Угол опережения
•
— Ты возьми птиц! Это прелесть, но после них ничего не остается: потому что она не работают! Видал ты труд птиц? Нету его! Ну по пище, жилищу они кое-как хлопочут, ну а где у них инструментальные изделия? Где у них угол опережения своей жизни? Нету и быть не может.
— А у человека что? — не понимал Захар Павлович.
— А у человека есть машины! Понял? Человек — начало для всякого механизма…
Андрей Платонов. „Происхождение мастера“.Я увидел своего героя ранним июньским утром тридцать лет назад. По расшатанным тесовым мосткам, сквозь которые пробивалась трава, шагал машинист с дорожным сундучком. Как, почему занесло меня в такую рань на городскую окраину, не помню. Все вокруг было чужое, ничего мне не говорило, и я не мог тогда знать, что встреча эта останется в моей памяти. Таким встречам мы даем пройти мимо, но много лет спустя они неожиданно встают перед нами, воскрешая минувшие дни.
Едва ли то был Блинов, скорее всего — другой машинист. Но именно давней утренней встрече я обязан этими страницами. Когда я изводил Блинова расспросами, мной двигало нечто большее, чем обычный репортерский интерес или профессиональная дотошность. Я искал в рассказах Блинова приметы былого времени — своего времени.
Беседовали мы подолгу. И вдруг оказалось, что возраст, несколько десятков лет разницы, ничего не значат — мы были связаны одними воспоминаниями. Время, когда по тесовым мосткам (ныне не существующим) уходили в депо или возвращались из поездки машинисты с дорожными сундучками (тоже исчезнувшими из обихода), это время было нашим общим достоянием. Образ незнакомого машиниста, втихомолку живший в моем сознании, все чаще сливался с обликом Блинова. А судьба Блинова, раньше казавшаяся внешней по отношению к моему собственному опыту, теперь таковой уже не казалась — она говорила о времени, о городе, о моем детстве. И, вспоминая сегодня старый Курган, я вижу, как ранним летним утром по тесовым мосткам поднимается паровозный машинист Блинов, вернувшийся из поездки.
Я никогда не интересовался машинами, техника оставляла меня равнодушным, но одно из самых ранних моих поэтических впечатлений связано с машинами, с железной дорогой.
Крашенные охрой станционные постройки и мигающие семафоры были в детстве преддверием огромного и таинственного мира. Об этом мире за стенами родного города напоминала железная дорога; не рык самолета над головой как нынче, а гудки паровозов, лязг автосцепки и усиленные динамиками голоса составителей поездов.
Однажды, толкаясь на станции, я услышал про Блинова, а потом увидел его после очередного рекордного рейса. Играл оркестр, говорились речи, сновали по путям дети с букетиками полевых цветов — встречали героя.
Через много лет журналистская судьба свела меня с Иваном Петровичем Блиновым. Мне захотелось рассказать о нем — естественное следствие интереса и живой симпатии, какие вызывал этот человек. Как-то ко времени оказался прочитанным Андрей Платонов. И все это — платоновские истории про слесарей и паровозных механиков, рассказы Блинова о себе и мои детские воспоминания — складывалось в сюжет, которому уже было тесно в рамках журнального очерка. Так родилась эта книжка. Технические подробности редко украшают повествование, но здесь они были необходимы: герой нашел и выразил себя в деле.
По мере того как работа подходила к концу, передо мной все чаще вставал вопрос: «Что же за судьбой героя? В чем нравственный смысл его высокого профессионализма?»
Хроника начала растворяться в отступлениях. Но я решил не отказываться от них. В конце концов меня привел к ним материал, отступления были заложены в теме, они вырастали из темы и расширяли ее. А хроникальной полнотой можно было пожертвовать: жизнь не перескажешь. Я понял, что хочу не столько свидетельствовать, сколько разобраться в уроках Блинова.
Блинову сегодня за семьдесят, но он все так же деятелен, как и раньше: кто много работал, старится медленно. Должность у него почетная — шеф-наставник.
— Каждый год, — рассказывает Блинов, — несколько поездок с молодыми. А после — разборы рейсов, учеба. Как всегда. Вот недавно опять взял бригаду…
Машины стареют быстрее людей. В 40-х годах появились на наших дорогах паровозы серии «Л» — лучшие из тогдашних локомотивов. А уже с 1956 года выпуск паровозов в стране был прекращен. На магистрали вышли тепловозы и локомотивы с электрической тягой.
В 1975 году в курганском депо списали последний паровоз. Это была грустная церемония. Старые машинисты не скрывали слез. Они прощались с паровозом, как с верным другом. С ним уходила большая часть их жизни и целая эпоха в истории транспорта.
Паровозы, на которых Блинов начинал работать, давно сгорели в мартенах, а другие, те, на которых он поставил так и не перекрытые никем рекорды, еще, быть может, стоят где-нибудь в тупиках и резервах.
Что же осталось?
Остались и пребудут в памяти любовь и преданность технике, воспоминания об искусной работе, опыт, творческое горение, огонь человеческий.
1
…он нарочно приходил на вокзал читать объявления и с завистью и тоской провожал поезда дальнего следования, но сам никуда не ездил[1].
Из родного села Вялсы десятилетнего Ивана отдали «в люди», в чайную купчихи Анисимовой. Блинов и сегодня помнит, как ранним утром они пришли с матерью в Сасово, как шагали безлюдной улицей; помнит сизый самоварный дым во дворах, теплый хлебный дух над пекарней, резкий запах дегтя и сапожного товара из открытых дверей лавки Кильдинова…
Про Сасово той поры в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона можно прочесть следующее:
«Издавна значительный торговый пункт с еженедельным базаром. Торговля хлебом и в особенности пенькою. Центральный рынок для сбыта пеньки. Большое производство веревок, канатов и трепание конопли. Канатные изделия имеют большой сбыт на суда, плавающие по Оке, Волге и другим рекам. Отсюда все ближайшие сельские местности снабжаются нужными для потребления привозными товарами…»
Сасово тщилось походить на город, но оставалось все тем же скопищем одинаковых серых домишек, унылые ряды которых лишь кое-где разрывались каменными особняками богатых хлеботорговцев. На улицах, вдоль дощатых заборов, росли лопухи и лебеда, рылись в пыли куры, сонно ворковали жирные голуби; дремали глухие, заросшие травой переулки.
Жили в Сасово домоседно и ставни закрывали рано. Вечерами люди исчезали в домах или сидели на лавочках у ворот. Бабы грызли подсолнухи, судачили. Иногда к ним выходил мужик с цигаркой, лениво встревал в разговор или, покуривая, прислушивался к далекой гармошке.
На базарной площади стояло длинное строение, похожее на сарай и называвшееся «павильоном». В нем размещались кинематограф и фотоателье, где сасовские обыватели снимались на фоне райских птиц и бумажных роз. В рамке под стеклом висела фотография местного телеграфиста:
«Портреты и художественные снимки. Цены умеренные».
В кинематографе показывали «Знак Зорро» и другие картины. Чаще всего это были непонятные истории про непонятную жизнь нарядно одетых господ. Где они жили и почему смеялись или рыдали, Иван не мог уразуметь. Мигающие надписи на мутно-желтом экране ничего ему не говорили.
Он уходил с мальчишками на станцию.
Это была самая большая радость — ходить на станцию смотреть паровозы. Иван стоял в толпе сверстников, вдыхая едкий запах гари и слушая перебранку машинистов. Народ на станции был особенный — кондуктора, механики, сцепщики. И бранились они иначе, не так как гости в чайной — с достоинством, служебными голосами. Пробегал озабоченный обер-кондуктор в мундире и со свистком на шнурке.
Сначала Иван глядел на машины издали, а потом с теми, кто посмелее, перебирался к будке смазчиков. Там паровозы были совсем рядом, он даже слышал их дыхание. Огромные, маслянистые, жаркие, с тусклым блеском медных частей — таинственные машины из неведомого мира. Особенно нравились Ивану паровозы на воле, среди полей. Когда он ходил к матери в деревню, то обязательно останавливался на горбатом переезде, у мостика со шлагбаумом. В томительной пустоте летнего полдня тревожно гудели провода, рельсы убегали в разлив колосящейся ржи, на них лежал голубоватый отсвет высокого неба. Паровозы появлялись неожиданно. Черные эти машины внушали ужас и восхищение, когда с ревом проскакивали переезд, оставляя за собой космы дыма и дробный перестук колес…
Он продолжал думать о паровозах по дороге домой. Станционная слобода спала, лишь вяло тявкали во дворах собаки, да кое-где сквозь запертые ставни сочился мутный свет керосиновых ламп. За спящими домишками, в просвете улиц мелькали окна поезда: на станции Сасово скорые не останавливались. Должно быть, они торопились туда, где шла война. О ней нынче много толковали в чайной. Племянник Кильдинова, вернувшийся из Галиции по ранению, рассказывал мужикам про австрийцев и генерала Брусилова. Мужики наперебой угощали солдата. Он быстро пьянел, замолкал надолго и вдруг поднимался с бледным перекошенным лицом и зло оглядывал чайную.
Россия третий год воевала с германцем, а в Сасово жизнь шла по-старому. Все так же трепали коноплю, все так же дымила мыловарня и визжала лесопилка. Разве что базары стали беднее, но торговали как и раньше — пенькой и хлебом. В чайной рассказывали, будто хлеботорговцы Синяков и Сафронов получили от царя грамоты за помощь армии.
…Вот и дом купчихи Анисимовой — старый, но все еще крепкий, в два этажа, с тяжелыми тесовыми воротами.
Стараясь не шуметь, Иван пробирался в свою каморку. Обычно стоило ему только донести голову до подушки, и он проваливался в темноту, забывался. Но после походов на станцию Иван долго не мог заснуть. Ворочался на лавке, комкал подушку и все думал, как в черной степи бежит поезд с горящими окнами…
Незаметно наступал серый рассвет. За стеной уже слышался надсадный кашель старика-инвалида, главного их кубового.
Иван выходил на кухню. Большую часть ее занимала огромная чугунная плита. В утреннем полусвете инвалид растапливал первый из трех кубов.
— Давай, Ванятка! — Старик заходился в кашле и махал рукой. — Давай…
Он мог бы и не говорить. И без того все было ясно: первый куб скоро закипит, пора готовить второй.
Узким темным коридором Иван выбегал на заднее крыльцо. На сером от золы снегу валялась луковая шелуха и картофельные очистки: напарники Ивана, взрослые парни выливали помои прямо с крыльца. Опять придется долбить эту наледь. К колодцу было не подступиться. Иван ложился грудью на обледеневший сруб, тянул на себя ведро. Колодезная вода обжигала руки, пальцы немели…
На кухне уже растапливалась плита. Иван бросал ведра под лестницу, брал топор и шел колоть дрова.
Потом беготня с подносом — весь долгий день. Застучал посетитель крышкой чайника — жди выволочки от хозяйки. Тяжелая была рука у купеческой вдовы Анисимовой. Покойного же хозяина Иван видел лишь на фотографии. Как-то купчиха занедужила и Ивана послали наверх с малиновым отваром. Хозяйка дремала в кресле. Иван потоптался на пороге, огляделся. Пестрые половики, кровать с горой подушек, герань на окнах, иконы в красном углу. На высоком комоде среди фарфоровых слоников и перламутровых шкатулок стоял портрет в рамочке: борода вразлет, костистый нос, а глаза знакомые — маленькие, злые… Удивительно был похож на хозяйку.
Зимой в базарные дни только и слышалось:
— Эй, парень!
— Малец! Спроворь-ка нам еще чайник.
Уважаемых гостей, богатых торговцев, положено было встречать. С полотенцем на руке Иван выбегал на мороз. У ворот толкались бородатые мужики в овчинных тулупах. Они не спешили заходить, спорили, хвалили или ругали торги, иногда пускали по кругу початый полуштоф и наконец шумной компанией вваливались в чайную.
К вечеру зажигали под потолком большую лампу. В желтом свете лениво шевелились клубы табачного дыма. Хрипел граммофон, звенели стаканы, за сдвинутыми столами нестройно пели, кто-то всхлипывал в углу. Иван подкручивал фитиль лампы. Резкая керосиновая вонь на миг перешибала кислый запах одежд и табачного дыма. От парного тепла в чайной запотевали стекла.
Старший половой, мордастый рябой парень, полоскал в тазу шкалики. Рядом стоял стакан, куда он сливал остатки водки, на буфете лежала луковица. К вечеру этот рябой обыкновенно бывал пьян. Он сонно ухмылялся и подмигивал Ивану: «В нашем деле как не быть выпивши…»
Когда Иван заканчивал мыть полы, луна уже стояла высоко. Он ощупью добирался до каморки, накрывался стареньким одеялом из цветных лоскутков и проваливался в сон.
Так прошли три года. Срок хозяйка определила сама, заработок — тоже: три с полтиной в год. Харчи — хозяйские, лапти — свои. Об этом уговор был особый.
2
Он знал, что есть машины и сложные мощные изделия, и по ним ценил благородство человека…
Однажды, когда Иван пробегал с подносом на кухню, его окликнули: «Эй, погодь!»
Он остановился. За столом сидели двое слесарей из депо. Иван знал их, как знал многих в Сасове. Старший был костляв, высок ростом. Он всегда сидел очень прямо, вытянув голову на худой жилистой шее — точно прислушивался.
Другой походил на цыгана — черноволосый, смуглый, с веселыми зелеными глазами.
Слесари собирались уходить. Перед ними стояли пустые стаканы, на тарелке лежал недоеденный калач, валялись шкурки колбасы.
— Айда к нам в депо, Иван, — сказал старший. — Устроим обтирщиком. Не пожалеешь.
— И то, — улыбнулся чернявый, — чего здесь колготиться! У тебя пойдет. Ты, Ванька, шустрый, жига… — Он снова улыбнулся. — Чистый волчок!
В тот же день Иван отправился в деревню и, волнуясь, передал матери разговор в чайной.
— Испыток не убыток, — вздохнула мать. — Только кто же тебя возьмет? Малой ты еще…
Слесарей долго не было. Иван проводил дни в томительном ожидании и мечтах. Когда деповские пришли, он рассказал им про опасения матери.
— Пустое! — рассмеялся чернявый. — Я тоже огольцом пришел в депо, недолетком вроде тебя.
Научили, что делать. («Приказные крючки дюже охочи до подарков!») Мать отнесла писарю плетенку коровьего масла и две дюжины яиц. Тот выправил бумагу — прибавил крестьянскому сыну Ивану Блинову два года. Теперь все вроде было в порядке, но Иван волновался. И не возможный скандал из-за липовых бумаг страшил его, тут как раз все могло обойтись: выглядел он старше своих лет. Он боялся поверить, что скоро по гудку в толпе рабочего люда пойдет на станцию.
…Перед конторкой начальника депо Иван невольно поднялся на цыпочки — хотелось стать выше. Начальник посмотрел на него поверх очков, ухмыльнулся и стал читать бумагу. Мать стояла рядом, вцепившись сыну в плечо.
— Не отдавил еще пальцы? — вдруг спросил начальник.
Иван вздрогнул и проглотил слюну.
— Ладно. — Начальник накрыл бумагу ладонью. — Завтра приходи в депо.
Тяжелая и грязная должность — обтирщик паровозов. Да только Иван не об этом думал и не это переживал. Душа его замирала от радости, как в раннем детстве, когда на пасху давали крашеное яичко или, как случилось однажды в рождество, дарили что-нибудь вовсе неожиданное — золоченый орех. Иван говорил встречным знакомым: «Работаю в депо», — и слушал себя с удовольствием. Теперь он был не на побегушках.
Тяжелая должность? Ну так что ж из того, что тяжелая! Труда он не боялся.
В Вялсах восьмилетнего Ивана на все лето отдавали помещику за два пуда ржи. Числился он подпаском, но многое должен был делать, везде успевать и всегда помнить, что к концу лета из трех подпасков оставляли одного. Если выбор падал на Ивана, недовольные и злые отцы других свинопасов говорили ему: «Ты, Ванька, чужой хлеб ешь…»
В чайной он имел ежедневно пять-семь копеек прибытку. Их давали на чай благодушные посетители: «Это тебе, любезный, за труды». Заработок надо было скрывать от хозяйки. Карманов у порток не было, Иван прятал чаевые в онучи. Хозяйка часто заставляла половых разуваться. «Ну-ка, — говорила она, — покажь… Скидавай! — орала хозяйка. — Кому сказывают: скидавай!» Если находила деньги, била нещадно.
Побои Иван переносил без слез и оскорбления скоро забывал. Другое его угнетало: беспросветная монотонность будней, пустота каждого прожитого дня.
Много лет спустя Блинов вспоминал:
— Конечно, и в чайной можно было служить. Работа как работа. Да вот только в про́гресс в ней ничего нет… А тут инструменты, машины. О будущем стал задумываться. Смотришь, бригада готовит паровоз к поездке. Механик поднялся в будку, вот его помощник идет с масленкой, за ним кочегар… Проездить бы всю жизнь кочегаром! Так думал. А за паровозным реверсом увидеть себя и не мечтал. Я ведь не знал, как дверь в школу открывается.
Блинов так и сказал: про́гресс. С ударением на первом слоге, как впервые услышал это слово от Петра Плетёнкова и Тимофея Наумкина, бывших питерских слесарей, у которых прошел профессиональную выучку и азы политграмоты.
Про них в депо говорили: «Большевики!» — и многозначительно переглядывались. Питерские рассказывали Ивану про стачки и баррикады, объясняли «текущий момент» и почему спорят до хрипоты механики братья Крысины.
— Разные политические платформы. Это ты заметь, Иван: один — большевик, другой — меньшевик.
Плетёнков — мягкий, спокойный, задумчивый — глядел, помаргивая, и тихо говорил:
— Мазута и угольной пыли, Иван, не бойся. Пыль отмоется. Следи, чтобы душа была чистой.
Наумкин был высокий, худой, с острыми локтями, которые постоянно двигались. Говорил быстро, рубил воздух рукой и часто повторял: «Н-необходимый момент!»
Но что бы они ни говорили, в речах их всегда слышалась убежденность в правоте. Вот эту спокойную убежденность и несуетливую гордость Иван раньше всего и заметил в питерских. Они хоть и были строгими, но никогда не кричали. Мальчишкам-обтирщикам это было странно. Между собой они часто разговаривали про питерских и находили, что питерские мужики лучше их отцов и старших братьев, потому что не грубят, не дерутся и всегда делятся хлебом.
Плетёнков и Наумкин приметили Ивана, не давали его в обиду, оберегали и скоро стали доверять. Кто колеса обтирает, кто тендер, кто экипажную часть, а Ивану поручали котел — сердце машины.
