцам Каплан и Каннегисера.

Князь Меликов, в чью квартиру вбежал Леонид Каннегисер и, надев снятое с вешалки первое попавшееся пальто, помчался к выходу, тоже был расстрелян чекистами. Грозил арест и Сергею Есенину – ведь многие помнили стихи Каннегисера, в котором автор, обращаясь к «другу Серёже», собирался:

«С светлым другом, с милым братом Волгу в лодке переплыть».

Помнили и ответ Есенина «другу Лёне»:

«У голубого водопоя На шишковидной лебеде Мы поклялись, что будем двое И не расстанемся нигде».

Но Есенина в тот момент в Петрограде не было, и это его спасло.

Другой поэт, Нестор Махно, к тому времени уже возглавил повстанческое движение в Екатеринославской губернии. Его партизанский отряд совершал дерзкие налёты, затем мгновенно исчезал, чтобы неожиданно появиться совсем в другом месте.

Однажды, переодевшить в форму гетманского офицера, Махно вместе со своими хлопцами явился на именины, которые отмечал один из помещиков. Когда был поднят тост за скорейшую поимку «бандита Махно», Нестор бросил на стол гранату. Оставшихся в живых гостей закололи штыками. Усадьба была сожжена. Пока она горела, батька Махно и его хлопцы пели свою любимую песню:

«Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, С нашим атаманом не приходится тужить».

Гуляйпольцы к чёрной гвардии анархистского атамана относились с любовью и всячески поддерживали батьку Махно, потому что он (в отличие от белых, красных и уж тем более от воинства оккупантов) никогда не грабил местных жителей.

В тот момент части Красной армии готовились к штурму Казани, и Ульянов-Ленин, выздоравливавший от ранения в Горках, 10 сентября 1918 года отправил секретную телеграмму наркому по военным и морским делам:

«Свияжск, Троцкому.

Удивлён и встревожен замедлением операции против Казани, особенно если верно сообщённое мне, что вы имеете полную возможность артиллерией уничтожить противника. По-моему, нельзя жалеть города и откладывать дольше, ибо необходимо беспощадное истребление…»

В тот же день Красная армия штурмом взяла Казань. Эта победа большевиков (одна из первых в гражданской войне) добывалась на глазах Ларисы Рейснер, о которой (в книге «Энциклопедия тайн и сенсаций. Тайны государственных переворотов и революций») сказано так:

«В ходе боёв под Казанью туда прибыла Волжская флотилия. На капитанском мостике стояла в реквизированном бальном платье „валькирия революции“ – жена и адъютант командующего Фёдора Раскольникова».

Лев Троцкий впоследствии тоже написал о Ларисе Рейснер:

«Ослепив многих, эта прекрасная молодая женщина пронеслась горячим метеором на фоне революции. С внешностью олимпийской богини она сочетала тонкий ум и мужество воина».

Лариса Рейтер

Не удивительно, что Лариса закрутила роман с нарком-военмором, заявив о нём:

«С Троцким умереть в бою, выпустив последнюю пулю в упоении, ничего уже не понимая и не чувствуя ран…»

А Фёдор Раскольников осенью 1918-го стал членом Реввоенсовета Республики.

Житие победителей

В это время Анатолий Мариенгоф, продолжавший служить в издательстве ВЦИКа, познакомил Сергея Есенина со своим давним (ещё гимназическим) приятелем Григорием Романовичем Колобовым, который тоже приехал из Пензы. В Москве по-прежнему свирепствовал жесточайший жилищный кризис, поэтому оба пензенца снимали комнату у московского инженера, пустившего их к себе из-за боязни уплотнения. Вскоре к их коммуне присоединился и бездомный Есенин.

Григорий Колобов работал секретарём при помощнике Чрезвычайного уполномоченного ВЧК. Иметь отношение к чекистам, а уж тем более работать на Лубянке в ту пору было весьма и весьма престижно.

Мартин Иванович Лацис (Ян Фридрихович Суд барс), член коллегии ВЧК, руководивший подавлением левоэсеровского мятежа в Москве, опубликовал 1 ноября в чекистском журнале «Красный террор» статью, перепечатанную 25 декабря в «Правде». В ней, в частности, говорилось:

«Мы не ведём войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти. Первый вопрос, который мы должны ему предложить, – к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом – смысл и сущность красного террора».

Газета «Утро Москвы» в номере от 4 ноября 1918 года дала высказаться другому высокопоставленному чекисту – Якову Христофоровичу Петерсу, который во время отставки Феликса Дзержинского замещал его на посту председателя Чрезвычайной комиссии:

«Всякая попытка русской буржуазии ещё раз поднять голову встретит такой отпор и такую расправу, перед которыми побледнеет всё, что понимается под красным террором».

Стоит ли удивляться, что, читая подобные высказывания, очень многие россияне содрогались – ведь гражданская война разгоралась уже вовсю.

Как тут не вспомнить Василия Витальевича Шульгина (того самого члена Государственной думы, который вместе с Александром Ивановичем Гучковым принимал отречение Николая Второго). О Шульгине Константин Бальмонт написал (в 1934 году):

«В нём нечто фантастическое: в нём Художник, патриот, герой и лирик, Цинизму гимн и воле панегирик, И, осторожный, шутит он с огнём».

А Василий Шульгин, абсолютно не шутя, написал (в книге «Дни. Воспоминания», вышедшей в Белграде в 1925 году) о тех россиянах, которые рвались «истребить буржуазию как класс» и при этом ещё «стать всем»:

«У всех было одно лицо: гнусно – животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное… Боже, как это было гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому ещё более злобное бешенство…

Пулемётов! Пулемётов – вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулемётов доступен уличной толпе, и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя…

Увы – этот зверь был… его величество русский народ».

А вот каким представлялся Шульгин Владимиру Пуришкевичу, написавшему на него эпиграмму:

«Твой голос тих, и вид твой робок, Но чёрт сидит в тебе, Шульгин. Бикфордов шнур ты тех коробок, Где заключён пироксилин».

Сам Пуришкевич, приговорённый к четырём годам общественных работ, в мае 1918 года был освобождён по амнистии и уехал на юг – помогать разворачиваться Белому движению.

В сентябре 1918 года генерал Владимир Фёдорович Джунковский, которого арестовали сразу же после покушения на Ленина и содержали в Таганской тюрьме, неожиданно был вызван к Феликсу Дзержинскому. Глава ВЧК стал расспрашивать бывшего товарища (заместителя) министра внутренних дел царской России и шефа жандармского корпуса, как была организована охрана Николая Второго. Затем попросил поподробнее изложить всё это на бумаге. И Джунковский стал писать в своей камере о том, как охранялся российский царь. Среди прочего Владимир Фёдорович написал, как в царской России поддерживали футуристов и им подобных, поскольку власти полагали, что пусть лучше молодёжь восхищается стихотворцами, которые размалёвывают себе лица и ходят в жёлтых кофтах с воткнутыми в петлицы редисками, чем увлекается террористами, стреляющими в министров и губернаторов.

Примерно в это же время (в сентябре 1918 года) по Садовой улице Петрограда шёл трамвай, и в нём случайно встретились Зинаида Гиппиус и Александр Блок. По воспоминаниям Зинаиды Николаевны, Блок спросил её:

«– Подадите ли вы мне руку?

– Лично – да. Только лично. Не общественно.

– Благодарю вас… Вы, говорят, уезжаете?

– Что ж… Тут или умирать – или уезжать. Если, конечно, не быть в вашем положении…

– Умереть во всяком положении можно…»

Гиппиус имела в виду ^положение» Блока, пошедшего служить большевикам.

А вот идейные анархисты, разогнанные большевиками в Москве, советской власти служить не стали. Они (в том числе и Иуда Соломонович Гроссман-Рощин) перебрались к Нестору Махно и приняли участие в повстанческом движении Екатеринославской губернии.

В этот момент на Баку вновь начала наступать Кавказская исламская армия, и в ночь на 14 сентября английские войска оставили город. Бакинских комиссаров освободили из тюрьмы, и они на пароходе «Туркмен» отправились в Астрахань. Но команда корабля изменила курс и привела его в Красноводск, которым управляло социалистическое рабочее правительство. Комиссаров вновь арестовали и приговорили к смертной казни. В ночь на 20 сентября двадцать шесть бакинских комиссаров были расстреляны.

Первые критики

Свою «Мистерию» (по мере её написания) Маяковский, конечно же, читал Брикам. Те высказывали свои замечания, в том числе, надо полагать, не только положительные. Так, появление в пьесе персонажа, явно пришедшего из поэмы «Человек» и ассоциировавшегося с самим Маяковским, вряд ли было по душе слушателям.

– Зачем опять раздражать Горького? – вполне могли сказать Маяковскому Брики. – Ведь если он в пух и прах раскритиковал твоего «Человека», значит, встретит в штыки

и «Мистерию».

В ответ Маяковский приводил отзывы Андрея Белого и Бальмонта, которые отнеслись к «Человеку» с восторгом.

– Андреева заведует театральным отделом! – напоминали поэту. – От неё будет зависеть очень многое.

А Маяковский говорил о том, как Мария Фёдоровна благожелательно к нему всегда относилась:

– Не может же она так резко измениться!

Видя, что Маяковский с критикой не соглашается, Лили начинала сердиться.

Впрочем, стоп!

Всё это – всего лишь плод нашего воображения. Были ли на самом деле такие споры, неизвестно. Поэтому поищем лучше факты, которые подтверждаются документами.

В автобиографических заметках «Я сам» главка «19-й ГОД» начинается фразой:

«Езжу с мистерией и другими вещами моими и товарищей по заводам».

Обратим внимание на то, как написано слово «мистерия» – с маленькой буквы. В названии пьесы оно даётся с большой, а слово «буфф» – с маленькой: «Мистерия-буфф». Однако сам Маяковский (на афишах спектакля) написал название пьесы с двумя большими буквами: «Мистерия-Буфф».

Почему?

Буквы «Б» и «М» были в ту пору знаковыми, так как обозначали две партии – победившую и проигравшую: большевиков и меньшевиков.

Пойдём дальше. «Человек просто» – персонаж в пьесе весьма ответственный. Но среди действующих лиц «Мистерии-буфф» он занимает последнее (седьмое) место, а на третьем стоит «Дама-истерика». Что это за образ? Ей всё не по душе, всё ей не нравится, и она, «ломая руки, отделяется от толпы» и восклицает (в первом действии):

«Послушайте, / я не могу! Не могу я среди звериных рыл! Отпустите меня / к любви, / к игре».

Во втором действии «Дама-истерика» именуется совсем по-западному и предстаёт перед нами так:

«Мадам – истерика…всё время путающаяся под ногами, заломила руки».

Слов у неё по-прежнему очень мало – всего несколько фраз:

«И опять и опять разрушается кров, и опять и опять смятенье и гул… Довольно! /Довольно! / Не лейте кровь! Послушайте, я не могу!»

На этом роль «Дамы-истерики» завершается – «нечистые» отправляют её в трюм ковчега, и больше она на сцене не появляется. Впрочем, в её поведении нет ничего особо истеричного. И оба появления этой Дамы никакого влияния на развитие сюжета не оказывают. Она вообще как бы лишний персонаж. Но Маяковский её в пьесу всё же включил.

Зачем? Кого он имел в виду, выводя этот образ?

Россияне той поры ответили бы на этот вопрос, не задумываясь: Марию Александровну Спиридонову, лидера левых эсеров. Это она постоянно критиковала большевиков, называя политику, проводимую Лениным, Свердловым и Троцким, «подлинной контрреволюцией». Это она назвала «красный террор», устроенный большевиками, «ничем не оправданным террором победителей против своего народа». Это она надеялась повернуть исторический процесс совсем в другую сторону. Однако у неё ничего не вышло.

Но в Петрограде была ещё одна Мария, которая занимала весьма ответственный пост – театральный комиссар Мария Андреева. При встречах с Маяковским, вторя Горькому, она ругала большевиков за то, что они проливают народную кровь. А подписывая декрет о создании «театраромантической драмы», в котором собиралась лицедействовать, как бы восклицала: «Отпустите меня к любви, к игре!»

Вот что написала о ней Зинаида Гиппиус:

«Пока для Горького большевики, при случае, были "мерзавцами " – выжидала и Марим Фёдоровна. Но это длилось недолго. И теперь – о, теперь она «коммунистка» душой и телом. В роль комиссарши, – министра всех театрально – художественных дел, – она «вошла», как прежде входила в роль на сцене, в других пьесах… У неё два автомобиля, она ежедневно приезжает в своё министерство, в захваченный особняк на Литейном, – «к приёму». Приёма ждут часами и артисты, и писатели, и художники».

Зачем именно такая «Дама» выведена в «Мистерии-буфф», Маяковский не объяснил. К тому же все персонажи «Мистерии» изъясняются стихами, до смысла которых (особенно, воспринимая их на слух) добраться довольно трудно. Поэтому сказать, кто именно послужил ей прототипом, очень нелегко.

Но возникает не менее резонный вопрос, а как встретило эту «революционную феерию» петроградское начальство – то, которое её заказывало? Иными словами, что сказала, прочитав пьесу, Мария Андреева? И как воспринял пьесу Горький?

Ведь «Мистерия» писалась для того, чтобы быть поставленной на сцене. А все вопросы, имевшие отношение к театру, решала Андреева. Значит, ей необходимо было показать написанное произведение в первую очередь. И Маяковский, надо полагать, своё творение в «особняк на Литейном» передал. А может быть даже, лично вручил в руки Марии Фёдоровны.

И что?

Так как никаких сведений о том, какой вердикт вынесла «театральный комиссар», до наших дней не дошло, можно предположить, что свои впечатления Андреева изложила устно, и что были они резко отрицательными.

Как должен был поступить отвергнутый драматург?

Искать тех, кому его пьеса придётся по душе.

И эти поиски начались.

Тем временем в связи с закончившимся летом Брики вернулись в ту же петроградскую квартиру, которую снимали до этого.

А Маяковский? Лили Брик написала:

«Осенью, после Левашова, Маяковский снял на улице Жуковского маленькую квартиру на одной лестнице с нами».

Аркадий Ваксберг уточнил:

«Маяковский снял бывшую комнату для прислуги – с отдельным входом на той же лестнице, где жили Брики».

И 27 сентября 1918 года в квартире Бриков была устроена публичная читка «Мистерии-буфф».

Революционная пьеса

Аркадий Ваксберг:

«… пьеса, которую Маяковский в присутствии наркома Анатолия Луначарского и ещё дюжины именитых гостей впервые читал на квартире Бриков 27 сентября…»

Александр Михайлов:

«Первое чтение пьесы состоялось 27 сентября в присутствии Луначарского, режиссёров и художников, друзей. Как шутил Маяковский, окончательно утвердил хорошее мнение о пьесе шофёр Анатолия Васильевича, который сказал, что ему понятно, и до масс дойдёт».

Сам Маяковский в статье «Только не воспоминания…» написал:

«В числе других на первом чтении были Луначарский и Мейерхольд.

Отзывались роскошно».

Всеволод Мейерхольд к тому времени уже вступил в партию большевиков и возглавил движение «Театральный Октябрь», которое было нацелено на полную переоценку эстетических ценностей и призывало театры к политической активности.

Юрий Анненков:

«Мейерхольд „записался“ в большевистскую партию пятнадцать лет спустя после её основания и (повторяю) когда она пришла к власти. Так поступил не только Мейерхольд, так поступило огромное количество Эренбургов и Арагонов…»

О французском писателе и поэте Луи Арагоне мы поговорим, когда придёт его время. А по поводу Оренбурга приведём слова того же Анненкова:

«Об Илье Оренбурге Горький высказался так:

– Пенкосниматель.

Горький любил выражаться круто и отчётливо».

А теперь обратимся к высказываниям тех, кому довелось присутствовать на той публичной читке «Мистерии-буфф». Режиссёр Владимир Николаевич Соловьёв:

«Маяковский читал, опершись рукой о раскрытый рояль…

Пьеса произвела на всех впечатление чрезвычайное…

После читки обсуждали, где ставить. Маяковский хотел поставить на сцене большого театра с настоящими актёрами. Он считал себя полноценным мастером революции и хотел, чтобы его ставили на большой сцене».

Старый знакомец Маяковского Левкий Иванович Жевержеев, после октября 1917 года активно сотрудничавший с большевиками, тоже поделился впечатлениями:

«А.В.Луначарский чуть ли не на другой день распорядился о том, чтобы пьеса была прочитана в бывшем Александрийском театре и затем там же поставлена».

Жевержеев присутствовал на том чтении в Александринке:

«Начал Мейерхольд. Берёт слово:

– Товарищи, мы знаем Гёте, мы знаем Пушкина, разрешите представить крупнейшего поэта современности Владимира Владимировича Маяковского.

Владимир Владимирович, не выражая никакого стеснения, выходит на кафедру, садится. А тут шушуканье, все были шокированы…

Начинается чтение».

15-летний Константин Николаевич Державин (впоследствии сценарист и переводчик) тоже оказался на том чтении. Он вспоминал:

«Читка этой пьесы вызвала у значительной части труппы резкую, отрицательную реакцию не только в связи с её „футуристической“ фактурой, но главным образом потому, что она причудилась символом пришествия в стены Александрийского театра самого настоящего большевизма с его особенно пугавшим актёров „издевательством“ над религиозными чувствами. Слушая „Мистерию-буфф“, ряд актёров крестился в ужасе перед расточавшимися в ней богохульствами».

Левкий Жевержеев:

«Чтение закончилось при общем длительном молчании, затем послышались заявления о краткости оставшегося до 7 ноября срока, о трудности освоения стихотворного текста…

Председательствующему… пришлось резюмировать понятое им отношение труппы. Он очень ловко, с десятком комплиментов по адресу иронически улыбавшегося Маяковского, сообщил, что, по его мнению, такую интересную, насыщенную современную пьесу старейшему театру не поднять, и что необходимо для её исполнения найти таких же молодых и современных актёров, как и сам автор».

Луначарский организовал читку пьесы в рабочей аудитории, после чего, выступая 10 октября на открытии Петроградских государственных свободных художественно-учебных мастерских, сказал:

«Один из талантливых футуристов, поэт Маяковский, написал поэтическое произведение, которое назвал „Мистерией-буфф“. Я видел, какое впечатление производит эта вещь на рабочих: она их очаровывает… Содержание этого произведения дано всеми гигантскими переживаниями нашей современности, содержание впервые в произведениях искусства последнего времени адекватное явлениям жизни».

Но, поскольку пьеса Маяковского активно не понравилась Горькому и Марии Андреевой, заведовавшей театральным отделом Наркомпроса (она была, как тогда говорили, «завтео»), на пути «Мистерии-буфф» к зрителю возникли многочисленные преграды. О них Владимир Владимирович впоследствии рассказал так:

«Театра не находилось. Насквозь забиты Макбетами. Предоставили нам цирк, разбитый и разломанный митингами.

Затем и цирк завтео М.Ф.Андреева предписала отобрать.

Я никогда не видел Анатолия Васильевича кричащим, но тут рассвирепел и он. Через минуту я уже волочил бумажку с печатью насчёт палок и насчёт колёс.

Дали Музыкальную драму.

Актёров, конечно, взяли сборных».

Пьеса Уильяма Шекспира «Макбет» шла тогда в петроградском «Театре трагедии», созданном известным российским актёром и режиссёром Юрием Михайловичем Юрьевым. Он же репетировал её в театре, который создавался по декрету Марии Андреевой (она готовилась исполнить роль леди Макбет).

«Сборным» актёрам, которые согласились участвовать в пьесе Маяковского, было очень нелегко. Ведь им предлагалось читать со сцены зарифмованный, а местами малопонятный текст. Через два года, выступая в прениях по докладу Брюсова «Поэзия и революция», Маяковский прямо сказал:

«В «Мистерии – буфф» наряду с революционной темой ставится задача в области слова: возобновление частушечного языка. Надо революционизировать язык».

Читать эти «частушечные» стихи требовалось как-то по-особенному. У не имевших опыта молодых артистов такое чтение никак не получалось.

Другие трудности

30 сентября Советское правительство направило ноту Турции. В этом документе Брестский мир был назван «ничтожным» и «утратившим силу».

5 октября Совнарком принял декрет «О трудовых книжках для нетрудящихся», в котором речь шла об обязательном привлечении к труду «буржуазных элементов». Иными словами, принудительный труд постепенно вводился в систему.

17 октября 1918 года Омское Временное правительство адмирала Колчака, контролировавшее Дальний Восток, издало постановление своего министерства финансов, которое опубликовали многие местные газеты:

«Хабаровское Отделение Государственного банка объявляет, что штемпелевание Краснощёковских денежных знаков в 10-и и 25 руб. достоинстве продлено до 15-го декабря сего года…»

К октябрю 1918 года гражданская война в стране уже разгорелась. Правда, Белая армия насчитывала 200 000 человек, а в Красной армии было всего 40 000.

Повезло бывшему командующему Черноморским флотом вице-адмиралу Михаилу Павловичу Саблину – ему, приглашённому в июне месяце в гости к Ларисе Рейснер и Фёдору Раскольникову и арестованному у них чекистами, осенью каким-то образом (с помощью матросов?) удалось обрести свободу и бежать в Англию.

А Маяковский в конце первой декады октября поехал в Москву и 12 числа в театральном отделе Наркомпроса, который располагался в гостинице «Метрополь», выступил с чтением «Мистерии-буфф». Возглавлявшая отдел Ольга

Давидовна Каменева (жена Льва Каменева и родная сестра Льва Троцкого) потом вспоминала:

«Для того чтобы выслушать его пьесу, я пригласила в наш отдел, который помещался в трёх комнатах на пятом этаже, целый ряд крупных режиссёров… Туда явились и Станиславский, и Немирович-Данченко и Санин. Был и Вячеслав Иванов. «Мистерия – буфф» была зачитана Маяковским без передышки, он выпил только один стакан воды. Его слушали. Не могли, конечно, не получить известного эстетического удовольствия крупные режиссёры, но ясно, что по содержанию и по настроению эта школа не соответствовала тем режиссёрам, которые там присутствовали. Среди них был и Таиров. Я стояла за то, чтобы эту вещь поставить».

Но именитых театральных деятелей «эта вещь» не вдохновила.

В тот же день в Наркомпросе состоялось ещё одно заседание, на котором обсуждался репертуар московских театров в дни Октябрьских торжеств. Газета «Театральный курьер» через два дня сообщила:

«Собранию были предложены пьесы В.Каменского „Стенька Разин“ и новая пьеса Маяковского „Мистерия-буфф“, предназначенная для постановки в Петрограде, а в Москве прочитанная в нескольких кружках и вызвавшая большие похвалы. Пьеса красочная, оригинальная и вполне отвечающая моменту. Вопрос о постановке этих пьес вызвал оживлённый обмен мнений».

Эсфирь Ильинична Шуб, будущий советский кинорежиссёр, а тогда скромный работник Наркомпроса (она вела протокол заседания), вспоминала:

«Высказывания были очень острожные, скорее критические. Главным образом утверждали, что пролетариат не поймёт содержания, говорили о трудности сценического воплощения».

А в петроградских газетах 12 октября появилось «Обращение к актёрам»:

«Товарищи актёры! Вы обязаны великий пролетарский праздник революции ознаменовать революционным спектаклем. Вами должна быть разыграна „Мистерия-буфф“, героическое, эпическое и сатирическое изображение нашей эпохи, сделанное Владимиром Маяковским.

Все к работе! Время дорого! Просят явиться только товарищей, желающих принять участие в постановке. Число мест ограничено.

Члены комитета постановки: В.Э.Мейерхольд, В.ВМаяковский, П.М. Лебедев, Л.И. Жевержеев, О.М.Брик».

Тех, кто откликнулся на этот призыв, Аркадий Ваксберг охарактеризовал так:

«Всё это были, увы, в своём большинстве актёры далеко не первого ряда, готовые продаться хоть чёрту, хоть дьяволу, лишь бы получить какие-то деньги…»

30 октября поэт и журналист Николай Шебуев опубликовал грустные строчки о сложившейся к тому моменту ситуации в стране Советов:

«Кто равен, тот исчез: не свой он и ничей… Смешалось яркость "я "мычаньем стадным "мы"».

Корней Иванович Чуковский, посетивший осенью 1918 года Луначарского, 15 октября записал в дневнике:

«Присутствовавшие поэты ведут себя в кабинете наркома вызывающе – спокойно в стиле Маяковского».

Был ли среди этих стихотворцев приглашён к наркому и поэт Василий Князев, неизвестно. Но «Красная газета» 23 октября сообщила об очередном выступлении «красного поэта»:

«Аплодисментами был встречен пролетарский русский Беранже Василий Князев».

А поэт Александр Блок окончательно превратился в советского чиновника – об этом Чуковский записал в дневнике 23 ноября:

«Блок служит в Комиссариате просвещения по театральной части…»

Революционный спектакль

В ноябре 1918 года гетман Украины Павел Скоропадский объявил всеобщую мобилизацию, и Николай Бурлюк (поэт-футурист, брат Давида Бурлюка, ставший боевым офицером) был отправлен служить в Одессу, в Радиодивизион. Он мог повторить строки, написанные им несколько лет назад:

«Я вновь живу как накануне чуда. Дней скорлупой пусть жизнь мне строит козни; Печалей, радостей бессмысленная груда — Мне только плен коварнопоздний. Но чую: разорвётся плёнка, И как птенец вторично в жизнь приду, И он заговорит причудливо и звонко, Как Пан в вакхическом бреду».

Другой Николай – Андреев (тот, что вместе с Яковом Блюмкиным покушался на германского посла Вильгельма фон Мирбаха) оказался у батьки Нестора Махно. Но анархизм Андрееву не понравился, и он ушёл от махновцев.

Существует версия, что Яков Блюмкин после разгрома левоэсеровского мятежа не просто жил под Петроградом, но и работал в петроградской ЧК под фамилией Константин Владимиров. В сентябре его отправили на Украину, откуда он перебрался в Белгород, а затем – в Киев, где стал секретарём подпольного горкома партии левых эсеров.

Тем временем в Россию из германского плена вернулся Роман Вацлавович Малиновский (бывший депутат Государственной думы от партии большевиков, член ЦК РСДРП, уличённый в служении царской охранке). Его сразу же арестовали, а 5 ноября 1918 года (по приговору Верховного трибунала ВЦИК) расстреляли.

А Маяковский в петроградском журнале «Пламя» 7 ноября опубликовал стихотворение «Ода революции», которое на этот раз посвящалось не революции вообще, а Октябрю 1917-го. Поэт подчёркнуто выражал своё (отличное от обывательского) отношение к большевистскому перевороту:

«Вчерашние раны лижет и лижет, и снова вижу вскрытые вены я. Тебе обывательское – / о, будь ты проклята трижды! — и моё / поэтово – / о, четырежды славься, благословенная!»

Маяковский явно надеялся, что те, кто находились тогда у власти, услышат его и по достоинству оценят. Он очень хотел войти в их круг. И чтобы там его считали своим.

Поэта услышали. И оценили. «Петроградская правда» 5 ноября напечатала статью Луначарского «Коммунистический спектакль», в которой говорилось:

«Единственной пьесой, которая задумана под влиянием нашей революции и поэтому носит на себе её печать, задорную, дерзкую, мажорную, вызывающую, является „Мистерия – буфф“ Маяковского.

Я от души желаю успеха этой молодой, почти мальчишеской, но такой искренней, шумной, торжествующей, безусловно демократической и революционной пьесе…

Если я немного побаиваюсь виртуозности художников-фу – туристов, то мне всё же кажется, что сам бойкий, звучный поток поэзии Маяковского разнесёт всякий слишком новый хлам, который так же вреден, как хлам старый, – и предстанет перед публикой с достаточной непосредственностью.

Во всяком случае, вечером в день праздника я не премину прийти и друзей своих привести именно сюда, на этот спектакль».

О том, как встречали этот «день праздника» те, кто готовил праздничные мероприятия – в статье Маяковского «Только не воспоминания…»:

«Только в самый день спектакля принесли афиши – и тоне-раскрашенный контур – и тут же заявили, что клеить никому не велено.

Я раскрасил афишу от руки.

Наша прислуга Тоня шла с афишами и с обойными гвоздочками по Невскому и – где влезал гвоздь – приколачивала тотчас же срываемую ветром афишу.

И наконец в самый вечер один за другим стали пропадать актёры.

Пришлось мне самому на скорую руку играть и «Человека просто» и «Мафусаила» и кого-то из чертей».

В этих строках, поражает не то, что поздно принесли афиши, и не то, что они были недоделаны, а то, что в рабоче-крестьянском государстве поэт Маяковский спокойно говорил о том, что ему кто-то прислуживает.

«Мистерию-буфф» (этот, как его называли, «богохульский», а для многих просто малопонятный спектакль) давали всего три раза – 7, 8 и 9 ноября.

В статье «Только не воспоминания…» Маяковский с горечью восклицал:

«А через день "Мистерию "разобрали, и опять на радость акам занудили Макбеты. Ещё бы! Сама Андреева играла саму Леди. Это вам не Мафусаил!»

«Аки», как объяснено в комментариях к статье Маяковского – это «академические художественные организации (театры, Академия художественных наук, Ак-центр Наркомпроса и др.)».

В автобиографических заметках «Я сам» (в главке «25 ОКТЯБРЯ, 18-й ГОД») о своей пьесе Маяковский написал так:

«Окончил мистерию. Читал. Говорят много. Поставил Мейерхольд с К.Малевичем. Ревели вокруг страшно. Особенно коммунистичествующая интеллигенция. Андреева чего-чего не делала. Чтоб мешать. Три раза поставили – потом расколотили. И пошли „Макбеты“».

Обратим внимание, что поэт («четырежды» в своём стихотворении «славивший» Октябрьскую революцию) интеллигенцию, которая сотрудничала с большевиками, назвал очень пренебрежительно: «коммунистичествующая». Почему?

С чего бы вдруг?

Отклики зрителей

Постановщик «Мистерии» Всеволод Мейерхольд (Казимир Северинович Малевич был художником спектакля) потом написал:

«Тогда многие, причастные к театру, поговаривали: „Да, это любопытно сделано, это любопытно поставлено, да, это интересно, да это остро, но это всё же – не драматургия“. Утверждали, что Маяковский не призван быть драматургом».

Одним их тех «многих», кто не желал признать Маяковского драматургом, был Андрей Левинсон, написавший статью, которую 11 ноября 1918 года опубликовала газета «Жизнь искусства». В статье, в частности, говорилось:

«Задумано это „героическое, эпическое и сатирическое изображение нашей эпохи“ в головокружительно-грандиозном, – в древнем, но неувядаемом духе аттической комедии… Однако насмешливая величавость замысла подкошена внутренними немощами выполнения. Автор же уподобляется массивному ярмарочному борцу с громадой выпяченных мышц и слабым сердцем.

Самое притязание футуризма – стать официальным искусством очнувшихся масс – представляется мне насильственным. Поистине это брак поневоле, и не сдержать усмешки, когда всегдашние рыцари рекламы карабкаются на роли народных трибунов. Вчера они мечтали вернуться к допетровской Руси, сегодня славословят солнечную коммуну… Нет, футуристы не ведут, а сами влекутся за моментом. Им надобно угодить новому хозяину, оттого они так и запальчивы…

Поэтическое призвание Маяковского – дар формальный, и никакой гений мистификации не в силах подделать отсутствующего духа. И что же? Трубное мычание поэтического быка не очаровало публики спектакля. Наша эпоха не пожелала узнать себя в «изображении» Маяковского, а именинник-народ и не вздумал взглянуть на отражение своё в этом кривом зеркале».

Сам же спектакль вызвал у Андрея Левинсона «подавляющее чувство ненужности, вымученности, совершающейся на сцене».

Такая критика не только не понравилась Маяковскому но и возмутила его. И он тотчас написал письмо народному комиссару Луначарскому которое 21 ноября опубликовала «Петроградская правда». В письме говорилось:

«Требуя к общественному суду за грязную клевету и оскорбление революционного чувства редакцию газеты и автора статьи, я обращаю на это и ваше внимание, тов. комиссар, ибо вижу в этом организованную чёрную травлю революционного искусства».

27 ноября «Жизнь искусства» напечатала ответ наркома, осудившего редакцию газеты за «недопустимые приёмы в полемике»:

«Если вспомнить, что выдающийся поэт, каким почти по всеобщему признанию является В.Маяковский, в первый раз имел возможность дать образчик своего творчества в удовлетворительной обстановке, – то ещё неприятнее выделяется столь далеко в сторону спорной этики заходящий выпад критика против "Мистерии"».

Пока в Петрограде шла эта газетная дискуссия, в Москве произошло довольно важное для литературы событие. 14 ноября 1918 года в квартире антрепренёра Фёдора Долидзе, жившего в доме на улице Тверской, состоялось первое общее собрание профессионального Всероссийского союза поэтов.

Может показаться странным, что простой администратор, каким был тогда Фёдор Яссеевич Долидзе, занимал квартиру в самом центре Москвы и «руководил» литераторами-стихотворцами. Но всё мгновенно прояснится, если вспомнить, что родной его брат, Соломон Яссеевич Долидзе, был видным социал-демократом и возвращался из эмиграции в Россию в «пломбированном вагоне», шедшим следом за тем, в котором ехал Ульянов-Ленин.

Фёдор Долидзе пригласил в свою квартиру всего трёх поэтов: Василия Каменского, Вадима Шершеневича и Рюрика Ивнева (Михаила Александровича Ковалёва). Председателем создаваемого союза избрали Каменского. Ивнев должен был ознакомить с уставом союза наркома Луначарского.

Через месяц на одном из заседаний коллегии Наркомпроса союз поэтов был утверждён как культурно-просветительская организация.

А в Германии в это время разворачивалась и ширилась революция. 28 ноября император страны и король Пруссии Вильгельм Второй Гогенцоллерн отрёкся от обоих престолов и бежал в Нидерланды.

В Москве тотчас же состоялось заседание революционного трибунала при ВЦИКе по делу о контрреволюционном заговоре левых эсеров. Так как прежней Германии уже не существовало, можно было отнестись к убийству её посла без особой суровости, и ревтрибунал заочно приговорил убийцу Мирбаха Якова Блюмкина всего лишь к трём годам тюремного заключения «с применением принудительных работ».

Впрочем, мягкость этого приговора не распространялась на отношение к членам партии, устроившей мятеж против советской власти, и чекисты продолжали отслеживать и отлавливать левых эсеров. У Маяковского и Бриков было среди них много друзей и хороших знакомых – от Якова Блюмкина, выступавшего с футуристами в «Кафе поэтов», до Бориса Малкина, зазывавшего деятелей искусств к сотрудничеству с советской властью. Блюмкин после убийства посла Вильгельма фон Мирбаха находился в бегах, а член ЦК левых эсеров Малкин свою партию покинул и вступил в партию большевиков.

В этот момент власть на Украине перешла от гетмана Павла Скоропадского к Симону Петлюре, войска которого вошли в Екатеринослав и разогнали местный совет. Но в своё родное село Нестор Махно петлюровцев не пустил – 27 ноября 1918 повстанческое войско анархистского атамана заняло Гуляйполе и Нестор Иванович, объявив его своей «столицей», образовал и возглавил «Гуляйпольский революционный штаб».

Недруги «Мистерии»

Исполнив роль «Просто человека», ходившего, как Иисус, по воде и наставлявшего людей на путь истинный, Маяковский во всеуслышанье заявил о том, что он единственный, кто знает, куда и как следует вести Россию. То есть он вновь предлагал поставить именно его на место Господа, Вседержителя.

А Сергей Есенин летом 1918 года написал:

«Небо – как колокол, Месяц – язык, Мать моя – родина, Я – большевик».

И ещё осенью того же года Есенин сочинил произведение, которое назвал греческим словом – «Пантократор», что в переводе на русский язык означает «Вседержитель», «Всевластитель». Как бы отвечая на стихотворные проповеди Маяковского, Есенин восклицал:

«Не молиться тебе, а лаяться Научил ты меня, Господь. За седины твои кудрявые, За копейки с златых осин Я кричу тебе: «К чёрту старое!», Непокорный, разбойный сын».

Как бы подражая Маяковскому, который пожалел конягу, упавшую на Кузнецком мосту, Есенин обращался к своему «красному коню»:

«Сойди, явись нам, красный конь! Впрягись в земли оглобли, Нам горьким стало молоко Под этой ветхой кровлей. Пролей, пролей нам над водой Твоё глухое ржанье И колокольчиком – звездой Холодное сиянье. Мы радугу тебе – дугой, Полярный круг – на сбрую. О, выведи наш шар земной На колею иную».

Если в «Инонии» Есениным воспевалась некая «иная» страна, то теперь он призывал своего «красного коня», чтобы он вывел весь земной шар на «иную» дорогу.

А Маяковский в «Мистерии-буфф» славил лишь одну Северную Коммуну.

Поэт Рюрик Ивнев, которому Есенин прочёл своего «Пантократора», потом написал:

«Когда он кончил читать, я не смог сдержать своего восторга и, как это было принято у нас, когда какое-нибудь из прочитанных стихотворений нам очень нравилось, я обнял Есенина и поцеловал.

Он почувствовал, что стихотворение мне действительно понравилось, и сказал:

– Ну, раз оно тебе так понравилось, то я посвящаю его тебе».

Ещё один друг Есенина, полиграфист Александр Михайлович Сахаров, описал реакцию публики в кафе «Домино», где «Пантократора» продекламировал автор:

«Читал он хорошо, зажигаясь и освобождая себя от всего связывающего… Когда он закончил, в зале была минута оцепенения, а вслед за тем – гром рукоплесканий».

В первом номере журнала «Новый мир» за 1926 год литературовед Вячеслав Павлович Полонский описал Есенина той поры:

«… он уже тогда говорил о Пугачёве, из него ключом била мужицкая стихия, разбойная удаль, делавшая его похожим на древнего ушкуйника, молодца из ватаги Степана Разина».

Именно такой Есенин и откликнулся на появление «Мистерии-буфф», бросив ей свой поэтический вызов.

Были у «Мистерии» недруги и посерьёзнее. Например, Горький. Ещё недавно в своих «Насвоевременных мыслях» он называл большевиков «слепыми фанатиками», «бессовестными авантюристами», «скотами», «дикарями», «идиотами» и даже «трусливыми убийцами». А теперь Алексей Максимович не мог приветствовать пьесу, которая начиналась словами:

«Славим / восстаний, / бунтов, /революций день — тебя, / идущий, черепа мозжа!»,

а заканчивалась славословием зиновьевской Северной Коммуне:

«Слався! / Сияй, / солнечная наша / Коммуна!»

Поэтому Горький и Мария Андреева сделали всё, что было в их силах, чтобы петроградцы встретили «Мистерию-буфф» в штыки.

Но почему? Может быть, пьеса Маяковского содержала в себе нечто такое, что сразу в глаза не бросалось?

Приглядимся-ка к ней повнимательней.

Смысл «ада»

Если внимательно перечитывать текст пьесы, то сразу обращаешь внимание на её начало. Уже с первых строк пролога, который исходит от «семи нечистых пар», видно, что автор помнит и о мировой войне, завершившейся революцией, и о Брестском мире, который заключили с неприятелем захватившие власть большевики:

«Это об нас взывала земля голосом пушечного рева. Это наши взбухали поля, кровями опоены. Стоим, / исторгнутые из земного чрева кесаревым сечением войны».

Но осуждая войны, заливающие землю «кровями», Маяковский всё же прославлял восстания, бунты и революции, которые тоже «черепа мозжат» в огромном количестве. А в искусстве (особенно в театральном) поэт-футурист по-прежнему призывал громить всё то, что устарело. Поэтому и завершил свой пролог словами:

«Сегодня / над пылью театров / наш загорится девиз: "Всё заново! Стой и дивись! Занавес!»

Дальнейшие события в «Мистерии-буфф» развиваются в полном соответствии с библейским преданием: на Земле происходит всемирный потоп. Но на этот раз не простой, а революционный, смывающий и затопляющий всё старое, отжившее. Спасшиеся от стихии люди собираются где-то возле Северного полюса. Эту территорию Маяковский заселил эскимосами (охотником и рыбаком), поэтому логично предположить, что и живут они где-то на крайнем севере Канады или Аляски. Сначала туда прибывают «чистые», то есть представители правящих классов, затем появляются «нечистые», то есть пролетариат.

Действовать «нечистым» предстоит всюду, поскольку им (согласно авторской ремарке) принадлежит «Вся вселенная», включающая «ад», «рай» и «землю обетованную». Но сначала пролетарии совершают всемирную социалистическую революцию, выбрасывая из ковчега в океан своих угнетателей («чистых»).

Если исходить из того, что пьесу Маяковскому заказала Андреева, то всё, что в ней происходит, должно соответствовать взглядам заказчика, то есть Андреевой (и Горького). А Горький в «Несвоевременных мыслях» всю весну и почти всё лето метал в большевиков молнии своего возмущения и негодования, укоряя их за бесчеловечные поступки. Эти молнии должны были отразиться в «Мистерии-буфф».

И они отразились: Маяковский отправил «нечистых», искавших «Землю обетованную», прямо в ад, которым правит штаб Вельзевула. В комментариях к 13-томному собранию сочинений Маяковского сказано, что имя правителя ада есть «библейское название дьявола».

Но у дьявола много имён: бес, сатана, шайтан, Люцифер, Мефистофель, Вельзевул. Маяковский выбрал последнее. Почему?

Пришедшие в ад пролетарии сразу рвутся в чистилище. Но Вельзевул их туда не пускает, высылая им навстречу своё воинство «с вилами наперевес»:

«Черти, вперёд! Не пускать в чистилище!»

Почему «нечистым» дорога туда заказана? И что это вообще такое – чистилище?

В Православии понятие чистилища отсутствует – скончавшийся православный христианин получает либо вечное блаженство в раю, либо его отправляют в ад – на вечные муки. Чистилище есть только у католиков, означая место, в котором души почивших грешников очищаются от грехов, неискуплённых при жизни. Если удастся очиститься, души будут направлены в рай, если не удастся – в ад.

А Маяковский расположил чистилище в аду. Иначе говоря, поместил его там, где и без того уже пылают костры, а Вельзевул покрикивает:

«Эй вы, / черти! / Волоките котёлище!»

Зачем?

Для чего?

Что этим хотел сказать автор?

Вопросы непростые. Сходу на них не ответишь.

Но вспомним, что Маяковский очень любил препарировать слова, пытаясь добраться до заключённого в них смысла. Познакомившись с Бриками, он получил от Лили Юрьевны шутливое прозвище Волосик (по аналогии с тем, как она звала Осипа – Осик). Поэт-футурист сразу же прочёл эти прозвища справа налево. Получилось: Кисолов и Кисо. Сразу возник вопрос: а кто ловит кисок? Маленькая собачка, щенок. И он стал называть себя Щеном (или для разнообразия Сченом).

Наталья Брюханенко (речь о ней впереди) свидетельствовала:

«Не совру, если скажу, что слово „кипарисы“ он, переделывая, твердил часами: Ри-па-ки-сы Си-па-ки-ры Ри-сы-па-ки и т. д. И тут же стал вертеть слово «кукуруза»: ру-ку-ку-за, зу-ку-ку-ра».

А теперь присмотримся к имени «князя бесовского» Вельзевула. Начинается оно со слога «вел» (великий?). Слог «зе» по звучанию напоминает английский артикль «the», который, как известно, происходит от местоимения «this» – «этот». А заканчивается имя слогом «вул». Что он напоминает? Имя и фамилию вождя большевиков: Владимир УЛьянов (ВУЛ). Что получается? «Этот великий Владимир Ульянов». Вилы в руках воинства Вельзевула тоже ассоциируются со знакомыми инициалами: ВИЛ (Владимир Ильич Ленин).

А выражения чёртов костёр (ведь чертей призывают его разжечь) и чёртов котёл (ведь чертям приказывают «приволочь котёлище») так и тянет (по модной в ту пору тяге к сокращениям) сократить до ЧеКа.

Но если так, то чем же тогда оказывается изображённый Маяковским ад? Москвой, которой правит большевистский (чёртов) штаб во главе с В.И.Лениным, опирающийся на вооружённых до зубов чекистов. Это, кстати, вполне соответствует тому, что написано в горьковских «Несвоевременных мыслях» о захвативших власть большевиках.

Что делают «нечистые», покидая ад? Они громят. Но не ад, а только чистилище! И «по аду гремит песня нечистых»:

«Кузнец Чистилище в клочья! / Вперёд! / Не робейте! Хор Чистилище вдребезги! / Так! / Не робейте!»

Стало быть, Маяковский считал, что учреждённое большевиками ВЧК достойно лишь полного уничтожения («в клочья», «вдребезги»). Видимо, работники московской чека очень сильно напугали поэта. Именно поэтому он с такой стремительностью покинул большевистскую столицу и изобразил чекистов в образе чертей с вилами в руках.

Советская власть, которую установили в России Ленин и его соратники, тоже вызывала у поэта явное отвращение. Ведь Вельзевул (Ленин) протянул было «нечистым» руку:

«Вельзевул Я б вас пригласил хлеб-соль откушать / в гости… Батрак (брезгливо) Пошёл к чертям! (К давно уже нетерпеливо ждущим рабочим) Айда, товарищи!»

И тут возникает ещё один вопрос: мог ли именно так написать о большевиках молодой человек, с юных лет состоявший в партии эсдеков и даже три раза сидевший из-за партийных дел в царских тюрьмах? За этим вопросом напрашивается другой: а было ли у Маяковского то революционное прошлое, о котором так подробно и обстоятельно рассказывали его современники?

Задумаемся над этим. И пойдём дальше.

Смысл «рая»

Куда затем отправляются «нечистые» пролетарии?

В рай. В прямую противоположность ада (ведь то, что происходит в аду, в раю просто недопустимо).

Но если ад, изображённый Маяковским, это большевистская Москва, а черти – это чекисты, то что же он изобразил под видом рая и его ангелов?

В качестве ответа на этот вопрос просится другой: а кто яростнее многих других критиковал большевиков?

Горький.

В газете «Новая жизнь».

В «Несвоевременных мыслях».

Коря и упрекая безжалостных и бесчеловечных варваров-болыневиков, Горький как бы противопоставлял их «аду» некое иное местечко, где всё шло так, как надо, по правилам, где всё было хорошо. Местечко это иначе, как раем, и не назовёшь.

Но библейский рай – это место, которым управляют боги. А кого поставил во главе райских кущ Маяковский? Мафусаила, потомка Адама в седьмом колене, прожившего согласно библейскому преданию более 900 лет. Один из вариантов перевода с иврита имени Мафусаил – «Долговечный».

Маяковскому, которому тогда было всего 25 лет, 50-летний Горький казался таким же дряхлым старцем, как и Мафусаил. К тому же у молодого Горького был псевдоним на иврите – Иегудиил Хламида («Бог еврей»).

С резким осуждением политики и тактики большевиков, которые Алексей Максимович чуть ли не впрямую называл «адскими», поэт-футурист был согласен. Однако многие другие взгляды «буревестника революции» Маяковский не разделял категорически. И поэтому заявил в прологе «Мистерии»:

«Нам надоели небесные сласти — хлебище дайте жрать ржаной! Нам надоели бумажные страсти — дайте жить с живой женой!»

Высмеивая Горького, Маяковский вывел его в образе «ораторствующего» Мафусаила, которого ангелы избирают «церемониймейстером» рая. И в этом чувствуется явное желание поэта-футуриста царапнуть, уколоть пролетарского писателя. Книги, им написанные, и статьи, заполненные «несвоевременними мыслями», в пьесе названы словесной «бутафорией» и «душеспасительными» беседами. Не случайно же в уста пророка-долгожителя Маяковский вложил слова:

«Мафусаил Для отцов святейших главное не еда же, а речи душеспасительные, которые за столом текут».

Супругу Горького, Марию Андрееву, Маяковский тоже не забыл. Он вывел её в образе Дамы-истерики, которая даже до рая не доходит. Это о ней (о театральном комиссаре Северной Коммуны) «нечистые» говорят в прологе пьесы:

«Там, / в гардеробах театров блеск оперных этуалей / да плащ мефистофельский — всё, что есть там!»

«Этуаль» – это «звезда» по-французски, а Мария Андреева была когда-то звездой Московского художественного театра. В 1918 году она собиралась играть в театре, который сама и создавала. Поэт же решительно призывал к тому, чтобы во всех театрах было «Всё заново!». И в «Мистерии-буфф» пролетарии сокрушают райские кущи, «ломают рай», оставляя от него только «обломки».

Смысл «Мистерии»

В финале пьесы «нечистых» встречают вещи: «машина, хлеб, соль, пила, игла, молот, книга и др.». Они предлагают пролетариям продолжить работу, которую прервала революция:

«Все вещи Своё берите! / Берите! Идите! Рабочий, иди! Иди, победительХ.. Кузнец Идём! / Идём по градам и весям, флагами наши души развесим… Все Трудом любовным / приникнем к земле все, / кому дорога она!»

Вот такую в 1918 году написал Маяковский пьесу. Она была против большевиков и против Горького с Андреевой. «Мистерия-буфф» призывала прекратить митинги и дискуссии, а заняться трудом, работой, делом. К этому же призывал «нечистых» и пришедший к ним «Человек просто». Тех же, кто был с этим не согласен, дозволялось уничтожать. И именно так «нечистые» поступили с «чистыми», выбросив их за борт. Именно так ломали они горьковский «рай», вдребезги и в клочья громили ленинский «ад».

Аркадий Ваксберг сказал о «Мистерии»:

«Вообще, заметим попутно, агрессивная богоборческая тенденция, присутствовавшая едва ли не во всех творениях Маяковского этого периода, несомненно отражала почти не скрываемый им комплекс неудачника: единственным доступным ему оружием – Словом – он мстил Богу за то, что тот обделил его взаимностью любимой».

С этим утверждением вряд ли можно согласиться. Какой «комплекс неудачника»? Где отсутствие «взаимности любимой»? Семейная жизнь Маяковского только-только начала налаживаться, и об этом Лили Брик поставила в известность своего мужа Осипа. И ничего богоборческого в «Мистерии-буфф» нет, а боги в его пьесе вообще отсутствуют.

Что же касается отношения Горького и Андреевой к «Мистерии-буфф», то, как мы помним, в августе 1918 года был подписан декрет о создании в Петрограде нового театра. Вскоре и «Мистерия» была готова. Маяковский, всю свою жизнь очень ответственно относившийся к своим обязательствам и обещаниям, ознакомил со своим творением и тех, кто его заказывал.

Судя по тому, что о реакции Андреевой ничего не известно, можно предположить, что читка пьесы состоялась (или Андреевой был предоставлен её экземпляр). Однако содержание «Мистерии-буфф» Марию Фёдоровну (и, надо полагать, Алексея Максимовича тоже) совершенно не удовлетворило, и на её постановку в новом театре был наложен категорический запрет.

Чтобы пьесу спасти, Маяковский и обратился к другим своим знакомцам: Луначарскому и Мейерхольду Нарком драматурга поддержал. А тот, возгордившись, ответил ему стихотворно.

Футуриет – наркому

В конце 1918 года власти Украины объявили о закрытии Киевского университета. В знак протеста студенты вышли на демонстрацию, в которой принял участие и студент физико-математического факультета Борис Бажанов. Потом он написал:

«Прибывший на грузовиках отряд „державной варты“ (государственной полиции) спешился, выстроился и без малейшего предупреждения открыл по демонстрации стрельбу. Надо сказать, что при виде винтовок толпа бросилась врассыпную. Против винтовок осталось три-четыре десятка человек, которые считали ниже своего достоинства бежать, как зайцы, при одном виде полиции. Эти оставшиеся были или убиты (человек двадцать) или ранены (тоже человек двадцать). Я был в числе раненых. Пуля попала в челюсть, но скользнула по ней, и я отделался двумя-тремя неделями госпиталя».

Чтобы окончательно прийти в себя, Бажанов вернулся в свой родной город Могилёв Подольской губернии.

А в Петрограде в это время начал выходить журнал «Искусство Коммуны», всеми делами в котором заправляла команда в составе искусствоведа Николая Николаевича Пунина («комиссара Лунина»), художника Натана Исаевича Альтмана и хорошо знакомого нам Осипа Максимовича Брика.

7 декабря в первом номере журнала вместо передовицы было напечатано стихотворение Маяковского «Приказ по армии искусства», в котором звучал призыв:

«Книгой времени / тысячелистой революции дни не воспеты. На улицы, футуристы, барабанщики и поэты!»

На улицы деятели искусств призывались для того, чтобы, воплощая дореволюционный футуристический лозунг, сокрушить всё «старьё», то есть всё то, что было когда-то создано и построено ныне одряхлевшими старцами Мафусаилами:

«Канителят стариков бригады канитель одну и ту ж. Товарищи! / На баррикады! — баррикады сердец и душ… Паровоз починить мало — накрутил колёс и утёк. Если песнь не громит вокзала, то к чему переменный ток?»

А газета «Известия» в это же время напечатала очерк Ларисы Рейснер «В Петроградской чрезвычайке (Весёлая история)», рассказывавший о чудовищном беспределе, который творили чекисты Петрограда.

15 декабря «Искусство Коммуны» напечатало ещё одно стихотворение Маяковского – «Радоваться рано»:

«Белогвардейца / найдёте – и к стенке. А Рафаэля забыли? / Забыли Растрелли вы? Время / пулям / по стенке музеев тренькать. Стодюймовками глоток старьё расстреливай!.. Выстроили пушки на опушке, глухи к белогвардейской ласке. А почему не атакован Пушкин? А прочие / генералы классики? Старьё охраняем искусства именем. / Или зуб революции ступился о короны? Скорее! / Дым развейте над Зимним — фабрики макаронной!»

Явно обрадованный тем, что никто не заметил заложенного в «Мистерию-буфф» антибольшевизма, Маяковский вновь повторял строки из «Пощёчины общественному вкусу». Он с дерзкой ехидцей упрекал советскую власть в том, что она не сделала чего-то очень важного, и скрупулёзно перечислял всё то, что ею упущено.

Поэта-футуриста неожиданно поддержал любимец Зиновьева поэт Василий Князев, опубликовав стихотворение, в котором было восклицание:

«Будь ты проклята культура буржуазных пауков!»

Луначарский, конечно же, не выдержал. И 29 декабря опубликовал в том же журнале «Искусство Коммуны» гневную статью «Ложка противоядия». Маяковский, который говорил, что никогда не видел Анатолия Васильевича кричащим, должен был признать, что увидел строки, написанные наркомом, «взорвавшимся» от возмущения и негодования.

Луначарский писал:

«Я понимаю, что уродство самовосхваления и оплёвывание высоких алтарей, что беготня с осиновым колом между могилами великанов – могли произойти оттого, что слишком долго запирали молодой талант. Но всему есть мера. Если Маяковский будет продолжать тысячу раз голосить одно и то же, а именно: хвалить себя и ругать других, то пусть он мне поверит: кроме отвращения он ничего к себе не возбудит!»

Это был сильный удар по самолюбию самовлюблённого футуриста, надеявшегося, что большевики признают его.

Так как «Искусство Коммуны» выпускали соратники Маяковского, они ознакомили его с письмом Луначарского сразу же, как оно поступило в редакцию. И поэт сочинил стихотворный ответ под названием «Той стороне». Он был напечатан в том же номере журнала – сразу же вслед за статьёй наркома. Обратим внимание, что уже в самом названии Маяковский поставил себя и Луначарского по разные стороны баррикады! Поэт не спешил признавать правоту наркома, он продолжал отстаивать старые футуристические позиции, не желая подчиняться никаким «фельдфебельским» приказам:

«Мы / не вопль гениальничанья – / „всё дозволено“, мы не призыв к ножовой расправе, мы / просто / не ждём фельдфебельского / «вольно!», чтоб спину искусства размять, расправить… А мы – / не Корнеля с каким-то Расином — отца, – / предложи на старьё меняться, — мы / и его / обольём керосином и в улицы пустим – / для иллюминаций… Мы / не подносим – / "Готово! / На блюде! Хлебайте сладкое с ложицы!" Клич футуриста: / были б люди — искусство приложится».

Жизнь продолжается

Юрий Анненков обратил внимание на то, что Маяковский спорил тогда не только с наркомом Луначарским:

«Не так, товарищ! – обращался Блок к Маяковскому, ещё воспевавшему в те годы разрушение. – Не меньше, чем вы, я ненавижу Зимний дворец и музеи (?). Но разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на эту постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятья времени не избыть. Ваш крик – всё ещё крик боли, а не радости. Разрушая, мы всё те же рабы старого мира; нарушение традиции – та же традиция».

18 декабря 1918 года по требованию Феликса Дзержинского бюро ЦК РКП(б) приняло постановление, запрещавшее критиковать ВЧК в печати. Такой была реакция большевиков на очерк Ларисы Рейснер «В Петроградской чрезвычайке». Но этот запрет не очень её огорчил – 20 декабря она была назначена комиссаром Морского Генерального штаба (сокращённо – «когенмором»). Кроме Ларисы в штабе работали специалисты, сплошь состоявшие из бывших морских офицеров.

А член Реввоенсовета Республики Фёдор Раскольников на миноносце «Спартак» отправился атаковывать Ревель, но нарвался на пять лёгких крейсеров Британии, и 26 декабря был взят англичанами в плен.

29 декабря Маяковский принял участие в диспуте на тему «Пролетариат и искусство», который состоялся в петроградском Дворце труда. Журнал «Искусство Коммуны» (в одном из первых январских номеров года 1919-го) сообщил:

«Поэт Маяковский отбрасывает обвинение, что левые будто бы призывают к насилию над старым искусством. Он сам готов возложить хризантемы на могилу Пушкина».

Это был явный знак к тому, что поэт готов помириться с наркомом.

В конце декабря 1918 года Гуляйпольская повстанческая армия вместе с отрядами Красной гвардии заняли Екатеринослав, и Нестор Махно стал военным комиссаром города, членом губернского Воєнно– Революционного Комитета и главнокомандующим Советской революционной рабоче-крестьянской армии Екатеринославского района. Но так как большевики тут же занялись дележом власти, в городе начались грабежи. И Махно пришлось обратиться к екатеринос-лавцам с пламенной речью:

«– В данный момент моей ответственности перед революцией именем партизанов всех полков я объявляю, что всякие грабежи, разбои и насилия ни в коем случае допущены не будут и будут пресекаться мною в корне».

В своих воспоминаниях Нестор Иванович потом написал:

«На самом деле я за грабежи, как и за насилие вообще, расстреливал всех. Конечно, среди расстрелянных… оказались, к стыду большевиков, все почти лица из вновь и наспех большевиками сколоченного Кайдацкого большевистского отряда, которых сами же большевики арестовали и скрещивали их махновцами».

Нестор Махно расстреливал не только за грабежи. Однажды он увидел вывешенный на улице лозунг:

«Бей жидов, спасай Россию! Да здравствует батька Махно!»

Махно велел разыскать написавшего и расстрелять его.

31 декабря после ожесточённого сражения армия гетмана Петлюры вновь захватила Екатеринослав, и 5 января 1919 года Махно вернулся в Гуляйполе с отрядом, в котором было всего около двухсот человек. Но сюда петлюровцы сунуться не решились.

В это время Григорий Колобов, давний друг Анатолия Мариенгофа, продолжавший служить в ВЧК и ставший «первейшим» приятелем Есенина, успел съездить на родину, в Пензу, и, вернувшись, удивил друзей неожиданным вопросом:

«– А знаете ли, Серёжа и Толя, почём в Пензе соль?

– Почём?

– Семь тисяч!»

В течение дня этот вопрос Колобов задавал многим, но, отвечая на него, каждый раз завышал стоимость: девять тысяч, одиннадцать тысяч и так далее. В результате у него появилась кличка: «Почём-соль». Впрочем, клички в их компании имели тогда все: Анатолия Мариенгофа называли «Гунтер», Сергея Есенина – «Вятка», а примкнувшего к ним Вадима Шершеневича – «Орловский рысак».

А гордившийся своим прозвищем «Красный звонарь» поэт Василий Князев выпустил новый стихотворный сборник «Красные звоны и песни», а его «Красное Евангелие» выдержало в 1918 году четыре издания. Почти каждый день стихи Князева появлялись то в «Петроградской правде», то в «Северной Коммуне», то в «Красной газете», то в «Красном дьяволе», то в «Красной колокольне», и везде его представляли как «талантливейшего пролетарского поэта, в совершенстве владеющего как тайной стиха, так и темпераментом истинного революционера». Маяковского так тогда никто не называл.

Когда Василий Князев прибыл в Псков (в литературном вагоне редакции газеты «Красный штык»), местная газета «Набат» сообщила:

«В четверг, в 9 часов вечера, в Коммунальном театре состоялся концерт для рабочих и красноармейцев. Хор исполнил „Интернационал“, а затем поэт Василий Князев читал свои стихотворения „Песня Коммуны“, „Сын коммунара“, „Вперёд“ и „Песню Красного петуха“. Аудитория очень сердечно встречала своего поэта».

Писатель Виктор Кузнецов (в наши уже дни) написал о Василии Князеве следующее:

«Князев пел оды коммунистам далеко не бескорыстно. По воспоминаниям современников он мог зарифмовать любой „социальный заказ“ и сшибал в редакциях не без помощи всесильного Зиновьева наивысшие гонорары».

А Одесса осенью 1918 года стала вдруг советской, и поэт-футурист Николай Бурлюк на какое-то время превратился в красноармейца. Но в декабре власть в городе вновь переменилась, и Николая опять мобилизовали в Белую гвардию. Кто знает, может быть, этот поворот судьбы напомнил ему давным-давно написанные строки:

«Смыкаются незримые колени перед моленьями моими. Я, тёмный, безразличный пленник, шепчу богов ушедших имя. Я не приму твой трепет ночи, хвала, согбенная бессильно. Меня заря, быть может, прочет работником дневною пылью».

Глава третья После «Мистерии»

Диктатура большевиков

Наступил год 1919-ый. Уже 14 месяцев большевики находились у власти.

3 января коллегия Московской ЧК вынесла приговор арестованному четыре месяца назад Исидору Ивановичу Морчадзе. Какой дали ему срок, данных обнаружить не удалось. Известно лишь, что осуждён он был «/70 политическим мотивам».

А у Елены Юльевны и Эльзы Юрьевны Каган, отправившихся в заграничное путешествие, возникли сложности. Пароход «Онгерманланд» доставил их в столицу Швеции, откуда они через несколько недель перебрались в норвежский город Берген, где несколько месяцев ожидали визы.

Андре Триоле, намеревавшийся встретить Эльзу Каган в Англии, вернулся во Францию. Аркадий Ваксберг в связи с этим недоумевал:

«Что мешало ему самому приехать в Норвегию, почему мать и дочь добивались английской, а не французской визы – об этом мы никогда не узнаем: в записках Эльзы таких сведений тоже нет».

Сведения эти раздобыл Бенгт Янгфельдт, написавший про мать и дочь:

«Однако вскоре они поняли, что оказались в тупике: чтобы получить разрешение на въезд во Францию, им нужно было прожить определённое время в Англии, но для того, чтобы им открыли въезд в Англию, следовало документально подтвердить, что их впустят во Францию».

У Аркадия Ваксберга возникли и другие вопросы:

«Не узнаем мы и о другом "пустякена какие всё-таки деньги две женщины жили несколько месяцев в совершенно чужой стране? Как и ещё об одном: зачем Эльза всё равно поехала в Англию, хотя к тому времени жених Андре Триоле давно уже переместился в Париж?»

Ответ на один из вопросов (на чей счёт мать с дочерью жили в Скандинавии?) можно найти в Биографическом энциклопедическом словаре 2001 года издания. Там на странице 140 сообщается:

«ВОРОВСКИЙ Вацлав Вацлавович (1871–1923), революционер, публицист и литературный критик, дипломат. С 1903 – большевик. С ноября 1917 – полпред в скандинавских странах».

Через полпреда (полномочного представителя) Воровского в ту пору проходили деньги партии большевиков, в том числе и так называемые «немецкие деньги», то есть те, что большевики получали от Германии для дестабилизации обстановки в России. Так что у Воровского и его скандинавского ведомства, располагавшегося в Стокгольме, были средства, которые можно было потратить и на поддержку тех, кто являлся с документами, выданными ВЧК.

Когда необходимые въездные визы были наконец-то получены, Елена Юльевна Каган и её дочь (по словам Бенгта Янгфельдта):

«11 ноября 1918 года… ступили на английскую землю».

Андре Триоле в тот момент успел съездить на остров Таити.

Бенгт Янгфельдт:

«В начале 1919 года в Париж вернулся Андре Триоле, но Эльза всё ещё оставалась в Лондоне…»

А петроградский журнал «Искусство Коммуны» 9 января 1919 года вновь вместо передовой статьи поместил стихотворение, которое называлось «С товарищеским приветом, Маяковский». В этом произведении, написанном по случаю годовщины Отдела изобразительных искусств (ИЗО), заявлялось, что, хотя сторонников у автора немного:

«… нас, / футуристов, нас всего – быть может – семь»,

их число будет расти, а отдел ИЗО просуществует ещё как минимум сто лет:

«Поздравители / не хлопают дверью? Им / от страха / небо в овчину? И не надо. / Сотую – / верю! — встретим годовщину».

Но до этой «сотой» годовщины надо было ещё дожить, а жизнь с каждым днём становилась всё сложнее. И всё опаснее.

Зинаида Гиппиус:

«Границы плотно заперты. В "Правде "ив „Известиях“ абсолютная чепуха. А это наши две единственные газеты, два полулистка грязной бумаги, – официозы…

Что пишется в официозах – понять нельзя. Мы и не понимаем.

И никто. Думаю, сами большевики мало понимают, мало знают».

Об обстановке, царившей тогда на улицах Москвы, можно судить по инциденту, случившемуся в канун Рождества. Банда во главе с Яшкой Кошельком (Яковом Кузнецовым) остановила автомобиль главы Совнаркома Ленина. Владимир Ильич назвал, конечно же, свою фамилию, но так невнятно, что нападавшие восприняли её как «Левин».

– Левин, так Левин, – сказал Яшка Кошелёк.

И у вождя большевиков забрали все бывшие при нём деньги, личный браунинг и автомобиль, оставив ограбленного Владимира Ильича и сопровождавших его людей мёрзнуть на улице.

Ленин таким отношением был очень оскорблён и решил отомстить нападавшим.

Субботний номер «Известий ВЦИК» от 25 января 1919 года сообщил:

«К борьбе с бандитизмом

Заместителю председателя В. Ч.К. тов. Петерсу

В виду того, что налёты бандитов в Москве всё более учащаются, и каждый день бандиты отбивают по нескольку автомобилей, производят грабежи и убивают милиционеров, предписывается В. Ч.К. принять самые срочные и беспощадные меры по борьбе с бандитами.

Председатель СНК Н.Ленин (В.Ульянов)».

«Меры», притом «самые беспощадные», были, конечно же, тут же приняты. Об этом «Известия ВЦИК» объявили уже на следующий день:

«Москва на военном положении

Приказ № 157 Московского окружного Комиссариата по военным делам

25 января 1919 года

Па основании чрезвычайных полномочий, предоставленных мне постановлением СНК от 29 мая 1918 года об объявлении Москвы на военном положении, приказываю:

… расстреливать всех уличённых и захваченных на месте преступления бандитов.

Окружной военный комиссар Н.Муралов»

Приказ был издан, сотрудники ВЧК и милиции были подняты на ноги, но Яшка Кошелёк как в воду канул. Найти его чекистам так и не удалось. Поэтому каждый, кто мог, старался вооружиться.

В Северной Коммуне ещё 22 марта 1918 года Моисей Урицкий издал приказ, согласно которому гражданам предлагалось в трёхдневный срок зарегистрировать имевшееся у них оружие. Такое оружие у Маяковского было, и 1 февраля 1919 года он получил в Петербургском (так указано в документе) комитете РКП удостоверение за номером 12, в котором говорилось:

«Пролетарии всех стран соединяйтесь!

УДОСТОВЕРЕНИЕ

Дано Гражд. В.В.Маяковскому на право ношения и хранения револьвера системы велодок без №.

Подпись владельца оружия В.Маяковский».

Орфографические ошибки этого документа отражают стиль того времени. Карманный револьвер велодог (а не велодок!) создавался для защиты велосипедистов от уличных собак (отсюда и его название), а когда животные к велосипедам привыкли, стал оружием самообороны. Надо полагать, что и до этого Маяковский носил с собой этот велодог, но нелегально. С 1 февраля 1919 года поэт стал вооружённым с разрешения властей.

Оплеуха футуристам

10 января 1919 года лондонские газеты опубликовали сенсационную новость: «Мы захватили в плен первого лорда большевистского адмиралтейства». По британским понятиям именно так можно было назвать взятого на миноносце «Спартак» члена РВС Республики Советов и заместителя наркома Троцкого по морским делам Фёдора Раскольникова. Его как раз доставили в Лондон.

В Москве об этом деле мало кому хоть что-то было известно. Поэтому москвичи обсуждали местные новости, одна из которых заключалась в том, что в кафе «Домино», располагавшемся в доме № 18 по улице Тверской, сменились хозяева. Прежний владелец эмигрировал, и ставшее бесхозным помещение отдали Союзу поэтов, который, как мы помним, возглавлял Василий Каменский. Ему захотелось, чтобы «Домино» стало кафе поэтическим. О том, как происходило то становление, рассказал Матвей Ройзман:

«Занимался этим молодой задорный художник Юрий Анненков, стилизуя всё под гротеск, лубок, а иногда отступая от того и другого. Например, на стене, слева от арки, была повешена пустая, найденная в сарае прежнего владельца „Домино“ птичья клетка. Далее произошло невероятное: первый председатель союза Василий Каменский приобрёл за продукты новые брюки, надел их, а старые оставил в кафе. В честь него эти чёрные с заплатами на заду штаны приколотили гвоздями рядом с клеткой. На кухне валялась плетёная корзина из-под сотни яиц, кто-то оторвал крышку и дал Анненкову. Он прибил эту крышку на брюки Василия Васильевича наискосок. Под этим „шедевром“ белыми буквами были выведены строки:

Будем помнить Стеньку, Мы от Стеньки, Стеньки кость. А пока горяч кистень, куй, Чтоб звенела молодость!!!

Далее вдоль стены шли гротесковые рисунки, иллюстрирующие дву– и четверостишия поэтов А.Блока, Андрея Белого, В.Брюсова, имажинистов. Под красной лодкой были крупно выведены строки Есенина:

Вёслами отрубленных рук Вы гребётесь в страну грядущего».

Это стихотворение Есенина называлось «Кобыльи корабли», оно завершалось четверостишием:

«Буду петь, буду петь, буду петь! Не обижу ни козы, ни зайца. Если можно о чём скорбеть, Значит, можно чему улыбаться».

Строк Маяковского на стенах поэтического кафе не было. Но сам он заглядыввл сюда всякий раз, когда приезжал из Петрограда в Москву.

Матвей Ройзман:

«Редкий вечер обходился без выступления начинающих или старых поэтов. Это было для них очень важно: бумага в стране была на исходе, во время гражданской войны многие типографии разрушены. Общение с читателями достигалось путём устного слова, главным образом, с эстрады кафе».

29 января 1919 года «Вечерние известия Моссовета» опубликовали объявление:

«Вечер поэтов. Сегодня в «Союзе поэтов» (Тверская, 18) вечер четырёх поэтов: Сергея Есенина, Рюрика Ивнева, Анатолия Мариенгофа и Вадима Шершеневича. Вступительное слово скажет Григорий Колобов. Начало в 8 ч.в.».

Это был первый литературный вечер стихотворцев, которые решили создать объединение, назвав его имажинистским (от французского слова «image» – «образ»).

Обратим внимание, что представлять публике «четырёх поэтов» было поручено чекисту Колобову. Все россияне тогда уже знали, что ВЧК – это карающий меч революции, поэтому старались держаться от него как можно дальше. Но молодые имажинисты, водившие дружбу с чекистом по кличке «Почём-соль», решили показать всем, как они близки с этим чрезвычайным ведомством. И первому сборнику их имажинистских стихов было дано название «Всё, чём каемся». Оформить книгу предложили завсегдатаю кафе «Питтореск», молодому художнику Василию Петровичу Комардёнкову. В книге «Дни минувшие (Из воспоминаний художника)» он рассказал о том, как размещал на обложке этого сборника слова его названия (по просьбе самих поэтов, разумеется):

«Я написал крупно по вертикали начальные буквы каждого слова, получилось ВЧК, и мелко около каждой буквы остальные… Нашли бумагу и типографию. Скоро первая пачка обложек была готова, текст тоже. Сергею Александровичу были вручены обложки для соединения с текстом».

Но до читателей эта книга не дошла – о ней узнали чекисты, и все отпечатанные экземпляры конфисковали, дав тем самым понять, что шутить над грозным ведомством они никому не позволят.

А над футуристами шутить было можно. Более того, над ними начали сгущаться грозовые тучи – 30 января в воронежском журнале «Сирена», а 10 февраля в московской газете «Советская страна» была опубликована «Декларация имажинистов». В ней, среди другого прочего, говорилось и о сообществе, которое возглавлял Маяковский:

«Скончался младенец, горластый парень десяти лет от роду (родился 1909 умер – 1919). Издох футуризм. Давайте грянем дружнее: футуризму и футурью – смерть. Академизм футуристических догматов, как вата, затыкает уши всему молодому. От футуризма тускнеет жизнь…

Знаете ли вы, что такое футуризм: это босоножка от искусства, это ницшеанство формы, это замаскированная современностью надсоновщина…

Футуризм кричал о солнечности и радости, но он мрачен и угрюм…

Поэзия: надрывная нытика Маяковского, поэтическая похабщина Кручёных и Бурлюка…

К чёртовой матери всю эту галиматью.

… мы, группа имажинистов, кричим вам свои приказы.

Мы, настоящие мастеровые искусства, мы, кто отшлифовывает образ, кто чистит форму от пыли содержания…

Заметьте: какие мы счастливые. У нас нет философии. Мы не выставляем логики мыслей. Логика уверенности сильнее всего».

Под декларацией стояли подписи:

«Поэты: Сергей Есенин, Рюрик Ивнев, Анатолий Мариенгоф, Вадим Шертеневич.

Художники: Борис Эрдман, Георгий Яку лов.

Музыканты, скульпторы и прочие: ау?»

Это была звонкая оплеуха тем, кто ещё совсем недавно раздавал пощёчины общественному вкусу Но на неё мало кто обратил внимание – время было уже не то. 14 февраля 1919 года в газете «Известия» появилась с виду вроде обычная статья, но сообщала она страшные вещи:

«Концентрационные лагери

Революционные Трибуналы и Народные Суды ввели особый род наказания: лишение свободы в виде принудительных работ без содержания под стражей.

Московская Чрезвычайная Комиссия решила сделать опыт устройства «концентрационного лагеря» для принудительных работ».

Такая была тогда в стране обстановка.

Дмитрий Мережковский записывал в дневнике:

«Среди русских коммунистов – не только злодеи, но и добрые, честные, чистые люди, почти „святые“. Они-то – самые страшные. Больше, чем от злодеев, пахнет от них китайским мясом».

Жена Мережковского, Зинаида Гиппиус, потом разъяснила (в книге «Живые лица»), что имелось в виду под словами «китайское мясо»:

«Это вот что такое: трупы расстрелянных, как известно, „Чрезвычайка“ отдаёт зверям Зоологического сада. И у нас, и в Москве. Расстреливают же китайцы. И у нас, и в Москве. Но при убивании, как и при отправлении трупов зверям, китайцы мародёрничают, не все трупы отдают, а который помоложе, – утаивают и продают под видом телятины. И у нас, и в Москве. У нас – на Сенном рынке. Доктор N купил „с косточкой“ – узнал человечью. Пошёл в ЧК. Ему там очень внушительно посоветовали не протестовать, чтобы самому не попасть на Сенную».

Такие нравы устанавливались в стране Советов, на которую с юга стремительно надвигалась Белая армия генерала Деникина, а на западе наращивала мощь армия Польши, которой руководил Юзеф Пилсудский. Лев Троцкий писал:

«У Ленина сложился твёрдый план:…вступить в Варшаву, чтобы помочь польским рабочим массам опрокинуть правительство Пилсудского и захватить власть».

Быть среди тех, кто сражается и побеждает и, стало быть, пользуется всеми жизненными благами, хотелось тогда очень многим. И в конце февраля 1919 года Сергей Есенин написал заявление:

«Признавая себя по убеждениям идейным коммунистом, примыкающим к революционному движению, представленному РКП (б), и активно проявляя это в моих ПОЭМАХ и СТАТЬЯХ, прошу зачислить меня в действительные члены литературно-художественного клуба Советской Секции писателей – художников и поэтов.

Сергей Есенин».

Вновь аресты

Описывая те времена в дневнике (в «Чёрной книжке»), Зинаида Гиппиус упомянула и «оппозицию», которую советская власть относила к своим врагам:

«Большевики не терпят вблизи никакой, даже пассивной, даже глухой и немой. И если только могут, что только могут, уничтожают. Непременно уничтожают студентов, – останутся только профессора. Студенты всё-таки им, большевикам, кажутся коллективной оппозицией, а профессора разделены, каждый – отдельная оппозиция, и они их преследуют отдельно».

Упомянула Гиппиус и тех, кто стал сотрудничать с советской властью. Особенно ей было обидно, что к большевикам пошли поэты Блок и Белый:

«Впрочем, какой большевик Блок! Он и вертится где-то около, в левых эсерах. Он и А.Белый – это просто „потерянные дети“, ничего не понимающие, аполитичные отныне и до века. Блок и сам как-то согласился, что он „потерянное дитя“, не больше».

Писатель Разумник Васильевич Иванов, писавший под псевдонимом Иванов-Разумник, ни в какой партии не состоял, но в своё время редактировал левоэсеровскую газету «Знамя труда» и их журнал «Наш Путь». Той поре он дал такую характеристику:

«Террор военного коммунизма был тогда в полном разгаре. Арестовывали и расстреливали „заложников“, открывали действительные и мнимые заговоры. Одним из таких был в феврале 1919 года „заговор левых эсеров“, никогда не существовавший, но приведший кряду "репрессий " – вплоть до расстрелов».

Зинаида Гиппиус:

«Если ночью горит электричество – значит, в этом районе обыски. У нас уже было два. Оцепляют дом и ходят целую ночь, толпясь, по квартирам».

В середине февраля Иванова-Разумника тоже арестовали – по делу партии левых эсеров. Он был (по его же словам) доставлен…

«… на «Гороховую 2», в здание бывшего градоначальства, в знаменитый центр большевистской охранки и одновременно с этим – пропускную регистрационную тюрьму для всех арестованных».

В три часа ночи Иванова-Разумника вызвали на допрос. Следователь (сам бывший левый эсер, перекинувшийся к большевикам)…

«… усиленное внимание обратил на мою записную книжку, а в ней – на адреса знакомых. Фамилии и адреса эти он подчёркивал карандашом, а потом стал переписывать на отдельные листки бумаги. Это мне не понравилось и, как оказалось потом, не без основания…

В пять часов утра – как я потом узнал – ряд автомобилей с чекистами подъезжали в разных частях города к домам, где жили мои знакомые, адреса которых я имел неосторожность занести в свою записную книжку (с этих пор никогда я больше этого не делал). Были арестованы и отвезены на «Гороховую»: поэт Александр Блок с набережной реки Пражки, писатель Алексей Ремизов, художник Петров – Водкин, историк М.К. Демке – с Васильевского острова, писатель Евгений Замятин – с Моховой улицы, профессор С А.Венгеров – с Загороднего проспекта, – ещё, и ещё, со всех концов Петербурга, где только ни жили мои знакомые. Какая бурная деятельность бдительных органов советской власти^.»

Самые большие подозрения у чекистов вызвал Александр Блок. Иванов-Разумник вспоминал:

«Он явно был связан с левыми эсерами: поэма „Двенадцать“ появилась в партийной газете „Знамя труда“, там же был напечатан и цикл его статей „Революция и интеллигенция“, тотчас же вышедшая отдельной брошюрой в партийном издательстве. В журнале левых эсеров „Наш Путь“ снова появились „Двенадцать“ и „Скифы“, вышедшие опять-таки в партийном издательстве отдельной книжкой с моей вступительной статьёй. Ну как же не левый эсер? Поэтому допрос Александра Блока затянулся, и в то время как всех других вместе с ним арестованных мало-помалу после допросов отпускали по домам, его перевели на чердак».

Больше всех, как писал Иванов-Разумник, повезло Евгению Замятину:

«Е.И.Замятин так рассказал о сцене допроса. Нахохотавшись вдоволь насчёт предъявленного ему обвинения, он… заполнил лист неизбежной анкеты, причём на вопрос – не принадлежал ли к какой-нибудь партии – ответил кратко: «Принадлежал»…

– К какой партии принадлежали? – спросил следователь, предвкушая возможность политического обвинения.

– К партии большевиков!

В годы студенчества Е.И.Замятин действительно входил в ряды этой партии, ярым противником которой стал в годы революции.

Следователь был совершенно сбит с толка.

– Как? К партии большевиков?

– Да.

– И теперь в ней состоите?

– Нет.

– Когда же и почему из неё вышли?

– Давно, по идейным мотивам.

– А теперь, когда партия победила, не сожалеете о своём уходе?

– Не сожалею.

– Объясните, пожалуйста, не понимаю!

– А между тем понять очень просто. Вы коммунист?

– Коммунист.

– Марксист?

– Марксист.

– Значит, плохой коммунист и плохой марксист. Будь вы настоящим коммунистом, вы бы знали, что мелкобуржуазная прослойка попутчиков большевизма имеет тенденцию к саморазложению, и что только рабочие являются неизменной классовой опорой коммунизма. А так как я принадлежу к классу мелкобуржуазной интеллигенции, то мне непонятно, чему вы удивляетесь.

Эта ироническая аргументация так подействовала на следователя, что он тут же подписал ордер на освобождение, и Замятин первым из арестованных вышел из узилища».

А чем занимался в тот момент наш герой?

Новые футуристы

Начало 1919 года Маяковский описал в статье «Только не воспоминания…»:

«… семнадцатилетняя коммунистка Выборгского района Муся Натансон стала водить нас через пустыри, мосты и груды железного лома по клубам, заводам Выборгского и Василеостровского районов.

Я читал всё, что у меня было; главным образом, «Поэтохронику», «Левый», «Войну и мир» и сатириконовские вещи».

О том, как читали стихи тогдашние поэты, оставил воспоминания Юрий Анненков:

«Я не помню никого другого, кто владел бы таким умением и такой музыкальной тонкостью чтения, какими располагала Ахматова. Пожалуй – Владимир Маяковский… Когда он читал свою поэзию с эстрады или просто в моей комнате, то можно было подумать, что слышишь ритмический грохот заводских машин».

Но Маяковский прекрасно понимал, что на произведениях, написанных до октябрьской революции, далеко не уедешь. Брикам тоже давно уже стало ясно, что для безбедной жизни в стране Советов необходима согласованность с властью. Чем больше согласованности, тем лучше! Причём согласованности не с кем-то вообще, а с теми, кто находится на самом верху, то есть с вождями большевистской партии.

А в каком положении находились в тот момент футуристы?

Практически только из них состоял тогда Изобразительный отдел (ИЗО) Петроградского Наркомпроса. Они, футуристы, выпускали журнал «Искусство Коммуны». Но им казалось, что надо ещё громче заявить о своей пролетарской сущности.

Бенгт Янгфельдт:

«Маяковский, Брик и другие члены ИЗО устроили серию лекций и поэтических вечеров в рабочих районах Петрограда. Они нуждались в социальной базе, им нужно было доказать критикам, что они так же близки к пролетариату, как сами утверждали».

Но этих «лекций» и «вечеров» тоже было недостаточно, и в январе 1919 года футуристы объявили о создании группы коммунистов-футуристов, сокращённо комфутов. Их возглавили два тридцатилетних сотрудника ИЗО Наркомпроса: Борис Анисимович Кушнер, вступивший в партию большевиков в 1917 году (Маяковский называл его Скушнером), и Осип Максимович Брик, вступивший в большевистскую партию в 1918-ом. Место коммунистов-футуристов в рядах РКП(б) они определили так:

«Комфут представляет собой внутри партии определённое культурно-идеологическое течение».

Бенгт Янгфельдт:

«Комфуты утверждали: культурная политика большевиков революционной не является, культурная революция отстаёт от политических и экономических преобразований и назрела необходимость в „новой коммунистической культурной идеологии“, что, по сути, было лишь новой формулировкой призыва к Революции Духа».

Но, образовав комфут, футуристы фактически привязали себя к большевистской колеснице. Маяковский отнёсся к этому с одобрительным энтузиазмом, хотя сам стать комфутом не мог, поскольку был беспартийным.

А имажинисты в это время открыли в Москве книжную лавку, в которой сами же выступали в роли продавцов. Анатолий Мариенгоф вспоминал:

«… зайдёт в лавку человек, спросит:

– Есть ли у вас Маяковского «Облако в штанах»?

Тогда отходил Есенин шага на два назад, узил в щёлочки глаза, обмерял спросившего, как аршином, щёлочками своими сначала от головы до ног, потом от уха к уху и, выдержав презрительнейшую паузу (от которой начинал топтаться на месте приёмом таким огорошенный покупатель), отвечал своей жертве ледяным голосом:

– А не прикажете ли, милостивый государь, отпустить вам… Надсона… роскошное имеется у нас издание, в парчовом переплёте и с золотым обрезом?

Покупатель обижался:

– Почему ж, товарищ, Надсона?

– А потому что я так соображаю: одна дрянь!.. От замены этого этим ни прибыли, ни убытку в достоинствах поэтических… переплётец же у господина Надсона несравненно лучше.

Налившись румянцем, как анисовое яблоко, выкатывался покупатель из лавки».

Антагонисты комфутов

В Петрограде Василий Князев выпустил «Первую книгу стихов», в которую поместил свою дореволюционную сатиру. Вслед за ней вышел его поэтический сборник «Песни красного звонаря», которые воспевали советскую власть.

Между тем всюду уже разнёсся слух об аресте петроградскими чекистами группы писателей и художников, якобы участвовавших в заговоре против большевиков. Поэт Александр Блок сутки провёл в чекистских застенках («на чердаке Чеки»), его дважды допрашивали, а освободили лишь после заступничества наркома Луначарского. Юрий Анненков потом вспоминал, что вышедший на свободу поэт жаловался ему:

«Я задыхаюсь, задыхаюсь, задыхаюсь! Мы задыхаемся, мы задохнёмся все. Мировая революция превращается в мировую грудную жабу».

Из комфутов никто арестован не был. Но Брики и Маяковский в тревоге насторожились. Вполне возможно, что активность петроградских чекистов их сильно напугала.

20 февраля 1919 года в петроградском литературно-артистическом кабаре «Привал комедиантов» состоялся тридцать девятый вечер поэтов, в котором принял участие и побывавший в арестантах Александр Блок. Были приглашены также поэты Георгий Иванов, Всеволод Рождественский и Михаил Кузмин, который потом записал в дневнике:

«… посыльный из «Привала». Поехали всё-таки. Неустройства, дела, знакомые. Брики, Беленсоны… Наверху Луначарский читал пьесу…»

Упомянутые Беленсоны – это, надо полагать, супруги. Александр Эммануилович Беленсон был издателем альманаха «Стрелец», а также подражателем и вульгаризатором стихов Михаила Кузмина. Что же касается «читки пьесы» наркомом Луначарским, то об этом чуть подробнее написала Зинаида Гиппиус:

«Официальное положение Луначарского дозволяет ему циркулярами призывать к себе уцелевших критиков, которым он жадно и долго читает свои поэмы. Притом безбоязненно: знает, что они, бедняги, словечка против не скажут – только и могут, что хвалить. Не очень-то накритикуешь, явившись на литературное чтение по приказу начальства».

Вернёмся к дневниковой записи Михаила Кузмина, описавшего другую «читку» того дня – поэтическую (комфутов на неё не звали):

«Читали довольно мрачно. Потом вылез Маяковский, и все поэты попрятались в щели».

Давая отчёт о том вечере и в газете «Жизнь искусства», Михаил Кузмин пояснил:

«Можно было понять Маяковского, который самостийно явился на эстраду как фея Карабос, которую не пригласили на крестины, и стал читать свои стихи, предпослав, разумеется, им вступительное слово. С большим апломбом он бранил только что читавших поэтов, противопоставляя им себя…

Ни восторга, ни возмущения это выступление, почти автоматическое, не возбудило, публика лениво посмеялась, потом выслушала хорошо известный «Левый марш». Только режиссёры и антрепренёры с завистью смотрели на Маяковского, думая, какие прекрасные актёрские данные остаются не использованными^.

А Есенин и его друзья-имажинисты выступили в Московском университете. Учившийся на факультете общественных наук Матвей Ройзман вспоминал:

«Имажинисты пришли в цилиндрах, – студенты встретили их аплодисментами».

Первым читал стихи Мариенгоф. Потом выступил Есенин, завершивший чтение стихотворением «Товарищ».

Матвей Ройзман:

«Был поэт в отлично сшитом сером костюме, который как бы подчёркивал его цвета пшеницы буйные волосы и похожие на огромные незабудки глаза.

Он читал просто, спокойно, и голос его был звучен и чист – без единой царапающей нотки:

Жил Мартин, и никто о нём не ведал. Грустно стучали дни, словно дождь по железу. И только иногда за скудным обедом Учил его отец распевать марсельезу.

(Тогда я ещё не знал, что «Товарищ» написан после того, как Есенин присутствовал на похоронах борцов за революцию в Петрограде на Марсовом поле весной 1917 года.)

То, что творилось в тот вечер девятнадцатого года в аудитории Московского университета, – незабываемо. Студенты оглушительно хлопали в ладоши, топали ногами, орали: «Есенин, ещё!..»

На площадке группа студентов подхватила Есенина на руки и стала его качать. Он взлетал вверх, держа на груди обеими руками цилиндр. Но когда его поставили па ноги, другие студенты хотели повторить с ним то же самое.

– Валяйте Мариенгофа! – сказал он.