(Старые рабочие говорят о своем деле просто, как хозяйка о ложках, но Блинов и сегодня называет котел «сердцем машины». Для него это не примелькавшаяся метафора, а технический термин. Так когда-то называли котел его первые учителя.)
Однажды Плетёнков привел Ивана в мастерскую. У верстака горкой были свалены детали, которые предстояло обработать, валялись обрезки железа, на столах лежали инструменты: сверла, молотки, зубила, напильники. Множество самых разных напильников. От пропитанной маслом ветоши шел уже знакомый запах, визжало точило, стучали молотки… Ритм мастерской захватил Ивана. На миг ему даже показалось, что он работал здесь всегда.
А главное — за стеной были паровозы. И они нуждались в слесарях. Они ждали, когда Плетёнков или Наумкин, или кто другой придет к ним с готовой деталью, подгонит ее, скажет напарнику: «Проверь!», — а тот проверит и крикнет в ответ: «Порядок!» Это было удивительно, что могучие машины нуждались в маленьком, круглом Плетёнкове. И тогда верилось, что и он, Иван Блинов, сможет когда-нибудь лечить машины или даже ездить на них. От этой вот, от последней мысли, по сердцу бежал холодок…
Стали питерские понемногу приобщать Ивана к слесарному ремеслу: как деталь зажать в тисах, как напильник держать, как по зубилу бить.
От своих учителей Иван впервые услышал о мастерстве уральских литейщиков, тульских кузнецов, путиловских слесарей. Русский мастеровой, говорили они, всегда отличался смекалкой, всегда дорожил своей честью. Он не мог сделать что-то на авось, кое-как. Он знал цену и своему труду, и своему инструменту, все равно были то ключ, зубило или просто лопата.
Плетёнков и Наумкин не только передали подростку опыт, но и заставили поверить в себя, научили не поступаться своим рабочим достоинством. То, что позднее проявилось в характере, зрелого Блинова — профессиональная добросовестность, готовность помочь другим, жизнестойкость — было заложено здесь, в Сасово, двумя питерскими рабочими.
3
…история бежала в те годы, как паровоз, таща за собой на подъем всемирный груз нищеты, отчаяния и смиренной косности.
Иван снова жил у матери в Вялсах. Деревенским он говорил, что служит на станции по ремонтному делу.
Друзья дожидались Ивана из депо, набивались в избу, приставали с расспросами. Особенно хотелось им знать, каким инструментом он работает. Всех-то инструментов было пучок пакли да жестянка с керосином, но про то Иван не говорил. «У нас в депо…», — начинал он свои истории и рассказывал, как действует паровой котел, как машина ходит, чем заняты механики и слесаря. Парни слушали внимательно, не перебивали.
Только сверстников своих Иван теперь видел редко: уходил на работу засветло и возвращался в темноте. До станции было двенадцать верст. Летним утром весело шагалось Ивану под бледными звездами, но осенью на знакомой дороге было тоскливо: смеркалось рано, и в темном поле даже взрослых мужиков брала жуть. С холодами волки перебирались поближе к жилью, в перелесках все чаще мелькали их горящие глаза. А однажды на околице села Иван увидел старую волчицу с отвислым брюхом. Она стояла неподвижно, глядя на темные избы и прислушиваясь к голосам собак.
После смены Иван торопился в пакгауз. Там работали грузчиками вялсовские мужики, и он боялся их проглядеть.
Увяжется Иван за грузчиками, те вроде не шибко идут, а Иван все равно отстает, вот уже и голосов не слыхать. Добежит, отдышится, а мужики опять впереди… Когда начались обложные дожди, Иван и вовсе перестал домой возвращаться. Находил на вокзале угол — там и спал.
Утром он будил станционного буфетчика, помогал ему ставить самовар, выпивал чаю и шел в депо. Шел озабоченный, невеселый. Работа в депо разладилась. Люди часто бросали дела и собирались в мастерских, где вели бесконечные, непонятные разговоры и спорили. Иван уже знал, что царь отрекся от престола, что в Питере революция, а в царском дворце заседает Временное правительство. Только все это было смутно — и новая власть, и революция, которая бушевала где-то далеко и до Сасово доходила в виде слухов и телеграфных депеш. Но ни слухам, ни депешам никто не верил. Нынче у каждого была своя правда.
Вчера на митинге начальник депо говорил про свободу и равенство. У начальника был чистый сильный голос и рассказывал он складно, но договорить ему не дали.
— Равенство! — кричал кузнец Егор Пряхин. — У тебя вон рожа гладкая и золотая цепь на пузе, а у нас опорки с ног сваливаются.
Но и Пряхину кто-то уже кричал из толпы:
— Горазд ты, Егорша, горло драть! Заглянул бы лучше в кузню, который день холодная…
В Сасово и окрестных деревнях появилось много солдат. Они приходили с разных фронтов поодиночке и про некоторых шептались: «Дезертиры». Но все они были в одинаковых шинелях, и нельзя было разобрать, где отпускные солдаты, а где дезертиры. Одни уверяли, что войне скоро конец. Другие, наоборот, рассказывали, что у купца Сафронова был комиссар Временного правительства и этот комиссар будто бы просил хлеба для армии и говорил, что германца снова бьют на всех фронтах и война будет до победы.
Деревенские ходили на станцию спрашивать про революцию, но люди в поездах рассказывали разное. Мужики возвращались домой еще более настороженными. Они зло ругались, говоря, что крепкого закону и твердой правды нигде нет.
Даже всегда спокойный и тихий Плетёнков горячился:
— Толкуют про революцию, а того не могут понять, что это буржуазная революция. Ты вот что, Иван, запомни: буржуи сбросили царя, а мы сбросим буржуев. Настоящая революция впереди!
А Тимофея Наумкина уже две недели не было в депо. Он уехал в Питер, никого не спросясь. Об этом тоже много говорили.
Люди жили беспокойно, в тревоге и тайном ожидании новых перемен.
Гудок хрипло рявкнул и замолчал, словно подавился. Потом снова подал голос и, набирая силу, поплыл над станцией в холодном осеннем воздухе. Ему басом ответили гудки с канатного завода и слабый тенорок лесопилки. Гудели они не ко времени. Иван торопливо вытер руки ветошью, вылез из паровозной будки и побежал в мастерские.
Там уже шумела толпа, было много чужих, какие-то солдаты, бабы… Все дружно кляли начальство.
— Они, гады, еще третьего дня получили бумагу из Питера и молчали.
— Правду не утаишь!
— Не томи, механик! Скажи толком: что в Питере?
На верстак поднялся коренастый мужик. Свет падал у него из-за спины, и лица нельзя было разглядеть. Ивана толкали, он тянул шею, глаза его слезились от едкого махорочного дыма.
— В Петрограде восстание! — рубил оратор. Иван узнал старшего Крысина. — Временное правительство низложено. Власть перешла в руки Советов рабочих и солдатских депутатов. Да здравствует пролетарская революция!
Толпа загудела.
— Это что же, сызнова революция? Одну беду заспать можно, а с новой что делать?
— Царя скинули, Керенского скинули… Какому богу теперь молиться?
— Себе молись, отец!
— Верно! Пусть они там в революции играют, а нам здесь, все едино, кто верхом сидит.
— Нет, мужики! — Худой солдат в длиннополой шинели отшвырнул цигарку. — Власть нынче наша, самим и надо жизнь строить. На новый лад! Большевики круто повернули. Первым делом — войне конец…
— Ты о своем, служивый! А как германец явится?
— Ему что, он дома! А у меня брат-герой на фронте.
— Герой! — вдруг взорвался солдат. — Своему брату, дурень, это скажи. Нас командиры только в реляциях героями величали. А чуть что — в зубы! Был я серой скотинкой, теперь не хочу. Хватит, посидел в гнилых окопах, покормил вшей!
Больше всего говорили о земле: половина деповских была из крестьян.
— Земля мужику даром отойдет.
— Как это отойдет?
— А вот так! Каждому неимущему — полный надел.
— Кто тебе ее отдаст, землю-то?
— Не отдадут — отберем.
— Ишь, босота, почуяли волю. Отбере-е-ем! Много вас молодцов с чужого стола куски таскать. Нет такого уставу, чтобы землю отбирать.
— Есть такой устав! Слыхал про земельный декрет? Помещичья собственность на землю отменяется.
— Декрет! И ты туда же, обсевок!
Сасово захлестнула волна митингов — многолюдных, шумных, с речами и песнями, с красными знаменами. Кумача в Сасово не нашлось, зато отыскали несколько кусков красного домотканого полотна. Из него и нашили знамен.
Вернулся из Петрограда Тимофей Наумкин. На станции говорили: с широкими полномочиями.
Деповские со знаменами обходили заводы. Иван не отставал от своих, стоял рядом с Наумкиным и слушал, как тот объясняет текущий момент.
— Пролетариат взял власть в свои руки, чтобы вернуть солдат домой и дать землю крестьянам, — говорил Наумкин. — Только большевики, партия рабочих и беднейших крестьян покончат с войной и поведут Россию по светлому пути мира и социализма.
— Про землю и крестьян мы поняли, — кричали из толпы. — А ты нам вот что растолкуй: ежели человек пекарню держал, или какой другой промысел у него ладно шел, кровельный, к примеру, или шорный, как тогда?
Наумкин объяснял: если ремесленник не жил чужим трудом, то может рассчитывать на сочувствие пролетариата. И говорил дальше — про контроль над производством.
— А кто в волости будет править?
— Мы, рабочие.
— Ну, а писаря, телеграфисты или, скажем, учителя. С ними как?
Наумкин объяснял: сознательные телеграфисты и учителя пойдут с пролетариатом.
Иван не все понимал из того, о чем рассказывал Наумкин, только чувствовал: старая жизнь сломалась и возврата ей не будет.
Отшумели митинги и собрания, рабочие вернулись в депо. Иван теперь помогал Плетёнкову на ремонте и потихоньку осваивал слесарное ремесло.
— Здесь, Ваня, твоя революция, за верстаком, — говорил ему Плетёнков. — Будущее делается рабочими руками.
Иван снова работал с подъемом. Он верил в будущее, о котором рассказывали питерские слесаря, хотел дождаться и увидеть его.
4
…нынче надо победить как раз рабочим, потому что они делают паровозы и другие научные предметы, а буржуи их только изнашивают.
Ветер доносил до Ивана слова приказа. Голос был простуженный, слабый, не командирский:
— Предлагается в трехдневный срок провести мобилизацию. Призыву подлежат…
Вот и до Сасово докатилась война. Всю последнюю неделю в мастерских ремонтировали, разбирали и чистили старые ружья, рубили металл для шомполок (дроби не было), готовили теплушки.
Деповские уезжали на фронт. На станции была давка, шумная толчея. Голосили бабы, заливалась гармоника, кто-то с горькими перехватами тянул: «Последний нонешний денечек…»
— Гуляй! Завтра фронт!
— Срядила сына в добрую жизнь — и война! Один он у меня! Один!
— Перебьют мастеровых, перекрошат…
— Не боись! Натрем им холку.
— Моего-то, моего… С одной войны на другую. О, господи!
На путях кипел митинг. Оратор бегал по крылу паровоза, торкал кулаками воздух и бросал в толпу зажигательные слова:
— Наша армия есть мозолистая рука на горле капитала. Наши враги — белые генералы и мелкая сволочь, пьющая соки из трудового народа. — Ветер относил слова, и только падало в толпу: — Грудью на защиту… Светлая заря… Да здравствует…
— Наддай пару, оратор!
— По вагона-а-ам!
Грянули гармони. Опять запричитали, заголосили бабы.
Быстрым шагом прошел военный начальник, весь в коже и ремнях. За ним спешила паровозная бригада — механик Крысин с помощником и молоденький кочегар.
— А где фронт? — растерянно спрашивал Иван. Он стоял перед Наумкиным, прижимая к груди подаренный слесарем инструмент. — Далеко он, фронт-то?
— Нынче везде фронт. — Тимофей Наумкин жарко дышал, на его небритых щеках горел румянец. — Вся Россия поднялась. Хлебнул народ свободы и теперь никому ее не отдаст. Не дадим на себя хомут надеть. Это факт и н-необходимый момент! — Он сдвинул на затылок шапку, наклонился и поцеловал Ивана. — Помни, Ваня, рабочую науку и носи ее в своем сердце. Знай: вся сила в рабочем.
— Второй отряд!
— Третий!
— По вагона-а-ам!
Лязгая и скрипя покатили теплушки. Прощально мигнул фонарь, пропал за водокачкой последний вагон, растаял в тишине гул колес. И сразу — пустота. Пустота и острое ощущение сиротства. Только дали прикоснуться к делу, а война все отобрала — и дело и учителей.
Плетёнков и Наумкин не вернулись в депо: может, сгинули в огне войны, а может, кто знает, уехали в Петроград делать паровозы и другие умные машины, которые требовались республике.
По ночам проходили мимо станции темные молчаливые поезда. Изредка наезжали в Сасово белоказачьи отряды, но, заслышав стрельбу, уходили на рысях. Появлялась на путях «братва» в черных шинельных лохмотьях, потрясала пистолетами, материлась, требовала паровоз.
На стенах вокзала шевелились под ветром обрывки плакатов и выцветшие газетные страницы. Городок притих, затаился. Он, казалось, не спит ночами, а пугливо прислушивается к отдаленной стрельбе.
В депо теперь было как на старом кладбище — тишина и запустение. Иван точно впервые видел пыль на стенах, вдруг замечал разбитые стекла в закопченной крыше, холодный горн в кузнице. Молчали станки, на пропитанной мазутом земле валялась железная стружка, черными хлопьями висела на паутине копоть. В пустых пакгаузах гулял ветер, на запасных путях стояли остывшие паровозы.
Все мастеровые записались добровольцами. Даже Игнат Сычев, у которого на левой руке не было двух пальцев, уехал на фронт. В депо остались мальчишки да старый рабочий Дребеднев. Дежурным по станции теперь служил поп Поспелов.
Дребеднев ходил в тужурке из солдатского сукна и был важен и строг до крайности. Под началом этого ворчливого дядьки парни стали ремонтировать паровозы, учились рубить металл, паять, точить. И слесарями приходилось быть, и кузнецами. Незаметно превратились в универсалов.
— Поршни в расточку! — кричит Дребеднев.
Ухватились, волокут, сопят, наступают друг другу на ноги.
— Вот так, видать, мыши кота и хоронили, — приговаривает Дребеднев. — Так оно и было.
Выкатят колесную пару и всей артелью толкают ее в мастерскую.
А Дребеднев снова подает голос:
— Дымогарные трубы!
— Дай передохнуть, дед! — кричат ему. — У нас уж пупки развязались.
— Хватить балаболить! Поднимайтесь, мужики. Дело не ждет.
Вокруг были только сверстники, настоящая пацанья республика, но детство кончилось. Взрослая жизнь оказалась суровым учителем: строго спрашивала и била тяжело. И хотя беды обходили Ивана стороной, сердце его сжималось от чужого горя и ныло неведомой прежде болью… Хороший был парень Максим Девятов — работящий, веселый, добрый. Но прознали, что отец его служил урядником и вынесли решение: из комсомольской ячейки исключить. Иван защищал друга, просил за него, доказывал, спорил — не помогло. Решение оставили в силе. На другой день Максим не пришел в депо. А потом страшная весть: повесился! Придавленные этой смертью шли мальчишки-ремонтники за гробом своего сверстника.
Таким запомнилось Блинову прощание с детством.
Паровозы выходили из депо, но угля часто не хватало. По воскресеньям все отправлялись в ближний лес заготовлять дрова для топок.
Шатко бежал узкоколейкой слабосильный паровичок с двумя вагонами. В вагонах сидели парни и пели новые песни. Иван подпевал.
В погожие дни работа спорилась. В золотом березняке, насквозь просвеченном осенним солнцем, Иван чувствовал себя почти счастливым.
5
Машина — строгая вещь. Для нее ум и ученье нужны, а чернорабочий — одна сырая сила!
Из-за черной коробки тендера вышли пятеро с винтовками. С ними был начальник станции в расстегнутой форменной шинели и с непокрытой головой: взяли, видать, прямо из-за стола. Начальник упирался, его подталкивали в спину прикладами. Дальше сомкнутой группой двигались еще десятка два человек, пестро одетых и вооруженных чем попало — остатки разбитой красными банды.
Вперед выступил рослый матрос в нагольном полушубке, из-под которого выглядывал застиранный тельник.
— Именем свободной России! — Матрос вдруг широко улыбнулся, обнажив крупные белые зубы. — Даешь паровоз, братишки!
Из толпы ремонтников выскочил Венька Шалый, по прозвищу Японец. Этот смуглолицый, с раскосыми глазами въедливый пацан полгода назад невесть откуда появился в депо и теперь тоже работал на ремонте.
— Держи карман! — крикнул он. — Есть у тебя мандат?
Матрос пинком отшвырнул Веньку на рельсы и шагнул к Дребедневу.
— Ну, дед…
— Что же ты с ребенком делаешь, гада проклятая? — тихо спросил Дребеднев. — С кем связался!
Матрос не спеша достал из полированной деревянной кобуры маузер.
— Выкатывай паровоз!
— Ты кого пужаешь, зверь! — не унимался Дребеднев. — Русским языком говорят: где мандат?
— А вот я сейчас покажу тебе мандат. — Матрос грязной пятерней схватил Дребеднева за горло и несколько раз зло тряхнул его.
Старик обмяк и повалился на землю. Мальчишки разбежались и из-за вагонов следили за непрошеными гостями. Те разбрелись по путям, лезли в будки паровозов, заглядывали в топки.
Венька, ругаясь, обмывал разбитую голову дождевой водой из кадки. Иван увидел, как вдоль кирпичной стены мастерских ковылял Дребеднев. Он держался за горло и часто сплевывал, седая голова и плечи старика тряслись от кашля.
Больше они не вступали в разговоры. Как увидят чужих людей с винтовками, сразу разбегаются. Наделали в крыше нор, там и прятались. Там и ночевали иногда. Да и зачем было возвращаться домой: ни куска хлеба, ни капли керосина…
От работы в депо прибыток был небольшой, и по воскресеньям, если не требовалось ехать за дровами, парни разбредались по окрестным деревням: лудили посуду, чинили ходики, паяли самовары. Иногда приносили с собой ведро картошки или мерку пшена. Тут же разводили огонь и всей артелью садились за еду. Иван мечтал о куске круто посоленного черного хлеба и вспоминал купчиху Анисимову. Оскоромиться в постный день казалось ей самым страшным грехом. Теперь они постились ежедневно. Весной обрывали почки с липовых деревьев, летом собирали речных моллюсков. Тех, что валялись в песке, с потрескавшимися раковинами, Иван старался не брать, а искал в зарослях у берега, где стояла подернутая зеленой ряской вода. Моллюсков отваривали и рубили в корытце, но после соленой воды они делались тугими, как резина, и не всякая сечка их брала — тогда приходилось рубить топором.
Самые слабые пухли с голоду. Их не без зависти провожали в больницу: там хоть какая никакая, да все еда. Парней отпаивали болтушкой из отрубей, и они снова возвращались в депо.
Платили им и новыми деньгами, и керенками — огромные, захватанные множеством рук ветхие бумажные простыни. Ходили и царские деньги. Порой скапливалось на руках до миллиона, но купить на него было нечего.
От тех дней в памяти осталось ощущение усталости и постоянное, сосущее чувство голода. Хлеб из лебеды и тот не каждый день случался, да и есть его можно было только горячим: он разваливался еще в печи. Иван щеголял в холщовом одеянии и в лаптях. Первую ситцевую рубаху он купил в двадцатом году, когда стал бригадиром ремонтников.
Бригадир! Тридцать шесть подростков под началом. Ответственность, новые заботы — уже не о себе.
— Ничего, потянешь, — сказали Блинову в депо. — Семнадцатый ведь годок пошел. Руководи!
Руководи. Легко сказать! Из всей бригады лишь один Тимофей Заколюкин сумел окончить три класса начальной школы, а остальные? Война, голод, безотцовщина. До грамоты ли тут!
По утрам парни молча стояли перед Иваном, доверчиво смотрели на него, ждали. Пряча от них глаза, он кивал Заколюкину. Тот вслух читал книгу о промывочном ремонте, после чего Иван отдавал распоряжения. Больше всего он мучился, когда приходилось переспрашивать. Голос у Ивана срывался, лицо заливала краска стыда. Он наклонялся к Заколюкину: «Погоди, Тимоша. Что там про инжектор написано?»
Как-то он раздобыл старенький, без корок букварь. Открыл, начал рассматривать картинки: соха, борона, дерево, грач. Под картинками были слова. Но что они значили? Вот это, к примеру, короткое слово. Птица? Грач? А может, это и не грач вовсе.
Под моросящим дождем, прижимая к груди книгу, Иван добрался до дому. В избе полутемно, мать прядет, жужжит колесо прялки, постукивает под ногой приступка, тикают в тишине ходики. Он сел у окна, раскрыл букварь и расплакался. Мать уронила веретено и заплакала с Иваном вместе: «Чем же я помогу тебе, сынок…»
Стал Иван после работы бегать к Заколюкину, водил пальцем по строчкам, повторял за другом Тимошей слоги. Со временем и читать, и писать выучился. Но долго еще не мог привыкнуть к внезапной радости, когда рябь букв вдруг складывалась в простые и четкие слова инструкций.
Он и после часто ловил себя на этом чувстве. Всякий раз, как только приходилось перешагивать через собственный опыт, Блинов обращался к книге. Не всегда он находил на страницах ответ, но мир, который вдруг открывался за словами, неизменно потрясал его.
6
Шуровать мы горазды!.. А мастерство — нежное свойство!
В 1924 году Блинов приехал на станцию Курган и устроился в депо слесарем. Впрочем, это лишь в биографии так: приехал, устроился.
На бирже труда Блинову сказали: «Слесаря не требуются». Жизнь в уездном городке, который все еще не мог забыть военное лихолетье и кровавый мятеж белочехов, налаживалась медленно, с трудом. Предприятия работали не на полную мощность, иные вовсе стояли. Много было безработных: лишние руки, лишние рты…
Иван остановился у дядьки — извозчика. Родственник был настоящим бирюком — мрачноватый, немногословный, а если и заговаривал когда, то в глаза не смотрел. Привыкший жить среди сверстников, Иван остро чувствовал холодок и равнодушие взрослых.
С утра он уходил искать работу. Если дело случалось, хотя бы и не на полный день, уже радовался. Но чаще возвращался ни с чем. Самое мучительное было — садиться к столу. Дядька косился, вздыхал или ронял как бы ненароком: «Пора тебе, Иван, дело иметь». Иван уходил во двор и там до полночи остервенело колол дрова. Наготовил их на две зимы вперед. В воскресенье старался не попадаться дядьке на глаза. Захватит краюшку хлеба, щепотку соли и бочком из дому. На огороде луку нарвет, спустится к озерку, хлеб достанет… Кусок не лез ему в горло, когда вспоминал он дядькины слова про «жизнь на готовых харчах».
Поработал Иван и грузчиком, и обрубщиком литья на «турбинке», и сцепщиком, и стрелочником. Куда звали, туда и шел. Но все-таки поближе к дороге шел, к паровозам. Наконец занял привычное место за верстаком. Тут он чувствовал себя уверенно: имел восьмой слесарный разряд и работать с металлом любил.
Выполнил Иван первое задание, принес мастеру деталь. Тот долго ее в лупу рассматривал, а потом говорит: «Хорошо, Блинов. Дадим тебе седьмой разряд». То есть, это он должен был понимать, какой милости и какой чести сподобился — слесарь ремонтных мастерских!
Машины были рядом и к ним снова тянуло. Но так же, как и десять лет назад, Иван только провожал поезда, а мысли его гуляли за стенами мастерской: пути, переезды, мосты, огни… Иногда посреди работы он вдруг застывал, прислушивался: откуда-то издалека летел гул работающего паровоза.
Блинов рассказывает:
— Давай, давай, — торопит мастер. — Стою над тисами, а все мысли там, в будке машиниста. Говорю мастеру: буду работать сколько надо, только отпустите через год на паровоз. А он мне: ладно, посмотрим. Этим и пользовался. Чуть что: Ваня, останься вечеровать, работенка внеурочная подвалила. Остаюсь, о чем разговор. А после снова за свое: отпустите.
Я в ту пору слов таких, как «романтика», не знал, но, думаю, чувствовал при виде машин что-то похожее. На паровозы мог смотреть бесконечно, любовался ими, переживал за них. Проводишь состав и думаешь: как он там на перегоне? Или дома, за ужином: как он на станцию пришел? Вот это особенно почему-то было интересно — как приходит поезд на чужую станцию. Вся картина волновала, любые мелочи: как машинист выглянул в окошко, что сделал, что сказал помощнику…
Как-то набрался смелости, подошел к знакомому машинисту.
— Можно с вами до Варгашей доехать?
— Да ты только с работы.
— Ничего, — говорю, а сам волнуюсь: боюсь, откажет. — Ничего, я не помешаю.
— Раз так — валяй в будку.
Поехали. Не помню себя от радости — совсем мальчишка! Пристроился в уголке, дышать боюсь. Не заметил, как до Варгашей добрались.
Снова к машинисту.
— А до Лебяжки можно?
— Давай!
Едем дальше. Неловко без дела сидеть, бригада-то работает. Наделал им по дороге фитилей, масленки приготовил — отрабатываю свое. К помощнику присматриваюсь. Кочегарить — дело простое: подавай уголь с тендера в лоток. А топить — это искусство. Помощник как даст лопатой, с пристуком, с этаким вывертом, а уголь у него летит ровно, рассеивается и сгорает в момент.
— Бери лопату, Иван, — говорит помощник.
Встал у топки, начал швырять уголек.
— Не танцуй! — кричит помощник. — Стой твердо, найди упор. Рукой легче, а то огонь завалишь… Так, так! Тоньше насыпай, ровней. Уголь должен идти враструску, веером. Присыпай, Ваня, присыпай! Сейчас уголек займется и гореть будет красиво, чисто. Белым пламенем будет гореть! Накидал лишнего — худо. Пока уголь раскалится, пар сядет. Недобросал — еще хуже: прогар! Легче, легче. Хорошо, Иван!
Так и научился топить.
…Блинов возвращался из этих поездок далеко за полночь или под самое утро. Ему хорошо помнятся эти возвращения. С пылающим лицом он шагал по путям мимо остывших паровозов, молчаливых и холодных, но хранивших в своих недрах яростную силу, которая завтра вновь погонит их на просторы Сибири.
7
…машины были для него людьми и постоянно возбуждали в нем чувства, мысли и желания.
Блиновское влечение к технике, его почти детское чувство одушевленности машины в известном смысле надо признать историческим, то есть привязанным к определенной эпохе, конкретно к первой трети нашего века.
Андрей Платонов часто описывал именно те годы, до которых мы дошли в своем рассказе. На страницах платоновских книг кричат паровозы, тревожно светятся в ночи огни предупреждений, и сияние локомотивных прожекторов заливает огромный мир стальных путей, перепутий, стрелок, семафоров. Писатель любил этот мир.
Когда я впервые прочитал Платонова, его механики и слесари показались мне немного условными. Сравнивая их с живыми механиками и слесарями, я обнаруживал в платоновских героях некую романтическую приблизительность: их рассуждения выглядели отвлеченными, а энтузиазм — чрезмерным.
Я ошибался. При ближайшем рассмотрении Платонов оказался удивительно достоверным. Позднее даже симпатичные странности его героев перестали казаться только чудачествами, в них был свой резон, своя обязательность. После знакомства с Блиновым я перечитал Платонова. Может, потому и перечитал, что узнал Блинова и читал уже с интересом целенаправленным: сравнивал чувства вымышленных героев с опытом Блинова.
Мне случалось буквально вздрагивать над страницами от поразительных совпадений: так точно передал писатель умонастроения и чувства людей, водивших поезда в двадцатые годы.
Герои Платонова часто живут в уездной глуши и действуют на фоне убогих декораций, невзрачного и скудного быта. Но когда Платонов описывает профессиональную деятельность, описывает со множеством точных деталей и тонким проникновением в суть трудового процесса, его интонация обретает патетическую напряженность, светлая радость пронизывает его голос. Писатель любуется хорошо сделанной вещью, его радует всякая искусная работа, он гордится умом и достоинством мастерового. И хотя детали описаний всегда точны (есть у Платонова даже известное щегольство в игре техническими терминами, всеми этими «крейцкопфами», «катушками Пупина», «тормозами Вестингауза» и «мостиками Уитстона»), но не эта точность пленяет нас, а другая — психологическая, нравственная. Писатель открывает нам духовный смысл работы, которая для него всегда есть дело рук, ума и сердца. Платоновские механики так близко принимают к сердцу свою работу и свои машины, что они превращаются в «чувство и переживание». Эти переживания одухотворяют мир героев. Их влечение к технике не было любопытством, которое кончалось вместе с открытием секрета машины. Платоновские герои скорее хотели почувствовать машины, пережить их жизнь, чем узнать. В рассказе «Жена машиниста» читаем:
„Семья Петра Савельича была небольшая: она состояла из него самого, его жены и паровоза серии „Э“, на котором работал Петр Савельич“.
Однажды механик возвращается из поездки серьезный и печальный: на третьем колесе у левой машины грелся палец. Жена робко спрашивает: может, на дышле или в шатуне масло сорное?
„Петр Савельич положил деревянную ложку на хлеб и вытер усы большой старой рабочей рукой.
— Плохое масло я, Анна Гавриловна, не допущу. Плохое я сам лучше с кашей съем, а в машину всегда даю масло чистое и обильное, зря говорить нечего!“
Герою повести «Происхождение мастера» старому слесарю Захару Павловичу мастеровые дали прозвище Три Осьмушки Под Резьбу. Новое имя понравилось слесарю больше крестного, потому что было похоже на ответственную часть любой машины.
„Захар Павлович бил молотком всегда с сожалением, а не с грубой силой, не плевал на что попало, находясь на паровозе, и не царапал беспощадно тело машин инструментами“.
Старый слесарь, как и другие платоновские герои, никогда не страдал от одиночества среди машин: они «были для него людьми и постоянно возбуждали в нем чувства, мысли и желания».
Герои Платонова с таким душевным напряжением переживали свои отношения с техникой, что искренне верили, будто «машины изобретены сердечной догадкой человека — отдельно от ума».
Блинову легко дались эти чувства: они являлись сокровенной его сутью, были поддержаны духом времени. Эти чувства питали его интерес к работе и потому он находил в ней смысл и красоту. И не только ту картинную красоту, когда товарный состав, весело посвистывая, летит в розовой закатной пыли через нарядную весеннюю степь, но и другую — красоту будничного мига, когда, сидя в холодной смотровой яме, он орудовал молотком или ключом и, найдя причину неполадок и наконец избавившись от нее, тихо говорил, себе: «Теперь порядок. Красота!»
Чтобы жить, чтобы расти, они должны были найти эту красоту все — от машиниста-наставника до обтирщика.
8
…машина — нежное, беззащитное, ломкое существо: чтобы на ней ездить исправно, нужно сначала жену бросить, все заботы из головы выкинуть, свой хлеб в олеонафт макать — вот тогда человека можно подпустить к машине, и то через десять лет терпения.
Настал день, когда ему сказали в депо:
— Пора тебе, Блинов, помощником ехать.
Он сдал испытания и был зачислен в бригаду к опытному машинисту Илье Ивановичу Меренюку, человеку суровому и немногословному. Когда его спрашивали, как топит Блинов, он отвечал: «Пар держит хорошо. На манометре всегда норма». И все. Мол, есть дело, так и надобно его делать. О чем еще разговор!
К тому времени уже много было поезжено, да и машина прощупана руками до винтика.
Блинов работал уверенно и легко. Дни летели, рейс сменялся рейсом — одинаково удачные, не то что без происшествий, но и без замечаний даже. Словно так всю жизнь и ездил.
— Ничего, — сказал Блинову один из стариков-машинистов. — Еще придется туго. Машина не терпит, когда о ней забывают. Катайся дальше — увидишь.
…Тот рейс не обещал быть особенно трудным: знакомый путь, три некрутых подъема. Правда, вдоль состава змеилась поземка, но метель стихала. Небо прояснилось, льдисто сверкали звезды. Локомотив был прогрет до трубочки.
Иван поднялся в будку. В топке весело билось пламя. Неожиданно клапан издал короткую жалобную трель: в котле скопилось слишком много пара. Блинов улыбнулся. Он узнал бы эту слабую трель даже в грохоте колес, потому что научился слушать машину и теперь был спокоен.
Все шло заведенным порядком. Иван подбрасывал уголек, подкачивал воду — работал.
Подъем.
Площадка.
Снова подъем.
Блинов бросил взгляд на манометр и еще не успел подумать, что пар садится, как услышал короткое:
— Дай пару!
Он смотрел на манометр, точно видел его впервые: стрелка была не там, где требовалось. Пар садился. Иван бросал уголь, а стрелка ползла вниз. Начинался самый затяжной из трех подъемов. Если пар упустишь, подъем не одолеть.
— Дай пару!
Давление в котле падало. Что он просмотрел? Прогар? Где? В задних углах? Почему не заметил, что пар садится?
Иван скинул ватник. Он стоял, широко расставив ноги: нырок к лотку, движение к топке, снова — к лотку, потом опять — к топке. Под ним с лязгом ходила металлическая плита, отделявшая паровоз от тендера. На миг он сбился с ритма, но быстро настроился и теперь бросал уголь размеренно, короткими выверенными движениями. Лопата скребла по дну лотка, стучали дверцы топки, в ноздри била шлаковая вонь и угарный запах топочных газов, соленый пот ел глаза.
— Дай пару!
Машинист открыл окно. Струя ледяного ветра полоснула Ивана по спине. Он стоял в прилипшей к телу рубахе, хватал воздух ртом и не отрывал глаз от манометра. Стрелка, дрогнув, наконец замерла и нехотя поползла вверх.
Иван достал чайник, припал запекшимися губами к шершавому, с отбитой эмалью носику. Вода показалась безвкусной.
Машинист повернулся к помощнику:
— Теперь другой коленкор! Держи, Ваня, парок.
Впереди в морозной мгле мерцал зеленый огонь. Состав одолевал подъем.
— Когда освоил отопление, я играть стал, — рассказывает Блинов. — Но до сих пор звучит у меня в ушах хриплый голос моего первого машиниста: «Дай пару!»
Это был урок, и скорее морального, чем технического свойства.
В основе машины лежит точный расчет, поэтому она не признает полузнайства и приблизительности. (В одном стихотворении машины говорят людям: «Не способны мы освоить вашу ложь».) Но у каждой машины и свой собственный характер. Она требует от рабочего не только высокой квалификации, но и уважения к себе. Пренебречь этими требованиями невозможно, они рождены взаимной зависимостью человека и машины. В этом заявлении можно, конечно, усмотреть некое романтическое одушевление техники, но проблема взаимоотношений человека и машины существовала всегда. Она и сегодня продолжает оставаться злободневной.
Отличительная черта Блинова, как и многих старых механиков, — уважительное, почти смиренное отношение к технике. Он примеривал себя к машине и не думал о самоутверждении. Да и слова-то такого не знал. Лишь позднее, уже став машинистом, Блинов понял, что для него, водителя поездов, работают слесари, диспетчеры, стрелочники. То есть, конечно, он и раньше это знал, только другим знанием — холодным, безличным. Он пережил старую истину как открытие, но почувствовал не тщеславное удовлетворение, а груз новой, еще большей ответственности. В этом строгом смирении больше правды, чем в профессиональном щегольстве и небрежной легкости.
Смирение, значит? А кто же тогда, могут спросить, мордовал паровозы? Разве не Блинов заставлял работать их на пределе сил? Но в том-то и дело: не мордовал! Да, он заставлял работать машины с предельным напряжением, но он требовал с них не больше того, что они могли дать. Он знал машины до тонкости и умел ухаживать за ними. В мастерстве оказалось больше любви к технике, чем в разговорах о бережном отношении к ней. Недаром блиновские локомотивы служили дольше других.
— Нас жизнь скромности учила, — говорит Блинов. — Ремесло свое ценили, за место держались и опыт чужой почитали. Я часто вспоминаю своих первых учителей. Они и сейчас стоят у меня перед глазами — молчаливые, строгие, в наглухо застегнутых форменных тужурках, с железными сундучками, на цепочке — казенные часы… Да, вот про часы вспомнил. То был знак, особая отметина, по которой раньше можно было узнать машиниста.
Я долго чувствовал себя подмастерьем. «Что? — спросит бывало Меренюк. — Не знаешь? Когда знать-то будешь?» Молчишь, глаза от стыда прячешь. А ведь то знать надо, другое. И не одну машину, но и мелочь разную… После поездки руки от лопаты горят, пальцы не разгибаются. Боялся машинисту показывать свои волдыри. Заходим однажды в комнату, где паровозные бригады отдыхают. На кровати лежит молоденький кочегар, руки перед лицом держит и причитает: «Руки мои, рученьки…» «Сопляк, — говорит Меренюк, — на все в жизни надо соображение иметь. Возьми солидолу, смажь…» Строгие были у нас учителя. Когда на затяжных подъемах наш брат, помощники, запаривались, машинисты говорили: «Или пару давай, или — шарманку в руки (это сундучок наш дорожный) и прыгай на ходу!» Идешь в поездку, а сам волнуешься: как бы машинист замечание какое не сделал. Побреешься, одежонку проверишь. Пуговицы хоть и разные, но все на месте должны быть, воротничок косоворотки обязательно застегнут. Неаккуратности не прощали… Однажды подходит ко мне Меренюк. «Что это, — спрашивает он, — у тебя заплата на штанах криво пришита? Жены, что ли, нет? Мать-старуху попроси. Не гоже так в рейс ходить».