Едва тот взлетел вверх, также держа цилиндр на груди, Сергей, увидев на рукаве моей студенческой шинели красную повязку, подошёл ко мне и тихо сказал:

– Уведите меня отсюда!»

А стихи Маяковского вскоре довелось послушать вождю большевиков.

Кремлёвский концерт

Актриса Малого театра Ольга Владимировна Гзовская (родная сестра гимназического товарища Маяковского) вспоминала:

«Однажды я участвовала в концерте, организованном для воинских частей в Кремле в Митрофаньевском зале. Это было в 1919 году 23 февраля, в день Красной армии. На концерте присутствовал Владимир Ильич. Он сидел в первом ряду, сложив руки на груди, и внимательно смотрел на всё происходившее на сцене.

В этот вечер в моей программе были стихи Пушкина, а закончила я стихотворением Маяковского «Наш марш». Как сейчас вижу слегка прищуренные глаза Владимира Ильича, смотревшие внимательно на меня во время моего чтения».

Тот вечер описала и Надежда Константиновна Крупская:

«Однажды нас позвали на концерт, устроенный для красноармейцев. Ильича провели в первые ряды. Артистка Гзовская декламировала Маяковского: "Наш бог – бег, сердце – наш барабан " – и наступала прямо на Ильича, а он сидел, немного растерянный от неожиданности, недоумевающий, и облегчённо вздохнул, когда Гзовскую сменил какой-то артист, читавший „Злоумышленника“ Чехова».

Ольга Гзовская:

«По окончании концерта в комнате рядом с залом был подан чай, и тут произошёл мой разговор о Маяковском с Владимиром Ильичом. Он спросил:

– Что это вы читали после Пушкина? И отчего вы выбрали это стихотворение? Оно не совсем понятно мне…там всё какие-то странные слова.

Я отвечала Владимиру Ильичу, что это стихотворение Маяковского, которое он доверил мне исполнить. Непонятные слова я старалась объяснить Владимиру Ильичу так же, как мне объяснял это стихотворение сам Маяковский.

Владимир Ильич сказал мне:

– Яне спорю, и подъём, и задор, и призыв, и бодрость – всё это передаётся. Но всё-таки Пушкин мне нравится больше, и лучше читайте чаще Пушкина.

Никакого возмущения или беспощадной критики поэзии Маяковского в тот вечер я от Владимира Ильича не слышала».

Годы спустя Ольга Гзовская раскритиковала статью «Ленин о поэзии», которую написал видный большевик Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич. В статье говорилось о «резко отрицательной» реакции вождя не только на прочитанное ею стихотворение «Наш марш», но и вообще на всё творчество поэта-футуриста:

«Его отрицательное отношение к Маяковскому с тех пор осталось непоколебимым на всю жизнь».

Гзовская писала:

«После моего выступления со стихами выступила танцовщица-босоножка Элли Рабенек с ученицами своей школы. Они танцевали под полонез Шопена революционный марш с красными знамёнами. Движения их были наступательные, вперёд, на авансцену. Об этом номере я упоминаю потому, что в воспоминаниях В.Бонч-Бруевича говорится, что Гзовская скакала по сцене. Этого не было, скакала и наступала с флагом Элли Рабенек. В.Бонч-Бруевич запамятовал».

Известная танцовщица Елена (Эльфрида) Ивановна Книппер-Рабенек была дочерью известного в Москве купца второй гильдии Иоганна Бартельса, владевшего булочными на Кузнецком мосту и Большой Никитской. С детства увлёкшись танцами, Елена брала уроки у родной сестры знаменитой танцовщицы Айседоры Дункан. Выступление Элли Рабенек в Кремле стало одним из последних в стране Советов – вскоре она покинула родину навсегда, эмигрировав в Вену где открыла свою студию.

Из Москвы перенесёмся в Петроград – к коммунистам-футуристам. Бенгт Янгфельдт сообщил о таком весьма любопытном факте:

«Комфут задумывался как коллектив при одной из петроградских партийных ячеек, но в регистрации им отказали, сославшись на то, что подобное объединение может „создать нежелательный прецедент в будущем“. Отказ был подтверждением растущей враждебности к футуристам в партийных и правительственных кругах».

Комментаторы изданного в советские времена шеститомного собрания сочинений Владимира Маяковского утверждали, что группа «коммунистов-футуристов» существовала в Петрограде «короткое время»:

«Увлечение Маяковского комфутскими идеями было случайным и временным. Эти идеи в основном исходили от таких комфутов как О.Брик, Б.Кушнер, Д.Штеренберг, Н.Альтман и др.».

В тех же комментариях к шеститомнику также указывалось, что уничтожить художественное наследие прошлого призывал тогда не Маяковский, а Осип Брик:

«… наиболее характерной является статья О.Брика «Дренаж искусства», в которой всё наследие классиков объявлялось реакционным, буржуазным, уподоблялось идейному чаду».

Эти категоричные утверждения не соответствуют действительности. Ничего «случайного» и «временного» в увлечении Маяковского идеями комфутов не было – ведь существовала единая и весьма боевая команда коммунистов-футуристов, в которой он находился в первых рядах (несмотря на свою беспартийность). Но власти по-прежнему решительно отказывали комфутам в признании, так как слишком ревниво относились к любой попытке кого бы то ни было выступить под другим именем (не большевистским).

И тут подал голос Горький.

Ссора с «Буревестником»

В тех регионах страны, где правили большевики, год 1919-ый был голодным. Юрий Анненков пишет:

«Зимой… я ездил в один из южных городов, только что занятых красными… Приехав из нищего Петербурга, я был поражён неожиданным доисторическим видением: необозримые рынки, горы всевозможных хлебов и сдоб, масла, сыров, окороков, рыбы, дичи, малороссийского сала, бочки соленья и маринада, крынки молока, горшки сметаны, варенца, простокваши; гирлянды колбас; обилие и разнообразие изготовленных блюд, холодных и ещё дымящихся, распряжённые повозки, заваленные мешками, корзинками, бочонками и бидонами; лошади и волы, лениво жующие сытый корм; людская толчея, крики, смех…

По всей видимости, принцип социалистической рационализации ещё не успел распространиться в этой едва «освобождённой от гнёта капитализма» области».

В тот «южный город» Анненков поехал по просьбе Горького, поэтому, вернувшись в Петроград, привёз ему горы продуктов, посланные «буревестнику революции» поклонниками его таланта.

Между тем на территорию Белоруссии начали наступать польские войска.

В творчестве Маяковского все эти события не отражены никак. Ему и Брикам начало 1919 года запомнилось совершенно другим – тем, что они внезапно обнаружили резкое охлаждение к ним Луначарского.

Бенгт Янгфельдт, посвятивший этому инциденту целую главу своей книги, писал:

«Лили растерялась, заметив однажды, что при встрече с ними Луначарский едва поздоровался. Она рассказала об этом Шкловскому, который с удивлением отозвался: неужели она не слышала, что Горький рассказывает „всем“ о том, как Маяковский "заразил девушку сифилисом и шантажировал её родителей"?»

Василий Васильевич Катанян в своей книге привёл рассказ самой Лили Юрьевны:

«Я взяла Шкловского и тут же поехала к Горькому. Витю оставила в гостиной, а сама прошла в кабинет. Горький сидел за столом, перед ним – стакан молока и белый хлеб – это в девятнадцатом-то голодном году!

– Так и так, мол, откуда вы взяли, Алексей Максимович, что Володя кого-то заразил?

– Я этого не говорил.

Тогда я открыла дверь в гостиную и позвала:

– Витя! Повтори, что ты мне рассказал.

Тот повторил, что да, говорил, в присутствии такого-то. Горький был припёрт к стене и не простил нам этого никогда. Он сказал, что "такой-то " действительно это говорил со слов одного врача. Я попросила связать меня с «таким-то» и с врачом. Я бы их всех вывела на чистую воду!»

Виктор Шкловский:

«Конечно, Горькому разговор был неприятен, он стучал пальцем по столу, говорил:

– Не знаю, не знаю, мне сказал один очень серьёзный товарищ. Я вам узнаю его адрес».

Лили Брик:

«Но Горький никого из них „не мог найти“. Недели через две я послала ему записку…»

Записка эта хранится в Центральном литературном архиве. Вот она:

«Алексей Максимович, очень прошу Вас сообщить мне адрес того человека в Москве, у которого Вы хотели узнать адрес доктора. Я сегодня еду в Москву с тем, чтобы окончательно выяснить все обстоятельства дела. Откладывать считаю невозможным.

Л.Бри к».

На другой стороне листка рукою Горького написано:

«Я не мог ещё узнать ни имени, ни адреса доктора, ибо лицо, которое могло бы сообщить мне это, выехало на Украину с официальными поручениями.

А.П.»

Пришлось Лили Брик обратиться к девушке, из-за которой разгорелся весь сыр-бор:

«… и та сказала, что не было ничего подобного. Она мне рассказала, что знает, что пустил этот слух один литератор из ревности к Маяковскому, поскольку она в своё время ушла от него к поэту. Горький сплетню с удовольствием подхватил и пустил дальше, ибо теперь он ревновал к литературной славе Маяковского, которого широко печатали. Горький очень сложный человек. И опасный. Знаменитый художник отнюдь не всегда бывает образцом нравственности».

Бенгт Янгфельдт:

«Девушкой была не кто иная, как Соня Шамардина, а источником слухов – её самоназначенный опекун Корней Чуковский, бдительно охранявший её добродетель зимой 1914 года, когда она близко общалась с Маяковским».

Когда все обстоятельства дела были выяснены, Лили Брик отправилась к наркому по просвещению:

«Я рассказала эту историю Луначарскому и просила передать Горькому, что он не бит Маяковским только из-за своей старости и болезни».

Здесь Лили Юрьевна явно переборщила, потому что не известно ни одного случая, чтобы Маяковский кого-либо ударил (вообще применил свою физическую силу). Драчуном поэт-футурист не был.

Но столкновение с Горьким показало Маяковскому и комфутам, что им не ужиться в одном городе с «буревестником революции». Да и биться за место под солнцем в Петрограде, который после переезда Совнаркома в Москву стал превращаться в провинциальный город, было бесперспективно. Поэтому и возникло решение переселиться в большевистскую столицу.

Аркадий Ваксберг:

«Никто в точности не знает, кто из семейного триумвирата первым подал мысль о необходимости жить неподалёку от власти. Зная инертность Брика и зависимость Маяковского, можно, не боясь ошибиться, сказать, что инициатива принадлежала именно Лиле».

Вполне возможно, что совет переехать из Петрограда в Москву дал Лили Брик её старый знакомец Лев Гринкруг, который пошёл работать к большевикам – стал финансовым директором Российского телеграфного агенства (РОСТА).

Давний приятель Бриков Роман Якобсон тоже советовал им обосноваться в Москве.

Да и арест Александра Блока в середине февраля 1919 года наверняка сильно испугал не только Лили Юрьевну но и Владимира Владимировича вместе с Осипом Максимовичем. От петроградских чекистов защитить их было некому

К тому же и сама Северная Коммуна перестала существовать – 24 февраля Третий съезд Советов Северной области принял решение об её упразднении.

И в самом начале марта Маяковский и Брики, так же стремительно, как совсем ещё недавно покидали москвский «ад», бежали из зиновьевского «рая», в котором «церемониймейстером» был Горький.

Впрочем, в книге Василия Васильевича Катаняна «Лиля Брик. Жизнь» написано:

«Осенью 1918 года все трое переехали в Москву…»

В его же книге «Лиля Брик, Владимир Маяковский и другие мужчины» с восклицанием на обложке («Дополненное издание^.») слово в слово повторено:

«Осенью 1918 года все трое переехали в Москву…»

Хотя у Маяковского в «Я сам» в главке «19-й ГОД» сказано:

«Весной переезжаю в Москву».

А у отца Василия Васильевича, Василия Абгаровича Катаняна, в книге «Хроника жизни и деятельности Маяковского» даже даты указаны (1919 года):

«1 или 2 марта – переезд в Москву».

Как после этого относиться к автору, про которого (в каждой его книжке) наизменно говорится, что он является «душеприказчиком и хранителем бесценного архива, который содержит переписку, интимные дневники и биографические записи»!

Столица большевиков

В Белоруссии, которая незадолго до этого объявила о федерации с Советской Россией, наступление польских войск продолжалось. 1 марта 1919 года поляки взяли город Слоним, 2 марта – Пинск.

Как в это время шли дела в самой в стране Советов, описано в «Чёрной книжке» Зинаиды Гиппиус:

«К весне 19 года положение было такое: в силу бесчисленных (иногда противоречивых и спутанных, но всегда угрожающих) декретов, приблизительно всё было „национализиро – вано“ – „большевизировано“. Всё считалось принадлежащим „государству“ (большевикам)… В конце концов, это просто было желание прибрать всё к своим рукам. И большею частью кончалось разрушением, уничтожением того, что объявлялось „национализированным“. Захваченные магазины, предприятия и заводы закрывались; захват частной торговли повёл к прекращению вообще всякой торговли, к закрытию всех магазинов и к страшному развитию торговли нелегальной, спекулятивной, воровской… Террористические налёты на рынки, со стрельбой и смертоубийством, кончались просто разграблением продовольствия в пользу отряда, который совершал налёт».

Так обстояли дела в Петрограде.

Точно так же всё происходило и в Москве, куда приехали Брики и Маяковский. На вокзале их встречали друзья: Лев Гринкруг и Роман Якобсон.

Одним из первых мест, которое 2 марта посетил поэт, было бывшее кафе «Питтореск», которое теперь называлось клубом-мастерской искусств «Красный петух». Если Маяковский туда пришёл, значит, вышел на сцену и обратился к присутствовавшим с речью.

О чём он говорил?

О ситуации в стране?

Об экономических трудностях, коснувшихся в тот момент всех?

Нет.

В газете «Искусство» (Вестнике Отдела изобразительных искусств Наркомпроса) сказано, что поэт говорил о футуризме, про который несколько лет назад сам же сказал, что он отошёл в мир иной. Теперь Маяковский заявил, что…

«… футуризм и есть то «единственное живое», которое может противостоять эстетической «пачкотне» всей массы художников. Как фактическое доказательство того, что футуризм есть единственное течение, содержащее в себе жизнь, т. Маяковский приводит тот факт, – когда для Октябрьского праздника понадобилось найти пьесу, то взяли – в Москве «Стеньку Разина» поэта-футуриста В.Каменского, который до сих пор делает полные сборы в районных театрах, и в Петербурге – «Мистерию-Буфф» поэта-футуриста Вл. Маяковского. Где же были присяжные «писатели пролетарской поэзии»?.. «И мы сильны, так как мы революционеры, хотя и ошибаемся, может быть».

После речи тов. Маяковского половина аудитории встаёт и уходит (знаменательно!)»

Журнал «Вестник театра» обратил внимание читателей на другие слова поэта, сказанные в тот вечер:

«Маяковский констатирует, что отношение советской власти к футуристам резко враждебное. Он указывает на письмо Каменевой, статьи Фриче, а также на статьи в „Правде“, резко критикующие футуристов. Уже это одно, – докладывает он, – опровергает мысль о нашей якобы диктатуре в искусстве».

Иными словами, Маяковский не скрывал, что коммунистов-футуристов советская власть не поддерживала. А такая поддержка была им очень нужна. Хотя бы потому, что приехавшим из Петрограда комфутам позарез требовалось жильё. А в Москве, где с недавних пор разместились все правительственные учреждения, дефицит жилья был страшнейший. Но Брики и Маяковский пристанище себе нашли. И довольно быстро. Как? Об этом – Аркадий Ваксберг:

«Роман Якобсон, у которого были всюду солидные связи, исхлопотал для пришельцев комнату в Полуэктовом переулке, в одной квартире с их другом, художником Давидом Штеренбергом».

Бенгт Янгфельдт к этому добавил:

«… в одной квартире с художником Давидом Штеренбергом и его женой».

Александр Михайлов уточнил:

«… в Полуэктовом переулке, 5, квартира 23…»

Что же это за «связи» такие, которые позволили Роману Якобсону обеспечить «пришельцев» комнатой? Да ещё в квартире, в которой проживал не просто их «друг, художник», а глава Изобразительного отдела Наркомпроса?

Распределением жилплощади в Москве занималось тогда одно единственное ведомство – ВЧК. Только связь с чекистами («солидная связь») могла позволить Якобсону «исхлопотать» такую комнату

Весна 1919-го

Хотя наступила весна, было ещё очень холодно. Юрий Анненков, живший в ту пору в петроградской квартире Дмитрия Ивановича Менделеева (её уступила ему жена Александра Блока, внучка великого российского химика), писал:

«Водопроводные трубы сначала замёрзли, потом полопались. Уборная не действовала. По всяким пустякам приходилось спускаться во двор. Умывание стало редкостью. Я сжёг в печи сначала дверь, отделявшую учёный кабинет от прихожей, затем дверь от коридора в кухню. Потом наступила очередь паркетин…»

Дом в Москве, в котором предстояло жить Брикам и Маяковскому, тоже не отапливался. Пришлось утепляться. К счастью для новосёлов в предоставленной им квартире когда-то проживали состоятельные люди – на стенах висели ковры, а в комнатах сохранилась какая-то обстановка. Лили Брик вспоминала:

«Закрыли стены и пол коврами, чтобы ниоткуда не дуло. В углу – печь и камин. Печь топили редко, а камин – утром и вечером, старыми газетами, сломанными ящиками, чем попало».

Аркадий Ваксберг:

«Это была самая трудная зима для послереволюционной России. Беспощадный большевистский террор, с одной стороны, гражданская война и блокада – с другой обескровили богатую некогда страну и ввергли её в величайший хаос. Голод и холод царили в советской столице. Водопровод и канализация не работали».

А в другой бунтарской «столице», Гуляйполе, жизнь налаживалась. Потому что проживавшие там «товарищи крестьяне и рабочие», как называл их Нестор Махно, по указам и декретам всё того же Махно, «сами на местах без насильственных указов и приказов, вопреки насильникам и притеснителям всего мира строили новое свободное общество без притеснителей панов, без подчинённых рабов, без богачей, без бедняков».

Владимир Александрович Антонов-Овсеенко, командовавший Украинской советской армией, которая воевала против немцев и петлюровцев, в одном из своих донесений в Москву сообщал о положении в Махновии:

«Налаживаются детские коммуны, школы. Гуляйполе – один из самых культурных центров Новороссии – здесь три средних учебных заведения и т. д. Усилиями Махно открыты десять госпиталей для раненых, организована мастерская, чинящая орудия, и выделываются замки к орудиям».

На втором съезде вольных Советов Гуляйполя было впрямую заявлено:

«Прикрываясь лозунгом „диктатуры пролетариата“ коммунисты – большевики объявили монополию на революцию для своей партии, считая всех инакомыслящих контрреволюционерами».

Москва к подобному свободомыслию отнеслась, конечно же, весьма прохладно, если не сказать, враждебно. Но в феврале 1919 года большевики всё же заключили с Махно военный союз, и пятидесятитысячная повстанческая армия Гуляйполя вошла в состав Первой Заднепровской советской украинской дивизии в качестве Третьей Заднепровской бригады. Под командованием комбрига Махно гуляйпольцы стали воевать с армией Деникина.

В стране Советов в это время было не только холодно, но и по-прежнему очень голодно.

Осенью 1918 года Анна Горенко (Ахматова) разошлась с Николаем Гумилёвым и вышла замуж за поэта и учёного-ассиролога Вольдемара Казимировича Шилейко. Он приютил найденную им на Марсовом поле Петрограда собаку – сенбернара Тапу. Приходилось кормить и этого здоровенного пса. Поскольку снабжение продовольствием питерской интеллигенции курировал Горький, Шилейко отправил ему послание от имени своего Тапы, нарисовав собаку, склонившую голову над пустой миской. Под рисунком – фраза:

«Дорогой Алексей Максимович, у меня очень плохо с костями».

Брики и Маяковский не голодали, но продукты питания доставали с большим трудом. Виктор Шкловский вспоминал:

«Жили трудно. Брик тогда не избежала цинги».

Василий Васильевич Катанян добавил:

«Лиля заболела авитаминозом и начала опухать».

Маяковский через восемь лет написал (в поэме «Хорошо!»):

«Врач наболтал — чтоб глаза / глазели, нужна / теплота, нужна / зелень. Не домой, / не на суп, а к любимой / в гости, две / морковинки / несу за зелёный хвостик».

Ещё один фрагмент из «Чёрной книжки» Зинаиды Гиппиус:

«Как известно, всё население Петербурга взято „на учёт“. Всякий, так или иначе, обязан служить „государству“ – занимать место если не в армии, то в каком-нибудь правительственном учреждении. Да ведь человек иначе и заработка никакого не может иметь. И почти вся оставшаяся интеллигенция очутилась в большевицких чиновниках. Платят за это ровно столько, чтобы умирать с голоду медленно, а не быстро. К весне 19 года почти все наши знакомые изменились до неузнаваемости, точно другой человек стал. Опухшим – их было очень много – рекомендовалось есть картофель с кожурой, – но к весне картофель вообще исчез, исчезло даже наше лакомство – лепёшки из картофельных шкурок. Тогда царила вобла – и, кажется, я до смертного часа не забуду её пронзительный, тошный запах, подымавший голову из каждой тарелки супа, из каждой котомки прохожего».

Да, в ту пору шанс выжить был только у тех, кто служил, кому выдавали продовольственные пайки. Приехавшие из Петрограда Брики и Маяковский нигде не работали, и им пайков не полагалось. Поэтому перед ними сразу же встал вопрос о пропитании: на что жить? Пришлось срочно искать место, где можно было бы подзаработать.

В книге Александра Михайлова приводятся такие подробности:

«Переехав в Москву, Маяковский зачастил во ВХУТЕМАС (бывшее Строгановское училище). Одно время был там штатным лектором и настолько вник в жизнь училища, что начал помогать студентам в бытовых вопросах, добывая дрова, продукты».

Если удавалось помогать другим, значит, и себе немного оставалось.

Когда потеплело, жить стало намного легче.

В тот момент чекистский статус имажиниста Григория Колобова изменился довольно круто. Дело в том, что вся его пензенская родня (дед, отец, братья) работала на железной дороге. Призванный в армию Григорий в 1916 году заведовал транспортом Северного фронта. Чётко работающий железнодорожный транспорт нужен был и большевикам, поэтому по рекомендации ВЧК Колобов стал сначала уполномоченным Высшего совета перевозок при Совете Труда и Обороны (СТО), а затем его назначили старшим инспектором центрального управления материально-технического отдела наркомата путей сообщения (НКПС). Это был очень солидный пост – для поездок по стране ему был выделен специальный служебный вагон, который беспрепятственно прицеплялся к любому железнодорожному составу. У этого спецвагона были бронированные стенки, и он был шикарно оборудован – раньше на нём ездил глава христианской церкви Грузии.

Анатолий Мариенгоф писал:

«Случилось, что весной девятнадцатого года я и Есенин остались без комнаты. Ночевали по приятелям, по приятельницам, в неописуемом номере гостиницы „Европа“, в вагоне Молабуха. Словом, где, на чём и как попало».

Михаил Молабух – псевдоним Колобова, которым он подписывал свои заметки, когда служил в армии и был корреспондентом армейских газет.

6 марта 1919 года И.В.Репин (племянник знаменитого художника) записал в дневнике:

«Москва. „Люкс“, двенадцать часов ночи. Идёт горячий спор о революции. Нас шесть человек. Сергею Есенину охота повернуть земной шар. Нашу русскую зиму отодвинуть на место Сахары, а у нас цвела бы весна: цветы, солнце. И всё прочнее в нём горит поэтический огонь. Он живой, славный малыш.

«Дневник» поэта

В это время мать и сестра Лили Брик уже находились в Лондоне. Елена Юльевна Каган сразу же поступила на службу в торговое представительство Советской России в Великобритании, которое называлось «Аркос». Что представляло собой это «учреждение», для многих тогда было неразрешимой загадкой – ведь работало оно в стране, которая с большевиками дипломатических отношений не имела.

Аркадий Ваксберг ничего загадочного в этой «торговой» конторе не увидел:

«Естественно, „Аркос“, работавший отнюдь не только на Англию, с самого начала служил „крышей“ для советских спецслужб, энергично начавших внедряться в различные западные структуры».

А Эльза Каган вскоре покинула Великобританию и поехала во Францию, где её ожидал жених. Мать за дочерью не последовала, хотя, как мы помним, в её паспорте было указано, что она покидает родину для того, чтобы сопровождать дочь и участвовать в церемонии её бракосочетания. Почему же Елена Юльевна осталась в Лондоне? Каким образом получила она работу в секретнейшем спецучреждении, устроенном большевиками в Великобритании? Как вообще такое могло произойти?

Размышляя над этими вопросами, Аркадий Ваксберг написал:

«Каким образом дама непролетарского происхождения, вообще ни одного дня, ни при каком режиме не состоявшая ни на какой службе – домашняя учительница музыки, и только! – оказалась на этом боевом посту, сведений нет. Даже фальшивых… В некоторых источниках невнятно и глухо говорится о том, что ей помогло знание языков, и что устроилась она на эту работу с помощью Лилиных связей. Какие именно связи помогли Лилиной матери получить столь тёплое место под солнцем? Ответа на этот вопрос мы не имеем. Обе сестры деликатную тему предпочли обойти стороной. Но что же делать биографу, которому "обойти стороной " ничего не дозволено, если, конечно, он стремится к выяснению истины?»

Да, история с устройством Елены Каган в Великобритании невероятно загадочна. Вновь возникают некие удивительные «связи», помогавшие преодолевать препятствия. Сначала с их помощью Эльза и её мать покинули Советскую Россию, затем прожили четыре месяца в Норвегии, после чего благополучно достигли Англии, где их ждало «тёплое местечко». Добавим к этому, что те же самые «связи» помогли Маяковскому и Брикам получить комнату в Москве, в которой царил жесточайший жилищный кризис.

Помочь совершать подобные чудеса в ту пору могла лишь одна официальная структура – всесильная ВЧК. Только «связи» с могущественными чекистами были в состоянии сделать то, что рядовому россиянину было просто не под силу.

Ведь писала же в «Чёрной книжке» Зинаида Гиппиус:

«Россией сейчас распоряжается ничтожная кучка людей, к которой вся остальная часть населения относится отрицательно и даже враждебно. Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надёжные) дорисовывают эту картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков. Китайцы расстреливают арестованных – захваченных. (Чуть не написала осуждённых, но осуждённых нет, ибо нет суда над захваченными. Их просто так расстреливают.) Китайские же полки или башкирские идут в тылу посланных в наступление красноармейцев, чтобы, когда они побегут (а они побегут!), встретить их пулемётным огнём и заставить повернуть.

Чем не монгольское иго?»

Подобные мысли политического толка у Маяковского не возникали. Они и возникнуть не могли, так как в тот момент он был очень занят: с 7 по 11 марта 1919 года ездил в Петроград, где сдавал в типографию свои стихи для сборника «Всё сочинённое Владимиром Маяковским». Мысли, приходившие в его голову во время той поездки, он заносил в записную книжку, которую назвал «Дневник для Личика». В книге «Лиля Брик. Жизнь» Василий Васильевич Катанян уделил этим записям целую страницу – в подтверждение того, как сильно Маяковский был влюблён в Лили Юрьевну.

Первые строки поэт внёс в книжку сразу же после отъезда:

«1 час 28 минут. Думаю только о Лилике… Люблю страшно. Вернулся б с удовольствием.

3 часа 9 м. Детка, еду, целую, люблю. Раз десять хотелось вернуться, но почему-то казалось глупым. Если б не надо заработать, не уехал бы ни за что…

3 ч. 50 м. Пью чай и люблю.

4 ч. 30 м. Тоскую без Личика.

5 ч. 40 м. Думаю только о Киське.

6 ч. 30 м. Кисик, люблю.

6 ч. 36 м. Лилек, люблю тебя, люблю нежно…

7 ч. 5 м. Детка, тоскую о тебе.

7 ч. 25 м. Темно, боюсь, нельзя будет писать, думаю только о Кисе.

9 ч. 45 м. Люблю при фонарике Лику. Спокойной. Сплю».

Следующие записи сделаны уже на следующий день, 8 марта, когда поезд подходил к Петрограду:

«7 ч. 45 м. Доброе утро. Люблю Кису. Продрал глаза.

9 ч. 6 м. Думаю только о Кисе.

9 ч. 40 м. Люблю детку Лику.

10 ч. 40 м. Дорогой Кисит.

11 ч. 45 м. Лилек, думаю только о тебе и люблю ужасно.

12 ч. Лисик.

12 ч. 30 м. Подъезжаю с тоской о Кисе, рвусь к тебе, любящий Кисю Щенок.

1 ч. 10 м. Па извозчике люблю только Кисю.

3 ч. Люблю Кисю в отделе.

4 ч. 50 м. В столовой тоже только Кися.

5 ч. 45 м. После обеда на сладкое тоже Кися.

6 ч. 35 м. Пришёл домой. Грустно без Киси страшно.

8 ч. 15 м. Сижу дома и хочу к Кисе…

11 ч. 30 м. Ложусь. Покойночи, детик».

Точно такие же фразы заполняют страницы записной книжки 9, 10 и 11 марта. Самые последние записи поэт сделал, уже подъезжая к Москве:

«7 ч. 35 м. Кисик.

9 ч. 35 м. Поезд подходит к Кисе, или, как говорит спутник, к Москве».

Эти записи В.В.Катанян сопроводил словами:

«Да, для него был один свет в окошке и один человек, который олицетворял Москву. Если не весь мир…»

Но если показать эти фразы психиатру, он бы сказал, что у писавшего их человека явное невротическое расстройство – «обсессия»:

«Обсессия (лат. «obsessio» – «осада», «обхватывание») – синдром, представляющий собой периодически, через неопределённые промежутки времени, возникающие у человека навязчивые нежелательные непроизвольные мысли, идеи или представления».

С этим же синдромом Маяковского в 1913 году (перед самой премьерой его трагедии) показывали психиатру Диагноз 1919 года, не содержавший «нежелательного» слова «синдром», поэту ставил (по записям в записной книжке) В.В.Катанян.

Юбилей Горького

Той весной страна Советов всенародно отмечала 50-летие Алексея Максимовича Горького. На самом деле писатель родился 16 (28) марта 1868 года, но в автобиографии, опубликованной в 1914 году, было ошибочно указано, что год его рождения 1869-ый. Поэтому и чествовавали.

Рабочие и служащие петроградской типографии «Копейка» отправили юбиляру поздравление, сплошь состоявшее из восклицаний:

«Слава певцу «Буревестника»!

Слава творцу песни о Соколе!..

Многие лета лучшему из лучших! Слава товарищу Максиму Горькому!»

Представители литературы и искусства Москвы, собравшиеся во Дворце Искусств (учреждённом при Наркомпросе в начале 1919 года), послали в Петроград телеграмму:

«Дворец Искусств, собирающий под своей кровлей бодрое творчество России, в пятидесятую годовщину большой жизни шлёт задушевные свои приветствия учителю и товарищу, убеждающему нас верить в жизнь. Вашей верой в человека будет жить дело грядущего».

Далее следовали подписи Сергея Есенина, Сергея Конёнкова, Виктора Хлебникова, Андрея Белого, Анатолия Луначарского, Эсфири Шуб, Константина Бальмонта, Георгия Якулова, Владимира Дурова и многих, многих других.

Подписи Маяковского под телеграммой не было. И быть не могло. Не случайно о Маяковском той поры Роман Якобсон написал:

«Я не знаю ни одного человека, о котором он бы говорил более враждебно, чем о Горьком».

Не с лёгкой ли руки Маяковского Дворец Искусств, который создавал и которым заведовал поэт и писатель Иван Сергеевич Рукавишников (он и предложил послать телеграмму Горькому), начали за глаза называть «дворцом паскудств»?

Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус тоже не слишком жаловали «буревестника революции». Гиппиус писала:

«… с Горьким мы не сходились никогда, странная чуждость разделяла нас… Впрочем, окружение Горького, постоянная толпа ничтожных и корыстных льстецов, которых он около себя терпел, отталкивала от него очень многих.

Эти льстецы обыкновенно даже не партийные люди; это просто литературные паразиты. Подобный "двор" – не редкость у русского писателя-самородка, имеющего громкий успех, если писатель притом слабохарактерен, некультурен и наивно-тщеславен».

Илья Эренбург в ту пору знаменитым ещё не был и льстить никому тоже не собирался. В марте 1919 года он опубликовал стихотворение, в котором были строки:

«Небожители! Духи! Святые! Вот я, слепой человек, На полях мятежной России Прославляю восставший век! Но нами ещё ничего не создано, Захлебнулись в тоске, растворились в любви, Но звёздное небо нами разодрано, Зори в нашей крови. Гнев и смерть в наших сердцах, На лицах – отсвет кровавый — Это мы из груди окаменевшего творца Мечом высекали новую правду».

Какую именно «новую правду» пытался «высекать» Илья Эренбург (и из чьей груди?), сказать трудно. А вот на груди Нестора Махно появилась награда – 27 марта 1919 года за замедление наступавшей на Москву Белой армии большевики наградили его орденом Красного Знамени.

Что же касается Маяковского, продолжавшего считать себя поэтом-самородком, то 1 апреля он вновь принялся расхваливать себя – газета «Искусство», выходившая в Наркомпросе, опубликовала его стихотворение, которое (уже своим названием) предупреждало читателей о том, что по Москве начали шагать коммунисты-футуристы, пообещавшие победить злое старичьё («Мы идём»):

«Мы разносчики новой веры… Победители, / шествуем по свету сквозь рёв стариков злючий!»

В стихах также заявлялось (в свойственной Маяковскому грубоватой форме), что этот злобный «рёв» комфутам не страшен:

«И пускай / с газеты / какой-нибудь выродок сражается с нами / (не на смерть, а на живот). Всех младенцев перебили по приказу Ирода; а молодость, / ничего – / живёт».

Корней Чуковский, как бы тоже вспомив о жестокостях иудейского правителя, 2 апреля 1919 года записал в дневнике слова Горького о тех, кто управлял Россией:

«"А они опять арестовывают! " О большевиках он всегда говорит: „они“! Ни разу не сказал „мы“. Всегда говорит о них, как о врагах».

А большевики, в самом деле, аресты совершать продолжали. Ещё 22 февраля «Известия ВЦИК» с укоризной заявили, что «в Генеральном Морском штабе не произведено ни одного ареста шпионов». И аресты тотчас же были произведены. А 9 апреля Верховный трибунал приступил к слушанию «Дела Морского Генерального штаба». Председатель трибунала Николай Васильевич Крыленко заявил, что он исходит «из интересов государства, поэтому ни один из обвиняемых из зала суда свободным выйти не сможет». Вердикт ревтрибунала был суров: троих подсудимых расстрелять, двоих отправить в концентрационный лагерь, ещё двоих заключить на пять лет в тюрьму.

В 1919 году за контакты с партией анархистов был арестован и какое-то время провёл в заключении поэт Вадим Шершеневич, ещё недавно примыкавший к футуристам, а затем ставший имажинистом.

Примерно в это же время у Бальмонта на одном из публичных выступлений спросили, почему он перестал издавать свои произведения, он ответил:

«– Не хочу… Не могу печатать у тех, у кого руки в крови».

Есть свидетельство, что в ЧК этого поэта считали «враждебным» революции. Кто-то даже предложил расстрелять Бальмонта как «врага большевиков». Однако отправить его на тот свет не удалось – при голосовании «расстрельных» голосов не хватило.

А вот бывший московский губернатор Владимир Фёдорович Джунковский за участие в подавлении революции 1905–1907 годов был признан опасным для советской власти и приговорён к пяти годам заключения в концентрационном лагере. До окончания гражданской войны. Без применения амнистии. И это несмотря на то, что двое бывших политкаторжан за него заступились.

Большевик Александр Краснощёков после свержения советской власти на Дальнем Востоке начал пробираться из Сибири в Москву к своим идейным соратникам. В мае 1919 года при переходе линии фронта у Самары он был схвачен белогвардейцами и посажен в колчаковский «поезд смерти», который двинулся на восток. В дороге у голодавших арестантов началась цинга. А у Краснощёкова ещё возникла гангрена пальцев ног. Никаких лекарств в «поезде смерти», конечно же, не было, и болезнь лечили кипятком. Когда поезд добрался до Иркутска, всех оставшихся в живых узников перевели в местную тюрьму, где Краснощёкова в очередной раз приговорили к расстрелу.

Жена Краснощёкова, Гертруда Тобинсон, вместе с детьми возвратилась в Японию, а оттуда – в Соединённые Штаты. Там в газетах ей несколько раз доводилось читать, что её муж погиб. Однако время от времени к ней приходили от него письма. В одном из них говорилось:

«Я продолжаю своё дело, стараясь… построить мир, где благоразумие, практичность, свойственные американскому строителю и исполнителю, должны объединиться и подчиниться идейности, человечности, эмоциональности, но непрактичности русских и создать новую жизнь, новый мир… Приложить нашу кипучую энергию к нашим бескрайним просторам и бесконечным богатствам, протянуть руки любви и товарищества через земли и океаны – это наша цель… позволят ли нам всё это совершить?»

А поэту-футуристу Николаю Бурлюку вновь пришлось менять военную форму – в апреле Одессу опять взяли красные, и он ещё целый месяц служил в Красной армии. Кажется, что именно об этом он писал ещё в царское время:

«К весне, когда всё так стыдливо, Ты с первым солнечным лучом, Как мальчик лавки с калачом, На талый лёд глядишь пытливо. И если в город опрокинет Тумана ёмкая скудель, Поверь, заботливый апрель Осколки скроченныя вынет».

В середине апреля 1919 года чекист Мартын Иванович Лацис (Ян Фридрихович Судрабс), ставший главой Всеукраинской ЧК, опубликовал в киевской газете «Красный меч» статью, в которой, в частности, утверждал:

«Для нас нет и не может быть старых устоев морали и „гуманности“, выдуманных буржуазией для угнетения и эксплуатации „низших классов“. Наша мораль новая, наша гуманность абсолютная, ибо она покоится на светлом идеале уничтожения всякого гнёта и насилия. Нам всё разрешено…

Жертвы, которых мы требуем, жертвы спасительные, жертвы, устилающие путь к Светлому Царству Труда, Свободы и Правды».

Прочитав эту статью, левый эсер Яков Блюмкин тотчас явился в киевскую губчека и направился прямо к своему старому дружку Мартыну Лацису. Тот с радостью его встретил. Убийцу Мирбаха допросили и отправили в Москву, а там В ЦИК организовал Особую следственную комиссию, которой было поручено рассмотреть дело Блюмкина.

Поэты и власть

10 апреля 1919 года Нестора Махно избрали почётным председателем Гуляйпольского Совета. К этому времени видный московский анархист Иуда Соломонович Гроссман-Рощин (тот самый, с которым Маяковский познакомился и подружился в «Кафе поэтов») уже перебрался на Украину и стал работать в штабе махновцев, помогая батьке составлять его речи. Нестор Иванович называл Гроссмана «звездой среди молодых теоретиков анархизма», хотя и считал, «что он, Рощин, страшно бесшабашный».

Держа в первой половине апреля очередную речь перед односельчанами, Махно сказал, что советская власть изменила «октябрьским принципам», а захватившая власть партия большевиков «оградила себя чрезвычайками». Нестор Иванович потребовал свободы слова, печати и собраний для всех левых партий и групп, отказа от диктатуры большевистской партии и свободных выборов в Советы трудящихся крестьян и рабочих. Это, конечно, не могло понравиться большевикам. Но 15 апреля Махно вернулся на Южный фронт, где продолжил командовать повстанческой бригадой, которая входила в состав 3-ей Украинской советской армии.

Рощин-Гроссман наверняка поддерживал связь с Москвой, а с Маяковским состоял в переписке. Но ни одно его письмо опубликовано не было, так как высказывания анархиста и идеолога махновщины подорвали бы авторитет «поэта революции», как стали называть Маяковского, начиная с середины 30-х годов прошлого века.

А весной 1919 года в одном из московских кафе двое мужчин в кожаных куртках вступили в беседу с членами «Ордена имажинистов». Поэт Матвей Ройзман, недавно избранный секретарём этой литературной группы, собрался было уйти, но Есенин сказал ему:

«– Останься! Тебе пора знать изнанку жизни».

Ройзман остался. И через много лет написал в воспоминаниях, что один из пришедших мужчин стал рассказывать о том…

«… как на фронтах гражданской войны белогвардейцы пытают наших красногвардейцев, вырезая на их груди красные звёзды».

Потом речь пошла о том, что Белую гвардию поддерживают священники православных храмов и даже монашки из Страстного монастыря.

«– Я ненавижу всё духовенство, начиная с патриарха Тихона, – заявил Есенин, чуточку пригнувшись к столику. – Л этих сытых дармоедок в чёрных рясах повыгонял бы вон голыми на мороз!»

Кто-то из имажинистов вспомнил о том, как футуристы (Давид Бурлюк, Василий Каменский и Владимир Маяковский) разрисовывали монастырские стены футуристическими картинами. Есенин тут же сказал, что он…

«… считает нужным ударить но Страстному монастырю, чтоб прекратить антисоветские выпады…

– Мог же Бурлюк своими скверными картинами украшать улицы Москвы? – закончил он».

И имажинисты стали готовиться.

А чем занимался тогда Владимир Маяковский?

Художник Николай Фёдорович Денисовский (ему было всего 18 лет, и он учился в Высших художественно-технических мастерских или во Вхутемасе, как стало называться бывшее Строгановское училище) впоследствии вспоминал:

«Был канун 1 мая 1919 го-да. Не спали несколько суток, украшая город к празднику. Вечером сказали, что приедет Маяковский, и сотни сонных, усталых вхутемасовцев пришли, как один, точнее, чем на занятия, чтобы ещё и ещё раз слушать своего поэта. Грандиозный зал трещал от втиснувшихся в него вхутемасовцев. Сидеть было не на чем. Все стояли. Над морем голов возвышался Маяковский. Он читал третий час. Но просили ещё и ещё».

На следующий день, 1 мая, в московском Дворце искусств состоялся вечер «Праздник труда», на котором читали свои стихи Константин Бальмонт, Сергей Есенин и Марина Цветаева.

30 апреля красные взяли Баку, и 1 мая Сергей Миронович Киров (председатель временного революционного комитета Астрахани) сказал об участвовавшей в сражениях Ларисе Рейснер:

«Она у нас особая. Как нежный мотылёк, плавает среди мо – ряков и вдохновляет их на боевые подвиги!»

Другой видный большевик, Григорий Константинович Орджоникидзе, к этому добавил:

«Если бы Азербайджан имел такую женщину, как Лариса Михайловна, поверьте, восточные женщины давно побрасали бы свои чадры и надели их на своих мужчин».

А имажинисты всё рвались перейти в наступление. 4 мая киевская газета «Борьба» напечатала статью Григория Колобова «О новом искусстве». В ней, в частности, говорилось:

«Сейчас, когда творится новая жизнь и тысячелетняя паутина и плесень сметены революцией…на горизонте русской литературы видим силуэты уходящих „старцев“ и приходящих новых творцов образов, красок и звуков. Это С.Есенин, Р.Ивнев и совсем ещё молодой и кривляющийся от молодости, как раскрашенный паяц, А.Мариенгоф. Русская литература временно пребывает в летаргическом сне, но живая вода живых сил воскресит её, и уже слышатся громкие стуки:

"Перед воротами в рай Я стучусь: Звёздами спеленай Телицу-Русь. С.Есенин"».

Колобов привёл четверстишие из стихотворения «Преображение».

Комфуты ответили имажинистам сборником «Всё сочинённое Владимиром Маяковским». Он вышел в середине мая в Петрограде с посвящением «Лиле» и со словами в предисловии: «Оставляя написанное школам, ухожу от сделанного и, только перешагнув через себя, выпущу новую книгу».

Журнал «Вестник литературы», откликнувшись в десятом номере на это «Всё сочинённое…», иронии не пожалел:

«"Сотую – верю! – встретим годовщину". Этими словами заканчивается только что вышедший сборник, озаглавленный «Всё сочинённое Владимиром Маяковским (1909–1919)». Итак, один из наиболее нашумевших футуристов и, скажем, более интересный из них, верит, что молодым людям, разгуливавшим недавно в полосатых кофтах с выкрашенными лицами и с огурцами и ложками в петлицах, улыбается долгое будущее, Мафусаилов век. Многие лета им!»

16 мая 1919 года президиум В ЦИ К, выслушав отчёт Особой следственной комиссии, одобренный Феликсом Дзержинским («учитывая добровольную явку и подробное объяснение обстоятельств убийства германского посла»), амнистировал Якова Блюмкина. Тюремное заключение, которое предлагала следственная комиссия, президиум В ЦИК заменил «искуплением в боях по защите революции».

Ходили слухи, что Блюмкин выдал большевикам многих своих однопартийцев. За это предательство левые эсеры вынесли ему смертный приговор, и на него было совершено несколько покушений. Но Блюмкин остался жив. А такие отчаянные люди, как он, большевикам были очень нужны.

21 мая имажинисты Есенин, Мариенгоф и Шершеневич вступили во Всероссийский союз поэтов, который незадолго до этого возглавил ставший большевиком Валерий Брюсов. О нём Матвей Ройзман высказался так:

«Конечно, многие старые поэты поругивали Брюсова за спиной и за то, что он работает с большевиками, и за то, что вступил в коммунистическую партию, стал депутатом Московского Совета. Но молодые поэты встретили Валерия Яковлевича с восторгом».

Зинаида Гиппиус в «Чёрной книжке» прокомментировала это событие без всякого восторга:

«С Москвой, жаль, почти нет сообщений. А то бы достать книжку Брюсова „Почему я стал коммунистом“. Он теперь, говорят, важная шишка у большевиков. Общий цензор (издавна злоупотребляет наркотиками)…

Мы с ним были всю жизнь очень хороши, хотя дружить так, как я дружила с Блоком и с Белым, с ним было трудно. Не больно ли, что как раз эти двое последних, лучшие, кажется, из поэтов и лично мои долголетние друзья, – чуть ли не первыми пришли к большевикам?..

О разрыве с Брюсовым я не жалею. Я жалею его самого».

О том, чем пришлось заниматься в Петрограде в майскую пору 1919 года Александру Блоку, записал в дневнике Корней Чуковский:

«Теперь всюду у ворот введены дежурства. Особенно часто дежурит Блок».

Акция имажинистов

В мае 1919 года бакинский эсер Яков Серебрянский, как мы помним, покинул Баку и поехал в Персию – в город Решт на побережье Каспия, где, спасаясь от российской смуты, обосновалась семья бакинского предпринимателя Натана Беленького. Зачем Серебрянский отправился в незнакомое ему зарубежье, доподлинно неизвестно. Высказывались предположения, что в Решт его направила партия социалистов-революционеров (с каким-то тайным заданием). Существует также версия, что в Персию Серебрянского мог позвать его друг-однопартиец Марк Беленький, сестра которого, Полина, Якову очень нравилась.

27 мая в посёлке Белоостров под Петроградом был произведён обмен: Фёдора Раскольникова, пленника англичан, обменяли на семнадцать английских офицеров, арестованных в разное время большевиками на территории Советской России.

А в Москве в ночь с 27 на 28 мая (по словам всё того же Матвея Ройзмана) из кафе, в котором проводили время Есенин и его сподвижники…

«… спустилась группа: впереди шагали Шершеневич, Есенин, Мариенгоф, за ним приглашённый для «прикрытия» Григорий Колобов – ответственный работник Всероссийской эвакуационной комиссии и НКПС, обладающий длиннющим мандатом, где даже было сказано, что он «имеет право ареста». Рядом с ним – Николай Эрдман».

Восемнадцатилетний поэт Николай Робертович Эрдман вместе со своим девятнадцатилетним братом Борисом (тогда – театральным художником) тоже входили в «Орден имажинистов». А собрались молодые люди для осуществления специально задуманной акции – росписи стен Страстного монастыря. Для этого они пригласили художника Дида Ладо (настоящие имя и фамилия его подзабылись и до сих пор не установлены). Анатолий Мариенгоф в «Романе без вранья» написал:

«По паспорту Диду было пятьдесят, но сердцу – восемнадцать…

Дид с нами расписывал Страстной монастырь…

Когда Дид Ладо написал есенинские стихи, Г.Колобов схватил другую кисть, окунул её в ведро краски и сбоку четверостишия вывел «Мих. Молабух»».

Работа проходила под проливным дождём, а выписывал художник стихотворные строки, которые Есенин специально сочинил для этого мероприятия.

Матвей Ройзман:

«Рано утром я пошёл на Страстную площадь, чтобы посмотреть, уцелела ли надпись. Вся площадь была запружена народом, по тёмно-розовой стене монастыря ярко горели белые крупные буквы четверостишия:

Вот они толстые ляжки Этой похабной стены. Здесь по ночам монашки Снимали с Христа штаны. Сергей Есенин.

Милиционеры уговаривали горожан разойтись и оттесняли их от монашек, которые, намылив мочалки, пытались смыть строки. Некоторые в толпе ругали Есенина, но большинство записывали четверостишие Сергея и кричали монашкам, что на Страстном монастыре давно пора повесить красный фонарь…

Между тем толпа на площади, в конце Тверского бульвара, вокруг памятника Пушкину настолько разрослась, что преградила путь всякому движению. Приехали конные милиционеры, и только после этого народ стал расходиться».

Официальные власти на эту дерзкую выходку имажинистов не отреагировали никак. Матвей Ройзман:

«Священнослужители с амвонов поносили святотатца отрока Сергея Есенина, вокруг Страстного монастыря был совершён крестный ход, но никого из нас никуда не вызывали».

Ройзман был также свидетелем того, как через несколько лет на одном из выступлений Есенина спросили:

«– Сергей Александрович! Вы же – классик. Зачем же писали страшное четверостишие на стене монастыря?

Есенин с улыбкой ответил:

– Год-то какой был. Монастыри ударились в контрреволюцию. Конечно, я озорничал. Зато Страстной монастырь притих…»

У «озорничавшего» Есенина весной 1919 года крыши над головой по-прежнему не было, и ночевал он где придётся. Иногда вместе с получившим свободу Яковом Блюмкиным он оставался на ночь в квартире братьев Кусикянов, один из которых тоже писал стихи. А то шёл в спецвагон Григория Колобова.

А Ларису Рейснер 4 июня освободили от должности когенмора (комиссара Генерального Морского штаба), и она вместе с Фёдором Раскольниковым поехала в Царицын. Раскольников был назначен командующим Волжко-Каспийской флотилией, Рейснер стала его старшим флаг-секретарём (адъютантом). Фёдор Фёдорович взял с собою книгу стихов Есенина. Рюрик Ивнев написал в воспоминаниях, что Сергей, когда узнал об этом, был очень рад, что «сам Раскольников» взял его книгу «с собою на фронт».

Поэтические будни

Наступило лето.

В июне чекисты наконец-то выследили, а при задержании застрелили вора-рецидивиста Якова Кузнецова (Яшку Кошелька), ограбившего в самый канун Рождества вождя большевиков Ленина.

Николая Бурлюка в это время от службы в Красной армии освободили, и он уехал в Херсон, где жили его родные. Складывается ощущение, что к кому-то из них обращался поэт, когда сочинял строки:

«В твоих руках мой день спадает Минута за минутой. Ногою необутой Полдневный луч меня ласкает. Прищурившись от ярких светов И ухватясь за тучу, Я чей-то призрак мучу Средь опостыливших предметов».

А Брики, Маяковский, Роман Якобсон и Лев Гринкруг сняли дачу в подмосковном посёлке Пушкино. Стали ходить по грибы, спорить о литературе, играть в крокет и загорать.

В стране продолжала полыхать братоубийственная гражданская война. Эту бойню восепевала «Советская азбука» Маяковского. Он её проиллюстрировал, отпечатал, а затем отвёз раскрашенные от руки экземпляры к Кремлю, где раздавал курсантам и красноармейцам, которые уходили на фронт. Вот двустишия из той «Азбуки»:

«Антисемит Антанте мил. Антанта – сборище громил. Большевики буржуев ищут. Буржуи мчатся вёрст за тыщу. Вильсон важнее прочей птицы. Воткнуть перо бы в ягодицы…»

Алексей Максимович Горький в тот же самый момент утверждал (в письме Ленину), что «"красные " такие же «враги народа», как и "белые"».

А Владимир Ильич Ленин в июне 1919 года отдал распоряжение:

«Всех проживающих на территории РСФСР иностранных подданных из рядов буржуазии тех государств, которые ведут против нас враждебные и военные действия, в возрасте от 17 до 55 лет заключить в концентрационные лагеря…>

Зинаида Гиппиус тоже записала в дневник свои впечатления о жизни, что сложилась вокруг:

«Всеобщая погоня за дровами, пайками, прошения о невселении в квартиры, извороты с фунтом керосина и т. д. Блок говорит (лично я с ним не сообщаюсь), даже болен от страха, что к нему в кабинет вселят красноармейцев. Жаль, если не вселят. Ему бы следовало их целых „12“. Ведь это же, по его поэме, 12 апостолов и впереди них "в венчике из роз идёт Христос"».

Бригада Нестора Махно в это время сражалась с белогвардейскими частями под командованием генерала Андрея Григорьевича Шкуро. Гуляйпольцы несли большие потери, так как не получали от большевистского командования ни снаряжения, ни боеприпасов. В результате белые прорвали фронт и захватили Донбасс. За это 25 мая 1919 года Совет рабоче-крестьянской обороны Украины принял решение ликвидировать Нестора Махно, а 6 июня Лев Троцкий подписал приказ, объявлявший свободолюбивого комбрига вне закона («за развал фронта и за неподчинение командованию»).

В ответ отстранённый от командования Махно разорвал соглашение с Советским правительством, о чём сообщил в полных возмущения и гнева телеграммах Ленину, Каменеву, Зиновьеву, Троцкому и возглавлявшему тогда Украину Раковскому. С небольшим отрядом верных ему людей батька скрылся в гуляйпольских лесах.

В связи с начавшимся стремительным наступлением войск Деникина на Москву Махно развернул в их тылу активную партизанскую войну, и красные вновь предложили ему заключить союз. Обитателям Гуляйполя батька сказал:

«– Главный наш враг, товарищи крестьяне, Деникин. Коммунисты – всё же революционеры… С ними мы сможем рассчитаться потом. Сейчас всё должно быть направлено против Деникина».

Кто знает, может быть, именно тогда у Нестора Махно сложились строки:

«Кони вёрсты рвут намётом, Нам свобода дорога, Через прорезь пулемёта Я ищу в пыли врага. Застрочу огнём кинжальным, Как поближе подпущу. Ничего в бою не жаль мне, Ни о чём я не грущу».

Среди имажинистов тогда тоже вспыхнули «бои». Самым молодым в группе, которую возглавлял Сергей Есенин, был стихотворец Ипполит Васильевич Соколов. Он родился в 1902 году, стало быть, в 1919-ом ему было всего семнадцать лет. Матвей Ройзман про него написал:

«… он боялся заразиться через рукопожатия сыпным тифом и ходил, даже в июле, в чёрных перчатках».

По-видимому, сыпной тиф был единственной напастью, которой боялся Ипполит Соколов, так как по всем остальным вопросам он высказывался весьма отважно. Вот что, к примеру, писал он о футуризме:

«Футуризм должен без боя уступить место имажинизму лишь потому, что выдохся так же, как десять лет тому назад выдохся символизм».

Впрочем, в имажинизме Соколов тоже вскоре разочаровался. И 11 июля во время какого-то мероприятия, проходившего в столовой Всероссийского союза поэтов, Ипполит вышел на эстраду и зачитал «Хартию экспрессионизма», в которой, в частности, говорилось, что «весь имажинизм – спекуляция на невежестве публики», и что только «экспрессионизм, чёрт возьми, будет по своему историческому значению не меньше, чем символизм и футуризм».

Услышав это, Есенин вскочил и обратился к присутствовавшим:

«Нет, господа, вы послушайте меня, а не эту бездарность, которая говорить даже не умеет».

Писательский вечер завершился скандалом. Но, поскандалив, почти все участники этого мероприятия (писатели и поэты) отправились в поэтическое кафе Союза поэтов (бывшее «Домино», которое стали называть «СОПО»). Там отличился другой имажинист – Яков Блюмкин. Об этом – Матвей Ройзман:

«Яков Блюмкин сразу привлекал внимание: среднего роста, широкоплечий, скулолицый, с чёрной ассирийской бородой. Он носил коричневый костюм, белую рубашку с галстуком и ярко-рыжие штиблеты. Впервые я увидел его в клубе поэтов: какой-то посетитель решил навести глянец на свои ботинки и воспользовался для этого уголком конца плюшевой шторы, висящей под разделяющей кафе на два зала аркой. Блюмкин это увидел и направил на него револьвер:

– Я Блюмкин! Сейчас же убирайся отсюда!

Побледнев, посетитель пошёл к выходу, официант на ходу едва успел получить с него по счёту.

Я, дежурный по клубу, пригласил Блюмкина в комнату президиума и сказал, что такие инциденты отучат публику от посещения нашего кафе.

– Понимаете, Ройзман, я не выношу хамов. Но ладно, согласен, пушки здесь вынимать не буду!».

Этого, по выражению Блюмкина, «хама» Ройзман потом назвал – им оказался начинающий актёр Игорь Ильинский.

Видимо, в один из тех же дней произошёл эпизод, который описал в воспоминаниях Роман Якобсон. Выигравший в карты Маяковский пригласил его в кафе «Домино» («СОПО»). За соседним с ними столиком оказался Блюмкин. Маяковский начал «очень зло острить по поводу Горького» и предложил ему принять участие в вечере, на котором вместе выступить против Горького. Блюмкин согласился и принялся обсуждать с Якобсоном персидский эпос «Авесту». И тут, по воспоминаниям Якобсона:

«Вдруг вошли чекисты проверять бумаги. Подошли к Блюмкину, а он отказался показать документы. Когда начали на него наседать, он сказал:

– Оставьте меня, а то буду стрелять!

– Как стрелять?

– Ну, вот как в Мирбаха стрелял.

Когда они отказались отпустить его, он пригрозил чекисту, стоявшему у двери, и вышел из кафе».

Поэты и прозаики

Борис Бажанов, живший в украинском городе Могилёве-Подольском, ту пору описал так:

«Летом 1919 года я решил вступить в коммунистическую партию…

Если я хотел принять участие в политической жизни, то здесь, в моей провинциальной действительности, у меня был только выбор между украинским национализмом и коммунизмом. Украинский национализм меня ничуть не привлекал – он был связан для меня с каким-то уходом назад с высот русской культуры, в которой я был воспитан. Я отнюдь не был восхищён и практикой коммунизма, как она выглядела в окружающей меня жизни, но я себе говорил (и не я один), что нельзя многого требовать от этих малокультурных и примитивных большевиков из неграмотных рабочих и крестьян, которые понимали и претворяли в жизнь лозунги коммунизма по-дикому; и что как раз люди более образованные и разбирающиеся должны исправлять эти ошибки и строить новое общество так, чтобы это гораздо более соответствовало идеям вождей, которые где-то далеко, в далёких центрах, конечно, действуют, желая народу блага».

А Владимир Маяковский тем летом очень много размышлял над новой поэмой, в названии которой были только одни цифры: «150 000 000». В «Я сам» сказано, что она его «голову охватила».

И вдруг отношения Лили Брик и Маяковского резко ухудшились. Может быть, здесь сказалось то, что молодой здоровый мужчина, каким в тот момент был Владимир Владимирович, не имел высокооплачиваемой работы и не мог из-за этого обеспечить семью достойным пропитанием. Вполне возможно, что были и какие-то другие причины, но этот жизненный поворот отметили практически все маяковсковеды.

Аркадий Ваксберг:

«Лили устала от постоянного присутствия Маяковского, и он, чувствуя это, стремился к уединению».

Бенгт Янгфельдт:

«Летом 1919 года конфликты возникали то и дело – и Лили не хотела больше оставаться под одной крышей с Маяковским».

Но так как жилищный кризис в Москве был по-прежнему жесточайший, пришлось обращаться к Якобсону. Его «связи» опять помогли.

Александр Михайлов:

«Роман Якобсон помог Маяковскому раздобыть комнату в Лубянском проезде, в доме ВСНХ…»

Аркадий Ваксберг:

«Добрым гением снова стал Якобсон: помог Маяковскому получить отдельную комнату в Лубянском проезде – ту, которая сохранится у него до самого конца».

Бенгт Янгфельдт:

«Найти жильё Маяковскому помог Роман, чей сосед, благодушный буржуа Юлий Бальшин, опасался, что его квартиру "уплотнят" незнакомыми людьми. Он спросил Романа, не имеет ли тот какого-нибудь смирного человека, который мог бы у него жить, и Роман порекомендовал Маяковского, на всякий случай не сообщив, что он поэт».

Дом в Лубянском проезде, в котором жил сорокавосьмилетний Юлий Яковлевич Бальшин, находился в ведении Всероссийского Совета Народного Хозяйства (ВСНХ). Но не будем забывать, что распределением жилой площадью в Москве занимались только работники ВЧК, и что только они могли дать «добро» на вселение.

Примерно в это же время чекисты дали ещё одно «добро» – по рекомендации самого Феликса Дзержинского Яков Блюмкин поступил учиться в Академию генерального штаба РККА (на факультет Востока).

Изменилась жизнь и Алексея Максимовича Горького. В 1918-ом чекисты арестовали британского дипломата Роберта Брюса Локкарта, обвинив его в том, что он участвовал в «заговоре послов», который был направлен против страны Советов. Вместе с Локкартом была задержана и помещена в одну из камер Лубянки его возлюбленная, некая Мария Игнатьевна Бенкендорф (Закревская). Она помогала британцу в его антибольшевистской деятельности. Локкарта из России выслали. А Марию Бенкендорф-Закревскую освободил Яков Христофорович Петерс, заместитель главы ВЧК. Освободил с условием: беспрекословно выполнять любые приказы чекистов.

Марию Игнатьевну устроили в издательство «Всемирная литература» на скромную секретарскую должность. Корней Чуковский (кстати, работавший тогда переводчиком в британском посольстве) познакомил её с Горьким, описав в дневнике редакционное заседание, состоявшееся сразу после этого их знакомства:

«Как ни странно, Горький хоть и не говорил ни слова ей, но всё говорил для неё, распустил весь павлиний хвост. Был очень остроумен, словоохотлив, блестящ, как гимназист на балу».

Не удивительно, что Алексей Максимович вскоре предложил Закревской стать его литературным секретарём. Она согласилась и переехала жить в его квартиру. Вскоре у них начался роман.

Когда об этом узнала Мария Фёдоровна Андреева, гражданская жена всемирно известного писателя, она тут же оставила его квартиру. Правда, много лет спустя призналась:

«Я была неправа, что покинула Горького. Я поступила, как женщина, а надо было поступить иначе: это всё-таки был Горький».

Напомнил о себе и Нестор Махно – 5 августа 1919 года он издал приказ, который гласил:

«Каждый революционный повстанец должен помнить, что как его личными, так и общественными врагами являются лица богатого буржуазного класса, независимо от того, русские ли они, евреи, украинцы и т. д. Врагами трудового класса являются также те, кто охраняет несправедливый буржуазный порядок, т. е. советские комиссары, члены карательных отрядов, чрезвычайных комиссий, разъезжающие по городам и сёлам и истязающие трудовой народ, не желающий подчиняться их произвольной диктатуре. Представителей таких карательных органов, чрезвычайных комиссий и других органов народного порабощения и угнетения каждый повстанец обязан задерживать и препровождать в штаб армии, а при сопротивлении – расстреливать на месте».

Этот приказ вызвал ещё большее раздражение большевистских вождей, и на поимку батьки Махно были посланы части Красной армии. Однако при первом удобном случае красноармейцы переходили на сторону анархистского атамана и вступали в ряды его повстанческого воинства, которое сражалось с белыми и с красными, и вместе с гуляйпольцами распевали песню, сложенную на слова их отважного комдива:

«У меня одна забота, Нет важней её забот. Кони вёрсты рвут намётом, Косит белых пулемёт. Только радуюсь убойной Силе моего дружка. Видеть я могу спокойно Только мёртвого врага».

Нередко батька Махно сам водил свою конницу в атаки.

9 августа 1919 года польские войска заняли столицу Белоруссии, и в Минск прибыл сам Юзеф Пилсудский.

А шагавший в это время по Москве Маяковский неожиданно увидел…

То, что попало на глаза нашему герою, заслуживает отдельного рассказа.

Часть вторая Хождение в чекисты

Глава первая Рисующий плакаты

Телеграфное Агентство

В самом конце лета 1919 года Владимир Маяковский увидел плакат, который был вывешен неподалёку от его дома в Лубянском проезде – в витрине бывшего магазина Абрикосова. Плакат поэта заинтересовал. И привёл в Российское Телеграфное Агентство (РОСТА), которым руководил его знакомец по работе в газете «Новая жизнь» – Платон Михайлович Лебедев, подписывавший свои статьи партийным псевдонимом Керженцев. О том, как всё это происходило, сам Владимир Владимирович рассказывал так:

«… я увидел на углу Кузнецкого и Петровки… первый вывешенный двухметровый плакат. Немедленно обратился к заву РОСТОЙ, тов. Керженцеву, который свёл меня с М.М. Черемных, одним из лучших работников этого дела.

Второе окно мы делали вместе».

Виктор Шкловский:

«Художник Черемных умел настраивать башенные часы.

Он наладил кремлёвские куранты.

Вот этот художник начал делать от руки окна РОСТА.

Наступал Деникин. Нужно было, чтобы улица не молчала. Окна магазинов были слепы и пусты. В них надо было вытаращить мысль. Первое «Окно сатиры» было вывешено на Тверской улице в августе 1919 года. Через месяц работать начал Маяковский».

Так о приобщении Маяковского к РОСТА писали практически все маяковсковеды. Но не будем забывать, что финансовым директором Российского телеграфного агентства (а пост этот весьма солидный) был тогда Лев Гринкруг, давний приятель Лили Брик, Осипа Брика и Владимира Маяковского. Наверняка именно он и порекомендовал безработному поэту (и художнику) попробовать себя в «Окнах сатиры» в качестве рисовальщика. И представил своего друга Керженцеву. Вот почему Маяковского сразу же подключили к художнику Черемныху.

Сам Михаил Михайлович Черемных (он был старше Маяковского всего на полгода) писал:

«Знакомство моё с Маяковским произошло в Школе живописи, ваяния и зодчества в фигурном классе…

Вторично познакомился я с Маяковским в 1919 году… потому что Маяковский меня не узнал».

Сатирические плакаты, по словам Черемныха, делались следующим образом:

«Приходили телеграммы, их приносили Маяковскому, он выбирал самые нужные, намечал темы, писал текст, раздавал работу нам. Готовые "Окна "утверждал лично Керженцев (зав. РОСТА)».

Лили Брик:

«… вместо одного фельетона или стихотворения и иллюстраций к ним, как делали раньше, стали делать на каждом плакате по нескольку рисунков и с подписями.

Производство разрасталось… За два с половиной года открыли отделения во многих городах».

Маяковский в РОСТА. Москва, 1919 г. Слева направо, стоят: М.М. Черемных, И А. Малютин, Соколовский; сидит: В.В. Маяковский.

Производство плакатов РОСТА (рисунки и подписи к ним) было налажено очень быстро. Наступавший на Москву Деникин сразу же был высмеян двустишием из «Советской азбуки» Маяковского, подкреплённым соответствующим шаржем:

«Деникин было взял Воронеж. Дяденька, брось, а то уронишь».

Другой плакат о Деникине:

«ГРАЖДАНЕ / самых отдалённейших мест! слушайте широковещательный Деникинский / МАНИФЕСТ»

Далее шли якобы произнесённые Деникиным фразы, которые сопровождались карикатурами. Завершалось «Окно» иллюстрированным четверостишием:

«Хорошо поёт собака! А ж прошиб холодный пот. На конце штыка, однако, Так ли пташка попоёт?!»

На плакате Маяковского слово «слушайте» (начинавшее фразу) было написано с маленькой буквы, а словечко «аж» разделено надвое. Грамотность поэта (да и Платона Керженцева, утверждавшего плакаты) была, как видим, совсем некудышной.

В это время Яков Блюмкин объявился на Южном фронте. Он начал служить в Красной армии инструктором по разведывательно-террористической деятельности, ему поручили организовать покушение на генерала Деникина и создать партизанские отряды в тылу Белой армии.

А поэта-футуриста Николая Бурлюка вновь мобилизовали в Белую гвардию. За то, что он служил в Красной армии, его разжаловали в рядовые и направили простым телеграфистом в подразделение, воевавшее против Нестора Махно. Как подходят к этой ситуации строки, написанные Николаем несколько лет назад:

«О берег плещется вода, А я устал и изнемог, Вот, вот настанут холода, А я и пламень не сберёг».

18 августа 1919 года газета «Красный меч» (орган Политотдела Особого Корпуса войск В.У.Ч.К.) открывалась передовицей, написанной руководителем Всеукраинской ЧК Мартыном Лацисом. Уже её название нагоняло страх:

«ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ КОМИССИЯ – ЧАСОВОЙ РЕВОЛЮЦИИ, ОСОБЫЙ КОРПУС – ЕЁ КРАСНЫЙ МЕЧ»

Содержание устрашало ещё больше:

«Меч революции опускается тяжко и сокрушительно.

Рука, которой вверен этот меч, твёрдо и уверенно погружает отточенный клинок в тысячеголовую гидру революции.

Этой гидре нужно рубить головы с таким расчётом, чтобы не вырастали новые: у буржуазной змеи должно быть с корнем вырвано жало, а если нужно, и распорота жадная пасть, вспорота жирная утроба.

У саботирующей, лгущей, предательски прикидывающейся сочувствующей, внеклассовой, интеллигентской спекулянтщины и спекулянтской интеллигентщины должна быть сорвана маска…

Нам всё разрешено, ибо мы первые в мире подняли меч не во имя закрепощения и угнетения кого-либо, а во имя раскрепощения от гнёта и рабства всех…

Кровь? Пусть кровь, если только ею можно выкрасить в алый цвет серо-бело-чёрный штандарт старого разбойного мира».

О латышах-чекистах Мартыне Лацисе и Якове Петерсе Борис Бажанов, познакомившись с ними поближе, чуть позднее написал:

«Это были те самые Лацис и Петерс, на совести которых были жестокие массовые расстрелы на Украине и других местах гражданской войны – число их жертв исчислялось сотнями тысяч. Я ожидал встретить исступлённых, мрачных фанатиков – убийц. К моему великому удивлению эти два латыша были самой обыкновенной мразью, заискивающими и угодливыми маленькими прихвостнями, старающимися предупредить желания партийного начальства».

Но в статье Лациса были не пустые слова – большевикам, в самом деле, повсюду виделись «буржуазные гидры», которым надо было «рубить головы». Так, к примеру, в Революционной повстанческой армии Украины появились свои деньги (с портретом батьки Махно, пришлёпнутым серпом и молотом красного цвета), а сам Нестор Иванович озвучил программу действий, составленную при участии Гроссмана– Рощина и других сподвижников атамана. В программе говорилось о создании самостоятельной крестьянской республики в тылу деникинских войск, об отмене диктатуры пролетариата, о необходимости свержения режима большевиков, установления народной власти и ликвидации эксплуатации крестьянства, а также о защите деревни от голода и политики военного коммунизма.

Махновская программа действий была вызовом советской власти. И большевики отдали приказ: «рубить головы!». Тотчас были арестованы и расстреляны несколько ближайших сподвижников Нестора Махно, в том числе и начальник штаба Гуляйпольской повстанческой армии.

Анархисты тут же заявили, что подобные расстрелы без ответа не останутся, и ответ этот будет жесточайшим.

В книге Галины Пржиборовской «Лариса Рейснер» есть эпизод, в котором говорится о том, как работавший в политотделе Волжской флотилии Дмитрий Усов как-то спросил у Ларисы, что бы она сделала, если бы расстрел грозил поэту Гумилёву. Рейснер ответила:

«– Топить я бы его не стала, но палец о палец не ударила бы для его освобождения».

РОСТА и «Стойло»

В сентябре 1919 года в Москве в доме № 37 по улице Тверской появилось новое кафе – «Стойло Пегаса». Оно возникло на месте другого весьма посещавшегося в ту пору кафе «Бом», которое принадлежало одному из популярных музыкальных клоунов-эксцентриков «Бим-Бом» (И.С.Радунский и М.А.Сташевский). Когда хозяин «Бома» из советской России эмигрировал, его детище перешло к имажинистам.

Матвей Ройзман:

«Есенин не только среди своих друзей, знакомых, но часто во всеуслышание, среди посторонних, называл себя хозяином „Стойла Пегаса“… И в то же время всячески подчёркивал, что он, Сергей, богатый человек… Но именно эти заявления Сергея о собственном достатке и его подчёркнутая манера при случае вынимать пачку крупных денег из кармана привлекли к нему нахлебников, любителей выпивки за чужой счёт, которые к тому же норовили взять у него взаймы без отдачи».

Анна Абрамовна Берзинь (речь о ней впереди) поделилась впечатлением, которое произвели на неё Есенин и Мариенгоф, заправлявшие всеми делами в кафе «Стойло Пегаса»:

«Оба они, по неизвестной никому причине, ходили по Тверской и прилегавшим к ней переулкам в цилиндрах, Есенин даже в вечерней накидке, в лакированных туфлях. Белые шарфы подчёркивали их нелепый банальный вид. Эти два молодых человека будто не понимали, как нелепо выглядят они на плохо освещённых замусоренных улицах, такие одинокие в своём франтовстве, смешные в своих претензиях на светскую жизнь, явно подражая каким-то литературным героям из французских романов».

О том, откуда взялись у Есенина и Мариенгофа эти «эксцентричные» цилиндры, рассказал Илья Шнейдер (речь о нём тоже впереди):

«Очутившись, уже не помню, почему, в Петрограде без шляп, Есенин и Мариенгоф безуспешно оббегали магазины. И вдруг обнаружили сиротливо стоящие на пустой полке цилиндры. Один из них Есенин немедленно водрузил себе на голову, а Мариенгофу с его аристократическим профилем и „сам бог велел“ носить цилиндр».

Но вернёмся в «Стойло Пегаса». На стенах кафе оформлявший его Юрий Анненков разместил есенинские строки:

«Плюйся, ветер, охапками листьев, — Я такой же, как ты, хулиган!.. Не сотрёт меня кличка «поэт». Я и в песнях, как ты, хулиган».

А у Маяковского, устроившегося работать в РОСТА и получившего отдельную комнату в Лубянском проезде, отношения с Лили Юрьевной наладились.

Михаил Черемных:

«Работать ему помогала Л.Ю.Брик. Он рисовал, а она раскрашивала. У нас были свои названия красок (например, та, которой красились руки и лица, называлась „мордовал“)».

Амшей Маркович Нюренберг (другой художник, тоже пришедший в РОСТА):

«Маяковский делал углём контур, а Л.Ю.Брик заливала рисунок краской».

Но, по утверждению Нюренберга, это случалось не очень часто – «иногда».

О том, что такое «Окна РОСТА», Маяковский чуть позднее говорил:

«Окна РОСТА – фантастическая вещь! Это обслуживание горстью художников, вручную, стапятидесятимиллионного народища.

Это телеграфные вести, моментально переделанные в плакат, это декреты, сейчас же распубликованные частушкой».

Работа в РОСТА стала для Маяковского, пожалуй, первой в его жизни настоящей службой. Такой же, как и у всех россиян. Это были не ночные выступления в кафе и артистических подвальчиках с чтением стихов захмелевшей публике, а ежедневные появления на рабочем месте и выполнение там вполне определённой работы. Хотя официально только один Черемных являлся штатным работником РОСТА, все остальные были внештатными сотрудниками.

Лили Брик:

«Работали беспрерывно. Мы вдвоём с Маяковским поздно оставались в помещении РОСТА, и к телефону подходил Маяковский.

Звонок:

– Кто у вас есть?

– Никого.

– Заведующий есть?

– Нет.

– А кто его замещает?

– Никто.

– Значит, нет никого? Совсем?

– Совсем никого.

– Здорово!

– А кто говорит?

– Ленин.

Трубка повешена. Маяковский долго не мог опомниться».

Сотрудник Агентства

Маяковский, поднабравшийся за время работы «Кафе поэтов» свободолюбивых анархистских взглядов, очень скоро почувствовал, как удалены от масс, как недоступны для рядовых граждан большевистские вожди. Бенгт Янгфельдт приводит такой пример:

«Якобсон вспоминал, что Маяковский в перерыве между плакатами РОСТА нарисовал карикатуру: Красной армии удалось взять крепость, защищённую тремя рядами солдат, в то время как Маяковский тщетно пытается пробиться к Луначарскому, которого охраняют три ряда секретарш».

Когда Маяковский (по его же собственным словам) был просто «поэтом», разговор с наркомом шёл на равных. Став сотрудником РОСТА, рисовавшим карикатуры для витрин не работавших магазинов, он превратился в мелкого чиновника, который для члена Совнаркома интереса не представлял.

Писала о наркоме просвещения и Зинаида Гиппиус. И не только о нём:

«Но вот прелесть – это наш интернациональный хлыщ – Луначарский. Живёт он в сиянии славы и роскоши, этаким неразвенчанным Хлестаковым. Занимает, благодаря физическому устранению конкурентов, место единственного и первого „писателя земли русской“…

Устроил себе, в здании литературного (всероссийского) комиссариата, и «Дворец искусств». Новую свою «цыпочку», красивую R, поставил комиссаром над всеми цирками. Придумал это потому, что она вообще малограмотна, а любит только лошадей. (Старые жёны министров большевицких чаще всего – отставлены. Даны им различные места, чтоб заняты были, а министры берут себе «цыпочек», которым уже дают места поближе и поважнее.)»

Должность комиссара цирков занимала тогда красивая дрессировщица-одесситка Нина Сергеевна Рукавишникова (девичья фамилия – Зусман), жена поэта и писателя Ивана Сергеевича Рукавишникова (того самого, что возглавлял «Дворец искусств»). Она пользовалась покровительством высоких должностных лиц, и, видимо, поэтому Гиппиус назвала её «цыпочкой» Анатолия Луначарского, который был уже женат на актрисе Наталье Александровне Розенель (девичья фамилия – Сац).

А в РОСТА началась проверка сотрудников на лояльность советской власти. Об этом – Лили Брик:

«Была в нашем отделе и ревизия. Постановили, что Черемных – футурист, и надо его немедленно уволить. Маяковского в этом не заподозрили. Он горячо отстаивал Черемных и отстоял».

Нетрудно себе представить, какое образование было у этих ревизоров. А Маяковского «не заподозрили» потому, что он в штате РОСТА не состоял.

Сентябрь 1919 года подходил к концу, когда в ответ на расстрел видных махновцев анархисты произвели террористический акт. Первый комендант Смольного и Кремля Павел Дмитриевич Мальков вспоминал (в книге «Записки коменданта Кремля»):

«В эти дни, осенью 1919 года, рвался к Москве Деникин. Белые захватили Орёл, взяли Курск, подступали к Туле. Московская партийная организация объявила мобилизацию коммунистов на фронт…

25 сентября в помещении Московского комитета РКП (б), в Леонтьевском переулке, собрался московский партийный актив. Заседание открыл секретарь МК РКП (б) Владимир Михайлович Загорский».

Это был тот самый большевик Загорский (Лубоцкий), с которым сотрудничал, выполняя какие-то его поручения, юный гимназист Владимир Маяковский.

Собрание партийного актива шло своим чередом, когда неожиданно (вновь приводим фрагмент книги Малькова):

«… в окне, выходившем в небольшой сад, с треском лопнуло стекло, и в гущу собравшихся грохнулась, шипя и дымя, большая бомба. Все на мгновение оцепенели, затем шарахнулись к двери, давя и толкая друг друга. Моментально образовалась пробка.

В этот момент прозвучал спокойный решительный голос Загорского:

– Спокойно, товарищи, спокойно. Ничего особенного не случилось. Сейчас мы выясним, в чём дело.

Загорский стремительно встал, вышел из-за стола президиума и уверенно, твёрдыми шагами направился к дымящемуся чудовищу…

Всё это заняло считанные секунды. Загорского отделяло от бомбы пять шагов, три, два… Он протянул руку, стремять вышвырнуть за окно шипящую смерть, уберечь товарищей от страшной гибели, и тут грохнул взрыв…

Двенадцать человек было убито, погибло двенадцать большевиков».

Кто бросил в окно бомбу, никто, конечно же, не видел. Но чекисты быстро вычислили «бомбистов».

Павел Мальков:

«Бывший особняк графини Уваровой, где помещался в 1919 году Московский комитет большевиков, ранее, в 1918 году, занимали ЦК и МК левых эсеров. Кто же, как не они, мог в совершенстве знать дом? Не среди ли левых эсеров следовало искать преступников? Так и поступила ЧК…

Спустя некоторое время после взрыва вся банда была выявлена и ликвидирована».

То есть чекисты «.ликвидировали» левых эсеров. Анархисты оказались, вроде бы, не при чём. И бригада Нестора Махно продолжала сражаться (вместе с Красной армией) с частями белой гвардии.

Белый генерал Деникин, называя махновцев повстанцами, писал в воспоминаниях:

«… в начале октября в руках повстанцев оказались Мелитополь, Бердянск, где они взорвали артиллерийские склады, и Мариуполь – в 100 верстах от Ставки (Таганрога)… Случайные части – местные гарнизоны, запасные батальоны, отряды Государственной стражи, выставленные первоначально против Махно, легко разбивались крупными его бандами. Положение становилось грозным и требовало мер исключительных. Для подавления восстания пришлось, невзирая на серьёзное положение фронта, снимать с него части и использовать все резервы… Это восстание, принявшее такие широкие размеры, расстроило наш тыл и ослабило фронт в наиболее трудное для него время».

На территориях, освобождённых повстанческой армией батьки Махно, организовывались коммуны, помогавшие бедным, восстанавливалось производство товаров и свободная торговля. Был налажен выпуск газет, в которых излагались самые разные мысли и идеи, включая критические замечания в адрес самого гуляйпольского атамана. Не удивительно, что в народе часто распевали ставшую любимой песенку:

За горами, за долами ждёт сынов своих давно батька мудрый, батька славный, батька добрый наш Махно.

В октябре 1919 года части Красной армии пытались освободить от поляков город Минск, но из этой затеи ничего не получилось. Пришлось заключать перемирие.

А у поэта Александра Блока той же осенью появилось сердечное заболевание: стал возникать жар, мучила одышка.

Сергей Есенин в те же октябрьские дни написал стихотворение «Небесный барабанщик». Все его строки были за советскую власть и за гражданскую войну:

«Листьями звёзды лютея В реки на наших полях. Да здравствует революция На земле и на небесах!.. Солдаты, солдаты, солдаты — Сверкающий бич над смерчом. Кто хочет свободы и братства, Тому умирать непочём… Мы идём, а там, за чащей, Сквозь белёсость и туман Наш небесный барабанщик Лупит в солнце-барабан».

Есенин собирался вступать в партию большевиков, даже заявление написал. Но член редколлегии газеты «Правда» Николай Леонидович Мещеряков, ознакомившись с «Небесным барабанщиком», написал на рукописи:

«Не складная чепуха. Не пойдёт. Н.М.».

Узнав об этом, (по словам Георгия Феофановича Устинова, друга Есенина):

«Есенин окончательно бросил мысль о вступлении в партию. Его самолюбие было ранено».

Поэты и бандиты

Интересное воспоминание оставил художник Амшей Нюренберг:

«В РОСТА деньги выдавали два раза в месяц. В кассу мы приходили с мешками, так как получка иногда представляла объёмистую и довольно увесистую кучу бумажек».

Полученную зарплату приходилось укладывать в мешки не потому, что в РОСТА слишком много платили, а потому, что деньги были обесценены.

Нести по Москве эти мешки с заработной платой было довольно опасно, и Маяковскому пришлось зарегистрировать в ВЧК своё оружие. Его револьвер уже был зарегистрирован в Петрограде, теперь требовалось получить на него новое разрешение. И он его получил:

«Российская Социалистическая

Федеративная

Советская республика

Отдел Регист. Оружія

ВСЕРОССИЙСКАЯ

ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ

КОМИССИЯ

по борьбе с контр – революцией, спекуляцией и преступлениями по должности при Совете Народных Комиссаров

11 октября 1919 г. № 2024

УДОСТОВЕРЕНИЕ (на право ношения оружія)

Дано сіє гражданину Маяковскому Владимиру Владимиров, проживающему гор. Петроград Жуковская у. дом № 7 к. 35 в том, что он имеет право на храненіе и ношеніе при себе револьвера системы Веледок № – что с подписью с приложенгем печати удостоверяется.

Председатель Петерс

Секретарь Ксенофонтов».

Этот документ подписан двумя лицами, входившими в четвёрку руководщего ядра ВЧК: Дзержинский, Петерс, Лацис, Ксенофонтов. Яков Петерс и Иван Ксенофонтов были заместителями главы ВЧК, а Ксенофонтов ещё и возглавлял его Особый трибунал.

Любопытная подробность – Маяковский, уже более полугода проживавший в Москве, сообщил чекистам свой петроградский адрес.

Из имажинистов наиболее приспособленным к отражению любого нападения считался Вадим Шершеневич. Матвей Ройзман про него написал:

«Он действительно хорошо боксировал, и мне приходилось видеть, как раза два он это доказывал на деле, заступаясь за Сергея».

Но Есенин и сам мог за себя постоять. Однажды он и поэт-имажинист Иван Грузинов возвращались ночью домой, и, по словам Матвея Ройзмана, перед ними вдруг возник грабитель:

«… бандит потребовал, чтоб Есенин отдал ему свой бумажник, пригрозил ножом. Отвлекая внимание грабителя, Сергей полез в карман пиджака левой рукой, а правую сложил в кулак, как учил дед, и хватил бандюгу по уху и виску. Тот кувырнулся на тротуар и не поднялся…»

Драться Есенина научил дед, Фёдор Андреевич Титов.

Мы уже говорили о том, что об участии в драках Владимира Маяковского достоверных сведений не сохранилось. Только Николай Асеев написал:

«А драться физически он не мог. „Я драться не смею, – отвечал он на вопрос, дрался ли он с кем-нибудь. – Почему? Если начну, то убью“. Так кратко определял он свой темперамент и свою силу».

В том же октябре 1919 года Григорий Сокольников, никогда не служивший ни солдатом, ни офицером, был назначен командующим 8 армией, которая с победными боями стала теснить белых от Воронежа до Новороссийска. Карьера необыкновенная!

Стоит ли удивляться тому, что многие тогда мечтали наладить отношение с каким-нибудь солидным ведомством, которое взяло бы их под защиту. Ведь людей пугали фразы, которыми была переполнена главная большевистская газета «Правда». 18 октября 1919 года с её страниц прозвучало:

«"Вся власть Советам" сменяется лозунгом: «"Вся власть чрезвычайкам"».

Нагоняло немалого страху и высказывание Троцкого о России в одной из его статей:

«Мы должны превратить её в пустыню, населённую белыми неграми, которым дадим такую тиранию, какая не снилась никогда самым страшным деспотам Востока. Разница лишь в том, что тирания будет не белая, а красная, в буквальном смысле этого слова красная, ибо мы прольём такие потоки крови, перед которыми содрогнутся и побледнеют все человеческие потери капиталистических войн».

А Ленин 19 ноября 1919 года написал:

«… крестьяне далеко не все понимают, что свободная торговля хлебом есть государственное преступление. «Яхлеб произвёл, это мой продукт, и я имею право им торговать» – так рассуждает крестьянин, по привычке, по старине. А мы говорим, что это государственное преступление».

И это писалось тогда, когда на страну неумолимо надвигался голод.

Брикам и Маяковскому, надо полагать, тоже очень хотелось найти себе надёжного защитника. В наши дни уже вряд ли можно установить, сами ли они принялись искать более влиятельную и более уважаемую организацию (чем РОСТА), которой можно было предложить свои услуги, или некое ведомство само заинтересовалось ими. Известно только, что осенью 1919 года такая организация нашлась.

Живший в Петрограде Дмитрий Мережковский пытался найти хоть какой-нибудь способ покинуть большевистскую Россию. Он подал заявление в Петроградский совет с просьбой отпустить его за рубеж «по болезни», то есть разрешить подлечиться за границей. Ему категорически отказали. И Мережковский записал в дневнике:

«С безграничной властью над полуторастами миллионов рабов люди эти боятся одного лишнего свободного голоса в Европе. Замучают, убьют, но не выпустят».

А Брики, не боясь тех, кто «мучил», «убивал» и «не выпускал» за границу, решили связать свою судьбу именно с ними, то есть с чекистами. С чего начался их контакт (с какой-то эпизодической работы или сразу с повседневной службы), установить доподлинно не представляется возможным – Лубянские архивы надёжно хранят свои тайны.

Маяковский с друзьями и знакомыми в квартире Бриков в Полуэктовом пер. Москва, 12 октября 1919 г. Сидят: А.К. и Г.К. Крамфус, А А. Дорийская, Л.Ю. Брик, ЛАТринкруг. Стоят: домработница Тоня, О.М.Брик и Маяковский.

И всё-таки попробуем хоть что-нибудь выяснить.

Завязывающиеся «связи»

Осенью 1919 года Сергей Есенин создал «Ассоциацию вольнодумцев в Москве». Более вызывающего названия придумать было, наверное, невозможно: мысль собрать в столице большевиков команду «вольнодумцев» да ещё вовсеуслышанье заявлять об этом могла прийти только в очень отчаянную голову В уставе «ассоциации» говорилось, что её цель…

«… духовно – экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции и ведущих самое широкое распространение творческой революционной мысли и революционного искусства человечества путём устного и печатного слова».

Членами ассоциации могли стать поэты, художники, композиторы, режиссёры, скульпторы. Под уставом подписались Сергей Есенин, Яков Блюмкин, Анатолий Мариенгоф, шестой стояла подпись Вадима Шершеневича, последней – Григория Колобова.

24 октября под текстом устава появилась резолюция:

«… целям Ассоциации я сочувствую и отдельную печать разрешаю иметь.