Проездив три года помощником, Блинов получил квалификацию паровозного машиниста. Но опять же, это лишь на страницах биографии так: был… получил… стал…
Начали в депо готовить группу машинистов. Блинов пришел с заявлением, а ему говорят:
— Куда же ты, Иван? У тебя ведь только ликбез.
Он не обиделся. Да и на кого было обижаться? Грамоты и вправду не хватало.
В группу, однако, ходить разрешили.
Днями, когда Блинов был свободен от поездок, он сидел в классах, а вечерами, после рейса корпел над книгами. Много их было — толстых томов в ледерине и тощих книжиц: «Правила технической эксплуатации», «Автотормоза», «Инструкция по сигнализации и движению поездов». Он с ожесточением продирался сквозь сухой язык наставлений, паутину схем и столбцы цифр. Мертвая эта цифирь говорила о живых вещах — давлении пара, температуре воды…
Временами он отчаивался, потом вспоминал материнское «испыток не убыток» и переворачивал страницу. Он уставал, но не думал об усталости и не жалел себя — просто внезапно засыпал над недочитанной страницей.
— Когда не понимал, — рассказывал Блинов, — шел к людям, донимал расспросами: помоги, растолкуй… Был у нас грамотный машинист из молодых. Неплохой парень, но любил покуражиться. Приду к нему, а он: «Ступай во двор, матери помоги». Самолюбие мое, видать, испытывал. Но меня это не задевало. Я дров наколю и снова к грамотею: «Давай полы вымою». — «Ладно, — говорит, — садись к столу. Что там у тебя?» А мне бы только теории поднабраться, про машину-то рассказывать не надо: все канавки, все размеры знал… Я всегда шел к людям. Про кого говорили: «Лучший машинист!», — к тому и шел. Если выпадало свободное время, отправлялся в поездку, приглядывался, учился на ходу. Правда, кое-кому это не нравилось, всё подозревали меня в чем-то. Хуже всего, когда начинали толковать про карьеру, зависть, деньги… Начальники тоже по-разному судили. Один скажет: «Давай учись!», а другой и слушать ничего не хочет: «Есть у тебя, Блинов, дело, вот его и делай».
…Последние два года часто вижу сны: все время еду. И все время препятствия. У меня в жизни испокон веку барьеры.
Не у него одного. Все старые машинисты прошли через это. Не легким и не быстрым был в те годы путь на правое крыло паровоза.
Почитайте воспоминания известных машинистов. Мальчишками они бегали на станцию встречать и провожать поезда, мечтали о дороге. Но сколько мытарств испытали они, пока получили право взяться за рукоять регулятора! Прославленного машиниста Петра Кривоноса в детстве не приняли в школу фабзавуча: мало мест. «Иди к отцу, Петр. Он у тебя столяр. Тоже доброе ремесло». Столярное дело Кривонос освоил, но все равно ушел в депо. Сначала, как водится, слесарил. Потом стал помощником. Но даже когда Кривонос был лучшим помощником машиниста на дороге, ему долго не давали локомотив. «Ну куда ты рвешься? Покатайся еще пяток лет». За первое превышение скорости будущий мастер скоростного вождения схлопотал выговор.
Блинов сдавал одни книги и брал другие. Снова надо было постигать книжную премудрость, усваивать, запоминать, выжимать простой и ясный смысл из бесконечных страниц. Надо было пытаться стать вровень с теми, кто придумал машины и пустил их в мир. Требовалось быть хозяином в этом мире.
Блинов жил трудно, неистово, обгоняя себя. Год был тяжелый, но в памяти остался как счастливый. И теперь уже было не важно, дадут ему диплом или нет. В нем поселилась уверенность: дело он знал.
Из двадцати двух человек к экзаменам допустили четырнадцать. Вместе с ними Блинов поехал в Челябинск. Как вольнослушатель он отвечал последним, но экзамены сдал лучше многих.
— Адская память у тебя, Иван, — сказали ему Друзья.
«Будет адской, — подумал он, — когда прощупаешь машину пальцами от фаркопа до фаркопа».
В Курган Блинов вернулся дипломированным машинистом.
Странными они были, эти первые дни после возвращения: новенький диплом в кармане, волнение, радость, которую Блинов старательно прятал, и вместе с тем какое-то оцепенение, растерянность… Надо было привыкать к себе, к новому. Время, когда он был обтирщиком, перебивался случайными занятиями, слесарил, ездил помощником — это время ушло, сжалось в памяти, а другое время еще не наступило.
Он не помнит, сколько дней прошло, когда нарядчик паровозных бригад вдруг заметил его:
— А-а, Блинов! Тебе ночью в поездку, иди отсыпайся.
9
…в труде каждый человек превышает себя — делает изделия лучше и долговечней своего житейского значения.
В музее локомотивного депо станции Курган я долго рассматривал мутновато-желтые, выцветшие от времени фотографии. Неизвестный фотограф (его представляешь с громоздкой камерой на треноге) снял курганских слесарей, машинистов, ремонтников. Они стояли у своих станков или на фоне паровозов и вид у них был не пролетарский, то есть они мало походили на промышленных рабочих. Так оно и было: уездные мастеровые еще совсем недавно пахали землю. И дело не только в их облике, вчерашние землепашцы, они и к технике относились по-крестьянски.
Об этом очень точно написала Лариса Рейснер в книге очерков «Уголь, железо и живые люди». Рассказывая о новом поколении металлургов Надеждинского завода, о крестьянах, ставших к доменным печам, она пишет:
«Направляя огонь по изложницам, крестьяне, еще не ушедшие от земли, делают это медленнее, и железная штанга в их руках трогает огонь, как грабли свежее сено.
Подымая молот, они все еще подымают его, как цеп, и молотят железную рожь, из которой сыплется зерно — искры.
Придерживая щипцами конец горячей трубы, которую сверху с какой-то неистовой злобой бьет маленькая машина, крестьянин держит ее, как деревенский кузнец заднюю ногу лошади, которую кует».
Настоящее мастерство, смелость и профессиональная свобода придут к этим людям позднее.
В ночь с 30 на 31 августа 1935 года кадиевский забойщик Алексей Стаханов с ничем не примечательной шахты «Центральная-Ирмино» установил мировой рекорд производительности отбойного молотка.
Молоток Стаханова точно пробил стену сомнений и робости перед техникой. Хлынул яркий свет, в котором люди вдруг ярко увидели себя и возможности своих машин. Историческая ночная смена Стаханова породила цепную реакцию починов. Каждый день приносил новые имена и цифры рекордов.
Московский фрезеровщик Иван Гудов положил начало высоким скоростям в металлообработке и скоро перекрыл европейские и американские технические нормы.
Кузнец с Горьковского автозавода Александр Бусыгин установил несколько рекордов на ковке коленчатых валов, превзойдя лучшие показатели, достигнутые на заводах Форда и Крайслера.
Ткачихи Вычугской фабрики Евдокия и Мария Виноградовы впервые в практике текстильной промышленности перешли на обслуживание 100 станков.
Рамщик Архангельского лесопильного завода Василий Мусинский, повысив скорость распиловки, оставил далеко за собой рамщиков передовых в то время лесопильных заводов Швеции.
Первые скоростные поезда провел машинист Донецкой железной дороги Петр Кривонос. Его письмо к товарищам по работе заканчивалось так:
«Довольно топтаться на месте!
Мы можем и должны сами сказать и своей работой доказать, насколько можно улучшить использование паровоза! До предела еще далеко!»
Призыв Кривоноса поддержали машинисты многих станций Донецкой дороги. Их полное пафоса обращение выдержано в духе того времени:
«Мы обещаем начатую борьбу за полное использование мощности паровоза довести до конца. Всем предельщикам, хныкающим оппортунистам мы заткнем глотку хорошей, безаварийной ездой, высоким классом использования паровоза».
За цифрами рекордов стояло новое отношение к делу, иная жизненная философия. В труде, подчас тяжелом и монотонном, начали проявляться не только физические качества рабочего, но и его личностные свойства, черты характера, индивидуальность. Людям труда стали ведомы творческие переживания — страсть, ревнивое профессиональное самолюбие, красота хорошо исполненного дела.
Это было удивительное время, которое, по словам Платонова, «превратило в поэзию даже работу отбойного молотка и бег паровоза».
Именно тогда в курганское депо поступили локомотивы серии «ФД». Блинов мог бы спокойно ездить на хорошо знакомой, обжитой машине, но снова потянулся к неизведанному.
Новый паровоз Блинову дали без разговоров — профессиональная его репутация к тому времени была высокой.
Снова, в который раз уже, началась учеба, освоение техники: проверка тяговых и теплотехнических качеств локомотива, испытание рабочих узлов на высоких скоростях, опробование машины на разных профилях пути, первые рейсы с робким поначалу превышением весовых норм.
Между тем стахановское движение на железных дорогах страны развертывалось все шире.
Тульский машинист Александр Огнев вдвое перекрыл месячную норму пробега локомотива.
Машинист-дальневосточник Валентин Макаров провел одним паровозом поезд от станции Сковородино до Москвы. Семь с половиной тысяч километров без ремонта! Придерживайся Макаров предписанных норм, он во время своего рейса должен был бы трижды поставить паровоз на ремонт.
Машинистов-тяжеловесников повел за собой курганец Иван Блинов.
Статья в Железнодорожном техническом словаре так и называется «Блинова метод вождения тяжеловесных поездов…»
С весом поездов связана четвертая часть всех затрат по грузовому движению. Неполновесность и неполносоставность поездов увеличивают эксплуатационные расходы, вызывают перепробег локомотивов, пережог топлива и т. д. Блинов, конечно, был не первым, кто думал об этом, он просто глубже других осознал, что вождение тяжеловесов — это целый комплекс разнообразных проблем. Эти проблемы встали перед ним после первых же рекордных рейсов. Блинов взялся их решить. Он знал, какие резервы мощности таит в себе локомотив, и готов был доказать, что весовая норма в 1600 тонн явно занижена.
Как это начиналось? С постоянного и небольшого в каждом рейсе превышения нормы: 1600—1800—2000 тонн.
…Два коротких свистка толкачу: взяли! Блинов осторожно открывает регулятор. Со скрипом, с тоскливым стоном, будто протестуя, состав медленно трогается. Дрожит рукоятка регулятора. Не вытянуть! Паровоз сопротивляется, он не привык к такой тяжести. Машинист принимается «раскачивать» состав. Рычаг реверса — назад, регулятор открыт: паровоз сжимает вагоны… Теперь — вперед! Кажется, пошло. Машинист прибавляет пару и с облегчением подтягивает реверс.
Когда Блинов освоил второй вес, состав в 1600 тонн поднимал уже без толкача. Стал возить 2500 тонн, машина брала без толкача 2000 тонн. Она словно росла вместе с человеком.
— Медленно, потихоньку, но дело шло, — рассказывает Блинов. — Как относились? По-разному. Одни разводили руками: дескать, не каждый может. «Может, — отвечал. — Если одному под силу, то и другому тоже». Некоторые пытались «ловить» меня: «На спор, Иван: не возьмешь состав с места!» Брал. Стали ездить со мной, присматриваться. На уклоне тяжеловес разбежится, скорость — сто. «Дашь, Иван, шестьдесят? Давал шестьдесят. Появилась уверенность. Это всегда так: если одним занят, об одном думаешь, то и дело тебе навстречу идет…
За Блиновым потянулись молодые. Дело, однако, было не в отдельных рейсах. Вот провел машинист сегодня тяжеловес с хорошей скоростью, а завтра на подъеме рвет состав. Вождение тяжеловесов должно было войти в систему, сделаться стилем работы. Новые нормы должны были стать средними техническими показателями, чем-то привычным, само собою разумеющимся.
Блинов доказывал это каждым своим рейсом. Доказывал вопреки правилам, уже устаревшим, вопреки людскому неверию, вопреки инструкциям и строгим приказам: «За превышение установленных технических норм…»
— У тебя, Иван, рельсы стонут, — говорили некоторые Блинову. — Смотри, угробишь ты машину.
Тут приходилось утешаться одним: многие прошли через это. Петру Кривоносу после первых скоростных пробегов говорили: «Такими скоростями ты быстренько все паровозы под забор поставишь».
Интенсивное использование машины ведет к ее быстрому износу. Мысль как будто верная, она лежит на поверхности. На деле же все обстоит иначе. Использовать машину до конца, то есть уметь работать — это значит прежде всего хорошо знать ее, уметь беречь. Мастер не станет работать плохим инструментом. Удивительно ли, что локомотивы скоростников и тяжеловесников жили дольше других машин. Например, блиновский «ФД» № 20—2697 безотказно работал полтора десятка лет.
— Да, — вспоминает Блинов, — нахватал я поначалу выговоров за тяжеловесы. Возвращаюсь как-то из поездки, встречает меня начальник депо: «Уродуешь ты машину, Блинов». И все. И разговаривать не хочет. Да вникни ты, разберись, а он знай одно: инструкция, технические нормы…
Поехал я в Москву, сделал сообщение в институте инженеров транспорта. Профессор один тоже не поверил: «Не взять тебе состав, Блинов. Забыл ты про коэффициент сцепления». Мне на пальцах трудно объяснить, я говорю: «Едем, посмотрите…» Взял состав на Тулу, поехали. Профессор тот улыбается: «Ладно, подумаем, посчитаем…»
Вернулся домой. Ну, думаю, теперь все в порядке. А начальник депо снова за свое: «Не знаю, не знаю, как ты там в столице ездил…» Когда мы ставили локомотив на профилактику, начальник сам принимал его: чертежи принес, сверил все. Вроде бы успокоился. Но что особенно тяжело переживал, так это косые взгляды других машинистов. Говорили они все то же: «У тебя, Иван, труба с небом разговаривает. Доведешь ты машину до ручки». Из-за этих вот речей и не взял я новый локомотив, когда они пришли в депо. Начальник меня все уговаривал: «Брось артачиться, Петрович! Знатный машинист, передовик… Бери новый «ФД». Игрушка, а не паровоз!» Ну хорошо, сдал бы я свой локомотив. А ведь его за полгода вполне можно в лом превратить. Тогда мне бы и сказали: «Ага, сам-то новую машину взял. Так можно тяжеловесы водить!» Вот я и ездил на своем «ФД» пятнадцать лет. Все новшества, все рацпредложения на нем опробовал. Его так и называли — «паровоз-лаборатория».
Был у меня помощник Константин Лопатин. Мы вместе тринадцать лет ездили: и по сибирским дорогам бегали, и через Урал тяжеловесы водили. А когда электровозы пришли в депо, мы сдали наш «ФД» в отличном состоянии. Да, так в акте и было записано: состояние — отличное.
Мы тут перешли к использованию машины, к умению беречь ее. Это естественно. Вес состава хоть и важный показатель, но не единственный. Вот кто-то провел несколько тяжеловесов, а после ставит паровоз на ремонт — и полетели денежки. Машину-то извели! У другого, скажем, среднесуточный пробег вышел хорошим. А экономисты подсчитали: пережог топлива. Третий бегает быстро, а на подъемочном ремонте сидит. Все насмарку! Я рано понял: не много будет пользы от наших грузовых рекордов, если мы другие показатели завалим.
Словом, работать надо было по-новому. Особенно строгие требования вождение тяжеловесов предъявляло к техническому состоянию локомотивов. Содержание в полной исправности котла, паровой машины, движущих механизмов и песочницы — это само собой. Но для заметного увеличения пробега паровоза между подъемочными ремонтами надо было искать новые пути. Возникла идея сохранить наиболее подверженную износу часть паровоза — бандажи колес.
Неожиданный толчок к решению этой задачи дали детские воспоминания.
Десятилетнему Ивану мать купила сапоги, новые, добротные, со скрипом — предел желаний деревенского парнишки. Иван уже собрался пройтись по деревне, похвастать обновкой, но мать велела ждать покоса. Сапоги повесили на стену и накрыли куском холстины.
Настал сенокос. Иван надел сапоги и, как велела мать, целый день ходил по отаве. Вечером он осмотрел подошвы: они блестели, точно полированные. С появлением царапин и разрезов на подошве сапоги водворялись на стену — до следующего покоса. Крестьянская мудрость, рожденная бедностью и горьким опытом, не забылась: паровозные бандажи должны служить тройной срок, как и сапоги с отполированной подошвой.
Основная причина износа бандажей — проскальзывание и буксование колес. Единственной мерой борьбы с этим считали своевременную подачу песка. Песок — действительно надежное средство в борьбе с буксованием, но излишняя его подача под колеса заметно увеличивает износ бандажей. Песок сбивает отполированную поверхность бандажей, металл срабатывается, образуется прокат. После семи миллиметров проката паровоз должен идти в подъемочный ремонт. Каждый сохраненный миллиметр — лишняя тысяча километров пробега.
Блинов много читает, знакомится с теорией сопротивления материалов, консультируется с инженерами и, наконец, после расчетов и проб находит свой способ подачи песка под бандажи. Песочница отрегулирована им таким образом, что под передние колеса подается 10 частей песка, под вторые — 7,5, под третьи (ведущие) — вовсе не подается, и, наконец, под четвертые — 5 частей. Ведущая ось получала переработанный песок, состав не запесочивался, расход песка уменьшался, бандаж ведущей оси предохранялся от быстрого износа.
Новые требования выводили уже опытного машиниста из круга привычек и хорошо освоенных приемов, заставляли думать, искать свои решения для старых задач.