Народный комиссар по просвещению А Луначарский».

Через два месяца (в декабре 1919 года) телеграфист Николай Бурлюк совершил побег из Белой армии, добрался до Херсона и лёг в больницу, где решил скрываться от мобилизации, пока в стране идёт гражданская война.

А в Иркутске восставшие рабочие освободили из тюрьмы приговорённого к очередному расстрелу Александра Михайловича Краснощёкова. И он снова принялся строить в Сибири советскую власть, став членом Иркутского губкома РКП(б).

Но несколько давних оппонентов советской власти в том же декабре всё-таки совершили побег из родной страны. Всё началось с того, что большевики решили торжественно отметить очередную годовщину восстания декабристов. Провести это мероприятие было намечено в Белом зале Зимнего дворца. С докладом предложили выступить главному специалисту по декабристам Дмитрию Мережковскому. Узнав об этом, он записал в дневнике:

«Я должен был прославлять мучеников русской свободы перед лицом свободоубийц. Если бы те пять повешенных воскресли, их повесили бы снова, при Ленине, так же, как при Николае Первом».

Однако на этот раз наученный горьким опытом Мережковский не стал отказываться от предложенной ему чести прочесть доклад и согласился. Но попросил выдать ему ещё один мандат на чтение лекций красноармейцам (об истории и мифологии Древнего Египта). Такой документ ему был выдан. Воспользовавшись им, в ночь на 24 декабря 1919 года Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Дмитрий Философов и их литературный секретарь Владимир Злобин покинули Петроград. Вскоре все четверо были в Прибалтике.

В этот-то момент Брики потянулись к чекистам.

О возможных «связях» со спецслужбами Лили Юрьевны Брик, обладавшей уникальной способностью чуть ли не с первого взгляда обвораживать кого угодно, речь у нас уже шла. Мы говорили об этом, когда упоминали о предполагавшейся поездке в Японию балетной труппы под руководством балерины Дорийской, а также когда рассматривали обстоятельства той загадочной лёгкости, с которой Елена Юльевна Каган и её дочь Эльза получили разрешение покинуть Советскую Россию.

Пришла пора поговорить о новых «связях» Лили Брик с ВЧК. Они появились примерно в то же время, когда Маяковский получал комнату в Лубянском проезде. Аркадий Ваксберг высказался об этом так:

«Именно в эти дни ранней осени 1919 года у Лили впервые – и, судя по всему, единственный раз – появилась мысль об эмиграции. К политике это не имело ни малейшего отношения. С советской властью она легко находила общий язык, ощущая её своей властью, открывшей простор для любых экспериментов в искусстве, никаких притеснений от новых хозяев страны не ощущала, находя неудобства лишь в быте, исключавшим тот образ жизни, к которому она привыкла. Пример сестры, оказавшейся в Европе и наслаждавшейся – пусть и убогим, послевоенным и, однако же, несомненным – комфортом, казался заманчивым».

Куда же собралась нигде не работавшая дама, проживавшая в маленькой комнатушке коммунальной квартиры дома, что в Полуэктовом переулке Москвы?

Ответ на этот вопрос дал Борис Леонидович Пастернак, который ещё в марте 1919 года завершил работу над поэмой «Сестра моя – жизнь». Первым её слушателем стал Владимир Маяковский, о котором автор поэмы написал:

«Я услышал от него вдесятеро больше, чем рассчитывал когда-либо услышать».

А Лили Брик стала просто вздыхать по Пастернаку Василий Васильевич Катанян (в книге «Лиля Брик и Владимир Маяковский») по этому поводу написал:

«Она увлеклась Пастернаком – и поэтом, и личностью. Она любила слушать, как он музицировал и "блестяще читал блестящие стихи, часто непонятные и таинственные "».

В.В.Катанян рассказал и об отношении к Лили Юрьевне Бориса Пастернака:

«… он собственноручно переписал для Лили «Сестру мою – жизнь»… и подарил ей с надписью: «Этот экземпляр, который себя так позорно вёл, написан для Лили Брик, с лучшими чувствами к ней, devotedly <преданно> Б.Пастернаком».

На вопрос «Кто и как именно позорно себя вёл?» ЛЮ, усмехнувшись, ответила, что это была лирическая petite histone <неболыпая история > и прервала разговор».

Стало быть, Лили Брик было что скрывать.

Подаренная ей рукопись поэмы открывалась стихотворным экспромтом:

«Пусть ритм безделицы октябрьской Послужит ритмом Полёта из головотяпской В страну, где Уитман. И в час, как здесь заблещут каски Цветногвардейцев, Желаю вам зарёй чикагской Зардеться».

Из этих строк ясно, что дело происходило в октябре («безделица октябрьская»), и что Лили собиралась отправиться за океан («в страну, где Уитман»).

Бенгт Янгфельдт, тоже обративший внимание на загадочную странность этой поездки, недоумевал:

«Из посвящения Пастернака понятно, что она стремилась в страну Уитмена, а не в Западную Европу, где жили мать и сестра. Почему в Соединённые Штаты, где, насколько известно, у неё не было ни родственников, ни связей? И говорила она на немецком и на французском. На этот вопрос ответа нет».

Аркадий Ваксберг:

«Почему эта европейская женщина остановила свой выбор на Америке, мы не знаем, да существенного значения это, пожалуй, и не имеет».

Почему же не имеет? Имеет. И весьма существенное.

Ведь уже в самом факте этой предполагавшейся поездки содержится очень важная информация. Могла ли беспартийная, нигде не работавшая, не имевшая родственников за океаном женщина отправиться в страну, с которой у Советской России дипломатических отношений не было? Весьма сомнительно. Но если всё-таки она собиралась туда поехать, то (точно так же, как в случае с зарубежной поездкой Эльзы Каган) сразу же возникают вопросы: за чей счёт и с какой целью?

Ответ на них однозначен: такую поездку способно было организовать только одно ведомство страны Советов, которому срочно потребовалась женщина, способная завлекать мужчин, заставляя их плясать под свою дудку. Этим ведомством было ВЧК, Всероссийская Чрезвычайная Комиссия.

Почему именно тогда Маяковскому понадобилось новое пристанище (то ли из-за планировавшейся поездки Лили Юрьевны за рубеж, то ли из-за её неожиданной влюблённости в Пастернака), не знал даже В.В.Катанян, написавшей очень неуверенно:

«В разгар этой увлечённости Маяковский, надо полагать, и стал искать для себя жильё».

Возникает ещё один вопрос: кто порекомендовал чекистам отправить в эту поездку Лили Юрьевну? Лев Гринкруг, финансовый директор РОСТА? Или Роман Якобсон, «связи» которого дали Маяковскому возможность стать владельцем комнатки в центре Москвы?

О Якобсоне Бенгт Янгфельдт сообщил следующее:

«Получив университетский диплом в 1918 году, Якобсон остался при университете для подготовки к профессорскому званию. Это, в частности, освобождало его от воинской повинности, которая в условиях гражданской войны грозила отправкой на фронт…

Вместо отправки на фронт Роману неожиданно предложили работу в отделе печати первой дипломатической миссии Советской Республики в Ревеле (Таллин), которая должна была открыться зимой 1920 года. На вопрос, почему предложение сделали именно ему, сотрудник Наркомата иностранных дел ответил, что желающих на это место не нашлось, поскольку есть риск, что белогвардейцы взорвут поезд после пересечения границы».

На этом рассмотрение вопроса о причине отправки Якобсона в Эстонию Янгфельдт прекратил. И совершенно напрасно – информация просто выпячивает из строк приведённого им текста. Тем более, что именно в конце 1919 года в ВЧК задумались над созданием особой закардонной агентуры для выявления контрреволюционеров, засылаемых в Советскую Россию. Не предстояло ли Роману Якобсону стать одним из первых, кто должен был войти в эту чекистскую гвардию?

«Связи» Якобсона

В декабре 1919 года (по другим сведениям – в апреле 1920-го) Яков Блюмкин вступил в РКП(б).

В это же время деникинскому генералу Якову Александровичу Слащёву удалось захватить Екатеринослав, вытеснив оттуда Гуляйпольскую повстанческую армию. Нестору Махно пришлось вновь начать переговоры о военном союзе с Красной армией. Но И января 1920 года Лев Троцкий подписал приказ, объявлявший Нестора Махно бандитом, заслуживающим казни, и ставивший его анархистское воинство вне закона.

Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф

В тот же январский день (11 числа) в московском кафе «Домино» (новое его название – кафе «СОПО», то есть «СОюз ПОэтов» – не приживалось) произошёл скандал. Находившийся среди посетителей сотрудник МЧК Шейкман позвонил в своё ведомство, и в кафе прибыла чекистский комиссар Александра Рекстынь. Она написала в протоколе:

«Из опроса публики я установила следующее: около 11 часов вечера на эстраде кафе появился член Союза поэт Сергей Есенин и, обращаясь к публике, произнёс площадную грубую до последней возможности брань…

… поэты, именующие себя футуристами и имажинистами, не жалеют слов и сравнений, нередко настолько нецензурных и грубых, что в печати недопустимых, оскорбляющих нравственное чувство, напоминающее о кабаках самого низкого свойства…

Комиссар МЧК А.Рекстынь».

И московские чекисты завели на Есенина «Дело кафе «Домино» № 10055».

В Омске об этом инциденте, конечно же, ничего не знали, и 1 февраля в газете «Советская Сибирь» появилась статья о поэме «Пантократор», в которой, в частности, говорилось: «Есенин больше всего сказался как революционер-бунтарь, стремящийся положить к подножию Человека-Гражданина не только Землю, но и весь мир, всю природу. Он верит в неисчерпаемый источник человеческих сил и талантов, верит в непобедимую силу коллективного творчества, – силу, которая, если захочет, то может вывести землю из её орбиты и поставить на новый путь».

Московские чекисты вряд ли читали газеты, издававшиеся в далёкой Сибири. К тому же у самой Чрезвычайной Комиссии возникли тогда некоторые сложности. На состоявшемся в январе 1920 года заседании Центрального комитета РКП(б) речь неожиданно пошла о царившей в ВЧК «уголовщине», о зверских пытках и расстрелах без суда и следствия. И 15 января из Москвы во все местные губчека полетели шифротелеграммы, в которых приказывалось расстрелы приостановить.

Видимо, поэтому «дело» о пьяной выходке поэта Есенина было отложено до лучших времён.

Советские власти в тот момент были заняты делами чрезвычайной важности. Например, расказачиванием Дона. Там все выступления местного населения тут же объявлялись антисоветскими и безжалостно подавлялись. В этих акциях активно участовал и Яков Блюмкин, приговорённый, как мы помним, к «искуплению вины в боях по защите революции». Назначенный начальником штаба 79-ой бригады, он «искупал» свою вину, подавляя восстание крестьян Нижнего Поволжья, а затем, вступив в должность комбрига, топил в крови участников Еланского восстания на Дону.

А находившийся в Вильно Дмитрий Мережковский в начале февраля 1920 года дал интервью газете «Виленский курьер», сказав:

«Для того, чтобы Россия была, а, по моему глубокому убеждению, её теперь нет, необходимо, во-первых, чтобы в сознание Европы проникло наконец верное представление, что такое большевизм. Нужно, чтобы она поняла, что большевизм только прикрывается знаменем социализма, что он позорит святые для многих идеалы социализма, чтобы она поняла, что большевизм есть опасность не только русская, но и всемирная…

Страшно подумать, что при царском режиме писатель был свободнее, нежели теперь. Какой позор для России, для того изуверского «социализма», который царствует теперь в России! В России нет социализма, нет диктатуры пролетариата, а есть лишь диктатура двух людей: Ленина и Троцкого».

Но вернёмся к Роману Якобсону, которому предложили отправиться в Эстонию.

Зачем? Для чего?

За рубеж первого встречного большевики ни за что не послали бы. Стало быть, с ВЧК Роман Осипович Якобсон был связан достаточно крепко. А история с бомбой, которую белогвардейцы якобы собирались подложить под поезд большевиков, оказалась просто отпугивающей байкой, так как нормального железнодорожного сообщения между Россией и Эстонией в ту пору вообще не существовало. Чекисты прекрасно об этом знали. Да и сам Якобсон никогда бы не сел в поезд, про который было заранее известно, что его взорвут. В своих воспоминаниях он написал:

«Большую часть дороги <…> пришлось ехать в санях, потому что дороги были разрушены Гражданской войной. С нами ехал весь состав представительства: машинистки и другие».

Обращает на себя внимание словосочетание «с нами ехал». Якобсон как бы отделял себя и кого-то ещё, кто ехал с ним («с нами»), от остального коллектива дипломатической миссии. Иными словами, как бы хотел сказать, что состав «представительства» состоял из людей проверенных (работников ВЧК) и «других» (то есть нечекистов). Впрочем, он мог и не знать, что абсолютно «весь состав» всех дипломатических миссий укомплектовывался исключительно «своими», и поэтому все, кто ехал в санях, были сотрудниками ВЧК.

Описанием торжественной встречи представителей Советской России на границе с Эстонией (в Нарве) Янгфельдт свой рассказ о той поездке завершает, а о дальнейших событиях пишет:

«Проведя несколько месяцев в Ревеле, Якобсон вернулся в Москву».

Сам Роман Осипович потом воспоминал:

«Весной 1920 года я вернулся в закупоренную блокадой Москву. Маяковский заставил меня повторить несколько раз мой сбивчивый рассказ об общей теории относительности и о ширившейся вокруг неё в то время дискуссии… Освобождение энергии, проблематика времени, вопрос о том, не является ли скорость, обгоняющая световой луч, обратным движением во времени, – всё это захватывало Маяковского. Я редко видел его таким внимательным и увлечённым.

– А ты не думаешь, – спросил он вдруг, – что так будет завоёвано бессмертие?.. А я совершенно уверен, что смерти не будет. Будут воскрешать из мёртвых. Я найду физика, который мне по пунктам растолкует книгу Эйнштейна. Ведь не может быть, чтобы я так и не понял. Я этому физику академический паёк платить буду.

Для меня в ту минуту открывался совсем другой Маяковский: требование победы над смертью владело им. Вскоре он рассказал, что готовит поэму «Четвёртый Интернационал» (потом она была переименована в «Пятый»), и что там обо всём этом будет… Маяковский в то время носился с проектом послать Эйнштейну приветственное радио: «Науке будущего от искусства будущего»».

Эти воспоминания Якобсона интересны не столько тем, что Маяковский заинтересовался идеями Альберта Эйнштейна, сколько обещанием поэта платить физику, который сумеет растолковать ему суть общей теории относительности, «академический паёк». Какие же «связи» нужно было для этого иметь?

Что же касается поэмы «Четвёртый Интернационал», которую, по словам Якобсона, Маяковский начал «готовить», то работа над нею начнётся немного позже. Но вполне возможно, что строки о «победе над смертью» были написаны сразу же после разговора поэта с Якобсоном:

«Каждый омолаживайся! / Спеши / юн душу седую из себя вытрясти. Коммунары! / Готовьте новый бунт в грядущей / коммунистической сытости».

Весной же 1920 года поэт завершил другую поэму (речь о ней впереди).

Беглецы и оставшиеся

В начале февраля 1920 года польские войска продолжали завоёвывать Белоруссию. Части Красной армии были бессильны противостоять им.

А о том, что произошло с вернувшимся из Эстонии Якобсоном, Бенгт Янгфельдт написал:

«Проведя несколько месяцев в Ревеле, Якобсон вернулся в Москву, где один польский учёный предложил ему поехать в Прагу с миссией Красного Креста. Целью была репатриация русских военнопленных и попытка наладить дипломатические отношения с Чехословакией. Поскольку в план подготовки входил чешский язык, Якобсон условился с руководителем делегации, доктором Гиллерсоном, что, если позволит служба, тот разрешит ему учиться в Карловом университете».

Трудно поверить в то, что эту поездку Якобсону устроил какой-то «польский учёный» и какой-то «руководитель миссии Красного Креста». Репатриация русских военнопленных и установление дипломатических отношений с Чехословакией было важным и ответственейшим политическим делом. Доверить его случайному человеку, захотевшему немного подучиться в пражском университете, большевики просто не могли. Тем более что ВЧК, а вместе с нею и созданный в марте 1919 года Коминтерн уже вовсю рассылали по всему миру своих агентов. Упустить возможность проникновения в Международный Красный Крест чекисты никак не могли.

Но Аркадий Ваксберг, даже слово «командировка» взявший в кавычки, увидеть в Якобсоне очередного «штирлица» почему-то не захотел, написав:

«Роман Якобсон получил „научную командировку“ в Прагу, где осело множество русских изгнанников – главным образом гуманитарных профессий. Научная командировка была тогда самой удачной формой легального отъезда: больше половины командированных в совдепию так и не вернулись».

Да, не вернулись.

Но почему?

Этим вопросом Ваксберг почему-то не задался. И напрасно. Ведь очень многих «учёных» ВЧК направляла в зарубежные поездки совсем не для того, чтобы они, набравшись зарубежных знаний, поспешили привезти их на родину. Эти «учёные» ехали на чужбину с тем, чтобы осесть там и поставлять в Москву интересующую чекистов информацию.

Операция по засылке секретного агента в Чехословакию, вне всяких сомнений, была задумана и осуществлялась сотрудниками ВЧК. Видимо, у них и родилась идея отправить за рубеж не одного Якобсона, а вместе со спутницей. Ею вполне могла стать Лили Брик. Бенгт Янгфельдт пишет, что это она…

«… предложила Роману вступить с ней в фиктивный брак, что позволило бы ей уехать из Советской России. «Случайно не получилось», – сообщал он Эльзе в Париж».

Многие биографы Маяковского и Лили Брик ломали головы, пытаясь разгадать загадку срыва этой поездки (уже второй, если считать и неудавшийся вояж в Америку).

Аркадий Ваксберг:

«Перед отъездом Якобсон, хорошо знавший о настроениях Лили, предложил ей фиктивный брак, чтобы простейшим способом открыть для неё дорогу в свободный мир. Если „Лилины связи“ позволили ей устроить отъезд из совдепии матери и сестры, то что мешало ей повторить то же самое уже для себя? Впоследствии Якобсон говорил, что задуманное мероприятие лишь „случайно не получилось“: формула эта весьма загадочна и позволяет трактовать её по-разному».

Янгфельдт эти рассуждения продолжил:

«Всю жизнь Лили хранила тайну, и в эту тайну был посвящён только один человек – Роман Якобсон, ставший однажды, „совершенно случайно“, свидетелем эпизода, который – будь он известен – „сильно изменил бы её биографию“. Он так и не раскрыл тайны, а на вопрос, как бы она изменила биографию Лили, ответил: „Как изменения изменяют“».

Так получилось, что в тот момент чекисты за рубеж её почему-то не отправили.

Между тем в апреле 1920 года поляки вторглись и на Украину. Прибывший в Житомир Юзеф Пилсудский 26 апреля обратился к украинскому народу, заявив о его праве на независимость. 7 мая польская кавалерия вошла в Киев.

А «чехословацкая» история Романа Якобсона завершилась так, как и планировалось поначалу. Об этом – Бенгт Янгфельдт:

«В конце мая Якобсон вернулся в Ревель, где ждал миссию Красного Креста, а 10 июля он прибыл в Прагу».

Наступило лето 1920 года. И тут подал голос Иван Петрович Павлов, российский академик с мировым именем. 11 июля он направил письмо в Совнарком, в котором говорилось:

«Хотя я сейчас совмещаю три должности, значит, получаю жалованье в трёх местах, всего в общей сумме 2,5 тысячи рублей в месяц, однако за недостатком средств принуждён исполнять в соответствующий сезон работу огородника (в мои годы не всегда лёгкую) и постоянно действовать дома в роли прислуги, помощника жены на кухне и содержанию квартиры в чистоте, что всё вместе отрывает у меня большее и лучшее время дня».

Академику Павлову тогда исполнился 71 год. Владимиру Маяковскому было 27 лет, Лили Брик – 29, Осипу Брик – 32 года. И у них была домработница – 51-летняя Анна Фоминична Губанова (Аннушка), которая следила за чистотой в доме и готовила угощения для хозяев и их гостей.

Новая поэма

1920 год биографы Маяковского описывают по-разному. Виктор Шкловский, например, уделил внимание довольно мелкому бытовому событию – бритью, для которого Владимир Владимирович брал бритву «жилет» у соседей:

«Идёт, позвонит, побреется и вернёт.

Но бритвы изнашиваются.

У соседей было двое молодых людей. Им для Маяковского бритвы было не жалко.

Была там ещё мама-дама… Говорит: «Он бритву возвращает, не вытерев хорошенько».

Приходит Владимир Владимирович за бритвой.

Ему владелица отвечает:

– Занята бритва, Владимир Владимирович, и очень долго ещё будет занята.

– Понимаю, – ответил Маяковский, – слона бреете.

И ушёл».

Другие маяковсковеды связывают 1920 год с тем, что именно в том году с поэмой «Человек» познакомилась двадцатидвухлетняя студентка медицинского факультета Харьковского университета Раиса Яковлевна Черномордик (впоследствии более известная под псевдонимом Рита Райт– Ковалёва).

Харьковчан известили о том, что к ним приехал читать эту поэму… Нет, нет, не Маяковский! В воспоминаниях Риты Райт сказано так:

«Однажды на улицах появились афиши. Поэт-футурист Алексей Чичерин обещал "бархатным благовестом голоса "прочесть поэму Владимира Маяковского „Человек“.

Мы пошли большой компанией, заняли весь первый ряд, по каким-то контрамаркам.

Трудно было настроиться серьёзно, когда на эстраду вышел высокий человек с неправдоподобно раскосыми дикими глазами под великолепным размахом бровей, в дамском кимоно с узорами и большим бантом на груди.

Но он нахмурился в ответ нашим улыбкам, скрестил на груди полуголые мускулистые руки, набрал воздуху, и низкий, действительно бархатный, прекрасно поставленный голос, как орган, зарокотал – сначала тихо:

"Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов – солнца ладонь на голове моей.

Благочестивейший из монашествующих – ночи облачение на плечах моих".

Потом громче, всё нарастая, нарастая:

"Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую. Звенящей болью любовь замоля…"

Так я впервые слушала стихи Маяковского с голоса.

Мы помешались на Маяковском. Книг его у нас не было. По памяти восстанавливали целые куски, повторяя запомнившиеся на лету строчки».

И всё же самым важным событием 1920 года у биографов Маяковского считается завершение им работы над поэмой «150 000 000» – над той самой, которая, по словам самого Владимира Владимировича, ему «голову охватила». На её создание ушёл почти весь 1919 год. В автобиографических заметках «Я сам» главка «20-й ГОД» начинается так:

«Кончил «Сто пятьдесят миллионов». Печатаю без фамилии».

Странное намерение – при необыкновеннейшем самомнении, присущем Маяковскому, печатать новую поэму анонимно.

Почему? Зачем?

В автобиографических заметках «Я сам» поэт, вроде бы, ответил:

«Хочу, чтоб каждый дописывал и лучшил».

Если поэму надо «дописывать» и к тому же «улучшать», значит, она недописанная, незавершённая? Зачем же тогда её печатать?

Что же это за произведение такое?

Начинается оно с пролога, в котором с первых же строк заявляется, что в самовосхвалении можно упрекнуть кого угодно, но только не автора «этой поэмы»:

«150 000 000 мастера этой поэмы имя… 150 000 000 говорят губами моими… Кто назовёт земли гениального автора? Так / и этой / моей / поэмы / никто не сочинитель».

Впрочем, уже в первой главе начинают звучать старые, хорошо знакомые публике лозунги футуристов, призывавшие «издинамитить старое», то есть без малейшего сожаления уничтожить всё «старьё».

Что же предлагал читателям «анонимный» автор?

Сначала (уже в самом первом четверостишии) он приравнял поэзию к оружию, так как нашёл в стихах боевую, воинствующую суть:

«Пуля – ритм. / Рифма – огонь из здания в здание».

Впрочем, тут же (во втором четверостишии) он, вроде бы, успокоил читателей, сказав о своей поэме:

«… идея одна у неё – / сиять в настоящее завтра».

Затем, обращаясь ко всем жителям страны («ВСЕМ! /ВСЕМ!/ ВСЕМ!»), призвал:

«Всем, / кто больше не может! Вместе / выйдите / и идите!»

Далее назывались те, кто поведёт этих «всех вышедших» (слова были выделены крупным шрифтом):

«МЕСТЬ – ЦЕРЕМОНИЙМЕЙСТЕР, ГОЛОД – РАСПОРЯДИТЕЛЬ. ШТЫК / БРАУНИНГ. / БОМБА».

Потом (на трёх страницах) следовал рассказ о советской стране, которая голодала, мечтая:

«Досыта наесться хоть раз бы ещё!»

Но, по словам автора поэмы, Россия голодает совсем не потому, что её захватили неумелые большевики. Не потому, что большевики не могут (не умеют) обеспечить народ пропитанием. Страна, оказывается, голодает потому, что британский премьер Ллойд-Джордж, глава французов Клемансо и американский президент «Вильсон, заплывший в сале», подписали «договора в Версале». Эти «договора» (мирные договоры, прекратившие войну с Германией), по мнению «безвестного» поэта, направлены против России, объявившей себя страной рабочих и крестьян. Поэтому от имени всех россиян автор и восклицал:

«О-о-гу!/ Нам тесно в блокаде-клетке!.. Пропала Рассеичка! / Загубили бедную. Новую найдём Россию. / Всехсветную! Идё-ё-ё-ё-ё-м!»

Этот поход, как утверждал автор «150 000 000», должен был стать победоносным:

«Мы / тебя доканаем, / мир – романтик!»

И вновь звучали призывы (сначала – Ульянова-Ленина, а затем – футуристический):

«… всех миров богатство прикарманьте! Стар – убивать. / На пепельницы черепа!»

Возглавить это стапятидесятимиллионное воинство поэма призывала некое божество:

«… боже не Марсов, / Нептунов и Вег, боже из мяса – бог-человек! Звёздам на мель / не загнанный ввысь, земной / между нами / выйди, / явись!»

Подобного «бога-человека», указывающего людям путь к грядущему счастью, Маяковский уже описал в «Мистерии-буфф», назвав его «Человеком просто». И даже сам сыграл его в первую октябрьскую годовщину Он призывал к себе «нечистых», искавших спасения от революционного потопа, такими словами:

«Ко мне – / кто всадил спокойно нож и пошёл от вражьего тела с песнею! Иди, непростивший! / Ты первый вхож в царствие моё небесное».

Новая поэма звала сто пятьдесят миллионов российских граждан объединиться и отправиться за океан, чтобы потопить в крови, уничтожить капиталистическую Америку:

«Или-или. / Пропал или пан! Будем бить! / Бьём! / Били!».

У поэмы было несколько вариантов названия: «Воля миллионов», «Былина об Иване», «Иван Былина. Эпос революции». В первой её главе говорится, что стопятидесятимиллионное население страны Советов – это аллегорический Иван: «Россия вся единый Иван». Во второй главе речь идёт о том, что далеко за океаном лежит страна Америка, которой правит президент Вудро Вильсон. В третьей главе сообщается, что российский Иван намерен напасть на Америку, и Вильсон начинает готовиться к битве. В четвёртой главе разыгрывается сражение. В пятой Иван побеждает.

О чём же повествует поэма? Зачем нападал Иван на Америку? И что давала ему (то есть России, которую он олицетворял) победа в сражении с Вильсоном?

На этот вопрос автор «150 000 000» ответа не даёт. Зато в шестой (последней) главе описывает…

«Праздник, в святцах, не имеющий чина… Может быть, / Октябрьской революции сотая годовщина».

Завершая рассказ об этом торжестве, автор так восклицает об Ивановой победе:

«Ну и катись средь песенного лада, цвети, земля, в молотьбе и в сеятьбе. Это тебе революций кровавая Илиада! Голодных годов Одиссея тебе!»

В этих завершающих строках поэмы Маяковский, наконец-то, впрямую высказался о том, что он, продолжая переписывать шедевры мировой литературы, добрался до произведений Гомера. Подражая великому стихотворцу древней Эллады, он и воспел Троянскую войну, которую перенёс в век двадцатый. Иными словами, выходило, что поэма «150 000 000» была создана только для того, чтобы вспомнить несчётные кровопролитные сражения гражданской войны и воспеть «бывших и не бывших битв года».

Если называть вещи своими именами, это была поэтическая поддержка большевистских лидеров в их стремлении разжечь мировой революционный пожар. Больше сказать автору «анонимной» поэмы было нечего.

Но так ли это?

А что если это только нам, живущим в двадцать первом веке, всего лишь кажется, что Маяковскому нечего было сказать в «150 000 000»? Посмотрим, как встретили поэму современники поэта.

«Читки» поэмы

В первый раз Маяковский прочёл «150 000 000» в начале января 1920 года. В комнате дома в Полуэктовом переулке собралось человек двадцать. Были среди них Анатолий Луначарский, Борис Пастернак, ещё не уехавший в Прагу Роман Якобсон и, конечно же, старый приятель Бриков и Маяковского Лев Гринкруг. После читки состоялась оживлённая дискуссия. Якобсон написал:

«По-существу заглавие „150 миллионов“ – это полемический ответ на «Двенадцать»…

Луначарский сказал, что это первый опыт революционного эпоса, что это очень интересно и ставит целый ряд новых вопросов. Он сопоставил «150 000 ООО» и «Двенадцать» Блока. Не 12 делали революцию, а 150 000 ООО…

Второй раз он читал «150 000 ООО» но моему предложению в Московском лингвистическом кружке, и там тоже было довольно оживлённо….

Кто-то говорил, что это в значительной степени возвращает к традициям оды Державина, кто-то говорил о связи этой поэмы с былинами, кто-то говорил о связи с Некрасовым и т. н.

Владимир Владимирович записывал, кто что говорил и сказал:

– Я слышал, что здесь Державин, Пушкин, Некрасов и т. н., значит, это вся русская литература. А это – ни то, ни другое, ни третье, а нечто иное».

Как видим, сам Маяковский сказал о том, что в его поэме есть нечто такое, чего слушатели не заметили или не поняли. Что он имел в виду?

Мудрый Борис Пастернак, прослушав поэму, вообще промолчал. А чуть позднее признался, что ему «впервые было нечего сказать» Маяковскому. Почему? Из-за пустоты её содержания? Из-за перебора трескучих рифмованных лозунгов? Или из-за чего-то другого?

А имажинисты в это время сплачивали свои ряды. 20 февраля 1920 года состоялось первое заседание их «Ассоциации вольнодумцев в Москве». Сергея Есенина избрали председателем, Матвея Ройзмана – секретарём. Сергей Конёнков, Всеволод Мейерхольд, Александр Таиров и ещё несколько имажинистов – стали членами правления ассоциации.

24 февраля состоялась ещё одна читка новой поэмы Маяковского, о которой журнал «Вестник театра» сообщил:

«Маяковский прочёл отрывки из своей новой пьесы-поэмы „150 000 ООО“, в которой поэтом описывается борьба революционного пролетариата в лице собирательного „Ивана“ с мировой буржуазией в лице опять-таки собирательного „Вудро Вильсона“. Поэма технически совершенна, произвела на слушателей огромное впечатление».

Присутствовавший на читке поэт-имажинист Иван Васильевич Грузинов вспоминал:

«Маяковский декламировал поэму "150 000 ООО" с чрезвычайным воодушевлением. Такое воодушевление при чтении стихов было редким даже для него. Он приходил в восторженное состояние: глаза ярко светились, тогда ещё молодое лицо его покрывалось лёгким румянцем…

Больше всего мне запомнились у читающего Маяковского главные движения рук. Читая поэму, он поводил руками, как дирижёр, перед которым играет оркестр, видимый только ему одному. Кстати. Если я заговорил о руках Маяковского, то здесь следует отметить, что он был левша. Во всём, что бы он ни делал, главенствовала левая рука. Было только одно исключение из общего правила: писал он правой рукой».

Иван Грузинов также обратил внимание на то, что, будучи левшой, свои выступления Маяковский любил завершать стихотворением «Левый марш», которое предлагало публике шагать:

«Левой, левой, левой!»

Из этого как бы следует, что писал Маяковский, вроде бы, одно, а призывал совершенно к другому

В поэме «150 000 000» тоже чувствовалась некоторая нелогичность: её герой, некий «собирательный» Иван, жил себе, жил в России и вдруг отправился за океан сражаться с американским буржуем Вильсоном.

Почему? Зачем?

Между тем в это же самое время Сергей Есенин тоже сочинял поэму – о Емельяне Пугачёве. Поэта, родившегося и выросшего в рязанской деревне, давно привлекал образ донского казака, объявившего себя царём России и бросившего вызов правительнице страны Екатерине Второй. История драматичная. И драматургичная. Но здесь никаких вопросов не возникает.

После «150 000 000» Маяковский написал три небольших скетча для опытно-показательной студии Театра сатиры: «А что, если?..», «Пьеска про попов…» и «Кто как проводит время…». Театральная общественность встретила эти маленькие пьески в штыки. Не вдаваясь в подробности того, что именно не понравилось критиковавшим, скажем, что скетчи, в самом деле, получились малоинтересными. Откровенные агитки.

Отрицательные персонажи в них насквозь отрицательны, все их реплики предельно антисоветские. Положительные персонажи положительны во всём: в словах, в поступках и даже во внешнем виде.

Известно, что инспектор Рабкрина (Рабоче-крестьянской инспекции) даже наложил категорический запрет на постановку этих скетчей. Маяковский в ответ тут же пожаловался Луначарскому.

Но задумаемся о другом. Почему, написав «технически совершенное» произведение, которое производило на слушателей «огромное впечатление», Маяковский создал такие примитивные пьески, что их даже не очень образованный чиновник потребовал запретить?

Смысл «150 000 000»

Перечитаем поэму ещё раз.

И вновь увидим, что, называя это произведение «моей поэмой» и решительно отказываясь от авторства, Маяковский сравнивает себя с другими «гениями»:

«Кто назовёт земли гениального автора? Так / и этой / моей / поэмы / никто не сочинитель».

Во второй главе появляются строки, идущие якобы от лица ста пятидесяти миллионов настоящих авторов:

«Как нами написано, – мир будет таков и в среду, / ив прошлом, / и выше, / и присно, и завтра, / и дальше / во веки веков!»

Первые две главы переполняют строки, призывающие идти мстить тем, кто виноват в охватившем Россию голоде. А возник этот голод, как утверждается в поэме, потому, что страны Антанты подписали мирный договор с Германией. Самый же главный виновник того, что россиянам нечего есть, назван уже на третьей странице – это американский президент Вудро Вильсон, один из подписантов. Даже голодные животные, выражая свой протест против недостатка пропитания, на своём «зверином языке» с возмущением заявляют в поэме:

«Но мы / не подписывали договора в Версале».

Поразмышляем над этой ситуацией.

Как известно, 28 июня 1919 года в Версальском дворце мирный договор с Германией подписали не только Соединённые Штаты, но и другие страны. Прежде всего – главные противники немцев: Великобритания, Франция, Италия и Япония. Затем свои подписи поставили представители (перечислим страны по алфавиту) Бельгии, Боливии, Бразилии, Гаити, Гватемалы, Гондураса, Греции, Китая, Кубы, Либерии, Никарагуа, Панамы, Перу, Польши, Португалии, Румынии, Королевства Сербов, Хорватов и Словенцев, Сиама (нынешнего Таиланда), Уругвая, Хиджаза (нынешней Саудовской Аравии), Чехословакии и Эквадора.

Почему же главным виновником голода в России Маяковский объявил президента Вильсона?

Соединённые Штаты находились от России очень далеко – за океаном. А президент Франции Жорж Клемансо и премьер-министр Великобритании Ллойд Джордж управляли странами, расположенными раза в два ближе к России, чем Америка. Вот куда следовало направлять всенародный гнев голодавшего населения.

Но Иван, проигнорировав других подписантов версальского договора, предстал всё-таки перед американским президентом:

«У того – /револьверы / в четыре курка, сабля / в семьдесят лезвий гнута, а у этого – / рука / и ещё рука, да и та / за пояс заткнута».

И начинался поединок вооружённого до зубов Вильсона с безоружным Иваном:

«Сабля взвизгнула. / От плеча / и вниз на четыре версты прорез. Встал Вильсон и ждёт – кровь должна б, а из раны / вдруг / человек полез. И пошло ж идти! Люди, / дома, / броненосцы, / лошади в прорез пролезают узкий. С пением идут. / В музыке».

То есть сюжет из документального, описывавшего всё то, что происходило реально, на самом деле, сразу превратился в сказочно-былинный: перед всесильным Вильсоном самым необыкновенным образом возник многомиллионный народ. И тогда соперник Ивана (как и положено сказочному злодею) принялся напускать на людей «нечеловеческие дружины»: голод, разруху, эпидемии и…

«… и последнее войско высылает он — ядовитое войско идей. Демократизмы, / гуманизмы — идут и идут / за измами измы».

Вот она где – отгадка! Маяковский перечислил всё то, что обрушилось на Россию после подписания большевиками мирного договора с Германией: голод, разруха, эпидемии и учение Карла Маркса. Вот только Вильсон тут причём?

Во второй главе поэмы (случайно или намеренно?) возникают такие строки:

«Отчего / сегодня / на нас устремлены / глаза всего света и уши всех напряжены, / наше малейшее ловя, чтобы видеть это, чтобы слышать эти слова: это – революции воля, / брошенная за последний предел…»?

Причём здесь «воля революции»!

Вспомним «Мистерию-буфф». Там «нечистые» (тоже, кстати, голодные) разрушили большевистский ад, во главе которого стоял Вельзевул. Имя этого помощника дьявола содержит слог, очень напоминающий начало имени и фамилии вождя большевиков: «вул», то есть «В. УЛьянов». На это совпадение (как мы уже говорили) какой-либо другой поэт, может быть, и не обратил бы внимания. Но Маяковский любил играть словами. Поэтому он и дал правителю ада это имя – Вельзевул, а в аду поместил чистилище, то есть адскую Чрезвычайную Комиссию (чека), которая вычищала всех сомнительных.

В фамилии американского президента Маяковский тоже обнаружил инициалы большевистского вождя. Ведь Вильсон – это ВИЛьсон, а ВИЛ – это Владимир Ильич Ленин. По-английски фамилия президента пишется как Wilson. Слово «Will» означает «воля», а выражение «ill will» переводится как «злая воля». «Ил ВИЛ» – это сочетание отчества Ленина (Ильич) и его инициалы.

Не знавший английского Маяковский наверняка консультировался со знатоками этого языка перед тем, как «назначить» американского президента главным врагом российского народа. И, стало быть, не случайно журнал «Вестник театра» назвал главных героев поэмы образами «собирательными».

Начиная с 1 ноября 1800 года, резиденцией президентов Соединённых Штатов является, как известно, Белый дом, особняк в Вашингтоне. А Маяковский поселил своего Вильсона в Чикаго. Почему? Знакомя читателей с этим городом, поэт употребил слова, начинающиеся на букву «ч»:

«Чудно человеку в Чикаго! Чудно человеку! / И чудно!»

В «Мистерии-буфф» вокруг Вельзевула тоже были существа на букву «ч» – Черти, и Чистилище находилось где-то рядышком. Но там это ассоциировалось с чекистами. Стало быть, и в «150 000 000» слово «Чикаго» взято потому, что оно созвучно с «чека».

Мало этого, в поэме «150 000 000» есть эпизод, в котором происходит нечто, очень похожее на то, что описано в «Мистерии-буфф». Там, как мы помним, голодные «нечистые» сокрушали и рай, в котором «церемониймейстером» являлся Мафусаил, и в нём нетрудно было узнать пролетарского писателя Горького. А в «150 000 000» последними, кого Вильсон бросил против Ивана, были литераторы:

«Тогда / поэты взлетели на небо, чтоб сверху стрелять, как с аэроплана бы. Их / на приманку академического пайка заманивали, / ждали, не спустятся пока… В «Полное собрание сочинений», / как в норки, классики забились. / Но жалости нет! Напрасно /их / наседкой / Горький прикрыл, /распустив изношенный авторитет».

Как видим, Горький тоже оказался в союзниках Вильсона. И Ивану ни за что не удалось бы победить американского президента, если бы на помощь не подоспели футуристы:

«Фермами ног отмахивая мили, кранами рук расчищая пути, футуристы / прошлое разгромили, пустив по ветру культуришки конфети… Загрохотав в международной Цусиме, эскадра старья пошла ко дну… Будущее наступило! / Будущее победитель! Эй, века, / на поклон идите!»

На этом сюжет поэмы завершается – дальше идёт глава, в которой празднуется победа. Вот только вопрос: чья это победа, кого и над кем?

Кто он такой – этот собирательный Иван, который возглавил поход на Вильсона?

Был ли у него реальный прототип?

Был. Это Нестор Иванович Махно, которого вожди большевиков называли бандитом, но который создал для гуляй-польцев нормальную, сносную жизнь, и гуляйпольцы поддерживали своего батьку-анархиста.

Маяковский, исповедовавший анархистские взгляды, изобразил в своей поэме поход российского народа (всех ста пятьдесяти его миллионов) против большевиков, против советской власти, против Ленина. Описал восстание, поднятое против тех, кто довёл страну до жесточайшего голода. И какую страну – ту, что ещё совсем недавно кормила всех вокруг себя. Кровавый бунт, описанный поэтом-футуристом, уничтожал «ВИЛьсона», то есть Владимира Ильича Ленина, и сметал установленный им большевистский режим.

Вполне возможно, что мудрый Борис Пастернак всё это понял, и поэтому ему «впервые было нечего сказать»

Маяковскому. Но на что-то он, может быть, всё-таки ему намекнул. И Владимир Владимирович испугался.

Вот тогда-то ему и посоветовали (Осип Брик?) не называть себя автором поэмы, а издать её анонимно. И написать несколько пьесок-агиток в поддержку советской власти. Маяковский так и поступил, быстренько сочинив скетчи для Театра сатиры. Но когда увидел, что практически никто никакого антибольшевизма в его поэме не замечает, с радостью пошёл на попятную и согласился печатать «150 000 000» под своей фамилией.

Но вновь возникает всё тот же непростой вопрос, который появлялся, когда мы вникали в смысл «Мистерии-буфф»: мог ли написать такую антисоветчину молодой человек, якобы гордившийся своим революционным большевистским прошлым? Но раз он всё-таки написал, то возникает другой вопрос: а было ли вообще оно – это революционное прошлое у поэта Маяковского?

Судьбы других

Весной 1920 года Александр Краснощёков был уже уполномоченным Сибревкома по организации на Дальнем Востоке «буферной республики», членом Дальневосточного бюро РКП(б) (Дальбюро) и его фактическим руководителем. В марте несколько членов Дальбюро во главе с Краснощёковым были направлены в Верхнеудинск (сейчас – Улан-Уде), чтобы там и создать новое государство.

Петроград того времени описал Виктор Шкловский:

«Питер живёт и мрёт просто и не драматично… Кто узнает, как голодали мы, сколько жертв стоила революция, сколько усилий брал у нас каждый шаг.

Я пишу в марте, в начале весны. 1920 год…

Петербург грязен, потому что очень устал… Он грязен и в то же время убран, как слабый, слабый больной, который лежит и делает под себя.

Зимой замёрзли почти все уборные. Это было что-то похуже голода. Да, сперва замёрзла вода, нечем было мыться…

Александр Краснощёков с детьми

Мы не мылись. Замёрзли клозеты… Мы все, весь почти Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз, вниз и вверх носили мы вёдра каждый день. Как трудно жить без уборной… Город занавозился, по дворам, по подворотням, чуть ли не по крышам».

О той же ситуации через три года написал и Сергей Есенин в поэме «Страна негодяев». Один из её героев по фамилии Чекистов (он же Лейбман) произносит:

«Я ругаюсь и буду упорно Проклинать вас хоть тысячу лет, Потому что… / Потому что хочу в уборную, А уборных в России нет».

Маяковский об этих «деталях» советского быта той поры упомянул только через семь лет – в тринадцатой главе поэмы «Хорошо!»:

«Двенадцать / квадратных аршин жилья. Четверо / в помещении — Лиля, / Ося, / я и собака Щеник. Шапчонку / взял / оборванную и вытащил салазки. – Куда идёшь? – / В уборную иду. / На Ярославский».

И вновь Виктор Шкловский о тогдашнем Петрограде:

«Потом на город напала вошь… Чем мы топили? Я сжёг свою мебель, книжные полки и книги, книги без числа и меры. Это был праздник всесожжения. Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали мелкие. Как выбитые зубы торчали отдельные здания».

Яков Блюмкин в это время жил в Москве и ходил на занятия в Академию Генерального штаба Красной армии (на факультет Востока), где изучал восточные языки, приобретал познания в военных науках, в экономике и политике. Занятия проходили с девяти часов утра до десяти вечера.

Тем временем народный суд, в который чекисты, наконец, передали «Дело кафе «Домино» № 10055», назначил заседание на 31 марта. Но Есенин на него не явился, а вместе с Анатолием Мариенгофом, актёром Камерного театра Борисом Глубоковским и заведующим отделом полиграфии ВСНХ Александром Сахаровым отправился (в вагоне Григория Колобова) в Харьков. Там состоялись поэтические вечера имажинистов.

6 апреля 1920 года Учредительным съездом трудящихся Прибайкалья была провозглашена Дальневосточная республика со столицей в Верхнеудинске. Председателем правительства и министром иностранных дел был избран Александр Краснощёков.

Узнав об этом, его жена Гертруда Тобинсон, вместе с детьми тут же отправилась в Россию.

Куражившиеся в Харькове имажинисты тоже решили провести выборы. И не кого-нибудь, а Председателя Земного шара. Задумавшие это мероприятие Есенин, Мариенгоф и Глубоковский отпечатали и развесили по городу афиши, которые провозглашали, что 19 апреля в Первом городском театре будет проведена торжественная «коронация».

Мариенгоф (в «Романе без вранья») написал:

«… перед тысячеглазым залом совершается ритуал.

Хлебников в холщёвой рясе, босой и со скрещенными на груди руками выслушивает читаемые Есениным и мной акафисты посвящения его в Председатели". После каждого четверостишия, как условлено, он произносит:

– Верую…

В заключение, как символ «Земного Шара», надеваем ему на палец кольцо, взятое на минуточку у четвёртого участника вечера – Бориса Глубоковского.

Опускается занавес».

Корнелий Люцианович Зелинский, будущий литератор, а тогда молодой человек 24 лет от роду, тоже присутствовал на той коронации и потом написал в книге «На рубеже двух эпох»:

«Велимир Хлебников, нестриженый, небритый, в каком-то мешковатом сюртуке, худой, с медленными движениями сомнамбулы, был рукоположен в „Председатели Земного Шара“».

Писатель Алексей Павлович Чапыгин в своих воспоминаниях упомянул о реакции самого Есенина на ту «коронацию»:

«Сергей Александрович, недовольный, вечером ворчал:

– Хлебников испортил всё! Умышленно я выпустил его первым, дал ему перстень, чтобы громко заявил: «Я владею миром!». Он же промямлил такое, что никто его не слыхал».

28 апреля Есенин возвратился в Москву. 3 мая его повторно вызвали в суд, но он вновь туда не явился, уехав в своё родное село Константиново. Он явно избегал судилища, которое сулило ему массу неприятностей. Поэтому по совету Якова Блюмкина поэт сделал дарственные надписи на книгах своих стихов и отправил их через Матвея Ройзмана главе ВЧК Феликсу Дзержинскому. Этим «Дело № 10055», надо полагать, и завершилось.

Отметим ещё одно событие, которое произошло в Москве – в Доме печати, находившемся на Арбате, известный деятель театра Николай Михайлович Фореггер (Фореггер фон Грейфентурн) создал театральную студию – Мастерскую Фореггера (Мастфор), в которой литературной частью заведовал Осип Максимович Брик, а музыкальной – молодой (всего лишь семнадцатилетний) композитор Матвей Исаакович Блантер.

14 мая 1920 года Советская Россия официально признала независимое государство – Дальневосточную республику

А через три дня (17 мая) из Баку вышла Волжско-Каспийская военная флотилия под командованием Фёдора Раскольникова и Серго Орджоникидзе. Она взяла курс на персидский порт Энзели, где находились корабли царского флота – их увели туда деникинцы. Бакинскую нефть вывозить в Россию было не на чем. 18 мая англичанам, охранявшим Энзели, был предъявлен ультиматум, в котором разъяснялось, что корабли Красного флота пришли за имуществом, которое принадлежит Советской республике. Получив его, корабли тут же уйдут.

Когда срок, указанный в ультиматуме, истёк, и должны были начаться бои, неожиданно выяснилось, что английские войска сражаться не захотели и вместе с белогвардейскими частями порт покинули. Угнанными в Персию кораблями завладели большевики.

Воспользовавшись сложившейся ситуацией, в город Решт, лежавший неподалёку от Энзели, 4 июня вошли отряды местных партизан дженгелийцев («дженгель» в переводе с персидского – «лес»), которыми командовал Мирза Кучук-хан. 5 июня (после переговоров с представителями Красной армии) партизаны провозгласили Гилянскую (Персидскую) Советскую республику во главе со своим командиром. При этом было поставлено непременное условие о полном невмешательстве в её дела Советской России.

Прибывший на одном из кораблей Волжско-Каспийской флотилии Яков Блюмкин тотчас принял самое активное участие в создании Персидской республики Советов. Он участвовал в создании иранской компартии, членом Центрального Комитета которой его и избрали. Кроме того, Блюмкин занял пост военного комиссара штаба Красной армии Гилянской Советской республики.

В России в это время Юго-Западный фронт, которым командовал Александр Егоров, а также Западный фронт Михаила Тухачевского и Первая Конная армия Семёна Будённого начали наступление на поляков.

А в Петрограде Алексей Максимович Горький написал пьесу – специально для открывшегося 9 января 1920 года театра «Народная комедия» (в Петроградском Народном доме). По словам Валентины Ходасевич, работавшей в этом театре художником, пьеса представляла собой…

«… злободневный сатирический скетч в одном акте – «Работяга Словотёков». Это острый шарж на распространённый в то время тип лентяя, который вместо работы по-всякому митингует и произносит речи… Артистам Горький предоставил право дополнять текст импровизацией на злобу дня».

Ставил спектакль режиссёр Константин Михайлович Миклашевский.

На одно из первых представлений в театр пожаловали ответственные товарищи из Смольного (руководители Петрограда). Их появление, по словам Валентины Ходасевич, принесло артистам много неприятностей:

«Кончилось очень плохо: „Работягу Словотёкова“ приказано было снять и больше не показывать».

Юрий Анненков:

«Постановка "Работяги Словотёкова " была восторженно встречена публикой, но пьеса продержалась на сцене не более трёх дней: многие герои того времени, так называемые „ответственные товарищи“, узнали в работяге Словотёкове собственный портрет».

Валентина Ходасевич:

«Дома Алексей Максимович сказал, что, возможно, он чего-то недопонял, когда писал эту вещь. „Видите, как товарищи строго отнеслись – а им и карты в руки!“ Видно было, что ему очень неприятно… А я-то, грешным делом, думаю, что в запрещении этого спектакля сыграло роль и то, что некоторые узнали себя в Словотёкове и обиделись».

Больше всех, как говорили тогда многие, обиделся Григорий Зиновьев, который почувствовал, что прообразом Словотёкова был именно он. И в квартиру Горького нагрянули чекисты с обыском. Возмущению «буревестнику революции» не было предела, он пожаловался лично Владимиру Ильичу Ленину. Вождь большевиков посоветовал писателю поехать подлечиться.

Между прочим, Алексей Максимович Горький, вот уже год активно сотрудничавший с большевистскими газетами и с издательствами марксистского толка, к самому учению Карла

Маркса не тяготел вовсе. Юрий Анненков, часто бывавший у писателя в гостях, вспоминал:

«Маркса Горький называл Карлушкой, а Ленина – „дворянчиком“…

Любопытная подробность: в богатейшей библиотеке этого «марксиста», на полках которой теснились книги по всем отраслям человеческой культуры, я не нашёл (а я разыскивал прилежно) ни одного тома произведений Карла Маркса».

Оды, восхвалявшие диктатуру пролетариата и власть большевиков, Горький тоже не одобрял.

А что в это время делали советские поэты?

Вожди и поэты

В апреле 1920 года Ленину исполнилось 50 лет. Маяковский, только что написавший поэму «150 000 000» явно антисоветского толка, откликнулся на день рождения вождя большевиков стихотворением «Владимиру Ильичу». Складывается ощущение, что поэту кто-то настоятельно порекомендовал создать это произведение, и он его создал. Но вот как оно начинается:

«Я знаю – / не герои / низвергают революций лаву. Сказки о героях – / интеллигентская чушь! Но кто ж / удержится, / чтоб славу нашему не воспеть Ильичу!»

Слово «Ильич» Маяковский срифмовал с «чушью», как бы давая этим понять, что он совсем не собирается славить юбиляра. Заканчивается стихотворение так:

«И это – / не стихов вееру обмахивать юбиляра уют. — Я / в Ленине / мира веру славлю / и веру мою. Поэтом не быть мне бы, если б / не это пел — в звёздах пятиконечных небо безмерного свода РКП».

То есть поэт как бы за революцию, за небо в пятиконечных звёздах, и некоторых вождей партии он готов славить. Но с тщательно прикрытым подкалыванием. Воспеть при этом ещё и себя стихотворец тоже не забывал.

А Константин Бальмонт в Колонном зале Дома Союзов 1 мая прочёл стихотворение из новой книги, которая называлась «Песнь рабочего молота». Напрямую обращаясь к пролетариям, Бальмонт тоже славил себя, стихотворца. Но как!

«Рабочий, я даю тебе мой стих Как вольный дар от любящего сердца, В нём – мерный молот гулких мастерских, И в нём – свеча, завет единоверца… Когда тебя туманили цари, Я первый начал бунт свободным словом И возвестил тебе приход зари, — В ней – гибель истлевающим основам. Не я ли шёл на плаху за тебя? В тюрьму, в изгнанье уходил не я ли? Но сто дорог легко пройдёшь, любя, — Кто хочет жертвы, не бежит печали… Так будем же как солнце, наконец, Признаньем все хотенья обнимая, И вольно примем вольность всех сердец Во имя расцветающего Мая».

В другом стихотворении («Имени Герцена») Бальмонт откровенно высказал своё мнение о собственной стране:

«Россия казней, пыток, сыска, тюрем, Страна, где рубят мысль умов сплеча, Страна, где мы едим и балагурим В кровавый час деяний палача… Разрушен навсегда твой терем древний Со всем его хорошим и дурным, Над городом твоим и над деревней Прошёл пожар и вьётся красный дым…»

А в стихотворении «Песня рабочего молота» Бальмонт провозглашал себя истинным «поэтом-певцом революции»:

«Я пересёк моря и горы, Я смерил взором темноту, Мои дорожные узоры Черчу по горному хребту. Я крикну – отблеск до востока, Я стукну – запад задрожал, Моё сияние широко, И пламень мой набатно ал. Я – бунт, я – взрыв, я – тот, который Разрушил смехом слепоту, Пряду из зарева узоры, Хватаю звёзды на лету. Гранит высоких скал расколот, Я ходы вырыл в глубине, Я – сердце мира, слушай, молот, Я – кровь, я – жизнь, будь верен мне».

Сочинив (и опубликовав) подобные стихи, Бальмонт продолжал хлопотать о разрешении ему и его семье съездить за границу А газета «Правда» 9 мая 1920 года обратилась к читателям с призывом двинуться войною на Польшу. Призыв был прозаичным, но звучал как незарифмованные стихи:

«На Запад, рабочие и крестьяне! Против буржуазии и помещиков, за международную революцию, за свободу всех народов!.. Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках понесём счастье и мир трудящемуся человечеству. На Запад! К решительным битвам, к громозвучным победам!»

Пощёчина экспрессионисту

Весной 1920 года троица поэтов, объявившая себя экспрессионистами (во главе с бывшим имажинистом Ипполитом Соколовым), обратилась ко всем советским литераторам с призывом созвать Первый Всероссийский конгресс поэтов. Сам призыв особого интереса не представляет (в ту пору литераторы могли позволить себе ещё довольно многое), гораздо интереснее другое – кто в этом документе к какой литературной группе причислен. Футуристами в нём названы Маяковский, Большаков, Каменский, Бурлюк, Ивнев, Лившиц, Спасский, Кушнер и Лавренёв. Центрифугистами – Пастернак, Аксёнов и Асеев. Эгофутуристом признан Северянин. Кубофутуристами оказались Хлебников, Кручёных, Шкловский, а также Якобсон и Брик (теоретики заумного языка). Имажинисты – это Шершеневич, Третьяков, Есенин, Мариенгоф, Эрдман и Кусиков.

Ф. Шерешевская, А. Мариенгоф, И. Грузинов (стоят), С. Есенин, В. Шершеневич.

«Орден имажинистов» в ту пору состоял всего из восьми стихотворцев. И каждый участник этой поэтической восьмёрки по любому случаю с гордостью повторял фразу из «орденского» устава:

«Мы гордимся тем, что наша голова не подчинена капризному мальчишескому сердцу».

Но как ни гордились молодые люди своими светлыми головами, их «мальчишеские» сердца то и дело толкали их на мальчишеские поступки. Так, 8 мая в одном из московских залов Сергей Есенин читал стихи. Когда декламация завершилась, и читавший покинул сцену, поэт-экспрессионист Ипполит Соколов вскочил с места и, взбежав на эстраду, крикнул:

«Вот теперь вы превосходно видите, как Есенин ворует! Да, ворует образы и содержание! И всё – у Клюева, у Орешина, у прочих поэтов! Он скоро умрёт как поэт».

Вадим Шершеневич:

«Не дав Соколову договорить, Есенин молодцевато выскочил на эстраду и громко заявил: „Сейчас вы услышите мой ответ Ипполиту Соколову!“ И, неожиданно развернувшись, дал оппоненту но физиономии… Аудитория загудела».

Это был один из литературных скандалов, которые вспыхивали в ту пору довольно часто. Уже в самом конце вечера (по словам того же Шершеневича):

«Есенин снова вышел и заявил уже под дружный смех: „Вы думаете, я обидел Соколова? Ничуть! Теперь он войдёт в русскую историю навсегда!“»

Однако пощёчину эту Есенину не простили, и 20 мая на общем собрании Всероссийского союза поэтов (СОПО) был устроен суд над раздающим оплеухи.

На этом мероприятии присутствовал и Маяковский. О его отношении к обиженному Соколову и его обидчику ничего не известно. Но сохранились воспоминания поэтессы-имажинистки Надежды Давыдовны Вольпин:

«Я слушала, стоя… почти бок о бок со мной стоял Маяковский. До нас долетели слова Есенина:

– Каждый на моём месте поступил бы так же.

И Маяковский, взвесив, – тихо, но очень внятно:

– Я? Ни-ког-да б!..

Приговор был мягок: Есенину запретили на месяц появляться в СОПО, что, впрочем, практически не распространялось на второй зал, и Сергей по-прежнему приходил сюда обедать».

Тем временем начавшееся наступление Красной армии поляки остановили. Части Тухачевского понесли большие потери. И в Москве начали распространяться слухи о том, что вот-вот начнётся мобилизация новых рекрутов.

Кто-то сказал Сергею Есенину, что призовут и его. Что было делать?

В Красную армию в ту пору не брали циркачей, и поэт обратился за помощью к комиссару московских цирков Нине Сергеевне Рукавишниковой (той самой, которую Зинаида Гиппиус назвала «цыпочкой» Анатолия Луначарского).

Анатолий Мариенгоф:

«Рукавишникова предложила Есенину выезжать на коне на арену и читать какую-то стихотворную ерунду, сопровождающую пантомиму. Три дня Есенин гарцевал на коне, а я с приятельницами из ложи бенуара встречал и провожал его громовыми овациями.

Четвёртое выступление было менее удачным. У цирковой клячи защекотало в ноздре, и она так мотнула головой, что Есенин, попривыкший к её спокойному нраву, от неожиданности вылетел из седла и, описав в воздухе головокружительное сальто – мортале, растянулся на земле.

– Уж лучше сложу голову в честном бою, – сказал он Нине Сергеевне…

С обоюдного согласия полугодовой контракт былразорван».

А поэту Бальмонту в конце мая 1920 года нарком Луначарский разрешил совершить поездку за рубеж. Правда, на весьма непродолжительное время.

И тут в дом к обрадованному поэту (он жил в одном из переулков Арбата) по каким-то делам пришёл Матвей Ройзман, который вспоминал потом (правда, подзабыв, какое тогда было время года – весна или осень):

«Мы вышли на крыльцо, и Бальмонт, указывая рукой на небо, напевно спросил меня:

– Скажите, молодой поэт, это – конец?

Небо заволакивал взъерошенный чёрный дым, закрывая ещё яркое осеннее солнце. Это горели пороховые погреба, как выяснилось, подожжённые руками затаившихся в столице белогвардейцев. Я не совсем понял, о чём спрашивал поэт, и пожал плечами. Только идя домой, я сообразил, что Бальмонт задавал вопрос: «Это конец большевикам?»

Дней через десять стало известно, что он по командировке Наркомпроса поехал за границу и там остался».

Доподлинно известно, что Бальмонт, его жена и дочь покинули Россию 25 мая.

Писатель Борис Константинович Зайцев в книге «Воспоминания о серебряном веке» вспоминал:

«В 1920 году мы провожали Бальмонта за границу… Бальмонт нищенствовал и голодал в леденящей Москве, на себе таскал дровишки из разобранного забора, как и все мы, питался проклятой „пшёнкой“ без сахару и масла. При его вольнолюбии и страстности непременно надерзил бы какой-нибудь „особе“… – мало ли чем это могло кончиться».

Приехав в Париж, Бальмонт написал:

«Всё, что совершается в России, так сложно и так перепутано».

Эмигранты тут же принялись его расспрашивать (благо русскоязычных газет в столице Франции выходило тогда предостаточно). Вопрос сыпался за вопросом:

«– Что сложно?

– Что перепутано?

– Систематический грабёж, разгон Учредительного собрания?

– Уничтожение всех свобод?

– Военные экспедиции для усмирения крестьян?»

Бальмонт на вопросы не ответил. Но и на родину не вернулся. Никогда.

А в семействе Бриков в самом начале июня тоже произошло судьбоносное событие.

Глава вторая Сотрудник ЧеКа

Поворот жизни

Начавшееся лето 1920 года побудило Бриков традиционно сменить место проживания. Лили Юрьевна писала:

«Летом сняли дачу в Пушкино, под Москвой. Адрес: "27 вёрст по Ярославской ж<елезной> Э<ороге>, Акулова гора, дача Румянцевой". Избушка на курьих ножках, почти без сада, но терраса выходила на большой луг, направо – полный грибов лес. Кругом ни домов, ни людей. Было голодно. Питались одними грибами».

Переезд на дачу конечно же, был большим событием. Но его затмило другое, которое поначалу очень многие восприняли как нечто невероятное и в логику жизни совершенно не вписывающееся. Ещё бы, юрист по образованию, член изобразительного отдела Комиссариата народного просвещения, теоретик футуризма, увлёкшийся лингвистикой, теорией стихосложения и ставший активнейшим членом ОПОЯЗа (общества по изучению поэтического языка), стал вдруг сотрудником Лубянки.

Речь идёт об Осипе Максимовиче Брике, которому (так, во всяком случае, многим тогда казалось) служба в карательных органах была просто противопоказана. И, тем не менее, он пошёл служить в ВЧК.

Два года спустя (в марте 1922 года) берлинская газета «Голос России» сообщила читателям:

«Брик попал в Чека из-за нежелания ехать на фронт; записавшись в коммунисты, он должен был выбрать фронт или Чека – он предпочёл последнюю».

Фронт, куда мог бояться (или на самом деле боялся) попасть Осип Брик, находился на западе, где продолжалась война с Польшей. В июне 1920 года в Варшаву прибыли бежавшие из советской России Мережковские. Дмитрий Сергеевич встретился с Юзефом Пилсудским, занимавшим тогда пост временного Начальника польского государства. После этой встречи Мережковский опубликовал «Воззвание к русской эмиграции и русским людям», призывая их не только не сражаться с польской армией, но и присоединиться к ней.

Вот какие кипели тогда страсти!

И в этот момент Осип Брик стал чекистом.

Владимир Маяковский и Осип Брик, 1921 г.

Размышляя над тем, каким же образом перед Бриком распахнулись двери в чрезвычайное ведомство, Аркадий Ваксберг написал:

«8 июня 1920 года политотдел Московского ГПУ выписал ему сохранившееся в архиве служебное удостоверение, подтверждающее, что Осип Брик назначен юрисконсультом зловещей ЧК, одно имя которой наводило ужас на миллионы людей…

Каким образом сторонний человек оказался на таком посту? Ведь на работу в это ведомство не брали по объявлению. Нельзя было постучаться в дверь отдела найма и предложить свои услуги… Напрашивается один-единственный вывод: или Осип, или Лиля, или Маяковский, или, наконец, кто-либо из их самых близких друзей имел тесные связи в лубянских верхах и мог «навести» эти верхи на вполне надёжного и достойного кандидата».

Журналист Валентин Скорятин:

«О.Брик работал в ГПУ с 1920 года. Сначала следователем спекулятивного отдела ВЧК, затем – уполномоченным 7 отделения секретного отдела».

В приведённых двух цитатах (Ваксберга и Скорятина) есть неточность: ГПУ в 1920 году ещё не существовало. Главное Политическое Управление (ГПУ) наркомата внутренних дел (НКВД) появилось через два года – в феврале 1922-го.

Бенгт Янгфельдт об этом повороте в жизни Осипа Максимовича высказался так:

«8 июня 1920 года Брик поступил на работу следователем в „спекулятивный“ отдел МЧК…

Он занял должность «уполномоченного 7-го отделения секретного отдела», в обязанности которого, судя по всему, входило, между прочим, наблюдение за бывшими «буржуями» – а о них у большевиков с их социальным опытом знания были весьма поверхностные».

Итак, Брик стал сотрудником ведомства, от одного упоминания о котором у людей того времени леденела кровь. Не случайно кто-то из знакомых Осипа Максимовича пришпилил к входной двери квартиры в Полуэктовом переулке листок бумаги с четверостишием, якобы сочинённым Сергеем Есениным:

«Вы думаете, здесь живёт Брик, исследователь языка? Здесь живёт шпик и следователь Чека».

А вот как этот эпизод из жизни Осипа Максимовича описан в книге душеприказчика Лили Брик и хранителя её архива Василия Васильевича Катаняна:

«О М.Брик в 1920–1921 годах работал в юридическом отделе МЧК, но был уволен за нерадивую работу и происхождение – сын коммерсанта-ювелира».

Удивляет количество неточностей, заполняющих эту короткую фразу Во-первых, годы службы в МЧК указаны неверно. Во-вторых, чекистская должность у Брика была совсем иная. В-третьих, отец Осипа, Максим Павлович Брик, был купцом первой гильдии, а вовсе не ювелиром. А ведь избежать плутання в трёх соснах приводимых фактов было совсем нетрудно – стоило лишь проверить их перед тем, как вставлять в книгу.

Но вернёмся к Осипу Брику, который взялся за новое дело с энтузиазмом. Ваксберг пишет:

«С работы своей возвращался он чуть ли не за полночь, и Лиля, вспоминают многие мемуаристы, нередко говорила гостям: „Подождите, будем ужинать, как только Ося придёт из Чека“.

При этих словах Пастернака бросало в дрожь. Видимо, не без оснований. В годы своей чекистской службы, а тем более впоследствии, уже покинув свой пост, Осип часто рассказывал о кровавых пыточных ужасах, коим был свидетель».

Лето 1920-го

О том, что тогда представляла собой столица страны Советов – в воспоминаниях Матвея Ройзмана:

«Никогда в Москве не было столько попрошаек, сколько в 1920 году. Нашествие четырнадцати держав, разгул белых, зелёных и разных атаманов гнали мирных людей со всех краёв Советской страны. Сыпной тиф, холера, разруха, голод увеличивали и без того огромное число беженцев, которые не смогли вывезти не только своё имущество, но даже не успели захватить ценные вещи или деньги. С чёрного и парадного ходов московских домов поднимались несчастные люди с маленькими, иногда с грудными детьми на руках и просили милостыню, обноски, кусочек хлеба».

А Ленин, принимая участие в совещании о работе в деревне (12 июня), сказал:

«На Украине кормят пшеницей свиней, на Северном Кавказе, продавая молоко, бабы молоком всполаскивают посуду… Главным препятствием к тому, почему мы не можем рабочих накормить сытнее, чтобы восстановить разрушенное здоровье, главным препятствием является продолжение войны».

Маяковский тотчас откликнулся на эти слова, выпустив плакат РОСТА № 110:

«Голодный! На Украине хлеба залежь. Голой рукой его взять нельзя лишь. Но можно так его достать. Для этого красноармейцем надо стать. И тогда, отогнав от хлеба вора, все мы сытыми будем скоро».

В это время (во второй половине июня 1920 года) в далёкой от Москвы Персии произошло знакомство двух Яковов: Блюмкина и Серебрянского. По рекомендации первого второй Яков стал сотрудником Особого отдела Гилянской Красной армии.

Тем же летом члены семей работников Совнаркома и ЦК партии большевиков переезжали (чтобы провести лето) в подмосковный посёлок Тарасовку, где их должен был охранять (в том числе, и от заполонивших Москву беженцев) отряд особого назначения ВЧК. Развлекать руководителей страны, их родных и близких предстояло в клубе Чрезвычайного отряда, руководителем которого был назначен (по рекомендации ВЧК) Матвей Ройзман. Организовывая первый концерт, он обратился за помощью к наркому продовольствия Александру Дмитриевичу Цюрупе. Договорились, что за участие в концерте артистам будет выдан продовольственный паёк. Ройзман потом вспоминал:

«Артистка О.В.Гзовская заявила, что тоскует по сыру, и просила положить хотя бы кило в паёк».

После концерта с принимавшими в нём участие артистами расплатились обещанным пайком. Ройзман написал:

«Когда я поднёс Гзовской завёрнутую в газету, присланную Цюрупой головку сыра, она в нетерпении разорвала бумагу, понюхала его и зажмурила глаза.

– Боже! – проговорила она, вдохнув запах вторично. – О, боже! Я, кажется, мало выступала]»

А Владимир Маяковский в это время выпустил плакат РОСТА № 124, в котором был отклик на то, что Правителем Юга России и Главнокомандующим Русской армией стал барон Пётр Николаевич Врангель:

«Врангель верховным правителем себя объявил. Товарищи! – вот мишень для винтовок. Крестьяне! – вот новая цель для вил… Товарищи! Чтоб не попасться в баронские сети, скорей разделайтесь с правителем этим».

Маяковский потом с гордостью написал в «Я сам»:

«Дни и ночи Роста… Пишу и рисую. Сделал три тысячи плакатов и тысяч шесть подписей».

А заболевший Александр Блок в тот момент практически перестал заниматься творчеством. Об этом – Юрий Анненков: «В конце июня 1920 года он сам сказал о себе: "Писать стихи забывший Блок "».

Здоровье поэта резко ухудшилось. По словам Юрия Анненкова:

«Максим Горький и литературные учреждения хлопотали перед правительством о выдаче больному разрешения на выезд за границу для лечения, ставшего невозможным в обнищавшей России… Хлопоты оказались тщетными: репутация Блока в большевистских кругах пошатнулась».

Забыли о Блоке и за границей. 25 июня 1920 года выходившая в Берлине газета «Голос России» напечатала статью художника Бориса Григорьева «О новом». В ней говорилось: «Мне хочется назвать имена их – новых русских гениев… Вот они: Василий Каменский, Владимир Маяковский, Николай Клюев. Новые талантливые поэты, победившие всю Россию от мужика до спекулянта. Каменский – нежный, Маяковский – грубый, Клюев – грустняк, мечтатель, славельник. И все они светят».

С этой статьёй, надо полагать, был солидарен и нарком Луначарский, который, откликаясь на жалобу Маяковского о запрете его сатирических скетчей, направил 7 июля 1920 года письмо в Рабоче-крестьянскую инспекцию:

«Я самым решительным образом оспариваю запрет… Маяковский – не первый встречный. Это один из крупнейших русских талантов, имеющий широкий круг поклонников как в среде интеллигентной, так и в среде пролетариата (целый ряд пролетарских поэтов – его ученики и самым очевидным образом ему подражают), это человек, большинство произведений которого переведено на все европейские языки, поэт, которого очень высоко ценят такие отнюдь не футуристы, как Горький и Брюсов.

Для Театра сатиры он написал три довольно милых вещицы. Это не перлы художественности, но это очень недурно сделанные карикатуры в бойком темпе. Но если трагедию «Буфф» ставил Петроградский исполком, то я совершенно не понимаю, почему этих глубоко советских пьесок не может поставить Театр сатиры. Отмечу, что Маяковский в течение полугода служил в Роста, засыпал через её посредство всю Советскую Россию своими карикатурами и остротами…»

После вмешательства наркома скетчи Маяковского были поставлены. На эти постановки, критикуя пьесы других авторов, откликнулась даже Надежда Константиновна Крупская: «Надо учиться у Маяковского: его пьески коротки, чрезвычайно образны, полны движения и содержания, а это что же такое?»

Петроград в 1920-м

В начале июля 1920 года части Западного фронта Михаила Тухачевского вновь пошли в наступление. 11 июля Красная армия освободила от поляков Минск, 14-го – Вильно. 23 июля в Смоленске был сформирован Временный революционный комитет Польши (Польревком) во главе с Юлианом Мархлевским. Ему предстояло возглавить и новую (Советскую) Польшу.

В это время всё ещё находившийся в Персии Яков Блюмкин (под именем Якуб-заде) так активно участвовал в создании Гилянской Советской Республики, что получил в боях шесть ранений. Мало того, будучи военным комиссаром штаба Красной армии новой персидской республики, и выполняя секретное постановление ЦК Иранской компартии, он совершил государственный переворот, поставив вместо правившего Рештом Кучук-хана Революционный комитет Ирана во главе с Эхсануллой-ханом.

Всё бы хорошо, но к россиянам, которых гилянцы считали союзниками, с этого момента они стали относиться как к оккупантам.

В Петроград, где людям тоже жилось не сладко, а зачастую и голодно, 13 июля 1920 года прибыл Фёдор Раскольников, назначенный командующим Балтийским флотом, и его супруга Лариса Рейснер. С ними был вагон с продовольствием, который (специально для писателей Петрограда) организовала Рейснер.

Прямо с вокзала Ларису отправили в больницу с тяжелейшим приступом тропической лихорадки. Лев Никулин, который тоже болел этой формой малярии, описал, что представляет собою подобный приступ:

«После странного поражения воли и разума (сначала странное безразличие и необъяснимая смертная тоска) наступают физические страдания. Пересыхают губы, лицо сводит в гримасу от горечи и свинцовая жёлтая тень ложится на лицо… Затем начинается бред. Тридцать девять и девять. А было почти сорок один».

Но 19 июля Рейснер уже пришла на открытие Второго конгресса Коминтерна. А 24 июля «Красная газета» опубликовала её очерк «О Петербурге», в котором говорилось:

«Вернуться в Петербург после трёх лет революционной войны почти страшно: что с ним сталось, с этим городом революций и единственной в России духовной культуры?

На военные окраины Республики доходили печальные слухи: холод, голод. Питер вымер, обнищал, это мёртвый город, оживающий только для отпора белым…»

В ти же дни Рейснер написала письмо Троцкому:

«Дорогой друг, пишу Вам из несуществующего города, со дна моря, которое залило Петербург забвением и тишиной. Вы не представляете себе молчания, господствующего вокруг меня. Предместья уничтожаются, целые улицы обращены в прах… Вот пять лет, и руины севера совершенно подобны развалинам Азии».

В самом деле, ещё три года назад (при царе) в Петрограде было 2,3 миллиона жителей, а в 1920 году осталось всего 740 000 человек.

В связи с открывшимся конгрессом Коминтерна 19 июля в Петрограде объявили праздничным днём. Массовые театрализованные представления организовала комиссар Мария Андреева.

Поэт Николай Гумилёв вместе со своей любимой ученицей, поэтессой Ириной Одоевцевой, одевшись англичанином, тоже отправился на гуляние. Со своей спутницей он разговаривал по-английски, а к петроградцам обращался на ломаном русском языке. Встретив его на одной из улиц, другой поэт Михаил Лозинский потом вспоминал, как он с удивлением и укоризной сказал «англичанину»:

«– С огнём играешь, Николай Степанович! А если бы вас забрали в милицию?

– Ничего, никто тронуть меня не посмеет, я слишком известен. Без опасности и риска для меня ни веселья, ни даже жизни нет».

Именно тогда, в 1920 году, Гумилёв написал стихотворение «Шестое чувство»:

«Но что нам делать с розовой зарёй Над холодеющими небесами, Где тишина и неземной покой, Что делать нам с бессмертными стихами?.. Так век за веком – скоро ли, Господь, — Под скальпелем природы и искусства Кричит наш дух, изнемогает плоть, Рождая орган для шестого чувства».

Гумилёв считал, что людям необходимо «шестое чувство», чтобы понять суть большевистской «розовой зари».

Супруги Раскольниковы поселились в квартире бывшего царского военно-морского министра Ивана Константиновича Григоровича, который в это время, числясь сотрудником Морской исторической комиссии, получал скудный паёк. А новый командующий зажил припеваючи. Председатель Кронштадтского трибунала Балтфлота впоследствии писал:

«Матросов Раскольников считал людьми второго сорта. Моряки голодали, а командующий Балтфлотом с женой жили в роскошном особняке, держали прислугу, ели деликатесы и ни в чём себе не отказывали».

Поэт Всеволод Рождественский, посещавший квартиру Раскольниковых, тоже обратил внимание на то, что она была заполнена коврами, картинами, экзотическими тканями, собранием английских книг и флакончиками с французскими духами. Жена командующего Лариса Рейснер выходила к посетителям в халате, прошитом золотыми нитками.

Но перед матросами Рейснер неизменно появлялась в чёрной морской шинели. В минуты откровения она говорила:

«Мы строим новое государство. Мы нужны людям. Наша деятельность созидательна, а потому было бы лицемерием отказывать себе в том, что всегда достаётся людям, стоящим у власти».

Имажинисты и футуристы

Летом 1920 года Есенин и Мариенгоф отправились в путешествие по стране Советов. 8 июля в вагоне Григория Колобова они поехали на юг страны, и вскоре прибыли в Ростов-на-Дону. В городе появились афиши, мало чем отличавшиеся от афиш, которые когда-то развешивали гастролировавшие по городам и весям футуристы:

«Среда, 21 июля, в 9 ч. вечера»

ИМАЖИНИСТЫ

ПЕРВОЕ ОТДЕЛЕНИЕ

МИСТЕРИЯ

1. Шестипсалмие.

2. Анафема критикам.

3. Раздел земного шара.

ВТОРОЕ ОТДЕЛЕНИЕ

1. Скулящие кобели.

2. Заря в животе.

3. Оплёванные гении.

ТРЕТЬЕ ОТДЕЛЕНИЕ

1. Хвост задрала заря.

2. Выкидыш звёзд.

Вечер ведут поэты Есенин, Мариенгоф

и писатель Колобов.

Билеты расхватываются».

Это мероприятие проходило в кинотеатре «Колизей», переименованном в театр имени Свердлова. Присутствовавшая на нём ростовчанка Н.О.Александрова писала:

«Помню вечер Есенина, единственный его вечер в Ростове, на который, польстившись мальчишески вызывающими афишами, собралась в большинстве буржуазная публика, собралась поскандалить и отвести душу на заезжем из Москвы поэте. Но не долго пришлось ей свистеть, очень скоро весёлые реплики сменились внимательной тишиной. Есенин читал „Пантократор“. Это там, прощаясь с ладанным богом „Радуницы“, он говорит:

Я кричу тебе: «"К чёрту старое!", Непокорный разбойный сын.

Есенин читал, и правая пригоршня его двигалась в такт читке, словно притягивая незримые вожжи».

Но не везде имажинистов встречали так приветливо. В Новочеркасске газета «Красный Дон» опубликовала заметку называвшуюся «Шарлатаны? Сумасшедшие?». В ней говорилось:

«Товарищи! Новочеркасские граждане! К вам едут люди, чтобы плюнуть вам в лицо… Не только плюнуть, но ещё, когда вы будете стирать с лица своего плевок, вытащить из вашего кармана деньги… В Ростове, в театре имени Свердлова, появляется на стенах афиша… И в первый же вечер собирают 150 000 народных денег в свой карман. Как? Чем? Каким творчеством? Они – имажинисты…

Неужели же эти шарлатаны, или сумасшедшие, или преступники – всерьёз совершают по России какую-то культурно – просветительскую командировку!?.. И неужели Советская власть Новочеркасска окажется бессильной? И наши граждане пойдут, чтобы им – гражданам – плюнули в лицо? И эта мерзость будет совершаться в театре – Ленина? Троцкого? Луначарского?»

Прочитав статью, Колобов тут же велел «отбыть с первым уходящим поездом».

Жизнь наглядно продемонстрировала «вольнодумствовавывшим» имажинистам, что время озорства подошло к концу, и что от красной большевистской конницы их не спасёт даже вагон-салон их друга-чекиста.

Когда поезд тронулся, Есенин увидел в окне вагона жеребёнка, пытавшегося догнать поезд, и написал стихотворение «Сорокоуст»:

«Видели ли вы, / Как бежит по степям, В туманах озёрных кроясь, Железной ноздрёй храпя, На лапах чугунных поезд? А за ним / По большой траве, Как на празднике отчаянных гонок, Тонкие ноги закидывая к голове, Скачет красногривый жеребёнок? Милый, милый, смешной дуралей, Ну куда он, куда он гонится? Неужель он не знает, что живых коней Победила стальная конница?»

А друг Есенина поэт Алексей Ганин в тот момент писал совсем иное:

«Всё изглодано пастью литой. Рыщут ветры, как волки, в дорогах. Стёрся лик Человека и Бога. Снова Хаос. Никто и Ничто».

Тем же летом 1920 года завершилось пребывание в Москве «футуриста жизни» Владимира Гольдшмидта. Об этом – Матвей Ройзман:

«Это случилось в жаркий июльский день… Из одного подъезда на Петровке вышел в костюме Адама футурист жизни, первый русский йог Владимир Гольцшмидт, а вместе с ним – две девушки в костюмах Евы. Девушки понесли, держа за древки, над головой шагающего футуриста жизни белое полотнище, на котором крупными чёрными буквами было намалёвано: Долой стыд!" Первый русский йог стал зычно говорить, что самое красивое на свете – это человеческое тело, и мы, скрывая его под одеждой, совершаем святотатство. Разумеется, толпа окружила голых проповедников и с каждой минутой росла…

В это время подоспели милиционеры и доставили всех троих в 50-е отделение милиции, которое тогда помещалось в Столешниковом переулке… Футурист жизни и его спутницы… после суда были высланы из Москвы с правом жительства повсюду, кроме шести столиц наших республик («минус шесть»). В провинции первый русский йог начал выступать в роли фокусника, гипнотизёра и в заключение программы разбивал о свою голову разные предметы».

Товарищ Солнца

Летом 1920 года харьковчанка Раиса Черномордик (та самая, которой предстояло стать Ритой Райт) перевела на немецкий язык несколько стихотворений Маяковского. Ей непременно захотелось прочесть то, что у неё получилось, самому автору, который в её воображении вырисовывался таким: «Маяковский представлялся огромным, громкоголосым, почему-то обязательно рыжим и не особенно стесняющимся в выражениях.

Так буквально и всерьёз я воспринимала его по его ранним стихам».

Она приехала в Москву, которая встретила её такой:

«Москва в июле двадцатого года была очень тихой, бестрамвайной, безмагазинной. После дождя – непролазная грязь, звонко шлёпают по ней деревянные подошвы…

На Сухаревке у красной квадратной башни продавали горсточками сахар и пачками – валюту, старые барыни торговали страусовыми перьями, кружевами, бисерными сумочками, а рядом горланили, судились и рядились какие угодно осколки и ошмётки какого угодно прошлого.

Ещё не начался НЭП, ещё разворачивали длинные ленты дензнаков и в каком-то клубе ставили скетч про белых эмигрантов, у которых умер дядя в «Рюсси Совьетик».

– О, кель бонёр, какое счастье! Он нам оставил пять миллионов!

На этой реплике занавес опускался, и весь зал долго и дружно хохотал: в те дни пара чулок стоила миллиона полтора!»

Узнав, как найти Маяковского, Рита Райт из телефонной будки, стоявшей на Моховой улице, позвонила в РОСТА и сказала, что у неё есть переводы стихов, которые она хочет показать автору Её пригласили зайти.

«От Моховой до Малой Лубянки я неслась бегом. Наконец, я в РОСТА – в канцелярии, в коридоре, у двери художественного отдела.

Дверь закрыта. Стучу.

– Войдите.

Ив большой комнате у длинного стола, заваленного плакатами, я увидела огромного бритоголового человека. Смущённо улыбаясь, как провинившийся гимназист, он смотрел на рыжую тоненькую женщину, которая явно за что-то его отчитывала.

Это было так неожиданно, так разительно расходилось с моим представлением о Маяковском, что я растерянно остановилась в дверях.

Маяковский обернулся. Я назвала себя.

– Вот, Лиличка, я тебе говорил: товарищ переводит мои стихи. Я-то по-немецки не очень, а Лиля Юрьевна послушает.

– Ну, читайте! – сказала Лиля и улыбнулась.

Я прочла какие-то пробные отрывки… По ритму, по созвучиям вышло похоже, поэтому на слух понравилось Маяковскому.

Маяковский сразу предложил перевести «Третий Интернационал»… Лиля Юрьевна спросила, какие ещё языки я знаю.

Услышав про английский и французский, Маяковский сказал:

– Слушайте, а что если попробовать перевести подписи для завтрашнего «Окна»?

Мне выдали текст стихов…

Когда я собиралась уходить, он сказал:

– Значит, завтра будем ждать, – вы обязательно сделаете!

– Не знаю… Если выйдет…

– Надо, чтоб вышло.

Это был уже приказ...»

На следующий день Рита Райт принесла переводы. Для их проверки Маяковский привлёк всех «ростинцев», знавших иностранные языки. После всеобщего одобрения подписи на немецком, английском и французском языках пошли в работу.

«Вскоре я стала „постоянной внештатной сотрудницей художественного отдела Российского телеграфного агентства РОСТА“, как значилось в выданном мне удостоверении».

А Маяковский тем временем сочинил стихотворение, ставшее для него на какое-то время программным.

Художник Пётр Келпи, когда-то готовивший семнадцатилетнего Владимира Маяковского к поступлению в Училище живописи, ваяния и зодчества, вспоминал:

«… я был на вечере в Доме учёных. Маяковский читал «Необычайное приключение» – про солнце».

Поэт, назвавший себя в «Человеке» не кем-нибудь, а «глашатаем Солнца», на этот раз сделал светило главным героем своего стихотворения. Начиналось оно так:

«В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето, была жара, / жара плыла — на даче было это».

И дачник Маяковский вдруг принялся зазывать Солнце к себе в гости, жалуясь при этом на свою жизнь и довольно грубовато обращаясь к светилу:

«Дармоед! занежен в облака ты, а тут – не знай ни зим, ни лет, сиди, рисуй плакаты!»

Года ещё не прошло, как поэт стал работать в Российском телеграфном агентстве, а он уже заявлял Солнцу, «что-де заела Роста». Но светило признало его равным себе и обратилось к нему по-большевистски, назвав «товарищем»:

«Ты да я, нас, товарищ, двое!»

Поэтому и стихотворение заканчивалось торжественным заявлением:

«Светить всегда, / светить везде, до дней последних донца, светить – / и никаких гвоздей! Вот лозунг мой – / и солнца!»

Пётр Келин:

«Мне стихи не понравились. Когда он кончил, я встал и пошёл к выходу. Он увидел меня и кричит вслед с эстрады:

– Пётр Иванович! Что же вы уходите?

– Да не понимаю я этого.

А он в ответ:

– Когда я у вас в студии учился, тоже не понимал, так ведь не уходил же.

Но я всё-таки ушёл».

Даже далёкий от политики художник не поддержал стремление поэта фанфарно-торжествующе славить большевистский режим. А ведь именно такие нотки звучали в этих стихах Маяковского, отражая новый жизненный статус его и Бриков.

Бенгт Янгфельдт:

«За короткое время жизнь Осипа – а заодно и Маяковского и Лили – изменилась в корне… Теперь Осип был не просто членом всё более могущественной партии, но и солдатом армии, главная задача которой состояла в защите государства и партии от врагов – реальных и столь же часто вымышленных».

Первым и весьма существенным изменением в жизни Бриков и Маяковского стало улучшение жилищных условий – им пообещали квартиру.

Тем временем проходивший в Москве и Петрограде (в конце июля и в начале августа) Второй конгресс Коминтерна настоятельно порекомендовал всем компартиям мира «ускорить революцию».

1 августа 1920 года Временный революционный комитет Польши (Польревком) опубликовал написанное Феликсом Дзержинским «Обращение к польскому рабочему народу городов и деревень», в котором объявлялось о создании Польской Республики Советов, а солдаты Войска Польского призывались к мятежу против режима Пилсудского.

Будни Петрограда

А жизнь поэтессы Анны Ахматовой, уже два года носившей фамилию мужа (учёного-ассиролога) и именовавшейся Анной Шилейко, была по-прежнему чрезвычайно трудной. Тогдашний знакомый их семьи, Павел Николаевич Лукницкий, записывал в дневнике:

«Летом (в августе 1920) было критическое положение: Шилейко во „Всемирной литературе“ ничего не получал: „Всемирная Литература“ совсем перестала кормить. Не было абсолютно ничего. Жалованья за месяц Шилейке хватало на 1/2 дня (по расчёту). В этот критический момент неожиданно явилась Н.Павлович с мешком риса от Л<арисы> Р<ейснер>, приехавшей из Баку».

Поэтесса Надежда Павлович приехала в Петроград по поручению правления Союза поэтов с тем, чтобы помочь в организации отделения Союза, председателем которого был избран Александр Блок. 4 августа состоялся приём в Союз новых членов (в том числе и Ларисы Рейснер). Представляя вновь принятых поэтов, Александр Блок сказал:

«… современная российская жизнь есть революционная стихия… Они дышат воздухом современности, этим разреженным воздухом, пахнущим морем и будущим. Настоящим и дышать почти невозможно, можно дышать только этим будущим».

Видимо, об этом же говорили Александр Блок и Лариса Рейснер, совершая каждодневные прогулки по августовскому и сентябрьскому Петрограду на лошадях, которые «организовала» Рейснер. Об этом – Лев Никулин:

«Петербужцы много злословили по поводу прогулок верхом на вывезенных с фронта лошадях, – эти "светские" прогулки Ларисы Рейснер и Блока в то время, когда люди терпели лишения, были неуместны».

Галина Пржиборовская в книге «Лариса Рейснер» добавляет:

«От бесед с Блоком она могла пойти на матросские танцульки, где, переодетая в простую барышню, крыла матом, чтобы не раскрылся обман, если вдруг кто-то выскажет предположение, что видел её в Адмиралтействе. Об этих танцульках рассказывал сопровождавший её Всеволод Рождественский, переодетый матросом. Поэзия для неё – страсть, но и всевозможные танцы – тоже страсть».

Что же касается риса, доставленного Анне Шилейко (Ахматовой), то о нём – Павел Лукницкий:

«Мешок риса от Реснер разошёлся почти весь по соседям, которые болели дизентерией. Себе, кажется, раза два сварила кашу».

В тот момент Ахматовой ещё раз повезло – ей для супа дали корешков с огорода. Но варить суп было не на чем, и она пошла готовить обед к знакомому.

Павел Лукницкий:

«Вернулась с кастрюлькой, завязанной салфеткой, и застала у себя Л.Рейснер – откормленную, в шёлковых чулках, в пышной шляпе. Л.Рейснер пришла рассказывать о Николае Степановиче. Она была поражена увиденным: и этой кастрюлькой, и видом Л<нны>Л<ндреевны>, и видом квартиры, и Шилейко, у которого был ишаис, и который был в очень скверном состоянии. Ушла. А ночью, приблизительно в половине двенадцатого, пришла снова с корзиной всяких продуктов…

О Николае Степановиче Рейснер говорила с яростным ожесточением, непримиримо, враждебно, была – «как раненый зверь»».

Николай Степанович, о котором идёт речь – это Гумилёв, бывший муж Анны Шилейко и бывший возлюбленный Ларисы Рейснер.

Жена поэта Осипа Мандельштама Надежда Яковлевна написала в воспоминаниях:

«Лариса зашла в самый разгар голода к Анне Андреевне (Ахматовой) и ахнула от ужаса, увидев, в какой та живёт нищете. Через несколько дней она появилась снова, таща тюк с одеждой и мешок с продуктами, которые вырвала по ордерам. Не надо забывать, что добыть ордер было не менее трудно, чем вызволить узника из тюрьмы».

Хотя формально во главе петроградского Союза поэтов был Александр Блок, фактически всеми делами в нём заправляла (притом «более чем пробольшевистски») Надежда Павлович. Вскоре в Союзе состоялись перевыборы, и его возглавил Николай Гумилёв, который своих политических убеждений не скрывал. Когда на одном из поэтических вечеров кто-то из зала спросил, каковы его политические убеждения, Гумилёв ответил:

«– Я убеждённый монархист]»

Кто знает, может быть, он прочёл ещё и своё стихотворение, написанное в самом начале столетия? То, в котором он называл себя «завоевателем», и которое начинается так:

«Я конквистадор в панцыре железном, Я весело преследую звезду, Я прохожу но пропастям и безднам И отдыхаю в радостном саду».

Новое жильё

13 августа 1920 года части Красной армии овладели польским городом Радимином, находившемся в 23 километрах от Варшавы. На следующий день был назначен штурм столицы Польши. Но тут началось стремительное контрнаступление польской армии, которое историки назовут «Чудом на Висле». Красная армия потерпела сокрушительное поражение, была отброшена от Варшавы и изгнана из Польши.

Войска большевиков вынуждены были покинуть и Персию. Но Якуб-заде (Яков Блюмкин) продолжал оставаться в городе Реште – Центральный комитет Иранской компартии поручил ему возглавить комиссию, которая комплектовала делегатов на Первый съезд народов Востока (съезд должен был состояться в Баку).

В августе в столицу Советского Азербайджана приехали Яков Серебрянский со своей невестой Полиной Беленькой и Яков Блюмкин. Последний (как член ЦК Иранской коммунистической партии Якуб-заде) являлся делегатом Съезда угнетённых народов Востока, который с 1 по 8 сентября проводили большевики. Яков и Полина к этому мероприятию никакого отношения не имели, поэтому сразу же отправились в Москву. Сделав кратковременную остановку в Саратове, они официально зарегистрировали там свой брак.

В Москве Серебрянский сразу же был зачислен в штат Особого отдела Московской Чрезвычайной Комиссии (ОО МЧК), который возглавлял Вячеслав Рудольфович Менжинский. В сентябре Якова назначили секретарём административно-организационного отдела (АОО МЧК), и он стал заниматься подбором и расстановкой кадров, изданием приказов, командировками и увольнением сотрудников.

А живший в украинском городе Могилёве-Подольском и вступивший там в партию большевиков Борис Бажанов писал:

«Вступив в местную организацию партии, я скоро был избран секретарём уездной организации. Характерно, что мне сразу пришлось вступить в борьбу с чекистами, присланными из губернского центра для организации местной чеки. Эта уездная чека реквизировала дом нотариуса Афеньева (богатого и безобидного старика) и расстреляла его хозяина.

Я потребовал от партийной организации немедленного закрытия чеки и высылки чекистов в Винницу (губернский центр). Организация колебалась. Но я быстро её убедил. Город был еврейский, большинство членов партии были евреи. Власть менялась каждые два-три месяца. Я спросил у организации, понимает ли она, что за бессмысленные расстрелы чекистских садистов отвечать будет еврейское население, которому при очередной смене власти грозит погром. Организация поняла и поддержала меня. Чека была закрыта».

В Москве в это время «чеку» никто закрывать не собирался. А в театральной жизни столицы изменения произошли: 7 сентября 1920 года открылся Театр РСФСР Первый, который возглавил Всеволод Мейерхольд.

15 сентября газета «Правда» опубликовала «Письмо в редакцию»:

«Тов. редактор! Прошу напечатать, что я считаю себя вышедшей из партии социал – революционеров с сентября 1917 года. Зинаида Райх-Есенина».

Супруга поэта, видимо, начала ощущать (явно не без совета самого Сергея Есенина), что быть эсером в стране большевиков становится смертельно опасно. Впрочем, арестовывали тогда не только социалистов-революционеров – той же осенью был вновь арестован Илья Эренбург. Какое-то время ему пришлось провести на Лубянке.

16 сентября нарком Луначарский назначил Мейерхольда заведующим театральным отделом Наркомпроса (вместо занимавшей этот пост Ольги Каменевой). И Всеволод Эмильевич заявил:

«Наша эпоха требует иного театра, иных спектаклей».

Что касается жизни писателей и поэтов, то 19 сентября в Политехническом музее Валерий Брюсов сделал доклад на тему «Задачи современной литературы». В развернувшейся затем дискуссии имажинисты (с Есениным во главе) отстаивали «независимость» литературы от политики и требовали «чистоты искусства», которая дала бы им возможность проявить в творчестве свои «белые лики» и «белую душу».

Супруги Брики никакой «независимости» ни от кого не требовали, но подарок, обещанный им ещё летом, получили. Василий Васильевич Катанян написал об этом в обеих своих книгах:

«В 1921 году им удалось получить две комнаты в общей квартире в Водопьяном переулке, возле почтамта. В одной, столовой, стояла кровать Лили за ширмой, и надпись гласила: „На кровать никому садиться не разрешается“. Во второй комнате, кабинете, жил Осип Максимович. У Маяковского была комната тоже в коммуналке, неподалёку, на Лубянке. Там он работал».

Фразы эти полны неточностей. Во-первых, неверно указан год переезда в новую квартиру Во-вторых, получается, что переехали одни только Брики, а Маяковский продолжал жить на Лубянке.

Другие биографы о той же ситуации пишут иначе. Бенгт Янгфельдт:

«… в сентябре 1920 года Брики переехали в Водопьяный переулок на углу Мясницкой улицы в центре Москвы».

Сейчас такого переулка в Москве нет. Писатель Валентин Катаев в книге «Алмазный мой венец» посетовал:

«Он исчез, этот Водопьяный переулок… Он исчез со всеми домами, составлявшими его. Как будто их всех вырезали из тела города».

Исчез переулок по очень простой причине – на его месте была построена станция метро, которая в наши дни именуется «Тургеневской». А тогда – в 1920-ом – этот переулок ещё существовал.

Бенгт Янгфельдт:

«Большую квартиру, в которой жил адвокат Николай Гринберг с женой и двумя детьми, должны были „уплотнить“, и Лили, Осип и Маяковский получили три из восьми комнат».

Аркадий Ваксберг, правда, считает, что комнат нашей троице досталось меньше:

«Квартира была коммунальной – других в Москве тогда попросту не было (разве что для самой-самой кремлёвской знати).

Брикам и Маяковскому достались две большие смежные комнаты с пятью окнами и красивой изразцовой печью. В первой стоял рояль – на нём иногда играли, но чаще он служил столом для рисования. Впрочем, Маяковский предпочитал рисовать плакаты со своими стихотворными подписями прямо на полу».

Но возникает вопрос: а как же всё-таки достались эти комнаты Брикам и Маяковскому? Ведь «уплотняли» в основном людьми пролетарского происхождения, к которому ни Брики, ни тем более дворянин Маяковский отношения не имели.

К тому же у Маяковского уже была отдельная комната в доме неподалёку.

Янгфельдт выдвинул предположение:

«Посредником здесь мог выступить тот же Якобсон, учившийся в университете вместе с сыном адвоката, своим тёзкой Романом Гринбергом».

Каким же необыкновенным могуществом должен был обладать Роман Якобсон, чтобы, находясь в Праге, продолжать улучшать жилищные условия своих московских друзей?

Но не было ли здесь всё гораздо проще?

ВЧК, контролировавшая и распределявшая московскую жилплощадь, дала своему новому сотруднику приличное жильё. Возможно, именно ради этого Брик и пошёл служить на Лубянку.

Но вернёмся в квартиру дома в Водопьяном переулке. В двух её комнатах разместились Осип и Лили, про третью Янгфельдт пишет:

«Третья комната, напротив столовой с другой стороны коридора, формально принадлежала Маяковскому. Там жила домработница Аннушка, единственная из семьи, кого можно было причислить к рабочему классу. В бывшей комнате для прислуги за кухней она держала поросёнка».

Комната в Лубянском проезде по-прежнему числилась за Маяковским. Таким образом, он являлся редким в ту пору москвичом, у которого было две комнаты в двух разных районах столицы.

Водопьяный переулок

К тому времени хорошие отношения между Маяковским и Лили Брик восстановились окончательно, и она продолжала помогать ему в его работе в РОСТА, раскрашивая плакаты. Янгфельдт пишет:

«Квартира быстро превратилась в место, куда приходили спорить, играть в карты, пить чай, завтракать, обедать и ужинать. Сутки напролёт здесь находились люди. <…> Когда карточные страсти накалялись – а происходило это постоянно, – на двери появлялась табличка: "Сегодня Брики не принимают "».

Аркадий Ваксберг:

«Здесь не только работали, но и увлечённо резались в карты: в винт, в покер – ни Лиля, ни Маяковский этому своему увлечению не изменили и никогда не изменят впредь».

Валентин Катаев добавляет, что Маяковский жил…

«… в той странной нигилистической семье, где он был третьим, и где помещался штаб ЛЕФов, гонявших чаи с вареньем и пирожками, покупавшимися отнюдь не в Моссельпроме, который они рекламировали, а у частников – известных ещё с дореволюционного времени кондитеров Бартельса с Чистых прудов и Дюваля, угол Машкова переулка».

Про «ЛЕФов» и «Моссельпром» речь впереди. А пока перенесёмся в Большой Гнездиковский переулок Москвы. Там в подвальном этаже дома № 10 (первого дома Нирензее) 1 октября 1920 года открылся Московский театр сатиры. Одним из первых спектаклей, поставленных новым театром, была комедия «Таракановгцина», которую написали Лев Владимирович Олькеницкий (под псевдонимом Лев Никулин) и Виктор Ефимович Зигберман (под псевдонимом Виктор Ардов).

Об этом спектакле сейчас почти не вспоминают. Даже дата его выхода в свет сообщается разная (то 1920-ый, то 1926-ой, то 1929-ый). А между тем главным героем этого представления был некий Тараканов, выдающийся конъюнктурщик, выдававший себя за солидного революционного мыслителя. Его роль исполняли комические актёры Павел Николаевич Поль (Синицын) и Рафаил Григорьевич Корф. Известный в те годы сатирик Михаил Пустынин (Герш Яковлевич Розенблат) даже стишок написал об авторах «Таракановщины»:

«Кто, зная новейшим художествам цену, Агиткам на смену выводит на сцену Родных Тартаренов, советских Личардов? – Никулин и Ардов! Никулин и Ардов!»

По этим строкам не трудно догадаться, что в «Таракановщине» высмеивался не кто иной как известный всей Москве создатель агиток Владимир Маяковский.

На одном из представлений комедии в зале был замечен вернувшийся из дальних странствий Яков Блюмкин. Он продолжил учёбу в Академии генерального штаба РККА и опубликовал книгу о Феликсе Дзержинском.

Тем временем части Войска Польского начали стремительно продвигаться по территории Белоруссии и 12 октября 1920 года вновь заняли город Минск. В тот же день в Риге, столице Латвии, представители Польши, Советской России и Украинской ССР подписали договор о перемирии.

А московские литераторы продолжали дискутировать. 21 октября в московском Доме печати, где проходил Первый Всероссийский съезд пролетарских писателей, состоялся «Вечер пролетарского творчества». Маяковский произнёс на нём речь. В стенограмме об этом сказано:

«Выступал также и т. В.Маяковский – этот бичеватель пролетарского творчества».

Поэт «бичевал» писателей, именовавших себя «пролетарскими», наверное, ещё и потому, что его поэма «150 000 000» всё никак не выходила из печати. Больше полугода она пролежала в издательстве, и лишь в ноябре 1920-го её сдали в набор. Но печатать не торопились.

Той же осенью произошло ещё одно событие – в Москву на сессию ВЦИК приехала Софья Шамардина. В её воспоминаниях сказано:

«… встретила Маяковского на Манежной площади. Был он мрачен. Встретились не очень тепло. <…> Узнал, что я два года в партии, одобрил. Но мой вопрос, почему он не член партии, ответил:

– Пусть восстановят мой стаж!

С удовольствием вспомнил, как его в ЦКК РКП (б) вызвали за какую-то провинность, и как там удивились, узнав, что он не член партии. Чуть-чуть не получил партвзыскание».

ЦКК РКП(б) – это Центральная Контрольная Комиссия партии большевиков. Как-то не очень верится, что в РКП(б) поэт не вступал из-за того, что ему не хотели восстанавливать его дореволюционный стаж. Маяковский сам не желал становиться большевиком, потому что давно уже стал анархистом. Но никому не говорил об этом в открытую. Кроме Бриков, конечно.

А что в это время происходило на Дальнем Востоке?

Дальневосточная республика

В то время на Дальнем Востоке (или, если точнее, в Сибири) проживала группа людей, хорошо знавшая Маяковского и относившаяся к нему с большим уважением. Среди них был и Давид Бурлюк, которого вместе со всей его семьёй судьба забросила далеко от родных мест. Поэт Пётр Незнамов (Лежанкин) писал:

«В 1920 году Маяковский находился в Москве, а тень свою отбрасывал далеко на восток…

Несколько ранее частичку живого Маяковского привёз с собой Давид Бурлюк, когда он от города до города пересёк всю Сибирь.

Бурлюк ехал и пропагандировал футуризм. Но он любил Маяковского, стоял у колыбели его стиха, до мелочей знал его биографию, умел читать его вещи, – и потому сквозь бутады Давида Давидовича облик Маяковского возникал таким материальным, что его хотелось потрогать руками».

О Петре Незнамове другой поэт, Николай Асеев, высказывался так:

«Пётр Васильевич Незнамов в первую империалистическую войну был в царской армии в чине штабс-капитана артиллерии. Если пожелать представить себе духовный, да, пожалуй, и физический облик этого прелестного человека, стоит вспомнить офицера Тушина из „Войны и мира“. Та же скромность, то же воодушевление делаемым делом, то же упрямство или упорство в том, в чём убеждён делающий».

Теперь – о Давиде Бурлюке. Приезжая в какой-нибудь сибирский город, он первым делом устраивал выставку футуристических картин, которые возил с собой. Вечером делал доклад. Об этом – Пётр Незнамов:

«Сам Бурлюк – цветистый, в необыкновенном своём жилете, с квадратной спиной, со стеклянным одним и с „до крика разодранным“ другим глазом, с лорнетом в руке, тоже стоил разговора. Но всё же главным его козырем в поездке был Маяковский…

Импровизатор по преимуществу, зазывала и конферансье, он весь день шумел и спорил на выставке, давал пояснения, возражал, разубеждал, поражал знаниями, и то со страшным остервенением нападал на врагов футуризма, то с ласковой вкрадчивостью издевался над ними и наносил начищенные до блеска оскорбления. В своём умении подколоть с превеликим ехидством противника он не знал себе подобных… Ошарашить он умел. Из грустных, раздавленных впечатлениями провинциалов он делал котлетку. Один из них спросил, указывая на его жилет:

– Что это такое?

И Бурлюк немедленно парировал:

– Вы задаёте мне тот же вопрос, что и Горький, поэтому и отвечу так же, как ему: «Программа – максимум».

Доклад его был колюч и изобиловал стихами. Он читал стихи свои, Хлебникова, Каменского, Северянина и Маяковского.

Стихи Маяковского он читал яростно, прекрасно озлившись, с перекошенным ртом – и лицо его от этого делалось предельно красноречивым и привлекательным, а жест сорокалетнего задиры становился размашистым и убедительным. В стихах Маяковского, по его словам, «был взрыв жизненной грубости» – и это отлично подчёркивалось Бурлюком. Маяковский – большой, страстный, порвавший со старым искусством – проступал сквозь строчки стихов и шёл прямо на зрителя».

В конце июня 1920 года глава Дальневосточной республики Александр Красногцёков поехал в Москву. Известная в ту пору анархистка Эмма Гольдман (её называли «Красной Эммой» и «самой опасной женщиной в Америке») активно сотрудничала с ним ещё в Соединённых Штатах, когда он был мистером Тобинсоном. Теперь она встретилась с товарищем Краснощёковым, главой ДВР, в столице страны Советов и потом написала:

«Он приехал из Сибири в собственном железнодорожном вагоне, привёз с собой многочисленный провиант, собственного повара и пригласил нас на первый настоящий пир в Москве. Краснощёков остался таким же свободным и щедрым человеком, каким был в Штатах».

Был ли среди приглашённых на этот «пир» Владимир Маяковский, свидетельств не сохранилось. Но, во-первых, подобные хлебосольные застолья гость с Дальнего Востока устраивал неоднократно, а во-вторых, вместе с Краснощёковым приехал и товарищ (заместитель) министра просвещения ДВР Сергей Третьяков, старый знакомец Маяковского и убеждённый футурист. Он не мог не познакомить поэта с главой Дальневосточной республики.

В тот момент Александру Краснощёкову было чем гордиться. Эмма Гольдман приводит его слова:

«Он уверял, что в его части России царит свобода слова и печати… С ним сотрудничали анархисты, эсеры и даже меньшевики, и он своей деятельностью доказывал, что свобода слова и совместные усилия дают лучший результат».

Сергей Третьяков рассказывал москвичам, как в Дальневосточной республике пропагандируются футуристы и их лидер Маяковский. Говорил и о том, как Пётр Незнамов, часто бывавший в казармах, читал красноармейцам «Мистерию-буфф»:

«В аудитории находилось но полторы-две тысячи человек, принимавших Маяковского не дыша, причём даже такие каламбурные и сложные куски, как Эйфель и Нагорная проповедь, слушались отлично…»

22 июля 1920 года «Петроградская правда» опубликовала статью 28-летнего прозаика Константина Александровича Федина, называвшуюся «В плену у злобы дня». В ней подвергалась разгрому «Первая книга стихов» Василия Князева, вышедшая два года назад. Рецензент называл Князева «прытким стихотворцем», сочиняющим «пошлые, пустые стишки и куплеты». «Красная газета» тут же выступила в защиту поэта, подвергшегося такой уничтожающей критике, напечатав статью, автором которой был сам Григорий Зиновьев. Вождь большевистского Петрограда наградил Князева множеством восторженных эпитетов.

Маяковского в ту пору никто из советских вождей так не восхвалял.

Поэты и чекисты

12 сентября 1920 года в газете «Правда» было опубликовано «Воззвание к офицерам армии барона Врангеля», подписанное председателем ВЦИК М.И.Калининым, председателем Совнаркома В.И.Лениным, наркомом Л.Д.Троцким, главнокомандующим войсками большевиков С.С.Каменевым и председателем Особого совещания при главкоме А.А.Брусиловым. В документе, в частности, говорилось:

«Полную амнистию мы гарантируем всем переходящим на сторону Советской власти. Офицеры армии Врангеля! Рабоче-крестьянская власть в последний раз протягивает вам руку примирения».

В этот же самый момент представители Красной армии продолжали переговоры с повстанческой армией Нестора Махно о совместных действиях против врангелевцев. И 2 ноября было заключено соглашение, согласно которому в подчинение главкома Южного фронта Михаила Фрунзе поступала гуляйпольская бригада численностью более двух с половиной тысяч человек под командованием Семёна Каретника. Бригада тотчас же отправилась в сторону Перекопа.

В конце сентября 1920 года в Советскую Россию приехал английский писатель Герберт Уэллс. Он остановился в Петрограде в квартире Горького. 30 сентября в петроградском Доме искусств был дан банкет в честь высокого гостя, на который пригласили представителей литературы и искусства. В зале, где проходило торжество, ярко горели электрические лампочки, топилась печь, на столах лежали хлеб, колбаса и уже почти позабытый шоколад. Когда слово предоставили поэту и прозаику Александру Валентиновичу Амфитеатрову, он сказал:

«Вы попали в лапы доминирующей партии и не увидите настоящую жизнь, весь ужас нашего положения, а только бутафорию. Вот сейчас – мы сидим здесь с вами, едим съедобную пищу, все мы прилично одеты. Но снимите наши пиджаки – и вы увидите грязное бельё, в лучшем случае рваное или совсем истлевшее у большинства».

В книге «Россия во мгле», которую потом написал Уэллс, говорилось:

«Прогуливаться по улицам при закрытых магазинах кажется совершенно нелепым занятием. Здесь никто больше не „прогуливается“. Для нас современный город, в сущности, – лишь длинные ряды магазинов, ресторанов и тому подобного. А тут люди торопливо пробегают мимо…

Самое обыкновенное делопроизводство в русских правительственных учреждениях ведётся из рук вон плохо, с неописуемой расхлябанностью и небрежностью. Создаётся впечатление, что служащие тонут в ворохе неразобранных дел и грудах окурков».

6 октября Уэллс был принят Лениным. Вождя большевиков в своей книге знаменитый писатель-фантаст назвал «кремлёвским мечтателем». Но при этом с немалым удивлением добавил:

«Мы пробыли в России 15 дней… В этой непостижимой России, воюющей, холодной, голодной, испытывающей бесконечные лишения, осуществляется литературное начинание, немыслимое сейчас в богатой Англии и богатой Америке. В умирающей с голоду России сотни людей работают над переводами; книги, переведённые ими, печатаются и смогут дать новой России такое знакомство с мировой литературой, какое немыслимо ни одному другому народу».

Максим Горький и Герберт Уэллс, 1920 г.

Если проживавшие в Кремле вожди большевиков могли предаваться мечтаниям, то работавшим на Лубянке чекистам мечтать было некогда, им необходимо было действовать.

И 18 октября 1920 года в МЧК был выписан ордер на арест братьев Кусикянов (Кусиковых), якобы причастных к «контрреволюционной организации». Один из братьев был поэтом-имажинистом. Матвей Ройзман представил его так:

«Александр Кусиков, которого мы звали Сандро. Он был в коричневом, почти до колен френче, такого же цвета рейтузах, чёрных лакированных сапожках со шпорами, малиновым звоном которых любил хвастаться. Худощавый, остролицый, черноглазый, со спутанными волосами, он презрительно улыбался… И в жизни и в стихах он называл себя черкесом, но на самом деле был армянином из Армавира Кусикяном. Непонятно, почему он пренебрегал своей высококультурной нацией? Ещё непонятней, почему, читая стихи, он перебирал в руках крупные янтарные чётки».

Чекисты подобными вопросами не задавались, и в ночь на 19 октября отряд во главе с комиссаром МЧК Шимановским нагрянул на Арбат – в Большой Афанасьевский переулок, в дом № 30, в квартиру 5, где проживали братья Кусикяны. Там в тот момент находился и Сергей Есенин, всё ещё не имевшей в Москве своего пристанища. Все трое были арестованы и доставлены на Лубянку. На них завели…

«Дело № 18155 Московской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией, преступлениями по должности при Московском Совете по обвинению Кусикова Александра Борисовича, Кусикова Рубена Борисовича, Есенина Сергея Александровича. Начато: 18.Х.1920 г.».

На задержанных были заведены арестантские карточки. В графе «партийность» Есенин написал: «имажинист».

19 октября состоялся допрос в МЧК. 24 октября был учинён второй допрос, который проводил В.Штейнгардт, следователь Секретного отдела ВЧК. Есенин дал такие показания: «Я состоял секретарём тов. Колобова, уполномоченно – го НКПС. 8 июля мы выехали с ним на Кавказ. Были также в Тифлисе, по поводу возвращения вагонов и паровозов, оставшихся в Грузии. В Москву я приехал с докладом к тов. Громану, председателю „Грамота“. К Кутковим зашёл, как к своим старым знакомым, и ночевал там, где был и арестован».

Напомним, что слово «Грамота» это сокращённое название «транспортно – материального отдела» наркомата путей сообщения.

Узнав об аресте Есенина, за него тотчас вступился Яков Блюмкин. Сохранился бланк его поручительства:

«ПОДПИСКА

о поручительстве за гр. Есенина Сергея Александровича, обвиняемого в контрреволюции по делу гр. Кусиковых, 1920 года, октября месяца 25 дня. Я, нижеподписавшийся Блюмкин Яков Григорьевич, проживающий по: гостиница «Савой», № 136, беру на поруки гр. Есенина и подлинной ответственностью ручаюсь в том, что он от суда и следствия не скроется и явится по первому требованию следственных и судебных властей.

Подпись поручителя Я. Блюмкин 25.Х.1920 г.

Москва

Партбилет ЦК Иранской коммунистической партии».

25 октября, то есть через неделю после ареста, Есенин вышел на свободу.

В тот день в Большом зале консерватории проходил вечер, организованный Всероссийским союзом поэтов – «Устный журнал». После его проведения в комнате, где собрались только что выступившие поэты, появился Есенин. К нему бросилась Марина Цветаева (по воспоминаниям её дочери А.С.Эфрон):

«– Серёжа, милый дорогой Серёжа, откуда ты?

– Я восемь дней ничего не ел.

– А где ты был, наш Серёженька?

– Мне дали пол-яблока там. Даже воскресенья не празднуют. Ни кусочка хлеба там не было. Едва-едва вырвался. Холодно. Весемь дней белья не снимал. Ох, есть хочется!

– Бедный, а как же ты вырвался?

– Выхлопотали.

Все обступили и стали расспрашивать».

Через несколько дней Есенин пришёл на Пресню – в гости к скульптору Сергею Тимофеевичу Конёнкову Об этом – Анатолий Мариенгоф:

«… взяв гармошку, Конёнков затягивает есенинское яблочко:

Эх, яблочко, Цвету звонкого. Пьём мы водочку У Конёнкова…

Есенин вдруг затемнел.

– А хочешь о комиссаре, который меня в Чекушке допрашивал?

– А ну!

И затянул хриповато-тепло:

Эх, яблочко, Цвету ясного, Есть и сволочь во Москве Цвету красного. Не ходи ты в МЧКа, А ходи к бабёнке. Я валяю дурака В молодости звонкий».

Александра Кусикова освободили (тоже по поручительству Якова Блюмкина) 17 ноября, Рубена Кусикова выпустили ещё через неделю. Как видим, чекисты «насели» на братьев весьма основательно. Расширяя свою агентуру в стране и за рубежом, ВЧК уже тогда активно вербовала агентов. Некоторых забрасывали в зарубежные страны, многие из заброшенных оставались там надолго.

4 декабря Есенин написал письмо своему давнему другу Иванову-Разумнику:

«Дорогой Разумник Васильевич!

Простите, ради бога, за то, что не смог Вам ответить на Ваше письмо и открытку. Так всё неожиданно и глупо вышло. Я уже собирался к 25 окт. выехать, и вдруг пришлось вместо Петербурга очутиться в тюрьме ВЧК. Это меня как-то огорошило, оскорбило, и мне долго пришлось выветриваться».

Надо полагать, что «огорошенный» и «оскорблённый» Есенин должен был всерьёз задуматься над тем, какое необыкновенное могущество приобретал человек, ставший чекистом. Ведь вышел он из застенков ВЧК только благодаря Якову Блюмкину, взявшему его на поруки.

Складывается впечатление, что чекисты охотились за поэтами. Кому-то из руководителей ВЧК, видимо, очень хотелось, чтобы стихотворцы тоже встали в их ряды и зашагали с ними в ногу.

Но пока Есенин всего лишь радовался тому, что вырвался на свободу, и что чекистам завербовать его не удалось. Ему хотелось многое сказать – то, что он не успел высказать на допросах, которые так «огорошили» его и «оскорбили». Кто знает, может быть, именно тогда у него и стали складываться строки, которые потом будут вложены в уста Емельяна Пугачёва:

«Наконец-то я здесь, здесь! Рать врагов цепью волн распалась, Не удалось им на осиновый шест Водрузить головы моей парус!»

А анархистке Эмме Гольдман устроили встречу с Лениным, которому она без обиняков сказала, что все попытки большевиков построить социализм обречены на провал из-за попрания ими законов, нарушения демократии и несоблюдения прав человека. Владимиру Ильичу эти слова ужасно не понравились. Красная Эмма потом записала свои впечатления о большевистском вожде:

«Он знает, как играть на слабых сторонах людей лестью, наградами, медалями. Я осталась убеждённой, что его подход к людям был просто утилитарным, после достижения своих планов он мог избавиться от них. И его планы – действительно ли это была Революция!»

Проблемы с публикацией

В ноябре 1920 года из украинского города Могилёва-Подольского в Москву приехал молодой большевик Борис Бажанов (тот, что в минувшем году вступил в партию) и сразу поступил на химический факультет Московского Высшего Технического Училища. Потом он написал:

«В Высшем Техническом была, конечно, местная партийная ячейка. Жила она очень слабой партийной жизнью. Партия считала, что в стране огромный недостаток верных технических специалистов, и наше дело – партийных студентов – прежде всего, учиться, что мы и делали».

О поэте Владимире Маяковском студент Бажанов наверняка что-то слышал и десять лет спустя написал о нём в своих воспоминаниях:

«Маяковского первого периода, дореволюционного и футуристского, я, конечно, не знал… Судя по его стихотворениям этого, дореволюционного, периода он во всяком случае был на правильном пути, чтобы стать профессиональным революционером и настоящим большевиком. Он писал, что его очень занимал вопрос:

"… как без труда и хитрости карман ближнему вывернуть и вытрясти".

Точно так же у него уже сформулировано было нормальное для профессионального революционера отношение к труду:

"А когда мне говорят о труде, и ещё, и ещё, словно хрен натирают на заржавленной тёрке, я отвечаю, ласково взяв за плечо: а вы прикупаете к пятёрке?"»

Мнение какого-то студента (да ещё технического училища) поэта Маяковского, конечно же, не интересовало. Ведь той же осенью, по совету самой Надежды Константиновны Крупской (!), клубный отдел Наркомпроса предложил рабочему клубу Хамовнического района Москвы поставить «Мистерию-буфф» силами рабочих. Собрались заинтересованные люди. Маяковский прочёл пьесу, начали строить планы. Но они не осуществились. В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» дано такое объяснение:

«Постановка эта не была осуществлена вследствие тяжёлых условий работы в самом клубе (клуб не отапливался) и, может быть, ещё потому, что "Мистерия-буфф " в это время была уже включена в репертуар Театра РСФСР Первого».

Этот театр, которому предоставили здание в доме № 20 по Большой Садовой улице, был, как мы помним, организован Всеволодом Мейерхольдом, ставшим заведующим театральным отделом Наркомпроса.

В ту пору Маяковский в Наркомпрос заглядывал часто. Об одном таком посещении оставил воспоминания Виктор Шкловский, рассказавший о том, как он и Маяковский попали на лекцию известного литературоведа Михаила Осиповича Гершензона, который в 1917 году был одним из организаторов Всероссийского союза писателей и первым его председателем. Гершензону был тогда 51 год:

«Зашли в ЛИТО – Литературный отдел. Комната, в которой много столов. В комнате читает старик на тему „Мечта и мысль Тургенева“.

Его зовут Гершензон, он уже седой, понимает искусство, но всё хочет пролезть в него, как сквозь дверь, и жить за ним, как жила Алиса в Зазеркалье.

Все были в шапках. Мы сели на столах сзади, потом начали задирать Гершензона, говорили о том, что нельзя перепрыгивать через лошадь, когда хочешь сесть в седло, что искусство в самом произведении, а не за произведением.

Гершензон спросил Маяковского: «А почему вы так говорите? Я вас не знаю».

Он ответил:

– В таком случае вы не знаете русской литературы: я – Маяковский.

Поговорили, ушли. На улице Маяковский говорит: «Зачем мы его обижали?..»

Я потом узнал, что Гершензон вернулся домой весёлым и довольным: ему очень понравился Маяковский и весь разговор, который был про искусство».

Обижать других комфуты не стеснялись. Но когда кто-то выступал против них, они тут же начинали сильно возмущаться. Так, 20 октября Маяковский написал письмо в коллегию Государственного издательства. Копию письма направил в Литературный отдел (ЛИТО) Наркомпроса:

«Товарищи!

Полгода тому назад мною была сдана в ЛИТО книга "150 000 000"…

Товарищи! Если эта книга с вашей точки зрения непонятна и ненужна, верните мне её.

Если она нужна, искорените саботаж, иначе, чем объяснить её непечатание, когда книжная макулатура, издаваемая спекулянтами, умудряется выходить в свет в две недели.

Владимир Маяковский».

Однако поэму по-прежнему печатать не торопились.

В это время в Петрограде поэт Николай Гумилёв получал паёк от Балтфлота и поэтому часто выступал перед матросами. Кто-то из них однажды спросил его, что нужно для того, чтобы писать хорошие стихи. Гумилёв ответил: вино и женщины. Ещё, возможно, он прочёл свои стихи. К примеру, «Правый путь»:

«В муках и пытках рождается слово, Робкое, тихо проходит по жизни. Странник – оно, из ковша золотого Пьющий остатки на варварской тризне».

Может быть, было прочитано четверостишие из «Ольги»:

«Вижу череп с брагой хмельною, Бычьи розовые хребты, И валькирией надо мною, Ольга, Ольга, кружишь ты».

Мог прозвучать фрагмент из «Я и вы»:

«Не по залам и по салонам Тёмным платьям и пиджакам — Я читаю стихи драконам, Водопадам и облакам».

Но что бы ни читал тогда Гумилёв, как бы он ни объяснял, что нужно сделать, чтобы стихи получались хорошими, вскоре балтфлотовского пайка его лишили.

А в Риге в тот момент должны были начаться переговоры о завершении противостояния в Белоруссии войск Польши и Красной армии. В качестве корреспондента петроградских и московских газет в столицу Латвии должна была поехать Лариса Рейснер. Но перед самым отъездом её вновь свалил жесточайший приступ тропической лихорадки. Лев Никулин вспоминал, что она…

«… с температурой выше 40 градусов, похожая на восковую статую, почти без сознания лежала на диване».

Но в Ригу Лариса всё же поехала, участвовала в переговорах сторон, а на последнем вечере (20 октября – после подписания мирного договора) ошарашила всех. Об этом она сама написала:

«Мы с командармом нашим Егоровым – он был военным экспертом на конференции – прошлись в мазурке, и какой эффект! Их дамы побледнели от злости, особенно эти пани, графини».

А Маяковский 5 ноября написал ещё два письма в ту же коллегию Госиздата («копия ЛИТО и А.В.Луначарскому») в связи с «издевательством над автором», которое, по его мнению, совершало издательство, по-прежнему не спешившее издавать его поэму Поэт, в частности, заявлял:

«На писание этой книги мною потрачено полтора года. Я отказался от наживы путём продажи этой книги частному издателю, я отказался от авторства, пуская её и без фамилии, и, получив единогласное утверждение ЛИТО, что эта книга исключительна и агитационна, вправе требовать от вас внимательного отношения к книге.

Я не проситель в русской литературе, а скорее её благотворитель. (Ведь культивируемый вами и издаваемый пролеткульт потеет, переписывая от руки «150 000 000».) Ив конце концов мне наплевать, пусть книга появляется не в подлиннике, а плагиатами. Но неужели среди вас никто не понимает, что это безобразие?

Категорически требую – верните книгу. Извиняюсь за резкость тона – вынужденная.

Влад. Маяковский».

Осип Брик, который наверняка знал, о чём на самом деле говорится в поэме «150 000 000», мог высказать Маяковскому свои соображения по поводу того, почему её не печатают. Ведь кто-то мог докопаться до её сути и понять, кто выведен в образе Вильсона. И тогда могли возникнуть весьма большие неприятности, по сравнению с которыми отказ печатать выглядел бы детской шалостью. То, что станет с подследственным автором, если за него возьмётся ВЧК, Осип Максимович мог рассказать (и, надо полагать, рассказывал) весьма красочно и с многочисленными примерами.

Маяковский задумался.

Но пока ему ничего не угрожало – 15 ноября 1920 года коллегия Наркомпроса на своём заседании жалобу поэта рассмотрела и приняла решение: «150 000 000» печатать.

Поэтический суд

Вечера поэзии в Москве организовывал в ту пору член правления Союза поэтов Фёдор Долидзе. Эти мероприятия Матвей Ройзман охарактеризовал так:

«Налицо был не только материальный, но и литературный успех».

Осенью 1920 года Долидзе задумал устроить суд над имажинистами, которые стремительно завоёвывали популярность. В Москве появились афиши:

«БОЛЬШОЙ ЗАЛ КОНСЕРВАТОРИИ

(Б.Никитская)

В четверг, 4-го ноября с.г.

ЛИТЕРАТУРНЫЙ

«СУД НАД ИМАЖИНИСТАМИ»

Литературный обвинитель Валерий Брюсов

Подсудимые имажинисты И.Грузинов, С.Есенин, A. Кусиков, А.Мариенгоф, B. Шершеневич.

Гражданский истец И. А. Аксёнов

12 судей из публики

Начало в 7 1/2 час. вечера».

Реклама имела успех – желавших побывать на необычном суде было очень много.

Матвей Ройзман:

«Билеты были распроданы задолго до вечера, в гардеробной было столпотворение вавилонское, хотя большинство посетителей из-за холода не рисковали снять шубу…

В зале, хотя и слегка натопленном, всё-таки было прохладно. Народ не только стоял вдоль стен, но и сидел на ступенях между скамьями.

Имажинисты пришли на суд в полном составе. На эстраде стоял длинный, покрытый зелёным сукном стол, а за ним сидели двенадцать судей, которые были выбраны из числа слушателей, а они, в свою очередь, из своей среды избрали председателя. Неподалёку от судей восседал литературный обвинитель -

Валерий Брюсов, рядом с ним – гражданский истец Иван Аксёнов; далее разместились свидетели обвинения и защиты».

Началось «судебное» заседание, о котором – всё тот же Матвей Ройзман:

«Цитируя наизусть классиков поэзии и стихи имажинистов, Брюсов произнёс обвинительную речь, окрасив её изрядной долей иронии. Сущность речи сводилась к тому, что вот имажинисты пробились на передовые позиции советской поэзии, но это явление временное: или их оттуда вытеснят другие, или они… сами уйдут. Это покушение на крылатого Пегаса с негодными средствами».

Затем выступали другие обвинители, защитники обвиняемых и сами обвиняемые – имажинисты.

Матвей Ройзман:

«Хорошо выступил Есенин, очень умно иронизируя над речью обвинителя Брюсова, Сергей говорил, что не видит, кто мог бы занять позицию имажинистов: голыми руками их не возьмёшь! А крылатый Пегас ими давно оседлан, и имажинисты держат его в своём „Стойле“. Они никуда не уйдут и ещё покажут, где раки зимуют».

Затем обвиняемым было предоставлено «последнее слово», и они выступили с чтением стихов. Последним выступил Сергей Есенин. На этом вечере он познакомился с Галиной Артуровной Бениславской, работавшей секретаршей в ВЧК. Она потом написала в воспоминаниях:

«Короткая, нараспашку оленья куртка, руки в карманах брюк и совершенно золотые волосы, как живые. Слегка откинув назад голову и стан, начинает читать:

Плюйся, ветер, охапками листьев, Я такой же, как ты, хулиган…

Что случилось после его чтения трудно передать. Все вдруг повскакали с мест и бросились к эстраде, к нему. Ему не только кричали, его молили: «Прочтите ещё что-нибудь». И через несколько минут, подойдя уже в меховой шапке с собольей оторочкой, по-ребячески прочитал ещё раз «Плюйся, ветер…»».

Этот же (финальный) эпизод «суда» описал и Матвей Ройзман: дескать, Есенина…

«… долго не отпускали с эстрады. Это и определило приговор двенадцати судей: имажинисты были оправданы.

В заключение четыре имажиниста – основные участники суда: Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Грузинов – встали плечом к плечу и, как всегда это делалось после выступления имажинистов, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, прочитали наш межпланетный марш:

Вы, что трубами слав не воспеты, Чьё имя не кружит толп бурун, — Смотрите – / Четыре великих поэта Играют в тарелки лун».

Анатолий Мариенгоф в «Романе без вранья» привёл этот «гимн имажинистов» несколько иначе:

«В эти двадцатые лета Мир – ты чертовски юн! И три величайших поэта Играют в тарелки лун».

Вдохновлённые своей победой на поэтическом суде, имажинисты решили устроить ответный судебный процесс, назвав его «Суд имажинистов над литературой». Литература имелась в виду, конечно же, современная, поэтому главными подсудимыми должны были стать футуристы во главе с Владимиром Маяковским.

Лидия Николаевна Сейфуллина, ставшая впоследствии известной советской писательницей, потом вспоминала:

«В столице обширного и богатого государства не хватало хлеба и топлива. Но в голодной и холодной Москве советские люди жили молодо и бодро.

Мы, работники просвещения, были вызваны в столицу из разных мест огромной республики для расширения собственного нашего образования. Нас вселили в старинный и ветхий деревянный домишко. Это было «Убежище для благородных вдов и сирот», организованное неизвестным нам Гейзелем.

«Благородных» разместили наверху, а нам отвели нижний, очень холодный этаж. Топили по ночам, разбирая для этого гнилые деревянные заборы Усачёвки…

Как-то, в студёное утро – числа и месяца не помню – увидели мы на уцелевшем от наших рук заборе афишу. Она сообщала, что «сегодня в Политехническом музее состоится диспут футуристов с имажинистами. От имажинистов выступит Сергей Есенин, от футуристов – Владимир Маяковский. Председательствует Валерий Брюсов»».

И молодые работницы народного просвещения, конечно же, без всяких раздумий отправились в Политехнический музей.

Суд имажинистов

Матвей Ройзман:

«Не только аудитория была набита до отказа, но перед входом стояла толпа жаждущих попасть на вечер, и мы – весь „Орден имажинистов“ – с помощью конной милиции с трудом пробились в здание».

Первым обвинителем литературы выступил поэт-имажинист Иван Грузинов, который (по словам того же Матвея Ройзмана)…

«… говорил с увлечением, громко, чеканно, обвиняя сперва символистов, потом акмеистов и особенно футуристов в том, что они пишут плохие стихи.

– Для доказательства я процитирую их вирши!»

И Грузинов процитировал.

После него встал со стула второй обвинитель, поэт-имажинист Вадим Шершеневич. У него в 1918 году вышла поэма о любви «Крематорий», написанная как бы в ответ на поэму «Облако в штанах». Там говорилось: «Я сошью себе полосатые штаны из бархата голоса моего», что явно повторяло строку из стихотворения Маяковского «Кофта фата»: «Я сошью себе чёрные штаны из бархата голоса моего». Одни называли это заимствованием, другие – плагиатом, но были и такие, кто считал подобный повтор самой обыкновенной кражей. Правда, голос у Шершеневича был намного «бархатней», чем у Маяковского.

Как только Шершеневич приготовился говорить, раздался знакомый всем голос:

– Маяковский просит слова!

Ивану Грузинову появление Маяковского запомнилось так:

«После моей речи откуда-то, чуть ли не с галёрки, неожиданно появился Владимир Маяковский. Маяковский взял на себя роль защитника русской литературы. Был весел, добродушен».

Матвей Ройзман:

«Владимир Владимирович вышел на эстраду, положил руки на спинку стула и стал говорить, обращаясь к аудитории».

Лидия Сейфуллина:

«Он появился не на сцене, а в зале, в проходе между последними рядами, вошёл внезапно и совершенно бесшумно. Но таково свойство Маяковского, что появление его, где бы то ни было, не могло остаться незаметным. В рядах публики, переполнившей зал, началось какое-то смутное движение, смутный взволнованный шум. Почувствовалось, что в зал вошёл человек большой, для всех интересный и важный.

Задвигались, начали оглядываться люди, сидящие в первых рядах. Оглянулась и я и увидела лицо, которое забыть нельзя. Можно много подобрать прилагательных для описания лица Владимира Владимировича: волевое, мужественно красивое, умное, вдохновенное. Все эти слова подходят, не льстят и не лгут, когда говоришь о Маяковском. Но они не выражают основного, что делало лицо поэта незабываемым. В нём жила та внутренняя сила, которая редко встречается во внешнем проявлении. Неоспоримая сила таланта, его душа.

Маяковский был одет в неприметную тёплую серую куртку до колен, в руках держал обыкновенную, привычную для наших глаз в то время барашковую шапку, стоял неподвижно…

Шумок в рядах присутствующих вырос в шум. Его пронзил чей-то юношеский голос, искренний и звонкий:

– Маяковский в зале! Хотим Маяковского!

И сразу – целый хор голосов, нестройный, но убедительный и горячий:

– Маяковского – на сцену! Маяковского хотим слушать! Маяковский! Маяковский! На сцену!

Сильный голос Маяковского сразу покрыл и прекратил разноголосый шум. Он быстро прошёл по проходу на сцену и заговорил ещё на ходу:

– Товарищи! Я сейчас из камеры народного судьи. Разбиралось необычное дело: дети убили свою мать.

В рядах началось смущённое перешёптывание. Но Маяковский стоял уже на сцене, высокий, всегда «двадцатидвухлетний», видный всем в самом последнем ряду, всем слышный, и продолжал:

– В своё оправдание убийцы сказали, что мамаша была большая дрянь! Распутная и продажная. Но дело в том, что мать была всё-таки поэзия, а детки её – имажинисты.

В зале раздался облегчённый смех. Имажинисты, сидевшие на сцене, буквально двинулись к Маяковскому. Поэт слегка отмахнулся от них рукой и стал пародировать стихи имажинистов. Публика хохотала.

Валерий Брюсов несколько раз принимался звонить своим председательским колокольчиком, потом бросил его на стол и сел, скрестив на груди руки».

Шум поднялся такой, что Маяковского не стало слышно.

Матвей Ройзман:

«Тогда поднялся с места Шершеневич и, покрывая все голоса, закричал вовсю в свою "лужёную " глотку:

– Дайте говорить Маяковскому!

Слушатели смолкли, и оратор продолжал разносить имажинистов за то, что они пишут стихи, оторвавшись от жизни…

Потом выступил Шершеневич и начал громить футуристов, заявляя, что Маяковский валит с больной головы на здоровую. Это футуристы убили поэзию. Они же сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с парохода современности.

Маяковский с места крикнул Вадиму:

– Вы у меня украли штаны!

– Заявите в уголовный розыск! – ответил Шершеневич. – Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов!».

После Шершеневича, который считался блестящим оратором, Брюсов объявил Есенина.

Иван Грузинов:

«Вопреки обыкновению, на этот раз много говорил Есенин».

Матвей Ройзман:

«Мне трудно сосчитать, сколько раз я слышал выступление Сергея, но такого, как тот раз, никогда не было!»

И тут к Есенину присоединился Маяковский.

Маяковский – Есенин

Галина Бениславская:

«Через весь зал шагнул Маяковский на эстраду. А рядом с ним, таким огромным и зычным, Есенин пытается перекричать его: "Вырос с версту ростом и думает, мы испугались, – не запугаешь этим"».

Лидия Сейфуллина:

«На стол президиума вскочил худой и невысокий Есенин в щегольском костюме. Озлобленный совсем по-детски, он зачем-то рванул на себе галстук, взъерошил напомаженные блёкло – золотистые волосы, закричал звонким и чистым, тоже сильным голосом, но иного, чем у Маяковского, тембра:

– Не мы, а вы убиваете поэзию! Вы пишете не стихи, а агитезы!

Густым басом, подлинно как «медногорлая сирена», отозвался Маяковский:

– А вы – кобылезы…»

Матвей Ройзман:

«Есенин стоял без шапки, в распахнутой шубе серого драпа, его глаза горели синим огнём, он говорил, покачиваясь из стороны в сторону, говорил зло, без запинки.

– У этого дяденьки – достань воробушка – хорошо повешен язык, – охарактеризовал Сергей Маяковского. – Он ловко пролез сквозь угольное ушко Велимира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней… А ученик Хлебникова всё ещё куражится, – продолжал Есенин. – Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда… А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез!

– А каков закон судьбы ваших «кобылез»? – крикнул с места Маяковский.

– Моя кобыла рязанская, русская. А у вас – облако в штанах! Это что русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам…»

Маяковский своим громовым голосом принялся возражать.

Лидия Сейфуллина:

«Чтобы заставить его замолчать, Есенин принялся надрывно кричать свои стихи.

Маяковский немного послушал, усмехнулся и начал читать свои.

Аудитория положительно бесновалась. Свистки, аплодисменты, крики. А Маяковский читал спокойно, отчётливо, прекрасно. И «стихия» усмирилась. Наступила тишина. Стихи Маяковского прозвучали над разношёрстной толпой посетителей литературных диспутов действительно «как ласка, и лозунг, и штык, и кнут». Они победили не только словесной выразительностью, но и политической своей насыщенностью. Уходя с вечера, их повторяли и те, кто сначала не хотел слушать Маяковского».

Матвей Ройзман:

«Перепалка на суде шла бесконечная. Аудитория была довольна: как же, в один вечер слушают Брюсова, Есенина, Маяковского, имажинистов, которые в заключение литературного судебного процесса стали читать стихи».

После «суда»

Лидия Сейфуллина:

«Поздней ночью, возвращаясь в своё холодное убежище Бензеля с его „благородными сиротами и вдовами“, мы хором декламировали:

– Кто там шагает правой?

– Левой!

– Левой!

– Левой!»

Казалось бы, на этом суд имажинистов над литературой завершился. Однако у него было неожиданное продолжение.

Когда вечер в Политехническом музее подошёл к концу поэт Рюрик Ивнев предложил коллегам-имажинистам немного отдохнуть.

Матвей Ройзман:

«Мы расселись в примыкавшей к эстраде комнате.

Вдруг до меня донеслись чёткие слова:

– Граждане имажинисты…

Я открыл глаза и увидел командира милиции с двумя шпалами в петлицах, который вежливо отдавая приветствие, предлагал нам всем последовать за ним в отделение.

Яков Блюмкин

Неожиданно из угла комнаты раздался внушительный бас: – Я – Блюмкин! Доложите вашему начальнику, что я не считаю нужным приглашать имажинистов в отделение».

Как видим, Яков Блюмкин неожиданно (и, главное, вовремя) вступился за своих друзей и коллег. И показал им, как важно и как полезно иметь связи с всесильной ВЧК.

На этот вечер Блюмкин пришёл не один, а в компании с Яковом Серебрянским и его женой Полиной.

Матвей Ройзман:

«… мы все отправляемся ужинать в «Стойло Пегаса». Идёт с нами и Блюмкин. Вокруг нас движутся все имажинисты, наши поклонники и поклонницы. Блюмкин шагает, окружённый кольцом людей. Так же, в кругу молодых поэтов и поэтесс, уходил он из клуба поэтов и из «Стойла Пегаса». Как-то Есенин объяснил, что Яков очень боится покушения на него. А, идя по улице, в окружении людей, уверен, что его не тронут.

– Я – террорист в политике, – сказал он однажды Есенину, – а ты, друг – террорист в поэзии!»

Служивший в ВЧК Матвей Ройзман в конце 1920 года был переведён из клуба Чрезвычайного отряда по охране Центрального правительства в клуб Революционного Совета республики. И он вспоминал:

«В этот клуб заходили сотрудники Реввоенсовета. Они говорили, что наркомвоенмор считает Блюмкина храбрым человеком, сорвиголовой».

Напомним, что наркомвоенмором и главой Реввоенсовета был тогда Лев Троцкий, который, выступая 6 ноября 1920 года с докладом о третьей годовщине Октябрьской революции, сказал: «То положение, о котором я говорил – 80 процентов человеческой энергии, уходящей на приобретение жратвы, – необходимо радикально изменить. Не исключено, что мы должны будем перейти к общественному питанию, то есть все решительно имеющиеся у нас на учёте советские работники, от Председателя ЦИК до самого молодого рабочего, должны будут принудительно питаться в общественных столовых при заводах и учреждениях».

Иными словами, Троцкий предлагал перевести всю страну на тюремный режим жизни.

Против Луначарского

7 ноября 1920 года созданный Всеволодом Мейерхольдом Театр РСФСР Первый дал первый свой спектакль «Зори» по пьесе бельгийского поэта-символиста Эмиля Верхарна. Режиссёр-новатор хотел поработать с произведением, воспевавшем революцию и светлое будущее, поэтому пьеса была основательно переработана (осовременена). И поставлена по-новому, по-мейерхольдовски (в спектакль, к примеру, были включены сообщения о ходе боевых действий в Крыму, где Красная армия начала штурмовать Перекоп).

На премьере была жена Ленина Надежда Константиновна Крупская, которой «переработанный» Верхарн не понравился, и она написала в статье, опубликованной в «Правде» 10 ноября:

«Кто-то придумал не в добрый час приспособить "Зори "к русской действительности… Надо восстановить текст Верхарна».

А «русская действительность» тем временем становилась всё более трагичной.

12 ноября 1920 года главнокомандующий Русской Армией в Крыму генерал Пётр Николаевич Врангель издал приказ о роспуске Вооружённых сил Юга России и об эвакуации. В этом документе, в частности, говорилось:

«В виду объявления эвакуации для желающих офицеров, других служащих и их семейств, правительство Юга России считает своим долгом предупредить всех о тех тяжких испытаниях, какие ожидают приезжающих из пределов России… Всё это заставляет правительство советовать всем тем, кому не угрожает непосредственная опасность от насилия врага – остаться в Крыму».

А все те, кто остаться не мог, погрузились на корабли и покинули родину 17 ноября армия Михаила Фрунзе овладела всем крымским полуостровом. Огромный вклад в эту победу внесла бригада махновцев, которой командовал комбриг Семён Каретников. Именно она перешла Сиваш, нанеся решающий удар там, где его не ждали.

Завоеванию Крыма Марина Цветаева посвятила строки:

«И страшные мне снятся сны: Телега красная, За ней – согбенные — моей страны / идут сыны… Колёса ржавые скрипят. Конь пляшет, взбешенный. Все окна флагами кипят. Одно – завешено».

Маяковский откликнулся на захват Крыма плакатами РОСТА (с его карикатурными рисунками и стихотворными подписями):

«Врангель подбит. Красные в Крыму. Последнее усилие – и конец ему!»

22 ноября в помещении театра Мейерхольда состоялся диспут о спектакле «Зори» (тогда подобные мероприятия называли «публичной беседой»). Многие из выступавших назвали режиссёрские приёмы футуристическими. Слово предоставили и комфутам, от имени которых речи произнесли чекист Осип Брик и поэт Владимир Маяковский. Последний, в частности, сказал:

«Товарищи, здесь уже изругали постановку "Зорь "футуристической чепухой, и, вступая на этот скользкий путь, я мог бы вас назвать обывателями… Я считаю, что необходимо уничтожить такую постановку вопроса, что это футуристическое, непонятное, а потому это дрянь. Вас это оскорбляет, обижает, – для вас же хуже!..

.

Платт РОСТА № 791. «Враг последний готов!». Декабрь, 1920 г.

Крупская в «Правде» возражала довольно громко, с такими разговорами, что «будьте добры прекратить издевательство над покойным автором». Как хотите, товарищи, но если этот спектакль революционен, то всё-таки нам ближе взятие Перекопа, чем весь этот Верхарн вместе. Нет такой пьесы, которая не становилась для вас старой через неделю-две, не говоря уже о такой ветхой вещи, как Верхарн. Вам известно, как окончил свои дни Верхарн: он стал милитаристом и даже в некоторых своих вещах антисемитом. Что же, мы из уважения к покойнику будем оставлять это, если хотим иметь революционный текст?»

Как видим, Маяковский, который на протяжении прошедших лет неоднократно, как мы помним, заявлял, что футуризма больше нет, что он скончался, всё же продолжал энергично его отстаивать.

Но тут слово взял Анатолий Луначарский и разнёс постановку в пух и прах, с особой неистовостью громя всё, что можно было назвать в ней футуристичным:

«Футуризм отстал, он уже смердит. Я согласен, что он только три дня в гробу, но он уже смердит».

Услышав такую уничтожающую критику, Маяковский тут же вновь попросил слова. Но Луначарский уже покинул театр, и поэт, выйдя на трибуну, стал сетовать:

«Товарищи, жалко, что ушёл Луначарский. Я хотел его приветствовать от имени смердящих трупов, о которых он с такой залихватской манерой сегодня говорил. Два года тому назад появилась статья Луначарского, в которой чёрным по белому сказано, что впервые в истории революционного движения дана пьеса, которая вполне идентична со всем пафосом современности. Эта пьеса Маяковского „Мистерия-буфф“. Поэтому вопрос о смердении несколько отходит на задний план.

Если бы мы, футуристы, оставались смердящими трупами, то я ухватил бы мандат Луначарского и пошёл бы по всем совдепам: смотрите, какой я прекрасный, – и везде ставил бы свою пьесу. Но, несмотря на это, я через два года говорю: «это гадость» и переделываю, потому что новая революционная действительность требует от нас новых пьес, и это делаем только мы, революционные поэты и писатели».

Защищая постановку Мейерхольда и его «футуристические» приёмы, Маяковский и себя не пожалел, объявив «гадостью» свою «Мистерию», которую в тот момент он как раз переделывал для Театра РСФСР Первый.

А завершилось его выступление так:

«Театров политических, агитационных нет. Только взрывами мы можем достичь такого театра. Да здравствует театр Мейерхольда, если даже на первых порах он и сделал плохую постановку]»

Эти слова Маяковского зал встретил аплодисментами. Но поэт хотел и до наркома донести суть своего выступления, и поэтому написал ему «Открытое письмо», которое 30 ноября опубликовал журнал «Вестник театра»:

«Анатолий Васильевич!..

На диспуте о «Зорях» вы рассказали массу невероятных вещей о футуризме и об искусстве вообще и… исчезли. К словам наркома мы привыкли относиться серьёзно, и потому вас необходимо серьёзно же опровергнуть.

Ваши положения: 1) театр – митинг надоел, 2) театр – дело волшебное, 3) театр должен погружать в сон (из которого, правда, мы выходим бодрее), 4) театр должен быть содержательным, 5) театру нужен пророк, 6) футуристы же против содержания, 7) футуристы же непонятны, 8) футуристы же все похожи друг на друга и 9) футуристические же украшения пролетарских праздников вызывают пролетарский ропот.

Выводы: 1) футуризм – смердящий труп; 2) то, что в «Зорях» от футуризма, может только «компрометировать»».

Все эти «выпады» наркома Маяковский принялся опровергать. И предъявил убедительные (с его точки зрения) «факты» достижений футуристов: само существование «коммунистов – футуристов» и выпускаемой ими газеты «Искусство Коммуны», постановка «Зорь», свои «Мистерию-буфф» и «150 000 000», а также то, что в советских школах «девять десятых учащихся – футуристы». Статья заканчивалась словами:

«На колёсах этих фактов мчим мы в будущее, Чем вы эти факты опровергните!»

Сочиняя это письмо (и выступая на диспуте), Маяковский знал, что с ним солидарен и его непосредственный начальник, глава РОСТА Платон Керженцев, который 20 ноября опубликовал в «Правде» статью «Драматургия тов. Луначарского». В ней, в частности, говорилось, что в пьесах наркома («Оливер Кромвель», «Маги» и «Иван в раю») очень многое не отвечает коммунистической идеологии.

В ответ Луначарский организовал диспут – он состоялся 26 ноября 1920 года в московском Доме печати.

Поэт «для чего-то»

Диспут проходил по уже устоявшимся правилам: сначала Луначарский сделал доклад «Комментарии к моим пьесам», затем свою точку зрения огласил Керженцев. Далее начались прения, в которых принял участие и Маяковский. Поэт сказал:

«Товарищи, обычно положение ораторов, выступающих против Луначарского, крайне невыгодно: или Луначарский поспешно исчезает по необходимому делу, и оратору не даётся ответ, или Луначарский получает последнее слово как докладчик, и бедному оратору не поздоровится.

Я, как испытавший коготки Анатолия Васильевича, не хотел бы повторения, но я думаю, что его коготки будут милостивы, потому что то, что говорил Луначарский, любому может показаться: позвольте, это говорил футурист самый настоящий, но не тот футурист, как впоследствии я вам докажу, который подразумевается мною, а тот, который с общей точки зрения считается футуристом».

Здесь мы остановимся, потому что в комментариях (13-томника) сказано:

«Стенографическая запись выступления Маяковского не правлена (качество её неудовлетворительно)».

В самом деле, сходу понять то, о чём говорил Маяковский, очень трудно. В некоторых произнесённых им фразах отыскать смысл просто невозможно. Комментаторы 13-томника считали, что в этом виновна стенографистка, «неудовлетворительно» записавшая услышанное. Но, скорее всего, здесь надо винить и самого Владимира Владимировича, чьи выступления частенько бывали чрезвычайно сумбурными. Вот какой фразой завершилась его речь на том диспуте:

«Нет, Анатолий Васильевич, с точки зрения идеологической правильно это или неправильно, но, как человек искусства, как профессионал…я утверждаю, что с точки зрения искусства современного, пытающегося встать на коммунистические рельсы и вместо мистики своё дело как производство, – и то, что говорил Луначарский, и то, что говорил Керженцев, – пустяки».

Эту фразу, опубликованную в 12 томе собрания сочинений поэта, так и тянет назвать бессмысленным набором слов, абракадаброй. Видимо, не случайно Михаил Кольцов потом написал:

«После диспута в Доме печати, где обсуждались драматические произведения Луначарского, и где Маяковский резко критиковал пьесы А.В., последний подметил, что Маяковский бледен, грустен, и собирается поехать "подбодрить "поэта».

К этому времени относятся и воспоминания Ильи Эренбурга о разговоре с Сергеем Есениным, который «вдруг обрушился на Маяковского» за его стихотворение «Всем Титам и Власам РСФСР», опубликованное в журнале «Вестник театра». Написано оно было в связи с неурожаем на значительной части территории страны Советов. В стихотворении втолковывалось крестьянам («Титам да Власам»), что деревня, которой нужны гвозди, должна поставлять городу хлеб – ведь гвозди эти делает город. В качестве примера говорилось о Тите, который хлеба городу не дал. Когда же у этого Тита расковалась лошадь, ему пришлось ночевать в лесу, и там его «сожрали волки». Заканчивалось стихотворение назидательным четверостишием:

«Ясней сей песни нет, ей-ей, кривые бросьте толки. Везите, братцы, хлеб скорей, чтоб вас не съели волки».

Есенин, прочитав стихотворение, сказал:

«Тит да Влас… А что он в этом понимает? Да если бы и понимал, какая это поэзия?»

Эренбурга слова эти не удивили – он часто видел пикирующихся Есенина и Маяковского. И всё же…

«Всё же я спросил Есенина, почему его так возмущает Маяковский.

– Он поэт для чего-то, а я поэт от чего-то. Не знаю сам, от чего… Он проживёт до восьмидесяти лет, ему памятник поставят… А я сдохну под забором, на котором его стихи расклеивают. И всё-таки я с ним не поменяюсь.

Я попытался возразить. Есенин был в хорошем настроении и нехотя признал, что Маяковский – поэт, только «неинтересный». Он начал спорить с футуристами.

– Искусство вдохновляет жизнь, оно не может раствориться в жизни… Народ? Уж на что был народен Шекспир, не брезговал балаганом, а создал Гамлета. Это не Тит и не Влас…

Он снова декламировал Пушкина, говорил:

– Написать бы одно четверостишье такое – и умереть не страшно… А я обязательно скоро умру…»

Сам Есенин написал тогда стихотворение «Исповедь хулигана», в котором говорил:

«Синий свет, свет такой синий! В эту синь даже умереть не жаль. Ну, так что ж, что кажусь я циником, Прицепившим к заднице фонарь!.. Башка моя, словно август, Льётся бурливых волос вином. Я хочу быть жёлтым парусом В ту страну, куда мы плывём».

Живший в Вологде давний друг Есенина Алексей Ганин в тот момент не имел возможности печататься. Поэтому сборник своих стихов «Красный час» он издал литографическим образом.

А в Москве 17 декабря 1920 года в Государственном издательстве появился новый заведующий – Николай Леонидович Мещеряков, давний соратник Надежды Крупской по революционному подполью. Напомним, что именно он не позволил печатать в «Известиях» стихотворение Есенина «Небесный барабанщик».

Заместителем Мещерякова и главным редактором Госиздата стал Давид Лазаревич Вейс. С ними Маяковскому предстояло встречаться и ссорится неоднократно.

Глава третья Творчество и расстрелы

Финиш 1920-го

Победив барона Врангеля, командование Красной армии посчитало ненужным дальнейшее сотрудничество с махновцами. И 26 ноября их комдив Семён Каретников, вызванный на совещание к Михаилу Фрунзе, был схвачен и расстрелян, а подчинённая ему бригада окружена. Однако гуляйпольцы сумели прорвать окружение и покинуть полуостров. Вдогонку им были брошены красноармейские части, которые косили отступавших пулемётным огнём.

Оставшимся в Крыму тысячам офицерам и солдат армии барона Врангеля руководители Советской России обещали сохранить жизнь. Но Троцкий заявил, что «сорок тысяч лютых врагов революции» опасны для страны, поэтому они, как «классовые враги», тоже подлежат ликвидации. Для руководства этим кровавым делом Москва направила в Крым революционную «тройку»: Георгия Леонидовича Пятакова, Розалию Самойловну Землячку (Залкинд) и венгерского революционера Белу Куна. И в нарушение всех ранее данных обещаний был организован невиданный красный террор: уничтожено от 50 до 100 тысяч бывших белогвардейцев, а также сочувствовавших им (включая женщин, детей и стариков). Одним из организаторов этого побоища, а также одним из расстрелыциков безоружных людей был Яков Блюмкин.

А Рита Райт, перешедшая учиться на медицинский факультет Московского университета и ставшая нештатной сотрудницей Российского телеграфного агентства, теперь довольно часто появлялась в РОСТА. Комнату, в которой работал тогда Маяковский, обогревала печь буржуйка. Райт вспоминала:

«Я пекла на печурке яблоки и уверяла Маяковского, брезгливо очищавшего приставшие крупинки золы, что это „чистая грязь“ и её вполне можно есть.

– Это медикам можно, а людям нельзя, – ворчал он».

3 декабря Маяковский поехал в Петроград, где на следующий день в Доме искусств состоялось чтение поэмы «150 000 000». Корней Чуковский записал в дневнике:

«… началась Ходынка: пёрла публика на Маяковского…

Маяковский вышел очень молодой (на вид – 24 года), плечи ненормально широки, развязный, но не слишком. Очень не удалась ему вступительная речь: «Вас собралось так много оттого, что вы думали, что 150 000 000 – это рубли. Нет, это не рубли. Я дал в Государственное издательство эту вещь, а потом стал требовать назад: стали говорить, что Маяковский требует 150 000 000 рублей и т. д.»

Потом начались стихи – об Иване».

Шестнадцатилетний Володя Тренин (будущий литературовед, а тогда – просто молодой человек, пришедший в Дом искусств послушать поэта) впоследствии написал:

«Он читал новую поэму, где высмеивался президент Вильсон и в патетически – лубочных тонах противопоставлялся голодный российский пролетариат разжиревшим американцам».

Корней Чуковский:

«Я заметил, что всех радуют те места, где Маяковский пользуется интонациями разговорной речи нашей эпохи 1920 года. Это кажется и ново, и свежо, и дерзко. Должно быть, когда Крылов или Грибоедов воспроизводили естественные интонации своей эпохи, это производило такой же эффект».

Владимир Тренин:

«Публика, собравшаяся его слушать, была наполовину буржуазной, наполовину интеллигентной… Настроение в зале было откровенно враждебное. Большевика Маяковского рады были бы освистать. Получилась бы, кстати, безопасная демонстрация: кто же может запретить освистать выступающего поэта, если его вещь публике не нравится! Но свистать не пришлось».

Корней Чуковский:

«Третья часть утомила, но аплодисменты были сумасшедшие».

Владимир Тренин:

«Когда Маяковский кончил чтение, раздался "громрукоплесканий " – действительно гром! Все были взволнованы».

11 декабря Маяковский вернулся в Москву а на следующий день уже читал ту же поэму в Политехническом музее. Афиша гласила:

«"150 000 000"

I. Митинг людей, зверей, паровозов, фонарей и пр. II. Город на одном винте, весь электро-динамо – механический. III. Вильсон и Иван. IV. Вторая Троя. V. Может быть, Октябрьской революции сотая годовщина. Может быть, просто изумительное настроение».

Преподававший во Вхутемасе художник Лазарь Маркович Лисицкий присутствовал на той читке Маяковского:

«Зал был переполнен до отказа. Он одет в полушубок до колен, шапка-малороссийка. Чтение его – концерт. Всю поэму читает на память, каждую часть – в ином стиле: то торжественно гремел, то трактовал как оперетку (часть, где говорится про Шаляпина). Помню, были противники, пробовавшие выражать протест. Один, например, сидел боком к эстраде и демонстративно глядел в газету, хотя было ясно, что он слушал Маяковского».

Впечатления Риты Райт:

«Я уже слышала, как читал Маяковский дома, в РОСТА. Но Маяковский в тысячной аудитории уже не был просто поэтом, читающим свои стихи. Он становился почти явлением природы, чем-то вроде грозы или землетрясения, – так отвечала ему аудитория всем своим затаённым дыханием, всем напряжением тишины и взрывом голосов, буквальным, не метафорическим громом аплодисментов. К знакомым с детства стихиям – огню, ветру, воде – прибавилась новая, которую условно называли „поэзия“.

В перерыве, прохаживаясь с папироской но тесной комнате за эстрадой, Маяковский подошёл к двери, где стояли мы все.

– Ну, как, здорово это у меня получается!»

А в Париже (в Зале научных обществ) 16 декабря 1920 года выступил Дмитрий Мережковский с лекцией «Большевизм, Европа и Россия». В ней разоблачалась «тройная ложь» большевиков, провозгласивших, что они добиваются установления в стране «мира, хлеба и свободы». На самом деле, как сказал Мережковский, в Советской России «настало царство Антихриста», в котором царят «война, голод и рабство». И ещё он добавил:

«Большевизм никогда не изменит своей природы, как и многоугольник никогда не станет кругом, хотя можно увеличить до бесконечности число его сторон… Основная причина этой неизменности большевизма заключается в том, что он никогда не был национальным, это всегда было интернациональное явление; с первого дня его возникновения Россия, подобно любой стране, была и остаётся для большевизма средством для достижения конечной цели – захвата мирового владычества».

Вполне возможно, что именно тогда у Сергея Есенина сложились стихотворные строки, которые он вскоре вложит в уста сторожа в Яицком городке, куда пришёл Емельян Пугачёв:

«И теперь по всем окраинам Стонет Русь от цепных лапищ. Воском жалоб сердце Каина К состраданью не окапишь. Всех связали, всех вневолили, С голоду хоть жри железо. И течёт заря над полем С горла неба перерезанного».

Есенину стало ясно, что пришла пора осуществить давно зревший у него замысел. И он обратился за помощью к Давиду Самойловичу Айзенштадту, известному библиофилу члену правления недавно созданного Русского общества друзей книги.

Матвей Ройзман:

«По Кузнецкому мосту быстро шагал Айзенштадт – была зима 1920 года, на улице гололедица. Давид Самойлович плохо видел, попадал ногой па лёд, скользил, поругивался.

– Что вы так спешите? – спросил я, пожимая ему руку.

– Иду смотреть библиотеку. Есть старинные книги о Пугачёве. Сергей Александрович просил купить все, если можно.

Так я впервые узнал, что Есенин начал работать над "Пугачёвым"».

Расстрел поэта

19 декабря в Политехническом музее состоялся диспут на тему «Поэзия – обрабатывающая промышленность». Доклад сделал Маяковский, в качестве оппонента выступил Луначарский. По словам Риты Райт…

«Это был один из самых бурных и самых весёлых диспутов».

По завершении вечера Луначарский приехал к Брикам. Рита Райт писала:

«… уже в домашней обстановке, когда начатый спор продолжился, Луначарский, полушутя говорил, что Маяковский собирает футуристов, как Робин Гуд – шайку разбойников, а Брик – монах при разбойниках, который даёт им отпущение грехов.

Меня в тот вечер заставили читать переводы».

Рита Райт перевела на немецкий язык стихотворение «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче» и несколько раз читала его в Доме печати. Когда в тот вечер она прочла это и другие переведённые ею стихи, Маяковский посетовал на то, что не знает ни одного иностранного языка. Рита Райт сказала, что всему можно научиться – было бы желание. И предложила помочь ему в обучении. Владимир Владимирович согласился, но с большой неохотой.

«Ох, как не хочется учиться! – говорил он.

– Не хотите – не надо, – предлагала я, – можно и потом.

– Нет, надо, надо!

И точно в назначенный час мы уже читали про телёнка.

Проклятый телёнок! С него начиналась немецкая хрестоматия, откуда-то попавшая к нам в руки. На рассказе о нём надо было повторить всю грамматику.

К счастью, здравый смысл и жалость к бедному моему «шюлеру» (ученику, по-немецки Schiller – ученик), как называл себя Маяковский, заставили меня плюнуть на телёнка и грамматику и принести томик стихов Гейне.

Успех был необычайный!

"Шюлер" не только выучивал наизусть отрывки стихов, но даже впоследствии не без успеха пользовался ими в разговорах».

Осип Брик принёс с работы новость: ВЧК перестраивается. 20 декабря 1920 года там был издан приказ № 169, который гласил:

«1 Иностранный отдел Особого отдела В ЧК расформировать и организовать Иностранный отдел ВЧК».

Перед вновь созданным отделом было поставлено всего две задачи:

«1. получение сведений о подрывной деятельности контрреволюционных белогвардейских организаций за границей и их агентуры, засылаемой в нашу страну;

2. добывание секретной документальной информации, имеющей важнейшее значение для обеспечения безопасности государства».

Для выполнения этих задач ИНО ВЧК необходимо было усиленно потрудиться в трёх направлениях:

«– организация резидентур за границей и руководство ими;

– проведение агентурной работы среди иностранцев на территории нашей страны;

– обеспечение паспортно-визового режима».

В это время в Гуляйполе поступил приказ командования Красной армии, согласно которому повстанческому воинству Махно предлагалось передислоцироваться на юг Кавказа.

Нестор Иванович сразу понял, что его заманивают в ловушку, и ответил решительным отказом. Троцкий тотчас распорядился начать операцию по «ликвидации партизанщины», и Гуляйполе было окружено частями Красной армии. Начались кровопролитные сражения. Отрядам Махно удалось выйти из окружения и укрыться в лесах. Видимо, тогда у Нестора Ивановича начало складываться стихотворение:

«Проклинайте меня, проклинайте, Если я вам хоть слово солгал, Вспоминайте меня, вспоминайте, Я за правду, за вас воевал».

Красноармейцы, преследовавшие остатки повстанческой армии, нередко оставляли свои подразделения и переходили на сторону батьки Махно.

Пришла пора вспомнить о поэте-футуристе, младшем брате Давида Бурлюка Николае (который не подписал манифест футуристов «Идите к чёрту!»). Как мы помним, в 1916 году его призвали в армию и направили в школу прапорщиков. Через год, закончив обучение, он в составе Радиотехнического дивизиона был направлен на фронт. Когда началась война Гражданская, Бурлюк воевал на стороне белых и на стороне красных – в зависимости от того, под чью мобилизацию попадал. В 1919 году Николаю это надоело, и целый год он скрывался.

В конце 1920 года Бурлюк решил, что Гражданская война окончена, и сам явился в комиссариат города Херсона для регистрации как бывший офицер. Его тут же арестовали. Чрезвычайная «тройка» 6-й армии отнеслась к нему как к шпиону армии Врангеля. Дело Николая Бурлюка вёл следователь особого отдела Рогов, который 25 декабря написал:

«…желая скорее очистить Р.С.Ф.С.Р. от лиц подозрительных кои в любой момент своё оружие МОГУТ поднять для подавления власти рабочих и крестьян как сделал и Бурлюк при первой мобилизации белых явился как офицер, а по сему

Полагал бы: БУРЛЮКА Николая Давидовича, 31 года. Расстрелять».

Услышав приговор, Николай мог вспомнить строки, которые написал несколько лет назад:

«Я изнемог, и смутно реет В пустой груди язык чудес… Я, отрок вечера, вознес Твой факел, ночь, и он чуть тлеет. Страдальца взор смешно пленяет Мои усталые глаза. Понять могу ли, егоза, Что уголь, не светя, сгорает? Я зачарованный, сокрытый, Я безглагольно завершён. Как труп в непобедимый лён, Как плод, лучом луны облитый».

Чрезвычайная «тройка» особотдела 6-й армии вынесенный приговор утвердила. И 27 декабря 1920 года бывший белый офицер был расстрелян.

Поэта Николая Бурлюка забыли. Кто, в самом деле, помнит его строки, написанные в 1913 году? Вот эти:

«А я в утомлении сердца Познаю иную качель: Во мне вновь душа иноверца, Вкусившего вражеский хмель».

Вновь «Мистерия»

Наступил год 1921-ый. 7 января рижская газета «Сегодня», упомянув поэму Есенина «Инония», назвала её «диссертацией на получение привилегированного пайка».

А Маяковский, продолжая переписывать на свой лад произведения мировой литературы, дошёл до самого себя и принялся переделывать свою же собственную «Мистерию-буфф». Прежде всего, он написал предисловие к пьесе:

«" Мистерия-буфф" – дорога. Дорога революции. Никто не представляет с точностью, какие ещё горы придётся взрывать нам, идущим этой дорогой…

Поэтому, оставив дорогу (форму), я опять изменил части пейзажа (содержания)».

Будучи уверенным в том, что будущее он знает, как свои пять пальцев, Маяковский не сомневался в том, что его «Мистерию» потомки будут возобновлять на сцене неоднократно. И обратился к ним с призывом:

«В будущем все играющие, ставящие, читающие, печатающие „Мистерию-буфф“, меняйте содержание – делайте содержание её современным, сегодняшним, сиюминутным».

И поэт продемонстрировал, как и что следует «менять». Если в первом варианте пьесы на полюсе первым появлялся француз (с рассказом о том, как «Париж / был вырван / и вытоплен в бездне / у мира в расплавленном горле»), то теперь этим первым стал немец (с рассказом о «вырванном» Берлине). Произошло это оттого, что в XX веке во Франции революции не было, а в Германии она случилась – в конце апреля 1919 года: появилась и целых две недели просуществовала Баварская Советская Республика.

Среди действующих лиц новой «Мистерии-буфф» уже не было Дамы-истерики – ведь Мария Андреева, послужившая её прообразом, от Горького ушла, уступив своё место другой Марии, Закревской-Бенкендорф. Поэтому вместо Дамы-истерики появилась Дама с картонками, переменившая «наций сорок»:

«Сначала была русской — Россия мне стала узкой. Эти большевики – такой ужас!»

Прежних реплик («Послушайте, я не могу!», «Отпустите!», «Не надо!») Дама уже не произносила, они были переданы другому «истеричному» персонажу – Соглашателю:

«Соглашатель (в истерике отделяется от толпы) Милые красные! / Милые белые! Послушайте, я не могу!.. Бросьте друг на друга коситься. Господа, товарищи, / надо согласиться».

С этими словами на протяжении всей пьесы он обращается ко всем другим действующим лицам:

«Товарищи!/ Согласитесь, …послушайте старого / опытного меньшевика!.. Бросьте трения, / надо согласиться».

Второй вариант «Мистерии» отчётливо демонстрировал, что мировозрение Маяковского изменилось, и его отношение к происходившему в стране стало несколько иным. Если первое действие первого варианта завершалось тем, что «нечистые» принимались за сооружение ковчега, то во втором варианте около работавших появлялся Соглашатель, призывавший работать «поскорее». Рядом с ним был некий Интеллигент, «спец», представлявший когорту умелых, обученных людей, которым предстояло вывести Советскую Россию из разрухи. Маяковский насмехался и над «спецом»:

«Интеллигент (отходит в сторону) Работать – / и не подумаю даже. Сяду себе вот тут / и займусь саботажем. (кричит на работающих) Живей поворачивайся! Руби, да не промахивайся мимо! Плотник А ты чего сидишь, руки сложивши? Интеллигент Я спец. Я незаменимый».

«Человек просто» во втором варианте пьесы заменён «Человеком будущего», который представлял себя так:

«Я видел тридцатый, / сороковой век. Я из будущего времени / просто человек».

То есть Маяковский как бы нашёл, наконец, для себя точное определение: «Человек будущего». Он уже не обещал заоблачных «царств», он сулил нечто другое:

«Всякий, / кому нестерпимо и тесно, знай: / ему – / царствие моё земное – не небесное».

Если в первом варианте упоминался мёрзнувший в зимнюю пору Петроград:

«Вельзевул Довольно разговаривать! Пожалте на костры! Булочник Остри! Нашёл чем пугать! Смешно, ей-богу! Да у нас / в Питере / вам бы ещё заплатили за такую головню»,

то во втором варианте речь шла уже о замерзавшей Москве:

«Булочник Да у нас / в Москве / вам бы ещё заплатили за дрова. От мороза колики, / ау вас / температура здорова».

В первом варианте «нечистые», покидая ад, восклицали:

«Хор Шагайте по ярусам! Выше! По тучам!»,

А во втором варианте Маяковский отдавал на съедение чертям Даму, ставшую уже никому не нужной:

«Дама (откуда ни возьмись, бросается на грудь к Вельзевулу) Вельзевульчик! / Милый! / Родной! Не дайте даме погибнуть одной! Пустите меня, / пустите к своим! / Пустите, милый! А то эти нечистые такие громилы! Вельзевул Ну, что ж! / Приют дам. Пожалуйте, мадам!

(Показывает на дверь, из-за которой моментально выскакивают два чёрта с вилами и выволакивают даму. Он потирает руки.)

Одна есть. Дезертира всегда приятно съесть».

Вот таким образом поэт «расправлялся» с Марией Андреевой, препятствовавшей три года назад постановке спектакля по его пьесе.

В финале второго варианта «Мистерии» уже не прославлялась «солнечная Коммуна». Вместо этого все участники представления говорили:

«Все хором Солнцепоклонники у мира в храме — покажем, как петь умеем мы. Становитесь хорами — будущему псалмы!»

И все начинали петь на мотив «Интернационала» слова, написанные Маяковским. Впрочем, нет – их пение предворя-лось словами:

«Соглашатель «Товарищи, не надо зря голосить, пение обязательно надо согласить. (Отходит в сторону и тихо дирижирует ручкой. Кузнец отодвигает его вежливо)».

Эта тема – «обязательного согласования» – прозвучит и в самой последней пьесе Маяковского.

Год мятежей

Наступивший 1921 год был четвёртым годом пребывания большевиков у власти. Гражданская война подошла к концу, но жизнь людей становилась всё хуже и хуже – ведь хлеба производилось почти вполовину меньше, чем в 1913 году, а промышленное производство сократилось более чем на восемьдесят процентов.

Всё говорило о том, что неучи-большевики управлять государством абсолютно не способны. Даже победа, которую они одержали в Гражданской войне, не являлась их победой, так как Красной армией командовали такие же царские генералы и офицеры, что стояли во главе армии Белой. Большевики заставили их воевать со своими соотечественниками, и красным улыбнулась удача.

В начале января 1921 года в Отделе международной связи Коминтерна (ОМС ИККИ) была создана секретная лаборатория по изготовлению иностранных паспортов, виз и прочих документов. Почту Коминтерна стали перевозить дипломатические курьеры. Вся информация об этом проходила через секретаря Административно-организационного управления ВЧК Якова Серебрянского.

Студент Московского Высшего Технического Училища (МВТУ) Борис Бажанов написал потом в воспоминаниях:

«… весь 1921 год в стране царил голод. Никакого рынка не было. Надо было жить исключительно на паёк. Он состоял из фунта (400 граммов) хлеба в день (типа замазки), составленного Бог знает из каких остатков и отбросов и 4-х ржавых селёдок в месяц. В столовой Училища давали ещё раз в день немножко пшённой каши на воде без малейших следов жира и почему-то без соли. На таком режиме очень долго продержаться было нельзя».

А тут ещё начали бунтовать крестьяне.

Бенгт Янгфельдт:

«О масштабах сопротивления свидетельствует число красноармейцев, павших в 1921–1922 годах в борьбе с бунтовщиками – около четверти миллиона».

15 января 1921 года в Красной армии был сформирован специальный летучий корпус, состоявший из 1800 штыков, 1100 сабель, 70 пулемётов и 12 орудий. Во главе его поставили бывшего штабс-капитана царской армии Владимира Степановича Нестеровича, успевшего уже получить в награду за свои победы над белогвардейцами орден Красного Знамени и почётное революционное оружие. Летучий корпус предназначался для разгрома и полного уничтожения повстанческой армии Нестора Ивановича Махно. Началось преследование отряда атамана-анархиста, ставшего неугодным советской власти.

Возможно, именно тогда Махно решил прорваться вглубь России, где начались крестьянские волнения (их впоследствии назовут Антоновским мятежом). Добраться до восставших не удалось, но в том походе хлопцы Махно часто пели песню, которую Нестор Иванович очень любил и присочинил к ней ещё один, свой куплет:

«Кинулась тачанка полем на Воронеж, Падали под пулями, как спелая рожь. Сзади у тачанки – надпись: «Хрен догонишь!» Спереди же – надпись: «Живым не уйдёшь!» Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, С нашим атаманом любо голову сложить».

А что волновало в тот момент творческую интеллигенцию Москвы?

Диспут и статья

3 января 1921 года в Театре РСФСР Первом состоялся диспут на тему «Художник в современном театре». Маяковский, которому тоже предоставили слово, речь как всегда произнёс довольно сумбурную:

«Взятие Зимнего дворца "Лесом" Островского не разыграешь! Это химера!.. Весь тот вулкан и взрыв, которые принесла с собой Октябрьская революция, требуют новых форм в искусстве. Каждую минуту нашей агитации нам приходится говорить: где же художественные фильмы? Мы видим лозунги, по которым сто пятьдесят миллионов населения России должны двинуться на электрификацию. И нам нужен порыв к труду не за страх, а во имя грядущего будущего…»

Из этих слов ясно лишь то, что Маяковский ратовал за воспевание того «революционного», что принёс с собою октябрь 1917 года.

В первом номере журнала «Дом Искусств» за 1921 год высказывалось совсем другое мнение – в статье писателя Евгения Замятина «Я боюсь». Статья небольшая – всего четырнадцать абзацев. Но в ней мысли автора выражены чётко и откровенно:

«Я боюсь, что мы слишком бережно и слишком многое храним из того, что нам досталось в наследие от дворцов… Но не ошибка ли, что институт придворных поэтов мы сохраняем не менее заботливо, чем золочёные кресла? Ведь остались только дворцы, но двора уже нет».

И Замятин в качестве примера приводил фрагмент декрета, написанного в жаркое лето 1794 года двадцатисемилетним председателем французского Комитета по Народному Просвещению Клодом– Франсуа Пэйаном:

«Есть множество юрких авторов, постоянно следящих за злобой дня, они знают моду и окраску данного сезона, знают, когда надо надеть красный колпак и когда скинуть… Истинный гений творит вдумчиво и воплощает свои замыслы в бронзе, а посредственность, притаившись под эгидой свободы, похищает её именем мимолётное торжество и срывает цветы эфемерного успеха…»

Заявив, что «юркие авторы» заполонили литературу Советской России, Замятин продолжал:

«И я боюсь, что если так будет и дальше, то весь последний период русской литературы войдёт в историю под именем юркой школы, ибо неюркие вот уже два года молчат».