— Ну, это обычное дело. Есть работа, вот и думаешь, как бы ее получше сработать. До чего-то своим умом дойдешь, что-то позаимствуешь у других. Не в этом суть. Главное — подход к работе… У меня несколько десятков рацпредложений, но, кажется, ни одним я так не гордился, как первым своим «изобретением». В юности пришлось поработать грузчиком на товарном дворе. Особенно много маяты было с сахаром. Потаскаешь день мешки, а потом всю ночь не можешь глаз сомкнуть: пальцы горят. Они, эти мешки сахарные, всегда были плотно набиты, точно литые были, свинцовые, мешковина грубая. Сочинил крючки для подхвата, чтобы пальцы сберечь. Получилось. Страшно, помню, гордился, когда меня хвалили старые грузчики…
А о бандажах этих я и после продолжал думать. Взял как-то старую тормозную колодку американского типа. На рабочей стороне ее увидел стальные пластинки в виде треугольника. Они были расположены основаниями у продольных краев колодки и предназначались, судя по всему, для уменьшения глубины проката бандажей. Я решил применить этот способ на своем паровозе. Взял старые колодки и по бокам их наплавил шесть кубиков высотой 35 миллиметров. Между кубиками вложил квадратные кусочки стали из старых слесарных пил и затем обварил их электросваркой. Таким образом, старые колодки были вновь использованы и получилась новая конструкция колодок с продольными выемками посредине и твердыми краями. Поездки показали преимущества такого типа колодок: по кругам катания колес эти колодки не прикасались к бандажам, зато очень хорошо снимали ненужный металл по краям бандажей.
Я хорошо представляю Блинова над этой старой колодкой — серьезного, сосредоточенного… Он и другие машинисты не многого бы достигли, если только тешили свое самолюбие властью над машиной. Как платоновские герои, они любили всякую малость в знакомом механизме, в своем труде.
В музее локомотивного депо есть макет «журавля». Такие приспособления, похожие на «журавли» деревенских колодцев, раньше стояли на складах топлива и служили для подачи угля в тендер паровоза. В смене работало шесть-семь угольщиков. Перекладина с крюком, две десятипудовые бадьи, лопаты — вот и весь инвентарь. Макет этого не бог весть какого замечательного приспособления был сделан с удивительной любовью, даже с нежностью — все эти дужечки, крючки, обручи на миниатюрных бадьях… Я присмотрелся к табличке. Там стояло: «Макет сделан И. П. Блиновым».
Блинов — герой будней, а не каких-то ослепительных взлетов и звездных часов. Его жизнь прошла у всех на глазах, на скромных, совсем не героических подмостках: в будке локомотива, в ремонтных цехах, в классах, где висят схемы и таблицы. Об этом сразу задумаешься, потому что слово «герой» привычно вызывает в памяти слово «подвиг» и другие высокие слова. Мы справедливо пользуемся ими с осторожностью. В самом деле, ведь подвиг — это нечто редкое, это действие, в котором человек открывается весь, во всей полноте физических и душевных сил.
Но есть еще тихий героизм повседневности, нелегкое испытание буднями. Блинов выдержал это испытание. Жизнь его с отрочества — это постоянное преодоление, преодоление обстоятельств и своих возможностей: безразлично, будем ли мы говорить о его раннем бригадирстве, овладении грамотой или вождении тяжеловесов.
На это можно взглянуть иначе: характер, воля, дар. Дескать, чем тут восторгаться? Но главное-то в том, что Блинов с е б я преодолел, свои сомнения и слабости. Он опережал, обгонял собственную жизнь, оставлял завоеванное и шел дальше, хотя, казалось часто, никаких внешних побудительных причин для этого не было. И самые жесткие требования он предъявлял себе.
Выработать все заложенное в нас, изведать собственную природу сполна — нравственный долг человека. Преодоление — действие морального свойства, ибо позволяет человеку выразить себя со всей возможной полнотой. Человек, ни разу не пытавшийся выйти за пределы своих возможностей, как бы и не жил вовсе, потому что даже не прикоснулся к себе… Верно было замечено: немногие умы гибнут от износа, по большей части они ржавеют от неупотребления.
Есть такая мудрость: брать задачи по силам. Но кто знает, каковы они, эти силы? Пока не взялся за дело, не знаешь себя. Тяжелая ноша на плечах как раз и заставляет сделать тот, казавшийся поначалу невозможным, шаг. Груз ответственности высвобождает дремлющие силы.
Лев Толстой говорил молодому Николаю Рериху:
«Надо всегда править выше того места, куда вам нужно, иначе снесет. Так и в области нравственных требований надо рулить всегда выше — жизнь все снесет».
Эти слова заставляют вспомнить «угол опережения», про который писал Андрей Платонов и которым всегда мерил свою жизнь Блинов.
10
Он вел состав с отважной уверенностью великого мастера, с сосредоточенностью вдохновенного артиста, вобравшего весь внешний мир в свое внутреннее переживание и потому властвующего над ним.
День начинается в радостном предвкушении работы. Блинов думает о рейсе не так как раньше, у него нет чувства, что он кому-то что-то должен доказывать. Сегодня он просто берет состав. Он занят своим делом.
Осмотр машины. С молотком на длинной ручке Блинов обходит локомотив, постукивая по бандажам колес, валикам, клиньям. Строгий, придирчивый осмотр: не пролил ли кочегар мазут на бандажи, не сырой, не грязный ли песок в песочнице… Это как обряд. Ну, в самом деле, чего казалось бы проще и понятней — осмотри паровоз. Так нет, успокоится иной после нескольких удачных рейсов, махнет рукой: все, мол, у меня в порядке… А сколько историй случалось из-за этого на дороге!
Анализ котловой воды Блинов уже просмотрел и про топливо все знает: челябинский у него уголь, прокопьевский или смесь. В специальном бункере парочка тонн высококалорийного угля — припасли для разных нужд.
Блинов поднимается в будку — обтирочные концы, сор, под сапогами трещит уголь… Небрежность других выводит машиниста из себя, но он молча берет совок и метелку. Сейчас все выметет, вычистит, вылижет до последней соринки. Помощник смотрит виновато. Ага, понял! К Блинову возвращается душевное равновесие. Помощник у него молоденький, немного медлительный, но топит хорошо. Ничего, будет парень ездить.
Продули водомерное стекло. Проверили дымогарные и жаровые трубы. Осмотрели арку топки и контрольные пробки котла — это обязательно. «Н-необходимый момент!» — с улыбкой вспоминает Блинов.
Идут вдоль правой стороны паровоза. Осмотрели дышловой и кулисный механизмы, экипажную часть, отстукали концы песочных труб.
— Дай песок! — кричит Блинов помощнику.
— Даю.
— Порядок!
Осмотрели машину спереди.
Пошли по левой стороне.
Маршрут осмотра построен таким образом, чтобы исключить повторный обход: графики экипировки становятся все плотнее. Теперь и диспетчеры, и составители поездов принялись ломать старые нормы. А как же! Нынче по старинке работать нельзя.
В будке плавает запах промасленной ветоши, из топки тянет дымком. Блинов заглядывает в топку: над колосниковой решеткой слабо дрожат языки пламени. Паровоз дышит — живая, теплая машина.
Помощник поднимает пар в котле. Блинов еще раз пробегает глазами приборы: давление пятнадцать атмосфер, воды — «полстекла». Сейчас раздастся свисток главного кондуктора. Вот он — долгая пронзительная трель.
Голос помощника:
— Выходной зеленый!
— Вижу выходной.
Блинов дает длинный сигнал и поворачивает рукоять регулятора.
Взять тяжеловес с места — искусство. Прежде всего помощник должен заблаговременно накопить на колосниковой решетке плотный слой раскаленного кокса. По цвету горения (пламя должно быть ярким) Блинов видит, достаточен ли этот слой. Сейчас хорошо: шлаковая подушка ходит, машина ревет… Топка раскалена, как печь у хорошей хозяйки. Полное рабочее давление и запас воды в котле надежно обеспечивают увеличенный расход пара во время трогания состава… Ну, с богом! Реверс спущен на передний ход, одна рука на регуляторе, другая — на песочнице.
Поезд оставляет за собой дробь стрелок и вырывается на магистраль. Мгновенно меняется режим работы паровой машины и котла. Блинов двигает вперед регулятор.
— Зеленый проходной!
— Есть зеленый.
В открытое окно влетали запахи прогретой солнцем земли и ароматы цветущих трав — густой, пахучий воздух лета. Блинов уверенно гнал машину вперед, переживая знакомое чувство свободы и наслаждения работой. Окружавшие его приборы, трубки, краники, рукоятки, еще недавно холодные, теперь обрели настоящее свое значение и жили одной с ним жизнью. В привычном грохоте, звоне, лязге ухо опытного машиниста легко улавливало любой, даже самый слабый посторонний звук.
Мелькнул обходчик с флажком в вытянутой руке, в другой — кожаный чехольчик.
Мост. Гул опор, громыхание настилов и почти рядом со щекой молчаливое мелькание ферм.
Впереди в знойной дымке поблескивали рельсы. Мощная машина, покорная воле человека, уверенно преодолевала пространство. Покорная, но и капризная. Блинов мог в деталях припомнить все ее выходки. Сейчас паровоз бежал ровно, и машинист был признателен ему за это.
Знакомый перегон. Где-то здесь, среди полей и березовых колков, четыре года назад случилась авария. Мартовским утром на паровозе старого машиниста Виктора Васильевича Курова лопнула жаровая труба. Пар кинулся в огневую коробку топки и вместе с газом ударил в щель между дверцей топки и шуровочным кольцом. Куров спас котел и остановил локомотив. Но через шесть дней скончался от глубоких ожогов. Блинов ясно представил себе, как сквозь сильные струи пара старый машинист бросается закрывать регулятор. Он и сейчас помнит руки старика Курова: кто-то поднял край простыни…
Стрелка скоростемера, качнувшись, пошла влево: подъем! Блинов поворачивается к помощнику, тот понимающе кивает. К подъему надо подойти с максимальной скоростью, чтобы весь подъем или хотя бы большую часть его проскочить за счет инерции — «живой силы», как называют ее машинисты. Тогда сила тяготения связывает вагоны, и состав летит как одно целое. С безотчетным восторгом переживал всегда Блинов это единение с огромной массой металла, наделенной такой страшной инерцией. Он не любил пассажирские поезда. Что это за состав — полтора десятка вагонов! Нет того напряжения, чувства работы нет!
В местах перелома профиля пути паровоз всегда буксует. Блинов знает, где машину «схватит». Он замечает приближение буксования по дрожи локомотива. «Началось», — думает машинист, прислушиваясь к подрагиваниям корпуса, и плавно и быстро перекрывает регулятор. Главное — не упустить время.
Не доезжая до перелома профиля, Блинов уменьшает выпуск пара, дает песок на рельсы, а после прохода опасного места сразу поднимает форсировку котла.
— Переезд свободный!
— Свободный.
В этой жизни на ветру и в гуле колес Блинов чувствует себя совсем молодым. Он ощущает напряжение машины, вес состава, видит сигнал по ходу поезда и боковым зрением замечает, как бежит к переезду автомашина с колхозницами в кузове.
Блинов хорошо знает профиль дороги, и память мгновенно подсказывает машинисту решение.
Вот «нырок» — короткий прогон с уклоном. Здесь надо овладеть торможением и своевременной, четкой регулировкой пара. Машинист чувствует, как на поезд начинает действовать сила инерции: треть состава давит на головную часть. Блинов закрывает регулятор.
Свободный бег машины в чистом поле, лязг колес на стыках рельсов, свежий ветер, бьющий в открытые окна. Сильное, яростное ощущение жизни от хорошей работы.
Начинается самый сложный участок пути — частое чередование коротких подъемов и уклонов. Такой профиль машинисты зовут «зубчатым». Действительно, какая-то дьявольская гребенка! Тут надо бояться оттяжки состава. Если откроешь регулятор, когда состав не полностью растянут или не до отказа сжат, произойдет обрыв. Миновать эту стиральную доску, конечно, можно, но важно не потерять скорость, которую накапливал по километру на всем протяжении маршрута. Блинов проскакивает зубчатый участок с открытым регулятором, держа состав в растянутом состоянии, и, лишь пройдя его, притормаживает и снова сжимает состав.
Блиновские «секреты», о которых толковали в депо, объяснялись просто. Это был опыт — свой, накопленный по крупицам, дорогой.
— Зеленый входной!
— Вижу зеленый.
После отдыха в домике для локомотивных бригад — новый тяжеловес. Снова Блинов все проверит, простукает, просмотрит. Поднимется в будку… Откроет регулятор…
Так и водят тяжеловесы.
Один обладатель громкого имени на вопрос анкеты: «Что вы больше всего ненавидите?» ответил:
— Недобросовестность и отсутствие профессионального самосознания.
Примечательно, что это сказал артист, чья деятельность связана с такими неконкретными понятиями, как «вдохновение» и «дар божий».
Каждый из нас рожден для своего дела. В этом смысле Блинову повезло — он рано обнаружил призвание. С юности Блинов воспринимал свой профессиональный долг не как чье-то требование («машинист должен быть таким-то и таким-то…»), а как внутреннюю необходимость, естественную норму бытия. Отсюда его готовность не просто что-то делать и делать хорошо, но и постоянное стремление работать как можно лучше. Отсюда его поиски, риск, который, кстати, часто был оправдан знанием. Часто, но не всегда. Иначе какой же бы это был риск.
Да, Блинов рисковал. Пять весовых норм. Огромный состав, растянувшийся по станционным путям. Он будет по-своему реагировать на волю машиниста, будет ставить неожиданные задачи и требовать мгновенных решений.
Ну так что же? Надо рискнуть!
Стремясь действовать наверняка, можно, видимо, избежать ошибок. Но что, собственно, значит этот «верняк»? Доскональное знание всего? В любой области человеческой деятельности всегда наступает такой момент, когда требуется перешагнуть через добытые знания и вступить в ту область, где эти знания уже не могут служить защитой.
Блинов состоялся как личность, потому что выдержал проверку главным делом своей жизни. Он и характер свой нашел в работе, и характер этот рос и укреплялся живым конкретным делом. Профессиональное мастерство находится в тесной связи с такими личностными качествами, как гордость и чувство собственного достоинства, и потому является началом глубоко нравственным. Мастерство укрепляет уверенность рабочего в себе, делает его активным. Мастерство обогащает человека, оно открывает ему разные грани жизни, делает доступным чувство свободы и радости творчества.
Каждый, вероятно, способен добиться успеха в своем роде деятельности, но подлинное мастерство есть нечто большее, чем простая сноровка или приобретенный опыт. В него входят, конечно, и дар, и опыт, но прежде всего — любовь. Любовь к машине двигала Блиновым, в ней черпал он вдохновение и силы. Эта любовь и порождает высокий профессионализм, превращающий будничное дело в искусство. Таким образом, стремление к совершенству, меняющее не только машину, но и человека преобразующее, оказывается общественно необходимым. Оно становится социальной силой, ибо дает высокие образцы мастерства и тем самым повышает уровень работы во всех профессиях.
11
Надо иметь большое очарование в сердце, чтобы так трудиться.
Вождение тяжеловесов дало огромный экономический эффект. Только за один год оно позволило отказаться от восемнадцати тысяч поездов и содержать в эксплуатации в среднем за каждые сутки на сто паровозов меньше плана.
Когда Блинов начинал водить тяжеловесы, норма грузового поезда для паровоза «ФД» на Южно-Уральской железной дороге была 1600 тонн; позднее она выросла в два с половиной раза, но к тому времени на счету Блинова уже были поезда весом в 10 000 тонн. А однажды он провел состав в 11 400 тонн.
Я прочитал воспоминания известных машинистов и книги о них, сравнил цифры. Пробеги блиновских локомотивов между подъемочными ремонтами, весовые нормы его тяжеловесов были выше, чем у других. Блинов ломал нормы с невозмутимым, презрительным (так мне показалось) безразличием к авторитетам и с горячей верой в свою правоту.
Насколько были необходимы блиновские рекорды?
Со временем надобность в таких большегрузных составах, какие водил Блинов, отпала: новая техника, новые методы работы, иные графики движения и т. д. И все же рекорды были нужны! Пусть некоторые не видели за ними ничего, кроме ближайших, спортивных, так сказать, целей. Зато других блиновские рекорды заставляли расти, они говорили о власти над техникой, поддерживали чувства профессиональной уверенности и свободы. Блинов вдохнул беспокойство в своих учеников, заставил их поверить в себя и стать тем, кем они стали, — мастерами.
Блинов умеет входить в тонкости дела, но интересней его способность понимать философию труда.
— Если думать о рекорде как об удаче, как о празднике, то он, конечно, не долго живет. Отгремел оркестр, отшумел митинг, цветы завяли… Живешь и работаешь дальше. А потом однажды слышишь, что кто-то где-то перекрыл твой рекорд. Или даже здесь, рядом — ученик твой, помощник твой бывший прославился. Что же осталось от твоего рекорда? Многое! Уверенность осталась, новые методы, иное отношение к работе. И это осталось не только у тебя, поставившего рекорд, но и у тех, кто пошел за тобой. Они ведь другими стали — опытнее, смелее. И рядом с ними уже нельзя работать так, как прежде работалось. До того рекорда.
Трудно первому. Тут даже не в том дело, что помочь тебе никто не может. Просто нельзя одному хорошо работать, — с людьми живем, живой цепочкой связаны. Как это один хорошо работает? А другие что же? Тут страсти-то и разгораются.
Начал я беречь топливо, экономия иногда получалась больше пятидесяти процентов. «Где это видано? — спрашивает начальник депо. — Я других проверил. Тех, что за тобой идут. Ну, тридцать пять процентов. Ну, от силы — сорок. А у тебя иной раз до пятидесяти шести процентов выходит…»
Мы до тридцать четвертого года в депо инженеров не видели. Вот и наш начальник был практиком. Дело знал и судил уверенно: я, дескать, не из канцелярии пришел, покатался, слава богу, пошвырял уголек. Короче, не поверил. Да и ни о чем особенно не расспрашивал. После узнаю: был на топливном складе, интересовался, не покупает ли Блинов уголь. «Нет, — сказали ему, — не покупает. Но уголь всегда просматривает, выбирает».
Действительно, я на склад каждый раз шел сам. На подборе уголь часто с землей берут, земля после спекается на шлаковой подушке. Какая уж тут температура! Когда выпадал мне легкий состав, я не привередничал, брал любое топливо. Но если надо было вести тяжеловес, я не отступал.
Словом, задело меня недоверие начальства, а тут еще мой помощник повздорил с ребятами, чуть не до драки у них дошло. Успокаиваю его, а он кричит: «Надоело! Мне парни в глаза тычут: крадете вы с Блиновым уголь!» Обидно и горько стало. К черту, думаю, все! Буду жечь уголь. Редко со мной такое случалось, но я был тогда в крайности. А друзья мне говорят: «Спокойно, Иван. Перестань кипятиться! Только копнули тебя, ты и сломался. Работай как работал, а то ведь по справедливости будут говорить: пофорсил Блинов — и хватит».