Замятин назвал по именам российских «юрких авторов», начав с футуристов:

«Наиюрчайшими оказались футуристы: не медля ни минуты – они объявили, что придворная школа – это, конечно, они. И в течение года мы ничего не слышали, кроме их жёлтых, зелёных и малиновых торжествующих кликов. Но сочетание красного санкюлотского колпака с жёлтой кофтой и с нестёртым ещё вчерашним голубым цветочком на щеке – слишком кощунственно резало глаза даже неприхотливым: футуристам любезно показали на дверь те, чьими самозваными герольдами скакали футуристы. Футуризм сгинул. И по-прежнему среди плоско – жестяного футуристического моря один маяк – Маяковский. Потому что он – не из юрких: он пел революцию ещё тогда, когда другие, сидя в Петербурге, обстреливали дальнобойными стихами Берлин. Но и этот великолепный маяк пока светит старым запасом своего "Я" и „Простого как мычание“. В „Героях и жертвах революции“, в „Бубликах“, в стихах о бабе у Врангеля – уже не прежний Маяковский".

Следующими в перечне «юрких» Замятин поставил имажинистов: Есенина и его коллег:

«Лошадизм московских имажинистов – слишком явно придавлен чугунной тенью Маяковского. Но как бы они ни старались дурно пахнуть и вопить – им не перепахнуть и не перево-пить Маяковского»

И Замятин делал первый вывод:

«К счастью, у масс – чутьё тоньше, чем думают. И поэтому торжество юрких – только мимолётно. Так мимолётно было торжество футуристов…»

Замятин сказал и про «неюрких»:

«А неюркие молчат. Два года назад пробило „Двенадцать“ Блока – и с последним, двенадцатым, ударом Блок замолчал. Еле замеченные – давно уже – промчались по тёмным, бестрамвайным улицам „Скифы“».

Замятин объяснял молчание «неюрких» просто:

«Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни – в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во „Всемирной Литературе“, несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве».

И всё это для того, «чтобы жить – жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей…

Но даже и не в этом главное: голодать русские писатели привыкли… Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где её делают не исполнительные и благонадёжные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики».

И Замятин делал второй вывод, наверняка основанный и на многочисленных заявлениях любившего вспоминать древнюю Элладу Маяковского:

«Пытающиеся строить в наше необычайное время новую культуру часто обращают взоры далеко назад: к стадиону, к театру, к играм афинского демоса. Ретроспекция правильная. Но не надо забывать, что афинская Ayopd – афинский народ – умел слушать не только оды: он не боялся и жестоких бичей Аристофана. А мы… где нам думать об Аристофане, когда даже невиннейший «Работяга Словотёков» Горького снимается с репертуара, дабы охранить от соблазна этого малого несмышлёныша – демос российский!..

Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь – я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: её прошлое».

Конечно же, на Евгения Замятина тотчас же обрушилась большевистская пресса. Одним из первых, кто ударил по статье «Я боюсь» и по её автору, был Анатолий Луначарский, написавший (во втором номере журнала «Печать и революция»):

«… нужно быть невероятно пугливым, что-то вроде пуганой вороны, чтобы сказать, что будущее русской литературы всё в прошлом. Каким «прошлым человеком» надо быть, чтобы сказать это?»

Вячеслав Полонский, воспитанный Горьким в журнале «Летопись», высказался ещё жёстче (в первом номере журнала «Красная новь»):

«Практически писания Е.Замятина об отшельниках, еретиках и бунтарях, согнутых в бараний рог большевистской диктатурой, означают ни что иное, как призыв к тому, чтобы дали Мережковскому и ему подобным писать о казни при помощи вшей, а Бунину рассказывать о супе из человеческих пальцев».

Чуть позднее Юрий Анненков высказал своё мнение о позиции, которую занял тогда Замятин:

«… вина Замятина по отношению к советскому режиму заключалась в том, что он не бил в казённый барабан, не "равнялся " очертя голову, но продолжал самостоятельно мыслить и не считал нужным это скрывать».

Ответ «юрких»

29 января 1921 года в петроградском Доме литераторов уже очень больной Александр Блок произнёс речь, посвящённую 84-ой годовщине смерти Пушкина. Прочитав пушкинские строки «На свете счастья нет, но есть покой и воля…», он с грустью заметил:

«Покой и воля необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребячью волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем: жизнь для него потеряла смысл».

Но для коммунистов-футуристов жизнь своего смысла не теряла, и 13 января они устроили собрание своей ассоциации с участием Владимира Маяковского, Всеволода Мейерхольда, Лили и Осипа Бриков, Бориса Малкина, Давида Штеренберга и некоторых других. Всего собралось четырнадцать человек, которые решили, что мало объявить себя комфутами, надо создать комфутскую организацию, разработать её программу и устав.

Внутри большевистской партии в тот момент (с конца 1920 года до марта 1921-го, когда состоялся X съезд партии) разгорелась бурная дискуссия о профсоюзах. Вот как охарактеризовал её студент МВТУ Борис Бажанов:

«Для нас всех, рядовых членов партии, дело выглядело так, что спор идёт о методах руководства хозяйством, вернее, промышленностью. Казалось, есть точка зрения партии во главе с Троцким, считавшей, что вначале армия должна быть превращена в армию трудовую и должна восстанавливать хозяйство на началах жестокой военной дисциплины; часть партии (Шляпников и рабочая оппозиция) считала, что управление хозяйством должно быть передано профсоюзам; наконец, Ленин и его группа были и против трудовых армий, и против профсоюзного управления хозяйством, и полагала, что руководить хозяйством должны хозяйственные советские органы, покидая военные методы».

В эту дискуссию была втянута практически вся страна. По словам Бориса Малкина:

«Маяковский, внимательно за ней следивший, глубоко сочувствовал ленинской позиции. Однажды он явился к нам в Центропечать с интересным предложением:

– А что, если в «Мистерию-буфф» вставить специальное место о дискуссии, зло высмеять троцкистов и буферников?

На другой же день Маяковский попросил нас проредактировать вновь изготовленный им текст. Получилась очень острая,

политически яркая вставка, бичующая с ленинских позиций весь наглый антипартийный блок тогдашних оппозиционеров».

Борис Малкин писал свои воспоминания уже тогда, когда и троцкистов и бухаринцев можно было безбоязненно называть «наглым антипартийным блоком». А в 1921 году все они были видными партийцами. Троцкий (а вместе с ним Крестинский и целый ряд других видных большевиков) призывал к «перетряхиванию» профсоюзов, требуя поставить у их руководства тех, кто способен «закрутить гайки». У «Рабочей оппозиции», группы «Демократического централизма» и ленинской «Платформы десяти» были свои взгляды. Бухарин и Сокольников, стоявшие во главе «буферной группы», призывали всех к примирению.

Маяковский никого «зло» не «высмеивал», он просто вставил в пятое действие «Мистерии» эпизод о дискуссии (представив Троцкого в образе Красноармейца):

«Красноармеец (важно) Организация организации рознь. / Сначала нужно наметить правильный путь. По-моему, взять организацию / и перетряхнуть. Рудокоп (досадливо) Тоже / выкинул коленце! Вздор перетряхивание! Нужны назначенцы. Прачка (задорно) Назначенство… / Вот тебе раз! Необходимы буфера-с. Нечистые сгрудились, галдя друг на друга… Батрак (безнадёжно) Пошла дискуссия! Кузнец (разнимая наступающих) Товарищи, / бросьте! / Здесь вам не профсоюзы».

Через несколько лет Борис Бажанов признал, что…

«… дискуссия была надуманной. По существу это была борьба Ленина за большинство в Центральном Комитете партии – Ленин опасался в этот момент чрезмерного влияния Троцкого, старался его ослабить и несколько отдалить от власти. Вопрос о профсоюзах, довольно второстепенный, был раздут искусственно. Троцкий почувствовал деланность всей этой ленинской махинации, и почти на два года отношения между ним и Лениным сильно охладились».

Маяковский вряд ли разбирался во всех этих политических хитросплетениях. Да и в Театре РСФСР Первом репетиции спектакля «Мистерия-буфф» были уже в самом разгаре. Постановку осуществлял Всеволод Мейерхольд. О нём – Юрий Анненков:

«… после Октябрьской революции Мейерхольд переделал даже свою внешность. Элегантный представитель интеллигентной богемы превратился в «пролетария»: рабочая блуза, рабочая фуражка, надетая набекрень».

Но помогала ли Мейерхольду эта «переделка»?

Запреты и преследования

В статье «Только не воспоминания…» Маяковский писал о «Мистерии»:

«В нетопленных коридорах и фойе Первого театра РСФСР шли бесконечные репетиции.

В конце всех репетиций пришла бумага – «ввиду огромных затрат и вредоносности пьесы, таковую прекратить»».

Театр тут же (30 января) организовал диспут на тему «Надо ли ставить «Мистерию-буфф»?». Маяковский выступил со вступительным словом. Знакомя собравшихся с историей постановки пьесы, он сказал:

«… я предпринял объезд районов, где читал рабочим мою пьесу. При голосовании в аудитории Рогожско – Симоновского района против пьесы подняли руки 5 человек, а за пьесу – все остальные, то есть около 640 человек рабочих и красноармейцев. Но этих товарищей недостаточно, и если сегодня мы вызвали сюда представителей всей Москвы, РКП, Рабкрина, Всерабиса и прочих организаций, если мы сегодня найдём эту пьесу заслуживающей внимания, то я льщу себя надеждой, что уже более не выступит какой-нибудь Воробейников от имени пролетариата и не будет требовать снятия пьесы с репертуара.

Мне хождения по мукам в течение трёх лет страшно надоели».

И Маяковский приступил к чтению пьесы. Было холодно, поэтому собравшиеся сидели, не раздеваясь.

Статья «Только не воспоминания…»:

«Я читал „Мистерию“ с подъёмом, с которым обязан читать тот, кому надо не только разогреть аудиторию, но и разогреться самому, чтоб не замёрзнуть.

Дошло.

Под конец чтения один из присутствующих работников Моссовета (почему-то он сидел со скрипкой) заиграл «Интернационал», и замёрзший театр пел без всякого праздника.

Результат «закрытия» был самый неожиданный – собрание приняло резолюцию, требующую постановки "Мистерии-буфф " в Большом театре».

1 февраля газета «Известия» написала об этом диспуте:

«При голосовании оказалось, что резолюция принимается единогласно и всеми присутствующими коммунистами (которых было 85) и всем залом».

Вот эта резолюция:

«Мы, собравшиеся 30 января в Театре РСФСР Первом, прослушав талантливую и истинно пролетарскую пьесу Вл. Маяковского „Мистерия-буфф“ и обсудив её достоинства как агитационного и революционного произведения, требуем настоятельно постановки её во всех театрах Республики и напечатания её в возможно большем количестве экземпляров».

Было предложено поставить «Мистерию-буфф» к X съезду партии. 31 января Борис Малкин разговаривал об этом с Лениным и написал Мейерхольду:

«Необходимо поставить (мы заинтересовали большую группу партийных товарищей) Мистерию для партсъезда.

Я говорил с Лениным о Маяковском и о Мистерии – мы с ним условились, что он прослушает пьесу (в чтении автора). Но теперь уж лучше подождать постановки».

Однако ставилась пьеса с большим трудом. Режиссёр Валерий Михайлович Бебутов, работавший над постановкой спектакля вместе с Мейерхольдом, вспоминал:

«Трудно представить себе всю сложность этой работы труппы с взыскательным автором, которому приходилось с голоса учить профессиональных актёров. Маяковский был зачастую раздражителен, нетерпелив и старательно мчал „к результату“. Большинство труппы было увлечено им и работало с любовной горячностью, но и среди этого большинства зачастую возникали бунтарские настроения:

– Владимир Владимирович! Я это понял, я это донесу, но дайте же мне это пережить по-своему.

– Но вы же калечите мой стих! – басит, сдерживая раздражение, поэт. – Вы не понимаете, какого труда мне стоило найти эту рифму, а у вас она вчистую пропала, как будто её и не было.

Он настойчиво требовал от актёров не только отношения к изображаемому лицу, но и своеобразного декламирования стиха, его как бы импровизационного рождения.

– У моего стиха своя жизнь, – говорил он, – ваша правдёнка здесь не нужна».

Тем временем летучий корпус под командованием Владимира Нестеровича в течение двадцати четырёх суток неотступно следовал за отрядом батьки Махно, проделав путь в 1200 километров. Одиннадцать раз красноармейцы вступали в бой, но разбить махновцев им так и не удалось.

4 февраля корпус сменила 2-я кавалерийская дивизия, продолжившая преследование анархистского атамана. А Нестор Иванович продолжал складывать стихотворение, в котором объяснял, за кого он сражается:

«За тебя, угнетённое братство, За обманутый властью народ. Ненавидел я чванство и барство, Был со мной заодно пулемёт. И тачанка, летящая пулей, Сабли блеск ошалелый подвысь. Почему ж от меня отвернулись Вы, кому я отдал свою жизнь?»

6 февраля 1921 года Всеволод Мейерхольд был отставлен от должности заведующего театральным отделом Наркомпроса – Луначарский вдруг обнаружил, что Всеволод Эмильевич плохой администратор, и даже назвал его «заблудившимся искателем». И Мейерхольд всецело переключился на постановку «Мистерии-буфф».

А в Дальневосточной республике комфуты в это время поддержки уже не находили. Даже сподвижник Маяковского Николай Асеев опубликовал 12 февраля в газете «Дальневосточная трибуна» статью, в которой говорилось не о Маяковском, а о Есенине:

«… всюду озлобление и жестокие голодные глаза. Всюду ненависть и недоверие одних – защищающих старое, и сухое недовольно-схематическое (о, чтобы не сойти с ума!) расчётливое (1/4 ф<унта> хлеба в день на человека) "военное положение " других. Что же делать среди этого кошмара реальности поэту? Удалиться ли в мнимые, романтические <сны> о более «гуманных временах»? Или опроститься до рычания звериного, выжимаемого из горла, перехваченного рукою жизни? Если нет песни – пусть будет хрип; нет молитвы – пусть будет лай».

И Асеев приводил второе четверостишие есенинского «Пантократора»:

«Тысячи лет те же звёзды славятся, Тем же мёдом струится плоть. Не молиться меня, а лаяться Научил ты меня, господь…

Но и этот хрип, и этот лай, обвеенные внутренней певучей верой в жизнь и её радуги, в жизнь, к которой ближе и ближе нас тащит "красный конь " зари – одно из лучших стихотворений сборника…»

Сам Сергей Есенин 19 февраля написал заявление о разводе с Зинаидой Райх.

И тут в кафе «Стойло Пегаса» появились нежданные посетители. Об этом – Матвей Ройзман:

«В „Стойло“ входили друзья Есенина: П. Орешин, С.Клычков, А.Ганин…По совести, теперь все они, как их называл Маяковский, „мужиковствующие“, завидовали Сергею: и тому, что он пишет прекрасные стихи, и что его слава всё растёт и растёт, и что он живёт безбедно. Их довольно частые посещения „Стойла“ имели несколько причин: во-первых, они пытались доказать Есенину, что ему не по пути с имажинистами, и предлагали организовать новую поэтическую группу с крестьянским уклоном, во главе которой он встал бы сам…во-вторых, эти три поэта всегда приносили водку и приглашали Есенина выпить с ними: „Наше вино, твоя закуска!“

Сергей, no-существу добрый, отзывчивый человек, не мог отказать им».

Тяжёлая пора

А жизнь тем временем вновь ухудшилась – норму выдачи хлеба для жителей Москвы, Петрограда и других городов большевики сократили на треть, и она стала составлять 50 граммов на иждивенца. В ответ среди рабочих начались волнения, стали возникать митинги и демонстрации с антисоветскими лозунгами.

В январе 1921 года конференция моряков Балтики выразила недоверие Фёдору Раскольникову как командующему флотом, и тот попросил ЦК РКП(б) об отставке.

11 февраля из-за отсутствия топлива и электроэнергии остановили работу 93 предприятия страны. 24 февраля забастовали заводы Питера.

А 1 марта 1921 года с призывом «Вся власть Советам, а не партиям!» выступили моряки и красноармейцы Кронштадта. Их Временный революционный комитет опубликовал воззвание:

«Товарищи и граждане! Наша страна переживает тяжёлый момент. Голод, холод, хозяйственная разруха держат нас в железных тисках. Вот уже три года коммунистическая партия, правящая страной, оторвалась от масс и оказалась не в состоянии вывести её из состояния общей разрухи».

Кронштадцы требовали возвращения гражданских свобод и многопартийности, а также проведения новых (свободных) выборов в Советы.

Власти ответили на это тем, что 2 марта был назначен новый командующий Балтийским флотом (вместо Раскольникова), а 3 марта объявили Петроград и Петроградскую губернию на осадном положении. 7 марта Кронштадт подвергся артобстрелу, а 8 марта – в день открытия X съезда РКП(б) – начался штурм города. Но кронштадтцы отбросили штурмовавших.

Борис Бажанов:

«В марте 1921 года, в то время, когда проходил съезд партии, все члены ячейки Высшего Технического Училища были вызваны в районный комитет партии. Нам объявили, что мы мобилизованы, нам раздали винтовки и патроны и распределили по заводам, которые были большей частью закрыты; мы должны были нести на них вооружённую охрану, чтобы предотвратить возможные рабочие выступления против власти. Это были дни Кронштадского восстания».

В ночь на 16 марта начался второй штурм Кронштадта. Мятеж был подавлен. Но ещё долго выздоравливал в госпитале мало кому тогда известный литератор Александр Фадеев, тяжело раненый на льду Финского залива во время наступления на восставших.

Кремлёвские власти тотчас принялись искать виновных, допустивших само возникновение массового недовольства в Петрограде, что привело к Кронштадскому мятежу.

18 марта 1921 года в Риге представители Польши, РСФСР и Украинской ССР подписали мирный договор. Советско-польская война была закончена.

А в Тамбовской, Воронежской и в некоторых других губерниях продолжало полыхать восстание – Антоновское, названное так по фамилии одного из его руководителей (Александра Степановича Антонова), дольше всех сражавшегося против советской власти.

В подавлении Антоновского мятежа участвовал и слушатель Академии Генерального штаба РККА Яков Блюмкин, старый приятель Маяковского и Есенина.

Современник тех событий Вальтер Германович Кривицкий (на самом деле его звали Самуилом Гершевичем Гинзбергом), родившийся в 1899-ом, в РКП(б) вступивший в 1919-ом, владевший польским, немецким, французским, итальянским и голландским языками, писал (в книге «Я был агентом Сталина. Записки советского разведчика»):

«В начале 1921 года в России сложилась особо угрожающая ситуация для советского режима. Голод, крестьянские восстания, Кронштадтский мятеж и всеобщая стачка петроградских рабочих подвели правительство к черте, за которой был крах. Победы, одержанные на полях гражданской войны, казались напрасными, и большевики вслепую искали пути выхода, встречая оппозицию со стороны тех самых рабочих и матросов, которые некогда были их главной опорой».

В каких только грехах большевики ни обвиняли царский режим. Но такого жуткого голода в дореволюционную пору в России не было. Он возник только при советской власти.

Всенародное возмущение политикой ленинской партии, рождавшее бунты и вооружённые восстания, заставило вождей РКП(б) пойти на уступки – была торжественно провозглашена новая экономическая политика (нэп), частично восстанавливавшая частную собственность и допускавшая свободу торговли. Жизнь тут же стала улучшаться. Но произошло это не за счёт социалистических преобразований, а из-за простого возвращения к прежним (дореволюционным капиталистическим) порядкам.

Однако инакомыслие, возникшее в РКП(б), так напугало Ленина и его соратников, что X съезд категорически запретил любую фракционную деятельность внутри большевистской партии.

Народные волнения, мятежи и восстания прибавили работы и чекистам, поэтому их полномочия были значительно расширены. Занимаясь расследованием причин возникновения Кронштадтского мятежа, сотрудники Феликса Дзержинского расстреляли сотни моряков-мятежников, тысячи отправили в концентрационные лагеря. За период с марта по октябрь 1921 года было расстреляно 3400 человек.

В Европе в тот момент тоже было неспокойно – и там начали возникать бунты. Но эти «революции» затевались и раздувались агентами Коминтерна, которым руководил Григорий Зиновьев.

Вальтер Кривицкий:

«Коминтерн, оказавшись в этой отчаянной ситуации, принял решение, что единственный путь, который может спасти большевизм – это революция в Германии. Зиновьев направил в Берлин своего верного соратника Бела Куна, ещё недавно стоявшего во главе Венгерской Советской республики.

Бела Кун прибыл в Берлин в марте 1921 года с приказом ЦК компартии Германии от Зиновьева и Исполкома Коминтерна, гласящим: в Германии сложилась революционная ситуация, коммунистическая партия должна взять власть. Члены ЦК Германской компартии были в недоумении».

Однако рассуждать было бесполезно. Коминтерн отдал приказ, и германским коммунистам пришлось устроить вооружённый мятеж. Но к началу апреля это коммунистическое выступление было жестоко подавлено.

В марте того же года Великобритания и Советская Россия подписали торговый договор. Это означало, что англичане признали режим большевиков де-факто. Леонид Красин, глава советского торгового представительства в Лондоне стал как бы неофициальным послом.

Когда X съезд РКП(б) заканчивал свою работу (она завершилась 16 марта), к одному из делегатов, Мееру Абрамовичу Трилиссеру, приехавшему в Москву из Читы, подошёл глава ВЧК Феликс Дзержинский и предложил в Сибирь не возвращаться, а перейти служить на Лубянку и наладить там работу внешней разведки. Трилиссер согласился и стал сотрудником Закордонной части ИНО ВЧК.

В том же марте в Париж поехал Илья Эренбург. Его биографы не сообщают, какая была цель у этой поездки. Но объяснение напрашивается само собой – видимо, чекисты сумели сломить стойкого противника советской власти и заставили его служить её интересам. Эренбург стал жить во Франции, изредка и ненадолго приезжая на родину.

А как в это время обстояли дела у комфутов, которые продолжали энергично призывать народ к третьей революции – к Революции Духа?

Владимир Ильич Ленин их по-прежнему не жаловал. В одной из статей Луначарского приводятся слова Горького о том, что к Маяковскому вождь большевиков относился «недоверчиво и даже раздражительно»:

«Кричит, выдумывает какие-то красивые слова, и всё у него не то. По-моему, не то и непонятно. Расплывчато всё, трудно читать. Талантлив? Даже очень? Гм, гм. Посмотрим!»

Но на исходе зимы 1921 года Ленин встретился… Стоп! Эта встреча заслуживает отдельного рассказа.

Защитники футуризма

25 февраля 1921 года в коммуну студентов Вхутемаса (Высших художественно-технических мастерских) приехали Ленин, Крупская и Иннеса Арманд. И там на вождя страны Советов (или, если точнее, на его вкусы) был устроен неожиданный натиск.

Писатель Валентин Катаев в книге «Алмазный мой венец» написал, что в тогдашнем Вхутемасе:

«Все стены были увешаны полотнами и картонами без рам с изображением различных плоскостных геометрических фигур: красных треугольников на зелёном фоне, лиловых квадратов на белом фоне, интенсивно оранжевых полос и прямоугольников, пересекающихся на фоне берлинской лазури…

Говорили, что Владимир Ильич и Надежда Константиновна в вязаном платке поверхмеховой шапочки приехали во Вхутемас на извозчичьих санях. Воображаю, какое было выражение лица Ленина, когда он увидел на стенах картины с разноцветными треугольниками и квадратиками».

Один из преподавателей Вхутемаса, Сергей Яковлевич Сенькин, вспоминал:

«Владимир Ильич внимательно и с весёлым лукавством оглядывает нас и спрашивает:

– Ну что же, расскажите, как живёте.

Отвечаем чуть не хором:

– Ничего! Теперь дело идёт вовсю!

– Ну, и что же вы делаете в школе? Должно быть, боритесь с футуристами?

Опять хором:

– Да нет, Владимир Ильич, мы сами футуристы.

– О, вот как! Это занятно. Нужно с вами поспорить – теперь-то я не буду – этак вы меня побьёте, я вот мало по этому вопросу читал, непременно почитаю, почитаю. Нужно, нужно с вами поспорить.

– Мы вам, Владимир Ильич, доставим литературу. Мы уверены, что и вы будете футуристом. Не может быть, чтобы вы были за старый, гнилой хлам, тем более что футуристы пока единственная группа, которая идёт вместе с нами, все остальные уехали к Деникину.

Владимир Ильич покатывается со смеху.

– Ну, я теперь прямо боюсь с вами спорить, с вами не сладить, а вот почитаю, тогда посмотрим.

Но ребята разошлись и подкрепляют свои доводы чтением отдельных мест из стихов Маяковского и «Паровозной обедни» Каменского.

– Ну, покажите, что вы делаете, небось, стенную газету выпускаете?

– Как же, уже выпустили около двадцати.

Приносим № 1 нашего стенгаза.

Владимир Ильич нарочно долго читает лозунг Маяковского:

«Мы разносчики новой веры, красоте задающей железный тон. Чтоб природами хилыми не сквернили скверы, в небеса шарахнем железобетон».

– «Шарахнем»! Да ведь это, пожалуй, не по-русски, а?

Мы сперва как-то растерялись и ничего не ответили, но нас выручил вхутемасовец с рабфака, который очень громко с запалом сказал:

– Да ведь это, Владимир Ильич, по-рабочему. Все рабочие так говорят.

Владимир Ильич был доволен ответом, хотя ещё раз перечитал лозунг, как бы не вполне с ним соглашаясь. Очевидно, от него не укрылись наши симпатии к Маяковскому, да мы и не думали их скрывать. Конечно, мы все были горой за него, и, в свою очередь, спросили Владимира Ильича, читал ли он стихи Маяковского. Владимир Ильич отшучивался, что выберет время – почитает.

Сидевшая рядом Надежда Константиновна заметила ему:

– Ну что ты, Володя, всё обещаешь. Ведь я тебе предлагала, а ты всё откладывал.

Владимир Ильич начал отшучиваться, что он всё-таки выберет время и почитает.

– Я недавно, – говорит, – узнал о футуристах, и то в связи с газетной полемикой. А оказывается, Маяковский у меня уже около года ведёт Росту».

Крупская тоже оставила свои воспоминания о посещении Вхутемаса:

«После этого Ильич немного подобрел к Маяковскому. При этом имени ему вспоминалась вхутемасовская молодёжь, полная жизни и радости, готовая умереть за советскую власть, не находящая слов на современном языке, чтобы выразить себя, и ищущая этого выражения в малопонятных стихах Маяковского».

И Инесса Арманд высказалась о той встрече:

«Затемречь зашла о поэзии Маяковского вообще. Владимиру Ильичу явно нравилось, с каким увлечением молодёжь говорила о своём любимом поэте».

Сергей Сенькин:

«Разговор перешёл опять на литературу и театр. Мы с увлечением доказывали достоинства "Мистерии-буфф " Маяковского и начали настаивать, чтобы Владимир Ильич непременно побывал в театре. Даём наказ Надежде Константиновне предупредить Владимира Ильича, когда пойдёт "Мистерия-буфф "».

Всё это происходило именно в тот момент, когда Александру Блоку, по словам Юрия Анненкова, дышать было нечем в той атмосфере, что окутывала страну Советов:

«– Опротивела марксистская вонь. Хочу внепрограммно лущить московские семечки, катаясь в гондоле по каналам Венеции…

Такие фразы не забываются».

Как видим, Александр Блок задыхался, а Владимиру Маяковскому дышалось хорошо, и на события, происходившие в стране Советов, он откликался плакатами РОСТА. Вот некоторые из них, выпущенные в январе 1921 года:

«Как освободиться от бед? Как нанести разрухе удар? Первое средство: стать в группу ударного труда». «Крестьянин не рад ни земле, ни воле, если к хлебу не имеется соли». «Эй, горняки! Без угля, без руды, – без этого материала Советской республики не построишь, знамя Коммуны не развеется ало!» «План советской властью дан, я доволен ею. Как велит советский план, землю всю засею».

А Сергей Есенин в это время раздумывал над своей будущей поэмой о Емельяне Пугачёве. Донской казак, взявший себе чужое имя и объявивший себя царём России Петром Третьим, чем-то очень напоминал Есенину самого себя, ставшего, как ему казалось, первым поэтом страны Советов. А сподвижник Пугачёва Афанасий Тимофеевич Соколов по кличке Хлопуша оказывался очень похожим на верного есенинского друга Якова Блюмкина.

Постановка «Мистерии»

2 марта 1921 года в Доме печати проходил вечер Бориса Пастернака. После чтения стихов слушатели стали обсуждать услышанное.

Ещё не уехавший в Париж Илья Эренбург тоже был на том вечере:

«При обсуждении кто-то осмелился, как у нас говорят, „отметить недостатки“. Тогда встал во весь рост Маяковский и в полный голос начал прославлять поэзию Пастернака, он защищал её с неистовством любви».

Совсем другим запомнился тогдашний Маяковский молодому режиссёру Сергею Эйзенштейну, заглянувшему в театр Всеволода Мейерхольда, где репетировалась «Мистерия-буфф»:

«Робко пробираемся в здание „Театра РСФСР 1-го“. Режущий свет прожекторов. Нагромождение фанеры и станков. Люди, подмерзающие в нетонленном театральном помещении. Идут последние репетиции пьесы, соединившей в своём названии буфф и мистерию. Странные доносились строчки текста. Их словам как будто мало одного ударения. Они рубят, как рубились в древности: обеими руками. Двойными ударами. Бить, так бить…

К режиссёру яростно подошёл гигант в распахнутом пальто. Между воротом и кепкой – громадный квадрат подбородка. Ещё губа и папироса, а в основном – поток крепкой брани.

Это – автор. Это – Маяковский.

Он чем-то недоволен.

Начало грозной тирады. Но тут нас кто-то хватает за шиворот. И несколько мгновений спустя мы гуляем уже не внутри, а снаружи театрального здания.

Так мы видели впервые Маяковского самого…»

Театральные постановки, как считали тогда довольно многие, должны были быть совсем не такими, какими они были до сих пор. Даже художник Юрий Анненков опубликовал манифест (во втором номере журнала «Дом искусств»), в котором изложил то, как ему видится развитие театра:

«Театр в основе своей – динамичен… В театре нет места мёртвым картинам, там всё в движении».

Именно так работал тогда и Всеволод Мейерхольд. А Владимир Маяковский требовал от исполнителей ещё и точности в произношении текста.

Артист Валерий Алексеевич Сысоев, исполнявший роль Человека, вспоминал о репликах поэта:

«Он выкрикивал зычным голосом из партера:

– Эйе! Эйе!.. Дырка!.. Течёт!.. Земля!

И над этой маленькой сценой он бился около получаса. Всё ему не нравилось, как кричали актёры. Сцену повторяли много, много раз…

Очень нравилась ему работа клоуна Виталия Лазаренко, который был приглашён изображать одного из чертей в сцене

Ада… Он восхищался его трюками, пожимая руку Лазаренко-чёрту: «Чертовски хорошо!»»

Здесь следует сказать, что третье действие пьесы (то самое, в котором клоун Лазаренко играл одного из чертей) Маяковский основательно переписал, и представленный в нём ад уже нельзя было назвать большевистским. Это было обычное «чертовское» место. А в церемониймейстере рая Мафусаиле всё ещё можно было узнать Горького.

В репетируемом спектакле принимал участие и молодой актёр Игорь Владимирович Ильинский. Ему досталось две роли: Немца и Соглашателя-меныневика, и на него сразу обратили внимание.

20 марта в помещении бывшего Камерного театра давался концерт в помощь жертвам войны. О нём – актриса Ольга Гзовская:

«Масса народу… публика разная… Молодёжь много хлопает и кричит „бис“. Одновременно раздаются свистки и шиканье, возгласы: „Гзовская, что за дрянь вы читаете?“

Маяковский выходит крампе и отвечает в зрительный зал:

– Это не дрянь, это я, Маяковский, автор, поэт – сочинил. А вы просто понять не можете. Жаль мне вас, очень жаль.

Тут началось что-то невообразимое. Часть партера вскочила, собираясь уходить, другая часть – молодёжь – бежит к рампе и бешено хлопает. Сверху крики «бис». Под этот шум мы с Маяковским уходим под руку за кулисы».

Тем временем продолжалась борьба за издание «Мистерии-буфф». 2 апреля Госиздат в очередной раз отклонил её печатание, мотивируя это решение «отсутствием бумаги».

Маяковский написал письмо в Комиссию ЦК РКП (б) по делам печати, с возмущением говоря о том, что его «революционная книга»…

«… встречает в Госиздате или ультрабюрократическое или издевательское отношение…

Если (сомневаюсь) книга выйдет, можно праздновать 10-месячный юбилей волокиты».

Тираж, которым должна была выйти книга, тоже очень сильно задел Маяковского:

«Книга издаётся в 5000 экземплярах (очевидно, мне для успокоения) тогда как средний тираж любой издаваемой "агитационной " книги… 25–50 000 экз., а макулатура типа… издаётся в количестве 100 000 экземпляров».

Другие события

Весной 1921 года в персидском порту Энзели объявился Велимир Хлебников. «Я – сотрудник русского еженедельника „Красный Иран“ на пустынном берегу Персии» – писал потом он.

А в Москве в апреле вышел первый номер журнала «БОВ» («Боевой Отряд Весельчаков») с обложкой, сделанной Маяковским и с его стихами. Стихотворение, называвшееся «Последняя страничка гражданской войны», заканчивалось так:

«В одну благодарность сливаем слова тебе, / краснозвёздная лава. Во веки веков, товарищи, / вам — слава, слава, слава!»

За ним шло стихотворение, своими начальными словами продолжавшее тему победно завершившейся гражданской войны:

«Слава, Слава, Слава героям!!! Впрочем, / им / довольно воздали дани. Теперь / поговорим / о дряни».

И поэт начинал высмеивать «мурло мещанина», которое под верещание канареек «вылезло из-за спины РСФСР», и громил «обывательщину», о которой возмущённо кричал Карл Маркс с фотокарточки на стенке:

«Опутали революцию обывательщины нити. Страшнее Врангеля обывательский быт. Скорее / головы канарейкам сверните — чтоб коммунизм / канарейками не был побит!»

Знал бы Маяковский, что всего через полтора года этим самым «бытом» станут попрекать его самого!

А на капиталистическом Западе «канарейки» петь продолжали. И гремела музыка. И люди танцевали с большим удовольствием. В Великобритании на одном из выступлений знаменитой танцовщицы Айседоры Дункан присутствовал советский торгпред Леонид Красин. После концерта он подошёл к ней и пригласил приехать в Советскую Россию. Айседоре предложение очень понравилось. Было это в середине апреля 1921 года.

А на территории Украины Красная армия продолжала преследовать не желавшего сдаваться Нестора Махно. За его повстанческим отрядом гонялась теперь 9-я кавалерийская дивизия во главе всё с тем же комдивом Владимиром Нестеровичем. 17 апреля газета «Звезда» города Бердянска поспешила отрапортовать об успехах «трудящихся Бердянского уезда» в борьбе с анархистским воинством:

«Не устояли махновские шайки перед регулярными частями Красной Армии, банды были разбиты и разогнаны. Жизнь в городе и в уезде после того, как миновал призрак махновщины, вошла в нормальную колею».

Но якобы разбитый отряд батьки Махно продолжал су-ществать, и красноармейцы без устали его преследовали. А Нестор Иванович складывал стихотворение, пытаясь разобраться, почему же его бросили те, за кого он сражался:

«В моей песне – ни слова упрёка, Я не смею народ упрекать. Отчего же мне так одиноко, Не могу рассказать и понять».

В это время бывший командующий Балтийским флотом Фёдор Раскольников демобилизовался и был назначен полномочным представителем СССР в Афганистане, что было явным партийным наказанием (ссылкой) за Кронштадтский мятеж. Раскольников отнёсся к этому с пониманием и начал подбирать тех, с кем ему предстояло работать. В начале апреля 1921 года эшелон особого назначения, состоявший из двух спальных вагонов и шести теплушек, покинул Петроград.

В Москве дипломатов встречал и провожал Маяковский. Лев Никулин, тоже включённый в состав дипломатической миссии, потом писал:

«Провожали нас так, как… в рискованную разведку. Владимир Владимирович простился с благожелательным любопытством».

А 16 апреля с Казанского вокзала Москвы отправился железнодорожный состав, к которому был прицеплен «спецва-гон» Григория Колобова. В нём (кроме хозяина и обслуживавшего персонала) находились Сергей Есенин и его закадычный друг Яков Блюмкин. Они направлялись в далёкий Туркестан.

В пути Есенин дописывал стихотворную пьесу «Пугачёв». А Блюмкин наверняка рассказывал поэту о зигзагах своей биографии. О том, как, отправляясь в германское посольство, он подделал подпись Дзержинского, как убивал посла, как побывал в застенках ВЧК, как его осудили на принудительные работы и как отпустили на свободу. Вполне возможно, что из этих рассказов и возникли есенинские строки «про отчаянного негодяя и жулика Хлопушу»:

«Был я каторжник и арестант, Был убийца и фальшивомонетчик».

Ведь именно этого каторжника (Афанасия Тимофеевича Соколова по кличке Хлопуша) оренбургский губернатор Иван Андреевич Рейнсдорп послал поймать, скрутить и привезти в Оренбург Пугачёва, сказав посланному:

«Там какой-то пройдоха, мошенник и вор Вздумал вздыбить Россию ордой грабителей… Ты, конечно, сумеешь всадить в него нож?.. Вот за эту услугу ты свободу найдёшь, И в карманах зазвякает серебро, а не камни».

Но Хлопуша стал верным сподвижником Пугачёва. Точно так же, как Блюмкин стал активным большевиком и другом Есенина, вызволявшим поэта из застенков ВЧК.

Любопытная деталь! Во втором действии нового варианта «Мистерии-буфф» были строки, чем-то очень похожие на есенинские. Там «Человек будущего», обращаясь к «нечистым», говорил:

«Ко мне – / кто всадил спокойно нож и пошёл от вражьего тела с песнею! Иди, непростивший! / Ты первый вхож в царствие моё / земное – / не небесное».

Премьера «Мистерии»

Из воспоминаний Риты Райт (о 1921 годе):

«В июле должен был собраться Третий конгресс Коминтерна.

В начале апреля с утра позвонил Маяковский: «Немедленно приезжайте – очень важное дело».

Через полчаса я узнала, что "Мистерию-буфф "будут ставить в честь Третьего конгресса на немецком языке, и что перевод хотят поручить мне.

Надо было видеть Маяковского, радостного и взволнованного, надо было знать, с какой горячностью он говорил о грандиозном спектакле, который будет поставлен в цирке, с сотнями актёров, с балетом и музыкой, чтобы понять, почему я смогла – худо ли, хорошо ли – за десять дней перевести всю «Мистерию»…

Когда накапливалось несколько сцен, я читала их Маяковскому, Лиле Юрьевне и Брику.

Маяковский прохаживался по комнате, хмурясь, улыбаясь. Он не понимал по-немецки, но отлично улавливал звучание, рифму, ритм.

Надо сказать, что у него было совершенно сверхъестественное восприятие звуковой ткани любого языка. Стоит только посмотреть, как органически вжились иностранные слова и целые фразы в его стихи, как он чувствовал дух языка, даже почти не зная его».

В самом конце апреля наконец-то тиражом в 5000 экземпляров вышла поэма «150 000 000» (без указания имени автора). Для комфутов это был хороший повод дать о себе знать. И они послали только что вышедшую книгу вождю страны Советов.

Это был невероятно смелый и отчаянный поступок – отправить Ленину поэму в которой говорилось о том, как восставшие россияне под предводительством некоего Ивана (Нестора Махно?) свергают самого Владимира Ильича и установленную им советскую власть. Ведь вождь мог разгадать иносказательность тщательно закамуфлированной истории!

Но любивший неожиданные шутки поэт-футурист всё-таки решил рискнуть. И написал на обложке:

«Товарищу Владимиру Ильичу с комфутским приветом

Владимир Маяковский».

Чуть ниже подписались Лили и Осип Брики, поэт Борис Кушнер, глава Центропечати Борис Малкин, художники Давид Штеренберг и Натан Альтман.

Ленин посланную ему книгу получил, прочёл и… Об этом – Луначарский:

«"Сто пятьдесят миллионов "Владимиру Ильичу определённо не понравилась. Он нашёл эту книгу вычурной и штукарской».

То есть Ленин очень точно охарактеризовал стиль поэмы. Вполне возможно, что он даже не прочёл её до конца – «вычурность и штукарскарство» были заметны с самых первых четверостиший, так что читать все главы было совсем не обязательно. И это спасло комфутов – над причудливыми выходками можно было посмеяться, а самого «штукаря» основательно пожурить. А антибольшевистскую суть, заключённую в семи главах этого произведения, Владимир Ильич не заметил.

А в Театре РСФСР Первом всё уже было готово к показу спектакля «Мистерия-буфф». И вот тут-то до театра и докатились раскаты грома, шедшие от Владимира Ильича, решившего в корне пресечь «вычурность» и «штукарство». В статье «Только не воспоминания…» Маяковский написал:

«Парадный спектакль… был готов. И вот накануне приходит новая бумажка, предписывающая снять „Мистерию“ с постановки, и по театру РСФСР развесили афиши какого-то пошлейшего юбилейного концерта. Немедленно Мейерхольд, я и ячейка театра двинулись в МК. Выяснилось, что кто-то обозвал „Мистерию“ балаганом, не соответствующим торжественному дню, и кто-то обиделся на высмеивание Толстого…

Была назначена комиссия под председательством Драудина. Ночью я читал «Мистерию» комиссии. Драудин, которому, очевидно, незачем старые литтрадиции, становился постепенно на сторону вещи и под конец зашагал по комнате, в нервах говоря одно слово:

– Дуры, дуры, дуры!

Это по адресу запретивших пьесу».

Теодор Янович Драудин – латышкий стрелок, член РСДРП с 1907 года.

И 1 мая премьера состоялась.

Театровед Александр Вильямович Февральский (Якоби) вспоминал:

«Отзвучала речь представителя первомайской комиссии, обратившегося к зрителям со словами о международном празднике трудящихся, погас и снова зажёгся свет на сцене, и актёр в синем рабочем костюме, изображавший батрака, вышел на авансцену и произнёс первые слова пролога:

Через минуту

мы вам покажем… —

погрозил публике кулаком и, сделав небольшую паузу, как бы с облегчением (не так, мол, страшно) закончил фразу:

«Мистерию-буфф».

Эта шутка сразу определила стиль спектакля, построенного, как и пьеса, в духе народного уличного театра, балагана».

Но Ленин этот спектакль так и не посмотрел – ему вполне хватило чтения поэмы «150 000 000», чтобы создать себе окончательное представление о Маяковском и его творчестве.

Мнение вождя

В самом начале мая 1921 года во главе Отдела международной связи Коминтерна (ОМС ИККИ) был поставлен профессиональный революционер Осип Аронович Пятницкий (Таршис), который был хорошо знаком с лидерами всех зарубежных компартий. Чем на самом деле занимался руководитель ОМС, было известно очень и очень немногим. А он боролся с врагами большевиков, которые проживали за границей.

Но ведь недруги (явные и неявные), повсюду сеявшие всякий «вздор» и «глупость», были и в самой стране Советов. И одного такого «вредного» гражданина обнаружил председатель Совнаркома Владимир Ильич Ленин, которому, как мы помним, одному из первых была подарена вышедшая из печати поэма «150 000 000». Прочитав её, вождь большевиков пришёл в ярость. Кто знает, может быть, он всё-таки прочёл всю поэму целиком, и кое-какие антибольшевистские подковырки Маяковского дошли до него?

Как бы там ни было, но 6 мая на одном из заседаний Совнаркома, на котором присутствовали Луначарский и его заместитель Михаил Николаевич Покровский, вождь послал записку:

«Как не стыдно голосовать за издание "150 000 000 " Маяковского в 5 000 экз.?

Это хулиганский коммунизм!..

Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность.

По-моему, печатать такие вещи лишь 1 из 10 и не более 1500 экз.. для библиотек и чудаков.

А Луначарского сечь за футуризм.

Ленин».

Пытаясь хоть как-то оправдаться, раскритикованный нарком написал на обратной стороне ленинской записки:

«Мне эта вещь не очень нравится, но 1) такой поэт, как Брюсов, восхищался и требовал напечатания 20 000; 2) при чтении самим автором вещь имела явный успех, притом и у рабочих».

Видя, что Луначарского не переубедить, Ленин написал записку лично Покровскому:

«т. Покровский! Паки и паки прошу Вас помочь в борьбе с футуристами и т. п.

Нельзя ли это пресечь? Надо это пресечь. Условимся, что не более 2–3 раз в год печатать этих футуристов и не более 1500 экз. <…>

Нельзя ли найти надёжных анти футуристов?

Ленин».

Выполняя пожелания Ильича, Покровский сразу же принялся «пресекать» футуристов. Были даны соответствующие распоряжения, и в печати начали обсуждать (а если точнее, то очень резко критиковать) и поэму и её автора. Журнал «Красная новь» (в № 2) заявил категорически:

«…революции Вл. Маяковский не понимает и понять не может».

Валерий Брюсов в журнале «Печать и революция» (№ 7) пытался поддержать поэта:

«Стихи Маяковского принадлежат к числу прекраснейших явлений пятилетия: их бодрый слог и смелая речь были живительным фрагментом нашей поэзии».

Но журнал «Летопись Дома литераторов» (№ 1) громил лидера футуристов:

«Как бы ни надрывался в своём крике Маяковский, какими площадными грубостями ни щеголял, каким бы уличным озорством ни кокетничал…беспомощна его, Маяковского, историография, не выразительна его лирическая риторика».

Михаил Кузмин (в берлинском альманахе «Завтра», вышедшем в 1923 году):

«Покуда всё-таки самым совершенным из произведений Маяковского остаётся „Человек“, не произведший такого шума».

А берлинская газета «Новый мир» в номере от 5 мая 1921 года поэмой восторгалась:

«Стихи „150 000 000“вне всякого сомнения прекрасны».

Журнал «Книга и революция» (№ 12 за 1921 год) тоже поддержал Маяковского:

«Несомненно лишь одно, поэт, бывший вначале „одиноким, как последний глаз у идущего к слепым человека“, непонятным и неуслышанным (за исключением небольшого кружка) „предтечей“, ныне становится голосом великой эпохи, глашатаем революции, которую он возвестил ещё в 1915 году и отражает небывало болезненный разрешающий кризис».

Но главная газета страны Советов «Правда» 24 мая опубликовала статью журналиста Льва Сосновского «Жёлтая кофта из советского ситца». В ней решительно осуждался главный редактор Госиздата Николай Мещеряков за то, что его ведомство тратит народные деньги на футуристов.

Луначарский, помятуя о критике вождя, в письме Мейерхольду от 13 июня упомянул и Маяковского, который в «Мистерии-буфф» позволил себе «высмеивать» Льва Толстого и Жан-Жака Руссо. Нарком заодно по-ленински отстегал и остальных комфутов, которые якобы стояли за коммунизм, но страдали полным отсутствием культуры:

«Совсем не коммунизм, а самый настоящий хулигано-фу-туризм, которого так много ещё в Маяковском, сказывается в этом попутном лягании мёртвого льва-Толстого или хотя бы Руссо. Я чувствую это. Коммунисты относятся к своим предшественникам с глубоким почтением. Для коммунистов культурных это лягание граничит с подлинным кощунством. Мы знаем, что такое кощунство, и если бы кто-нибудь лягнул Маркса, мы не терпели бы… У футуристов же пиетета нет».

В ответ на эту волну беспощаднейшей критики Маяковский, посовещавшись с Бриками, решил написать поэму, которая должна была всё (или хотя бы очень многое) объяснить. Ей было дано название «IV Интернационал», и начиналась она подзаголовком «Открытое письмо Маяковского ЦК РКП, объясняющее некоторые его, Маяковского, поступки».

После премьеры

В начале мая 1921 года в Москву приехал Александр Блок. Он чувствовал себя совсем неважно, но стихи читал. О его выступлениях – Борис Пастернак:

«На вечере в Политехническом был Маяковский. В середине вечера он сказал мне, что в Доме печати Блоку под видом критической неподкупности готовят бенефис, разнос и кошачий концерт. Он предложил вдвоём отправиться туда, чтобы предотвратить задуманную низость».

Но поэты опоздали. Пастернак с горечью писал:

«Скандал, которого опасались, успел тем временем произойти. Блоку после чтения в Доме печати наговорили кучу чудовищностей, не постеснялись в лицо упрекнуть его в том, что он отжил и внутренне мёртв, с чем он спокойно согласился».

На следующий день Маяковский, встретившись с Львом Олькеницким (которого уже воспринимали как Льва Никулина), сказал:

«– У меня из десяти стихов – пять хороших, три средних и два плохих. У Блока из десяти стихотворений восемь плохих и два хороших, но таких хороших мне, пожалуй, не написать».

О том тяжёлом для страны времени, когда Россию стремились покинуть многие, Александр Блок сказал поэтессе Надежде Павлович:

«Я могу пройти незаметно по любому лесу, слиться с камнем, с травой. Я мог бы бежать. Но я никогда не бросил бы Россию. Только здесь и жить, и умереть».

А знаменитый оперный певец Фёдор Иванович Шаляпин решил всё же за границу съездить. На гастроли. И его поездка была вынесена на обсуждение в Кремле – там 31 мая на очередное заседание политбюро собрались Ленин, Зиновьев, Молотов, Бухарин, Калинин, Петровский и Томский. Двадцать первым пунктом повестки дня значилось:

«Слушали:

21. Об отпуске Шаляпина за границу.

Постановили:

21. Отпустить Шаляпина за границу».

То есть к Шаляпину вожди большевиков отнеслись благосклонно.

А молва о грандиозном спектакле «Мистерия-буфф» тем временем уже разносилась по всей Москве.

Актриса Мария Фёдоровна Суханова:

«Как будто бомба разорвалась. Столько было толков, шума, самых разноречивых мнений по поводу спектакля. И всё же он имел колоссальный успех – это был подлинно новый, революционный, народный спектакль. Он заражал бодростью, мужеством, звучал протестом против старого, дерзаниями будущего».

Журнал «Вестник работников искусств»:

«И те овации, которые в день Первого мая были устроены публикой – пролетариатом – режиссёру Мейерхольду, автору Маяковскому, актёрам, рабочим, художникам, были вполне заслужены».

Побывавший на премьере писатель Дмитрий Андреевич Фурманов высказал свои впечатления в «Московских письмах», напечатанных 16 июня 1921 года в газете «Рабочий край» (Иваново-Вознесенск):

«В той постановке, которую дал ей Мейерхольд, она величественна, грандиозна, свежа и нова. Вы видите здесь, на сцене, и землю, и ад с чертями, рай с ангелами, видите, как рабочие побеждают разруху, мчатся с тачками, куют с молотом, гремят станками».

Затем Фурманов переходил к рассказу о том, какое содержание открывается зрителю под этой «величественной» и «свежей» формой. Речь сразу пошла о том, что драматургу по-существу нечего сказать, да и писательским мастерством он не владеет:

«Сама по себе пьеса довольно сумбурна, слабо отделана художественно, имеет массу технических дефектов…

Но совершенная новизна постановки сглаживает массу из этой массищи дефектов. Сцена без занавеса: тут нет никаких тайн, игра и сцена так же обнажены, как сама жизнь. Отдельные части декорации выходят за пределы сцены и раскинуты в ложах почти среди публики; этим достигается впечатление единства между сценой и зрительным залом. Рампы нет, артист слит с залом непосредственно».

Журнал «Вестник работников искусств» как бы продолжал рассказ Фурманова:

«Актёры приходят и уходят на площадку-сцену. Рабочие тут же, на глазах зрителя, переставляют, складывают, разбирают, собирают, приколачивают, уносят, приносят.

Тут же автор и режиссёр».

Дмитрий Фурманов:

«Это новая форма постановки, такая непривычная и неуклюжая, не нравится пока безусловному большинству, но захватывает, интересует она, безусловно, всех, кто близок к миру искусства. Здесь нет отделки, отшлифовки, внешней лакировки, – наоборот, здесь поражает вас крайняя неотделанность и элементарная простота, граничащая с грубостью, и грубость, граничащая с вульгарностью. Здесь много силы, крепкой силы, горячей веры и безудержного рвения. Это новый театр – театр бурной революционной эпохи, его родина – не тишина Вишнёвого сада, а грозы и вихри гражданской войны».

Когда читаешь Фурманова, который говорит о «простоте, граничащей с грубостью» и о «грубости, граничащей с вульгарностью», то сразу вспоминается Мережковский, предупреждавший россиян о том, что придёт вульгарный, грубый Хам и ввергнет страну в «грозы и вихри гражданской войны».

«Мистерия» и «Пугачёв»

Александр Февральский:

««Мистерия» производила на зрителей огромное впечатление. Я был на нескольких представлениях, и это ощущалось каждый раз. Помню, что иной раз приходилось поражаться новому куску текста, новой остроте, не известным ни по пьесе, ни по предыдущему представлению, – то были вставки на актуальные темы, которыми Маяковский время от времени обновлял спектакль».

Мария Суханова:

«Помню однажды, уходя со спектакля „Мистерии“, – нас было трое или четверо – мы затянули на мотив из „Травиаты“ песню чертей (так она пелась и в спектакле):

– Мы черти, мы черти, мы черти, мы черти!

И вдруг мощный голос покрыл наши голоса:

– На вертеле грешников вертим…

И мы вместе с ним допели:

– Попов разогнали, мешочников в ризе: теперь и у нас продовольственный кризис.

Это был Маяковский. Он подошёл к нам и сказал:

– Ну, черти голодные, я уж что-нибудь приволоку вам, раз у вас продовольственный кризис.

И на следующий спектакль он принёс нам большую связку баранок».

Анатолий Луначарский:

«В целом спектакль оставляет впечатление интересное… Много коммунистического… Много волнующего и хорошо смешного… В конце-концов всё-таки один из лучших спектаклей в этом сезоне».

А вагон Григория Колобова в это время пересёк европейскую часть страны и 21 мая достиг города Ташкента. Сергей Есенин и Яков Блюмкин оказались в столице Туркестанской автономной республики, входившей в состав РСФСР.

Были новости и у наркома по просвещению Анатолия Луначарского – он получил из-за границы письмо от Айседоры Дункан. Знаменитая танцовщица писала:

«Я устала от буржуазного, коммерческого искусства… Я хочу танцевать для масс, для рабочих людей, которым нужно моё искусство и у которых никогда не было денег, чтобы посмотреть на меня».

Ознакомившись с этим посланием, нарком на заседании правительства поставил вопрос: а не пригласить ли танцовщицу в страну Советов? Многие стали возражать: дескать, не время – страна переживет тяжёлые годы. Но глава Совнаркома Ленин настоял на том, чтобы вопрос был решён положительно. И Луначарский послал Дункан телеграмму, в которой официально приглашал её в Советскую Россию.

Айседора Дункан рассказала об этом так (в книге «Моя жизнь»):

«Весной 1921 года я получила следующую телеграмму от Советского правительства: „Русское правительство единственное, которое может понять вас. Приезжайте к нам. Мы создадим вашу школу“.

Откуда пришло это сообщение? Из ада? Нет – но из ближайшего от него места, которое для Европы заменяло собою ад, – от Советского правительства, из Москвы. Я ответила: «Да, я приеду в Росиию и стану обучать ваших детей при единственном условии, что вы предоставите мне студию и всё, что необходимо для работы». Я получила утвердительный ответ…»

Обратим внимание, что Дункан (точно так же, как и Маяковский в «Мистерии-буфф») объявила Москву местом, расположенным совсем недалеко от ада.

Нарком Луначарский ничего об этом, конечно же, не знал. Он пообещал Дункан финансовую поддержку, «школу и тысячу детей».

А в Ташкенте в конце мая в квартире литератора и издательского работника Валентина Ивановича Вольпина Есенин прочёл только что законченного «Пугачёва».

Узнал ли Блюмкин в Пугачёве Есенина, а в Хлопуше – себя, неизвестно. Начиналась поэма-пьеса с появления в Яицком городке её главного героя. Он говорил:

«Ох, как устал и как болит нога!.. Ржёт дорога в жуткое пространство. Ты ли, ты ли, разбойный Чаган, Приют дикарей и оборванцев?.. Наконец-то я здесь, здесь! Рать врагов цепью волн распалась, Не удалось им на осиновый шест Водрузить головы моей парус… О, помоги же, степная мгла, Грозно свершить мой замысел!»

Всё то, что прозвучало после этого монолога, Якову Блюмкину не понравилось. Его слова (в пересказе Есенина) передал Матвей Ройзман:

«– Зачем ты написал о Пугачёве? – спрашивает. – Есть более колоритная фигура, Борис Савинков! Материалу сколько угодно! Одним словом, садись и пиши. Нашёл дурака! Жалко, что я его воткнул в мою «Ассоциацию вольнодумцев». Да ведь в таком типе сразу не разберёшься».

Напомним, что свои воспоминания Ройзман писал десятилетия спустя после тех событий, о которых говорил, когда ни Блюмкина, ни Есенина уже не было в живых. Поэтому понятно, почему Есенин называет Блюмкина «типом». Ройзман знал, что проверить его невозможно, да и никто заниматься этим не стал бы. В те годы считалось, что «враг народа» просто обязан был сбивать с толку поэта-имажиниста.

В Москву Есенин возвращался без Блюмкина. Тот отправился на восток, и там в качестве командира 61-й бригады, участвовал в боях против воинских соединений барона Романа Фёдоровича фон-Унгерна.

Мнения чиновников

Владимир Маяковский, ободрённый положительными рецензиями на поставленный по его пьесе спектакль, но ничего не знавший о том, как отреагировал на «150 000 000» Владимир Ильич, обратился в Госиздат с предложением напечатать «Мистерию-буфф». И получил категорический отказ. Владимир Владимирович обиделся и написал очередную жалобу, которую отправил в Юридический отдел Московского Городского Совета Профессиональных Союзов (МГСПС):

«Обращаю Ваше внимание на расправу, учинённую Государственным издательством надо мной – работником поэтического труда…»

Далее излагалась суть дела:

«Председатель коллегии Госиздата тов. Мещеряков мне сказал, что пьеса рабочим непонятна, ему лично она не нравится, что статьи и анкеты (собранные в театре анкеты блестяще подтвердили понятность, нужность и революционность „Мистерии“) не убедительны, так как статьи пишет советская интеллигенция, а анкеты заполняют советские барышни, а его может интересовать только мнение рабочих. Тов. Мещеряков предложил устроить спектакль исключительно для рабочей аудитории и позвать его, чтобы он лично убедился в производимом впечатлении.

Я заявил тов. Мещерякову, что нравится ли ему пьеса или нет – меня не интересует. Пьесы пишу не для Госиздата, а для РСФСР, но для испытания последнего средства согласился».

Напомним, что этот «тов. Мещеряков» был тем самым Николаем Леонидовичем Мещеряковым, который в 1919 году не разрешил печатать в газете «Правда» стихотворение Сергея Есенина «Небесный барабанщик».

Актриса Мария Суханова:

«Были попытки со стороны недоброжелателей доказывать, что спектакль непонятен рабочим. В конце мая театр дал спектакль специально для рабочих-металлистов. Спектакль принимался „на ура!“.

Маяковский был приподнят и взволнован».

Но Николай Мещеряков на тот спектакль не пришёл. И Маяковский в своей жалобе написал:

«После спектакля, прошедшего под шумное одобрение зала, была единогласно принята резолюция, в которой „Мистерия“ приветствовалась как пролетарская пьеса, требовалось её издание в возможно большом количестве экземпляров и выражалось негодование по поводу госиздатского отношения к „Мистерии“…

Мне эта комедия надоела…

Прошу Вас расследовать это дело, принудить Государственное издательство оплатить мой труд и привлечь к законной ответственности руководителей Госиздата…».

Показом спектакля рабочим-металлистам дело не ограничилось – 6 июня 1921 года в московском Доме печати состоялся ещё и диспут о «Мистерии-буфф». Рижская газета «Новый путь» в номере от 26 июня сообщала:

«Докладчик, не отрицая несовершенства „Мистерии“, указал на общественное значение драматического опыта Маяковского. Маяковский шагает в ногу с современностью – в этом его заслуга…

Содокладчики и оппоненты внесли ряд корректив… Некоторые из них, как например, режиссёр Сафроновского театра Эггерт, склонны были видеть в постановке «Мистерии-буфф» на сцене 1-го театра РСФСР победу исключительно Мейерхольда, отводя Маяковскому роль поставщика «сырого материала». Художник-имажинист Г.Якулов задорно обрушился на декоративную часть постановки.

Оппонентам отвечал В.Маяковский. Диспут затянулся до глубокой ночи».

В уже упоминавшейся нами заметке в Иваново-вознесенской газете «Рабочий край» Дмитрий Фурманов тоже высказался о том диспуте:

«Спор шёл не о пьесе, а о школах. Надо было послушать и посмотреть, как рьяно кидались одни на других. Победы, конечно, нет ни там, ни здесь. Во всяком случае, новый театр Грозы и Бури имеет своё несомненное и большое будущее. Его нельзя отшвырнуть как заблуждение, он корнями весь в нашей героической пролетарской борьбе».

В ту пору в Москве шёл спектакль по пьесе Луначарского «Канцлер и слесарь». По словам Асеева, Маяковский, даря наркому отпечатанный экземпляр поэмы «150 000 000», задумался:

«Какую надпись сделать, достойную Луначарского и не умаляющую Маяковского? Маяковский пишет на титульном листе: "Канцлеру от слесаря "».

На самом деле надпись была такой:

«Канцлеру – слесарь, Анатолию Васильевичу Луначарскому. Маяковский».

Наталья Розенель дала этим словам пояснение:

«Эта надпись сделана карандашом. Под ней можно различить следы другой надписи, стёртой резинкой: „Канцлеру смиренный слесарь“…

Анатолий Васильевич показывал мне автограф, никак его не комментируя…

Маяковский, как я думаю, и не видел и не читал пьесы «Канцлер и слесарь», которая с большим успехом шла в театре Корша в Москве и почти во всех городах Союза. Близкие поэта подтверждают, что он чрезвычайно редко бывал на театральных спектаклях. Просто высокое официальное положение наркома навело Маяковского на это сочетание слов, напечатанных на многочисленных афишах, расклеенных по городу. Наркому дарит свою книгу рабочий поэт. Канцлеру – слесарь. Так, по-видимому, понимал это и Анатолий Васильевич. Здесь был оттенок лёгкой иронии, особенно в первом варианте «смиренный слесарь», но не было желания уязвить».

Триумф «Мистерии»

В тот момент Есенин и его товарищи-имажинисты тоже были подвергнуты жёсткой критике. Первый номер журнала «Печать и революция» поместил статью Луначарского «Свобода книги и революция», в которой имажинисты назывались шарлатанами. Вернувшийся из Ташкента Есенин, по словам Матвея Ройзмана, был возмущён до предела:

«Есенин сказал, что его ещё никто не называл шарлатаном, как это сделал Луначарский. Если бы статью написал обычный критик, можно было бы на неё начхать. Но написал народный комиссар по просвещению, человек, в руках которого вожжи от искусства. Это уже не статья, а законодательный акт!»

И Есенин предложил устроить демонстрацию протеста. Ночью 10 июня на московских улицах были расклеены листовки:

«Имажинисты всех стран соединяйтесь!

Всеобщая мобилизация поэтов, живописцев, актёров, композиторов, режиссёров и друзей действующего искусства № 1.

На воскресенье 12 июня (1921 г.) назначается демонстрация искателей и зачинателей нового искусства.

Место сбора: Тверская площадь (сквер), время 9 час. вечера…

Причина мобилизации: война, объявленная действующему искусству.

Кто не с нами, тот против нас!

Вождь действующего искусства: Центральный комитет Ордена имажинистов…»

Далее следовали фамилии организаторов демонстрации.

Готовившееся мероприятие пресекли чекисты. Об этом – Матвей Ройзман:

«В одиннадцать часов утра все имажинисты, подписавшие „Всеобщую мобилизацию“, были вызваны в МЧК, и нам объяснили, что подобная манифестация может привлечь нежелательных людишек, которые будут вести себя вызывающим образом по отношению к Советской власти… Нам посоветовали самим отменить демонстрацию. Это мы и сделали, явившись

12 июня в 9 часов вечера на Театральную площадь. Народу собралось много, некоторые кричали: «Есенин! Есенин!» Но мы молча ушли».

А 15 июня 1921 года произошло событие совершенно неожиданное: в приложении к журналу «Вестник театра» (несмотря на все официальные запреты) была опубликована «Мистерия-буфф». Руководство Госиздата восприняло это с возмущением и выплачивать автору гонорар отказалось категорический, назвав пьесу «незаконно напечатанной».

Маяковский тут же написал жалобу, и дело было передано в Дисциплинарный товарищеский суд. Кроме того поэт обратился за помощью к Владимиру Вегеру (Поволжцу), принимавшему когда-то гимназиста Маяковского в РСДРП(б). Вегер выдал ему рекомендацию («в дисциплинарный суд по делу Госиздата»).

Автору «Мистерии» предстояло выступить против Ивана Ивановича Скворцова-Степанова, своего бывшего соратника по партии. Вспомним, что говорил о тех годах Владимир Вегер:

«… «товарищ Константин» – Маяковский – бывал у старейшего участника русского революционного движения, видного партийного деятеля И.И.Скворцова-Степанова по вопросам теоретическим и производственным».

Прошло 13 лет, и Маяковского вновь заинтересовали некоторые «производствененые» вопросы. Но на этот раз он подал на своего бывшего учителя и коллегу в суд. Между тем Скворцов– Степанов был одним из первых советских наркомов: в самом первом составе Совнаркома Ленин назначил его народным комиссаром финансов, в марте 1921 года он открывал прения по политическому докладу Ленина на X съезде РКП(б). И вот теперь ему предстояло сесть на скамью подсудимых.

Тем временем работа над спектаклем «Мистерия-буфф» (на немецком языке – для делегатов Третьего конгресса Коминтерна) приближалась к завершению. Рита Райт писала:

«Как-то утром, не веря глазам, я прочла в „Известиях“ заметку, где рассказывалось, как будет поставлена в цирке „Мистерия“ и дальше:

«Перевод сделан молодой поэтессой (!), ученицей студии ЛИТО (имярек)».

Это было похоже на славу, если бы не ужасное клеймо «молодой поэтессы».

Меня задразнили до слёз. Меня звали «юным дарованием», «вундеркиндом», мне не давали проходу ни в университете, ни дома…

Когда я пожаловалась Маяковскому, как меня дразнят, он сказал:

– Плюньте, это они от зависти, – и тут же добавил. – Только вы не зазнавайтесь».

Маяковский написал для этого представления новый пролог, в котором обращался к делегатам конгресса Коминтерна как к представителям всемирной Коммуны:

«Товарищи! / Вас, представляющих мир, Всехсветной Коммуны Вестники, — вас / сегодня / приветствуем мы: рев-комедианты, / рев – живописцы, / рев-песенники».

А дальше говорилось о том, что «комедианты-песенники» не только воспевают революцию, они эти революции и совершают, потому что:

«Равны революциям – взрывы пьес. Сатира, как стачка – / за брюхо берёт. Товарищи актёры! / Слова наперевес! Вперёд!»

24, 25 и 26 июня 1921 года «Мистерию-буфф» давали в Первом государственном цирке. Актёр Соломон Михайлович Михоэлс (Шлоймэ Вовси), исполнявший две роли (Интеллигента и Соглашателя), писал:

«Спектакль был грандиозен: он охватывал все помещения цирка от купола до люка».

Рита Райт:

«Спектакль шёл в море разноцветных огней, заливавших арену то синевой морской волны, то алым адским пламенем…

Финальное действие развернулось в победный марш нечистых и парад всех участников спектакля под гром «Интернационала», подхваченного всей многоязычной аудиторией. «Мистерия-буфф» и на чужом языке стала революционным народным спектаклем.

Маяковского долго вызывали. Наконец, он вышел на середину арены, с какой-то совершенно несвойственной ему неловкостью сдёрнул кепку и поклонился представителям всего земного шара, о судьбе которых он только что рассказал».

Часть третья Огепеушивание бунтарей

Глава первая Появление Айседоры

Лето 1921-го

1 июля Театр РСФСР Первый давал пятидесятое представление спектакля «Мистерия-буфф» (того, что шло на русском языке). Газета «Правда» сообщила:

«По окончании юбилейного спектакля состоится чествование героев труда, участвовавших во всех 50-ти спектаклях, и будут произнесены приветственные речи В.Маяковского, В Мейерхольда, В.Бебутова».

Работники театра в этот день избрали Маяковского «героем труда».

Что же касается представления, которое предназначалось для иностранцев, то Маяковский написал (в статье «Только не воспоминания…»), что оно шло…

«… три раза феерическим зрелищем на немецком языке в цирке, в дни Третьего конгресса Коминтерна.

И это зрелище разобрали на третий день – заправилы цирка решили, что лошади застоялись».

3 июля Фёдор Раскольников, Лариса Рейснер и сопровождавшие их лица прибыли в самую южную точку России – в посёлок Кушку. Вскоре оттуда вышел караван, составленный из афганских коней. До Кабула, столицы Афганистана, было тридцать пять дней долгого и почти для всех непривычного караванного пути. Многие страдали от приступов тропической лихорадки.

Лев Никулин:

«Лариса Михайловна сама чуть не умерла на Хезарийской дороге от пятидневного приступа малярии».

Но Рейснер старалась поддерживать у всех, кто двигался в Кабул, оптимизм. Лев Никулин описал случай, когда однажды их каравану встретился мулла со слугой. И оба замерли от изумления:

«… прямо на них ехало существо, женщина в сапогах и мужских шароварах и шляпе со звездой и пела непонятные песни, и рядом гарцевали, ухали и свистели, и приплясывали, и орали песни невиданные люди… И это было в сердце Афганистана, в пятистах километрах от Кабула, в ста километрах от человеческого селения. Лариса Михайловна увидела сумасшедшие глаза муллы и зияющий, как пропасть, рот и оценила комизм положения… Для них не было сомнений: они увидели шайтанов и демонов».

В это время живший в Вологде поэт Алексей Ганин издал там поэму с невероятным для той поры названием – «Звёздный корабль».

А газета «Правда» (в номере от 26 июня) впервые официально оповестила читателей о разразившемся в стране голоде. Тогда голодало около 25 миллионов человек.

В начале июля патриарх Московский и Всея Руси Тихон прочёл в храме Христа Спасителя «Воззвание о помощи голодающим», после чего обратился к папе Римскому, архиепископу Кентерберийскому и к епископу Северо-Американских Соединённых Штатов:

«Помогите стране, помогавшей всегда другим! Помогите стране, кормившей многих и ныне умирающей от голода!»

Алексей Максимович Горький тоже написал обращение о помощи. Он назвал его «Ко всем честным людям». И разослал в крупнейшие газеты Запада.

16 июля 1921 года Фёдор Раскольников, его жена и сопровождавшие их лица прибыли в Кабул и прочли в местных газетах, что голод в России – это бич божий, покаравший большевиков.

В тот же день (16 июля) в Кремле проходило очередное заседание политбюро ЦК РКП(б). Присутствовали Ленин, Троцкий, Зиновьев, Каменев и Молотов, а также члены Центрального Комитета партии: Бухарин, Калинин, Шляпников, Рыков и Радек. Было принято решение об эвакуации в Сибирь ста тысяч голодающих Поволжья.

Шестым номером повестки дня стоял вопрос, не менее важный для большевиков: о месте расположения очередного концентрационного лагеря (у чекистов, затеявших возведение концлагеря под Ухтой, что-то не заладилось). Суть дела докладывал член Президиума ВЧК Вячеслав Рудольфович Менжинский. Политбюро постановило:

«6. Утвердить предложение ВЧК о замене Ухты лагерем под Холмогорами».

За 1920–1923 годы количество концлагерей в стране возросло с 84 до 315.

Но ни о голоде, ни о концентрационных лагерях, конечно же, почти ничего не знала танцовщица Айседора Дункан, собравшаяся в июле 1921 года приехать в страну Советов.

Визит иностранки

В первый раз Дункан гастролировала в России в самом начале 1905 года. Поезд, который вёз её в Петербург, из-за снежных заносов опоздал на двенадцать часов и прибыл в город на Неве на рассвете. Танцовщицу никто, конечно же, не встречал, и она на извозчике отправилась в гостиницу «Европа». В книге «Моя жизнь» Айседора потом написала:

«Я была совсем одна в пасмурном русском рассвете, когда внезапно увидела зрелище, равносильное по своему ужасу любому, созданному воображением Эдгара Аллана По.

Я увидела на некотором расстоянии длинную процессию. Мрачную и печальную. Она приближалась. Один за другим шли нагруженные люди, согнувшись под своим грузом – гробами».

Это были похороны жертв «кровавого воскресенья», 9 января. Дункан приехала в столицу России на следующее утро. И она написала о том, какие чувства охватили её:

«Слёзы струились по моему лицу и замерзали на щеках, пока печальная, бесконечная процессия проходила мимо. Но отчего же их хоронили на рассвете? Оттого, что среди дня похороны могли вызвать революцию. Слёзы сжимали моё горло. С беспредельным негодованием я смотрела на несчастных, убитых горем рабочих, которые несли своих замученных товарищей…

Если бы я никогда не увидела этого, вся моя жизнь сложилась бы иначе. Там, перед этой казавшейся бесконечной процессией, перед этой трагедией, я поклялась посвятить себя служению народу, угнетённым. О, какими же незначительными и напрасными казались мне сейчас все мои личные желания и страдания! Как бесполезно моё искусство, если оно не могло ничем здесь помочь!»

У Айседоры Дункан начались выступления в Петербурге. Писатель Максимилиан Волошин написал тогда, что она…

«… танцует всё то, что другие люди говорят, поют, пишут, играют и рисуют. Музыка претворяется в ней и исходит из неё… Ничто не может так потрясти душу, как танец».

Поэт Андрей Белый:

«Она – о несказанном. В её улыбке была заря. В движениях тела – аромат зелёного луга. Складки туники, точно пурга, бились венными струями, когда отдавалась она пляске вольной и чистой».

Её танцы встречали бури аплодисментов. Ей рукоплескали великие князья, балерины Матильда Кшесинская и Анна Павлова. И это её поражало. Она писала:

«Моя душа, которая плакала от праведного гнева, вспоминая о мученниках погребальной процессии на рассвете, – моя душа вызывала у этой богатой, развращённой аристократической публики отклик в виде одобрительных аплодисментов. Как странно]»

Взгляды Дункан на искусство поразили актёра и режиссёра Константина Сергеевича Станиславского, который потом написал:

«… познакомившись с её методом, я понял, что в разных концах мира, в силу неведомых нам условий, разные люди, в разных областях, с разных сторон ищут в искусстве одних и тех же очередных, естественно нарождающихся творческих принципов…

Резюмируя все наши случайные разговоры об искусстве, сравнивая то, что говорила она, с тем, что делал я сам, я понял, что мы ищем одного и того же, но лишь в разных отраслях искусства».

В 1913-ом Дункан вновь приехала в Россию.

А в феврале 1917 года она выступала в нью-йоркском театре Метрополитен-опера. И написала об этом:

«Тот день, когда пришла весть о революции в России, наполнил всех любителей свободы надеждой и радостью, и вечером я протанцевала „Марсельезу“ в подлинно революционном настроении духа, а вслед за ней свою интерпретацию „Славянского марша“.

Ту часть, когда в нём раздаётся царский гимн, я представила в виде угнетённого крепостного под ударами бича.

Эта антитеза и диссонанс танца с музыкой вызвали бурю среди зрителей».

Однако когда в 1921 году Дункан решилась поехать в страну большевиков, её стали отговаривать, пугая всякими ужасами, которые могли встретить её на каждом шагу. В Париже к ней пришёл бывший посол России во Франции Василий Алексеевич Маклаков, а с ним – Николай Васильевич Чайковский, бывший глава Белого правительства Севера, которое англичане учредили в Архангельске в 1918 году. Дункан рассказывала:

«Так вот, оба они, – а этот Чайковский даже встал передо мной на колени, – оба умоляли меня не ехать в Россию, так как, если нам и удастся доехать до Петрограда, то там придётся есть суп, в котором будут плавать отрубленные человеческие пальцы…»

Но Дункан не испугалась и в Россию поехала, написав потом:

«По дороге в Россию у меня было чувство, словно душа, отделившись после смерти, совершает свой путь в новый мир. Мне казалось, что я покинула навсегда все формы европейской жизни. Со всей энергией своего существа, разочаровавшегося в попытках достигнуть чего-либо в Европе, я была готова вступить в государство коммунизма.

Я не везла с собою никаких платьев. Я представляла себе, что проведу остаток жизни в красной фланелевой блузе среди товарищей, одетых с такой же простотой и исполненных братской любви…

Отныне я буду лишь товарищем среди товарищей и выработаю обширный план для работы для этого поколения человечества…

Вот он, новый мир, который уже создан! Вот он, мир товарищей: мечта, которая служила конечной надеждой всех великих артистов, мечта, которую Ленин великим чудодейством превратил в действительность. Я была охвачена надеждой, что моё творчество и моя жизнь станут частицей её прекрасного будущего.

Прощай, Старый Мир! Привет Новому Миру!»

Этими словами Айседора Дункан закончила свою книгу «Моя жизнь». Но её жизнь продолжалась. И Юрий Анненков описал это продолжение так:

«Захваченная коммунистической идеологией, Айседора Дункан приехала в Москву. Малинововолосая, беспутная и печальная, чистая в мыслях, великодушная сердцем, осмеянная и загрязнённая кутилами всех частей света и прозванная „Дунькой“, в Москве она открыла школу пластики для пролетарских детей».

Писатель Валентин Катаев добавил:

«В области балета она была новатором. Луначарский был от неё в восторге. Станиславский тоже».

Но Всеволод Мейерхольд назвал приехавшую танцовщицу «абсолютно устаревшей».

Знаменитая иностранка заинтересовала, разумеется, не только наркома по просвещению и ведущих деятелей культуры, но и чрезвычайное ведомство, предпочитавшее выполнять свою работу не высовываясь, пребывая в тени. Прежде всего, чекисты определили, кому надо поручить надзор над зарубежной танцовщицей, и где следует её разместить. На должность «секретаря» Дункан был назначен Илья Ильич Шнейдер, работавший заведующим подотделом внешней политики и дипломатических досье отдела печати Народного комиссариата по иностранным делам. Официально на эту «секретарскую» должность его назначал Анатолий Луначарский, никакого отношения к Нароминделу не имевший. Сам Шнейдер потом написал:

«Сразу же после приезда Дункан нарком просвещения Анатолий Васильевич Луначарский поручил мне как журналисту, близкому к хореографическому искусству, позаботиться о Дункан и её спутницах…»

Поселили Дункан в доме № 17 по Брюсовскому переулку, в квартире, принадлежавшей балерине Большого театра Екатерине Васильевне Гельцер. Самой Гельцер в Москве тогда не было – уехала на гастроли. А для школы, где предстояло учиться детям пролетариев, был отведён целый особняк на Пречистенке.

Айседора Дункан:

«Я видела, что идеальное государство, каким оно представилось Платону, Карлу Марксу и Ленину, чудом осуществилось на земле. Со всем жаром существа, разочаровавшегося в попытках претворить в жизнь в Европе свои художественные видения, я готовилась вступить в идеальное государство коммунизма…»

Но очень скоро (к величайшему удивлению знаменитой танцовщицы) выяснилось, что из-за голода, охватившего многие регионы тогдашней страны Советов, было очень трудно найти не только тысячу обещанных Луначарским детей, но даже сотню ребятишек, у которых было бы достаточно сил и энергии, чтобы ходить. Какие уж там танцы!

А живший в Париже Дмитрий Мережковский не уставал предупреждать Запад, что «душевная болезнь» большевизма может захлестнуть и западный мир, что и Европу может охватить «равенство в рабстве, в смерти, в безличности, в Аракчеевской казарме, в пчелином улье, в муравейнике или в братской могиле», поскольку «русский пожар – не только русский, но и всемирный».

Европейцы Мережковского слушали со вниманием, но не спешили предпринимать что-либо антибольшевистское.

Чекистов же высказывания эмигрантов о стране Советов вообще не беспокоили, но собственных (российских) «врагов народа» они уже принялись искоренять.

Дело Таганцева

В августе 1921 года в Кремле решили, что политическая разведка (Иностранный отдел ВЧК) и разведка военная (Разведывательное управление РККА) должны общаться с компартиями других стран только через специальных представителей Коминтерна. Возник, как стали его называть, «оперативный триумвират». То есть во многих странах появились третьи нелегальные (коминтерновские) резидентуры, работавшие независимо от резидентур ИНО ВЧК и РУ РККА. Это позволило большевикам решать практически любые задачи чуть ли не во всём мире.

В судьбе чекиста Якова Серебрянского тоже произошли изменения. Сначала (это случилось ещё весной) его как бывшего правого эсера и не члена РКП(б) из оперативных работников перевели в кадровый резерв. Поэтому в августе он с Лубянкой расстался, поступив учиться в Московский электротехнический институт народной связи имени Вадима Николаевича Подбельского (большевика, почти два года бывшего наркомом почт и телеграфа РСФСР).

А Эмму Гольдман, знакомую Александра Краснощёкова, в 1921 году выслали из Советской России – за то же самое, за что два года назад она была депортирована из Соединённых Штатов: Красная Эмма не могла молчать, вслух высказывая всё то, что было у неё на уме.

Петроградские чекисты тоже постарались – продолжая искать зачинщиков Кронштадтского мятежа, они раскрыли целую подпольную организацию «врагов» советской власти. Это была (процитируем Янгфельдта):

«Петроградская боевая организация, которой якобы руководил профессор географии Владимир Таганцев. В июне 1921-го его арестовали, обвинив в том, что он хранил крупные суммы денег и помогал интеллигенции покинуть страну. Но для того, чтобы запугать интеллигенцию, недостаточно было арестовать Таганцева и двух его сотрудников (впоследствии расстрелянных) – для этого требовался настоящий „заговор“, который и был сфабрикован».

Да, соратники Таганцева 15 мая взорвали памятник Володарскому на бульваре Профсоюзов. Но кроме разрушения памятного монумента этой «боевой организации» предъявить было нечего. А перед петроградской ЧК была поставлена задача: разыскать врагов советской власти, организовавших Кронштадтский мятеж, и чекисты их усиленно разыскивали.

32-летнего профессора географии Владимира Николаевича Таганцева арестовали 31 мая. На допросе он признался, что принимал участие в борьбе с советской властью, так как, по его мнению, она должна была вот-вот рухнуть. Поэтому вместе со своими единомышленниками к этому готовился. Однако назвать имена соучастников «профессор географии» категорически отказался.

За Таганцева принялись хлопотать. Его отец, Николай Степанович Таганцев, видный российский юрист, академик, бывший сенатор и член Государственного совета, а также давний знакомый семьи Ульяновых в Симбирске, написал 16 июня личное письмо Ульянову-Ленину (в 1887 году именно Николай Таганцев помог матери Ленина, Марии Александровне Ульяновой, получить свидание в тюрьме с сыном Александром). Прочитав его послание, Владимир Ильич отправил в Петроград своё «доверенное лицо» – секретаря Малого Совнаркома и особоуполномоченного по важным делам при президиуме ВЧК Якова Агранова.

Что это был за человек?

Журналист Валентин Скорятин, с большим вниманием изучавший людей той далёкой уже эпохи, писал:

«Биографические сведения об Агранове крайне скупы, отрывочны,… и потому упомянем лишь о фактах, которые удалось собрать в доступных архивах».

Собрать Скорятину удалось не очень много.

По одним источникам Якова Агранова на самом деле звали Янкель-Шевель Шмаев, по другим – Янкель Шмаевич (или Шевелевич) Соренсон (Сорензон, Сорендзон, Сарандзон). Есть свидетельства, что во время работы в ВЧК он подписывался как Соломонович. Существуют сведения, что Янкель

Шмаев страдал эпилепсией, поэтому в 1914 году от несения военной службы был освобождён.

Яков Агранов был ровесником Маяковского, как и он, окончил всего четыре класса, правда, не гимназии, а городского (местечкового) училища в Могилёвской губернии (той, что была на территории современной Белоруссии). В 1912 году вступил в партию эсеров, а в 1915-ом перешёл к большевикам.

Посланный Лениным разобраться с «Петроградской боевой организацией» («ПБО»), Агранов, прибыв в город на Неве, сразу же вызвал на допрос Таганцева и от имени Коллегии ВЧК потребовал назвать имена сообщников. И вновь услышал категоричный отказ.

Как мы помним, глава Московского охранного отделения Сергей Васильевич Зубатов уделял много времени беседам с арестованными революционерами. За чашкой чая он старался убедить их в бесперспективности антиправительственной деятельности, призывая не бунтовать, а охранять покой страны.

Яков Агранов к подобной «зубатовщине» относился резко отрицательно. У него были совсем другие методы следствия.

Яков Саулович приказал посадить Таганцева в «пробковую камеру». Так называли тогда герметично закрывающееся и медленно нагревающееся тюремное помещение. У оказавшегося там человека начинала сочиться кровь изо всех пор тела.

Один из оставшихся на свободе соратников Владимира Таганцева, филолог Б.П.Сильверстон, потом написал (писателю Александру Валентиновичу Амфитеатрову), что профессор, попавший в руки петроградских чекистов («дьяволов в человеческом образе»), получил от них…

«… в тысячу раз больше всевозможных мучений, чем все остальные».

Тем временем сорокалетний Александр Блок находился уже в критическом состоянии. Многие видные представители петроградской интеллигенции вновь обратились к вождям большевиков с просьбой разрешить поэту выехать за рубеж для лечения.

Блок и Гумилёв

12 июля 1921 года на очередном заседании политбюро Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов и Бухарин принялись решать «блоковский» вопрос:

«Слушали:

2. Ходатайство т.т. Луначарского и Горького об отпуске в Финляндию А.Блока.

Постановили:

2. Отклонить. Поручить Наркомпроду позаботиться об улучшении продовольственного положения Блока».

Услышав вердикт правителей страны, Горький сильно возмутился и заявил Каменеву решительный протест. С весьма резкими словами «буревестника революции» Каменев ознакомил остальных вождей.

Тем временем (21 июля) Агранов вновь допросил Таганцева, опять предложив назвать имена сообщников. И вновь услышал категорический отказ.

Измученного профессора вновь отправили в «пробковую камеру», в которой в ночь на 22 июля он попытался повеситься на скрученном полотенце. Но из этого ничего не получилось. И измученный Таганцев заговорил.

23 июля члены политбюро вернулись к решению «блоковского» вопроса:

«Опрошены по телефону т.т. Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов.

Слушали:

5. Предложение т. Каменева – пересмотреть постановление п/б о разрешении на выезд за границу А.А.Блоку.

Постановили:

5. Разрешить выезд А.А.Блоку за границу».

Это «высочайшее» разрешение Бенгт Янгфельдт прокомментировал так:

«Супруге поэта, однако, разрешения на выезд не дали; политбюро было прекрасно осведомлено о том, что Блок слишком болен, чтобы путешествовать одному, но если он всё-таки поедет, хорошо бы оставить её в заложницах».

А 24 июля газета «Известия» оповестила читателей о раскрытии…

«… крупного заговора, подготовлявшего вооружённое восстание против Советской власти в Петрограде, Северной и Северо-Западной областях республики».

Газета «Последние новости», издававшаяся в Париже Павлом Милюковым, некоторое время спустя сообщила читателям такие подробности:

«28 июля между Аграновым и Таганцевым был подписан договор: представитель ВЧК, со своей стороны, обещал гласный суд и неприменение высшей меры наказания, а глава ПВО – выдать участников группы. 30 июля Агранов и Таганцев шесть часов ездили в автомобиле по городу, и Таганцев указывал адреса людей, причастных к организации. В ту же ночь было арестовано около 300 человек».

Всего по этому делу петроградская ЧК арестовала 833 человека.

3 августа был взят под стражу поэт Николай Гумилёв. Арестовали и Николая Лунина, входившего в октябре 1918 года (вместе с Осипом Бриком и Владимиром Маяковским) в редакционный совет газеты «Искусство коммуны».

В книге Галины Пржиборовской «Лариса Рейснер» сказано, что фотография Гумилёва в «Деле» Петроградской боевой организации «даёт повод предположить, что его избивали, как и Таганцева».

Обратим внимание и на фрагмент из книги Александра Михайлова, где говорится о том, что Гумилёв, сидя в тюрьме…

«… вёл дискуссии со следователем Якобсоном, который располагал к себе поэта образованностью и знанием его стихов».

Кто он – этот следователь?

Не родственник ли знакомому нам Роману Якобсону?

Не с его ли помощью Брики и Маяковский получали жилплощадь в Москве?

Ответов на эти вопросы, в книге Александра Михайлова, к сожалению, нет. Тождественность фамилий его почему-то не заинтересовала. Жаль.

Интересно, какие стихи Гумилёва вспоминал допрашивавший его следователь Якобсон? Не было ли среди них «Наступленил», написанного в те дни, когда поэт воевал на фронте? Там ведь есть и такие строки:

«Я кричу, и мой голос дикий, Это медь ударяет в медь, Я, носитель мысли великой, Не могу, не могу умереть».

До другого поэта, Георгия Иванова, петроградские чекисты так и не добрались. Он объяснил это так:

«Если меня не арестовали, то только потому, что я был в „десятке“ Гумилёва, а он, в отличие от большинства других, в частности, самого Таганцева, не назвал ни одного имени».

Стихи Николая Гумилёва очень нравились и Якову Блюмкину, многие он знал наизусть. И именно его арестованный поэт сделал одним из героев стихотворения «Мои читатели», написанного в чекистских застенках:

«Человек, среди толпы народа Застреливший императорского посла, Подошёл пожать мне руку, Поблагодарить за мои стихи».

5 августа политбюро разрешило, наконец, и жене Блока поехать вместе с ним за границу. Однако время было упущено.

Юрий Анненков:

«Седьмого августа Блок скончался. Через час после его смерти пришло разрешение на его выезд за границу…

В газете "Правда " от 9 августа 1921 года появилась следующая заметка: «Вчера утром скончался поэт Александр Блок».

Всё. Больше – ни одного слова».