Правда, о таких конфликтах я уже был наслышан. Бывало, героев д е л а л и. И у нас бывало, и на других дорогах. Стал, скажем, какой-то машинист перекрывать отдельные показатели. Его заметили, начинают тянуть, подталкивать… Ладно, заметили, помогли. Что же в этом плохого? Но смотришь, ему и условия особые создают — только работай. Особые условия за счет других — вот что скверно. Носятся со взрослым мужиком… Ставит он свою машину в ремонт — ему лучшая бригада. Начальник депо из цеха не уходит: не подведите, ребята! Дефицитные запчасти — герою. По мелочам его не беспокоят: уголь там или песок — всегда без очереди, без разговоров. Поехал он — начальство за селектором. Как же: герой наш едет! Было, было… Только мои друзья, те, кого я уважал и любил, те добивались всего своим горбом…
Так вот, пришел я к начальнику депо: «Дайте мне в рейс теплотехника или сами поезжайте». «Иди, — отвечает. — Будет тебе теплотехник». Действительно, приходит к поездке Николай Федорович Брагин. «Показывай, Иван, свои секреты». — «Смотри, — говорю. — Никаких секретов».
Берем уголек. Кочегар с помощником во все глаза глядят. Как всегда. Бывает, что колодка старая попадется или еще что-нибудь ремонтники швырнут в кучу угля. У меня обязательно кто-то на контроле. Бывало, зима, ночь, морозец с ветерком, а помощник с факелом торчит на тендере. Глыба попадется, разбить ее тут же надо. В рейсе-то некогда с ней будет возиться.
Набрали топливо. Едем. Теплотехник смотрит, как мы топим. Смотри, у нас тайн нет. Мелкий уголь обязательно мочим. Если уголь сухой, то часть его не успевает даже сгореть, процентов восемь-двенадцать выносит в трубу. За этим кочегар с помощником и следят. Уголь надо так намочить, чтобы его комком можно было взять в руки. Не перемочить опять же — другая забота. Перемочил — на испарение теплоту тратишь.
Потолкался Брагин с нами в будке и говорит: «Да, Петрович, у тебя не покуришь».
Приехали. Сдал Брагин отчет о поездке. Думал я, что этим дело и кончится. Но начальник уступать не хочет: «Одна-две поездки — это не все. Посмотреть надо, машины-то разные…» Но и мне отступать нельзя. «Хорошо, — говорю, — давайте я поеду на другом паровозе». Тут мой помощник взорвался: «Ну их к дьяволу! Почему мы все время что-то должны доказывать? Не поеду!» Я не стал его уговаривать. «А ты, Костя?» — спрашиваю кочегара. Он молча кивнул: едем.
Помощник с того паровоза встретил нас хорошо и работал в рейсе старательно. До Макушино сэкономили две с половиной тонны. «Иди, — говорю помощнику, — сам набирай уголь. Чтобы лишних разговоров не было». В общем, пять тонн угля привезли домой, да еще с нагоном приехали. А тут как раз собрание в депо. Выступил машинист Меркулов: «Хватит Блинова мурыжить! Дайте человеку спокойно работать. Нам Ивана не ловить надо, а учиться у него…»
С тех пор перестали об угле толковать. Учиться! Это я понимаю. Сам никогда не отказывался поучиться. Стал меня Иван Каширин обгонять. И не изредка, а от рейса к рейсу. Смеется: «Что же ты, Ваня?». Пошел я к нему, он как раз машину на промывочный ремонт ставил. Котел у него осмотрел, топку, все промерил, записал. Съездил с Кашириным пару раз… Или вот еще — Степан Воденников. Этот заставил внимательно к себе приглядываться. Он хорошие скорости делал: не то что подметал станцию на ходу, у него щебень летел во все стороны. Лихо ездил. Лихо и грамотно. Хитрец был! Не поймешь иногда, хвалит он тебя или посмеивается. «Ты, Петрович, когда разгон берешь, точно на флейте выводишь, а как выскочишь на подъем — прямо заяц от ружья!» Всё шуточки поначалу, смешки, а потом вдруг скажет: «Здесь ты, Петрович, всегда по шаблону действуешь». Скажет так и тут же объяснит, растолкует, докажет. Мне, конечно, и намека было довольно, но я всегда слушал Воденникова. Да и других тоже…
С опытом что происходит? Привыкаешь доверяться ему, учишься работать уверенно и легко и уже не замечаешь, что дуешь по инерции, по шаблону. Как это сказать? Магия? Да, пожалуй. Магия опыта. Ни мысли свежей, ни идеи. А там глядь: впереди маячат другие. Они-то и пробуждают тебя от спячки. Как Степан Воденников… Нет, одному нельзя. Мои первые учителя говорили: одному не фасон.
Ну, а насчет экономии, так экономили на всем. На любой мелочи. Например, обтирочный материал. Смешно сказать: тряпки! Но я их сроду не выписывал. Ни грамма! Насобираем обтирочных концов, набьем сетку, а в рейсе паром из брандспойта выбьем из них грязь и мазут и разложим на котле сушиться. Конечно, масло из концов совсем не выпаришь, зато когда котел ими вытираешь, он после блестит как самовар. Меня часто спрашивали: «Ты что, Иван, котел лаком покрываешь?»
Большого пробега паровоза между подъемками мы добились потому, что сохраняли и берегли не только бандажи, но и другие, даже самые мелкие детали.
На промывочном ремонте тщательно осмотришь пробки кулисного механизма, прочистишь масленки и все смазочные отверстия. Иногда для прочистки отверстий вынимали валики… От меня требовалось единственное — приемка узлов. Процедура несложная: пришел, посмотрел, подписал. Но мы работали на ремонте всей бригадой. Бывали и на промывке, и у экипажников, и у котельщиков. Слесаря на первых порах говорили: «Погоди, Петрович, дело тебе несручное». А после уж не обижались, когда я толкался с ними в смотровой яме.
Хорошо служил нам локомотив. Мы лишь однажды меняли плавающие втулки. Остальные части движущего механизма, как правило, работали безотказно. Выдержали большой пробег машины стокера, насосы, арматура. К ноябрю 1940 года нам удалось довести пробег своего паровоза между подъемочными ремонтами до 125 500 километров. Это в три с половиной раза выше установленной нормы. А ведь каждая «подъемка» — это не только чисто ремонтные расходы (стоимость материалов и запасных частей, зарплата рабочих и т. д.), это еще и убытки от простоя: машина на полмесяца выходит из эксплуатации. Иногда их скапливалось помногу — перед мастерскими, на путях, в тупиках.
Итак, снова сверхнормативные тонны, часы, километры. В годы войны эти показатели приобрели особое значение. За ними стояли воинские эшелоны, платформы с танками, составы с углем и металлом для военных заводов.
12
Поезда начали ходить очень часто — это наступила война.
Символом многотрудных военных лет стали для Блинова зимние паровозы. Именно их он и видит прежде всего, когда вспоминает войну — покрытые лохматой изморозью от оседающего на металле тяжелого пара, с комьями смерзшейся смазки на ступицах колес. Запыхавшиеся после торопливого бега паровозы походили на выбившихся из сил крестьянских лошадей… Все, конечно, было за долгие четыре года — и ласковая весенняя теплынь, и июльский зной, и затяжные осенние дожди. Но только подумает старый машинист: «Война!» — и снова увидит свет дымных факелов на снегу и туманные сигналы в морозной мгле. Из далеких лет обдаст его резким сухим воздухом с привкусом гари, и он опять услышит надсадный скрип, с которым трогается смерзшийся состав…
Поток грузов на сибирских дорогах нарастал с каждым днем.
Требовательно крича, проносились мимо Кургана поезда с оборудованием и станками — целые заводы, вдруг снявшиеся с мест. За ними спешили составы разномастных вагонов, в теплушках сидели рабочие с семьями. Серьезные, мгновенно повзрослевшие дети молчаливо смотрели на незнакомые станции.
Молчаливые, редко плакавшие и так же редко смеявшиеся дети — еще одна горестная примета войны. Из разбомбленных эшелонов и детских домов, вынесенные прямо из огня ребятишки, которых так и называли — «погорельцы». Их надо было принять, где-то разместить на первый случай, накормить, найти одежду. Возвращаясь из поездки, Блинов находил на своем диване ребятишек. Иногда их было много. Они лежали на полу, голова к голове, и даже во сне их лица хранили выражение беспокойства и тревожного ожидания.
Только за первые месяцы войны из прифронтовых районов было вывезено за Урал около полутора миллионов вагонов. Теперь с грузами для фронта они должны были проследовать на запад. Туда же, в действующую армию, рвались машинисты. Но их заявления часто даже не рассматривались: «Ваш фронт здесь».
В депо висела страница «Правды» с передовой статьей:
«От железнодорожников, как и от всего советского народа, требуется готовность идти на любые жертвы во имя победы над врагом, не убаюкивать себя мыслями о легких победах. В мирное время самым строгим ревизором транспорта была зима с ее метелями и заносами. Нынешний ревизор работы железных дорог — это обстановка суровой войны с коварным и опасным врагом».
— В моей жизни по сути ничего не изменилось. Водил поезда как и раньше — привычное дело. Но если раньше я четко знал, за что сам в ответе и что с других могу спрашивать, то теперь больше на себя должен был полагаться… Ну, не станешь же торопить ремонтников, когда в мастерских почти одни подростки остались. Иногда приходилось ездить с людьми, можно сказать, случайными и локомотивы брать, которые в мирное время не взял бы ни за что и был бы прав… Все это, если разобраться, лишь мелкие неудобства, не больше. Но через них-то прежде всего я и понял войну. Вспомнишь мирное житье и подумаешь: что же тогда было не работать…
Вернулись однажды домой. Помощника всю поездку знобило и ломало, но он бодрился: «Я, Петрович, простуду на ногах переношу». И впрямь, не захворал, перемогся. Вечером снова в поездку. В пути помощник еще держался, а как приехали — слег. Даже от еды откинуло. «Ничего, — бормочет, — ничего. Кипяточком отпоюсь, отлежусь…» Ночью подняли: состав надо вести. «Мне помощник нужен», — говорю. «А мы знаем, — отвечают. — Вызвали тут одного из резерва». Является. Маленький, худой — жалость одна. Ладно, думаю. Кочегар у меня крепкий и топил уже.
Подали локомотив. Он, видать, дохаживал свое перед ремонтом. Изношенный такой паровозик: топка зашлакованная, на трубах накипь… Да не выбирать же. А тут еще торопят: давай, давай!
Только пропали из виду станционные огни, давление начало падать. «Шлак спекается!» — кричит помощник. Еще бы не спекаться! Топку, что ли, не видел? «Топи», — говорю. Тянем помаленьку, чадим — черные клубы до небес. Несгоревший уголь выносит в трубу, швыряет в окна. В будке пылища — не продохнуть. Вдруг с визгом завертелись колеса. Я быстро перекрыл пар, буксование кончилось. Потом снова открыл регулятор, дал песок на рельсы. Медленно тронулись вперед. Думаю: дотянуть бы до перелома профиля, а там — уклон. Глянул на помощника. Он сидит на полу, дух переводит, а мой кочегар с руганью разбивает шлаковую корку. Измаялись все, пока до станции добрались и топку эту треклятую вычистили…
Поездов формировали все больше и больше — грузы для фронта. Тогда ведь в любой кузне мины делали… Приедешь на станцию и первым делом: «Сколько машин на экипировке?» Начинаешь прикидывать: да, часов шесть, а то и все десять опять, видно, придется потерять. Ходишь как медведь-шатун, нервничаешь. А потом смотришь: пошли, пошли… Научились быстро управляться. Поесть иногда забудешь, не до еды. А в рейсе вдруг — тошнота. Тут и вспомнишь: не ел!
На мгновение возникнут перед глазами полустанок, одинокая фигура дежурного и исчезнут. Ни подумать, ни пережить что-либо не успеешь. Так и дни проносились, точно знакомые пейзажи за окном паровоза. Вот и еще месяц прошел, пролетел, а вспомнить нечего — работа, работа, работа… Туда «двойник», обратно — «двойник», нередко три поездки подряд. Блинов помнит, как однажды, не выдержав напряжения, точно мальчишка разрыдался его помощник. Он стоял, прислонившись спиной к котлу, и грязные слезы текли по серому от недосыпания и усталости лицу.
Блинову сейчас трудно представить, как они могли выдерживать эту бесконечную страду.
Ремонтники сутками не выходили из депо. Их стало втрое меньше: пятьсот человек ушли на фронт. Локомотивные бригады начали брать ремонт на себя. Так к этому привыкли, что и после войны еще долго старались не отдавать машины ремонтникам: все сами, сами…
Иногда, закончив смену, кто-нибудь из слесарей поднимался в паровозную будку и уходил в рейс кочегаром. Чьи только руки не лопатили тогда уголек!
Скоро стали ездить девчонки.
Они появлялись из дальних деревень с фанерными чемоданчиками, в подростковых полуботинках и полосатых домотканых чулках. В их глазах читалось упорство и отчаянная решимость овладеть машиной, хотя некоторые видели паровоз только в кино или на листке отрывного календаря. Они проходили ускоренный курс в училище и занимали места помощников и кочегаров, ушедших на фронт.
Проходили курс… По десять-двенадцать часов в классах, потом скудный ужин, вечера в холодном бараке, где жили по пятьдесят человек в комнате. Когда одна из этих пигалиц тащила через пути пудовые бидоны со смазкой, машинистам становилось стыдно за свой рост и тяжелые, привыкшие к металлу руки. Только что они могли поделать? Помогали, конечно, девчонкам, оберегали их от непосильной работы. Но те не признавали опеки, упрямо отказывались от помощи и старательно скрывали слезы.
Блинов как-то поднялся в будку. На площадке спит девчонка, прикорнула в углу. «Вставай, кочегар! Смена пришла». Поднялась, лицо розовое со сна, глаза блестят, а под ними угольные подтеки: плакала, видать, во сне.
Старых машинистов захлестывала жалость, когда они видели детей-ремесленников или кочегаров с кудряшками, выбивавшимися из-под форменных беретов. Только и раскисать от жалости было нельзя. Подросткам надо было доверять, на них приходилось полагаться и потому — спрашивать с них. Всем жилось трудно. Ремонтники дневали и ночевали в цехах. Машинисты, вернувшись из поездки, перехватывали пару часиков в теплушках на тупиковых путях и снова уходили в рейс. Паровозные бригады отказывались от кочегаров. Больших и малых начальников можно было найти в депо в любой час ночи. Домохозяйки шили одежду для фронта, активистки женсовета готовили горячие обеды.
— Разгром немцев под Москвой — вот что особенно помнится. Наверное, потому, что это была самая радостная весть за полгода войны. Как-то сразу и работать по-другому стали, спокойней… Нет, в победу верили, горячо верили, но каково было слушать радио. Проводишь один состав на запад, другой, третий, а вести с фронта: отступления, бои, потери… Тяжело было на душе. А тут вдруг — радио, Левитан, потом газеты принесли… Точно свежего воздуха глотнули. Помощник мне говорит: «Теперь неделю можно с паровоза не сходить!»
Всю-то неделю, может, и незачем толкаться в будке, но рейсы всякие бывали: и сдвоенные, и строенные. Приезжаем как-то домой из Макушино. Узнаю: сменщика моего отправили с другим составом, груз срочный. Выходит, нам дальше ехать. Ладно, думаю, в Шумихе отдохнем. Кондуктора, выясняется, тоже нет. Сменился диспетчер, его к нам за главного кондуктора. Приходит, кожаная сумка через плечо, все честь по чести.
В Шумиху приезжаем, встречает нас начальник станции: бригады нет. Все одно к одному! Видать, придется нам и дальше ехать. Знал бы, из будки не вылез. Мороз — аж дыхание схватывает! Смотрю, кондуктор наш вдоль состава бежит, рукавицами друг о дружку хлопает. Дело известное: посиди-ка зимой на тормозе. Окна станции хоть и в наледи, а приветливо так, ласково светятся. Туда бы сейчас, в тепло… «Перекусить надо», — говорит кондуктор. Похлебали супу. Бледный такой супишко. Одно хорошо, что горяч. В Шумихе мы по-быстрому обернулись. Смазку нам поднесли — вся экипировка. Уголь-то у нас еще с Макушино был.
Челябинск. Тут на смену рассчитывать нечего. Нет здесь наших бригад. Едем дальше. Что еще делать!
Пятьсот километров с лишком — такая получилась поездка. Зато состав доставили в Златоуст раньше графика. В Златоусте наконец и обогрелись, и поели по-человечески. Отдохнули — и домой! Помощник смеется: «Дали мы с тобой, Петрович, улочку!»
В обиход прочно вошло выражение «литерные поезда», то есть срочные, подлежащие пропуску вне всякой очереди. Только какие же поезда в то время не были срочными?
Зимой Блинов и его напарники водили поезда по летнему графику, постоянно увеличивали их весовые нормы. Раньше бывало: наступали холода — сокращались скорости, составы уменьшались. Теперь тяжеловесы стали обычным делом, норму расхода топлива все знали одну — летнюю.
Они берегли изношенные паровозы, стремясь помочь горстке слесарей, которые не вылезали из депо; сокращали объем межпоездного ремонта. Все локомотивные бригады работали тогда на ремонте. И как работали! До войны Блинов с ревнивым недоверием приглядывался к молодым машинистам. Они казались ему баловнями судьбы, легко и просто далась им профессия. Парни редко снисходили до того, что лежало за рамками их прямых обязанностей. Откатался свое — и привет! Теперь молодые машинисты слесарили по самому высокому разряду и, как с радостью замечал Блинов, больше стали любить машину. Но надо было еще «уплотняться», и они «уплотнялись»: сокращались сроки ремонтов, от рейса к рейсу росли весовые нормы, увеличивался пробег локомотивов.
И все-таки зауральские машинисты считали себя должниками, потому что мерили свою жизнь войной. Над ними хоть небо чистое, а там, на прифронтовых дорогах, люди водили поезда под огнем самолетов, отстаивались в лесах или маневрировали.
Однажды перед поездкой Блинов услышал рассказ про машиниста с ленинградской дороги.
…Фашистский летчик напал на беззащитный поезд в открытом поле. Ему ничто не угрожало, и он, как в училище, по всем правилам сделал несколько заходов. Это меньше всего походило на сражение. На бреющем полете летчик проносился над составом, поливая его свинцом, и начинал очередную атаку. Паровозная будка была пробита в нескольких местах, машинист ранен в спину, тяжело ранило помощника, истекал кровью кочегар — жена машиниста… И все же они вывели состав из-под огня.
Блинов забыл имя этого машиниста, но помнит, что гнал тогда свой поезд с каким-то ожесточением, словно спешил на помощь незнакомому ленинградцу.
Снова тяжеловес.
Подъем.
Одна рука на регуляторе, другая — на песочнице. Упрешься плечом в раму, будто сам толкаешь паровоз… Кто-то сказал про машину: чем больше ею пользуешься, тем меньше помнишь, что это машина. Вот и в Блинове, видать, проснулся дедовский инстинкт. Он помогал паровозу, как крестьянин лошади, и приговаривал на подъеме: «Не выдай, милая!»