Когда весть о смерти Блока дошла до Кабула (это случилось уже в октябре), Лариса Рейснер написала письмо Анне Шилейко (Ахматовой):

«Теперь, когда уже нет Вашего равного, единственного духовного брата – ещё виднее, что Вы есть… Ваше искусство – смысл и оправдание всего – чёрное становится белым, вода может брызнуть из камня, если жива поэзия… Горы в белых шапках, тёплое зимнее небо, ручьи, которые бегут вдоль озимых полей, деревья, уже думающие о будущих листьях и плодах под войлочной обёрткой, – все они Вам кланяются на языке, который и Ваш и их, и тоже просят писать стихи…

Искренне Вас любящая Лариса Раскольникова. При этом письме посылаю посылку, очень маленькую: «Немного хлеба и немного мёда»».

Тем временем Ленину вновь поступило письмо с настоятельной просьбой вмешаться в судьбу Владимира Таганцева. Дать ответ вождь поручил своему секретарю Лидии Александровне Фотиевой, которой написал:

«… я письмо прочёл, по болезни уехал и поручил Вам ответить: Таганцев так серьёзно обвиняется и с такими уликами, что освободить сейчас невозможно; я наводил справки о нём не раз уже».

Таким образом, решать судьбу участников Петроградской боевой организации Ленин предоставил чекистам. Яков Агранов потом написал:

«В 1921 г. 70 % петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу ожечь».

И чекисты были готовы «ожечь» враждебных большевикам петроградских интеллигентов.

Чекистские «ожоги»

18 августа 1921 года Анатолий Луначарский направил телеграмму заместителю Дзержинского Иосифу Станиславовичу Уншлихту (с перепутанными инициалами Осипа Брика):

«3 августа арестован в Петрограде заведующий ИЗО тов. Лунин Н.Н. Обстоятельства, приведшие к его аресту, мне известны не только со слов его жены, но и со слов Вашего, весьма Вами и мною ценимого, сотрудника тов. М. О.Брика».

Как видим, о подельниках Владимира Таганцева хлопотал и Осип Брик, значит, и Владимир Маяковский был об этом деле хорошо проинформирован. Однако в его произведениях та чекистская акция не упомянута.

Обещания, данного Таганцеву, Агранов не сдержал. Из всех, кто проходил по делу ПБО, 96 человек было расстреляно или убито при задержании, 83 человека отправили в концентрационные лагеря. Николай Николаевич Лунин расстрелян не был.

А поэт Николай Гумилёв в написанном в петроградской тюрьме стихотворении «Мои читатели» писал про тех, кто будет читать его последние стихотворные строки:

«А когда придёт их последний час, Ровный, красный туман застелит взоры, Я научу их сразу припомнить Всю жестокую, милую жизнь, Всю родную, странную землю, И, представ перед ликом Бога С простыми и мудрыми словами, Ждать спокойно его суда».

1 сентября 1921 года «Петроградская правда» опубликовала первый расстрельный список, в котором под первым номером шёл Владимир Таганцев, под седьмым – его жена Надежда Феликсовна. Женщины составляли более четверти всех расстрелянных.

Под тридцатым номером в газетном списке был представлен Николай Степанович Гумилёв:

«ГУМИЛЁВ Н.С. 33 л., б. дворянин, филолог, поэт, Член коллегии издательства „Всемирной литературы“, беспартийный, б. офицер. Содействовал составлению прокламаций. Обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов. Получал от организации деньги на технические надобности».

У читавших невольно возникал вопрос: и за это – расстрел?!

Белая стена общей камеры № 7 в Доме предварительного заключения на Шпалерной улице долго хранила прощальную надпись поэта:

«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н.Гумилёв».

И многим, очень многим, кто читал эти последние слова, вспоминались строки из стихотворения «Фра Беато Анджелико», написанного Гумилёвым в 1916 году:

«Есть Бог, есть мир, они живут вовек, А жизнь людей – мгновенна и убога. Но всё в себя вмещает человек, Который любит мир и верит в Бога».

Юрий Анненков:

«… на облупившихся стенах петербургских появились печатные извещения о свершившемся 24 августа (семнадцать дней после смерти Александра Блока) расстрела участников «таманцевского заговора» и в их числе поэта Николая Гумилёва, обвинённого в составлении и в корректировании контрреволюционных заговорщицких прокламаций. Ещё позже стало известно, что Гумилёв на допросе открыто назвал себя монархистом, и что он встретил расстрельщиков улыбаясь».

Как тут не вспомнить стихотворение «Молодой францисканец», написанное Гумилёвым в самом начале XX века. Оно заканчивается так:

«Прощайте! Бесстрашно на казнь я иду, Над жизнью моею вы вольны, Но речи от сердца сдержать не могу, Пускай ею вы недовольны».

В книге писателя и революционера-анархиста Виктора Сержа (Виктора Львовича Кибальчича) «Воспоминания революционера» приводится слова Феликса Дзержинского, которому задали вопрос, и он ответил на него вопросом:

«– Можно ли расстреливать одного из двух или трёх величайших поэтов России?

– Можем ли мы, расстреливая других, сделать исключение для поэта?»

Поэт Николай Авдеевич Оцуп:

«Умирающий Петербург был для нас печален и прекрасен, как лицо любимого человека на одре. Но после августа 1921 года в Петербурге стало трудно дышать. В Петербурге невозможно было оставаться – тяжко больной город умер с последним дыханием Блока и Гумилёва».

До афганского города Кабула весть о расправе с членами Петроградской боевой организации пришла только в декабре.

Лариса Рейснер, у которой незадолго до революции 1917 года был бурный роман с Николаем Гумилёвым, узнав о расстреле, разрыдалась. Она называла его Гафизом – в честь величайшего персидского поэта Хафиза Ширази (1325–1390). А потом написала матери:

«К сожалению, он ничего не понимал в политике… Если бы перед смертью его видела – всё ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта Гафиза… урода и мерзавца».

Жена поэта Осипа Эмильевича Мандельштама Надежда Яковлевна тоже воспоминала о реакции Ларисы Рейснер на расстрел Гумилёва:

«Когда это случилось, она была в Афганистане, и ей казалось, что будь она в те дни в Москве, она сумела бы остановить казнь».

Такие в ту пору в стране Советов устанавливались жизненные правила.

Отклики зарубежья

Писательница Нина Берберова привела (в книге «Курсив мой») диалог супругов Мережковских:

«– Зина, что тебе дороже: Россия без свободы или свобода без России?

Она думала минуту:

– Свобода без России… И потому я здесь, а не там.

– Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна. Но…

И он задумывается, ни на кого не глядя.

– На что мне, собственно, нужна свобода, если нет России? Что же без России делать с этой свободой?»

О том, что писали о Советской России в иностранных газетах, чекисты регулярно докладывали в Кремль – в специальных обзорах, которые каждый день клались на столы большевистских вождей. Вот как выглядела одна из таких подборок (политическую ориентацию журналов и газет определяли сами чекисты).

«"Журналь ДЕ ЖЕНЕВ " от 28 июля 1921 года:

«Согласно Дейли Экспресс, положение, создавшееся в России в связи с голодом, быстро ухудшается. Троцкий заявил, что если армия останется без продовольствия, она будет вынуждена эмигрировать и станет авангардом русского нашествия на центральную Европу. Дейли Геральд утверждает, что Милюков и кадеты перед лицом страшной угрозы выявляют готовность работать с большевиками, в то время как крайне белые во главе с Савинковым хотят воспользоваться моментом, чтобы устроить восстание в Петрограде».

Из Константинополя 1 августа:

«Настоящее положение России начинает вызывать прежде всего везде восстания. Главным образом крестьян. Последние заняли Тамбов, Воронеж, Курск и Орёл».

Французская «ЛЕМАТЕН»3 августа:

«Советы не в состоянии помочь голодающим. На востоке и юго-востоке прекратилось железнодорожное движение».

Парижская «патриотическая» газета «Общее дело», издающаяся на русском языке, 16 августа писала:

«Максим Горький заявил, что революция в России может вспыхнуть в каждую минуту».

"ЛЯ ПЕТИТ РЕПУБЛИК "20 августа:

«Московские газеты заявляют, что на востоке и юго-востоке России царит анархия, и при таких условиях почти невозможно придти на помощь голодающим».

Патриотическая газета "ЛЯ ВИКТУАР "25 августа:

«Всё увеличивается наплыв голодных в Москву».

Левокадетский "Голос России "28 сентября:

"Судя по сообщению из Риги, Советская Россия намерена отклонить предложения помощи со стороны Франции и Англии, т. к. условиями этой помощи является признание царских долгов"».

Так зарубежная пресса описывала положение в Советской России. Оно и на самом деле было катастрофическим.

Маяковский зарубежных газет, конечно же, не читал. Но он жил в стране, которая бедствовала (и голодала), поэтому должен был знать обо всём этом. Да и работавший в ВЧК Осип Брик, наверняка приносил домой какие-то частички правды.

Правда эта заключалась и в том, что Герберт Гувер, возглавлявший Американскую Администрацию Помощи (American Relief Administration, сокращённо по-русски – АРА) и относившийся к большевикам как к «банде международных преступников», откликнулся на просьбы патриарха Тихона и Горького, и 20 августа 1921 года в Риге между советским правительством и АРА было заключено соглашение. Первая группа спасателей из-за океана прибыла в столицу страны Советов в конце августа.

Незадолго до этого в Москву приехал Александр Краснощёков.

Переселение Краснощёкова

Что произошло в судьбе Дальневосточной республики и её главы с тех пор, как мы с ними расстались?

Вернёмся в год 1920-й.

22 октября армия ДВР под командованием Василия Блюхера освободила Читу, которую занимали воинские формирования атамана Семёнова. Город объявили столицей ДВР. 25 октября там было избрано новое правительство. Его вновь возглавил Александр Краснощёков. Учредительное собрание республики, собравшееся уже в 1921 году, избрание это утвердило.

К этому времени в столице ДВР собралось много литераторов, поэтому культурная жизнь республики «кипела» и «бурлила». Поэт Пётр Незнамов писал:

«Самой существенной стороной деятельности в Чите были митинги об искусстве. Они устраивались на разные темы: „О футуризме“, „0 непонятном в искусстве“, "О поэзии Маяковского " и проч., но на всех этих вечерах говорилось, главным образом, о Маяковском…

Один из вечеров – митингов, посвящённых творчеству Маяковского, длился около шести часов…

Образ кипящего котла – таким остался у меня в памяти образ этого вечера. Наличие в творчестве Маяковского некоего сплошного разговора и беседы со всем человечеством только подчёркивало "взрывчатость "этого собрания…

Случались и клеветнические выпады, в которых о Маяковском говорилось, что он революции в глаза не видел, а потому и не имеет права о ней писать».

В Чите были популярны тогда куплеты, сочинённые Сергеем Третьяковым:

«Мы Европе нос утрём, с нами не борись ты — по Чите у нас живьём бродят футуристы».

Эти футуристы, в число которых входили Николай Асеев, Пётр Незнамов, Сергей Третьяков, Николай Чужак и Давид Бурлюк установили с Александром Краснощёковым тесный контакт. Но их общение неожиданно прервалось – в конце ноября 1920-го, проверяя охрану Дома правительства в Чите, Краснощёков сильно простудился. Сначала у него началась односторонняя пневмония, но через две недели она перешла в двустороннее воспаление лёгких.

13 декабря 1920 года в советских газетах появилось сообщение Дальневосточного телеграфного агентства (ДАЛЬТА): «Болезнь председателя Совета Министров

Чита (ДАЛЬТА) 7.XII. Председатель правительства ДВР Краснощёков третьего дня занемог и слёг в постель. Инфотдел Мининдела ДВР сообщает, что на время болезни Краснощёкова управляющим Мининделом назначен Трилиссер».

Нам уже встречалась эта фамилия – Трилиссер. Во время X съезда РКП(б) Дзержинский предложил ему перейти работать на Лубянку и наладить службу внешней разведки. Приглядимся к этому человеку повнимательней.

Меер Абрамович Трилиссер (псевдонимы: Михаил

Александрович Москвин, Анатолий, Мурский) родился в 1883 году. В 1901-ом вступил в РСДРП, участвовал в революции 1905 года, в 1909-ом приговорён к 8 годам каторги и сослан в Сибирь. После февральской революции работал редактором социал-демократической газеты, а вскоре после октябрьского переворота стал членом сибирской ЧК. В ДВР его назначили членом Госполитохраны республики.

Меер Трилиссер был одним из тех, кому Москва поручила вести самый строгий надзор за деятельностью руководителей «буферной» республики.

Воспользовавшись болезнью премьер-министра, члены Дальбюро ЦК РКП(б) решили, что настала пора установить в «буфере» настоящую советскую власть. Но состоявшийся 4 января 1921 года в Москве пленум ЦК РКП(б) принял постановление, касавшееся суверенного и, казалось бы, совершенно независимого государства:

«Признать советизацию Дальневосточной республики безусловно недопустимой в настоящее время».

И всё осталось так, как было.

Однако отношения Краснощёкова с членами Дальбюро обострились. Главу правительства республики обвинили в диктаторских замашках и… он был отозван в Москву. Краснощёков был ещё нездоров, и его отправили в Крым на долечивание. А потом…

Аркадий Ваксберг:

«Будучи без дела, он выполнял „отдельные поручения“ кремлёвского начальства (одним из таких поручений была поездка с Айседорой Дункан в колонию для малолетних преступников – Краснощёков служил Айседоре и гидом и переводчиком), охотно входил в московскую культурную среду, посещая разные мероприятия, которым была так богата зажившая нэповской жизнью Москва. Тогда-то он и познакомился с Маяковским».

Здесь Ваксберг, скорее всего, ошибается – с Краснощёковым Маяковский познакомился годом раньше.

Летняя пора

О том, как выглядела столица страны Советов летом 1921 года, описано в «Воспоминаниях» Анны Абрамовны Берзинь (Фаламеевой), работавшей в Высшем Совете Народного Хозяйства (ВСНХ). Латышей с фамилией Берзинь (или Берзин) было тогда в Москве довольно много, за одним из них (героем гражданской войны Оскаром Михайловичем Берзиным) Анна Абрамовна была замужем. В своих «Воспоминаниях» она написала о городе, который заполонили «хамы» (Анна Берзинь называла их «дикарями»):

«Надо сказать, что Москва никогда чистотой не отличалась, но в те годы она была засыпана подсолнечной шелухой, какими-то бумажками, просто мусором, в котором преобладала чешуя и шкурки от сухой воблы. Дома выглядели неряшливо, многие подъезды были забиты досками и фанерой. По центральным улицам стадами бродили разряженные в пух и прах люди, в которых никто и никогда бы не признал москвичей. Именно разряженные, потому что чувствовалось, что весь туалет выставляется напоказ, чтобы все видели, скажем, манто дорогое и мех дорогой, туфли новые и тоже дорогие, даже серьги, большие и блестящие, казались вынутыми из чужих ушей и вдеты в мочку, чтобы не украшать, а блестеть и лезть в глаза. Тогда в первый раз увидела такие серьги на улице. Прежде их надевали в театр, на вечер к соответствующему платью, причёске, тому или иному стильному туалету. Кажется, мелочь, но она била в глаза, раздражала, удивляла бесвкусием, как будто человек надел на себя всё, что имел, и части его костюма кричали разноголосо, не попадая в тон. Всё носило случайный характер…

Самое страшное, что было в той толпе, отчего просто хотелось плакать, – это их речь, разговор. Они первые начали коверкать наш милый московский говор. Эти дикари, играющие в культурных людей, будто только овладевали языком нашей страны, вводя хлёсткие, но какие-то наглые голые слова: шамать, бузить, на большой, чинарики… (Отсюда, я думаю, выросли и ублюдки слова – ничего и всё выражающие – современные излюбленные слова нашей "модной" молодёжи: мощь, фирменно, чувак и т. д.)».

Начался очередной дачный период.

Как и все москвичи, Красногцёков тоже снял дачу. В Подмосковье. Бенгт Янгфельдт сообщает адрес:

«В Пушкино, недалеко от Маяковского и Бриков».

Дочь Краснощекова, Луэлла:

«У отца была под Москвой дача – плохо обставленное, необжитое помещение. Во время отдыха он любил совершать прогулку верхом на лошади».

У Маяковского летом 1921 года забот было предостаточно. Прежде всего, продолжались его занятия немецким языком с Ритой Райт, которая потом вспоминала:

«На даче утром с террасы доносилось громовое: Ich bin russische Dichter, bekant im russische Land!" („Я русский поэт, известный в России!“)».

Другой «русский поэт», Сергей Есенин, к тому времени не менее Маяковского «известный в России», знакомил общественность страны со своим новым произведением – стихотворной пьесой «Пугачёв». Он прочёл её 6 августа в располагавшемся на Арбате клубе «Литературный особняк». Среди слушавших были Валерий Брюсов, Владимир Маяковский, Лили Брик, а также работники московских театров.

Пьеса «Пугачёв» почти сплошь состоит из бесед главного героя с окружавшими его людьми (Пугачёв и Сторож, Пугачёв и Караваев, Пугачёв и другие его сподвижники, а также Хлопуша с Зарубиным и так далее). Когда перечитываешь «Пугачёва» ещё и ещё раз, складывается впечатление, что Есенин вложил в пьесу всё то, чего он не сказал (или не захотел сказать) допрашивавшим его чекистам.

На что ещё хочется обратить внимание, в финале пьесы народного вождя предают его же ближайшие сподвижники. Один из них призывает казаков:

«Творогов Вяжите! / Чай, не выбьет стены головою. Слава богу! Конец его зверской резне, Конец его злобному вольчьему вою. Будет ярче гореть теперь осени медь, Мак зари черпаками ветров не выхлестать. Торопитесь же! / Надо скорей поспеть Передать его в руки правительства».

Услышав такие слова, Пугачёв произносит свой последний, завершающий пьесу монолог, в котором он прощается с жизнью:

«Пугачёв Где ж ты? Где ж ты, былая мощь? Хочешь встать – и рукою не можешь двинуться! Юность, юность! Как майская ночь, Отзвенела ты черёмухой в степной провинции… Боже мой! / Неужели пришла пора? Неужель под душой так же падаешь, как под ношею? А казалось… казалось ещё вчера… Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…»

Матвей Ройзман:

«Я видел, как некоторые артистки, режиссёры подозрительно сморкались. Однако те же люди, выступая с оценкой „Пугачёва“, стали говорить о драматургической слабости произведения».

О том, как воспринял есенинскую поэму Маяковский, сведений не сохранилось. Удивительно другое: в 13-томном собрании сочинений Маяковского фамилия Пугачёв встречается только один (!) раз – в поэме «Хорошо», написанной в 1927 году:

«Дело / Стеньки / с Пугачёвым разгорайся жарче-ка! Все / поместья / богачёвы разметём пожарником».

И всё. Больше Емельяна Ивановича поэт не вспомнил ни разу.

Тем временем наступил август, и в Москву из освобождённого от белых Крыма приехал 22-летний молодой человек, которого звали Илья Львович Сельвинский. Он учился в Таврическом университете и решил продолжить образование в столице. У юного крымчанина был уже опыт написания стихов и пьес. Мало этого, на его счету было несколько «корон сонетов», труднейших по созданию стихотворных произведений: каждая «корона» состояла из четырнадцати сонетов (по 14 строк в каждом), а пятнадцатый сонет составлялся из первых строк предыдущих четырнадцати.

Молодой крымчанин надеялся, что своими стихами и сонетами он покорит Москву. Однако его творчество никого не заинтересовало.

Именно в этот момент в кафе имажинистов и состоялся разговор о неких «злачных» московских квартирах.

«Зойкина квартира»

Матвей Ройзман:

«… я обедал в «Стойле Пегаса» с Есениным и Мариенгофом. Чувствуя, что у друзей хорошее настроение, я им сказал:

– Вы знаете, что по вечерам в клубе поэтов и в «Стойле» дежурят представители уголовного розыска. Так вот, сотрудники МУРа просили вас предупредить, чтобы вы не ходили по злачным местам.

– По каким злачным местам? – спросил Сергей.

– По разным столовкам, открытым на частных квартирах.

– Мы же ходим не одни! – воскликнул Мариенгоф. – Нас туда водит Гриша Колобов.

– У него такой мандатище! – поддержал Анатолия Сергей. – Закачаешься!

– Серёжа, – возможно убедительней сказал я, – если попадёте в облаву, никакой мандатище не спасёт!»

Других подтверждений того, что такой разговор был на самом деле, найти не удалось. Но о том, что Есенин и его друзья любили захаживать по вечерам в «столовки на частных квартирах», свидетельства сохранились. В августе 1921 года (по другим сведениям – в июне того же года) Григорий Колобов, у которого, как мы помним, была кличка «Почём-соль», привёз на автомашине Сергея Есенина и Анатолия Мариенгофа к Никитским воротам. Они вошли в большой дом из красного кирпича, поднялись на лифте на седьмой этаж и позвонили в квартиру некоей Зои Петровны Шатовой (в некоторых источниках она названа Шаговой).

И надо же было такому случиться, что именно в этой квартире МЧК производила обыск. Чекистами командовал Трофим Петрович Самсонов, начальник Особого отдела

Московской Чрезвычайной Комиссии и член её коллегии. В 1929 году в десятом номере журнала «Огонёк» он опубликовал статью, в которой рассказал о той чекистской акции:

«Квартиру Шатовой мог посетить не всякий… „Свои“ попадали в „Зойкину квартиру“ конспиративно: по рекомендации, по паролям и по условным звонкам. В салон Зои Шатовой писатель А.Мариеногоф ходил вдохновляться; некий „Лёвка-инженер“ с другим проходимцем „Почём-соль“ привозили из Туркестана кишмиш, муку и урюк и распивали здесь „старое бургундское и чёрный английский ром“…

Когда Есенин, Почём-соль и Анатолий Мариенгоф пришли к Шатовой, обыск уже заканчивался. Настроение их далеко не было таким забавным и потешным, как это изображает Мариенгоф в своём «Романе без вранья». Оно и понятно, кому охота встретиться в квартире Зойки Шатовой с представителями ВЧК!»

Да, Анатолий Мариенгоф в своём «Романе без вранья» описал тот инцидент как некое забавное происшествие:

««Почём-Соль» дёргает скулами, теребит бородавку и разворачивает один за другим мандаты, каждый величиной с полотняную наволочку».

У Трофима Самсонова был свой «мандат», подписанный самим Дзержинским, поэтому между чекистом и Григорием Колобовым произошёл такой «любопытныйразговор». Почём-Соль спросил:

«– Я хочу посмотреть ваши полномочия.

– Пожалуйста!

Я протянул ему ордер за подписью того…от чьего имени трепетали капиталисты всего мира и все враги трудящихся.

– Ко мне это не относится, – заявил Почём-кишмиш. – Я ответственный работник, меня задерживать никто не может, и всякий, кто это сделает, будет за это сурово отвечать… Меня внизу ждёт правительственная машина. Вы должны мне разрешить отпустить её в гараж.

– Не беспокойтесь, мы об этом заранее знали, – сказал я. – На вашей машине уже поехали товарищи в ВЧК с извещением о вашем задержании. Они, кстати, и машину поставят в гараж ВЧК, чтобы на ней не разъезжали те, кому она не предназначена…»

Все, кто оказался в обыскиваемой чекистами квартире, были арестованы.

Анатолий Мариенгоф:

«В час ночи на двух грузовых автомобилях мы компанией человек в шестьдесят отправляемся на Лубянку. Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и "Почём-соль" подушками Зои Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и телячьей ножкой. В "предварилке" та же деловитость и распорядительность. Наши нары, устланные бархатистыми одеялами, имеют уютный вид».

На этот раз Блюмкина в Москве не было, спасать поэта было некому, и Есенин провёл в застенках ВЧК (во внутренней тюрьме на Лубянке) двое суток.

Судебный процесс

Сергей Третьяков, приехавший в Москву вместе с Краснощёковым, в августе 1921 года собирался вернуться в Читу. С ним Маяковский отправил два письма. Первое адресовалось Николаю Асееву:

«Хочу приехать в Читу. Если Краснощёков поедет, поеду и я».

Судя по тону написанного, отношения у Маяковского с Краснощёковым были в тот момент самые дружеские.

Второе письмо предназначалось журналисту Николаю Фёдоровичу Насимовичу, писавшему под псевдонимом Чужак. Поэт Пётр Незнамов представил его так:

«Чужак был скучный и сумрачный человек. А когда смеялся, то смеялся куда-то в себя. <…> Во Владивостоке он был сперва противником, а потом защитником футуризма, но защищал футуризм с такими перегибами, что объяснить это можно было только отсутствием такта, а также специальных знаний.

Это был тяжёлодум, вынужденный принимать быстрые решения. Соединение футуризма (плохо понятого) с вялым интеллигентским обликом было в нём парадоксальным».

Чужак редактировал дальневосточный журнал «Творчество», а потом, одним из первых перебравшись из Верхоудинска в Читу, стал редактором двух краевых газет: «Дальневосточный телеграф» (орган правительства ДВР) и «Дальневосточный путь» (орган Дальбюро РКП). Вот этому Чужаку и было адресовано второе письмо Маяковского, в котором поэт делился тем, как складывалась его жизнь:

«Дорогой товарищ Чужак!

На Ваш шутливый вопрос о том, "«как живёт и работает Маяковский», отвечаю. Здесь приходится так грызться, что щёки летают в воздухе. Работать почти не приходится: грызня, агитация и т. п. выжирают из меня всё вместе с печёнками. Для иллюстрации шлю копию моего заявления в МГСПС о Госиздате. 25 числа дисциплинарный суд. Обвиняемый – Госиздат (Вейс, Мещеряков и Скворцов). Обвинитель – я. Постараюсь перегрызть всё, что возможно».

Маяковский в тот момент, по-прежнему не знал о том, какой разнос учинил его поэме «150 000 000» Владимир Ильич Ленин. Поэтому в статье «Только не воспоминания…» обиженный поэт объяснил своё противостояние с Госиздатом так:

На фоне идущей «Мистерии» продолжалась моя борьба за неё.

Много месяцев я пытался получить свою построчную плату, но мне возвращали заявление с надписями или с устной резолюцией:

– Не платить за такую дрянь считаю своей заслугой».

Через пять дней после отправки писем в Читу – 25 августа – этот «дисциплинарный суд» состоялся. Николай Мещеряков на нём не присутствовал, так как был откомандирован в Красную армию. Обвиняемых осталось двое: Иван Иванович Скворцов-Степанов, занимавший тогда пост заместителя председателя редколлегии Госиздата, и Давид Лазаревич Вейс, заместитель Мещерякова. Приговор, вынесенный судьями, был в пользу истца:

«… немедленно уплатить гонорар Маяковскому, признав виновными членов коллегии Госиздата Д.Вейса и И.Скворцова-Степанова, лишив их права быть членами профсоюза в течение 6 месяцев с объявлением выговора в печати».

Об этом судебном решении тотчас доложили Ленину, и он выразил своё недовольство.

Госиздат тут же обжаловал приговор.

Был назначен второй суд, на этот раз особый – дисциплинарный товарищеский.

Как известно, от великого до смешного – один шаг. Вот и великое противостояние «верзилы» от футуризма (Маяковского) и маленького «скворушки» из Госиздата (Скворцова-Степанова) неожиданно послужило поводом для создания презабавного произведения.

Обидой рождённое

Всё началось ещё в начале декабря 1920 года, когда Маяковский приехал в Петроград. Корней Чуковский, собиравший в свой альбом «Чукоккала» автографы разных знаменитостей, попросил и Владимира Владимировича что-нибудь написать туда. Но поэт не спешил. Торопя его, Чуковский в шутку сказал, что боится, как бы Маяковский не отнёс его альбом на Сенной рынок и не продал его там.

Незадолго до этого Чуковский прочитал лекцию «Две России», в которой сопоставлял творческие манеры Владимира Маяковского и Анны Ахматовой.

Начав, наконец (8 декабря), заполнять «Чукоккалу», Владимир Владимирович решил немного пошутить. По аналогии с окнами РОСТА он изобразил Окно Сатиры ЧУКРОСТА с шаржированными рисунками и стихотворными подписями. Был нарисован читающий свою критическую лекцию Чуковский, справа от него – Ахматова, слева – Маяковский с окровавленным ножом в зубах. Подпись гласила:

«Что ж ты в лекциях поёшь, будто бы громила я, отношение моё ж самое премилое. Не пори, мой милый, чушь, крыл не режь ты соколу. На Сенной не волоку ж я твою Чукоккалу. Всем в поясненье говорю: для шутки лишь "Чукроста". Чуковский милый, не горюй — смотри на вещи просто!»

Увидев шаржи и прочитав стихи, Чуковский очень обиделся, так как решил, что «шутливая» стихотворная подпись продолжает тему, поднятую в злом сатирическом стихотворении Маяковского «Гимн критику», опубликованном ещё в 1915 году Начинался тот «Гимн» так:

«От страсти извозчика к разговорчивой прачке невзрачный дитёныш в результате вытек. Мальчик – не мусор, не вывезешь на тачке. Мать поплакала и назвала его: критик».

В этих строках Корней Иванович увидел насмешку над своим происхождением – он был незаконнорождённым и очень страдал от этого. Заканчивалось стихотворение призывом:

«Писатели, нас много. Собирайте миллион. И богадельню критикам построим в Ницце. Вы думаете – легко им наше бельё ежедневно прополаскивать в газетной странице!»

Обиженный Чуковский отправил Маяковскому письмо, в котором высказал свои недовольство и возмущение. Поэту пришлось оправдываться. Тоже в письме:

«Дорогой Корней Иванович!..

Ваше письмо чудовищно но не основанной ни на чём обидчивости.

И я Вас считаю человеком искренним, прямым и простым и, не имея ни желания, ни оснований менять мнение, уговариваю Вас: бросьте!

Влад. Маяковский.

Бросьте!

До свиданья».

Корней Иванович этим объяснением удовлетворён не был. И в ответ на стихотворный удар по своему самолюбию решил тоже написать стихотворение. При этом был явно учтён успех спектакля «Таракановщина» в Москвовском театре сатиры, где высмеивался Маяковский.

Поэту не понравилось, что в лекции Чуковского он выглядел громилой? Это можно легко исправить, написав стишок про маленького таракашечку, возомнившего себя огромным тараканищем и принявшегося стращать всех вокруг. А чтобы читателям легче было угадать, кто является прототипом страшного насекомого, Чуковский написал:

«А он между ними похаживает, Золочёное брюхо поглаживает: "Принесите-ка ко мне, звери, ваших детушек, Я сегодня их за ужином скушаю!"»

Эти строки у многих тогда мгновенно ассоциировались с ранним стихотворением Маяковского, начинавшимся словами:

«Ялюблю смотреть, как умирают дети».

Стихотворение Чуковского заканчивается, как известно, так: прилетел Воробей, клюнул обидчика, и Тараканища не стало.

«То-то рада, то-то рада Вся звериная семья. Прославляют, поздравляют Удалого Воробья!»

В Воробье, освободившем зверей от пугавшего их Таракана, явно подразумевался «скворец» из Госиздата, то есть Скворцов-Степанов.

Сколько лет прошло с тех давних пор! Нет уже ни Скворцова– Степанова, ни Маяковского, ни обидевшегося на него Чуковского, а забавный стишок «Тараканище» до сих пор читают детям. Не задумываясь над тем, кто же послужил прототипом этого страшного Таракана-Таракана-Тараканища.

О конфликте Маяковского с Госиздатом разговоров ходило в ту пору много. Поэт Николай Адуев даже написал пародию на «Облако в штанах», в которой (упоминая всё тех же «воробьёв») высмеивал работу поэта, готового «в „Известиях“ ежедневно бить по воробьям из пушек».

Тяжба поэта-лефовца с Госиздатом обсуждалась и в прессе.

Александр Михайлов:

«… нашлись люди (журналист Л.Сосновский), которые воспользовались этим случаем. Появился фельетон «Довольно маяковщины», где в грубой форме Маяковский обвиняется в халтуре и стяжательстве, получении «фантастических» гонораров и т. п. Фельетон был опубликован в тот день, когда дистовсуд пересматривал «дело Госиздата»».

35-летний Лев Семёнович Сосновский был в ту пору не просто журналистом, он заведовал отделом агитации и пропаганды ЦК РКП(б). Что же такого «грубого» написал он в своём фельетоне?

Газетный фельетон

На первой странице «Правды» от 8 сентября 1921 года в глаза бросается призыв:

«Готовьтесь к неделе помощи голодающим Поволжья!».

Передовица озаглавлена «Этого мы не позволим». В ней ВЧК сообщала о причинах ареста членов комитета помощи голодающим:

«Советская власть… никому не позволит наживать политический капитал на трупах поволжских крестьян».

Затем следует материал под названием «Какое количество соли даст Баскунчак», а за ним – фельетон Льва Сосновского, того самого, что был автором статьи «Жёлтая кофта из советского ситца», опубликованной в «Правде» 24 мая 1921 года. Его новая критическая заметка называлась «Довольно пмаяковщинып». В ней деяния поэта-футуриста назывались словом, очень созвучным с тем, что было присвоено всему, связанному с Нестором Махно, ярым врагом страны Советов: «махновщина». Фельетон излагал обстоятельства первого суда:

«На скамье подсудимых сидели коммунисты из Госиздата, в том числе старейший наш товарищ И.И. Скворцов-Степанов. В лице обвинителя красовался футурист Маяковский.

Маяковский обвинил Скворцова в том, что тот отказался уплатить гонорар в Госиздате за какую-то футуристическую чепуху, напечатанную в театральном журнале.

А судьи приговорили Скворцова к лишению права быть членом союза на 6 месяцев.

Итак, старый испытанный революционер не может быть членом пролетарского союза, а футурист Маяковский может. Он всё может.

Я думаю, этот эпизод должен стать последней каплей. Мы добродушные и терпеливые ребята. Но ворота дёгтем себе мазать не позволим!

Господин Маяковский обижен, что ему не заплатили за печатание его пьесы. Пусть любая комиссия из любых рабочих разберётся в фактических гонорарах наших развязных поэтов и художников от футуристов, чтобы понять, с кем имеем дело».

Как видим, Лев Сосновский был настроен весьма решительно, и слова, которыми он укорял (или карал) Маяковского, выбирались такие, чтобы били побольнее. Не была забыта и работа поэта в Российском Телеграфном Агентстве, которой он всегда гордился:

«Видели ли вы на Тверской в окне „Роста“ выставлявшиеся раньше цветные размалёванные якобы революционные плакаты? Теперь их, к счастью, нет. Но раньше они оскорбляли глаз ежесуточно.

Кому они доставляли удовольствие? Господам футуристам. Ибо они получали за них фантастические гонорары. Раз-раз кистью – готова картина. Прибавлена к нелепому рисунку пара нелепых строк якобы стихов».

И это писалось в главной газете страны! Плакаты «РОСТА» назывались халтурными поделками, а их изготовители – закоренелыми стяжателями. О стиле их работы («тяп-ляп») в фельетоне говорилось так:

«Выходит декрет за подписью т. Ленина о посевкомах или хоть о продналоге.

Главполитпросвет решает почему-то, что в деревне декрет не поймут, если к нему не прибавить грубый и глупый плакат, где у мужика нелепое лицо, жёлтые волосы и синий нос. Или почему-то думают, что исторический декрет о продналоге – творчество умов партии – без дополнительной рекомендации футуристов в издевательских клоунских «стихах», популяризирующих ленинский декрет, не будет выполняться.

И вот футуристам заказывают рисунок и текст-комментарий к декрету, заготовляют по оригиналу трафареты из фанеры и пошла писать…

Заразилась и провинция. Нашлись и там ловкачи, подражатели Маяковских, великовозрастные остолопы, не умеющие рисовать и не желающие этому делу учиться, но желающие "жрррать" по самому высокому тарифу.

Получив из Москвы порцию маяковщины, они решают добывать свой кусок хлеба с маслом тем же путём.

Бац-бац краской по бумаге. Якобы нарисован плакат».

Никакой грубости в этих строках нет. Сосновский высказывал свою точку зрения на творчество футуристов, используя их же слова и приёмы. И ещё он обращался к общественности, горестно восклицая:

«Сколько денег ухлопано по молодости и глупости нашей маяковщины, и подумать страшно!

И вдруг товарищей, не склонных легкомысленно тратить скудные средства нищего государства, сажают на скамью подсудимых, пытаются опозорить изгнанием из союза.

Шутить изволите, господа футуристы!

Мы постараемся прекратить ваши неуместные и слишком дорогие для республики шутки. Надеемся, что скоро на скамье подсудимых будет сидеть маяковщина».

Фельетон одним махом перечёркивал всё, что восхваляло футуризм, едко осмеивал плакаты, выпускавшиеся РОСТА, и выражал надежду на то, что не далёк день, когда перед футуристами захлопнутся двери всех издательств. В финале Сосновский обращался непосредственно к большевистской партии:

«Пора РКП в лице рабочих и контролёров поговорить с маяковщиной на прозаическом языке цифр, смет и ассигновок.

Пусть маяковщина ищет себе меценатов на Смоленском рынке, если там есть такие простаки, но не в Наркомпросе.

С нас довольно и прежней слабости характера».

Фельетон был настолько острым, а его призывы – настолько решительными, что «Правда» не могла не высказать своего мнения – в специальной рубрике:

«От редакции: Редакция присоединяется лишь к той оценке, которую автор даёт футуризму как направлению;

что же касается всех других вопросов, связанных с инцидентом и затрагиваемых в статье тов. Сосновского, то но этим вопросам авторитетное решение должно быть вынесено соответственными советскими и профессиональными органами».

После фельетона

Номер «Правды» с фельетоном Льва Сосновского вышел в тот самый день, когда проводился дисциплинарный товарищеский суд. Скворцова-Степанова судьи оправдали, а Вейсу поставили на вид. И оставили обоих в рядах профсоюза. Но гонорар поэту выплатить всё же обязали.

Маяковского явно спасли – ведь Владимир Ильич был разгневан не на шутку, поэтому футуристам, создававшим «штукарские», никому не понятные вирши, перекрыли бы все пути-дороги. Но у них нашлись защитники. Кто?

В статье «Только не воспоминания…» Маяковский написал:

«После двух судов… я вёз домой муку, крупу и сахар – эквивалент строк».

О том, почему поэт вёз не деньги, объяснил Вадим Шершеневич:

«Книга была в те времена необычайно дешева, но деньги были ещё дешевле. Ко всему этому деньги в Центропечать поступали из киосков особо мелкой купюрой. Поэтому когда мы привозили на извозчике издание в Центропечать, то этого извозчика мы не отпускали домой. Он терпеливо ждал, пока бухгалтер сделает все проводки, кассир заплатит нам деньги, и затем мы буквально грузили мешками деньги на этого самого извозчика».

Всё, что требовал суд, Государственное издательство вынуждено было исполнить. Но обиду на футуристов Госиздат затаил. И когда через какое-то время Маяковский с Асеевым захотели издать собрания своих сочинений, им отказали.

Маяковского это возмутило, и он тут же пожаловался Луначарскому, которого возмущавшийся футуристами

Ленин, как мы помним, предложил «сечь за футуризм». С просьбой печатать этих «штукарей-футуристов» как можно меньше вождь обратился к заместителю наркома Николаю Покровскому. Ничего не знавший об этом Луначарский написал заведующему ГИЗом:

«Дорогой товарищ! Выходят какие-то странные недоразумения с полным собранием сочинений Маяковского. Все соглашаются, что это очень крупный поэт, в его полном согласии с советской властью и коммунистической партией ни у кого, конечно, нет сомнений. Между тем его книги Гизом почти не издаются. Я знаю, что на верхах партии к нему прекрасное отношение. Откуда такой затор? Переговорите с тов. Маяковским. Я уверен, что вы найдёте правильный выход из этого положения».

Но Госиздат, получивший указания от самого Владимира Ильча, безмолвствовал.

А Сергей Есенин в тот момент всё ещё надеялся, что советские театры заинтересуются его пьесой о крестьянском вожде, и продолжал читать её всюду. В сентябре 1921 года он знакомил с нею коллектив театра Мейерхольда.

Состоялась читка и в кафе «Стойло Пегаса». Выслушавшие пьесу друзья поэта вновь повели речь о её слабой драматургии. Есенин (по словам Ройзмана) на это ответил:

«Он считал, что в „Пугачёве“ первостепенное место отведено слову, и не хотел переделывать пьесу таким образом, чтобы в ней на первый план выступало действие. Он не скрывал, что „Пугачёв“ – пьеса лирическая: так должно её рассматривать, так должно её ставить на сцене…

Есенин как-то сказал:

– Пугачёва поставит Всеволод!

– Л если нет? – задал ему вопрос один из имажинистов.

– Тогда никто не поставит.

Сергей надеялся на Всеволода Эмильевича…»

Но Всеволод Мейерхольд всё раздумывал.

А Лариса Рейснер написала письмо Михаилу Кириллову, своему сослуживцу по Волжской флотилии, поступившему в студию Мейерхольда:

«Я очень люблю Мейерхольда. Но смотрите, берегитесь, они не любят голоса, они очень восточны в своих „новациях“, очень верят телу (это хорошо) и совсем не понимают гения слов (это плохо)… Дух, дух, дух – как хотите и где хотите, без этого нельзя».

В это же время в стране то тут, то там продолжали вспыхивать вооружённые восстания, поэтому пьесу о крестьянском мятеже не только не рвались ставить, но и не хотели печатать. Есенин всюду получал отказы.

Юрий Анненков воспоминал о разговоре с Маяковским, состоявшемся в тот момент:

«– Ты с ума сошёл! – говорил он мне в одно из наших московских свиданий. – Сегодня ты ещё не в партии? Чёрт знает что! Партия – это ленинский танк, на котором мы перегоним будущее]»

Но именно в 1921 году этот самый «ленинский танк» стал избавляться от тех, кто казался ему лишним.

Очищение рядов

Проходивший в марте 1921 года X съезд РКП(б) запретил какие бы то ни было внутрипартийные фракции, тем самым утвердив диктатуру не только в стране, но и в партии. Было объявлено также о необходимости провести чистку партийных рядов.

27 июля «Правда» опубликовала статью «Ко всем партийным организациям. Об очистке партии», в которой большевики призывались основательно почистить свои ряды.

20 сентября в «Правде» об этом же высказался и вождь РКП(б):

«О чистке партии

Чистить партию, считаясь с указаниями беспартийных трудящихся, дело великое…

Очистить партию надо от мазуриков, от обанкротившихся, от нечестивых, от нетвёрдых коммунистов и меньшевиков, перекрасивших «фасад», но оставшихся в душе меньшевиками.

Н. Ленин».

Как писали советские газеты, начавшаяся 1 августа «очистительная» кампания уже к весне следующего года «вычистила» из партии проникших в неё бывших жандармов, полицейских и белогвардейцев. С партбилетом расстались и те, кто был уличён в злоупотреблении властью, в уклонении от воинской и трудовой повинности, во взяточничестве, вымогательстве, карьеризме, шкурничестве, пьянстве, национализме, шовинизме, юдофобстве, в исполнении религиозных обрядов и так далее в том же духе. Из партии изгнали 322 тысячи человек, осталось в ней 410 тысяч.

Среди тех, кого таким образом «вычистили», оказались Надежда Аллилуева (жена Сталина и секретарь Ленина) и Осип Брик, о котором Бенгт Янгфельдт с иронией написал:

«Документальных свидетельств нет, но по достоверным сведениям ему вменили в вину его „буржуазное прошлое“. По иронии, в ЧК его взяли именно в качестве „специалиста по бывшим буржуям“; однако исключение из партии не означало прекращения работы в данном учреждении…»

Да, Осип Максимович Брик продолжил служить в ВЧК. Янгфельдт привёл отрывок из воспоминаний Брониславы Матвеевны Рунт, свояченицы поэта Валерия Брюсова. Её друга арестовали, и она пришла в Водопьяный переулок с просьбой о помощи.

– Дорогая! – воскликнул, выслушав её, Маяковский. – Тут такое дело… Только Ося может помочь.

К разговору подключилась молчавшая до того «дама», Лили Юрьевна, сказав:

– Сейчас позову его.

Осип пришёл. О том, что произошло дальше, поведала сама Бронислава Рунт:

«Пришлось снова рассказать свою печальную историю и повторить просьбу.

С большим достоинством, без малейшего унижения или заискивания Маяковский прибавил от себя:

– Очень прошу, Ося, сделай что возможно.

А дама, ласково обратившись ко мне, ободряюще сказала:

– Не беспокойтесь. Муж даст распоряжение, чтобы Вашего знакомого отпустили.

Брик, не поднимаясь с кресла, снял телефонную трубку…»

Кому звонил в тот раз Осип Максимович, так и осталось неизвестным. Но существуют свидетельства, что у Брика именно тогда установились особо приятельские отношения с одним из его сослуживцев, которого стали часто приглашать в гости в Водопьяный переулок. Звали этого нового приятеля Яков Саулович Агранов.

То, что описала Бронислава Рунт, Бенгт Янгфельдт прокомментировал так:

«Рассказ страшен по двум причинам: с одной стороны, подтверждением, что судьбу человека решал случай или наличие нужных связей; с другой – естественностью, с которой Маяковский и Лили отнеслись к ситуации – работа Брика в ЧК не была предметом стыда».

Об Осипе Максимовиче той поры оставила воспоминания и Рита Райт:

«Брик мне очень понравился. В нём была какая-то весёлая хитринка, как будто он знал что-то очень интересное, очень увлекательное, но расскажет ли он это вам – неизвестно, пожалуй, что расскажет, а может быть, и нет».

За ВЧК тогда числились не только кровавые дела. Кое-что из проделанного ею можно отнести к положительным акциям. Так, к примеру, Аркадий Ваксберг пишет:

«Служба Осипа в ЧК приносила свои дары. Именно через него Пастернак выхлопотал для своей сестры Жозефины разрешение на выезд в Германию, которым та и воспользовалась, отправившись в Берлин транзитом через Ригу. Вслед за ней осенью 1921 года прямиком в Германию отправились и родители Пастернака с его младшей сестрой Лилией».

И тут вдруг за рубеж засобиралась Лили Юрьевна Брик.

Зачем? С чего вдруг?

Янгфельдт на эти вопросы даёт такой ответ:

«Помимо естественного желания впервые за восемь лет оказаться за границей и какое-то время пожить нормальной "буржуазной" жизнью, у неё было ещё несколько причин, среди которых – желание навестить мать, проживавшую у своего брата Лео…»

Казалось бы, нет ничего необычного в желании дочери повидать живущую за рубежом мать. Но эта поездка Лили Брик рождает вопросы. Возникли они и у Ваксберга:

«Многие обстоятельства, связанные с ней, до сих пор окутаны тайной. Известно, что Лиля обещала Эльзе приехать в Берлин, где мать и сестра готовы были встретиться с ней после долгой разлуки. Однако никаких следов тех усилий, которые Лиля для этого предпринимала (если, конечно, она их предпринимала), до нас не дошло, как ничего не известно и о том, что ей помешало туда приехать. Зато вдруг, к полному удивлению Эльзы, она воспылала желанием отправиться прямо в Лондон, где жила и работала мать».

Как известно, пожелать что-либо может кто угодно, а вот осуществить это желание удаётся далеко не каждому. Какие шансы были у Лили Брик, чтобы её смелые мечты претворились в действительность? Как с возможностью поехать за границу обстояли дела у советских граждан в 1921 году?

Заглянем в хранящиеся в архиве протоколы заседаний политбюро ЦК РКП(б).

Вожди решают

Год 1919-ый. 20-е декабря. На заседании политбюро присутствуют Ленин, Троцкий, Каменев, Крестинский, Дзержинский, Серебряков, Стасова, Аванесов. В 14-ом пункте повестки дня – просьба писателя Фёдора Кузьмича Сологуба (Тетерникова):

«14. Переданное т. Троцким ходатайство Сологуба о разрешении ему выехать за границу».

Просьбу Сологуба вожди обсудили. И постановили:

«14. Отклонить. Поручить Комиссии по улучшению условий жизни учёных включить в состав обслуживаемых 50 крупных поэтов и литераторов, в том числе Сологуба и Бальмонта».

В 1920 году за границу попросилась Кропоткина, родственница князя Петра Алексеевича Кропоткина, географа, биолога и революционера, теоретика анархизма, 41 год прожившего в эмиграции. Когда после Февральской революции он вернулся в Россию, Керенский предложил ему пост министра во Временном правительстве. Кропоткин отказался, сказав, что считает «ремесло чистильщика сапог более честным и полезным», и поселился в городке Дмитрове. А 19 августа 1920 года его имя зазвучало на заседании политбюро, на котором присутствовали Ленин, Троцкий, Сталин, Крестинский и Бухарин:

«17. Просьба Кропоткиной разрешить ей выезд за границу».

Пятеро вождей вопрос пообсуждали и решили:

«17. Выезд за границу разрешить, не впуская обратно без особого постановления политбюро».

В 1921 году заболел командующий Туркестанским фронтом и председатель Туркбюро ЦК РКП(б) Григорий Яковлевич Сокольников (Бриллиант). 12 апреля на заседании политбюро (присутствовали Ленин, Каменев, Молотов, Калинин, Дзержинский, Склянский, Томский, Шляпников, Серебряков и Крестинский) стоял вопрос:

«28. О посылке за границу для лечения т. Сокольникова».

Обсудив ситуацию, вожди приняли решение не только о том, посылать или не посылать за рубеж заболевшего товарища по партии, но и определили место, куда ему следует поехать:

«28. Послать т. Сокольникова для лечения в Германию».

21 июля 1921 года заседание политбюро (присутствовали Ленин, Сталин, Молотов, Калинин и Бухарин) началось с обсуждения просьбы актёра Московского Художественного театра (не будем забывать, что в это время в Поволжье бушевал страшнейший голод):

«1. О выпуске за границу артиста Н.А.Подгорного».

Вопрос оказался сложным. Понять, зачем Николаю Афанасьевичу Подгорному вдруг понадобилось ехать за рубеж, вожди не смогли. Поэтому постановили:

«1. Послать на заключение ВЧК с просьбой отнестись к вопросу серьёзно».

Через несколько дней ВЧК предоставило членам политбюро (Ленину, Зиновьеву, Молотову, Калинину и Бухарину) своё вполне «серьёзное заключение», и вожди вновь принялись раздумывать:

«10. О выпуске за границу артиста Подгорного».

Ничего хорошего об артисте Художественного театра чекисты, надо полагать, сообщить не могли, поэтому вожди постановили:

«10. Выезд запретить».

12 июля 1921 года члены политбюро (Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов и член ЦК Бухарин) решали судьбу ещё двоих россиян. О поездке для лечения за границу поэта Александра Блока члены политбюро, как мы помним, ответили одним словом:

«2. Отклонить».

Следующий проситель был знаком большевистским вождям – поэта и писателя Сологуба они уже не отпустили за границу в декабре 1919 года. Теперь его вновь охватила охота к перемене мест:

«3. Об отпуске за границу Фёдора Сологуба».

На этот раз вердикт членов политбюро был иной:

«3. Разрешить выезд за границу Ф.Сологубу».

Вот так в первые годы советской власти обстояли дела с поездками рядовых граждан за рубеж. Разрешала выезд или отказывала в нём ВЧК, в исключительных случаях к решению вопроса подключались большевистские вожди.

Юрий Анненков о том времени написал:

«Годы военного коммунизма довели многих из нас до полной нищеты, несмотря на „учёные пайки“ и на всякие усилия и ходатайства добрейшего Максима Горького.

Политика как таковая нас не занимала. Мы интересовались жизнью искусства, мы жили этой жизнью. Когда жизнь искусства подчиняется тому или другому политическому влиянию, становится их орудием, искусство умирает. На его место приходит дребедень, бесцветность».

На фоне «дребедени»

Завершавшееся лето 1921 года облегчения стране Советов не принесло. Чекист Генрих Ягода подготовил для кремлёвских вождей «Обзор внутреннего положения

РСФСР за август 1921 года», в котором, в частности, говорилось:

«Недоверие к Советской власти ещё не изжито…

Голодное бедствие на Волге носит чрезвычайно глубокий дезорганизующий характер, голодающие настолько сильно подавлены, что какой-либо инициативы, самопомощи из низов ожидать не приходится».

Подавлены были и махновцы. 9-я кавалерийская дивизия, которой командовал Владимир Нестерович, прижала их к румынской границе. 28 августа Нестор Иванович Махно (раненый двенадцатью пулями, контуженый, с перебитой ногой) во главе отряда из семидесяти восьми человек перешёл границу Румынии. Местные власти интернировали перешедших, заключив их в концентрационный лагерь, где они жили в тифозных бараках, вели полуголодный образ жизни и не имели медицинского ухода. Поход былинного богатыря Ивана, воспетый Маяковсим в поэме «150 000 000», на этом завершился. Но изгнанный из родной страны атаман не сдавался – он продолжал сочинять стихи:

«Вы простите меня, кто в атаку Шёл со мною и пулей сражён, Мне б о вас полагалось заплакать, Но я вижу глаза ваших жён. Вот они вас отвоют, отплачут И лампады не станут гасить… Ну, а батько не может иначе, Он умеет не плакать, а мстить. Вспоминайте меня, вспоминайте, Я за правду, за вас воевал…»

Жена Есенина, Зинаида Райх, в сентябре 1921 года поступила на режиссёрское отделение Высших театральных мастерских, где начала учиться вместе с Сергеем Эйзенштейном и Сергеем Юткевичем. Однажды её сестра, актриса театра Мейерхольда Александра Николаевна Хераскова, пригласила Зинаиду на репетицию спектакля. Увидев молодую женщину необыкновенной красоты, Всеволод Мейерхольд сказал:

– Я вашу сестру могу произвести в великую актрису.

А вот мечты Айседоры Дункан, мечтавшей открыть в Москве школу и обучать детей танцам, никак не сбывались. Илья Ильич Шнейдер, приставленный к зарубежной танцовщице в качестве «секретаря», написал о том, как складывалась её московская жизнь:

«Айседора скучала. Официальные визитёры постепенно схлынули. Школа уже имела большой обслуживающий персонал в шестьдесят человек и целый" организационный комитет", заседавший то в том, то в этом зале…

Комитет ежедневно обещал объявить приём детей, но почему-то бесконечно откладывал этот самый важный для Дункан момент, означавший для неё начало работы, к которой она так стремилась».

О чём это говорит?

О том, что тех, кто затеял всю эту историю с приглашением прославленной иностранки, организация школы для обучения детей пролетариев совершенно не интересовала. Дункан была им нужна совершенно для других дел. Об этом же поведал и Илья Шнейдер, явно проговорившись в своих воспоминаниях:

«Однажды меня остановил прямо на улице известный московский театральный художник Георгий Богданович Якулов…

– У меня в студии сегодня небольшой вечер, – сказал Якулов, – приезжайте обязательно. И, если возможно, привезите Дункан. Было бы любопытно ввести её в круг московских художников и поэтов.

Я пообещал. Дункан согласилась сразу.

Студия Якулова помещалась на верхотуре высокого дома где-то около "Аквариума, на Садовой»

Если точнее, то адрес у студии был такой: Большая Садовая улица, дом № 10. Этот дом впоследствии был описан Михаилом Булгаковым в «Мастере и Маргарите» – именно в нём находилась квартра № 50 («нехорошая квартира»), где поселились Воланд, Коровьев, Бегемот и Азазелло. А в квартире № 38 находилась студия Якулова. В ней и состоялся 3 октября 1921 года «небольшой вечер», на который приехала Айседора.

Фраза «было бы любопытно ввести её в круг московских художников и поэтов» явно исходила из уст какого-то чекистского начальника, который и предлагал Якулову и Шнейдеру познакомить танцовщицу со столичной литературной богемой.

Илья Шнейдер:

«Появление Дункан вызвало мгновенную паузу, а потом начался невообразимый шум. Явственно слышались только возгласы: „Дункан!“

Якулов сиял…

Вдруг меня чуть не сшиб с ног какой-то человек в светло-сером костюме. Он промчался, крича: «Где Дункан? Где Дункан?»

– Кто это? – спросил я Якулова.

– Есенин, – засмеялся он.

Я несколько раз видал Есенина, но тут не сразу успел узнать его.

Немного позже мы с Якуловым подошли к Айседоре. Она полулежала на софе. Есенин стоял возле неё на коленях, она гладила его по волосам, скандируя по-русски:

– За-ла-тая га-ла-ва…

Так они «проговорили» весь вечер на разных языках буквально (Есенин не владел ни одним из иностранных языков, Дункан не говорила по-русски) но, кажется, вполне понимая друг друга.

– Он читал мне свои стихи, – говорила мне в тот вечер Айседора, – я ничего не поняла, но я слышу, что это музыка, и что эти стихи писал гений».

Через два дня (5 октября) народный суд города Орла расторг брак Сергея Есенина и Зинаиды Райх.

А имажинисты стали частыми гостями дома на Пречистенке, где должна была разместиться студия Дункан, и куда переехала она сама.

Иван Иванович Старцев, с детства друживший с Анатолием Мариенгофом, а затем приехавший в Москву и работавший в кафе «Стойло Пегаса», писал:

«В квартире Дункан всегда царил полумрак, создаваемый драпировками».

Матвей Ройзман:

«… почти все электрические люстры были обмотаны цветными шалями».

Илья Шнейдер:

«Нелюбовь Дункан к мёртвому белому свету зижделась на тяготении ко всему природному, естественному, в том числе и к тёплому солнечному свету. Она категорически запрещала, чтобы прожектор „следил“ за её движениями на сцене.

– Солнечные лучи не бегают за человеком, – говорила она».

Иван Старцев:

«Поражало отсутствие женщин. Дункан всегда оставалась единственной женщиной среди окружавшей её богемы. При всей солидности своего возраста она сумела сохранить внешнее обаяние».

Юрий Анненков:

«С Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем и Кусиковым я часто проводил оргийные ночи в особняке Дункан, ставшем штаб-квартирой имажинизма. Снабжение продовольстви – ем и вином шло непосредственно из Кремля. Дункан пленилась Есениным… Роман был ураганный и столь же короткий, как и коммунистический идеализм Дункан».

Сергей Есенин называл Айседору Изадорой. А она (по словам Ивана Старцева):

«Изадора иначе не называла Есенина, как мой „дарлинг“, „ангел“».

По Москве ходили слухи о необыкновенном богатстве Дункан. Матвей Ройзман сообщал:

«… у Айседоры золотой дворец в Париже стоимостью в восемь миллионов франков, у неё миллионы на текущем счету в заграничных банках и т. п.».

Валентин Катаев:

«В молодом мире московской богемы она воспринималась чуть ли не как старуха. Между тем люди, её знавшие, говорили, что она была необыкновенно хороша и выглядела гораздо моложе своих лет, слегка по-англосакски курносенькая, с пышными волосами, божественно сложенная».

В Москве судачили и о том, что Дункан начинает день с рюмки коньяка, а заканчивает уже на рассвете бокалом шампанского.

В этот-то момент Лили Брик и собралась посетить Латвию.

Лилина загранпоездка

Как мы говорили уже не один раз, никакой общественной деятельностью Лили Юрьевна не занималась и нигде не работала. И, тем не менее, за рубеж съездить очень захотела. На что (или на кого) она рассчитывала?

Ответ здесь может быть только один: на своего мужа, сотрудника ВЧК Осипа Брика. Если он смог «исхлопотать» разрешение на выезд за рубеж родным Бориса Пастернака, то почему ему не постараться и не устроить то же самое своей законной супруге?

Но у Аркадия Ваксберга всё равно возник вопрос:

«На какие деньги Лиля собиралась жить за границей? Советский рубль всё ещё представлял собой не более чем клочок бумаги (так называемый „золотой“, то есть конвертируемый червонец ввели годом позже), обменять его на валюту можно было только по специальному распоряжению или кремлёвских, или лубянских властей. Даже в самом лучшем случае обмену подлежала лишь крайне ничтожная, едва ли не символическая сумма. Но никаких денежных затруднений в Риге Лиля, видимо, не имела».

Мало этого, Лили Юрьевна стремилась попасть не просто за границу, ей хотелось поехать в Лондон, а для этого требовалась въездная виза, которую получить в Москве было невозможно – дипломатических отношений между Советской Россией и Великобританией ещё не было. Ближайшее английское посольство находилось в Риге, стало быть, надо было ехать в Латвию и все документы оформлять там.

Однако и тут возникли сложности, о которых – Бенгт Янгфельдт:

«… нежелание советской власти выпускать своих граждан было лишь частью проблемы: большинство других стран их не впускало. Чтобы Лили смогла въехать в Латвию, понадобились специальные меры: её сделали сотрудницей дипломатического представительства Советской России в латвийской столице».

А «сделать» такое без ведома ВЧК было невозможно.

Кроме желания повидаться с матерью, у Лили Юрьевны была ещё одна цель. Янгфельдт сформулировал её так:

«Лили хотела найти издателя, готового издавать произведения Маяковского».

Это был способ обойтись без услуг Госиздата, в котором после громкого судебного процесса даже имени Маяковского не желали слышать. А придумал этот ход наверняка Осип Брик, которого Лили называла «генератором идей».

У Янгфельдта возникли и вопросы:

«Почему Лили так стремилась в Лондон, где раньше никогда не была? <…> Учитывая натянутые отношения между матерью и дочерью, трудно понять то рвение, с которым Лили стремилась в Лондон. Просто желание путешествовать и жажда новых впечатлений? В некоторых письмах она говорит и о поездке в Вену, город, с которым у неё тоже не было очевидной связи».

Иными словами, всё то, что уже опубликовано о поездке Лили Юрьевны в Латвию, однозначно свидетельствует о том, что это была тщательно спланированная чекистская акция. Но прежде чем она началась, произошло другое событие, совершенно открытое и невероятно шумное.

Неожиданный юбилей

Осенью 1921 года исполнялось двенадцать лет с того момента, как у узника Бутырки Владимира Маяковского появилась тетрадь, в которую он начал записывать сочинявшиеся им стихи. Возникла идея – устроить празднование. Отметить юбилей! Двенадцатилетний!

Возник вопрос: как его назвать? Ответ нашёлся быстро: «Двенадцатилетний юбилей Владимира Маяковского». Или сокращённо: «Д. ю. Вла. М». Что получилось? «Дювлам»! Отличное название!

Вскоре вся Москва была увешана афишами. Они зазывали публику посетить Политехнический музей (19 сентября) и поучаствовать в «Дювламе».

В этот момент в Москву приехал 30-летний врач, бывший белогвардеец, ставший литератором, никому ещё в столице неизвестным – Михаил Афанасьевич Булгаков. Поезд пришёл глубокой ночью, и первое яркое впечатление от проезда по городу Булгаков описал в повести «Записки на манжетах»:

«На мосту две лампы дробят мрак. С моста опять бултыхнули в тьму. Потом фонарь. Серый забор. На нём афиша. Огромные, яркие буквы. Слово. Батюшки! Что ж за слово-то? Дювлам. Что ж значит-то? Значит-то что ж?

Двенадцатилетний юбилей Маяковского…

Присел на тумбочку и, как зачарованный, уставился на слово. Ах, слово хорошо! А я, жалкий провинциал!..

Мучительное желание представить себе юбиляра. Никогда его не видел, но знаю… знаю. Он лет сорока, очень маленького роста, лысенький, в очках, очень подвижной. Коротенькие подвёрнутые брючки. Служит. Не курит. У него большая квартира с портьерами, уплотнённая присяжным поверенным, который теперь не присяжный поверенный, а комендант казённого здания. Живёт в кабинете с нетопящимся камином. Любит сливочное масло, смешные стихи и порядок в комнате. Любимый автор – Конан Дойль. Любимая опера – «Евгений Онегин». Сам готовит себе на примусе котлеты. Терпеть не может поверенного-коменданта и мечтает, что выселит его рано или поздно, женится и славно заживёт в пяти комнатах».

Булгаков тогда, конечно же, даже представить себе не мог, что через несколько лет этот «юбиляр» будет с высоких трибун беспощадно громить его творчество и… азартно сражаться с ним на бильярде.

19 сентября торжественное чествование Маяковского состоялось. Вот как это событие представила рижская газета «Новый путь» (в статьях от 28 сентября и 1 октября):

«Программа юбилейного вечера состояла из трёх отделений: 1) образцы творчества за 12 лет, 2) желающие присутствующие приветствуют Маяковского, 3) Маяковский приветствует присутствующих…

Аудитория Политехнического музея была битком набита публикой…

Первым приветствовал известного поэта представитель левого течения Пролеткульта. За ним приветствовали представители: от Государственных художественных мастерских, от Московского лингвистического кружка, от Первого театра РСФСР, от группы украинцев, персов и проч. Были приветствия и от отдельных лиц…

Вечер прошёл очень оживлённо».

Виктор Шкловский добавил:

«На "дювламе" приветствовали его многие. Маяковский с уважением ответил на приветствие Андрея Белого и Московского лингвистического кружка – это московские опоязы.

Вышел ещё маленький человек приветствовать Маяковского от ничевоков…

Старик-Маяковский пожал ему руку и держал крепко. Ничевок не мог вытащить руку, и ему было плохо».

7 октября вернувшийся в столицу страны Советов бывший анархист и бывший идеолог батьки Махно Иуда Гроссман-Рощин сделал в московском Доме печати доклад на тему «Основные проблемы искусства». Газета «Известия», сообщая об этом мероприятии, написала:

«Участвовать в дискуссии приглашаются Арватов, Аксёнов, Бебутов, Брик, Коган, Маяковский, Мейерхольд, Плетнёв, Сахновский».

Был ли на том докладе Маяковский и принял ли участие в дискуссии, неизвестно. Нам это событие интересно тем, что мы вновь видим пересечение жизненных путей Маяковского и Гроссмана– Рощина. Их общение свидетельствует о том, что, во-первых, к анархизму Владимир Владимирович по-прежнему относился благожелательно. Во-вторых, само возвращение Гроссмана– Рощина в Москву не могло произойти без разрешения ВЧК, с которой вернувшийся идеолог анархизма явно сотрудничал. И, надо полагать, сотрудничал довольно давно. Скорее всего, он был одним из засланных в Гуляйполе чекистов, кто постоянно информировал Москву о том, что там происходило.

Тем временем начала приносить свои плоды новая экономическая политика большевиков. Об этом – в мемуарах Льва Никулина:

«У Мясницких ворот рябит в глазах от витрин и вывесок. Там, где была вывеска „Тлавбум“, – во весь фасад: „Галантерея Н.Захаров и Исидор Кранц“. Рядом золотые буквы: „М.Межерицкий, фирма существует с 1889 г.“ Ювелир И.Маиофис разложил на вишнёвом бархате витрины обручальные кольца, эмалированные ковши с богатырями, конскими дугами и подковами».

Вот тут-то и началась подготовка к зарубежной «операции» чекистов, в которой участвовала и Лили Брик.

Что же за «роль» ей предстояло сыграть?

Глава вторая Зарубежные вояжи

Рижское турне

В один из октябрьских дней 1921 года на Виндавском (ныне Рижском) вокзале столицы готовился к отправлению поезд Москва-Рига. Среди толпы провожающих находилась и молоденькая девушка – Лиза Зиберт, приехавшая в Москву из Башкирии. Внимание юной провинциалки привлёк высокий представительный молодой человек, лицо которого показалось ей знакомым. Рядом с ним была женщина, чьи «холодные жестокие глаза» Лизочку поразили. Как выяснилось впоследствии, это были известный поэт-футурист Владимир Маяковский и его гражданская жена Лили Брик, которую он пришёл проводить.

Расстанемся на время со случайной свидетельницей этих проводов. Встреча с нею нам ещё предстоит (и встреча невероятно интересная). А мы поищем, нет ли на перроне кого-либо ещё, кто мог бы заинтересовать нас.

Есть! Молодой мужчина привлекательной наружности. Он тоже направлялся в Ригу, причём в том же вагоне, что и Лили Брик. Звали его Лев Гилярович Эльберт, и Маяковский был с ним знаком.

Кто он – этот попутчик Лили Юрьевны?

Аркадий Ваксберг:

«По общепринятой версии он работал в Главном политическом управлении наркомата путей сообщения („Главполитпутъ“) и заказывал Маяковскому плакаты для своего ведомства (такие плакаты действительно существуют). Маяковский узнал, что его работодатель неожиданно стал дипломатом, работает в Наркоминделе и направляется в Ригу по служебным делам».

Бенгт Янгфельдт:

«… благодаря своему географическому положению Латвия служила важной базой для операций ЧК в Западной Европе. <…> Учитывая место работы Осипа, вполне можно допустить, что об истинной цели поездки Эльберта тот знал, но знала ли о ней Лили? Может быть, они даже сотрудничали? Или он использовал Лили для того, чтобы получить пропуск в те круги, в которых она вращалась, и в которых вращалась русские эмигранты?

Ответов на эти вопросы нет, но задать их необходимо…»

Эти вопросы одним из первых начал задавать журналист Валентин Скорятин. От многократного повторения они со временем потеряли свою вопросительность и приобрели утвердительный оттенок. Найдя и опубликовав немало весьма любопытных архивных документов, Валентин Скорятин узнал, что настоящая фамилия Льва Гиляровича Эльберта была Эльберейн, и что родился он в Харькове в ноябре 1898 года (был на пять лет моложе Маяковского). Гимназию окончил в Москве, учился в Варшавском университете. Служил в Красной армии, был начальником минского угрозыска. После тяжёлого ранения работал в ЦК профсоюза транспортников и в политпросвете. А в 1921 году перешёл работать в ВЧК и стал заместителем начальника информационного отдела и особоуполномоченным иностранного отдела (ИНО ВЧК).

Аркадий Ваксберг:

«Отдел этот создан в последних числах 1920 года с одной исключительной целью: развернуть шпионскую работу и „профессионально“ заниматься международным террором, уничтожая за границей неугодных режиму лиц. Естественно, человек, избравший для себя это поприще, не мог назвать своё истинное место работы и свою должность – дипломатия в таких случаях служила (и служит) лучшим прикрытием».

Валентин Скорятин:

«У меня складывается <…> впечатление, что Л.Г.Эльберт и Л.Брик тогда отправились в Ригу для выполнения обычного задания ГПУ».

Напомним, что ГПУ тогда ещё не существовало, а была ВЧК, и добавим, что «обычными» Скорятин называл…

«… чекистские операции, направленные на Западную Европу».

Ваксберг, с сожалением заметив, что «для такого вывода сам Скорятин не привёл никаких обоснований», тем не менее, заявил, что Лубянка облюбовала Латвию…

«… как самый удобный трамплин для проникновения в "глубины " Европы, где вскоре советские агенты, которыми она была наводнена, чувствовали себя поистине как дома».

Между прочим, в октябре того же 1921 года в Прибалтику отправился и слушатель Академии Генерального штаба РККА Яков Блюмкин. Ему было поручено разобраться, не ведутся ли хищения в Государственном хранилище ценностей (Гохране), и он поехал в Ревель и Ригу с документами «ювелира» Исаева (деда Блюмкина звали Исаем). Используя разные, но чаще всего явно провокационные действия и приёмы, он принялся выявлять заграничные связи сотрудников Гохрана. Так что у «дипломатических работников» Льва Эльберта и Лили Брик было в Латвии немало «сослуживцев».

Добавим к этому, что именно осенью 1921 года, когда деятельность зарубежных антисоветских организаций резко активизировалась, по рекомендации Владимира Джунковского, продолжавшего консультировать Феликса Дзержинского, ВЧК создала фальшивую организацию антибольшевистского подполья «Монархическое объединение Центральной России» (МОЦР), чтобы с её помощью иметь постоянный контакт с врагами советской власти. Иными словами, началась чекистская операция «Трест», главным куратором которой был Джунковский. И в Прибалтику, где находилось тогда много представительств белого движения, зачастили с визитами чекисты, выдававшие себя за «подпольщиков».

Аркадий Ваксберг:

«У „дипломата“ Элъберта была ещё одна особенность: он беспрестанно „челночил“ из Риги в Москву и обратно, служа мостиком связи между Лилей и Маяковским и, следовательно, таким образом, всё больше сближаясь с поэтом…»

Получалось, что, когда Лев Эльберт уезжал в Москву, Лили оставалась в Риге одна, и какую-то часть чекистской работы ей приходилось выполнять без присмотра своего более опытного коллеги. Возможно, именно так ВЧК готовила её к самостоятельной работе в будущем.

Кроме «челнока» Эльберта у Лили Юрьевны была ещё одна возможность для переписки, о которой упомянул Янгфельдт:

«В чём бы ни заключалась функция Лили при миссии (если таковая была), положение давало ей явные льготы, в частности, возможность пользоваться курьерской почтой. Это было важно не только потому, что обычная почта работала плохо, но и потому, что цензура – как в Латвии, так и в России – перлюстрировала все письма».

Иными словами, письма, посланные обычным путём, вскрывались и прочитывались. Но точно такой же цензуре подвергались и послания, отправленные с дипкурьером. Не случайно Маяковский жаловался Лили Юрьевне:

«Курьерам письма приходится сдавать распечатанными, поэтому ужасно неприятно, чтоб посторонние читали что-нибудь нежное».

Пришлось Маяковскому и Лили Брик основательно менять содержание своих писем. И очень скоро их послания превратились в формальный обмен любезностями, в набор дежурных фраз, который шлют друг другу ревнивые супруги (постоянные объяснения в любви, клятвы верности, а также непременные просьбы не заводить никаких интрижек на стороне). В их письмах правдивой информации нет. Они больше походят на шифровки, которые так и тянет расшифровать, скажем, прикладывая друг к другу вторые или третьи буквы слов.

Как бы там ни было, но письма с курьером, с оказией и по почте летели в Москву одно за другим. Вот отрывок из письма Лили Брик:

«Познакомилась с еврейскими футуристами – славные малые. Бываю у них в еврейском Arbeitheim’е. Один из них – Лившиц – переводит "Человека "на еврейский язык и пишет „о Маяковском“ большую статью. Заставили меня читать им "Флейту "и сошли с ума от восторга; на днях буду читать "облачко "и т. д.».

Узнав, что бюро печати при советской торговой миссии выпускает газету «Новый путь», Лили немедленно оповестила об этом Осипа Максимовича и Владимира Владимировича:

«Присылайте статьи в „Новый путь“ – обязательно! Они платят продовольствием!»

На этот не совсем обычный вид гонорара она обратила внимание не случайно – ведь в Поволжье продолжал бушевать голод, а жизнь в Москве тоже была не сладкой.

Осень 1921-го

Приехав в Латвию, Лили Брик практически сразу же (15 октября), написала Маяковскому:

«… очевидно, из моего дальнейшего продвижения ничего не выйдет, и я недели через две буду в Москве».

Через несколько дней в Москву полетело новое послание: «Волосик, милый, попробуй взять для меня командировку в Лондон у Анатолия Васильевича. Здесь они не имеют права давать: оно должно идти из Москвы. Вообще я, оказывается, всё сделала не так как нужно».

Маяковский тут же отправился к Луначарскому. Но нарком уезжал в Петроград, и поэт обратился в РАБИС (профсоюз работников искусств), и оттуда (через наркомат внешней торговли) направили телеграмму Леониду Красину, главе советской торговой миссии в Англии:

«Телеграфируйте согласие перевод сотрудницы отделения Риге художницы Брик Лондон».

Проделав всё это, Маяковский сообщил Лили:

«Если Красин согласен, а он тебе обещал, тебя переведут». Началось ожидание.

Тем временем в издательстве «Петрополис» вышла пятая книга стихов Анны Ахматовой «Anno Domini МСМХХІ», что в переводе с латинского означает «Лето господне 1921». В книге было стихотворение, начинавшееся словами:

«Всё расхищено, предано, продано, Чёрной смерти мелькнуло крыло, Всё голодной тоскою изглодано…»

Россию в тот момент покидал Алексей Максимович Горький. Валентина Ходасевич писала, что ещё весной…

«… шли разговоры о выезде Алексея Максимовича за границу – лечиться. Уже и Владимир Ильич Ленин уговаривал его. Поначалу Алексей Максимович сопротивлялся. Здоровье его ухудшалось, и понятно было, что ему необходимо, чтобы поправиться, уехать…

Вот и последний вечер – 15 октября 1921 года. Наутро отъезд. Алексей Максимович едет через Финляндию в Берлин… Из коридора появился с портфелем под мышкой, очень делово, насупившись, бледный, очень худой, в чёрном пальто и в чёрной фетровой шляпе, Алексей Максимович, присел на стул, снял шляпу, куда-то посмотрел вдаль, взмахнул рукой с шляпой, как крылом, встал и быстро пошёл к открытой уже двери… Когда экипажи двинулись в направлении Финляндского вокзала, стало совсем горестно, а кто-то кричал вдогонку: "Поправляйтесь скорее и возвращайтесь!"»

Покинув Петроград, Горький поехал в Гельсингфорс, а оттуда через Стокгольм отправился в Берлин. По-существу это было очередной эмиграцией «буревестника революции», который попросту бежал из Советской России, так как эта «революция» сделала страну совершенно непригодной для житья.

Юрий Анненков:

«Мотивы эмиграции были те же, что и у большинства других. Кто мог смыться – смывался. Сгоряча, с болью расставаний, со страхом за будущее».

Вскоре вслед за Горьким в Германию поехала и его бывшая гражданская жена Мария Андреева – «в целях надзора за его политическим поведением и тратою денег». Она поселилась в Берлине, а Горький осел в пригороде германской столицы. Вскоре всё устроилось так, что Мария Фёдоровна стала контролировать, как расходуются денежные средства всемирно известного писателя.

А в советской России у творческих людей было тогда всего два пути: либо вообще прекратить творить, либо идти сотрудничать с большевиками. Поэтому жаждавших отправиться за рубеж было очень много.

Один из них, Андрей Белый, тоже на какое-то время оставил страну Советов и уехал в Германию, где заинтересовался работой французского физика, лауреата Нобелевской премии Пьера Кюри. И написал стихотворение, в котором, пожалуй, впервые на русском языке прозвучало словосочетание «атомная бомба»:

«Мир – рвался в опытах Кюри, Атомной, лопнувшею бомбой».

Но некоторых молодых людей судьба, напротив, из царства белых отправляла в красную Москву Осенью 1921 года Владимир Маяковский встретился с одним из таких молодых людей. Он приехал из Крыма, откуда только что прогнали Врангеля, и через несколько лет написал, как его глаза «раскосила» московская афиша:

«… поэзия вся была разбита на «измы», как страна на губернии:

Символисты, Акмеисты, Футуристы, Имажинисты, … исты».

С этим крымчанином Маяковский встретился в кафе «СОПО», ещё совсем недавно называвшемся «Домино» и располагавшемся на углу Тверской улицы и Камергерского переулка. Там выступал юноша довольно диковинного вида: его рубаха и брюки были сшиты из парусины, деревянные сандалии были явно собственной работы, ещё у парня были крымский загар и римская чёлка. Он начал читать гекзаметры:

«Конь быстролётный, отлитый из чёрной и звончатой бронзы, Ты – мой единый товарищ, тебе моя грубая песнь. Ведь ты прекрасен и мощен, как стих звонкопевный Марина. Все твои слажены члены, как латы червлёных доспехов».

Выслушав стихи, Маяковский спросил с усмешкой:

– Неужели на этом коне вы думаете въехать в советскую литературу?

– У меня и другие кони имеются, – бодро ответил юноша.

– Познакомьте! – попросил Маяковский.

Парень прочёл ещё несколько своих стихотворений, среди которых была «корона сонетов» под названием «Рысь». В ней были такие строки:

«Кого судьба ласкает благосклонно? Ужель всегда того, кто образцов? Кого выносит на крутые склоны шалуньи – счастья голосистый зов? Всегда ль того, кто в битвах закалённый, любую участь одолеть готов?»

Юноша продекламировал и стихотворение «Вор», построенное на жаргонных выражениях, а за ним – «Цыганский вальс на гитаре», скроенный из цыганщины.

Услышанное удивило Маяковского, и он спросил:

– Откуда в ваших стихах воровской жаргон?

– Я сидел в тюрьме с уголовниками.

– А цыганский?

– Я был актёром бродячего театра, а в нём был целый табор.

– Даже, – сказал Маяковский, – если вы ничего больше не напишите, то и тогда можно будет сказать, что на литературном небе появилась яркая звёздочка.

– А каждая звёздочка – это солнце! – уточнил парень.

– Ого! – воскликнул Маяковский. – Поэт скромен, но не застенчив. Спортом занимаетесь?

– Да. Бокс, плаванье, гребля. Но в основном – классическая борьба.

– Ого – классическая! – воскликнул Маяковский. – Такой молодой и уже классик! А как вас зовут?

– Илья Сельвинский, – ответил юный поэт.

– Приходите, Илья, в Политехнический! – пригласил Маяковский. – Семнадцатого.

Владимир Владимирович не знал, что этот крымчанин, окончив с отличием городское училище, поступил в 5 класс евпаторийской гимназии. И если Маяковский из пятого класса гимназии ушёл, то Сельвинский:

«Из 5 класса перешагнул в 7-й. На это пришлось потратить лето. Замечательное евпаторийское лето».

17 октября в Политехническом музее, куда Маяковский пригласил своего нового знакомца, состоялся вечер всех поэтических школ и групп. В нём участвовали неоклассики, неоромантики, символисты, неоакмеисты, футуристы, имажинисты, экспрессионисты, презантисты, ничевоки и эклектики.

Берлинская газета «Руль» (в номере от 3 ноября) дала такой отчёт:

«Когда дело дошло до футуристов, публика потребовала Маяковского, имя которого значилось в программе, но его не оказалось, и его произведения читал артист Гаркави…

Шершепевич выступил с программой имажинистов. В середине его речи произошёл инцидент. Появляется Маяковский. Аудитория требует, чтобы он выступил. Шершеневичу приходится слезть со стола, куда, в свою очередь, взбирается Маяковский. Но вместо футуристических откровений он заявляет, что считает сегодняшний вечер пустой тратой времени, в то время как в стране разруха, фабрики стоят, и что лучше было бы создать ещё один агитпункт (агитационный пункт), чем устраивать этот вечер.

Трудно себе представить, какой протест вызвали эти слова. Свистки и крики: «Здесь об искусстве говорят, а не митинг». Не дают Маяковскому продолжать свою речь, он спускается со стола, но в ту же минуту начинают его бурно вызывать. Он пытается говорить на прежнюю тему, но повторяется та же история.

Когда Маяковский в третий раз очутился на столе, он, махнув рукой, стал читать «150 000 000» (его новая большая поэма) при одобрительных замечаниях публики: "давно бы так"».

Поиск репертуара

30 октября 1921 года в поэтическом кафе «СОПО» Всеволод Мейерхольд уже как бывший заведующий театральным отделом (ТЕО) Наркомпроса делал доклад «О театре», в котором обрушился с критикой на ТЕО и на переживавшие в ту пору взлёт Театры революционной сатиры (Теревсаты). Витебская «Вечерняя газета» в номере от 22 ноября сообщила:

«Докладчик резко критиковал политику ТЕО, закрывшего 1-й театр РСФСР и расплодившего халтуру. „Мы должны дать массе новый, революционный театр, – закончил Майерхольд свой доклад, – а не кормить народ дрянными постановками „Пиковой дамы“ и скверным „Теревсатом““.

Влад. Маяковский… заявил своё несогласие с Мейерхольдом. "Пока у нас нет новых пьес, – сказал Маяковский, – нам не нужно и нового театра. Будут пьесы – будет и театр. Мы должны не жаловаться на ТЕО, а работать над созданием нового репертуара"».

Между тем новая пьеса была уже написана, называлась она «Пугачёв», и написал её Сергей Есенин. Но эту пьесу по-прежнему никто не хотел ни ставить, ни печатать.

Так как Театр РСФСР Первый, сыгравший 10 сентября свой последний спектакль, был закрыт Наркомпросом, Мейерхольд назвал свою труппу Театром РСФСР-2, и она продолжала играть в том же здании на Садово-Триумфальной, 20.

7 ноября в Большом театре Москвы торжественно отмечалась четвёртая годовщина Октября. Об этом – Илья Шнейдер:

«Большой театр был до того переполнен, что оказались сломанными барьеры, разделявшие ложи.

Из-за множества людей, стремившихся попасть в театр, начало спектакля задерживалось. Даже кулуары были забиты зрителями».

Будущий болгарский полковник Христо Паков, а тогда слушатель Первой советской школы военных лётчиков, вместе со своим сокурсником получил билеты в Большой. Вот его воспоминания:

«Нам досталось кресло в партере. Вдруг все зрители встали со своих мест и повернулись к расположенной в центре правительственной ложе. Со всех мест слышалось: „Ильич… Ильич… Ильич…“ В ложе, всего лишь в нескольких шагах от нас показался вместе с Дзержинским и его помощником Менжинским весело улыбающийся Ленин. Он приветственно поднял руку, и весь многоярусный зал встретил его нескончаемыми рукоплесканиями.

На авансцену вышел Луначарский. Он кратко рассказал о творчестве всемирно известной балерины Айседоры Дункан и пояснил содержание предстоящего балета.

Поднялся занавес».

Зазвучал оркестр, и на сцене показалась Дункан. Валентин Катаев, тоже присутствовавший в театре, написал, что она…

«… выбегала на сцену московского Большого театра в красной тунике с развёрнутым красным знаменем, исполняя под звуки оркестра свой знаменитый танец «Интернационал»… Она как бы олицетворяла собой вторжение советских революционных идей в мир увядающего западного искусства».

Сергей Есенин и все имажинисты тоже были на том представлении. Матвей Ройзман вспоминал:

«Только один раз я видел, как танцевала освещённая светом разного цвета Дункан „Славянский марш“, Шестую симфонию П.И. Чайковского и Интернационал. Я отнюдь не считаю себя знатоком хореографии, но сила выразительности жестов и мимики танцовщицы были потрясающи».

Христо Паков:

«Радостно засияло лицо балерины. Вихрем понеслась она по сцене в ликующем танце Освобождения…

Ленин склонился над барьером ложи. И когда прозвучали последние аккорды «Интернационала», Владимир Ильич встал и громко, во весь голос воскликнул:

– Браво, браво, мисс Дункан!

На сцене снова появился Луначарский. Он объявил, что артистка готова повторить заключительную сцену балета, если зрители исполнят вместе с ней «Интернационал». Публика встретила эту весть с энтузиазмом. И когда Дункан вышла на сцену, все, не ожидая оркестра, стоя запели «Интернационал». Пел вместе со всеми, кто был в зале, и Владимир Ильич…»

Был ли в тот вечер в Большом театре Маяковский, неизвестно. Но через семь лет в его пьесе «Клоп» персонаж, оказавшийся (по сюжету пьесы) в 1979 году, скажет о 20-х годах, как о времени, когда…

«… под Интернационал в балетах чесали ногу о ногу…»

В тринадцатитомном собрании сочинений Маяковского фамилия Дункан упоминается только один (!) раз – статью, написанную осенью 1929 года, Владимир Владимирович закончил словами:

«"Разгром" Фадеева для нас важнее записок фактовички Дункан…»

Поэт-футурист уничижительно назвал «записками» мемуары актрисы, написанные кровью сердца.

А что касается Большого театра, то он, как казалось тогда многим, доживал последние дни – большевики (с подачи самого Ленина) заговорили о его закрытии ввиду полной ненужности. Ещё 26 августа Ильич написал наркому по просвещению:

«Г. Луначарскому.

Все театры советую положить в гроб.

Наркому просвещения надлежит заниматься не театром, а обучением грамоте».

10 ноября 1921 года в московском Доме печати состоялся диспут о судьбе театра. В обсуждении этого вопроса участвовал и Маяковский, которому, надо полагать, ленинская позиция в этом вопросе была хорошо известна. Журнал «Экран» в седьмом номере написал:

«Крайнюю позицию занял Маяковский, настаивавший на полном закрытии театра».

В журнале «Театральная Москва» (тоже в седьмом номере) говорилось, что Маяковский…

«… заявил даже о необходимости закрыть все театры как абсолютно чуждые современной революционной действительности».

Трудности продолжали преследовать и театр Айседоры Дункан. Даже при поддержке самого Луначарского, обещавшего ей «тысячу детей и огромный зал».

Илья Шнейдер:

«Айседора раздражалась:

– Я хочу только «чёрни хлеб, чёрни каша», но тысячу детей и большой зал…

Тысяча детей и большой зал были, конечно, утопией.

В Москве было плохо с топливом. Луначарский мог обещать только небольшую школу с интернатом на 40 детей».

14 ноября в том же Доме печати проходил ещё один диспут. На этот раз обсуждалась другая животрепещущая тема: «Почему молчат писатели?» Журнал «Экран» (в восьмом номере) отметил:

«Маяковский, всегдашний, постоянный из вечера в вечер гвоздь. Маяковский имеет одну речь – постоянную, всегдашнюю. И он повторяет её из вечера в вечер. Начинается она с того, что "Как вы смеете говорить, что у нас нет революционного репертуара, когда у нас есть ((Мистерия-буфф"?" Потом о Пастернаке и Асееве. Потом – «Итак, я резюмирую, товарищи…»»

Юрий Анненков о выступлениях Маяковского сказал как о…

«… всегда настолько вызывающих, что они непременно сопровождались шумными протестами и восторженными возгласами публики».

24 ноября Северо-Американские Соединённые Штаты отмечают свой национальный праздник – День благодарения. Фрэнк Го л дер, сотрудник АРА, Американской Администрации Помощи голодающим (American Relief Administration), описывая вечеринку, устроенную в Москве в этот день, упомянул и Дункан:

«Специальным гостем была Айседора Дункан; женщина была либо пьяной, либо сумасшедшей, либо и то, и другое».

Айседору сопровождал Сергей Есенин и его друзья, поэты-имажинисты. Но Голдера поэты, видимо, не интересовали, и он упомянул только Айседору и «юношей»:

«Она была полуодета, и просила юношей одёрнуть её хитон».

Рижское «дельце»

В середине ноября 1921 года к Маяковскому из Риги прилетело новое предложение от Лили Брик:

«… я говорила с одним очень крупным капиталистом, владельцем большой типографии. Он согласен и даже очень хочет издавать наши книги на его средства. <… > Хорошо было бы, конечно, попутно издать несколько учебников – для выгоды его и нашей. Он хотел бы, чтобы кто-нибудь в Москве занимался исключительно этим. Он предлагает этого человека обеспечить продовольствием и деньгами. Я хотела бы, чтобы этим человеком согласился быть ты, Волосик – это очень интересно – во-первых, а во-вторых, дало бы тебе возможность абсолютно бросить плакаты».