Паровоз трясло, он дрожал от напряжения, выбрасывая в небо снопы искр и угольную гарь. Хотелось спрыгнуть, побежать рядом с машиной, помочь ей…
Глядя на входные огни станции, Блинов чувствовал, как спадает напряжение поездки и сразу приходит адская, нечеловеческая усталость. Теперь ее трудно было подавить, запрятать, забыть. Держась ватными руками за поручни, он спускался на землю и неверной походкой шел домой. Дверь открывала жена, обнимала. Он пытался улыбаться, но на лице появлялась лишь гримаса: натруженные плечи отвечали болью на любое, даже самое слабое прикосновение…
В годы войны Блинов еще раз убедился в правоте своих первых наставников: испытания закаляют, и человек может не только все вынести, но еще крепче становится на излом.
В 1943 году старшему паровозному машинисту станции Курган коммунисту Ивану Петровичу Блинову было присвоено звание Героя Социалистического Труда:
«За исключительные заслуги перед государством в деле обеспечения перевозок для фронта и народного хозяйства, — говорилось в Указе Президиума Верховного Совета СССР от 5 ноября 1943 года, — и выдающиеся достижения в восстановлении железнодорожного хозяйства в трудных условиях военного времени».
13
Он верил, что когда исчезнет в рабочем влекущее чувство к машине, когда труд из безотчетной бесплатной естественности станет одной денежной нуждой, тогда наступит конец света…
После войны Блинова направили на административную работу. Его знание транспорта, опыт и энергия требовались там, где шло восстановление дорожного хозяйства. Над опаленными войной просторами юга снова должны петь паровозные гудки. Так сказали ему в Москве. «Н-необходимый момент!» — вспомнил Блинов своего учителя, петроградского слесаря Наумкина.
Назначение на пост начальника локомотивного хозяйства Краснодарского отделения Северо-Кавказской железной дороги Блинов воспринял без энтузиазма. Во-первых, сомневался в своих административных способностях; во-вторых, не хотелось покидать родную дорогу. Да и усталость военных лет сказывалась.
Приказ подписали, и Блинов вдруг успокоился. В конце концов даже это внезапное переселение из-за регулятора паровоза в кабинет тоже было чем-то знакомым. То есть, не в том смысле знакомым, что ему и раньше доводилось ходить в начальниках, а просто опять наступило время, когда надо было осваивать новое дело и по-новому жить.
На первых порах Блинов чувствовал себя уверенней в депо, среди людей и машин, и скоро знал в лицо не только машинистов, но и паровозы. Как и подобает хозяину. Ему не приходилось ломать голову, почему паровозы задерживаются в подъемочном ремонте: видел.
По старой привычке он шел в мастерские, снимал китель и лез к ремонтникам в смотровую яму.
— Что же выходит? Опять подъемка?
— Перекос колесной пары.
— Нельзя так ездить.
— Знаем.
— Знаешь, так вовремя крепи буксовые клинья… Хорошо, хорошо, давай вместе посмотрим.
Он отправлялся в поездку и на практике учил машинистов беречь топливо, масло, воду, время.
Блинов мог работать с подъемом, если люди рядом с ним были воодушевлены теми же чувствами, что и он. Любви не научишь, по можно привить заботливое и бережное отношение к машине, которое чем-то сродни любви. Блинов бывал счастлив, когда видел, как растут машинисты.
Труднее было с экономическими выкладками, но со временем он и их перестал страшиться.
Со знаниями пришли уверенность в работе и ощущение свободы, которое всегда было связано у Блинова с машиной. Оставаясь один в кабинете, он все чаще думал о том, как однажды снова поднимется в будку своего паровоза, сядет на правое сидение, привычным движением выставив локоть и подставив ветру лицо. Он почти грезил… Он увидит зеленый огонь семафора и, отведя регулятор на всю дугу, бросит локомотив вперед. Он будет дышать встречным ветром, залетающим в кабину, вслушиваться в радостный гул работающей машины. К Блинову возвращалась обычная его невозмутимость и спокойствие. В такие минуты ему казалось, что он даже слышит сладковатый привкус топочных газов…
Привязывались они к машине чрезвычайно. Все. Даже те девчонки из курганского депо, кудрявые кочегары военных лет. Когда вышел приказ освободить их от работы на паровозах, девчонки бросились к начальству, доказывали что-то, просили, умоляли и на сей раз слез своих не прятали. Некоторые и после войны приходили к Блинову, упрашивали взять в поездную бригаду… Что же говорить о старых машинистах!
Мне вспоминается история, свидетелем которой я был на Севере.
Траулеру «Беломорец» шел пятый десяток — возраст для промыслового судна почтенный. Через полгода траулер должны были списать. «На иголки», как говорилось у рыбаков. Команда, точнее костяк ее, те, кто давно знали «Беломорец», продолжала плавать, хотя могла перейти на другие суда. Всех их объединяла преданность судну и тихая любовь, о которой они не говорили. Разве что иногда кто-нибудь ронял: «Наш-то в шторм хорошо кормой стоит. Ловить будет, пока трубой не зачерпнет».
Старший тралмейстер Сухоруков не пошел в отпуск — хотел доплавать до последнего. Когда настал день вести траулер на кладбище кораблей, тралмейстер попросился в руль.
…Шел по заливу приземистый, задымленный траулер с ржаво-красными, ободранными промысловой оснасткой бортами — работяга, отслуживший свой срок. Сухоруков точно во сне выполнял негромкие команды капитана и, как потом сам рассказывал, почти ничего не видел во время этого недолгого и печального рейса. «Веришь, как в чаду был. Посмотрю на капитана, а у того ни кровинки в лице. Вот и я держался…»
Когда траулер ткнулся носом в берег и замер навечно, Сухоруков с капитаном не сдюжили. Слезы бежали по перекошенному лицу тралмейстера, капитан закусил губы, как-то разом осунулся и постарел…
Флаг траулера отдали Сухорукову. Он аккуратно свернул его и увез в деревню. Во дворе своего дома тралмейстер поставил мачту и в праздничные дни всегда поднимал на ней флаг «Беломорца», который больше не числился в списках тралового флота.
14
…он снова очутился за машиной, на родном месте.
Прослужив около трех лет на Северо-Кавказской железной дороге, Блинов вернулся в Курган, в свое депо, к привычному делу — водить поезда.
Опять бежали мимо окна знакомые зауральские пейзажи — равнины под снегом, деревья в куржаке, весенним утром — озябшие колки, чуть тронутые зеленью, пестрые летние поляны, печальные осенние рощи. Поезд стучал в холодной степи, ветер студил лицо, и приходила простая мысль, от которой на душе становилось покойно и легко: вот твой дом, твоя работа, и ты сам, проживший уже полвека…
Полвека! Блинов вдруг остро почувствовал: пришла пора отдавать. Накопленный опыт заявлял о себе, хотел быть высказанным.
— Да-а, — задумчиво произносит Блинов, — годы, возраст… — Он оживляется. — Нет, я не о здоровье. Тут, слава богу, все в порядке, природа не обидела… Я про опыт, который приходит с годами. Он иногда мешает, у каждого своя школа. Учитель не должен об этом забывать. Наша жизнь, скажем, посуровей была, а кому-то все полегче досталось. Мне понадобилось время, чтобы понять это и научиться терпимости. С нашим-то поколением в юности не особенно нежничали.
Вызывает меня однажды начальник депо:
— Что это от тебя, Блинов, кочегары бегут?
То есть как это, думаю, бегут? Потом вспомнил: было, было… Говорю начальнику:
— Есть у вас время? Хочу историю рассказать.
— Нет времени.
— Тогда я так скажу: надо еще посмотреть, кто бежит. Дайте парню срок. Пусть он поработает пару месяцев, а после спросите, пойдет ли он в другую бригаду.
— Ну и что?
— Не пойдет.
— Почему?
— Это уже другая история.
— Хорошо, — говорит начальник, — рассказывай.
А что, собственно, рассказывать? Обыкновенное же дело — новичок в бригаде. Во-первых, ему надо привыкнуть, научиться работать по-нашему. Это не сразу приходит. А научится — дело пойдет веселей. Чего же ему тогда уходить? Потом — заработок, конечно. В нашей бригаде помощник побольше иных машинистов получал. На первых порах новички всегда ко мне с вопросами: «Нет ли ошибки, Иван Петрович? Мне вроде лишнего начислили». «Садись, — говорю, — прикинем, посчитаем…» Это у меня было заведено — расчет после рейса. Рассказываю: здесь топливо сэкономили, тут техническую скорость превысили, приехали с нагоном… Теперь новичку понятно, откуда те «лишние» деньги взялись, он видит, как мы работали, как поездка прошла.
А тех парней, что уходили, я не жалел. Уговаривать не умею. Не хвалюсь, а просто признаю — нет у меня этого дара. Одно только знал — работу. Да и что могли значить мои слова для тех, кто дело не понимал, не работал, не жил с нами. Строго спрашивал? Конечно. В нашем деле нельзя иначе — транспорт! Бывал резок? Может быть. Наверное, не всегда был прав. Готов признать. Но я и сейчас считаю, что без строгости, даже некоторой жесткости требований на транспорте не обойтись. Потом ведь и люди разные. Один с полуслова понимает, а другой ничего, кроме силы, не признает.
Расскажу про Игоря П. Теперь это машинист электровоза, хороший специалист, да и в других отношениях человек замечательный. Но раньше… Помню, хорошо его помню в нашей бригаде.
Встретил я как-то на совещании своего старого приятеля. Он был немного старше меня, но начинали вместе. Правда, приятель мой больше учился, вырос, стал начальником дороги. Сидит передо мной в форменном мундире со всеми регалиями, отяжелевший, усталый, волосы седые. Большие чины — большие хлопоты. Только так, глядя на старых знакомых, на сверстников, замечал я свой возраст… Сидим, значит, беседуем, но чувствую, что-то придавило моего приятеля, что-то не отпускает.
— С сыном маята, Иван Петрович. Не знаю, что делать. Прямо руки опускаются. Устроил его после армии помощником. Дважды устраивал, да машинисты отказываются… Взял бы ты Игоря к себе. Не выбьешь сейчас из парня дурь, вовсе из него толку не будет. Взял бы в бригаду, приструнил…
Приструнил! Отцовские тревоги я понимаю, но если парня раньше не воспитали, то как в двадцать лет воспитание начинать? Теперь ремнем не намашешься, поздновато уже.
— Какой из меня учитель, — говорю. — Слыхал, небось, что толкуют: резковат Блинов.
— Слыхал… А может, Игорю то и надо.
— Если так вопрос ставишь, давай при нем поговорим.
Потом он появился, герой. Ладный из себя, красивый, сильный. Крепенький такой паренек, мастер спорта. Лицо открытое, стоит и улыбается. Я рассказал ему про разговор с отцом, а он мне лениво:
— Воспитывайте.
Ну, думаю, этого не приструнишь. В нашем деле помаленьку начинаешь разбираться в людях. Работаешь бок о бок, одно дело тянешь, рядом спишь — бригада! Всяких молодцов довелось повидать. Но тут понял, что за здорово живешь с этим Игорем не справиться. Он не выставляется, не хорохорится, а просто смотрит на тебя равнодушно и говорит: воспитывайте. Он, видать, и сам-то еще не знает, нужен ли ему паровоз. Тут ведь так: если нужен, то и говорить дальше можно. А у него на лице ничего, кроме скуки. Это, может, сильнее всего меня и задело.
— Да не воспитывать тебя отец просит, — говорю, — а в бригаду взять. Я вот и думаю: стоит ли? У нас в бригаде дисциплина.
— Да ладно вам. Слышал уже.
— Как это? — спрашиваю.
— У вас дисциплина, в школе дисциплина, в армии дисциплина… Надоело.
— Мне не послушание нужно, — говорю, а сам себе уже плохо верю. — Я работу буду спрашивать.
— Ладно, — говорит, — посмотрим.
Недели две он хорошо ездил. То есть, со мной хорошо. А только выпадало ему идти в рейс с моим напарником, Игорь начинал брыкаться. Плохо работал, небрежно. «Сойдет и так» — любимая поговорка. Однажды является. Вижу: с похмелья парень. В поездку, конечно, я бы его не взял. Но мы ставили машину на профилактику, и я решил не подавать виду. Пусть работает. Он покурил, позевал и — из будки. Я загородил ему дорогу. Он прищурился. «Ну-ка», — говорит и движение рукой сделал. Я поймал его руку, держу и молчу. Он тоже молча смотрит на меня, глаза холодные. Хотел руку вырвать, я не отпускаю. И плечом его, к котлу. «Дело, — говорю, — надо кончить сперва…» На другой день я ничего ему не сказал. Да и вообще старался меньше его наставлять, раз уж ему воспитатели надоели. Но спуску не давал. Он тоже упрямо гнул свою линию. Такая молчаливая война. А потом — то ли Игорю фордыбачить надоело, то ли он вкус к работе почувствовал — выходки его прекратились. Он сдал испытания, ушел на электровоз, сейчас ездит машинистом. Хорошо ездит.
Но это все случаи чрезвычайные, да и немного их было… Мы про опыт начали, про то, как его передать. На заводе проще, там учитель и ученик трудятся бок о бок. Мастер всегда рядом, подскажет. Знает, что подсказать: все промахи и ошибки ученика на виду. А тут проводишь парня в поездку и душа за него болит. Конечно, инструкции и правила он изучил, профиль дороги ему известен. Но как он ведет себя на подъеме или спуске? Где тормозит? Где потерял дорогие минуты? Любой отрезок пути, даже самый простенький и короткий, по-своему проходишь. Ну хорошо, о метеоусловиях, допустим, он не забывает, помнит про ветер и дождь, а ведь они каждый раз другие, эти ветра и дожди, каждый раз новое решение требуется… Или так: провел, скажем, кто-то удачно состав и сегодня ведет точно такой же по весу. Но все равно это другой поезд! Подвижной состав иной, состояние ходовых частей у него свое, а значит, и сопротивление движению иное. Там недосмотрел, здесь потерял минуту, скорость упала… Вот и получается: ошибок больших вроде нет, а рейс средний.
В депо, разумеется, был машинист-инструктор, но многое ли он мог сделать, если за ним, кроме ста машинистов, числилось еще сто двадцать помощников. Тут уж не до тонкостей и мелочей, вроде пережога топлива. Лишь бы подопечный не допускал грубого брака.
Надо было помочь молодым, я-то знал, какая это суровая, а подчас жесткая школа — опыт. И еще мне как-то хотелось отплатить за участие и помощь, которыми, слава богу, судьба меня не обделила.
Однажды Блинов отправился в рейс с молодым машинистом. Привычные команды: «Клапаны открой! Пошел на пяти — подтяни реверс». Это была не первая его инспекторская поездка, но то ли промахи ученика были слишком явными (они будто подсказывали решение), то ли просто созрела, наконец, его сокровенная мысль об учебе в рейсе. Блинов в этот раз как-то особенно ясно понял, что там, в классе, после поездки, молодой машинист ничего не сможет рассказать о своих ошибках. Он их попросту не помнит. Учить надо на месте! И нечего ученику стоять у тебя за спиной, пусть работает сам. Опыт должны хранить руки, кончики пальцев…
Друзья поддержали Блинова, начальство дало «добро», и скоро опытные машинисты Василий Адамов и Петр Сидоров отправились в инструкторские поездки. Так возникла школа практической помощи, получившая название «Реверс».
Стал уходить в рейс с молодыми машинистами и Блинов. В первых поездках больше присматривался, старался не навязывать ученику своей воли, никогда не отбирал управление и лишь изредка бросал короткие советы. После поездки следовал тщательный ее разбор, долгие беседы, а иногда и споры.
Вот как рассказывал Блинов об одном из таких уроков. Речь, кстати, идет о молодом Борисе Петровиче Карпеше, ныне Герое Социалистического Труда, почетном железнодорожнике и тоже опытном наставнике. Сегодня каждый третий машинист в курганском депо ученик Карпеша:
«После одной из поездок подошел к его паровозу.
— Здравствуй, Борис. Не прихватишь с собой?
— Так вы, Иван Петрович, только что из рейса вернулись.
— Да не сидится что-то дома…
В пути примечаю: идет на двух клапанах, остальные открыть боится. А поезд в двести осей. И с торможением оплошал. Сбил на уклоне скорость до тридцати километров. Пока тормоза отпустили, стрелка на шкале скоростемера до отметки в 10 километров упала. Нервничает он, с лица потемнел, а я молчу. В парке уже сказал ему: «Заглянешь к вечеру». Уходя, услышал, как говорил он горько своим ребятам: «Перед самим Блиновым опозорились».
Вечером не задержался, пришел, как наказывал. Отослал я дочку из комнаты, сел напротив. Жалко вдруг стало его, боль, тревогу в глазах его углядел. Понял, ждет справедливого суда. Подробно рассказал о всех ошибках.
— Вот ты всего два рабочих клапана открыл, а надо пять, и пуск пара реверсом регулировать, тогда не пойдет вода из котла. Над торможением работай. Тут, как хорошему музыканту инструмент, нутром поезд чувствовать надо. С места грубо состав берешь. Учись у Бекетова. Стакан с водой на подкрылок поставь — не сплеснется. Уголек знай: донбасский, челябинский, прокопьевский или смесь какая в тендер засыпана. Какую температуру в котле ожидать? Тут тоже азбука заложена, с маху ее не изучишь. И не горячись, помни, что и не таких настырных жизнь в землю носом тыкала.
— А в поездке нельзя было подсказать?
— К чему? Ты и так волновался, хуже, чем в обычном рейсе поезд вел. Здесь спокойнее разобрались. А вообще-то ты прав, Борис, грамоту эту в поездке преподавать надо…
Учил я его не только вождению, но и уходу за ведущими узлами, заправке антинакипином, чистке котла, засыпке угля. Не сразу он классным машинистом стал, годы на это ушли. Хотя талант к поездной работе у него несомненен. Не каждый в тридцать два года Звезду Героя получает, авторитетом среди знатных машинистов пользуется. Здесь одной работы мало, человеческие качества на первое место выпирать должны»[2].
Это он не для красного словца ввернул про человеческие качества. Были в депо квалифицированные машинисты, ездили грамотно. Грамотно, ровно и… средне. Вяло так ездили, словно повинность выполняли. Блинов рано понял, что знания без внутреннего огня и страсти немного стоят. Он не давал своим ученикам успокаиваться, постоянно заставлял их учиться, расти. Или, как он однажды выразился, «прессовал героев». Радостно было видеть старому машинисту, как его подопечные набирают силу, и тогда он кричал им в молодом задоре: «Пятки оторву!»
Это было основное требование его педагогики — не останавливайся! Иди! «Застой-вода обрастает зеленью», — любил повторять Блинов.
…Он брал нового ученика. Поездка, другая, третья. Наконец наступал день, когда Блинов говорил молодому машинисту: «Ну, дорогой, бери тяжеловес. Не подведи!»
Не подводили.
Ученики Блинова (есть среди них и Герои Труда, и почетные железнодорожники) сами стали учителями. Борис Карпеш, Дмитрий Калашников, Владимир Тарасов, Александр Коршик, Анатолий Мунгалов, Михаил Чернышев, Яков Наумов, Игорь Пичугин передают молодежи опыт, уже свой, и вместе с ним блиновский дух беспокойства и поисков.
«Курсы на колесах» (так иногда называли «Реверс») превратились со временем в настоящую школу со своей методикой. Скоро о ней узнали и на других дорогах. «А-а, тот самый Блинов, — говорили старые машинисты, вспоминая первые тяжеловесы. — Жив, курилка!»
Блинов проводил занятия в депо на станциях Новосибирск, Омск, Свердловск, Ртищево, Пенза, Москва. Лекции, поездки, а после них анализы рейсов и снова поездки — это требовало от немолодого уже машиниста напряжения всех сил. Впрочем, так было всегда и во всем. Свою неуспокоенность и энергию Блинов вносил и в партийные дела, и в свои депутатские заботы. Он не умел иначе.
Шли годы.
Там, где глаз зауральского машиниста привык видеть лишь редкие стога, теперь высились железобетонные утесы элеваторов, на пустырях поднялись стены заводских корпусов. Белые здания тяговых подстанций и паутина контактных проводов сделались привычными деталями дорожного пейзажа. Новые локомотивы поступили в депо, пришли новые люди — машинисты-техники, машинисты-инженеры. Со сменой технических норм некоторые старые победы Блинова, может, и потускнели, но живым осталось его мастерство — сокровищница драгоценного профессионального опыта.
— Создали в депо комсомольско-молодежную колонну, — рассказывает Блинов, — но что-то не заладилось у ребят с самого начала. Штатный инструктор у них был опытным машинистом, а сбить коллектив не сумел. Когда я пришел в колонну шефом-наставником, она плелась в хвосте, на шестнадцатом, что ли, месте. Да и раньше только дважды до десятого места добиралась. Говорю парням: «Давайте вместе дело поправлять. Мыслимо ли так работать!»
Ничего ломать не стал, потихоньку начал, с мелочей… Впрочем, какие мелочи на транспорте! Ошибки и срывы кажутся мелочами, если к ним особенно не приглядываться. А случись серьезное что-нибудь, и видишь — с мелочей все началось. Дотошность моя не всем по вкусу пришлась, как-то даже услышал про себя: «Въедливый мужик этот Блинов».
С мелочами справились, а потом и всю работу перестроили: организовали соревнование внутри колонны, взяли новые обязательства. Старые-то мне сразу не понравились: слова вроде верные, а какие-то пустые, без адреса. Формальные были обязательства, а главное — не очень напряженные. «Чего же, — говорю, — их не выполнить. Однова дыхнуть! Приготовили себе легкую жизнь? Если не сегодня, то когда в полную силу работать будете, молодые?» Каждый стал знать свое и за свое отвечать. Это как у спортсменов — «найти свою игру». Вот и у нас дело пошло веселей. Сначала в первую пятерку перебрались, а нынче трижды занимали призовые места в соревновании грузовых колонн. Карпеш — и тот позади. Поверили в себя ребята: «Мы, Иван Петрович, еще в лидерах будем ходить». Верю я им, дело-то любят. А самое замечательное — появился у ребят вкус к новому, растут на глазах. Да, человеку надо идти вперед, расти, надо стараться стать выше себя…
И вот смотришь, уже и ученики твоих учеников в наставники вышли. Виктор Яковлев постигал тонкости вождения под руководством Карпеша, а в 1973 году стал машинистом-инструктором в молодежной колонне. Теперь его подопечные сами в учителях ходят — не прерывается цепочка. Я у них в колонне шефом-наставником, моя фамилия в журнале, где отмечаются показатели работы машинистов: и за меня план выполняют. Выходит, я снова на рельсах.
15
…где вы, старинные механики, помощника, кочегары, обтирщики?
— Был у нас старый машинист, — рассказывает Блинов. — Вышел на пенсию, перестал показываться в депо. Стали его понемногу забывать.
Однажды вдруг появился, подходит ко мне. Пальцы сцепил (побелели аж пальцы!), смотрит пристально и тихо так говорит: «Разреши, Иван Петрович, на круг выехать». Это значит вывести паровоз из стойла на распределительный круг. «На круг нельзя, — отвечаю, — а на станцию поезжай. Подай локомотив к составу». Он быстро сказал: «Спасибо», — отвернулся и зашагал к паровозу, будто боялся, что я передумаю. Горько вдруг стало мне от этой его благодарности: поездка-то впереди — короче воробьиного носа. Неужели и самому когда-нибудь вот так же придется просить… Ладно, поднялись с ним в будку. Он отдышался, осмотрелся, регулятор поглаживает, улыбается… Хорошо, чисто провел локомотив.
Через день встречает меня. «Пришел я, Петрович, после той поездки, жене рассказываю, а у самого слезы бегут. Она тоже плачет. Готовь на стол, говорю. Поел. А то ведь кусок в горло не лез. Спал как молодой. Ожил, одним словом. Да и то сказать: тридцать один год проездил машинистом. А если сюда подбросить стаж помощника, то пятьдесят два годочка выйдет. Вся жизнь…»
Какие-то все чувствительные приходят на ум истории, со слезой… Да о чем, собственно, речь, могут спросить. О железе! Но в том-то и дело, что машина остается горой железа лишь до тех пор, пока человек не вдохнет в нее душу.
Когда нынешние машинисты-ветераны еще только овладевали паровозом и увлеченно толковали про поршни, цилиндры и тормоз Вестингауза, они не просто пересказывали друг другу то, что успели узнать. Они сделали машины своим переживанием и с изумлением приглядывались к себе, не узнавали себя, потому что замечали н о в о е в душе. Что это было? Удовлетворенная гордость мастерового? Вдохновение? Наверное. Наверное, в поисках этой-то вот гордости и вдохновения они и обращаются снова и снова к машинам своей молодости.
— Мои сверстники, когда хотят подтрунить над молодыми машинистами, электровозы называют «утюгами», а электрический ток — «чертовой силой». Я, натурально, выступаю за свою команду, — улыбается Блинов, — и тоже, бывает, задираю молодых. Вы, ребята, — говорю, — не работаете, а только в окно смотрите. В наше время машинист еще до поездки успевал набегаться. Постоянно в движении. А нынче машинист сидит. Пантограф поднял и сидит, ждет. Дали ему «чертову силу», он поехал. Вы теперь как у папы-мамы за пазухой. «Да будет тебе, Иван Петрович, — говорят. — Чего уж прибедняться-то. Ведь и у вас кой-какая механизация была. Тот же стокер, ваш механический кочегар». Кой-какая. То-то и оно! Стокер стокером, а до Макушино, скажем, восемь тонн уголька перекидай. И никуда попало! Пыль — сюда, комочки — сюда. Чтобы прогара не было. Глянешь в топку, там все раскалено до белизны. Глаза от огня оторвал — ничего не видишь. Лампочка над головой, как в тумане… Две-три атмосферы скинул, машина не тянет. Замешкался — пар сел, машина на подъем не идет. Приехал. Уголь сам вроде не ворочал, а плечи болят. Словно на себе состав тащил…
Ну, конечно, речь не о том, кому проще работать. У каждого свои заботы. А хорошо работать всегда не просто: водишь ты сверхмощный локомотив или гоняешь паровичок по заводскому двору. Я об отношении к делу. Посмотри на некоторых: профессия далась им легко, к легкости привыкают, а после только ее и ищут. Я когда Звезду Героя получил, то, может, так не радовался, как в тот день, когда меня взяли обтирщиком в сасовское депо. Сверстники завидуют, идешь с работы — душа поет… Понимаю, понимаю. Каждый в свою эпоху живет. Но дело-то всегда почиталось…
Возьмем наше училище. Все, казалось бы, продумано: учебная программа, необходимый объем знаний, практика. Человек заканчивает училище, приходит в бригаду, и тут обнаруживается, что нет в нем струнки, жилки рабочей нет. Всё школа в голове! И еще долго этот помощник с дипломом школяром остается. Работать с такими людьми трудно… В войну мы машинистов и помощников как блины пекли. Борис Карпеш в сорок втором году пришел в депо кочегаром, а скоро поехал машинистом. Ему еще не было восемнадцати, и я должен был за него поручиться. Поручился, конечно, потому что не сомневался в нем. Люди тогда быстро взрослели, рано принимали на себя ответственность. Даже подростки понимали с в о ю долю ответственности. Вот этого и не хватает сегодня молодым. Ответственность и надо воспитывать. Воспитывать, а не ждать, что однажды кто-то вдруг поймет, что за ним состав в тысячи тонн или сотни человеческих жизней.
В училище прививают вкус к творчеству, учат не только разбираться в сложных схемах и ценить технические достижения, но и гордиться ими. Все это хорошо. Но откуда же тогда небрежение к работе? Его и на практике в депо замечаешь, и после — в поездке. Надо воспитывать понимание работы как труда. Ведь на транспорте, несмотря на автоматику и разные технические новшества, все еще много трудной и монотонной работы. Неблагодарной, так говорят. Я не понимаю, почему ученика во что бы то ни стало надо стараться освободить от черновой работы, от монотонности. Пусть поскучает! Или лучше так скажу: пусть постарается преодолеть эту скуку. Он тогда строже станет и увидит в с ю работу, а не только ее праздничную сторону, рекорды и победы. Это лишь редкие счастливые моменты. А между ними будни: мерность, ровность, четкость. Так всегда было на транспорте. Вот как раз ответственность и может поддержать человека в этих строгих буднях.
Когда вспоминаешь военные годы или совсем уж давнее прошлое, невольно заводишь речь о трудностях. Только кто же с ними справлялся, с трудностями? Обыкновенные люди. И сегодня мы должны не какие-то искусственные затруднения создавать молодым, а просто строго спрашивать с них, учить ответственности. Они должны осознать то, что так легко повторяют. Замечали, как часто мы повторяем многие хорошие мысли? Повторяем, но они так и не становятся нашими. Их надо осознать. В этом вся суть.
В музее локомотивного депо станции Курган выставлены дорожные сундучки, в которых раньше поездные бригады возили продукты. Кожаные, жестяные, затейливо украшенные медными уголками, сундучки эти, как всякие много послужившие вещи, еще, казалось, хранили тепло прикасавшихся к ним рук.
Были в музее железные сапоги. В них слесари спускались в смотровые канавы, где всегда стояла черная от мазута ледяная вода. Обувь показалась мне жутковатой — железные сапоги.
Работник музея рассмеялся:
— Это модельная пара! Сшита по индивидуальному заказу. Видели бы в чем другие работали!
Я оставил вещи, давно исчезнувшие из дорожного обихода, архивные документы и пожелтевшие фотографии и вышел на воздух.
По залитому солнцем перрону шагали машинист электровоза с помощником, оба молодые, в свежих сорочках, с дорогими портфелями. У помощника были длинные, по моде волосы. Они очень шли к его узкому лицу и нежной юношеской шее. Парни остановились возле локомотива, коротко о чем-то посовещались и не спеша, даже с ленцой, полезли в кабину. Электровоз — блестевший свежей краской красавец из последней серии — негромко крикнул и побежал к составу.
В сильных и совершенных новых машинах властвуют строгие законы. И законы эти встали между техникой и человеком. Мне кажется, у сегодняшнего поколения машинистов нет прежней близости с машиной, того сердечного контакта, на который душа старого механика откликалась привычной радостью. Опыт стариков все-таки был богаче, в нем было больше от искусства.
— Это все лирика, — сказал мне молодой инженер. — Прежние отношения с машиной просто не рентабельны.
Конечно, у нового поколения железнодорожников свои заботы и свои радости. Их напичканные автоматикой локомотивы требуют иного, более высокого класса технической культуры. В освоении ее есть, наверное, своя поэзия, но моя любовь отдана старым машинистам. Они застали мир техники, когда он был еще молодым. Меня восхищает их яростный порыв и то вдохновение, с каким они овладевали новым миром.
16
Человек — начало для всякого механизма…
Научно-техническая революция приучила нас к триумфам человеческой мысли. Но темпы, какими достижения науки внедряются в наш быт, не позволяют сколько-нибудь полно осознать их значение. Через три года после получения полупроводников в продажу поступили первые транзисторные приемники. Мы порой не то что пережить, даже удивиться не успеваем открытию. Спросите: «Какой по счету спутник запустили вчера?» Ответят: «Да их вроде уже за девятую сотню перевалило…» А может, и того не скажут. К технике относятся спокойней, иногда — прохладно или с раздражением. Можно даже услышать: «Погубят нас моторы…» И так говорят не одни лишь романтики с их ностальгией по «старым добрым временам». Просто первые восторги миновали, и наступила естественная реакция — охлаждение.
Размышляя об уроках Блинова, я снова и снова возвращался к его любви и преданности делу. Меня неизменно восхищал деятельный характер этой любви.
Перенесемся в пятидесятые годы. Известный на всю страну машинист, Герой Труда и почетный железнодорожник, седой человек приходит в техникум, аккуратно высиживает часы занятий рядом со вчерашними школьниками, а после классов пропадает в депо — осваивает электровоз.
— Были и сомнения, — рассказывает Блинов, — чего скрывать. Спрашивал себя: зачем? Жизнь-то одна. Не проживешь две жизни. Думал про новую машину: нет, не мое. Все мое с ним, с паровозом. Ну хорошо, умею топить. Только кому нужно сегодня это умение? Мой опыт? Так ведь он молодым вроде без надобности. Рассуждали они о паровозе так: уголь, грязь, мазут, копоть. Ладно, думал, паровоз спишут. А меня-то нельзя списать, мою память, мою жизнь… Видел, что некоторые старые машинисты отказывались переучиваться только потому, что образования не хватало. Правда, виду не показывали, бодрились: на наш век паровозов хватит. Но я-то знал, что они прячут за этими речами. Не хотелось самому пасовать. Поехал в Челябинск учиться…
Блинов не просто овладевал машиной, он новую действительность обживал, спешил за бегущим днем.
Все серьезнее, все настойчивее говорим мы сегодня о необходимости творческого подхода к делу на всех ступенях производства — от Генерального директора до конкретного исполнителя каких-то (пусть и небольших) конкретных заданий. Научно-техническая революция требует, чтобы исполнительские функции стали функциями творческими. Блинов всегда был готов отвечать на требования дня, мастерство и опыт дарили ему понимание забот времени. Таков еще один урок старого машиниста, который не любил торить проторенное и постоянно искал новые пути.
О паровозах, о своей работе Блинов рассказывает с неизменным воодушевлением, почти с восторгом, однако не кажется при этом чудаковатым представителем вымирающего племени машинопоклонников. Проживший всю жизнь среди машин, он сумел найти в них и поэзию, и красоту. Это не может не восхищать, если даже ты совершенно равнодушен к технике. И тогда задумываешься вот о чем.
Наша действительность тороплива и деловита, и в поисках красоты мы все чаще устремляемся на «тихую родину» с аистами на крыше. В этом все-таки есть какая-то слабость. Нам, быть может, надо не бежать, а постараться найти поэзию в нашем строгом и рациональном машинизированном мире.
Настоящее порой бывает трудно осознать, и, видимо, поэтому мы склонны искать красоту в прошлом, пусть даже и недавнем. Массовое промышленное производство, например, заставляет нас вспоминать ручное ремесло и с нежностью приглядываться к изделиям кустарного промысла. Но кто может поручиться, что сегодняшний компьютер, устарев, завтра не станет будить тоску по прошлому, какую будят сегодня парусники или слабосильные паровички, пыхтящие на узкоколейках и в заводских дворах?
Несомненно, что в будущем наша жизнь будет содержать гораздо больше техники, нежели сегодня. Но тут нет повода испытывать страх, замечают ученые, ибо техника появляется перед человеком не внезапно, мы сами развиваемся вместе с ней, и она растет через нас.
Маршруты вечерних прогулок часто приводят Блинова к дороге. Однажды на исходе быстро гаснущего зимнего дня он увидел странный состав. По крутой дуге он вылетел из-за поворота — короткий, безвагонный, одни паровозы. Он был печален этот состав. Блинову хватило взгляда, чтобы понять: паровозы перегоняют не для новой работы — это их последний рейс. Собранные из тупиков, темные, ржавые, с облупившейся краской, они бежали, чтобы исчезнуть в мартеновских печах.
Паровозы мчались с яростным грохотом, словно их гнала память о бешеных гонках и скоростях, словно они еще раз хотели пережить неистовое напряжение работы, ветер в лицо, гудки и веселую пляску колес.
Это его жизнь неслась рядом с ним. Воспоминания мгновенно отбросили Блинова в те дали, откуда летели эти паровозы — на маленькие станции времен гражданской войны и рельсы первых пятилеток. Мимо старого машиниста неслись свидетели его трудов и побед — паровозы 30-х годов, бессонные машины военных лет и вот этот локомотив послевоенной поры. Он выглядел еще молодцом и, наверное, мог бы ходить дальше, но сейчас торопил свой бег, чтобы, пройдя сквозь огненную купель мартенов, возродиться в других машинах, а однажды — на других дорогах и в других временах — напомнить о себе густым магистральным баритоном…
В зимних сумерках стоял высокий седой человек и, не скрывая слез, смотрел на старые паровозы.
…Блинов поднимался в кабину электровоза, и теперь это было каждый раз событием, потому что поездки разделяли долгие паузы. Он следил за приготовлениями к рейсу молодого машиниста, сам готовился и вдруг с острой тоской вспоминал задымленные и тесные будки своих исчезнувших паровозов. А потом тоска уходила, сменялась привычным чувством работы. Начинался новый рейс.
* * *
Тяжеловесы узнаешь сразу: словно с далеких речных перекатов летит гул, мягко пружинит и проседает земля. Обрушив на пригород грохот и лязг, поезда вырываются на простор и исчезают среди погруженных в молчание полей. Эти машины ведут ученики Блинова. В них жива его душа, страсть, его человеческий огонь.
Примечания
1
Эпиграфы взяты из произведений Андрея Платонова.
(обратно)2
«Огонь человеческий». Челябинск, 1974, с. 98—100.
(обратно)
Комментарии к книге «Угол опережения», Вячеслав Владимирович Веселов
Всего 0 комментариев