Сам Маяковский, как мы помним, уже давно громогласно заявлял о том, что его «заела Роста». Он дождаться не мог, когда же, наконец, сможет бросить рисовать осточертевшие ему плакаты. И 23 ноября 1921 года Владимир Владимирович отправил в Ригу ответ:

«Получил твоё издательское письмо. Я согласен. С удовольствием бы занялся этим исключительно».

И он перечислил свои произведения, которые, по мнению его и Осипа Брика, желательно было бы издать в ближайшее время. Лили ответила:

«Список книг мне нравится, только имейте в виду – никакой политики, так как каждая рукопись должна пройти через латвийскую цензуру».

Красочно расписав заманчивую перспективу предстоящего сотрудничества с латвийским капиталистом, она поспешила обрадовать Маяковского:

«… я буду с ним уславливаться в долларах и в том, чтобы деньги тебе высылались в иностранной валюте. <…> Главное: высылай скорее заказы и материалы, для того чтобы начать получать деньги».

Бенгт Янгфельдт добавил к этой истории такую подробность:

«"Капиталист" был Василий Зив, переехавший в Ригу из Петрограда в 1921 году. Для успеха проекта Зиву был необходим представитель в Москве, которому он гарантировал оплату деньгами и продовольствием».

Но сразу возникают вопросы: кто же он такой – этот Зив? И откуда у него, недавно прибывшего в Ригу из Петрограда, взялись деньги и продовольствие?

Скорее всего, этот так называемый «капиталист» был агентом ВЧК, которая и снабдила его всем необходимым, чтобы он наладил своё издательское «дело». Такой надёжной «крышей» чекисты постоянно «прикрывали» своих людей за рубежом. Так, Яков Блюмкин, разъезжая по Турции, а затем и по Европе, выдавал себя за торговца еврейскими раритетными книгами (эти святые книги большевики изъяли в синагогах России). И у Вальтера Кривицкого было аналогичное «дело». В своей книге он написал, что работал в Голландии…

«… под видом антиквара из Австрии. Такое положение позволяло мне иметь легальную резиденцию, получать денежные переводы, которые мне направляли из-за границы, и часто переезжать из одной страны Европы в другую».

Так что попытка превращения Маяковского в подельника рижского «капиталиста» могла быть тоже операцией Лубянки – чекисты вполне могли планировать отправку поэта за рубеж (как стихотворца, которого в Советской России не понимают и не принимают).

Как бы там ни было, но 28 ноября Осип Брик (чекист) и Владимир Маяковский (кандитат в пособники капиталиста) подали Луначарскому докладную записку:

«Нами организуется издательство левого искусства „МАФ“ (Московская – в будущем международная – ассоциация футуристов). Цель издательства – издание журнала, сборников, монографий, собраний сочинений, учебников и пр., посвящённых пропаганде основ грядущего коммунистического искусства и демонстрацией сделанного на этом пути. Просим оказать содействие скорейшей организации издательства „МАФ“ и получению разрешения на ввоз изданий в РСФСР».

Луначарский оставил на записке резолюцию:

«Идею издательства считаю приемлемой. Книги прошу разрешить к ввозу при соблюдении соответственных постановлений».

Разрешение на ввоз книг из-за рубежа Маяковский получил от Наркомвнешторга и Госиздата.

Хотя из намерения печатать книги в Латвии так ничего и не вышло, издательство «МАФ» было создано – следующей весной. В автобиографических заметках «Я сам» главка «22-й ГОД» началась с фразы:

«Организую издательство МАФ».

Конец 1921-го

2 декабря студент Электротехнического института Яков Серебрянский решил навестить своего старого товарища по партии эсеров Давида Моисеевича Абезгауза и зашёл на квартиру, где он жил. А там чекисты устроили засаду. Серебрянский был арестован и доставлен на Лубянку, теперь уже не как сотрудник, а как узник.

В том же декабре Меер Трилиссер, приглашённый Дзержинским работать на Лубянку, был назначен помощником начальника ИНО ВЧК.

А Маяковский собрался на Украину и 5 декабря написал в Ригу:

«… в Харькове идёт "Мистерия". Уже пять раз назначались мои вечера, билеты проданы, а я не могу выехать…»

11 декабря Владимир Владимирович, наконец, поехал в Харьков, который был тогда столицей Украинской Советской Социалистической Республики. На следующий день в Драматическом театре состоялся вечер, названный на афишах «Диспутом о футуризме».

Местная газета «Коммунист» отозвалась о нём без особого восторга. Доклад московского гостя был назван «бездарным», а его рассуждения и ответы на реплики зала – «находчивостью провинциального конферансье». Поэтому…

«… аудитория слушала рассеянно, с нетерпением ожидая, когда же Маяковский оправдает свою репутацию и потешит публику скандальчиком.

Маяковский нередко бывает неприятно груб, – но когда подумаешь, каким ангельским терпением надо обладать, чтобы дискуссировать с потомственными мещанами от искусства, слово осуждения замирает на устах».

14 декабря в харьковском Оперном театре Маяковский читал поэму «150 000 000».

На следующий день в Героическом театре было устроено чествование поэта, названное уже знакомым нам словом «Дювлам». О том, как проходило это мероприятие, сведений почти не сохранилось. Известно лишь, что на нём с 27-летним юбиляром познакомился 23-летний молодой человек, который представился очень скромно:

– Павел Лавут.

Вполне возможно, что Маяковский тут же забыл не только услышанные имя и фамилию, но даже и то, как выглядит его новый знакомец. Но нам этого человека стоит запомнить – он ещё встретится на пути нашего героя.

18 декабря Маяковский вернулся в Москву.

В это время в Петрограде в издательстве «Эльзевир» вышла поэма Есенина «Пугачёв». Издательство создал друг поэта Александр Михайлович Сахаров, создал специально для того, чтобы напечатать «Пугачёва»!

Илья Шнейдер:

«Есенин очень любил своего „Пугачёва“ и был им поглощён. Ещё не кончив работу над поэмой, хлопотал об издании её отдельной книжкой, бегал и звонил в издательство и типографию и однажды ворвался на Пречистенку торжествующий, с пачкой только что сброшюрованных тонких книжечек тёмно-кирпичного цвета, на которых прямыми и толстыми буквами было оттиснуто: „Пугачёв“…

Айседоре на экземпляре «Пугачёва» Есенин сделал такую дарственную надпись: «За всё, за всё, за всё тебя благодарю я»».

А Лили Брик всё продолжала уверять латышей в поэтической одарённости Маяковского, стараясь устроить ему турне по трём прибалтийским республикам. И во второй половине января 1922 года она написала в Москву:

«Волосик, тебе предстоит в марте месяце 5 выступлений: 2-е Риге, 2-е Ревеле, 1-е Ковно. Казённый проезд и гостиница и 50 000 латвийских рублей – по 10 000 за выступление. Я думаю, ты не откажешься прокатиться, а визу получить будет нетрудно – я тебе помогу».

Всё складывалось как нельзя лучше! Если, конечно, не считать того, что английскую въездную визу Лили получить так и не смогла.

Почему?

Аркадий Ваксберг:

«… скорее всего, потому что в Лондоне власти ставили перед собой те же вопросы, которые сейчас ставим и мы: чем объяснить то особое положение, в котором оказалась просительница и которое столь разительно отличалось от положения других совграждан? На какие средства она собирается в Англии жить, а если средства такие есть, то как ею добыты!»

Стало быть, вояж за рубеж закончился для Лили Юрьевны провалом?

Скорее всего, нет. Ведь это было её первое турне из Советской России за границу. ВЧК должна была к ней как следует присмотреться. Поэтому и приставила к опытному

Эльберту. В чём-то Лили Брик ему помогала, а в остальном должна была вести себя в полном соответствии с разработанной «легендой». То есть постоянно демонстрировать, что она верная любящая жена (это было видно по её письмам Маяковскому и его к ней). Что она заботится о благосостоянии семьи (это было видно по её хлопотам по организации печатания произведений мужа). И, наконец, что она очень любит свою мать и рвётся навестить её (это было видно по её усилиям добыть въездную английскую визу).

Если так, то Лили Брик выполнила всё, что от неё требовала ВЧК, блестяще: она и Эльберту помогла, и себе образ необходимый создала.

А Константин Бальмонт, живший в это время в Париже, сочинял стихи, в которых большевиков называл не иначе как «актёрами Сатаны». А в прозе писал:

«Русский народ воистину устал от своих злополучий и, главное, от бессовестной, бесконечной лжи немилосердных, злых правителей».

Но при этом горестно восклицал:

«Я хочу России… пусто, пусто. Духа нет в Европе».

А в Советской России (в Поволжье) по-прежнему зверствовал жуткий голод.

Зинаида Мережковская– Гиппиус записывала в дневнике:

«Голодных бунтов нет – люди едва держатся на ногах, не взбунтуешь…»

Люди умирали тысячами.

Пожалуй, только один Дмитрий Мережковский был тогда против помощи, которую оказывала голодающим Америка. Он считал, что деньги, которые выделял соболезнующий мир, до голодных людей не дойдут.

«Чистки» и голод

19 января 1922 года в Политехническом музее состоялось мероприятие, названное по аналогии с тем, что происходило в партии большевиков, «Чисткой современной поэзии». На этой «чистке» присутствовал и Сергей Есенин. Дмитрий

Фурманов, уже начавший сочинять прославившую его книгу о Чапаеве, записал в дневнике 23 января:

«Аудитория Политехнического музея набита сверху донизу. Интерес у публики выявляется колоссальный. Да и как не интересоваться: в хаосе литературных течений, школ, направлений и групп, которые плодятся с невероятной быстротой, разобраться одному не под силу, а „чистка“ – это оригинальная форма коллективного труда, она может многое вывести наружу, объяснить, опровергнуть, доказать…

Не так важно, конечно, будут или нет "вычищен " какой-нибудь отдельный поэт: вычищать его но существу неоткуда, ибо «не существует даже и профсоюза поэтов», как доложил Маяковский… Дело не в этом. Важно творчеству поэта дать общественную оценку…»

Пришёл на эту «чистку» и студент Московского Высшего Технического Училища Борис Бажанов, который потом написал, искренне полагая, что Маяковский член партии:

«Я узнал поэта лишь во второй период, послереволюционный, когда он, с партбилетом в кармане, бодро и одушевлённо направлял поэзию по коммунистическому руслу. В 1921 году прошла чистка партии, и Маяковский объявил "чистку современной поэзии". Это было пропагандное, не лишённое остроумия издевательство над поэтами, не осенёнными благодатью коммунизма».

Владимир Маяковский положил в основу этого пропагандистского мероприя три критерия:

«1) работу над художественным словом

2) современность поэта переживаемым событиям

3) поэтический стаж, верность своему призванию, постоянство в выполнении высокой миссии художника жизни».

Поэтесса Анна Ахматова, уже четвёртый год носившая фамилию Шилейко и с чтением стихов не выступавшая (её муж, учёный-ассиролог Вольдемар Шилейко, не позволял ей это делать), была «вычищена» одной из первых.

Борис Бажанов:

«Публика была почти поголовно студенческая. Проводя „чистку“ в алфавитном порядке и разделавшись но дороге с Ахматовой, которая будто бы в революции увидела только, что „всё разграблено, продано, предано“, Маяковский дошёл до Блока, который незадолго до этого умер».

И тут, по словам Бажанова, Владимир Маяковский неожиданно принялся вспоминать о том, как он ходил к Александру Блоку за автографом, и как тот долго раздумывал, подписывая ему свою книжку:

«Смотрю, что Блок написал: „Владимиру Маяковскому, о котором я много думаю“. И над этим надо было 17 минут думать!

То ли дело я: попросил у меня присутствующий здесь поэт Кусиков мою книгу с посвящением. Тотчас я взял «Всё, сочинённое Владимиром Маяковским» и надписал:

"Много есть на свете больших вкусов и маленьких вкусиков; Кому нравлюсь я, а кому Кусиков.

Владимир Маяковский"».

Дошла очередь и до поэтов-ничевоков, которые были яростными недругами Маяковского и даже подвергли его суду «Постановление ревтрибунала Ничевоков», вообще запрещавшее ему писать, было опубликовано в приложении к их альманаху «Собачий ящик». Стоит ли удивляться тому, что поэт-футурист своих недоброжелателей тоже «вычистил»!

К творчеству Николая Асеева собравшиеся в Политехническом музее «чистильщик» отнёсся с большим одобрением.

Дмитрий Фурманов:

«Другие поэты, видимо, будут очищены в ряде следующих собраний».

ВЧК тоже занялась тогда чисткой – заброшенный в Прибалтику Яков Блюмкин (под маской «ювелира Исаева») быстро разобрался в тамошней ситуации и выявил заграничные связи работников Гохрана. Чекисты быстро завели дело, по которому проходило 64 человека. 19 из них было расстреляно, 35 приговорено к различным срокам тюремного заключения, 10 оправдано.

Через пятьдесят три года (в 1975 году) на студии «Таллинфильм» по сценарию Юлиана Семёнова (Ляндреса) была снята кинокартина «Бриллианты для диктатуры пролетариата».

Главным её героем стал Всеволод Владимирович Владимиров, он же – Максим Максимович Исаев (будущий Штирлиц).

А жизнь рядовых советских людей (даже живших в Москве) продолжала быть весьма и весьма нелёгкой. Учившийся в МВТУ Борис Бажанов летом немного подкормился в своём родном Могилёвском уезде. Но:

«Осенью я вернулся в Москву и продолжал учение. Увы, на моём голодном режиме к январю я снова чрезвычайно отощал и ослабел».

Бажанов хотел было вернуться на Украину, чтобы там немного подкормиться и прийти в себя, но ему предложили устроиться на работу в ЦК партии, сказав:

«– Аппарат ЦК сейчас сильно расширяется, там нужда в грамотных работниках. Попробуйте.

Я попробовал. То, что я был в прошлом секретарём Укома партии и сейчас секретарём ячейки в Высшем Техническом, оказалось серьёзным аргументом, и Управляющий Делами ЦК Ксенофонтов (кстати, бывший член коллегии ВЧК), производивший первый отбор, направил меня в Орготдел ЦК, где я и был принят.

В это время происходило чрезвычайное расширение и укрепление аппарата партии. Едва ли не самым важным отделом ЦК был в это время организационо-инструкторский отдел, куда я и попал…»

С Иваном Ксенофонтовичем Ксенофонтовым мы уже встречались – это он (вместе с другим чекистом – Яковом Христофоровичем Петерсом) 11 октября 1919 года подписал Маяковскому «УД ОСТОВЕРЕНИЕ (на право ношения оружия)», разрешив поэту иметь «револьвер системы Вследок». Тогда Ксенофонтов был заместителем Дзержинского и председателем Особого трибунала ВЧК. Феликс Эдмундович послал его служить в ЦК.

Маяковский в это время сочинял новую свою поэму.

«Четвёртый Интернационал»

Эта поэма не окончена. Состоит она всего из одной главы, названной весьма необычно: «ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО МАЯКОВСКОГО ЦК РКП, ОБЯСНЯЮЩАЯ НЕКОТОРЫЕ ЕГО, МАЯКОВСКОГО, ПОСТУПКИ».

Начинается это письмо с сопоставления:

«Были белые булки. / Белее звёзд. / Маленькие. / И то по фунту. А вы / уходили в подполье, / готовясь к голодному бунту».

Сопоставлялась самая обычная жизнь россиян с тем, чем занимались революционеры-подпольщики:

«Жили, жря и ржа. / Мир / в небо отелями вылез, лифт франтих винтил по этажам спокойным. А вы / в подпольи таились, готовясь к грядущим войнам».

Обратим внимание, что Маяковский не причислял себя к подпольщикам, ни слова не говорил о своём революционном прошлом. Он – тот, кто ел «белые булки» и жил, «жря и ржа». А когда большевики «в свои железоруки / взяли / революции огнедымные бразды», и когда были позади сражения под Царицыным, Ярославлем и мятеж в Кронштадте, только тогда настало время заговорить о себе. И Маяковский сказал:

«Восторжен до крика, / тревожен до боли, я тоже / в бешеном темпе галопа по меди слов языком колоколил, ладонями рифм торжествующе хлопал».

То есть Маяковский, пожалуй, впервые честно и откровенно заговорил о том, что он собою представлял. Не называя себя ни человеком-пророком, готовым повести людей к счастью, ни человеком, вознёсшимся на небо и оттуда взирающим на бренный мир. Он говорил о себе как о самом обычном звонаре, который все эти годы только «языком колоколил».

Но в настоящий момент этот звонарь очень встревожен:

«В грядущее / тыкаюсь / пальцем-строчкой, в грядущее / глазом образов вросся. Коммуна! / Кто будет пить молоко из реки ея? Кто берег-кисель расхлебает опоен?»

И тут Маяковский встревоженно заявлял, что на эти вопросы уже дало ответы отжившее свой век старичьё:

«Сейчас же, / вздымая культурнейший вой, патент старьё коммуне выдало: "Что будет? / Будет спаньём, / едой себя развлекать человечье быдло"».

И поэт подробно перечислил, где можно увидеть деяния старичья:

«Свистит любой афиши плеть: – Капут Октябрю! / Октябрь не выгорел! — Коммунисты / толпами / лезут млеть в Онегине, / в Сильве, / в Игоре. К гориллам идёте! / К духовной дырке! К животному возвращаетесь вспять!»

И Маяковский, обращаясь к революционерам-болыневи-кам, называл главную опасность, которая угрожала россиянам:

«Смотрите – / вот она! На месте ваших вчерашних чаяний в кафах, / нажравшись пироженью рвотной, коммуну славя, расселись мещане».

– И это никого не волнует, никого не беспокоит! – утверждал поэт. Только он один без устали твердит об опасности, нависшей над страной:

«… грядущие бунты славлю. В марксову диалектику стосильные / поэтические моторы ставлю. Смотрите – / ряды грядущих лет текут».

Владимир Владимирович напоминал работникам ЦК РКП (потерявшим, по его мнению, бдительность), что нужно как можно скорее смести завоёвывающее россиян мещанство:

«Взрывами мысли головы содрогая, артиллерией сердец ухая, встаёт из времён / революция другая — третья революция / духа».

Неужели, сочиняя эти строки, Маяковский не понимал, что, если революция, которую совершили болыневи-ки (октябрьская), привела страну к невероятному голоду, то ещё один бунт может привести её к полному краху? А если не понимал, то неужели некому было подсказать ему это?

Поэту не только подсказывали – ему впрямую говорили о том, что он пишет не так и совсем не то, в чём нуждается страна. Исполняя распоряжение Ленина, многие газеты вообще отказывались иметь дело с поэтом-футуристом.

Но поэт продолжал верить, что она придёт – эта «третья революция духа». И рапортовал сотрудникам ЦК РКП(б), что он стремится ускорить её приход своими произведениями, которые кому-то могли показаться антиреволюционными и даже антипролетарскими.

На этом первая часть поэмы завершалась. Далее предстояло написать продолжение.

Акции Лубянки

10 февраля 1922 года Сергей Есенин и Айседора Дункан отправились в Петроград, где остановились в гостинице «Англетер». Об этом вряд ли вообще стоило упоминать, если бы не неожиданно встреченная информация – в книге Владислава Тормышова о той гостинице сказано:

«Тогда это было режимное заведение НКВД-ОГПУ, и там жили лишь сотрудники этих ведомств».

Напомнив о том, что понятия «НКВД– ОГПУ» в ту пору ещё не существовало, всё же заметим, что факт поселения Есенина и Дункан в «Англетере» лишний раз свидетельствует о том, что оба они находились под покровительством чекистов. И, надо полагать, поэту это нравилось.

У другого сотрудника ВЧК, Григория Колобова, носившего кличку «Почём-соль», в тот момент намечалась очередная командировка на Кавказ. Друзья Есенина были очень обеспокоены его разгоревшимся романом с Айседорой Дункан. И, по словам Анатолия Мариенгофа:

«Стали обдумывать, как вытащить из Москвы Есенина. Соблазняли и соблазнили Персией».

Вернувшийся из Петрограда поэт поехать туда согласился. Однако опоздал на вокзал, и колобовский вагон укатил без него. Решив догнать друзей, Есенин отправился в Ростов-на-Дону самостоятельно. Встретив там вагон Григория, он…

О том, что произошло на ростовском вокзале – Илья Шнейдер:

«В Ростове, пока „Почём-соль“ управлялся с солью и кое-какими поручениями комиссии, Есенин поссорился с ним и методически перебил одно за другим все стёкла „салон-вагона“. После этого „Почём-соль“ отправил его в Москву, к великому счастью Айседоры».

Другой поэт-имажинист Александр Кусиков тоже засо-брался в поездку. Но за границу. Случилось это ещё в январе 1922 года. Вместе с писателем Борисом Пильняком по командировке Луначарского Кусиков сначала поехал в Эстонию. Там оба «путешественника» пробыли целый месяц, устраивая литературные вечера в Дерите и в Ревеле. Затем двинулись в Германию, где Кусиков высказывался о большевистском строе в России очень положительно, за что получил в эмигрантских кругах (в то время весьма информированных) кличку «чекист». Прозвище это ему дали, надо полагать, вполне заслуженно – чекисты хорошо поработали над поэтом, заставив свободолюбивого стихотворца работать на ВЧК.

В начале февраля 1922 года завершилось и четырёхмесячное пребывание в Латвии Лили Брик. Аркадий Ваксберг по этому поводу написал:

«… несолоно хлебавши Лиля вернулась в Москву».

Да, из её сделки с Василием Зивом ничего не получилось. Но это, скорее всего, произошло из-за того, что Зив так лихо изображал из себя «капиталиста», что Лили поверила в его игру. А сама она так искусно строила из себя возлюбленную поэта, которого большевики не желают печатать, что Зив клюнул на её приманку. Иными словами, обе стороны просто не распознали друг в друге «своих».

Лубянка, надо полагать, за этой «игрой» наблюдала с большим интересом. Но когда чекисты убедились в том, что оба агента исполняют свои роли сверхзамечательно, была дана команда: «Прекратить!». И сделка не состоялась.

Так что выражение, которое употребил Ваксберг («несолоно хлебавши»), здесь вряд ли подходит – чекистский экзамен Лили Брик сдала на «отлично». Впрочем, экзамен этот был уже не «чекистским» – начало 1922 года оказалось для чрезвычайного ведомства страны Советов весьма знаменательным: 6 февраля ВЧК (Всероссийскую Чрезвычайную Комиссию) переименовали, и она стала называться ГПУ НКВД (Главное Политическое Управление Народного комиссариата внутренних дел).

Подарок любимой

Новая поэма, которую Владимир Владимирович взялся писать, отодвинув в сторону не законченный «IV Интернационал», называлась «Люблю». Она была стихотворной лирической автобиографией поэта, которая предназначалась в подарок Лили Юрьевне. В этой поэме Маяковский, пожалуй, впервые поведал о том, чем он любил заниматься в подростковом возрасте:

«Я в меру любовью был одарённый. Но с детства / людьё / трудами муштровано. А я – / убёг на берег Риона и шлялся, / ни черта не делая ровно. Сердилась мама: / «Мальчишка паршивый!» Грозился папаша поясом выстегать. А я, /разживясь трёхрублёвкой фальшивой, играл с солдатами под забором в «три листика»».

Как видим, родителям не нравилось, что их сын прогуливает занятия в гимназии. А в «три листика» юный Володя Маяковский играл не просто «с солдатами». Воинское подразделение прибыло в Кутаис, чтобы подавить бунт, который поднял в местной тюрьме большевик Иосиф Джугашвили. Через полтора десятка лет такой эпизод в поэме грозил бы её автору большими неприятностями. Но на дворе был 1922 год, и далёкое будущее было размыто ещё туманом времени.

О своей московской жизни Маяковский дал очень странную информацию:

«Юношеству занятий масса. Грамматикам учим дурней и дур мы. Меня ж / из 5-го вышибли класса. Пошли швырять в московские тюрьмы».

Как же так? Ведь по воспоминаниям матери и сестры поэта, гимназист-двоечник Маяковский сам попросил забрать из гимназии его документы, чтобы заниматься одной лишь «революционной деятельностью». По стихам же выходит, что Володя Маяковский был толковым учеником (не «дурнем»), но ему просто не повезло. Однако ни в «IV Интернационале», ни в поэме «Люблю» ни о какой подпольной работе Маяковского не говорится. За что же тогда толкового гимназиста стали «швырять в московские тюрьмы»!

Ответ напрашивается один: у Маяковских снимали койки революционно настроенные студенты, за которыми следила охранка, и бедняга-гимназист тоже попался на глаза сыщикам-филёрам. Стало быть, мать будущего поэта была права, когда писала градоначальнику, что её сын ничем противозаконным не занимался, и что арестовали его совершенно случайно?

А ведь как красочно можно было расписать своё боевое большевистское прошлое или хотя бы достаточно подробно рассказать о том, как подростка, полюбившего учение Карла Маркса, три раза арестовывали царские жандармы. А поэт о Бутырской тюрьме всего лишь вспомнил:

«Я вот / в „Бюро похоронных процессий“ влюбился в глазок 103 камеры».

Можно было торжественно заявить о своей готовности отдать всё, если этого потребует партия большевиков, но Владимир Владимирович написал лишь о солнечном зайчике, прыгавшем по стене его камеры:

«… я / за стенного / за жёлтого зайца отдал тогда бы – всё на свете».

Так что возникают серьёзные сомнения в том, была ли у поэта-футуриста революционная юность – та, о которой так много рассказывали его современники, и на которой мы строили своё повествование в предыдущей книге.

Отдельная главка поэмы названа «Ты» и посвящена Лили Брик:

«Пришла – / деловито, / за рыком, / за ростом, взглянув, / разглядела просто мальчика. Взяла, / отобрала сердце / и просто пошла играть – / как девочка мячиком».

Здесь Маяковский просто повторил то, что было уже сказано Николаем Гумилёвым в его стихотворении «Сирень», написанном в 1917 году:

«И за огненными небесами Обо мне задумалась она, Девушка с газельными глазами Моего любимейшего сна. Сердце прыгало, как детский мячик…»

Но Гумилёва уже не было в живых, о его творчестве старались не вспоминать, и Маяковский так и остался первооткрывателем поэтического образа: сердце, как детский мячик.

В завершении поэмы давалась клятва:

«Не смоют любовь / ни ссоры, / ни вёрсты. Продумана, / выверена, / проверена. Подъемля торжественно стих строкопёстрый, клянусь – /люблю / неизменно и верно!»

Вот такой стихотворный подарок вручил Маяковский приехавшей Лили Юрьевне.

«Чистка» и аукцион

В феврале 1922 года произошло ещё одно не менее значительное событие: нарисовав последний плакат, Маяковский покинул РОСТА.

Лили Брик писала:

«Умирание наше началось, когда отдел перевели в Главполитпросвет и заработали лито-, и цинко– и типографии. Дали сначала две недели ликвидационные, потом ещё две недели, а вскоре и совсем закрыли».

17 февраля в Политехническом музее продолжилась «Чистка современной поэзии». Поэт Осип Мандельштам во втором номере журнала «Россия» написал:

«Когда в Политехническом музее Маяковский чистил поэтов по алфавиту, среди аудитории нашлись молодые люди, которые вызвались, когда до них дошла очередь, сами читать свои стихи, чтобы облегчить задачу Маяковскому. Это возможно только в Москве и нигде в мире, – только здесь есть люди, которые, как шииты, готовы лечь на землю, чтобы по ним проехала колесница зычного голоса».

19 февраля 1922 года в московском Доме печати проходил литературный аукцион в пользу голодающих Поволжья. Подобные мероприятия проводились тогда довольно часто, но то, как был представлен этот аукцион (названный «американским»), для многих было в новинку. Афиши рекламировали спектакль мастерской Николая Михайловича Фореггера, а в его антракте – распродажу книг. И тут же шло добавление, что Владимир Маяковский «по ходу действия сделает сенсационное сообщение».

Маяковский его сделал, объявив в самом начале аукциона, что «никто не покинет Дом печати без его разрешения, которое он даст только тем, кто пожертвует голодающим Поволжья». Сам поэт выставил на продажу свою книгу с автографом:

«Отдавшему всё для голодных сёл дарит Маяковский своё «Всё»».

Газета «Правда» в номере от 21 февраля подводила итог:

«Устроенный в Доме печати в воскресенье 19 февраля во время спектакля „американский аукцион“ книг и автографов с участием В.Маяковского прошёл весьма успешно. Выручено в общей сложности… около 40 000 000 рублей. Книга Маяковского „Всё сочинённое Маяковским“ прошла за 18 900 000 р., автограф присутствовавшего в зале МЛитвинова за 5 250 000р., за выступление с чтением стихов Есенина было собрано 5 100 000 р. Все деньги переданы в Губернскую комиссию помощи голодающим при Главполитпросвете».

Обратим внимание, что за автограф заместителя наркома по иностранным делам Максима Максимовича Литвинова дали пять с четвертью миллионов рублей, даже больше, чем за чтение стихов самим Есениным! За книгу Маяковского выручили почти девятнадцать тысяч. До сорока миллионов оставалось совсем немного. Стало быть, те, кто пришёл на аукцион, были людьми очень и очень небогатыми (ведь Рита Райт, как мы помним, писала, что тогда «пара чулок стоила миллиона полтора»).

2 марта 1922 года в Политехническом музее состоялся вечер «Поэты – голодающим».

Газета «Вечерние известия»:

«Выйдя на усиленные вызовы публики, Маяковский заявил, что прочтёт свою новую вещь „Пролог к четвёртому Интернационалу“ только в том случае, если публика хорошо пожертвует в пользу голодающих. В результате обхода аудитории Маяковским была собрана значительная сумма, которая вместе с пожертвованиями присутствующих поэтов составила 16 миллионов рублей, здесь же переданных члену комиссии Помгол».

А ГПУ в это время начало арестовывать правых эсеров. Аресты были массовыми. Спасаясь от них, 4 марта Виктор Шкловский «с фантастической смелостью» бежал в Финляндию. Но гепеушники арестовали его жену, Василису Георгиевну Шкловскую-Корди (её держали в тюрьме как заложницу).

Удар по заседаниям

Самой главной неприятностью той поры для Маяковского было, пожалуй, то, что его на дух не воспринимал ответственный редактор газеты «Известия» Юрий Михайлович Стеклов (Овший Моисеевич Нахамкис). Через три года Владимир Владимирович рассказал:

«Я лично ни разу не был допущен к Стеклову. И напечататься мне удалось только случайно, во время его отъезда, благодаря Литовскому».

Осафа Семёновича Литовского (Кагана) впоследствии прославит Михаил Булгаков, сделав его прототипом критика Латунского, одного из героев «Мастера и Маргариты». Именно Литовский, как говорят, одним из первых стал употреблять словечко «булгаковщина», которым травили автора «Дней Турбиных», «Зойкиной квартиры», «Багрового острова» и «Бега».

А Маяковскому Литовский помог. Судя по его настоящей фамилии (Каган), он мог быть дальним родственником Лили Брик. Так это или не так, но 4 марта 1922 года в «Известиях В ЦИК» было опубликовано стихотворение Маяковского «Наш быт. Прозаседавшимся», более известное как просто «Прозаседавшиеся». В нём критиковались многочисленные заседания, на которых проводили время ответственные советские работники. Заканчивалось стихотворение так:

«Мечтой встречаю рассвет ранний: "О, хотя бы / ещё / одно заседание относительно искоренения всех заседаний!"»

На следующий день на заседание коммунистической фракции Всероссийского съезда металлистов приехал Владимир Ильич Ленин. Выступая перед собравшимися, он неожиданно сказал:

«Вчера я случайно прочитал в "Известиях " стихотворение Маяковского на политическую тему. Я не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта, хотя вполне признаю свою некомпетентность в этой области. Но давно я не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной. В своём стихотворении он вдрызг высмеивает заседания и издевается над коммунистами, что они всё заседают и перезаседают. Не знаю, как насчёт поэзии, а насчёт политики, ручаюсь, что это совершенно правильно. Мы, действительно, находимся в положении людей (и надо сказать, что положение это очень глупое), которые всё заседают, составляют комиссии, составляют планы – до бесконечности… Практическое исполнение декретов, которых у нас больше чем достаточно, и которые мы печём с той торопливостью, которую изобразил Маяковский, не находит себе проверки».

Борис Малкин, работавший заведующим агентством Центропечать, вспоминал:

«В тот же вечер мы позвонили Маяковскому и рассказали ему о выступлении Владимира Ильича. Маяковский был крайне взволнован и обрадован. Не удовлетворившись телефонным разговором, он приехал к нам поздно ночью, заставил передать ему всю речь Ильича и долго расспрашивал о съезде».

Анатолий Луначарский:

««Прозаседавшиеся» очень насмешило Владимира Ильича, и некоторые строки он даже повторял».

С этого момента двери газеты «Известия» перед Маяковским широко распахнулись. Художник-карикатурист Борис Ефимович Ефимов рассказал о том, как поэт появлялся в редакции:

«Размашисто раскрыв дверь ударом ладони (Маяковский не любил браться за дверную ручку), он обычно присаживался на край стола редакционного секретаря поэта Владимира Василенко и начинал читать принесённые для газеты стихи».

Сразу вспоминаются слова Юрия Анненкова о футуристах:

«Наиболее глубоким был Хлебников, наиболее последовательным и ортодоксальным – Кручёных, наиболее поэтическим – Пастернак, наиболее сильным и человечным – Маяковский. <…> Маяковскому улыбнулась удача, ему повезло, причём дважды: сначала его поддержал Горький, затем – Ленин. На долю Хлебникова и Кручёных такого везения не выпало».

Бенгт Янгфельдт:

«Для поэта, который не хотел ничего другого, как служить революции, реакция Ленина стала настоящим подарком. Маяковский правильно понял этот политический сигнал: уже через два дня он напечатал в „Известиях“ ещё одно стихотворение на ту же тему – „Бюрократиада“. Раньше правительственный орган публиковал его стихи лишь спорадически, теперь же за короткое время увидели свет шесть новых стихотворений.

Одновременно всё это выглядело унизительно, поскольку Маяковский был поставлен – и поставил себя – в положение, при котором он попадал в зависимость от милости вождя».

В стихотворении «Бюрократиада» (более длинном, чем «Прозаседавшиеся», и уже не настолько оригинальном) Маяковский решительно требовал упразднения всех канцелярий:

«… по-моему, / надо / без всякой хитрости взять за трубу канцелярию / и вытрясти».

Поэт явно надеялся, что Ленин откликнется и на это его выступление против бюрократии и канцеляризма. Но вождь большевиков на этот раз промолчал.

В это время по Москве разнёсся слух, что Сергей Есенин собирается поехать в Германию, чтобы издать там свои стихи. Поэт и в самом деле 17 марта обратился к Луначарскому с просьбой походатайствовать перед наркоматом по иностранным делам о выдаче ему заграничного паспорта.

А учреждённое Владимиром Маяковским и Осипом Бриком издательство «МАФ» в конце марта 1922 года выпустило поэму «Люблю» (тиражом в две тысячи экземпляров).

Но Корней Чуковский, не видя вокруг себя никакого прогресса, записал в дневнике 29 марта:

«… нет никакой духовной жизни – смерть. Процветают только кабак, балы, маскарады да скандалы».

Сергей Есенин, вернувшись через год из-за границы, привезёт рукопись книги стихов, которую назовёт «Москва кабацкая».

29 марта на очередное заседание собрался Президиум ГПУ. Среди вопросов, которые решались в тот день, был вопрос о принадлежности заключённого Якова Серебрянского к партии эсеров, уже находившейся тогда под фактическим запретом. Так как фактов, впрямую компрометирующих Серебрянского, чекисты не нашли, руководство ГПУ решило отпустить его на свободу. Правда, в приговоре, вынесенном Президиумом, были такие слова:

«… взять на учёт с лишением нрава работать в политических, розыскных и судебных органах, а также в Наркомате иностранных дел».

Будь Яков Серебрянский стихотворцем, он наверняка бы написал что-нибудь о своей чекистской судьбе. Но он стихов не сочинял. Этим занимался его младший (двадцатидвухлетний) брат Марк Исаакович, учившийся в Коммунистическом университете имени Свердлова. В 1922 году он издал книгу стихов «Зелёная шинель».

Стоит обратить внимание и на такой факт: в марте 1922 года глава ГПУ Феликс Дзержинский предложил начальнику Иностранного отдела Соломону Могилевскому новую должность – полномочного представителя ГПУ в Закавказье и председателя Закавказской Чрезвычайной Комиссии. Могилевский ответил согласием. В заместители ему дали молодого, но подававшего большие надежды чекиста, которого звали Лаврентий Павлович Берия. Место Могилевского предстояло занять Мееру Трилиссеру.

А что в тот момент волновало большевистских вождей?

«Гноить за глупость»

Александр Краснощёков, назначенный ещё в сентябре 1921 года членом коллегии Народного Комиссариата финансов, приступил к работе, что называется, засучив рукава. Его семья (жена и двое детей) ещё в мае месяце того же года переехала из Читы в Москву. На Никитском бульваре им дали квартиру с казённой обстановкой.

Однако освоиться на новом месте новому члену коллегии Наркомфина было непросто. Один из биографов Краснощёкова, Т.Г.Заруцкий, писал о причине отсутствия контакта между Краснощёковым и его коллегами в правительстве Дальневосточной республики:

«Он был резок, насмешлив, прям и, что самое главное, умнее и образованнее многих своих коллег».

В Москве человеку с таким характером (по словам того же Заруцкого) тоже было нелегко:

«Обладая неплохими экономическим и юридическим образованиями и независимым нравом, он к вопросам подходил со своей точкой зрения, со своими планами и от задуманного не отступал, никогда не соглашался с тем, в чём не был уверен. Ему трудно было в Москве сработаться».

А тут ещё в январе 1922 года первым заместителем наркома финансов был назначен Григорий Сокольников. Так же, как и Краснощёков, он пришёл в Наркомфин после тяжёлой болезни. Сокольников был прооперирован в Германии, и только затем приступил к работе.

К этому времени Николай Крестинский (член политбюро и нарком финансов, симпатизировавший Троцкому) был назначен полномочным представителем Советской России в Германии и находился уже в Берлине. Так что со дня своего назначения на пост первого заместителя наркома Сокольников фактически возглавил наркомат.

И вот тут-то, как говорится, нашла коса на камень. Столкнулись взгляды, манеры и интересы двух личностей. И каких! Ведь оба – и Сокольников и Краснощёков – провели немало лет в эмиграции, оба получили высшее образование за рубежом, оба успели побывать на ответственейших постах (первый – в Советской России, второй – в ДВР). Оба были умны и талантливы. И оба не привыкли никому ни в чём уступать.

Возникло противостояние.

А тут ещё Народный комиссариат финансов подготовил предложения относительно организации торговли, которые существенно расходились с тем, что предлагал Совнарком. Ознакомившись с прожектами Наркомфина, Ленин пришёл в ужас. Не вникая в суть того, что именно не понравилось Владимиру Ильичу, скажем лишь, что Ленин тотчас написал письмо Льву Каменеву:

«Проект Сокольникова доказал, что наш милый, талантливый и ценнейший т. Сокольников в проекте торговли ничего не смыслит. И он нас погубит, если ему дать ход.

Величайшая ошибка думать, что НЭП положил конец террору, мы ещё вернёмся к террору экономическому.

Иностранцы у нас теперь взятками скупают наших чиновников и «вывозят остатки России». И вывезут».

Выявив бестолковость высокопоставленного большевика и непонимание порученного ему дела, Владимир Ильич обрушился на волокиту, которой оказались заражены многие властные советские органы. И вождь сделал Каменеву распоряжение:

«Опубликовать тотчас же… от имени Президиума ВЦИКа твёрдое, холодное, свирепое заявление, что мы дальше не отступаем в экономике и что покушающиеся нас надуть… встретят террор, этого слова не употреблять, но „тонко и вежливо намекнуть“ на сие…

Ни тени доверия ни к декретам, ни к учреждениям. Только проверять практику и школить за волокиту.

Только этим должны заняться умные люди. А за остальное посадить… остальных».

Особенно жёстко и безжалостно по отношению к волокитчикам и взяточникам звучали заключительные фразы ленинского письма:

«… прессе поручить высмеять тех и других и оплевать их…

За это надо гноить в тюрьме!.. Так и только так учить надо. Иначе совработники и местные и центральные не выучатся».

И Ильич ещё раз повторил:

«… надо гноить в тюрьме… Москвичей за глупость по 6 часов клоповника. Внешторговцев за их глупость плюс "центрответственность "на 36 часов клоповника. Так и только так учить надо.

Очень прошу дать прочесть это по секрету членам Политбюро и Молотову и вернуть мне с пометками каждого хоть в два слова.

Ваш Ленин».

Два лидера

Месяца не прошло со дня написания этого письма, как Владимир Ильич узнал о том, что один из умнейших советских работников, которого он сам рекомендовал в руководство Наркомфином (НКФ), оттуда уволен. И что члены политбюро поддержали это решение. А уволен был Александр Краснощёков, который заболел и которого, воспользовавшись этим, тут же уволили из наркомата.

Что оставалось делать потерпевшему неожиданное поражение лидеру? В Москве он был чужаком. Единственным человеком, кто мог ему помочь, был председатель Совнаркома, тоже, кстати, в это время болевший. И Краснощёков обратился к нему.

30 марта 1922 года Ленин принял уволенного финансиста, побеседовал с ним и написал письмо. Оно длинновато, но мы приведём его почти целиком – настолько интересно его содержание.

«30/III. 1922

Совершенно секретно

1 апреля

т. Молотову для членов политбюро

Беседовал с Краснощёковым. Вижу, что мы, Политбюро, сделали большую ошибку!

Человека, несомненно, умного, энергичного, знающего, опытного, мы задержали и довели до положения, когда люди способны всё бросить и бежать куда глаза глядят.

Знает все языки, английский превосходно. В движении с 1896 года. 15 лет в Америке. Начал с маляра. Был директором школы. Знает коммерцию».

Обратим внимание, как подробно Владимир Ильич перечислил места работы Краснощёкова! Ведь большевистские вожди (за редким исключением), как правило, нигде никогда постоянно не работали, всю свою жизнь занимаясь одной лишь революционной деятельностью.

Но вернёмся к ленинскому письму о Краснощёкове:

«Показал себя умным представителем в ДВР, где едва ли не он всё и организовал.

Мы его сняли оттуда. Здесь, при полном безвластии в НКФ, посадили в НКФ. Теперь, как раз когда он лежал больной тифом, его уволили.

Всё возможное и невозможное сделано нами, чтобы оттолкнуть очень энергичного, умного и ценного работника.

У него разногласия были и с НКВТ и с НКФ, ибо он стоял за большую «свободу торговли».

Он говорит: «дайте мне показать себя на работе, чтобы я вёл её до конца, не дёргайте меня». И, конечно, это желание законное.

Надо попытаться устроить его в ВСНХ. Во всяком случае, надо добиться во что бы то ни стало, чтобы мы не потеряли работника, а исполнили его законнейшее желание, поставив его на определённую работу и дали ему ни хоть один год опыта, испытали его, не дёргали (будет де везде работать, только не дёргайте).

(В НКИНДЕЛЕ он хотел работать. С Чичериным были у него разногласия о внешней политике ДВР).

Ленин».

Письмо для вождя большевиков необычное. Все его послания, как правило, очень жёстки, строги и категоричны.

Приведём в качестве примера лишь одну фразу Владимира Ильича, написанную им 19 марта 1922 года во время дискуссии о том, как следует поступать с представителями тогдашней оппозиции:

«Чем больше представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше».

А в письме о Краснощёкове вдруг такая мягкость и такое добродушие.

Напомним, что в тот момент был в самом разгаре XI съезд РКП(б), на котором вот-вот должны были произойти кадровые перестановки.

Молодой сотрудник Орготдела ЦК Борис Бажанов вспоминал:

«Этой весной 1922 года я постепенно втягивался в работу, но больше изучал. Наблюдательный пункт был очень хорош, и я быстро ориентировался в основных процессах жизни страны и партии…

В апреле-мае этого года я отдал себе отчёт в том, как происходит эволюция власти. Было очевидно, что власть всё более сосредотачивается в руках партии, и чем дальше, тем больше в аппарате партии».

Так что вполне понятно, почему, ознакомившись с ленинским письмом, члены политбюро так сильно встревожились. Ведь вождь явно давал Краснощёкову самые отменные рекомендации. Ни Троцкий, ни Зиновьев, ни Каменев, ни Сталин законченного высшего образования не имели. Но именно они (как члены политбюро), прочитав ленинское послание, оставили на нём свои резолюции.

«Что Краснощёков умный политик – несомненно. В какой мере он пригоден для ответственной работы – не знаю.

Троцкий».

Ответив именно так, а не иначе, Троцкий поставил под сомнение ленинскую оценку способностей Красногцёкова, поскольку был явно на стороне его оппонента (и его непосредственного начальника) Сокольникова. Ведь именно Троцкий назначил не имевшего военного образования Сокольникова на пост командующего армией, а затем и командующим фронтом. Сокольников был его человек.

«Устроить Краснощёкова в ВСНХ.

И.Сталин».

«Предлагаю отдать его в Коминтерн. Сафронов, вероятно, уедет на Урал. Краснощёков мог бы его заменить.

Г.Зиновьев».

«В ВСНХ (Коминтерн не годится).

Л.Каменев».

6 апреля состоялось заседание политбюро, на котором присутствовали Ленин, Троцкий, Сталин, Каменев, Зиновьев, Томский, Рыков, секретарь ЦК Молотов, члены ЦК Чубарь и Сокольников, с совещательным голосом – Цюрупа. Как видим, Сокольникова тоже пригласили. Пятнадцатым пунктом повестки дня стоял кадровый вопрос:

«15. О работе т. Краснощёкова».

Что говорили вожди о Краснощёкове (его самого на заседании не было), в протоколе не зафиксировано. Есть только окончательное решение:

«15. а) Поручить Секретариату ЦК известить т. Краснощёкова о том, что его решено направить на работу либо в НКФ, либо в ВСНХ, предоставив ему двухнедельный отпуск для окончательного выздоровления.

б) Вопрос об усилении коллегии Наркомфина и об использовании т. Краснощёкова передать в Оргбюро.

Секретарь ЦК И.Сталин».

Таким образом, делом Краснощёкова в конечном итоге стал заниматься Сталин, возглавивший Оргбюро и секретариат ЦК – он только что (на состоявшемся 3 апреля пленуме ЦК) был избран генеральным секретарём партии.

Когда две недели, данные Краснощёкову «для окончательного выздоровления», прошли, он приступил к работе. Сначала его назначили членом Высшего Совета Народного Хозяйства (ВСНХ) и главой общества «Добролёт».

Аркадий Ваксберг к этому добавляет:

«Это были его официальные, публично объявленные должности. Была ещё одна – потайная: его назначили членом Комиссии по изъятию церковных ценностей, то есть по грабежу имущества различных конфессий, прежде всего Русской Православной церкви.

Комиссию возглавлял Лев Троцкий, в большинстве своём она состояла из лиц отнюдь не православного вероисповедания. Ленин повелел им «не высовываться», подставляя, когда в том будет нужда, ’православного "члена Комиссии – Михаила Калинина».

А что в это время происходило в оставленной Краснощёковым Чите?

Пётр Незнамов свидетельствует:

«В 1922 году вышел седьмой номер „Творчества“, и после этого началась неодолимая тяга в Москву. Всем хотелось видеть Маяковского. Раньше всех уехал Асеев».

Сам Николай Асеев потом написал:

«В двадцать втором году мы встретились, как будто и не разлучались: всё было общее – взгляды, вкусы, симпатии, антипатии. Маяковский хлопотал обо мне, устраивая мне жильё, работу; выводил меня в свет, заботливо обсказывая ещё не знакомой со мной аудитории, кто и что я. Закипела работа по изданиям, по писанию агитационных стихов, плакатов, государственных реклам».

Весна 1922-го

С 10 по 20 мая 1922 года в итальянском городе Генуе проходила международная конференция, рассматривавшая экономические вопросы.

Поскольку глава большевиков поддержал поэта-футури-ста, то и поэт-футурист в знак благодарности должен был поддержать большевистскую партию. И не только в таком мелком житейском деле, как борьба с бюрократизмом, но и в делах международных.

Сам ли Маяковский к этому пришёл, или кто-то (Осип Брик, например) ему настоятельно порекомендовал, доподлинно неизвестно. Но существует бесспорный факт: 12 апреля газета «Известия ВЦИК» опубликовала стихотворение «Моя речь на Генуэзской конференции», которое начиналось весьма жёстко (типично по-маяковски):

«Не мне российская делегация вверена. Я – / самозванец на конференции Генуэзской. Дипломатическую вежливость товарища Чичерина дополню по-моему – / просто и резко. Слушай! / Министерская компанийка! Нечего заплывшими глазками мерцать».

Все претензии мировой общественности к советской России Маяковский решительно отвергал, а во всех бедах, обрушившихся на страну Советов, обвинял страны Антанты:

«Вонзите в Волгу ваше зрение: разве этот / голодный ад, разве это / мужицкое разорение — не хвост от ваших войн и блокад!»

Поэт наверняка ждал каких-то одобрительных слов от Ульянова-Ленина. Но никакого отклика не последовало.

В ходе конференции в небольшом итальянском городке Рапалло представители Германии и РСФСР заключили (16 апреля) Рапалльский договор, который положил начало дипломатическим отношениям страны Советов с остальным миром.

Сергею Есенину это было очень кстати, так как ещё 3 апреля Комиссия по рассмотрению заграничных командировок разрешила ему съездить в Германию на три месяца, а 21 апреля Наркомпрос выписал ему соответствующий мандат.

А Нестор Махно бежал из румынского концлагеря, и 22 апреля бывший атаман был уже в Варшаве.

Марина Цветаева тоже собралась уезжать – во Францию. 28 апреля на московской улице Кузнецкий мост она неожиданно встретилась с Владимиром Маяковским. Дочь поэтессы, Ариадна Сергеевна Эфрон, потом писала:

«Встреча эта, судя по записи в тетради, произошла в один из канунных дней Марининого отъезда, ранним утром, на пустынной ещё московской улице. Маяковский окликнул Марину, спросил, как дела. Она сказала, что уезжает к мужу, спросила: что передать загранице?

– Что правда – здесь, – ответил он, усмехнувшись, пожал Марине руку и зашагал дальше.

А она смотрела ему вслед и думала, что оглянись он, крикни: «Да полно вам, Марина, бросьте, не уезжайте!» – она осталась бы и, как зачарованная, зашагала бы за ним, с ним».

К той же весне относятся и воспоминания Николая Асеева:

«Однажды я поспорил с Лилей Юрьевной относительно каких-то стихов, которые мне нравились, а ей нет. Спор был горячий. Маяковский не принимал участия, но приглядывался и прислушивался из другой комнаты. Потом мы пошли с ним вместе по Мясницкой. Маяковский молчал, помахивая палкой.

– Колядка! Никогда не противоречьте Лилечке, она всегда нрава!

– Как это «всегда права»? А если я чувствую свою правоту?

– Не можете вы чувствовать своей правоты: она у неё сильнее!

– Так что же вы скажете, что, если Лилечка станет утверждать, что шкаф стоит на потолке, я тоже должен соглашаться вопреки очевидности?

– Да, да! Если Лилечка говорит, что на потолке, значит, он действительно на потолке.

– Ну, знаете ли, это уж рабство!

Маяковский молчит некоторое время, а потом говорит:

– Ваш маленький личный опыт утверждает, что шкаф стоит на полу. А жильцы нижней квартиры? Не говоря уж об антиподах!»

1 мая 1922 года Водопьяный переулок посетил нарком по просвещению Луначарский. Газета «Дальневосточный телеграф» опубликовала статью Николая Асеева «Вести из Москвы», в которой говорилось:

«Вчера у Л<риков> был «торжественный приём» наркома. Были Рощин, Хлебников, Пастернак, Кручёных, Каменский, Рита Райт, Кушнер и весь Комфут. Нападали на Луначарского все, он только откусывался. Спор шёл в плоскости теперешней работы футуристов: современное, дескать, забивает «вечное». Этим «вечным» заторкали Анатолия Васильевича все. В конце спора Луначарский признал, что «в этой комнате сейчас собрано всё наиболее яркое и певучее нашего поколения»».

Обратим внимание, что на этом семейном (весьма интимном) мероприятии, на котором присутствовали только самые близкие Маяковскому люди, опять находился Рощин. И назван он самым первым из гостей! А ведь это был тот самый Иуда Соломонович Рощин-Гроссман, идеолог анархизама и завсегдатай «Кафе поэтов», служивший потом в штабе злейшего врага большевиков Нестора Махно. Стало быть, Маяковский продолжал относиться к анархистам, как к своим, а батькой Махно, воспетым в поэме «150 000 000», поэт, несомненно, продолжал восхищаться.

Луначарский не мог не знать, откуда приехал в Москву Рощин– Гроссман, и чем он занимался в Гуляйполе, но всё же назвал собравшихся в Водопьяном переулке «яркой и певучей» частью «нашего поколения». Неужели большевистский нарком тоже разделял анархистские взгляды Нестора Ивановича?

Впрочем, до взглядов ли было тогда? Уж слишком тяжёлые установились времена. В связи с неурожаем деньги в стране обесценились ещё больше – с октября 1921 года по май 1922-го цены выросли в пятьдесят раз. В Поволжье продолжал свирепствовать жуткий голод. Об этом надрывно кричал плакат Госполитпросвета (художник Черемных, стихи Маяковского):

«Граждане! Поймите же, наконец, голод дошёл до ужаса. Надо дать есть. Хлеба нет. Надо за золото его из-за границы привезть. Мы нищи. Л в церквах и соборах драгоценностей ворох».

Как видим, Маяковский тоже призывал отнять у церквей их «драгоценности».

Но были в стране и другие взгляды на то, как преодолеть гиперинфляцию. Например, у экономиста Леонида Наумовича Юровского, которого нарком финансов Сокольников пригласил работать в своё ведомство. Юровский считал, что введение новых денег – червонцев – способно исправить положение и приступил к разработке проекта выпуска новых банкнотов.

Впрочем, финансовая политика страны Советов «яркую и певучую» часть её населения совершенно не интересовала. А Лили Брик в той первомайской дискуссии с наркомом вообще участия не принимала, так как ещё в середине апреля она вновь уехала в Ригу Не назвал Асеев и Льва Гринкруга, который как старый и добрый приятель Бриков тоже присутствовал на встрече с Луначарским.

Произошли некоторые изменения и в статусе приятеля Осипа Брика Генриха Ягоды. 22 апреля 1922 года в ГПУ был издан приказ № 53, четвёртый параграф которого гласил:

«Ввиду перегруженности работой по Секретно -

Оперативному Управлению и Особому отделу ГПУ, тов. Ягода освободить от несения обязанностей Управляющего Делами ГПУ, с оставлением во всех занимаемых им должностях».

То есть Ягоду освободили от хлопотных забот главного распорядителя хозяйственной текучки в ГПУ, оставив ему лишь «секретно-оперативные» и «особые» дела. Гепеушники как раз приступали тогда к созданию «подпольных антисоветских организаций». Эту идею (и мы уже говорили об этом) подал бывший товарищ (заместитель) министра внутренних дел царской России Владимир Фёдорович Джунковский, ставший одним из ближайших советников Дзержинского. Он предложил не ловить антисоветчиков поодиночке, а организовывать мнимые «подполья», с их помощью снабжать дезинформацией всех врагов советской власти и отлавливать обманутых шпионов и диверсантов целыми группами.

2 мая вслед за Лили Юрьевной в Латвию отправился и Маяковский. Янгфельдт пишет:

«Это было его первое заграничное путешествие. Официально он уехал как представитель Наркомпроса – таким образом, благодаря Луначарскому, у Лили и Маяковского появилась возможность провести вместе девять дней в рижской гостинице „Бельвю“».

Здесь хорошо информированный Янгфельдт, пожалуй, сильно заблуждается. Луначарский не был тем человеком, который выдавал разрешения на выезд за границу. Большевики, даже занимавшие весьма ответственные посты, сами просили своих вождей отпустить их в поездку за рубеж. Приведём всего один пример (забежав для этого немного вперёд).

Когда (в 1925-ом) собрался поехать за границу сам нарком Анатолий Луначарский, то этот вопрос решался на заседании политбюро (5 марта) в присутствии Сталина, Бухарина, Томского, Дзержинского, Молотова и Фрунзе:

«17. О поездке т. Луначарского за границу».

Протокол как всегда сух и немногословен. Куда собирался поехать Луначарский, зачем, и что говорили по поводу его просьбы члены политбюро, в документе не указано. Зато на этот раз вердикт высшей партийной инстанции довольно многословен:

«17. Отклонить просьбу о поездке т. Луначарского за границу».

А прошение о поездке за рубеж Сергея Есенина члены политбюро вообще не рассматривали.

Почему?

Женитьба Есенина

2 мая 1922 года Сергей Есенин женился на Айседоре Дункан.

Илья Шнейдер:

«Накануне Айседора смущённо подошла ко мне, держа в руках свой французский „паспорт“.

– Не можете ли вы немножко тут исправить? – ещё более смущаясь, попросила она.

Я не понял. Тогда она коснулась пальцем цифры с годом своего рождения…

– Но, по-моему, этого вам и не нужно.

– Это для Езенин, – ответила она. – Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но она тут написана… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки. Ему, может быть, будет неприятно. Паспорт же мне вскоре не будет нужен. Я получу другой.

Я исправил цифру».

Матвей Ройзман:

«Правильный год рождения Дункан – 1878, Шнейдер поправил эту цифру на 1884, то есть омолодил Дункан на шесть лет, и по паспорту ей было всего тридцать восемь. (Она и выглядела не старше!) Влюблённый в Айседору Сергей торжествовал, понимая, что его мечта о сыне сбудется».

На следующий день, 2 мая, в доме № 3 по Малому Могильцовскому переулку Хамовнический загс Москвы зарегестрировал брак советского поэта и иностранки-танцовщицы.

Илья Шнейдер:

«Загс был сереньким и канцелярским. Когда их спросили, какую фамилию они выбирают, оба пожелали носить двойную фамилию – Дункан-Есенин. И так записали в брачном свидетельстве и в их паспортах…

– Теперь я – Дункан! – кричал Есенин, когда мы вышли из загса на улицу».

Надо полагать, сочиняя «Пугачёва» и мысленно примеряя на себя образ крестьянского вождя, взявшего себе чужое имя, поэт не раз повторял строки:

«Послушайте! Для всех отныне Я – император Пётр!»

Теперь этой семейной паре предстояла поездка за рубеж.

Но вспомним уже приводившиеся нами слова Аркадия Ваксберга об отъезде за границу Эльзы Юрьевны Каган:

«Из совдепии не выезжали – из неё бежали, рискуя жизнью и не ведая о том, что ждёт беглеца впереди. <…> А вот Эльза уезжала, как уезжают все нормальные люди в нормальной стране в нормальные времена. История её отъезда полна неразгаданных до сих пор загадок. Ни на один вопрос, который естественно возникает, нет ответов. Впрочем, и вопросов этих почему-то никто не поставил. Ни тогда, ни потом».

Давайте эти вопросы – уже в отношении Есенина – поставим.

Как вообще могла произойти женитьба советского гражданина и иностранки?

Почему на пути осуществления этой затеи, совершенно невероятной в тогдашней стране Советов, не встретилось никаких препятствий?

Почему Александра Блока (и многих других) за границу не выпускали, а Сергея Есенина отпустили сразу?

Ведь всё происходило как бы просто и естественно: влюбился, сделал предложение, получил согласие и женился. Как в любой свободной демократической стране. Но в Советской

России был установлен жесточайший режим диктатуры пролетариата. Известнейших людей выпускали за рубеж только с дозволения членов политбюро ЦК РКП(б). А кандидатура Есенина в Кремле не обсуждалась.

Почему?

Не потому ли, что женитьба поэта и его поездка за рубеж были устроены чрезвычайным ведомством?

«Чрезвычайная» поездка

Эльза Каган и её мать отправились за рубеж с явного одобрения ВЧК. Александр Кусиков поехал за границу тоже в качестве чекистского агента. Какие же могут быть сомнения относительно того, что с некоторого момента и Сергей Есенин стал «солдатом Дзержинского», а его жизненные поступки принялась определять Лубянка?

ГПУ, Иностранный отдел которого возглавил Меер Трилиссер, задумало грандиознейшую акцию. На Западе перед Айседорой Дункан легко распахивались двери, в которые входили лишь избранные. В их числе мог оказаться и Сергей Есенин. Отсюда, надо полагать, у чекистов и возникла мысль, чтобы поэт взял фамилию жены-иностранки.

О том, чтобы заполучить такого агента мечтает, вне всяких сомнений, любая спецслужба. Поэтому на пути осуществления этой чрезвычайной акции не встретилось ни сучка, ни задоринки. То, что гуляка-стихотворец стал мужем всемирно известной танцовщицы, было великолепным прикрытием для гепеушного агента.

Виктор Кузнецов в книге о Есенине написал:

«Подробное знакомство с эпохой 20-х годов приводит к выводу: литература в то время служила удобной ширмой для ЧК-ГПУ».

Сам Есенин, судя по всему, отнёсся к своему новому статусу с большим интересом и с немалым увлечением – ему явно льстила роль чекистского разведчика.

А что говорили об этом неожиданном браке современники Есенина?

Поэтесса Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая:

«Порой казалось: эта пресыщенная, утомлённая славой женщина не воспринимает ли и Россию, и революцию, и любовь Есенина, как злой аперитив, как огненную приправу к последнему блюду на жизненном пиру? Ей было лет 45. Она была ещё хороша, но в отношениях её к Есенину уже чувствовалась трагическая алчность последнего чувства».

Матвей Ройзман:

«Есенин попросил собрать всех имажинистов в „Стойле“, внизу, в самой большой комнате. Было много цветов, шампанского, говорили тосты…

Сергей заявил, что он уезжает со своей женой в заграничное турне. Его глаза сияли светло-голубым светом, он как бы упивался своим счастьем… Но ведь «мужиквоствующие» прямо в глаза ему говорили, что он женился на богатой старухе. А он в ответ только улыбался…

Сергей рассказывал об Айседоре с любовью, с восторгом передавал её заботу о нём. Думается, Есенин своим горячим молодым чувством пробудил в Айседоре вторую молодость».

Напомним, что «мужиковствующими» называли крестьянских поэтов Клюева, Орешина, Клычкова и их соратников.

Анна Берзинь тоже оставила воспоминания о том вечере в кафе «Стойло Пегаса» и о Есенине:

«Первые слова, которые он произнёс, были:

– Она здесь! Вы видели?

– Кто? – удивилась я.

– Айседора!

Я поглядела в его сияющие глаза, в улыбающееся лицо и вдруг поняла, что он переполнен счастьем, переполнен любовью.

– Я уезжаю с Айседорой за границу. Она моя жена!»

А вот как прокомментировал эту ситуацию Аркадий Ваксберг:

«Айседора, при всей её революционности, связала себя в Москве с Сергеем Есениным узами тривиального "буржуазного " брака, тогда как Лиля, даже будучи формальной женой Осипа Брика, никаких уз не признавала и каждый раз считала своим мужем того, кто был ей особо близок в данный момент.

Айседора безумно ревновала Есенина к любой юбке, а Лиля относилась к дежурным «изменам» совершенно спокойно, не испытывая при этом ни злости, ни мук».

Иными словами, сам факт женитьбы Сергея Есенина на Айседоре Дункан послужил поводом для рассуждений о свободной любви, ревности и тривиальности «буржуазного» брака. Илья Шнейдер в своих воспоминаниях написал, что «все паспортные формальности советскими учреждениями были выполнены быстро». 8 мая поэт-имажинист Есенин-Дункан получил заграничный паспорт.

Через два дня работавший в «Стойле Пегаса» Иван Иванович Старцев проснулся очень рано. Потом он объяснил это так:

«Стояло туманное утро. Мы с Сахаровым спешили на аэродром попрощаться с Есениным, улетавшим на аэроплане в Кёнигсберг. У каждого из нас была затаённая в глубине надежда, что Есенин останется».

Александр Михайлович Сахаров был тем самым петроградцем, состоявшем в Полиграфической коллегии В СИХ, который (за свой счёт!) напечал есенинского «Пугачёва».

Но Есенин в Москве не остался. О том, как его провожали – Илья Шнейдер:

«Сидели мы прямо на траве неровного Ходынского поля… Сидели в ожидании, пока заправят маленький шестиместный самолётик. Они были первыми пассажирами открывавшейся в этот день новой воздушной линии „Дерулуфта“ Москва – Кёнигсберг…

В те годы на воздушных пассажиров надевали специальные брезентовые костюмы. Есенин, очень бледный, облачился в мешковатый костюм, Дункан отказалась…

Дункан вдруг спохватилась, что не написала никакого завещания… Быстро заполнила пару узеньких страничек коротким завещанием: в случае её смерти наследником остаётся её муж – Сергей Есенин-Дункан.

Она показала мне текст.

– Ведь вы летите вместе, – сказал я, – и, если случится катастрофа, погибнете оба.

– Я об этом не подумала – засмеялась Айседора и, быстро дописав фразу: «А в случае его смерти моим наследником является мой брат Августин Дункан», – поставила внизу странички свою размашистую подпись…

Наконец супруги Дункан – Есенины сели в самолёт, и он, оглушив нас воем мотора, быстро побежал по аэродрому, отделился от земли и вскоре превратился в небольшой тёмный силуэтик на сверкающем голубизной небе».

Аэроплан сделал две посадки – в Смоленске и в Ковно. Вечером того же дня Есенин с супругой уже ехали в Берлин.

Валентин Катаев:

«Один из больших остряков того времени пустил по этому поводу эпиграмму, написанную в нарочито архаичной форме александрийского шестистопника:

"Есенина куда вознёс аэроплан? В Афины древние, к развалинам Дункан"».

А в московских ресторанах распевались куплеты:

«Не судите слишком строго, Наш Есенин не таков. Айседур в Европе много — Мало Айседураков».

А что в тот момент делал Владимир Маяковский?

Он тоже зашагал по тропинке, протоптанной Эльзой Каган, Осипом и Лилей Бриками, Александром Кусиковым и Сергеем Есениным.

Глава третья Агент «Чрезвычайки»

Первая «ездка»

Находившийся в Париже Константин Бальмонт 5 мая 1922 года в письме к жившему в Берлине Александру Кусикову сообщал:

«Я живу и не живу, живя за границей. Несмотря на все ужасы России, я очень жалею, что уехал из Москвы».

Маяковский, конечно же, об этом горестном вопле поэта-символиста знать ничего не мог – ведь с Кусиковым он никаких связей не имел, а сам в это время находился в Риге.

Странно, но ни один биограф не написал о том, кто разрешил поэту покинуть страну Советов (пусть даже всего на неделю), и кто выдал ему заграничный паспорт. Вернувшись из Латвии, Маяковский в стихотворении «Как работает республика демократическая?» саркастически восклицал:

«Словно дети, просящие с мёдом ковригу, буржуи вымаливают: / "Паспорточек бы! В Ри-и-и-гу!"»

В книге воспоминаний Юрия Анненкова, знавшего Маяковского очень неплохо, написано, что в 1922 году поэт…

«… становится всемогущим, он может всё, что захочет, он может даже поехать за границу».

Что привело Маяковского к этому неожиданному «могуществу»!

Похвала Ленина?

Возможно, что и она сыграла некую положительную роль. Но вряд ли слова вождя способствовали выдаче разрешения на выезд за пределы страны.

Стало быть, загранпаспорт Маяковский получил по распоряжению кого-то ещё.

Кого?

Не будем забывать, что эта (кажущаяся увеселительной) поездка поэта-футуриста происходила в тот момент, когда ГПУ завершало подготовку к судебному процессу по делу партии правых эсеров. Александр Михайлов в своей книге напомнил, что этому мероприятию предшествовала…

«… шумная пропагандистская кампания, вызвавшая массовые демонстрации с требованием смертной казни подсудимым, с которыми большевики ещё недавно сотрудничали, а до революции отбывали ссылки и тюремные сроки».

Задумаемся над этими фактами. И посмотрим, каким оказалось для Маяковского это путешествие за границу (сам он называл свои зарубежные вояжи «ездками»).

На вокзале латвийской столицы московский поезд встретила Лили Брик. Она сразу повезла Маяковского в отель «Бельвю», в котором им предстояло жить.

13 мая рижская газета «Сегодня» сообщила читателям:

«Прибывший в Ригу Маяковский напечатал в одной из местных типографий брошюру под названием „Люблю“. Около двух с половиной тысяч экземпляров этой брошюры полицией конфисковано».

Обратим внимание, что лирическая поэма Маяковского названа «брошюрой» – так, словно речь шла о каком-то весьма опасном политическом памфлете.

Четверть века спустя, 13 апреля 1947 года, другая рижская газета «Советская Латвия» на основе документов латвийской охранки более чем двадцатилетней давности привела дополнительные подробности приезда в Ригу советского поэта:

«Сейчас же после прибытия, после сдачи паспорта на визирование, шпики политохранки сняли копии с его фотографии на паспорте, размножили и снабдили ими опытных филёров. Им было поручено устроить за поэтом непрерывную слежку.

В политической охранке немедленно было заведено учётное дело на поэта. <…> В учётной карточке Маяковского под графой «Суть обвинений» тщательно выведено рукой канцелярского чиновника: "Работник комиссариата просвещения – работник представительства Советской России"».

Какую угрозу для прибалтийской страны мог представлять поэт, чьё творчество даже на его собственной родине критиковали за «непонятность»? Чего было опасаться официальной Риге?

Всё встанет на свои места, если предположить, что рижская полиция знала, с какой целью и от кого прибыл в Латвию Владимир Маяковский. Слишком много латышей жило и работало тогда в Советской России, немало их служило в ГПУ, занимая там весьма ответственные посты. Если Рига была наводнена агентами Дзержинского, то и на Лубянке латвийские спецслужбы наверняка имели своих людей.

Российский поэт Владислав Фелицианович Ходасевич, эмигрировавший из страны Советов в июне 1922 года, впоследствии написал:

«Все известные поэты в те годы имели непосредственное отношение к ЧК».

А раз так, то стоит ли удивляться, что весь тираж поэмы Маяковского был конфискован, что все публичные выступления поэта были запрещены, и что за ним всюду неотступно следовали соглядатаи-филёры?

Можно себе представить, как был взбешён Владимир Владимирович, когда узнал, что ничего из запланированного осуществить не удастся.

Несмотря на слежку и на запреты выступлений, Маяковский всё же прочёл поэму «150 000 000» в издательстве «Арбайтергейм». А давая интервью сотруднику берлинской газеты «Дни» Артуру Тупину, рассказал о себе и своих коллегах (разумеется, не говоря о том, что все комфуты считают себя коммунистами):

«Мы, футуристы, объединились в начале 1922 года в отдельную группу МАФ, Московская ассоциация футуристов (в будущем – международная). Мы устроили издательский комитет, уже выпустили две книжки: моя „Люблю“ и Асеева „Стальной соловей“. Скоро выйдут и другие…

Мы повсюду организовали свои ядра. Теоретическими сообщениями, интеллектом, волей мы достигли громадных результатов. Мы привели в движение громадное количество учреждений: художественные учебные заведения, бывшее Училище ваяния и зодчества, драматические школы, Петербургскую академию художеств…

Отношение к нам советской власти? Советская власть, несмотря на трудности и непонимание моего творчества, оказала массу ценных услуг, помогла. Нигде, никогда я не мог иметь такой поддержки. В 1919 году было выпущено 110 тысяч книг моих сочинений, тогда как прежде поэзию печатали лишь в количестве 2000 экземпляров. «Мистерия-буфф» была позднее выпущена в 30 000 экземпляров, она выдержала четыре издания.

Мои дальнейшие планы? Я хочу окончательно отойти от политической работы и заняться литературной в крупном масштабе. В данный момент я заканчиваю большую поэму «IV Интернационал» – большую жизнь мира так, как я его себе представляю. Кроме того, мною уже начат большой теоретический обзор «Чистка российской литературы»».

Весьма иронично высказался Маяковский и об имажинистах:

«В литературных течениях ещё можно указать на группу так называемых „имажинистов“. Это крошечная группка, имевшая лишь успех в эту эпоху, когда все остальные группы занимались строительством и политической работой. Теперь же она уже выдыхается. Из всех них остался лишь Есенин».

Поэт-футурист явно мстил имажинистам – в первом номере за 1922 год их журнала «Гостиница для путешествующих в прекрасном» были помещены рецензии на поэму «Люблю» и на сборник «Маяковский издевается»:

«Внутренняя слепота, неумение уловить и понять ритм смысла современности завели его в тупик принципиального отрицания и превратили когда-то смелого зачинателя в ходячий анахронизм, в набивающего оскомину перекладывателя своих собственных, ещё до „Облака“ определившихся приёмов».

К этим колючим словам Осип Мандельштам добавил свои (в журнале «Россия», во втором его номере за тот же год):

«Великолепно осведомлённый о богатстве и сложности мировой поэзии, Маяковский, основывая свою „поэзию для всех“, должен был послать к чёрту всё непонятное, т. е. предполагающее в слушателе малейшую поэтическую подготовку. Однако обращаться в стихах к совершенно поэтически неподготовленному слушателю столь же неблагодарная задача, как попытаться усесться на кол. Совсем неподготовленный совсем ничего не поймёт, или же поэзия, освобождённая от всякой культуры, перестанет вообще быть поэзией, и тогда уже по странному свойству человеческой природы станет доступной необъятному кругу слушателей».

В это время находившийся в Берлине Сергей Есенин, явно входя в роль чекистского агента, несколько раз на самых разных мероприятиях начинал вдруг петь «Интернационал». Эта роль ему, надо полагать, нравилась.

После Риги

13 мая 1922 года Владимир Маяковский и Лили Брик вернулись в Москву.

15 мая Владимир Владимирович выступил в Театре актёра на диспуте о спектакле «Великодушный рогоносец», поставленном Мейерхольдом. Накануне была опубликована статья Анатолия Луначарского, в которой говорилось, что этой постановкой Мейерхольд ему «в душу наплевал». Поэт вступился за режиссёра.

Присутствовавший на том диспуте Георгий Константинович Крыжицкий, актёр и режиссёр театра Мейерхольда, вспоминал:

«Маяковский ни с кем не спорил в обычном смысле слова. Он решительно утверждал, и сама манера его речи, сама подача слова исключала возможность полемики и возражений… Он припечатывал словами, бросал реплики, словно бил раскалённым молотом по наковальне. Речь его не „лилась плавно“ – фразы выбрасывались мощными ударами.

Он говорил, что Луначарскому, естественно, не могут нравиться ни выстроенные Мейерхольдом конструкции, станки, лестницы, скаты и прочие сценические сооружения, ни прозодежда, в которую он облачил исполнителей.

– Анатолий Васильевич, – говорил Маяковский, – не только нарком, но ещё и драматург, и в своих пьесах он чаще всего любит выводить на сцену венценосных королей и иных величественных и важных персонажей. А теперь представьте себе его негодование и ужас, – продолжал он, – если Всеволод Эмильевич вздумает нарядить этих царственных особ в прозодежду. Мало того, а вдруг ему придёт фантазия заставить всех этих королей и героев кувыркаться, карабкаться по лестницам или скатываться по этим скользким трапам… на собственной мягкой части тела. Как тут не вознегодовать? Это ли не плевки в душу?

Каждая реплика Маяковского вызывала бурю в зале. Полемика? Нет, это была блестящая расправа – как первоклассный борец он положил противника несколькими ударами на обе лопатки».

Вернувшийся из Риги Маяковский не только «положил на лопатки» наркома Луначарского. Он решил «разделать под орех» ещё и Латвию, опубликовав 23 мая в «Известиях ВЦИК» язвительно-насмешливые стихи под названием «Как работает республика демократическая?». Написаны они с точки зрения гражданина страны Советов, «очевидевшего благоустройства заграничные». О тоне этого пренебрежительного «отчёта» красноречиво свидетельствует реакция на него официальной Риги: въезд в Латвию поэту Маяковскому был на какое-то время строжайше запрещён.

А Яков Блюмкин в конце весны 1922 года завершил обучение в Академии генерального штаба РККА и стал адъютантом Троцкого, возглавив также личную охрану главы Красной армии. Кроме этого Блюмкин занялся литературной работой, отредактировав книгу наркомвоенмора «Как вооружалась революция». В предисловии к ней Троцкий написал:

«… судьбе угодно, чтобы тов. Блюмкин, бывший левый эсер, ставивший в июле 1918 года свою жизнь на карту в бою против нас, оказался моим сотрудником по составлению этого тома, отражающего, в одной части, нашу смертельную схватку с партией левых эсеров».

Когда же адъютант отбил у своего шефа приглянувшуюся тому даму, Троцкий, усмехнувшись, сказал:

«– Революция предпочитает молодых любовников».

В мае 1922 года начальник Иностранного отдела ГПУ (ИНО ГПУ) Меер Абрамович Трилиссер принялся укреплять своё подразделение. Вряд ли стоит удивляться, что он воспользовался советами своего старого знакомого ещё со времён Дальневосточной республики – поэта Сергея Третьякова – и привлёк к сотрудничеству его коллегу Владимира Маяковского. В творчестве последнего это тотчас же отразилось. В сатирическом стихотворении «Бюрократиада», напечатанном 2 апреля в «Известиях ВЦИК», Маяковский представлял себя так:

«Я, / как известно, / не делопроизводитель. / Поэт».

30 апреля та же газета опубликовала его стихотворение – «Мой май», в котором были такие строки:

«Я рабочий – / этот май мой!.. Я матрос – / этот май мой! Я солдат – / это мой май!»

А 28 мая в тех же «Известиях» появилось стихотворение «Баллада о доблестном Эмиле». В нём Маяковский высмеивал бельгийского социалиста Эмиля Вандервельде, приехавшего в Москву защищать отданных под суд правых эсеров. На вопрос, заданный встречавшему его на вокзале человеку в шпорах: «Кто ты, о друг!», последовал ответ:

«Кто я? Чекист / особого отряда!»

Это восклицание звучит настолько горделиво, что его вполне можно признать за заявление самого автора стихотворения. Маяковский как бы торжественно рапортовал о том, что получил в ГПУ некий «особый» пост.

Гепеушное ведомство дважды упомянуто и в сатирическом «Стихе резком о рулетке и железке», напечатанном осенью 1922 года в журнале «Крокодил». В нём Маяковский возмущался тем, что в Москве («в Каретном ряду») работает казино. Сначала про игорное заведение он (тоном знатока Лубянских казематов) говорит, что…

«… к лицу ему больше идут просторные помещения на Малой Лубянке».

А в конце стихотворения поэт гостеприимно приглашает в казино чекистов:

«Предлагаю / как-нибудь / в вечер хмурый придти ГПУ и сделать "дамбле" — половину играющих себе, а другую – МУРу».

Маяковского совсем не расстроил запрет на посещение Латвии. Ведь теперь он был не просто каким-то поэтом и даже не художником-карикатуристом, выставляющим свои творения-однодневки в витринах неработающих московских магазинов, а стал бойцом невидимого фронта, входящим в особо ответственный отряд.

Уход Велимира

1 июня 1922 года Сергей Есенин (вместе с находившимися в Европе Алексеем Толстым и Александром Кусиковым) выступил на литературном вечере. Он прочёл отрывки из «Пугачёва» и из пьесы, которую начал писать – «Страна негодяев».

Зинаида Райх в это время вышла замуж за Всеволода Мейерхольда, который усыновил её детей от Есенина – Татьяну и Константина.

А в литературных кругах Москвы всё чаще звучало слово «конструктивизм». Молодой литератор Корнелий Люцианович Зелинский расшифровывал его так:

«Конструктивизм не школа, конструктивизм не направление, конструктивизм больше и шире этого. Конструктивизм – новое мировоззрение. Конструктивизм – новое философское осознание мира. Конструктивизм – новая ориентация. Новая позиция».

Илья Сельвинский добавлял к этому:

«Конструктивизм родился грузчиком. Стало быть, всё ему по плечу».

Но Маяковский в «Я сам» о конструктивистах-грузчиках упоминать не торопился. В главке «22-й ГОД» сказано:

«Собираю футуристов – коммуны. Приехали с Дальнего Востока Асеев, Третьяков и другие товарищи по дракам».

А старый товарищ Владимира Маяковского (ещё со времён учёбы в Строгановском училище живописи, ваяния и зодчества), художник Василий Чекрыгин, написав картину «Голод в Поволжье», летом 1922 года трагически погиб – 3 июня на железнодорожной станции Мамонтовка он попал под поезд.

А жизнь страны Советов продолжалась.

Поэту-имажинисту Ивану Грузинову, арестованному за сборник «Серафические подвески», объявили, что его дело будут рассматривать члены Коллегии ГПУ. «Серфические подвески» вышли в свет ещё в 1921 году, но весь тираж сборника был конфискован за то, что в стихах встречалась ненормативная лексика. 6 июня Коллегия ГПУ постановила, что поэт Грузинов совершил контрреволюционные деяния, и его дело было направлено в Московский ревтрибунал. Хотя этот грозный вершитель судеб ограничился всего лишь категорическим запрещением сборника, его автор был напуган весьма основательно.

А Сергей Есенин отправил из Германии письмо Илье Шнейдеру:

«Висбаден. Июнь. 21.1922

Милый Илья Ильич!

Привет Вам и целование. Простите, что так долго не писал Вам, берлинская атмосфера меня издёргала вконец. Сейчас от расшатанности нервов еле волочу ногу. Лечусь в Висбадене. Пить перестал и начинаю работать.

Если бы Изадора не была сумасбродной и дала мне возможность где-нибудь присесть, я очень много бы заработал и денег».

Деньги Есенину были очень нужны, и он написал об этом:

«У Изадоры дела ужасны… Имущество её: библиотека и мебель расхищены, на деньги в банке наложен арест».

Высказался поэт-имажинист и о политической ситуации в Европе:

«Германия?.. Никакой революции здесь быть не может. Всё зашло в тупик, спасёт и перестроит их только нашествие таких варваров, как мы.

Нужен поход на Европу…

Однако серьёзные мысли в этом письме мне сейчас не к лицу. Перехожу к делу. Ради бога, отыщите мою сестру…она, вероятно, очень нуждается…

Вы позовите её к себе и запишите её точный адрес, по которому можно было бы выслать ей деньги, без которых она погибнет».

Находясь в благополучной Европе, Есенин не забывал, что в России голодают.

Произошла и трагедия – утром 28 июня 1922 года в деревне Санталово Новгородской губернии скончался поэт Виктор Владимирович Хлебников. Маяковский написал статью, посвящённую его памяти, в которой назвал Хлебникова Колумбом «новых поэтических материков, ныне заселённых и возделываемых нами». Статья (напечатанная в журнале «Красная новь») заканчивалась так:

«Во имя сохранения правильной литературной перспективы считаю долгом чёрным по белому напечатать от своего имени и, не сомневаюсь, от имени моих друзей, поэтов Асеева, Бурлюка, Кручёных, Каменского, Пастернака, что считаем его и считали одним из наших поэтических учителей и великолепнейшим и честнейшим рыцарем в нашей поэтической борьбе.

После смерти Хлебникова появились в разных журналах и газетах статьи о Хлебникове, полные сочувствия. С отвращением прочитал. Когда, наконец, кончится комедия посмертных лечений?! Где были пишущие, когда живой Хлебников, оплёванный критикой, живым ходил по России? Я знаю живых, может быть, не равных Хлебникову, но ждущих равный конец.

Бросьте, наконец, благоговение столетних юбилеев, почитания посмертными изданиями! Живым статьи! Хлеб живым! Бумагу живым!»

А Сергей Есенин в письме Александру Сахарову, отправленном 1 июля, сообщал, что в Европе «ужаснейшее царство мещанства». 9 июля в Москву полетело другое его письмо – Мариенгофу В нём поэт не скрывал своих негативных ощущений от заграницы и, откровенно делясь впечатлениями, сообщал о возникшем у него желании бежать «из этой кошмарной Европы обратно в Россию». 13 июля Есенин вновь просил Илью Шнейдера:

«К Вам у меня очень и очень большая просьба:…дайте ради бога денег моей сестре. Если нет у Вас, у отца Вашего или ещё у кого-нибудь, то попросите Сашку и Мариенгофа, узнайте, сколько дают ей из магазина.

Это моя самая большая просьба. Потому что ей нужно учиться…»

А Маяковский в тот момент больше всего гордился тем, что приобщился, наконец, к Лубянскому ведомству

«Особый» агент

Изменения, появившиеся в жизни Владимира Маяковского в начале 1922 года, в книгах Бенгта Янгфельдта и Александра Михайлова почему-то оставлены без всяких комментариев. Лишь Аркадий Ваксберг чётко отметил, что в статусе Маяковского той весной возникло нечто важное: его не только Владимир Ильич похвалил, но и взяла под своё крыло «чрезвычайка» Феликса Эдмундовича. Ведь как только Лили Юрьевна и Владимир Владимирович вернулись из Риги…

«В Водопьяный переулок зачастили друзья. Среди „новеньких“ оказался милый, застенчивый человек совсем из другой среды, которого завсегдатаи дома сразу же стали ласково называть „Яня“».

Этим «Яней» был уже знакомый нам Яков Агранов, отправивший на тот свет профессора Таганцева, поэта Гумилёва и их соратников. Ваксберг характеризует его так:

«Яня (Яков Саулович) Агранов уже тогда занимал очень высокое место в советской государственной иерархии. Несмотря на свои двадцать девять лет, он имел к тому времени богатую биографию. В течение трёх лет пребывал в эсеровской партии, потом переметнулся к большевикам. Работал секретарём „Большого“ (то есть в полном составе) и „Малого“ Совнаркомов. „Малый“ включал в себя лишь узкий круг особо важных наркомов, фактически и вершивших от имени правительства все важнейшие дела. Работал, стало быть, в повседневном общении с Лениным. И – что окажется потом гораздо важнее – со Сталиным, который тоже входил в состав „Малого“ Совнаркома».

Со Сталиным Агранов познакомился в сибирской ссылке. Кстати, там и был принят в большевистскую партию – ячейкой ссыльных болыпевиков-эсдеков.

Ваксберг продолжает:

«С мая 1919 года секретарь сразу двух Совнаркомов, то есть ближайший помощник предсовнаркома Ленина, непостижимым образом сочетал эту, поглощавшую без остатка всё время работу, с другой деятельностью, ещё более трудоёмкой. Вторая его должность называлась так: особоуполномоченный Особого отдела ВЧК (дважды особый). Не боясь ошибиться, можно сказать, что он был сочинителем всех сценариев, которое сам же потом и готовил к постановке».

О близком общении Маяковского с Аграновым и об их крепкой дружбе написано много. Но только Ваксберг (пожалуй, впервые) решил задать вполне резонные вопросы:

«Почему же о столь важном знакомстве нет в гигантской литературе о нём никакой информации? Как и где произошла эта первая встреча, так и оставшаяся секретной?

В биографии Маяковского прослежен каждый день, если не каждый час – и никакого упоминания о таком знакомстве в летописях его жизни найти невозможно. Агранов и другие его коллеги, о которых речь впереди, вдруг, как Бог из машины, возникают в бриковском доме и становятся друзьями всех его завсегдатаев. И это никого не удивляет, словно появление в доме столь чуждых Маяковскому людей совершенно естественно и ни в каких пояснениях не нуждается».

На некоторые вопросы, которые задал Ваксберг, ответить не трудно.

Начнём с конца.

Прежде всего, не очень понятно, почему Агранов и его друзья-сослуживцы причислены к категории «столь чуждых

Маяковскому людей». Ведь Осип Максимович, друг и единомышленник поэта, служил в ГПУ. Стало быть, его сослуживцы, его друзья вполне могли стать друзьями Владимира Владимировича. У самого же Маяковского, который с подросткового возраста начал общаться с сотрудниками Охранного отделения, а потом ещё семь лет находился под их опекой, никаких претензий к большевистским чрезвычайным органам не было.

Теперь по поводу умолчаний – тех, что касаются Агранова и его окружения. Не будем забывать, что все эти люди в конце 30-х годов были ликвидированы как «враги народа». В советское время что-либо говорить о таких «врагах» было категорически запрещено. Так что хорошо ещё, что Агранова и его соратников вообще упоминали.

О своих тогдашних друзьях Маяковский, как мы помним, высказался (в «Я сам») так:

«Приехали с Дальнего Востока Асеев, Третьяков и другие товарищи по дракам».

Эти «драки» поэт собирался продолжать.

Большевики тогда тоже «дрались». 19 мая 1922 года Ленин направил Дзержинскому распоряжение всерьёз заняться делом высылки из страны антисоветски настроенных интеллигентов. Феликс Эдмундович поручил заняться этим делом Якову Агранову. Тот, изучив вопрос, 1 июня представил главе ВЧК докладную записку, в которой говорилось:

«… антисоветская интеллигенция свободно открывает новые издательства, издаёт книги, статьи, открыто критикуя политику советской власти. А профессура ВУЗов в это время бастует. <…> Мощь антисоветской интеллигенции и её сплочённых группировок усиливается ещё и тем обстоятельством, что в широких кругах компартии в связи с ликвидацией фронтов и НЭПом установились определённые «мирные» ликвидаторские настроения».

Дзержинскому записка Агранова понравилась, и уже 8 июня политбюро заслушало доклад заместителя главы ГПУ Иосифа Уншлихта об антисоветских группировках среди интеллигенции.

3 августа вышли соответствующие постановления ВЦИК и СНК.

К началу нового учебного года политбюро поручило организовать «фильтрацию студентов», ввести «строгое ограничение приёма студентов непролетарского происхождения» и учредить «свидетельства политической благонадёжности для студентов». Проведение любого съезда или совещания молодёжи с этих пор стали допускать только «с разрешения ГПУ».

10 августа был утверждён список лиц, которых предстояло выслать из страны.

Друзья-чекисты

Вернёмся к сослуживцам Осипа Максимовича Брика.

Аркадий Ваксберг:

«Никто точно не знает, когда, где, каким образом произошло знакомство Агранова с кругом Маяковского – Брик. Кто первым и при каких обстоятельствах пожал благородную руку этого высокопоставленного советского деятеля? Кто пригласил его в дом?

По версии Лили, он сам напросился (когда?), наслушавшись стихов Маяковского, которые тот читал в каком-то чекистском клубе. "Когда мы <…> познакомились с Аграновым, – продолжала Лиля, – он жил в какой-то комнатёнке с клопами. Он нас приглашал к себе, и мы иногда вечером приходили к нему. И вечно не хватало водки. Так Агранов сам бегал на угол купить немножко водки. Семья Аграновых жила очень бедно".

Очередная сказка о железных рыцарях революции и падающих в голодный обморок партийных вождях!»

Все эти встречи Бриков и Маяковского с Аграновым происходили в тот момент, когда стремительно приближалось время суда над партией правых эсеров. Большевистские вожди решили сделать этот процесс открытым и даже пригласили на него представителей II Интернационала (социалистического). Среди них, как мы помним, был и адвокат Эмиль Вандервельде, которому Маяковский посвятил свою насмешливо-издевательскую «Балладу о доблестном Эмиле». Александр Михайлов про неё написал, что это…

«…фельетонная, хлёстко написанная политическая агитка, свидетельствующая о том, что поэт целиком поддался официальной версии суда над эсерами и не увидел в нём сути – жестокой расправы над политическими противниками».

Этому суду, завершившемуся 7 августа 1922 года, Александр Михайлов дал такую оценку:

«Процесс по сути дела провалился, так как обвинение было шито белыми нитками, но приговор был жестоким: 12 человек приговорены к расстрелу, 10 („раскаявшихся“) – к тюремному заключению от 2 до 10 лет».

Поэты-имажинисты Вадим Шершеневич и Матвей Ройзман именно в этот момент решили похвастаться близостью к московским чекистам и отпечатали сборник своих стихов под названием «Мы чем каемся». Но заработали лишь одни неприятности, так как весь тираж был конфискован из-за «провокационного» названия – в заглавных буквах сборника («М, Ч и К») бдительные гепеушники увидели идентичность с аббревиатурой названия Московской Чрезвычайной Комиссии (МЧК).

Маяковский ничего «провокационного» в ту пору уже не выпускал. Он и Брики (по словам Янгфельдта):

«Лето 1922 года снова провели в Пушкино, в четвёртый раз подряд. Образ жизни остался прежним. Вставали рано, завтракали на веранде: свежий хлеб и яйца, которые жарила и подавала Аннушка. <…> Когда шёл дождь, время проводили за игрой в карты или шахматы (Маяковский в шахматы не играл)».

А тучи в тот момент сгущались над многими состоятельными людьми. И на пороге их московских квартир стал появляться чекист Осип Брик. О том, что говорил встречавшим его людям Осип Максимович, журналисту Валентину Скорятину поведал футурист Алексей Кручёных:

«Ося Брик был, как известно, внуком купца и знал много людей этого круга. Каким-то образом – это было уже в годы нэпа – он вызнавал фамилии лиц намечавшихся к аресту. И, прихватив с собой Лилю, отправлялся по известным адресам. Затаившиеся богачи, принимали Осю, естественно, за своего. А он, намекнув о предстоявшем аресте, сетовал на жестокости властей и тут же предлагал свою помощь. Пока не утрясётся – спрятать фамильные ценности. Выхода не было.

Ему верили. Тем, кому удавалось вырваться из лап ГПУ, Брик возвращал взятое на сохранность. Но «вырывались» не все…»

Валентин Скорятин задался вопросом относительно этих «благородных» деяний Осипа Брика:

«И тут неожиданно возникает вопрос: а догадывался ли сам Владимир Владимирович о „второй“, потаённой жизни своих друзей? Судя по всему, мог догадываться, а кое о чём знал наверняка…»

«Чекист особого отряда» Владимир Маяковский не только «догадывался» и не только «кое о чём знал» о «потаённой жизни» своего друга и его законной супруги, но и, вне всяких сомнений, участвовал в этих «делах» (просто не мог не участвовать). Иначе и быть не могло.

Другой супружеской паре, Фёдору Раскольникову и Ларисе Рейснер, тихая, размеренная жизнь в Афганистане в тот момент уже наскучила. Стали подумывать о возвращении на родину. Полпред написал об этом в наркомат по иностранным делам, а Лариса 24 июля отправила письмо члену политбюро Льву Троцкому:

«Устала я от юга, от всегда почти безоблачного неба, от природы, к которой Восток не считает нужным ничего прибавить от себя, от сытости, красоты и вообще от всего немого. Всё-таки лучшие годы уходят – их тоже бывает жалко, особенно по вечерам, когда в сумерки муллы во всех ближайших деревнях с визгливой самоуверенностью начинают призывать господа Бога».

А супруги Есенины-Дункан в это время собрались поехать во Францию.

Илья Шнейдер:

«Дункан привыкла к тому, что любые консульства и посольства любезно и незамедлительно ставили в её паспорте визы на въезд в их страны. Теперь всё крайне осложнилось. Московские визы на паспорте Дункан, „красный“ паспорт Есенина и газетный шум, сопровождавший их путешествие, пугали дипломатических представителей.

Наконец, в конце июля 1922 года… Айседора и Есенин приехали в Париж, предупреждённые о недопустимости каких-либо политических выступлений. За ними был установлен полицейский надзор».

Гепеушная акция

Александр Краснощёков, сосед Бриков и Маяковского по даче, тоже проводил летнее время в Подмосковье. Аркадий Ваксберг пишет, что он…

«В Пушкино, на дачу, возвращался по вечерам на служебном автомобиле».

И в ту летнюю пору Лили Брик страстно влюбилась в этого высокопоставленного советского работника. Вспыхнул бурный роман.

Краснощёков очень напоминал Лили Юрьевне молодого Маяковского (того, что только начинал карьеру стихотворца и написал первую свою поэму). Но Александр Михайлович не был копией Владимира Владимировича, он превосходил его по всем статьям. Краснощёков тоже писал стихи и, как молодой Маяковский, называл себя «бродягой», но «бродил» он по всему свету, совершил кругосветное путешествие, а английское слово «stroller» («бродяга») взял себе в качестве литературного псевдонима.

Маяковский в своих стихах грозился покончить с собой и один раз даже попытался это сделать. А Краснощёкова на самом деле (и не один раз) приговаривали к смертной казни, и он чудом оставался в живых. Маяковский в поэме «Человек» говорил о себе чуть ли не как о Вседержителе, который правит всеми. А Краснощёков на самом деле и своими собственными руками создал независимое государство, которое и возглавил. Маяковский изо всех сил добивался, чтобы большевики признали его поэтический талант. А Краснощёкова ценил сам Ульянов-Ленин, предоставив ему высокий пост в наркомате финансов.

Одним словом, Лили Брик встретила настоящего рыцаря без страха и упрёка и не могла его не полюбить.

Может возникнуть вопрос: где и как встретились Лили Юрьевна и Александр Михайлович? Ведь Луэлла, дочь Краснощёкова, писала:

«Отецредко ходил в гости, совсем не умел вести „светский“ разговор, не знал, куда девать руки, тем более что страдал профессиональным заболеванием – экземой на тыльной стороне обоих рук (он ведь был маляр)».

К тому же, по словам дочери…

«Отец не пил, даже вина, не играл в карты».

Что же привело Краснощёкова на дачу, которую снимали не чуравшиеся выпивки азартные картёжники? Кто вообще порекомендовал ему обосноваться на лето именно в Пушкино, «недалеко от Маяковского и Бриков»?

Вопросы сложные. И на них, наверное, не удалось бы найти ответ, если бы на глаза не попалась речь Сталина на расширенном заседании военного совета при наркомате обороны 2 июня 1937 года. Вождь неожиданно заговорил о главном советском чекисте:

«Дзержинский голосовал за Троцкого, не только голосовал, а открыто его поддерживал при Ленине против Ленина. <…> Он не был человеком, который мог бы оставаться пассивным в чём-либо. Это был очень активный троцкист, и весь ГПУ он хотел поднять на защиту Троцкого. Это ему не удалось».

Сталин не уточнил, когда (в каком именно году) происходила эта «поддержка Троцкого». Но догадаться нетрудно. В конце мая 1922 года у Ленина случился первый инсульт, и он надолго слёг в постель. Можно было безбоязненно поднимать на ноги «весь ГПУ», не опасаясь ответных шагов со стороны Ильича. Ведь, когда вождь был здоров, инакомыслящих (а уж тем более инакодействующих) он не терпел, и Феликс Эдмундович в момент лишился бы своего чрезвычайного поста. А теперь Дзержинский мог действовать совершенно свободно, выполняя просьбу (или приказ?) Троцкого о дескредитации Александра Краснощёкова, которого выдвигал Ленин, но который не сработался с любимцем наркомвоенмора Григорием Сокольниковым.

В самом начале лета 1922 года гепеушники вполне могли получить от своего шефа задание: основательно подмочить репутацию Краснощёкова.

Вот тут-то Агранов (или кто-то ещё, но, скорее всего, всё-таки он) и мог предложить Дзержинскому воспользоваться необыкновенной способностью Лили Брик обвораживать мужчин. И ей было дано задание: обворожить и обольстить!

Краснощёкову подыскали дачу в Пушкино (неподалёку от той, что снимала Лили Юрьевна). А Лили Брик принялась выполнять ответственное чекистское задание.

Как к этому отнёсся Маяковский?

Бенгт Янгфельдт пишет:

«Когда много лет спустя Лили спросили, знал ли Маяковский о её романах, она ответила: „Всегда“. На вопрос, как он реагировал, последовал ответ: „Молчал“».

Безмолвствовал Владимир Владимирович и на этот раз. Но написал в сочинявшихся тем же летом автобиографических записках «Я сам»:

«Задумано: О любви. Громадная поэма. В будущем году кончу».

К тому же Маяковский знал, что Лили вскоре должна уехать за рубеж – это тоже было ответственное задание Лубянки, не выполнить которое она не могла. Видимо, совершив две поездки в Латвию и выполнив всё, что ей поручала ВЧК, она заслужила если не награду, то поощрение. Да и близкое знакомство с Яковом Аграновым позволяло на это надеяться – Лили Юрьевна могла во время одного из дружеских застолий поплакаться на то, что ей так и не удалось попасть в Англию. Организовать поездку в Великобританию для ГПУ никакого труда не составляло.

У Аркадия Ваксберга, правда, возникло в связи с этим некоторое недоумение:

«… по не совсем понятным причинам отъезд Лили в Англию задержался на три месяца. Не менее загадочно и другое: для этой поездки ей потребовался почему-то новый заграничный паспорт».

Но некоторые «загадочные» недоумения мгновенно исчезнут, если вспомнить, чем были заняты в тот момент чекисты-гепеушники, а также заглянуть в документы. Не в те, что хранятся в секретных архивах, а в обычные постановления, которые открыто публиковались в советской печати. Гепеушникам в тот момент предстояло срочно организовать высылку из страны Советов инкомысливших интеллигентов, и этим «солдаты Дзержинского» тогда в основном и занимались. Вполне возможно, что из-за этого и поездка Лили Брик была отложена.

Одним из высылаемых был Евгений Замятин. Юрий Анненков пишет:

«В 1922 году Замятин за своё открытое свободомыслие был арестован, заключён в тюрьму и приговорён без суда к изгнанию из Советского Союза вместе с группой приговорённых к тому же литераторов».

Во всех этих делах (по изгнанию) одним из самых активнейших исполнителей был Яков Агранов. Да и чекисту Осипу Брику надо полагать, тоже пришлось потрудиться.

Что же касается новых загранпаспортов, то о них разговор особый.

«Паспортный» вопрос

Ещё 10 октября 1921 года политбюро в составе: Ленин, Троцкий, Зиновьев, Сталин, Каменев и Молотов среди прочих других рассматривало вопрос:

«19. О порядке отпуска за границу лиц (т. Троцкий)».

Лев Давидович Троцкий предложил нечто такое, что заинтересовало вождей, и они приняли решение:

«19. Поручить комиссии в составе тт. Уншлихта (с правом замены другим товарищем-коммунистом), Литвинова и Михайлова рассмотреть вопрос о порядке отпуска за границу, приняв во внимание порядок, принятый на Украине, и доложить в политбюро через неделю».

Не так уж важно, что именно через неделю доложила вождям эта комиссия. Главное, что бюрократический механизм был запущен, и в начале мая в центральных советских газетах было опубликовано «Постановление Совета Народных Комиссаров о выезде за границу граждан РСФСР и иностранцев». Седьмой его пункт гласил:

«7. Заграничный паспорт действителен для предъявления за границей в течение 6-ти месяцев со дня выдачи».

Заканчивался этот официальный документ так:

«13. Настоящее постановление ввести в действие с І-го июня 1922 года.

Заместитель председателя Совета Народных Комиссаров

А.Цюрупа

Заместитель управделами СНК В.Смолянинов Секретарь СНК Л. Фотиева

Москва, Кремль

10/V– 1922»

Паспорт, с которым Лили Брик ездила в Латвию, был выдан ей в сентябре 1921-го, стало быть, в июне 1922-го он был уже недействителен. Надо было оформлять новый.

Для любившего играть словами Маяковского это событие наверняка стало причиной очередных шуток. Прочитав в газете постановление Совнаркома, он тут же сказал, что теперь каждый, кто пожелает поехать за границу, должен это своё желание «согласовать» с ГПУ. Ведь в «Мистерии-буфф», с успехом шедшей в театре Мейерхольда, был даже персонаж такой, Соглашатель, который вмешивался в любую ситуацию, предлагая всем:

«– Надо согласиться!»

Но вернёмся к новому заграничному паспорту, который был так необходим Лили Юрьевне.

Запись о получении Лили Брик нового заграндокумента журналист Валентин Скорятин обнаружил (в советское ещё время) в архиве Министерства иностранных дел СССР и опубликовал в журнале «Журналист» фотографию: «оборотную сторону карточки к выездному делу Л.Ю.Брик».

По этому поводу Аркадий Ваксберг написал:

«Эту находку следует считать сенсационной.

Речь идёт о поистине ошеломительной записи, сделанной чиновником паркомипдела в «выездном деле» Лили – такое досье заводилось на каждого, кто подавал заявление о выезде за границу и кому выдавался заграничный паспорт. Заявление подано, сказано там, 24 июля (1922), паспорт выдан 31 июля. Хорошо и достоверно известно, что «обычным» гражданам с такой скоростью паспорта не выдавались и не выдаются».

Однако ничего экстраординарного в процессе получения Лили Юрьевной заграндокумента нет. Её просьбу зарегистрировали. Дата выдачи паспорта тоже попала в надлежащую графу. «Скорость» выдачи Ваксберга заинтриговала, и он написал:

«Объяснение этому феномену содержится в другой записи, сделанной в том же досье. В графе "Перечень представленных документов " записано: «Удостоверение ГПУ от 19/VII № 15073». И ничего больше! В графе «Резолюция коллегии НКИД» ссылки на какую-либо резолюцию нет. Вообще при наличии «удостоверения ГПУ» надобности в ней, естественно, не было…»

Наличие этой «находки» вызвало в своё время много волнений среди маяковсковедов. Ещё бы, ведь Лили Брик оказывалась самой настоящей гепеушницей. Те, кто был с этим категорически не согласен, пытались возражать. Но, как известно, документ можно оспорить лишь другим документом. А такого документа не было.

Впрочем, Ваксберг, хоть и назвал находку Скорятина «сенсационной», всё же засомневался, написав:

«Сомнительно, чтобы Лиля была штатным сотрудником, находившимся на официальной службе в ГПУ и пользовавшимся правом на получение служебного удостоверения…

А если всё это не было маскарадом? Если Лиля действительно служила (кем?) на Лубянке? Даже в этом случае представить своё удостоверение в другое ведомство как единственное основание для получения заграничного паспорта она могла лишь по указанию или хотя бы с согласия высокого начальства всё тех же спецслужб. Таким образом, круг замкнулся».

Попробуем разомкнуть его.

А разомкнув, увидим, что ничего сенсационного в находке Валентина Скорятина нет. Это в наши дни слово «удостоверение» означает служебный документ, удостоверяющий, что его владелец служит в каком-то ведомстве. А в 20-е годы прошлого столетия «удостоверением» называли любую справку, которая что-то «удостоверяла». Скорятин этого просто не учёл.

А между тем в уже приводившемся нами Постановлении Совнаркома (о выезде за границу граждан РСФСР и иностранцев) есть пункт, который гласит:

«2. Каждое лицо, желающее выехать за границу, подаёт о том заявление в установленной форме в Народный Комиссариат по Иностранным Делам с приложением удостоверения Государственного Политического Управления (ГПУ) НКВД, удостоверяющего об отсутствии законного препятствия выезду».

В книге воспоминаний Юрия Анненкова приводится даже образец такого «удостоверения», выданного писателю Замятину:

«Дано сие гражданину

Замятину

Евгению Ивановичу, р. в 1884 г.

в том, что к его выезду за границу в Германию со стороны Государственного Политического Управления препятствий не встречается.

Настоящее удостоверение выдаётся на основании постановления СОВНАРКОМА от 10 мая 1922 г.

Начальник Особого Отдела ГПУ – Ягода»

Номер удостоверения Лили Брик, полученного ею 19 июля 1922 года – 15073, у Евгения Замятина, которому такую же бумагу вручили 7 сентября, номер – 21923. То есть за половину июля, август и начало сентября гепеушники выдали 6850 удостоверений (или, если по-нынешнему, просто справок).

Итак, загранпаспорт Лили Брик получила, визы (в Германию и Великобританию) тоже были у неё в руках, и в августе 1922 года она покинула Владимира Маяковского, Осипа Брика и своего нового возлюбленного Александра Краснощёкова.

В книге Ваксберга этот момент описан с такой дополнительной подробностью:

«Перед тем, как отправиться в Лондон, Лили сумела достать немецкую визу для Маяковского и для Осипа. Немецкую – ибо с получением выездной советской проблем, видимо, не было: для друзей дома оказать такую услугу не представляло никакого труда».

Утверждение странное. Чекисту Осипу Брику и ставшему «чекистом особого отряда» Владимиру Маяковскому все необходимые визы и прочие документы выправляли специально обученные люди из соответствующего отдела ГПУ. Зачем же было нагружать этим делом уезжавшую Лили Юрьевну?

Янгфельдт в своей книге подключил к процессу доставания загранпаспортов ещё и Краснощёкова:

«Когда в августе 1922 года Осипу и Маяковскому понадобились заграничные паспорта для поездки в Германию, Лили посоветовала им обратиться именно к нему…»

Здесь с информированным Янгфельдтом вряд ли можно согласиться. Обращаться за паспортами к Краснощёкову, сотрудникам ГПУ Осипу Брику и Владимиру Маяковскому никакой необходимости не было. Скорее, Краснощёков, если бы пожелал прокатиться за рубеж, должен был просить их о помощи.

Всё происходило, надо полагать, совсем по другому сценарию. ГПУ поставило задачу: изобразить собиравшихся за рубеж Осипа Брика и Владимира Маяковского самыми обычными советскими гражданами, и Лили Юрьевна «изображала» их так в своих письмах.

Ещё одна любопытная подробность! Янгфельдт сообщает о письме Лили Брик, присланном из Берлина:

«15 августа она отправляет им нужные документы и пишет: если они сообщат в немецком посольстве, что больны, и что им нужно ехать на курорт Бад-Киссинген, то „вам должны очень скоро выдать визы“. „Болезнь“ была придумана для того, чтобы упростить бюрократическую процедуру, – ни о каком санатории речь не шла, что понятно из следующей фразы в письме Лили: „По дороге в Киссинген вы остановитесь в Берлине, где вам дадут возможность жить столько, сколько вам будет нужно“».

Всё понятно: Янгфельдт черпал информацию из Лилиного письма, хотя, как мы ещё не раз сможем убедиться, никакой достоверной информации в её письмах нет. Они предназначались, главным образом, для перлюстраторов, которым по долгу службы эти послания предстояло читать.

Для сотрудников ГПУ получение зарубежных въездных виз давно уже было чётко отлаженным делом, поэтому с лукавым притворством изображать себя больными Брику и Маяковскому совершенно не требовалось.

Накануне турне

В своих воспоминаниях Рита Райт написала про конец лета 1922 года…

«… когда Лиля Юрьевна, уехав за границу, бросила нас на даче «на произвол Тютьки», как говорил Маяковский.

Тютька, кривой и лохматый сторожевой пёс, был самым солидным существом из всей семьи».

Есенин и Дункан в это время (в августе 1922 года) отправились из Франции в Италию.

А Лили Брик наслаждалась пребыванием в Германии. Первую остановку она сделала в столице страны. Янгфельдт пишет:

«В Берлине Лили… вела беззаботную жизнь, выбирала платья и купила „чудесное кожаное пальто“. Поскольку она заботилась как всегда и о своих близких – Осип Максимович и Маяковский получили элегантные рубашки и галстуки…»

Сама Лили Брик писала в воспоминаниях:

«Не помню, почему я оказалась в Берлине раньше Маяковского. Помню только, что очень ждала его там. Мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса искусства и техники».

Но Маяковский в Берлин не приехал, и Лили Юрьевна отправилась в Лондон, откуда сообщала в письме Рите Райт, что она проводит дни в музеях, а ночи напролёт танцует, и что с удовольствием осталась бы в Лондоне ещё на два-три месяца.

Янгфельдт добавляет:

«Лили с восторгом окунулась в беззаботную богемную жизнь, о которой в России остались лишь воспоминания. Здесь продавались шёлковые чулки и другие предметы роскоши, а сама она, как обычно, привлекала внимание мужчин».

В этом, судя по всему, и состояла её гепеушная роль: выуживать из клюнувших на её обаяние простачков нужную для Лубянки информацию.

О том, как в это время протекала дачная жизнь в Подмосковье, рассказала Рита Райт:

«Вели мы себя без Лили Юрьевны плохо. При ней в выходные дни приезжали только самые близкие друзья – человек семь-восемь, редко больше. Без неё стали наезжать не только друзья, но и просто знакомые, привозившие своих знакомых.

Бедная старая Аннушка каждое воскресенье за утренним чаем, сокрушённо вздыхая, спрашивала:

– Сколько ж их придёт, к обеду-то?

На что Маяковский неизменно отвечал:

– А вы сделайте всего побольше, на всякий случай, – а потом добавлял, ни к кому не обращаясь. – Кажется, я вчера всех звал, кого видел – человек двадцать».

Выходит, Лили Брик отпугивала людей. Было в этой даме нечто такое, что не тянуло приезжать к ней на дачу.

Занятия немецким языком Маяковского и Риты Райт шли полным ходом. Она писала:

«Занимались мы довольно усердно, и Маяковский, уезжая за границу в 1922 году, собирался „разговаривать вовсю с немецкими барышнями“».

Кроме занятий языком Владимир Владимирович уделял время и творчеству, написав в «Я сам»:

«Начал записывать разработанный третий год „Пятый интернационал“. Утопия. Будет показано искусство через 500 лет».

22 августа 1922 года неожиданно был посажен под домашний арест заместитель начальника валютного управления Наркомфина Леонид Наумович Юровский, разрабатывавший денежную реформу – он был включён в список пассажиров «философского парохода», которых большевики высылали за границу. Наркому Сокольникову понадобилось больше недели, чтобы отстоять своего «спеца». И в начале сентября Юровского из списков пассажиров вычеркнули.

Наступила осень.

Автобиографические заметки

В первых числах сентября Владимир Владимирович отправил некое послание, которое в 13-томном собрании сочинений поэта названо «Письмом о футуризме». Оно заканчивается словами:

«С товарищеским приветом

Вл. Маяковский».

Кого поэт называл «товарищем» и к кому обращался с приветом, в комментариях к письму не указано. По очень простой причине – уж очень неугоден был в ту пору, когда выходило собрание сочинений, адресат Маяковского. Звали его Лев Давидович Троцкий. Летом 1922 года он собирал материал для книги, которую планировал написать – о советских литераторах и советской литературе. 30 августа наркомвоенмор обратился к Маяковскому с письмом, отрывок из которого привёл в своей книге Бенгт Янгфельдт. Троцкий спрашивал у поэта, существует ли…

«… капитальная статья, в которой выясняются основные поэтические черты футуризма. <… > Не могли бы вы сами в нескольких словах, если не охарактеризовать, то просто перечислить основные черты футуризма!»

Маяковский тут же написал ответ. И отправил его с «товарищеским приветом». Он тогда знать, конечно же, не мог, какие огромные неприятности всего через несколько лет ожидают всех «товарищей» Льва Давидовича Троцкого.

Сам же Владимир Владимирович в это время сочинял автобиографию «Я сам». Ему, видимо, подсказали (Брик, Агранов, Третьяков или же сам Трилиссер), что для успешной карьеры в ГПУ неплохо иметь революционное прошлое. Поэт дал свободу фантазии и принялся искать в своей биографии факты, которые представили бы его революционером-подполыциком.

Прежде всего, Маяковский вспомнил о трёх своих «сидках» в царских тюрьмах. Они были, и их всегда можно было подтвердить документами. Вот только ничего подпольно-революционного в этих «сидках» не было. Практически все «дела», по которым гимназист Маяковский оказывался в тюрьмах, были сфабрикованы царской охранкой. К тому же юный Володя был в приятельских отношениях со студентами, снимавшими койки в семье Маяковских. Многие из них были революционно настроены, а кого-то уже завербовала охранка (включая и главного друга-приятеля гимназиста Маяковского – Исидора Морчадзе, который, однако, большевиком не был, а состоял в партии социалистов-революционеров). Когда арестовывались эти нелегалы, под стражей оказывался и их дружок-приятель.

Как бы там ни было, но эти три «сидки» в тюрьмах дали основание написать в «Я сам»:

«1908 год. Вступил в партию РСДРП (большевиков). Держал экзамен в торгово-промышленном подрайоне. Выдержал. Пропагандист».

Чем в 1908 году отличались большевики от меньшевиков, могли разобраться только вожди эсдеков. Такой партии (большевиков) тогда ещё просто не существовало. В каком именно «торгово-промышленном подрайоне» держал Маяковский свой большевистский «экзамен», он не указал.

Найти подтверждения следующему этапу большевистской работы Маяковского тоже весьма затруднительно:

«На общегородской конференции выбрали в МК. Были Ломов, Поволжец, Смидович и другие. Звался „товарищем Константином“. Здесь работать не пришлось – взяли».

Проверить всё это невозможно. Ни Ломов, ни Смидович воспоминаний о юном большевике Маяковском не оставили. Ветер– Поволжец что-то вспоминал, но его воспоминания так и не были опубликованы.

Самое громкое «дело», которое привело Маяковского в Бутырскую тюрьму, было организовано подполковником фон Коттеном, возглавлявшим Московское охранное отделение. Об этом написал в воспоминаниях Владимир Фёдорович Джунковский, бывший глава корпуса жандармов, ставший в советское время советником Феликса Дзержинского.

О том, что Владимир Джунковский не только жив и здоров, но и даёт советы главе ГПУ, Маяковский, конечно же, не знал. Поэтому дело, сфабрикованное царской охранкой, стало главным козырем поэта, пришедшего работать на Лубянку.

На составление автобиографических заметок «Я сам» много времени не потребовалось. Вскоре они были написаны, и их можно было опубликовывать.

Друзья поэта

Покинувший Дальний Восток поэт-футурист Пётр Незнамов ту пору описал так:

«В середине сентября 1922 года я приехал в Москву и поселился в помещении Вхутемаса на улице Кирова, тогда ещё Мясницкой.

День был не по-осеннему жаркий. По улицам несло мелкий пёстрый сор. Здания ещё ждали ремонта, краска на них облупилась. На углах торговали с лотков оборотистые приобретатели, так и не ставшие Морозовыми и Прохоровыми. Звонкое имя "Моссельпром "звенело в ушах.

В Сокольниках играли в футбол. На Сухаревке стояла протолчённая толпа народа: здесь на ходу срезали подмётки. Длинный книжный развал около МГУ привлекал молодёжь; студенты поражали худобой и неистребимой весёлостью. За заставами дымила индустриальная Москва.

Вскоре я вместе с Родченко, Асеевым, художником Пальмовым и другими товарищами уже был в Водопьяном переулке, узеньком и коротком, в двух минутах ходьбы от Вхутемаса.

Передняя-коридор была длинна, узка и тесна от заставленных вещей: в квартире жило несколько семей…

Тут я познакомился с Владимиром Владимировичем. С О.М.Бриком я познакомился ещё на вокзале».

Приехавшего в Москву Петра Незнамова Николай Асеев охарактеризовал так:

«Он был даровитый поэт, принципиально преданный существовавшей тогда среди нас „фактографии“, то есть обязанности отражения действительности, в противоположность работе фантазии, выдумки, воображения. <…> Маяковский, а вслед за ним и я не очень усваивали эту теорию, главным пропагандистом которой являлся Сергей Михайлович Третьяков…»

Поэт-фактограф Незнамов оставил нам портрет лидера комфутов:

«Маяковский тогда ходил остриженный под машинку – высокий, складный человек, хорошо оборудованный для ходьбы, красивый и прочный, выносливый, как думалось мне, на много десятилетий вперёд. В каком он был костюме – не помню, но казался вросшим в него, и костюм был рад служить этому органически опрятному человеку…

Ничего от «тигра», на чём настаивал Бурлюк, в нём не было, скорей что-то «медвежатное», если принять в расчёт всем известную элегантную "неуклюжесть " его».

Пётр Незнамов обратил внимание и на распределение «ролей» в футуристском тандеме Маяковский– Брик: принимая гостей в Водопьяном переулке, Владимир Владимирович, как правило, говорил мало:

«… он как бы отдыхал от дневного перерасхода энергии по издательствам, редакциям, дискуссиям, давая передышку своей неуёмности, своей нетерпеливой силе.

Душой разговора был Осип Максимович Брик, человек общительный и живой. Он удивительно цепко схватывал все особенности текущего литературного момента и умел быстро сформулировать явление, не переставая при этом быть весёлым, ровным и уравновешенным. Он так много читал, что казалось, будто он всё читал».

И ещё о квартире в Водопьяном переулке (по словам всё того же Петра Незнамова):

«Ходили мы туда ежевечернее. Там в то время бывали Асеевы, Штеренберги, Родченко, Варвара Степнова, Лавинские, Арватов, Каменский, Гринкруг, мы с Пальмовым, художник А.Левин, Рита Райт, Пастернак, Левидов, одно время приходили Рина Зелёная и композитор М.Блантер. Сёстры Владимира Владимировича бывали редко и больше днём, чем вечером.

Рину Зелёную заставляли петь, и она исполняла эстрадные песенки.

Слева от двери, как войти в комнату, стоял рояль, и, кроме Блантера на нём часто музицировал Осип Максимович.

Маяковский вёл разговоры, играл в карты, шутил, подавал необыкновенного своеобразия реплики.

За картами своему партнёру он заметил:

– Вот случай, когда два враждебных лагеря не противостоят, а противосидят друг другу.

Как-то ему несколько юмористически рассказывали, как тащился от города к городу, на манер грузовика, одноглазый Бурлюк, он, улыбнувшись, промолвил:

– Бедный Додя, через всю Сибирь – и с одним фонарём!».

Тем временем (28 сентября 1922 года) из Петрограда ушёл «философский пароход», первый пароход, на котором Советская Россия вышвыривала за рубеж не согласных с большевиками мыслителей.

1 октября вернувшиеся из Италии Айседора Дункан и Сергей Есенин покинули Францию и на пароходе «Париж» отправились из Гавра через Атлантику в Америку

А Москву Брик с Маяковским всё никак не покидали.

Бенгт Янгфельдт:

«По каким-то причинам запланированная на начало сентября поездка в Берлин была отложена, и Маяковский и Осип уехали только месяц спустя, через Эстонию; с немецкими визами проблем, очевидно, не возникло, но для того, чтобы они могли въехать в Эстонию, их официально сделали "техническим персоналом " советской дипломатической миссии в Ревеле».

Сообщая об Эстонии, Янгфельдт как-то не очень уверенно говорит про немецкие въездные визы, с которыми проблем, «очевидно, не возникло». Но как могли возникнуть какие-то проблемы у людей, которых «сделали» работниками советского представительства в Эстонии? «Сделать» такое могло только ГПУ, что лишний раз подтверждает наше предположение, что Владимир Маяковский стал гепеушником.

Этому есть ещё одно косвенное свидетельство – 2 октября 1922 года Маяковский написал заявление заведующему Производственным бюро Высших Государственных художественно-технических мастерских Вхутемаса и его издательства Ефиму Владимировичу Равделю. В этой бумаге речь идёт о том, что из-за плохой постановки дела издательство сорвало все сроки выхода в свет собрания сочинений поэта. И поэт уведомлял заведующего в том, что договор с издательством он расторгает. Но…

В самой последней фразе своего заявления Маяковский допустил оговорку, которая наводит на размышления. Вот эта фраза:

«Прошу немедленно произвести расчёт расходов но производству и разницу возвратить мне не позже четверга, т. к. в пятницу я уезжаю в служебную командировку.

Вл. Маяковский

2/Х-22 г.».

В какую служебную командировку собирался поэт, если он тогда нигде официально не служил?

Могут сказать, что все свои поездки по литературным делам (если оплату дорожных расходов производило какое-то ведомство, например, Наркомпрос) Маяковский называл «служебными». Допустим. И предположим, что в заявлении во Вхутемас речь шла именно о такой командировке.

Но зачем тогда понадобилось та шумиха, которой была обставлена подготовка к этой поездке? Она-то лишний раз и подтверждает, что этот вояж за рубеж был не совсем обычным. Видимо, «легенда», придуманная в ГПУ поначалу (что Маяковский и Брик едут лечиться на немецкий курорт), была отвергнута и заменена другой. Её-то и предстояло «обкатать» перед самым отъездом.

3 октября 1922 года Ульянов-Ленин впервые после продолжительной болезни (первого инсульта) председательствовал на заседании Совнаркома.

А Маяковский вечером того же дня устроил «прощальную» встречу с читателями. Он читал им свою новую поэму «V Интернационал». Газета «Вечерние новости» 9 октября сообщила:

«Чтение поэмы заняло львиную часть вечера… "Левым маршем "Маяковского вечер закончился».

Что это за поэма?

Новый статус

Итак, мы предположили, что Маяковского пригласили на работу в ГПУ. Об этом биографы поэта ничего не сообщают, потому что никаких документальных свидетельств о новом месте службы поэта пока не опубликовано. Поэтому считается, что их нет. И никогда не было. Однако очень много косвенных фактов, некоторые из которых мы уже приводили, свидетельствуют о том, что такое приглашение было, и Маяковский ответил на него согласием.

Поэтому и необходимость в «IV Интернационале» тотчас же отпала – объяснять членам ЦК РКП «некоторые» свои поступки поэту стало не надо, ведь он сам стал «чекистом особого отряда», имеющему доступ к «карающему мечу революции». Теперь ему самому предстояло определять правильность поступков окружающих.

И, отложив «IV Интернационал» в сторону, Владимир Владимирович принялся сочинять новую (совсем другую) поэму.

Сначала она была названа «Тридевятый Интернационал». Затем появилось другое название, на котором Маяковский и остановился: «Пятый Интернационал».

Поэма начинается с «Приказа № 3». Третий номер появился из-за того, что поэт уже издал два стихотворных приказа: «Приказ по армии искусства» и «Приказ № 2 армии искусств». Первый приказ начинался со старого футуристского лозунга:

«Канителят стариков бригады канитель одну и ту ж. Товарищи! / На баррикады! — баррикады сердец и душ».

Второй приказ был тоже весьма энергичным:

«Вам говорю / я – / гениален я или не гениален, бросивший безделушки / и работающий в Росте, говорю вам – / пока вас прикладами не прогнали: Бросьте! Бросьте! / Забудьте, / плюньте и на рифмы, / и на арии, / и на розовый куст, и на прочие мелехлюндии из арсеналов искусств… Мастера, / а не длинноволосые проповедники нужны сейчас нам. Слушайте!.. Нет дураков, / ждя, что выйдет из уст его, стоять перед «маэстрами» толпой разинь. Товарищи, / дайте новое искусство — такое, / чтобы выволочь республику из грязи».

Третий приказ тоже был адресован деятелям искусства и подковыривал всех стихотворцев, кроме, разумеется, футуристов:

«Прочесть по всем эскадрильям футуристов, крепостям классиков, удушливогазным командам символистов, обозам реалистов и кухонным командам имажинистов».

А начиналась поэма «Пятый Интернационал» так:

«Где ещё / – разве что в Туле? — позволительно становиться на поэтические ходули?!»

Затем Маяковский высказал (пожалуй, впервые) своё отношение к обстрелу памятников старины во время октября 1917 года:

«Громили Василия Блаженного. / Я не стал теряться. Радостный, / вышел на пушечный зов. Мне ль / вычеканивать венчики аллитераций богу поэзии с образами образов».

Заявил Маяковский и о том, о чём он тогда мечтал:

«Я 28 лет отращиваю мозг не для обнюхивания, а для изобретения роз… Я очень хочу / в ряды Эдисонам, Лениным вряд, / в ряды Эйнштейнам».

Объяснять с помощью поэзии, для чего ему захотелось встать «в ряды» людей, о которых тогда все говорили, Маяковский почему-то не стал и перешёл на прозу:

«Я знаю точно – что такое поэзия. Здесь описываются мною интереснейшие события, раскрывшие мне глаза. Моя логика неоспорима. Моя математика непогрешима.

Внимание! / Начинаю. / Аксиома: Все люди имеют шею. Задача: / Как поэту пользоваться ею? Решение: / Сущность поэзии в том, чтоб шею сильнее завинтить винтом… Постепенно, / практикуясь и тужась, я шею так завинтил, что просто ужас».

Познакомив читателей с совершенно невероятным и непонятно к чему приводящим процессом «завинчивания» шеи, поэт сразу заговорил о своём отношении к зарубежным странам (тоном, как всегда весьма пренебрежительным):

«В том, что я сказал, / причина коренится, почему не нужна мне никакая заграница. Ехать в духоте, / трястись, / не спать, чтоб потом на Париж паршивый пялиться?! Да я его и из Пушкина вижу, / как свои / пять пальцев. Мой способ дешёвый и простой: руки в карманы заложил и стой».

И только после этого Маяковский принялся объяснять читателям, для чего он «завинчивал» шею, и в кого после этого превратился:

«Какой я к этому времени – / определить не берусь. Человек не человек, / а так – / людогусь».

Откуда он взялся – этот невероятный «людогусь»?

Вот тут-то и кроется очередное косвенное свидетельство того, что Маяковский, шутя, стал называть ГПУ Главным Управлением Согласований, то есть ГУСом, а всех, кто работал там, «гусями», которые со своей гепеушной высоты видели гораздо больше того, что было доступно обычным людям.

Через два месяца в газетном очерке, напечатанном 24 декабря 1922 года в газете «Известия», поэт объяснит смысл этого слова:

«Вы знаете, что за птица Людогусь? Людогусь – существо с тысячевёрстой шеей, ему виднее».

Иными словами, свой новый статус «чекиста особого отряда» Маяковский представил иносказательно, изобразив себя «людогусем», то есть человеком, шея которого «завинчена винтом». И принялся осматривать землю с высоты птичьего полёта.

Это очень напоминает поэму «Человек», в которой поэт тоже возносился на небо и на протяжении веков обозревал с его высот Вселенную. Но теперь, став «людогусем», Маяковский получил ещё и необыкновенный слух:

«… не то что мухин полёт различают уши — слышу / биенье пульса на каждой лапке мушьей».

Далее перечисление преимуществ «людогуся» по сравнению с простыми людьми продолжается. И следует рапорт:

«То, что я сделал, / это и есть называемое «социалистическим поэтом»».

Таким образом, настоящим «социалистическим поэтом» может называться лишь тот стихотворец, кто сотрудничает с Лубянкой. Только тот, кто свою шею «завинтил винтом», может стать главнокомандующим всех людей:

«Чтоб поэт перерос веков сроки, чтоб поэт / человечеством полководить мог, со всей вселенной впитывай соки корнями вросших в землю ног».

И вновь вспоминаются уже приводившееся нами слова поэта Владислава Ходасевича, летом 1922 года эмигрировавшего из страны Советов:

«Все известные поэты в те годы имели непосредственное отношение к ЧК».

Тем стихотворцам, которые ещё не общались с чекистами, Маяковский предлагал:

«Товарищи! / У кого лет сто свободных есть, можете повторно мой опыт произвесть».

На этом первая часть поэмы завершается.

Геройство «людогуся»

Вторая часть поэмы «Пятый Интернационал» начинается с прозы:

«Простите, товарищ Маяковский. Вот вы всё время орёте – социалистическое искусство, социалистическое искусство. А в стихах – "я", "я " и "я". Я – радио, я – башня, я – то, я – другое. В чём дело?»

На серьёзный прозаический вопрос поэт ответил шутливыми стихами (но опять довольно грубовато – главка названа «Для малограмотных»):

«А я говорю / "Я", / и это "Я"/ вот, балагуря, / прыгая по словам легко, с прошлых / многовековых высот, озирает высоты грядущих веков. Если мир / подо мной / муравейника менее, то куда ж тут, товарищи, различать местоимения?!»

Далее (в главке «Теперь сама поэм а») Маяковский сообщал о том (тоже в прозе), что с высоты ему, «людогусю», видилось. А виделось ему, как по нашей планете расползалась «красная лава» революции:

«Что это! Скорее! Скорее! Увидеть… Пол-Европы горит сегодня… А с запада на приветствия огненных рук огнеплещет германский пожар…»

В этом революционном пожарище поэт (в образе «людогу-ся») принимал самое активное участие, то есть рассказывается о том, что может сделать (и делает) «социалистический поэт», ставший сотрудником Лубянки:

«Я облаками маскировал наши колонны. Маяками глаз указывал места легчайшего штурма. Путаю вражьи радио. Все ливни, все лавы, все молнии мира – охапкою собираю, обрушиваю на чёрные головы врагов… Только Америка осталась.

Дрожит Америка: /революции демон вступает в Атлантическое лоно… Впрочем, / сейчас это не моя тема, это уже описано / в интереснейшей поэме «Сто пятьдесят миллионов»».

Как видим, самореклама и здесь не чужда Владимиру Владимировичу

Но вот всемирная революция завершена, и поэт даёт себе команду расстаться с образом «людогуся». Тем самым как бы говоря, что только после завершения всемирной революции он перестанет быть гепеушником и вновь станет нормальным человеком:

«Маяковский! / Опять человеком будь! Силой мысли, / нервов, / жил я, / как стовёрстную подзорную трубу, тихо шеищу сложил. Небылицей покажется кое-кому. Ая, / в середине XXI века, на Земле, среди Федерации Коммун — гражданин ЗЕФЕКА».

Таким образом, в «Пятом Интернационале», как бы продолжая тему поэмы «Человек», Маяковский описал всемирную революцию и своё участие в ней. Об этой революции большевики только мечтали, а поэт воспел её, провозгласив себя первым «гражданином ЗЕФЕКА» (или ЗФК, то есть Земной Федерации Коммун).

В стране Советов бушевал голод, то тут, то там вспыхивали восстания тех, кого большевики превратили в бесправных и голодных. А поэт, продолжавший именовать себя футуристом, сделал ещё несколько плакатов для Госполитпросвета (подхватившего дело, которое было прекращено РОСТА). Вот текст одного из тех плакатов:

«В РСФСР 130 миллионов населения. Голодает десятая часть – / 13 миллионов человек. Каждые обеспеченные десять должны дать одному есть».

Другой плакат:

«Надо помочь голодающей Волге! Надо спасти голодных детей!»

Но поэма «Пятый Интернационал» написана так, словно её автор слыхом не слыхивал об этих всероссийских трагедиях. Жизнь поэта, ставшего гепеушником («людогусем»), казалось ему весёлым и увлекательным приключением, а будущее представлялось ещё более занимательным. Поэтому вторая глава поэмы завершена прозаическим обещанием:

«Самое интересное, конечно, начинается отсюда. Едва ли кто-нибудь из вас точно знает события конца XXI века. А я знаю. Именно это и описывается в моей третьей части».

Но третьей части «Пятого Интернационала» пока ещё не существовало. И на своём «прощальном» вечере уезжавший за рубеж Маяковский прочёл лишь две части поэмы. Московская газета «Вечерние новости» в номере от 9 октября написала:

«Слякоть и осенняя унылость не помешали публике собраться в Большом зале консерватории на вечер Маяковского.

– Я уезжаю в Европу как хозяин, – заявил поэт, – посмотреть и проверить западное искусство».

В блокноте Владимира Владимировича сохранилась запись, сделанная перед этой встречей:

«Зачем обычно ездят

или бегут

или удивляться

я буду удивлять»

Надо полагать, Маяковский собирался «удивлять» Европу и своей новой поэмой. Хотя ничего «удивляющего» в ней не было – ведь ещё в августе 1922 года на XII Всероссийской конференции РКП(б) Григорий Зиновьев сделал доклад, который назывался «О близости мировой социалистической революции». Программное выступление главы Коминтерна недвусмысленно предупреждало всех о том, что «призрак коммунизма» вот-вот взбудоражит всю Европу.

Доклад Зиновьева, собственно, и был переложен в поэму «Пятый Интернационал». И Маяковский предупреждал собравшуюся на его выступление публику, что едет проинспектировать западное искусство, которое в скором будущем предстоит переделывать на новый (футуристический?) лад.

Впрочем, только ли на московскую публику было рассчитано это заявление? Не зарубежным ли спецслужбам слал Маяковский информацию о том, что является не сотрудником ГПУ, а всего лишь стихотворцем, фантазирующим о грядущих событиях?

Прежде чем согласиться с этим предположением или решительно его отвергнуть, вспомним кое-какие подробности того заграничного вояжа.

Но сначала – о Есенине и Дункан.

Прибытие в Америку

1 октября 1922 года Айседора Дункан и Сергей Есенин прибыли в Нью-Йорк.

Илья Шнейдер:

«… но сразу сойти на берег им не удалось. Иммиграционный инспектор заявил, что ночь они должны провести в своей каюте, а утром проследовать на Эйлис-Айленд (« Остров слёз») для проверки…

«Таймс» писала:

«Айседора Дункан задержана на Эйлис-Айленде! Боги могут смеяться! Айседора Дункан, которой мир обязан созданием нового искусства танца, – зачислена в опаснейшие иммигранты!»

Дункан и Есенину заявили, что приказ был дан министерством юстиции – «в виду долгого пребывания Айседоры Дункан в Советской России». Подозревали, что она, «оказывая дружескую услугу Советскому правительству, привезла в Америку какие-то документы»…

После двухчасового допроса Дункан и Есенин были освобождены. Айседора заявила ожидавшим её репортёрам:

– Мне никогда не приходило в голову, что люди могут задавать такие невероятные вопросы!»

Через год, вернувшись в Москву, Есенин напишет:

«Взяли с меня расписку не петь „Интернационал“, как это я сделал в Берлине».

Но когда освобождённые Есенин и Дункан прибыли в гостиницу, поэту неожиданно стало очень смешно. Он об этом вспоминал (уже потом, в России):

«Я осмотрел коридор, где разложили наш большой багаж, приблизительно в 20 чемоданов, осмотрел столовую, свою комнату, 2 ванные комнаты и, сев на софу, громко расхохотался. Мне страшно показался смешным и нелепым тот мир, в котором я жил раньше. Вспомнил про Дым отечества", про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на соломе или свинья с поросятами, вспомнил после германских и бельгийских шоссе наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за „Русь“ как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию. Народ наш мне показался именно тем 150 000 000-м рогатым скотом, о котором писал когда-то в эпоху буржуазной войны в "Летописи " Горького некий Тальников…

Милостивые государи! лучше фокстрот с здоровым и чистым телом, чем вечная, раздирающая душу на российских полях, песня грязных, больных и искалеченных людей про «Лазаря». Убирайтесь к чёртовой матери с Вашим Богом и с Вашими церквями. Постройте лучше из них сортиры, чтоб мужик не ходил "до ветру " в чужой огород. С того дня я ещё больше влюбился в коммунистическое строительство».

«Дым отечества», который вспомнился Есенину, это стихотворение Фёдора Ивановича Тютчева, написанное в конце апреля 1867 года:

«" И дым отечества нам сладок и приятен!" — Так поэтически век прошлый говорит. А в наш – и сам талант всё ищет в солнце пятен, И смрадным дымом он отечество коптит!»

А упомянутый Есениным «некий Тальников» – это литератор Давид Лазаревич Шпитальников, писавший под псевдонимом Тальников. Он ещё встретится на пути Маяковского, так что запомним его.

Вторая «ездка»

9 октября 1922 года Осип Брик и Владимир Маяковский наконец-то покинули Москву и направились (через Петроград и Нарву) в эстонский Ревель. Там сделали остановку.

10 октября Маяковский выступил в советском полпредстве в Эстонии с докладом «О пролетарской литературе». Местная газета «Эсмаспаев» с иронией написала:

«Недавно проездом в Европу прибыл русский "гений" футурист Маяковский. В его честь местное русское посольство орагнизовало вечер, на котором присутствовали и приглашённые гости».

11 октября на пароходе «Рюген» Брик и Маяковский поплыли в Штеттин, а оттуда поездом добрались до Берлина, где их встретили Лили и Эльза. В очерке «Сегодняшний Берлин» Владимир Владимирович потом напишет:

«Я человек по существу весёлый. Благодаря таковому характеру я однажды побывал в Латвии и, описав её, должен был второй уже раз объезжать её морем.

С таким же чувством я ехал и в Берлин».

Поселились Брики, Эльза и Маяковский в центре города – в «Кюрфюрстенотеле».

Аркадий Ваксберг:

«Все дни проводили в гостинице и в одном из любимых тогда русской эмиграцией „Романтишес кафе“. Обедали и ужинали в самом дорогом ресторане "Хорхер " – в деньгах, стало быть, они не нуждались и жили на широкую ногу».

Бенгт Янгфельдт объяснил, откуда взялось это неожиданное богатство:

«В условиях стремительной инфляции, охватившей в эти годы Германию, даже советские граждане могли вести роскошную жизнь. Маяковский регулярно заказывал в цветочном магазине огромные букеты для Лили, которая, в свою очередь, купила шубу Рите Райт за сумму, соответствовавшую одному доллару».

В очерке «Сегодняшний Берлин» Маяковский скажет:

«… положение Германии (конечно, рабочей, демократической) настолько тяжёлое, настолько горестное – что ничего, кроме сочувствия, жалости, она не вызывает».

В Берлине тогда жили сотни тысяч русских эмигрантов.

Александр Михайлов:

«Берлин в начале двадцатых годов являл собою один из центров, наверное, даже самый значительный центр русской литературной эмиграции…

В Берлине были русские издательства и журналы самых различных направлений, иногда противоположных в политической ориентации.

…можно сказать, что среди них было довольно редкое многоцветье – от монархического, до нейтралистского с лозунгами: «Ни к красным, ни к белым! Ни с Лениным, ни с Врангелем!» и «И к красным, и к белым!» – до просоветского, представители которого скоро начнут возвращаться в Россию».

В Берлине Маяковский издал автобиографические заметки «Я сам» в журнале «Новая русская книга», заключил договор на поэтический сборник с издательством «Накануне» и напечатал книгу «Для голоса». Иными словами, окунулся в те же самые издательские дела, какими год назад в Риге занималась Лили Брик.

В Берлине состоялось множество встреч: здесь находился (уже который месяц) Борис Пастернак, из Праги приехал Роман Якобсон.

Ваксберг добавляет:

«Виктор Шкловский, бежавший минувшей весной из России по льду Финского залива, тоже обосновался в Берлине и встречался с Бриками почти каждый день».

В Берлин из эстонского Ревеля приехал даже Игорь Северянин, который потом вспоминал о торжественном вечере, состоявшемся в советском полпредстве 7 ноября:

«В День пятой годовщины советской власти в каком-то большом зале Берлина торжество. Полный зал. А.Толстой читает отрывки из „Аэлиты“. Читают стихи Маяковский, Кусиков. Читаю и я…»

А из далёкого от Берлина Афганистана Лариса Рейснер рвалась домой, в Россию, и в письме родным (от 19 октября) жаловалась, что её отъезд доставит неприятности мужу:

«Признаюсь, оставлять здесь Федю одного мне очень больно».

У Айседоры Дункан в тот момент начались гастроли в Америке. Каждое своё выступление она непременно сопровождала рассказом о жизни в Советской России, а каждое своё интервью журналистам завершала словами:

«– Коммунизм является единственным выходом для мира!» 12 ноября Сергей Есенин написал в Москву из Нью-Йорка:

«Кроме русского никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски».

А вот что рассказал об одном из концертов Дункан Илья Шнейдер:

«В Бостоне её выступление вызвало скандал. В партер была введена конная полиция. Вдобавок ко всему Есенин, открыв за сценой окно, собрал целую толпу бостонцев и с помощью какого-то добровольного переводчика рассказывал правду о жизни новой России».

За рубежом оказалась и российская художница Валентина Ходасевич, написавшая:

«В ноябре 1922 года но приглашению Алексея Максимовича я поехала к нему в гости в маленькое местечко Сааров – в двух часах езды от Берлина. Сааров – летний грязевой курорт. Много санаториев. Зимой они не функционируют. Всё же владелец одного из них соблазнился и сдал Горькому целиком второй этаж».

В Берлине состоялась встреча Маяковского с Борисом Пастернаком. Незадолго до этого (ещё в России) они поссорились, а тут… Илья Эренбург написал:

«После одной из размолвок Маяковский и Пастернак встретились в Берлине; примирение было столь же бурным и страстным, как разрыв».

Можно было бы сказать, что именно для такого творческого общения Маяковский и приехал в Германию – ведь впоследствии в одной из своих статей он обоснует необходимость поездок-путешествий так:

«Мне необходимо ездить, общение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг».

Оставив на совести поэта его стойкое нежелание читать, приглядимся повнимательнее к тем «живым вещам», общаться с которыми так жаждал Маяковский.

Зарубежная жизнь

В Берлине Владимир Владимирович вёл себя так, словно у него вообще не было никаких дел и обязанностей: дни напролёт играл в карты, покидая гостиничный номер лишь для посещения ресторана и для участия в не очень частых литературных встречах.

Бенгт Янгфельдт:

«Пока Эльза и Лили целые дни проводили в музеях, магазинах и танцевали, Маяковский коротал время за ломберным столом. "Мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса искусства и техники, – вспоминала Лили. – Но посмотреть удалось мало. Подвернулся карточный партнёр, русский, и Маяковский дни и ночи сидел в номере гостиницы и играл с ним в покер"».

Эльза Триоле отреагировала на эту игру с ещё большим недовольством, написав потом в воспоминаниях:

«С Володей мы не поладили с самого начала… В гостинице, в его комнате, шёл картёж…постоянные карты меня необычайно раздражали, так как я сама ни во что не играю и при одном виде карт начинаю мучительно скучать. Скоро я сняла две меблированные комнаты и выехала из гостиницы.

На новоселье ко мне собралось много народа. Володя пришёл с картами. Я попросила его не начинать игры. Володя хмуро и злобно ответил что-то о негостеприимстве. Слово за слово… Володя ушёл, поклявшись, что это навсегда, и расстроил мне весь вечер».

Лили Брик тоже вскоре покинула гостиницу. Об этом – Янгфельдт:

«Лили, которая больше месяца вела в Лондоне беспечную и самостоятельную жизнь, быстро устала от Маяковского, от его ревности и от необходимости постоянно ему переводить».

Что же касается увлечения Маяковским игрой в карты, то его современники, а вслед за ними практически все его биографы, объясняли это пристрастие азартом, присущим характеру поэта. Так, Эльза Триоле утверждала:

«Володя был азартным игроком, он играл постоянно и во что угодно: в карты, в ма-джонг, на бильярде, в придуманные им игры».

И всё равно поведение Маяковского странно до удивления. Впервые приехать в самый центр Европы и, ни на кого не обращая внимания, резаться в карты!

Но возникает вопрос, а не была ли это роль придумана «сценаристами» с Лубянки? Ведь когда поэт приехал в Латвию, его встретили, что называется, в штыки, считая, что он агент ГПУ. Необходимо было срочно менять это представление. И гепеушные «спецы» могли предложить Маяковскому показать себя с другой стороны – этаким стихотворцем, витающим где-то в облаках, азартным картёжником, а также любителем хорошо и плотно поесть.

Лили Юрьевна писала:

«… обедать и ужинать ходили в самый дорогой ресторан «Хорхер», изысканно поесть и угостить товарищей, которые случайно оказались в Берлине. Маяковский платил за всех, я стеснялась этого, мне казалось, что он похож на купца или мецената. Герр Хорхер и кельнер называли его «герр Маяковски», стараясь всячески угодить богатому клиенту».

Бенгт Янгфельдт:

«Маяковский всегда заказывал огромные порции. „"Ich funf Portion Melone undfunf Portion Kompott", – произносил он на немецком, которому Рита пыталась обучить его летом. – „Ich bin ein russischer Dichter, bekannt im russischen Land, мне меньше нельзя“. Он также часто брал сразу два пива, „Geben Sie ein Mittagessen mir und mainem Genie“…“

В переводе с немного исковерканного немецкого эти фразы означают: «Мне пять порций дыни и пять порций компота», «Я русский поэт, известный в русской стране», «Принесите обед для меня и моего гения».

Разве подобный чудак со странностями мог быть агентом ГПУ?

Для усиления производимого эффекта со своей особой ролью выступал и Осип Брик. Янгфельдт пишет:

«… о том, что Брик служит в ГПУ, знали и в России, и среди эмигрантов».

Ваксбергдобавляет:

«Осип тешил друзей кровавыми байками из жизни Чека, утверждая, что был лично свидетелем тому, о чём рассказывал. А рассказывал он о пытках, об иезуитстве мастеров сыска и следствия, о нечеловеческих муках бесчисленных жертв. „В этом учреждении, – говорил Осип, – человек теряет всякую сентиментальность“; признавался, что сам её потерял.

"Работа в Чека, – констатировал Якобсон, – очень его испортила, он стал производить отталкивающее впечатление"».

Итак, перед нами – как бы две роли, которые Брик и Маяковский разыгрывали в Берлине: первый изображал матёрого чекиста, одного из тех, кого называют заплечных дел мастерами, второй – инфантильного стихотворца, гурмана и картёжника.

Кстати, не потому ли оба «актёра» задержались в Москве на целый месяц, что им пришлось репетировать эти роли, придуманные на Лубянке? И кто знает, не было ли возмущение Лили и Эльзы картёжником Маяковским тоже наигранным? Не играли ли сёстры в ту же чекистскую «игру», помогая

Владимиру Владимировичу создавать необходимый для разведчика образ?

Вероятно, была ещё одна причина задержки отъезда Маяковского и Брика из Москвы – надо было подготовиться к граду вопросов, которые явно должны были обрушиться на них в связи с тем, что в Европе появились те, кого большевики из страны своей изгнали.

Будничные дни

В 1922 году Илья Эренбург опубликовал (с предисловием самого Николая Бухарина!) философско-сатирический роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников…», в котором описывалась жизнь в России и Европе времён мировой войны и революции. В романе предсказывались фашистские режимы в Италии и Германии, а также атомная бомба, которую американцы бросали на Японию. Книгу эту с интересом читал заболевший Ленин.

Но самой главной новостью той осени, новостью, которая бурно обсуждалась в Европе и Америке, стало изгнание из Советской России более ста шестидесяти философов, историков, экономистов, юристов, математиков и других образованных россиян. Сначала двумя поездами, а затем несколькими пароходами большевики избавились от интеллектуальной элиты.

Бенгт Янгфельдт:

«Эта беспрецедентная в мировой истории мера была очередным шагом сознательной политики Ленина и правительства, направленной на ликвидацию любой политической оппозиции ещё до момента её возникновения. По бесстыдному определению Троцкого, она была выражением „гуманизма по-большевистски“. Согласно военному комиссару, „элементы“, подлежащие высылке, не играли никакой политической роли, однако в случае новых военных действий могли бы стать оружием в руках врага: "И мы будем вынуждены расстрелять их но законам войны. Вот почему мы предпочитаем сейчас, в спокойный период, выслать их заблаговременно "».

Неучи-большевики боялись образованных соперников. Своим неумением управлять и хозяйствовать они довели страну до голодных бунтов и вооружённых мятежей. Знать, что где-то рядом находятся более умные и более способные интеллектуалы, Ленин и его соратники, конечно же, не могли.

Ещё один фрагмент из книги Янгфельдта:

«… сам факт, что такой писатель, как Маяковский – равно как и другие советские писатели – не протестовал и даже не высказывался по поводу того, что правительство сочло возможным выслать из страны цвет интеллигенции, свидетельствует о моральной девальвации, имевшей место в большевистской России. В царское время подобная акция властей вызвала бы громкие протесты.

Молчание свидетельствует о страхе, нагнетаемом большевиками в стране в среде интеллигенции и у населения в целом, – результат успешной работы ЧК».

К этому добавим, что лучшего друга Маяковского и Бриков – Якова Агранова – шёпотом называли тогда «продавцом билетов на "философский" пароход».

А вот что запомнилось секретарю Орготдела ЦК Борису Бажанову в выступлении одного из делегатов XI съезда РКП(б):

«… ясно помню выступление Томского, члена Политбюро и руководителя профсоюзов. Он говорил: «Нас упрекают за границей, что у нас режим одной партии. Это неверно. У нас много партий. Но в отличие от заграницы у нас одна партия у власти, а остальные в тюрьме». Зал ответил бурными аплодисментами…

Справедливость требует отметить, что в тот момент я ещё питал доверие к своим вождям: остальные партии в тюрьме; значит, так и надо и так лучше».

Да, Владимир Маяковский про высылку из Советской России лучших её представителей не высказал ни слова. К нему, надо полагать, вообще с подобными вопросами не обращались – мнение заядлого картёжника не интересовало никого. И всё же однажды Владимир Владимирович «вышел» из образа инфантильного стихотворца и своё отношение к проживавшему в Германии высланному соотечественнику озвучил. Эту «выходку» описала Нина Берберова в книге «Железная женщина»:

«27 октября 1922 года в Берлине, в кафе Ландграф, на докладе Шкловского „Литература и кинематограф“, во время прений, при упоминании имени Горького, Маяковский встал и громовым голосом объявил, что Горький – труп, он сыграл свою роль и больше литературе не нужен. Горький никогда не мог забыть этого».

Хотя Горького из Советской России официально никто не высылал, он, вроде бы, уехал сам, добровольно, чтобы заняться сбором пожертвований для голодавших россиян. Но жил он изгнанником, ощущая острую нехватку денег (львиную долю горьковских гонораров Мария Андреева переправляла в Советскую Россию). Поэтому реплика Маяковского больно ударила по самолюбию писателя.

В тот момент в Германии проживали не только беженцы из России. Были там и советские граждане, сумевшие разбогатеть благодаря объявленной большевиками новой экономической политике. О них Маяковский упомянул в очерке «Сегодняшний Берлин»:

«Целый Вестей (богатая часть Берлина) занят чуть ли не одними этими русскими. Даже центральная улица этого квартала Курфюрстендам называется немцами – "Нэпский проспект "».

15 ноября в берлинском Шубертзале обучавшиеся в Германии молодые россияне организовали вечер, на котором выступил и Маяковский. Газета «Накануне» привела такие его слова:

«"Быть русским поэтом, писателем можно только живя в России, с Россией. Пусть не думают въехать в Москву на белом коне своих многотомных произведений засевшие за границей авторы"…

Многочисленная аудитория со вниманием и бурными восторгами отнеслась к поэту».

И тут Маяковского потянуло вдруг съездить в страну, о которой раньше даже речи не заходило. У Лили Юрьевны, как мы помним, с её поездкой из Риги в Лондон ничего не получилось. Маяковский же оказался более удачливым.

Парижское турне

Александр Михайлов:

«Дягилев, выдающийся антрепренёр, театральный деятель, возглавлявший русский балет на Западе, человек с широкими связями, помог оформить визу, и 18 ноября Владимир Владимирович поехал в Париж».

Тот же эпизод Аркадий Ваксберг описал гораздо веселее:

«Маяковский осмелился, никого не спросясь, из Берлина поехать в Париж. Подбили его Сергей Дягилев и Сергей Прокофьев, с которыми он встретился несколько раз в Берлине. Пошёл во французское консульство за визой и, как ни странно, её получил: помог Дягилев, у которого были большие связи. Лили почему-то с ним в Париж не поехала. Так рвалась, так стремилась – и вдруг… Не потому ли, что не имела инструкций!»

Как известно, хорошо сформулированный вопрос уже содержит в себе какую-то толику ответа. Вопрос Ваксберга – из той же категории. Конечно же, у Лили Юрьевны была какая-то другая «работа», какое-то иное «задание», в которых поездка во Францию не предусматривалась. Поэтому никаких «инструкций» на эту поездку она и «не имела».

А что делал во Франции Маяковский?

Уезжая из Берлина в Париж, он отправил Рите Райт открытку:

«Эх, Рита, Рита, учили Вы меня немецкому, а мне – по-французски разговаривать».

Под этими словами – подпись: сначала – перечёркнутая попытка изобразить готическое «Ш», потом – латинскими буквами «Schuler» («Шюлер»), «ученик».

В очерке «Париж (Записки Людогуся)» Маяковский потом напишет:

«После нищего Берлина – Париж ошеломляет.

Тысячи кафе и ресторанов. Каждый даже снаружи уставлен омарами, увешан бананами. Бесчисленные парфюмерии ежедневно разбираются блистательными покупательницами духов. Вокруг фонтанов площади Согласия вальсируют бесчисленные автомобили (кажется, есть одна, последняя, лошадь, – её показывают в зверинце)… Ламп одних кабаков Монмартра хватило бы на все российские школы…

Не поймёшь! Три миллиона работников Франции сожрано войной. Промышленность исковеркана приспособлением к военному производству. Области разорены нашествием. Франк падает (при мне платили 69 за фунт стерлингов). И рядом – всё это великолепие!

Казалось бы, для поддержания даже половины этой роскоши – каждый дом Парижа надо бы обратить в завод, последнего безземельного депутата поставить к станку.

Но в домах, как и раньше, трактиры.

Депутаты, как и раньше, вертят языками».

Страна, которую с таким удивлением описывал Маяковский, точно так же, как и Россия, вышла из мировой войны, но в ней не было социалистической революции.

Любопытно и то, что ни о каких картах, в которые мог бы во Франции резаться картёжник-поэт, ничего не известно. «Ошеломлённый Парижем» Маяковский в карты почему-то не играл. Что же так изменило его облик?

Бенгт Янгфельдт:

«В конце ноября он провёл неделю в Париже, где встретился со своими друзьями художниками Михаилом Ларионовым и Натальей Гончаровой, а также познакомился с Игорем Стравинским, Пикассо, Леже, Браком, Робером Делоне и Жаном Кокто. Он присутствовал на похоронах Марселя Пруста».

В очерке «Семидневный смотр французской живописи» Маяковский потом написал:

«Я въезжал в Париж с трепетом. Смотрел с учащейся добросовестностью. С внимательностью конкурента. А что, если опять мы окажемся только Чухломой?»

Для полноты картины Маяковский описал (в очерке «Париж») и российских эмигрантов, которых в столице Франции было довольно много:

«В Париже самая злостная эмиграция – так называемая идейная: Мережковский, Гиппиус, Бунин и др.

Нет помоев, которыми бы они не обливали всё, относящееся к РСФСР».

Но город Париж Маяковскому понравился. Он остался бы тут чуть подольше, но не получилось. По опубликованным чуть позднее путевым заметкам известно, что в более продолжительном пребывании на территории Франции ему было отказано. Почему? Видимо, французская полиция была кем-то предупреждена (латышскими коллегами, например) и потому знала, КТО и ЗАЧЕМ появился в Париже.

Как бы там ни было, но полюбившийся поэту город пришлось покинуть.

Но в Берлин, надо полагать, Маяковский возвращался в прекрасном настроении. Ещё бы, всё, о чём он мечтал, свершилось. Среди новых властителей России он стал своим человеком. Его наконец-то оценил вождь большевиков, прилюдно возвестив об этом. Его стихи печатались в «Известиях», в одной из главных большевистских газет. Он состоял в дружеских отношениях с наркомом Анатолием Луначарским. И называл «Яней» Якова Агранова, чекиста, который общался с большевистскими вождями. И, наконец, его взяли на службу в ГПУ, и он свободно разъезжал теперь по всей Европе. Иными словами, поэт-футурист приблизился к властной элите страны Советов. Можно даже сказать, вошёл в неё. И вошёл не по чьей-то рекомендации, а исключительно благодаря своему собственному таланту. Вошёл сам.

Роль, которую предстояло ему играть и дальше, Владимир Владимирович Маяковский исполнял с большим удовольствием.

Лили Брик писала в воспоминаниях:

«Из Берлина Маяковский ездил тогда в Париж по приглашению Дягилева. Через неделю он вернулся, и началось то же самое.

Так мы прожили два месяца».

В этих трёх фразах Лили Юрьевна проявила невероятную и просто удивительнейшую забывчивость. Ведь всё было совершенно не «так»\ После возвращения Маяковского из Парижа не могло начаться «то же самое», потому как поэта ждал неожиданный сюрприз – Бриков в Берлине не было!

Ваксберг об этой ситуации пишет, что когда поэт вернулся из Франции, он…

«… с удивлением узнал, что Лили и Осип, не дождавшись его, хотя он отсутствовал только неделю, поспешили отбыть домой. В Берлине у него всё ещё оставались незавершённые издательские дела – он вернулся в Москву лишь 13 декабря».

Какая странная эта забывчивость у Лили Брик! То она не могла вспомнить, почему уехала в Берлин без Маяковского, то забыла все подробности поездки Маяковского в Париж. С чего бы это? И вообще, что заставило Бриков так торопливо отправиться в Москву?

Ответов на эти вопросы нет ни в одной книге о Маяковском и Лили Брик. А между тем найти их не очень трудно.

Впрочем, стоп! Это уже тема для другой книги.

Но сначала – ещё два небольших сообщения.

Первое – в конце 1922 года Бориса Бажанова назначили секретарём Оргбюро ЦК РКП(б). Он потом написал:

«Я начинаю становиться несколько более важным винтиком партийной государственной машины…

Какие функции серетаря Оргбюро? Я секретарствую на заседаниях Оргбюро и на заседаниях Секретариата ЦК…

На заседаниях Оргбюро председательствует Молотов…

Сталин и Молотов заинтересованы в том, чтобы состав Оргбюро был как можно более узок – только свои люди из партаппарата. Дело в том, что Оргбюро выполняет работу колоссальной важности для Сталина – оно подбирает и распределяет партийных работников; во-первых, вообще для всех ведомств, что сравнительно неважно, а во-вторых, всех работников партаппарата – секретарей и главных работников губернских, областных и краевых партийных организаций, что чрезвычайно важно, так как завтра обеспечит Сталину большинство на съезде партии, а это основное условие для завоевания власти. Работа эта идёт самым энергичным темпом, удивительным образом Троцкий, Зиновьев и Каменев, плавающие в облаках высшей политики, не обращают на это особого внимания. Важность сего поймут тогда, когда уж будет поздно».

Второе сообщение такое: в самом конце 1922 года коммунисты-футуристы решили выпускать свой журнал, который было решено назвать «ЛЕФом». В отдел агитации и пропаганды ЦК РКП(б) было направлено письмо с просьбой разрешить это издание. К письму был приложен список предполагаемых сотрудников. Среди других «кураторов техники искусства» был назван поэт Владимир Силлов. Вот его четверостишие:

«Придёт и закрутит день наш в спирали любовных лучей, чьё сердце на колья наденешь и мозг окровавленный чей!»

Эти строки, пожалуй, лучше всего соответствуют тому, что случилось с вернувшимся в Москву Владимиром Маяковским. Ему был нанесён удар. И с той стороны, с которой он не ожидал. Этот удар был такой силы, что заставил его, только-только вошедшего в число самых выдающихся советских поэтов, во многом засомневаться.

Список использованной литературы

1. Анненков Ю.П. Дневник моих встреч. Цикл трагедий в 2 т. – Л.: Искусство, 1991.

2. Бажанов Б.Г. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. – СПб.: Всемирное слово, 1992.

3. Бениславская Г.А. Воспоминания о Есенине. – М., 1926.

4. Берберова Н.Н. Курсив мой. – М.: Согласие, 1999. – 736 с.

5. Берберова Н.Н. Железная женщина. – М.: Политиздат, 1991. – 383 с.

6. Бонч-Бруевич В.Д. Воспоминания. – М.: Художественная литература, 1968. – 206 с.

7. Ваксберг А.И. Загадка и магия Лили Брик. – М.: Астрель, 2003. – 463 с.

8. Ветер В.И. Воспоминания. Не издано. – РІАЛИ., ф. 1924, ед. хр. 500.

9. В. Маяковский в воспоминаниях современников/Примеч. Н.В. Реформатской; Вступ, ст. 3. С. Паперного. – [М.]: Гос. изд-во худож. лит., 1963. – 731 с.

10. Волкогонов Д.А. Ленин. Политический портрет. – М., 1994.

11. Гиппиус З.Н. Петербургские дневники. 1914–1919. – Нью-Йорк – Москва, 1990.

12. Гиппиус З.Н. Живые лица. – Тбилиси: Мерани, 1991.

13. ІГольдман Э. Моё разочарование в России. – Нью-Йорк, 1924.

14. Госплан литературы. Сборник литературного центра конструктивистов. – М., Круг, 1925. – 144 с.

15. ГРУ. Дела и люди / Составитель Колпакиди А.И. – М., СПб.: «О Л М А– Пресс», «Нева», 2003. – 640 с.

16. Дункан А. Моя жизнь. Встречи с Есениным. – Ростов-на-Дону, Феникс, 1998. – 452 с.

17. С.А.Есенин в воспоминаниях современников. В 2-х т. – М.: Художественная литература, 1986. – 529 с.

18. Ефимов Б.Е. Работа, воспоминания, встречи. – М., 1963.

19. Зайцев Б. К. Побеждённый. Воспоминания о серебряном веке. – М.: Республика, 1993. – 559 с.

20. Зелинский К.Л. На рубеже двух эпох. Литературные встречи 1917–1920 годов. – М.: Советский писатель, 1960. – 140 с.

21. Зелинский К., Чичерин А., Сельвинский Э. Мена всех. Конструктивисты. Поэты. – М., 1924.

22. Зубов В.П. Страдные годы России. Воспоминания о революции (1917 – 1925). – М.: Индрик, 2004. – 320 с.

23. Имя этой теме: любовь!: Современницы о Маяковском / Сост., вступ, ст., коммент. В. В. Катаняна. – М.: Дружба народов, 1993. – 333 с.

24. Каменский В.В. Жизнь с Маяковским. – М.: Гос. изд-во худож. лит., 1940.

25. Катаев В.П. Алмазный мой венец. – М., 1978.

26. Катанян В.А. Хроника жизни и деятельности Маяковского. – М.: Планета, 1993.

27. Катанян В.В. Лиля Брик. Жизнь. – М.: Захаров, 2002. -

288 с.

28. Катанян В.В. Лиля Брик, Владимир Маяковский и другие мужчины. – М.: Захаров, ACT, 1998. – 174 с.

29. Комарденков В.П. Дни минувшие. Из воспоминаний художника. – М.: Советский художник, 1972.

30. Кривицкий В.Г. Я был агентом Сталина. Записки советского разведчика. – М.: Терра, 1991. – 364 с.

31. Кузнецов В. Тайна гибели Есенина. – СПб., 1997.

32. Латышев А.Г. Рассекреченный Ленин. – М., 1996. – 56 с.

33. Ленин В.И. Полное собрание сочинений. Изд. 5-е., – М.: Издательство политической литературы, 1967.

34. Линдер И.Б., Чуркин С.А. Диверсанты. Легенда Лубянки – Яков Серебрянский. – М.: Рипол классик, 2011. – 688 с.

35. Ломброзо Ч. Гениальность и помешательство; [пер. с ит. Г. Тетюшиновой]. – М.: Рипол классик, 2009. – 397 с.

36. Луначарская-Розенель Н.А. Память сердца. – М.: Искусство, 1962. – 482 с.

37. Мальков П.Д. Записки коменданта Московского Кремля. – М.: Молодая гвардия, 1983.

38. Мандельштам Н.Я. Воспоминания. – М.: Книга, 1989.

39. Мариенгоф А. Роман без вранья; Циники; Мой век…: Романы / Сост., подгот. текста, послесл. Б. Аверина. – Л.: Ху-дож. лит., 1988. – 480 с.

40. Маяковский В. Собрание сочинений в 6 томах. – М.: Правда, 1973.

41. Маяковский В.В. Полное собрание сочинений в 13 томах. – М., 1955–1961.

42. Маяковский в воспоминаниях родных и друзей. – М.: Московский рабочий, 1968.

43. Мережковский Д.С. Царство Антихриста. – Лейпциг, 1921.

44. Мережковский Д.С. Россия и большевизм. – 1935.

45. Михайлов А.А. Жизнь Владимира Маяковского. Точка пули в конце. – М.: Планета, 1993.

46. Неверов А.С. Из архива писателя. Исследования, Воспоминания. – Куйбышев, 1972.

47. Никулин Л.В. Записки спутника. – М., 1932.

48. Никулин Л.В. Люди и странствия. Воспоминания и встречи. – М., 1962.

49. Оксенов Н.А. Маяковский в дореволюционной литературе. – Л.: Ленинград, 1931.

50. Пастернак Б.Л. Воспоминания. – Мюнхен, 1983.

51. Погорелова Б.М. Валерий Брюсов и его окружение. – М.: Новый журнал, 1953.

52. Ройзман М.Д. Все, что помню о Есенине. – М.: Советская Россия, 1973.

53. Савинков Б.В. Воспоминания террориста. – М., 1928.

54. Сергей Александрович Есенин. Воспоминания. – М.: ГИЗ, 1926.

55. Серж В. От революции к тоталитаризму: Воспоминания революционера. – М.; Оренбург: Праксис; Оренбург, кн. изд-во, 2001. – 696 с.

56. Скорятин В.И. Тайна гибели Маяковского. – М.: Издательский дом Звонница, 2009.

57. Троцкий Л.Д. Литература и революция. – М., 1923.

58. Троцкий Л.Д. Моя жизнь. – М.: Издательство Вагриус,

2007.

59. Уэллс Г. Россия во мгле / перевод В. Хинкиса; предисловие И. Майского. – М., 1970. – 223 с.

60. Февральский А.В. Встречи с Маяковским. – М.: Советская Россия, 1971.

61. Хлысталов Э.А. Как убили Сергея Есенина // Чудеса и Приключения. – 1991. – № 1.

62. Ходасевич В.М. Портреты словами. – М.: Советский писатель, 1987.

63. Ходасевич В.Ф. Некрополь. Воспоминания. – 1939.

64. Чапыгин А.П. По тропам и дорогам. – М., 1931.

65. Чуковский К.И. Дневник. – М.: Современный писатель,

1995. – 558 с.

66. Шилейко В.К. Ассиро-вавилонский эпос. – СПб.: Наука, 2007. – 641 с.

67. Шкловский В.Б. Жили-были: Воспоминания. Мемуарные записи. – М.: Советский писатель, 1966. – 551 с.

68. Шнейдер И.И. Встречи с Есениным. – Ростов-на Дону: Феникс, 1998.

69. Шульгин В.В. Дни. Записки. – Белград, 1925. – 310 с.

70. Эйзенштейн С.М. Мемуары. – М.: Труд, Музей кино, 1997. – 432 е.

71. Эфрон А.С. О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери. – М.: Советский писатель, 1989. – 480 с.

72. Янгфельдт Б. Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг. – М.: Колибри, 2009. – 640 с.

73. Янгфельдт Б. Любовь – это сердце всего. – М.: Книга, 1991.

Также использованы фрагменты произведений К.Д.Бальмонта, Андрея Белого, А.А.Ганина, З.Н.Гиппиус, С.А.Есенина, Л.А.Каннегисера, Н.И.Махно.

Выдержки из журналов: «Бов» (М., 1921), «Вестник литературы» (Петроград, 1919), «Вестник работников искусств» (М., 1921), «Вестник театра» (М., 1919, 1920), «Гостиница для путешествующих в прекрасном» (М., 1922–1924), «Дом искусств» (Петроград, 1921), «Жизнь искусства» (М., 1924), «Завтра» (Берлин, 1923), «Заноза» (М., 1924), «Искусство Коммуны» (Петроград, 1918–1919), «Книга и революция» (Петроград, 1921), «Красная новь» (М., 1921), «Красный террор» (М., еженедльник ВЧК, 1918), «Красный флот» (М., 1924), «Летопись Дома литераторов» (Петроград, 1921), «Леф» (М. 1923–1925), «Новый зритель» (М., 1924), «Новый мир» (М. 1926), «Печать и революция» (М., 1921), «Пламя» (Петроград, 1918), «Россия» (М, 1922), «Сирена» (Воронеж, 1919), «Огонёк» (М., 1929), «Октябрь» (М., 1024), «Советская страна» (М., 1919), «Советский театр» (М., 1924), «30 дней» (М., 1925), «Театральная Москва» (1921), «Экран» (М., 1921).

Выдержки из газет: «Правда» (М., 1918–1925), «Известия ВЦИК» (М., 1918–1919), «Знамя труда» (М., май 1918), «Северная Коммуна» (Петроград, июнь 1918), «Красная газета» (Петроград, июнь, август, сентябрь, октябрь 1918, май 1924), «Новая жизнь» (Петроград, 1918–1919), «Дальневосточные известия» (Владивосток, сентябрь 1918), «Театральный курьер» (М., октябрь 1918), «Петроградская правда» (ноябрь 1918, июль 1920, сентябрь 1921), «Жизнь искусства» (М., ноябрь 1918, февраль 1919), «Красный штык» (Псков, январь 1919), «Вечерние известия Моссовета» (февраль 1919), «Советская страна» (М., февраль 1919), «Искусство» (вестник изобразительного отдела Наркомпроса, март, апрель 1919), «Красный меч» (Харьков, апрель, август 1919), «Советская Сибирь» (январь 1920), «Виленский курьер» (Вильно, февраль 1920), «Голос России» (Берлин, июнь 1920, март 1922), «Дальневосточная трибуна» (февраль 1921), «Новый мир» (Берлин, май 1921), «Рабочий край» (Иваново-Вознесенск, июнь 1921), «Последние новости» (Париж, август 1921, апрель, октябрь 1924), «Новый путь» (Рига, июнь, сентябрь, октябрь 1921), «Руль» (Берлин, ноябрь 1921), «Вечерняя газета» (Витебск, ноябрь 1921), «Коммунист» (Харьков, декабрь 1921), «Вечерние известия» (М., март 1922), «Дальневосточный телеграф, май 1922», «Сегодня» (Рига, май 1922), «Красный Дон» (Новочеркасск, июль 1922), «Советская Латвия» (Рига, апрель 1947), «Дни» (Берлин, май 1922), «Вечерние новости» (М., октябрь 1922), «Эсмаспаев» (Рига, октябрь 1922), «Накануне» (Берлин, 1922–1924), «Известия» (Одесса, декабрь 1922, февраль 1924), «Рабочая Москва» (май, ноябрь 1923, октябрь 1924, апрель 1925), «Трудовая копейка» (М., май, декабрь 1923), «Коммунист» (Харьков, ноябрь 1923, январь 1924), «Більшовик» (Киев, январь 1924), «Пролетарская правда» (Киев, январь, 1924), «Вечерняя Москва» (январь, октябрь 1924), «Вечерние известия» (Одесса, февраль 1924), «Заря Востока» (Тифлис, август, сентябрь, октябрь 1924), «Бакинский рабочий» (сентябрь 1924), «Рабочий путь» (Смоленск, январь 1925), «Звезда» (Минск, январь, август 1925), «Рабочий клич» (Рязань, май 1925), «Парижский вестник» (июнь, октябрь 1925), «Эксельсиор» (Мехико, июль 1925), «Русский голос» (Нью-Йорк, август 1925), «Уорлд» (Нью-Йорк, август 1925), «Фрайгайт» (Нью-Йорк, август, сентябрь, октябрь 1925), «Нью-Йорк тайме» (август), «Новый мир» (Нью-Йорк, июль-октябрь 1925), «Рассвет» (Нью-Йорк, октябрь 1925), «Дейли уоркер» (Чикаго, октябрь 1925), «Дейли ньюс» (Чикаго, октябрь 1925), «Русский вестник» (Нью-Йорк, октябрь 1925), «Возрождение» (Париж, октябрь 1925), «Новая вечерняя газета» (Ленинград, декабрь 1925 – январь 1926).

Выражаем искреннюю благодарность всем акционерам нашего проекта на , усилиями которых издание этой книги стало возможным!

Особая благодарность Сергею Лобанкову, Юлии Морочко, Китологу и Дмитрию Киселеву!

Оглавление

  • Часть первая Бунтари-одиночки
  •   Глава первая Воспевание бунта
  •     Долгожданный мир
  •     Цена затишья
  •     Любовь и расстрелы
  •     Иная страна
  •     Судьба флотоводцев
  •     События, события…
  •     Первые жертвы
  •     Новые герои
  •     Отъезд за рубеж
  •     Предсвадебное путешествие
  •     Накануне бунта
  •     Левоэсеровский бунт
  •     После «мятежа»
  •     Поразительное молчание
  •   Глава вторая Продолжение «человека»
  •     Рождение пьесы
  •     Большевистский террор
  •     Ответ «давителям»
  •     Ответ большевикам
  •     «Революционная феерия»
  •     Трагедии осени
  •     Житие победителей
  •     Первые критики
  •     Революционная пьеса
  •     Другие трудности
  •     Революционный спектакль
  •     Отклики зрителей
  •     Недруги «Мистерии»
  •     Смысл «ада»
  •     Смысл «рая»
  •     Смысл «Мистерии»
  •     Футуриет – наркому
  •     Жизнь продолжается
  •   Глава третья После «Мистерии»
  •     Диктатура большевиков
  •     Оплеуха футуристам
  •     Вновь аресты
  •     Новые футуристы
  •     Антагонисты комфутов
  •     Кремлёвский концерт
  •     Ссора с «Буревестником»
  •     Столица большевиков
  •     Весна 1919-го
  •     «Дневник» поэта
  •     Юбилей Горького
  •     Поэты и власть
  •     Акция имажинистов
  •     Поэтические будни
  •     Поэты и прозаики
  • Часть вторая Хождение в чекисты
  •   Глава первая Рисующий плакаты
  •     Телеграфное Агентство
  •     РОСТА и «Стойло»
  •     Сотрудник Агентства
  •     Поэты и бандиты
  •     Завязывающиеся «связи»
  •     «Связи» Якобсона
  •     Беглецы и оставшиеся
  •     Новая поэма
  •     «Читки» поэмы
  •     Смысл «150 000 000»
  •     Судьбы других
  •     Вожди и поэты
  •     Пощёчина экспрессионисту
  •   Глава вторая Сотрудник ЧеКа
  •     Поворот жизни
  •     Лето 1920-го
  •     Петроград в 1920-м
  •     Имажинисты и футуристы
  •     Товарищ Солнца
  •     Будни Петрограда
  •     Новое жильё
  •     Водопьяный переулок
  •     Дальневосточная республика
  •     Поэты и чекисты
  •     Проблемы с публикацией
  •     Поэтический суд
  •     Суд имажинистов
  •     Маяковский – Есенин
  •     После «суда»
  •     Против Луначарского
  •     Поэт «для чего-то»
  •   Глава третья Творчество и расстрелы
  •     Финиш 1920-го
  •     Расстрел поэта
  •     Вновь «Мистерия»
  •     Год мятежей
  •     Диспут и статья
  •     Ответ «юрких»
  •     Запреты и преследования
  •     Тяжёлая пора
  •     Защитники футуризма
  •     Постановка «Мистерии»
  •     Другие события
  •     Премьера «Мистерии»
  •     Мнение вождя
  •     После премьеры
  •     «Мистерия» и «Пугачёв»
  •     Мнения чиновников
  •     Триумф «Мистерии»
  • Часть третья Огепеушивание бунтарей
  •   Глава первая Появление Айседоры
  •     Лето 1921-го
  •     Визит иностранки
  •     Дело Таганцева
  •     Блок и Гумилёв
  •     Чекистские «ожоги»
  •     Отклики зарубежья
  •     Переселение Краснощёкова
  •     Летняя пора
  •     «Зойкина квартира»
  •     Судебный процесс
  •     Обидой рождённое
  •     Газетный фельетон
  •     После фельетона
  •     Очищение рядов
  •     Вожди решают
  •     На фоне «дребедени»
  •     Лилина загранпоездка
  •     Неожиданный юбилей
  •   Глава вторая Зарубежные вояжи
  •     Рижское турне
  •     Осень 1921-го
  •     Поиск репертуара
  •     Рижское «дельце»
  •     Конец 1921-го
  •     «Чистки» и голод
  •     «Четвёртый Интернационал»
  •     Акции Лубянки
  •     Подарок любимой
  •     «Чистка» и аукцион
  •     Удар по заседаниям
  •     «Гноить за глупость»
  •     Два лидера
  •     Весна 1922-го
  •     Женитьба Есенина
  •     «Чрезвычайная» поездка
  •   Глава третья Агент «Чрезвычайки»
  •     Первая «ездка»
  •     После Риги
  •     Уход Велимира
  •     «Особый» агент
  •     Друзья-чекисты
  •     Гепеушная акция
  •     «Паспортный» вопрос
  •     Накануне турне
  •     Автобиографические заметки
  •     Друзья поэта
  •     Новый статус
  •     Геройство «людогуся»
  •     Прибытие в Америку
  •     Вторая «ездка»
  •     Зарубежная жизнь
  •     Будничные дни
  •     Парижское турне
  • Список использованной литературы Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Главная тайна горлана-главаря. Книга вторая. Вошедший сам», Эдуард Николаевич Филатьев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства