Алексей Новиков Последний год
Часть первая
Глава первая
Дородный кучер с ходу осадил лошадей. Седок покинул щегольскую коляску и пошел, сутулясь, к чугунной ограде.
Немногие прохожие, оказавшиеся в этот ранний час на набережной Мойки, почтительно сторонились: всемогущего графа Бенкендорфа узнавал каждый житель Петербурга.
Войдя в ворота, граф направился по садовой дорожке к длинному одноэтажному зданию, крашенному охрой, как все присутственные места в столице. Массивные двери особняка настежь распахнулись, потом наглухо закрылись.
В Третьем отделении собственной его величества канцелярии начался обычный деловой день.
Прошло около десяти лет с тех пор, как император Николай I осуществил мысль о коренном преобразовании тайной полиции. Мысль была счастливая и вполне своевременная. Прежние органы секретного надзора сами вынесли себе смертный приговор: они проглядели заговор 14 декабря 1825 года. Вновь созданное Третье отделение и корпус жандармов, объединенные в надежных руках Бенкендорфа, призваны к исследованию всех происшествий, относящихся до высшей полиции.
Управляющий Третьим отделением приезжает на Мойку раньше многих чиновников. Углубясь в работу, он делает на бумагах короткие пометки, иногда оборванные на полуслове…
К приезду управляющего приготовлены важнейшие дела, ожидающие рассмотрения. Июньское солнце заливает обширную комнату озорными лучами. Солнечные зайчики, прыгая с хрустальной люстры на письменный стол, взапуски носятся по самым секретным бумагам.
Александр Христофорович вошел в кабинет, все так же сутулясь, недовольно глянул на окна, задернул светлые шторы и, сев в тяжелое кресло, раскрыл ближайший картон.
За стенами кабинета давно трудились чиновники, – граф никого не вызывал. Он читал бумаги в одиночестве, по раз навсегда заведенному порядку. Иногда морщился или недоуменно поджимал губы, порой протирал усталые глаза и снова углублялся в чтение.
В Третье отделение поступает все больше и больше доброхотных доносов. Правда, усердные доносчики оказываются часто жертвами только собственного беспочвенного страха. Но граф изучает почту с неизменным вниманием: в грудах шлака могут оказаться крупицы чистого золота.
– Очень хорошо! Пусть пишут! – вслух промолвил Александр Христофорович и, покончив с доносами, приступил к чтению жалоб и просьб, стекавшихся в Третье отделение в не меньшем количестве.
По святому убеждению во всесилии Третьего отделения, жалобщики просили сиятельнейшего графа Бенкендорфа буквально обо всем: об отмене судебных решений, о рекомендации домашних учителей, обуздании лихоимцев, взыскании карточных долгов, воздействии на разгульных мужей и наказании неверных жен.
– Пусть просят! Очень хорошо! Высшая полиция должна властвовать умами и сердцами.
В кабинете снова воцарилась тишина. Александр Христофорович поднял голову от бумаг только тогда, когда увидел перед собой ближайшего помощника, действительного статского советника Мордвинова.
– Справка, которую изволили затребовать, ваше сиятельство, – сказал Мордвинов, почтительно кладя на письменный стол новый картон с надписью: «Совершенно секретно».
– Угу! – ответил всемогущий граф, не отрываясь от занятий.
Мордвинов покинул кабинет с той опасливостью и быстротой, которые мало соответствовали его собственному превосходительному чину. Но что значит любой чин в кабинете графа Бенкендорфа!
Александр Христофорович еще раз протер усталые, покрасневшие глаза и, взявшись за только что принесенную справку, быстро пробежал тщательно перебеленные писцом строки.
«…в минувшем апреле сего 1836 года известный сочинитель Пушкин, по случаю смерти матери его, выезжал в Псковскую губернию, в родовое село Михайловское, где и присутствовал при погребении покойницы в ближнем Святогорском монастыре. Сведений о предосудительном поведении господина Пушкина от начальствующих лиц Псковской губернии не поступало…»
Бенкендорф протяжно зевнул. Нимало не заинтересовался он сообщением и о том, что Пушкин, вернувшись из Михайловского в Петербург, был изобличен в тайном получении письма от государственного преступника Кюхельбекера, поселенного в Сибири.
«Единожды действительно уличили, – согласился Александр Христофорович, – но доколе же будем тем похваляться?»
Он перевернул страницу.
«Отправившись после сего в Москву, – читал управляющий Третьим отделением, – оный сочинитель Пушкин проживал у неслужащего дворянина Нащокина, известного пагубным пристрастием к карточной игре и беззаконным сожительством с таборной цыганкой…»
«Эка невидаль! – отмахнулся Бенкендорф. – Все они, неслужащие, привержены к разврату».
В справке значилось далее, что Пушкин ездил в Москву по делам высочайше разрешенного ему на 1836 год издания журнала «Современник», о чем и свидетельствовали, по установленному наблюдению, его встречи с московскими литераторами.
Александр Христофорович продолжал читать с прежним равнодушием и вдруг прищурил один глаз, – по сведениям агентуры, редактор-издатель «Современника», будучи в Москве, вел оттуда обширную переписку.
Казалось, именно этих сообщений и ждал всемогущий граф. Но летописцы из Третьего отделения, едва коснувшись корреспонденции Пушкина, вернулись к собственным рассуждениям.
Бенкендорфа нисколько не заинтересовал отчет о журнальной сваре, начавшейся в связи с выходом первого номера пушкинского «Современника».
Александр Христофорович испытывал после ознакомления со справкой двойственное чувство.
«Призвать бы Мордвинова и объявить: «Плохи наши агенты! Из рук вон плохи! Добрались до переписки Пушкина, а о чем идет речь – не знают. Может быть, эти письма будут куда важнее, чем оказалось, к примеру, письмо государственного преступника и сумасброда Кюхельбекера. Нашли, олухи, чем хвастаться!»
Но, произнеся мысленно эту укоризненную речь, граф никого не вызвал. Можно сказать, и все наставление, адресованное подчиненным, родилось только по привычке.
В данном случае несовершенная работа Третьего отделения вполне устраивала управляющего. В общую перлюстрацию не попало письмо Пушкина из Москвы, адресованное жене. Зато копия с этого письма дошла до Бенкендорфа особо секретным, окольным путем.
Среди разных московских новостей Пушкин писал Наталье Николаевне:
«И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жен своих, однако ж видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц».
Речь идет, конечно, о священной особе государя. Но для камер-юнкера Пушкина нет ничего святого. И преступное письмо находится в полном распоряжении графа Бенкендорфа. Докладывать или не докладывать его величеству?
Все, что касается госпожи Пушкиной, требует особенной осмотрительности. Разгадать намерение императора совершенно невозможно. Похоже на то, что монарх имеет какие-то дальние, сокровенные виды. Но, удостоив когда-то графа Бенкендорфа полным доверием в этом деле, император в последние годы никогда не беседует о нем с шефом жандармов, даже в тех случаях, когда обсуждается неблаговидная деятельность мужа госпожи Пушкиной… Так докладывать или не докладывать его величеству о щекотливом письме?…
Деловой день в Третьем отделении шел к концу. Кучер уже подал к воротам, выходящим на Мойку, графскую коляску и едва сдерживал застоявшихся лошадей. Александр Христофорович, закончив прием докладов, все еще не покидал свой служебный кабинет.
Глава вторая
Это случилось давно, в 1830 году, в Москве. Император Николай I в сопровождении графа Бенкендорфа посетил бал в дворянском собрании. Милостиво-холодно отвечал он на изъявления верноподданнических чувств, равнодушно наблюдал за танцами.
Белокаменная представила на этот бал всех признанных красавиц. Танцующие пары едва двигались по переполненному залу. Все стремились задержаться хоть на короткий миг там, где пребывал император, окруженный свитой. Но он начинал скучать. Его глаза равнодушно скользили по танцоркам, пленявшим роскошью нарядов.
В это время неподалеку от царя впервые проплыла в танце девушка, совсем еще юная, вовсе не отличавшаяся богатством туалета. Может быть, на придирчивый взгляд, ее бальные перчатки и атласные башмачки показались бы даже и не очень свежими. На какой-то миг она подняла на императора светлые, чуть-чуть раскосые глаза и тотчас опустила ресницы.
Вскоре танцорка, слегка порозовевшая от движения, снова появилась. По-видимому, она не осмелилась еще раз взглянуть на венценосца. Но, казалось, потоки света лились только на нее.
Николай Павлович привычно выпятил грудь, коснулся рукой стоявшего рядом графа Бенкендорфа.
– Кто такая? – тихо спросил он.
Наташа Гончарова продолжала танцевать, не проявляя никакого интереса к своим кавалерам. Она нимало не удивилась, когда в толпе окружавших ее поклонников вдруг появился Александр Пушкин, только что прискакавший из Петербурга. Наташа помнила очень хорошо: маменька прочила ее одно время за этого Пушкина, а потом, как видно, раздумала…
Началась мазурка с бесконечным количеством замысловатых фигур. В паузе партнер Наташи стоял за ее стулом. Он рассыпал перед ней блестки остроумия, он был положительно в ударе, этот острослов, во всем разочарованный по требованию моды. Наташа слушала молча, даря кавалера робким взором.
– Да-с, – изредка отвечала она. А иногда, подумав, с той же милой застенчивостью произносила: – Нет-с.
Настала ее очередь вступить в танец. Легкая и грациозная, Наташа Гончарова пронеслась мимо Пушкина.
– Вы, должно быть, больше всего любите мазурку, не правда ли? – спрашивал ее кавалер.
– Да-с, – рассеянно ответила Наташа, а думала о своем: «У маменьки семь пятниц на неделе, – кажется, сватовство за Пушкина опять возобновится».
Предполагаемый жених получил от нее такую же милую улыбку, какую получали все кавалеры. А поэт стоял перед ней растерянный, как всегда ослепленный ее красотой.
Бал шел к концу. Наташу приглашали нарасхват, но она, кажется, даже не заметила своего успеха. Она осталась совершенно равнодушной и тогда, когда до нее докатилась весть, взволновавшая всех московских невест и маменек: «Император отметил Наталью Гончарову!»
Николай Павлович действительно ее отметил и запомнил. Во время пребывания в Москве он не раз заговаривал о ней с графом Бенкендорфом.
Бенкендорф считал за лучшее молчать.
О семействе Гончаровых по Москве ходили разные толки. Старики с ухмылкой вспоминали екатерининского генерал-лейтенанта Ивана Александровича Загряжского. Начудил в свое время покойник! Уехал в Париж, а оттуда привез к законной супруге в подмосковное имение Ярополец новую жену француженку и богоданную от нее дочь. Жены Ивана Александровича, к удивлению всей Москвы, быстро между собой столковались. Вытолкав беспутного мужа из Яропольца в три шеи, стали вместе растить русских детей и парижскую дочку Наталью.
Когда Наталья Загряжская подросла и была взята к петербургскому двору, здесь произошло из-за нее целое амурное происшествие. Рассказывали о нем с оглядкой, потому что были замешаны в происшествии высочайшие особы. У супруги императора Александра I был в то время на примете бравый молодой офицер, а офицеру возьми да и приглянись юная Наталья Загряжская. Страшно сказать – девица сомнительного парижского происхождения заступила дорогу российской императрице!
О дальнейших смутных обстоятельствах перешептывались в Москве и вовсе с опаской: офицер, приглянувшийся ее величеству, умер не своей смертью. А Наталье Ивановне Загряжской стали сватать состоявшего на службе в столице москвича – Николая Афанасьевича Гончарова. Опять, впрочем, незавидный род: Гончаровы получили скороспелое дворянство за купецкий капитал да за калужские мануфактуры.
Когда Николай Афанасьевич привез молодую жену в Москву и поселил ее в гончаровском доме на Большой Никитской, тут скоро поняла Наталья Ивановна, что попала из огня да в полымя. В Петербурге она сама прошла через амурную историю, а у Гончаровых сидел под Калугой, в имении Полотняный завод, посланный ей судьбой свекор, Афанасий Николаевич, и творил несказуемое.
Это был тот самый Афанасий Николаевич Гончаров, который удивил даже видавших виды московских бар. Отправившись в странствия по Европе, сумел пустить по ветру миллионы, сколоченные дедами на калужских заводах, за что и прославил фамилию Гончаровых во всех увеселительных заведениях сколько-нибудь крупных европейских городов.
Афанасий Николаевич странствовал и чудил. В Москве, отдаленная мужем, томилась его умалишенная жена. Возвратясь в отечество, Афанасий Николаевич твердо держался европейского просвещения – выписывал из Парижа сменных мадам. Мадамы догрызали остатки, уцелевшие от былых миллионов. Для покрытия расходов Афанасий Николаевич выколачивал по копейке при расчетах с рабочим людом. Жизнь на Полотняном заводе шла к полному разорению. Собственно, и Полотняного завода давно не было. Кое-как работала, опутанная сетью неоплатных долгов, бумажная фабрика.
Наталья Ивановна, поселившись с мужем в Москве, жила тихо, незаметно. Бог благословил ее и сыновьями и дочками. По прошествии времени стала, однако, Наталья Ивановна примечать: то впадет Николай Афанасьевич в меланхолию, то вдруг предастся буйному самоуничижению. Когда же младшей их дочери, Наталье Николаевне, исполнилось десять лет, отец окончательно и непоправимо сошел с ума. С тех пор держали его в отдельной комнате во флигеле, подальше от людей и под неусыпным надзором. Порой Николай Афанасьевич бросался с ножом на подходившую к нему супругу; в иное время сидел неподвижно, ко всему безучастный, с вывалившимся на подбородок языком.
Наталья Ивановна сначала плакалась на вдовью при живом муже долю, потом стала тешить себя целебными травниками и еще горше жаловалась на судьбу захожим странникам и богомолкам, которых принимала во спасение души. А наплакавшись и наговорившись о божественном, уезжала из Москвы в Ярополец. Имение досталось ей по наследству от отца. В Яропольце числилось около двух тысяч крепостных душ, но о былом богатстве свидетельствовали только безнадежные закладные.
Наталья Ивановна бродила по запустевшим рощам. Может быть, вспоминала странное свое детство, а может быть, петербургскую историю да переменчивую дворцовую фортуну. Мерещилось безвозвратное и несбывшееся.
К вечеру хозяйка возвращалась в одряхлевший от старости барский дом и прислушивалась к тому, как гулял да ухал в нежилых покоях студеный ветер.
Как скоротать такие вечера? Отведав травничка, призывала Наталья Ивановна приглянувшегося ей дворового человека и, согрешив, вставала на молитву и каялась. Только опять же мешал разбойник ветер – то ухнет где-то за стеной, то будто гогочет по всему дому. Ветер-разбойник или нечистая сила?..
А дочери между тем подрастали. Их держали то в московском доме, то отсылали к деду под Калугу, то мать вывозила их неведомо зачем в Ярополец.
Барышни писали братьям в Москву: «Что с нами будет?..»
Старшая, Екатерина, смотрела в вековуши; следующая, Александра, тоже заневестилась. Начали вывозить младшую – Наташу. Москва ахнула на ее красоту: словно нарядили портнихи с Кузнецкого моста какую-нибудь древнегреческую Психею. Психея танцевала на балах, ко всем равнодушная. Будто знала, что нет для нее достойною избранника. Подходящих женихов в самом деле не находилось: кто же в здравом уме будет сватать у Гончаровых?
В это время и явился перед очи Натальи Ивановны жених для Наташи – сочинитель Пушкин.
Александр Сергеевич признавался чистосердечно: «Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начинали замечать в свете. Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я просил руки ее».
Сестры сидели взаперти на Никитской и, таясь от матери, гадали о будущем.
– Пушкин! – мечтала Александрина. Она была без ума от его стихов.
Александрина, смутившись своего порыва, умолкала. Не к ней, а к Таше сватается поэт. К Таше, неведомо за что, может прийти немыслимое, несказанное счастье! А ей, Азиньке, суждена горькая доля – похоронить надежды, не успевшие расцвести…
Екатерина, не обращая внимания на сестер, твердила как завороженная:
– За кого угодно пойду, только бы выбраться живой из могилы!
Из флигеля неслись страшные, нечеловеческие крики – Николай Афанасьевич был в буйстве.
Наталья Ивановна клала земные поклоны в моленной:
– Смилостивись, владычица! Три дочери на руках…
Но сватовство так и не клеилось. Наташа была совсем безучастна. Наталья Ивановна куражилась. А именитые женихи по-прежнему сторонились семейства Гончаровых. Пришлось снова подать надежду этому сочинителю. Высказалась Наталья Ивановна туманно и скрепя сердце, но его тотчас принесла нелегкая в Москву и в то самое время, когда император отметил на бале Наташу. Может быть, теперь дадут матери знак – везти дочку в Петербург?
Наталья Ивановна была в смятении чувств. Не знала, как ей сбыть с рук дурацкое сватовство. Места не находила. И скандал же закатила она постылому жениху! Будет помнить! А понося не вовремя навязавшегося жениха, все больше терзалась от сокровенной думы: ему ли пялить глаза на Наташу, коли осчастливил ее взором сам император!
Наталья Ивановна бушевала. Наташа по-прежнему оставалась равнодушной.
Пушкин, несмотря на любовный хмель, многое видел. Он писал будущей теще:
«Привычка и долгая близость одни могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; могу надеяться привязать ее к себе с течением долгого времени, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться. Если она согласится отдать мне свою руку, – я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но, будучи окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? И станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой союз, более равный, более блистательный, более ее достойный, может быть, такие отзывы будут и искренни, но она уж наверное сочтет их таковыми. Не испытает ли она сожалений? Не начнет ли она смотреть на меня, как на помеху, как на коварного похитителя?»
Таковы были родившиеся у Пушкина опасения. «Есть еще одно, которое я не могу решиться доверить бумаге…» – значилось далее в этом письме.
Письмо было написано вскоре после бала в Дворянском собрании, на котором присутствовал император.
Глава третья
Император, вернувшись в Петербург, снова вспомнил о московской красавице. Престарелая фрейлина царицы Екатерина Ивановна Загряжская оказалась родной теткой Натальи Гончаровой. Николай Павлович повторил перед ней горячие комплименты прелестной Натали.
Екатерина Ивановна, давно привыкшая к почетному забвению на фрейлинской половине дворца, вдруг ощутила всю прелесть мечтаний о благостном повороте судьбы. Уже послала было многоопытная фрейлина тайную весточку в Москву, сестрице Наталье Ивановне… А император опять умолк.
Даже граф Бенкендорф, хорошо осведомленный о любовных эскападах его величества, считал, что московский случай предан забвению.
Но именно на Наталье Гончаровой вздумал жениться Пушкин. Мать невесты потребовала у жениха удостоверение от высшего правительства в том, что не числится он ни в бунтовщиках, ни в подозрительных. Хитро придумала Наталья Ивановна: авось, когда дойдет дело до царя, даст понять – выдавать ли замуж приглянувшуюся ему Наташу?
Николай Павлович, выслушав доклад графа Бенкендорфа, был взволнован. Новость оживила его воспоминания.
– Мила, очень мила, – разнеженно повторял император. – Мила и будит что-то такое-этакое… Хорошо помню, – в оловянных глазах Николая Павловича вспыхнули огоньки.
А Бенкендорф вернул императора от приятных воспоминаний к делам докучливым:
– Еще просит Пушкин разрешения печатать известную вашему величеству трагедию «Борис Годунов»…
– Опять просит за «Годунова»? Ништо ему!
Николай Павлович задумался. В свое время он, снизойдя к сочинителю, преподал важный совет: переделать трагедию в повесть или роман наподобие романов Вальтер Скотта, – разумеется, с очищением текста от всей грязи и непристойностей. По своему упрямству Пушкин пренебрег мудрым советом.
Так прошло пять лет.
– Позволю напомнить вашему величеству, – прервал молчание Бенкендорф, – что в свое время литераторы, пользующиеся заслуженным доверием власти, справедливо указывали на весьма опасные политические намеки, щедро рассыпанные в трагедии. Имею в виду секретную докладную записку господина Булгарина, представленную в Третье отделение…
– Намекает, мол, Пушкин под видом описания бунтов московских на богомерзкие действия моих друзей четырнадцатого декабря? Хвалю усердие Булгарина. А коли и найдутся охотники до тех намеков, тем скорее возьмешь их под свое наблюдение, граф.
Бенкендорф обратил к императору понимающий взор.
– А по сему, – заключил император, – коли убрал Пушкин из трагедии своей прямые непристойности, пусть, пожалуй, печатает, но на свою ответственность. Сам, мол, коли что, будет в ответе. Так ему и объяви!
Николай Павлович, приняв милостивое решение, стал по привычке рисоваться собственным великодушием: он ли не покровительствует словесности? Впрочем, вскоре он опять вернулся к предстоящему замужеству Натальи Гончаровой.
Император нашел вполне оригинальную форму для изъяснения своих чувств невесте Пушкина. Шеф жандармов и управляющий Третьим отделением должен был сочинить официальную бумагу, – вероятно, единственную в своем роде.
«Его величество, – писал Бенкендорф поэту, – надеется, что господин Пушкин найдет необходимые качества характера для составления счастья женщины, в особенности такой милой и интересной, как мадемуазель Гончарова».
Первый сановник государства, на которого царь еще раньше возложил наблюдение за Пушкиным, стал наперсником сердечных излияний его величества.
А Наталье Ивановне Гончаровой лучше бы, пожалуй, и ничего не знать. Царские слова, столь милостивые и многообещающие, разрывают материнское сердце. Подумать только: «Милая и интересная»! Если бы разгадать, какое будущее для Наташи скрыто в этих словах, обращенных с высоты престола!
Между тем объявленного жениха повезли на Полотняный завод, к деду Афанасию Николаевичу.
Афанасий Николаевич благословил жениха. Сам водил его по запустелой усадьбе. Рассказывал о былом великолепии Полотняного завода. Расспрашивал Пушкина о его петербургских знакомствах: сможет ли будущий муж любимой внучки Натальи исхлопотать ему ссуду от казны? Показал между прочим памятную достопримечательность – многопудовую статую матушки царицы Екатерины II, купленную в давние, счастливые времена Афанасием Николаевичем в Берлине. Привезли статую из Берлина под Калугу, а водрузить ее на избранном месте, на подобающем постаменте не нашлось капитала. В деньгах начались к тому времени постоянные нехватки.
Хозяин Полотняного завода стоял с непокрытой головой перед поверженным на землю монументом, говорил о почившей царице с благоговением. Потом прищурился и сказал деловито:
– За бронзу сию, если перелить статую в металл, можно взять большие тысячи.
Позднее выяснилось, что Афанасий Николаевич поручает будущему родичу хлопоты в Петербурге о продаже статуи. Коли удастся сбыть с рук матушку царицу, тогда пойдет выручка в приданое любимой внучке Наталье.
Пушкин озадачился неожиданным приобретением. Наталья Ивановна опять прогневалась. Кого жалует беспутный Афанасий Николаевич? Жениха без должности и чинов, с состоянием – кот наплакал!
А у самой так и лежат на сердце царские слова: в них-то, может быть, кроется совсем другая судьба для Наташи. Долго крепилась Наталья Ивановна. Но по возвращении в Москву еще раз отвела душу на ненавистном женихе, да так отвела, что Пушкин уехал в нижегородское имение отца Болдино.
Перед отъездом он писал невесте:
«Я отправляюсь в Нижний, без уверенности в своей судьбе. Если Ваша мать решилась расторгнуть нашу свадьбу, и вы согласны повиноваться ей, я подпишусь под всеми мотивами, какие ей будет угодно привести мне, даже и в том случае, если они будут настолько же основательны, как сцена, сделанная ею мне вчера, и оскорбления, которыми ей было угодно меня осыпать… Во всяком случае вы совершенно свободны; что же до меня, то я даю вам честное слово принадлежать только вам, или никогда не жениться».
В Болдине поэт засел за работу. Из Москвы долго не было никаких известий.
Но никто не сватался ни к одной из сестер Гончаровых. Единственный жених Наташи, обнаруживший серьезные намерения, был далеко.
Москва из-за холеры совсем опустела. Наталью Ивановну начали мучить новые сомнения: как бы не упустить и Пушкина!
На всякий случай она приказала дочери-невесте отвечать жениху. Приказывала, чтобы Наташа советовала нечестивцу молиться и каяться. Дочка по возможности таким благочестивым наставлениям противилась, но письма-коротышки писала.
Наталья Ивановна все еще чего-то ждала. Чего? Даже сама себе признаться не смела. Даже от всевышнего таилась. Только теплила в моленной неугасимые лампады. Авось придет какая-нибудь весточка из Петербурга…
Но зря горели неугасимые лампады. Пришлось смириться, сызнова принять нежеланного жениха.
Пушкин вернулся из Болдина в Москву. Выдал деньги будущей теще на приданое для невесты. Не в обычае брать с жениха на приданое, да надо же хоть чем-нибудь утешиться в горе чадолюбивой матери.
Свадьба наконец состоялась. В церкви был торжественный съезд гостей. Удалось привезти даже отца невесты, благо Николай Афанасьевич был в тихом состоянии. Конечно, не спускала с него глаз Наталья Ивановна. Но и у нее захватило дух, когда отцу невесты пришлось расписываться в церковной книге. Вдруг вспомнит он свои повадки и подмахнет: «Уничтоженная тварь Николай Гончаров»… В последние годы иначе не пишет о себе Николай Афанасьевич. Но сжалился, видно, над Натальей Ивановной бог, отец невесты расписался без всяких причуд.
А не прошло и недели после свадьбы – Наталья Ивановна опять забушевала: все-таки продешевила, прости господи, Наташину красоту!
Жизнь поэта в Москве стала тягостна. Вскоре Наталья Николаевна Пушкина оказалась вместе с мужем в Петербурге.
Император танцует с Натальей Николаевной на балах. Как лихой прапорщик, ездит мимо окон ее квартиры и при встречах не спускает с нее глаз.
История продолжается шестой год, но не имеет ничего общего ни с похождениями Николая Павловича на фрейлинской половине дворца, ни с его молниеносными атаками на воспитанниц театрального училища. Граф Бенкендорф имеет немало наблюдений, но готов биться об заклад – венценосный искатель не добился никакого успеха.
А теперь и муж Пушкиной, облаченный по милости императора в камер-юнкерский мундир, позволяет себе издеваться над безнадежными стараниями самодержца, встречающего жестокость кокетливой, но непреклонной дамы. Да еще выдумал для императора России какой-то турецкий гарем, – нигде не упустит случая, чтобы не отозваться о монархе с издевкой!
Копия щекотливого письма Пушкина к жене по-прежнему покоится в тайнике у графа Бенкендорфа. А он так и не решил: докладывать или не докладывать его величеству?
Александр Христофорович, пожалуй, и доложил бы с полной охотой, чтобы вернуть царя к прежней откровенности. Но опасно и перегнуть палку. Император полагает, что виды его на госпожу Пушкину облечены в непроницаемую тайну. Доложишь – и, чего доброго, вспугнешь его величество. Ладно, если царский гнев обрушится на голову вольнодумца. Пушкину все будет поделом. А коли, встревожив императора, сам попадешь в немилость?
Это тем опаснее, что на дворцовом горизонте восходит новая звезда. Интимный друг императора, генерал Владимир Федорович Адлерберг становится все более влиятельным в придворных сферах. Сам Александр Христофорович не знает, о чем беседует с ним с глазу на глаз его величество. В Зимнем дворце занимает ключевые позиции опасный соперник. Может статься, что проворный Адлерберг очень скоро будет если не официальным, то фактическим министром двора…
Граф Бенкендорф с утра ездил на Мойку, шел по дорожке мимо чахлых деревьев, которые не могли укрыть стоящего в глубине особняка, и ловил себя на мысли о том, что опять думает о проклятом письме.
Иногда, принимая доклад, он отвлекался от важнейших дел: «Не докладывать его величеству? А вдруг?..»
Что могло произойти вдруг, он, пожалуй, и сам не знал. Александр Христофорович служил императору по долгу неподкупной совести. Этому никак не препятствовало его негласное участие в различных акционерных компаниях. Особый интерес всемогущий граф проявлял к нарождающемуся пароходству. Самые матёрые из сановных дельцов дивились той ловкости, с какой Александр Христофорович добывал пароходчикам такие льготы и привилегии, которых не добился бы никто другой.
Случись что-нибудь на путях государственного служения графа Бенкендорфа, что будет тогда с миллионными предприятиями, в которых он участвовал все шире и смелее?
А дело, из-за которого Александр Христофорович испытывал столько душевной тревоги, опять связано с Пушкиным: сам черт навязал ему на шею этого закоренелого либерала!
Глава четвертая
В Петербурге еще стояли белые ночи, но уже чуть потемнели прозрачные воды Невы. На раскаленных улицах столицы некуда укрыться от зноя. Только вековые парки, раскинувшиеся на невских островах, манили прохладой.
Под вечер сюда вереницей тянутся экипажи. Изящные дамы, совершающие прогулку, подобны пышным цветам разгорающегося лета. Даже чопорные молодые люди, сопровождающие красавиц, позволяют себе по летнему времени вольности в туалете: у одного чуть заметной искрой играет галстук, на другом – жилет светлых тонов. Дамы и кавалеры, покинув экипажи, медленно прогуливаются по аллеям Каменного острова. Смелое смешение красок словно создано для того, чтобы привлечь взор живописца.
Изысканную картину портят, пожалуй, только те любители природы, которые добираются из города собственным пешим ходом. Запыленные и взмокшие от жары, они держатся, правда, на почтительном отдалении. Но разве и малое пятно не портит картину, в которой художник все обдумал, все предусмотрел?
По счастью, эти незваные и непрошеные посетители являются только по воскресеньям и в другие табельные дни. В остальное время никто не нарушает летнего отдохновения избранного общества на Каменном острове.
Величественно-плавно текут могучие воды Невы, и гордо глядятся в их темное серебро барские дачи, раскинувшиеся на зеленых берегах. Одну из лучших дач, стоящую на берегу большой Невки, снимает, как значится в контракте, супруга камер-юнкера высочайшего двора Александра Сергеевича Пушкина. Злые языки судачат, что Наталья Николаевна сняла эту дорогую дачу в счет будущих доходов мужа от журнала. Но мало ли болтают досужие завистники! Ведь первый номер «Современника» еще в апреле вышел в свет, – стало быть, и доходы тоже, конечно, будут.
А какое общество живет на островах, собирается на Стрелке или в летнем каменноостровском театре! Правда, Наталья Николаевна не участвует в увеселениях. Ее крохотной дочурке Наташе нет и месяца. При ней безотлучно находятся нянька и кормилица, но разве доверишь им новорожденное дитя? Да и мать не оправилась после родов.
Наталья Николаевна лишь изредка появляется на веранде, еще реже гуляет по любимой аллее, ведущей к реке. Она решительно избегает любопытных глаз и чаще всего остается в верхних комнатах. Сидит в своем будуаре у раскрытого окна и вдыхает, вдыхает бальзамический воздух…
В саду звенят детские голоса. Любимица матери Машенька по праву старшинства беспощадно тиранит брата Сашку. Сашка лицом вышел весь в отца, но медлителен и робок. Он вечно отстает и от Машеньки и от няньки, этот увалень! С особой нянькой ковыляет по саду едва научившийся ходить младший сын Гриша. А только заревет, споткнувшись, Григорий Александрович, ему тотчас откликнется из своей детской Наташа. Эта крошка и плакать толком не умеет, пищит тоненьким, комариным писком. Легко ли управиться со всей этой оравой матери, которой нет еще и двадцати четырех полных лет?
Да если бы досаждали только дети! Гораздо больше хлопот молодой хозяйке дома с многочисленной прислугой. Хозяйка, пожалуй, не очень твердо знает даже по именам всех пушкинских и гончаровских дворовых, к которым прибавились, неведомо почему и как, еще и вольнонаемные слуги.
Слуги несут Наталье Николаевне счета из магазинов и от поставщиков, а вольнонаемные просят порой и невыплаченного жалованья. Но с тех пор, как к Пушкиным переехали из Москвы сестры Гончаровы – Екатерина и Александра, Наталья Николаевна охотно предоставляет хлопоты по дому милой Александрине. Просто удивительно, откуда у Азиньки такой практический ум и такие умелые руки!
С утра Александра Николаевна, отдав распоряжения повару и буфетчику, садится за разборку счетов. Ее не соблазняют ни пригожий июньский день, ни дачные увеселения, о которых болтает с Екатериной Наталья Николаевна.
– Сегодня, Таша, будет блестящая кавалькада, – слышится из соседней комнаты голос Екатерины. – Говорят, что полюбоваться на кавалькаду приедет сам наследник…
Александра Николаевна старается не слушать. Наморщив лоб, она откладывает те счета, по которым еще можно отсрочить платежи, и внимательно рассматривает те, по которым нужно платить немедленно. Эта пачка растет. Азинька начинает новый пересмотр: авось хоть что-нибудь можно еще раз отложить… Увы! Залежавшиеся счета от ювелира, из английского магазина, от модисток, из золотошвейной мастерской и опять от модисток откладывались столько раз!
Александрина еще больше хмурится. За стеной сестры продолжают болтовню. Коко, как с детства в семье зовут Екатерину, чему-то заливчато смеется. Слава богу, хоть Коко сегодня в добром настроении!
Наталья Николаевна слушает Екатерину и, находясь в вынужденном затворе, завидует старшей сестре. Она завидует ей еще больше, когда Екатерина Николаевна, такая статная в своей амазонке, готовится вскочить на верховую лошадь. Наталья Николаевна окидывает ее опытным взглядом и крепко целует. Зависть нисколько не мешает любви, которая царит между сестрами. Наташа не меньше любит и Александрину, хотя Александрина, придя на смену Коко, тяжело вздыхает, а потом говорит всегда одно и то же – о назойливости поставщиков, требующих уплаты.
Наталья Николаевна слушает Азиньку рассеянно. «Как можно волноваться из-за пустяков? Дай бог удачи Коко на кавалькаде!»
День разгорается. Детей уже ведут из сада в столовую обедать. Когда туда пришла Наталья Николаевна, Александрина заботливо распоряжалась, следя за тем, чтобы каждый получил любимое блюдо.
Наталья Николаевна так захлопоталась с детьми, что не заметила, как с прогулки вернулась Екатерина. Переодевшись, Коко быстро взбежала наверх, в будуар Натальи Николаевны. Возбужденная, сияющая, с горячим румянцем на смуглых щеках, она порывисто обняла младшую сестру.
– Мне было так весело, Таша! – Екатерина присела рядом с сестрой, прикрыв глаза. Все еще не могла расстаться с недавней радостью.
– Я счастлива за тебя, дорогая! Кто же был твоим кавалером?
– Сказать? – Екатерина секунду колебалась, в упор глядя на Наташу, и вдруг заметно побледнела. – Изволь, скажу… Мне нет нужды скрывать… – Вздохнув всей грудью, она твердо отчеканила: – Барон Жорж Геккерен был сегодня моим спутником.
Наталья Николаевна подняла глаза на сестру:
– Да? И что же?
– И ты не ревнуешь? – Екатерина попыталась улыбнуться, но улыбка вышла невеселой. – Мне было бы легче, Таша, если бы ты ревновала.
– Ты очень хорошо знаешь, Коко, что мелешь вздор! Стоит ли снова обо всем этом говорить?
Екатерина молчала, поникнув головой. Заломила руки, сказала с тоской:
– Ах, Таша, Таша, что со мной будет? Люблю его, хотя знаю, что он смотрит только на тебя. Все знаю и ничего не могу с собой поделать.
– Чем же я могу тебе помочь? Завладей сердцем барона, если ты над ним властна, Коко… – Наталья Николаевна в раздумье гладила по голове притихшую, опечаленную Екатерину. – Надеюсь, – продолжала она после долгого молчания, – барон ничего не спрашивал обо мне?
– Я хотела бы, – Екатерина быстро подняла голову, – о, как бы я хотела сказать тебе: «Нет, нет, нет!» Но ты все равно не поверишь! Изволь же: спрашивал, конечно, спрашивал, не понимая, как он меня терзает. – Она посмотрела на сестру с только что родившимся у нее подозрением: – Ты что-то скрываешь от меня, Таша?
– Представь, вчера я получила от него записку.
– Опять?!
– Но я не собираюсь делать из этого тайну от тебя, Коко! Барону вздумалось рекомендовать мне какой-то модный французский роман, – Наталья Николаевна улыбнулась. – Сколько раз я говорила ему, чтобы он прекратил свои ребячества! Кстати, я охотно уступлю тебе книгу, присланную бароном, если это доставит тебе удовольствие… Право, мне не до романов…
Невозмутимое спокойствие Натальи Николаевны привело Екатерину в полную растерянность. По-видимому, такой откровенности и такого великодушия она никак не ожидала. Коко бросилась к Таше и вдруг, охваченная новыми сомнениями, разрыдалась.
В комнату тихо вошла Александра Николаевна. Одного взгляда было ей достаточно, чтобы понять, что происходит с Екатериной. Ее безнадежная влюбленность в барона Дантеса Геккерена давно известна.
– Екатерина, – строго сказала рассудительная Азинька, – возьми себя в руки! Стыдно видеть твое унижение!
Сестры продолжали разговор втроем. Когда они были вместе, красота Натальи Николаевны выступала еще резче, еще ослепительнее. Гончаровские черты, которые роднили ее и с Екатериной и с Александрой, были словно перевоплощены в ней гениальным художником. Казалось, художник допустил только один недосмотр – чуть-чуть раскосые глаза.
…Давно утихло в детских. Ночной свежестью веяло в открытые окна. Где-то далеко мигал и покачивался в летнем сумраке едва движущийся огонек. Кто-то медленно плыл в невидимом ялике по невидимой Неве.
– Александр Сергеевич опять остался в городе… – Азинька вздохнула.
Наталья Николаевна, задумавшись, ничего не ответила.
Глава пятая
На городской квартире Пушкиных было пусто и неуютно. Александр Сергеевич проснулся поздно и долго прислушивался к непривычной тишине. Даже в детской – и в той давящая тишина. «Не отправиться ли на Каменный остров? – подумал он и тотчас отогнал от себя соблазнительную мысль. – Заделался журналистом – вези воз!»
Пушкин быстро оделся, позавтракал в одиночестве в столовой и прошел в кабинет.
Бросилось в глаза письмо из Михайловского. От этого письма стал грустен. Там, в Михайловском, и годы изгнания, и молодость, и «Евгений Онегин», и «Борис Годунов», а теперь и свежая могила матери. Но зять, Николай Иванович Павлищев, знай пишет свое:
«Доход от имения следует исчислить в настоящее время в сумму… а можно бы было получить при должном управлении… – для убедительности аккуратно выписаны колонки цифр. – Расходу ныне… – продолжает Николай Иванович, – а при разумном же хозяйствовании можно было бы сберечь…» Между строк проглядывает плохо прикрытая алчность. Как бы ему, Павлищеву, законному супругу Ольги Сергеевны, рожденной Пушкиной, не упустить собственного интереса… Ольге Сергеевне еще недодано обещанное приданое, а пока управляет Михайловским батюшка Сергей Львович, староста и мужики последнее разворуют. Словом, когда же примет Александр Сергеевич, как старший наследник материнского имения, неотложные меры?..
Поэт отбросил недочитанное письмо и взялся за «Северную пчелу». Издатель «Пчелы» Булгарин на днях объявил, что будет говорить о пушкинском журнале «всенародно». И вот уже в третьем номере подряд строчит откровенный донос на «Современник» и его издателя.
«А! Добрался наконец до «Истории пугачевского бунта»!»
Александр Сергеевич стал читать внимательнее.
«Если бы мы сами стали разбирать это сочинение по всем законам критики, – писал в негодовании Фаддей Булгарин, – то оно не выдержало бы первого натиска… Что открыто нового, неизвестного в этой истории? Какие последствия извлечены из столь важного происшествия?.. Разгадан ли этот чудовищный феномен?»
А у него, у Пушкина, на руках почти оконченный роман, в котором опять идет речь о том же «чудовищном феномене» – Пугачеве.
Неужто собирается гроза и вместо первого удара грома раздается злобный лай Булгарина? А рукопись «Капитанской дочки» тоже там, на Каменном острове. Снова потянуло на дачу. Махнуть на все рукой и сбежать на целый день! Поэт подошел к окну. За окном так и манит на простор Нева. Сбежать, безусловно сбежать, еще раз пересмотреть, взяты ли надежные меры к укрытию Емельяна Пугачева от всех соглядатаев! Сколько было трудов, сколько раз менял он план романа, чтобы защитить от цензуры свое создание! Но не зря собрался в поход Фаддей Булгарин. Надо, непременно надо ехать на Каменный остров, к Емельяну Пугачеву. Он, Пушкин, шестисотлетний дворянин, и беглый казак – бог их свел или черт спутал, а придется вместе воевать.
Совсем уже собрался было на дачу и вдруг рассмеялся.
«Опять хитришь, Александр Сергеевич! Говоришь о Пугачеве, а думаешь о Наташе… Что там с Наташей?»
Стал одеваться на выход, а из типографии принесли журнальную корректуру, пришлось за нее сесть. И все-таки ушел в этот день на Каменный остров.
Александр Сергеевич умел и любил ходить. Чем ближе был к цели, тем больше ускорял шаг. Переезжая в ялике через Неву, торопил старика лодочника, а тот отвечал равнодушно:
– Ништо тебе, ваше благородие, успеешь! – плевал на ладони и опять брался за весла.
Около берега Пушкин отдал старику серебряную монету. Легко и ловко, к удивлению перевозчика, перескочил из ялика на мостки.
В саду его встретили дети.
На шум вышла из дома Наталья Николаевна. Поджидая мужа, она стояла на веранде, вся в белом. Теперь Пушкин шел медленно, то ли потому, что мешали повисшие на нем Машенька и Сашка, то ли потому, что залюбовался женой.
– Жёнка, жёнка, как ты непереносно хороша!
К обеду он, конечно, опоздал. Когда для него накрыли, ел рассеянно, не отводя глаз от жены. Наталья Николаевна давно к этому привыкла, хотя и считала, что для такой восторженности минуло время. От нее веяло покоем и той прохладой, от которой еще больше томится жаждущее сердце.
– Ты опять задержался в городе! – корила мужа Наталья Николаевна. – Какая прелестница тому причиной?
– Помилуй бог! – отвечал Пушкин. – Не могу сбыть с рук журнальные дела.
– У вас, мужчин, всегда так. Дела… дела… Но, может быть, ты все-таки скажешь, кто та счастливица, которая…
– Царица души моей! – Пушкин воздел руки. – К лицу ли тебе ревновать – и к кому бы? Кроме пишущей братии да корректур, никого, кажется, и во сне не вижу. – Он оправдывался, но был рад ее женской придирчивости. – Не вели казнить, вели миловать, царица, верного раба! – Поэт быстро вскочил и, оглянувшись, крепко поцеловал жену, потом вернулся на свое место. – Потерпи, Наташа, вот налягу на журнал…
– И будет восемьдесят тысяч дохода? – перебила Наталья Николаевна. – Помню, ты еще в письмах из Москвы сулился.
– И ни копейки меньше, – в тон ей шутливо ответил Пушкин и стал вдруг серьезен: – Если бы ты знала, жёнка, что значит быть журналистом на Руси… Очищать русскую литературу – это все равно что чистить нужники, да еще зависеть от полиции. Весело, нечего сказать… Ну, ужо, дай срок!..
– А пока что, мой друг, денег, представь, опять нет.
– Да ведь я только на днях занял восемь тысяч! – Пушкин не мог скрыть удивление.
– А долг за городскую квартиру? А дача? – перечисляла Наталья Николаевна. – И не твой ли журнал да типографщики поглотили бо́льшую долю? Это ужасно, друг мой, но денег нет. Азинька снова ломает голову над счетами.
– Экая беда! – Пушкину не хотелось продолжать разговор. – Не горюй, жёнка, пока жив, будут тебе деньги.
Из сада донесся отчаянный Сашкин плач. Пушкин подбежал к открытому окну столовой:
– Машка, отдай ему лопатку, сейчас же отдай, негодница!
Голос Пушкина слышался уже из сада.
– Не отдашь, так я у тебя отберу, – продолжал Александр Сергеевич, – видишь, какой я сильный!
Машенька секунду колебалась. Доводы отца оказались, по-видимому, убедительными. Она молча сунула лопатку Сашке. Сашка держал лопатку обеими руками. Машенька гордо удалялась. Отец неудержимо смеялся. Через минуту он был снова в столовой.
– Счастливый у Машки характер! – сказал Пушкин, садясь за стол. – Ей не будет трудно в жизни. Уже по пятому году поняла, что наступление всегда дает выгоду. А вот Сашка, увы, склонен к меланхолии. Не дай бог, коли станет писать стихи или хотя бы и презренную прозу. Каково-то ему будет тогда с царями?..
В кабинете ждала поэта «Капитанская дочка». Как и в истории Пугачева, Пушкин решился вспомнить в романе грозные события, о которых россиянам приказано было забыть. С листов, исписанных рукою Александра Сергеевича, снова хитро щурился беглый мужик, возглавивший поход против барской неправды. И снова шестисотлетнему дворянину Пушкину суждено защищать от бар крестьянского вожака.
Давно ли вышла в свет история Пугачева, переименованная по приказу царя в «Историю пугачевского бунта»; давно ли Василий Андреевич Жуковский, возвращая Пушкину рукопись, писал с убийственной иронией «о господине Пугачеве»; давно ли министр просвещения Уваров обвинял поэта в подстрекательстве к революции; давно ли все, кому не лень, именовали автора «Истории» завзятым пугачевцем…
Уваров до сих пор не угомонился. И никогда не угомонится. Ладно бы мстил поэту за знаменитую оду «На выздоровление Лукулла», в которой все грамотные люди узнали портрет этого казнокрада, развратника и мракобеса. Но причины ненависти сановного холопа кроются гораздо глубже. Гонитель просвещения понимает, что мечта его – отодвинуть Россию хотя бы на пятьдесят лет назад – не осуществится до тех пор, пока звучит на Руси голос Пушкина. Неутомимо следит он за деятельностью поэта, вожделея той минуты, когда можно будет нанести ему сокрушительный удар.
А ныне пускают по следу Фаддея Булгарина. Какая новая беда собирается над головой? Пушкин придирчиво перечитывал рукопись «Капитанской дочки».
В вечерней тишине отчетливо раздался конский топот. Обе свояченицы поэта возвратились с верховой прогулки. Барон Жорж Дантес-Геккерен, сопровождавший их, откланялся и отсалютовал дамам подле ограды, потом пришпорил коня и вскоре исчез.
Александр Сергеевич наблюдал эту сцену из окна. На лицо его легла тень. Молча ходил по кабинету. Стало слышно, как в доме зашумели, переговариваясь, сестры.
– Александр, можно к вам? – спросила из-за двери Азинька.
– Входите, входите, дорогая, – ласково откликнулся Пушкин. – Я уже знаю от Наташи – денег опять нет?
Азинька молча склонила голову.
– Но вы знаете, Александр, – начала она, – как я хочу быть вам полезной… Можно заложить мои драгоценности.
– Знаю, все знаю, – растроганно отвечал Пушкин, – и никогда не усомнюсь в вашей дружбе. – Он поцеловал ее руку. – Увы, я не знаю другого: какие деньги могут мне помочь?
Поэт стоял у стола грустный, озабоченный.
– Денег нет, – продолжал он, – а вот братец мой Лев Сергеевич полагает, что ему раньше, чем отправиться на Кавказ и там сшибиться с горцами, должно истратить тысячи на кутежи. И зять канючит из Михайловского. Я отказался от управления Болдином и не могу торговаться из-за Михайловского. Пусть все идет прахом!
Александра Николаевна, близко знавшая дела Пушкина, не удивилась этой горькой речи.
– И Наташа мне советовала, – продолжал Пушкин, – отступись!
– Наташа?!
– Да… Отступись, мол, пока не поздно! И то сказать – Болдино уже пять раз описывали за долги и недоимки. А я все-таки хотел помочь, чтобы хоть что-нибудь сохранить от неотвратимого разорения. Хотел, чтобы ни сестра, ни брат не остались нищими и чтобы дети наши не пошли по миру. Видит бог, хотел всем помочь.
Александрина слушала не перебивая. О, будь бы она на месте Таши!..
– Авось мне хоть «Современник» поможет, – заключил в раздумье Александр Сергеевич.
– А поэзия? Люди перечитывают ваши стихи, помнят ваши поэмы, учат наизусть «Онегина» и ждут новых поэтических созданий.
– Поэзия подождет! – решительно ответил Пушкин. Он глянул на свояченицу с плохо скрытым замешательством. – Неужто и вы, Азинька, тоже подарили свою дружбу барону Геккерену?
– Полноте! – возмутилась Александрина. – Я приношу жертву Екатерине. Будет, во всяком случае, приличнее, если и я буду участвовать в ее прогулках с бароном.
Она ждала нового вопроса, от которого заранее тревожилось сердце. Что ответить, если Александр Сергеевич спросит о Наташе? Не из-за Екатерины же ездит на острова барон Дантес-Геккерен. А Таша знай сидит часами у своего любимого окна. Словно и нет на свете барона, будто не она танцевала с ним всю зиму… Поди разберись, о чем она думает.
Но Пушкин ничего больше не спросил.
Он провел за рукописью «Капитанской дочки» весь вечер. Тревожно всматривался в каждое слово и заработался. За работой, как всегда, отлетели все тревоги. Случайно глянул на часы:
– Батюшки-светы!
И побежал к жене.
Наталья Николаевна готовилась ко сну. Распустила волосы и вздумала изменить прическу. Новая прическа придала ее чертам неожиданную строгость.
Пушкин не отрывал глаз от жены.
– Жить не буду без твоего портрета, Наташа! В Москве, когда увидел полотна Брюллова, меня тотчас осенило: вот единственный достойный тебя гений кисти. Но, черт побери, зачем он сидит в Москве?!
Глава шестая
Недавняя встреча Пушкина с Карлом Брюлловым в Москве была счастливой случайностью. Поэт по привычке обега́л мастерские живописцев. Здесь и встретил вернувшегося из Италии автора прославленной картины «Последний день Помпеи».
А поехал Пушкин в Москву озабоченный делами своего журнала и окрыленный возможностью поработать в московских архивах. В архивы его неотступно звала история Петра I, за которую давно взялся.
Майским утром 1836 года Александр Сергеевич подъезжал к московской заставе.
От заставы путь лежал на Тверскую. Те же, знакомые картины – и стаи галок на крестах, и львы на воротах, и ухабы на мостовой.
Как часто в горестной разлуке, В моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе!..А возок уже повернул в узкий Воротниковский переулок и остановился у небольшого двухэтажного дома.
Весь дом был погружен в безмятежный сон. Потом, встречая раннего гостя, забегали слуги. Наконец и хозяин явился.
– Пушкин!
– Нащокин!
Они обнимались и целовались, а разойдясь снова бросались друг к другу.
Едва закончив первые расспросы, Павел Воинович Нащокин подвел Пушкина к игрушечному домику, возведенному по всем правилам строительного искусства. Нащокин озабоченно рассказывал о постройке и рассказывал так, будто строил Исаакиевский собор или Зимний дворец. Домик уже был обставлен миниатюрной мебелью и разнообразной посудой для сервировки столов. Павел Воинович обдумывал теперь, какому искусному мастеру можно заказать фигурки гостей, которые удостоятся приглашения на обеды и балы в миниатюрном палаццо.
– И ты, Александр Сергеевич, непременно здесь будешь, – в задумчивости говорил Нащокин, любуясь своим созданием.
Пушкин, смеясь, разглядывал чудо-домик, потом обернулся к хозяину:
– А твои записки, Нащокин? Дождусь ли когда-нибудь продолжения, ленивец?
– Да, записки… Важная, конечно, вещь, – согласился Павел Воинович, не отрываясь от домика. – Ты, глянь, Александр Сергеевич, каковы канделябры в гостиной… А про записки потом поговорим… Самовар, братец, стынет, и хозяйка ждет.
– Я тебе, Александр Сергеевич, приятное известие приготовил, – сказал за чаем Павел Воинович. – Дай только бог памяти, куда я его упрятал?
Нащокин вернулся с журналом «Молва».
– Вот как тебя Белокаменная встречает. Слушай. «Давно уже было всем известно, – медленно читал Нащокин, – что знаменитый поэт наш, Александр Сергеевич Пушкин, – Нащокин поднял указательный палец, – вознамерился издавать журнал; наконец, первая книжка этого журнала уже и вышла, многие даже прочли ее, но, несмотря на то, у нас, в Москве, этот журнал есть истинная новость, новость дня, новость животрепещущая…»
Пушкин перечитал статью. Под ней стояла подпись: «В. Б.» Сведущие в литературных делах люди без труда отгадывали, что под этими инициалами укрылся молодой литератор Виссарион Белинский.
Павел Воинович Нащокин, не причастный к словесности, водил знакомство с этим литератором и даже ссужал его деньгами в трудную минуту – Белинский не выходил из бедственного положения. Правда, он всегда поражал Нащокина полным презрением ко всем тяготам жизни.
– Удивительного характера человек, – рассказывал Пушкину Павел Воинович, – а ты у него святая святых!
– А как смотрят на мой журнал «наблюдатели»? – спросил поэт, складывая «Молву».
Вопрос касался сотрудников журнала «Московский наблюдатель» – Михаила Петровича Погодина и Степана Петровича Шевырева.
– «Наблюдатели»? – переспросил Нащокин. – Ну, эти, брат, на тебя косятся. Впрочем, сам увидишь…
Пожалуй, и впрямь погорячился молодой сотрудник «Молвы», признав выход пушкинского журнала новостью животрепещущей для Москвы. Заправилы «Московского наблюдателя» встретили петербургского гостя с весьма ощутимым холодком.
Когда-то, и совсем не так давно – прошло всего десять лет, – Пушкин, вернувшись в Москву из Михайловской ссылки, читал приятелям «Бориса Годунова». Что делалось тогда с Михаилом Петровичем Погодиным! Объятия, восторги, слезы! Ныне профессор Погодин, углубясь в ученые труды, спокойно взирает на создания и замыслы поэта. Прежние дружеские связи не порвались, совсем нет. Михаил Петрович, как и ранее, готов вести с поэтом беседы о царе Петре. Он обещает даже кое-что подкинуть «Современнику». Все так! Но досадой полнится сердце молодого профессора: не лучше ли Пушкину быть, хоть и нерадивым, вкладчиком «Московского наблюдателя»? А его, изволите ли видеть, вместо поэтической славы прельщает рубище журнального издателя!
Степан Петрович Шевырев, надежда и упование «наблюдателей», критик-златоуст, был занят в свою очередь затянувшейся полемикой. В Москве пребывал Александр Пушкин, а Степан Шевырев писал и говорил о Владимире Бенедиктове. Именно он провозгласил Бенедиктова первым поэтом мысли на Руси. Оценит ли эту заслугу забывчивое потомство?
Спор идет давно. Книжечка стихов Бенедиктова уже год тому назад вышла в Петербурге. Автор, кажется, и сам был удивлен свалившейся на него громкой славой. И пусть бы ахнули от стихов Бенедиктова невзыскательные и наивные профаны. Так нет! Поэт и критик князь Вяземский приглашал к себе вошедшего в моду поэта и слушал его стихи, не то очарованный, не то оглушенный звонкокипящим набором слов.
Владимир Григорьевич Бенедиктов, скромный чиновник, невзрачный собой, конфузился от непривычного внимания. Он читал свои стихи то шепотом, то вдруг вскрикивая:
Взгляни: вот женщины прекрасной Обворожительная грудь! Ее ты можешь в неге страстной Кольцом объятий обогнуть…Стихи, несмотря на «кольцевидные объятия», пока что не отличались особой оригинальностью. Далее поэт решительно порывал с обыденностью мысли:
Но и орла не могут взоры Сквозь эти жаркие затворы Пройти и в сердце заглянуть…Одному Владимиру Григорьевичу Бенедиктову суждено было победить в состязании с орлом. Пройдя поэтическим взором «сквозь жаркие затворы», он оповещал читателей о том, что обнаружил в сердце «женщины прекрасной» :
О, там – пучина; в вечном споре С волной там борется волна; И необъятно это море, Неизмерима глубина…Модный поэт мог сказать еще и так:
Любовь – лишь только капля яда На остром жале красоты…Стихами Владимира Бенедиктова зачитывались департаментские чиновники и купчики из образованных. От них млели заневестившиеся девицы. Стихи-побрякушки не будили ни мыслей, ни чувств. Но они были чувствительны, а главное – благонамеренны. И Бенедиктова подняли на щит.
«Совершенно неожиданно раздаются его песни, – писал Шевырев, – и в такое время, когда мы, погрузясь в мир прозы, уже отчаялись за нашу поэзию… И мы, давно не испытывавшие восторгов поэтических, всей душою предаемся новому наслаждению, которое предлагает нам поэт внезапный, поэт неожиданный».
Шевыреву вторили критики в Петербурге. Но тут раздался голос Виссариона Белинского. Разобрав стихотворения Бенедиктова, он предрек ему скоропреходящую славу… года на два.
Это был открытый бунт против суждений Степана Петровича Шевырева. Спор затянулся. Шевырев не сдавался.
«Я с полным убеждением верю в то, – писал он, – что только два способа могут содействовать к искуплению нашей падшей поэзии: во-первых, мысль…»
Было очевидно, что эту новую, возрожденную мыслью поэзию и олицетворяет Владимир Бенедиктов.
Что же удивительного, если столпы «Московского наблюдателя» встретили Пушкина с холодком?..
Коренное расхождение с Пушкиным определилось у «наблюдателей» давно. Взять хотя бы отношение к Гоголю. «Наблюдатели» пишут о нем как о таланте, которому дано изображать стихию смешного или… «безвредную бессмыслицу».
Совсем не случайно, никак не по наивности, возятся «наблюдатели» и с Бенедиктовым.
Пусть «поэт мысли» тешит своих поклонников описанием «усеста» пылающей от страсти амазонки; пусть читатели вместе с модным стихотворцем выращивают «мох забвения на развалинах любви…»
И все было бы хорошо, если бы не Виссарион Белинский. Ходит за «наблюдателями» по пятам, не пропускает без внимания ни строки, преследует их в «Телескопе» и в «Молве», а читатели, прочитав его статьи, смеются, и не над дерзостным буяном, а – страшно сказать! – над самим Степаном Петровичем Шевыревым.
И с подписчиками у «Наблюдателя» плохо. Вот если бы объединить «Московский наблюдатель» с петербургским «Современником» да громыхнуть бы на всю Россию богатырским голосом: «Кто не с нами, тот враг богу, государю и отечеству!» И богатырь такой есть в белокаменной Москве – все тот же Степан Шевырев…
Но не с Пушкиным же об этом говорить. Всегда был строптив. Секретная переписка идет у Шевырева с деятельным участником пушкинского «Современника», князем Владимиром Федоровичем Одоевским. Авось через него удастся полонить «наблюдателям» если хоть и не самого Пушкина, то по крайней мере пушкинский журнал…
А пока что «наблюдатели», встретившись с Пушкиным в Москве, беседовали с ним о разном: Погодин клонил речь на древнюю Русь, Шевырев… но кто запомнит витиеватые речи Степана Петровича? Если же заходил разговор о журнальных делах, то «наблюдатели» в один голос жаловались на критика, лиходействующего в «Телескопе» и «Молве». Степан Петрович Шевырев, стоило ему упомянуть Белинского, задыхался от ненависти, даже говорил с присвистом от стесненного дыхания:
– Ничего нет для него святого!
– Нет и не будет, – гудел баском Погодин.
– Не сегодня, так завтра обрушится и на вас, Александр Сергеевич! Только объединенными усилиями всех порядочных людей можно унять непотребство!..
Глава седьмая
Пушкин возвращался к Нащокину. Павел Воинович редко бывал дома. Он расстался, правда, с таборной цыганкой и был женат, но жизнь его по-прежнему походила на таборное кочевье: вставал поздно, уезжал в клуб ранним вечером. Надо было ловить его в короткие часы.
Александр Сергеевич садился на диван по-турецки и слушал – никто из рассказчиков не мог сравниться с Нащокиным в занимательности.
Пушкин в былые годы сам начал записывать рассказы Павла Воиновича. Нащокин хорошо помнил жизнь в отчем доме. Это была феерия барской жизни, канувшей в Лету. С усердием записывал Пушкин, как совершался у Нащокиных во время оно выезд всем домом. Впереди ехал всадник с валторною, за ним – одноколка отца Нащокина, знатного генерала екатерининских времен. За одноколкой следовала генеральская карета – на случай дождя. Под козлами кареты путешествовал любимый барский шут. Далее тянулись экипажи, набитые детьми, учителями, мадамами, карлами, потом ехала фура с борзыми собаками, роговая музыка, буфет на шестнадцати лошадях, наконец, калмыцкие кибитки и разная мебель – барину, может статься, вздумается сделать привал на вольном воздухе…
– Объедение! – смеялся Пушкин, старательно записывая весь церемониал выезда.
Но записи остановились в самом начале и вряд ли будут иметь продолжение. Павел Воинович очень занят: постройка чудо-домика идет к концу. А будут ли в игрушечном дворце карлы и музыканты и какие – этого строитель еще не решил.
Вот и сядет он, задумавшись, подле единственного своего создания и унесется мыслями в детские годы. Когда-то были у Нащокиных несметные богатства, ныне остался в утешение Павлу Воиновичу один чудо-домик. Как тут не задуматься о превратностях судьбы?
– Нащокин, радость моя, – теребит его Пушкин, – прикажи подать бумагу и перо. Не пощажу трудов для потомства!
– Всему свое время, – ответит Павел Воинович и уедет в клуб…
Время Пушкина уходило на званые обеды, на родственные визиты. К поэту являлись неведомые, взыскующие славы чудаки со свитками мелкоисписанных листков. Они снисходительно соглашались стать вкладчиками «Современника».
А с утра когда дождешься Нащокина к самовару? Но Пушкин терпеливо ждет, коротая время с хозяйкой.
– Ну, каково тебя «наблюдатели» приветили, Александр Сергеевич? – спросит Павел Воинович, прикусывая сахар и медленно потягивая горячий чай.
– Не жалуют меня «наблюдатели», – отвечает Пушкин. – Да, пожалуй, и невелика в том беда. Сегодня поеду в архивы.
Поехал и вернулся с убеждением: надо засесть в московские архивы по меньшей мере на полгода. Для этого он еще раз приедет в Москву, но непременно с Наташей.
Он писал жене почти каждый день, а в душе росла тревога.
Александр Сергеевич говорил о своих семейных делах с Нащокиным с полной откровенностью. По Москве тоже ходили слухи о неизменной благосклонности царя к Наталье Николаевне. О царских исканиях поэт отзывался с издевкой и презрением, с полной уверенностью в неприступности Наташи. Когда же называл имя барона Жоржа Дантеса-Геккерена, тогда темнело лицо и глаза наливались кровью. Он, Пушкин, отказал Дантесу от дома. Но Наташе приходится встречаться с ним на балах и у общих знакомых. Дантес назойливо ищет этих встреч.
– А Наталья Николаевна? – спрашивал Нащокин.
– Наташа?.. – Поэт тяжело задумывался. – Наташа пуще всего боится толков, которые неминуемо поднялись бы, если бы она открыто оборвала это знакомство.
Нащокин слушал, пыхтя чубуком. Пушкин продолжал с горечью:
– А поправится Наташа после родов, начнутся с осени балы – и все пойдет сначала. По чести, не знаю, как вмешаться, чтобы самому не дать пищи низким толкам… Дай только повод – найдется довольно охотников чернить мое имя.
– Так что же будет, Александр Сергеевич? Толки-то все равно идут?
Пушкин не ответил. Вскочил с кресла и кружил по комнате, будто не мог найти места.
Нащокин опять запыхтел чубуком и весь скрылся в клубах густого табачного дыма. Отогнал дым рукой и еще раз взглянул на Пушкина. И страшно стало ему за человека, которого любил больше всех на свете.
А как его охранить, коли, придя в гнев, готов рубить сплеча? Вот и в Москву буквально по следам Пушкина прикатил петербургский щеголь из великосветских литераторов, граф Соллогуб.
– К вашим услугам, Александр Сергеевич… Нам остается условиться о секундантах.
Долго ничего не мог понять Павел Воинович Нащокин. Наконец выяснилось: как-то раз на петербургском бале граф Соллогуб, восхищенный красотой Натальи Николаевны, рассыпался перед нею в комплиментах. А потом Наталья Николаевна, ничего не скрывавшая от мужа, обмолвилась в разговоре: граф Соллогуб позволил себе непочтительные шутки… После чего молодой человек немедленно получил от Пушкина вызов на дуэль. История тянулась несколько месяцев. Соллогуб был в разъездах, теперь явился перед Пушкиным в Москве. Выражая полную готовность драться, он считал необходимым объяснить свое поведение. По его словам, Наталья Николаевна шутила над молодостью своего неизменного почитателя, а Соллогуб в ответ спросил ее, давно ли она сама замужем. Он заверял честным словом, что не представляет себе, какой оскорбительный смысл можно было вложить в его вопрос.
Пушкин слушал объяснение сдержанно, потом начал назидательно говорить о рыцарской почтительности, которую должны проявлять молодые люди к замужним женщинам, и вдруг, широко улыбнувшись, протянул Соллогубу руку.
Мировая была заключена. А Нащокин так и не мог понять, из-за какого выеденного яйца чуть было не состоялся поединок…
Однако, чем больше раздумывал Павел Воинович, тем больше недоумевал: неужто Наталья Николаевна, будучи замужем шестой год, вовсе не знает характера Пушкина?
Как же его охранишь? Что за история завязалась в Петербурге с бароном Дантесом-Геккереном?
Ночью, возвратясь из клуба и отходя на покой, придумал наконец Павел Воинович верное средство: заказать для Пушкина, а заодно и для себя кольца с бирюзой. Чудодейственная бирюза спасет от всех зол и бед.
Нащокин хлопотал о кольцах. Литературная Москва следила за битвой Виссариона Белинского со Степаном Шевыревым. «Наблюдатели» приходили в ярость.
К отъезду Пушкина кольца с бирюзой были готовы. Но, обнимая перед разлукой самого любимого человека, грустен был Павел Воинович. Сгинул, хвала всевышнему, граф Соллогуб. Но существует в Петербурге барон Дантес-Геккерен и не дает Пушкину покоя.
Сколько раз ни спрашивал Нащокин: «Что же будет. Александр Сергеевич?» – так ничего и не ответил ему поэт.
Вскоре из Петербурга пришло от Пушкина письмо:
«…Я оставил у тебя два порожних экземпляра Современника. Один отдай кн. Гагарину, а другой пошли от меня Белинскому (тихонько от Наблюдателей, nb) и велb сказать ему, что очень жалею, что с ним не успел увидеться».
Вот, кажется, главный вывод, который сделал Александр Сергеевич из поездки в Москву.
И еще писал Пушкин:
«…Деньги, деньги! Нужно их до зареза».
Долго вертел письмо в руках Павел Воинович. Впрочем, думал не о деньгах. Что деньги – прах… Но неужто не проявит свою силу чудодейственная бирюза?
Глава восьмая
– Смотрю я на вас, Александр Сергеевич, и вспоминаю мудрые слова Андрея Александровича Краевского: служение музам несовместно с обязанностями журналиста.
– Да неужто несовместно? – откликается Пушкин. – И вам, Владимир Федорович, и господину Краевскому душою благодарен за помощь, но согласитесь – я от дела тоже не бегаю.
Пушкин взял со стола корректуру:
– Извольте взглянуть: пропуск целой строки – о ужас! – в «Битве при Тивериаде», прости, всевышний, автору его грех перед словесностью!
Поэт отыскал нужное место и торжественно прочел:
– «К о р о л ь. Кто за великого магистра?
К н я з ь Б о э м у н д. Я…»
– «Я»! – повторил Александр Сергеевич. – И этакой шекспировской строки лишились бы читатели «Современника»! Но покаюсь вам, Владимир Федорович, сам автор пресек преступный умысел типографщиков. – Пушкин хитро прищурился. – А может быть, нам и вовсе не следует печатать сей плод тяжеловесного вдохновения?
– Помилуйте, Александр Сергеевич! Из чего же было выбирать? Уехав в Москву, вы вовсе не определили состав второго номера, и нам с Андреем Александровичем Краевским не пришлось быть особо придирчивыми при разборе оставленных вами запасов.
– Грешен, ох, грешен! – перебил Пушкин. – Все обстоятельства были против меня, а в Москву мне нужно было безотлагательно ехать. – Он задумался, словно проверяя: так ли уж нужно было ехать в Москву?
– А «Битву при Тивериаде», – продолжал Одоевский, – нам бог простит. И то сказать: Андрей Николаевич Муравьев – автор весьма самолюбивый, а при ущемленном самолюбии может быть очень опасен.
– «Кто за великого магистра? Я!» – отшутился Пушкин. – Ну и быть мне в ответе. Но поскольку второй номер вашими трудами, Владимир Федорович, собран, отныне клятвенно обещаю: возьмусь за журнал засучив рукава. – Он вздохнул. – Представьте, первый номер «Современника» до сих пор далеко не весь разошелся. Чего же подписчикам надобно?
– Оповещение, Александр Сергеевич, было совершенно недостаточное. Многие в провинции и сейчас не знают, где можно подписаться на ваш журнал.
– Не понимаю! – продолжал Пушкин, не обратив внимания на слова Одоевского. – Гоголя мы этим неуловимым подписчикам, считаю, даже в расточительном изобилии дали: и статью, и «Коляску», и «Утро делового человека», – им все мало? И аз многогрешный не поскупился: «Путешествие в Арзрум» и «Скупой рыцарь», – не считаю мелочей. А парижские письма Александра Ивановича Тургенева? Кто читал хронику более живую и всеобъемлющую? И во всем номере ни одного переводного романа, ни одной переводной повести, чем усердно заполняют пустоту наши журналы! Но вот подите же – не подписываются на «Современник»! Неужто же «Библиотека для чтения» вконец развратила вкус?
Владимир Федорович молчал. Конечно, он вовсе не сочувствовал дурному вкусу «Библиотеки для чтения», которую редактировал профессор Сенковский. Но и Пушкин, пожалуй, не совсем прав. Как он хвалит, например, некоторые повести и статьи самого Одоевского, а печатать под разными благовидными предлогами медлит. Хитрить изволит Александр Сергеевич, но куда клонит – не разгадать. А вот к какому-то горцу, правда, вышедшему в офицеры, благоволит сверх всякой меры. Напечатал в первой же книжке «Современника» его «Долину Ажитугай», да еще сопроводил послесловием – и каким! Вот, мол, чудо: «черкес изъясняется на русском языке свободно, сильно и живописно». Сам-де Пушкин не хотел переменить ни одного слова в его очерке. Радовался новому сотруднику бог знает как – ну, и получил внушение от графа Бенкендорфа: не печатать произведения офицеров без разрешения военных властей. И все-таки добился Александр Сергеевич своего: опять идет в журнал Газы Гирей, теперь с «Персидским анекдотом». И опять не надышится Пушкин на этот анекдот, и каждому объявляет: это только первая ласточка! Похоже, что собирается пестовать в своем журнале новоявленных писателей из инородцев. Эфемерная мечта! Будто нет более важных дел. Вернулся из Москвы и в ответ на коренной вопрос о переговорах с Шевыревым и Погодиным только безнадежно махнул рукой. Неужто же погибать «Современнику» в гордом и бесплодном одиночестве? Давно тревожится об этом Владимир Федорович.
– А Гоголь-то! Гоголь! – вдруг вспомнил Пушкин. – Помните, чему уподобил он в своем разборе альманах «Мое новоселье»? Сидит, мол, на крыше опустелого дома и мяукает тощий кот. Конечно, самое удачное уподобление не может заменить критики, согласен! Однако я бы за одного такого кота стал подписчиком «Современника» навечно.
И долго от души смеялся Александр Сергеевич…
Они стали разбирать корректуры.
– Кстати, Владимир Федорович, покорно прошу передать Краевскому текст оповещения от редакции. Пусть непременно поместит в выходящий номер!
Александр Сергеевич передал гостю небольшой лист, собственноручно им писанный.
«Статья, присланная нам из Твери с подписью А. Б., – прочел Одоевский, – не могла быть напечатана в сей книжке по недостатку времени. Мы получили также статью господина Косичкина. Но, к сожалению, и эта статья доставлена поздно, и мы, боясь замедлить выход этой книжки, отлагаем ее до следующей».
– Как? Опять воскреснет приснопамятный Феофилакт Косичкин? – удивился Одоевский. – Да ведь Булгарина непременно поразит удар, коли вновь выступите вы, Александр Сергеевич, под личиной этого простодушного на вид героя.
– Пора бы господину Косичкину вернуться на покинутое им поле брани, – отвечал, улыбаясь, Пушкин. – Не знаю только, будет ли он способен к новому поприщу. А попугать Булгарина до смерти охота! Не зря о моей истории Пугачева вспомнил. Чует поживу!
– А что это за статья А. Б., прибывшая из Твери? – продолжал расспрашивать Владимир Федорович. – Почему требуется о ней особое уведомление в журнале?
Пушкин, отвернувшись, перебирал бумаги.
– Александр Сергеевич, что это за важная персона – А. Б.?
– Отыскался в Твери очень полезный вкладчик для журнала, – уклончиво отвечал поэт. – Представьте, вооружается против нас самих и притом пишет весьма дельно. Прелюбопытная статья. Я уже и в переписку отдал. – И сразу перевел разговор.
Александр Сергеевич хранил под строжайшим секретом задуманное им выступление в журнале от имени тверского вкладчика. Надо было сказать читателям в удобной форме свое мнение о статье Гоголя, открывшей первый номер «Современника». Если бы статья Гоголя «О движении журнальной литературы» появилась, как предполагалось, за подписью автора, было бы одно. Но статья вышла анонимно, ее можно было принять за программу нового журнала. А это вовсе не отвечало намерениям Пушкина.
И еще многие свои замыслы, очень важные для журнала, связывал редактор-издатель «Современника» со статьей А. Б. В печатном тексте статьи Гоголя не осталось, например, ни одной строчки о Виссарионе Белинском. Пристало ли и далее играть «Современнику» в молчанку?
Но ничего не открыл Пушкин Одоевскому. Шатается во мнениях своих Владимир Федорович и мирволит «наблюдателям». Хочет быть всеобщим примирителем в словесности.
Вот если бы дело касалось музыки, там не знает Владимир Федорович никаких шатаний. Всякий разговор свернет на оперу Глинки «Иван Сусанин», которую готовят на театре. Проник, мол, Глинка в самый дух народных напевов – и открыл столбовую дорогу всем будущим русским музыкантам…
Проводив Владимира Федоровича, Пушкин занялся чтением статей, назначенных во второй выходящий номер. И опять задумался над статьей князя Вяземского о «Ревизоре». Кажется, уже весь Петербург успел пересмотреть комедию Гоголя, но так и не стихает поднявшийся вокруг нее шум. Противники Гоголя наступают единым фронтом. Надо бы и «Современнику» принять бой с ними в открытую. Но не хочет глядеть правде в глаза хитрец Вяземский.
«Комедия сия, – значится в статье Вяземского, – имела полный успех на сцене: общее внимание зрителей, рукоплескания и единогласный хохот».
Где же услышал Вяземский этот единогласный хохот? Не вплетается ли в смех зрителей змеиный шип врагов «Ревизора»?
И в защите комедии переусердствовал, не пощадив Гоголя, умный критик.
«Зачем клепать на сценические лица? – вопрошает Вяземский. – Они более смешны, чем гнусны: в них более невежества, необразованности, нежели порочности… Тут нет утеснения невинности в пользу сильного порока, нет продажи правосудия…»
Выходит, городничего Сквозник-Дмухановского следует считать жертвой одной необразованности, а судью Тяпкина-Ляпкина, например, неподкупным слугой нелицеприятной Фемиды?
– Ох, ваше сиятельство, ваше сиятельство! – Пушкин читает и хмурится. – Чего ради изволите лукавить? Не поздоровится Гоголю от этаких похвал.
И вспомнились Александру Сергеевичу события совсем недавние: первое представление «Ревизора» и письмо, полученное от Гоголя после этого спектакля. Многие актеры поняли «Ревизора» как пустой фарс. Но именно эти актеры удостоились высочайшего одобрения. И усердные критики заголосили: фарс, пустой, грязный, лишенный всякого правдоподобия фарс!
Гоголь, смятенный и подавленный, покинул родину. Легко ли будет прочесть ему в пушкинском журнале, что лица его комедии более смешны, чем гнусны?
Подобное уже было в Москве. Шевырев лез из кожи вон, чтобы доказать читателям, что удел Гоголя – безобидный смех. А критик, вступившийся за Гоголя, отвечал Шевыреву: «…его повести смешны, когда вы их читаете, и печальны, когда вы их прочтете…» Отповедь Шевыреву дал все тот же Виссарион Белинский.
«Опять он», – раздумывает, оторвавшись от статьи Вяземского, редактор-издатель «Современника».
Вяземского не сравнишь, конечно, с напыщенно-вздорным Шевыревым, однако же статью о «Ревизоре» следовало бы написать в «Современнике» совсем иначе. Но теперь поздно об этом толковать. Типография не будет ждать, а журнал не может выйти без статьи о «Ревизоре». Да и кто бы мог написать о Гоголе как должно?
Александру Сергеевичу приходит в голову лукавая, дерзкая мысль: есть в Москве критик, который умеет писать о Гоголе как должно. Но рано дразнить гусей.
В статье Вяземского было сделано важное примечание, адресованное «Московскому наблюдателю»:
«Нельзя не желать для пользы литературы нашей и распространения здравых понятий о ней, чтобы сей журнал сделался у нас более и более известным. Особенно критики его замечательно хороши».
Дальнейший текст примечания еще больше озадачил Пушкина:
«Невыгодно попасть под удары ее, но по крайней мере оружие ее и нападения ее всегда благородны и добросовестны. Понимаем, что и при этом случае издатели «Телескопа» и другие могут в добродушном и откровенном испуге воскликнуть: избави нас боже от его критик!»
Издатели «Телескопа» и другие? Нетрудно понять, что речь опять идет о Виссарионе Белинском, который и в «Телескопе» и в «Молве» разносит в пух и прах критики Степана Шевырева.
Положение редактора-издателя «Современника» было нелегким. В журнале появится статья Вяземского с откровенной хвалой Шевыреву. А он, Пушкин, хоть и тайком от «наблюдателей», уже приветил Виссариона Белинского. И разве сейчас не таит он своих намерений от ближайших сотрудников по «Современнику», как скрыл их в Москве от «наблюдателей»?
– Ужо! – промолвил Александр Сергеевич, отвечая на собственные мысли.
И надо бы ему снова углубиться в рукописи и корректуры. Но вдруг захотелось свежего, горячего чая. Он взял колокольчик и позвонил. Выждал время и опять стал звонить. Весь дом будто вымер. Никто не отозвался. Тогда пошел сам в людскую.
Глава девятая
Если удавалось выбраться на дачу, Пушкин и здесь не менял обычного распорядка – работал до четырех часов дня. «Капитанская дочка» быстро подвигалась к концу.
И все-таки пришлось оторваться от романа. Недавняя атака, произведенная в «Северной пчеле» на редактора «Современника» и автора «Истории пугачевского бунта», еще раз свидетельствовала о том, что поэту никогда не простят его беспристрастного отношения к «чудовищному феномену» – Пугачеву. Но и автор «Капитанской дочки» не намерен сидеть сложа руки.
Еще до выхода в свет романа Александр Сергеевич снова изложит в журнале свой взгляд на Пугачева и пугачевщину. Поводом будет выступление «Северной пчелы», но, конечно, он ответит не только Булгарину.
«Несколько дней после выхода из печати «Истории пугачевского бунта», – писал Пушкин, – явился в «Сыне отечества» разбор этой книги… Недавно в «Северной пчеле» сказано было, что сей разбор составлен покойным Броневским, автором «Истории Донского войска».
Книга Броневского была свежа в памяти. Историк Донского войска не мог, конечно, не коснуться Пугачева. Его верноподданническая книга стала как бы ответом на пушкинскую историю Пугачева. Рецензия же Броневского на труд поэта могла бы считаться образцом невежества, если бы не была одновременно замаскированным доносом. А теперь Булгарин «всенародно» возвещает в «Пчеле», что книга Пушкина поколебалась от первых замечаний покойного Броневского!
Пушкин помнил очень хорошо: в свое время нашелся критик, который назвал этого, с позволения сказать, историка «несчастным мучеником терпения и бесталанности». А о книге его «История Донского войска» писал: «Прочтите ее сто раз и ничего не узнаете, ничего не удержите в памяти».
Просто удивительно, как часто он, Пушкин, встречается на едином пути с этим критиком! И критик все тот же – Виссарион Белинский.
Поэт еще раз перечитал свои записки и, готовя статью для «Современника» в защиту Пугачева, решительно написал:
«Политические и нравоучительные размышления, коими г. Броневский украсил свое повествование, слабы и пошлы…»
И поставил знак сноски. В сноску пойдет, для примера, одно из таких размышлений автора «Истории Донского войска»:
«Емелька Пугачев бесспорно принадлежал к редким явлениям, к извергам, вне законов природы рожденным; ибо в естестве его не было и малейшей искры добра, того благого начала, той духовной части, которые разумное творение от бессмысленного животного отличают. История сего злодея может изумить порочного и вселить отвращение даже в самых разбойниках и убийцах. Она вместе с тем доказывает, как низко может падать человек и какою адскою злобою может быть преисполнено его сердце. Если бы деяния Пугачева подвержены были малейшему сомнению, я с радостию вырвал бы страницу сию из труда моего».
Доколе же будут подменять историю глупыми и пошлыми сказками вроде тех, что сочиняет Броневский? Может быть, эти сказки утешительны для потомков тех бар, которых вешал Пугачев, но нимало не полезны для познания исторической правды. А правда эта и в самом деле жестока.
Вот и герой «Капитанской дочки», бывший недоросль Петруша Гринев, умудренный к старости жизнью, говорит между прочим:
«Молодой человек! Если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений…»
Но Пушкин умеет видеть историческую правду. Восстание Пугачева поколебало государство от Сибири до Москвы и от Кубани до Муромских лесов. Как живой стоит перед глазами беглый донской казак с лукавой, умной прищуркой. Поэт будто наяву слышит его голос: «Улица моя тесна; воли мне мало…»
…На даче шла шумная, бестолковая жизнь. За стеной громко перекликалась прислуга, в столовой гремели посудой. Кто-то бегал по всему дому в поисках какой-то пропажи. Лишь в комнате, отведенной под летний кабинет хозяина, царил образцовый порядок. Ни намека на то, что именуют поэтическим хаосом. Аккуратно прибраны рукописи. Очинены перья. Ничего лишнего на столе, только стопка приготовленной бумаги.
Пушкин трудился над статьей для «Современника». В свое время император Николай I пропустил пушкинскую «Историю Пугачева» в печать, – должно быть, в назидание господам дворянам. Пусть-де вспомнят о недавнем прошлом. Авось уберегутся от вольномыслия. Но первая же попытка поэта приоткрыть подлинную страницу народной жизни тотчас стала боевым сигналом для встревоженной челяди, вскормленной у подножия трона. Против Пушкина двинуты силы ложной науки; стрекочет о «чудовищном феномене» Булгарин; затаились, выжидая удобной минуты, высокопоставленные преемники усмирителей Пугачева.
А Александр Сергеевич знай пишет статью о Пугачеве для своего журнала. Опрокинуты, сметены с фактами в руках все замечания невежественной критики. В текст будущей статьи войдут новые документы. Читатель с любопытством прочтет подлинный указ Екатерины II о сожжении в станице Зимовейской двора Пугачева, «которого имя останется мерзостно навеки». Жилище Пугачева, гласил указ, надлежало сжечь, пепел развеять через палача, а самое место огородить надолбами и окопать рвом, «оставя на вечные времена без поселения как оскверненное жительством на нем все казни лютые и истязания делами своими превосшедшего злодея…»
Вот как боялись не только имени, но и тени Пугачева!
Пушкин, пользуясь книгой Броневского, соберет воедино все ходячие суждения официальной историографии. В таком букете они поразят даже неискушенного читателя своей наивной и злобной напыщенностью. Пугачеву, оказывается, «недоставало самой лучшей и нужнейшей прикрасы – добродетели»; двенадцатилетний Пугачев «уже гордился своим одиночеством, своею свободою»; по пятнадцатому году «он уже не терпел никакой власти»; на двадцатом году ему (о злодей!) «стало тесно и душно на родной земле; честолюбие мучило его; вследствие того он сел однажды на коня и пустился искать приключений в чистое поле…»
Немало трудился Александр Сергеевич, чтобы преподнести читателю эти убогие цветы лженаучного красноречия.
Отложил перо. Перечитал готовое, снова обратился к выпискам.
– Кушанье на столе, Александр Сергеевич! – доложил, войдя в кабинет, слуга.
За обедом Пушкин был рассеян. Эх, поместить бы задуманную статью в выходящий номер «Современника»! Но такой возможности нет. Придется ждать, а каково ждать! Тут не только высохнут чернила – душа изнеможет. Кажется, совсем забыл, что, готовя статью о Пугачеве, может быть, закрывает ворота «Капитанской дочке».
После обеда поэт сидел в саду с женой. Наталья Николаевна все еще не решалась выезжать и, по-видимому, скучала. Она оживилась только тогда, когда из города вернулась Екатерина.
– Вообрази, Таша! В городе только и говорят о петергофском празднике…
– И потому, – откликнулся Пушкин, – дамы держат в осаде мастерскую мадам Сихлер?
– К вашему сведению, Александр Сергеевич, – отвечала ему Екатерина, – ни одна модная лавка уже не берет заказов к этому дню. Посчитайте, сколько коротких дней осталось до первого июля? И ты, Таша, конечно, опоздала. Впрочем, какая модистка тебе откажет: шить на тебя – для них высшая честь и счастливая возможность войти в моду у самых взыскательных заказчиц. Для тебя, пожалуй, сделают исключение, если ты решишь ехать в Петергоф.
– Наташа не выезжает по уважительным причинам, – перебил Пушкин. – Отсутствие на петергофском празднике ей не поставят ни в вину, ни в обиду.
– Ты думаешь? – Наталья Николаевна взглянула на мужа. – Мне кажется, что в этот день я могла бы сделать мой первый выезд.
– Помилуй, жёнка! Ты забываешь, что мы в трауре. Далеко нет еще и полугода по смерти матушки. А ты и по недавним родам имеешь право на льготу. Да и у меня нет охоты напяливать шутовской кафтан. Все складывается к тому, чтобы пренебречь праздником. Предоставь хоть временно торжествовать в твое отсутствие придворным сорокам.
– Какой чудовищный деспотизм! – возмутилась Екатерина.
– Но траур наш, – спокойно отвечал Александр Сергеевич, – приличен и вам, если не по доброй воле, то хотя бы по нашему свойству. Право, Наташа, – снова обратился поэт к жене, – нет ни нужды, ни желания тащиться в Петергоф. Цари обойдутся без нас, а мадам Сихлер терпеливо подождет твоих заказов.
– Ты, вероятно, прав, – отвечала Наталья Николаевна, – и мне остается поступить по твоему совету.
– О покорство! – Пушкин вспыхнул. – Да неужто ты сама не понимаешь всего неприличия поездки в Петергоф при наших обстоятельствах?
– Нам не о чем спорить, мой друг. Я с тобой согласна.
– И тем более не о чем нам препираться, жёнка, – уже ласково подтвердил Пушкин, – что ты вволю поработаешь ножками на осенних балах. Наберись для этого сил.
Наталья Николаевна притянула к себе вертевшуюся около родителей Машеньку:
– Дай я перевяжу тебе бантик, детка!
Екатерина с удивлением глянула на младшую сестру. Наташа была совершенно спокойна, словно не ее лишали участия в самом важном летнем торжестве. Нетерпеливая Екатерина готова была вновь напасть на зятя.
– Я тоже хочу на бал! – неожиданно вмешалась Машенька.
– А что ты будешь там делать? – серьезно спросил отец.
– Танцевать! – бойко продолжала маленькая женщина.
Пушкин едва мог скрыть улыбку.
– Танцевать тоже надо уметь!
– Умею! Умею!
– У кого же ты выучилась? – удивился Александр Сергеевич.
– У собачек, – с охотой призналась дочь.
Для того чтобы ее не заподозрили в хвастовстве, она привстала на носки и стала кружиться, как танцуют ученые собаки бродячих фокусников.
– Ай, Машка, вот уморила! – Пушкин долго не мог отдышаться от смеха. – Не вывезти ли ее и в самом деле на петергофский бал? Право, она будет не последняя среди дрессированных придворных танцорок!
Сконфуженная, но довольная успехом Машенька не слышала, что говорил отец. Она убежала вслед за удалившейся Екатериной. Наталья Николаевна пошла на веранду, где вдруг расплакалась маленькая Наташа.
Когда Наталья Николаевна вернулась к мужу, он взглянул на нее виновато:
– Ты не гневаешься на меня, мой ангел?
– Помилуй! За что?
– Мне так не хочется лишать тебя удовольствия. Но чем меньше заботишься о своем здоровье ты, тем больше пристало думать об этом мне.
Наталья Николаевна села рядом с мужем, положила руку на его плечо.
– Вот я и разнежился, жёнка! Много ли мне надо от твоих щедрот! Да, кстати, еще о Петергофе. Мне не хотелось говорить об этом при Екатерине… Не хочу, чтобы на тебя пялил глаза барон Геккерен!
– Ревнивец! – Наталья Николаевна слегка пригладила его курчавые волосы. – Скажу тебе за новость: сердцем барона Геккерена, кажется, завладела наша Екатерина…
Пушкин резко отстранился. Но Наталья Николаевна, не обратив внимания, стала уморительно рассказывать о пылкости Екатерины. Они встречаются с бароном на прогулках. А потом Коко надоедает сестрам своими признаниями.
Александр Сергеевич, кажется, не слушал. Ни о чем не спрашивал. Должно быть, не придал известию никакой веры. Но Наталье Николаевне всегда казалось, что она умеет исцелить мужа от всяких подозрений. Она снова вернулась к петергофскому празднику. При тамошнем многолюдстве ей было бы, конечно, тяжело. Она совсем об этом не подумала.
– Будет очень хорошо, – откликнулся Пушкин, – если царь тоже поскучает без тебя до осени. Знаю твою к нему непреклонность, но, право, было бы еще лучше, если бы ты прекратила всякое кокетство. Неужто прошу о невозможном, жёнка?
Глава десятая
Когда Наталья Николаевна переехала с мужем в Петербург и поселилась на лето в Царском Селе, она вскоре писала оттуда деду Афанасию Николаевичу:
«Дорогой дедушка! Извините, что пишу вам по-французски: мне нужно сообщить вам некоторые подробности, а изъясняться на этом языке мне легче, нежели по-русски. Я только что от княгини Кочубей, которая была очень добра ко мне, расспрашивала много про мою семью и кончила тем, что предложила свои услуги, если они мне понадобятся. Ей поручено императрицей передать мне, что ее величество желает меня видеть и назначит для этого день. Я выразила княгине свое смущение, как мне явиться ко двору одной; она была так добра, что хотела сделать все возможное, чтобы самой меня представить. Я не могу спокойно прогуливаться по саду, так как узнала от одной из фрейлин, что их величества желали узнать час, в который я гуляю, чтобы меня встретить. Поэтому я и выбираю самые уединенные места…»
Получил это письмо Афанасий Николаевич, и бросило его в жар. Листок запрыгал в дрожащих руках. Запросто беседует Наталья с княгиней Кочубей. А княгиня Кочубей – законная супруга председателя комитета министров и .государственного совета. Да что княгиня Кочубей! Внучку-красавицу приглашают к высочайшему двору. А глупая Наталья прячется от их величеств на прогулках!
Вот когда получит Афанасий Николаевич – как пить дать! – миллионную казенную ссуду! Теперь, выждав дальнейших известий, ехать калужскому отшельнику самолично в Петербург. Ай да внучка! Ай да тихоня Наталья!..
Николай Павлович очень хорошо помнил московскую девицу, приглянувшуюся ему на бале. Теперь он увидел модную красавицу.
Но прежде всего нужно было подумать о Пушкине. Император всегда считал себя покровителем изящных искусств. Словесность, например, руководимая твердой рукой, более всех других художеств может и должна служить трону. Увы! Никто из сочинителей не доставлял императору столько хлопот, как Пушкин. Кто вернул его из ссылки? Кто взял на себя цензуру его писаний? Кто дал ему в попечители и ходатаи перед троном усердного Бенкендорфа? Сделано все, чтобы вернуть вольнодумца на путь служения царю и отечеству. А он?..
Конечно, проще всего прибегнуть к испытанным мерам внушения, но этому препятствовала неслыханная и непонятная известность Пушкина. Таков дух времени, о котором разглагольствуют либералы. Император борется против этого духа с первого дня царствования, а каковы результаты? Приходится же терпеть этого Пушкина, как будто бы стоят за ним неведомые, но непреодолимые силы. Тот же дух времени диктует императору еще одну попытку, – впрочем, наверняка безнадежную, – обратить Пушкина к благомыслию.
Пушкину была оказана почетная милость: его зачислили на государственную службу с правом рыться в архивах для написания истории Петра I. Нельзя было искуснее изобрести капкан. Пушкин бредил архивами, таившими столько увлекательных, неведомых и неразгаданных в истории России тайн. Петр I и его эпоха издавна занимали воображение поэта. А Василий Андреевич Жуковский, первый друг и защитник при дворе, не уставал рассказывать о благоволении царя к будущим занятиям Пушкина историей.
Пушкин ринулся в архивы и там, на пути к царю Петру, вновь повстречался с Емельяном Пугачевым, который издавна привлекал внимание поэта. Материалы военной коллегии о беглом донском казаке приоткрыли живую быль народной жизни.
Пушкин с головой ушел в работу. Но упрятать его в архивы все-таки не удалось.
«Не кокетничай с царем, искокетничаешься», – говорил и писал жене Александр Сергеевич.
Наталья Николаевна только пожимала плечами: ведь император получал от нее точно такие же улыбки, как и все другие почитатели ее красоты.
Встречи Натальи Николаевны с императором на балах были нередки. При этом она чуть розовела от понятного волнения.
Николай Павлович не отводил от нее глаз.
– Наконец-то мы вас видим…
– Ваше величество, я так счастлива!
И при следующей встрече:
– Рад, очень рад вас видеть. Вы истинное украшение общества. – Монарх не отличался находчивостью.
– Позвольте, ваше величество, отнести эти милостивые слова за счет вашего рыцарского великодушия.
И уплывет в танце, подарив взгляд, от которого так и замирает царственное сердце. Эти взгляды, чуть застенчивые, положительно всесильны, но, увы, не сулят императору никаких надежд.
Николай Павлович не отчаивается, но медлит. А впереди новые, такие же бесплодные, встречи… Впрочем, император принимает свои меры.
Пушкину пожаловали придворное звание камер-юнкера.
«…двору хотелось, – записал Пушкин в дневнике, – чтобы Наталья Николаевна танцовала в Аничкове».
В Аничковом дворце устраивались интимные балы для приближенных. Наталья Николаевна появилась на этих балах так, как будто родилась во дворце.
Когда в Петербург переехали сестры Гончаровы и поселились у Пушкиных, старшая из них, Екатерина, была пожалована во фрейлины императрицы.
Всемогущая рука императора делала все, чтобы приручить Наталью Пушкину. Она улыбалась, в меру смущалась, опускала глаза, но оставалась непреклонной.
Пушкин издевался над ухищрениями царя – Наташа была совершенно откровенна с мужем. Это было ей тем легче, что решительно ничего не приходилось скрывать. Она принимала всеобщее поклонение по дарованному ей праву. Она вела себя в Петербурге так, как на московских балах в юности. Как тогда, так и теперь не было никого, кто мог бы получить от нее взгляд или улыбку, предназначенную избранному счастливцу. Может быть, она даже не замечала порой царя – ни тогда, когда он повторял свои комплименты, ни тогда, когда он начинал любезничать с ухватками лихого солдафона.
«На балу у Бобринских, – писала мать Пушкина 26 января 1834 года, – император танцовал с Наташей кадриль, а за ужином сидел возле нее».
По удивительной случайности Пушкин записал в дневнике в тот же день:
«Барон д'Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет».
Вскоре знакомство Натальи Николаевны Пушкиной с бароном Жоржем Дантесом состоялось. На зимних и весенних балах ее повел в танце новоиспеченный корнет-кавалергард. Мнение света составилось быстро: мир еще не видал такой восхитительной пары! Они созданы друг для друга!
И глаза, только что следившие за танцующими, искали в бальной зале мужа Натали. В этих взглядах можно было бы прочесть затаенное злорадство. Барон Дантес начинал свое волокитство в открытую.
Балы к лету кончились, и Наталья Николаевна с детьми уехала из Петербурга. Сначала она должна была повидаться с матерью в Яропольце, потом уехать к деду на Полотняный завод. Пушкина держали в столице неотложные дела – печатание «Истории пугачевского бунта», хлопоты по управлению отцовским нижегородским имением Болдино. Его тревожили денежные заботы и растущие долги. Отставка и бегство на житье в деревню представлялись единственным спасением.
Письма от Натальи Николаевны приходили редко, реже, чем хотелось бы Александру Сергеевичу. Его письма были нежны, ласковы, шутливы, исполнены заботы о детях и тоски по жене. В одном из этих писем вдруг промелькнула фраза:
«…я не стану ревновать, если ты три разу сряду провальсируешь с кавалергардом. Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив».
В дорожных хлопотах, на кочевье, Наталья Николаевна не обратила никакого внимания на эти строки. В ответных письмах она засыпала мужа вопросами: как он волочится за Софьей Карамзиной, за графиней Соллогуб, за фрейлиной Смирновой?.. Припомнила даже какую-то Полину Шишкову, которую поэт в глаза не видывал, и корила мужа за частые прогулки по Летнему саду. О кавалергарде, о котором писал ей муж, она не отозвалась никак. А Пушкин считал долгом обстоятельно оправдываться перед женой по каждому ее намеку. Этому не мешали ни дела, ни хлопоты об отставке, которые кончились грозным окриком с высоты престола: «Уйти в отставку Пушкин может, но архивы будут закрыты для него навсегда».
И как же переполошился тогда добросердечный Василий Андреевич Жуковский! Сколько упреков выслушал от него Пушкин, презревший царские милости! С отставкой дело не вышло. Тяжелое, одинокое, безрадостное было лето…
А Наталья Николаевна доехала до Калуги и с обычной откровенностью писала мужу о каком-то объявившемся здесь случайном своем поклоннике. Александр Сергеевич отвечал, что Таша избрала его «за неимением Того и другого». Тот с большой буквы – конечно царь. Кто же был другой?.. Так снова промелькнула в письме тень барона Дантеса.
Прошел еще год, Пушкин осенью уехал в Михайловское. Отдаваясь воспоминаниям, долго бродил по запущенному парку. Около знакомых старых сосен поднялась молодая семья. Александр Сергеевич глядел на эту молодь, вздыхал об отлетевшей юности и писал жене:
«… досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу».
Наталья Николаевна, оставшаяся в Петербурге, готовилась в это время к первым балам. Царь видел все то же изящное кокетство и непреклонность. В своем величии он не обратил внимания на то, что Наталья Пушкина, может быть, чаще, чем с другими, танцует с кавалергардом Дантесом. Но ведь император, обремененный государственными делами, недолго и оставался в бальных залах. Если же ему было угодно пригласить на короткий танец жену камер-юнкера Пушкина, то кто, дерзкий, мог такое приглашение оспорить?
…Зимой 1836 года Наталья Николаевна в связи с предстоящими родами и вовсе прекратила выезды в свет, а летом укрылась на даче на Каменном острове.
Глава одиннадцатая
Пушкин приехал в полдень на дачу с гостем. Правда, об этом было заранее известно, но у дам все-таки произошел легкий переполох. Еще бы! Гость был из Парижа, известный за пределами Франции журналист, ученый и дипломат Франсуа Адольф Лёве-Веймар. Он совершил путешествие в Петербург, чтобы познакомиться с русской жизнью, а прежде всего с русской литературой. И, конечно, стал вхож к Пушкину.
Итак, в пригожий июньский день Лёве-Веймар появился на каменноостровской даче, был представлен хозяйке дома и ее сестрам, после чего Александр Сергеевич стал подводить детей и был очень доволен, когда гость уделил внимание и крошке Наташе.
Общительный парижанин быстро завоевал общую благосклонность. Но, пожалуй, особенно подружился он с Машенькой, хотя совсем не знал русского языка, а Машенька немного больше знала по-французски.
Казалось, путешественник, вошедший в моду в петербургских гостиных, неутомимый посетитель столичных музеев, имел сегодня одну цель – провести свободный час в семье первого из русских поэтов. Во всяком случае, никто бы не заметил в нем даже малейшего нетерпения.
К досаде дам, Пушкин вскоре увел гостя к себе. Гость с любопытством оглядывал комнату, в которой работал самый знаменитый писатель России, создавший язык, на котором теперь пишут и говорят, – так в недалеком будущем напишет о Пушкине сам Лёве-Веймар.
В летнем кабинете Александра Сергеевича не оказалось, впрочем, ничего примечательного. К раскрытым настежь окнам тянулись густые ветви деревьев, а за садом рябилась на солнце притихшая Нева.
– Нелегкое дело вы возложили на меня, – сказал. Пушкин, вынимая из стола рукопись.
– Но и самые смелые мои ожидания, как я вижу, сбылись? – Лёве-Веймар не спускал глаз с листков, исписанных рукой Пушкина. – Какие слова я найду, чтобы благодарить вас!
– Повремените с благодарностью. Шутка ли – переложить песни наши на чужой язык! Прелесть их кажется часом непередаваемой, а трудности перевода – непреодолимыми. Когда вы переводили на французский язык саги Шотландии, вы и сами, думаю, испытали подобное?
– Без сомнения! – с живостью откликнулся Лёве-Веймар. – Но я могу напомнить, что русский поэт Пушкин создал «Песни западных славян», воспользовавшись сборником Мериме. Говорят, что в этих переводах куда больше отразился истинный дух поэзии ваших западных соплеменников, чем уловил этот дух в своей мистификации Мериме…
– Не будем, – перебил Пушкин, – винить изобретательного Мериме, тем более что он чистосердечно признался в своей подделке. Ну, а поэзия, право, не осталась в накладе! Мериме – спасибо ему! – дал пищу и моему воображению, хотя не мне судить о моих переводах из «Гузлы»… Вернемся к нашему делу. Отбирая для вас русские песни, я хотел представить вам образцы народной поэзии, наиболее примечательные, по моему разумению. Но как исчерпать безбрежный океан?..
Пушкин снова перелистал свою рукопись.
– Я ограничил себя одиннадцатью песнями и поставил перед собой единственную задачу – передать в точности их содержание. За это поручусь. Но не ищите в моих переводах других достоинств. Их нет.
Лёве-Веймар недоверчиво улыбнулся: только сам Пушкин имеет право судить с такой строгостью о своей работе.
– Утешаюсь тем, – продолжал Александр Сергеевич, – что первый шаг всегда труден. А просвещенной Европе давно бы пора лучше нас знать и покончить с высокомерием, рождающимся от невежества. Вы выпустили книги по истории античной, немецкой и французской литературы. Будем надеяться – познакомите Францию и с русской словесностью. Но без обращения к народной поэзии не мыслю этого труда.
Пушкин взял листок и прочитал перевод знаменитой песни: «Не шуми, мати зеленая дубровушка»:
– «Ne murmures-donc pas, verte forêt, ma mére! ne m'empêche pas de reflechir…»
Все, казалось бы так, да не совсем, – перебил Александр Сергеевич самого себя. – Послушайте, как это звучит по-русски, хотя и незнакомы вы с нашим языком.
Не шуми, мати зеленая дубровушка, Не мешай мне, добру молодцу, думу думати…Пушкин читал напевно, словно хотел передать задушевную грусть музыкального зачина песни.
– Теперь, – сказал он, – я обязан представить вам важное разъяснение. Конечно, каждый русский подтвердит, что дубровушка – тоже лес, а думу думати – то же, что и размышлять. Все, казалось бы, так, только нет уже в переводе прелести живого народного слова. Но я говорил вам, что заботился единственно о точности содержания. Разъяснение мое и принадлежит содержанию песни.
Лёве-Веймар вынул записную книжку и карандаш, готовясь делать свои пометки.
– Обратите внимание, – Пушкин снова взял листок, – на цареву речь:
«Ты скажи, скажи, детинушка крестьянский сын, Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал…»– В большую ошибку впадет тот, кто подумает, что речь идет об обыкновенном воровстве или разбое. На судебном языке Московского государства так называли и мятеж. Вот о чем спрашивает в песне царь, вот в чем должен ответ держать перед ним крестьянский сын. Заметьте: если бы это место перевести – сын крестьянина, было бы узко и даже неверно. Речь идет о простолюдине, повинном в мятеже. Эту особенность наших песен, называемых «разбойничьими», надо знать каждому, кто хочет познать внутреннюю жизнь России…
Пушкин на минуту задумался и рассказал гостю, что пишет роман о временах Пугачева.
– Пугачев? Кое-что и я о нем знаю, – Лёве-Веймар не мог преодолеть любопытства, – но я ничего не знаю о романе Пушкина и жажду о нем узнать…
– Во благовременье, если угодно, познакомлю. Приверженцы Пугачева тоже поют в моем романе «Дубровушку». Так и вижу их грозные лица, слышу голоса и ясно представляю себе то выражение, которое придают песне люди, обреченные виселице:
«Исполать тебе, детинушка крестьянский сын, Что умел ты воровать, умел ответ держать! Я за то тебя, детинушка, пожалую Середи поля хоромами высокими — Что двумя ли столбами с перекладиной».– Вы, наверное, знаете, – заключил Александр Сергеевич, – что наш император и в недавние времена пожаловал теми же столбами с перекладиной друзей моей юности. По-видимому, царские обычаи не скоро меняются. Но это уже не относится до песни… А как было мне перевести для вас наше исконное выражение «исполать тебе»! Я поставил «bravo!»[1]. Но увы, это свидетельствует только о том, что не нашел нужного слова. Таких примеров в моих переводах имеется, пожалуй, довольно.
Пушкин, расхаживая по кабинету, несколько раз косился на окно. Теперь подошел к нему вплотную.
– А вот я скажу сейчас нянькам, что вы под моими окнами бездельничаете. Право слово, сейчас скажу!
Лёве-Веймар, не понимая, что происходит, тоже приподнялся с кресла. В саду стояли дети Пушкина, явно чего-то ожидавшие.
– Мы хотим играть в прятки, – чинно объяснила отцу Машенька.
– Ужо, будут вам и прятки. Бегите пока к нянькам, – отвечал Александр Сергеевич. Смеясь, он перевел гостю состоявшийся разговор. – Думаю, что моя бедокурщица наверняка рассчитывала и на ваше участие. Какая иначе польза от гостя?
– О, я польщен и непременно приеду для этого еще раз. Пожалуйста, заверьте мадемуазель Мари! – отвечал Лёве-Веймар. Он следил, как мелькало среди дерезьев Машенькино платье. – Какое прелестное создание!
– Да, – откликнулся Пушкин, – будет хороша, коли хорошо воспитаем.
– Может ли это быть иначе в семействе Пушкина?
Александр Сергеевич ничего не ответил. Вернулся к песням. Перебрал свои листки.
– Вот вам плач о Разине. Прошли века – крепко хранит народ память об этом мятежнике, потрясавшем в старину наше Московское государство.
На заре то было, братцы, на утренней, На восходе Краснова солнышка, На закате Светлова месяца, Не сокол летал по поднебесью, Ясаул гулял по на садику; Он гулял, гулял, погуливал, Добрых молодцев побуживал: «Вы вставайте, добры молодцы, Пробужайтесь, казаки донски! Нездорово на Дону у нас, Помутился славной, тихой Дон, Со вершины до Черна мо́ря, До Черна мо́ря Азовскова, Помешался весь казачей круг…»Александр Сергеевич начал читать песню совсем тихо, постепенно повышая голос – будто росла, ширилась грозная весть. Да что же свершилось на Руси? Какая беда?
Заключительные строки песни Пушкин перевел на французский язык так:
«Nous n'avons plus d Ataman, Nous n'avons plus Stepan Timofeevitch dit Stenka Rasine. On a pris le brave, On lui a lié ses blanches mains. On l’а mené a Moscou bâtie en pierre et au milieu de la glorieuse Krasnaja-Plochtchade on lui a tranché sa tête rebelle»[2].
Лёве-Веймар углубился в чтение перевода.
– С вашей помощью, – сказал он, – я листаю историю России страница за страницей.
– А для того, чтобы вы видели беспристрастие и мудрость народную, я перевел вам песни об Иване Грозном и Петре Великом. Народ славит Пугачева и Разина, но отдает справедливую дань и тем царям, которые твердо держали в руках кормило государственного корабля и умело вели его в будущее. Так соседствуют в поэзии народной Петр Первый с Емельяном Пугачевым, а грозный царь Иван со Степаном Разиным. Когда-нибудь историки оценят эти песни и объяснят их. Меня же, каюсь, в особенности влечет Степан Разин, – может быть, потому, что в былые годы я считал его единственным поэтическим лицом русской истории. Мнения мои расширились, но поэтический ореол Разина не померк.
Пушкин стал рассказывать, как он разыскивал песни о Пугачеве в Оренбургском крае, как записывал песни о Разине на Псковщине, в Михайловском.
– Коли признаться, я и сам испробовал свои силы: написал несколько песен в народном духе – и, конечно, о Степане Разине.
– О! – вырвалось у любознательного гостя. – Буду ли я иметь счастливую возможность с ними познакомиться?
Приглашение к обеду прервало разговор.
– Натали, – обратился Пушкин к жене, как только все уселись за стол, – помоги господину Лёве-Веймару и мне. Объясни нам, что значит: «с зачесами чулочки, да все гарусные»… А еще лучше – переведи на французский. Ну-ка?
– Откуда ты такое взял, мой друг? Никогда ничего подобного не слыхала. Нет таких чулок!
– А вы, свояченицы, что скажете о гарусных чулочках? – Александр Сергеевич тщетно выжидал ответа. – Ну конечно, ни одна модница не скажет. Стало быть, надобно брать справки у деревенских старух. Беда только в том, что и те старухи не помогут, по незнанию хотя бы французского языка.
Пушкин стал радушно потчевать гостя. Лёве-Веймар завладел разговором. Он живо рассказывал о парижских театрах, о знаменитых актерах, о сутолоке модных салонов… Для себя же отметил наблюдательный журналист: Пушкин, удивительно осведомленный в событиях европейской жизни, с жаром говорил о писателях и политических ораторах, но грустью проникался его взор, когда речь заходила о сокровищах искусств, собранных в Париже или Лондоне. Совсем нетрудно было понять его парижанину, уже получившему некоторое представление о русских порядках: путешествия за границу, столь обычные у русской знати, запретны для первого поэта России…
Вслед за гостем Пушкин подошел к Наталье Николаевне:
– Прими и мое спасибо… ладушка!
– Ладушка?! – Наталья Николаевна удивленно подняла брови.
– Неужто не слыхивала? А у меня сегодня наши песни с ума нейдут. Вини в том гостя. Но попробуй-ка уместить в одном слове столько сердечной ласки!
В кабинете Лёве-Веймар снова вынул записную книжку. Пушкин на него покосился.
– Я не открою вам ничего нового, конечно, если скажу, что в сказках и песнях кроется неиссякаемый родник для поэтов, равно как все мы должны черпать щедрой рукой от говора народного. Мудр был Альфиери, когда изучал итальянский язык на флорентийском базаре. Прав и соотечественник ваш господин Фориэль, когда говорит, что в песнях дороги нам не архаические предания, а живая, неумирающая поэзия.
Лёве-Веймар слушал и был изрядно удивлен. Книга Фориэля «Народные песни новой Греции» вышла во Франции более десяти лет тому назад. Оказывается, и ее знает Пушкин.
– Я высоко ценю мысли Фориэля, – подтвердил Пушкин. – Прав он, а не ученые немцы, рассматривающие песни как музейную коллекцию. Но скажите, сделайте милость: Фориэль занялся песнями Греции – пусть так, важное, конечно, дело, а как хранят у вас собственное достояние французского народа – его песни?
– Боюсь, что здесь нам нечем похвастать. Впрочем, кое-что делают наши провинциальные академии.
– Кое-что? – Пушкин был в свою очередь удивлен. – Да разве в таком деле обойдешься трудами академиков? Тут нужны многие тысячи ловцов-собирателей… Когда познает многоплеменная, разноязычная Россия свое песенное достояние?
Лёве-Веймару привелось выслушать рассказ Пушкина о том, когда и какие песенные сборники были выпущены в России. Не утаил Александр Сергеевич, что и сам задумывал выдать в свет собрание песен. Он мог бы добавить, что, готовясь к этому труду, самолично сверял напечатанные песни, чтобы упорядочить драгоценные россыпи. Мог бы Пушкин еще сказать: если не удалось это ему самому, то передал все свои записи в надежные руки. Не пропадет его труд.
На письменном столе все еще лежали листки с песнями, отобранными для Лёве-Веймара.
– А теперь… ох, неисправим, должно быть, я, грешный!.. – Александр Сергеевич опять взялся за рукопись, – попотчую вас еще одной песней о Разине. Позвольте для начала опять представить ее вам так, как звучит она по-русски. – И начал читать неторопливо:
У нас-то было, братцы, на тихом Дону, На тихом Дону, во Черкасском городу, Породился удалой доброй молодец, По имени Степан Разин Тимофеевич, Во казачей круг Степанушка не хаживал. Он с нами, казаками, думу не думывал, Ходил-гулял Степанушка во царев кабак, Он думал крепку думушку с голудбою…И оборвал чтение:
– Смотрите, как наша голудба выглядит на французском языке; я перевел les va-nus – pieds»[3]. Понятнее было бы для французов – санкюлоты, но тогда офранцузилась бы сама песня… Впрочем, не о том я хочу сказать, Драгоценное свидетельство дает нам и здесь народная поэзия: Разин не водится с зажиточным казачеством, он держится только голытьбы. По песне можно безошибочно судить, кто собирается вокруг Степана Разина. Мятеж, как всегда, поднимают обездоленные… Итак, вручаю вам мой скромный труд и прошу – не корите за сухость и прозаизмы перевода. Первый это признаю.
Лёве-Веймар бережно спрятал полученную рукопись.
– Как много я могу узнать о России, если мне суждено знать Пушкина! – сказал он растроганно, приложив руку к сердцу.
Вскоре гость с явной неохотой покинул гостеприимных хозяев. Неотложные дела ждали его в городе.
Пушкин проводил гостя до экипажа. Едва коляска тронулась, Александра Сергеевича окружили дети. Должно быть, начиналась долгожданная игра в прятки. Лёве-Веймару показалось, что Пушкин готовится принять в ней участие с полным воодушевлением.
Глава двенадцатая
Первого июля в Петергофе праздновали именины императрицы. Чуть свет сюда потянулись кареты и экипажи из Петербурга. Высшее общество, прервав летнее уединение, спешило для принесения поздравлений их величествам.
По случаю торжества в петергофском парке объявлена иллюминация и фейерверки. Назначен бал-маскарад. В Петергоф стремился попасть в этот день каждый досужий житель столицы, хотя бы и вовсе не причастный к дворцовым сферам. Толпы гуляющих с утра заполнили парк.
Из особо приближенных к монарху лиц в Петергофе пребывал шеф жандармов граф Бенкендорф. На нем лежало верховное наблюдение за охраной порядка. В таких случаях Александр Христофорович был неутомим. Никому не доверяя, он ранним утром сам проверил секретную агентуру, расположенную вокруг дворца и в парке.
Возвращаясь в отведенные ему покои, граф встретил генерала Адлерберга, совершавшего прогулку в одиночестве.
– Ваше сиятельство! – приветствовал его Владимир Федорович.
– Счастлив засвидетельствовать мое совершенное почтение вашему превосходительству! – с живостью откликнулся Бенкендорф. – Наслаждаетесь, как вижу, утренними чарами?
– Истинно наслаждаюсь и размышляю: сама благоухающая Флора принимает участие в предстоящем торжестве.
Они пошли по уединенной парковой дорожке, продолжая разговор. Баловень дворцовой фортуны, генерал Адлерберг словно бы задался целью посвятить шефа жандармов в поэтические тайны природы. Александр Христофорович понял, что собеседник не склонен делиться с ним мыслями по более важным вопросам.
– Прошу великодушно простить меня, ваше превосходительство, священные обязанности службы…
– Понимаю, совершенно понимаю, – благосклонно отвечал Адлерберг. – Увидимся во дворце.
Шеф жандармов ускорил шаги и на ходу думал: «Попробуй раскуси эту бестию! О благорастворении воздухов рассуждает, а куда метит? Коли вошел в такой фавор – непременно будет подкапываться. Но под кого?»
А Владимир Федорович Адлерберг продолжал утреннюю прогулку в добром настроении. Император дарит его все более сердечной дружбой. Можно сказать, открывает душу…
Навстречу генералу попадалось все больше офицеров гвардии, съехавшихся на праздник.
– Мой милый барон! – воскликнул Владимир Федорович. Он дружески протянул руку почтительно вытянувшемуся перед ним кавалергарду и продолжал по-французски: – Мой дорогой барон, должен пожурить вас: совсем-совсем меня забыли!
– Служба его величеству… – отвечал, улыбаясь, барон Жорж Дантес-Геккерен.
– Служба! – Адлерберг недоверчиво покачал головой. – Сам был молод, знаю, – он притворно вздохнул, явно кокетничая совсем еще не изжитой молодостью. – Вакху или Венере служите, проказник, с особым усердием? – Генерал взял собеседника под руку. – Впрочем, освобождаю вас от всяких признаний, но при непременном условии: жду вас у себя по праву старой дружбы.
– Буду счастлив явиться, – Жорж Дантес-Геккерен снова вытянулся перед генералом с нарочитой почтительностью и исчез среди гуляющих.
Во дворце началось представление их величествам придворных особ. Церемониал длился нестерпимо долго. Медленно двигались по залу сановники в раззолоченных мундирах и дамы в придворных туалетах. Среди камергеров высочайшего двора совсем затерялся князь Петр Андреевич Вяземский. Когда вслед за камергерами пошли камер-юнкеры, между ними еще больше затерялся Владимир Федорович Одоевский. Камер-юнкеров было так много, что никто не заметил отсутствия камер-юнкера Пушкина.
Между дам, имевших право приезда ко двору, не оказалось супруги камер-юнкера Пушкина. И это было, конечно, гораздо заметнее. Император долго искал кого-то глазами среди пышного общества, заполнившего дворцовый зал. Но церемониал представления их величествам шел к концу.
Парк давно наполнился публикой, ожидавшей выхода императорской четы. Нетерпеливые взоры были обращены к дворцу. Никто не заметил смущения Софьи Николаевны Карамзиной, дочери покойного историографа. Она действительно попала в неловкое положение – оказалась в петергофском парке без кавалеров. Молодые люди, обещавшие ее сопровождать, не явились или, по свойственному им легкомыслию, к кому-нибудь переметнулись.
Ей, девушке, перешагнувшей за тридцать лет, нередко приходилось испытывать подобное мужское вероломство. Утешением за частые уколы женскому самолюбию могло бы служить разве то, что она была признанным украшением салона Карамзиных, где за скромным чайным столом собирались сановники, дипломаты, поэты и художники – весь петербургский свет и служители муз. Здесь подолгу засиживались за беседой Жуковский, Вяземский, Пушкин. Сюда заезжали гвардейские офицеры, сослуживцы и приятели братьев Карамзиных. Здесь запросто бывали министры его величества. Даже родня всесильного графа Бенкендорфа не чуждалась этой скромной гостиной: ведь сам император сохранял неизменное благоволение к памяти покойного историографа.
И все-таки легкомысленная молодежь не проявляла должного внимания к Софье Николаевне. Вот и сегодня она опять осталась без кавалеров. Ее нисколько не утешало общество Марии Христофоровны Шевич, родной сестры графа Бенкендорфа, с которой Софья Николаевна приехала в Петергоф.
Громогласные крики встретили выход их величеств на дворцовую террасу. Представлявшиеся торжественной процессией проследовали по парку. А Софья Николаевна все еще бродила по аллеям в обществе мадам Шевич. Ее положение стало бы, пожалуй, и совсем затруднительным, если бы вдруг ей навстречу не устремился барон Жорж Дантес-Геккерен.
Софья Николаевна относилась к нему с сердечной приязнью: сердце легко привыкает к тем, кого видишь часто, а Дантес был завсегдатаем дома Карамзиных, особенно в те дни, когда там бывал Пушкин с женой.
Барон оказался в Петергофе ангелом-спасителем для Софьи Николаевны. Он не покинул ее ни днем, ни вечером, когда общество собралось на иллюминацию и костюмированный бал. Барон был почти нежен с ней и до развязности откровенен: он так надеялся, что увидит сегодня Натали…
Софья Николаевна не ревновала. Она была достаточно для этого умна. Она очень хорошо помнила о своих тридцати годах и знала, что Жоржу не больше лет, чем Наташе Пушкиной. Кажется, Наташа даже чуть-чуть, на несколько месяцев, моложе, чем этот самонадеянный повеса.
Может быть, Софье Николаевне даже взгрустнулось на минуту. Впрочем, она сама себе никогда бы в этом не призналась. А Жорж так ее смешил!..
Праздник прошел великолепно.
На следующий день царь, приняв Бенкендорфа, благодарил верного слугу за понесенные труды. Николай Павлович был благосклонен и нетороплив. Отозвался о празднике и вспомнил:
– Да, кстати – подопечный твой, камер-юнкер Пушкин…
– Ваше величество! – Александр Христофорович дерзнул прервать речь венценосца. – Я не раз всеподданнейше умолял снять с меня непосильное бремя.
– Полно, полно! Кому, кроме тебя, могу поручить эту заботу? Так вот: докладывали мне, что камер-юнкер Пушкин не был на представлении придворных чинов, сославшись на семейный траур. Не могу не уважить причины, хотя нимало не верю искренности вольнодумца. Не ему говорить о святости христианских обычаев. Надеюсь, он не причиняет тебе новых хлопот?
– Неисправим, ваше величество! И никогда не примкнет к благомыслящим, – твердо отвечал Бенкендорф. – В тайных своих действиях камер-юнкер Пушкин всегда останется ненавистником всякой власти. Никакие милости вашего величества не вселят отпетому якобинцу должного благоговения даже к священной особе вашего величества.
– Не возьму в толк: о чем говоришь?
– Долгом считаю всеподданнейше доложить… – Бенкендорф, видя благоприятное настроение императора, наконец решился и доложил о письме Пушкина к жене, копия с которого до сих пор лежала у управляющего Третьим отделением без движения и которое он помнил наизусть.
Царь опешил:
– Так и пишет, что я завел в утешение гарем?!
– Из театральных воспитанниц, – с готовностью подтвердил шеф жандармов.
– И подобными мерзостями грязнит воображение собственной жены и матери своих детей! – продолжал, повышая голос, Николай Павлович. – Не постигаю!
– Не замедлю представить, ваше величество, копию с преступного письма… Вашему милостивому вниманию к высоким достоинствам госпожи Пушкиной придан… э… э… иносказательный смысл…
Царь бросил на Бенкендорфа подозрительный взгляд, нахмурился и долго молчал.
– Почему же ты медлил с докладом? – спросил он сурово.
– Считал за долг, ваше величество, дознаться, не продолжает ли камер-юнкер вашего двора, – Александр Христофорович сделал ударение на последних словах, – распространять и далее свои пашквили…
– Пустое! – поспешно перебил император. – Кто поверит низкой клевете? – Растерянность его начинала переходить в явное неудовольствие. – Пустое, граф! Предадим забвению недостойный пасквиль, вполне достойный, впрочем, пера Пушкина.
Круто оборвав беседу, монарх отпустил шефа жандармов, едва удостоив его коротким кивком головы.
– Признаюсь, – вслух сказал Николай Павлович, оставшись один, – признаюсь… – Он повертел в руках карандаш и, сломав его, далеко отбросил обломки. – Так истолковать мои чувства! При чем тут театральный гарем? Этакая низость! – Император по привычке играл роль, как часто делал даже наедине с самим собой. – Так истолковать возвышенные мои чувства к достойной женщине, вполне заслуживающей, впрочем, лучшей участи! Черт знает, на что способен ее муж… Надо взять против него решительные меры осторожности, наистрожайшие меры. А возмутительное письмо предать забвению… разумеется, до времени… Вот тогда и пусть поусердствует верный Бенкендорф!
Граф Бенкендорф, покидая петергофский дворец, встретил генерала Адлерберга.
– Имели счастье быть у его величества? – приветливо осведомился Адлерберг.
– Имел счастье, – коротко ответил Александр Христофорович.
– В добром ли расположении государь?
– В отменном, – еще короче подтвердил всемогущий граф Бенкендорф.
И, глядя на улыбающегося генерала Адлерберга, мысленно продолжил: пусть лучше отсохнет язык, чем он, граф Бенкендорф, когда-нибудь вмешается в шашни его величества с этой Пушкиной! Хватит с него одного камер-юнкера Пушкина… пока не заберет его в преисподнюю сам сатана…
Из Петергофа разъезжались последние любопытные. Когда Софья Николаевна Карамзина вернулась на свою дачу в Царское Село, ей было о чем рассказать мачехе. Рассказывать она была большая мастерица. Слушая падчерицу, почтенная вдова историографа, Екатерина Андреевна, будто сама побывала в Петергофе. А Софья Николаевна то и дело перебивала отчет об увеселениях рассказом о неожиданном кавалере, счастливо посланном ей судьбой:
– Жорж так забавлял меня своей веселостью! А еще больше – комическими вспышками своих чувств к Натали.
Екатерина Андреевна покачала головой:
– Ох, не к добру эти чувства, Соня! Дантес не знает характера Пушкина…
– Но кто же виноват? – Софья Николаевна говорила с несвойственной ей горячностью. – По праву мужа Пушкин закрыл перед Жоржем двери своего дома. Пусть так. А что делать Наташе, если она неминуемо будет встречаться с бароном в свете?
– Ничего я в этой истории давно не разбираю, – Екатерина Андреевна недоуменно развела руками. – Одно вижу: при имени барона Александр Сергеевич становится чернее тучи. Смотреть страшно, когда он, сердешный, заскрипит зубами. Но и мне толком ничего не говорит. – Екатерина Андреевна поднялась с кресла. – А пора бы и Наташе взять меры: она первая перед мужем в ответе!
Глава тринадцатая
Лето 1836 года было обильно грозами и ливнями. Бури сменялись благодатной свежестью и покоем. На невских островах все пышнее становились парковые аллеи. На даче Пушкиных жизнь шла по-прежнему. Только сам Александр Сергеевич часто оставался в городе.
В начале июля вышел второй номер «Современника». На обложке стояло имя поэта. Но никак нельзя было сказать, что свежая книжка пушкинского журнала стала новостью животрепещущей.
Подписчики из образованных, отдыхая от столичной сутолоки в дальних имениях или в окрестностях Петербурга, откладывают чтение до осени. Будет время, чтобы заняться журнальной перебранкой…
Даже в кофейнях на Невском проспекте лежат без спроса свежие газеты. Если же и потребует кто-нибудь журнальную книжку, то, конечно, обратит взор на парижские новинки. Сидит такой посетитель, листает журнал и совершает вслед за счастливцем воображаемое путешествие во Францию. О, Париж!.. А парижанки?.. Да, парижанки… Глянуть бы когда-нибудь хоть одним глазом… И вдруг очнется любознательный путешественник – стоит перед ним давно заказанный стакан чая да вьются над блюдечком с сахаром одуревшие от жары мухи…
Когда пустеет даже Невский проспект, тогда и без календаря можно наверняка сказать – спит в летней истоме Петербург. В ожидании посетителей дремлют, прислонившись к стене, лакеи в кофейнях. Иной спросонок взмахнет салфеткой над столиком – роем поднимутся тогда мухи и опять вернутся на свои места. Даже спорщики, часами просиживающие в кофейнях, и те угомонились. А если и возьмет кто-нибудь скромную книжку «Современника» да заглянет в оглавление – непременно скажет такой посетитель, глядя на приятеля с недоумением:
– Ни стихов, ни прозы Пушкина в пушкинском журнале! Как это понимать?
И приятель, лениво полистав журнал, пожмет плечами: в самом деле, как же это понимать?
– Зато, сказывают, – продолжает, помолчав, завзятый любитель словесности, – напечатаны в журнале любопытные записки кавалерист-девицы Надежды Дуровой… – И опять полистает свежий «Современник». – А! Вот сам Пушкин рекомендует ее читателям.
«Какие причины, – читает посетитель кофейни, пытаясь преодолеть истому, – заставили молодую девушку, хорошей дворянской фамилии, оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений – и каких еще? Наполеоновских!..»
А больше нет сил читать вслух. И так вспотел.
– Следовательно, – заключает завсегдатай кофеен, не изменявший им даже летом, – надо будет в записки кавалерист-девицы непременно глянуть… – И, отложив журнал, обращается к дремлющему у стены лакею: – А подай-ка нам, братец, «Северную пчелу».
Лакей встрепенется и мигом подаст свежую «Пчелку»… Ныне не то, что зимой: зимой «Пчелы» никогда не дождешься, все номера на руках.
Вторая книжка «Современника» не привлекла особенного внимания. Если же о ней и толковали, то больше всего старались разгадать: почему в журнале ни строки своей не печатает редактор-издатель?
Впрочем, записки Надежды Дуровой читали как увлекательный роман. Замысел Пушкина удался вполне. Накануне двадцатипятилетия победы русского народа над полчищами Наполеона поэт начал печатать воспоминания самих участников Отечественной войны. В запасе у Пушкина имелись воспоминания прославленного партизана Дениса Давыдова. Недавняя страница истории должна была ожить перед читателями «Современника» под пером тех, кто ее творил.
Были напечатаны в «Современнике» и критические статьи Вяземского о новейших произведениях французской литературы, посвященных Наполеону.
Но читатели, минуя эти статьи, тянулись к пространному разбору «Ревизора». Именно эту статью Вяземского следовало бы считать краеугольной в номере. Вокруг «Ревизора» бушевали страсти. Комедия Гоголя размежевала Россию на два лагеря.
Князь Вяземский выступал в защиту Гоголя. Но делал это в Петербурге именно так, как в Москве воевал за Гоголя Шевырев. Оба критика обеляли и пудрили гоголевских героев.
Но пора признаться: не так, пожалуй, невозмутима была летняя тишина в опустелом Петербурге.
Пусть представители избранного общества совершали заграничные путешествия; пусть отдыхали от журнальной свары образованные подписчики, удалившиеся на лоно отечественной природы; пусть в кофейнях жужжали вместо посетителей назойливые мухи. Однако свежая книжка пушкинского журнала попадала и в нетерпеливые руки. Эти руки листали «Современник» с жадностью. Самые усердные почитатели поэта недоумевали: ладно бы вторил Шевыреву князь Вяземский, променявший вольномыслие молодости на камергерский золоченый ключ, но что думает о «Ревизоре» Пушкин?
Ответа в журнале не было.
Любознательные, горячие по молодости лет читатели, заглянув в «Битву при Тивериаде», снова шумели:
– Зачем дались Пушкину эти лжекрестоносцы, хором излагающие елейные мысли елейного автора? Где дух и направление журнала?
Ответа во второй книжке «Современника» опять не было.
А Фаддей Венедиктович Булгарин торжественно трубил: Пушкин – светило, в полдень угасшее.
Какая уж тут летняя истома? Страсти никогда не утихали.
Ненавистники и друзья «Современника» сходились в одном: в пушкинском журнале нет ни стихов, ни прозы Пушкина!
Это было не совсем так. Пушкин поместил во втором номере две своих статьи без подписи: «Российская академия» и «Французская академия».
Во Франции кресло в академии занял известный драматург Скриб. Пушкин напечатал перевод его речи, произнесенной по случаю избрания в «бессмертные».
Комедиограф, отдав дань предшественникам со всей пышностью и блеском французского красноречия, неожиданно восклицал:
«Не думаю, чтобы в самом Мольере можно было найти историю нашей страны. Комедия Мольера говорит ли нам что-нибудь о великих происшествиях века Людовика XIV? Есть ли в ней хоть слово о заблуждениях, слабостях и ошибках великого короля?»
Оратор отрицал далее, что комедия способна полно и верно отразить не только историю, но и нравы общества. После этого под сводами академии прозвучал вопрос:
«Но нравы целого народа, целой эпохи, изящные или грубые, развратные или набожные, кровавые или героические, – кто их нам откроет? Песня! – сам себе ответил Скриб. – Песня не имела никакой выгоды скрывать истину, а появлялась, напротив, именно для того, чтобы высказать ее!»
Пушкин комментировал:
«В конце речи своей остроумный оратор представляет песню во всегдашнем борении с господствующею силою: он припоминает, как она воевала во времена лиги и фронды, как осаждала палаты кардиналов Ришелье и Мазарини, как дерзала порицать важного Лудовика XIV, как осмеивала его престарелую любовницу, бесталанных министров и несчастных генералов; как при умном и безнравственном регенте и при слабом и холодном Лудовике XV нападения ее не прекратились; как, наконец, в безмолвное время грозного Наполеона она одна возвысила свой голос…»
Речь Скриба послужила поводом Пушкину для иносказательного объяснения с читателями. Разве на Руси не бичевала песня барскую неправду? Разве не песня величала Степана Разина или Емельяна Пугачева? Разве не родились в народе песни про змея-душителя Аракчеева? Везде и всюду народное искусство рождается в вековечной борьбе с теми, кого назвал Пушкин «господствующею силою». Русские песни, которые перевел он для Лёве-Веймара, убедительно расскажут об этом во Франции.
Статья Пушкина «Российская академия» открывала номер и в свою очередь говорила о предстоящем сражении «Современника» с мракобесами от литературы. В сущности, это был отчет о торжественном собрании Российской академии, состоявшемся еще 18 января 1836 года.
Александр Сергеевич писал в своем отчете:
«…действительный член М. Е. Лобанов занял собрание чтением мнения своего о духе словесности как иностранной, так и отечественной. Мнение сие заслуживает особенного разбора, как по своей сущности, так и по важности места, где оное было произнесено».
Речь действительного члена академии Лобанова давно опубликована в трудах академии. Гонение на новейшую русскую литературу возведено в программную декларацию ученого ареопага. И давно бы надо ответить почтенной академии. Но как ответишь вовремя, когда «Современник» имеет право выходить только четыре раза в год? Пусть хоть знают читатели: бой заявлен, бой состоится!
Глава четырнадцатая
Это был долгожданный, вожделенный день. Михаил Евстафьевич Лобанов поднялся на кафедру в зале Российской академии и в торжественном собрании прочел свое «Мнение о духе словесности как иностранной, так и отечественной».
И до него выступали ораторы. Но, слушая их, член академии Александр Сергеевич Пушкин изрядно скучал. Вначале он не прислушивался и к «Мнению» Михаила Евстафьевича. Но вот академик Лобанов заглянул в рукопись и, подняв очи, гневно вопросил:
– Ужели истощилось необъятное поприще благородного, назидательного, доброго и возвышенного, что обратились к нелепому, отвратному, омерзительному и даже ненавистному?
Оратор опять заглянул в рукопись и, говоря о писателях Франции, в ужасе воздел руки:
– Самые разрушительные мысли для них не столь заразительны, ибо они давно ознакомились и, так сказать, срослись с ними в ужасах революции…
Но пора было перейти к тем пагубным последствиям зарубежных революций, которые обнаружил Михаил Евстафьевич в отечестве. Неумолимый обвинитель уже не мог скрыть крайнего гнева:
– Всякий благомыслящий русский видит: в теориях наук – сбивчивость, непроницаемую тьму и хаос несвязанных мыслей; в приговорах литературных, – совершенную безотчетность, бессовестность, наглость и даже буйство… Буйство! – повторил оратор, устремив в пространство обличающий перст. – Приличие, – продолжал он, – уважение, здравый ум отвергнуты, забыты, уничтожены! – Негодование душило Михаила Евстафьевича. Он перевел дух, укрепился силами и продолжал: – Романтизм – слово, до сих пор неопределенное, но слово магическое – сделался для многих эгидою совершенной безотчетливости и литературного сумасбродства…
Было время, когда небезызвестный поэт Пушкин, ныне допущенный в академию, выпустил трагедию «Борис Годунов». О, святые устои драматического искусства, безнаказанно попранные нечестивцем!
Долго трудился академик Лобанов и в прошлом году выпустил наконец собственную трагедию «Борис Годунов». Правда, вынужденный духом времени, многим должен был поступиться творец трагедии. Но как зато каялся в совершённом злодеянии преступный царь Борис! Как красноречива была его покаянная речь перед собственной супругой! Воистину обратился академик Лобанов к возвышенному и назидательному – и что же? Встретил всеобщее равнодушие и хулу. О, времена, о, нравы!
А некий критик, преданный буйству, написал о бессмертном создании бессмертного Михаила Евстафьевича:
«…грустно видеть человека, может быть, с умом, с образованностью, но заматоревшего в устаревших понятиях и застигнутого потоком новых мнений! Он трудится честно, добросовестно, а над ним смеются; он никого не понимает, и его никто не понимает. Не могу представить себе ужаснейшего положения!..»
Михаил Евстафьевич Лобанов заболел тогда огорченным самолюбием. Но теперь настал день отмщения.
Он стоит на кафедре Российской академии и, как живого, видит критика-разбойника, даром что укрылся разбойник в Москве. Он не называет фамилии этого критика, но наверняка можно сказать про него, что длинноволос и грязен; нет сомнения – носит нож за пазухой; само собой разумеется – снял с шеи крест, богохульник!
– Критика, – продолжает академик Лобанов, – сия кроткая и добросовестная подруга словесности, ныне обратилась в площадное гаерство, в литературное пиратство, в способ добывать себе поживу у кармана слабоумия дерзкими и буйными выходками, нередко даже против мужей государственных, знаменитых и гражданскими и литературными заслугами…
Пушкин прислушался. Нельзя было не узнать, в кого метит государственный муж академик Лобанов. Рецензия Виссариона Белинского легла надгробной плитой на его трагедию «Борис Годунов».
И вот Михаил Евстафьевич наконец отмстил! Отмстил публично, торжественно, в высоком собрании. В заключение оратор призвал всех членов академии «неослабно обнаруживать, поражать и разрушать зло, где бы оно ни встретилось на поприще словесности».
Автор воинствующего «Мнения» закончил свое выступление под сочувственные возгласы академиков. Но, боже, как давно это было!
Редактор-издатель «Современника» готовит отповедь Лобанову и всем тем, кто стоит за его спиной. Но только в октябре, не раньше, чем выйдет третий номер журнала, читатели прочтут эту пушкинскую статью. Возникает очевидное несоответствие между намерениями редактора-издателя «Современника» и предоставленными ему властью возможностями. Пушкин хочет сделать журнал зеркалом жизни, откликаться на важнейшие злобы дня. А власти, разрешившие поэту поквартальное литературное обозрение, предоставляют ему горькое право быть опаздывающим гласом вопиющего в пустыне и притом с прямым запретом каких-либо общих политических статей.
Сколько же нужно изобретательности, чтобы превратить в этих условиях редко выходящее литературное обозрение в журнал, который ответит чаяниям и ожиданиям читателей! А читателям нет никакого дела до тех непреодолимых барьеров, которые поставлены перед поэтом, взявшимся за труд журналиста.
Многих возмутило в свое время «Мнение» давно отпетого жизнью покойника Михаила Евстафьевича Лобанова. Жив, оказывается, курилка! Но не он один торопится похоронить новую русскую литературу. Академик Лобанов чутко отражает мысли министра народного просвещения Уварова. За ним идет Российская академия. По его команде скрипят в новом припадке бешенства продажные, насквозь проржавевшие перья.
Александр Сергеевич Пушкин, оказывается, еще только сулится особо рассмотреть «Мнение» Лобанова. Но кто же ходит в лес по малину спустя лето?..
Сколько бы ни работал Пушкин, «Современнику» суждено отставать от жизни. Между тем журнал отвлекал поэта от всех других дел.
По обычаю, Пушкин не проходил мимо книжных лавок и с усердием рылся на развалах у букинистов. Однажды принес книгу ученого Эйхгофа, недавно вышедшую в Париже: «Параллель языков Европы и Индии, или изучение главных языков романских, германских, славянских и кельтических в их сопоставлении друг с другом и с языком санскритским».
Покупка сочинения Эйхгофа была связана с давним замыслом Пушкина: дать русским людям критический перевод бессмертного памятника древней русской поэзии – «Слова о полку Игореве».
Для этого собраны и словари славянских языков. Годы ушли на кропотливый труд – розыск в братских языках корней тех слов, которые, выйдя из употребления на Руси, остаются темными в тексте «Слова» для современного читателя.
Если бы сердечное спокойствие! Не пощадил бы трудов Александр Сергеевич, чтобы вернуть родине во всей поэтической глубине вдохновенное «Слово», родившееся у колыбели Руси.
А сердечного спокойствия так и не было. Когда оставался в городе, постоянно тянуло на дачу. Будучи на даче, вдруг собирался и уходил в город.
Глава пятнадцатая
В кабинете Пушкина стоит заветный ларец. Оторвавшись от занятий, Александр Сергеевич приподнимает крышку и перебирает рукописи, не увидевшие света. Третий год покоится здесь поэма «Медный всадник».
На берегу пустынных волн Стоял Он, дум великих полн, И вдаль глядел…Пушкин перелистывал рукопись, испещренную собственноручными пометками державного цензора. Беспощадной рукой Николая Павловича расставлены на полях вопросительные знаки, запретительные росчерки. Царь перечеркнул все строки о тяжелозвонком скакании медного всадника. Царственный карандаш грубо нарушил мысль, поэтический строй и музыкальное течение поэмы.
Уже много раз вынимал Александр Сергеевич рукопись из ларца, пытаясь спасти свое создание. Работал, размышлял, потом, отчаявшись, снова укладывал поэму в ларец.
Давно началось знакомство поэта с царем Петром. Петр живет в пушкинских стихах. О нем был начат роман. Ему посвящена поэма «Полтава».
На первой странице первого номера «Современника» Пушкин напечатал «Пир Петра Великого». И здесь писал о Петре:
…Нет! он с подданным мирится; Виноватому вину Отпуская, веселится; Кружку пенит с ним одну…Эти строки посвящены не столько самому Петру, сколько взывают к его потомку, восседающему на престоле. Но император Николай I не склонен мириться с подданными, особенно с теми, кто вышел на Сенатскую площадь в ненастный декабрьский день 1825 года. Кого не казнил смертью, те и до сих пор томятся во глубине сибирских руд.
Тщетно воззвание поэта о милосердии к друзьям его юности. Тяжелы цепи, которыми хочет сковать его вдохновение царь.
«Медный всадник» был представлен императору в одно время с историей Пугачева. В ту самую осень 1833 года, когда Пушкин закончил в Болдине историю Пугачева, родилась и поэма о Петре. От истории Пугачева Александр Сергеевич вернулся к роману о временах пугачевского восстания – к «Капитанской дочке». После «Медного всадника» продолжал занятия историей Петровской эпохи.
Когда Пушкина зачислили на государственную службу, он добился допуска в архив Коллегии иностранных дел. Маститый чиновник, приставленный к хранению особо секретных документов и молчаливый, как рыба, развернул перед ним уже пожелтевшие от времени листы следственного дела царевича Алексея. Вопросные пункты, которые составлял для сына Петр… Ответы, собственноручно писанные Алексеем… Как живые встают действующие лица исторической драмы. В каждом вопросе Петра – забота о будущем созданной им державы. Больше всего боится он, что Алексей, придя к власти, повернет Россию назад. До исступления доходит Петр, чинящий розыск над сыном.
В ответах Алексея, в его недоговорках оживает человек неширокого, но изворотливого ума. Им играют приверженцы старины, убежденные враги Петра. Никогда не поймет царевич государственной идеи будущего, за которую ратует Петр. Все больше и больше раскрывается человеческое в Алексее – тоска по Евфросинье, девке-любовнице, которую от него отобрали. Всем готов пожертвовать царевич, только бы быть неразлучным с любезной сердцу Евфросиньюшкой. Отец страшится сына-наследника. Сын-наследник готов отдать отцовскую державу за понюшку табака. Но за его сутулой спиной готовятся схватить власть ревнители древности. И витает над страницами следственного дела призрак смерти. Ей одной суждено разрешить трагедию.
Александр Сергеевич весь ушел в чтение запретных бумаг. Чиновник сидел в сторонке, изредка косясь на необычного посетителя. Поэт дошел до протокола допроса Алексея, состоявшегося в Петропавловской крепости 22 июня 1718 года. Новые вопросные пункты Петра. Не успокоится он до тех пор, пока можно вырвать какое-нибудь признание у царевича. Ответы писаны собственноручно Алексеем.
Раньше, на прежних допросах, писал он твердой рукой. Теперь начинают мешаться буквы, едва разберешь прерывистую строку… Нет, очевидно, больше сил у царевича. Дрогнула рука. И немудрено: при допросе 22 июня, чтобы побудить Алексея к открытию правды, его беспощадно били кнутом, по приказанию обезумевшего Петра…
– Всё? – спросил Пушкин у чиновника, не отводя глаз от страшного протокола.
– Всё! – подтвердил обрадованный чиновник. Наконец-то он отделается от не в меру любопытного посетителя!
От Пушкина скрыли наисекретнейший документ о пытках, которым был вновь подвергнут царевич Петром – уже после вынесения ему смертного приговора. Царь все еще хотел вырвать у осужденного новые имена укрывшихся сообщников. Пытки начались в восемь часов утра 26 июня 1718 года в Трубецком раскате Петропавловской крепости, а в восемь часов вечера того же дня колокол возвестил жителям столицы о смерти царевича волею божьей…
Пушкин закрыл следственное дело. Но не мог оторваться мыслями от ожившей перед ним исторической трагедии. И теперь каждый раз, когда он вынимает из заветного ларца рукопись «Медного всадника», поэт мысленно возвращается к секретным бумагам, читанным в архиве.
Глава шестнадцатая
Материалы для будущей истории Петровской эпохи занимают тридцать тетрадей. И давно бы пора превратить эти материалы в книгу. А царю Петру постоянно перебивает дорогу беглый донской казак Емельян Пугачев.
Летом 1833 года Александр Сергеевич отправился в Оренбургский край, побывал на местах пугачевского восстания, побеседовал с уцелевшими очевидцами грозных событий, наслушался сложенных народом песен, а потом, засев осенью в Болдине, заново переработал первоначальный набросок истории Пугачева. Кажется, весь ушел в эту работу. Но ни на минуту не отрывался мыслями от Петра. Сколько ни проходило времени, неотступно стояло перед ним следственное дело царевича Алексея. Так в одно время с историей Пугачева, в том же Болдине родился «Медный всадник». Конечно, очень далеким потомком царевичу Алексею приходится Евгений. Но Евгению так же суждено погибнуть в столкновении с державным исполином, как погиб когда-то царевич.
Царевич был готов отдать все за тихую жизнь с Евфросиньей. Ничего, кроме счастья с Парашей, не хочет Евгений. Но Парашу тоже отняли. И вместо нее тоже пришла к Евгению смерть-разрешительница. Жизнь, будущее строили и будут строить другие… Историческая драма царя Петра и царевича Алексея, в которой неразрывно переплелись государственные интересы и человеческие судьбы, оставалась, конечно, темой запретной для словесности. Но в «Медном всаднике» запечатлелось главное из этой драмы – торжество государственных идей Петра, продиктованных временем.
Теперь поэт вернулся к труду историка. В черновых тетрадях Пушкина наряду с именами прославленных сподвижников царя-преобразователя часто встречается скромное имя Ивана Голикова. То был удивительный самородок, разорившийся курский купец, взявшийся за перо историографа. Еще в детстве ему привелось слышать рассказы очевидцев Полтавской битвы. В юности в его руки попало редчайшее издание – опубликованное при Петре известие о следствии над царевичем Алексеем. Страстный книголюб, Голиков нашел свой путь: всю жизнь он неутомимо собирает материалы о Петре; он ревностно обследует книгохранилища и канцелярские архивы; он ищет и находит современников Петра, сохранивших о нем живую память. Голиков не боится надоесть вельможам, не пропускает безвестного человека, не знает устали в вопросах и бережно записывает каждое услышанное слово. И вот щедрая награда за долгий, кропотливый труд! Многие факты и даже документы Петровской эпохи дошли до потомков только благодаря тому, что их сохранил и опубликовал в своих «Деяниях Петра Великого» самородок-историограф.
Они были давние знакомцы, Иван Иванович Голиков и Александр Сергеевич Пушкин, хотя и не были современниками. Еще во времена Михайловской ссылки Пушкин с увлечением листал объемистые томы «Деяний».
Теперь «Деяния» стали настольной книгой Пушкина.
Разумеется, Александру Сергеевичу меньше всего нужны рассуждения историографа-самородка, когда тот не только приводит документ, но пытается дать оценку историческому факту. Пушкин опирается в своей истории на такие источники, о которых или не знает, или не говорит современная ему историография.
Первый из русских историков, он проник в библиотеку Вольтера, купленную у наследников Екатериной II и хранившуюся в Петербургском Эрмитаже. Французский писатель-вольнолюбец казался русскому правительству и после смерти таким же опасным, каким был при жизни. Но Вольтер в свое время, по поручению императрицы Елизаветы Петровны, писал «Историю России при Петре Великом». Русскому историку Пушкину, приступившему к той же теме, нельзя было закрыть доступ к рукописям и архивам Вольтера. Пушкин увидел драгоценные документы – донесения иностранных послов, состоявших при дворе Петра, воспоминания современников-иностранцев, писанные без оглядки на русскую цензуру.
А в собственной библиотеке Пушкина собраны книги и рукописи, касающиеся царствования Петра.
Определилась и важная мысль поэта-историка:
«Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика».
Но как провести такую аттестацию царя через цензуру? Как рассказать страшную правду о деле царевича Алексея или о Екатерине I?
Тетради, в которых рождается история Петровской эпохи, тоже покоятся в заветном ларце, рядом с «Медным всадником».
– Плохи ваши дела, Александр Сергеевич, из рук вон плохи, – по привычке вслух беседует сам с собой Пушкин.
На городской квартире по-прежнему одиноко и неуютно. Никогда не дозовешься никого из слуг. Спросишь про кого-нибудь – отвечают: «Барыня приказали ему отправиться на дачу». Спросишь на даче – удивляются: ведь именно этого слугу еще вчера отослали на городскую квартиру.
Александр Сергеевич махнет рукой. Отобедает в ближнем ресторане – и опять за письменный стол.
Как сказать всю правду о царе, который «уздой железной Россию поднял на дыбы»?..
За спиной Пушкина давно шушукались великосветские сплетники. С иронической торжественностью величали поэта историографом и осведомлялись с простодушным ехидством: «Когда же увидим труд, достойный памяти великого монарха?» Были и такие, которые сетовали со всем пылом благородства: «Уже пятый год мы слышим пустые посулы. За что же получает жалованье от государя муж Натальи Николаевны?»
Наталья Николаевна оставалась на Каменном острове, но начала выезжать. Конечно, летние выезды светской дамы совсем не похожи на суматоху зимнего сезона, когда не остается свободной минуты от раутов, приемов, балов, маскарадов, театров.
Однако и летом в каменноостровском театре давались спектакли для избранного общества. Устраивались катания в экипажах и прогулки верхом. Кроме того, Наталья Николаевна никак не могла не посетить любимую тетушку Екатерину Ивановну Загряжскую. Тетка, не чаявшая души в Наташе, зимой пребывала на фрейлинской половине дворца, летом вместе с императорским двором выезжала в Царское Село.
Екатерина Ивановна играла в жизни прелестной Натали примерно ту же роль, что играют в сказках добрые волшебницы.
Наталья Николаевна стала заказывать туалеты. У мужа, как всегда, не было денег. Пушкин просил об отсрочках у нетерпеливых заимодавцев и, отправив такие письма, становился мрачным. Наталья Николаевна часто заставала его за странным занятием: на клочке бумаги или на обороте рукописи Александр Сергеевич выписывал колонки цифр – то были долги казне, долги ростовщикам и частным лицам. Подводил итог и с ужасом глядел на сумму, достигавшую многих десятков тысяч.
Жизнь обходилась не менее чем в тридцать тысяч рублей в год, а впереди не было ни копейки верного дохода. Наталья Николаевна слушала мужа с сочувственной улыбкой.
А пока что в неотложных расчетах с модистками ее выручала, как могла, милая тетушка Екатерина Ивановна. Как же ее не навестить?
Когда Наталья Николаевна приезжала с Каменного острова в Царское Село, к престарелой фрейлине ее величества являлся с визитом барон Жорж Геккерен. Тетушка любовалась бравым кавалергардом и, глядя на племянницу, вздыхала о далекой, давно прошедшей молодости. «Почему бы и не развлечься Наташе? – размышляла Екатерина Ивановна. – К тому же Наташа невинна, как дитя. Как девочка, краснеет, когда на нее смотрит барон».
Кавалергардский полк ушел в лагеря в Красное Село, а офицер кавалергардского полка барон Геккерен словно бы и не расставался с креслом в каменноостровском театре.
В прогулках по Каменному острову участвовала и Екатерина Николаевна Гончарова. Порою она сама становилась виновницей этих встреч Таши с Дантесом и добровольно шла на пытку. Она мирилась с ролью наперсницы, только бы увидеть Жоржа!
Наталья Николаевна возвращалась с прогулки посвежевшая, непривычно оживленная. Если муж бывал на даче, она рассказывала ему о всех впечатлениях дня. В этих рассказах было так много Наташиных нелепостей, что Пушкин смеялся до слез. Он был сызнова влюблен в свою Наташу Гончарову.
Наталья Николаевна рассказывала обо всем, что случилось на Каменном острове, о встречах с Дантесом тоже. Эти случайные встречи в обществе, стекавшемся на острова, были совершенно неизбежны, и о них, конечно, не следовало умалчивать.
Пушкин становился замкнут. Но разве было бы лучше, если бы Наталья Николаевна что-нибудь скрывала? Она продолжала болтать. Снова возвращалась к дачным новостям или, смущенно приласкавшись к мужу, сочувственно спрашивала:
– Ну как твой журнал? Смотри, будь неуступчив к книгопродавцам.
Эти советы, такие деловые и серьезные, всегда приводили Пушкина в восторг, – он целовал жену и рассказывал о том, как скучает, оставшись в городе.
– Сижу, работаю до низложения риз и, представь, размечтаюсь: вдруг подъедет к дому коляска, а из коляски выходишь ты, жёнка. Вижу так явственно, что даже подбегу к окну и гляну на набережную…
Мечта не осуществлялась. Наталья Николаевна, бывая в городе, не успевала заехать на городскую квартиру.
Глава семнадцатая
После Июльской революции 1830 года во Франции воспитанник Сен-Сирской офицерской школы барон Жорж Шарль Дантес сохранил верность королю Карлу X и потому должен был покинуть Сен-Сир, не окончив курса.
Молодой человек, жаждавший впечатлений жизни, оказался вместо Парижа в провинциальном Зульце, в мрачном отчем доме. Над семьей витал призрак бедности. Старый барон Дантес вполне сочувствовал похвальным убеждениям сына, высказанным столь пылко, хотя, может быть, и несколько неосмотрительно. Но он ничего не мог сыну обещать.
Юноша и в этих условиях проявил твердость: сторонился провинциального общества с его мелкими дрязгами, был холоден к невестам из Зульца, благосклонно взиравшим на заезжего парижанина.
Жорж уныло расхаживал по запущенным покоям отцовского дома и размышлял. Плодом этих размышлений было путешествие в Пруссию. Здесь хотел заново сделать военную карьеру юный сенсирец. Ему удалось добиться аудиенции у наследника прусского престола. Принц Вильгельм горячо одобрил стойкие убеждения изгнанника-француза и предложил ему службу в прусской армии в чине… унтер-офицера. Ведь он, барон Дантес, хотя и не по своей вине, однако не кончил офицерской школы. А воинский устав в Пруссии никем и ни для кого не может быть нарушен.
Так вот для чего покинул родину дворянин Франции! Стать у пруссаков унтер-офицером? Никогда!
Молодой человек поблагодарил принца со всей почтительностью и попросил у его высочества рекомендации в далекую Россию. Там, по смутным его сведениям, у Дантесов есть какие-то, правда, очень дальние, связи по свойству с фамилией Мусиных-Пушкиных. Помнится, именно так говорил ему батюшка, почтенный барон Жозеф Конрад Дантес.
Наследный прусский принц, расположенный к изгнаннику, покинувшему мятежную Францию, обещал ему рекомендацию. Через несколько дней адъютант наследника прусского престола вручил искателю счастья письмо его высочества в Петербург. Новый жестокий удар! Принц писал не в Зимний дворец, не к кому-нибудь из министров императора Николая, не к командующему русской армией. На конверте значилось имя генерала Адлерберга. Впрочем, молодому человеку, расставшемуся с отчизной, ничего не оставалось, как продолжать путь.
Жорж Дантес не любил вспоминать, как в это время ему улыбнулось счастье. То была случайная встреча в невзрачной гостинице немецкого городка. Сюда заехал посланник короля Голландии при русском дворе, барон Луи Геккерен. Посланник возвращался из отпуска в ту самую северную столицу, в которую, как игрок, поставивший последнюю ставку, стремился молодой француз. Можно подумать, что сама судьба направила посольский поезд в гостиницу, в которой, больной, без денег, застрял Дантес.
Барон Луи Геккерен, отпрыск древнего дворянского рода и закоренелый холостяк, был тронут несчастьями юного красавца. Пылая дружбой, он предложил молодому скитальцу свой кошелек и связи в Петербурге. Как ни спешил посланник к своему посту, он готов был терпеливо ждать, пока не выздоровеет столь счастливо обретенный молодой друг.
«Северная пчела», объявившая осенью 1833 года о возвращении в русскую столицу посланника его величества короля Голландии, ни словом не обмолвилась, конечно, о приезде с бароном Геккереном беглого французского дворянина из Зульца. И сам Жорж Дантес не рискнул в первое время поселиться вместе с высоким покровителем в голландском посольстве. Он довольствовался скромным английским трактиром на весьма скромной Галерной улице.
Голландский посланник, преисполненный горячих чувств к дорогому Жоржу, подготовлял почву для его появления в петербургском свете. Но еще раньше Дантес пустил в ход рекомендательное письмо к генералу Адлербергу. Генерал оказался ближайшим другом императора России. Беглец из Зульца совсем уверовал в свою звезду, когда в английский трактир стали приходить многообещающие записки царского фаворита.
Владимир Федорович Адлерберг с молниеносной быстротой доложил царственному другу о молодом человеке прекрасной фамилии и непоколебимых убеждений, столь тяжко пострадавшем во Франции. Через генерала Адлерберга барон Дантес имел счастье получить приватную аудиенцию у его величества и был представлен августейшему семейству. Он перестал чему-нибудь удивляться, когда узнал, что предрешено его зачисление офицером в один из первых полков русской гвардии – в Кавалергардский полк. Правда, будущий кавалергард, не знающий ни слова по-русски, должен держать какие-то экзамены. Но кто будет считаться с этой проформой, если сам генерал Адлерберг, выполняя высочайшую волю, хлопочет о том, чтобы молодой человек был вовсе освобожден от одних экзаменов, а на других – заверяет Владимир Федорович – экзаменаторы не будут строги!
Генерал Адлерберг вел оживленную переписку с постояльцем английского трактира. «Милый барон!» – обращался он к молодому человеку и подписывался совсем дружески: «Ваш Адлерберг».
Записки, еще более дружеские и, пожалуй, даже нежные, приходили в английский трактир из голландского посольства.
Жорж сидел в неуютном номере и от нечего делать перебирал свою корреспонденцию. Почтенный барон Луи Геккерен был бы, наверное, огорчен, если бы знал, что его дорогой Жорж уделяет гораздо больше внимания запискам генерала Адлерберга. Дантес перечитывал эти записки и вскакивал из-за стола. Святая дева! Каким бы он был безнадежным дураком, если бы застрял у пруссаков…
В январе 1834 года в списках офицеров Кавалергардского полка впервые появилось имя корнета барона Дантеса. В петербургском свете встретили с распростертыми объятиями француза-эмигранта, молодого друга и, кажется, дальнего родственника голландского посланника. Сведения об этом родстве были очень туманны, но горячая привязанность барона Луи Геккерена к покровительствуемому им молодому человеку казалась столь очевидной, что других доказательств не требовалось.
Правда, теперь, когда корнет Дантес стал лично известен императору, императрице и наследнику, двусмысленная дружба с бароном Геккереном оказалась не очень ему нужна.
Но жизнь корнета кавалергарда требует, по русским понятиям, уймы денег. А барон Жозеф Конрад Дантес, пребывающий в Зульце, шлет сыну, ставшему офицером русской гвардии, трогательные письма и самоотверженно предлагает ему свою помощь – двести франков в месяц!
Сын, прочитав родительское письмо, покатывается со смеху.
– Целых двести франков! Пресвятая дева, до чего же он старомоден, старик!
Другое дело – барон Луи Геккерен. Он берет на себя все расходы милого сердцу Жоржа. Правда, этот высокородный голландский барон вовсе не сказочно богат и, пожалуй, даже изрядно скуп, но только не тогда, когда дело идет о тратах молодого друга.
Пользуясь дипломатическими привилегиями, посланник занимается откровенной контрабандой. Он беспошлинно выписывает в Петербург произведения искусства, драгоценности, кружева, вина и потом торгует через подставных лиц. А полноценные русские рубли текут в руки беспечного корнета.
Молва объясняет эту дружбу новыми слухами. Жоржа Дантеса называют незаконным сыном голландского посланника, которого он после долгой разлуки наконец обрел. Иные считают Дантеса незаконным сыном самого голландского короля, порученным заботам верного слуги, барона Луи Геккерена. Но мало ли какие ходят слухи!..
Впрочем, барон Луи Геккерен принимает свои меры. Меньше чем через два года он снова отправляется в отпуск на родину, чтобы хлопотать об усыновлении дарованного ему небом друга.
Перед отъездом посланник был очень обеспокоен: Жорж афишировал свое волокитство за известной в петербургском свете госпожой Пушкиной. Госпожу Пушкину называли не иначе как красавицей. Барон Луи Геккерен был совершенно равнодушен к женской красоте, но он хорошо понимал опасность, возникающую для Жоржа: госпожа Пушкина, несмотря на печальную репутацию ее супруга, была на виду в очень высоких петербургских сферах.
Однако все доводы, которые выставлял встревоженный барон Геккерен, разбивались о непостижимое легкомыслие Жоржа.
Он очень быстро освоился в Петербурге, но вовсе не хотел считаться с предрассудками, столь живучими в варварской России. У Натали есть муж? Ну что ж! Ему придется посторониться…
– А кто он такой, муж Натали? – развивает свои мысли молодой кавалергард. – Человек пера? У меня очень хорошая память, барон. Когда во Франции свергли законного короля Карла Десятого, кто подстрекал парижских блузников? Адвокаты и писаки. А разве писаки-либералы не всюду одинаковы? Поверьте, барон, я очень хорошо знаю, что думают о Пушкине в петербургском свете. Всеобщая благосклонность к Натали вовсе не распространяется на ее мужа. О чем же нам беспокоиться? Не в моих правилах церемониться с либералами!
Следовал решительный жест, после чего Жорж немедленно исчезал.
…Тысяча восемьсот тридцать шестой год ознаменовался двумя событиями в жизни Жоржа Дантеса. По службе он был произведен из корнетов в поручики. А барон Геккерен, вернувшись в Петербург, привез торжественный акт об усыновлении им французского дворянина из Зульца. В России об этом усыновлении было объявлено высочайшим приказом. И сам барон Жозеф Конрад Дантес, вручая судьбу сына новому, благоприобретенному отцу, прислал чувствительное письмо барону Луи Геккерену. Жорж Дантес, отныне Геккерен, читал излияния отставного отца с большим любопытством. В Зульце без перемен! Старик все принимает за чистую монету. Отменный старик!
Больше хлопот причинял нареченному сыну барон Луи Геккерен – надоел своими наставлениями. Но где же ему знать, как надо обращаться с женщинами! Можно умереть со смеху, когда барон Луи говорит о Натали. Посланник становится похож на старую, уныло каркающую ворону.
Но Жорж не дает ему спуску.
– Мой дорогой родитель! – перебивает он затянувшуюся речь барона Луи.
Лицо посланника сразу становится кислым. Ему явно не по себе. У Жоржа появилась отвратительная привычка называть старого друга отцом и при этом предерзко щуриться.
– Почтенный батюшка! – повторяет Дантес, наслаждаясь впечатлением. – Если вам угодно говорить о Натали, то вы, может быть, согласитесь со мной, если я скажу, что лучше знаю женщин? Ясно ли я выражаюсь?
– Пусть дьяволу достанутся все женщины, – кричит, выйдя из себя, посланник голландского короля, – я не хочу слышать о твоих поездках на Каменный остров!
– Охотно вас, дорогой батюшка, утешу. Я еду совсем не на Каменный остров. Но будьте осторожны! Я вручил вам тайну…
Жорж громко смеется: старый барон поразительно похож на унылую ворону, он открывает в изнеможении рот, но уже ничего больше не может накаркать.
Глава восемнадцатая
Лакей вопросительно оглядывал посетителя:
– Как прикажете доложить?
– Обойдусь без доклада, почтеннейший. Мне назначено. Веди в кабинет.
В кабинете ждал посетителя Пушкин.
– Зван бысть и приидох, как в священном писании говорится, – начал гость. – Счастлив приветствовать в ничтожестве моем светило поэзии…
– Прошу, – поэт сдержанно ответил на поклон. – И, надеюсь, господин Шишкин, приступим к делу немедля. – Александр Сергеевич подошел к столику в углу кабинета и снял покрывало. – Вот отобранное мною для залога. Не сомневаюсь, что при вашей опытности вас не затруднит справедливая оценка.
Господин Шишкин не заставил себя ждать. Он уже перебирал жемчуг.
– Какой именно суммой желали бы одолжиться, Александр Сергеевич?
– Ожидаю ваших условий.
– Неходкий товар, осмеливаюсь огорчить, Александр Сергеевич, ох не ходкий… – Отложив нитку крупного жемчуга, ростовщик развернул шаль Натальи Николаевны. – Предмет дамских мечтаний, не спорю! – сказал он. – Однако же извольте взглянуть – с изъянцем! Изъянец небольшой, а разницу в цене делает большую.
Он подошел к поэту, держа шаль в руках.
– Обозрите, Александр Сергеевич!
– Не намерен ни в чем оспаривать ваши суждения, господин Шишкин, но прошу еще раз – поспешите с осмотром. Я неотложно занят.
– Да у кого их нет, дел-то этих! – согласился господин Шишкин. – Вот и я сегодня к вам в пятый дом еду. Иные чудаки зовут-зовут, а залоги предлагают самые нестоящие. Можно сказать, одни сувениры былого величия, траченные молью. Тлен и прах, грех и слезы…
С глубоким вздохом господин Шишкин отложил шаль и перешел к осмотру столового серебра.
– Послужу вам со всем усердием, Александр Сергеевич, хотя потом, может быть, буду сам себя клясть… – Он еще раз оглядел вещи, прикидывая в уме. – Пять тысяч на ассигнации прикажете вручить?
– По предложенной вами сумме, господин Шишкин, вижу, что сделка наша не состоится.
– Да вы сами, сами, Александр Сергеевич, прикиньте… Кто я, как не расточитель? Но коли слетело с языка, не отступлюсь. Пять тысяч – и пусть судит меня господь бог в моем добросердечии!
– Увольте меня от всякого торга, – остановил его поэт. – Назовите либо действительную сумму, сообразную с ценностью залога, либо…
– Александр Сергеевич! Да с кем же вам сладить, коли не со мною? Не в первый раз вам служу и, даст бог, не в последний. На какой именно срок желаете кредитоваться?
Торг продолжался. Пушкин спешил закончить дело как можно скорее. Господин Шишкин накидывал не торопясь и снова рылся в вещах. Когда он надавал семь тысяч, то, словно испугавшись, опять взялся за шаль. Раскинул ее на руках, подошел к окну и стал рассматривать на свет.
А шаль еще хранила запах любимых духов Натальи Николаевны. Больше Пушкин выдержать не мог… Сделка состоялась.
– Только для вас, Александр Сергеевич, – великодушно объявил ростовщик. – При всей своей необразованности понимаю, что служу в некотором роде славе отечества. Позвольте приступить к описи.
Шишкин расположился за письменным столом поэта. Александр Сергеевич отошел к окну и стоял там, скрестив руки. Словно забыл о присутствии чужого человека.
– Осмелюсь затруднить в последний раз, – ростовщик, окончив опись, посыпал чернила песком. – Сверьте и распишитесь, Александр Сергеевич. Деньги, по доставлении ко мне залога, вручу посланному или, – господин Шишкин встал и низко поклонился, – буду на всю жизнь счастлив, если удостоите личным посещением… Желаю быть в совершенном здравии и полном благополучии!
Оставшись один, Александр Сергеевич вытер влажный лоб. Пытка, слава богу, кончилась. А кроме как у ростовщиков не у кого больше занимать. И всего семь тысяч!..
Прикинул неотложные платежи – капля в море! Одной казне должен больше сорока тысяч. Жалованье целиком удерживается в погашение ссуды. От литературных трудов не поступает ни копейки. Решительно нечем платить частные долги… И на журнал ничего опять не остается. Еще раз проверил журнальный счет. Первые номера печатал по две тысячи четыреста экземпляров. Если уменьшить тираж хотя бы на половину, авось удастся продержаться до лучших времен.
А где они, лучшие времена? Не сам ли во всем виноват? Слишком долго был в плену старых дружеских связей редактор-издатель «Современника». До сих пор не дал должного направления журналу.
Александр Сергеевич долго оставался в размышлении. Потом взял лоскут бумаги и стал набрасывать оповещение для будущего номера «Современника».
«Обстоятельства, – писал Пушкин, – не позволили издателю лично заняться печатанием первых двух нумеров своего журнала; вкрались некоторые ошибки…»
Да, ошибки, конечно, были. Но читатели авось поймут – дело не только в недосмотрах или опечатках. Отныне редактор-издатель берет руль в свои руки. «Современник» рубит канаты прежних связей и берет курс к новым берегам…
Перечитал заготовленное оповещение и почувствовал прилив неожиданной бодрости. Словно уже победно плывет «Современник» по новому курсу. Словно вдруг прошли через цензуру все запрещенные произведения. Словно не было унизительной сцены с ростовщиком.
А шаль Натальи Николаевны так и лежала на столике, небрежно брошенная на столовое серебро.
Александр Сергеевич встал из-за письменного стола. Долго разглядывал шаль, не касаясь ее руками. Был смущен и растроган, нежен и печален.
Когда Пушкин отправился на Каменный остров, накрапывал мелкий, августовский, почти осенний дождь.
Глава девятнадцатая
Пушкин был на даче, а в Петербурге держали совет сотрудники «Современника», которые не собирались плыть ни к каким новым берегам.
Из Москвы только что пришел свежий номер «Молвы». Снова выступал Виссарион Белинский. Он снова говорил о «Современнике», но как?
– Да что же это такое, Владимир Федорович! – негодовал, сидя в просторном кабинете Одоевского, Андрей Александрович Краевский. – Позвольте, я вас ознакомлю!
Говорил Краевский, несмотря на молодость, размеренно, без излишних вспышек чувств, но с приятной солидностью, как и следовало говорить чиновнику, идущему в гору. Будучи, однако, причастен к литературным занятиям и пользуясь особым расположением князя Одоевского, Андрей Александрович считал вполне своевременным представить на его суд статью «Молвы», которая породила возмущение.
Он вынул «Молву» из бокового кармана сюртука и не торопясь ее развернул.
– «Радушно и искренно приветствовали мы, – начал читать Краевский статью Белинского, – первую книжку «Современника»…» Нечего сказать, – не выдержал Андрей Александрович, – хорошо радушие, велика цена этой искренности! Помните, Владимир Федорович, как обрушился он на князя Вяземского: избави, мол, нас, боже, от его критики так же, как от его стихов. Выходит, первого критика и всеми уважаемого поэта вышел приветствовать добрый молодец с кистенем в руках?..
– Я, Андрей Александрович, не устаю повторять: переносим в словесность, когда спорим, нравы кулачных бойцов. Ну, Белинскому авось по молодости простится…
Андрей Александрович ничего не ответил. Продолжал чтение статьи:
– «…мы думали, что если бы сам Пушкин и не принимал в своем журнале слишком деятельного участия, предоставив его избранным и надежным сотрудникам, то одного его имени, столь знаменитого, столь народного, так сладко отзывающегося в душе русских, одного имени Пушкина достаточно будет для приобретения новому журналу огромного кредита со стороны публики…»
– Ну вот и усовестился кулачный боец, – откликнулся Владимир Федорович.
– Однако же послушайте дальше, Владимир Федорович, – Краевский горестно вздохнул. – Ничуть не устыдился борзописец. – И он снова стал читать: – «И вот мы, наконец, дождались этой второй книжки – и что ж? – Да ничего!.. Ровно, ровнехонько ничего!..»
Князь Одоевский опять расстроился.
– Этакая пагубная страсть, – сказал он, – всегда спешим в своих суждениях…
– И, стало быть, вот как оценивается, Владимир Федорович, ваш усердный труд по сбору второго номера.
– А я с своей стороны не умолчу и о вашем бескорыстном участии, Андрей Александрович.
– Труд мой, – Андрей Александрович Краевский приложил руку к сердцу, – ничтожен, хотя и бескорыстен. Но как же можно хулить все заботы, весь опыт, всю мудрость князя Одоевского!
– Да бог с ним, с Белинским, – откликнулся Владимир Федорович. – Все мы трудились и впредь будем трудиться на благо журналу и в помощь Александру Сергеевичу.
– А вот о нем-то и пишет далее московский громовержец: «В «Современнике» участия Пушкина нет решительно никакого».
– Так и писано?
– Черным по белому. Да еще с объявлением грозного приговора нашему журналу: «Вторая книжка вполне обнаружила этот дух, это направление; она показала явно, что «Современник» есть журнал «светский», что это петербургский «Наблюдатель»…»
– Это уж и совсем старая история, – объяснил Одоевский. – Никак не хочет простить нам господин Белинский, что, принадлежа к светскому кругу, действуем и в словесности сообразно с правилами светских приличий. А Шевыреву не раз уже доставалось за то, что зовет к участию в словесности светских людей и даже дам… Но что же плохого в уподоблении нас «Московскому наблюдателю»? Именно в этом союзе вижу я будущее «Современника». Если мы вооружаемся против мелочной лавочки Булгарина и против гаерства «Библиотеки для чтения», то не меньший наш долг – отмести и сомнительные похвалы и шумливую брань господ Белинских. Должно написать об этом в журнале совершенно открыто, без обиняков, – Владимир Федорович, обычно склонный к миротворству в литературных делах, подкреплял речь решительными жестами. – Но до сих пор медлит и уклоняется редактор-издатель «Современника», – закончил он.
– А пока что господин Белинский снова избирает князя Вяземского для нанесения главного удара. – Краевский нашел нужное место и прочел, отчеканивая каждое слово: – «…разборы «Ревизора» г. Гоголя и «Наполеона» – поэмы Эдгара Кине, подписанные литерою В., должны совершенно уронить «Современника».
– Ахти, какой свирепый! Не иначе как из семинаристов. Посмотрим, посмотрим, что теперь скажет Александр Сергеевич!
– Надо полагать, Владимир Федорович, что хочет господин Белинский сам возглавить критику в «Современнике», но пока это, слава богу, невозможно, то и завершает свой удар разъяренный оракул: «И на таком-то журнале красуется имя Пушкина!..»
Краевский прочитал последнюю фразу, дав всю волю возмущению, и брезгливо отложил «Молву».
Одоевский взял журнал и рассматривал его с опаской и недоумением. Такой дерзости он никак не ожидал.
– Дожили, Андрей Александрович, – сказал он. – Господин Белинский, может быть, и очень известный в своем тесном круге, ныне диктует свою волю – и кому? – Пушкину!
– А кто такой Белинский? – словно размышляя вслух, продолжал Краевский. – Если подчинить его должному направлению, уверяю вас, будет полезен добропорядочному журналу.
– Не знал, Андрей Александрович, что можете вы быть таким фантазером.
– Да какая же тут фантазия? – уверенно отвечал Андрей Александрович. – Надобно быть политиком, Владимир Федорович.
Владимир Федорович продолжал шагать по своему просторному кабинету. Ходил твердо, как человек, определивший свой путь.
– Настало время, – начал он, – говорить с Пушкиным. Жуковский первый будет с нами. Не говорю о Вяземском… Если же не согласится с нами Александр Сергеевич, тогда, как это ни печально, будем думать об издании собственного журнала. Хорошо помню и ваши, Андрей Александрович, как всегда, дельные соображения на этот счет.
– Должен только напомнить, – поспешно предупредил Краевский, – вы обещали мне, Владимир Федорович, держать в строгом секрете мои предположения, сделанные отнюдь не во вред и не в ущерб Пушкину…
– Помню, очень хорошо помню свои обещания и выполню их, пока тайное по нашей воле не станет явным. Время приспело.
Владимир Федорович сел за письменный стол и положил перед собой лист бумаги.
– Нуте-с, – он ободряюще глянул на Краевского, – попробуем в продолжение нашей беседы кратко положить на бумагу соображения о мерах, необходимых для спасения «Современника». Слушаю вас, многоуважаемый Андрей Александрович.
Андрей Александрович откашлялся. Начал говорить без всякой поспешности, округло и уверенно:
– Полагал бы взять за основание следующие пункты…
Глава двадцатая
Наталье Николаевне не хочется вспоминать, а воспоминания никуда не уходят. Она так ясно видит перед собой барона Дантеса-Геккерена…
А все началось с того, что шальная Коко неведомо зачем уехала в город. Останься бы Коко на даче – и Наталье Николаевне, конечно, не пришлось бы совершать обычную прогулку по каменноостровскому парку в одиночестве. Ведь Коко не спускает с нее глаз…
Но именно на этой прогулке произошла встреча с бароном. Правда, если признаваться до конца, то, может быть, эта встреча и не была совсем неожиданной… При чем же тогда Коко? Разве Наталья Николаевна уговаривала ее не ездить в город?
А барон с первых же слов стал умолять ее в ближайшее воскресенье посетить в Царском Селе тетушку Екатерину Ивановну. Тетушка будет так счастлива!.. Он говорил с таким воодушевлением, будто всю жизнь только и заботился об удовольствиях престарелой фрейлины Загряжской. Он просил еще Наталью Николаевну выехать в Царское как можно раньше и тут же выдал себя с головой: ему рано придется покинуть Царское из-за дежурства в полку.
Наталья Николаевна невольно улыбнулась этой хитрости. Но Дантес повторял и повторял: «В воскресенье… в Царском… с утра…»
Наталья Николаевна, чтобы прервать эту сцену, поднялась со скамьи и, конечно, ничего не обещала. Зачем ей ехать в Царское непременно в воскресенье да еще в такую рань? Ведь тетушка обязательно поедет к обедне… Наталья Николаевна неожиданно для себя вдруг смешалась. Но Дантес не опустил глаз.
– Подарите мне эту встречу, и я – клянусь спасением моей души – никогда ни о чем не буду больше вас просить!..
А Коко все еще не возвращалась из города. Она так и не бросилась, по своему обыкновению, разыскивать растерявшуюся Ташу в тенистых, безлюдных днем аллеях каменноостровского парка.
К счастью, барон вскоре уехал. Наталья Николаевна продолжала прогулку. Нет, нет! Она ничего не обещала и не могла обещать.
А дни шли. Можно сказать, что они мчались один за другим, эти короткие дни… Даже в субботу Наталья Николаевна еще не думала о поездке в Царское. Александр Сергеевич на дачу не приехал. Вот тогда-то Натали и приказала подать лошадей к восьми часам утра. Приказала без определенного намерения – на всякий случай. Ведь она и раньше говорила, что собирается в Царское.
А Коко вдруг тоже собралась навестить тетушку.
– Как я рада, дорогая! – Наталья Николаевна ласково ей улыбнулась. – Мы совершим с тобой чудесное путешествие. А барон Геккерен, если, по обыкновению, явится завтра на Каменный остров, пусть перестанет воображать, что здесь всегда его ждут. Право, это будет полезно и для него и для тебя.
Коко бросила на младшую сестру пристальный взгляд, но, кажется, не придала ее словам никакого значения.
– Ложись пораньше спать, Коко, – продолжала Наталья Николаевна, – мне хочется выехать поутру, до солнцепека. Ведь и тебя тоже грубит лишний загар. Итак, доброй ночи, дорогая.
Наталья Николаевна поцеловала задумавшуюся Коко и ушла к себе.
Через какой-нибудь час в будуар Натальи Николаевны снова пришла Екатерина. У нее разболелась голова. Ей не спится. Пожалуй, она не поедет завтра в Царское.
– У тебя всегда так, – мягко упрекнула ее Таша. – Ты вечно меняешь свои желания, сумасбродка. Но что с тебя возьмешь? Как-нибудь поскучаю у тетушки одна.
Вот как пришлось лукавить Наталье Николаевне. Ох, глупая Коко, ошалевшая от любви…
Кажется, только Екатерина Николаевна и уснула в ту ночь Но когда же бывает зряча ревность?
Наталья Николаевна еще долго просидела у любимого окна. По обыкновению, к ней зашла Александрина. Усталая от дневных трудов, она была озабочена распоряжениями на завтра. Достаточен ли завтрак, заказанный для детей? Не приказать ли повару прибавить из жаркого к обеду?..
– Моя милая хлопотунья, – перебила ее Наталья Николаевна, – неужто ты думаешь, что я решусь мешать тебе своими советами?
Сестры, по обыкновению, поболтали. Азинька встала, сладко зевая.
– Что сказать Александру Сергеевичу, если он придет завтра раньше, чем ты вернешься от тетушки?
– Думаю, Азинька, что я сама успею его встретить. Именно поэтому я и еду в Царское пораньше.
– А почему раздумала ехать с тобой Коко?
– Только что жаловалась на головную боль, бедняжка.
Вернувшись к себе, Александра Николаевна долго ходила и размышляла. У тетушки, конечно, очутится Дантес. А спроси – удивится Таша и открестится Надо же ее знать – недаром еще с детства звали ее тихоней. Впрочем, все эти хитрости шиты белыми нитками и годятся только для одной Коко… Но что же может знать Азинька, вечно занятая домашними хлопотами! Ничего она не знает и знать не хочет…
Августовская ночь была жаркая, душная. В небе сверкали дальние зарницы.
Не спалось и Наталье Николаевне. За последнее время ее мысли были нередко тревожны. Рухнула еще одна надежда. У Александра Сергеевича так и не ладится с журналом. Пожалуй, чего доброго, опять заговорит о переезде на житье в деревню. Впрочем, ни в какую деревню он не уедет, потому что никуда не поедет Наталья Николаевна. Никуда!.. И к тетушке тоже. Прикажет откладывать лошадей – на том и кончится эта глупая история.
За окном начинало светать. Ни одной тучки не осталось на небе. День будет чудесный – ясный, тихий… Может быть, все-таки навестить тетушку Екатерину Ивановну?
Не ответив себе на этот вопрос, Наталья Николаевна прилегла и тотчас уснула…
Утром следующего дня, подъезжая к даче фрейлины Загряжской в Царском Селе, Наталья Николаевна Пушкина увидела барона Дантеса-Геккерена.
Тетушки дома не было. Старшая горничная объяснила, что Екатерина Ивановна еще не вернулась от обедни.
Наталье Николаевне ничего больше не оставалось, как запастись терпением и ждать. Вскоре к фрейлине Загряжской пожаловал еще один визитер.
Случайно встретившиеся гости остались ждать хозяйку дома в ее маленькой гостиной, с окнами, выходившими в густой, запущенный сад.
Жорж Дантес вдруг умолк.
– Что с вами, барон? – прервала затянувшееся молчание Наталья Николаевна. – Вы так неразговорчивы сегодня…
Дантес подошел к креслу, в котором расположилась Наталья Николаевна.
– Натали! Я должен на коленях благодарить вас за то, что вы здесь. Мне так много нужно вам сказать!
Наталья Николаевна смешалась, но голос ее был спокоен, когда она ответила:
– Надеюсь, вы не злоупотребите моим доверием?
– Но что могут объяснить самые пламенные слова, когда вы со мной…
И он опять замолчал. Сел в соседнее кресло и не сводил с нее глаз.
– Как все это странно! – сказала, все больше смущаясь, Наталья Николаевна.
– Все? – перебил он дерзко. Расчет заключался в том, чтобы захватить ее врасплох. – Неужто вам только странны мои чувства?
Наталья Николаевна все еще не могла понять этой неожиданной перемены. Ей всегда было так весело и легко с ним. Она сказала, чтобы только что-нибудь сказать:
– Вас как будто подменили… Что с вами?
– Не спрашивайте меня ни о чем. – Он наклонился к ней совсем близко: – Если бы вы сегодня не приехали, клянусь, я пустил бы себе пулю в лоб!
– Боже мой, о чем мы говорим, барон! – Наталья Николаевна была совсем испугана. – Чего же вы хотите? – прибавила она тихо, не поднимая глаз.
– Только правды, Натали! Есть ли в вашем сердце надежда для меня, без которой я не могу, не хочу и не буду жить?.. Скажите, или я умру у ваших ног!
Кажется, он действительно готов был броситься к ее ногам. Наталья Николаевна, защищаясь, протянула руки:
– Взываю к вашим рыцарским чувствам, барон!.. Опомнитесь!..
Наталья Николаевна, кажется, переставала понимать, что происходит. Не надо было сегодня сюда приезжать.
– Пойдемте в сад, – продолжала она, – здесь так душно.
Наталья Николаевна встала, но Дантес не обратил никакого внимания на ее слова.
– Вы останетесь, Натали!
Он взял ее за руку. Она села в кресло и сидела тихо, опустив голову. Господи, да когда же вернется от обедни тетушка?..
– Сегодня вы смилостивились надо мною, Натали…
– Но вы заставите меня жестоко в этом раскаяться…
Молчание все больше тревожило Наталью Николаевну. В растерянности она не видела, как Дантес бросал торопливые взгляды на окна и двери гостиной. Он подвинул кресло еще ближе. Тогда она решилась наконец взглянуть на него.
– Барон, я вынуждена напомнить вам: пора вернуться к действительности…
– Я не хочу никакой действительности, если в ней не будет вас! Вы вернули мне жизнь!
Если бы не крайнее волнение Натальи Николаевны, она бы, вероятно, заметила, что страдалец, возвращенный к жизни, настороженно прислушался: черт бы побрал торопливую старуху!
Подле дачи громыхал экипаж тетушки Екатерины Ивановны, спешившей от обедни. Через гостиную пробежала горничная, и перед гостями явилась нарядная, умиленная богомольем фрейлина Загряжская.
Спасибо, выручил Дантес. Он чуть не уморил тетушку рассказами о приключениях лагерной жизни. Богомольная фрейлина то и дело грозила ему сухоньким пальчиком. Он сызнова был мил и резв, проказник кавалергард, вскоре удалившийся.
– Что с тобой, Натали? – Екатерина Ивановна уставилась на племянницу. – Спрашиваю тебя, спрашиваю, а ты будто оглохла.
– Простите, ради бога, дорогая тетя! Выбралась к вам чуть свет, а теперь, должно быть, клонит ко сну.
– Экое диво! – Екатерина Ивановна присмотрелась. – Уж не барон ли Геккерен нагнал на тебя сон? Этакой-то дамский угодник! Мне, старухе, и то глаз от него не отвести.
– А я, милая тетенька, право, не думаю о пустяках.
– Ох ты, святоша! – престарелая фрейлина, видимо, наслаждалась смущением племянницы. – А мне и невдомек, зачем он сюда ездит. Уж не в меня ли, думаю, влюбился?.. Все, милая, знаю! Все вижу! Сказывай: совсем присушила барона?
– Полноте, зачем мне? – Наталья Николаевна подняла глаза, вздохнула и умолкла.
Екатерина Ивановна подошла ближе и склонилась к племяннице:
– Не пойму я тебя, Наталья, проста ты перед богом или всех перехитришь?
Наталья Николаевна бросилась обнимать обожаемую тетушку, потом засобиралась домой. Право, не надо было ездить сегодня в Царское!
Глава двадцать первая
– Как раз вовремя пожаловали, Владимир Федорович! Будете за цензора!
– Весьма неожиданное и не очень лестное предложение.
– Зато окажете важную услугу редактору «Современника», впавшему в сомнение.
Пушкин нашел в рукописи нужное место.
– Послушайте и скажите без обиняков, Владимир Федорович, могут ли пройти через нашу мнительную цензуру хотя бы такие строки о событиях памятного тысяча восемьсот двенадцатого года?
«Все говорили о близкой войне, – читал Пушкин, – и, сколько помню, довольно легкомысленно. Подражание французскому тону времен Людовика XV было в моде. Любовь к отечеству казалась педантством. Тогдашние умники превозносили Наполеона с фанатическим подобострастием и шутили над нашими неудачами…»
– Вступив в должность цензора, позволю себе спросить, Александр Сергеевич, что это за рукопись? – перебил Одоевский.
– Записки одной дамы.
– Умное и, признаюсь, язвительное перо. А поскольку цензоры наши не принадлежат к рыцарству, то полагаю, что язвительную даму ожидают весьма вероятные неприятности.
– Имейте, Владимир Федорович, терпение, как пристало добропорядочному цензору! Дама, составившая записки, повергает на ваш суд дальнейшие свои воспоминания. Речь пойдет о событиях после начавшегося нашествия Наполеона.
«Гонители французского языка и Кузнецкого Моста, – продолжал читать Пушкин, – взяли в обществах решительный верх и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита, а принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедывать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни».
– Еще более меткое, но однобокое изображение тогдашнего дворянства, – не выдержал Одоевский. – Разве среди знати нашей не было истинных патриотов? Утверждаю – были!
Пушкин слушал, усмехаясь.
– Не след цензору, – сказал он, – спускаться до спора с ничтожным автором. Вижу, однако, сколь быстро цензорская должность портит характер, Владимир Федорович.
– Помилуйте, Александр Сергеевич… По собственному соизволению произвели вы меня в цензоры, но это еще вовсе не значит, что можете присвоить мне и цензорские пороки. Охотно отдаю должное таланту автора, но совершенно уверен, что никто не пропустит в печать подобных сентенций. Ведь это же приговор всей аристократии! Кто, однако, эта необыкновенная дама, составившая столь обличительные записки? Инкогнито?
– Вам, Владимир Федорович, откроюсь. Ищу для журнала живых и нелицеприятных свидетельств о двенадцатом годе. Записки Дениса Давыдова цензура мне кровавит, а запаса у меня нет. Вот и решил печатать мое давнее рукописание.
– Тем более не пропустят, если узнают имя автора. Жажду, однако, полнее ознакомиться с мнимыми записками мнимой дамы…
Окончив чтение, Пушкин рассеянно слушал Одоевского. По-видимому, собственные его сомнения окончательно утвердились. Он еще раз пересмотрел рукопись.
– Пусть будет по вашему решению, Владимир Федорович. Усечем записки, чтобы спасти их от полного уничтожения цензурой. – Поэт отложил рукопись. – А теперь скажите мне, когда же отдадим истинную дань славному двенадцатому году? И что станется с нами, если не будем ни знать, ни помнить подвигов народных? Как ни смирны мы, русские писатели, но каково зависеть от четырех цензур!
– Не много ли насчитали, Александр Сергеевич?
– А я, извольте, по пальцам перечислю. Цензура общая есть? Военная, духовная, министерства двора божьим попущением тоже существуют? Забыл я еще про цензуру министерства иностранных дел. А мне особая милость оказана: сам царь цензурует. Выходит, я же, многогрешный, обсчитался.
– Да еще меня же произвели в цензоры. Но, если обязанности мои исчерпаны, с охотой слагаю пожалованное мне звание. Я к вам по важному делу, Александр Сергеевич. Вы последнюю «Молву» читали?
– Читал, – коротко откликнулся Пушкин и покосился на гостя.
– Где же предел литературному ухарству, коли нет уважения даже к вашему имени?
– Не мне, но журналу нашему отказывает в одобрении критик, если имеете в виду статью Белинского… По мне – при всей своей горячности он во многом прав.
– Прав?! – Владимир Федорович не мог скрыть крайнего раздражения. – Стало быть, к господину Белинскому еще и на поклон пойдем? Слуга покорный! Нет, Александр Сергеевич, приспело время оценить по всей справедливости и друзей и противников наших.
– Важная мысль, – охотно согласился Пушкин.
– Надеюсь, – Владимир Федорович приготовился к бою, – не пренебрежете советом? Крайне затруднительное положение «Современника» побуждает говорить со всей откровенностью.
– Доброму совету всегда рад. Сделайте милость! – Пушкин обратил наконец внимание на необыкновенную взволнованность Владимира Федоровича. – Дела наши, конечно, плохи, кто будет спорить? Но где искать счастливого исхода? – Пушкин выжидательно взглянул на гостя.
Владимир Федорович отвел глаза.
– Мы много думали с Андреем Александровичем Краевским. Исход есть!
– Любопытно знать ваши мысли, коли одолжите!
Пушкин насторожился, но оставался по-прежнему спокоен. А Владимир Федорович все еще не мог решиться приступить к делу. Не он ли вместе с Пушкиным начинал журнал? Не он ли больше всех ценит светлый гений поэта?
– Нужно ли говорить, Александр Сергеевич, – начал после долгого молчания Одоевский, – о наилучших побуждениях наших?
– Минуем предисловие, Владимир Федорович, как делают многие читатели. Право, они не остаются от того в накладе.
– Мы идем к вам с чистым сердцем, Александр Сергеевич. – Одоевский вынул заготовленную бумагу и, все еще колеблясь, держал ее в руках. – Здесь изложены соображения о мерах, которые возродят «Современник» и обеспечат ему надежное будущее.
Пушкин взял записку и, развернув ее, стал читать вслух:
– «Убежденные в том, что существование двух журналов, в одном и том же духе издаваемых, может только вредить им обоим…»
– Ничего не понимаю. О каких двух журналах идет речь?
– Это несущественно, Александр Сергеевич. Сказано только на тот случай, если бы не удалось согласовать с вами дальнейшие виды по изданию «Современника». Но верьте мне – мы меньше всего этого хотим.
– Не сомневаюсь, – редактор-издатель «Современника» пристально взглянул на гостя.
Одоевский не находил себе места. Кажется, готов был бежать со всеми своими проектами. Пушкин продолжал чтение:
– «Мы предлагаем следующие условия… Испросить к 1837 году дозволение на издание «Современника» в двенадцати книжках…» Вашими бы устами да мед пить, Владимир Федорович. А деньги где? И так иду к банкротству, – признался Пушкин и тотчас овладел собою. – Что же далее сулите вы «Современнику»? «Александру Сергеевичу взять на себя выбор статей, суд над книгами по литературной части… Мы желаем быть полными хозяевами лишь в ученой части…»
К удивлению Одоевского, чем дальше читал Пушкин, тем становился более спокоен.
– Что же именно относите вы, Владимир Федорович, к ученой части?
– Все входящее в содержание журнала, за исключением изящной словесности. – Одоевский заметно приободрился: – Разумею, стало быть, историю, философию, статистику – одним словом, все статьи энциклопедического характера.
– И мне в эту ученую часть носа не совать?
Можно было думать, что теперь-то вспылит Александр Сергеевич, но он продолжал читать с тем же добродушием:
– «Набор, печатанье, своевременный выход книжек – словом, все хозяйственные хлопоты мы берем на себя… эти условия будут иметь следствием деятельное участие нас обоих в «Современнике».
Пушкин оторвался от записки:
– Прошу передать господину Краевскому мою благодарность за его добрые намерения, хотя до сих пор, признаюсь, не знал за ним литературного таланта. Но всегда ценил и буду ценить его неутомимое трудолюбие… А! Вот и расчет будущих барышей, – продолжал он, заглянув в записку. – Здесь вполне вижу опытную руку господина Краевского. – Пушкин пробежал текст. – Этакая, господи, благодать: никаких мне хлопот и при том верных двадцать пять тысяч годового дохода! Дело стало за малым: где взять для того две тысячи подписчиков?
– Будет их и более, если вступим в надежный союз с благонамеренностью, упорядочим журнал и оправдаем доверие читателей к имени Пушкина. Каково же ваше мнение, Александр Сергеевич?
– Этакий соблазн! Кто откажется от верных двадцати пяти тысяч! – отвечал поэт. Он положил записку перед Одоевским. Лукавая усмешка, мелькнувшая в его глазах, погасла. – Но как ни соблазнительны ваши посулы – не согласен. По строптивому характеру моему хочу сам быть в ответе за весь журнал, коли стоит на нем мое имя. И на том кончим разговор.
Пушкин еще решительнее придвинул записку-ультиматум к Одоевскому. Сказал с прежним добродушием:
– А вам и господину Краевскому, коли учредите свой журнал, счастливого начала и доброго пути!
Пушкин будто свалил с плеч тяжелый, ненужный груз. И, видя крайнее смущение гостя, тотчас пришел к нему на выручку:
– А что слышно, Владимир Федорович, о Глинке? Давно его не видел. Говорят, начались репетиции «Ивана Сусанина»?
– К удовольствию нашему, близится день представления оперы – и какой оперы!
– Рад душой за Михаила Ивановича. Когда я был у него по весне, с горячностью толковал он о том, что всей нашей музыке должно родиться от народных напевов. Счастливая мысль, если ей суждено стать делом.
– И то дело уже сделано самим Глинкой, – Владимир Федорович тем больше чувствовал себя в своей тарелке, чем дальше уходил от недавнего неприятного разговора.
– А как управился с либретто оперы барон Розен? – добродушно расспрашивал Александр Сергеевич.
– С тех пор как Жуковский сдал Глинку на руки барону Розену, дело пошло быстро, но не скажу, чтобы шло оно без сучка и без задоринки. Глинка хочет, чтобы и поэма оперы была написана размером наших старинных народных песен. Здесь Розен не спорит – подкидывает вирши по своему разумению и усердию, хотя и выходит часом вроде развесистой клюквы. Но тут уж сам Глинка вступает в обязанности поэта и отважно переделывает поэму по-своему. А жалуется Михаил Иванович на весьма щекотливое обстоятельство: он, мол, в музыке рисует Сусанина, а барон норовит в каждую строку поставить имя Михаила Федоровича Романова, избранного на царство.
– Ах он, барон, ах он, злодей! – Пушкин улыбается. – Дай волю баронам – они все искусства наши превратят в славословие царям.
Владимир Федорович минуту молчит. Он никогда не одобрял крайности суждений.
К полному недоумению Одоевского, Пушкин проводил его совсем дружески.
Кто же виноват, что ни Пушкина, ни «Современник» Владимиру Федоровичу спасти не удалось?
Через несколько дней к министру народного просвещения Уварову поступило ходатайство об издании нового журнала «Русский сборник». Будущие издатели – князь Одоевский и служащий по министерству народного просвещения Андрей Краевский – просили Уварова принять их журнал «под особенное покровительство и давать ему по временам направление, как изданию, назначаемому действовать в духе благих попечений правительства о просвещении в России, изданию бескорыстному, чуждому неблагонамеренных расчетов, а тем менее каких-либо сторонних, несогласных с духом правительства видов…»
И родился бы в Петербурге второй «Наблюдатель», если бы император, несмотря на благосклонную поддержку министра Уварова, не положил бы на ходатайстве об издании нового журнала короткую, но выразительную резолюцию: «И без того много».
Ничего не знал о хлопотах Одоевского редактор-издатель «Современника». Проводил последние дни августа то на даче, то, озабоченный делами, уходил в город.
В городе, готовя новый номер журнала, заканчивал давно задуманную статью, писанную от имени тверского вкладчика А. Б. В статье появились следующие строки о Виссарионе Белинском:
«Он обличает талант, подающий большую надежду. Если бы с независимостию мнений и остроумием своим соединял он более учености, более начитанности, более уважения к преданию, более осмотрительности, – словом более зрелости, то мы бы имели в нем критика весьма замечательного».
Что-то скажет, прочитав эти строки в «Современнике», князь Петр Андреевич Вяземский? Не придет ли в ужас Василий Андреевич Жуковский? Каково-то будет ошеломлен мечтательный Владимир Федорович Одоевский?
При помощи какого-то А. Б., чудака из провинции, редактор «Современника» гласно приветствует ниспровергателя авторитетов, завзятого крикуна, успевшего обрушиться и на пушкинский журнал. Неведомыми путями московский бунтарь завоевывает последнюю крепость, в которой собралась старая гвардия русской словесности.
Покинет старая гвардия крепость, захваченную неприятелем, – с кем же будет издавать тогда свой журнал Александр Сергеевич? На какие средства?
Давно растаяли семь тысяч рублей, занятые у Шишкина. Типография шлет новые счета. А на письменном столе Пушкина лежит оповещение, заготовленное для читателей: «Современник» будет издаваться и в следующем 1837 году».
И писано оповещение твердой, уверенной рукой.
Часть вторая
Глава первая
Еще нежится под блеклым солнцем невозмутимая Маркизова лужа, словно кто-то положил зеркало перед Санкт-Петербургом: любуйся, град Петров!
Но вдруг рванет с моря ветер, замутится Маркизова лужа, подернется беспокойной рябью Нева. Мелкий, холодный дождь то затянет весь город непроглядной пеленой, то сызнова горят в небе золотые купола.
Осень то притаится в дальних болотах, то вдруг объявится на невских островах. Где плеснет яркой киноварью на дрожащую осину, где оберет первый пожелтевший лист. А ветер подхватит горемыку и погонит неведомо куда.
Ниже опустилось небо, вот-вот сольется с белесыми водами Невы. А к ночи прочертит огненный след по всему небосводу летучая звезда и погаснет в сонных водах. За ней устремится вторая, третья – ни одна не вернется в родную высь. Только вспыхнет в речной глубине прощальный луч.
А с утра опять обойдет осень сады и парки. Где прошла, там стынут, не просыхая, новые лужи.
На невских островах забивают окна опустевших дач. Один за другим тянутся обозы в город. На улицах столицы пестрят свежие афишки. В редакциях тоже заметно начавшееся оживление.
Читатели благонамеренных журналов могли бы прийти к удивительным выводам. Гении и таланты толпами прибывают в русскую словесность. А существует ли, например, в русской литературе Пушкин?
О нем почти не пишут. Да и что о Пушкине писать? Два года тому назад вышло последнее крупное произведение поэта, но какое? Ученая с виду «История пугачевского бунта». Многие успели о ней забыть. Недавно, правда, напомнил к случаю об этой «Истории» Фаддей Венедиктович Булгарин, но только для того, чтобы еще раз сказать читателям:
«Все красноречие этой истории сосредоточилось в выписке из рукописных записок Ивана Ивановича Дмитриева о казни Пугачева, а важность историческая разлетелась в прах».
Захотел поэт Пушкин стать ученым, но не зажгла синица моря.
Что же еще можно о Пушкине сказать? Издал он – опять же прошло пять лет – трагедию «Борис Годунов». А как в свое время отозвались об этой трагедии некоторые критики? Не трагедия, а какое-то мелькание китайских теней, – так показывают эти тени бродячие фокусники, не заботящиеся ни о смысле, ни о связи в своих представлениях. Собрался, значит, Пушкин в драматические писатели, но и здесь остался пасынком взыскательной российской Мельпомены. Если же мигом раскупили «Бориса» читатели, то не иначе, как по зряшному любопытству.
Выпустил еще Пушкин повести. Но разве не правы были нелицеприятные судьи, предрекавшие в журналах равнодушие публики к этим безделкам? Правда, нашумела было «Пиковая дама», в которой действительность ловко перемешана с таинственным. Но где же выстоять «Пиковой даме» против отечественных и переводных повестей, в которых таинственного и необъяснимого куда больше, чем мог изобрести Пушкин!
Вот и выходит: если не считать лирической ветоши да подражаний неистовому лорду Байрону в юношеских поэмах, то за Пушкиным остается один нашумевший в свое время роман в стихах. Но и к «Евгению Онегину» можно сейчас с полным правом применить пушкинские стихи из его же незрелой поэмы «Руслан и Людмила»:
Дела давно минувших дней, Преданья старины глубокой…Теперь удачливые сверстники Евгения Онегина служат отечеству по военной или по гражданской части, а иные наверняка дотянули до генеральских чинов. Неслужащие же господа, войдя в лета, хозяйствуют в поместьях. Коли заглянет кто-нибудь из них в устаревший роман, то недоуменно пожмет плечами: свежо предание, да верится с трудом.
Что же нового можно о Пушкине написать? Все, что нужно было о нем сказать, давно сказано премудрыми судьями. Сказано – и с плеч долой.
Правда, этот властитель дум, получивший отставку, вдруг объявился журналистом. Но не зря предупреждали его в «Библиотеке для чтения»: остерегитесь, неосторожный гений! А после обозрения первого номера «Современника» столп столичной мысли Фаддей Булгарин вынес приговор пушкинскому журналу в «Северной пчеле»:
«Надменности много, пристрастия еще более, а дела весьма мало».
Может быть, доверчивые почитатели поэта ожидали, что, раскрыв «Современник», они насытятся и стихами и прозой Пушкина? Как бы не так! Смотрите, жертвы собственного легкомыслия! Ваш исписавшийся кумир тащит в журнал залежавшиеся статьи вроде «Путешествия в Арзрум», каковое путешествие он совершил чуть ли не десять лет тому назад! А для второго номера и в старье ничего не откопал.
При случае можно, стало быть, даже вздохнуть вещему критику с приличным сожалением: если и был на Руси поэт Пушкин и возбудил в горячих головах несбыточные надежды, то ныне, как Евгений Онегин, покинул своих почитателей «надолго… навсегда».
А журнал Пушкина даже ругать не стоит. Никому не опасен дышащий на ладан собрат.
Воспел было авансом славу Пушкину-журналисту некий Виссарион Белинский, да и тот вскоре усомнился. Правда, этот московский суеслов, оставшийся в полном одиночестве со своими похвалами «Современнику», все еще верит в поэтическую звезду Пушкина, страстно взывает к нему в «Телескопе» и в «Молве». Нет! Ни в какие «телескопы» не увидишь угасшую звезду. Никакая «молва» не возродит минувшей славы. Пусть же ратует за Александра Пушкина Виссарион Белинский…
Все ниже опускалось хмурое петербургское небо. Но уже вереницей двигались по Невскому проспекту после летнего запустения изящные экипажи. Щеголи и щеголихи, возобновив прогулки, являли завистникам последние моды, вывезенные из Парижа.
Журналисты набирались сил. Время не ждет. Словесность не терпит пустоты. Новые гении и таланты, пришедшие на смену Пушкину, станут властителями дум. В столице и в провинции восторженно перечитывают нашумевшую книжку стихов Владимира Бенедиктова, а журналы нарасхват печатают его новые создания и предрекают ему столбовую дорогу в русской поэзии. Если же говорить о других поэтических талантах, то непременно надо заглянуть еще раз в «Библиотеку для чтения».
Не следует забывать и о Москве. Там творит универсальный талант, если не гений, Степан Петрович Шевырев. В минуту отдыха от критических обозрений русской словесности он дарит отечественной поэзии собственные вдохновения. Он еще обещает своими скромными силами преобразовать российское стихотворство при помощи… итальянской октавы! Это ли не пожива журналам!
А Кукольник? Великий Нестор Кукольник, прямой наследник Вильяма Шекспира, – разве он не поставляет на театр драмы исторические, мистические, кровавые, философские и всегда верноподданнические? При том Кукольник не опаздывает и с бойкой прозой. Вот о ком будут писать петербургские журналы.
А коли надоест возиться с великим Кукольником, тогда станут разбирать романы прославленного москвича Загоскина или вернутся к нравственно-поучительным романам самого Фаддея Венедиктовича Булгарина. Правда, в столице романы Фаддея Венедиктовича теперь уважают только сидельцы Гостиного двора. Зато в провинции, где дремлют истинные силы матушки Руси, именем Фаддея Булгарина будто бы начинаются и кончаются все литературные разговоры. А новые гении и таланты наперегонки прибывают в русскую литературу.
Все они проворны на руку. Все до одного радеют власти предержащей. Случаются, конечно, даже потасовки между журналистами при присуждении лавров тому или иному светочу искусства. Но и эти потасовки происходят не столько от разномыслия, сколько от усердия.
Литературой руководят, под наблюдением монарха, два сановника. Открыто распоряжается ею министр народного просвещения Уваров, в руках которого находится цензура. Тайно наставляет литераторов граф Бенкендорф, в ведомстве которого сосредоточено секретное наблюдение за всей Россией. Граф Бенкендорф не претендует на гласное участие в литературных дрязгах. По недосугу граф Бенкендорф выразил свои пожелания кратко, но твердо: он указал как на образец для русских писателей на «перо Булгарина, всегда верное престолу».
Иные даже обиделись. Неужто их перья иступились? Ничуть!
Если против благонамеренных писателей ополчился Виссарион Белинский – горе ему. Если в русской литературе существует Пушкин – трижды горе ему! Впрочем, никто из самых ретивых журналистов не решился бы сказать об этом прямо. Предпочитали заговор молчания.
А читатели ничего не знали о том, что ларец в кабинете Пушкина наполнен рукописями, не увидевшими света: вот «Медный всадник»; вот роман о Дубровском; вот труды, посвященные эпохе Петра I; вот «История села Горюхина» – это убийственное разоблачение крепостничества; вот оконченный роман о временах Пугачева; вот зашифрованная автором десятая глава «Онегина», которую не пропустит никакая цензура; вот, наконец, планы задуманных произведений; вот намеченное для «Современника»; вот начатое и оборванное на полуслове…
Но благонамеренные журналы если и нарушают заговор молчания, то только для того, чтобы внушить читателям мысль о совершенном падении таланта Пушкина!
Не все книги Пушкина быстро раскупались. Увы! Далеко не все читатели имели деньги. Зато каждая из этих книг прошла через множество рук. Сколько тетрадей на Руси было исписано пушкинскими стихами! Как давно оторвались они от печатного станка!..
В неведомой глуши, при свете оплывшего огарка, новые читатели – племя младое и незнакомое поэту – заново знакомились с «Русланом и Людмилой» или с «Бахчисарайским фонтаном». Древняя княжна Людмила не умирала, старый фонтан не иссякал! Сам Онегин, неведомо для Пушкина, совершил длительное путешествие. Онегин исколесил Россию вдоль и поперек, заглянул в каждую усадьбу, в каждый домишко на окраине уездного городка. Дряхлели дома, сменялись хозяева, шумела молодь – Онегин продолжал свои странствия и жил с новыми поколениями…
Осень совсем завладела столицей. На помощь дождям пришли туманы. Днем они отстаивались на взморье, к вечеру тихо вползали в город. В тумане исчезало все – дома, улицы, люди.
Пушкин проводил последние дни августа на Каменном острове. Перед окнами его кабинета ветер раскачивал ветви деревьев. По лужам кружились опавшие листья. Каждый день их становилось больше…
Обычно осень приносила поэту обильный поэтический урожай. Ныне заполнено стихами только несколько считанных страниц. И на одной из них:
Я памятник воздвиг себе нерукотворный, К нему не зарастет народная тропа…Неужто собрался Александр Сергеевич отвечать журнальным заговорщикам? Нет, он говорит с читателями:
И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я Свободу И милость к падшим призывал.Если же любознательный потомок, перелистав пожелтевшие страницы благонамеренных журналов, повторит с недоумением: полно, ведь в то время жил и творил Пушкин! – тогда пусть прочтет у Пушкина:
Веленью божию, о, Муза, будь послушна, Обиды не страшась, не требуя венца, Хвалу и клевету приемли равнодушно, И не оспоривай глупца.За окнами летнего кабинета Пушкина бессильно злобился перемётный ветер. Меж туч выплывали звезды. Первый писатель России готовился к новым трудам.
Глава вторая
Все больше пустеет Каменный остров. Только Пушкины не думают перебираться в город – Александр Сергеевич ищет новую квартиру. Эти хлопоты пришлись ему совсем не ко времени, но в доме Баташева на Гагаринской набережной Невы оставаться невозможно.
Пушкин долго терпел неудобства: подъезд закрывают рано вечером, дежурного дворника нигде не найдешь. Вспылил наконец Александр Сергеевич и выразил неудовольствие управляющему домом. Тот отнесся к жалобе совершенно равнодушно: недовольных, мол, жильцов насильно никто не держит. Про себя же управляющий помнил очень хорошо – именно от господина Пушкина плата за квартиру поступает весьма неаккуратно. Кто же будет потакать претензиям такого плательщика?
А Пушкин вспылил еще больше и объявил о расторжении контракта. Управляющий не мог скрыть полного удовольствия: осенью, к всеобщему съезду в столицу, великолепная барская квартира не будет пустовать. Кто бы ее ни снял, наверняка будет платить исправнее.
Вот и пришлось Александру Сергеевичу заняться неожиданными поисками. Прощай, тихая Гагаринская набережная и светлые просторы Невы! Авось удастся хоть сократить расходы на новом жилье. Подходящей квартиры, однако, не находилось.
Александр Сергеевич возвращался на дачу и здесь, в семейном кругу, отдыхал.
Наскоро пообедав, Пушкин зовет жену:
– Таша, ангел, пойдем к реке.
– Я так устала, мой друг.
Но Пушкин все-таки ее уводит.
День выдался на славу. Но нет радости ни поэту, ни Наталье Николаевне от этих прогулок. Есть тема, которой оба избегают. Александр Сергеевич, глядя на осенний убор аллей, размышляет о предстоящем и неминуемом: в городе опять встанет между ним и Наташей назойливый Дантес. Наталья Николаевна тоже думает о бароне Дантесе-Геккерене. Встреч, подобных той, что произошла в Царском, больше не повторялось. А если повторится?..
«Никогда!» – уверенно отвечает сама себе Наталья Николаевна. Она не повторит ошибки, а Жорж раскаялся так искренне. Ей удалось поговорить с ним во время обычной прогулки, когда Екатерину Николаевну отвлек кто-то из общих знакомых.
– Никогда и ни слова о том, о чем вы дерзнули говорить. Иначе, барон…
Но Дантес тотчас ее перебил. Он клялся именем святой девы, что понимает всю меру своей вины. Но пусть не казнит преступника Натали: все понять – значит все простить.
Наталья Николаевна поглядела на него с опаской. Что ей нужно понять? Или он опять берется за старое?
Но не было никакой возможности объясняться далее, Екатерина Николаевна к ним присоединилась. И Жорж немедленно дал доказательства своего раскаяния. Он перенес все внимание на Екатерину и так забавно называл ее по-русски «Катенька», что Наталья Николаевна невольно улыбнулась. Ей по-прежнему было весело в обществе Дантеса.
Общие прогулки продолжались.
Впрочем, бывало и так, что Наталья Николаевна уходила гулять одна. Можно подумать, что о каждой такой прогулке Дантес знал наверняка. Тогда она спешила вернуться домой, пеняла на задержавшуюся Екатерину или начинала говорить о ее высоких достоинствах. Правда, она говорила об этом несколько сбивчиво, а Дантес смеялся совершенно откровенно.
– Натали! Я предпочитаю говорить о вас… только о вас одной!
Но, поймав ее негодующий взгляд, он тотчас послушно умолкал.
А избежать встреч было совершенно невозможно. Осенние дни были так хороши, что общество по-прежнему стекалось на острова.
Пушкин, гуляя с женой, увидел группу кавалергардов. Дантес был среди них. Александр Сергеевич подчеркнуто резко отвернулся. Наталья Николаевна по близорукости не сразу разглядела. Барон, не останавливаясь, почтительно приветствовал ее, подняв руку к козырьку фуражки. Только теперь Наталья Николаевна его узнала. Дантес получил в ответ холодный полупоклон. Охраняя семейное спокойствие, она и этому научилась.
Пушкин проводил гвардейцев долгим, тяжелым взглядом.
– Не понимаю, – сказал он. – Кавалергарды стоят лагерем под Красным. Что же делают здесь эти господа?
– Не хитри! – Наталья Николаевна обернулась к мужу. – Не хитри, мой друг! Тебе нет никакого дела до кавалергардов. Ты спрашиваешь, конечно, о бароне Геккерене. Не так ли? – Голос ее был совершенно спокоен, она улыбалась и продолжала с нежной укоризной: – Когда ты уймешься, наконец! Барон давно выбросил глупости из головы.
– Уж не потому ли, что влюбился в Екатерину? – Чем спокойнее была Наталья Николаевна, тем меньше владел собой поэт. – Помнится, либо тебе померещилась летом эта чепуха, либо ты старалась уверить в том меня. Но ведь я знаю, жёнка, ты его встречаешь…
Наталья Николаевна могла бы растеряться: о чем он говорит?
– Не можешь не встречать его, Таша, – продолжал Пушкин. – Не таков он, как видишь, чтобы избегать твоей резиденции, да и мне не пристало быть слепцом.
– Я, кажется, не давала поводов к такому разговору… – Наталья Николаевна вполне овладела собой. – Как ты мучаешь меня этими подозрениями!
Александр Сергеевич вдруг остыл.
– Будь по-твоему! – сказал он добродушно. – Кто старое помянет, тому глаз вон. Но пойми меня, жёнка: думаю и говорю о будущем. Прошу тебя, веди себя так, чтобы мне при всей моей ревности – пусть я грешен ею перед богом и перед тобой – быть спокойну за твое достоинство.
– Мы еще не съехали с дачи – что же будет в городе? Пощади и меня и себя.
Пушкин увидел ее опечаленное лицо, услышал в голосе горькую обиду. Как всегда при подобных разговорах, впал в нерешительность. От недавней запальчивости не осталось и следа.
– Выходит, я же перед тобою виноват, мой ангел?
Так всегда кончались эти объяснения.
Когда-то, еще будучи женихом, он писал в шутливо-дружеском письме:
«Моя женитьба на Натали (которая, замечу в скобках, моя сто тринадцатая любовь) решена».
Сто тринадцатая любовь?! А не единственная ли на всю жизнь?
Сбежав от будущей тещи в Болдино, Пушкин писал приятелю о невесте: «она меня любит…» И тут же перефразировал строки из «Цыган»: «но посмотри, Алеко-Плетнев, как гуляет вольная луна!..»
Получив это письмо, Петр Александрович Плетнев, профессор Петербургского университета и друг Пушкина, мог бы раскрыть «Цыган» и перечесть в подлиннике:
Взгляни: под отдаленным сводом Гуляет вольная луна; На всю природу мимоходом Равно сиянье льет она. Заглянет в облако любое, Его так пышно озарит, И вот, уж перешла в другое И то недолго посетит. Кто место в небе ей укажет, Промолвя: там остановись! Кто сердцу юной девы скажет: Люби одно, не изменись?«Что у ней за сердце?» – спрашивал в своих письмах Пушкин, истомившись в Болдине, и продолжал: «твердою дубовою корой, тройным булатом грудь ее вооружена».
Это была припомнившаяся к случаю цитата из Горация. Мог ли, однако, утешить его древний поэт? И Пушкин продолжал от себя: «Она мне пишет очень милое, хотя бестемпераментное письмо».
А было и такое пушкинское признание:
«… я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностию».
Став мужем и отцом семейства, Александр Сергеевич всегда верил, что он управляет поведением жены. Что же случилось? Неужто проходимец с двусмысленной репутацией, афишируя свое волокитство, сумел затронуть ее чувства? А муж не умеет, не может ее охранить?
Осень так и не приносила поэтического урожая. Из-под пера выливались немногие, скорбные стихи:
Когда за городом, задумчив, я брожу И на публичное кладбище захожу…Мысль, как всегда в последние годы, устремлялась из города на сельские просторы. Там есть еще, хотя бы для мертвецов, торжественный покой. Там:
Стоит широко дуб над важными гробами, Колеблясь и шумя…И на другом листке еще одна мысль, едва положенная на бумагу:
Напрасно я бегу к сионским высотам, Грех алчный гонится за мною по пятам…Отлилось совсем недавно. О чем?
Глава третья
Ни поэты, ни прозаики, описывающие Петербург, не ищут вдохновения в мутных водах реки Мойки. Ленивой змеей вьется по городу узкая речушка. Нечего о ней сказать. Правда, расположилось на набережной Мойки Третье отделение собственной его величества канцелярии да ежедневно ездит сюда Бенкендорф. Можно, стало быть, считать, что на Мойке находится некоторым образом средоточие власти.
По осеннему времени, когда хилые, озябшие деревца, томящиеся за чугунной оградой, поспешно сбрасывают летний наряд, с набережной можно увидеть в глубине сада длинное одноэтажное здание. Приедет сюда граф Бенкендорф, пройдет в кабинет, придвинет к письменному столу тяжелые кресла, раскроет бумаги, и… даже случайные прохожие стараются не задерживаться подле чугунной ограды, выходящей на Мойку.
А других достопримечательностей на Мойке и вовсе нет. Стоят на ее берегах доходные дома, смотрят в реку. Но что увидишь в этих лениво-сизых водах?
Подле Конюшенного моста высится доходный дом княгини Волконской. Дом как дом, как все угрюмые доходные дома в Петербурге. Здесь снял квартиру Александр Сергеевич Пушкин.
В квартире одиннадцать комнат и службы: людская, кухня, конюшня, винный погреб, прачечная, ледник и опять людские. Квартира большая, а хозяевам, видать, тесно. Самая неудобная – проходная – комната отведена под кабинет Александра Сергеевича. За одной дверью – детская, где шумят дети и няньки. За другой дверью – гостиная, в которой Наталья Николаевна принимает светских приятельниц.
Если тихо в гостиной и в детской (а когда же бывает тишина в детских комнатах или в дамских гостиных?), то через третью дверь, ведущую из кабинета прямо в переднюю, хозяину слышен голос каждого посетителя. Окна кабинета выходят во двор. Мойки – и той не увидишь.
Когда-то Александр Сергеевич говорил: «Был бы особый кабинет, а прочее мне все равно». Теперь и с кабинетом дело толком не вышло.
Поэт недолго обживался на новоселье. Разобрал библиотеку, расставил книги по полкам, которые тянутся вдоль стен от пола до потолка, и сел за письменный стол. Идут последние приготовления редактора-издателя к выпуску третьего номера «Современника».
Кроме обложки с именем Пушкина, все должно обновиться в журнале. В номере не будет ни строки Жуковского, ни одной статьи Вяземского. Из созданий милейшего Владимира Федоровича Одоевского редактор поместит только небольшой памфлет «Как пишутся у нас романы».
Вот и вся дань от тех друзей, с которыми поэт начинал «Современник». Пушкин все делает собственными руками и никого из прежних друзей-вкладчиков на помощь не зовет. Он сохраняет добрые, даже сердечные, отношения с маститым Жуковским, с язвительным Вяземским и даже с мечтательным Одоевским, несмотря на недавние раскольнические его действия. Крепко приросли старые друзья к сердцу поэта. Но дружба дружбой, а журнал журналом. Ни колебаний, ни уступок дружбе больше не будет.
Повесть Гоголя «Нос», которую отказались печатать в «Московском наблюдателе» как произведение «грязное», украсит прозу «Современника». Автор давно отбыл в теплые края, но с неизменной любовью к его таланту будет печатать Гоголя Пушкин. Никогда отныне не найдется на страницах «Современника» места для статей о Гоголе вроде той, что написал Вяземский о «Ревизоре». Отношение к Гоголю отделит «Современник» от всех петербургских и московских журналов.
Впрочем, это расхождение обнаружится теперь по любому вопросу и, пожалуй, на каждой странице «Современника».
– Да кто таков этот Тютчев? – спрашивал Александр Сергеевич, листая тетрадь стихов, дошедшую до него через Вяземского.
Тетрадь принадлежала бывшему питомцу Московского университета Федору Ивановичу Тютчеву, много лет служащему по дипломатической части в Мюнхене. Никто ничего о нем не знает толком.
А Пушкин черпал и черпал из тютчевской тетради для журнала щедрой рукой. В очередной книжке «Современника» читатель найдет «Стихотворения, присланные из Германии» за скромной подписью: «Ф. Т.»
…Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь…«Silentium!» – так назвал это стихотворение Тютчев. Навсегда оно останется в русской лирике.
Благодаря Пушкину Тютчева узнали намного раньше, чем вышел в свет единственный сборник его стихов: эта книжка небольшая «томов премногих тяжелей…»
Пушкин поместит в журнале также собственную статью о «Фракийских элегиях» Виктора Теплякова. Александр Сергеевич не поскупится на цитаты, чтобы обратить сочувственное внимание публики и на это молодое дарование:
Ты прав, божественный певец: Века веков лишь повторенье! Сперва свободы обольщенье, Гремушки славы наконец, За славой – роскоши потоки, Богатства с золотым ярмом, Потом – изящные пороки, Глухое варварство потом!«Это прекрасно! Энергия последних стихов удивительна!» – откликнулся Пушкин.
Первый поэт России широко открывает двери перед новыми талантами. Они есть и будут! В «Современнике» уже напечатано стихотворение «Урожай». А сложил его, словно песню, воронежский прасол Алексей Кольцов. Еще новый, совсем самобытный голос, идущий из народных недр.
Другие журналы все еще кричат о Бенедиктове. Поэзия «Современника» будет лучшим против него противоядием. Сам Пушкин поместит в выходящем номере «Родословную моего героя» и «Полководца». Пусть клеветники обвиняют поэта в пристрастии к аристократизму, в барстве, в пренебрежении к беспородным труженикам. Никто так отчетливо не видит оскудения дворянства, как автор «Родословной» :
…Езерский сам же твердо ведал, Что дед его, великий муж. Имел двенадцать тысяч душ; Из них отцу его досталась Осьмая часть, и та сполна Была давно заложена И ежегодно продавалась; А сам он жалованьем жил И регистратором служил.Где же движущие силы государства, которые определят будущее России? В статье Дениса Давыдова о партизанской войне, которая идет в журнал, пророчески звучат последние строки:
«Еще Россия не подымалась во весь исполинский рост свой, и горе ее неприятелям, если она когда-нибудь поднимется…»
Но о какой России идет речь? Если полюбопытствует читатель, он многое поймет, заглянув в предназначенный для того же номера «Отрывок из неизданных записок дамы». Пушкин не будет печатать убийственно иронические строки о господах, которые проповедовали в 1812 году народную войну, собираясь на долгих в саратовские деревни. Но остался рассказ о том, как накануне войны с Наполеоном именитое московское общество принимало известную французскую писательницу де Сталь. «Боже мой! – ужасается поведением своих знатных родственников героиня «Записок». – Ни одной мысли, ни одного замечательного слова… тупая важность – и только!.. что могли понять эти обезьяны просвещения…»
По счастью, де Сталь видела в России не только этих выродков.
«По крайней мере, – продолжает рассказывать автор «Записок» о госпоже де Сталь, – она видела наш добрый простой народ и понимает его… Она сказала этому старому несносному шуту, который из угождения к иностранке вздумал было смеяться над русскими бородами: «Народ, который, тому сто лет, отстоял свою бороду, отстоит в наше время и свою голову».
Все это прочтет в выходящем «Современнике» (если пропустит цензура) внимательный читатель и без труда поймет, кому принадлежит будущее.
Кстати сказать, в той же журнальной книжке Пушкин поместит и свою статью о Пугачеве. Поэт беспристрастно скажет правду о восстании, которое поколебало государство, и о том, кого он называл «славным мятежником».
Итак, в одном номере журнала народ будет показан в разные эпохи своего героического бытия.
На письменном столе Пушкина лежали корректуры, рукописи. В гостиной Наташа и свояченицы перебирали новости. В кабинете слышно каждое слово. Без умолку болтала Екатерина. Александрина оставалась совершенно безучастной к известиям о французском театре, к событиям в Кавалергардском полку и даже к рауту, который должен быть у австрийского посла.
Александр Сергеевич встал из-за стола и прикрыл плотнее дверь в гостиную. Корректура статьи князя Козловского «О надежде» требует исключительного внимания. Этот всесторонне ученый автор умеет написать для литературного журнала о математической теории вероятностей так, как дай бог увлечь читателя автору иного романа. Пушкин опять зачитывается статьей: примеры из всеобщей истории, из сочинений Вальтер Скотта, случаи из европейской хроники знаменитых происшествий – все служит искусному автору для того, чтобы показать обманчивость необоснованных надежд и расчетов. Но как же от них охраниться?
«Я другого способа не знаю, кроме распространения философической математики, называемой исчислением вероятностей», – говорит автор статьи. И далее утверждает: он будет писать так, что его поймет каждый.
Редактор-издатель «Современника» очень высоко ценит участие князя Козловского в журнале. Он непременно добьется от него следующей статьи о паровых машинах…
Теория вероятностей и паровые машины в литературном журнале? Именно так! Точные науки должны войти в круг знаний читателя.
До сдачи последних корректур остаются считанные дни, а, по замыслу редактора, третий номер «Современника» охватит общественную жизнь в государствах чуть ли не всего земного шара. Перевод записок Джона Теннера с пространными объяснениями, написанными Пушкиным, познакомит читателя с социальными основами американской жизни. Добро или зло – прославленные порядки Соединенных Штатов? Что кроется там под пышной вывеской демократии? Об этом идут страстные споры в Европе. Пушкин вмешивается в спор.
«С изумлением увидели демократию, – пишет редактор «Современника», – в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве».
Русский писатель с негодованием говорит о рабстве негров: он называет отношение в Штатах к индейцам бесчеловечным; он утверждает, что все благородное, бескорыстное может быть подавлено неумолимым эгоизмом, страстью к наживе, хотя и под флагом демократии. Читатели «Современника» сами увидят, что народы живут под гнетом не только в России и не только при самодержавии.
Не дорого ценю я громкие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспоривать налоги Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов, иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Все это, видите ль, слова, слова, слова. Иные, лучшие мне дороги права; Иная, лучшая потребна мне свобода: Зависеть от царя, зависеть от народа — Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья, Вот счастье! вот права…На листке, на котором написаны эти стихи, помечено: «Из Альфреда Мюссе» и еще раз: «Из Пиндемонти».
Но ни Мюссе, ни Пиндемонте не имеют никакого отношения к тексту. Ссылка на них изобретена для укрытия своих собственных мыслей от цензуры. Авось, мол, перевод легче пропустят.
И все-таки стихи остаются ненапечатанными.
В журнал готовится еще одна статья Пушкина – о переписке Вольтера. Неутомимо развертывая перед читателями летопись всечеловеческой культуры, автор тонко показал: величие гения нередко уживается с человеческими слабостями. Он закончил свой очерк так:
«…Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы».
Независимость! Как воздух нужна она тому, кто написал эти строки. Ему ли не препятствуют мелочи жизни? Не ему ли с молодости угрожают бури судьбы? Не ему ли стремятся заковать и мысль и волю?
В городе уже говорят о театральных премьерах и предстоящих балах. Пушкины получают первые приглашения. Большая новость – эти приглашения приходят по городской почте, только что учрежденной в Петербурге. Почта завоевывает всеобщее признание. Ею пользуются и светские и деловые люди, шутники и любители анонимных интриг. Рассказывают забавные анекдоты. Но какое же новшество обходится без курьезов?
На Мойку, в дом княгини Волконской, прибывают элегантные конверты, украшенные гербами. Светская жизнь вступает в свои права.
Наталья Николаевна не выходит из модных лавок. Суматошится, разъезжая по городу, Коко. Обе опаздывают к обеду. Азинька смотрит на сестер укоризненно. Сестры, чтобы умиротворить ее, наперебой рассказывают, какие прелестные модели получены к сезону из Парижа.
Александр Сергеевич правит корректуры. Он ведет счет уже не на дни, а на часы. Приготовлен для печати ответ академику Лобанову, ответ всем холопствующим перед властью перьям, всем путающим литературу с доносами и сыском. Приготовлено письмо таинственного А. Б., вкладчика в журнал из Твери.
Когда Михаил Евстафьевич Лобанов в своем «Мнении», читанном в академии, напал на критика, пиратствующего в словесности, он не назвал его имени. Пушкин в ответе Лобанову в свою очередь не может назвать по имени Виссариона Белинского. Но это имя почетно названо в письме А. Б. …Стало быть, союз заключен и будет объявлен на страницах «Современника». Однако Александр Сергеевич с особой тщательностью скрывает тайну А. Б. Достаточно и того, что он, как редактор-издатель, поместит это письмо в своем журнале.
От кого же скрывать, однако, редакционную тайну? От прежних сотоварищей по журналу? Но они отходят от «Современника» все дальше и дальше. Если бы поэт поставил свое имя под всеми материалами, написанными им лично для выходящего номера, в оглавлении пестрела бы фамилия автора: «Пушкин, Пушкин, Пушкин…»
Титанический труд, – но долго ли он может продолжаться? А ведь именно в этой книжке журнала читатели прочтут: «Современник» будет издаваться и в следующем, 1837 году.
Правда, Александр Сергеевич знает – к тому времени он не будет в одиночестве. Для этого и отправлено письмо к Павлу Воиновичу Нащокину в Москву. Нащокину дается важное поручение – пригласить на постоянную работу в «Современник» Виссариона Григорьевича Белинского, в котором редактор-издатель «Современника» превыше всего ценит независимость мысли. Пригласить Белинского следует Павлу Воиновичу срочно, твердо и решительно, чтобы ехал молодой критик в Петербург, к Пушкину, безотлагательно.
Когда думает об этом Александр Сергеевич, лучше идет работа.
– Ты не забыл, что мы званы завтра в Царское, к Карамзиным? – Наталья Николаевна вошла в кабинет и встала около письменного стола. Смотрела на заваленный рукописями и корректурами стол и удивлялась: никогда еще не скапливалось у мужа столько бумаг.
Пушкин откинулся в кресле. Смотрел на жену утомленными, непонимающими глазами.
– К Карамзиным? Ох, нельзя мне сейчас отрываться, Таша! Один за всех остался в журнале. И представь – во всем Петербурге не вижу дельного помощника… Но к Карамзиным, ангел, конечно, поедем.
Глава четвертая
За именинным столом собрались давние и близкие друзья семейства Карамзиных. Виновница торжества, Софья Николаевна может быть довольна. В скромной дачной столовой тесно от гостей. Никто не пренебрег приглашением.
Дружеские речи тонут в веселом смехе. Тосты следуют один за другим. Сентябрьское солнце льет в окна неожиданно щедрые лучи.
Именинный обед не отличается, правда, ни роскошью, ни изысканностью блюд. Но не тем и славится дом Карамзиных. Сюда ездят ценители умной, тонкой беседы, сюда тянется молодежь, чтобы взглянуть на прославленных людей, которые бывают здесь запросто. Здесь между разговором о поэзии можно узнать свежие новости, касающиеся придворных или министерских сфер. Недаром Софья Николаевна, признанная царица этого салона, умеет сделать так, что здесь по собственной охоте бывают и высшие сановники, и гвардейская молодежь, и будущие поэты из студентов. Тут собираются и титулованная знать, и таланты, увенчанные славой, и подающие надежды молодые люди, разумеется, из хороших фамилий.
Но сегодня за именинным столом присутствуют только самые близкие друзья. И так было немало хлопот и волнений с этим обедом у хозяйки дома. Теперь Екатерина Андреевна, ко всем благосклонная, приветливо улыбающаяся, сидит во главе стола, а рядом с ней вкушает хлеб-соль почетный гость и давний друг Василий Андреевич Жуковский.
Молодежь шумит. Наполняются бокалы и дружно поднимаются за здоровье именинницы. К Софье Николаевне тянется чокаться ее брат Александр Николаевич, офицер гвардейской артиллерии, мечтающий, впрочем, о поприще поэта и журналиста. Его перебивает младший брат Владимир, по семейному, не очень почтительному, прозвищу «Вошка». Но как же и отнестись всерьез к студенту университета, рассеянно блуждающему между науками и туманными влечениями юного сердца?
– Пью за твои желания, Соня, хотя это вовсе не значит, что я их знаю, – говорит Вошка, чуть раскрасневшийся от вина.
Софья Николаевна, смеясь, поднимает бокал. Ей некогда отвечать: ее приветствуют наперебой. В общем говоре именинница едва слышит, как за ее испытанную дружбу поднимает бокал барон Жорж Дантес-Геккерен.
– Благодарю, благодарю, милый барон! – Софья Николаевна хотела бы в свою очередь пожелать ему больше выдержки и благоразумия. Сегодня он после долгого перерыва впервые встретил в обществе Натали Пушкину. Смеясь и болтая с гостями, именинница переводит глаза на Наталью Николаевну. По дипломатическому сговору хозяек дома, ей и Пушкину отведено место в отдалении от Дантеса. В соседки Дантесу избрана Екатерина Гончарова. По крайней мере хоть Коко будет сегодня счастлива!
«О счастье, счастье, как ты капризно!» – раздумывает Софья Николаевна, но эти мысли не мешают ей участвовать в общей беседе.
Пока шумит, изобретая тосты, развеселившаяся молодежь, Василий Андреевич Жуковский, пригубив легкого вина, прикрывает глаза и мысленно творит молитву о покойном Николае Михайловиче Карамзине. Да почиет на этом доме благой дух праведника! Склонясь к Екатерине Андреевне, маститый поэт ведет с ней тихий разговор, предаваясь воспоминаниям о почившем друге. В этих воспоминаниях уже нет безысходной горечи свежей утраты, ибо целительное время берет свое. Но всегда будут жить утешительные мысли о бессмертном подвиге великого человека. Увы, теперь нет у подножия русского престола новых подвижников – Карамзиных.
Василий Андреевич оглядывает общество и снова склоняется к Екатерине Андреевне:
– Отчего наш Пушкин грустен? Неужто успел навлечь какую-нибудь новую беду на свою горячую голову?
Екатерина Андреевна, управляя обедом, радушно потчует гостей. Слава богу, все удалось на славу, и трюфели отменно хороши. А Пушкин, точно, грустен… Хозяйка дома заботливо следит за переменой блюд. Под ее внимательным взором никто не должен уклониться от индейки.
Екатерина Андреевна бросает взгляд на Пушкина, на Наташу, потом на барона Дантеса-Геккерена.
Как по-новому свежа Наталья Николаевна, возвращающаяся в свет! Она сидела за столом, по обыкновению неразговорчивая, с привычной улыбкой на устах.
Екатерина Андреевна, полюбовавшись на Наташу, перевела взор на падчерицу. Весела и нарядна сегодня Соня. Но как не вздохнуть о ее незадачливой женской доле?
Софья Николаевна прислушивалась к тому, что говорил Екатерине Гончаровой барон Геккерен. В общем говоре она не может разобрать слов. И не все ли равно? Достаточно взглянуть на Коко. Ее глаза выдают ее с головой. Но на что может она, безумная, надеяться? Завидный жених Дантес никогда не назовет ее невестой. Нет у нее ни титула, ни состояния, чтобы купить права его законной супруги. Но бог с ней, с Коко!
Софья Николаевна довольна праздником. Все идет как нельзя лучше. Именинница издали благодарно улыбнулась мачехе. Екатерина Андреевна ответила ей такой же счастливой улыбкой, а сама присматривалась к Пушкину. Точно, он либо рассеян сегодня, либо грустен… А ведь было время, когда он, еще не скинув с плеч лицейский мундир, вздумал воспылать благоговейно-почтительными чувствами к ней, почтенной супруге историографа. Смешно об этом вспоминать.
Но разве упомнишь все причуды его сердца?.. Он был так доверчив в рассказах о себе, что Екатерина Андреевна навсегда сохранила нежную привязанность к этому человеку, чья чистая и прямая душа еще более удивительна для нее, чем его поэтический дар. Но он уже давно не приезжает к Екатерине Андреевне, чтобы с краской смущения на лице открыть душу.
«Ох, Пушкин, Пушкин!» – раздумывает Екатерина Андреевна. От ее внимательных глаз не ускользают хмурые, короткие взгляды, которые иногда бросает Александр Сергеевич. Слава богу, Дантес сидит далеко от Пушкина и, занятый соседками, ничего не замечает.
«Да точно ли грустен Пушкин?» – вдруг с удивлением переспрашивает себя Екатерина Андреевна. Ясный голос поэта вдруг становится отчетливо слышен между всех других голосов… «Слава богу!» – успокаивается Екатерина Андреевна. Она успокаивается тем более, что парадный обед идет к благополучному концу.
Когда вставали из-за стола, именинница еще раз улыбнулась барону Геккерену: он был так мил, он ничем не смутил ее торжественный день.
На именины спешили новые гости из числа той знати, которая все еще оставалась на дачах в Царском. Приехали мадам Шевич и Лили Захоржевская – почетные представительницы ближайшего семейного окружения графа Бенкендорфа. За ними появился лейб-кирасир князь Александр Барятинский, друг наследника престола и свой человек в императорском дворце. Министерские круги были представлены Лили Блудовой, дочерью министра внутренних дел. Появился сам Михаил Юрьевич Виельгорский, признанный знаток изящных искусств.
Гости прибывали. В гостиной, при зажженных свечах, собрались теперь те, кто по праву представлял большой петербургский свет.
Софья Николаевна испытала приятное волнение, когда в гостиную вошла графиня Наталья Викторовна Строганова, дочь покойного князя Кочубея, первого сановника России…
Когда-то лицеист Пушкин встретил ее в Царском Селе. Ей была отдана его лицейская любовь. Потом ей же, Наташе Кочубей, он посвятил мальчишески горестные стихи «Измены». Через семью графа Строганова, в которую вошла после замужества Наталья Кочубей, она состоит в свойстве с Гончаровыми. И вот они беседуют сейчас, две признанные красавицы, соперничающие в свете, – Наталья Викторовна Строганова, представительница высшей петербургской знати, и бывшая московская девчонка из захудалого рода Гончаровых, ныне прославленная Психея невских берегов.
Под звуки фортепьяно составился домашний бал. И право, в этой скромной дачной гостиной танцевали с большим оживлением, чем в пышных залах столицы.
Почтенные гости, расположившись в креслах, наблюдали за танцующими. Жуковский подсел к Пушкину. К ним присоединился граф Виельгорский. Собеседникам показалось, что поэт был необычайно рассеян, едва откликался на перекрестные вопросы. Вскоре он покинул гостиную и куда-то исчез. Тогда маститые гости стали любоваться дамами, участвовавшими в танцах. Если же граф Виельгорский начинал говорить с соблазнительной игривостью, на что был большой мастер, тогда Жуковский только укоризненно вздыхал. Впрочем, собеседники понимали друг друга с полуслова.
Среди танцующих кавалеров особенной неутомимостью отличался барон Дантес-Геккерен. Он не обходил вниманием никого и, может быть, чаще, чем других дам, приглашал Екатерину Гончарову. Коко понятия не имела о том, что ее сегодняшнее счастье было заранее предопределено. И кем?!
Накануне Наталья Николаевна встретила Дантеса в петербургской гостиной тетушки Екатерины Ивановны, которая переехала наконец с дачи. Улучив минуту, она тихо, но решительно сказала барону, что он может приехать на именины к Карамзиным только под непременным условием – не приглашать ее на танцы. Дантес, целуя ее руку, обещал, совершенно не вдумываясь в смысл ее слов. Он очень спешил: перчатка на одной руке Натальи Николаевны уже была застегнута наглухо.
Наталья Николаевна, оторвавшись от своих мыслей, нашла глазами Дантеса: право, он может быть совсем послушным. Барон вел в танце Софью Карамзину. Екатерина нетерпеливо ждала своей очереди.
Бал, так удачно возникший, шел к концу.
Следом за Жуковским стали разъезжаться другие гости. В это время была объявлена мазурка. Последнюю мазурку, будь то бал или домашний вечер, танцуют с особым огоньком. В стремительном движении пар успевают изъясниться влюбленные и отмщают уязвленные ревнивцы. В последней мазурке смелеет даже первая любовь.
В гостиной Карамзиных, где составились случайные пары, танец не сулил волнений ни дамам, ни кавалерам.
Дантес вдруг оборвал на полуслове разговор с Екатериной Гончаровой и почтительно склонился перед Натальей Пушкиной. Наталья Николаевна растерялась. Ведь все было условлено у тетушки. Как ей теперь быть? А барон, завершив почтительный поклон, поднял голову, и Наталья Николаевна поняла – он не примет ее отказа.
Наталья Николаевна неуверенно поднялась и протянула ему чуть дрогнувшую руку…
Новая пара, вступившая в круг, привлекла всеобщее внимание.
Дантес склонился к Наталье Николаевне и что-то коротко ей сказал. Он ничего не помнил! Наталья Николаевна хотела наказать его за дерзость. Но она так боялась привлечь чье-нибудь злорадное внимание. Оставалась последняя надежда: танец вот-вот кончится…
Звуки старенького дачного фортепьяно не умолкали. Казалось, они приобрели новый блеск.
Уже сама именинница Софья Николаевна Карамзина, сменив нескольких кавалеров, усталая, опустилась в кресло. Только барон Дантес-Геккерен не отпускал свою даму.
И точно, она была восхитительна! Но было бы ошибкой приписать всеобщее внимание одному восхищению. Теперь каждый, кто был на именинах у Карамзиных накануне большого сезона, мог завтра похвастать новостью: «У мужа Натальи Николаевны опять будет пища для размышлений. История возобновилась. Как пишут в журналах – продолжения жди!»
Мазурка все еще тянулась. Кажется, кто-то кроме Пушкиной и Дантеса тоже танцевал. Но кто же смотрит на старательных фигурантов?
Софье Николаевне Карамзиной показалось, что барон Геккерен и Натали обменялись взглядом, но таким коротким, что именинница сейчас же уверила себя – она ошиблась. В смутной тревоге она посмотрела по сторонам.
В дверях гостиной стоял Пушкин, молчаливый, бледный, угрожающий…
Глава пятая
Александру Сергеевичу повезло – через день после именин у Карамзиных ему удалось раздобыть десять тысяч рублей под заемное письмо у прапорщика в отставке Юрьева. Василий Гаврилович Юрьев славился паучьей хваткой даже среди петербургских ростовщиков. Разумеется, против кабальных условий займа спорить не приходилось… По крайней мере деньги явились.
Пушкин срочно уплатил в типографию, где печатался третий номер «Современника». Расчистил Наташины долги у модисток. По этим счетам можно было безошибочно судить о наступлении бального сезона. Первые балы уже состоялись во французском и австрийском посольствах. Даже голландский посланник Луи Геккерен, не дающий ни балов, ни раутов, разослал приглашения на музыкальный вечер. Приемный сын посланника долго смеялся над этой хитрой выдумкой: божественные мелодии обойдутся почтенному барону куда дешевле, чем шампанское!
Приглашения в голландское посольство не получили, конечно, ни камер-юнкер высочайшего двора Пушкин, ни его супруга. Все отношения между голландским посланником и домом Пушкина прерваны, хотя – видит бог – не по вине барона Луи Геккерена. Посланник его величества короля Голландии, правда, не жаждет продолжать сомнительное знакомство с завзятым русским вольнодумцем, но он не расстается с надеждой: при встрече в свете он найдет случай предостеречь госпожу Пушкину. Время пришло.
Посланник ждал удобного случая, а встреча могла произойти каждый день. Уже назначены балы, на которых ожидают приезда государя и членов августейшей семьи.
Казалось бы, кто вспомнит теперь о скромных именинах, отпразднованных на царскосельской даче у Карамзиных? Но Пушкины начали выезжать. Барон Дантес-Геккерен следовал как тень за Натальей Николаевной. И стоустая молва шла за ними.
Графиня Наталья Викторовна Строганова, бывшая гостьей у Карамзиных, содрогалась от воспоминаний.
– На месте Натали я бы ни за что не села в карету с мужем в тот вечер. У него было такое страшное лицо! – рассказывала она, заехав к родителям мужа.
Граф Григорий Александрович Строганов слушал невестку сочувственно: по родству с Гончаровыми он никогда не одобрял замужества Натали.
Этот старый дипломат когда-то прославился романтическими похождениями на всю Европу. Сам лорд Байрон увековечил его в своем «Дон Жуане». В Мадриде Строганов увлек супругу португальского посла Джулию да Эгга… В этом не было бы ничего удивительного, если бы оступившаяся донна не добилась после того законного брака с первым ловеласом Европы. Теперь Юлия Петровна Строганова слывет в Петербурге непреклонной хранительницей нравов. О былом напоминает графине лишь взрослая, замужняя дочь Идалия Полетика, поторопившаяся явиться на свет задолго до того, как церковь благословила союз ее родителей… Но кто посмеет об этом говорить?
Графиня Юлия Петровна сочувствует прелестной Натали. Граф Григорий Александрович спешит подтвердить свое полное единомыслие с супругой. Он усердно кивает трясущейся головой и думает про себя: доведись бы ему встретить в свое время такую женщину, как Натали… Григорий Александрович облизывает сухие, тонкие губы и, пытаясь встать с кресла на неверные ноги, ищет единственную, неразлучную ныне спутницу – массивную трость.
Невестка, рассказав новости, поспешно покидает дом Строгановых, похожий на склеп. А склеп тотчас оживает. Полученные известия расходятся во все стороны.
– Бедняжка Натали! Ей уготован мученический венец на небесах! – Южная кровь бывшей супруги португальского посла подстегивает ее воображение: – Представьте! На днях Пушкин чуть не зарезал жену в карете!
Как же не поверить графине, если граф Григорий Александрович не то трясет, не то кивает лысой головой…
Наталья Викторовна Строганова заехала к Идалии Полетике. Светские дамы оживленно болтали.
– Ах, да, – вспоминает Наталья Викторовна, – на днях у Карамзиных…
Хозяйка дома слушает рассказ с жадным вниманием. Впрочем, она бы и сама могла кое-что рассказать. Она-то хорошо знает, кого нетерпеливо ждет в ее гостиной барон Геккерен.
– Так беснуется Пушкин? – переспрашивает Идалия Григорьевна.
Она не может говорить о поэте спокойно. Даже чайная ложечка дрожит в ее руке. Причина этого злорадства глубоко скрыта от гостьи. Сама Наталья Викторовна Строганова не питает к поэту никаких чувств. Может быть, давно забыла его стихи, когда-то так робко ей поднесенные. Но она не может не сочувствовать милой Натали. Она не может забыть тот вечер: у Пушкина было такое страшное лицо!
Слухи ползут из гостиной в гостиную. Среди гостей у Карамзиных присутствовали Клюпфели, члены семейства немецкого дипломата. Молчаливые статисты в гостиных, они вдруг заговорили:
– Высокочтимому барону Геккерену нужно есть беречь досточтимого сына.
Дипломатические толки очень быстро дошли до салона графини Нессельроде, жены карликового канцлера, управлявшего внешними сношениями Российской империи. Мария Дмитриевна Нессельроде, рожденная графиня Гурьева, очень плохо знала русский язык. Вряд ли она читала Пушкина. Но Мария Дмитриевна, приверженница аристократических традиций, ненавидела поэта давней, острой, всепоглощающей ненавистью.
Мадам Шевич под свежим впечатлением сочла нужным поделиться новостью с высокопоставленным братом, графом Александром Христофоровичем Бенкендорфом. Александр Христофорович вначале насторожился, потом отмахнулся: хватит с него возни с супругой камер-юнкера Пушкина. Пусть танцует хоть с самим чертом!
Шеф жандармов хорошо помнил летнюю размолвку с императором из-за этой дамы. Если же и получил граф какое-нибудь удовольствие от рассказа мадам Шевич, то только потому, что мадам Шевич очень живо и увлекательно рассказывала о Пушкине:
– Его корежило, будто грешника на адском огне!
Услышав ненавистное имя, граф Бенкендорф сжал было кулаки, но, будучи не при исполнении высоких служебных обязанностей, спохватился и перевел разговор на другие темы.
…Балы давались изо дня в день. Наталья Николаевна много танцевала. Ее приглашали нарасхват. Но стоит ей пусть редко, реже, чем многих других, удостоить вниманием поручика Геккерена, – и кажется, в бальной зале сразу прибавляется любопытных глаз.
Можно подумать, что петербургский свет не видывал романических историй. Но имя Пушкина придавало откровенному флирту поручика Геккерена более глубокий и не только романический смысл. Пушкин – автор возмутительных антиправительственных стихов, камер-юнкер, прославляющий Пугачева; Пушкин – изменник своему обществу; Пушкин – друг мятежников 14 декабря и, может быть, главарь нового заговора; Пушкин – притягивающий, как магнит, взоры врагов престола; Пушкин, прощенный царем и вот уже десять лет испытывающий долготерпение власти…
Против отщепенца все средства хороши. Не нужно пренебрегать ничем.
– Скажите, госпожа Пушкина, кажется, опять вальсирует с поручиком Геккереном?
Было время – на красавца кавалергарда никто не обращал серьезного внимания. Но Дантес, волочась за Пушкиной, проявил такую откровенную настойчивость, что к нему стали приглядываться.
Кавалерственные дамы лорнируют его с затаенными надеждами. Почтенные государственные мужи, увенчанные первыми орденами Российской империи, находят случай, чтобы выразить бравому поручику свою приязнь.
Кажется, может завязаться азартная игра…
Пушкин, сопровождая жену, являлся в свете. Дома в последний раз перечитывал перебеленную рукопись «Капитанской дочки». Торопился отослать первую часть романа в цензуру.
И чего-то ждал, ждал с того дня, когда Наталья Николаевна стала снова танцевать с Дантесом. Может быть, заглянет Таша в кабинет и по своей воле, по собственному побуждению, скажет наконец: «Мой друг, помоги мне! Я твердо решила прекратить всякое знакомство с бароном Геккереном. Мне постыл весь петербургский свет».
Наталья Николаевна и в самом деле нередко приходила к мужу и склонялась к его плечу:
– Мой друг!..
Пушкин стремительно оборачивался.
– Мой друг, – повторяла Наталья Николаевна. Светская жизнь изобиловала многими и важными новостями, о которых ей не терпелось рассказать.
Пушкин слушал рассеянно. Иногда в задумчивости вдруг ее перебивал:
– В тебя-то я верю, жёнка!.. Верю! – И брался за рукопись.
Глава шестая
Пушкин! Пушкин приехал!
Новость несется из коридора в коридор, облетает залы, и питомцы Академии художеств бегут к парадной лестнице. Всеобщее движение происходит среди публики, пришедшей на осеннюю выставку картин. Откуда-то мигом появляется сам инспектор академических классов, запыхавшийся так, будто он спешил на встречу какого-нибудь высокопоставленного гостя.
Александр Сергеевич приехал с Натальей Николаевной. Ведя под руку жену, Пушкин поднимался по лестнице непривычно медленным шагом (будь он один, давно бы одолел лестницу бегом).
Молодые художники толпой следуют по залам выставки за любимым поэтом. Каждый, если явился в Петербург из провинции, с особой гордостью отпишет домой: «Я видел Пушкина!» Письмо будут читать всем родным. Шутка ли! Каким еще известием из столицы можно возбудить такое любопытство? Каждый, кто идет сейчас в толпе за поэтом, старается не проронить ни слова. Ведь самые дальние знакомцы будут пытать с пристрастием: «А каков он видом? О чем говорил?»
Александр Сергеевич подолгу задерживался у многих картин. Остановился у пейзажей живописца Лебедева. Потом зашел с одной стороны, с другой – очень пришлась картина по душе. Несколько человек бросились искать счастливца. Но Лебедева в Академии не оказалось. Тогда инспектор подвел к Пушкину первого, кто попался под руку.
– Позвольте рекомендовать вашему вниманию, Александр Сергеевич! Абитуриент наш, удостоенный награждения золотой медалью, господин Айвазовский.
Художник в замешательстве поклонился.
– Где же выставлены ваши картины? – ласково обратился к нему Пушкин, стараясь не замечать смущения молодого человека.
– Пожалуйста, сюда, – отвечал Айвазовский, и Пушкин увидел «Облака с Ораниенбаумского берега» и «Группу чухонцев».
Александр Сергеевич осматривал картины и вел с художником оживленный разговор: ему надо было непременно знать, откуда живописец родом, а если приехал с юга, то не болеет ли от петербургского климата? И снова вглядывался в «Облака».
Рядом с мужем стояла Наталья Николаевна. На ней были изящное белое платье с черным корсажем и большая палевая шляпа. Неяркое сентябрьское солнце, пробиваясь через окна, бросало на нее мягкие, трепещущие лучи.
«Так вот она, мадонна, избранная поэтом!» Восхищенные ценители красоты не замечали, что Наталья Николаевна была утомлена и, видимо, скучала. Александр Сергеевич никогда не уходит с выставки раньше, чем не осмотрит последний холст!
Когда Пушкины уезжали из Академии, у подъезда опять столпились провожающие. Не помешал даже дождь, который вдруг собрался.
В карете Наталья Николаевна с легким укором обратилась к мужу:
– Пеняй на себя, мой друг: мы, наверное, опоздаем на обед у Виельгорских. Я несколько раз тебе напоминала. Ты не слышал?
– Винюсь, не слышал, моя радость! Коли попаду на выставку – весь отдаюсь неисправимой страсти… А славно стали писать наши живописцы, право, славно!.. Неужто же опоздаем, однако, к Виельгорским?..
Дни у Пушкиных были расписаны полностью. Наталья Николаевна исправно вела счет визитам и с легкостью находила выход, когда из всех приглашений на раут или бал нужно было выбрать наиболее важное.
Пушкин немало путал порядок своими экспромтами. Выбежит в гостиную:
– Таша, ангел! Представь, вскорости заканчивают паровую дорогу в Царское! Обязательно туда поедем!
А когда Наталья Николаевна ждет его, чтобы ехать вместе, не вытащишь Александра Сергеевича из кабинета. И ладно бы работал. Так нет. Сидит у него неизвестный человек, должно быть из каких-то канцелярских, тоже, изволите ли видеть, принес какие-то свои сочинения. Одни имена таких визитёров чего стоят: Никанор Иванов, Василий Мызников, Дмитрий Сигов, Федор Кафтаров… Как на подбор – или из солдатских детей, или вольноотпущенные. На такие причуды всегда есть время у Александра Сергеевича, сколько ни взывает к его благоразумию Наталья Николаевна. Впрочем, ей не легче, если Александр Сергеевич отправляется гулять один. Тогда и ждать бесполезно, пока сам не объявится с целой кипой пыльных книг, откопанных у букинистов. А рад своей находке так, будто нашел по меньшей мере алмаз или слиток золота.
Из друзей поэта всяческие неудобства чинит Наталье Николаевне милейший и деликатнейший человек – Владимир Федорович Одоевский. Ему дан особый талант – появляться всегда не вовремя. Но тут ничего не может поделать сама Наталья Николаевна: Одоевский после неловких предложений своих по «Современнику» ищет любого повода, чтобы навестить Пушкина.
Зайдет в кабинет к мужу Наталья Николаевна, а Владимир Федорович уже там.
– Вот рассказываю, многоуважаемая Наталья Николаевна, о готовящейся опере Глинки… В театре предстоит событие чрезвычайное!
Наталья Николаевна посидит сколько-нибудь для приличия и под благовидным предлогом удалится. А время опять идет. Не перенесут же раут в австрийском посольстве только потому, что Владимиру Федоровичу Одоевскому вздумалось докладывать Александру Сергеевичу Пушкину музыкальные известия!
– Близок, совсем уж близок час, – продолжает свой рассказ Одоевский, – и явится на оперной сцене невиданный и неслыханный герой – костромской мужик Иван Сусанин! И каждый звук оперы будет откровением! – страстно восклицает Владимир Федорович. – Не боюсь уподобить Глинку Колумбу, открывшему новые пути для человечества.
Пушкин добродушно косится: ему хорошо известна восторженность Владимира Федоровича… Впрочем, и сам Александр Сергеевич давно отметил музыканта Глинку. Было время, Пушкин написал стихи для романса, сочиненного Глинкой на мотив грузинской песни. Да разве не он же передал Глинке свои стихи: «Я здесь, Инезилья…»? Стихи и увидели впервые свет, будучи положены на музыку все тем же Глинкой. Давно знает этого музыканта Александр Сергеевич, а Одоевский лишь о нем и толкует.
– Об опере Михаила Ивановича надо говорить применительно к каждому номеру и к каждому такту. Везде новизна и откровение, везде новые средства искусства, и, заметьте, везде слышатся народные наши напевы, преображенные талантом и ученостью… А что, если бы вы как-нибудь, Александр Сергеевич, поехали в театр на репетицию?
– Ну, какой же я судья по музыкальной части! – отвечает Пушкин.
– Да в том-то и дело, что Глинка пишет свою оперу вовсе не для знатоков. По мысли его, музыка должна быть равно докладна для каждого умеющего слышать… А великий его талант и ученость служат только средством для этой благородной цели…
– Слушаю вас – и, кажется, сам обращаюсь в вашу веру, Владимир Федорович!
– Когда выйдет на сцену Иван Сусанин, каждый поймет: вот он, русский характер, величавый и простой, мудрый и смелый, в совершенстве выраженный звуками… Право, поехали бы вы на репетицию, Александр Сергеевич!
Наталья Николаевна прислала горничную.
– Барыня ждут…
– Простите великодушно, Владимир Федорович! Я опять провинился перед женой. Мы сегодня званы… Но даю вам слово: если не выберусь на репетицию, на спектакле обязательно буду. Передайте о том Глинке. Охотник и я до наших песен, и наслышался их немало. Теперь сказываете вы, что и музыканты, обратясь к песне, обрели в ней свой, отечественный язык. Гоголь, помню, еще до отъезда своего говорил мне о том же и тоже приводил в пример оперу Глинки, которую слышал он еще на первых пробах. Кто же не оценит этого события? Нашего полку прибыло, Владимир Федорович!
Одоевский уехал. Пушкин пошел к жене…
Наталья Николаевна была очень довольна, когда узнала, что Одоевский решил съездить для отдыха в Крым.
В октябре дни Натальи Николаевны были еще более заняты визитами. Она не успевала ни принять всех многочисленных посетительниц, ни отдать эти визиты сама. Когда в Академии художеств открылась новая выставка, Александр Сергеевич поехал туда один. Конечно, и у него были кое-какие свои дела, для которых ему тоже не хватало дня… Но как же пропустить выставку, возбуждающую горячие и важные споры?
И опять неслась по коридорам звонкая разноголосица: «Пушкин!» А иные, особо пылкие, почитатели поэта останавливались перед ним как вкопанные, невзирая на присутствие самого президента Академии, маститого Оленина, знатока искусств, ценителя поэзии Пушкина и давнего знакомца поэта.
Александра Сергеевича заинтересовала скульптура Пименова «Мальчик, играющий в бабки».
Профессора Академии художеств все еще тяготели по старинке к сюжетам из древней мифологии или из священного писания. Пименов восстал против традиций. Ни греческие боги, ни библейские пророки, с которыми по преимуществу знались художники и скульпторы, ничего не могли подсказать мастеру-смельчаку. Оставалось одно – обратиться к русским народным сюжетам. Жрецы искусства не считали их достойными внимания.
Правда, опыт Пименова не был новшеством неожиданным. Русские живописцы давно нашли путь в деревню. Художник Венецианов уже создал целую галерею картин, на которых колосились нивы и жили своей жизнью пахари. Страшно сказать – Венецианов заглянул даже в овин! Теперь споры шли с новой силой вокруг мальчика, играющего в бабки.
Пушкин долго простоял перед скульптурой Пименова. Всматривался, отдалялся, снова приближался.
– Слава богу, – сказал он, – наконец-то и скульптура наша становится народной! – И, обратившись к Пименову, крепко пожал ему руку обеими руками.
Вынул записную книжку, задумался, стал быстро писать и, вырвав листок, тут же отдал скульптору родившийся экспромт:
Юноша трижды шагнул, наклонился, рукой о колено Бодро опёрся, другой поднял меткую кость. Вот уж прицелился… прочь! раздайся, народ любопытный, Врозь расступись; не мешай русской уда́лой игре.С благоговением читал потом Пименов эти строки своим питомцам. Деревенский мальчишка, играющий в бабки, прицелился… и одержал славную победу в русском искусстве.
Но и он уже не был одинок. Неподалеку занял свое место на выставке другой мальчишка – играющий в свайку.
Юноша, полный красы, напряженья, усилия чуждый, Строен, легок и могуч. – тешится быстрой игрой! Вот и товарищ тебе, дискобол! Он достоин, клянуся, Дружно обнявшись с тобой, после игры отдыхать.Русские художники могут встать рядом, «дружно обнявшись» с создателями великих произведений искусства, как стал товарищем дискоболу русский мальчишка, играющий в свайку…
Дома за ужином Александр Сергеевич увлеченно рассказывал с выставке. Увы – слушала его одна Азинька. Наталья Николаевна с Екатериной Николаевной отправились на бал.
Пушкин закончил ужин, положил салфетку и в нерешительности поглядел на часы: вернуться к письменному столу или ехать за женой?
Глава седьмая
Павел Воинович Нащокин получил письмо от Пушкина. И, хоть был он далек от журнальной жизни, понял, что готовится нечто важное, если поэт поручает ему пригласить на постоянную работу в «Современник» Виссариона Белинского.
Давно ли Александр Сергеевич просил передать ему номер журнала тихонько от «наблюдателей»? Взревут ныне «наблюдатели», как разъяренные быки. Впрочем, нет – взревет по своему обычаю профессор Погодин… Уста Степана Петровича Шевырева прошелестят ядовитой клеветой, легкой, как ветерок. И непременно взорвется та клевета, как бомба.
Однако Павел Воинович сердечно рад и за Пушкина и за Белинского. Не он ли первый их сватал? Нащокин гордится своей проницательностью, но задумывается: где Виссариона Белинского найти? В последнее время он вовсе не попадается на глаза.
А у Павла Воиновича полны руки своих хлопот: все новые и новые проекты возникают у него по совершенствованию и украшению чудо-домика; кроме того, в клубе съехались к осени все партнеры, и началась настоящая игра, а к Павлу Воиновичу, как на грех, не идет карта; да еще грустит дома молодая и всегда кроткая жена, – говорит, что скучает в одиночестве.
Как ни был занят Павел Воинович, он попытался исполнить поручение Пушкина. Навел справки, а по справкам оказалось – нет Белинского в Москве. Уехал в Тверскую губернию, к Бакуниным, и там под проливными дождями наслаждается природой. Нашел, чудак, время для путешествий!
Только отдыхать ему вряд ли придется. Москва взбудоражена журнальной новостью. В «Телескопе» напечатана такая статья, что самые благодушные читатели разводят руками. В барских гостиных, в которых никогда не читали «Телескоп», теперь захлебываются от негодования. Хорошо известный москвичам Петр Яковлевич Чаадаев, когда-то блистательный гусар, ныне живущий в Белокаменной на покое, начал печатать в журнале безобидные по названию «Философические письма». Первое из этих писем оказалось неслыханной клеветой на отечество. Бездействие, в котором долгие годы пребывал Чаадаев, было хитрой личиной – под ней скрывался отпетый лиходей. К нему ездили лучшие люди знатных фамилий, а он, сам принадлежа к знатному дворянскому роду, ныне как пишет о богоизбранной России?.. Да что тут говорить! Это надо перечитать собственными глазами, слышать собственными ушами.
Возмущение нарастало не день ото дня, но с часу на час. Петр Яковлевич Чаадаев, обозревая историю России, писал:
«В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности».
У почтенного читателя перехватывало дух от уничижительной тирады, а автор «Философических писем» утверждал, что русская жизнь наполняется существованием темным, бесцветным, без силы, без энергии: «Пробегите взором все века, нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который бы высказал вам протекшее живо, сильно, картинно».
С недоумением глядели друг на друга почтенные москвичи и, чувствуя, что почва уходит из-под ног, горько друг друга вопрошали: куда же он метит, сорвавшийся с цепи бунтарь?
В письме значилось далее черным по белому:
«Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте, без прошедшего и будущего».
Отпел отечество, как покойника! А где же Россия, благоденствующая под скипетром императора Николая?
Теперь у квартиры Чаадаева уже не стояли, как раньше, экипажи именитых посетителей. Даже проезжая мимо, трижды отплевывались ревнители благомыслия.
Больше всех суетились «наблюдатели». Им-то было хорошо известно, что Чаадаев вначале предложил свои «Философические письма» в редакцию «Московского наблюдателя». Он был связан многими отношениями именно с той кондово дворянской Москвой, от имени которой ратоборствовал в словесности «Наблюдатель». Но неопытный автор плохо рассчитал. Не так-то просты оказались «наблюдатели», чтобы не разгадать замысел автора статьи, не оставляющей камня на камне от всех речей о процветании России…
Теперь, когда первое «Философическое письмо» оказалось напечатанным в «Телескопе», они ездили по Москве и, предвкушая близкую победу над попавшим в беду конкурентом, кричали в голос:
– Измена! Клевета! Бунт! Святотатство!
Сам редактор-издатель «Телескопа», опростоволосившийся профессор Надеждин, не находил себе места. Ему казалось, что, напечатав чаадаевское письмо, он начнет полезный разговор о путях исторического развития России. А его для начала тащили на допрос: как он мог напечатать гнусную клевету на Россию, богоизбранную в православии, охраняемую самодержавной властью?
Степан Петрович Шевырев разметил преступную статью аккуратными галочками. Почти потеряв голос от натуги, он перечитывал всем желающим наиболее возмутительные строки:
– «Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него; не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества… ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве…»
Укоризненный перст Степана Петровича застывал в воздухе. Потом, очнувшись от оцепенения, он говорил о «Телескопе» вообще. Того ли еще можно ждать, если пригрет в этой грязной подворотне злостный литературный пират Белинский, против которого невинным младенцем выглядит господин Чаадаев, впавший в очевидное безумие?
Степан Петрович первый выдвинул утешительную версию о безумии автора «Философических писем». Не может написать подобного здравомыслящий дворянин. Многие с этим соглашались. Что же касается литературного пирата, то было давно известно, что Степан Петрович Шевырев все разговоры непременно сведет к адским замыслам Виссариона Белинского. Но многие опять соглашались со Степаном Петровичем.
Издатель «Телескопа» окончательно растерялся. Он уже видел перед собой квартального надзирателя, который одним взмахом ботфорты завершит едва начавшееся в журнале обсуждение.
Надеждин писал Белинскому в тверское имение Бакуниных:
«Я нахожусь в большом страхе. Письмо Чаадаева возбудило страшный гвалт в Москве, благодаря подлецам наблюдателям. Эти добрые люди заговорили о нем как о неслыханном преступлении, и все гостиные им завторили».
Но ладно бы всполошились в московских гостиных. Не могли согласиться с Чаадаевым и другие читатели, шумно обсуждавшие статью Чаадаева в университетских коридорах. Правда, автор дал убийственно верную картину мертвого застоя русской жизни. Письмо и прозвучало как выстрел, раздавшийся в глухую ночь. Но, осудив современную жизнь России, автор «Философических писем» оказался совершенно беспомощным, когда говорил о прошлом и о будущем.
Обернувшись на Запад, Чаадаев усмотрел там единственную историческую силу, будто бы создавшую цивилизацию и двигающую прогресс. Философ-отшельник принял за свет истины мрак католицизма, «…западное христианство, – писал Чаадаев, – величественно шло по пути, начертанному его божественным основателем».
«Таким образом, – продолжал автор «Философических писем», – несмотря на все несовершенства, на все, что есть дурного и порочного в настоящем европейском обществе, частное осуществление царствия божия в нем неоспоримо…»
Вывод о становлении царства божия на земле при помощи римского первосвященника был самым удивительным. Его могли бы по-своему принять разве те русские барыни, которые, путешествуя по странам Запада, прельщались и театральной пышностью католических церковных процессий и изысканностью манер вкрадчиво-похотливых аббатов.
Чаадаев говорил с завистью о том взаимном общении умов, о тех идеях, которые развиваются на Западе. В императорской России не было другого права, кроме крепостного, иного порядка, кроме полицейского, не было другой справедливости, кроме той, которой руководствуются рабовладельцы.
Но Чаадаев призывал русских людей к спасению от бед в лоне единственной для всего мира католической церкви. Других путей он не знал. «Пусть же господин Чаадаев и поклоняется папе римскому сам-один!» – возражали философу гневные молодые голоса.
«Философическое письмо» вызвало бурю. Только сам Чаадаев оставался совершенно спокоен. Он исполнил долг пророка. А какого же пророка не побивали каменьями люди, ходящие во тьме? Всегда изысканно одетый, величавый и замкнутый, он медленно расхаживал по кабинету, в котором провел годы в размышлении.
Если бы в печати могло появиться второе «Философическое письмо», там прямо сказал бы Чаадаев об истоках, от которых он пришел к отрицанию смердящей русской действительности:
«Эти рабы, которые вам прислуживают, разве не они составляют окружающий вас воздух? Эти борозды, которые в поте лица взрыли другие рабы, разве это не та почва, которая вас носит? И сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем, бессильные выйти из него. Вот проклятая действительность, о нее мы все разбиваемся. Вот что превращает у нас в ничто самые благородные усилия, самые великодушные порывы…»
А ведь в этой проклятой действительности ежечасно множились новые благородные усилия и великодушные порывы. За что-то хватали и тащили в кутузку университетских студентов. Некоторые исчезали неведомо где. Один из этих студентов – все тот же Виссарион Белинский – написал в недавнее время такую пламенную антикрепостническую драму, что насмерть перепугал профессоров-цензоров. Не ограничиваясь университетской наукой, юноши мечтали о будущем обществе. В деревнях то здесь, то там бунтовали мужики… В крестьянских возмущениях, в столкновении мнений, в студенческих спорах рождалась новая Россия.
В кабинете философа-отшельника было по-прежнему тихо. Сюда не долетали страстные молодые голоса тех, кто защищал прошлое и будущее русского народа.
Москва бушевала. «Философическое письмо» обстреливали с разных позиций оба враждующих лагеря.
Павел Воинович Нащокин участия в этих спорах не принимал. В клубных карточных комнатах говорили на том языке, в котором никогда не отражались никакие события:
– Ставлю на рутэ!
– Гну пароль!..
А когда Нащокин, памятуя о поручении Пушкина, справлялся у общих знакомых о Белинском, на него смотрели с недоумением:
– Да вы, сударь, чаадаевскую-то статейку читали?.. Вот кто всех в дерзости превзошел! А Белинского в Москве нет. Засел у Бакуниных в Прямухине, и когда будет – неизвестно.
Павел Воинович каждодневно ездил в клуб. В дороге успокаивал себя основательной мыслью: «Объявится же когда-нибудь Виссарион Григорьевич!»
Глава восьмая
Хозяйка и хозяин аристократического петербургского особняка спускаются в вестибюль. По обеим сторонам мраморной лестницы, крытой парадным ковром, стоят, замерев, ливрейные лакеи. Текут минуты томительного ожидания. Но вот слышится звонкий цокот стремительных коней, и придворная карета подкатывает к подъезду.
Торжественный швейцар настежь распахивает двери. В вестибюле появляется могучая фигура императора. Пока Николай Павлович, сопровождаемый хозяевами дома, медленно поднимается по лестнице, весть проносится по всему дому. В зале, полной танцующих, происходит общее движение. Кажется, даже свечи в хрустальных люстрах вспыхивают с новой силой, еще ярче горят нетерпеливые взоры дам, обращенные туда, где должен появиться монарх.
«Его величество! – словно выпевают скрипки в руках у музыкантов. – Его величество!»
«Государ-р-р-рь император-р-р!..» – вторят трубы.
Император милостиво отвечает на почтительные поклоны и дарит царственной улыбкой дам, склонившихся в реверансе. Он обходит залу, потом следует в гостиные и карточные комнаты, где ожидают гости, не участвующие в танцах.
Все происходит так, как обычно бывает на пышных балах, о которых потом сообщает «Северная пчела»:
«Государь император удостоил милостивым присутствием большой бал…» Далее следует громкая фамилия хозяев дома.
Но и самое вдохновенное описание такого события в «Пчеле» не может отразить всю полноту чувств, обращенных к его величеству. Зато неписаная хроника хранит каждое мимолетное слово, сказанное монархом кому-нибудь из гостей, и завистливые муки тех, кто не удостоился никакого знака внимания.
Молва разносит имя каждой избранницы, удостоенной высочайшего приглашения на танец. Но как описать тысячи хитростей, которые пускают в ход и счастливые победительницы и обойденные монархом дамы? Нет, всякий сочинитель, даже из тех талантов, которые участвуют в «Северной пчеле», должен был бы сложить оружие, если бы захотел проникнуть в тайны, из которых складывается непринужденное воодушевление хозяев и гостей, когда в точно назначенный час на бале появляется его величество.
Император, по своему обыкновению, отличал многих дам. Среди них была и жена камер-юнкера Пушкина. Наконец-то он ее увидел!
Знакомое волнение охватывает Николая Павловича. Что может быть благороднее, чем его поклонение этой несравненной женщине? А его рыцарские чувства пытаются очернить. Какие новые пашквили нашептывает ей муж-сочинитель?
Волнуясь и негодуя, император во время танца вдруг заговорил с Натальей Николаевной о высоких нравственных чувствах, столь похвальных и необходимых мужчине для счастья женщины.
Наталья Николаевна не вслушивалась. Благодарно улыбалась и чуть-чуть розовела. Случилось, как и раньше, что он присел подле нее за ужином и поднял бокал за ее здоровье.
В его внимании к жене камер-юнкера Пушкина не было, впрочем, ничего, что могло бы дать пищу любопытству. Император уделял такое же лестное внимание и другим счастливицам.
Все могли видеть, что он не раз удостаивал беседой и мужа Натали. Расспрашивал его о делах. Должно быть по своей поэтической рассеянности, Пушкин никак не выражал благодарности за оказанную ему милость.
Удивительно ли, что император предпочитал беседу с кем-нибудь из торжественно-величественных камергеров или парадных гофмейстеров? Попав на глаза обожаемому монарху, они задыхались от преисполнявших их благоговейных чувств. И тогда Николай Павлович снова вспоминал о хмуром камер-юнкере.
Все чаще случалось, что императорская карета останавливалась у ярко освещенного подъезда какого-нибудь аристократического или посольского особняка. Около монарха происходило постоянное движение. Император едва удостоит словом какого-нибудь счастливца, а кто-то уже искусно его оттеснит. Но столь же коротка и непрочна всякая победа, потому что невидимые, но отчаянные битвы продолжаются. Кто знает, царственную улыбку или министерский пост, орденскую ленту или безвозвратную ссуду от казны добудет искуснейший из бойцов?
В этих состязаниях алчущих и жаждущих участвовали и случайные баловни счастья и потомки древнейших родов. Среди них никогда не было, впрочем, чистокровного Рюриковича, совсем еще юного князя Петра Владимировича Долгорукова.
Высокородный князь считал, что выскочки Романовы, захватившие русский престол, ограбили его предков Долгоруких. Кроме того, Петр Владимирович глубоко таил и личную обиду. Родные его дядья становились видными генералами уже в двадцать пять лет, а Петра Владимировича недавно выпустили из Пажеского корпуса с гражданским чином ничтожного десятого класса да еще с аттестатом, который походил на волчий билет. В нем сказано глухо о «дурном поведении».
Отношение императора к князю Долгорукову было двойственно. Николай Павлович его попросту не замечал, но, затаив неприязнь и подозрительность, кое-как терпел в столице.
Если же его величество удостаивал посещением какой-нибудь бал, то Петр Владимирович вовсе не искал случая привлечь внимание императора. Князь Долгоруков предпочитал оставаться в тени, замешавшись среди тех гостей, кто составляет в торжественных собраниях безликий, но необходимый фон.
По своей хромоте Петр Владимирович не мог участвовать в танцах. Это не значит, что князь растрачивал время на балах без пользы. По любознательности ума Долгоруков горячо интересовался быстротекущими событиями великосветской жизни.
Николай Павлович, стоя у колонны, наблюдает за танцующими. Чинно движутся пары. Бесконечно разнообразие, запечатленное в женской красоте. Император, как истинный знаток и ценитель этих чар, отдает должное и грации движений, и посадке головы, и лукавому взгляду…
Но с кем, однако, танцует Пушкина? Николай Павлович всматривается. А, опять с этим кавалергардом. На бале у австрийского посла она, кажется, танцевала тоже с ним?
Вокруг императора продолжается невидимая битва, участию в которой не мешают ни подагра, ни застарелый ревматизм, ни расслабленные ноги.
– Ваше императорское величество!
– Ваше величество!..
– Государь!..
Голосам именитых гостей, окружающих Николая Павловича, вторят скрипки и трубы.
Не слишком ли часто, однако, танцует Пушкина с поручиком Геккереном? Император на какую-то секунду хмурится. Он уже не раз что-то слышал, но, правда, не придавал значения.
Не дождавшись конца танца, император покинул залу. За ним вереницей потянулись почетные гости.
Наталья Николаевна продолжала вальсировать с бароном Дантесом-Геккереном.
По-видимому, к этому все опять привыкли. По крайней мере так казалось Наталье Николаевне. Но барон проявляет иногда такую непостижимую настойчивость, как будто от одного танца с нею зависит вся его жизнь. Он ни о чем не думает. А каково ей? Иногда кажется, что он нарочно хочет поссорить ее с мужем. Но стоит изредка (конечно, изредка!) принять его приглашение на танец или невзначай (конечно же невзначай!) заехать к общим знакомым – и тогда барон Геккерен не дает ей повода даже для малейшей тревоги. Ни за себя, ни за мужа. И все устраивается так просто. Видит бог, Таша не ищет этих встреч.
Если же барон не являлся на каком-нибудь из балов или совсем не приглашал ее на танец, она, разумеется, не обращала на это никакого внимания. Во всяком случае, так ей опять казалось. Какое ей дело до барона Жоржа Геккерена?
В это же время Дантесу отказали от дома у Вяземских. Не то чтобы отказали наотрез, Вера Федоровна просила его не заезжать только в тех случаях, когда у их подъезда стоит карета Пушкиных.
Княгиня объяснилась начистоту: она не может видеть, как мучается Пушкин. Дантес пожал плечами. Чего хочет от него муж Натали? Может быть, по русскому обычаю, он собирается заточить жену в монастырь? Но он, Жорж Геккерен, готов принести публичную клятву – он разыщет этот монастырь.
Вера Федоровна улыбнулась, но решения своего не отменила.
Кто-кто, а она-то хорошо знает характер Пушкина. Она знала всю его жизнь.
Когда Пушкин объявил о своей женитьбе, князь Вяземский обмолвился шуткой: не отец ли Натальи Гончаровой посоветовал ей идти за Пушкина? А поскольку о безумии Николая Афанасьевича Гончарова было всем известно, то Вера Федоровна много смеялась тонкому остроумию мужа. Смеялась, а познакомившись с Натальей Николаевной, никак не могла ее понять. Конечно, красота необыкновенная, головокружительная, общепризнанная имеет свои права, против которых бывает бессилен даже всемогущий мужской ум. Но чем же живет Наташа?.. Вот этого Вера Федоровна, женщина умная, образованная, никогда не могла разгадать.
Вере Федоровне пришлось взять свои меры, чтобы предотвратить встречи Пушкина с Дантесом хотя бы в своем доме.
Эти меры могли бы обидеть Наташу, но, к удивлению княгини Вяземской, она ничуть не насторожилась, нисколько не обиделась. Приняла новость с обычной улыбкой.
Зато Пушкин с особенной охотой ездит теперь к Вяземским и с женой и без нее. Снова звучит в гостиной его светлый и заразительный, как в былые годы, смех.
Петр Андреевич Вяземский нисколько не меньше ценит гений Пушкина. Правда, на «Современник» он окончательно махнул рукой, зато подробно расспрашивает о «Капитанской дочке». Не может расстаться Александр Сергеевич со своим любимцем Пугачом. Непостижимое упорство! Давно ли он сам писал Вяземскому по поводу народных возмущений, вспыхнувших в новгородских военных поселениях: «Плохо, ваше сиятельство. Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы»!
Петр Андреевич и сейчас не видит особого удовольствия в том, чтобы копаться в кровавых событиях прошлого. Пушкин спорит, ссылаясь на долг историка. Князь Вяземский очень хорошо знает, в чем состоит долг беспристрастного историка, но он отказывается понимать – почему этот долг, весьма чреватый опасностями, должен взять на себя божьей милостью поэт Пушкин?
– История принадлежит поэту, – отвечает Александр Сергеевич.
Вяземский молчит. Должно быть, старые друзья разно смотрят и на священные права поэта.
Глава девятая
Князь Петр Владимирович Долгоруков, известный по прозвищу «Bancal» (что в русском переводе прозвучало бы гораздо грубее – Хромой), вел жизнь уединенную и у себя не принимал. Предпочитал выезжать сам. Громкое имя открывало перед ним двери самых высокопоставленных петербургских домов. Хромого принимали еще и потому, что его изрядно побаивались. Князь ездил, слушал и наблюдал.
Странная была это фигура среди великосветской молодежи. Кроме знатного имени, у него нет ничего – никакого состояния. Правительство, щедрое для других, не жаловало князя Рюриковича ни чинами, ни орденами, ни безвозвратными ссудами от щедрот государя.
Князь в меру фрондировал, а фронду соединял с учеными занятиями. Его с юности влекла история, вернее – та летопись темных дел, кровавых драм и скандальных происшествий, которыми были полны родословные знатных фамилий. Князь усердно искал и удачно откапывал в родословных грязные подробности, казалось, погребенные в веках. Таким образом, бескорыстное занятие генеалогией могло стать источником весьма прибыльного шантажа тех потомков, которые превыше всего гордились незапятнанной честью фамильного герба.
Из своих генеалогических розысков Петр Владимирович не делал секрета. Сам распускал для пробы слухи о зазорных тайнах, которыми полна неписаная история… И во избежание каких-нибудь неприятностей, могущих свалиться на голову, тем охотнее принимали Хромого в свете.
Какие-то таинственные нити связывали князя Долгорукова с голландским посланником. Он состоял в приятельских отношениях и с молодым бароном Геккереном. Впрочем, перечислить все знакомства князя было бы невозможно: он не гнушался знакомств с темными людьми, вовсе не принадлежавшими к избранному обществу.
Среди многогранных дарований Петра Владимировича не последнее место принадлежало его бойкому перу. Этот талант проявился по совершенно неожиданному поводу. Когда светские лоботрясы воспользовались вновь учрежденной в Петербурге городской почтой для рассылки анонимных писем, шутливых или интригующих, сотканных из скабрезных намеков или из опасных полуразоблачений, князь Долгоруков оказался непревзойденным мастером этой модной забавы. Сведения, почерпнутые из неведомых источников, он умел облечь в оригинальную и изящную форму. Правда, искусный автор не гнался за лаврами, он предпочитал оставаться таинственным и неуловимым инкогнито. Впрочем, для Петра Владимировича это не было только забавой. Мастер интриги, не достигший еще и двадцати лет, пробовал, нащупывал, оттачивал оружие.
Хромого, чуть-чуть загадочного, опасного, желчного и язвительного, знал весь Петербург, и он успевал бывать всюду. Как только Карамзины, вскоре после именин Софьи Николаевны, вернулись с дачи, князь появился и здесь, возобновив нечастые, правда, визиты. Софья Николаевна считала его скучной личностью. Но сам Петр Владимирович не скучал. Гостиная Карамзиных была удобным полем для наблюдений.
Братья Карамзины с тревогой говорили о Пушкине. После памятных именин Софьи Николаевны Пушкина не раз прорывало при встречах с Дантесом в свете. Князь Долгоруков ни о чем не расспрашивал.
Незадачливый Рюрикович, лелея в душе грандиозные, ему самому не до конца ясные честолюбивые замыслы, наивно и скрытно завидовал славе поэта. Петр Владимирович Долгоруков был в числе тех, кто язвительно величал поэта историографом. Он обстоятельно вычислял, во что обойдется казне «История Петра I», если уже пять лет медлительному историографу выплачивают по пяти тысяч рублей, а ни одной строки этого драгоценного в буквальном смысле сочинения еще никто не читал.
Когда в обществе снова заговорили о Пушкине и Дантесе и заговорили с нетерпеливыми надеждами на неминуемое и скорое столкновение, князь не участвовал в этих разговорах. Не только к дому Пушкина было привлечено его внимание. Петр Владимирович мыслил шире. Барон Жорж Геккерен, волочась за Пушкиной, может встать поперек дороги самому царю. А тогда-то и начнется потеха, которой не придумает и сатана… Но где же одряхлевшему властителю преисподней состязаться с князем Долгоруковым?
Может быть, при встречах в свете Наталья Николаевна Пушкина по близорукости даже не узнавала этого тщедушного, неказистого собой молодого человека. Но Петр Владимирович, затерявшись среди гостей, незаметно наблюдал.
Приятельски поболтав с Дантесом, князь отправлялся, в курительную и под общий говор соображал: какой прок можно извлечь из амурных похождений этого резвящегося болвана?
Под звуки оркестра, приглашающего к танцам, когда Дантес танцевал с Пушкиной, Долгоруков следил за поэтом: не сегодня-завтра баловень славы сам полезет на рожон.
Коронованный фельдфебель и грубиян по-прежнему строит куры Пушкиной и в своем величии не замечает лихой эскапады поручика Кавалергардского полка. Тем хуже для них обоих!
Петр Владимирович возвращается к себе и, еще сильнее прихрамывая от усталости, расхаживает по своему одинокому жилищу, в котором обитают ученость и порок, злоба и ненависть, жажда деятельности и страсть к интригам. Что, если по-своему повернуть историю, которой занимается весь Петербург? Если столкнуть их всех – и Дантеса, и Пушкина, и царя?!
Под покровом непроницаемой тайны медленно зреет замысел тройного удара, который будет облечен в изящную и, может быть, даже игривую форму.
Глава десятая
Когда сентябрьская книжка «Телескопа» с «Философическим письмом» Чаадаева пришла в Петербург, в столичных редакциях ахнули от неожиданности. Шушукались и выжидали: что будет?
В это же время Пушкин выдал в свет третий номер «Современника».
Где же бдительное, надзирающее око власти? Или и впрямь готовится на Руси светопреставление?
Московский умник Чаадаев, измазав дегтем всю отечественную жизнь, хоть и по-своему, но все же звал к спасению в христианстве. Ну и посадят умника в сумасшедший дом. Пусть себе правит там католические мессы! А Пушкин? Этот не боится ни бога, ни дьявола. Всю журнальную книжку начинил крамольными бреднями, показал наконец свое истинное лицо…
В Российской академии перечитывали ответ «Современника» академику Лобанову. Досточтимый Михаил Евстафьевич вовремя звал писателей к единению и благомыслию, к противоборству литературным гаерам, разрушающим и нравственность и словесность. Давно пора!
А господин Пушкин, изволите ли видеть, никак не согласен.
«Нельзя требовать от всех писателей, – написано в «Современнике», – стремления к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то предметах, а не о других… Закон (ахти, каким законником прикинулся нечестивец!) не вмешивается в привычки частного человека, не требует отчета о его обеде, о его прогулках, и тому подобном; закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб он описывал нравы женевского пастора, а не приключения разбойника…»
Женевский пастор притянут, конечно, за волосы, для красного словца, а вся тирада потребовалась Пушкину только для того, чтобы невозбранно славить отечественных разбойников и обучать их на кровавом примере Емельяна Пугача. Недаром же прямо заявляет неутомимый защитник Пугача, что все мнения о нем, высказанные мужами науки, будто бы смешны и пошлы…
Когда же обращается сам Пушкин к судьбам старинного дворянства, тогда и «Родословную» превращает в погребальную эпитафию.
Так разделался редактор-издатель «Современника» с дворянством в собственных стихах, а для прозы разыскал какую-то сомнительную даму… Сия дама, будто бы родившаяся в дворянском доме, честит именитых людей не иначе как шутами и обезьянами. Так, мол, выглядели знатнейшие из дворян в славном 1812 году, а каковы они стали ныне – сами судите на основании «Родословной». Если же мало вам «Родословной», тогда читайте грязную фантазию Гоголя, в которой бродят нелепые призраки вроде майора Ковалева. Никого, мол, другого и нет на Руси среди дворян и чиновников, служащих государю. Где же, как не в «Современнике», объявиться автору «Ревизора», чтобы с ухмылкой и кривлянием показать «Нос» почтенным людям?
Если читать свежий номер «Современника» не торопясь, со вниманием, глядя в строку и между строк, ежели обозревать стихи и прозу в совокупности да поразмыслить над предметами, которые избирает для журнала издатель…
Сам Булгарин мог прочесть о себе в свежем «Современнике» всего несколько строк, но каких? Писака из Твери, нашедший гостеприимный приют в пушкинском журнале, имел дерзость объявить:
«Укорять «Северную пчелу» должно было за помещение скучных статей с подписью Ф. Б., которые (несмотря на ваше пренебрежение ко вкусу бедных провинциалов) давно оценены у нас по достоинству. Будьте уверены, что мы с крайней досадою видим, что г.г. журналисты думают нас занять нравоучительными статейками, исполненными самых детских мыслей и пошлых шуточек…»
На кого замахнулся жалкий пигмей? Вся матушка Россия изо дня в день ждет, что скажет ей Фаддей Венедиктович, вся читающая провинция единомышленна с ним и только с ним! Кто же поверит тверскому псевдониму А. Б., который, понося Булгарина, превозносит Виссариона Белинского? И все это должны терпеть русские люди!
Опасения эти были неосновательны. Те, кому видеть надлежит, не спускали глаз с «Современника». Министр народного просвещения Сергий Сергиевич Уваров (предпочитавший звучание своего имени и отчества на церковнославянский лад) едва сдерживал нетерпение. Хорошо еще, что он вовремя запретил печатать в «Современнике» статью Александра Пушкина об Александре Радищеве. Иначе предстали бы в одном номере журнала и неистовый мужик Пугач и неистовый писатель Радищев.
«Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? Кого же мы будем помнить?..» – еще в давние годы спрашивал Пушкин.
Ныне словно бы прямо на вопрос отвечал министр Уваров, запрещая пушкинскую статью:
«Нахожу неудобным и совершенно излишним возобновлять память о писателе и о книге, совершенно забытых и достойных забвения».
Статья, над которой так много работал Пушкин, легла в его ларец. К списку «преступлений» редактора-издателя «Современника» прибавилось еще одно: он решился говорить о писателе, который самой Екатерине II показался страшнее Пугачева.
А Пушкин объявляет читателям, что «Современник» будет издаваться и в следующем, 1837 году. Забыл, должно быть, что высочайшее разрешение дано ему только на текущий год. А дальше видно будет, как с ним поступить, чтобы освободить русскую словесность и от Пушкина и от пушкинского журнала.
Уваров имел подробные донесения о печальном происшествии, случившемся в московском «Телескопе». Сам ознакомился со статьей Чаадаева и, обдумав положение, пришел к выводу: имеются у крамолы особые, тайные и глубокие, корни. Министр не раз обращал внимание на дерзостные статьи в «Телескопе» некоего Белинского. Было известно, что именно этот развратитель молодых умов пользовался особым доверием издателя «Телескопа», профессора Надеждина. Не помогло гласное предупреждение против литературных пиратов, прозвучавшее в Российской академии, в речи академика Лобанова. Тщетны оказались усилия московских добропорядочных литераторов унять смутьяна. Министр Уваров, встревоженный «Философическим письмом», появившемся в «Телескопе», полагал, что при участии господина Белинского могут произойти многие другие – и горшие – беды.
Кстати сказать, именно этому же Белинскому напечатано похвальное слово в «Современнике». Какая тут внутренняя связь? Если же обнаружатся преступные нити общего заговора, тогда при изобличении виновных вряд ли будет издавать Пушкин свой журнал в 1837 году.
…Александр Сергеевич пребывал в тревоге. После статьи Чаадаева свирепые кары могут обрушиться не только на «Телескоп».
Согласиться с Чаадаевым он тоже не мог. Этот друг юности прислал Пушкину оттиск своего «Философического письма» и ждал ответа.
«… что до нашего исторического ничтожества, – писал ему поэт, – то никак не могу присоединиться к вашему мнению… я далеко не восхищаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератор я раздражен, как человек с предрассудками – оскорблен, но клянусь честью, ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков… как, неужто это не история, а бледный полузабытый сон? – продолжал Пушкин. – А Петр Великий, который один – целая всемирная история!..»
С Чаадаевым шел в этом письме давний спор.
«После стольких возражений, – продолжал Пушкин, – нужно же сказать вам, что в вашем послании многие вещи глубоко истинны. Приходится сознаться, что общественная жизнь у нас жалкая. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циническое презрение к мысли и к человеческому достоинству воистину могут довести до отчаяния. Вы хорошо сделали, громко высказав это, но боюсь, как бы религиозные исторические ваши взгляды не повредили вам…»
Черновик письма оставался в письменном столе поэта. Но и беловой текст еще не был отправлен…
Пушкин перечитывал вторую часть «Капитанской дочки». После истории с «Телескопом» нужна была особая придирчивость к самому себе. Петербургские цензоры были насмерть перепуганы непостижимой рассеянностью московского цензора, пропустившего в печать чаадаевскую статью.
Да и третий номер «Современника» уже подвергся нападению, правда, с самой неожиданной стороны.
В «Полководце» Пушкин отдал день заслугам Барклая де Толли, предшественника Кутузова на посту главнокомандующего русской армией в войне с Наполеоном. Знатный родственник Кутузова, член адмиралтейств-коллегии Логгин Иванович Голенищев-Кутузов, не чуждый ученых трудов, воспринял это стихотворение Пушкина как попытку умалить заслуги Кутузова. А Булгарин возьми да и перепечатай пушкинского «Полководца» в «Северной пчеле». И при том сопроводил перепечатку неожиданной и интригующей похвалой.
Маститый Логгин Иванович, не очень искушенный в журнальных хитростях, решил, что с легкой руки Пушкина накануне двадцатипятилетия Отечественной войны начинается публичное ниспровержение славы Кутузова. В этом походе, казалось Логгину Ивановичу, объединились-де все литературные силы – от Пушкина до Булгарина. Голенищев-Кутузов решил выступить в печати и, собираясь выступить, шумел где только мог.
А день отсылки последних листов «Капитанской дочки» в цензуру приближался.
…19 октября бывшие лицеисты ежегодно праздновали свой праздник – день открытия Царскосельского лицея. Пушкин свято чтил эту традицию. Уже было начато им стихотворение, которое прочтет он в тесном товарищеском кругу:
Была пора; наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался, И с песнями бокалов звон мешался, И тесною сидели мы толпой. Тогда душой беспечные невежды, Мы жили все и легче и смелей, Мы пили все за здравие надежды И юности и всех ее затей. Теперь не то…Писалось с трудом. Урывками…
Наступил день 19 октября. Стихи так и остались незаконченными, оборвались на полуслове:
И над землей сошлися новы тучи, И ураган их…Редактор-издатель «Современника» тревожился за журнал. Автор «Капитанской дочки» сам ставил себя под возможный удар грозной цензуры. Историк Петра I был обречен на безмолвие.
Пушкин писал отцу:
«Я рассчитывал съездить в Михайловское, но не мог. Это еще расстроит мои дела по меньшей мере на целый год. В деревне я бы много работал; здесь я ничего не делаю и только исхожу желчью».
Интимные балы в Аничковом дворце возобновились. Пушкин томительно скучал в ожидании разъезда. А разъезд начинался так поздно!
…Приглашения поступают к Пушкиным одно за другим. Почитатели Натальи Николаевны не оставляют ее ни в танцах, ни в антрактах, ни за ужином. Среди этих почитателей вдруг замешался голландский посланник. Он уже несколько раз имел случай доверительно с ней беседовать. Он прямо сослался на слухи, которые связывают ее имя с именем Жоржа. Почтенный барон Луи Геккерен, может быть, даже нарушил этикет. Он без обиняков потребовал вернуть ему сына… Спохватившись, барон Луи вновь принес собеседнице свои комплименты, а сам остался в полном недоумении: неужто госпожа Пушкина ничего не поняла?
Пушкин спросил ее утром за завтраком:
– О чем говорил с тобой этот гнусный человек?
– Ты заметил? – удивилась Наталья Николаевна. – Но о чем же говорят в свете с нами, женщинами, дипломаты, да еще поседевшие на службе?.. Они не разговаривают, а преподносят свои старомодные комплименты.
Глава одиннадцатая
Посланному настрого приказано вручить письмо в собственные руки Пушкину. Он никак не согласен отдать письмо слуге.
На шум в переднюю выходит Александр Сергеевич и, вскрыв печать, начинает читать на ходу:
«Сейчас, возвратившись домой, я узнал нижеследующее обстоятельство, которое спешу вам сообщить».
Письмо писано торопливым почерком. Вот она, новость, действительно важнейшая:
«Государь читал статью Чаадаева и нашел ее нелепою и сумасбродною, сказав при этом, что он не сомневается, что Москва не разделяет сумасшедшего мнения автора…»
Знакомый Пушкина сообщил далее о чрезвычайных мерах, предрешенных правительством, и в заключение предупреждал:
«Сообщаю вам об этом для того, чтобы вы еще раз прочли писанное вами письмо к Чаадаеву, а еще лучше отложили бы посылать по почте».
Письмо к Чаадаеву еще не было отправлено в Москву. Теперь оно, конечно, не пойдет: невместно прибавлять лишние огорчения к ударам, которые обрушатся на голову московского философа. Еще меньше следует доверять свои мысли почте.
Итак, после расправы с «Телескопом» ожидай неприятностей для «Современника». Неужто упустит случай подлец Уваров?
Но Сергий Сергиевич Уваров затаился.
Для доклада императору по делу Чаадаева явился в Зимний дворец шеф жандармов Александр Христофорович Бенкендорф.
– Повергаю на усмотрение вашего величества… Надеюсь, отражены все преподанные мне указания. – Граф достал бумагу.
– Читай! – Император неожиданно улыбнулся.
Александр Христофорович в свою очередь ответил улыбкой, которая свидетельствовала о полном проникновении в мысли его величества. Откашлявшись, он приступил к чтению письма, адресованного московскому военному генерал-губернатору, князю Голицыну:
– «…Жители древней нашей столицы, всегда отличающиеся чистым здравым смыслом и будучи преисполнены чувством достоинства русского народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок…»
Бенкендорф выжидательно взглянул на царя. Царь утвердительно кивнул головой, ожидая продолжения.
– «…и потому, как дошли сюда слухи, – Александр Христофорович стал читать громче и медленнее, – не только не обратили своего негодования против господина Чаадаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление свое о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиной написания подобных нелепостей».
– Одобряю, – император еще раз улыбнулся. – Весьма точно! Именно – расстройство ума! Вся Россия согласится с нами… Слушаю тебя далее.
– «Здесь получены сведения, – Александр Христофорович с трудом сохранял надлежащую серьезность, – что чувство сострадания о несчастном положении господина Чаадаева единодушно разделяется всею московской публикой. Вследствие сего государю императору угодно, чтобы ваше сиятельство, по долгу звания вашего, приняли надлежащие меры к оказанию господину Чаадаеву всевозможных попечений и медицинских пособий. Его величество повелевает, дабы вы поручили лечение его искусному медику, вменив сему последнему в обязанность непременно каждое утро посещать господина Чаадаева…»
– Воображаю, каково будет удивление этого философа, когда вместо твоих жандармов явится к нему лекарь с пиявками… – Николай Павлович смеялся уже совершенно откровенно. – А может быть, с клистиром, Бенкендорф? А?
Александр Христофорович выждал время.
– «…и чтобы было сделано распоряжение, – продолжал шеф жандармов, – дабы господин Чаадаев не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха; одним словом, чтобы были употреблены все средства к восстановлению его здоровья…»
– Ну что же! – Император вытирал платком слезы, которые вызвал у него смех. – Коли не будет дышать вредным воздухом, авось вылечится московский умник. Поймет ли иносказание князь Голицын?
– Как же не понять, ваше величество! Тут не только генерал-губернатор, тут каждый будочник поймет: держать безумца под домашним арестом.
– Одобряю, вполне одобряю, – согласился император. – Отсылай… Однако посмеялись – и будет. Какие еще отданы распоряжения?
Граф Бенкендорф, покончив с замысловатыми шутками, изобретенными его величеством, сразу почувствовал себя в своей тарелке.
– Предписано, ваше величество: журнал «Телескоп» закрыть немедля и навсегда, цензора от должности отставить, редактора-издателя Надеждина выслать в Петербург для дальнейших о нем распоряжений.
– Надеюсь, теперь не найдется других охотников предавать гласности бредни умалишенных… – Царь в свою очередь стал серьезен: – А как ведут себя петербургские журналы?
– Смею доложить: в петербургских журналах ничего не обнаружено, если не считать журнала, издаваемого Пушкиным.
– А?! Разделяет гнусности «Телескопа»?!
– Видимых улик в журнале нет. В письмах также не обнаружено. Однако же, хотя бы и ничего не писал сочинитель Пушкин, всегда сохранит он дух непокорства…
Николай Павлович милостиво отпустил верного слугу. Строго вопросил сам себя: не долг ли, возложенный на венчанного хранителя России, повелевает ему освободить верноподданных от писаний Пушкина? А при том, с помощью божией, освободится от Пушкина его достойная лучшей участи жена.
Граф Бенкендорф без промедления вел дело «Телескопа» к победному завершению. Министр народного просвещения Уваров остался как будто в некоторой тени…
Но напрасно тешил себя подобными мыслями граф Александр Христофорович. Конечно, Сергий Сергиевич Уваров, издавна пикировавшийся с Александром Христо0форовичем, не открыл ему всей глубины своих мыслей, связанных с происшествием в журнале «Телескоп». В служебном письме, направленном шефу жандармов, министр народного просвещения, коротко коснувшись сотрудника «Телескопа» Белинского, просил отдать распоряжение о производстве у названного Белинского тщательного обыска в целях возможного обнаружения преступных бумаг. Министр просвещения твердо осуществлял провозглашенную им программу: «в нынешнем положении вещей и умов нельзя не умножить где только можно умственных плотин». Если удастся глубокая разведка в недрах «Телескопа», легко будет поставить новые плотины не только в Москве, но и в Петербурге.
Подосадовал граф Бенкендорф, что не он первый проявил усердие: может обнаружиться в Москве до сих пор не изобличенный важный государственный преступник. Но делать нечего. Шеф жандармов представил уваровское письмо царю и на нем же собственноручно записал высочайшую резолюцию: «Государь приказал, дабы князь Голицын немедля велел бы схватить все бумаги Белинского, обыскав бдительно…». Пришлось писать новое письмо московскому военному генерал-губернатору, князю Голицыну: произвести у Белинского обыск, а все обнаруженные бумаги доставить немедля в Третье отделение.
Переписка велась совершенно секретно. Но бывают ничтожные винтики, которые неуловимо переводят работу правительственной машины на холостой ход.
В министерстве народного просвещения нашлись чиновники, кончавшие Московский университет. Крепка оказалась студенческая дружба! Пока Уваров писал Бенкендорфу, а Бенкендорф князю Голицыну, один из таких чиновников министерства народного просвещения, осведомившись, по служебным обязанностям или случайно, о письме Уварова, сам отписал в Москву. Конечно, он адресовался не к генерал-губернатору. Адресатами писем, написанных на эзоповом языке, были университетские молодые люди. Письма из Петербурга не оставляли сомнения – грозная туча нависает над головой Виссариона Белинского, который все еще гостил у друзей в тверском имении Бакуниных.
Глава двенадцатая
В свободную минуту Андрей Александрович Краевский охотно заходил в Гуттенбергову типографию, поддерживая добрые отношения с содержателем ее, Борисом Алексеевичем Враским. Типографщик и одновременно полковник жандармской службы был лицом довольно приметным в околожурнальном мире. По странной случайности именно в этой типографии печатался «Современник», находившийся под особым наблюдением Третьего отделения.
В ненастный осенний день, когда в Петербурге после утренней мглы сразу наступают ранние сумерки, а день бывает короче воробьиного носа; когда даже ко всему привыкший столичный воробей беспомощно складывает промокшие насквозь крылышки и сидит под крышей не шелохнувшись; когда только чиновники, спешащие в департаменты, проворно прыгают из одной лужи в другую, – в такой ненастный октябрьский день Андрей Александрович Краевский пришел в Гуттенбергову типографию.
– Будь она проклята, эта типография! – встретил посетителя содержатель Враский.
– На кого изволите гневаться?
– А взять хотя бы того же Пушкина, милостивый государь! – мрачно ответил Борис Алексеевич. – Ни копейки не платит!
– Сочувствую, Борис Алексеевич, но денежные обстоятельства Пушкина действительно трудны. Кто этого не знает?
– А кто в этом виноват? Цензура вынуждена рассматривать материалы «Современника» с крайней осмотрительностью. Время идет! Станки в типографии неделями стоят праздно. А потом сызнова начинаются переборки и переверстки и всякая кутерьма… Кто же будет платить? Я приказал подбить долги Пушкина – представьте, за ним больше пяти тысяч!
Еще долго бушевал Борис Алексеевич, полагая, что не следует пренебрегать ни одной возможностью, чтобы припугнуть неплательщика как должно. Счет уже был приготовлен для отсылки Пушкину.
А Андрей Александрович Краевский, отправившись в министерство, отдался мыслям, не лишенным приятности. «Телескопа» уже нет. Стало быть, остался в Белокаменной один «Московский наблюдатель».
Покончив со служебными трудами, Андрей Александрович возвращался домой и, облекшись в удобный, просторный халат, обозревал будущее петербургских журналов. Долги и затруднения Пушкина растут. «Современнику» не жить. Приговорив «Современник» к смерти, как врач приговаривает безнадежного больного, Андрей Александрович уже не менял этого убеждения. Что же остается тогда в столице? Одна «Библиотека для чтения». Для борьбы с ней и готовился будущий журнальный издатель.
Но скромны, хотя, как всегда, основательны, были его мысли. При официальном журнале «Русский инвалид» существовали кое-как «Литературные прибавления». Намереваясь взять в аренду это малозаметное издание, Андрей Александрович предвидел славное будущее захудалых «прибавлений». В этом журнале он, Краевский, объединит лучшие силы русской словесности. Так родится первоклассный, еще невиданный на Руси, литературный журнал. И чем больше раздумывал будущий издатель, тем менее страшной становилась ему «Библиотека для чтения». Уже надоели публике Кукольники и прочие шумливые гении, торжественно венчаемые лаврами в этом журнале. Даже в провинции устали смеяться над пустопорожним шутовством редактора «Библиотеки», профессора Сенковского. Андрей Александрович еще не мог произнести над «Библиотекой для чтения» тот приговор, который произнес «Современнику», но знал, что расчеты его всегда дальновидны. Тогда являлись его взору «Литературные прибавления» в своем новом, преображенном виде, и имя его, Андрея Краевского, тисненное типографской краской, играло перед ним всеми цветами солнечного спектра.
У Андрея Александровича была тайная слабость – склонность к игре воображения. В то же время обладал он великим достоинством – умел хранить верность дружеским узам.
Размышляя о «Литературных прибавлениях», Андрей Александрович Краевский представлял себе будущую деятельность не иначе, как в теснейшем единении с князем Владимиром Федоровичем Одоевским. Широко известное имя Одоевского, его связи и опыт, его похвальная склонность к приличному либерализму и испытанная благонамеренность были учтены при этом с полным бескорыстием.
Так рассуждал скромный молодой чиновник министерства народного просвещения, вращавшийся около литературы. Досадной помехой в будущих делах был только отъезд из Петербурга князя Одоевского.
Владимир Федорович завершал свое короткое пребывание в Крыму. Мысли все чаще обращались к Петербургу. Душевное смущение нарастало с такой быстротой, с которой не успевает опуститься в южные воды стремительное солнце. Это смущение приходило каждый раз, когда вспоминал Владимир Федорович Пушкина. А не вспоминать о нем добросердечный князь не мог…
«Подвел рассудительный Краевский с проектом обновления «Современника», будь он неладен!» – так обычно начинались неприятные мысли. Владимиру Федоровичу становилось совсем тошно, когда он вспоминал сочувственную улыбку, появившуюся на губах министра Уварова, едва услышал он о замысле сотрудников «Современника» издавать собственный, конкурирующий с Пушкиным журнал.
Нет, слуга покорный! Одоевский никогда не собирался играть на руку этому высокопоставленному развратнику, вору и мракобесу. «Не собирался, а чуть было не сыграл!» – с грустью заключал он свои мысли.
Ему ли было не знать, какого убежденного, опасного гонителя имеет Пушкин в лице Уварова.
«Наваждение! Истинное наваждение!» Не спится Владимиру Федоровичу. Откуда бы взяться тягостной бессоннице? Не иначе, как привез ее с собой оттуда же, из Петербурга…
Еще перед отъездом доходили до Одоевского разные слухи, вившиеся в петербургском свете вокруг имени Пушкина. О чем бы ни говорили эти слухи – о журнале, об исторических трудах поэта или о семейных его делах, – всегда слышалось в них какое-то злобное предвосхищение грозящих поэту бед.
А с Пушкиным связаны самые светлые воспоминания молодых лет Одоевского. С Пушкиным провел он все эти годы, живя его радостями и горестями. Имя Пушкина рождало в нем восторг и горделивые мысли о будущем русского искусства. Ведь это он, Одоевский, назвал Пушкина первым поэтом России… Стыдно даже вспоминать о заговоре с Краевским. Какие же красоты природы могли исцелить смятенную душу?
Лазурное море лениво гнало к берегу волну за волной, а рука Одоевского невольно тянулась к перу. Однажды на листе бумаги обозначился воинственный заголовок будущей статьи: «О нападениях петербургских журналов на русского поэта Пушкина». Писалась статья с подлинной страстью. И перо добрейшего Владимира Федоровича вдруг уподобилось мечу, которым он наносил смертоносные удары литературным врагам поэта:
«Ни одна строка Пушкина не освещала страниц, на которых печаталось во всеуслышанье то, что было противно его литературной и ученой совести. Журнал Пушкина не может отбить у вас читателей. Пушкин не искусен в книжной торговле. Его дело показать хоть потомству изданием своего, даже дурного журнала, что он не участвовал в той гнусной монополии, в которой для многих заключается литература; этот долг на него налагается его званием поэта, его званием первого русского писателя…»
В рукописи князя Одоевского возникали одна за другой строки, разящие врагов Пушкина. Пусть почитают правду о себе литературные торгаши из «Северной пчелы» и «Библиотеки для чтения».
А куда же послать грозную статью? Без колебаний отправил Одоевский рукопись в Москву, Степану Петровичу Шевыреву: печатайте, мол, немедля на страницах вашего уважаемого «Московского наблюдателя».
Так снова замкнулся нерасторжимый круг, из которого не суждено вырваться мечтательному Владимиру Федоровичу. Никогда не напечатают «наблюдатели» статьи в защиту Пушкина. Никогда не увидит эту статью в печати первый писатель России.
Глава тринадцатая
«Улица была заставлена экипажами, кареты одна за другою катились к освещенному подъезду. Из карет поминутно вытягивались то стройная нога молодой красавицы, то гремучая ботфорта, то полосатый чулок и дипломатический башмак. Шубы и плащи мелькали мимо величавого швейцара…»
Все было так, как описано в «Пиковой даме». И если бы прохожий, заинтересовавшись съездом, спросил у углового будочника, чей это дом, то будочник назвал бы знатное имя хозяев.
Впрочем, ничего особо примечательного не было на этом бале. Не ждали никого из царской семьи. Все шло по обычному ритуалу. Танцы то оживлялись, то замирали, чтобы возобновиться с новым воодушевлением.
Начинался разъезд. Даже самые неутомимые кавалеры спасались в курительных или карточных комнатах. Александр Сергеевич Пушкин, покинув большую залу, вел ленивый разговор с кем-то из светских знакомых в одной из гостиных. Здесь же, замешавшись среди гостей, казалось, скучал князь Петр Владимирович Долгоруков.
В гостиную вошел Дантес. Петр Владимирович словно ожидал этой минуты. Он подмигнул кому-то из подвернувшихся приятелей, встал за спиной Пушкина, поднял руку и осторожно растопырил пальцы над головой поэта, символически изображая рога. При этом он многозначительно кивал в сторону Дантеса.
Выходка была неожиданной и вызывающей, но на нее, казалось, никто не обратил внимания. Пушкин ничего не заметил. Вскоре и Долгоруков покинул гостиную.
Собственно, ничего больше и не произошло. Однако скандалезную пантомиму, разыгранную Хромым, хорошо видел почтенный гость генерал Владимир Федорович Адлерберг. На его холеном лице отразились недоумение, беспокойство и озабоченность. Некоторое время он был в нерешительности, потом последовал за Долгоруковым. Князь исчез. Генерал обошел все гостиные, карточные комнаты, заглянул в курительную – Долгорукова не было нигде. Генерал Адлерберг вернулся в зал. В первой паре танцующих барон Жорж Геккерен вел Наталью Николаевну Пушкину.
Адлерберг стал следить за танцующими с особым вниманием. Вскоре и он покинул бал.
Со свойственной ему снисходительностью Владимир Федорович всегда отдавал должное головокружительному успеху, который имел у дам его «крестник» – поручик Геккерен. Но, черт возьми… госпожа Пушкина!.. Генералу Адлербергу хорошо известна давняя заинтересованность в ней государя императора. Какие же цели преследует своими неслыханными выходками проныра Долгоруков?.. И надо же было провалиться ему в преисподнюю, исчезнуть почти на глазах у Владимира Федоровича, прежде чем удалось потребовать у него объяснения.
Положение интимного друга императора становилось щекотливым. Если Хромой считает возможным делать свои намеки совершенно открыто, если имеется в виду даже не факт, а только объявляется публично о возможности подобного события, если репутации госпожи Пушкиной, столь отличаемой его величеством, грозит опасность, уже переставшая быть тайной, – тогда для ближайшего друга императора возникает священная обязанность: государь должен узнать все!
На следующее утро Владимир Федорович Адлерберг был в Зимнем дворце. Как всегда, император удостоил его дружеской беседой. Жаловался на государственные заботы. Нет времени отдаться отдыху. Пришлось сократить вечерние выезды. Расспрашивал Владимира Федоровича о последних балах.
– А каков поведением твой крестник, – разумею, поручик Геккерен?
– Взласкан всеобщим вниманием, – отвечал Адлерберг. – Дамы наперебой дарят его благосклонностью. Кажется, он становится усерднее в волокитстве, чем по службе. В полку, к огорчению моему, получает выговор за выговором.
– Тебе не следует оставлять его без попечения. Французы отличаются неистребимым легкомыслием.
– Так, государь! К сожалению, поручик Геккерен все больше увлекается своими победами в гостиных. Могут родиться слухи, может быть, очень лестные для репутации покорителя женских сердец, но чреватые для репутации тех дам, которым он дарит свое внимание.
– О ком речь? – император все больше заинтересовывался беседой.
– Мне доподлинно известно, что барон Геккерен уделяет особое внимание госпоже Пушкиной.
– Представь – в последнее время мне тоже, пожалуй, бросилось в глаза.
– Зная ваши отечески-рыцарские чувства к госпоже Пушкиной, считаю долгом осведомить, государь: завистники поручика Геккерена объявляют в открытую, что муж госпожи Пушкиной возведен в чин рогоносца именно стараниями поручика Геккерена!
– Клевета! – Николай Павлович опешил от неожиданности. – Клевета! – Услышанная новость все больше и больше приводила его в гнев. – Кто смеет об этом говорить? Какие тому доказательства?
– Князь Долгоруков не останавливается перед тем, чтобы свидетельствовать об этом публично…
– Который Долгоруков? А, этот! Да кто же поверит хромой свинье?
– Слухами, распускаемыми князем Долгоруковым, можно бы было, конечно, и пренебречь… – генерал Адлерберг выжидал, что решит император.
Император молчал. Так вот он каков, прыткий поручик Геккерен!..
– Поезжай от меня к его высочеству… – император задыхался от ярости. – Пусть немедля сошлет в дальний гарнизон… На Кавказ! К черту на кулички!
– Слушаю, государь, – отвечал генерал Адлерберг, несколько озадаченный. Ему казалось опрометчивым ехать к великому князю Михаилу Павловичу, командовавшему гвардией, с поручением, родившимся в первом припадке ревнивого гнева. – Слушаю, но смею спросить: не вызовет ли эта неожиданная кара новые толки в обществе?
– Пусть почешут языки…
– Не явится ли после того поручик Геккерен перед госпожой Пушкиной в образе страдальца?
– Нашел страдальца!..
Гнев императора нарастал. Ведь кое-что он и сам замечал, безусловно замечал в последнее время.
По обыкновению, император расхаживал по кабинету, отбивая шаг.
– Очень рад, что ты заговорил со мной, – сказал он, остановившись перед интимным другом. – Лучше принять во время нужные меры… Но какие?
Император сделал еще несколько шагов и вдруг резко повернулся:
– А не пришло ли время поручику Геккерену озаботиться женитьбой? Чего проще? – подобие улыбки промелькнуло на царственных устах. – Коли хочет служить России, должен пустить здесь корни поглубже, – продолжал он. – Нечего потворствовать разврату. Вот и посоветуй ему от моего имени с достодолжной твердостью, но, разумеется, строго приватно. Говорю как первый дворянин России, охраняющий честь достойной россиянки! – Николай Павлович уже начал было рисоваться, даже голос его дрогнул от волнения. – Итак, решено, Адлерберг: женим беспутного бродягу. А ты, коли был его крестным отцом, станешь ныне удачливым сватом. Право, лучше пресечь соблазн, чем искушать даже неприступную добродетель. Пусть твой крестник выберет невесту по вкусу… А мы посмотрим, как он объяснит свое бегство под венец госпоже Пушкиной, если успел ей приглянуться. Прелюбопытный может выйти фарс!
Император вспомнил, какой занимательный фарс измыслил он в недавнее время, послав лекарей к московскому философу Чаадаеву, вспомнил, и его одолел смех.
– Бьюсь об заклад, – сказал Николай Павлович, – женив проворного француза, станем зрителями фарса в истинно французском духе. Что скажешь, Адлерберг?
Николай Павлович был совершенно доволен своим решением. В судьбе поручика Геккерена в одночасье произошел крутой поворот – вместо ссылки в отдаленный гарнизон, он удостоился интимного совета.
– Пусть только не медлит с женитьбой, – еще раз пояснил император, – и сохрани его бог и все святые, если вздумает что-нибудь болтать. Вручаю его судьбу в твои надежные руки, Адлерберг!
– Его сиятельство граф Бенкендорф, – доложил, раскрывая двери, камер-лакей.
Генерал Адлерберг покинул кабинет, удостоенный сердечного доверия императора. Всемогущий и всеведущий граф Бенкендорф приступил к очередному докладу, понятия не имея о тех обстоятельствах, которыми только что и, как всегда, счастливо воспользовался генерал Адлерберг…
Глава четырнадцатая
Дантеса держала в постели легкая простуда. В недомогании была своя приятность – поручик был освобожден от службы. Ох, эта чертова служба у русских! Командир полка, наверное, полагает, что офицеры должны день и ночь думать об учениях, солдатских киверах или исправности строевых лошадей. А ему, барону Геккерену, плевать и на лошадей и на самого полкового командира!
Дантес нежился и раздумывал об удовольствиях ближайших дней. Приглашений приходит столько, что он сможет видеть Натали каждый день. Но рядом с ней вечно торчит муж, похожий на мрачного демона, стерегущего красавицу… На какое-то мгновение он задумался об этом несносном муже, который никак не хочет посторониться.
Чем больше вращается в петербургском обществе Дантес, тем яснее видит: ряды могущественных врагов Пушкина растут, но у него никогда не будет ни друзей, ни защитников ни в одной порядочной гостиной. Барон Дантес Геккерен очень хорошо знает, что эту ненависть к Пушкину порождают его сочинения. Жорж не собирается их штудировать. Они, либералы, везде одинаково скучны и дерзки. Недаром Пушкин отдан под надзор графа Бенкендорфа, играющего столь важную роль в России. Очень хорошо!
…А Натали? Вероятно, Натали думает, что совершает чудеса храбрости, когда танцует с ним на балах. Давно надоели ее вечные страхи! Пора освободить ее от предрассудков!
Дантес хмурится. Ни тактика, ни стратегия галоп-романов не давали ясных указаний на то, как и где можно победно завершить в чопорном Петербурге атаку на женщину из общества, связанную светским этикетом и семейными запретами.
Подле Натали был не только муж, но еще и Катенька, милое чудовище, влюбленная фурия! Но может ли она быть ширмой? И согласится ли она этой ширмой стать? Впрочем, Катеньку можно купить. И цена ей небольшая. Один-два поцелуя… Тогда Катенька исполнит все. Уж очень она горяча. Крутой кипяток. Или, как это говорят по-русски, горячий сбитень!
Поручик заливался смехом, когда в его спальню пришел озабоченный барон Луи Геккерен.
– Я рад, что ты так весел, Жорж!
– От вас зависит, чтобы я не впал в отчаяние. Если вы опять будете говорить мне, чтобы я отказался от Натали…
– Таков мой долг, Жорж! Я теряю надежду, но еще не потерял терпения… В слепом увлечении ты стремишься навстречу неведомым опасностям.
– Эти опасности будут только расти, если посланник его величества короля Голландии будет преследовать госпожу Пушкину своими благочестивыми наставлениями, привлекая к ней глаза и уши любопытных… Натали боязлива, и я должен заявить решительную просьбу: предоставьте действовать мне! Вот видите, от моей веселости не осталось и следа… – Поручик вдруг что-то вспомнил: – Как говорят по-русски, батюшка, сбитень, да? – К полному недоумению барона Луи Геккерена, Жорж снова залился смехом.
– Какой сбитень? – спросил в растерянности старый барон. – Или ты сходишь с ума?
– Ничуть, батюшка, ничуть! И, находясь в здравом уме, я клянусь вам именем пресвятой девы: не в моих правилах отступать!
– Жорж! Я задам тебе последний вопрос: что скажет император? Милостивое внимание его к госпоже Пушкиной…
– Император? – перебил Дантес. – У его величества – клянусь святым Сульпицием – нет шанса там, где охотится ваш сын. Зову небо в свидетели: императора, как и мужа Натали, я не собираюсь посвящать в мою игру!
Барон Луи хотел в гневе покинуть сына. Слуга подал Дантесу какое-то письмо.
Дантес вскрыл его. Высоко поднял брови не то от недоумения, не то от досады.
– Мой бог! Я и вправду не был целую вечность у генерала Адлерберга. В первый же выезд после болезни придется поскучать у него полчаса.
Он снова перечитывает письмо. В письме есть что-то недосказанное, от чего Жорж вновь недоуменно поднимает брови.
– «Я льщу себя надеждой, – читает он вслух, – что вы, несмотря на рассеянную жизнь, которая заполняет ваше время, не замедлите с посещением, которого я жду. Ваш Адлерберг».
– Что там могло случиться, Жорж? – спрашивает барон Луи. Он хорошо понимает, что близкий к императору генерал Адлерберг не рассылает без особой причины приглашений поручикам, даже очень хорошо ему знакомым… – Ты будешь мне отвечать? – настаивает посланник.
Жорж молчит. Вместо ответа он вертит письмо в руках.
Глава пятнадцатая
Первого ноября Пушкин читал у Вяземских «Капитанскую дочку». Развернул рукопись и, словно вглядываясь в глубь времен, отошедших в вечность, стал читать неторопливо:
– «Отец мой, Андрей Петрович Гринев, в молодости своей служил при графе Минихе и вышел в отставку премьер-майором…»
И вот уже благословил Андрей Петрович сына, недоросля Петрушу. Петруша отправляется на дальнюю службу в Оренбург. После первых приключений молодого человека в Симбирске дорожная кибитка снова движется по печальным пустыням, покрытым снегом…
Немногие из гостей, приглашенные хозяевами на обещанный им пир русской словесности, слушали с неослабным вниманием.
Когда из мутного кружения метели выступил дорожный мужик, с первой же минуты поразивший попавшего в буран барчука сметливостью и тонкостью чутья, никто не заметил, что повесть, начатая в дворянской семье, взяла крутой поворот. И то сказать – мало ли дорожных мужиков встречается господам на перепутье?
Разумеется, хозяин дома, князь Вяземский, хорошо знал, какая роль предназначена в повести этому вожатому, который вскоре станет вожаком народного восстания. Не раз беседовал он с поэтом. Теперь Петр Андреевич, отвлекшись от мыслей об исторических событиях, слушал, весь предавшись удовольствию. Только великий художник мог создать это полотно! Нет равных Пушкину!
А Александр Сергеевич, читая, то пригладит рассыпающиеся волосы, то поведет глазом, то прищурится, и тогда таинственный разговор, который ведут при бариче дорожный мужик с хозяином постоялого двора, наполняется непосредственной живостью народной речи.
Петр Андреевич переводит взор на жену. Вера Федоровна даже подалась вперед в своем кресле. Не может скрыть восхищения.
Кому бы, как не Вяземским, знать Пушкина? А вот читает он «Капитанскую дочку» – и, кажется, будь сам автор на подозрительном постоялом дворе, сошел бы за своего человека в иносказательном разговоре, который наперебой пересыпают крылатыми присказками чернобородый вожатый и яицкий казак, вкладывая в эти присказки особый, мужицкий смысл.
…В повести обозначилась любовная линия. Вчерашний недоросль, Петруша Гринев, занимавшийся дома тем, что, замыслив превратить географическую карту в бумажного змея прилаживал мочальный хвост к мысу Доброй Надежды, ныне офицер Белогорской крепости, готовился к поединку в защиту полюбившейся ему девушки.
Наталья Николаевна Пушкина на минуту прислушалась. Но какое ей дело до вымышленных романов, да еще уснащенных дуэлями? Вот уже несколько дней она нигде не встречает барона Дантеса-Геккерена. Говорят, он болен. Может быть, опасно?
На последних балах ее танцы были, как всегда, разобраны заранее и на весь вечер. Неужто же она ждала еще одного приглашения? Какой вздор!
А Жоржа нет как нет. И тотчас спокойнее стал Александр Сергеевич. В эти дни он чаще покидал свой кабинет, чаще звал ее к друзьям.
– Дай срок, славно заживем с тобой, жёнка!
Вот и сегодня он так просил, чтобы она ехала к Вяземским. Наталья Николаевна взглянула на мужа. Он был увлечен чтением повести. А сколько новых у него морщин! Совсем перестали виться волосы… И опять та же неотвязная мысль: может быть, Жорж болен смертельно?..
События в «Капитанской дочке» нарастали.
…Софья Николаевна Карамзина слушала Пушкина, не замечая тех подчеркнуто восхищенных взглядов, которые посылал в ее сторону Василий Андреевич Жуковский. Жуковский питает к ней давнюю симпатию и пользуется каждым случаем, чтобы осуществить свое невинное волокитство. Впрочем, безгрешны все помыслы поэта, пребывающего в горнем мире.
Василий Андреевич слушает чтение, сохраняя благостное спокойствие. Только иногда по добродушному лицу пробежит еле уловимая тень: не то скорбит, глядя на автора «Капитанской дочки», благочестивая душа Жуковского, не то осуждает неискоренимую страсть Пушкина к описанию мятежей. Так оно и есть! Опять добрался до богомерзкого бунта!
Буран, поднявшийся в оренбургских степях, разражается грозной бурей на необъятных просторах России. Слушает Жуковский и недовольно морщится: вон как расписал Александр Сергеевич! От первого натиска взбунтовавшейся черни падают, как карточные домики, царские крепости. Зловещим дымом пожарищ заволакивает города и помещичьи усадьбы. Растут не по дням, а по часам толпы мятежников, среди которых находятся кроме казаков и помещичьих крестьян даже башкирцы и калмыки… Бунт показан будущему читателю в каком-то всеобщем единстве и будто бы в непреодолимой силе. Нет, не описанием бунтов, а призывом к миру и благоволению на земле может прославиться в потомстве имя сочинителя…
Василий Андреевич сложил руки на животе. Если и пробежала тень осуждения на пухлом лице, снова смиренномудро внимает чтецу поэт-царедворец.
А чтец то и дело повторяет имя Пугачева… Правда, в тексте повести именуют его и разбойником и злодеем, а прислушаться – выходит совсем другое: то приписал автор злодею сметливость и находчивость, то живой ум, то представит разбойника чуть ли не в царственном великодушии… Мастерский портрет, а поди разберись: вор и разбойник или?.. Пусть удалось Александру Сергеевичу обмануть цензуру – Жуковского он никогда не обманет. Никогда!
Василий Андреевич отвлекся от повести и не таясь послал Софье Николаевне Карамзиной комический вздох заправского, но безутешного вздыхателя. Известно, что он был изобретателен на шутки, исполненные детского простосердечия…
За ужином Василия Андреевича уже не было. О повести говорил князь Вяземский. Князь был краток. Нет нужды в речах, когда перед тобой истинный алмаз. Что иное может выйти из-под пера Пушкина? После этого Петр Андреевич сосредоточился на мелких замечаниях. Главного, исторического содержания повести, не касался.
Тут заговорил Владимир Федорович Одоевский, только что вернувшийся из Крыма. Лицо его, словно помолодевшее от южного солнца, теперь полнилось внутренним светом. Он не находил слов, чтобы передать, какое впечатление создают незабываемые картины, из которых соткана эта удивительная даже для гения Пушкина летопись недавнего прошлого…
– Савельич – чудо! – восхищается Владимир Федорович. – И Пугачев нарисован мастерски. Швабрин набросан прекрасно, но только набросан. – И тут же со всей откровенностью объяснил: – Для зубов читателя трудно пережевать его переход из офицеров гвардии в сообщники Пугачева. Тут много нравственно непонятного…
Он, Одоевский, не может поверить в столь легкий переход на сторону мятежников дворянина и офицера Швабрина.
Пушкин ответил кратко: не только черный народ был за Пугачева, были случаи добровольного перехода к Пугачеву и среди офицеров. Автор может сослаться на бесспорные документы.
Теперь разговор мог бы коснуться главного. Но Владимир Федорович уклонился от продолжения.
– Перечту повесть еще раз и два, – сказал он с обычной своей кротостью, – и тогда, надеюсь, само собой разрешится мое недоумение…
Владимир Федорович ждал случая поведать Пушкину о статье, написанной им в Крыму. Но еще не имел ответа от Шевырева из Москвы. Он уже напоминал почтенному Степану Петровичу, коря его за медлительность. А Пушкину объявить не решался. Только поглядывал на него с видом заговорщика.
Поэт переговаривался с хозяйкой дома. Внимание Веры Федоровны привлекла любовная интрига «Капитанской дочки». К княгине присоединилась Софья Николаевна Карамзина. Впрочем, гости давно вели оживленную беседу, повернув от воспоминаний о временах прошедших к быстротекущим событиям петербургского дня.
Едва встали из-за стола, Вяземский снова завладел Пушкиным:
– Когда выдашь повесть читателям, Александр Сергеевич?
– Не замедлю, если только пропустит цензура. На днях отослал последние листы. Коли вывезет кривая, буду печатать в журнале.
– В журнале? – удивился Петр Андреевич. – Неужто не прибыльнее издать отдельной книгой? Смотри, останешься, брат, в накладе…
– Знаю. Но другого выхода нет, надо поддержать журнал.
– И, стало быть, не получишь за повесть ни гроша? Ох, и не везуч же ты на барыши, Александр Сергеевич!
– Дай срок, управлюсь как нельзя лучше.
– Пошли тебе бог, – заключил Вяземский, но в добром его пожелании не было никакой уверенности.
И Пушкин разговора не продолжал.
После унизительных переговоров с содержателем Гуттенберговой типографии возникла, может быть, спасительная, но единственная возможность – тираж журнала, уже сокращенный вдвое, снова урезать.
Именно об этом думал поэт, возвращаясь от Вяземских.
– Ты устал, мой друг? – участливо спросила Наталья Николаевна.
– Представь, нимало, – отвечал Пушкин. – Когда дело сделано и мой Пугач пойдет к людям, с новым чувством смотрю на свое создание… Как несовершенно и неполно оно против истории!
Наталья Николаевна отдалась своим мыслям: у кого бы узнать наверное о здоровье барона Дантеса-Геккерена?
А дома, перед сном, встала на молитву. Всевышнему можно во всем открыться. Но в чем она согрешила?
Наталья Николаевна перечла молитвы, как молилась в детстве. Мир снизошел в ее душу. Нет на ней греха. Никогда не забывает раба твоя, господи, ни о долге жены, ни о женской чести… Будь же милостив, боже, ко всем страждущим и болящим!
И еще раз набожно перекрестилась.
Глава шестнадцатая
Едва кончив первое после болезни дежурство в полку, поручик Геккерен помчался в голландское посольство.
Обрадованный, не видевший сына более суток, барон Луи пошел к нему навстречу с простертыми объятиями.
– Батюшка, – сказал, отстраняясь, Дантес, – я не застал вас вчера и не решился доверить бумаге новость, которую должен объявить вам…
– Садись, садись, мой дорогой, – барон Луи придвинул кресло. – Ты чем-то расстроен, мой мальчик? Я предпочел бы жить без твоих новостей, но чаще тебя видеть…
– Я тоже предпочел бы жить без тех новостей, которые обрушились на мою голову. Сам сатана не мог их придумать. – Жорж встал с кресла и, вытянувшись, отчеканил: – Я вступаю в законный брак и почтительно прошу вашего благословения.
Барон Луи отпрянул. Шутка Жоржа показалась ему нелепой и неуместной. Но Дантес не дал ему опомниться:
– Выслушайте меня – и вы первый присоединитесь к моему решению. Итак, я женюсь!
Дантес говорил совершенно серьезно. Но барон Луи рассмеялся:
– Ты в этом уверен? А?. Но ведь сегодня не первое апреля, а только второе ноября по русскому календарю… Ты плохо выбрал день для шутки.
– Я разобью сейчас ваши последние сомнения, мой дорогой родитель. Я был у генерала Адлерберга…
– Но до сих пор у генерала, насколько я знаю, не было подходящей для тебя невесты. Или он действует по чьей-нибудь доверенности? Тогда мы будем благодарить за честь, хотя, признаюсь, в Петербурге несколько торопятся с твоей женитьбой.
– Это произойдет раньше, чем вы думаете.
Жоржу надоела болтовня барона Луи. Он присел в кресло и рассказал все, что узнал от Адлерберга.
От растерянности барон Луи перешел к полной сосредоточенности. Слушал, потирал виски, глядя на Жоржа, словно пытаясь отогнать тяжелый, дурной сон.
– Но почему ты уверен, Жорж, что почтенный Адлерберг говорил от имени императора?
– Я не стал требовать от него доказательств, совершенно излишних. Если генерал ссылался на заботливое внимание к моей особе со стороны его величества, это значит, что я получил прямой приказ…
– А невеста? – У старого дипломата, искушенного во всевозможных амурных историях, происходящих в императорских дворцах, родилась новая мысль. – Тебе ее назвали?
– Нет. Предполагают, очевидно, что я лучше справлюсь с этим сам.
Стало быть, император не предлагает невесты, в участи которой он мог быть особо заинтересован. Посланник расстраивался все больше и больше.
– Ясно одно, мой отец и друг, – продолжал Дантес: – или я женюсь, или могу оказаться очень далеко от Петербурга. Его величество, как вы знаете, не любит шутить…
Барон Луи спросил голосом, полным отчаяния:
– Но кто же навлек на тебя гнев императора, несчастный? – Он поднялся с кресла с трагическим видом. – Опять она встает на твоем и на моем пути! Сколько раз я говорил тебе, мой дорогой мальчик: бойся этой Пушкиной!
– Вы угадали, барон. Теперь исход один: я должен жениться, чтобы оправдаться перед императором.
– Правильно ли ты понял генерала Адлерберга?
– Он говорил как друг, желающий уберечь меня от всяких неожиданностей…
И вдруг Жорж, рассуждавший так дельно и трезво, внезапно вспыхнул:
– Боже мой! Жениться в России! Святой Франциск! Привезти в Париж русский самовар!..
– Ты все шутишь, Жорж. Я, право, не ожидал, что дело так серьезно.
– А! Вы начинаете понимать мое положение.
– Но ведь ты не принимал русского подданства, Жорж. В крайнем случае ты можешь покинуть службу его величеству…
– Из-за скверного анекдота я не поступлюсь карьерой, – отвечал поручик Кавалергардского полка. – Я вовсе не для того ехал в Россию, чтобы вернуться в Европу нищим. Но каково вернуться женатым, да еще с детьми! Представьте: этакие русские Ваня и Маша!..
– Я надеюсь, что тебе не поставили никакого срока? – барон Луи понимал, что отсрочка необходима, как воздух.
– Надо действовать немедленно! Генерал Адлерберг умеет говорить деликатно, но очень ясно.
– Раньше всего мы должны обдумать положение. Ты можешь положиться на меня, мой дорогой. Если беда неотвратима, мы найдем невесту, достойную тебя.
– Я ее нашел!
Барону Луи Геккерену пришлось еще раз впасть в столбняк. Жорж покатывался со смеху.
– Неужто вам не пришла на память послушная, согласная на все Катенька Гончарова?
При упоминании этого имени к посланнику сразу вернулся дар речи:
– Теперь я действительно вижу, что ты потерял последний разум. Ее состояние расстроено вконец. Эту перезрелую дуру не пустят ни в одну порядочную гостиную в Европе.
– Я прошу не оскорблять мою невесту… – Дантес принял позу жениха.
– Но на какого дьявола она тебе сдалась? – барон Луи был на грани бешенства. – Неужто ты не нашел другого способа погубить свое будущее? Жорж, я умоляю тебя – прекрати эту недостойную шутку!
– А я буду просить вас, батюшка, выслушать меня с должным спокойствием. Мы не можем расточать время зря.
С обстоятельностью, которая удивила многоопытного барона Луи, Жорж изложил свои соображения: если государь, в чем не приходится сомневаться, хочет отстранить его, Жоржа, от Натали, то какое же может быть наилучшее средство усыпить подозрения его величества, как не женитьба на ее родной сестре? Кстати сказать, эта женитьба усыпит подозрения мужа Натали. После этого барон Жорж Дантес-Геккерен подвел итог: одним выстрелом он поражает обе цели…
– А потом, – продолжал молодой человек, – я, как родственник, стану ближе к Натали. Вы меня понимаете?
Барон Луи в негодовании закрыл лицо. Дантес не обращал на него никакого внимания.
– Итак, – заключил младший из баронов Геккеренов, – вы видите, что ваш сын умеет размышлять вовсе не без пользы. Женитьбой на Катеньке я верну благоволение императора, которое сейчас – буду говорить мягко – сильно поколебалось. И я приобрету новые права на Натали… Ах, да! – спохватился он. – Чуть было не забыл: в придачу я получу еще Катеньку. Ну что ж? Мы сделаем из нее надежную ширму…
Чем больше говорил Жорж, тем мрачнее становился барон Луи.
– Не печальтесь, – утешил его дальновидный сын. – Я сумею быть и смел и осторожен, а Натали не болтлива. Конечно, она потеряет голову, когда я скажу ей о моей женитьбе. Будем снисходительны к женской слабости. Я дам ей время, чтобы свыкнуться с новостью. Кстати, мой дорогой отец и друг, мне пора. В эту важную минуту я не могу опаздывать на свидание с Натали.
– Ты к ней не поедешь! – старый барон схватил Дантеса за руку. – Слышишь?
– Вы злоупотребляете отцовской властью, – отвечал Жорж, отводя руку Луи Геккерена, – и обращаете во зло мою доверчивость… Но успокойтесь. Как только меня объявят женихом моей Катеньки, я буду видеть Натали столько, сколько захочу.
Барон при упоминании о нависшей свадьбе опять уцепился за последнюю соломинку надежды. Он все еще хотел проверить, насколько решительны пожелания его величества, высказанные через генерала Адлерберга.
Жорж, смеясь, отмахнулся:
– Вы исполните отцовский долг и будете просить для меня руки моей обожаемой Катеньки. Я прошу вас не жалеть красок при описании моих чувств. Вы, разумеется, дадите мне некоторое время, чтобы разыграть в свете роль счастливого жениха мадемуазель Гончаровой. Иначе кто поверит в эту невероятную свадьбу?..
Поручик Геккерен остановился перед креслом барона Луи, отдал ему почтительный поклон и пошел к выходу. В дверях он обернулся:
– Можете ли вы представить себе физиономию господина Пушкина в тот час, когда ему придется назвать меня братом!.. Клянусь, одна эта мысль способна увлечь меня в объятия Катеньки!..
Глава семнадцатая
Еще с утра Наталья Николаевна не могла отделаться от предчувствия: должно случиться что-то недоброе. Короткой запиской, переданной через горничную, тетушка Екатерина Ивановна звала к себе любимую племянницу ровно в два часа дня. Никаких объяснений в записке не было. Оставалось ждать назначенного часа.
Одевшись на выезд, Таша зашла к мужу. День был так хмур, что Пушкин работал при свечах. Тусклые огни освещали стол и его склоненную голову.
– Ты опять заработался?
– Если бы так, мой ангел!
– Так что же с тобой?
– Сам не знаю. Лезет в голову всякая дурь: вот бы, мол, вам, Александр Сергеевич, никогда не ездить ни в Аничков дворец, ни на балы и рауты – никуда. А ехать бы вам, милостивый государь мой, в деревню… Да ты не пугайся. Сейчас же сам и спохвачусь: боже мой! Что будет говорить Наталья Николаевна?! Ну, и опять возьмусь за перо… – Поэт откинулся в кресле. Оглядел жену долгим взглядом. – Как пристало тебе это строгое платье! Чудо, как ты в нем хороша!
– Только что привезли от модистки. Обновлю визитом к тетушке.
– Ну, с богом, жёнка!
Наталья Николаевна вышла к карете. Снег шел вперемежку с дождем. Тяжелой, мокрой пеленой нависло небо. Тревожные предчувствия вернулись.
В гостиной фрейлины Загряжской ее ждал Дантес.
– Здоровы ли вы, барон?
– Моя жизнь кончена! – отвечал он с жестом отчаяния. Казалось, он решился умереть сейчас же, здесь, у нее на глазах. – Но прежде я должен спасти вас, Натали!
Должно быть, он опять принялся за свои старые выходки. Наталья Николаевна попробовала отшутиться:
– Вы очень великодушны, барон. Но, право, я не вижу никакой опасности.
– Не смейтесь! Ради всего святого, не смейтесь!..
О чем он говорил? Об императоре? Но при чем тут император? Он говорил еще о генерале Адлерберге. Откуда взялся генерал Адлерберг?.. Господи, кто же женится на Екатерине?..
Сцена, разыгранная по всем правилам высокой французской трагедии, произвела, по-видимому, бо́льшее впечатление, чем рассчитывал Дантес. Наталья Николаевна ничего не понимала. А он все еще говорил и говорил. Опасность грозит не только ей, но и ему. Он готов на все, пусть сошлют его в Сибирь, но он не перенесет разлуки с ней. Лучше женитьба на Катеньке, чем Сибирь и разлука с Натали… И разве женитьба что-нибудь может изменить?
Мысль о его вероломстве только начинала смутно проникать в сознание Натальи Николаевны.
Дантес не успел дать ей объяснений более убедительных и подробных. Тетушка Екатерина Ивановна к ним присоединилась. Впрочем, сегодня Дантес вовсе не корил ее за торопливость. Он сам спешил покинуть гостиную фрейлины Загряжской. Надо дать время Натали свыкнуться с новостью.
Екатерина Ивановна посмотрела на любимую племянницу с полным недоумением.
Наталья Николаевна привычно улыбалась. Вернее, хотела улыбаться, а губы кривило… Такая страшная вдруг разыгралась у нее мигрень. Скорее в карету!
Дома за обедом несносная Коко, как нарочно, болтала без умолку.
«Неужто она уже знает?» – подумала Наталья Николаевна. И новая мысль, еще страшнее прежней: может быть, Екатерина тоже участвует в заговоре и теперь они вместе над ней смеются?
Наталья Николаевна едва нашла в себе силы, чтобы не закричать: «Этого никогда не будет! Никогда!»
– Что ты говоришь? – обратилась к ней Азинька, не расслышавшая ее шепота.
– Я? – Наталья Николаевна очнулась. – Право, я ничего не говорила. – Голос ее вновь прервался: – У меня разыгралась ужасная мигрень. Нет сил терпеть…
Но она досидела до конца обеда.
Пушкин уехал. Двери в спальню Натальи Николаевны наглухо закрылись.
– Что случилось с тихоней? – спросила у Азиньки Екатерина Николаевна. Ее привычная подозрительность проснулась: – Где она была?
– Не знаю, – коротко ответила Азинька. – Надо приготовить ей компресс для головы.
Она пошла в спальню Натальи Николаевны. При появлении Азиньки та с трудом подняла голову:
– Позови ко мне Екатерину!
– Изволь, – согласилась Азинька, беспокойно присматриваясь. – Но стоит ли давать лишнюю пищу ее любопытству? Может быть, будет лучше, если сначала ты скажешь мне, что произошло?
– Позови ко мне Екатерину!
– Я никого не могу к тебе позвать, – сказала Александра Николаевна, – до тех пор, пока ты не придешь в себя…
– Оставьте меня… Оставьте меня все!…
Азинька выждала, потом тихо вышла из спальни, плотно закрыв за собой дверь. Когда она вернулась в свои комнаты, Екатерина с увлечением гадала на картах. Карты ложились без толку. Не сулили никакой перемены судьбы. Должно быть, все путал бестолковый король треф. Екатерина смешала колоду.
– Ну что? – спросила она, увидев Азиньку.
Азинька пожала плечами. Настал день, когда и она перестала что-либо понимать.
Глава восемнадцатая
Ночная мгла распростерлась над Петербургом.
Может быть, где-нибудь далеко от Северной Пальмиры восходит по утрам солнце. В Петербурге зажигают свечи… Может быть, в других городах оживают площади, улицы и дома, залитые светом. В Петербурге едва виднеется в сумраке Зимний дворец, слышатся звуки полковых барабанов да в черных глазницах окон начинают теплиться огни – из окна в окно, из этажа в этаж…
Но по-прежнему укрыт холодным сумраком дворец-громада; колеблющиеся в окнах огни кажутся траурно печальными…
Император давно трудится в своем кабинете. По часам и получасьям, по минутам расписан его день. Министров сменяют генералы, генералов председатель Государственного совета, – Николай Павлович вникает в каждую бумагу и прежде, чем поставить на полях всеподданнейшего доклада царственный росчерк, отрывисто задает вопросы докладчику. Орлиным взором он видит перед собой любезное отечество и, отвечая за счастье подданных перед господом богом, всегда помнит, что первый его долг – оградить Россию от потрясений, подобных тем, которые собственными глазами видел он при восшествии на престол…
Сменяются в императорском кабинете сановники, текут дни. Уж десять лет он царствует спокойно. Каждое его слово, каждая мысль принадлежат истории. Вернее, сам он творит историю в этом кабинете. Где же вспомнить ему о какой-то непреклонной красавице! Летописцы, которым суждено живописать великое царствование великого монарха, никогда не проникнут в тайны царственного сердца…
Докладчики испрашивают сметных ассигнований, они повергают к стопам его величества проекты благодетельных указов. Когда же тут вспомнить монарху о каком-то поручике Кавалергардского полка, которому преподан добрый отеческий совет!..
После приема высших сановников император совершает освежительную прогулку по городу. Он часто ездит мимо памятника, воздвигнутого вблизи Зимнего дворца славному прадеду – Петру. Скачущий в неведомое будущее Петр всегда вызывает у Николая Павловича высокие мысли. Он, достойный потомок великого царя, уверенно ведет Россию в это будущее. Историки и поэты поставят рядом их славные имена… Где же вспомнить императору о том, что когда-то ему была представлена рукопись поэмы о Петре, в которой не оказалось ни единого слова о царствующем монархе? Несмотря на это, император потратил немало драгоценного времени, чтобы помочь сочинителю мудрыми указаниями. Кажется, он даже поломал при этом остро отточенный карандаш. Но усилия остались втуне, точно так же, как и все долголетнее попечение о Пушкине. Пушкину поручено написание истории Великого Петра, но Николай Павлович не обманывался: ничего достойного высокого предмета никогда не выйдет из-под пера этого, с позволения сказать, камер-юнкера. Если же император не отменяет своего повеления, то это вовсе не значит, что он углубляет допущенную ошибку.
Но вихрем мчат императора по улицам столицы лихие кони. В окнах Зимнего дворца снова теплятся печальные, словно траурные, огни. Николай Павлович спешит к послеобеденному приему, назначенному новым сановникам.
И история следует за ним. Пока что события императорской жизни, которые будущие летописцы внесут в величественную книгу царствования Николая I, записываются малограмотной рукой в камер-фурьерский журнал:
«1836 года, месяц Ноябрь. Присутствие их величеств в собственном дворце. Вторник 3-го. Его величество принимал с докладом…»
Будущий историк, не ограничившись этим журналом, мог бы, конечно, заглянуть и в Государственный совет или в министерские кабинеты, где созидалось, по велениям императора, благоденствие России. Мог бы присутствовать на вахт-парадах и разводах караулов. Он мог бы побывать в старинных особняках, прославленных своей архитектурой и знатными именами хозяев.
Но что интересного можно было бы узнать, например, в доходном доме княгини Волконской, в квартире, которую снимает камер-юнкер Пушкин?
Хозяин дома сидит в своем кабинете. Дел у него по горло, но отнюдь не тех, которыми следует заниматься человеку, носящему придворное звание.
Важнейшее среди этих дел – выпуск нового номера журнала. Участь «Капитанской дочки» решена: она явится перед читателями в книжке «Современника»… Но какое до этого дело истории? Должно быть, суждено этому журналу кануть в Лету: сам издатель, теснимый нуждой, определяет выход новой книжки «Современника» всего в девятьсот экземпляров…
А за стенами кабинета, в котором ведет бой с судьбой издатель-журналист, вовсе нет ничего примечательного. Хозяйке дома, по-видимому, нездоровится. По легкому недомоганию она не выходит из спальни. Но что же в этом удивительного в ненастный ноябрьский день?
В детской идет своя жизнь. Там все шумят, а кто-то плачет громким, басовитым плачем. И тотчас раздается другой голос, звонкий и наставительный:
– Перестань, сейчас же перестань, иначе отдам тебя медведю!
То Машенька успешно применяет воспитательные меры, заимствованные у нянек. Но плач продолжается. Через гостиную пробегает Александра Николаевна и скрывается в детской…
Нет, ничего достопримечательного не происходит в доме княгини Волконской, в квартире, занятой камер-юнкером Пушкиным. Никуда не поедут сегодня ни хозяин, ни хозяйка дома.
Александр Сергеевич занят по горло: и так не успеет он приготовить к сроку декабрьскую книжку «Современника».
А куда ехать Наталье Николаевне? Если бы она что-нибудь могла понять! Что скажут теперь в свете? И опять нет покоя Наталье Николаевне.
От барона Жоржа Дантеса-Геккерена никаких известий нет…
Вечер вступает в свои права. Не хватило сил у солнца, чтобы рассеять зыбкий полумрак, висящий над городом. Теперь снова простирается над ним ночная мгла. Она отступает только там, где яркий свет льется на улицу через зеркальные стекла парадных подъездов. К подъездам несутся кареты. Из карет вытягивается то стройная нога молодой красавицы, то гремучая ботфорта, то дипломатический башмак…
Балы давались в аристократических особняках и в иностранных посольствах. Впрочем, парадных огней не было в голландском посольстве. Посланник встретил день в глубоком волнении и в полном одиночестве.
Когда он очнулся, в кабинете было снова темно. Дрожащей рукой барон Луи зажег свечи. Снова сел в кресло и глядел на разгорающиеся огни без всякой мысли.
Дантес поехал к Карамзиным и был встречен радушно, как всегда. Многие обратили внимание на его томную бледность – результат перенесенного недомогания. Но кому бы пришло в голову, что этот молодой человек в самые ближайшие дни явится здесь женихом Екатерины Гончаровой?
Впрочем, задуманное сватовство непременно состоится. Нет для него никаких препятствий. Чем больше раздумывает Дантес, тем надежнее кажется ему избранный путь.
Очень скоро примирится с неожиданностью и старый барон Геккерен. Кто знает, может быть, именно эта женитьба обратит на Жоржа милостивое внимание монарха? В кабинете голландского посланника чуть ярче разгорелись, пожалуй, огни свечей…
Жизнь великосветского Петербурга отражалась в гласных и тайных документах, в слухах и в сплетнях, в потаенных мыслях и хитро заплетенных интригах.
Кропотливая старуха история собирает для своей надобности всякое: исписанную страницу камер-фурьерского журнала и лоскут министерского распоряжения, писанного рукой равнодушного писца; она не гнушается афишкой, на которую не обратили никакого внимания современники, заглядывает в мемуары, на которых совсем выцвели чернила. Она собирает клочья мелко изорванных писем и гадает по этим клочьям о событиях, которые, может быть, станут важнейшими для потомков. Ничем не гнушается памятливая старуха, даже мелкой заметкой газетного хроникера.
Но сколько бы ни рылись историки, тщетно будут пытаться они разгадать, – если понадобится, конечно, – чем был занят в эти дни чистокровный Рюрикович, князь Петр Владимирович Долгоруков.
Часть третья
Глава первая
По внешнему виду этот конверт ничем не отличался от остальных. Тот же отчетливый штемпель: «Городская почта. 1836. Ноября 4. Утро». Но адрес был написан либо малоопытной, либо нарочито измененной рукой – строчки резко кривили.
Разбирая свежую почту, Пушкин недоуменно повертел конверт в руках и не торопясь вскрыл. На небольшом листе плотной бумаги было написано по-французски каллиграфически выведенными полупечатными буквами:
«Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в полном собрании своем под председательством достопочтенного магистра ордена его превосходительства Д. Л. Нарышкина…»
Что за чепуха? Александр Сергеевич уже хотел было отбросить нелепый листок, но в глаза бросилось продолжение:
«…единогласно избрали господина Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх».
Чепуха оборачивалась мерзкой грязью. Взгляд еще раз упал на четко прописанную фамилию великого магистра ордена рогоносцев. Фамилия Нарышкина раскрыла едва завуалированный смысл пасквиля.
Гофмаршал высочайшего двора Дмитрий Львович Нарышкин, доживавший свой век дряхлой развалиной, был в свое время официальным мужем столь же официальной любовницы императора Александра I. И сама Мария Антоновна Нарышкина, променявшая после многих лет открытой связи привычную благосклонность царя на горячие чувства молодого флигель-адъютанта, все еще странствовала где-то по белу свету.
Эта скандальная история не была забыта. Авторы «диплома», избрав имя пресловутого мужа, угодливо уступившего красавицу жену императору Александру Павловичу, теперь именовали Пушкина коадъютором, то есть соправителем, Нарышкина по ордену рогоносцев. Смысл игривой шутки был совершенно ясен: в ней крылся клеветнический намек на связь жены Пушкина с царствующим императором Николаем Павловичем.
Изобретательные шутники жаловали сверх того поэта званием историографа. Пушкин уже пять лет состоял на государственной службе как историк Петра I. Ни строки из этого труда опубликовано не было. Стало быть, государственное жалование является подачкой за проданную честь жены. Кому же как не Пушкину и быть при таких обстоятельствах историографом светлейшего ордена рогоносцев?
Клеветник, укрывшийся в полной безнаказанности, оказался великим мастером своего дела. Выставленная в «дипломе» подпись «непременного секретаря», графа Иосифа Борха, как нельзя лучше дополняла ссылку на знаменитого рогоносца Нарышкина. Имя графа Борха неотделимо от грязных страстишек, которые приписывают многим представителям петербургского света, в частности почтенному посланнику его величества короля Голландии, барону Луи Геккерену. Имя графа Иосифа Борха служит одновременно вывеской, за которой скрывает свои скандальные похождения известная всему Петербургу супруга непременного секретаря ордена рогоносцев. Стоит углубиться, – впрочем, совсем недалеко, – в родословные, чтобы установить, что жена графа Борха, графиня Любовь Борх, рожденная Голынская, приходится сродни московскому семейству Гончаровых, к которому принадлежит и Наталья Николаевна Пушкина.
Если бы автор «диплома» перебрал все фамилии, принадлежащие к петербургскому свету, то и тогда нельзя было бы измыслить другой букет имен, в котором сочеталось бы столько выразительно-откровенных намеков, полных яда и смердящей грязи.
Пушкин сидел за письменным столом, прикрыв глаза рукой. Рука дрожала. Вскочил и заметался по кабинету. Если бы найти ядовитую гадину, старательно выводившую зловонные строки! Если бы только найти! Он сосредоточит всю волю, все силы – и найдет. Найдет и раздавит! Александр Сергеевич заскрипел зубами. Поистине был в эту минуту страшен. Опомнился, сказал сам себе:
– Полно дурить, Александр Сергеевич! Наташа ни в чем не виновна. Если же говорить о царе, то и трижды неповинна Наташа.
Коли шлют омерзительные пасквили, сам во всем виноват. Заманили на царскую службу архивами – поддался соблазну. Сколько раз твердил себе: не должно было вступать в службу, а еще того хуже – опутывать себя денежными обязательствами.
Твердить твердил, но что проку? Правда, брал ссуды у казны за великий труд. Ныне тетради, исписанные материалами к «Истории Петра», смотрят укором. Кому скажешь, сколько труда положено, сколько еще предстоит трудиться, цепенея от мысли, что нелицеприятную историю Петровской эпохи никогда не пропустят ни цензура, ни царь?
А бездельники, сочиняющие шутовские «дипломы», может быть, уже таскаются по гостиным: «Слыхали? Господин Пушкин получил смехотворное послание. Но шутки в сторону – за что же получает жалованье от его величества медлительный автор незримого труда?.. – И потом, озираясь и приникнув к уху вожделеющего собеседника: – Или в самом деле настала пора стать Пушкину историографом ордена собратьев-рогачей?..»
Александр Сергеевич пошел из кабинета, но, не дойдя до дверей спальни, которая была одновременно и будуаром Натальи Николаевны, повернул обратно.
Он один примет гнусный удар. Грязь не должна касаться Таши. Вернулся в кабинет и плотно прикрыл за собой дверь. Анонимный листок лежал на письменном столе, заражая воздух.
Гнев Пушкина все больше обращался против царя. Царь не стыдится читать семейные письма, которые тащат ему, нарушая почтовую тайну, усердные холопы. Обрядил его, Александра Пушкина, в шутовской придворный кафтан и, пользуясь безнаказанностью, строит куры Наташе… Но полно!
Надобно немедля и сполна рассчитаться с царем. Отдать в казну в уплату ссуды все, что осталось от разоренного имения. Авось хватит. Должно хватить! Да еще так надобно рассчитаться, чтобы царь-комедиант не мог разыграть оскорбительного великодушия…
Александр Сергеевич стал подсчитывать долг казне, а ему подали срочное письмо от Елизаветы Михайловны Хитрово. Пушкин досадливо поморщился. Елизавета Михайловна Хитрово, дочь фельдмаршала Кутузова, уже не раз говорила и писала поэту, что родственник ее, Голенищев-Кутузов, затевает шумный поход против Пушкина из-за «Полководца». Ништо сейчас поэту праздные козни праздного человека.
Но едва вскрыл конверт – начал читать с напряженным вниманием. Давний друг и почитательница Пушкина, Елизавета Михайловна писала полная тревоги; к ее письму был приложен точно такой же «диплом», как тот, что доставила почта на квартиру Пушкина. Стало быть, рассылают пасквили по всему городу.
Первым движением было сразу же ответить на письмо Хитрово. Наташа, слава богу, не приходила.
– Александр Сергеевич, к вам граф Соллогуб!
Это был тот самый Владимир Александрович Соллогуб, с которым несколько месяцев тому назад дело чуть было не дошло до дуэли.
Гость смущен. Мямлит невесть что.
– Давайте напрямки, граф, я, кажется, угадываю.
И действительно угадал.
Владимир Александрович вынул из кармана конверт, надписанный лакейской рукой. Его получила сегодня тетка молодого графа. Во втором, внутреннем конверте, адресованном Пушкину, оказался тот же пасквиль, слово в слово, из строки в строку.
– Я уже знаю, – сказал Пушкин, стараясь вернуть внешнее спокойствие. – Это касается чести моей жены.
А у самого лихорадочная мысль: клеветники действуют с наглой поспешностью.
– Кто бы мог решиться, Александр Сергеевич?
– Подозреваю одну высокопоставленную даму, – отозвался Пушкин. – А впрочем… – и развел руками. Оказался совершенно беззащитен перед низостью, происхождения которой не мог разгадать. Может быть, в каком-нибудь аристократическом салоне собрались на шабаш злобные ведьмы и отравляют жизнь людям своим трупным ядом. Может быть, в гостиной графини Нессельроде решила позабавиться титулованная чернь.
– Буду искать, – заключил Пушкин. – Надеюсь, найду.
Соллогуб вскоре уехал. Никто не нарушал больше одиночества. Наташа, слава богу, так и не заглядывала. А может быть, было бы легче, если бы зашла? Нет, нет! Он еще не в силах овладеть собой.
За стеной, в детской, расшумелись дети. Прислушался, – ну конечно, бедокурщица Машка теребит увальня Сашку. Сашка ревет. Его дружно поддерживают младшие. Суетятся встревоженные няньки. Содом и Гоморра!.. Не Наташа ли туда пошла? Нет, в детской раздается спокойный голос Азиньки, и шум, поднятый няньками и детьми, сразу затихает.
Спасибо Азиньке! Умно и ловко управляет домом. А Наташа, должно быть, куда-нибудь уехала. При этой мысли даже обрадовался. Снова, брезгливо морщась, взял в руки гнусный листок.
Трусливому автору анонимки не дашь звонкой оплеухи. Не позовешь к барьеру. А в обществе с новой силой поднимутся слухи: «Император… Наташа… Наташа и Дантес… Дантес!» Он и до сих пор не нашел способа, чтобы избавиться от назойливости этого проходимца. Наглость Дантеса растет. Растет и беспокойство за Наташу. И бесплодно уходит время, рождая тревоги при каждой встрече жены с этим шалопаем.
Не посылает ли судьба повод, чтобы разом кончить и затянувшуюся историю с Дантесом? Стоит лишь отправить ему короткий вызов на дуэль, не обременяя себя никакими объяснениями. Надо рубить узел, который нельзя развязать. Пора!
Стал совсем спокоен. Собрал все три экземпляра пасквиля, попавшие к нему в руки за одно утро, и спрятал в дальний ящик письменного стола.
Он найдет ядовитую гадину, рассылающую гнусные пасквили. А для начала сейчас же пошлет короткий вызов на дуэль барону Жоржу Дантесу-Геккерену.
Александр Сергеевич взялся за перо…
Глава вторая
Вызов, посланный Пушкиным, не попал в руки к Дантесу. Он нес 5 ноября суточное дежурство в полку.
Удар обрушился на измученную голову голландского посланника.
Барон только что размышлял о предстоящей женитьбе нареченного сына. Взвесив обстоятельства, посланник уже готов был примириться с этой неприятностью, наименьшей из тех, которые, как оказывается, могли угрожать Жоржу. И вдруг вызов Пушкина, совершенно неожиданный и столь же зловещий!
Понятия не имел Луи Геккерен о том, что автор пасквиля, доставленного накануне городской почтой Пушкину, бросил в игру свою собственную карту и смешал все ставки, спутал все расчеты. Свадебная карта Геккеренов оказалась бита раньше, чем ее успели пустить в ход.
Стараясь разгадать причины вызова, барон Луи заново рассматривал поведение Жоржа. Неужто Жорж допустил какую-нибудь чересчур откровенную неосторожность? Не может быть. Жорж ни в чем не менял привычного поведения с госпожой Пушкиной. Почему же теперь, когда Жорж готов публично засвидетельствовать своей женитьбой великодушный отказ от госпожи Пушкиной, именно теперь ее муж, как медведь, лезет на рогатину? Ничего глупее нельзя придумать. Однако, кто может поручиться за направление шальной пули, выпущенной из дуэльного пистолета? Надо спасать нареченного сына. Время не ждет.
Посланник овладел чувствами и, собравшись на выезд, твердо приказал кучеру:
– На Мойку, к Конюшенному мосту!
Пушкин принял незваного гостя. Был вежливо сух. Барон Луи не без труда нашел выражения, чтобы изложить свою просьбу. Поручик Геккерен, находящийся на дежурстве в полку, еще ничего не знает. Но он, барон Луи Геккерен, разумеется, принимает вызов от имени сына. Принимает без всяких оговорок. Однако он просит господина Пушкина понять чувства несчастного отца: все случилось так неожиданно, все так ему непонятно…
Барону очень бы хотелось сказать напрямки, что вместо дуэли им, как будущим свойственникам, куда бы лучше обсудить вопрос о предстоящей свадьбе. Но теперь, после вызова, присланного Пушкиным, объявить о сватовстве Жоржа к Екатерине Гончаровой совершенно невозможно. Иначе на Жоржа падет оскорбительное подозрение в трусости. Самое сватовство могут истолковать при создавшихся обстоятельствах как бегство из-под дула пистолета… Черт бы побрал этого Пушкина!
Сидя в кабинете поэта, барон Луи бросал на него растерянные взгляды и мог говорить только о чувствах несчастного отца, застигнутого врасплох неожиданным вызовом. Он просил отсрочки на сутки.
Пушкин согласился. Вызов сделан. Не все ли равно, сегодня или завтра противники взведут курки? Александру Сергеевичу было важно как можно скорее выдворить опасного посетителя. Самый факт его появления мог привлечь внимание домашних. Слава богу, Натальи Николаевны не было дома. Но сразу после отъезда барона Геккерена в кабинет пришла Азинька.
– Что скрывается за этим неожиданным визитом? – спросила она с тревогой.
– Ничего важного, – отвечал поэт.
– Вы не мастер лгать, – настаивала Александра Николаевна. – Должны быть очень важные причины для того, чтобы барон Геккерен, которому вами отказано от дома, решился посетить вас.
– По правде, я сам не понимаю истинных намерений барона. Не будем о них гадать. Пусть это посещение останется до времени тайной, Азинька… Беру с вас слово!
А барон Луи Геккерен, вернувшись в посольство, ломал голову над неразрешимой задачей. Лучшее средство предотвратить дуэль – это объявить о предстоящем сватовстве. Но до отказа Пушкина от вызова объявить о нем невозможно.
Да и не будь злосчастного вызова, с объявлением сватовства все равно нельзя было бы спешить: иначе эта неожиданная свадьба, не будучи подготовлена во мнении света, вызовет бурю недоуменных толков. Но и медлить со сватовством теперь тоже нельзя – иначе неотвратимая дуэль и невероятный скандал, скандал независимо от исхода поединка. Что скажет грозный император? Посланник с ужасом чувствует, что в вихре надвинувшихся событий может рухнуть его собственная дипломатическая карьера.
Дуэль надо предотвратить во что бы то ни стало и любыми средствами… А короткие часы отсрочки бегут. В поисках выхода барон Луи Геккерен вспомнил о фрейлине императрицы, Екатерине Ивановне Загряжской. Пусть она спасает репутацию племянницы, поскольку эту репутацию выставил как мишень для дуэльных пистолетов неистовый Пушкин. Фрейлина Загряжская представилась барону надежной единомышленницей.
«Союз и тайна, – заключил старый дипломат, приступая к действиям, – непроницаемый покров тайны прежде всего!»
В тот же вечер голландский посланник посетил престарелую фрейлину.
После коротких учтивостей гость приступил к делу.
Когда он объявил о предложении руки и сердца, которое имеет честь сделать высокочтимой мадемуазель Екатерине Гончаровой барон Жорж Геккерен, госпожа Загряжская ограничилась тем, что чаще, чем обычно, стала нюхать из любимого флакона с целебной солью. Попросту говоря, ничего не могла понять видывавшая всякие виды старая фрейлина. Но не успела еще Екатерина Ивановна прийти в себя от неожиданного сватовства, как барон объявил, что счастью будущих жениха и невесты препятствует вызов на дуэль, который прислал Жоржу Геккерену без всяких мотивов господин Пушкин.
Едва услышала это Екатерина Ивановна, любимый флакон выпал из ее рук, грохнулся на пол и разбился, а она так и осталась сидеть с растопыренными руками, будто гость сам навел на нее дуло пистолета.
По счастью, барон Луи тотчас нашел на столике запасной флакон с целительной солью и продолжал деловито толковать о том, что единственно участие высокочтимой Екатерины Ивановны по родству с Пушкиными может предотвратить кровавую драму. Бог поможет ей, если это возможно, принудить господина Пушкина к отказу от дуэли, после того как он узнает о предстоящем сватовстве.
На том и уехал гость, взяв слово держать все в тайне.
Оставшись одна, фрейлина Загряжская приказала никого более не принимать. Ей представилось, что пришел смертный час. Не могла подняться с кресла, чтобы пасть ниц перед святыми иконами.
А на смену старому барону явилась, словно сговорившись с ним, любимая племянница Таша. Голова Екатерины Ивановны была обмотана полотенцем, смоченным ароматическим уксусом. Она охала и стонала и уже готовилась еще раз услышать от Таши ту же новость, но Таша понесла несусветную чушь.
– Да говори ты толком, сумасшедшая, кто на ком женится? – повторяла Екатерина Ивановна, стараясь выиграть время.
Но Таша рассеяла последние сомнения. Жорж сам ей все рассказал, когда они виделись здесь в последний раз. Тетушка помнит, конечно, как у Натальи Николаевны разболелась голова. С тех пор она крепилась, но больше выдержать не могла.
– Никогда бы не подумал Жорж об Екатерине, – воскликнула Наталья Николаевна, – никогда!.. Если бы ему не грозил гнев императора…
– Нишкни ты, блажная! – останавливала племянницу Екатерина Ивановна, как только та начинала непочтительно говорить о царе. А сама все больше и больше прислушивалась к бессвязному рассказу.
Из этого рассказа обнаружилось важнейшее обстоятельство, скрытое бароном Луи. Подумать только! Выходит, что сам государь отстраняет от Натальи ретивого кавалергарда!
– Так-таки и приказали твоему ухажеру жениться? – переспрашивала почтенная фрейлина.
По опыту долгой придворной жизни она начинала кое-что смекать. Давние надежды, связанные с вниманием, которое оказывал Таше государь, готовы были снова ожить. Но тут вспомнила тетушка о затеянной Пушкиным дуэли… Ничего, оказывается, не знает об этом Наталья. Как же ей такое скажешь?
– Перестань хныкать, Христом-богом прошу! – повторяла Екатерина Ивановна, все еще не решаясь сразить любимую племянницу страшным известием. – Ну, женят красавца – эка невидаль! Женитьба молодцу не укор. Мало ли кто не по своей воле под венец шел!
– Если бы вы видели отчаяние барона! Он раньше умрет…
– Как бы не так! – Екатерина Ивановна решилась наконец объявить главное: – А вот из-под дула пистолета сразу отправится на тот свет, коли решил всадить ему пулю в лоб твой благоверный. О дуэли, которая у них назначена, ничего не знаешь?
Теперь настала очередь Натальи Николаевны подумать, что тетушка лишилась рассудка у нее на глазах.
А Екатерина Ивановна, скинув в ажитации целительное полотенце с головы, сыпала слова одно страшнее другого:
– Ты по пустякам нюнишь, а они, может, завтра стреляться будут. Меня по доверенности старый Геккерен обо всем уведомил. Часу не прошло, милая, как он от меня уехал…
Наталья Николаевна была в глубоком обмороке. Тетушка спрыснула ее святой водой, дала понюхать из флакона и стала читать молитву. Когда же Наталья Николаевна открыла глаза, Екатерина Ивановна решила довести дело до конца:
– Ежели они с пистолетами друг на дружку выйдут, тогда поздно будет. Ладно, если разойдутся живыми, а коли твои же дети сиротами останутся, что тогда?
Наталья Николаевна все еще не могла выйти из оцепенения. Напрасно спрашивала Екатерина Ивановна, что у них в доме приключилось, чем еще провинился перед Ташиным мужем повеса Дантес? Ничего важного так и не могла припомнить Наталья Николаевна.
– И про задуманное сватовство к Екатерине ты не болтала?
– Что вы, тетушка! Сама поверить не могу…
– А и то сказать, – решила Екатерина Ивановна, – чего бы твоему африканцу за Екатерину драться? Тут какое-то другое, совсем особое дело. Старик Геккерен на что дока – и тот руками разводит. А драка назначена. И промедления не будет. Ну, дожили, Наталья! – Екатерина Ивановна всплеснула руками. – Святые угодники, молите бога о нас! Да нет, нешто в такое дело будут мешаться небесные предстатели? Нам самим надобно у драчунов пистолеты отобрать. Но кто может вступиться? Только одного человека знаю. Надобно сейчас же посылать за Василием Андреевичем Жуковским. Ежели не он, никто нас не спасет.
Жуковский жил в Царском Селе. Нелегко было найти человека, которого можно было бы немедленно отправить к нему с таким тайным и важным поручением. Хорошо, что в Петербурге оказался брат Натальи Николаевны, молодой царскосельский гусар Иван Николаевич Гончаров. Немедленно призванный к тетушке Екатерине Ивановне, он тотчас вошел в сложные обстоятельства дела. Завтра чуть свет он поскачет в Царское.
Екатерина Ивановна первый раз перекрестилась с облегчением. На том и отпустила Ташу домой, взяв клятву хранить тайну перед мужем.
Фрейлина Загряжская, усердно помолившись перед иконами, совсем размечталась: не спускает, стало быть, император глаз с Наташи…
Наталью Николаевну дома встретила Азинька:
– Представь, у Александра Сергеевича был голландский посланник.
Новость, казалось, должна была огорошить Ташу. Но Таша не обратила на нее никакого внимания. Прошла прямо в спальню.
– Александр Сергеевич дома? – спросила она у горничной.
– Дома-с…
Первая мысль была – сейчас же пройти к мужу. А сил для этого нет. Пусть лучше завтра… Но что будет завтра?
Легла в постель, и все смешалось в изнемогшей голове. .Что же будет завтра, о господи?..
Во всем доме только одна Екатерина Николаевна спала безмятежным сном. О ней все забыли. Никто не считал нужным осведомить о будущем невесту, избранную бароном Жоржем Геккереном.
Глава третья
«Милостивый государь, граф Егор Францович… По распоряжениям, известным в министерстве Вашего сиятельства, я состою должен казне (без залога) 45 000 рублей, из коих 25 000 должны мною быть уплачены в течение пяти лет.
Ныне, желая уплатить мой долг сполна и немедленно, нахожу в том одно препятствие, которое легко быть может отстранено, но только Вами…»
Далее в письме к министру финансов графу Канкрину Пушкин исчислял свое имущество, состоящее из пожалованного ему отцом нижегородского имения с 220 душ (увы, давно заложенных в сорок тысяч). Поэт и отдавал это имение в покрытие долга казне.
«Осмеливаюсь утрудить Ваше сиятельство еще одною, важною для меня просьбою, – продолжал Пушкин. – Так как это дело весьма малозначуще и может войти в круг обыкновенного действия, то убедительнейше прошу Ваше сиятельство не доводить оного до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет таковой уплаты (хотя она мне вовсе не тягостна), а может быть и прикажет простить мне мой долг, что поставило бы меня в весьма тяжелое и затруднительное положение: ибо я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости…»
Переписывая письмо набело, Пушкин с удовольствием перечитал последние строки. Коли дойдет до царя, тогда он поймет, что чаша терпения переполнилась. А дойти до царя непременно дойдет. Как не дойти, когда нашептывают ему о каждом произнесенном Пушкиным слове, когда впиваются соглядатаи в каждую написанную им строку?
А он, русский писатель, отдав последнее имущество в казну за ссуды, которые получал за труд, на печатание книг, не оставит никакой пищи клеветникам, когда призовет их к ответу.
Александр Сергеевич третий день искал автора гнусного пасквиля, но не мог обнаружить.
– Барон Геккерен! – доложил слуга.
– Проси, – не скрывая удивления, распорядился Пушкин.
Подписав письмо к графу Канкрину и поставив дату – 6 ноября, поэт отложил его в сторону.
Луи Геккерен, вновь явившись после вчерашнего визита, выглядел несколько бодрее. Как ни ужасна катастрофа, нависшая над его головой, он все еще надеется, что время поможет ему… хотя бы собрать последние силы, чтобы приготовиться к печальному будущему, если оно неотвратимо…
И вдруг от бодрости его не осталось ни следа, он едва сдерживал рыдания, когда заявил, что явился просить новой отсрочки на неделю.
– Даю вам не только неделю, даю две, – отвечал Пушкин, – и заверяю честным словом, что не дам никакого движения делу до истечения срока. Если же встречусь с вашим сыном, буду держать себя так, как будто между нами ничего не произошло.
Барон рассыпался в благодарностях.
Через несколько минут после отъезда посланника в кабинет вошел, протягивая обе руки хозяину, Василий Андреевич Жуковский.
– Я уже заезжал к тебе, Александр Сергеевич, да у тебя сидел вон какой сановный гость. А мне надобно побеседовать с тобой с глазу на глаз.
Жуковский сел в кресло, сделал строгое лицо, но продолжал с прежней сердечностью:
– Винись, брат, во всем винись – никакой утайки не потерплю. Что тут у вас творится?.. – Он глубоко вздохнул, прикрыв глаза, и вдруг глянул на Пушкина в крайнем испуге. – Ты в своем уме? Какому-нибудь прапорщику драться впору, а не тебе, отцу семейства. Одним словом, Александр Сергеевич, все знаю.
По мере того как говорил Василий Андреевич, Пушкин все больше мрачнел. Неожиданный приезд Жуковского и его осведомленность поразили поэта.
– – Кто же призвал тебя, миротворец?.
– Кто бы ни звал, я здесь, чтобы спасти тебя, коли возможно… И первое, чего требую, – это чистосердечного покаяния.
Василий Андреевич то журил, то шутил, то начинал настойчиво расспрашивать. По-видимому, сам еще не знал, с какого бока приступиться.
Пушкин держался замкнуто. Если тайна дуэли перестала быть тайной, стало быть, разболтали Геккерены… Неужто и Наташа тоже знает? Кто, однако, мог осведомить Жуковского?
Василий Андреевич упорно уклонялся от прямых ответов. Он хотел прежде всего знать причины, которые повлекли вызов на дуэль.
Пушкин вынул из письменного стола злосчастный «диплом». Гость внимательно перечитал.
– Гнусно задумано, – сказал он, откладывая листок. – Всю мерзость человеческую уместили чуть ли не в десять строк… Гнусно и постыдно, хотя и замысловато писано. Однако при чем здесь барон Жорж Геккерен?
– О том мне знать.
– Прости меня, бестолкового, Александр Сергеевич, может, я и вовсе из ума выжил, но ведь вызвал ты на поединок именно барона Геккерена? Почему же он должен быть за чужие мерзости перед тобой в ответе?
– У меня с ним свои счеты. Вот и решил я воспользоваться поводом, чтобы кончить давнюю, всем надоевшую историю.
– А жену ты спросил? Ты поводов для драки ищешь, а ей каково?
– Нет другого выхода, Василий Андреевич, чтобы оградить Ташу! – твердо сказал Пушкин. – Поверь, действовал я не сгоряча, но многократно обдумав положение…
Александр Сергеевич ничего не сказал о мерах, которые принял он в отношении царя и расчетов с казной. Еще бы больше всполошился Василий Андреевич. Но давно тяготило это попечительство Пушкина.
Сейчас он ждал одного: скорее бы кончился ненужный, тяжелый разговор! А Жуковский так и не мог решить, какими мерами тушить занявшийся пожар.
С тем и отправился миротворец далее, к друзьям Пушкина – к Вяземскому и Виельгорскому. Они, оказывается, тоже получили гнусные пасквили. Осведомившись, что Пушкин послал вызов молодому Геккерену, друзья поэта озабоченно разводили руками. Но ничего дельного присоветовать не могли. Только тайна дуэли все больше выходила на свет…
Глава четвертая
Об этом же, проводив Василия Андреевича, размышлял Пушкин. Коли успели сообщить Жуковскому и призвали его на помощь, стало быть, и Таша знает. Не может не знать. Только, щадя его, затаилась. Нет ни нужды, ни возможности откладывать дальше объяснение. Хотел было идти к жене, а она сама пришла в кабинет. Не могла больше ждать: после приезда Василия Андреевича вчерашние хлопоты сами собой открылись Пушкину.
Была Наталья Николаевна сникшая, подавленная свалившимся на нее горем.
– Эта ужасная дуэль – правда?
– Откуда ты знаешь, Таша?
– У меня нет от тебя тайн. Вчера я была у тетушки Екатерины Ивановны, ее посетил старый барон Геккерен…
– А тетушка, суди ее бог, ухватилась за Жуковского?
– Я сама слезно об этом ее молила, – Натали опустилась в кресло. – Ничего не могу понять… Это так неожиданно и так страшно!..
Как ни готовился к разговору Александр Сергеевич, не мог освободиться от ощущения вины перед женой. Подошел к ней, обнял.
– Слушай и пойми меня, жёнка. Давно бы пора мне кончить счеты с господином Дантесом. В моем бездействии он видел лишь повод для новых выходок. – Пушкин говорил с душевной лаской, только в глазах залегла печаль. – Не сегодня и не вчера я удостоверился в том, что Дантес, ища твоей благосклонности, не только возбудил слухи, но и успел произвести впечатление на тебя.
Наталья Николаевна быстро подняла голову, но ничего не ответила.
– Ни в чем не хочу тебя винить, – продолжал с горячностью Пушкин, – верю, ни в чем не провинилась ты перед богом. Но знай: по легкомыслию ты поставила себя на край пропасти. Одна безусловная искренность может облегчить нашу участь.
– Милый! Я сделаю все, чтобы исполнить твою волю. – Руки Натальи Николаевны обвились вокруг шеи мужа. Пушкин почувствовал ее горячее дыхание и еще более жаркие слезы. – Я сделаю все, что ты хочешь, только откажись от этой ужасной дуэли!..
– В этом, видит бог, я не властен, Таша! – Смущение его усилилось, но он оставался непоколебим. – Мой отказ породил бы лишь новые толки. Как от них уберечься, если Геккерены уже пренебрегли тайной и тем исключили себя из общества честных людей?..
Стоило произнести Александру Сергеевичу ненавистное имя, как ярость, которую он с трудом сдерживал, прорвалась с неудержимой силой. Но он по-прежнему был безоружен перед женой – ничем не мог осушить ее слезы. А еще предстояло многое ей открыть.
– Коли хочешь знать, куда зашло дело, прочитай это письмо. Хотел уберечь тебя от грязи, да делать нечего. Иначе, боюсь, не поймешь моих действий.
Наталья Николаевна быстро протянула руку к письму и поднесла его к глазам. А слезы, неостановимые слезы, так мешали читать! Наталья Николаевна вытирала глаза, читала, перечитывала и сама себе боялась поверить: в письме не было ни слова о Дантесе!
– Ничего не понимаю, – Наталья Николаевна глядела на мужа с полным недоумением. – Какой Нарышкин? Какие рогоносцы?
Тогда он объяснил ей скрытый смысл гнусных намеков на ее близость с царем.
– Вот бы никак не додумалась, – призналась Наталья Николаевна. Невольный вздох облегчения вырвался у нее. – Кому могла прийти в голову такая низость?
Если дело касается ее отношений с императором, ей не в чем оправдываться. Александр Сергеевич с презрением говорил о недостойных исканиях царя. Наталья Николаевна еще раз пробежала глазами пасквиль.
– Милый! За что же ты вызвал на дуэль барона Геккерена?
Пушкин медлил ответом. Что нового он мог ей сказать? И опять повторил Александр Сергеевич, что у него нет другого средства оградить ее от назойливости француза, что ему давно следовало вмешаться, что теперь, когда судьба дала ему в руки повод, – он указал рукой на пасквиль, – он им воспользовался.
Прошел по кабинету. Встал перед ней:
– Теперь ты понимаешь меня, Таша?
Да, да! Она все хотела понять. И все-таки ничего не понимала. Она была готова повиниться перед ним, если бы только могла отвести ужасную дуэль. Неожиданная мысль вдруг осенила Наталью Николаевну.
– Выслушай теперь ты меня. – Она усадила мужа рядом с собой. Ее рука легла на его плечо. – Ты сам видишь, как низки злобные люди, которые клевещут тебе на меня. Но мы оба знаем, как все это глупо. – Наталья Николаевна улыбнулась сквозь невысохшие слезы. – Император и я! Боже мой, как это глупо! – Рука ее, лежавшая раньше на плече мужа, теперь приглаживала его растрепавшиеся волосы. – Слушай, я должна сказать очень важное. Тебе клевещут на меня, и ты сам знаешь цену этой клеветы. Но представь, барон Жорж Геккерен стал жертвой столь же нелепых подозрений, но уже со стороны самого императора…
Пушкин глянул на жену с удивлением. А Наталье Николаевне показалось, что она нашла наконец путь к спасению.
Император – кто бы мог подумать? – приревновал ее к барону Геккерену. Он преследует барона, и ему же послан вызов на дуэль… О, если бы Александр Сергеевич все знал, он никогда бы этого не сделал!
Пушкин, совершенно смятенный, не спускал глаз с жены. Но Наталья Николаевна решилась твердо ничего не скрывать. Да ей и оставалось досказать только самое главное.
– Дантесу, – заключила она, – преподан совет оправдать себя женитьбой.
– Полно, Таша, бог знает, что ты вообразила!
– Ничего не вообразила, – решительно отвечала Наталья Николаевна. – С бароном говорил об этом от имени государя генерал Адлерберг. Ты его знаешь?
Наталье Николаевне было трудно понять, какое впечатление производит ее рассказ на мужа. Пушкин хранил угрюмое молчание. Но когда же случалось, чтобы она не рассеяла его мрачные мысли?
– Ты сам скоро узнаешь, на ком женится барон Геккерен, – продолжала Наталья Николаевна. – Между тетушкой Екатериной Ивановной и голландским посланником был об этом секретный разговор. – Наталья Николаевна секунду помедлила (если бы знал неблагодарный, ветреный Жорж, на что способна Натали!) и закончила с шутливой торжественностью: – Барон Жорж Геккерен намерен просить руки нашей Екатерины… Теперь ты понимаешь, какой жестокой несправедливостью был твой вызов?
– Постой, постой ! – Мысль о новой низости Дантеса поразила Пушкина. – Кто тебе сказал?
– Тетушка Екатерина Ивановна должна сама говорить с тобой.
– Вздор, – отмахнулся Пушкин, – бабьи бредни! Право, никак в толк не возьму: царь сводничает Дантесу или храбрец вдруг влюбился в Екатерину, после того как получил мой вызов? Признаюсь, странный способ отвечать на вызов сватовством…
Последнее предположение показалось Натали особенно обидным для барона Геккерена. Правда, ей было очень легко это предположение разрушить.
– Скажи, когда ты отправил вызов? – спросила Наталья Николаевна.
– Изволь. В тот же день, когда получил грязное письмо. Почему это важно?
– Потому, что барон еще раньше открыл мне свое намерение свататься к Екатерине.
О, как она жалеет, что тогда же не рассказала об этом мужу! Не может же быть дуэли между будущими свояками.
– Ты с ним виделась?
Спокойный голос мужа ободрил Наталью Николаевну. Настала удобная минута для нелегкого признания. Да, барон Жорж Геккерен искал встречи с ней, чтобы предупредить – интриганы не пощадили перед императором ее имени. Подозрительность императора обратилась против барона. Все это он и раскрыл ей у тетушки Екатерины Ивановны.
И снова горько каялась Наталья Николаевна в том, что тогда же не рассказала об этой встрече мужу. Но она так боялась его вспыльчивости! Пусть же ей будет жестокой расплатой сознание, что она могла предупредить безумный вызов своим чистосердечием и не предупредила!
– Теперь только ты можешь меня спасти, – заключила Наталья Николаевна.
– Когда ты виделась с ним, Таша? – голос Пушкина был по-прежнему спокоен. И все было так привычно в кабинете поэта-труженика. Рукописи на столе. Неяркие огни свечей. Невозмутимая тишина. Казалось, что и сам Пушкин спокойно ждет ответа.
– Когда это было? – переспросила Наталья Николаевна. – Очень хорошо помню. Это было на следующий день после того, как ты читал у Вяземских из нового романа. Значит, до получения грязного письма и раньше, чем ты послал вызов. Ты никогда не верил, что Дантес питает чувства к Екатерине. Теперь, когда барон избрал Коко невестой, эти чувства открылись.
Многое случилось в эти дни в жизни Пушкина. Новости, рассказанные Ташей, были последней каплей, которая переполнила чашу терпения. Судорога прошла по губам поэта.
– Таша! Таша! Понимаешь ли ты, какая адская интрига заплетается вокруг нас? – Александр Сергеевич хотел еще что-то сказать и не мог. Его душило. Только сжал руку Натальи Николаевны и сжимал ее все сильнее, до боли…
– Что с тобой? – Наталья Николаевна не на шутку испугалась. Она никак не могла понять, почему на него произвела такое впечатление предстоящая помолвка Коко.
Пушкин не отвечал. Закулисные нити чудовищного заговора обнажились. Царь по собственному усмотрению распоряжается честью Таши. Он вступает в гнусную сделку с соперником, а соперник, выполняя высочайшую волю, уступает дорогу его величеству…
Но кто знает об этой сделке царя с Дантесом? Прежде всего – они, Геккерены. Кто же мог состряпать пасквиль, намекающий на особую благосклонность царя к Наталье Николаевне? Они и только они, презренные Геккерены, бутафорский отец с бутафорским сыном! Но где же сочинить этакое молодому? Старый развратник, искушенный в интригах дипломат, продиктовал омерзительный «диплом». Пушкин нашел наконец ядовитую гадину!
Когда Наталья Николаевна услышала поток яростных слов, обрушенных мужем на голову старого Геккерена, она несколько удивилась. Удивление сменилось новой, счастливой мыслью: вот случай рассчитаться с докучливым стариком, еще дальше отвести гнев от Жоржа и, может быть, погасить ссору!
Барон Луи, столь почтенный с виду, мог сочинить грязное анонимное письмо? Кто бы мог подумать? Где же ей, пусть легкомысленной, но неопытной женщине, знать меру человеческой низости?.. Перед ней по-новому предстает сейчас поведение посланника. Во всяком случае, ей следовало бы раньше рассказать мужу о тех разговорах, которые вел с ней старый Геккерен… О, как она виновата в том, что медлила и с этим признанием!
– Помнишь, ты меня спрашивал, о чем беседует со мной на балах старый барон?
Она не решилась тогда сказать ему правду. Она так боялась его необузданного гнева. Теперь пусть он знает все: старый Геккерен говорил о любви своего сына к ней, он молил ее сжалиться и подарить ему хоть каплю внимания… Вот о чем говорил с ней недостойный старик…
Слезы горькой обиды мешали говорить Наталье Николаевне. И каждое ее слово было так похоже на правду! Но чем больше она говорила, тем больше лила горечи в доверчивое, израненное сердце…
Наталья Николаевна вернулась к предстоящей женитьбе барона Геккерена на Екатерине. Барон женится, и все кончится. Тогда воочию увидят люди ее совершенное безразличие к его судьбе.
– Женится?! – воскликнул Пушкин. – На черта сдалась ему Екатерина! Никогда он не женится! Никогда и ни на ком!
– А пожелание государя? – напомнила Наталья Николаевна.
– Они столкуются иначе! Верь мне! Но я положу всему конец!..
Александру Сергеевичу казалось, что теперь, когда из Ташиных признаний обозначились первопричины многих затянувшихся в один узел интриг, он отразит все напасти. Он защитит жену от царя. Как дым от пистолетного выстрела, исчезнет Дантес. Тогда он раздавит Геккерена.
Александр Сергеевич произнес приговор гнусному своднику и пасквилянту. На третий день поисков он его нашел!..
Может быть, лучше бы было Александру Сергеевичу продолжить поиски, не поддаваясь догадке, которая родилась столь неожиданно? Может быть, приговор был чересчур поспешным?..
Когда Пушкин возвращался к старому развратнику, своднику и пасквилянту барону Луи Геккерену, Наталье Николаевне уже не было нужды подливать масла в огонь. Ей тоже казалось, что она, кое в чем пожертвовав истиной, удачно распутала клубок.
Она не возвращалась больше к нависшей дуэли. Рассчитывая на время, на тетушку, на добрейшего Жуковского, она отведет поднятые пистолеты. Но легко сказать – уступить торжествующей Екатерине! При одной мысли об этом комок подкатывался к горлу.
– Таша, ты меня не слушаешь? – Пушкин подбежал к ней, обнял. – Теперь все будет хорошо, моя косоглазая мадонна!
Наталья Николаевна благодарно улыбнулась: давно-давно он так ее не называл…
Глава пятая
Утром следующего дня Василий Андреевич Жуковский посетил фрейлину Загряжскую. Екатерина Ивановна ни на один вопрос толком ответить не могла.
– Поезжай, милостивец, к старому барону Геккерену, – твердила она. – Немедля поезжай. Сжалится над нами господь и воздаст тебе по заслугам.
Василий Андреевич покряхтел и, не предвидя в голландском посольстве ничего доброго, все-таки поехал. Ведь спасать приходилось не только репутацию Натальи Николаевны Пушкиной, но и жизнь самого поэта. А сколько раз спасал его Жуковский от сумасбродств и треволнений, в которых никто, кроме самого Пушкина, не был виноват?!
Короток был путь Василия Андреевича на Невский проспект, где в одном доме с голландским посольством находилась квартира посланника, короток был путь, а воспоминания о неприятностях, пережитых из-за Пушкина, бесконечны. Не перечесть тех бед, которые нависали над ним из-за дерзостных или богохульных стихов! Какое неудовольствие императора вызвал он, вздумав просить отставки! До сих пор не забыл своих друзей-висельников, бунтовавших на Сенатской площади, а ему все мало – славит и славит злодея Пугачева.
Но сколько ни досаждает Василию Андреевичу Пушкин, Жуковский живет надеждой: созреет гений Пушкина и подарит России произведения, достойные мудрого царствования Николая Павловича.
Увы, все еще склонен Василий Андреевич к обманчивым мечтаниям. Зачем явился он к голландскому посланнику? Не тщетная ли надежда привела его сюда?
Посланник пространно говорил о благодарности, которую заранее должен принести он почетному гостю, а Василий Андреевич все больше гневался на себя за этот напрасный визит: послушался выжившей из ума бабы… И вдруг мелькнул перед ним колеблющийся, но спасительный луч. Это произошло тогда, когда барон Луи Геккерен после туманного предисловия объявил, что вызов, присланный Пушкиным барону Жоржу Геккерену, является неожиданным, но единственным препятствием к твердо предрешенному до этого вызова сватовству поручика Геккерена к свояченице господина Пушкина.
– Речь идет о сватовстве к Александре Николаевне Гончаровой? – спросил Жуковский, застигнутый врасплох свадебной новостью.
– О, какое ложное предположение, ваше превосходительство! – Луи Геккерен улыбнулся. – Имеется в виду мадемуазель Екатерина, фрейлина императрицы! – с гордостью подчеркнул он.
Барон выдержал паузу, наблюдая за эффектом своих слов. Но не таков был Жуковский, чтобы можно было прочесть что-нибудь, кроме привычного благоволения, на его добродушном лице. Разумеется, он ни словом не обмолвится об анонимном письме, из-за которого лишился последнего благоразумия Пушкин. Он не расскажет об этом, тем более что Геккерены, ничего не зная о причинах неистовства Пушкина, уже делают надежный шаг к примирению.
– Итак, ваше превосходительство, – продолжал посланник, – наши намерения вам открыты. Но вызов господина Пушкина обрекает нас на молчание. Теперь, после столь опрометчивых и загадочных его действий, мы вынуждены держать наши свадебные проекты под спудом. Сватовство, столь желанное мне и сыну, питающему сердечные чувства к мадемуазель Екатерине, может быть объявлено либо после бессмысленной дуэли, либо…
– Либо? – переспросил Василий Андреевич с живейшим интересом. – Продолжайте, барон, я слушаю вас с трепещущим сердцем… («Кажется, можно все остановить», – мелькнуло в мыслях Жуковского).
– Либо, – сказал Геккерен, – господин Пушкин возьмет свой вызов обратно. На одном только условии, ваше превосходительство, вам, конечно, совершенно понятном, я вынужден настаивать с непоколебимой твердостью: вы можете под условием полной тайны сообщить господину Пушкину о наших свадебных намерениях, но сам господин Пушкин, беря назад свой вызов, не должен мотивировать отказ от дуэли ссылкой – сохрани бог! – на предстоящее сватовство… Это было бы прямым оскорблением нашей чести. Поручаю себя и сына, ваше превосходительство, вашему опыту и благородству…
«К Пушкину, скорее к Пушкину! – заторопился Василий Андреевич. – Подумать только, как просто устраивается дело…»
– Я к тебе, братец, сватом, – сказал он, едва переступив порог пушкинского кабинета. – Твое дело – затевать скандальные драки, а мое – ладить честной свадебный пир. – Жуковский пересказал предложение, которое делают Геккерены. – Не позвать ли невесту, Александр Сергеевич? – спросил он в заключение.
Спросил и осекся. На Пушкина было страшно глядеть.
– А знаешь ли ты, Василий Андреевич, что стоит за этим сватовством? Не знаешь? Да будет тебе, святая душа, ведомо, что Дантес воспылал любовью к Екатерине после того, как получил совет царя сочетаться браком.
Жуковский замахал руками.
– Ничего не слышал, – кричал он, – я не слышал, и ты не кощунствовал!
Александр Сергеевич пришел в настоящее бешенство.
– Если мне не веришь, спроси у Таши. А коли хочешь, поезжай к генералу Адлербергу. По поручению блудливого царя этот достойный фаворит и хлопотал о женитьбе Дантеса.
– Уволь, Александр Сергеевич, богом молю – уволь!
– Не уволю. Коли взялся миротворствовать, хлебни их мерзости, как мне приводится. Царь, обеспокоенный в своем давнем волокитстве за Ташей, ныне убирает с дороги француза. Понял теперь истинную подоплеку сватовства, с которым засылают тебя Геккерены?..
Пушкин не мог более говорить. Дышал тяжело, часто-часто.
– Бешеный ты, бешеный и есть, – говорил в растерянности Василий Андреевич. – Пойми ты, безумец: если и был дан совет Геккерену, то государь-то думал не о себе, а о спокойствии твоего же семейного очага, тебя хотел оградить…
– Ну, быть так… – Пушкин уж не имел, очевидно, сил, чтобы спорить. – А потом мне же как-нибудь при случае скажет: пекусь, мол, Пушкин, о твоем семействе, как христианин, исполняю долг перед богом. А Пушкин принесет комедианту свою верноподданническую благодарность. Так, что ли, по-твоему будет?
Василий Андреевич уклонился от ответа. Перевел разговор на безумную дуэль.
– Я послал вызов Дантесу, – отвечал Пушкин, – не ведая о его сделке с царем. Теперь с особой охотой выдержу под дулом пистолета угодливого поручика, выполняющего пожелания его величества. А потом, – поэт обвел глазами кабинет, словно ища своих врагов, – а потом старичка мне подайте! Адской будет моя месть. Знаешь ли ты, что папаша Геккерен после сговора царя с его сыном сочинил и разослал свои пасквили?
– Помилуй, Александр Сергеевич, образумься! – Жуковский никак не ожидал такого поворота. – Какой в том прибыток Геккеренам?
– Где же тебе, небесная душа, проникнуть в дьявольский замысел!
Александр Сергеевич был готов к ответу. Догадка его укрепилась окончательно. Старый развратник Геккерен, сочиняя пасквиль, тщился направить Пушкина по ложному следу. Отводя глаза мужу намеками на связь его жены с царем, многоопытный мерзавец расчищал дорогу Дантесу. Но чистосердечие Наташи раскрыло всю интригу.
– Коли не удалось ему от меня спрятаться, – закончил Пушкин, – лучше бы ему не родиться!..
Навсегда запомнился этот день Василию Андреевичу.
Перебирая дома бурные события, он коротко, только для себя, для собственной памяти, записал:
«7 ноября. Я поутру у Загряжской. От нее к Геккерену… Открытия Геккерена. О любви сына к Катерине… О предполагаемой свадьбе…» Далее следовало описать памятный визит к Пушкину. А Пушкин раскрыл Василию Андреевичу щекотливую подоплеку наметившегося сватовства. Подумал-подумал Василий Андреевич и с предельной краткостью записал:
«Возвращенье к Пушкину. Его бешенство».
Но в таком виде запись не объясняла истинных причин бешенства Пушкина. Тогда еще раз обдумал неожиданно открывшиеся обстоятельства Василий Андреевич и вписал в текст французское слово: «Les révélations», – что значит разоблачения. Теперь запись выглядела так:
«Возвращение к Пушкину. Les révélations. Его бешенство».
Иными словами: приехав со свадебным предложением Геккеренов, услышал Василий Андреевич такие встречные разоблачения Пушкина, что мог обозначить их только на деликатном французском языке. Так зашифровал царедворец Жуковский все, что поведал ему Пушкин о бесцеремонном вмешательстве императора в свои семейные дела.
Однако и вся запись о предшествовавшем визите Василия Андреевича к барону Геккерену требовала уточнения. Геккерен сообщил Василию Андреевичу о любви сына к Екатерине да о предполагаемой свадьбе. После разговора с Пушкиным Жуковский знал, что «любовь» молодого Геккерена родилась совсем не так просто. Это тоже было важно отметить для памяти. И потому, вернувшись к своему посещению барона Луи Геккерена, Василий Андреевич записал в скобках: «Неизвещение совершенное прежде бывшего». В самом деле – барон Луи Геккерен ни словом не известил его о «прежде бывшем», то есть о пожеланиях его величества, переданных Жоржу Геккерену через генерала Адлерберга.
После всех этих поправок запись вполне удовлетворила Василия Андреевича. Сказано все, что нужно ему для собственной памяти. Если же и попадут загадочные строки на чьи-нибудь любопытные глаза, в них не отыщешь никаких улик против монарха. Не дай только бог, если Пушкин, по своему обычному безрассудству, станет болтать!
Глава шестая
Проходит еще день – Василий Андреевич Жуковский, кажется, и вовсе не расстается с каретой. Он ездит к фрейлине Загряжской, Екатерина Ивановна сносится с бароном Луи Геккереном, Луи Геккерен пишет Жуковскому, Василий Андреевич отправляется к Пушкину, потом снова едет в голландское посольство.
9 ноября барон Луи Геккерен еще раз выслушал рассказ Жуковского о непримиримом упорстве Пушкина. Василий Андреевич с надеждой смотрит на посланника: может быть, почтенный барон найдет какой-нибудь новый спасительный путь? Посланник разводит руками. Впрочем, теперь, когда рушится последняя надежда, он, может быть, не вправе скрывать некоторые весьма важные обстоятельства, которые должны быть приняты во внимание всеми, кто вовлечен в хлопоты о предотвращении безумной дуэли…
Василий Андреевич настораживается. Барон Луи, доверяясь благородству господина Жуковского, коротко говорит о пожелании его величества, доверительно переданном Жоржу Геккерену. Императору благоугодно было бы узнать о женитьбе поручика Геккерена. Такова милостивая воля монарха.
Вот когда старый Геккерен известил наконец Василия Андреевича «о прежде бывшем». Так пришлось Жуковскому еще раз выслушать те самые «Les révélations», которые он снова занесет в свои записи под тем же шифром: «Les révélations de Heckern»[4].
Барон Луи считал необходимым подчеркнуть, что милостивое пожелание его величества вовсе не предусматривало какой-нибудь определенной невесты… Но, – и барон, несмотря на тяжкие обстоятельства, счел возможным улыбнуться, – высочайшее пожелание было высказано в счастливые для барона Жоржа Геккерена дни: как раз к этому времени его чувства к мадемуазель Екатерине Гончаровой вполне определились. И он, барон Луи Геккерен, понял, что не вправе препятствовать счастью, которое сын нашел в беззаветно любимой девушке…
Посланник продолжал распространяться о чувствах жениха. Василий Андреевич думал о другом. Злополучные «revelations» заставили его проявить новое усердие.
– Барон, – начал Жуковский, – как бы вы отнеслись, если бы я предложил вам мое официальное посредничество для предотвращения прискорбной дуэли?
– Но кому же, как не вам, ваше превосходительство, – отвечал обрадованный посланник, – я могу доверить честь и жизнь моего сына?
Собеседники приступили к разработке плана. Они долго трудились над письмом, которое будет вручено бароном Луи Геккереном официальному посреднику, то есть тому же Василию Андреевичу Жуковскому.
«Милостивый государь! – писал старый барон. – Навестив мадемуазель Загряжскую по ее приглашению, я узнал от нее самой, что она посвящена в то дело, о котором вам сегодня пишу. Она же передала мне, что подробности вам одинаково хорошо известны; поэтому я могу полагать, что не совершаю нескромности, обращаясь к вам в этот момент…»
Далее барон подробно изложил историю вызова.
Будущий посредник Жуковский едва успел выразить одобрение написанному, как в кабинет вошел Дантес. С приятной непринужденностью он приветствовал Василия Андреевича и, испросив разрешения, скромно сел подле отца. Старый Геккерен вопросительно глянул на Жуковского.
– Поскольку дело касается моего сына, – сказал он, – я надеюсь, что вы не будете возражать, ваше превосходительство… – и он передал сыну начатое письмо.
Дантес прочитал его и молча вернул.
– Можно продолжать, Жорж?
Молодой человек склонил голову в знак согласия. Посланник снова взялся за перо, повторяя вслух каждое слово. Дантес сосредоточенно слушал.
– «Мой сын принял вызов, – писал старый Геккерен, – принятие вызова было его первой обязанностью, но, по меньшей мере, надо объяснить ему, ему самому, по каким мотивам его вызвали…»
– Мы подошли к важной части письма, – барон Луи отложил перо и обернулся к Жуковскому. – Теперь жду совета вашего превосходительства.
– Теперь, – подхватил Василий Андреевич, – полагал бы уместным, барон, написать так… – Секунду подумав, он стал диктовать: – «Свидание представляется мне необходимым, обязательным…»
– Свидание?! – Дантес впервые нарушил молчание. – Мое свидание с Пушкиным?! Не представляю! А впрочем… – Он опять умолк и уже ни во что более не вмешивался.
Василий Андреевич Жуковский и старый барон продолжали дружную работу над текстом письма:
– «…свидание между двумя противниками, в присутствии лица, подобного вам, которое сумело бы вести свое посредничество со всем авторитетом полного беспристрастия… Но после того, как обе враждующие стороны исполнили долг честных людей, я предпочитаю думать, что вашему посредничеству удалось бы открыть глаза Пушкину и сблизить двух лиц, которые доказали, что обязаны друг другу взаимным уважением…»
Луи Геккерен повернулся к Жуковскому:
– Если бы только вам это удалось, ваше превосходительство!
Едва успел подписать письмо старый барон, еще не успели высохнуть чернила, а Василий Андреевич Жуковский был опять в карете. Пока он ехал к Пушкину, будущее свидание противников, происходящее в его присутствии, представлялось ему довольно ясно. Молодой Геккерен делает заявление о своей женитьбе. Пушкин отказывается от дуэли. И тогда пожар, в котором замешались пресловутые révélations, наконец угаснет. Разумеется, Василий Андреевич, погасив пожар, никогда не подаст виду, что некие разоблачения, по щекотливому для его величества делу, были ему известны.
Карета остановилась у сумрачного дома на Мойке. Василий Андреевич быстро направился к парадному входу, который помещался под аркой. Кучер слез с козел, чтобы размять ноги. Никогда не ездит сюда накоротке их превосходительство господин Жуковский.
Но не успел еще размяться кучер, как Василий Андреевич снова был у кареты.
– Домой! – едва мог промолвить он…
Перед ним все еще стоял Пушкин, яростно откинувший протянутое ему Жуковским письмо Геккерена, поистине страшный в своем гневе. Он обрушил этот гнев и на ни в чем не повинную голову благожелательного посредника.
И все же Василий Андреевич не мог оставить Пушкина без попечения. Едва вернувшись домой, он сел за письмо.
«Я не могу еще решиться почитать наше дело законченным, – писал Жуковский. – Еще я не дал никакого ответа старому Геккерену… Итак, есть еще возможность все остановить. Реши, что я должен отвечать. Твой ответ невозвратно все кончит. Но ради бога, одумайся. Дай мне счастие избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления…»
Василий Андреевич не выбирал выражений. Чем больше раздумывал, тем больше становился на сторону баронов Геккеренов. Отец ведет себя истинно благородно. Поведение сына, несмотря на нелепый, необъяснимый вызов, тоже не дает повода к осуждению.
Молодой барон Геккерен не замедлил дать новое доказательство почтительного доверия к Василию Андреевичу. На следующий день он сам приехал к Жуковскому.
– Как идут наши дела, ваше превосходительство? – Жорж Дантес-Геккерен, едва заметно улыбается. – Вызов Пушкина, конечно, принят, но кто поймет его причины?
Кавалергард пожимает плечами и опять улыбается, словно видит перед собой единомышленника. Конечно, чтобы исчерпать все средства к примирению, он готов на свидание с противником. Он не сомневается, что участие в этом свидании глубокоуважаемого Василия Андреевича исключит какие-либо недостойные выходки Пушкина. Ему остается задать последний вопрос: когда и где назначена встреча?
– Увы… – добросердечный Василий Андреевич не мог скрыть от гостя, что и свидание и посредничество представляются ему маловероятными из-за упорства Пушкина. Впрочем, Василий Андреевич приложит к далее все силы.
Поручик опять пожал плечами и улыбнулся; в улыбке проявилось его откровенное сочувствие огорченному Василию Андреевичу. Он еще раз благодарил, откланялся и уехал, а на Мойку тотчас пошло новое письмо Жуковского.
«Хочу, – писал он Пушкину, – чтобы ты не имел никакого ложного понятия о том участии, какое принимает в этом деле молодой Геккерен. Вот его история. Тебе уже известно, что было с твоим вызовом, как он не попал в руки сыну, а пошел через отца, и как сын узнал о нем только по истечении 24 часов, то есть после вторичного свидания отца с тобою. В день моего приезда, в то время, когда я у тебя встретил Геккерена, сын был в карауле и возвратился домой. А на другой день, в час, за какую-то ошибку, он должен был дежурить три дня не в очередь… Эти обстоятельства изъясняют, почему он лично не мог участвовать в том, что делал его бедный отец, силясь отбиться от несчастья, которого одно ожидание сводит его с ума. Сын, узнав положение дел, хотел непременно видеться с тобой, но отец, испугавшись свидания, обратился ко мне…»
Так, презрев долг нелицеприятного посредника, Василий Андреевич Жуковский, все больше становился ходатаем за Геккеренов. В письме появилась заключительная часть:
«Все это я написал для того, что счел святейшею обязанностью засвидетельствовать перед тобой, что молодой Геккерен во всем том, что делал его отец, был совершенно посторонний…»
Вероятно, Василий Андреевич совсем забыл, что молодой Геккерен только что приезжал к нему сам, а вчера при обсуждении плана посредничества и составлении письма присутствовал вовсе не как посторонний стараниям старого барона человек. Но кто осудит маститого посредника, если он в суматохе выпустил из памяти кое-какие подробности?
Слезы навернулись на глаза чувствительного Василия Андреевича, когда он представил себе безутешное горе почтенного посланника. Потом Василий Андреевич вспомнил, про «révélations», которые слышал он от обеих сторон. Как деликатно звучали они в устах барона-дипломата! И этого-то человека умудрился заподозрить Пушкин в сочинении грязной анонимки! Воистину нет предела его безумству. Он, кажется, и с царем готов тягаться, как с равным… Что же еще можно для него сделать?
Жуковский снова взял перо и, едва владея собой, понимая, что уничтожает последнюю надежду на благоприятный исход, написал:
«Этим свидетельством моя роль, весьма жалко и неудачно сыгранная, оканчивается».
Календарь показывал 10 ноября 1836 года.
Глава седьмая
– Если господин Пушкин отказывается от всего – от вашего посредничества и от свидания с Жоржем – и притом не желает объяснить мотивов вызова, – говорит барон Луи Геккерен Жуковскому, – пусть напишет короткое письмо с отказом от дуэли. От него не требуют никаких мотивов отказа. Пусть будет так. Но, конечно, мы никогда не примем ссылки на предстоящую свадьбу. Согласитесь, ваше превосходительство, мы проявляем добрую волю и уступчивость во всем, кроме того, что касается нашей чести…
Василий Андреевич только что сложил с себя полномочия официального посредника. Но разве не разумны речи барона Луи? Разве не сулят примирения эти совсем скромные требования и твердое обещание сватовства?
И опять совещались поэт Жуковский, фрейлина Загряжская и посланник короля Голландии. Кто может остаться равнодушным к участи жениха и невесты, соединению которых препятствует упрямство Пушкина! Василий Андреевич Жуковский снова сел в карету.
– К Конюшенному мосту!
Но что случилось с упрямцем Пушкиным? Он спокойно выслушивает Василия Андреевича. Он садится за стол, чтобы написать вожделенное письмо! И воспарил в мечтаниях добросердечный Василий Андреевич и парил до тех пор, пока не увидел, что Пушкин вписывает в текст именно те слова, которых не должно быть. Правда, он отказывается от вызова, но как? Он просит считать вызов несуществующим, осведомившись по слухам о предстоящем сватовстве барона Жоржа Геккерена к своей свояченице. А в ответ на сетования Василия Андреевича спокойно заявляет, что никаких других писем не будет.
Что же удивительного в том, что старый Геккерен отклонил это письмо, едва вручил его барону Жуковский!
– Не думает ли господин Пушкин, что мы попадем в ловушку? Коли так, пусть будет дуэль, – решает барон Луи. – Мы сделали все, ваше превосходительство, – утешает он Жуковского, – и никогда не забудем вашего дружеского участия. Пусть будет дуэль, если этого хочет господин Пушкин.
Пушкин оставался неумолим и неприступен. Так думали все, кто забыл о Наталье Николаевне.
Наталья Николаевна переживала тревожные дни. Дантес нигде не появляется. Может быть, он даже избегает встречи. А рядом суматошится Коко. Ее громкий смех, ее резкий голос нестерпимы для Натальи Николаевны.
Коко, как нарочно, не спускает с Таши глаз. Она жадно прислушивается к долетающим до нее смутным известиям. Правда, обмолвки тетушки Екатерины Ивановны насчет возможного сватовства барона Жоржа Геккерена каждый раз застревают на полуслове. Но неужто ей достанется Жорж?..
Недаром же Наталья сидит у себя в спальне, как истукан. Екатерина пользуется любым предлогом, чтобы забежать туда невзначай. Тихоня делает вид, что углубилась в книгу.
Екатерина Николаевна болтает всякий вздор. Но тут непременно появляется Азинька и уводит Екатерину.
Наталья Николаевна прислушивается: кажется, вернулся Александр Сергеевич?
Таша все больше и больше времени проводит с ним. Она ласково корит его за частые отлучки. Ей так много надо ему сказать. Только он должен слушать не перебивая. С каждым часом она яснее понимает всю меру своей былой беспечности. Пусть же барон Жорж Геккерен скорее женится на Екатерине. Может быть, никто не обрадуется этой свадьбе так, как она…
Потом, беспомощная, как девчонка, попавшая в западню, она размышляет вслух о кознях старого Геккерена. Она припомнила, кстати, новые подробности: недостойный старик подстерегал ее всюду, где только мог; он уверял, что его сын умирает от любви к ней; он нашептывал: «Верните мне сына!» Да, да! Именно так говорил он, требуя ее благосклонности к молодому человеку.
Таша сама ужасается воспоминаний. Как только терпела она эти дерзости барона Луи! Теперь, когда она рассказала мужу все, ей стало так легко.
Не будет же Александр Сергеевич стреляться со стариком Геккереном? И разве надоедливый барон Луи в самом деле не требовал от нее: «Верните мне сына»? Правда, он вкладывал в эти слова совсем другой смысл. А если она просто его не поняла? На все готова Наталья Николаевна, только бы предотвратить ужасную дуэль. Новая, совсем еще не ясная мысль приходит ей в голову.
– Может быть, – нерешительно говорит Наталья Николаевна, – этот старик, такой опытный в интригах, направлял все поведение сына? – Наталья Николаевна замолкает.
Александр Сергеевич, еще больше оскорбленный за жену, вспыхивает от гнева. Это он обмолвился когда-то о характере шекспировского Отелло: Отелло не ревнив, он доверчив. Никогда не слыхала Наталья Николаевна никаких суждений об Отелло, высказанных ее мужем. Но теперь, когда она поведала мужу новую мысль, так удачно пришедшую ей в голову, она подарила его улыбкой, полной смущения. Где же ей, в самом деле, знать, на что способно закоренелое злодейство? И клонила к мужу голову, словно ища у него защиты против собственной беспомощности.
– Ну что? – спрашивала Азинька, когда Наталья Николаевна возвращалась из мужнего кабинета.
Таша давала подробный отчет. Азинька, выслушав сестру, дарила ей восхищенный поцелуй: только Таша может отвести беду…
Азинька видит, с каким раздражением читает Александр Сергеевич пухлые письма, которыми засыпает его Жуковский. Она с ужасом замечает, какой сумрачный возвращается Пушкин от Вяземских. Ей одной рассказал он в эти дни, не пощадив ни врагов, ни друзей, все, что истерзало его душу. Только вера в Ташу так и осталась непоколебимой.
Никто, кроме Таши, не остановит трагедию. Напрасно суетятся остальные. Азинька досадливо пожимает плечами, когда лакей подает Александру Сергеевичу новое – которое по счету? – письмо Жуковского. Она не обращает никакого внимания на бестолковые хлопоты тетушки Екатерины Ивановны. Александра Николаевна забывает о существовании друзей поэта – Вяземских, Карамзиных, Виельгорских. Им ли справиться сейчас с Александром?
Крепость берут исподволь. Слезы и нежность, чистосердечие и раскаяние, беззащитность и робкие признания, смущение и доверчивость, ласки и молчание, а потом новые, очищающие душу слезы, стынущие на опущенных ресницах, и глубокий вздох обретенного счастья – все чары, которыми владеет Таша, были щедро растрачены в эти дни…
Азинька ни в чем ее не торопила. Зачем? Крепость будет взята! Недаром же в доме, который был наполнен тревогой, в доме, где, казалось, остановилась всякая жизнь и даже дети притихли, вдруг появится мимолетная улыбка на опечаленном лице хозяина или прозвучит – так ли? – его бодрый, уверенный голос…
Александра Николаевна, приникнув к закрытым дверям кабинета, отчетливо слышала, как воскликнул Пушкин:
– Ах ты, смиренница моя!..
Азинька твердо помнила – так называл он Ташу в давнем своем стихотворении. Давнее слово светилось в устах Пушкина новой лаской. Да, единственно вера в Ташу оставалась незыблемой.
Азинька все еще стояла у дверей. Пусть через минуту голос Пушкина вновь вскипел гневом. Что из того? Таша сделает свое дело.
Наталья Николаевна не забывала твердить мужу: о намерении барона Геккерена свататься к Екатерине знает тетушка Екатерина Ивановна, пусть бы Александр Сергеевич сам с ней поговорил.
Александр Сергеевич мрачнел, отмахивался. Нетерпеливо считал дни отсрочки, данной Геккерену. Скорее бы кончились бесплодные разговоры, вся поднятая из-за болтливости Геккеренов кутерьма!
Наталья Николаевна почти не говорила о предстоящей дуэли. Но если – пусть хоть на минуту подумает об этом упрямец! – барон Жорж твердо намерен жениться на Екатерине, тогда кому же нужна бессмысленная дуэль? Пусть бы только Александр Сергеевич съездил к тетушке!..
12 ноября днем Наталья Николаевна вернулась от тетушки Екатерины Ивановны. Александр Сергеевич выбежал в переднюю, стал снимать шубку. Наталья Николаевна подставила ему еще не оттеплевшие губы для поцелуя.
– Помоги мне, друг мой, – сказала она и оперлась на его руку.
Едва дошла до спальни, опустилась на постель и разрыдалась. Пушкин одной рукой обнял ее, другой быстро-быстро гладил по голове. Потом подал воды – она не могла разжать губы. Рыдания грозили перейти в нервический припадок. Она не может больше жить. Она умрет раньше, чем состоится эта ужасная дуэль. А между тем все может решиться так просто и для всех счастливо. Тетя опять виделась со старым бароном Геккереном. Геккерены ждут любой возможности, чтобы просить руки Екатерины… Всхлипывания участились, но теперь Наталья Николаевна могла сделать несколько глотков воды. Тетя может дать слово в том, что женитьба на Екатерине твердо решена у Геккеренов, а невесту не нужно даже спрашивать. Кто усомнится в ее согласии?..
Александр Сергеевич молчал. Впрочем, Наталья Николаевна и не требовала ответа.
– Все зависит от тебя, – она приникла к мужу. – Ты должен выбирать: или свадьба, или дуэль, но знай – я не буду этого повторять – ты распорядишься не только своей, но и моей жизнью… – Сделав последнее усилие, Таша еще ближе приникла к мужу. – Молю тебя: переговори сам с тетушкой Екатериной Ивановной. Ей ты всегда верил.
Пушкин с трудом разобрал еле прошелестевшие слова. Он опять ничего не ответил – Таша затихла у него на руках.
Глава восьмая
Тетушка Екатерина Ивановна приехала сама. Разумеется, явившись для душевного разговора к Пушкину, она вовсе не обязана была сообщать ему о том, какой письменный наказ она только что получила от голландского посланника:
«Я забыл просить вас, сударыня, – писал ей барон Луи Геккерен, – сказать в разговоре, который вы будете иметь сегодня, что намерение, которым вы заняты, о Катерине и моем сыне, существует уже давно, что я противился ему по известным вам причинам, но когда вы меня пригласили прийти к вам, чтобы поговорить, я вам заявил, что больше не желаю отказывать в моем согласии, с условием, во всяком случае, сохранять все дело в тайне до окончания дуэли, потому что с момента вызова Пушкина оскорбленная честь моего сына обязывала меня к молчанию. Вот в чем главное. Пожалуйста, сударыня, пришлите мне словечко после вашего разговора, страх опять охватил меня, и я нахожусь в состоянии, которое не поддается описанию. Вы знаете также, что с Пушкиным не я уполномочивал вас говорить, что это вы делаете сами, по своей воле, чтобы спасти своих».
– Попала в дипломатки на старости лет! – вздыхала фрейлина Загряжская, собираясь к Пушкиным и перечитывая письмо Луи Геккерена. – Как бы чего не перепутать, нелегкая возьми всю эту премудрость!
Но к Пушкину вошла с доброй улыбкой, с простосердечным словом. Ни в чем не сбилась, даже на икону крестилась, когда объясняла благородные намерения будущего жениха Екатерины, о которых, впрочем, она давно знала… И опять перекрестилась фрейлина Загряжская.
После визита тетушки Екатерины Ивановны Пушкин долго говорил с женой. Как только сказал ей, что тетка зовет его к себе, чтобы самому выслушать от старого барона Геккерена предложение Екатерине, тотчас стала мягче страдальческая складка около девичьи нежных губ Натальи Николаевны. Когда же заговорил поэт о том, сколько мерзости скопилось вокруг них и как скорбит его душа, она снова каялась в своем легкомыслии.
– Ты спасешь всех нас, – говорила она и гасила его горькую речь частыми поцелуями…
Совсем напрасно забыли о Наталье Николаевне встревоженные друзья поэта, опрометчиво полагавшие, что конфликт, завязавшийся между Пушкиным и Дантесом, может поддаться усилиям только дальновидного мужского ума.
Сам незадачливый посредник Василий Андреевич Жуковский был потрясен, узнав, каких гостей ждала днем 13 ноября Екатерина Ивановна Загряжская.
Первым приехал голландский посланник. И гость и хозяйка не скрывали друг от друга своего волнения. Пушкин опаздывал…
Когда же вошел он в гостиную, Екатерина Ивановна не удержалась от того, чтобы обнять его совсем по-родственному.
Поэт холодно поклонился барону Геккерену. Барон заговорил с преувеличенной любезностью и, пожалуй, с опаской. Никакой уверенности не было у него в том, как вольнодумец отнесется к предлагаемому сговору.
Фрейлина Загряжская тоже не спускала глаз с Пушкина. Были минуты, когда Екатерине Ивановне стало совсем тошнехонько.
Александр Сергеевич глянул на этого старика и вдруг представил себе, как обхаживал он Наташу, а потом диктовал какому-нибудь доверенному мерзавцу гнусные строки пасквиля. Глаза Пушкина сверкнули…
Екатерина Ивановна с трудом удержалась от того, чтобы не перекреститься, как крестятся набожные люди, когда зловеще блеснет первая молния. И разразиться бы небывалой, страшной грозе в гостиной фрейлины Загряжской, если бы не взял себя в руки нечеловеческим усилием воли Александр Сергеевич. Не разразилась буря, не ударил гром, пролетела мимо черная туча. Только мелкие, как бисер, капельки испарины остались на лбу поэта, изборожденном резкими морщинами…
Выслушав речь барона, Пушкин отвечал коротко, что при объявленном ему сватовстве он готов взять вызов обратно.
Барон изложил последнюю просьбу: если теперь стороны смогут объявить о сватовстве, то самый факт вызова на дуэль, отныне не существующий, должен остаться совершенной тайной навсегда. Иначе – хотя барон вовсе этого не хочет – столь счастливо найденное соглашение, само собой разумеется, перестанет существовать.
Пушкин ответил встречным требованием: между его семейством и семейством барона Геккерена не должно быть и после сватовства никаких отношений…
Екатерина Ивановна с особой охотой проводила гостей, встреча которых была тем безопаснее, чем оказалась короче. Потом она прошла к себе в спальню и хотела возблагодарить создателя жаркой молитвой, но бес отвел руку, занесенную для крестного знамения. Екатерина Ивановна вспомнила страшное выражение лица Пушкина и пролетевшую мимо грозу.
– А Наталья-то! Наталья-то какова! – почтенная фрейлина всплеснула обеими руками. – Ну, право, колдовка, колдовка и есть!..
Если бы знала тетушка, как волновалась сама Натали, ожидая мужа! Какое уж тут колдовство!
Как только вернулся домой Александр Сергеевич, не вытерпела Наталья Николаевна, бросилась в переднюю и упала бы как подкошенная, если бы не обнял, не поддержал ее муж…
Когда в переднюю вышла Екатерина, Пушкин резко спросил: как это могло случиться, что в такое короткое время барон Дантес-Геккерен успел в нее влюбиться?
Коко вспыхнула и убежала. Она не видела тяжелого взгляда, которым проводил ее Александр Сергеевич. Ее сердце было готово выпрыгнуть из груди: теперь-то, наконец, объявят о свадьбе!
А потом было так, как повелось в доме Пушкина в эти дни. Александр Сергеевич не скоро отпустил Наталью Николаевну из кабинета. Наталья Николаевна, кажется, еще дольше оставалась в спальне с Азинькой. Мешалась между ними Коко, но никакого толку не добилась.
Все было так, как в любой из этих дней. Только сестры, заключившие союз, Азинька и Таша, становились час от часу бодрее. Громче, веселее распоряжается в доме Александра Николаевна. Даже дети вдруг расшумелись.
Сашка, пользуясь тем, что никто не заглядывал в детскую, проскользнул в кабинет к отцу. Александр Сергеевич не шелохнулся. Сын недовольно посопел. Ни малейшего к нему внимания! Тогда Сашка догадался – потянул отца за рукав сюртука.
– Ты, друг? Добро пожаловать, коли пришел. Что скажешь?
Сашка ничего не сказал, только засопел от удовольствия, потому что крепко обнял его отец. А отец погладил сына по голове, посмотрел на него пристально, серьезно.
– Не приведи тебе бог, Сашка… – И обнял его еще крепче.
Глава девятая
Коротки в Петербурге ноябрьские дни, коротки так, что еще ничего не успеет человек, а глядь, уже нужно переворачивать листок календаря. В эти дни редактору-издателю «Современника» нужно было бы думать о выпуске четвертой, последней в году, книжки журнала. Спасибо, если выручит «Капитанская дочка». А дальше что?..
Но не сидится Александру Сергеевичу за письменным столом. Он приказывает подать шубу и куда-то едет. Выезжает следом за мужем и Наталья Николаевна. Даже затворница Азинька покидает дом для каких-то неотложных визитов…
Только Екатерина Николаевна отсиживается дома да раскидывает карты. Многое кажется ей странным. Если дело со свадьбой слажено, почему не едет просить ее руки для сына голландский посланник? Почему не скачет следом за отцом счастливый жених? Раскидывает карты Коко и прислушивается. Никак и впрямь подъехала к дому карета?..
Через минуту и следа не остается от сладкой надежды. То к Пушкину снова заезжал добрый хлопотун Жуковский. А Александра Сергеевича дома нет и нет.
Все куда-то ездят, а возвратившись, ведут между собою разговоры тайком. Говорят, конечно, о свадьбе. Только про невесту опять забыли.
Лишь вчера Александр Сергеевич ездил к тетушке Екатерине Ивановне, и там старый барон Геккерен объявил ему о предложении руки и сердца, которое делает ей, Коко, барон Жорж. Вчера!.. Но когда Екатерина Николаевна вспоминает все события, все разговоры, все выезды домашних и свои волнения, она переспрашивает себя с удивлением: да неужто прошел только один день?!
Прошел этот томительный день, но не принес будущей невесте ничего нового. Азинька, правда, сочувствует ей всей душой. Она так рада, что предложение руки и сердца, которое делает Жорж Геккерен, наконец объявлено Пушкину. Но еще никогда так не пахло порохом, как сейчас…
– Да ведь отказался же от дуэли Александр Сергеевич? – почти стонет Коко. – Отказался?
– А ты посмотри на него внимательнее… И поверь мне: Александр Сергеевич ни о чем так не жалеет, как о своем отказе от дуэли. Помни: никогда так не пахло порохом, как сейчас…
В самом деле – Пушкин был вне себя. Едва объявил он старому Геккерену об отказе от дуэли, снова замкнулся вокруг него безысходный круг.
Но рано собрались торжествовать победу Геккерены. Они жаждут, чтобы его вызов остался тайной? Он молчать не будет!
Пушкина словно лихорадило. В один день он побывал у Вяземских, у Мещерских, у Виельгорских и у князя Одоевского. Друзья слушали его рассказы, похожие на фантастическую новеллу. Эта таинственная свадебная новелла превосходила всякую меру вымысла, когда среди действующих лиц, как главный персонаж пролога, являлся император.
Разумеется, поэт говорил об этом лишь в тесном дружеском кругу. Одним запомнился его желчный смех, другим – зловещие паузы. Когда же Пушкин сообщал о предстоящей женитьбе барона Геккерена на Екатерине Гончаровой, то даже близкие к семейству поэта люди восприняли эту новость как оглушительный выстрел, который завершал, вместо дуэли, волокитство Дантеса за Натали Пушкиной.
Все, что рассказывал Александр Сергеевич, вызывало новые тревоги. Но одновременно рождалось желание не мешаться больше в историю, в которой не разберется сам дьявол. Это желание было тем естественнее, что дуэль как-никак удалось предотвратить. Остальное – непостижимо человеческому уму.
А Пушкина лихорадило все больше и больше. Он старался использовать каждый час. Он говорил не только с друзьями, но и просто со знакомыми, сам искал встреч. Рассказы Пушкина о несостоявшейся дуэли и предстоящей свадьбе были тем более удивительны, что от Геккеренов еще не было никакого объявления о сватовстве к Екатерине Гончаровой.
Самые разноречивые слухи летели вихрем. Азинька первая поняла, что Александра Сергеевича надо спасать от него самого. По горячим следам она бросилась к тетушке Екатерине Ивановне, та послала за Жуковским – колесо завертелось.
Азинька объяснилась с Ташей. Нужно действовать немедля! Александр Сергеевич, вчера отказавшись от дуэли, сегодня готовится превратить свой отказ в новый удар, убийственный для чести Геккеренов.
– Пойми, пойми меня, Таша! – повторяла Азинька, едва владея собой.
Но так безучастна казалась Таша, что Азинька почти закричала, пораженная каким-то смутным предчувствием:
– Что с тобой? Опомнись!
– Господи! – горестно вырвалось у Натальи Николаевны. – Чего вы все от меня хотите?
Она заломила руки и была в своем отчаянии так хороша, что Азинька бросила на нее откровенно завистливый взгляд. Впрочем, она тотчас обняла Ташу. Они плакали, не таясь друг от друга, потому что чувствовали свое бессилие перед вернувшейся в дом бедой…
Все больше тревожился и Василий Андреевич Жуковский. А застать Пушкина дома невозможно. Тогда еще раз взял перо в руки Василий Андреевич, чтобы рассказать Пушкину замысловатую сказку:
«Вот тебе сказка: жил-был пастух; этот пастух был и забубённый стрелок. У этого пастуха были прекрасные овечки. Вот повадился серый волк ходить около его овчарни. И думает серый волк: дай-ка съем я у пастуха его любимую овечку; думая это, серый волк поглядывает и на других овечек, да и облизывается…»
Маститый сказочник перечитал написанное. Поведение волка – Дантеса, повадившегося ходить около овчарни пастуха – Пушкина, было описано с большим приближением к действительности. Это противоречило, пожалуй, тем ручательствам, которые Василий Андреевич давал за благородство намерений Геккеренов. На этот раз он готов идти на уступки, только бы принудить Пушкина к молчанию насчет несостоявшейся дуэли.
И стал продолжать свою сказку Жуковский:
«Но вот узнал прожора, что стрелок его стережет и хочет застрелить. И стало это неприятно серому волку; и он начал делать разные предложения пастуху, на которые пастух и согласился. Но он думал про себя: как бы мне доконать этого долгохвостого хахаля? И вот пастух сказал своему куму: «Кум Василий, сделай мне одолжение, стань на минуту свиньею и хрюканьем своим вымани серого волка из леса в чистое поле. Я соберу соседей, и мы накинем на него аркан…» – «Послушай, братец! – сказал кум Василий. – Ловить волка ты волен, да на что же мне быть свиньею? Ведь я у тебя крестил. Добрые люди скажут: свинья-де крестила у тебя сына… Неловко». Пастух, – закончил сказку Василий Андреевич, – услышав такой ответ, призадумался, а что он сделал, право, не знаю…»
Больше ни слова не услышит от него Пушкин. К делу!
Прошло около сорока лет с тех пор, как в русских журналах со славою явился юный стихотворец Жуковский. Но давно обогнало его быстротечное время. Признанный чародей стиха ныне довольствуется жребием переводчика. Правда, и переводы его становятся самобытными поэтическими созданиями. Уже несколько лет трудится Василий Андреевич над переводом поэмы «Ундина».
Лет за пятьсот и поболе случилось, что в ясный весенний Вечер сидел перед дверью избушки своей престарелый Честный рыбак и починивал сеть…В хижину к рыбаку, живущему с женой без бед и горя, является неведомый рыцарь. Едва приветили рыцаря старики:
……….Вдруг растворилася настежь Дверь, и в нее белокурая, легкая станом, с веселым Смехом впорхнула Ундина, как что-то воздушное…Сладко текут часы поэта, отданные вдохновению. Льются чеканные стихи.
…………..Но, увидя Рыцаря, вдруг замолчала она, и глаза голубые, Вспыхнув звездами под сумраком черных ресниц, устремились Быстро на гостя…Много чудес произойдет в жизни Ундины, приемной дочери старого рыбака. Не скоро вернется Василий Андреевич из роскошных владений царя-вымысла в мир грешных человеческих страстей и бедствий.
Глава десятая
В свете вдруг заговорили о предстоящей женитьбе молодого Геккерена на Екатерине Гончаровой. Правда, никто толком ничего не знал. Говорили неопределенно и смутно, но связывали свадьбу с предотвращенной таким способом дуэлью. Слухи, несомненно, шли от Пушкина.
Геккерены всполошились. Пушкин опять расстраивает дело. О свадьбе опять нельзя объявить! Должно быть, голландский посланник совсем выжил из ума, если, добившись отказа Пушкина от дуэли, ничем его не связал.
– Батюшка! – заявил барону Луи почтительный сын. – Возблагодарит вас небо за все, что вы столь искусно для меня совершили. Но, поскольку дело снова оборачивается против моей чести, я возьму на себя вразумление моего противника.
Поручик Кавалергардского полка занялся необычным делом. Сел за письменный стол и долго писал. Это был проект письма, которое будет любезен прислать ему Пушкин. Пусть только перепишет готовый текст. Никаких ему лазеек!
Предполагаемое письмо Пушкина гласило:
«В виду того, что господин барон Жорж Геккерен принял вызов на дуэль, отправленный ему при посредстве барона Геккерена, я прошу господина Жоржа Геккерена благоволить смотреть на этот вызов как на несуществующий, убедившись случайно, по слухам, что мотив, управлявший поведением господина Жоржа Геккерена, не имел в виду нанести обиду моей чести – единственное основание, в силу которого я счел себя вынужденным сделать вызов…»
Так и только так должен написать муж Натали!
Дантес поехал к секретарю французского посольства, виконту д'Аршиаку.
– Дорогой д'Аршиак, вам предстоит опасное путешествие – в логово к тигру… Я не шучу: вы поедете по моему уполномочию к Пушкину.
Дантес посвятил виконта в курс событий. Д'Аршиак должен сообщить Пушкину, что данная им отсрочка истекает и что барон Жорж Геккерен готов к его услугам…
– Но, – продолжал Дантес, – прежде, чем вы закончите разговор, вы сообщите господину тигру, что я буду считать себя удовлетворенным, если он пришлет прилично мотивированный отказ от дуэли. Ему не придется искать нужную редакцию. Весь труд я взял на себя. Сделайте одолжение, взгляните!
Д'Аршиак очень внимательно прочитал.
– Если я не ошибаюсь, – спросил он, – вы говорили, что господин Пушкин в беседе с вашим батюшкой уже взял свой вызов обратно?
– Я не хочу полагаться на слова, которые ничем не связывают моего противника. Пора научить его молчанию. Или письмо, которого я жду, или пистолеты и барьер на десять шагов!.. Дорогой д'Аршиак, вы не откажете мне в поездке к Пушкину как мой секундант.
В такой просьбе, по законам чести, д'Аршиак не мог отказать.
Поэт выслушал заявление д'Аршиака о готовности Дантеса к поединку. Д'Аршиаку показалось, что Пушкин едва мог удержаться от радостного восклицания. Когда же секундант заговорил о письме, которое может разрешить конфликт (он был достаточно умен, разумеется, чтобы не предлагать текст, заготовленный Дантесом), тогда Пушкин решительно прекратил разговор. Он передал на днях через господина Жуковского письмо барону Луи Геккерену. Он уже объявил, что берет обратно свой вызов, поскольку осведомился о возникшем намерении господина Дантеса свататься к Екатерине Гончаровой. Если сватовство, как уверяют противники, решено, у него нет больше оснований желать поединка. Никаких писем более не будет. Все это Пушкин и просит довести до сведения барона Жоржа Дантеса-Геккерена.
Миссия д'Аршиака была исчерпана.
Конечно, его приезд к Пушкину не мог остаться незамеченным. Встревоженная, бросилась к мужу Наталья Николаевна. Александр Сергеевич встретил ее спокойно и спокойствием своим сумел обмануть. В ответ на расспросы сказал, что заканчивает с д'Аршиаком последние переговоры по поводу предотвращенной дуэли. Почему явился для этого виконт д'Аршиак? Ему доверил эти переговоры барон Жорж Геккерен.
Пушкин еще больше успокоил жену, когда заговорил о том, что завтра они непременно поедут к Карамзиным, чтобы поздравить с днем рождения Екатерину Андреевну. Никогда не пропускает Александр Сергеевич этот знаменательный день.
– Надеюсь, ты давно не ревнуешь меня, жёнка, ни к Екатерине Андреевне, ни к Софье? Свят-свят! К кому ты только меня не ревновала! Когда состарюсь, впишу в синодик всех жертв твоей ревности. Дай бог памяти, с кого начнем? – И рассмеялся.
В кабинете еще было светло. Должно быть, потому и лицо мужа тоже показалось Наталье Николаевне просветлевшим. Даже морщины вдруг разошлись. Значит, зря стращала ее Азинька новой бедой… Наталья Николаевна совсем успокоилась.
Пушкин действительно вернул душевное равновесие. После мучительных дней, после оскорбительных для него и Таши переговоров он сызнова разомкнул безысходный круг – теперь не сбежать Дантесу от дуэли под венец.
Пожалуй, и Дантесу после безрезультатной поездки д'Аршиака ничего больше не оставалось, как готовиться к поединку. Но он снова сел за письменный стол.
«… Когда вы вызвали меня без объяснения причин, – начал он письмо к Пушкину, – я без колебаний принял этот вызов, так как честь обязывала меня это сделать. В настоящее время вы уверяете меня, что вы не имеете более оснований желать поединка. Прежде чем вернуть вам ваше слово, я желаю знать, почему вы изменили свои намерения, не уполномочив никого представить вам объяснения, которые я располагал дать. Вы первый согласитесь с тем, что прежде, чем взять свое слово обратно, каждый из нас должен представить объяснения для того, чтобы впоследствии мы могли относиться с уважением друг к другу».
Прежде чем отослать Пушкину это письмо, Жорж отправился к нареченному отцу.
– Вот как надо разговаривать с противником, – сказал он и прочел заготовленное письмо с большим чувством. – Муж Натали должен, наконец, понять: я делаю предложение Катеньке только потому, что таково мое желание, и будущая свадьба решена единственно моей волей. В письме, которое я приму, не должно быть ни единого слова ни о моей свадьбе, ни о моей невесте… Или я получу такое письмо, или ненаглядной Катеньке придется вооружиться терпением.
– Но ты хорошо знаешь, Жорж, что в письме, которое я отверг, Пушкин ссылался в своем отказе от дуэли именно на твою предстоящую свадьбу. Только об этом он и теперь рассказывает каждому встречному. Почему же ты думаешь, что твой противник вдруг с тобой согласится?
– Хотя бы потому, что виконт д'Аршиак, посетив Пушкина, не оставил у него никаких сомнений в твердости моих намерений. – Дантес хитро улыбнулся. – А еще и потому, мой почтенный батюшка, что драться Пушкину не дадут. Я подозреваю, что ему надежно связали руки…
– Ты говоришь о госпоже Пушкиной?
– Нет нужды входить в подробности, тем более что вы не склонны верить в могущество женских чар… Впрочем, я не запрещаю вам осведомить почтенную Екатерину Ивановну Загряжскую о том, что отныне я исполнен решимости. К барьеру, господин Пушкин!
Жорж еще раз многозначительно улыбнулся и отправился к себе, чтобы немедленно отослать Пушкину свое письмо.
Глава одиннадцатая
Павел Воинович Нащокин, отъезжая в клуб, каждый день осведомлялся у жены: нет ли известий от Пушкина?
Молодая жена отвечала отрицательно. Она покорно подставляла мужу губы для поцелуя, но в глазах ее был укор: словно все еще надеялась по неопытности, что Павел Воинович сможет жить без клуба. Невдомек было молодой хозяйке дома, что в клубе-то никак не обойдутся без Нащокина.
В назначенный час он появлялся в карточных комнатах без опоздания, являя нерадивым высокий пример доблестного служения четырем королям, как говорили записные остряки.
На следующий день снова спрашивал жену Павел Воинович: может быть, в его отсутствие пришло, наконец, ожидаемое известие от Пушкина? Известий из Петербурга опять не было.
А глаза у жены заплаканы. Никак не могла, должно быть, привыкнуть к семейной жизни. Павел Воинович прохаживался подле чудо-домика. Усердно сдувал пыль, насевшую на карликовую мебель, прикидывал, как эффектнее будет разместить в чудо-домике заказанные фигуры гостей, а в голове гвоздем сидела мысль о Пушкине. Давным-давно ничего не пишет Александр Сергеевич. Не отвечает даже на важнейшее письмо. Павел Воинович чуть ли не в октябре еще писал ему о Белинском:
«Я его не видел, но его друзья говорят, что он будет очень счастлив, если придется ему на тебя работать. Ты мне отпиши, а я его к тебе пришлю…»
Впрочем, Павел Воинович не торопил с ответом. Сам не знал, когда свидится с Белинским, чтобы лично передать ему приглашение Пушкина…
А Виссарион Григорьевич еще только выехал в это время из бакунинского тверского имения в Москву. Позади оставались бесконечные споры с Михаилом Бакуниным, писание важной философской статьи, чтение ее вслух и новые споры.
Михаил Александрович Бакунин рассматривал философию как средство для увлекательной гимнастики ума. Виссарион Белинский искал в науке руководства для познания законов человеческой жизни и существующих в ней порядков. Порядки, установленные для подавляющего большинства людей, казались ему и безбожными и бесчеловечными… Обозревая мыслью философские системы, смутно верил он, что обретет такую философию, которая может стать надежным средством для врачевания общественных язв. Пока что споры шли, однако, шумно, но беспредметно. Бакунин, путешествуя от Канта к Фихте, чувствовал себя как рыба в воде…
На эти беседы, похожие скорее на сшибки воинствующих умов, приходили сестры Михаила Бакунина. Виссарион Григорьевич никогда раньше не задумывался над вопросом, как выглядят небесные ангелы. Теперь он мог бы не колеблясь ответить, что сам видел ангелоподобных созданий в тверском имении Прямухино.
Путник ехал в Москву, а мысли упорно возвращались в дом Бакуниных.
Когда в осеннее пригожее утро эти ангелоподобные существа выходили к завтраку, солнце, набравшись непонятной силы, бросало на них совсем особенные, ослепительные лучи.
Может быть, сестры Бакунины, одетые по-домашнему, причесанные запросто, говорили, шутили и смеялись, как самые обыкновенные дочери земли. Но почему же тогда над их головами зажигались, как на иконах, золотые нимбы? Кто смел сказать, что это солнце шлет им последние лучи сквозь поредевшую листву? Во всяком случае, даже самый отчаянный скептик не посмел бы лишить божественного нимба Александру Бакунину…
Возок, в котором ехал в Москву Виссарион Белинский, то и дело подскакивал на окованной морозом большой дороге. А сердце путешественника не могло расстаться с Прямухиным.
Когда в комнатах, отведенных в раскидистом, уютном доме молодому поколению, разгорались споры, – а споры всегда начинались там, где сходились Виссарион Белинский с Михаилом Бакуниным, – сестры Бакунины участвовали в схватках. Пожалуй, они и вовсе не были похожи на ангелоподобных созданий, эти умные, начитанные девушки, интересовавшиеся всем, что питает человеческий ум и чувства. Беседы с ними были подобны волшебному пиршеству для молодого человека, никогда раньше не знавшего такого женского общества.
Он, может быть, и вовсе не заметил, как стремительно бежало в Прямухине время. По закрытым наглухо рамам бакунинского дома уже стучали денно-нощно октябрьские дожди. Что из того? По-прежнему хороша была для Виссариона Белинского Александра Бакунина!
Уже прошли первой разведкой ранние заморозки. Виссарион Григорьевич словно совсем забыл о возвращении в Москву. С утра до ночи лились в бакунинском доме жаркие речи. И вдруг из Москвы стали поступать тревожные новости: «Тучи собираются над «Телескопом»… «Телескоп» закрыт навсегда».
Это значило, что Белинский лишается журнала – возможности говорить с читателями и последнего куска хлеба. Наступили мрачные дни. Казалось, что даже в Прямухине меркнет свет. Так бы и могло случиться, если бы не участливые слова Александры Бакуниной, обращенные к молодому сотруднику закрытого журнала. Впрочем, в этих дружеских словах мерещились Виссариону Григорьевичу совсем другие чувства. Да мало ли что пригрезится одинокому человеку, впервые попавшему в общество милых, образованных девушек…
Но в его романтические мечтания опять вмешалась грозная действительность. Друзья из Москвы иносказательно писали:
«Издатель «Телескопа» и цензор поехали в Петербург. Чаадаев, говорят, едет зачем-то в Вологду».
Нетрудно было понять из этих писем, что поездка в дальние края не по своей воле может угрожать и другим сотрудникам «Телескопа».
Потом те же московские друзья стали хлопотать о выезде Белинского с каким-нибудь дворянским семейством за границу в качестве домашнего учителя… Они даже подали об этом просьбу попечителю Московского учебного округа, но попечитель отказал. Друзья Белинского не знали, что о нем уже идет секретное дознание и отдано высочайшее повеление – схватить бумаги!
Однако друзья стали наведываться на московскую квартиру Виссариона и подолгу оставались в его комнатушке. Когда же полиция произвела у Белинского обыск, в Прямухино пошло незагадочное письмо:
«Думаем, что если ты не приедешь скоро сам, то тебе необходимо будет ехать по требованию».
Подпись «друг» свидетельствовала о том, что даже в переписке с Виссарионом друзья начали принимать крайние меры осторожности.
С этим письмом, полным зловещих предостережений, и выехал наконец Белинский в Москву. Все дальше оставалось милое сердцу Прямухино, все ближе была Москва.
Прошло всего два года с тех пор, как в Москве увидела свет его статья «Литературные мечтания». С горячностью защищал автор едва ли не главную свою мысль: «литература непременно должна быть выражением-символом внутренней жизни народа». Во имя этой цели никому не известный до тех пор молодой человек, сам исключенный из университета, яростно обрушился на все ложные и отжившие авторитеты, на всех литературных идолопоклонников. Зато с какой гордостью писал он о пушкинском периоде русской литературы!
Прошло только два года – и вот имя Белинского уже объединяет в ненависти и московских «наблюдателей» и петербургских булгариных всех мастей. Как же ему, Виссариону Белинскому, остаться без журнала?..
На московской заставе у приезжего по обычаю потребовали подорожную. Караульные пошептались, потом старший коротко отрубил:
– Приказано немедленно доставить к господину обер-полицмейстеру…
Так и повезли его по улицам Москвы под караулом, как арестанта, к обер-полицмейстерскому дому. Он долго сидел в какой-то канцелярской комнате, наблюдая жизнь полицейского управления…
Час шел за часом. Мимо подневольного гостя шмыгали чиновники, проходили бравые квартальные. От духоты у Виссариона Григорьевича разболелась голова. Время, казалось, остановилось.
Потом его допросил толстый полицейский чин, все время заглядывавший в бумаги. Должно быть, надеялся, что вычитает в этих бумагах такое, после чего привычно гаркнет: «В арестантскую его!..»
Но вместо этого полицейский с огорчением перечитывал протокол, в котором черным по белому было сказано, что при обыске на квартире Виссариона Белинского в имуществе его ничего «сумнительного» не оказалось. Так и пришлось отпустить из обер-полицмейстерского дома этого подозрительного человека в старой, ветром подбитой шинелишке. Посетитель уходил, а полицейский чин все еще сверлил ему спину глазами: авось, мол, еще встретимся!
Виссарион Григорьевич поехал к себе, сел к столу, огляделся: сразу понял, почему полицейские не нашли у него ничего «сумнительного». Спасибо верным друзьям!
Безвестные молодые люди опередили самого министра народного просвещения Уварова. Не он ли указал графу Бенкендорфу на человека, который один может быть опаснее, чем закрытый «Телескоп» и все вместе взятые русские журналы? Не приказал ли государь схватить бумаги Белинского? Не вина Уварова, если плохо работает ведомство графа Бенкендорфа, если медлительна московская полиция. Так ускользнул от бдительного взора министра народного просвещения весьма подозрительный журналист, удостоившийся публичной похвалы в столь же подозрительном журнале Пушкина. Заговорщиков изобличить не удалось, и Сергию Сергиевичу Уварову оставалось довольствоваться пока теми неприятностями, которые он мог учинить ненавистному поэту.
К министру народного просвещения, как верховному руководителю цензуры, обратился Логгин Иванович Голенищев-Кутузов. Он почтительно представил на рассмотрение министра свою брошюру, которую написал в защиту памяти бессмертного полководца Кутузова от нападений Пушкина. Пушкин в ущерб славному князю Смоленскому, значилось в брошюре, противопоставляет ему Барклая де Толли, в честь которого и написаны Пушкиным превосходные по форме, но сомнительные по содержанию стихи. Как родственник великого победителя Наполеона и как русский человек, он, Голенищев-Кутузов, просит разрешения на выпуск в свет брошюры, которая будет разослана за его собственный счет всем читателям «Северной пчелы».
Министр Уваров выразил полное удовольствие и совершенное одобрение.
Выхода брошюры Голенищева-Кутузова можно было ожидать со дня на день. И надо бы автору «Полководца» принять свои меры, чтобы отразить удар. Пушкин ничего не предпринимал.
В его столе так и лежало без ответа нащокинское письмо о Виссарионе Белинском.
Павел Воинович ездил в клуб и, не получая от Пушкина известий, изрядно тревожился. Если бы знал он, что в тот самый ноябрьский день, когда Белинский вернулся в Москву, Александру Сергеевичу подали письмо от барона Дантеса-Геккерена!
Когда-то, услышав от Пушкина об этом кавалергарде, Павел Воинович заказал для Пушкина кольцо с чудодейственной бирюзой. Не помогла всесильная бирюза!
Оторваться бы теперь Павлу Воиновичу от карточного стола да лететь бы в Петербург…
Пушкин только что прочитал письмо Дантеса. Он еще смеет писать о взаимном уважении! Александр Сергеевич стремительно встал из-за стола.
Вот когда бы быть Павлу Воиновичу подле друга. А он сидит себе в карточной комнате московского клуба и, расправив холеные бакенбарды, спокойно объявляет:
– Гну пароль!
Глава двенадцатая
Рождение Екатерины Андреевны Карамзиной, приходившееся на 16 ноября, праздновалось торжественно. Визитеры являлись с полдня, потом начался съезд близких друзей к обеду. Когда приехали Пушкин с женой и свояченицами, Екатерина Андреевна встретила поэта с особенной сердечной лаской. Словно боялась, что сегодня не будет у нее за столом этого бесконечно дорогого ей человека. Крепко помнила Екатерина Андреевна – и ей и Соне только на днях рассказывал Александр Сергеевич горестную историю своих отношений с Дантесом. Слушала Екатерина Андреевна и сострадала поэту: ему ли, с его высоким умом и пламенным, доверчивым сердцем, тратить драгоценные дары души на участие в этой истории, – как в романе, переплелись в ней и смертоубийственная дуэль, и невероятная свадьба Екатерины Гончаровой, о которой втихомолку все больше говорят, но которую почему-то не решаются объявить… Слушала эту историю почтенная мать семейства и не могла понять одного: в какой же роли участвует во всех этих делах Наташа Пушкина?
Несколько дней Пушкин совсем не заезжал к Карамзиным. Сегодня, спасибо, приехал. Когда Александр Сергеевич склонился, чтобы поцеловать руку хозяйке дома, Екатерина Андреевна поцеловала его в голову.
Ясен и бодр был сегодня Пушкин. Боясь этому поверить, Екатерина Андреевна бросила короткий, пристальный взгляд на его жену. Наташа, показалось, не была спокойна.
Прошло только три месяца с тех пор, как на даче у Карамзиных праздновали именины Софьи Николаевны. В петербургской гостиной собралось еще больше гостей. Но среди них нет барона Жоржа Дантеса-Геккерена. Напрасно будут ждать его почтенные господа и дамы. Смутные слухи о предстоящей женитьбе Дантеса, все больше просачивающиеся в общество, не получат ни подтверждения, ни опровержения.
Время близится к обеду, и самые злостные сплетники начинают понимать: будет просто торжественный обед, длинный и скучный, как все парадные обеды. Кто-то вычеркнул из меню пикантную приправу.
Софья Николаевна под общий говор гостей улучила минуту, чтобы перекинуться словом с Натальей Николаевной: справедливы ли слухи о свадьбе Коко?
Таша вспыхнула, ее голос пресекся. Было бы лучше, по ее мнению, если бы Софи обратилась с этим вопросом к самой Екатерине.
Софья Николаевна перевела разговор и, сославшись на обязанности хозяйки, удалилась.
Наталью Николаевну обступили, как всегда, почитатели ее красоты. Как хорошо, что Дантес не приехал. Но, может быть, он еще явится? Ну что ж! Она ничему больше не поверит. Она просто уничтожит его смехом, если он еще раз посмеет с ней заговорить. Она заткнет уши. Она закроет глаза.
Что же удивительного, если вопрос Софи заставил ее вспыхнуть? Она вспыхнула от гнева. Если же голос осекся, то, конечно, только от презрения.
В другом конце гостиной сидела Коко. Ее глаза постоянно устремлялись к двери. Она ничуть этого не скрывала: есть же у невесты, хотя бы и необъявленной, свои права! Но жених думал, очевидно, иначе. Он не был уверен в том, что Натали и Коко, оказавшись вместе с ним в кругу гостей, выдержат испытание.
Когда расселись за обеденным столом, рядом с Пушкиным оказался Владимир Александрович Соллогуб. С тех пор как он доставил поэту конверт с пасквилем, Соллогуб не видел Пушкина и сегодня был приятно удивлен: ни тени былого гнева не было на лице поэта. Словно бы приехал к Карамзиным прежний Пушкин, щедрый на тонкую шутку и увлекательную речь. Граф Соллогуб, оказавшись рядом с поэтом, был очень этим польщен и, слушая Пушкина, истинно наслаждался пищей духовной, в прямой ущерб сменяющимся блюдам.
Когда пили за здоровье Екатерины Андреевны, Пушкин вскочил с места, быстро пробрался к ней и чокнулся.
– А я пригублю за ваше счастье, – отвечала ему виновница торжества. – Да пошлет его вам милосердный господь.
Пушкин вернулся на свое место. Если мимолетное облако печали и легло тенью на глаза поэта, этого никто не заметил. Общий разговор стал громче. Александр Сергеевич вдруг склонился ближе к Соллогубу и быстро, четко ему сказал:
– Ступайте завтра к д'Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Никаких других переговоров!
Сказал и снова вступил в общую застольную беседу. Он даже не назвал имени своего противника. Впрочем, этого и не требовалось.
Владимир Александрович Соллогуб так и остался сидеть с вилкой, застывшей в воздухе. Хорошо еще, что Пушкин, вмешавшись в общий разговор, отвлек внимание на себя.
Теперь события, которые с таким трудом укладывались в короткие ноябрьские дни, нужно было измерять часами.
Вечером состоялся раут у австрийского посла графа Фикельмона. Посол был женат на дочери Елизаветы Михайловны Хитрово, рожденной Кутузовой. В этом доме охотно и часто бывал Пушкин. Здесь и суждено было развиться сегодня стремительным событиям.
Граф Соллогуб, приехав на раут, встретил д'Аршиака. Будущие секунданты обменялись многозначительными взглядами, но к переговорам в таком многолюдном собрании приступить, конечно, не могли. Потом будущий секундант Пушкина, может быть и нарушая дуэльные обычаи, остановил барона Дантеса-Геккерена. Дантес с охотой объяснил, не делая тайны: он будет стреляться с Пушкиным, если Пушкин его к этому принудит. Все зависит от его поведения.
Жорж Геккерен спешил закончить разговор. Оставив Соллогуба, он устремился навстречу Екатерине Николаевне Гончаровой. В своем белом платье она особенно выделялась: все дамы были в трауре, объявленном по случаю смерти французского короля Карла X. Это был тот самый король Франции, из-за верности которому пострадал в свое время питомец офицерской Сен-Сирской школы барон Жорж Дантес. Давным-давно был сброшен с престола этот незадачливый король, закончивший дни в изгнании и в забвении. Но в императорском Петербурге свято соблюдали траурный этикет. И потому все дамы были в туалетах темных тонов. Только фрейлина императорского двора Екатерина Гончарова позволила себе неслыханное отступление.
Коко не думала ни об этикете, ни о своем придворном звании. Коко решила действовать! Невеста, о свадьбе которой почему-то до сих пор забыли объявить, имеет право на белое платье! И счастье, наконец, к ней обернулось. Жорж не отходил от нее. Жорж заговорил, наконец, о своих чувствах, которые он так долго скрывал. Он готов объявить об этих чувствах и перед богом и перед людьми… Увы! Их счастью с непостижимым упорством противится Пушкин…
Коко млела от признаний и негодовала на Пушкина.
А Жорж опять беспощадно ее ранил: Пушкин распространяет слухи, которые, несмотря на все миролюбие Жоржа, столь счастливого любовью Катеньки, могут опять привести к дуэли. Едва не вскрикнула от ужаса Коко и готова была лишиться чувств: значит, права, как всегда, права умница Азинька!
Белое платье, такое желанное, показалось Екатерине Николаевне траурным. Жорж еще раз пожал плечами. И вдруг забыл о существовании Катеньки. Он устремил взоры на Натали, только что появившуюся в зале.
Наталья Николаевна боялась одного – как бы он не решился подойти. Она и так провела весь день в волнении.
Все началось со вчерашнего приезда к Пушкину виконта д'Аршиака. Александр Сергеевич обманул Ташу своим спокойствием, но Азинька, почуяв неладное, бросилась к тетушке Екатерине Ивановне. Со слов старого барона Геккерена тетушка подтвердила, что дело опять пошло к смертоубийству.
И тогда, выслушав горестный рассказ Азиньки, Наталья Николаевна решилась. При первом известии об этой дуэли она вместе с тетушкой Екатериной Ивановной призвала на помощь Жуковского. Записка, которую сегодня отправила ему Наталья Николаевна, была новой мольбой о спасении…
На рауте у австрийского посла она издали увидела Василия Андреевича. Известный шутник и занимательный рассказчик, смиренная душа и дамский угодник, он был окружен тесным кругом почитательниц.
Наконец Василий Андреевич присел рядом с Натальей Николаевной.
– Вы не ошиблись? К Александру Сергеевичу точно приезжал виконт д'Аршиак?
– Вас это тоже тревожит? – отвечала вопросом Наталья Николаевна.
– Думаю, не к добру. Помоги нам всевышний! – Василий Андреевич набожно поднял очи.
– Что же делать? – в голосе Натальи Николаевны была покорная мольба. – Если не вы, наш неизменный друг, то никто нам не поможет.
Василий Андреевич был расстроен окончательно.
– Рад бы душу отдать, – отвечал он, – если бы только это помогло образумить нашего упрямца.
Он коротко рассказал Наталье Николаевне всю историю переговоров. Дело стало за письмом Пушкина.
– И только?! – Наталья Николаевна не верила своим ушам.
– Только! – подтвердил Василий Андреевич. – Но вы не представляете, как это трудно. Тут-то и разбились вдребезги все наши усилия. Александр Сергеевич, правда, написал единожды, но не придумал ничего хуже, как сослаться в отказе от дуэли на предстоящее сватовство барона Жоржа к Екатерине Николаевне. И на том уперся.
Василий Андреевич стал доказывать, что свадьба была задумана до получения вызова Пушкина, в чем и представил ему, Жуковскому, старик Геккерен материальные доказательства.
– Какие? – живо спросила Наталья Николаевна, которая до сих пор слушала рассказ с таким видом, будто узнает всю эту историю в первый раз.
– Нет нужды их разглашать, – осторожно уклонился Василий Андреевич. – Достаточно, если я скажу вам, что барон Луи Геккерен ссылался на весьма видных людей, кои знали о свадебных намерениях Геккеренов до того, как Александр Сергеевич огорошил их своим вызовом. Повторяю, Наталья Николаевна: весьма видные люди могли бы свидетельствовать об этом.
Наталья Николаевна чуть не спросила, не имеет ли в виду Василий Андреевич генерала Адлербегра, но вовремя спохватилась. Только нервно кусала губы. Расспрашивать не было нужды. Она и сама все знала.
– Что же нам делать? – Наталья Николаевна вернулась к главному предмету разговора.
– Добыть бы письмо Пушкина, в котором он объяснит свой отказ от дуэли любыми мотивами. Любыми!.. Только бы не писал об этой свадьбе! Могу дать вам, Наталья Николаевна, еще один добрый совет: не спускайте вы глаз с муженька ни на минуту, авось не сумеет ускользнуть на драку.
С раута разъезжались.
В квартире Пушкина засуетились слуги. Хозяин прошел в кабинет. Наталья Николаевна готовилась ко сну. Вдруг дверь спальни распахнулась. На пороге стояла Коко, простоволосая, заплаканная, в ночном халате.
– Ненавижу твоего мужа! – кричала она. – Ненавижу его и тебя!
Наталья Николаевна кое-как выпроводила Екатерину и крепко задумалась. Она твердо усвоила добрый совет Жуковского. Александр должен написать письмо Геккеренам с отказом от дуэли, но без всякой ссылки на предстоящую свадьбу, и тогда свадьба Коко состоится. А если добиваться такого письма, – значит, самой добиваться того, чтобы судьба Жоржа решилась навсегда.
– Навсегда? – переспросила себя Наталья Николаевна и тотчас ответила: – Конечно, навсегда!
Глава тринадцатая
С утра граф Соллогуб был у Пушкина. Приняв на себя обязанности секунданта, он всей душой надеялся, что именно ему суждено предотвратить эту ужасную для России дуэль.
Владимир Александрович пытался получить согласие поэта на переговоры с виконтом д'Аршиаком по существу столкновения.
– Никаких переговоров! – снова подтвердил Пушкин. – Вам надлежит определить только условия дуэли.
И опять был бодр и ясен, как вчера у Карамзиных.
С мрачными мыслями поехал Соллогуб к виконту д'Аршиаку. Секунданты приступили к совещанию. Пунктуальный виконт начал с заявления, что был бы рад примирению противников. Он, не будучи русским, хорошо понимает, что представляет собой для русских Пушкин…
У Соллогуба прояснилось на душе.
Затем виконт д'Аршиак счел необходимым еще раз обсудить имеющиеся документы и действия противников.
Время шло. Прервав совещание, секунданты решили вновь встретиться в три часа дня у Дантеса. Им, должно быть, не пришло в голову, что, продолжая совещание в присутствии одного из противников, они грубо нарушают права другого. Дантес тоже не возражал. Правда, он не принимал никакого участия в переговорах. Сидел в стороне и даже насвистывал какой-то полюбившийся ему мотив. Никто бы не подумал, что легкомысленный поручик был сейчас зорким наблюдателем, готовым вмешаться при первой надобности. Итак, совещание секундантов возобновилось в три часа дня…
Пушкин весь день провел дома, за письменным столом. Брошюра Голенищева-Кутузова, предъявлявшая опасные и несправедливые обвинения автору «Полководца», вышла в свет. Брошюру заметили, о ней говорили. Те самые «патриоты», которые во времена войны с Наполеоном спасались на долгих в саратовские имения, хором негодовали на поэта. Пушкин занес руку на святыню! Он прославляет Барклая де Толли с очевидным намерением ущемить славу Кутузова!..
Отправив графа Соллогуба для решительных переговоров, поэт вернулся к работе. Он заканчивал свое «Объяснение», которое должно появиться в «Современнике»:
«Слава Кутузова не имеет нужды в похвале чьей бы то ни было, а мнение стихотворца не может ни возвысить, ни унизить того, кто низложил Наполеона и вознес Россию на ту степень, на которой она явилась в 1813 году. Но не могу не огорчиться, когда в смиренной хвале моей вождю, забытому Жуковским, соотечественники мои могли подозревать низкую и преступную сатиру – на того, кто некогда внушил мне следующие стихи, конечно, недостойные великой тени, но искренние и излиянные из души:
Перед гробницею святой Стою с поникшею главой…»Пушкин вписывал в «Объяснение» текст стихов, давно написанных им в честь Кутузова.
В кабинет вошла Наталья Николаевна:
– Ты совсем заработался, мой друг!
– Кляни обязанности журналиста, Таша… Ты никуда не едешь сегодня?
– Если бы ты знал, как я устала… Я тебе не помешаю?
Александр Сергеевич отложил рукопись…
…В голландском посольстве, в комнатах, отведенных молодому Геккерену, все еще совещались секунданты. Наконец Соллогуб попробовал подвести итоги в письме к Пушкину.
«Я был, согласно вашему желанию, у господина д'Аршиака, – писал он поэту, – чтобы условиться о времени и месте. Мы остановились на субботе, так как в пятницу я не могу быть свободен, в стороне Парголова, ранним утром, на 10 шагов расстояния…»
Виконт д'Аршиак подтвердил: условия поединка изложены совершенно точно: барьер – десять шагов, хотя он хорошо понимает, насколько такое близкое расстояние чревато опасностью для противников.
Владимир Александрович Соллогуб приступил к дальнейшему изложению. Предстояло сказать самое важное. Но какие найти для этого слова?.. Как отнесется поэт к тому, что секундант превысил данные ему полномочия?
…В доме Пушкиных не было в этот день ни одного посетителя. Ни одна из светских приятельниц не заехала к Наталье Николаевне. Она задержалась у мужа в кабинете.
– Скажи, виконт д'Аршиак завершил историю этой ужасной дуэли?
– Надо полагать.
– А зачем был у тебя утром граф Соллогуб?
– Жёнка, жёнка! Если бы я стал давать тебе подробный отчет, зачем ездит ко мне пишущая братия, ты бы сама сбежала от такой докуки. Вместо того лучше прогони меня к моим делам.
Александр Сергеевич прикрыл шуткой очевидное смущение. Наталья Николаевна сделала вид, что поверила его объяснению. Она удержала мужа за руку:
– Сегодня я никуда тебя не отпущу.
– Да что с тобой, скажи, сделай милость?
Наталья Николаевна сказала шепотом, от которого дрогнуло у него сердце:
– Господи, когда же к нам вернется прежняя жизнь?
Он успокаивал ее как мог. Наталья Николаевна ответила ему трогательной, беспомощной улыбкой.
– Скажи, – начала она, подумав, – ведь ты писал письмо старому Геккерену?
– Откуда ты знаешь? – Александр Сергеевич удивился и встревожился.
– Мне сказывал Жуковский.
– А, чертовски-небесная душа! – Пушкин вспылил. – Мало ему, что измучил меня, теперь хочет втянуть тебя!
– Напрасно ты сердишься, милый! Василий Андреевич прав: тебе нет нужды упоминать о свадьбе Екатерины в своем письме. И свадьба тотчас будет объявлена.
– Таша, голубчик, тебе трудно понять, точно так же, как не понимает интриги – хочу в это верить – Жуковский. Прошу тебя, прекратим этот разговор.
Судя по тому, как резко, с какой болью сказал это Александр Сергеевич, разговор, точно, следовало отложить. А время шло!.. В голландском посольстве граф Соллогуб дописывал последние строки письма, направляемого им Пушкину. Он изложил обстоятельства, дополнительно выяснившиеся на совещании секундантов:
«Господин д'Аршиак добавил мне конфиденциально, что барон Геккерен окончательно решил объявить о своем брачном намерении, но, удерживаемый опасением показаться желающим избегнуть дуэли, он может сделать это только тогда, когда между вами все будет кончено и вы засвидетельствуете словесно передо мной или господином д'Аршиаком, что вы не приписываете его брака расчетам, недостойным благородного человека…»
Виконт д'Аршиак тщательно следил за текстом, который Соллогуб повторял вслух. Жорж Дантес по-прежнему сохранял позу человека, случайно оказавшегося в комнате при обсуждении дела, до него совершенно не касающегося.
Соллогуб закончил свое письмо:
«Не имея от Вас полномочий согласиться на то, что я одобряю от всего сердца, я прошу Вас, во имя Вашей семьи, согласиться на это предложение, которое примирит все стороны. Нечего говорить о том, что господин д'Аршиак и я будем порукою Геккерена. Будьте добры дать ответ тотчас».
Виконт д'Аршиак утвердил письмо. Но тут вмешался Дантес. Он желал подробнее ознакомиться с текстом. Секунданты в один голос заявили, что это было бы прямым нарушением существующих обычаев. Только они, секунданты, отвечают теперь за доверенную им честь и доброе имя противников.
Поручик Геккерен не настаивал. А ведь в заготовленном письме было написано черным по белому, что он, Дантес, удовольствуется словесным заявлением Пушкина. Но давно ли хотел он продиктовать свою волю противнику?.. Теперь барон Жорж Дантес-Геккерен был готов скинуть с запрошенной цены.
Письмо отправили по назначению с кучером графа Соллогуба. Кучер перепутал адрес. Письмо, которому было суждено завершить конфликт миром или поединком, долго блуждало по городу.
День давно сменился вечером, когда Пушкин наконец его получил. Ответ незачем было обдумывать. Ничто не изменится в решении поэта.
«Я не колеблюсь написать то, что могу заявить словесно. Я вызвал господина Жоржа Геккерена на дуэль, и он принял вызов, не входя ни в какие объяснения. Я прошу господ свидетелей этого дела соблаговолить рассматривать этот вызов как несуществующий, осведомившись по слухам, что господин Жорж Геккерен решил объявить свои намерения относительно брака с мадемуазель Гончаровой после дуэли».
Услышав шаги, поэт обернулся. В дверях стояла Наталья Николаевна. Она бросилась к нему, впилась глазами в начатое письмо. Ужели тщетны все ее мольбы и усилия?
– Ты не отошлешь этого письма, – ее голос был так тих, что Пушкин едва расслышал.
– Если не я, то кто же защитит тебя, жёнка?
– Ты не отошлешь этого письма, – еще раз повторила Наталья Николаевна. Голос был все тот же – тихий, едва внятный. Она стояла с низко опущенной головой, беспомощно опустив руки.
Надо было подбежать к ней. Надо было взять ее холодеющие руки в свои. Надо было заглянуть в ее полные ужаса глаза… Но Пушкин остался в своем кресле. Кто же, как не он, защитит ее, жертву адских, может быть не до конца разгаданных, интриг? Еще раз пробежал глазами письмо. Если брошено в лицо Дантесу постыдное обвинение в том, что он покупает отказ от дуэли своей свадьбой, то, может быть, будет еще язвительнее, если написать в заключение несколько нарочитых слов о его благородстве? Александр Сергеевич на минуту задумался.
«Я не имею никакого основания, – закончил он, – приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека…»
Он обернулся к жене:
– Конец – и богу слава!
Наталья Николаевна как завороженная протянула руку к письму, поднесла его близко к глазам. Последние, только что приписанные Пушкиным, строки, видимо, ободрили ее. Ей показалось, что она победила. А может быть, это вовсе не победа? Как разобраться в тонкостях писем, которыми обмениваются люди, дошедшие до дуэли? Наталья Николаевна перечитала строки о женитьбе Жоржа; их ни в каком случае не должно было быть в письме – так ясно говорил ей об этом добрый друг Жуковский. Но тут же опять увидела, что Жорж назван в письме благородным человеком. Значит, она все-таки победила?..
В порыве благодарности она приникла к мужу:
– Своим великодушием ты спас всех нас!
Александр Сергеевич не решился разрушить ее надежды. Он отправил письмо, которое было равносильно пощечине. Ссылка на благородство человека, бегущего от дуэли под венец, если и приглушала оплеуху, то только для очень неразборчивого человека. Вот этого и не понимала, по-видимому, Наталья Николаевна.
Между тем письмо Пушкина получили секунданты, ожидавшие его с крайним нетерпением. Соллогуб прочитал и отдал д'Аршиаку. Ему принадлежало решительное слово. Виконт погрузился в глубокое размышление, потом поздравил Дантеса женихом. Но отодвинул от него опасное письмо, потому что жених, прежде чем благодарить, хотел сам с ним ознакомиться.
Д'Аршнак не считал это удобным. Дантес тотчас согласился. Он вполне доверяет своему секунданту. В самом деле – ему незачем читать полученное от противника письмо. Гораздо удобнее положиться на виконта д'Аршиака, известного непримиримой строгостью в вопросах чести.
Граф Соллогуб поспешно присоединил свои поздравления. И Жорж Геккерен тотчас вошел в новую роль.
– Поезжайте к господину Пушкину, граф, – сказал он Соллогубу растроганно, – и поблагодарите его за то, что он согласился кончить ссору… О, я надеюсь, что мы будем видеться как друзья! Прошу вас, повторите ему эти слова!..
Оба секунданта поехали к Пушкину. Пушкин вышел к ним в гостиную. Заметно побледнел, когда секунданты заявили о ликвидации конфликта. Словно ожидал совсем другого.
Виконт д'Аршиак, не меняя официального тона, передал ему благодарность Жоржа Геккерена. Соллогуб прибавил: он со своей стороны обещал, что Пушкин будет обходиться с бароном как с добрым знакомым.
В глазах Пушкина зажегся гнев.
– Напрасно! – отрезал он. – Между моим домом и домом Дантеса не может быть ничего общего…
Секунданты поспешили откланяться.
Проводив их, Пушкин прошел в столовую.
– Поздравляю тебя невестой, – сказал он Екатерине.
Наталья Николаевна испытующе поглядела на мужа. Совсем не весело было его усталое лицо…
Но разве она все-таки не победила?
Глава четырнадцатая
Свадьба состоится! О свадьбе можно, наконец, объявить!
Особенно торопились Геккерены. Раньше они рассчитывали, что до официального сватовства Жорж успеет разыграть роль влюбленного в Екатерину. Тогда весть об этой свадьбе не была бы подобна разорвавшейся бомбе. Но события опередили все расчеты. Теперь о свадьбе надо объявить без малейшего промедления, хотя очевидно, что бомба разорвется с оглушительным шумом.
После совещания с фрейлиной Загряжской было решено: объявление последует на следующий же день, благо у Салтыковых на 18 ноября назначен бал. На бале и примут первые поздравления будущие супруги. И тотчас узнает об этом весь петербургский свет.
На бале у Салтыковых жених и невеста оказались в центре общего внимания.
Дантес не отходил от Катеньки. Только Пушкин почему-то не ответил на поклон жениха. Только Наталья Николаевна почему-то не танцевала. И почему-то именно на чету Пушкиных устремлялись взоры – жадные, любопытные, настороженные, злорадствующие.
Бомба взорвалась! Развязка, после которой должен был опуститься занавес над несостоявшейся драмой, больше походила на завязку новой трагедии. Еще наглухо опущен занавес, и самые любопытные, самые нетерпеливые вестовщики не знают, когда и кем будет дан знак к продолжению.
Ничего не могли понять в происшедших событиях даже близкие друзья поэта.
В доме Карамзиных писали письмо Андрею Николаевичу, путешествовавшему за границей. Екатерина Андреевна, сообщив сыну о предстоящей свадьбе Дантеса, как нельзя ярче отразила свои недоумения: «Кто женится и на ком, ты ни за что не догадаешься… Это прямо невероятно – я имею в виду свадьбу». Письмо заключалось загадочным признанием: «Но все возможно в этом мире всяческих невероятностей».
Софья Николаевна продолжала:
«У меня еще есть для тебя престранная новость… Ты хорошо знаешь обоих действующих лиц, мы нередко рассуждали с тобой о них, но никогда не говорили всерьез… В обществе удивляются, но так как история с письмом мало кому известна (Софья Николаевна имела в виду гнусный «диплом», присланный Пушкину), то это сватовство объясняют более просто. И только сам Пушкин – своим волнением, своими загадочными восклицаниями, обращенными к каждому встречному, своей манерой обрывать Дантеса при встречах в обществе или демонстративно избегать его – добьется в конце концов, что люди начнут что-то подозревать и строить свои догадки…»
О каких подозрениях и догадках писала брату Софья Николаевна, ссылаясь на странное поведение Пушкина, на его загадочные восклицания? Карамзины, как и многие другие близкие к поэту люди, слышали его рассказы, в которых имя Дантеса переплеталось с именем царя. Козни, замышленные против жены Пушкина в Зимнем дворце, получили свое видимое воплощение в предложении руки и сердца, которым осчастливил Екатерину Гончарову барон Жорж Дантес-Геккерен.
Екатерина Андреевна Карамзина нашла выразительную формулу: «все возможно в этом мире всяческих невероятностей». Софья Николаевна назвала новость престранной. Может быть, и ничего не поймет в этих иносказаниях Андрей Николаевич Карамзин. Но иначе писать нельзя. Нельзя доверить тайное императорской почте.
Петр Андреевич Вяземский в свою очередь вторил Карамзиным:
– За пятнадцать дней отсрочки дуэли неожиданно, непонятно для всех уладилась свадьба молодого Геккерена.
А события шли своим чередом. Счастливая невеста торопилась наверстать время. Едва позавтракав, она уезжала к тетушке Екатерине Ивановне. Здесь ждал ее нетерпеливый жених – он не мог нанести визита своей избраннице в доме Пушкина. Пушкин по-прежнему его не принимал. Но такое досадное обстоятельство не могло омрачить счастья будущего супруга. Недалеко время, когда он, законный муж баронессы Геккерен, все-таки станет завсегдатаем в доме Натали.
Пока что он пленял невесту в гостиной фрейлины Загряжской. Его пылкие чувства, по-видимому, нисколько не изменились. Только вместо Натали он адресовал их теперь Катеньке.
Дома невеста снова попадала в атмосферу волнующих предсвадебных хлопот. В квартире появились швеи и модистки. Азинька и Таша были заняты приданым. Иногда Таша занималась туалетами невесты с неожиданным усердием. Коко торжествовала: значит, смирилась, наконец, отвергнутая тихоня! Но Таша проявляла усердие главным образом в присутствии мужа: ведь никто не был так рад этой свадьбе, как она! А потом, если не было поблизости Александра Сергеевича, Наталья Николаевна, не закончив важнейшего разговора о кружевах для белья невесты или о фасоне ее визитных платьев, вдруг уходила к себе.
Дантесу приходилось задним числом и наскоро разыгрывать в гостиных роль влюбленного. Надо было хоть эти запоздалые проявления чувств противопоставить общему недоумению. Молодой барон справлялся с ролью неплохо – во всяком случае, без смущения.
Еще только успели объявить о свадьбе, еще только сделали нареченные первые выезды, а в доме у Пушкиных полно народу. Рассыльные несут из модных магазинов шелковистые ткани, закупленные для туалетов будущей баронессы Екатерины Геккерен. Слуга из голландского посольства привозит первые цветы и первые записки от жениха.
«Завтра я не дежурю, моя милая Катенька, но я приеду в двенадцать часов к тетке, чтобы повидать вас… устройте так, чтобы мы были одни, а не в той комнате, где сидит милая тетя. Мне так много надо сказать вам, я хочу говорить о нашем счастливом будущем, но этот разговор не допускает свидетелей… Весь ваш, моя возлюбленная…»
Коко прочитывает записку, потом прячет ее на груди. Она мечется по всему дому, она готова читать всем и каждому. Но когда о содержании письма знают все горничные и все няньки, записка вдруг оказывается забытой рассеянной невестой на туалетном столике. Тогда Коко снова мечется по дому, а умница Азинька вручает обезумевшей деве драгоценную пропажу, вовремя припрятанную осторожной рукой.
Суматоха в доме растет изо дня в день. Из Москвы приехали братья невесты – Дмитрий и Сергей Гончаровы. Они не опоздали ни на один день. Должно быть, со свадьбой торопились не только Геккерены. Едва наметилось первое словесное соглашение Пушкина со стариком Геккереном, Екатерина Ивановна Загряжская тотчас послала весточку в Москву, сестрице Наталье Ивановне. Пока братья невесты собирались, в Петербурге дело чуть было снова не дошло до дуэли. А приехали братья Гончаровы как раз вовремя: помолвка только что была объявлена на бале у Салтыковых.
Дмитрий Николаевич Гончаров, старший брат невесты и опекун семьи, ввиду душевной болезни отца, передал родительское благословение и вручил на приданое Екатерине десять тысяч рублей…
Дмитрию Николаевичу очень хотелось рассказать, каких невероятных трудов стоило ему собрать эту сумму. Заикаясь от волнения больше, чем обычно, он говорил о плачевном состоянии имения, о грозящих описях и неоплатных долгах, о беспощадных натисках свирепых кредиторов – его никто не слушал. Кто же из семьи не знал, что некогда миллионное состояние Гончаровых давно обратилось в прах? Наталья Николаевна Пушкина, например, за все время замужества получала на свою долю жалкие подачки, по нескольку сот рублей в год. Дмитрий Николаевич, порывшись в своих записях, уточнил: Таша после выхода замуж получила в разное время 6 тысяч 288 рублей 09 копеек!
И опять стал говорить Дмитрий Николаевич о том, что и эти суммы он мог уделить замужней сестре только благодаря своим неустанным трудам и хлопотам по опеке. Но рачительного опекуна опять не слушали. Все это было очень обидно кроткому и трудолюбивому Дмитрию Николаевичу. Не он ли после смерти деда Афанасия Николаевича пожертвовал дипломатической карьерой, чтобы обречь себя на сизифов труд – спасать имение, в котором нечего спасать! Шутка сказать – полтора миллиона долга, не считая непрерывно нарастающих процентов! Единственным утешением для опекуна оставались горькие жалобы на свою участь. Но решительно никто ни сочувствия, ни интереса к его речам не проявлял.
Правда, вести разговоры с Дмитрием Николаевичем было нелегко, – он не только заикался, но и был изрядно глуховат. Рядом с сестрами и другими братьями «старшой» был и вовсе неказист. Словно бы с него началось физическое оскудение когда-то кряжистого рода калужских торговых и промысловых людей Гончаровых. Дмитрий Николаевич принадлежал, впрочем, к числу образованных, университетских людей и в свое время, будучи на дипломатической службе в Петербурге, был даже пожалован в камер-юнкеры высочайшего двора. Когда вспоминал он эти годы, еще горше становились для него опекунские обязанности, приковавшие его во имя спасения семьи к приходо-расходным книгам, в которых приходная часть, несмотря на все ухищрения опекуна, оставалась в хронически безнадежном оскудении.
Предводительствуемые Дмитрием Николаевичем, братья невесты – царскосельский гусар Иван и отставной поручик Сергей – отправились с визитом в голландское посольство. Жених Екатерины встретил их с изысканной любезностью, и здесь при первом же разговоре Дмитрий Николаевич нашел наконец благодарного слушателя.
Впрочем, Дантес не столько слушал, сколько сам расспрашивал. Внимательно выслушав отчет опекуна невесты о сумме, выделенной на приданое, он тотчас же спросил, какая сумма будет выплачиваться баронессе Геккерен ежегодно, и выразил надежду, что эта сумма будет вполне прилична для нового положения будущей баронессы.
Приступая к ответу на этот вполне деловой, но неприятный для опекуна вопрос, Дмитрий Николаевич стал заикаться еще больше и пространно объяснил, что неразделенное имущество семейства Гончаровых, состоящее из имений в разных губерниях, а также калужских фабрик, до сих пор в порядок не приведено, а потому он, горячо принимая к сердцу законные интересы любимой сестры Екатерины, никак не может говорить о каких-либо определенных суммах для ежегодной выплаты.
Дантес удивился. Очень просил назвать эту сумму хотя бы приблизительно, чтобы он мог учесть доходы своей будущей семьи. Но как ни объяснял жених разумность и необходимость таких расчетов, Дмитрий Николаевич только больше заикался, однако никакой определенной суммы так и не мог назвать.
Присутствовавшие при беседе младшие братья невесты начинали скучать. Жених не обращал на них внимания.
– А сколько крепостных душ, – спросил он, – – получит мой ангел Катенька?
Дмитрию Николаевичу опять пришлось пуститься в подробные объяснения. Все неразделенное имение принадлежит находящемуся в болезни отцу семейства, а по его болезни состоит в опеке. При этих обстоятельствах ни одна ревизская душа при жизни родителя не может быть закреплена за Екатериной по закону.
– О, эти русские законы! – отозвался Дантес. – Но я надеюсь, – добавил он с обольстительной улыбкой, – что с вашей братской помощью мы заставим эти законы служить счастью нашей ненаглядной Катеньки.
Когда братья Гончаровы вернулись к Пушкиным, Дмитрий Николаевич выразил свое впечатление от знакомства с женихом очень коротко:
– Весьма практический человек!..
Он хотел передать невесте подробности беседы, которая немало его озадачила. Но Коко только что получила цветы и записку от жениха:
«Сердце мое полно нежности и ласки к вам, так как я люблю вас, милая Катенька, и хочу повторять вам об этом с той искренностью, которая свойственна моему характеру и которую вы всегда во мне встретите…»
Что же, кроме этих признаний, могло дойти до ушей невесты?
Часть четвертая
Глава первая
«Барон! Прежде всего позвольте подвести итог всему, что произошло…»
Пушкин откинулся в кресле. Надо сохранять полное спокойствие, отмеривая смертоносный удар в письме к ненавистному своднику и пасквилянту Луи Геккерену.
Итак, что же произошло?
«Поведение вашего сына было мне вполне известно и не могло быть для меня безразличным…»
Александр Сергеевич не считает нужным скрывать причины, объясняющие недавнее внимание Натальи Николаевны к Дантесу: красивая наружность, несчастная страсть двух лет всегда произведут некоторое впечатление на сердце молодой особы; тогда муж, если он не глупец, станет, вполне естественно, поверенным своей жены и хозяином ее поведения.
«Случай, – продолжал Пушкин, – который во всякое другое время был бы мне очень неприятен, счастливо вывел меня из затруднения. Я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и я им воспользовался. Вы знаете остальное».
Настало время сказать открыто, какое поражение потерпели Геккерены, затеявшие сватовство к Екатерине.
«Я заставил вашего сына сыграть роль столь нелепую и столь плачевную, что моя жена…»
Перо в нерешительности остановилось. Речь опять пойдет о Таше. Нужно взвесить каждое слово…
А из-за закрытых дверей гостиной отчетливо доносятся голоса. С утра и до ночи там идут разговоры о свадьбе, о приданом. О чем там сейчас спорят? Таша никак не может понять, почему Коко пренебрегает для выездных платьев палевым цветом. Ведь палевое больше всего к лицу темным шатенкам. Так говорит Таша сестре-невесте, и голос ее совершенно спокоен. Нет ей теперь никакого дела до изобличенного в трусости Дантеса.
Александр Сергеевич опять взялся за перо:
«…моя жена, изумленная такой пошлостью, не могла воздержаться от смеха, и сердечное волнение, которое, быть может, она ощущала при виде этой великой и возвышенной страсти, угасло в самом спокойном и вполне заслуженном отвращении…»
С Дантесом покончено! «Великая» и «возвышенная» страсть всегда была только пошлым волокитством. Теперь и Таша это поняла. Пора рассчитаться со стариком. Пора раздавить ядовитую гадину.
«Но вы, барон? Какова была ваша собственная роль во всем этом деле?»
Пусть узнает негодяй, что все его мерзости раскрыты. Растут в письме грозные обвинения: это он, старый развратник, подстерегал Наталью Николаевну во всех углах, чтобы говорить с ней о сыне, якобы умирающем от безответной любви. Он нашептывал Таше: «Верните мне сына» – и направлял все поведение молодого человека.
Ничего не позабыл поставить в счет Александр Сергеевич из того, в чем чистосердечно призналась Таша. Когда прочтут эти строки Геккерены, пусть знают – писавший пользуется полным доверием жены. Иначе откуда ему узнать об их гнусностях? Жена, искупая свое прежнее легкомыслие, ныне вручила мужу защиту своей чести и ему на суд отдала своих обидчиков. И муж вершит суровый суд. Непоколебимая вера в Ташу водит пером поэта!
Закончив грозное обвинение Луи Геккерена в сводничестве, Пушкин продолжал:
«Но погодите – это еще не все… Вернемся к безымянным письмам. Вы догадываетесь, что они вас касаются…»
Пусть узнает старый пасквилянт, что он уличен и разоблачен до конца. Пусть знает, что Пушкин может проследить действия негодяев день за днем.
Наташа и здесь помогла. Она помнила очень хорошо, что главные решения, продиктованные из Зимнего дворца, были приняты у Геккеренов на следующий день после того, как он читал у Вяземских из «Капитанской дочки». А читал он первого ноября. Следовательно…
«2 ноября, – писал Пушкин, – вы имели с вашим сыном, вследствие одного разговора, новость, которая доставила вам много удовольствия… Он сказал вам, что жена моя боится скандала и что она теряет голову. Тогда вами было решено нанести окончательный удар».
Александр Сергеевич перечитал написанное, еще раз обдумал. Все, что касается закулисной стороны сватовства Дантеса, его переговоров с Адлербергом, он объявит в свое время и иначе. Перечеркнул только что написанные строки, заменил их, не колеблясь, короткой фразой: «Анонимное письмо составлено вами…»
Письмо, испещренное поправками, превращалось в черновик.
«Меньше чем через три дня поисков…» – продолжал Пушкин и опять тщательно зачеркнул конец фразы, а поверх строки вписал: «Я знал, чего мне держаться…»
Итак, он раскрыл весь заговор. Остается сказать о своей победе.
«Если дипломатия, – пишет Александр Сергеевич, – есть лишь искусство знать, что делается у других, и расстраивать их замыслы, вы воздадите мне справедливость, признав, что были побеждены во всех пунктах…»
Если бы Наталья Николаевна знала, кому и что пишет Пушкин, она, вероятно, отсоветовала бы ему передавать врагам некоторые из ее признаний, сделанных с такой откровенностью. Во всяком случае, она нисколько не была заинтересована в том, чтобы старик Геккерен вздумал кое-что опровергать. Но именно теперь Натальи Николаевны не было рядом с мужем. А непоколебимая вера в нее продолжала водить его пером.
Однако письмо, превратившееся в черновик, не могло быть отослано по назначению.
Пушкин взял чистый лист почтовой бумаги с золотым обрезом и начал переписывать заново. И тотчас возникли новые поправки. Он вписывал слова над строкой, не обозначив место вставки, вымарывал, но оставлял вымарку на полуслове. Новая редакция письма снова превратилась в черновик раньше, чем Пушкин подошел к конечной цели. Поэт писал, что дуэль, каков бы ни был ее исход, была бы для него недостаточна; он не считал бы ныне себя отмщенным ни дуэлью, ни срамом, которым бы покрыл себя при этом Дантес; поэт не удовольствуется и свадьбой Дантеса, которая будет иметь вид хорошей шутки. Пушкину недостаточно и данного письма.
Но чего же он в таком случае хочет?
«Я хочу, – заключил Пушкин, – чтобы вы сами дали себе труд подыскать основания, которые были бы достаточными, чтобы убедить меня не плюнуть вам в лицо…»
В гостиной все еще не стихали голоса. Шум даже увеличился – приехали братья Гончаровы. Должно быть, стали, как водится, шутить над невестой. В общем смехе был отчетливо слышен спокойный голос Таши.
Александр Сергеевич глядел на письмо, испещренное поправками, и размышлял. Странное дело! Он отказался от дуэли по мотивам, совершенно пагубным для чести Геккеренов. Он пренебрег требованием Геккеренов и рассказывал всем, кому мог, о своем вызове и, главное, о причине своего отказа. Он обрывает Дантеса при каждой возможности, когда сталкивается с ним в обществе. Он перестал кланяться старому Геккерену. А податливые противники как ни в чем не бывало обделывают свои дела!
Еще раз перечитал письмо. Опять взялся было за перо. И опять одна помарка ложится на другую. Придется оставить до утра. Он совсем изнемог.
Убрал бумаги и вышел к семейному ужину. Этакая уйма хлопот всем, начиная с Таши, с этой свадьбой! А когда получат Геккерены заготовленное письмо, что тогда с ними станется? Неужто опять только утрутся?
Глава вторая
Письмо к Луи Геккерену не было закончено и утром следующего дня. Взялся было за него Александр Сергеевич, но приехал граф Соллогуб.
– Весьма кстати, – приветствовал Пушкин секунданта, только что участвовавшего в переговорах, предотвративших дуэль.
К удивлению гостя, поэт закрыл на ключ дверь кабинета.
– С Дантесом покончено, – объяснил он, – теперь я хочу прочесть вам письмо, которое пишу старику Геккерену.
Он стал читать, пользуясь обоими черновиками. Губы его дрожали. Он словно торопился огласить через графа Соллогуба еще далеко не готовое к отправке письмо…
Соллогуб совершенно растерялся. В пух и прах сызнова разбивались усилия секундантов. Адресуясь к барону Луи Геккерену в выражениях неслыханно оскорбительных, Пушкин ищет нового пути к дуэли, от которой только что отказался. Он не повторяет своего вызова, взятого обратно, но он делает все, чтобы противник немедля сам позвал его к барьеру. Понимает ли Александр Сергеевич, что творит?
Граф Соллогуб едва удержался, чтобы не вырвать из рук Пушкина роковое письмо. Пушкин продолжал читать. Голос его стал хриплым, когда он добрался наконец до зловещей фразы. Он предлагал самому Геккерену – и это, пожалуй, всего больше поразило Соллогуба – найти какие-то основания…
– «чтобы не плюнуть вам в лицо!» – задыхаясь, закончил поэт.
Граф Соллогуб отправился к друзьям Пушкина. Не щадя ни сил, ни красок, рассказывал о состоянии, в которое впал Александр Сергеевич. Но что могли сделать друзья? К прежним их недоумениям прибавились новые, к пережитым волнениям – ожидание таких действий Пушкина, которых никто не способен предвидеть. Один Василий Андреевич Жуковский обещал что-нибудь придумать, но и это обещание было дано не иначе, как по известному его добросердечию.
Сам Владимир Александрович Соллогуб, еще вчера гордившийся своей ролью секунданта, столь удачно исполненной, и скромно полагавший, что заслуги его будут занесены в анналы словесности, теперь понял: всего лучше быть на приличном расстоянии от возможных событий. Не так, чтобы остаться совсем безучастным, но уж, во всяком случае, и не так, чтобы принять на себя какую-нибудь ответственность.
Александр Сергеевич, проводив графа Соллогуба, снова взялся за письмо. Искал выражений еще более оскорбительных для Геккеренов, менял редакции – и никак не мог овладеть собой.
А ему опять помешали. Лакей подал официальное письмо министра финансов. Это был ответ на предложение Пушкина отдать имение для расплаты с казной.
«Имею честь сообщить, – писал министр граф Канкрин, – что с моей стороны полагаю приобретение в казну помещичьих имений вообще неудобным и что во всяком подобном случае нужно испрашивать высочайшее повеление».
Пушкина направляли к царю. А царь, памятуя об огорчениях, которые он причинил в последнее время жене камер-юнкера Пушкина, не преминет проявить свое великодушие. Если смирится муж Натали, ему можно будет, пожалуй, оказать какое-нибудь вспомоществование… для нее, конечно!
Пушкин перечитывал письмо, кусая ногти.
Недаром же, обращаясь к министру финансов, он заранее предупреждал, что будет вынужден отказаться от царской милости.
Стало быть, надо иначе порвать сети, которые раскидывает венценосец. И, конечно, нельзя допустить, чтобы уполз от мщения старый Геккерен. Поистине – не дают Пушкину покоя заговорщики, затягивающие свои интриги в тугой узел.
В кабинет то и дело заходит Таша. Таше нужны деньги. Привезенных из Москвы десяти тысяч не хватит даже на приданое Екатерине. А кроме того, в доме возникают из-за свадьбы многие другие неотложные расходы…
– Ужо, ангел кротости и красоты, – отвечает Александр Сергеевич, – сам войду в твои счеты, дай мне день-два управиться с журналом.
На столе лежали корректуры «Капитанской дочки». Но до журнала ли ему сейчас?
День выдался на редкость бестолковый. Ташу сменил заехавший по важному делу Дмитрий Николаевич. У него своя забота – жених требует формальной гарантии.
– Какой? – удивился Пушкин.
– На выделение Екатерине крестьян.
– Разыгрался, стало быть, аппетит на русских мужиков?
Дмитрий Николаевич недослышал. Продолжал свое:
– А никакого документа при неразделенности имущества выдать невозможно. Как же быть?
Александр Сергеевич кое-как выпроводил озабоченного свояка. За дело!..
И опять отодвинул в сторону корректуру «Капитанской дочки». Прежде получит увесистую оплеуху его величество. Пушкин начал письмо к Бенкендорфу:
«Граф! Я вправе и вижу себя обязанным сообщить вашему сиятельству о том, что только что произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра безыменного письма, оскорбительного для моей и жены моей чести. По внешнему виду бумаги, по слогу письма и по тому, как оно составлено, я в первый же миг распознал, что оно исходит от иностранца, человека, принадлежащего к высшему обществу, от дипломата. Я пустился в розыски; я узнал, что в тот самый день семь или восемь лиц получили по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя, под двойным конвертом. Большинство особ, получивших эти письма, заподозрив мерзость, не отослали их ко мне. Все, в общем, были возмущены оскорблением столь подлым и незаслуженным…»
Письмо удавалось как нельзя лучше. Бенкендорф немедленно доставит его по прямому назначению – его величеству. А именно к нему и адресуется Пушкин…
Сущность пасквиля, конечно, известна всеведущему жандарму и царю. А если и была до сих пор неизвестна, то немедленно добудет «диплом» Третье отделение. Итак, читайте, ваше величество, и поразмыслите. Камер-юнкер Пушкин не собирается играть ту роль, которую усердно выполнял при дворе вашего старшего брата гофмаршал Нарышкин. Коли уразумели, ваше величество, пойдем дальше.
«Но, – продолжал Пушкин, – не переставая повторять, что поведение моей жены было безупречно (о чем и вам, ваше величество, доподлинно известно: вам в ваших происках решительно нечем похвастать, не так ли?), говорили, что предлогом для этой гнусности было настойчивое волокитство господина Дантеса».
Конечно, Александр Сергеевич мог бы добавить, что не сообщает царю новости. Пусть же знает Николай Павлович, как распорядился сам Пушкин.
«Мне не подобало видеть в данном случае имя жены моей соединенным с именем кого бы то ни было (читайте, читайте, ваше величество: кого бы то ни было!). Я велел сказать это господину Дантесу. Барон Геккерен явился ко мне и принял поединок от имени господина Дантеса, потребовав от меня отсрочки на две недели».
Его величеству очень хорошо известно все, что происходило за кулисами. Надо было найти такую формулировку, которая бы показала царю, что Пушкин осведомлен о подоплеке сватовства Дантеса.
«Случилось так, – писал Александр Сергеевич, – что в этот условленный промежуток времени господин Дантес влюбился в мою свояченицу…» (Читайте, еще раз читайте, ваше величество! Было бы утешительнее для вас по-прежнему искать развлечений в гареме из театральных воспитанниц.)
Оставалось окончательно пригвоздить к позорному столбу Дантеса, сбежавшего из-под дула пистолета под венец.
«Узнав об этом из общественных толков, – значилось в письме к графу Бенкендорфу, – я велел попросить господина д'Аршиака (секунданта господина Дантеса), чтобы вызов мой почитался как бы не состоявшимся».
С Дантесом счет сведен. Отныне старику Геккерену жаждет отомстить поэт в полную меру.
«Тем временем, – продолжал Пушкин, – я удостоверился, что безыменное письмо исходило от господина Геккерена, о чем полагаю своим долгом довести до сведения правительства и общества».
Это и было вторым направлением удара, задуманного Пушкиным.
Пора предупредить царя о том, что Пушкин не допустит никакого вмешательства в свои семейные дела.
«Будучи единственным судьей и стражем своей и жениной чести и, следственно, не требуя ни правосудия, ни отмщения, я не могу и не хочу давать какие-либо доказательства того, что утверждаю».
Заключительная формула вежливости гласила, что Александр Пушкин имеет честь быть нижайшим и покорнейшим слугой графа Бенкендорфа.
Одновременно поэт написал ответ министру финансов. Пушкин сообщил Канкрину: он крайне сожалеет, что способ, который он осмелился предложить для расчетов с казной, оказался неудобным. Во всяком случае, он, Пушкин, почитает своим долгом во всем окончательно положиться на благоусмотрение его сиятельства…
Иными словами – пусть не ждут от него обращения за милостью к царю. Такого обращения не будет.
Оба письма были отправлены в один и тот же день – 21 ноября. Незавершенное письмо к барону Луи Геккерену, в котором отпала теперь надобность, легло в ящик письменного стола.
Наконец-то придвинул к себе корректурные листы «Капитанской дочки» редактор-издатель «Современника». Последний номер журнала за 1836 год и так запаздывал.
Пушкин готовил журнальную книжку в то время, когда должен был противостоять такому потоку коварства, низости, лжи и ненависти, против которого не могла устоять, казалось, ни одна живая душа. А «Современник» все-таки выйдет!
Глава третья
Медлительная государственная машина сработала с невероятной, молниеносной быстротой. Через день после отсылки Пушкиным письма Бенкендорфу в дворцовом камер-фурьерском журнале появилась запись:
«Его величество в санях выезд имел прогуливаться по городу и возвратился в 3 часа во дворец. По возвращении его величество принимал генерал-адъютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина».
Так в сопровождении первого жандарма Российской империи в царский кабинет вошел первый поэт России.
Десять лет тому назад Николай Павлович, вызвав Пушкина из Михайловского, принял ссыльного поэта в московском дворце и объявил ему прощение. Бесплодным оказался этот шаг. Тщетны все попечения о Пушкине, которые неутомимо несет верный Бенкендорф. Царь всегда подозревал этого вольнодумца в тайных замыслах против бога и престола, видел в нем главаря опасных, но неуловимых смутьянов. Если тайные замыслы неведомых заговорщиков не обнаруживались и сами заговорщики ничем о себе не заявляли, тем опаснее казался их главарь. Подозрения не рассеивались, но только углублялись. Прав, трижды прав Бенкендорф – неисправим камер-юнкер Пушкин!
Николай Павлович коротко кивнул удостоенным высочайшей аудиенции и указал на кресла. Бросил испытующий взгляд на Пушкина: ничего нет в нем внушительного, никакой выправки, решительно ничего!
Император давно знает суть «диплома», доставленного Пушкину от имени ордена рогоносцев. Докладывали об этом и граф Бенкендорф и граф Нессельроде. Николай Павлович даже посмеялся затейливой шутке. Впрочем, смеялся не столько от удовольствия, сколько для того, чтобы скрыть досаду. Авторы «диплома» нагло оповестили о самых сокровенных намерениях царя. Пушкин по общеизвестной своей ревности может отомстить новым пасквилем. Он может решиться на любой скандал. Худшие опасения подтвердились, когда Бенкендорф представил только что полученное письмо Пушкина. Аудиенция была назначена вне всякой очереди.
И теперь, когда Пушкин вслед за Бенкендорфом опустился в кресла, Николай Павлович вдруг оказался в затруднении. С чего начать разговор?
Бенкендорф поместился в одном из дальних кресел. Вчера он молча выслушал повеление его величества. Сегодня всем своим равнодушным видом показывает, что только по обязанности участвует в этой аудиенции, затеянной императором неведомо зачем.
Царь покосился на шефа жандармов и заговорил об анонимном «дипломе». Он возмущен. Он вменяет в особую обязанность графу Бенкендорфу произвести строжайший розыск.
Николай Павлович, найдя приступ к разговору, чувствовал себя несколько увереннее. Он разделяет справедливый гнев Пушкина. Он сомневается, однако, что до подобной мерзости может унизиться иностранец и дипломат. Впрочем, если окажется виновным, как думает Пушкин, голландский посланник, тогда пусть барон Геккерен пеняет на себя, снисхождения не будет.
Пушкин слушал молча. Терпеливо ждал окончания царской речи.
Николай Павлович перешел на доверчиво-сердечный тон. Коли грозят клеветники чести и семейному счастью Пушкина, он первый будет заступником оскорбленных.
Александр Христофорович впервые с некоторым интересом прислушался к речи монарха. Ведь и ему, по должности шефа жандармов, было вменено защищать невинных и утирать слезы несчастных. Для этой надобности был даже пожалован графу символический карманный платок. Но император, начавший речь, достойную увековечения по глубине мысли, вдруг умолк…
Кажется, он проявил больше внимания к Пушкину, чем достоин этот человек. Пора бы ему принести хотя бы благодарность за то содействие, которое обещает монарх. А еще бы лучше, если бы воззвал к монарху из глубины сердца, если бы вверил и себя и семейство отцу всех верноподданных…
Император выжидал.
Пушкин и начал с благодарности. Но такова была эта благодарность, что Николай Павлович недоверчиво покосился: а ну, если сейчас вынет камень из-за пазухи?
Пушкин был краток. Словно бы твердо решил ограничиться тем, что писал в письме к Бенкендорфу. Он не ищет ни суда, ни отмщения. Он не считает возможным представлять какие-либо доказательства виновности барона Геккерена.
– Так, так, – повторял император, – одобряю твои мысли…
Александр Сергеевич все еще не знал, зачем вызвали его на эту поспешную аудиенцию. Чего хочет царь? Зато поэт хорошо знает, о чем должно сказать еще раз.
– В действиях моих, – заключил Пушкин, – я руководствовался и буду руководствоваться, ваше величество, одной мыслью: не подобает мне видеть имя жены моей соединенным с именем кого бы то ни было…
– Так, так. – Царь совсем уже машинально повторил: – Одобряю твои мысли…
Аудиенция, на которую Николай Павлович возлагал какие-то смутные надежды, не задалась. Ему казалось, что приказанием произвести розыск пасквилянтов он свяжет руки Пушкину. Ему казалось, что в откровенной беседе он усыпит подозрительность ревнивого мужа Натали. Упрямый камер-юнкер и здесь, в священной для каждого подданного обители царя, упрямо повторяет: он не потерпит, чтобы имя его жены было связано с кем бы то ни было. Вынул-таки камень из-за пазухи!
У императора в руках все средства вразумления непокорных – и жандармы, и полиция, и тюрьмы, и сибирские рудники. Неподалеку от императора сидит всемогущий граф Бенкендорф. Стоит только повести царю бровью – и исчезнет навеки этот, с позволения сказать, камер-юнкер, нищий, разоренный человек. Ничего не стоит вырвать у него из рук единственное его оружие – ядовитое перо.
Надо бы императору проявить твердость, а Николай Павлович словно забыл о присутствии шефа жандармов.
– Я приму меры против твоих обидчиков, – заключает император, – положись на меня, Пушкин. Но беру с тебя слово: без моего ведома ничего не предпринимай…
С тем и покинул поэт царский кабинет. Не вышел с ним душевный разговор. Да разве с этаким можно сговориться?..
Давно погасли в дворцовых окнах последние отсветы ноябрьского дня. Канделябры со множеством горящих свечей освещают только могучую фигуру императора, его озабоченное лицо. Все остальное утопает в сумраке. Даже всемогущий граф Бенкендорф оставался в тени. Едва мерцали его пышные эполеты.
– Каков? А? – сказал император, глядя на дверь, которая закрылась за Пушкиным.
– Все тот же, ваше величество, и другим никогда не станет, – привычно отозвался Александр Христофорович.
– Надобно дознаться, однако, кто шлет ему пасквили. – Император снова рассматривал копию с анонимного письма, которую доставил шеф жандармов. – Изрядная, признаюсь, мерзость. Недавно сказывали мне, – продолжал он в задумчивости, – что распространяет клевету на жену Пушкина праздношатающийся Долгоруков. Не он ли, хромоногая свинья, сочинил и эту пакость?
– Никаких подозрений на князя Долгорукова нет, ваше величество, – наобум отвечает Бенкендорф.
– Нет? – переспросил император. – Искренне жалею. Я бы показал грязной скотине! – И вдруг вскипел: – Но кому же сравняться в злоязычии с Пушкиным! Сам-то куда как хорош! – И, уже не владея собой, отрубил, словно отдал команду: – Пресечь!
Александр Христофорович насторожился. Шире открыл полузакрытые глаза. Авось прикажет сейчас его величество насчет Пушкина что-нибудь дельное, и тогда кончатся наконец бесконечные хлопоты, которыми обременил император своего верного слугу.
Но император ничего не приказывал. Еще раз перечитал письмо Пушкина. Не проштрафилась ли в чем-либо и сама Натали, если ее муж пишет об упорном волокитстве Дантеса? Кем же ее считать? По-прежнему святой или зачислить в штрафные?
– Позволите откланяться, ваше величество? – Бенкендорф встал.
– Повремени…. Еще задержу тебя накоротке. – Царь медлил, размышляя. – Что скажешь о свадьбе, которая завязалась в семействе Пушкиных?
– Полагаю, ваше величество, что хотя началось дело с дуэли, а кончается ныне свадьбой, то сии счастливые события уже не будут касаться до моих служебных обязанностей.
– Как знать, как знать, граф!.. Во всяком случае, не обойдусь и сейчас без тебя, если возложил на тебя попечение о Пушкине.
– Жду распоряжений вашего величества, – привычно откликнулся Александр Христофорович.
– Нехитрое дело. Поручаю тебе отправить от моего имени письмо госпоже Пушкиной. Короткое, разумею, письмо. Изложишь следующие мои мысли…
Бенкендорф, не скрывая недовольства, взял бумагу и карандаш.
– Объяснишь, – – начал император, – что желаю сделать приятное госпоже Пушкиной, а равно и ее мужу.
Увидев искреннее недоумение на лице шефа жандармов, император решительно повторил:
– Мужа упомянешь непременно. Долг платежом красен. Разве не так, граф?
Император, расхаживая по кабинету, продиктовал краткое содержание будущего послания шефа жандармов.
– Будет исполнено, ваше величество! – Бенкендорф кончил запись и откланялся.
Назначенных на прием больше нет. Можно отдаться, наконец, заслуженному отдыху. Николай Павлович сегодня же расскажет Адлербергу, какое хитрое письмо приказал отправить… Не понимает шуток верный Бенкендорф. Вот Адлерберг – тот все поймет. Неужто же всерьез заглядывалась Пушкина на вертопраха француза? Однако быстро же нашел себе невесту обожатель Натали – и где нашел? В ее собственном доме! Отменно оправдался поручик Геккерен…
Глава четвертая
– Зван бысть, Александр Сергеевич!..
Господин Шишкин впервые появляется на новой квартире поэта. Как человек благовоспитанный, он бы не прочь принести свои поздравления с новосельем и повести приличный обстоятельствам разговор, но с непреклонной решительностью Пушкин обращает его к делу.
В заклад идет еще одна шаль Натальи Николаевны.
«И только-то?!» – чуть было не воскликнул в разочаровании ростовщик, но вовремя удержался. Не к чему показывать, что сведущие люди давно видят полное разорение поэта. Сохрани бог об этом проговориться – тогда ничего не урвешь. Попросту выгонит хозяин в три шеи.
Ростовщик внимательно слушал Пушкина. Александр Сергеевич объяснил, что у него внезапно встретилась совершенно неотложная нужда в деньгах, по счастью небольших. Потому и побеспокоил он господина Шишкина таким ничтожным делом.
Шишкин сочувственно кивал головой. Всяко бывает у людей с деньгами. А дорого яичко ко Христову дню. Очень все это понятно. Умно и тактично отвечая хозяину дома, посетитель прикидывал: не последнее ли сбывает с рук?
Быстро оформив залог, ростовщик сказал, прощаясь:
– Славой вашего имени, Александр Сергеевич, горжусь и я, недостойный, вместе со всеми россиянами. На зов ваш являюсь и днем и ночью.
Шаль исчезла вместе с господином Шишкиным. На письменном столе лежали только что полученные 1250 рублей. Можно бы, пожалуй, уплатить по счетам в лавки или отдать жалованье прислуге. Залатать бы хоть какую-нибудь, самую малую, дыру в хозяйстве… А Наташе на ее предсвадебные расходы надолго ли хватит? Сколько ей надобно? А спросить – наморщит лоб Наташа и руками разведет: кто же может сосчитать непредвидимое? Ни одна модистка заранее ничего не скажет. У модисток свои обычаи, не правда ли? И опять разведет руками.
Из всего семейства Гончаровых Наталья Николаевна больше всех унаследовала, пожалуй, характер деда Афанасия Николаевича. Правда, Афанасий Николаевич, покончив с миллионами, потом сквалыжничал даже на столе и десертах для любимых внучек. Бог знает как горевал, когда на Полотняный завод приезжали к внучкам соседки-подруги, – немалый, мол, расход, начётисто!.. Вот скаредности этой Наталья Николаевна нисколько не унаследовала. Единственная ее беда заключалась только в том, что не достались ей в руки гончаровские миллионы.
Что же проку, если муж приготовил ей тысячу рублей, выторгованную у какого-то ростовщика за ее же собственную шаль! С такими деньгами не покажешься ни в мастерской мадам Сихлер, ни в английском магазине, ни у ювелира. На самые стародавние счета и то не хватит.
Сколько же Таше надобно?
Деньги так и лежали на письменном столе поэта. Ассигнации, столь редко здесь появляющиеся, еще больше напоминают о неотвратимом разорении.
Александр Сергеевич правил корректуру «Капитанской дочки». Сам виноват, коли пожертвовал журналу последним достоянием. Кто ж его спасет?..
Шум, поднявшийся в гостиной, привлек внимание поэта. Случилось что-то из ряда вон выходящее. Пушкин вышел из кабинета.
– С монаршей милостью, Александр Сергеевич, – обратился к поэту Дмитрий Николаевич Гончаров. – Читаем и перечитываем всемилостивейшие слова, обращенные от имени государя к Таше и к вам по случаю свадьбы Екатерины.
Наталья Николаевна молча подала мужу официальное письмо, только что полученное ею от графа Бенкендорфа. И Пушкин прочитал:
«Его величество, желая сделать что-нибудь приятное вашему мужу и вам, поручил мне передать вам в собственные руки сумму, при сем прилагаемую, по случаю брака вашей сестры, будучи уверен, что вам доставит удовольствие сделать ей свадебный подарок».
Пушкин взглянул на жену: да вразумит ее, неумудренную, создатель! Впрочем, теперь он сам будет управлять ее поведением…
Екатерина Николаевна выхватила у него письмо. Она торопила старшего брата, чтобы немедленно ехал с радостной новостью к жениху.
Наталья Николаевна наблюдала за сестрой. Красные пятна предательски рдели на ее щеках. Она без труда разгадала затейливую шутку императора. Только не могла понять: за что же царь мстит ей, беззащитной? Разве она не склонилась перед августейшей волей? Перечитала еще раз письмо:
«Его величество, желая сделать что-нибудь приятное вашему мужу и вам…» «Мужу и вам»?.. А муж тут и совсем ни при чем.
Александра Сергеевича давно не было в гостиной. Азинька увела расходившуюся Екатерину. Дмитрий Николаевич уехал в голландское посольство. Наталья Николаевна поглядела с нерешительностью на закрытую дверь кабинета, постояла минуту, прислушиваясь, и смело открыла дверь.
Пушкин очень ей обрадовался.
– Присядь, мой ангел. Отдохни от суеты сует. – Подошел к жене. – Ахти, какой у нас ревнивый царь! Впрямь мстит тебе за твое прежнее внимание к Дантесу. Извольте, мол, Наталья Николаевна, собственноручно одарить будущую баронессу Геккерен…
– Пусть бы так! Но зачем же упомянут в письме ты?
– А мне его величество делает приятности, где только может. И из-за тебя тоже, конечно… Ревнует, ей-богу, ревнует, Таша! Все тебя ревнуют, одному мне заказано.
Пушкин стал серьезен:
– Единственно мы с тобой, жёнка, можем устроить нашу жизнь. Верю, что беды наши идут к концу.
Сел рядом с ней и заговорил о будущем. Ни словом не обмолвился о Дантесе. Будто забыл о существовании барона Луи Геккерена. Говорил о подорванном благосостоянии семьи, о неоплатных долгах, о своей работе. Наталья Николаевна боялась только одного: вдруг опять начнет звать в деревню? Но Пушкин о переезде в деревню не сказал ни слова. И потому Наталья Николаевна во всем с ним соглашалась.
Дмитрий Николаевич Гончаров между тем оповестил жениха Екатерины о высочайшем внимании, оказанном его будущей супруге.
Дантес, едва проводив гостя, прошел к нареченному отцу.
– Высокочтимый батюшка! Я не принадлежу к числу азартных игроков. Но Катенька оказалась счастливой картой. Я выиграл! Император хоть и косвенно, но гласно одобрил мои действия. – Он рассказал о письме, полученном Натальей Николаевной Пушкиной от Бенкендорфа.
Барон Луи Геккерен тотчас оценил всю важность сообщения Жоржа. Но Жорж, не дав ему времени для радости, продолжал:
– Император одобрил мои действия, но я, разумеется, не открою ему, что, выиграв на Катеньку, пойду ва-банк, мой дорогой родитель! Кстати – о Катеньке. Я всегда знал, что за ней нет приданого. Но где нельзя взять много, там не следует упускать малого. А брат и опекун Катеньки притворяется, что меня не слышит. Совершенная потеха! Но я умею говорить очень громко, когда нужно. Впрочем, надеюсь, что теперь, после милости, оказанной императором Катеньке, мой будущий дорогой брат Дмитрий будет сговорчивее. Не так ли?
Барон Луи поднялся с кресла. То ли хотел предостеречь Жоржа от какой-нибудь ошибки в переговорах о приданом, то ли намеревался еще раз спасти его от Пушкиной…
Жорж не стал слушать.
– Мы поговорим в удобную для вас минуту, батюшка! Сейчас я удаляюсь для важнейшего дела. Я еще не отправил ни цветов, ни записки моей невесте…
Предстоящая свадьба барона Дантеса-Геккерена возбуждала все больше толков. Пушкин оставался внешне спокоен.
27 ноября, он, верный слову, занял свое место в партере Большого театра. Автор «Капитанской дочки» пришел приветствовать автора «Ивана Сусанина». И музыка начала величавую быль…
В антракте публика вызывала Глинку. Глинка укрылся в своей ложе. Тогда люди устремились к Пушкину. Это было похоже на единую общую овацию – в честь поэта и музыканта, побратавшихся на одном пути.
Овация долго не утихала. Но она не была единодушна. В тот же вечер, еще до окончания спектакля, великосветская чернь произнесла и свой приговор: музыку Глинки назвали мужицкой и кучерской.
– Это хорошо, – отозвался Глинка. – Кучера дельнее господ…
…Слушая сию новинку, Зависть, злобой омрачась, Пусть скрежещет, но уж Глинку Затоптать не может в грязь.Пушкинский застольный экспромт, написанный на обеде в честь Глинки, оказался пророческим. Вокруг «Ивана Сусанина» злоба уже скрежетала. Даже Булгарин при всем своем музыкальном невежестве счел нужным охаять музыку Глинки.
События, разыгравшиеся в оперном театре, касались, конечно, не только музыкантов. «Современник» Пушкина, во всяком случае, не останется в стороне. Но кому поручить статью? Одоевский будет писать в газетах. Мысль Пушкина остановилась на Гоголе. Он, Гоголь, еще до отъезда за границу познакомился с оперой Михаила Глинки на первых репетициях. Он, Гоголь, увидел в его опере прекрасное начало. Гоголь и должен об этом написать. Пусть потрудится для «Современника» из своего прекрасного далека!..
– Каковы ваши дальнейшие планы, Михаил Иванович? – расспрашивал Глинку Пушкин.
– С юности тревожит мое воображение, Александр Сергеевич, – отвечал, смущаясь, Глинка, – ваша Русланова поэма. Когда я учился в пансионе с вашим братом, Лев Сергеевич читал нам ее на память до выхода в свет.
– Узнаю Льва! – Пушкин рассмеялся. – Он всегда обгонял печатный станок. Однако слушаю вас с живейшим любопытством.
– Теперь, когда силы мои укрепились, я бы хотел…
– Многое надобно будет переделать в поэме, – Александр Сергеевич отдался своим мыслям.
– А какие же именно перемены вы имеете в виду?
– Экой вы нетерпеливый! Побеседуем о том на досуге непременно!
Забыл, должно быть, Александр Сергеевич, как в свое время уверял, что он не пошевелился бы и для самого Россини.
А вот с Михаилом Глинкой важный разговор непременно состоится! Если же и не быть этому разговору, то не по вине Пушкина. Кто знает свое будущее, может быть, и совсем близкое?..
Глава пятая
В Петербург приехал Александр Иванович Тургенев, автор «Парижских писем», которые с такой охотой напечатал Пушкин еще в первом номере «Современника».
Знакомство поэта с семейством Тургеневых было давнее, прочное. Когда-то Александр Иванович вез юного Пушкина из Москвы для определения в Царскосельский лицей. После лицейских лет поэт близко сошелся с братом Александра Ивановича – Николаем. Николай Тургенев не оказался среди участников декабрьского восстания, он был в это время за границей. Но его прежние связи с осужденными были так глубоки и с такой очевидностью раскрылись на следствии, что Николай Тургенев, отказавшийся явиться в Россию для суда, был заочно приговорен к смертной казни и обречен на вечное изгнание.
Положение Александра Ивановича, уже в то время видного петербургского чиновника, стало весьма щекотливым, хотя он и не был причастен к политической деятельности брата. В ту мрачную пору представители высшего света припадали к стопам его величества в неистовом холопстве и одновременно деловито хлопотали о переводе на себя имущества осужденных. Александр Иванович проявил твердость – не отказался от брата и не порвал связи с ним. Он вовсе этого не афишировал, сохрани бог! Но он сменил спокойную карьеру, уже сделанную в Петербурге, на кочевую жизнь ученого странствователя.
Человек выдающегося образования и неуемной любознательности, Александр Иванович занялся поисками в иностранных архивах документов, относящихся до русской истории. Талант следопыта и настойчивость привели его к находкам поистине драгоценным. Эта деятельность Тургенева не получила официального признания со стороны русского правительства, но и не подвергалась запрету. Так изобрел он для себя занятия, позволявшие общаться на чужбине с братом-изгнанником. Это было тем легче и незаметнее осуществить, что у Александра Тургенева было столько же знакомых в Париже, сколько в Петербурге, и, пожалуй, не меньше того в Риме или в Лондоне. Будучи в Париже, русский путешественник заводил эти знакомства повсюду: в аристократических салонах Сен-Жерменского предместья, среди ученых Сорбонны, между артистами и писателями; из Сорбонны спешил в театр; с проповеди знаменитого церковного проповедника в тесную храмину, где спорили об учении Сен-Симона или о немецкой философии, а оттуда в министерский или литературный салон.
В «Хронике русского», которую напечатал в первом номере «Современника» Пушкин, мелькали имена Гизо и Тьера, Шатобриана, Ламартина, Скриба, Мюссе. Русский путешественник обсуждает литературные новинки с Мериме, обедает с потомком Микеланджело, спорит с Делилем о нравственном состоянии Франции и слушает перевод на французский язык пушкинских «Цыган». Он читает нашумевшую книгу Токвиля об американской демократии, наблюдает уличный карнавал, читает только что появившуюся статью о египетских иероглифах, обсуждает смену французского кабинета министров и – как будто бы ему отпущено в сутках вдвое больше часов, чем всем людям, – изучает в парижских архивах один фолиант за другим!
«Я совсем не охотник до наук точных, – пишет из Парижа Тургенев, – а еще менее знаток в оных, но по необходимости должен изредка заглядывать в Академию по понедельникам, для того чтобы быть аu courant[5] главных открытии, даже попыток в том, что делается немногими для всех и каждого. Иначе взгляд на мир нравственный, на мир интеллектуальный и даже политический будет неверен. Энциклопедический взгляд не мешает специальности, а с тех пор, – заключает русский энциклопедист, – как я справляюсь об успехах машин и о газе, я лучше сужу о Людовике XIV и о Петре Великом».
Александр Иванович проявляет истинное вдохновение, когда скромно перечисляет свои драгоценные находки в парижских архивах или мечтает сверить сокровища, добытые во Франции, с материалами русских архивов…
Александр Иванович Тургенев верен себе и в новой своей «Хронике», которую перечитывает, готовя ее для журнала, редактор-издатель «Современника». Он заверяет, что в Париже и в Лондоне можно собрать ценнейшую библиотеку книг о России, о ее отношениях с Востоком. Он познакомился с неизданными страницами записок знаменитой Рекамье. Он торопится сообщить, что в Париже выходит книга о пребывании Вольтера в Англии со многими новыми подробностями и документами. Александр Иванович с величайшим трудом нашел в Париже любопытную книгу американца Чаннинга о Мильтоне, чтобы вручить ее Шатобриану. Его заботит мысль: успеет ли Шатобриан познакомиться с ней раньше, чем выйдет в свет его перевод мильтоновского «Потерянного Рая»? Тургеневу удалось уличить знаменитого церковного оратора Франции в том, что тот во славу божию извратил в своей проповеди цитату из Монтескье, и это занимает русского путешественника не меньше, чем услуга, которую он хочет оказать Шатобриану.
Он успел посмотреть в парижском театре пьесу Скриба о князе Потемкине-Таврическом и дает ей предельно краткий, но выразительный отзыв: «Я давно так не смеялся». Еще бы! Ученые и литераторы Франции знают о России гораздо меньше, чем знает о Франции Александр Иванович Тургенев, не принадлежащий ни к ученому сословию, ни к записным литераторам.
Между животрепещущих строк «Хроники» непременно упомянет Тургенев о том, что он торопится кончить свои выписки в парижском архиве из весьма интересных документов, относящихся к России…
Строки эти так и манят, так и дразнят воображение Пушкина, отдавшего столько времени и труда занятиям историческим.
В это время и явился в Петербург Александр Иванович Тургенев. Вместе с ним прибыли в Петербург выписки из парижских архивов о сношениях Франции с Россией, начиная еще с допетровской эпохи! Можно представить себе, как обрадовался этой встрече историк Петра I.
Пушкин не видел Тургенева более двух лет. И, конечно, прежде всего расспросил его о брате-изгнаннике. Выслушав невеселую повесть о человеке, которому положен вечный запрет жить и работать в России, Пушкин запечалился.
– Во всех горестях моей жизни, – сказал он, – не пришлось мне испытать такого гонения. Но знаю: нет более страшного наказания, чем неутолимая тоска человека, лишенного родины.
Александр Иванович мог рассказать еще одну горестную повесть о человеке, которого никто, правда, не подвергал изгнанию. Тургенев приехал в Петербург из Москвы. Там наслушался о Чаадаеве. Издевательства с посылкой лекарей к автору «Философических писем» продолжались. Родовитые москвичи, которые были в свое время так оскорблены за отечество, теперь со злорадством следили за продолжением фарса, изобретенного царем.
– Боже, до чего же грустна наша Россия! – отозвался Пушкин. – О Гоголе, Александр Иванович, ничего не слыхали? Как он здравствует? Застрял в Париже или добрался до Италии? Засел ли он за свои «Мертвые души»? Когда он читал мне начальные главы, не поверите, как стало грустно за Россию. Слушая вас, ощутил то же.
Разговор, как всегда бывает после долгой разлуки, переходил с одного предмета на другой. Александр Сергеевич и совсем было оживился, когда стал забрасывать гостя нетерпеливыми вопросами о его находках в парижских архивах.
Тургенева беспокоило другое. Еще в Москве услышал он смутные толки об анонимном письме, в котором Пушкина называли вторым рогоносцем после Нарышкина. Вот об этом и заговорил Тургенев.
– Дело идет к своему концу, – отвечал Пушкин. – Розыск мой увенчался успехом. Я знаю имя сочинителя. Мне и принадлежит суд над ним.
А каков же будет этот суд? Письмо к Луи Геккерену так и лежит незавершенное в письменном столе поэта. Каков же и когда будет суд негодяю?
Александр Сергеевич глянул на Тургенева и круто повернул разговор:
– Впрочем, не стоит об этом говорить… Но позвольте попенять вам, Александр Иванович: неужто вы, обладая сокровищами, добытыми в хранилищах Франции, собираетесь ныне бежать из «Современника»?
Обвинение было настолько неожиданным, что Тургенев сразу забыл о гнусной анонимке. Пушкину, видимо, только того и было надо. Порылся среди своих бумаг и начал читать из «Парижских писем» Тургенева, предназначенных для очередного номера журнала:
– «Всего более парализован я известием газетным, что Пушкин будет издавать Ревю[6], а не журнал».
Оторвался от рукописи, спросил с шутливой строгостью:
– Изволили так писать, милостивый государь, взирая из парижского далека на неразумного Пушкина? А о том, что оному Пушкину едва удалось добиться разрешения даже на ревю, конечно, не подумали? Да и где же, будучи в Париже, помнить, что есть на Руси самодержец, не поощряющий праздного занятия журналами, что есть подлец Уваров, пекущийся о просвещении при помощи тупоголовых цензоров, что есть, наконец, всеведущее и всемогущее Третье отделение! Господи, да мало ли что существует на Руси, о чем нет надобности помнить русскому человеку в Париже… Вот и пишет Александр Иванович Тургенев, Пушкиным недовольный: «Я собирался быть его деятельным и верным сотрудником и сообщать животрепещущие новинки из области литературы и всеобщей политики…» Политика! Какое слово вы сказали! – ужаснулся поэт. – Знаете ли вы, что в переводе на наши русские нравы обозначает это слово? Развращенную рабством власть, сыск и кнутобойство! А вы, из татарской неволи высвободившись, по-европейски судить изволите: «Но какой интерес могут, мол, иметь мои энциклопедические письма через три или четыре месяца? Вся жизнь их эфемерная, и они не выдержат квартального срока…» Истинно так! Только одно забыли: если окно в Европу, когда-то прорубленное Петром, ныне наглухо забито, так давайте же дадим читателям хоть в щель на свет божий глянуть. Вы правы, однако! Куда бы как хорошо превратить «Современник» в журнал ежемесячный!
– Какие же к тому препоны, Александр Сергеевич?
– Многие, к сожалению, начиная с имени издателя, возбуждающего вечные опасения бездарной власти. Но верю, неисправимый человек: упорядочив свои дела, упорядочу и «Современник». И тогда уже не будет отступаться от него взыскательный автор «Парижских писем». Письма ваши ни на одну статью не променяю, Александр Иванович!
– Коли я самолично здесь и в вашем полном распоряжении, – тучный Тургенев всем корпусом повернулся в кресле к Пушкину, – теперь можете накроить из меня писем сколько душе угодно.
– Я, представьте, так и рассчитывал… Но, право же, когда упрекают «Современник» в том, что он не успевает идти в ногу с жизнью, то дайте хоть единожды оправдаться перед умным человеком. Допрежь всего будем печатать в журнале о ваших розысках. Мне бы тоже засесть в архивы. Сколько книг можно составить! Сколько мыслей роится! Но полно о себе. Чем вы попотчуете для начала?
– Мудреное дело, Александр Сергеевич, с чего начинать перед вами мой отчет. Выписки из парижских архивов весят едва ли не пуд. А вам, конечно, перво-наперво, Петра подавай?
Глава шестая
В доме Пушкиных шла двойная жизнь. Видимо для всех – готовились к свадьбе. По вечерам хозяева выезжали. Если оставались, – впрочем, редко, – дома, в гостиной было полно посетителей.
Но сохрани бог, если бы вдруг прозвучало хоть одно невпопад сказанное слово невесты! Сохрани бог, если бы не сдержалась Наталья Николаевна. Тогда бы вырвались наружу подспудные страсти и в хаосе этих страстей безвозвратно погибла бы видимая тишина…
Зачастила к Пушкиным и тетушка Екатерина Ивановна. Не она ли хлопотала и за невесту и за жениха, а добившись объявления свадьбы, отписала на радостях Василию Андреевичу Жуковскому: «Слава богу – теперь все концы в воду». Положительно вышла в дипломатки на старости лет почтенная фрейлина!
Приезжала Юлия Петровна Строганова. Она больше всех рада за невесту, потому что души не чает в женихе. Желая подчеркнуть особое благоволение к дому, с которым роднится Жорж Геккерен, графиня привозит с собой даже графа Григория Александровича. Может быть, высокопоставленный член Государственного совета, переобремененный важнейшими делами, и не вполне ясно представляет себе, зачем привезли его к Пушкиным. Он смотрит не столько на невесту, сколько на очаровательную Натали. Он всегда говорил: редкий даже среди совершенных красавиц сюжет. А вот дом Пушкиных совсем нереспектабельный…
Графа усаживают в покойное кресло и о нем забывают.
К обществу присоединяются вновь прибывшие Софья Николаевна Карамзина и Вера Федоровна Вяземская.
Гостьи ездили к Пушкиным не для того, чтобы взглянуть на невесту. Это было вовсе не то извечное любопытство, которое испытывают ко всякой свадьбе дамы и заневестившиеся девицы. В квартире Пушкиных посетительницы, глядя на невесту, никогда не видали рядом с ней жениха, и о нем было неудобно спрашивать иначе, как на ушко у Екатерины: любой, самый невинный, вопрос о бароне Жорже Геккерене мог обернуться неловкостью по отношению к хозяйке дома. И не только к ней. Если двери кабинета, отведенного хозяину дома, были закрыты, любопытные взоры все чаще обращались именно туда.
«Вдруг да опять выйдут на свет все захороненные концы?» – пугается тетушка Екатерина Ивановна. У нее на уме совсем особое, будущее дело. А больше всех может помешать тому делу Александр Сергеевич.
Всем было известно, что редактор-издатель «Современника» занят по горло. Наталья Николаевна охотно об этом говорила. Пушкин один готовит журнальную книгу. Это почти невероятно! Но журнал запаздывает, и потому еще больше усилий приходится прилагать сейчас Александру Сергеевичу.
Если Пушкин выходил в гостиную, слова Натальи Николаевны получали убедительное подтверждение. Он действительно имел усталый вид. От усталости был совершенно рассеян.
Поэт подсаживался к Вяземской. Вера Федоровна рассказывала ему о надгробных надписях, разысканных Петром Андреевичем на петербургском кладбище:
– Вот вам первый куриоз: «Ныне отпущаеши, господи, раба твоего… – княгиня сделала паузу: – крепостного человека дворян таких-то…» А вот в другом духе, но тоже прелесть: «Здесь покоится прах титулярного советника, но представленного в коллежские ассесоры…»
Пушкин долго смеялся. Подбежал к жене:
– Таша, ты слышала?
А Вера Федоровна склонилась к Карамзиной:
– Софи, вы что-нибудь понимаете?
– Ничего не понимаю, – тихо отвечала Софья Николаевна.
Пушкин к ним вернулся.
– Смеемся мы над убогим чванством и напыщенным невежеством, – сказал поэт. – Однако, когда же просвещение сметет подобные эпитафии? Что думает Петр Андреевич?
– Вы ищете политического разговора, – отвечала Вера Федоровна, – но я, право, не охотница до политики. Подите умилостивьте лучше графиню Юлию Петровну…
Жизнь Пушкиных укладывалась в обычную колею.
Александр Сергеевич, погрузившийся в работу, редко выезжал. Этим пользовался Дмитрий Николаевич. Вернувшись из голландского посольства, он искал совета у Пушкина.
– Представьте, – говорил, смущаясь, Дмитрий Николаевич, как только они удалялись в кабинет поэта, – барон Жорж совершенно предан материализму. Требует документа, обеспечивающего Екатерину, а документа, как вы сами знаете, по неразделенности имущества дать нельзя.
– Пошлите его… в надлежащее присутственное место. Пусть просвещается там будущий владетель ваших калужских или нижегородских мужиков.
Дмитрий Николаевич слушал, приложив руку к уху.
– Сдается мне, Александр Сергеевич, что барон уже взял нужные справки, но им не верит. «Не может, говорит, быть, чтобы не было лазейки».
– Тогда пошлите его к черту на рога!
– Легко вам говорить… – Дмитрий Николаевич был искренне огорчен и озабочен. – Придумал я, Александр Сергеевич, составить вроде как бы настоящую рядную запись, однако же с утверждением оной не силою закона, но нашим честным словом… Послушайте, сделайте одолжение, что я ради настояний жениха Екатерины изобрел.
Дмитрий Николаевич начал читать:
– «Мы, нижеподписавшиеся, камер-юнкер и кавалер Дмитрий, лейб-гвардии гусарского полка поручик и кавалер Иван и отставной поручик Сергей Николаевич, дети Гончаровы, учинили сию запись в том…»
Далее следовало подробное описание неразделенных имений Гончаровых, находящихся в губерниях Московской, Рязанской, Калужской, Новгородской и Нижегородской, а всего в них 2 тысячи 532 ревизских души, не считая калужских фабрик с особо принадлежащими к ним крестьянами…
– «А все сие имение, – медленно читал, заикаясь, Дмитрий Николаевич, – находится в залоге в Московском опекунском совете и у партикулярных лиц…»
Пушкин прислушался. Родословную даже этого скороспелого дворянского рода торопится дописать история. Глянул на рачительного опекуна – худо, совсем худо у Гончаровых. А у него, Пушкина, еще хуже. Хоть бы скорее перестал его мучить усердный Дмитрий Николаевич… Но тот еще только приступил к сути:
– «Как мы сами слышали от покойного деда нашего, слышали лично, что он назначает сестрам нашим, каждой по триста душ мужеска пола с принадлежащею до оных землею…»
Дмитрий Николаевич в раздумье почесал переносицу.
– А ведь и те души, Александр Сергеевич, находятся в залогах и перезалогах…
Спасибо выручила Таша – позвала к чаю.
Видимая жизнь дома ничем не нарушалась. Жених продолжал слать пылкие записки Екатерине Николаевне. Только приносил их не легкокрылый амур, а рыжебородый слуга из голландского посольства. Невеста, завидев его еще в окно, стремглав мчалась в переднюю.
«Милая Катенька! Безоблачно наше будущее, отгоните всякую боязнь, а главное, не сомневайтесь во мне никогда; кем бы мы ни были окружены, все равно я вижу только вас и всегда буду видеть только вас…»
Екатерина Николаевна, по обыкновению, носилась с письмом по всему дому, а потом, должно быть по ее беспечности, письмо непременно попадало на глаза Наталье Николаевне. И Наталья Николаевна читала: знакомая рука, памятные слова… Можно умереть от гнева и стыда! Но сохрани бог выдать себя Екатерине…
Барон Жорж Геккерен, ведя нежную переписку с невестой, знал, что делал. Он призвал на помощь самую могущественную из союзниц. Но неужто Наталья Николаевна ревновала? Полно! Даже сама себе никогда бы не призналась она в этом.
А рыжебородый слуга из голландского посольства приносил записки невесте каждый день. Это было тем более естественно, что Дантес опять заболел – и, пожалуй, серьезно: воспалением в боку.
Глава седьмая
Тургенев остановился в Демутовой гостинице, неподалеку от квартиры Пушкина. Он стал бывать у поэта каждый день, иногда дважды.
Бог весть, как он умудрялся кроить свое время, – не забывал никого из знакомых, а к ним относился весь Петербург; кроме того, Александр Иванович должен был готовить свои парижские бумаги для представления царю. От этого зависело будущее Тургенева, возможность поездок за границу и, стало быть, встречи с братом-изгнанником…
Александр Иванович визитировал с утра. Его можно было встретить и в посольских особняках, и на чопорном рауте, в дамской гостиной и за дружеской трапезой в модном ресторане.
Но важнее всех дел, хлопот и встреч оказались беседы с Пушкиным. Никогда еще не был так охоч и щедр на эти беседы Александр Сергеевич. В свою очередь Тургенев, если бы пришлось ему дать отчет о теперешнем пребывании в Петербурге, то, минуя все встречи, хлопоты и занятия, он заполнил бы, пожалуй, свой отчет одним всеобъемлющим словом: «Пушкин!»
Да и кому бы мог он рассказать с таким воодушевлением о пережитых волнениях и радостях кладоискателя, которые испытывал он там, где люди видят только скучную вывеску «архив»! Тургенев умеет отыскать в покрытых плесенью манускриптах и секретные замыслы, утаенные от истории, и зародыши важнейших политических событий, ускользнувшие от взора современников, и тайные пружины, которые приводят в действие государственную машину.
– Довелось мне, – начинает Александр Иванович, с трудом вмещаясь в кресле, – разыскать, как вы из моих писем знаете, биографию графа Петра Андреевича Толстого, писанную датским резидентом при дворе Петра Первого, Вестфаленом. Для печати, правда, неудобный документ.
Пушкин сидит не шелохнувшись. Подпер голову обеими руками.
– Кровь стынет, когда читаешь о коварстве этого сподвижника Петра. Когда послал его Петр в зарубежные страны, чтобы вернуть беглого царевича Алексея, граф решил для пользы дела подкупить вывезенную царевичем любовницу, девку Евфросинью. И, представьте, объявил ей граф Толстой: если уговорит Евфросинья царевича вернуться в Россию, то выдаст ее граф Толстой за своего сына и пожалует ей в приданое тысячу душ! Невероятный посул, однако же ослепил и купил жадную душу. Может быть, и крест перед ней целовал. И обо всем этом хладнокровный датчанин Вестфален спокойно и деловито пишет ..
– Стало быть, – Пушкин был поражен и взволнован рассказом, – обещал граф Толстой дворовой девке сына своего в мужья, титул графини и тысячу душ?! Но не так страшен Толстой, как Евфросинья. Ведь знала же она, что предает истинную любовь к ней царевича? И предала не дрогнувши, может быть, даже с добродушием… Вот что страшно, Александр Иванович…
– Коли хотите познать коварство женской души, тогда обратитесь к сердцеведу Шекспиру, – отвечал Александр Иванович. Тургенев оставался убежденным холостяком, несмотря на зрелые лета.
А Пушкин от истории царевича Алексея повернул разговор на допетровскую Русь. И снова отправился Александр Иванович Тургенев в увлекательное путешествие. Словно волшебным манием руки смахивал Пушкин вековечную пыль с драгоценных, невиданных полотен. Оживали лица, краски, голоса, города и веси… Автор истории царя Бориса говорил языком поэта. Поэт, превратившись в историка, рассказывал знатоку древности о том, чего не хотел видеть в истории никто из современников.
– Во время оно брат ваш, Николай Иванович, высказал в разговоре со мною важную мысль. В истории нашей, сказывал он, многие пробелы объясняются только тем, что писали эту историю помещики, а не крестьяне… Как с этим не согласиться? Что же делать нелицеприятному историку? Ждать или восполнить эти пробелы собственным трудом и разумением? Без этого не будем иметь истории и, следственно, не будем иметь взгляда на будущее…
За чайным столом дамы забросали Александра Ивановича вопросами о Париже. Вопросы были вполне дамские, но путешественник-энциклопедист оказался и тут вполне подготовленным. Он мог удовлетворить самую неуемную любознательность в отношении мод и туалетов.
Александр Иванович рассказывал и наблюдал. Он уже знал все, что сплеталось в петербургском свете вокруг имени Пушкина. В свете сочувствовали жениху Екатерины Гончаровой и, быть может, еще больше – прелестной Натали. В этих сожалениях сквозило жадное ожидание новых событий, которые авось не замедлят последовать.
Сам Пушкин ни предотвращенной дуэли, ни будущей свадьбы не касался. Когда Тургенев слушал Пушкина в его кабинете, он все забывал. Перед ним был поэт, писатель, журналист, ученый, полный замыслов, весь этими замыслами поглощенный. В остальной квартире Пушкина царила атмосфера предсвадебных хлопот. Но было в этих хлопотах такое, что Александр Иванович все чаще взглядывал на Наталью Николаевну. Она была ровна и спокойна, внимательна к мужу и все более приветлива к зачастившему в дом гостю. И Тургенев без сопротивления поддавался ее обаянию. Наталью Николаевну он издавна считал красавицей из красавиц.
Тургенев любовался Натальей Николаевной в ее доме и не забывал отметить каждую с ней встречу. 6 декабря, в день именин царя, Александр Иванович видел Наталью Николаевну в церкви Зимнего дворца. И тотчас в одном из писем, которых успевал писать множество, отозвался:
«Жена умного поэта убранством затмевала всех».
Кроме обширной, весьма обстоятельной переписки неутомимый странствователь Тургенев вел еще дневник, куда с удивительной аккуратностью заносил свои встречи и беседы за каждый день. А так как встреч и бесед случалось у него великое множество, то он был в своих записях по необходимости краток.
Когда Тургенев прикоснулся к тем неясным семейным обстоятельствам Пушкина, по поводу которых ходило столько злобных сплетен, он ограничился в дневнике всего одной фразой:
«Гончарова и жених ее».
Когда у младшей дочери Карамзина, княгини Екатерины Мещерской, разговор коснулся Пушкиных, Александр Иванович записал в дневнике о поэте:
«Все нападают на него за жену, я заступился».
Нападки на Пушкина не требовали, конечно, пояснений. Это все те же сцены при встречах с женихом свояченицы, все те же загадочные рассказы о предстоящей свадьбе – словом, все то, чем питались злорадные слухи. Александр Иванович заступился за Пушкина. Значит ли это, что Наталья Николаевна ни в каком заступничестве не нуждалась?
Правда, Наталья Николаевна становилась все приветливее к Тургеневу, который стал самым близким ее мужу человеком.
Собираясь на выезд, Наталья Николаевна на минутку заходила к мужу и видела, как увлечен Александр Сергеевич беседой, начавшейся чуть ли не с утра. Она покидала дом с облегченной душой – искала любого повода, чтобы не видеть лишний час Екатерины.
Глава восьмая
К ужину было давно накрыто. Внимательным взглядом хозяйки Азинька окинула сервировку – можно звать к столу.
Но ни Александр Сергеевич, ни неизменный его гость Тургенев не имели ни малейшего намерения кончить затянувшуюся беседу.
Александр Иванович передал Пушкину просьбу парижского ученого Эйхгофа. Эйхгоф, приступая к чтению лекций в Сорбонне, просил снабдить его наиболее авторитетным русским или иным изданием древней поэмы о походе князя Игоря.
Кто же, как не Пушкин, сам издавна занимающийся «Словом», может выполнить просьбу, столь важную для ознакомления Европы с этим удивительным памятником древней русской культуры? Александр Иванович и сам рассказывал о «Слове» Эйхгофу…
– Эйхгоф? – переспросил Пушкин. – Помню. – Он достал с книжной полки труд Эйхгофа «Параллель языков», купленный еще летом в связи с работой над «Словом о полку Игореве».
Книга не была разрезана. Вздохнул Александр Сергеевич и повел речь о «Слове». Он рассказывал Тургеневу о своих догадках, о поисках корней темных слов поэмы в братских славянских языках, о проникновении мыслью в образы древнего поэта. Близится к концу его подготовительная работа к критическому изданию русской поэмы, автор которой опередил на века западных поэтов-современников. Пушкин говорил долго, увлеченно, потом вдруг перебил себя.
– Ужо! – сказал он, словно вспомнив о препятствиях, которые связывают ему руки.
Снова подошел к книжным полкам. Разыскал издание «Слова», выпущенное чешским ученым Ганкой еще в 1821 году. Книга содержала текст древней русской поэмы, напечатанный латинскими буквами, и перевод «Слова» на чешский и немецкий языки.
– Не знаю лучше подарка для Эйхгофа, чем этот дельный труд, – сказал Пушкин, передавая книгу Тургеневу.
Александр Иванович обратил внимание на собственноручные замечания Пушкина, которыми сопроводил он в книге Ганки текст перевода. Пушкин стал их перечитывать вслух.
– Да когда же увидим мы ваше-то собственное издание «Слова»?! – воскликнул в нетерпении Тургенев.
И еще раз повторил поэт:
– Ужо!.. Но как издать? – И перешел на шутку: – Как издать, пока жив наш прославленный переводчик Шишков? Боюсь уморить его критикой, а других – смехом. Нет счету ошибкам и бессмыслицам, которые допускают толкователи. Сошлюсь на примеры, Александр Иванович…
К Наталье Николаевне пришла Азинька:
– Кажется, Александр Сергеевич опять засидится со своим гостем за полночь. Впрочем, я гляжу и радуюсь. Давно не видела его таким бодрым.
– Правда, твоя правда, Азинька. Сам бог послал нам Тургенева…
Обе сестры не могли им нахвалиться. Александра Николаевна вдруг вспомнила:
– Ну, пойду звать к ужину, не к утру же его подавать!
Было далеко за полночь, когда Александр Иванович Тургенев вернулся от Пушкиных в Демутову гостиницу. И надо бы неуемному человеку тотчас отправиться на покой. Но не таков был Александр Иванович. Зажег свечи и стал писать под свежим впечатлением брату-изгнаннику. Сообщил, что посылает Эйхгофу дар от Пушкина, и не мог удержаться, чтобы не рассказать, что можно ожидать от Пушкина, если осуществит он свой перевод «Слова».
«Три или четыре места в оригинале останутся неясными, – писал Александр Иванович, – но многое объяснится, особенно начало».
Он так явственно слышал звонкий голос Пушкина, что даже оглянул комнату, и продолжал:
«Он прочел мне несколько замечаний своих, весьма основательных и остроумных…»
Еще долго горели свечи в номере, занятом Тургеневым.
А потом пошел в Париж дар Пушкина и был вручен маститому ученому. Эйхгоф вскоре выпустил свой перевод «Слова» на французском языке и тщательно использовал замечания Пушкина, записанные в книге Ганки. Только не счел нужным об этом упомянуть. По изданию Эйхгофа с древним русским «Словом» познакомились выдающиеся ученые Европы. Именно эта книга попала позднее в руки молодого немецкого ученого, доктора Карла Маркса…
Может быть, хлопотун Тургенев и забыл об услуге, которую благодаря Пушкину оказал он парижскому профессору Эйхгофу. Ни одна память человеческая не удержала бы всех услуг, которые оказывал он ученым, писателям, журналистам, историкам и археологам разных стран. Он мог услужить редкой книгой Шатобриану, но одновременно успевал купить модные часики по поручению какой-нибудь любезной его сердцу девицы. Отсылая в Париж, Эйхгофу, пушкинский экземпляр книги Ганки, Александр Иванович был озабочен отправкой туда же дамских туфель… Дамские туфли из Петербурга в Париж? Уж не перепутал ли чего-нибудь Александр Иванович, если сыпались на него десятки ученых просьб и сотни дамских наказов? Нет, никакой путаницы Александр Иванович никогда не допускал. Если отправлялись туфли из Петербурга в столицу мод, значит, мечтала об этих туфлях какая-нибудь парижская щеголиха.
Наталья Николаевна Пушкина помогла дамскому угоднику упаковать туфли так, что посылка могла выдержать самый придирчивый осмотр.
Всем рада угодить милому Александру Ивановичу Наталья Николаевна. Появление этого человека произвело совершенное чудо в ее доме. Александра Сергеевича словно спрыснули живой водой. На его столе лежат рукописи, извлеченные на свет божий из забвения. К Пушкину ездят книгопродавцы. Выйдут в новых изданиях: «Онегин», повести и романы, стихотворения… Со дня на день ждет Пушкин свежей книжки «Современника».
Все больше растет нетерпение редактора-издателя. Да простят ему эту последнюю неаккуратность читатели. Авось заступится за издателя «Капитанская дочка»! Ей, Маше Мироновой, на роду написано взывать к милосердию. А может быть, привлечет благосклонный взор читателя сам Емельян Пугачев? По чести и разумению, по велению долга восполняет романист-историк Пушкин один из тех пробелов, которые образуются в русской историографии, писанной помещиками, каждый раз, когда выступает на сцену мужик. Надо признать – ревизские души, приступая к действиям, не проявляют ни любви к господам, ни покорности им, ни тем паче смирения. Больше того – они уже знают вкус пусть кратковременных, но головокружительных побед. Об этом можно прочесть в «Истории пугачевского бунта». Об этом повествуют многие страницы «Капитанской дочки».
Наталья Николаевна была рада одному: Александр Сергеевич не заговаривал о переезде в деревню. И слава богу! Она ни в чем не хочет ему отказать, сейчас больше, чем когда-нибудь…
Пушкин действительно не возвращался к разговорам о переезде в деревню. Но в его бумагах покоились незавершенные стихи:
Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит, Летят за днями дни, и каждый час уносит Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем Предполагаем жить, и глядь, как раз умрем. На свете счастья нет, но есть покой и воля. Давно завидная мечтается мне доля — Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальную трудов и чистых нег…Наталья Николаевна никогда не интересовалась произведениями мужа – ни теми, которые давно вышли в свет, ни теми, которые покоились в его столе. Если же заглянула бы Таша в этот листок, увидела бы программу незаконченного стихотворения: «О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню? Поля, сад, крестьяне, книги, труды поэтические, семья, любовь…»
Вот о чем, оказывается, непрерывно думал Александр Сергеевич, несмотря на всю предсвадебную суматоху.
«У нас здесь свадьба, – писал Пушкин отцу в Москву. – Моя свояченица выходит замуж за барона Геккерена, племянника и приемного сына нидерландского королевского посланника… Шитье приданого сильно занимает и забавляет жену мою и ее сестер, но меня приводит в неистовство, ибо дом мой стал похож на модную и бельевую лавку…»
В самом деле – только кабинет поэта и был, пожалуй, свободен от постоя портних и белошвеек. Как тут уединишься для трудов?
«Я очень занят, – продолжал Пушкин, – мой журнал и мой Петр Великий отнимают у меня много времени…»
Подтверждением этих слов могли быть свежая, только что вышедшая в свет, последняя в году, четвертая книжка «Современника» и заботы по составлению нового номера журнала.
Тургенев обещает для «Современника» путевые записки о путешествии по Шотландии. Кто, как не он, лично знавший Вальтер Скотта, сумеет увлекательно рассказать читателям о шотландском чародее? Зоркий путешественник обещает еще очерк о достопримечательностях Веймара – города, в котором протекали долгие годы жизни Гёте и короткие дни, которые отпустила суровая судьба Фридриху Шиллеру. Кроме того, будет печататься в «Современнике» отчет о его поисках в архивах – совершенная новинка для читателей русских журналов.
Александр Иванович обещает не покладая рук работать для журнала. Все, что разыскал во французских архивах о Петре, все передаст Пушкину, до последней строки.
Но многоопытен издатель «Современника». Нетерпелив историк Петра. Нельзя оставить на день без наблюдения даже такого неутомимого в трудах человека, как Тургенев. Если он медлит явиться к Пушкину, Пушкин сам идет в Демутову гостиницу.
Журнал и Петр – вот сейчас главное в работе поэта. Недаром даже в письме к отцу счел нужным сказать об этом Александр Сергеевич. Закончил свое письмо откровенным признанием:
«В этом году я довольно плохо устроил свои дела; следующий год будет лучше, как я надеюсь…»
Александр Сергеевич вынимает памятное письмо, предназначенное для Луи Геккерена: «Барон! Прежде всего позвольте подвести итог всему, что произошло…» И опять уберет письмо в стол. Ужо! Придет час!.. Тогда в последний раз оглянется Александр Сергеевич на императорский Петербург и повторит жене:
Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…В программе неоконченного стихотворения можно прочесть еще и такие сокровенные слова: «Блажен, кто находит подругу: тогда удались он домой…»
Этот желанный поэту дом стоит вовсе не в столице. Он стоит далеко от Петербурга.
«3наете ли вы, чего я желаю! – Пушкин открыл свое заветное желание в письме, которое пошло в Тригорское, к соседке по Михайловскому и давнему другу, Прасковье Александровне Осиповой. – Я бы хотел, – продолжал Александр Сергеевич, – чтобы вы были владелицей Михайловского…» И пусть бы новая владелица предоставила Пушкину усадьбу с садом. Туда бы и удалился поэт вместе с подругой.
Но что проку в мечтах? Зять Павлищев шлет и шлет из Михайловского приходно-расходные росписи, предвещающие неотвратимый развал имения, остающегося без всякого присмотра. Он предлагает Пушкину оставить Михайловское за собой, уплатив законные доли прочим наследникам покойной матери поэта. Он усиленно уговаривает Пушкина на сделку, суля ему архибарыши. И, увлеченный столь выгодным для поэта предложением, оценивает Михайловское вдвое против действительной его цены. Стыдно за зятя и горько за судьбу Михайловского, с которым столько связано. Пусть бы купила его Прасковья Александровна Осипова, присоединив к Тригорскому.
Где уж Пушкину быть покупщиком, когда нужно опять звать Шишкина или кого-нибудь из ему подобных! И прежде, чем звать, решить трудный вопрос: что пустить в залог?..
Александр Сергеевич подходит к окну, открывает форточку… Не успевает надышаться – в кабинет входит Александр Иванович Тургенев. Он больше всего боится простуды. Пушкин закрывает форточку и бежит, обрадованный, навстречу самому желанному из гостей.
А за окном гуляет рождественский дед-мороз. Он хозяйствует нынче в императорском Петербурге. Нагородил на Неве, перед самым Зимним дворцом, ледяной ералаш – и ништо ему. Весь народ разогнал по домам да задернул все окна парчовой завесой. Вот теперь порядок! Где встретит караульного солдата – заставит плясать с ноги на ногу; где разожгут на улице костер – дыхнет походя так, что, глядишь, уже стынут последние головешки: «Моя, мол, власть!»
Если же промчится фельдъегерь на тройке, тут никто не властен. Может, послал того фельдъегеря по важнейшему делу сам всемогущий граф Бенкендорф. Мигом скроется тройка в снежном тумане. И опять тишина.
Глава девятая
– Скоро ли представите, Александр Иванович, парижские бумаги царю? – озабоченно встретил Пушкин Тургенева.
Александр Иванович вздохнул:
– Тружусь над выписками для удобства рассмотрения. А терпения, признаюсь, не хватает. Вот уже сколько лет балансирую, как какой-нибудь канатоходец над пропастью. Коли одобрят и получу разрешение на поездку, тогда не останется в одиночестве на чужбине брат Николай. Ну, а коли не придадут значения… – и совсем запечалился кладоискатель.
– На Жуковского насядьте. Он во дворце многое может.
– Избегает меня Василий Андреевич, – признался Тургенев. – До решения государя соблюдает осторожность, как все знатные мои знакомцы. Случись что-нибудь – оправдание готово: мы, мол, с этим родичем государственного преступника хлеба-соли не водили. О Жуковском я, конечно, не говорю, – спохватился Александр Иванович, – понимаю: ему особенно трудно…
– Не подобало бы ему подражать царевым псарям. Нет в том нужды Жуковскому.
– Ему особенно трудно приходится, – продолжает Александр Иванович. – Думаете, ему в заслугу ставят, что якшается со всей русской словесностью? Василий Андреевич тоже на канате балансирует. Да, кстати, Александр Сергеевич, минувшей ночью кончил я свежую книжку вашего «Современника». А не успел бы за ночь, так и утром бы не оторвался. Вот вам короткий, но утешительный для издателя журнала отзыв. Но опять же должен вступиться за Жуковского. В своем отличном «Объяснении» по поводу «Полководца» корите вы Василия Андреевича за то, что он в своих знаменитых стихах «Певец во стане русских воинов» забыл о Барклае.
– Не только за Барклая надобно упрекнуть Жуковского, – отвечал Пушкин. – Гоже ли, к примеру, что по неопределенности ваших обстоятельств он избегает вас?
Александр Иванович давно с любопытством поглядывал на пушкинские тетради, лежавшие на столе.
– Если я верно угадал, то собрались вы, Александр Сергеевич, не суд чинить над Жуковским, а обратить меня к царю Петру?
– Угадали. Хочу представить на суд ваш страницу истории, исполненную напряженной игры своекорыстных политических страстей. – Он раскрыл тетрадь. – Много сказали современники об обстоятельствах, сопровождавших смерть Петра, но и умолчали о многом. Обязанность историка – противостоять молчальникам, в самом молчании их угадывая истину. Но как быть с истиной, если, по нашим обычаям, нельзя писать историю царей иначе, как жития святых? Впрочем, судите сами.
Пушкин прочитал короткие строки, посвященные смерти Петра.
– Так кончилась история Петра, – сказал Александр Сергеевич, – и начались смутные дни меншиковщины. Но скажите, не остаются ли вне зрения потомков все страсти, все интриги, помощью которых безродный баловень счастья Меншиков возвел на русский престол Екатерину? Когда-то я закончил «Бориса Годунова» ремаркой: «Народ безмолвствует». Но историк безмолвствовать не может. Немало извлек я тайного, относящегося к сей драматической странице.
– Я в свою очередь попотчую вас, Александр Сергеевич, документом из ряда вон выходящим. Имею в виду отысканное мною в Париже донесение французского посла при Петре I Компредона. По его донесению правительству Франции, при кончине Петра Первого русское войско шестнадцать месяцев не получало жалованья и доведено было до отчаяния непрестанными работами, а ненависть народа к иностранцам достигла последней степени. Компредону казалось, что счастью овдовевшей Екатерины и ее ближних наступил конец…
– Так, – подтвердил Пушкин. – Состояние государства было истинно бедственное. И терпение народа истощилось.
– Но, – продолжал Тургенев, – по высокопарному свидетельству французского посла, всемогущему богу оказалось возможным сделать то, что людям представлялось невозможным. А вся-то суть, если верить тому же Компредону, заключалась в том, что Меншикову удалось склонить гвардию на сторону императрицы.
– Таков и был пролог к участию гвардии в дворцовых переворотах, – подтвердил Пушкин. – Русский престол колеблется и утверждается на острие штыков.
– А вот вам и политический манифест будущих вершителей судеб России, – закончил Тургенев, – гвардейские офицеры, склоненные Меншиковым, кричали криком: если совет будет против императрицы, они размозжат головы всем старым боярам. Довод оказался решающим, противники Меншикова отступили.
– Отступление было продиктовано историей. – Пушкин заговорил о государственных идеях Петра.
– Стало быть, – начал, выслушав, Тургенев, – имеете вы в виду, Александр Сергеевич, революцию, осуществленную Петром с высоты престола? Ну, а о том, что произошло при Екатерине Второй, вы наглядно показали в своей «Истории пугачевского бунта» и в явившейся ныне в свет «Капитанской дочке»…
– Если только ускользну от нападений.
– И для того сосредоточились вы в истории Пугачева на описании преимущественно военных событий?
– Но и военные события не были приведены до сих пор в известность. Видит, впрочем, бог, далеко не считаю свой труд совершенным. Историки, которые получат доступ к следственному делу Пугачева, во многом меня дополнят.
– Однако же, и до таких дополнений успели вы сказать о притягательном красноречии для народа манифестов Пугачева, о стройной организации войск мятежников, от которых бежали генералы Екатерины, а ныне в «Капитанской дочке» опять насытили многие страницы духом мятежа, разливавшегося непреодолимой волной. Читаешь – и право, становится неспокойно за будущее нас, дворян…
– Неспокойно? – переспросил Пушкин. – Но надобно ли прятаться от будущего только потому, что грозных предвестников его видим в прошлом? Неведение или забвение о прошлом не устранит будущего, которому суждено прийти… Так что же говорят о «Капитанской дочке»?
– Читают ваш журнал и начинают, конечно, с «Капитанской дочки». Но мнения еще нет. Некоторые же, увидя одно имя Пугачева, многозначительно поджимают губы. От этих почитателей вашего таланта ожидайте нападения. Никак не замедлят.
– И сызнова произведут меня в пугачевцы, Александр Иванович! В этом не боюсь быть пророком. Привел бы только бог заняться Петром. Во всяком случае, буду ожидать от вас с нетерпением донесения Компредона.
Гость, покинув кабинет Пушкина, по обычаю засиделся в гостиной с Натальей Николаевной. Пожалуй, ни из одного прославленного литературного салона в Париже, ни из одной самой изысканной европейской гостиной не уносил Тургенев столько впечатлений и таких разных.
Поздно ночью сидел он в своем номере и писал приятельнице в Москву:
«Пушкин мой сосед. Он полон идей, и мы очень сходимся друг с другом в наших нескончаемых беседах; иные находят его изменившимся, озабоченным и не вносящим в разговор ту долю, которая прежде была так значительна. Но я не из числа таковых, и мы с трудом кончаем одну тему разговора, в сущности, не заканчивая, то есть не исчерпывая ее никогда…»
Александр Иванович вспомнил, что Пушкин обещал рассказать о давно задуманном романе, – вспомнил и хотел было об этом написать. Но какая же из московских дам будет удовлетворена, если не найдет в письме хоть каких-нибудь известий о жене поэта, столь прославленной в высшем петербургском свете!
И тогда, отложив дальнейшие сообщения о Пушкине, Тургенев мысленно вернулся в гостиную Натальи Николаевны.
«Его жена, – писал Александр Иванович, – всюду красива, как на балу, так и у себя дома, в своей широкой черной накидке…»
И медленно опустил перо. Нет у смертных таких слов, чтобы писать о красоте Натальи Николаевны. Один Пушкин имеет на это право. Один-единственный!
Мысли о первой красавице Петербурга были нераздельны с чувством тревоги. За нее? За Пушкина? За них обоих? Причину этой тревоги было очень трудно объяснить в письме, и Тургенев нашел обходный путь, чтобы хоть что-нибудь сообщить в Москву о смутных обстоятельствах, в центре которых оказалась Наталья Николаевна.
«Жених ее сестры, – писал Тургенев, – очень болен, он не видится с Пушкиными».
Но что поймет из этих строк далекая от петербургского света московская приятельница Александра Ивановича? Мастер эпистолярного стиля закончил письмо обещанием:
«Мы обо всем этом поговорим у вашего домашнего очага».
Так и пошло письмо, в котором остались о доме Пушкиных только загадочные намеки.
Глава десятая
Наступили дни праздника Христова рождества. В церквах отзвонили торжественные колокола. Начались праздничные балы.
У Пушкина побывал отставной прапорщик Юрьев. Поэт получил под заемное письмо три тысячи девятьсот рублей. Наталья Николаевна выезжала и участвовала в танцах ежедневно.
В праздничной суматохе был объявлен день свадьбы барона Жоржа Геккерена. Свадьба состоится 10 января наступающего, 1837 года.
По этому поводу Софья Николаевна Карамзина писала брату за границу:
«Пушкин до сих пор уверяет, что не позволит жене присутствовать на свадьбе и не будет принимать у себя ее сестру после замужества. Вчера я внушала Натали, чтобы она заставила его отказаться от этого решения, которое, конечно, вызовет еще новые пересуды».
Письмо Софьи Николаевны идет из Петербурга в Париж. Андрей Карамзин пишет из Парижа в Петербург, отвечая близким на полученное от них ранее известие о свадьбе Дантеса:
«Не могу придти в себя от свадьбы, о которой мне сообщает Софья. И когда я думаю об этом, я, как Екатерина Гончарова, спрашиваю себя: не во сне ли я, или по меньшей мере, не во сне ли сделал свой ход Дантес… Какого чорта хотели этим сказать?»
Письма идут из разных городов и в разные адреса. Равнодушные почтмейстеры ставят на конвертах свои штемпели, даже не подозревая о том, сколько пишут люди об одной этой свадьбе, объявленной, правда, в столичном городе Санкт-Петербурге.
Из Варшавы в Москву пишет отцу Ольга Сергеевна Павлищева, рожденная Пушкина:
«Эта новость удивляет весь город и пригород, потому что страсть Дантеса к Наташе не была ни для кого тайной. Я прекрасно знала об этом, когда была в Петербурге, и я довольно потешалась по этому поводу. Поверьте мне, что тут должно быть что-то подозрительное, какое-то недоразумение, и что может быть, было бы очень хорошо, если бы этот брак не имел места».
Из Ставрополя писал родственникам в Петербург один из приятелей Льва Пушкина, общавшийся с ним в то время:
«Влюбленный в жену поэта Дантес, должно быть, пожелал оправдать свои приставания в глазах света…»
Геккерены в свою очередь не дремали. Из голландского посольства шли вполне определенные сведения: его величество оказал милостивое внимание нареченной невесте барона Жоржа Геккерена. Сам граф Бенкендорф мог подтвердить, что он был исполнителем высочайшей воли. Правда, Александр Христофорович не имел нужды скрывать, что, по желанию государя, он адресовался не непосредственно к невесте барона Геккерена, а к ее сестре – госпоже Пушкиной. Обращение к госпоже Пушкиной с высочайшим поручением по поводу женитьбы барона Геккерена оборачивалось изрядной шуткой по отношению к ней и к ее мужу. Но одобрение действий барона Жоржа Дантеса-Геккерена императором было для всех несомненно.
Всеобщее благоволение было обеспечено жениху, когда он явился в свете после болезни. Дантес очень хорошо это почувствовал еще тогда, когда, больной, принимал у себя знатных гостей.
Правда, на балах и приемах появлялся муж Натали. Дантес очень хорошо видит – на Пушкина устремлены любопытные, откровенно насмешливые или нарочито сочувственные взгляды. Еще бы! Всем известно, что он посылал вызов на дуэль и потом сам же взял этот вызов обратно. Незавидное положение для мужа, который, схватившись за пистолет, превратил его в погремушку! Он бесится? Ничего больше ему не остается. Барон Жорж Геккерен, во всяком случае, не окажет ему снисхождения…
Отсрочка, которую он дал Натали, кончилась. В многолюдной толпе гостей на праздничном бале или рауте разве так трудно улучить минуту, чтобы сказать хотя бы несколько слов будущей belle-soeur[7].
При первой же встрече Наталья Николаевна, соблюдая этикет, еще раз принесла свои поздравления жениху Екатерины.
– Надеюсь, Натали, вы не ждете моей благодарности? – отвечал он, откровенно улыбаясь.
Эта улыбка вывела ее из себя. Наталья Николаевна решила нанести давно обдуманный удар.
– Надеюсь и я, – сказала она, преждевременно торжествуя, – что ваша невеста отвечает вам с той же горячностью, которую вы так щедро дарите ей в своих письмах?
Может быть, голос Натальи Николаевны даже дрогнул: так сладка была взлелеянная месть.
Он смеялся уже совершенно откровенно:
– Я пишу Катеньке о том, что хочу сказать только вам, Натали! Неужели вы меня не понимаете?
Наталья Николаевна не понимала, боялась его понять. По счастью, Дантес ее оставил.
Он еще не решался пригласить ее на танец. Но когда поблизости не было Пушкина, он не упускал случая, чтобы с ней говорить.
О, если бы могла Наталья Николаевна заглянуть в одно письмо, ушедшее в то время из Петербурга за границу!
«Натали со своей стороны ведет себя не слишком прямодушно: в присутствии мужа не кланяется Дантесу и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство – потупленные глазки, рассеянность в разговоре, замешательство, а он немедленно усаживается против нее, бросает на нее долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью».
И кто же смел писать так о Наталье Николаевне?
Письмо было написано дружественной рукой Софи Карамзиной, которая видела Наталью Николаевну и на балах и у себя за чайным столом. А Наталья Николаевна ездила к Карамзиным так часто…
Пушкин редко участвовал в праздничных увеселениях. «Современник» завершил первый год своего существования. Правда, средств для издания журнала не прибавилось. Но редактор-издатель не допускает и мысли о том, что «Современник» прекратится.
Почему же в таком случае лежит без ответа в письменном столе давнее письмо, пришедшее от Нащокина? Ведь писал же Павел Воинович, что Виссарион Белинский будет считать счастьем работать для Пушкина.
Не раз перечитывал Александр Сергеевич это письмо и заключительные его строки: «Ты мне отпиши – и я его к тебе пришлю».
Разве не сам редактор-издатель «Современника» звал к себе помощника, с которым собирался разделить труды по своему журналу? Но Павел Воинович все еще ждет ответа.
Обстоятельства Виссариона Белинского после закрытия «Телескопа» были неясны. Тем бы скорее надо протянуть ему надежную руку. А Пушкин медлит… И эта медлительность остается, может быть, самым красноречивым свидетельством внутреннего смятения поэта. Дела редактора-издателя «Современника» упирались в обстоятельства, которые невозможно предугадать. Среди этих обстоятельств, скрытных или вполне обозначившихся, были и такие, которые, казалось, не имели никакого отношения к журналу.
Какое отношение к «Современнику» имело, например, незаконченное письмо, адресованное старому барону Геккерену? «…Позвольте подвести итог всему, что произошло…» Зачем Пушкин хранит это письмо в своем столе?
Чего-то ждет Александр Сергеевич. Он, несомненно, лучше устроит свои дела в будущем году.
Все собираются встретить этот новый, счастливый год. Пушкины едут к Вяземским.
В свое время хозяйка дома просила барона Жоржа Геккерена не приезжать, если у подъезда стоит карета Пушкиных. Теперь жениху Екатерины Гончаровой двери, конечно, открыты. Но Вера Федоровна Вяземская находит минуту, чтобы поделиться с мужем своими опасениями: как-то приветит Дантеса Пушкин?
– Дело не в Дантесе, а в Натали, – отвечает Петр Андреевич. – Вся беда в том, что она бывает слишком замкнута с мужем.
– Что ты хочешь сказать, мой друг?
– Боюсь, что Натали была излишне замкнута с ним именно тогда, когда пристало бы быть ей вполне откровенной.
– Ты говоришь о бароне Жорже Геккерене?
– Я отвечаю, душа моя, на твои опасения.
В назначенный час стали съезжаться гости. Пушкин любил бурливое кипение многолюдных собраний. Дому Вяземских щедро платил он дружбой. Здесь он и встретит сегодня свой Новый год…
Часть пятая
Глава первая
В приказе по Кавалергардскому ее императорского величества полку 1 января 1837 года было объявлено: поручику барону Геккерену разрешено вступить в законный брак с фрейлиной высочайшего двора девицей Екатериной Гончаровой.
Одновременно поручик был освобожден от всех нарядов по службе.
Теперь счастливый жених мог посвятить все свое время невесте.
Ненаглядное чудовище Катенька не отпускала его ни на минуту. Танцуя с ним, она торопилась условиться только об одном: где они увидятся завтра?
Завтра Жорж являлся на очередном бале.
Вокруг была привычная атмосфера большого бала. Подле Натальи Николаевны слышался привычный шепот восхищения.
Упоенная, запыхавшаяся, подбегает Екатерина. Наталья Николаевна глядит на нее с каким-то новым, может быть жестоким, любопытством.
– Тебе пора отдохнуть, Коко!
Коко, усталая, покорная, садится. Наталья Николаевна заботливо оправляет складки ее платья.
Екатерина ищет глазами жениха. Но Жорж не подходит. Музыканты уже взяли инструменты наизготовку. Куда же скрылся любимый?
Этот вопрос невеста задает себе и вечером и днем. Жорж занят важными хлопотами. Нужно обсудить весь церемониал будущей свадьбы с шаферами-однополчанами. Жорж часто посещает и дом однополчанина Полетики. Правда, ротмистр Полетика, давно женатый, никак не может быть шафером. Зато ротмистр и его супруга Идалия Григорьевна будут желанными гостями на свадьбе.
Дантес сидит в гостиной Идалии Григорьевны. Идалия Григорьевна не раз говорила Наталье Николаевне, что Жорж охотно и часто посещает своих однополчан в эти предсвадебные дни, желая подчеркнуть, что его новое семейное положение никогда не разрушит священных традиций полковой дружбы.
– А Натали? Что отвечала вам Натали? – спрашивает гость.
– Натали, как всегда, отмалчивается. Надо же знать ее характер, барон! – Идалия Григорьевна щурит глаза. – Но я думаю, что в этом молчании таится надежда для вас, мой друг.
Надежда не сбывалась.
День свадьбы приближался. Можно сказать, в Петербурге не было другого события, которое привлекло бы такое взволнованное внимание света. О свадьбе барона Геккерена говорили даже в Зимнем дворце.
– Что это? Великодушие или жертва? – недоуменно спрашивала императрица. Она очень хорошо знала красавца кавалергарда барона Геккерена и очень смутно представляла фрейлину Екатерину Гончарову, которая недавно, согласно придворному этикету, обратилась к ней с всеподданнейшей просьбой о разрешении вступить в брак. Императрица никак не могла понять, почему такую заурядную девицу удостоил своим выбором блистательный жених. К тому же в связи с этой свадьбой во дворце шушукались о жене камер-юнкера Пушкина. – Что же это? – повторяла государыня, раздумывая о женитьбе Геккерена. – Жертва или великодушие?
Разговор происходил за интимным чаем, в семейном императорском кругу. Императрица вопросительно глядела на супруга. Но император не считал нужным вступать в разговор. Женитьба какого-то поручика, хотя бы взласканного вниманием света, не входила в круг его государственных забот. У каждого барона может быть своя фантазия. У барона Геккерена тоже.
В гостиных обсуждался животрепещущий вопрос: как поведут себя на этой свадьбе Натали Пушкина и ее муж?
«Завтра, в воскресенье, будет происходить эта странная свадьба», – писала брату Софья Николаевна Карамзина. Самое страстное ее желание заключалось в том, чтобы «видеть вблизи лица главных актеров в заключительной сцене этой таинственной драмы».
Жорж Дантес и Екатерина Гончарова были готовы к тому, чтобы явиться перед зрителями в пышном свадебном церемониале. У Софьи Николаевны Карамзиной не было уверенности в том, что в заключительной сцене «таинственной драмы» будет участвовать Натали Пушкина. Удастся ли ей выполнить добрый совет Софи и добиться у мужа разрешения присутствовать на бракосочетании сестры? «За Пушкина, – размышляет Софья Николаевна, – ни в чем нельзя поручиться. Он по-прежнему утверждает, что предстоящая свадьба – одно притворство, и заканчивает оборванную на полуслове фразу демоническим смехом…» Таковы наблюдения Софи Карамзиной. Но нет ли в этом свидетельстве преувеличения?
Накануне свадьбы, всполошившей весь светский Петербург, Пушкин сидел у себя за письменным столом и делал выписки из книги академика Крашенинникова: «Описание земли Камчатки». Степан Петрович Крашенинников, выдающийся русский ученый, последователь Ломоносова, был неутомимым путешественником. В первой половине XVIII века он провел несколько лет на Камчатке. Его труд был щедрым даром русской науке. Читатели пушкинского «Современника» должны были получить статью издателя о неведомой им окраине России.
Александр Сергеевич перелистывал книгу Крашенинникова, не выпуская пера из рук. Еще раз перечитал увлекшую его страницу и записал: «Смотри грациозную их сказку о ветре и о зорях утренней и вечерней». И стал искать в своих записях, какую еще из сказок, бытующих на Камчатке, он отметил. А, вот! «Первым жителем и богом Камчатки почитается Кут. Смотри сказку о его ссоре с женою». Истинная прелесть! Продолжая работу, стал бегло набрасывать для будущей статьи: «Камчатка – страна печальная, гористая, влажная. Ветры почти беспрестанно обвевают ее. Снега не тают на высоких горах…»
Когда пришел Александр Иванович Тургенев, он был немало удивлен предметом занятий Пушкина. Книге Крашенинникова исполнилось со дня издания восемьдесят лет. Почему же вдруг обратился к ней Пушкин?
– Доколе придется повторять нам, что мы равнодушны и нелюбопытны ко всему, что касается родной земли, – отвечал Александр Сергеевич.
Он стал рассказывать о задуманной для журнала статье. Перелистал книгу Крашенинникова.
– Летопись наша, испещренная именами царей, полководцев и духовных особ, высокомерно обходит подвижников, имен которых не отыщешь в родословных книгах. Кто знает Федота Алексеева? По свидетельству академика Крашенинникова, он первый из русских посетил Камчатку. Жизнь отважного искателя, вступившего в новый первобытный мир, – вот предмет для писателей и поэтов. А сам Крашенинников? – продолжал Пушкин, увлекшись. – Какая неутомимость в трудах, какая глубина и широта в описаниях! Поэтические сказки Камчатки он занес в свою книгу с тем же вниманием, как и описания рек или огнедышащих гор. И вот зарождение поэзии первобытной. Откуда гром? Бог Кут перетаскивает на небесах свои лодки с реки на реку. Откуда молния? Духи бросают на землю горящие головешки из своих небесных юрт. Истинно можно сказать – поэзия рождается у первого разложенного человеком костра, а пожалуй, и раньше… Но в суетности своей мы пренебрегаем созданиями народной фантазии и уподобляемся прирожденным слепцам, не ведающим, откуда рождается свет.
– Вижу, что с головой ушли вы, Александр Сергеевич, в дела журнальные. Что еще готовите читателям «Современника»?
– Нелегкий вопрос, Александр Иванович! Хочу писать в журнале о песнях, сказках и пословицах, о Тредьяковском и о знаменитом разбойнике Ваньке Каине, о мемуарах парижского палача и о библиотеке славного нашего просветителя Новикова, о знаменитых авантюристах и трагических историях… А как обойтись журналу без опытов библиографических?
Пушкин перебрал рукописи.
– Кстати, не угодно ли вам будет прослушать любопытную историю о последнем свойственнике Иоанны д'Арк? Вычитал я ее в английском журнале.
«В Лондоне, – начал читать поэт, – в прошлом, 1836 году, умер некто г. Дюлис, потомок родного брата Иоанны д'Арк, славной Орлеанской Девственницы…»
Далее следовала краткая летопись дворянского рода Дюлисов, сообщение о продаже с публичного торга семейных документов, в том числе переписки одного из Дюлисов с Вольтером…
Тургенев весь насторожился: из архивов извлечены документы, на поиски которых он и сам бы не пожалел труда.
Пушкин продолжал чтение. В своем письме к Вольтеру дворянин Дюлис, обвиняя автора известной поэмы в оскорблении памяти Орлеанской девы, послал ему изысканно вежливый, но грозный вызов на дуэль. «Несмотря на смешную сторону этого дела, – значилось в комментарии, – Вольтер принял его не в шутку…»
«Милостивый государь, – отвечал дворянину Дюлису прославленный писатель Франции, – письмо, которым вы меня удостоили, застало меня в постели, с которой не схожу вот уже около осьми месяцев. Кажется, вы не изволите знать, что я бедный старик, удрученный болезнями и горестями, а не один из тех храбрых рыцарей, от которых вы произошли…»
Когда Пушкин начал читать письмо Вольтера, Александр Иванович даже привстал с кресла, словно надеялся увидеть в пушкинской рукописи собственноручные письмена великого человека.
– «Могу вас уверить, – продолжал чтение письма Вольтера Пушкин, – что я никаким образом не участвовал в составлении глупой рифмованной хроники, о которой изволите мне писать…»
– Да в каком же из английских журналов вы обнаружили эту публикацию, Александр Сергеевич? – Тургенев уже совершенно не владел собой. Подумать только – какой клад прошел мимо него!
– В журнале «Morning Chronicle», – отвечал Пушкин.
– Пропустил, каюсь, пропустил, – понятия о таком раритете не имел…
– Зачитаю вам еще важное примечание, сделанное к этой переписке английским журналистом:
«…Вольтер, окруженный во Франции врагами и завистниками, на каждом своем шагу подвергавшийся самым ядовитым порицаниям, почти не нашел обвинителей, когда явилась его преступная поэма. Самые ожесточенные враги его были обезоружены. Все с восторгом приняли книгу, в которой презрение ко всему, что почитается священным для человека и гражданина, доведено до последней степени кинизма. Никто не вздумал заступиться за честь своего отечества, и вызов доброго и честного Дюлиса, если бы стал тогда известен, возбудил бы неистощимый хохот…»
– Не правда ли, любопытная переписка? – спросил Пушкин, приглядываясь к Тургеневу. – С удовольствием предам гласности достойные мысли английского публикатора. Критикой поэмы Вольтера мы не умалим его славы. Поэт, обращаясь к истории, лишь тогда сохранит имя поэта, если останется честным патриотом. Национальная слава не знает государственных границ. Подвиг Орлеанской девственницы столь же понятен и дорог нам, русским, как честь России должна быть неприкосновенна для французов. Признаться, я давно искал повода, чтобы заступиться за Иоанну д'Арк. Теперь повод нашелся.
Александр Сергеевич, чувствовалось, пришел в доброе расположение духа. И немудрено. Поверил же в подлинность всей переписки Тургенев, первый знаток по части исторических документов! А переписка Дюлиса с Вольтером была вся измышлена Пушкиным. Правда, автор ссылался на английский журнал, а текст публикации был щедро уснащен перечислением представителей рода Дюлисов, королевских грамот и даже ссылкой на духовное завещание, по которому один из потомков рода Дюлисов, переселившись в Англию в начале Французской революции, будто бы назначил своим наследником Джемса Белли, книгопродавца эдинбургского…
В квартире Пушкиных царила невероятная суматоха. В голландское посольство отправляли последние сундуки с приданым. По всему дому суетились слуги. Все это изрядно докучало Александру Сергеевичу. Он с охотой пошел провожать Тургенева, зашел с ним в Демутову гостиницу и надолго углубился в его парижские бумаги.
Так и не обмолвился ни единым словом о завтрашней свадьбе. Да, может, и не о чем было говорить. Все было решено у него с Натальей Николаевной.
Глава вторая
Ввиду принадлежности жениха и невесты к разным вероисповеданиям, венчание барона Жоржа Геккерена и фрейлины Екатерины Гончаровой было совершено дважды – в Исаакиевском соборе и в римско-католической церкви святой Екатерины.
В православном соборе невесту встретили певчие концертом: «Гряди, голубица!» В костеле ее появление приветствовали мощные звуки органа.
В обеих церквях было нестерпимо тесно от изысканных поезжан. Граф и графиня Строгановы были посажеными отцом и матерью невесты. Барон Луи Геккерен в дипломатическом мундире, украшенном регалиями всех европейских стран, выступал под руку с посаженой матерью жениха – графиней Нессельроде. Сам вице-канцлер и министр иностранных дел граф Нессельроде не участвовал в церемонии, вероятно, только потому, что для него не осталось соответствующей его рангу почетной роли.
Дипломаты, кавалергарды, офицеры других гвардейских полков, камергеры и камер-юнкеры высочайшего двора, дамы и девицы самых громких фамилий представляли блистательную свиту брачащихся.
Но и здесь, как всегда, выделялась красотой и нарядом Наталья Пушкина, приехавшая в Исаакиевский собор с неразлучной Азинькой.
Задумчиво было лицо Натальи Николаевны, когда началось венчание. Ни малейших следов волнения. К алтарю обращены прекрасные глаза. Она не видит откровенных любопытных взглядов, устремленных на нее со всех сторон, не слышит, как переговариваются о ней под звуки церковного пения. Одинокая в этом многолюдстве, она защищает себя усердной молитвой. Пусть небо укрепит ее силы.
Священник, облаченный в золототканую ризу, совершил все, что полагалось по обряду. Настала торжественная минута. Брачащиеся должны принести обет верности. По незнанию русского языка жених утвердил свое обещание склонением головы. Священник обратился к невесте:
– И ты, невеста, обещаешься ли перед богом, перед святым его евангелием и животворящим крестом…
Невеста, не дослушав, поспешно ответила:
– Обещаюсь!..
Священник соединил руки будущих супругов и повел их вокруг аналоя. Шафера последовали за ними. Одни поддерживали золотые венцы над головами жениха и невесты, другие ловко несли шлейф пышного платья новобрачной.
Певчие торжественно грянули: «Исайя, ликуй!..»
После церковных церемоний молодые и поезжане отправились в голландское посольство. Наконец-то Екатерина Николаевна баронесса Геккерен вступила твердой ногой в уготованный для нее земной рай.
Среди гостей была и Наталья Николаевна Пушкина. Дантес бросился к ней и рассыпался в благодарностях. Почтительно, но с чувством, как ее близкий отныне свойственник, поцеловал руку.
Как раз в это время Жоржа окликнула его жена, окруженная гостями. Дантес медленно к ней повернулся, подошел и включился в общий разговор. Но им владела только одна мысль: сам муж прислал Натали в его дом!
Это было не совсем так. Разговор о том, как поступить со свадьбой Екатерины, Наталья Николаевна начинала с мужем несколько раз.
Пушкин уперся:
– Ни тебе, Таша, ни мне не пристало там быть.
Наталья Николаевна не спорила. Она боялась только того, что их отсутствие даст новую пищу клевете. Неужто он хочет этого, вместо того чтобы покончить со всеми злобными слухами раз и навсегда? Пушкин то отмалчивался, то в ярости посылал в преисподнюю и жениха и невесту. Это значило, что разговор надо прекратить. Наталья Николаевна отступала.
На смену ей являлась тетушка Екатерина Ивановна. Тетушка охала, всплескивала руками, крестилась, а между крестами повторяла, что срам-то будет не ему, а Таше. Слыханное ли дело – не быть на свадьбе родной сестры!
И опять охала и крестилась, чтобы спасти от позора любимую племянницу.
Исчезала тетушка – начинались долгие беседы с Азинькой. Вывод Азиньки был неоспорим: если раньше ревность Александра Сергеевича толкала Ташу к замкнутости, то теперь его упорство может привести к новым и самым неожиданным последствиям. Легкомысленный жених Екатерины может приписать отсутствие Таши тем ее чувствам, о которых было распущено столько ложных слухов. Именно так истолкует Ташино поведение самонадеянный Дантес, а вместе с ним все досужие кумушки. Каково будет вытерпеть это Таше?
Вмешался даже Дмитрий Николаевич Гончаров. Заикаясь от смущения, он говорил, что вовсе не хочет давать какого-нибудь совета Пушкину из-за недавних щекотливых обстоятельств. Но отсутствие Таши на свадьбе старшей сестры было бы тяжелым ударом всему семейству Гончаровых.
А потом к прерванному разговору возвращалась сама Наталья Николаевна. Она полагала, что приличнее всего было бы поехать в церковь им обоим. При одной мысли об этом Пушкин мгновенно мрачнел, и даже судорога искажала его лицо. Тогда Наталья Николаевна продолжала с печальным вздохом:
– Я не хочу тебя неволить, милый! Пусть поеду я одна! Мое присутствие заставит умолкнуть самых злостных клеветников. Подумай: есть ли лучшее средство засвидетельствовать мое полное равнодушие к барону? Если же не будет на свадьбе ни тебя, ни меня – что тогда скажут? Муж, мол, ей запретил. Да еще прибавят с сочувствием: «А она, бедняжка, так рвалась…» – Наталья Николаевна помолчала: – Ох, как мне нелегко туда ехать, – продолжала она, – но другого благоразумного выхода нет.
Пушкин отмалчивался. Наталья Николаевна начинала размышлять вслух: если придется ей ехать, то в каком туалете?
Раньше Таша проявила – да простится ей – немалое легкомыслие в отношениях с Геккеренами, но теперь, казалось, вопрос о шляпе, перчатках или фермуаре занимал ее больше, чем вся эта свадьба.
Пушкин слушал добродушно. Наталья Николаевна, обсудив свой наряд до последней мелочи, объявила, что если она и поедет, то, конечно, только в церковь. Этого будет, пожалуй, вполне достаточно. И вдруг спохватилась: удобно ли не поздравить Екатерину в ее доме? Она долго колебалась и, кажется, так и не могла решить этот вопрос. Может быть, все-таки лучше не ехать в голландское посольство?..
…В посольстве сам барон Луи Геккерен оказал ей особое внимание. Он предпочел бы никогда не видеть эту женщину, доставившую ему столько волнений. Но ее приезд, несомненно, предвещал хотя бы внешнее примирение с ее мужем.
Поздравляя молодых, Наталья Николаевна пригубила шампанского.
Торжество баронессы Геккерен еще только начиналось. В ее честь раздавались поздравительные речи. Ее победу праздновало вместе с ней избранное общество, заполнившее апартаменты голландского посольства. Это она, сияющая, переходила под руку с мужем от одной группы гостей к другой. Ее приветила сердечной благосклонностью графиня Нессельроде. Перед ней почтительно склонялись чины дипломатического корпуса, дружно явившиеся на семейный праздник к своему коллеге, барону Геккерену де Беверваард…
Наталья Николаевна пробыла в посольстве недолго. Молодые вышли провожать ее и Азиньку.
– – Мы отдадим визит вам и вашему мужу в первую очередь, – Дантес благодарно склонился к руке Натали. – Не правда ли, Катенька?
– О, конечно, – подтвердила баронесса Геккерен.
Сияющая от счастья, томная и пылкая, не в силах скрыть свое волнение, она крепко расцеловалась с обеими сестрами.
Глава третья
Молодые приехали с визитом к Пушкиным. Пушкин приказал их не принимать. Дантес направил Александру Сергеевичу дружеское письмо. Поэт вернул письмо нераспечатанным. Надежды барона Жоржа Дантеса-Геккерена стать после свадьбы своим человеком в доме Натали, очевидно, рушились.
По-видимому, никак не ожидала такого упорства со стороны Пушкина и Наталья Николаевна. Ведь согласился же он на то, чтобы она присутствовала на свадьбе. Правда, согласие было очень сомнительное, но не поставил же он, в конце концов, никаких препятствий. Зачем же вновь раздувать погашенный пожар?..
Наталья Николаевна довольствовалась тем, что слушала рассказы о жизни молодых.
К сожалению, братья Гончаровы ничего важного поведать не могли. Дмитрий Николаевич говорил преимущественно о коллекциях барона Луи Геккерена.
– А Коко? – нетерпеливо перебивала Наталья Николаевна. – Как она чувствует себя на новоселье?
Братья глядели друг на друга: что же можно сказать о Коко?
– Коко, – объяснил Дмитрий Николаевич, – по-моему, прибирает к рукам весь дом и старого барона тоже.
По понятным соображениям брат-опекун не считал возможным сосредоточивать внимание Таши на молодом Геккерене. Все равно не будет слушать Таша, если начать толковать ей о том, что он до сих пор ведет разговоры с мужем Екатерины о рядной записи. Впрочем, конца этому торгу не видит и сам Дмитрий Николаевич.
Наталья Николаевна ездила к тетушке Екатерине Ивановне. Но тетушка, должно быть, вовсе запамятовала, что в ее доме когда-то началась так пришедшаяся ей по сердцу пастораль. Все забыла рассеянная тетушка Екатерина Ивановна! Она охотно рассказывает Таше о молодых и даже прикрывает глаза от полноты чувств.
– Милуются, как голубки! А ты, помнится, толковала, что умрет, мол, твой вздыхатель. Как же, умер! Года не пройдет – подарит тебе племянника или племянницу. Одно дело, милая, около чужой жены вздыхать, другое дело – с собственной, законной супругой медовый месяц проводить…
Еще скучнее было слушать, когда тетушка перебирала светские новости или начинала долгий рассказ о знаках внимания, которыми удостаивает государь избранных счастливиц.
– Тебе-то не было в последнее время счастья лицезреть нашего обожаемого царя-рыцаря? – с равнодушным видом спрашивает Екатерина Ивановна. – Намедни опять милостиво о тебе справлялся.
Красные пятна начинают медленно проступать на нежных щеках любимой племянницы. Решительно ничего не понимает тетушка Екатерина Ивановна.
…14 января был пышный и многолюдный бал у французского посла. Посол де Барант, ученый, историк и писатель, нашел минуту, чтобы подарить приветом далеко не сановного гостя, русского писателя Пушкина. Только на днях он предложил Пушкину свои услуги по переводу на французский язык его нового романа «Капитанская дочка». Посол еще pas сердечно благодарил этого гостя за исчерпывающие сведения, которые получил от него по авторским правам, действующим в России. Может быть, посол по склонности душевной охотнее всего продолжил бы приятную беседу именно с этим гостем, но его отвлекли обязанности хозяина бала. Александр Сергеевич замешался среди приглашенных.
Начались танцы. Все пришло в стремительное движение. Оживление нарастало. Был объявлен вальс. Музыканты приготовились, кавалеры спешили к дамам. Наталье Николаевне не приходило в голову, что Жорж осмелится. А он выжидательно склонился перед ней. Они были окружены любопытными со всех сторон. Музыка уже началась, пара за парой вступала в танец.
– Как вы решились?! – Наталья Николаевна сама не знала, успела она это сказать или только подумала про себя.
Жорж отвечал, что должен сообщить ей что-то очень важное для нее и для себя. Впрочем, они уже вальсировали, а он так и не сказал ей ничего важного.
– Вы безумец! – прерывистый шепот Натали был исполнен укора и тревоги. – Но я не хочу участвовать в вашем безумии. – И, как полагается даме, желающей прекратить танец, она сказала громко: – Благодарю, барон.
Зала была по-прежнему полна танцующих. Музыканты все еще играли вальс. Наталья Николаевна опустилась на стул, который ловко придвинул ей Дантес. Слава богу, он ее оставил.
Пушкин вскоре появился перед нею, совершенно утомленный.
– Не пора ли к дому, жёнка, если наплясалась в охоту?
Наталья Николаевна искренне обрадовалась. Домой, конечно, домой! Видел он или не видел?
Вероятно, ни одно событие великосветской жизни, о котором говорили на этом бале, ни одна новость, которую обсуждали дипломаты, не привлекли большего внимания, чем Наталья Пушкина, вальсировавшая со своим beau-frére'oм.
Каждая карета увозила ворох новых слухов. На следующий день не было аристократического дома, в котором бы не обсуждали со всех сторон чрезвычайное происшествие: барон Геккерен сызнова танцевал с Пушкиной! А у баронессы Геккерен, которая наблюдала эту сцену, дрожал лорнет в руке…
Разговор оборачивался далее на поэта. Что теперь будет делать Пушкин? Не иначе, как станет ездить на балы, держа пистолет наизготовку. Без шуток, господа, – ничего другого ему не остается. Бац! – в Геккерена. Бац! – в собственную супругу! Куда проще, чем пугать противника дуэлью, а потом зайцем в кусты!..
Среди гостей французского посла был и вездесущий Александр Иванович Тургенев. Может быть, красноречивее всех разговоров, которые поднялись после этого бала в великосветских гостиных, была короткая запись в дневнике, которую сделал Тургенев, вернувшись из французского посольства. Запись гласила: «Пушкина и сестры ее. Сватовство».
Темное сватовство, осуществленное Дантесом, открыло перед ним новые возможности, которые он откровенно использовал. Зловещая тень торжествующего Дантеса отчетливо легла на дневниковую запись, сделанную взволнованной рукой.
Глава четвертая
На следующий день Александр Иванович Тургенев поспешил к Пушкину. Поэт встретил его с обычным радушием.
– Отыскал я, – сказал Александо Сергеевич, – свои давние стихи. В те дни чинили расправу с Рылеевым и товарищами его. Прошел слух, что и брата вашего Англия выдала русскому правительству, и что узника русского царя везут морем в Петербург. А Вяземский как раз в это время прислал мне свои стихи «Море». Вот мой тогдашний ответ ему. – Александр Сергеевич взял листок и прочел:
Так море, древний душегубец, Воспламеняет гений твой? Ты славишь лирой золотой Нептуна грозного трезубец. Не славь его. В наш гнусный век Седой Нептун земли союзник. На всех стихиях человек Тиран, предатель или узник.– Что изменилось ныне? – продолжал поэт. – Все так же властвует тиран, усердствуют предатели и томятся в неволе узники. Никуда не уйти нам, очевидцам памятных событий, от скорбной мысли о братьях наших, пострадавших столь жестоко… Перешлите стихи Николаю Ивановичу, как мой привет и память о нем…
– На днях у меня был любопытный разговор о тех временах, – отозвался Тургенев. – Сведущие люди подтверждают, что генерал Ермолов ожидал восстания в твердом убеждении, что в случае победы восставших плоды победы попадут в его крепкие руки. И так могло повернуться колесо истории!
– Направляясь на Кавказ, – отвечал Пушкин, – я сделал двести верст лишних, чтобы заехать к Ермолову в Орел. Разумеется, об этом я не мог напечатать в «Путешествии в Арзрум». Самое имя его пришлось изъять из «Современника». В пору нашей встречи опальный Ермолов нетерпеливо сносил свое бездействие. Я пробыл у него часа два. Беседа переходила с предмета на предмет. О правительстве и политике не было ни слова, если не считать злой критики Ермоловым действий своего преемника на Кавказе, Паскевича, или недовольства его историей Карамзина. – Пушкин улыбнулся. – Впрочем, куда укроешься от политики, даже касаясь одной литературы?.. Ничуть не жалею, Александр Иванович, что за два часа этой беседы расплатился крюком в двести верст. Показалось мне, что Ермолов либо пишет свои записки, либо намеревается их писать… Вот был бы клад для новейшей истории! А отставному чиновнику десятого класса Александру Пушкину, как именовали меня в казенных бумагах, быть бы издателем тех записок!.. Но полно мечтать о невозможном! Короткий очерк о встрече моей с Ермоловым – и тот не увидел света. .. – Пушкин задумался.
– А что, Александр Сергеевич, – спросил Тургенев, – если бы все виденное и слышанное вами нашло место именно в той истории новейшего времени, о которой вы сейчас упомянули?
– Избави бог! – отшутился Пушкин. – Если историк Петра не знает, как ему обойти цензуру, а историк Пугачева должен обладать мудростью змия, то что же будет с историком эпохи Александровой или – страшно произнести – с историком царствующего монарха? А впрочем, – вдруг признался поэт, – кто знает будущее? Каюсь, велик соблазн. Непременно должно описывать происшествия современные. Судьба не отказала мне во множестве памятных встреч. Я слышал об убийстве Павла от самих участников заговора, сам Сперанский рассказывал мне о своей ссылке. Кто из нас не знает истории четырнадцатого декабря? Я слышал рассказ о казни от своего товарища по лицею, который по обязанностям службы присутствовал при этом злодеянии…
Пушкин замолчал, охваченный воспоминаниями.
– А разве, – снова заговорил он, – Грибоедов – писатель и дипломат – не принадлежит истории? Когда обнаружатся тайные обстоятельства его убийства в Персии? Какова подоплека убийства, столь же жестокого, сколь и загадочного? Счастливый случай свел меня с человеком, который был в составе нашей миссии, посланной в Персию после смерти Грибоедова, и даже участвовал в разборе оставшихся после него бумаг. Имею в виду свояка моего Дмитрия Николаевича Гончарова, вам известного. Можете вообразить, сколько раз, не боясь быть докучливым, я приступал к нему с расспросами. Но ничего не мог открыть мне Дмитрий Николаевич. Русское правительство не проявило любопытства, а в миссии, посланной в Персию, не оказалось человека, ищущего истины.
Разговор ушел во времена прошедшие. Александр Сергеевич особенно интересовался бурными эпохами бытия России. Потому-то не расставался он с Петром, отдал многие годы кропотливой работы Емельяну Пугачеву и в «Онегина» внес главу, овеянную воспоминаниями о людях 14 декабря. Впрочем, относительно декабрьского восстания признавал, что весь труд впереди. Эпоха, прогремевшая бурями 1812 и 1825 годов, привлекала его неизменное внимание.
Проводив Тургенева, Пушкин прибрал бумаги и побежал к жене.
– Таша! Едем кататься! Смотри, даже солнце пробралось сквозь туман… Едем скорее, мой ангел!
Наталья Николаевна начала собираться. Пушкин все время ее торопил.
В карете начал рассказывать ей о Тургеневе. Что за прелесть этот человек! И вдруг рассмеялся:
– Прелесть-то он прелесть, но как-то выходит так, что я разбалтываю ему все мои замыслы, к которым еще даже не приступал. А ведь он, как сам о себе признался, письменно-охотлив. Разошлет свои письма во все концы да каждому на ушко шепнет: Пушкин, мол, грозится написать и то, и это, и третье, и десятое. Вот и представит меня в роли Хлестакова. Горазд на выдумки Гоголь, а когда заставил рассказывать обо мне в комедии своего Хлестакова, и то запнулся Хлестаков – одной фразой меня удостоил. Помню, я смеялся до упаду. А ныне, должно быть к старости, право, становлюсь болтлив… Мы вечером дома?
– А чай у Мещерских?
– А, точно, точно… Вот видишь, и память теряю. Как же не старость? Ан нет! Прежде чем состариться, мне на роду написано много бумаги извести. Ох, много!..
Пушкин долго смотрел в окно кареты, дышал полной грудью. Вдруг повернулся к жене:
– Негоже было тебе, царица красоты, вчера плясать с шалопаем Дантесом…
– Милый! Я была застигнута врасплох. Просто не знала, как мне поступить…
– Ныне он будет пользоваться каждым случаем, чтобы поставить тебя в затруднительное положение. Верь слову, жёнка, не от ревности говорю.
– Я буду умолять Екатерину, чтобы она воздействовала на мужа.
– Ништо ему Екатерина. Не с тобой, со мной сводит счеты. Не хочется, впрочем, об этом толковать…
– Что же мне делать, мой друг? – Наталья Николаевна все еще не могла выйти из растерянности. Больше всего ее удивило добродушие Пушкина. – Я все же надеюсь на Екатерину.
– Надейся больше на себя. Хочу верить твоему благоразумию, жёнка. Главное – не давай ему повода для выходок. Прошу тебя об этом так, Таша, как, может быть, никогда не просил. Пусть это будет моя последняя просьба.
Солнечный луч, скользнув через оконное стекло кареты, осветил его задумчивое лицо. Складки около глаз стали непривычно резкими и глубокими. Пушкин ласково взял ее руку в свои.
– По рукам, жёнка? И никому ни слова… Ну вот и объяснились без помехи.
– Я откажу ему, непременно откажу – ты сам увидишь, – если он пригласит меня еще раз.
– А еще лучше, если не будешь вступать с ним ни в какие разговоры.
– Да, да, – с охотой подтвердила Наталья Николаевна. – Так будет всего лучше. Но как мне быть, если барон будет обращаться ко мне сам?
– Коли так, тогда пусть пеняет на себя. Придется мне его вразумить!
– Господи, о чем ты говоришь?! – страх объял Наталью Николаевну. – После всего, что было, что еще ты намерен предпринять?
Пушкин не ответил. И Наталье Николаевне стало еще страшнее.
– Дай мне слово, сейчас же дай слово! Ты веришь мне. Ты должен мне поверить. Клянусь тебе, я сама себя защищу.
– Но помни, Таша: не с тобой, а со мною сводит счеты Дантес.
Они подъезжали к дому. Пушкин помог жене выйти из кареты. Еще раз вдохнул морозный воздух полной грудью. Солнца давно не было. Чуть вырвавшись из тумана, оно скрылось за темными стенами высоких домов.
Весь этот день Наталья Николаевна была неспокойна. Хотела бы отвести душу с Азинькой, Азинька, как назло, уехала к Екатерине. И у нее самой нет никакой возможности переговорить с Жоржем. Какие же меры ей принять?
Пошла в кабинет к Александру Сергеевичу, но с полпути вернулась. Надо самой все обдумать.
Вечером поехали к Мещерским. Наталья Николаевна незаметно, но зорко наблюдала за мужем: как будто и не было разговора в карете… Правда, к Мещерским не приехали супруги Геккерены.
Не успел заглянуть к Мещерским и всюду желанный гость Александр Иванович Тургенев. Вернулся он в гостиницу, как всегда, поздно. Стал вспоминать события дня. Казалось бы, прежде всего следовало ему занести в дневник слышанное от Пушкина о его будущих исторических трудах. Вон еще куда, оказывается, метит историк Петра и Пугачева: в нынешние времена! А в дневнике вместо этого опять записал: «Пушкина и сестры ее…»
Азинька была тихим домашним ангелом в семействе Пушкина. В доме все разваливалось. Не платили даже по заборным книжкам в соседние лавки. Только Азинька умела вести хозяйство, заботиться о сервировке стола, о детях, о покое Александра Сергеевича, о Ташиных туалетах и при этом приветливо, спокойно улыбалась. Не ее имел в виду Александр Иванович, когда делал свежую запись в дневнике.
Одно ему ясно: Пушкин, сомневавшийся в женитьбе Дантеса, теперь, видимо, считает эту свадьбу, состоявшуюся при многоголосых кривотолках, концом семейных треволнений. А Наталья Николаевна опять танцует с Дантесом! Тургенев перебрал встречи за день: кто только в свете об этом не говорит! Да как? Ставят на Дантеса, как на гончую, пущенную по следу: «Ату его, Пушкина, ату!»
И решает Александр Иванович: он будет иметь душевную беседу с Натальей Николаевной. Он имеет на это право: он ее почитатель, он друг семьи, он многоопытен в жизни. Надобно говорить напрямки с Натальей Николаевной.
Глава пятая
«Не можете ли Вы, любезный Федор Афанасьевич, дать мне взаймы на три месяца или достать мне три тысячи рублей. Вы бы меня чрезвычайно одолжили и избавили бы меня от рук книгопродавцев, которые рады меня притеснить…»
Прошло несколько дней, как отправил Пушкин письмо, – ответа нет.
Федор Афанасьевич Скобельцын, помещик и игрок, наезжает в Петербург из Москвы и по давнему знакомству останавливается у Вяземских. Через Вяземского и свел с ним случайное знакомство Пушкин. Только по большой крайности, исчерпав все пути для займа, мог обратиться Александр Сергеевич к такому дальнему знакомцу. Должно быть, искал денег с безнадежным отчаянием.
Заехал Вяземский.
– Должен огорчить тебя, Александр Сергеевич. Скобельцын просит извинить его – сам не при деньгах. И возвращает через меня твое письмо. Изволь получить вместо ассигнаций.
Пушкин вспыхнул. Отказ был оскорбителен по форме. К тому же злополучное письмо многое открыло Вяземскому в денежных затруднениях поэта.
– Как я понимаю, – – продолжал Петр Андреевич, – случилась у тебя совсем неотложная нужда? Рад бы помочь тебе, да сам знаешь мои обстоятельства…
– Еще бы не знать, – поспешно откликнулся Пушкин. – На нет и суда нет. Обойдусь…
Издавна повелось так, что Пушкин избегал брать взаймы у друзей. Правда, ни Вяземский, ни Одоевский свободными средствами не обладали. А привычка жить на широкую ногу оставалась. Доходов никак не хватало на то, чтобы сводить концы с концами.
Иначе жил граф Михаил Юрьевич Виельгорский. Прикопил кое-что на черный день от милостей государя и одинокий холостяк Василий Андреевич Жуковский. Но Пушкин никогда к ним не обращался. Не было нужды и Виельгорскому или Жуковскому вникать в нужды Пушкина. Известно, все ищут денег – однако же живут и бога славят. Пошли, всевышний, того же Пушкину!
К одному Нащокину мог свободно обратить любую просьбу поэт. Беда только в том, что у Павла Воиновича куда больше карточных долгов, чем свободных денег.
Был, должно быть, очень черный день в доме Пушкина, если решился он обратиться к какому-то Скобельцыну. Получив обратно свое письмо, Александр Сергеевич плохо мог скрыть смущение. А Петр Андреевич стал расспрашивать о «Современнике». Расспрашивал как совсем посторонний журналу человек.
– Много меня одолжишь, Петр Андреевич, если напишешь к Козловскому в Варшаву. Терпения нет ждать его статьи о паровых машинах. А мне до зарезу она надобна. С тех пор как осенью открыли железную дорогу в Царское, у нас кричат: «Чудо!» А чудо-то может перевернуть всю жизнь в России. Прошу тебя, поторопи Козловского, он тебя уважит.
– Изволь! Непременно напишу. Ныне, мол, поэт Пушкин, сошед с Парнаса, ищет вдохновения в дыме паровой машины.
– А чем же согрешит перед поэзией тот, кто пойдет в ногу с просвещением века?
– Долгий о том разговор, Александр Сергеевич. Одно скажу: перво-наперво – надобно тебя спасать от «Современника». Последнюю копейку, как азартный игрок, на него ставишь, а толку что? Бьешься как рыба об лед, а подписчики бегут к Булгарину или к Сенковскому. Ты журналу если не душу, так «Капитанскую дочку» заложил – и тебе же приходится искать денег бог весть у кого. Нашел, прости господи, мецената – Скобельцына! Да кто же тебя из книгопродавцев теснит? Сам на днях сказывал: новое издание повестей через цензуру прошло? Прошло. У Плюшара стихотворения издаешь? Издаешь. Глазунов миниатюрное издание «Онегина» готовит? Чего же тебе надобно?
– Денег, Вяземский, денег!
Пушкин говорил совершенно серьезно. Таша забирает в модных лавках в долг и в долг же шьет у модисток. При этом ей вовсе нет нужды считать. Считает Александр Сергеевич. Но что проку в этих счетах, когда нет никакой надежды расплатиться. Что толку в этих счетах, если мучительно краснеет бедная Азинька, советуясь с Александром Сергеевичем, как бы хоть частично уплатить за забранную провизию? А на беду, в доме еще ежедневно бывают братья Гончаровы…
Став женихом, Пушкин писал в свое время будущей теще:
«Моего состояния мне до сих пор хватало. Будет ли хватать его и для женатого? Ни за что на свете не потерплю, чтобы жена моя испытала лишения, чтобы она не бывала там, где она призвана быть и блистать. Она в праве этого требовать…»
Что же скажут, вернувшись в Москву, братья Гончаровы? «Банкрот зять, совершенный банкрот», – объявит, заикаясь, Дмитрий Николаевич.
А ему, Пушкину, словно в издевку, пишут:
«Вы богаты, если не деньгами, то кредитом…» Пишет Павлищев. Писал из Михайловского, продолжает писать, уехав на службу в Варшаву. Накопилась целая пачка этих писем. Стоит только к ним прикоснуться, чтобы разлилась желчь.
«Отъезжая из Михайловского, – сообщает неутомимый Николай Иванович Павлищев, – спешу кончить наш расчет по наследству, которое осталось за вами в 40 тыс. рублей. Вышлите нам теперь 1578 рублей. Остальные 5 тыс. рублей отдадите частями. Процентов, разумеется, не нужно…» Этакое благородство!.. И вдруг пригрозит на тот случай, если не откупится Пушкин: «Потребую приданого, самого имения, а не доходов. Предвижу ссору, но тут лучше хорошая ссора, чем дурной мир. Старик будет помнить меня…»
Угроза направлена в адрес беспечнейшего из беспечных среди людей – Сергея Львовича Пушкина. Но письмо идет не к нему, а опять же к Александру Сергеевичу. Пусть спасает родителя от семейного скандала как знает.
И опять направляются к Пушкину описи Михайловского и рассуждения Павлищева, достойные усердного подьячего:
«При дележе должно различать движимое имение от недвижимого, потому что из первого по закону следует отцу четвертая часть, – Ольге – восьмая. Из последнего же отцу – седьмая, Ольге – четырнадцатая. Движимостью считаются: скот, овцы, птица, разные припасы, хлеб сжатый и молоченый…»
Время идет, пачка писем растет.
«Батюшка подарил Ольге карету с заветной четверней. Карета вам, верно, не нужна: я продаю ее, а лошадей, которые нужны в хозяйстве, не угодно ли вам оставить за собою в 300 рублей? В случае согласия вы уже сделайте одолжение вместо 1578 руб. ссудите нам 1878 рублей…»
А между цифр, писанных аккуратной рукой, наставление Александру Сергеевичу: . «Я сам не меньше вашего забочусь о благе крепостных. В Михайловском я одел их, накормил. Благо их не в вольности, а в хорошем хлебе. Староста Михайла и последнего не заслуживает. Возьмите с него выкуп. Он даст вам за семью 10 тысяч. Вот вам и капитал!»
Не часто отвечает на эти письма Пушкин. Чаще в бешенстве их отбрасывает. Но неутомим Николай Иванович Павлищев. Шлет новое письмо:
«Я послал вам окончательный расчет наш по Михайловскому… Я просил вас прислать нам что-нибудь в счет раздела, в округленье остальной суммы, и теперь повторяю эту просьбу с добавкой, что мы в большой нужде».
Письмо только что пришло из Варшавы. На него послан Павлищеву короткий ответ:
«Пускай Михайловское будет продаваться. Если за него дадут хорошую цену, вам же будет лучше…» И, может быть неожиданно для самого себя, Пушкин добавил: «Я посмотрю, в состоянии ли буду оставить его за собою…»
Пора бы давно расстаться с этой мечтой. Непременно уйдет Михайловское в чужие руки. Хоть бы съездить туда! Собирался ехать осенью – не удалось. Сам себя обманывал надеждой, что поедет зимой. Но об этом не может быть и речи. Вот как далеко и недоступно оказалось милое сердцу Михайловское.
Глава шестая
На рауте у саксонского посланника Лютцероде Александру Ивановичу Тургеневу посчастливилось приблизиться к Наталье Николаевне Пушкиной в малой гостиной.
Наталья Николаевна искренне обрадовалась встрече и усадила своего неизменного поклонника рядом с собою. Она подарила его ласковой улыбкой и призналась, что начинает ревновать к нему мужа – Александр Иванович завладел им совершенно единовластно. Не так ли?..
Последовала новая улыбка. Тургенев тотчас растаял и, может быть, совсем забыл бы о своем намерении повести доверительный разговор, если бы не начала его сама Наталья Николаевна.
– Вы бываете всюду, – тихо, словно уединяясь со своим собеседником от всего мира, начала она. – Вы первый и, надеюсь, добрый для меня вестник. Скажите, что говорят о нас в свете? – ожидая ответа, Наталья Николаевна чуть скосила на Тургенева глаза.
– А чем же и заниматься пустомелям, если не перемывать косточки ближним?
– Значит, я угадала? – Наталья Николаевна вздохнула. – Если бы вы знали, как много и долго мы с мужем страдали из-за вздорных нелепостей и клеветы! Страшно об этом вспомнить. Неужто и сейчас еще продолжаются сплетни, от которых нам нет житья? Прошу вас, не скрывайте от меня ничего – этим вы окажете большую услугу мужу и мне.
Александр Иванович собрал все свое мужество. Он начал издалека. Он прежде всего отверг те низкие клеветы, которые не хочет перед ней повторять.
– Бог им судья! – откликнулась Наталья Николаевна. В голосе ее Александр Иванович уловил покорность красавицы, которой люди никогда не простят того, что ее так вдохновенно щедро наделила природа. А она, созданная на радость людям, безропотно несет свой крест.
Александр Иванович с тревогой подтвердил, что в Петербурге нет дома, где бы не говорили о Пушкиных. О нем и о ней. Он сам видит, в какой гнев и раздражение приходит Александр Сергеевич каждый раз, когда встречает в обществе барона Жоржа Геккерена. Тут, приступая к предмету весьма тонкому, Тургенев остановился.
Наталья Николаевна подняла на него глаза, исполненные печали, словно соглашаясь и спрашивая: как устранить этот гнев и раздражение?
Александр Иванович тотчас разделил ее печаль. Да, Пушкина не переделаешь. Таков родился, таков умрет. Тем больше ответственности лежит на ней, особенно теперь, в сложных обстоятельствах, возникших после брака Екатерины Николаевны.
– Муж что-нибудь вам говорил? – с живым любопытством перебила Наталья Николаевна.
Александр Иванович уклонился от прямого ответа. Может быть, не хотел упустить важную свою мысль. А мысль эта заключалась в том, что сама Наталья Николаевна должна положить конец всем слухам, связывающим ее имя с именем барона Геккерена.
– Господи! Но что я могу? – она начинала терять спокойствие. – Ведь сами вы говорите, что каждый мой шаг любители сплетен толкуют по-своему.
– Дополню ваши слова, милейшая Наталья Николаевна. Каждый танец, который вы танцуете с бароном Геккереном, становится событием, будоражащим любопытство не только дам, но, к стыду нашего пола, всех лоботрясов, и даже весьма сановных.
– Вы заметили и это! А что было бы, если бы я никогда не провальсировала с бароном, если бы не обмолвилась с ним ни словом, – что было бы тогда? Боюсь, что толков родилось бы еще больше. Ведь ныне мы с бароном, как-никак, в свойстве. Это тоже налагает обязательства, которых требует приличие. Право, я достойна участия в моем безысходном положении. Вы должны понять меня, наш верный друг…
Александр Иванович так расстроился, что и сам, кажется, требовал утешения.
– Но я верю, – продолжала Наталья Николаевна, – что безропотно вытерплю все. Только бы хватило выдержки и спокойствия у Александра Сергеевича. Он так к вам расположен. Давайте заключим союз…
Что мог возразить очарованный собеседник? Он еще с большим участием стал слушать рассказ о том, как, бывая в обществе, она обдумывает каждое слово, каждый незначащий поклон и каждое приглашение к танцу.
– Вот что значит жить в свете, – заключила Наталья Николаевна, – если тебя отличают, – добавила она с очаровательной скромностью.
Хотел было сказать Александр Иванович, что лучше бы ей удалиться от света и тем обеспечить спокойствие мужу, необходимое для великих его трудов. Но поглядел на богом дарованную ей красоту – у него никогда не хватит духа дать совет, достойный варвара.
Если бы Наталья Николаевна могла заглянуть в дневник Тургенева, в ту запись, которую он сделал в тот же день, если бы могла разобрать его скоропись, похожую на головоломный шифр, она бы поняла, что одержала еще одну победу. Записал о своем разговоре с ней Тургенев и прибавил: «И она от всего сердца».
Ничего, в самом деле, не утаила Наталья Николаевна. Разве она хотя бы один раз встречалась с Дантесом после свадьбы иначе, как в обществе? Разве она получила от него хотя бы единственную секретную записку? Разве она, вальсируя с ним во французском посольстве, подала ему какую-нибудь надежду?
Она действительно обдумывает теперь каждый шаг, каждое слово. Иначе опасность может прийти каждый день, каждый час…
– Таша, что с тобой? – Александра Николаевна не может отвести от Таши заботливых глаз.
– Ничего, Азинька, право, ничего… Александр приехал?
– Обещал быть к обеду непременно. Ищет по городу денег.
О Пушкиных же шел в тот день разговор у Вяземских. Говорили об Александре Сергеевиче, о Натали, о Геккеренах, к семейству которых причисляли теперь Екатерину Николаевну.
– Натали опять решилась танцевать с Дантесом? – князь Петр Андреевич недоуменно разводит руками. – Какая новая блажь может прийти теперь в голову Пушкину? Дуэль испробовал, но, слава богу, сам отказался. Что же ему остается? По мне бы – убить Дантеса полным презрением.
Александр Иванович Тургенев хорошо помнил вчерашний разговор с Натальей Николаевной, в котором она участвовала «от всего сердца». Горячо за нее вступился: что бы она ни сделала, как бы ни поступила – обязательно перетолкуют в дурную сторону.
Никто спорить с Тургеневым не стал. Разговор перекинулся на «Онегина». Новое, миниатюрное издание романа только что появилось в книжной лавке Глазунова.
Конечно, «Онегин» не мог стать новостью в 1837 году. Но книгу покупают нарасхват. Так покупали в свое время «Руслана и Людмилу». Шутка ли – на поэму Пушкина появилось тогда двенадцать критических статей. Кажется, ни один писатель не мог похвастать таким вниманием критики. Правда, критика была разная: и одобрительная, и равнодушная, и злобная.
В несколько дней разошелся в свое время и «Борис Годунов».
Кто же шел теперь в книжную лавку Глазунова, чтобы сызнова встретиться или свести первое знакомство с Онегиным или Татьяной Лариной? Может быть, это были те неведомые люди, которые всюду, где появлялся Пушкин, окружали поэта восхищенной толпой.
В былые годы студенты окружали Пушкина подле одной из аудиторий Московского университета, когда поэт повел горячий спор с профессором-скептиком, отрицавшим подлинность древней русской поэмы «Слово о полку Игореве».
Они, молодые друзья и единомышленники, не спускали глаз с Пушкина, когда он приехал в Петербургский университет на лекцию адъюнкт-профессора истории Гоголя-Яновского. Не все студенты знали в то время, что именно этот смущающийся на кафедре адъюнкт-профессор выпустил знаменитую книгу «Вечера на хуторе близ Диканьки». Пушкина еще издали узнавал каждый.
Совсем недавно Пушкин опять побывал в Петербургском университете на лекции своего приятеля, профессора словесности Плетнева. Александр Сергеевич, стараясь не обратить на себя внимания, занял место в аудитории на задней скамье. Тщетно! К этой скамье сейчас же обратились все взоры. Когда же профессор Плетнев, говоря о будущем русской литературы, упомянул имя Пушкина, возбуждение стало всеобщим. Александр Сергеевич счел за благо удалиться из аудитории вовремя – иначе сотряслись бы, пожалуй, от приветствий старые своды университета.
Вслед Пушкину неслись приветствия прохожих на улицах, и после такой встречи полнились счастьем глаза неведомых людей. Выражая любовь свою к Пушкину, они не спрашивали разрешения начальства. Это было совсем необычно в империи Николая Павловича. Это было и опасно: ни гласная, ни тайная полиция, ни соглядатаи-добровольцы не могли бы счесть пламенных приверженцев поэта.
Кто же, как не они, эти неведомые почитатели, шли в книжную лавку Глазунова, чтобы добыть «Онегина»?
Слухами о каких-то тревожных происшествиях в семействе Пушкина давно жил Петербург. Эти слухи просачивались от ближних и дальних знакомцев Пушкина, от журнальной братии, они, можно сказать, носились в воздухе. В этих слухах многое было непонятно; правду было невозможно отличить от вымысла, вольного, невольного или просто досужего. Но одно было ясно самым непосвященным: кто-то угрожал благополучию и даже жизни поэта. Разве чуть-чуть не дошло дело до кровавой дуэли?
И вот он, томик «Онегина», в твоих руках!
А зловещие слухи о бедах, угрожающих поэту, носятся в воздухе.
Глава седьмая
В Петербурге кое-как ютилась у родственников Анна Николаевна Вульф. Жить бы ей в родном Тригорском, под крылом попечительной матери, Прасковьи Александровны Осиповой, но давно разладились отношения матери с дочерью от первого мужа. Вот и живет Анна Николаевна неведомо зачем в невской столице.
Было время, околдовал ее одинокое сердце михайловский узник Пушкин. Давно похоронила свои девичьи надежды Аннет, а единственное, на всю жизнь ниспосланное ей богом, чувство никуда не уходит…
Уже пришли к Анне Николаевне те годы, когда девиц, неустроившихся в замужестве, начинают сочувственно звать христовыми невестами. Вместо былого румянца желтизна проступает на осунувшемся лице, и желчью полнятся мысли. Незабываемое прошлое снедает душу.
Да полно, были ли когда-то в Тригорском короткие дни счастья Аннет Вульф, такие короткие и мучительные, что впору ей спросить у себя: не приснился ли ей мимолетный сон?
Вниманием Пушкина быстро завладела младшая сестра Аннет – Зизи, всеобщая счастливая любимица. В «Онегине» появились посвященные ей строки:
…Зизи, кристал души моей, Предмет стихов моих невинных, Любви приманчивый фиял, Ты, от кого я пьян бывал!Анна Николаевна слушала эти строки, пытаясь улыбаться!..
Потом Пушкин вырвался из Михайловского заточения. Потом женился. Зизи тоже вышла замуж, стала Евпраксией Николаевной, баронессой Вревской, и поселилась с мужем в недальнем от Тригорского Голубове.
В жизни Аннет, кроме встречи с Пушкиным, так и не было ничего.
Глубоко спрятав тайну уязвленного сердца, она жила в отдалении от поэта и ловила каждую весть о нем. Это она писала Наталье Николаевне после замужества Зизи:
«Как вздумалось вам ревновать мою сестру, дорогой друг мой? Если бы ваш муж и действительно любил сестру, как вам угодно непременно думать, настоящая минута не смывает ли все прошлое, которое теперь становится тенью, вызываемой одним воображением, и оставляет после себя менее следов, чем сон. Но вы – вы владеете действительностью и все будущее перед вами…»
Как гордилась тогда своим великодушием Аннет! Она, отвергнутая поэтом, вступилась за него и за Зизи. Но о себе никогда не произнесет ни слова.
В Тригорском после отъезда Пушкина все было полно для нее воспоминаний. К ним прибавились недоразумения с матерью. Прасковья Александровна, должно быть, не могла понять душевного состояния дочери. Аннет становилось так страшно, когда осенние дожди оплакивали вместе с ней ее судьбу, оплакивали долго, непрерывно, днем и ночью. Зимой, когда метель наметала высокие сугробы за окном, казалось, что ветер поет ей надгробную песнь. Приходила весна… Но лучше бы и никогда ее не было! Каждая вечерняя заря, каждое деревцо, зазеленевшее в парке, – все напоминало о невозвратном.
Анна Николаевна собралась погостить к родственникам в Петербург. Пребывание в столице затянулось. Мать и вовсе не звала ее домой. Аннет мирилась со всем. Она могла хоть издали жить жизнью Пушкиных. О них писала она в Тригорское и Голубово:
«Я меньше слышу о Пушкине, чем в Тригорском. О жене его говорят гораздо больше, чем о нем. Время от времени кто-нибудь кричит о ее красоте…» И тут же о пушкинском журнале: «Как вы нашли «Современник»? – так мало можно читать Пушкина, что это издевка».
А побывав у Пушкиных, сообщит между прочим:
«Дети так меня полюбили и зацеловали, что я не знаю, как от них избавиться».
Увы, и дети не радуют обездоленное сердце!
Аннет пишет родным часто и усердно, может быть даже не отдавая себе отчета в том, что в каждом письме кровоточит ее собственная незаживающая рана. И вот удел, который готовит ей судьба. Внимание потомков привлечет не горькая повесть ее безрадостной жизни, не безнадежная ее любовь. Люди будут читать и перечитывать лишь то, что сказано ею о Пушкине, пусть мимолетно или пристрастно будет это слово.
Горькой обидой полно недавнее письмо, отправленное в Голубово, к Зизи:
«Пушкина я не видела, потому что они переехали на новую квартиру, и я никак не могу узнать, где они теперь живут».
Но Аннет не теряет надежды: как только она узнает адрес, она напишет, чтобы поэт к ней пришел. И добавила: «Я думаю, что его жена не будет уязвлена».
Она еще пытается свести счеты с Натали! Хотя, по правде сказать, Наталья Николаевна никогда не замечала эту девицу, бывшую когда-то предметом быстротечного увлечения Пушкина. Кажется, Аннет была единственной женщиной, к которой Наталья Николаевна никогда не ревновала…
Но между привычных жалоб и мелких уколов в письме на этот раз содержалось сообщение чрезвычайное:
«Про свадьбу Екатерины Гончаровой так много разного рассказывают, что я думаю, это лучше рассказать при свидании. Говорят, что Пушкин получил по почте диплом…»
Анна Николаевна изложила содержание гнусной анонимки довольно точно. Знала она об этом не от Пушкина, конечно. Значит, распространили шутники свое произведение так усердно, что гуляло оно по всему городу. Изложив суть «диплома», Аннет продолжала: «вследствие этого устроилась свадьба Гончаровой». Таков был ходячий слух. Но сама Анна Николаевна знала больше: «Другие версии я храню, чтобы иметь кое-что рассказать, когда мы увидимся. На этот раз не пеняйте на мой лаконизм…»
Письмо пришло в Голубово в самом конце декабря. Прочитала его Евпраксия Николаевна и тотчас собралась в Тригорское. Перечитала письмо вместе с матерью. Тревога за Пушкина стала еще больше.
– Не разгадать нам здесь загадки, маменька, которые задает Аннет, – твердо сказала Зизи.
– Спаси, господи, и помилуй! – откликнулась Прасковья Александровна. – Совсем неладно, видать, у Пушкина. И Анна хороша! Как до главного дошла, так словно воды в рот набрала. Тоже, значит, недаром… Ох, недаром!
– Вам, маменька, непременно надо послать меня в Петербург, – объявила Евпраксия Николаевна.
– Это еще зачем?
– А хотя бы затем, что Аннет давно просила за ней приехать. Вы теперь на ее просьбу согласны и приказываете мне собираться в путь. Против вашего приказания и мой благоверный слова не скажет. А я до всего дознаюсь. Иначе мы с вами все равно не будем за Пушкина спокойны.
– Да куда же ты на праздниках из дому поскачешь? – это было теперь единственное возражение Прасковьи Александровны.
Прошел Новый год. Зизи все еще собиралась в путь. Легкое ли дело – управиться перед путешествием с хозяйством? Наконец баронесса Вревская расцеловала детей, чмокнула в последний раз супруга и села в дорожный возок.
В Петербурге Пушкин прибежал к ней по первому зову. Так бывало каждый раз, когда Зизи приезжала в столицу. Год тому назад он водил ее на «Роберта-Дьявола», был неутомимым чичероне в галереях Эрмитажа. Потом неожиданно исчезал, чтобы столь же неожиданно появиться.
Теперь Зизи снова была перед ним – живое воспоминание о Михайловском и Тригорском.
В то время, когда они впервые встретились, поэт писал в «Онегине», расставаясь с юностью:
Благодарю за наслажденья, За грусть, за милые мученья, За шум, за бури, за пиры, За все, за все твои дары…Теперь трудно узнать прежнюю Зизи, когда-то наполнявшую весь тригорский дом своим звонким голосом и неуемными забавами.
Евпраксии Николаевне нет еще и тридцати лет, но уже положила на нее неизгладимый след провинциальная жизнь в тихом Голубове. Евпраксия Николаевна раздалась, стала заботливой супругой, счастливой матерью и рачительной хозяйкой. Разве только необыкновенная свежесть лица да озорные глаза напоминают о прошлом.
Встреча была суматошная и радостная. Зизи приехала с ворохом известий о Михайловском и обитательницах Тригорского, о своей семейной жизни…
Потом вдруг замолчала Евпраксия Николаевна и пристально поглядела на Пушкина. Оба поняли: для сентиментального путешествия в прошлое будет другое время.
– Маменька приказала мне, – сказала Евпраксия Николаевна, – разведать все о вашей жизни. Без того не уеду… Родной мой, какая у вас беда?
Перед Пушкиным была прежняя Зизи, золотое, горячее сердце. И спрашивала она властью того сокровенного чувства, которое связывало их когда-то в Тригорском.
Глава восьмая
Графиня Мария Дмитриевна Нессельроде была признанной представительницей того международного ареопага, который заседал в салонах аристократического Сен-Жерменского предместья в Париже, у мракобеса Меттерниха в Вене и в гостиной жены русского министра иностранных дел в Петербурге. Здесь все еще жили идеями «Священного союза» монархов против непокорных народов. Здесь стойко противостояли всякому проявлению духа времени, именуемого либерализмом. А в либералы зачислялись все, кто не клялся в верности извечным устоям религии и абсолютизма.
У Марии Дмитриевны не было недостатка в единомышленниках. Среди близких друзей она особо отличала голландского посланника, барона Геккерена. Барон принадлежал к высшей международной аристократии, он умел ненавидеть всякое проявление нечестивого либерализма не меньше, чем сама графиня Нессельроде…
Грубые русские таможенники не раз пытались чинить неприятности голландскому посланнику. К начальству шли рапорты о том, что в адрес голландского посланника, для его личных надобностей, идет беспошлинно такой поток ценных товаров, которого не могла бы распродать даже бойкая торговая фирма… Должно быть, и в таможне объявились какие-то либералишки. Куда от них укрыться?
Разумеется, министр иностранных дел граф Нессельроде единым росчерком пера укрощал не в меру усердных таможенников, а голландский посланник становился еще более ревностным посетителем салона графини Нессельроде.
Графиня подарила свое покровительство и приемному сыну барона Геккерена. После того как она приняла официальное участие в брачной церемонии, она, естественно, стала еще ближе к человеку, с которым ее связывали теперь новые, духовные узы, освященные религией.
Посаженая мать Дантеса стала заботливой поверенной его сердечных тайн, которые, впрочем, давно не были для нее новостью.
– Как?! – сочувствует графиня Мария Дмитриевна. – Пушкин и теперь закрыл перед вами двери своего дома? Но, – она склоняется к милому Жоржу, – разве существуют такие неприступные двери, которые устоят перед мужеством и находчивостью?
Впрочем, где же ей, старухе, давать советы! Конечно, грубости и выходки этого Пушкина нестерпимы. Если бы общество имело возможность от него избавиться, каждый порядочный человек вздохнул бы с облегчением…
Жорж Дантес почтительно слушает.
– Кстати, – вспоминает Мария Дмитриевна, – в лавках опять продают его книжонку. Неужто и цензурой тоже завладели либералы?! Доколе же государь будет терпеть политический разврат?
Дантес опять сочувственно слушает. Он еще в юности доказал свою верность королю Карлу X, ставшему жертвой политического разврата. Мария Дмитриевна вместе с супругом до сих пор боготворят этого бесславно ушедшего в могилу короля.
Марии Дмитриевне приятно беседовать с молодым человеком, непоколебимые убеждения которого ей так близки. Пусть же знает милый Жорж – России грозят тяжелые испытания. Слуги сатаны действуют повсеместно и под самой опасной личиной. Пушкин, например, – кто бы мог поверить! – по рождению принадлежит к дворянству, и он же призывает в своих книгах к истреблению господ!
Барон Дантес-Геккерен оживляется. Он всегда говорил: либералы всюду одинаково вредны. По счастью, бог хранит Россию. Но пример Франции не следует забывать. Лучше взять меры раньше, чем опоздать.
Графиня Нессельроде охотно соглашается. Но почему же терпят Пушкина? Будь бы власть Марии Дмитриевны – никто бы не увидел ни одной строки возмутителя. Если разбойнику Пугачеву молится, презрев все святое, дворянин Пушкин, то чего же ждать от мужиков? Дьявол, по божьему попущению, плодит и плодит в России гнусное племя подстрекателей. Смертоносный яд крамолы разливается повсеместно, а в лавках опять продаются сочинения Пушкина! Горе, когда у власти нет твердой руки…
Похоже было на то, что власти забыли о Пушкине. Молчал император. Не докучал поэту, как прежде, окриками и наставлениями граф Бенкендорф. Бездействовал и Сергий Сергиевич Уваров. Его не обманул, конечно, новый роман Пушкина, не менее возмутительный, чем прежние его сочинения. Министр Уваров имел в виду не приключения Петра Гринева и уж вовсе не подвиг девицы Мироновой, обратившейся к милосердию императрицы. Руководитель цензуры умел читать внимательнее, чем цензоры… Но ровно ничего плохого с «Капитанской дочкой» не произошло. И даже больше: как объявил Пушкин, что будет издавать «Современник» в 1837 году, так никто ему и не препятствует. Пушкина оставила в покое даже благонамеренная словесность.
Так иногда бывает перед грозой. Но что могло грозить Александру Пушкину в январе 1837 года? Ни одной видимой тучи нет на горизонте. Правда, стоит – никуда не уходит – легкое облачко. Но не увидишь за ним ни грозного профиля самодержца, ни сутулой спины графа Бенкендорфа, ни змеиной улыбки на тонких губах Сергия Сергиевича Уварова. Разве мелькнет стройная тень поручика Дантеса-Геккерена.
А что такое поручик Геккерен? Паркетный шаркун и сердцеед, вовсе неспособный участвовать в каких-нибудь делах, относящихся до высшей политики, хотя бы по ничтожному своему чину. И уж вовсе недостоин этот поручик того, чтобы помнили о его существовании государственные особы. Какое им дело до любого поручика, которому вздумалось бы волочиться за чужой женой? На такой случай у каждой жены есть свой собственный муж…
Какие-то шутники прислали одному из мужей «диплом» на звание рогоносца, но, должно быть, пересолили. Сам император в присутствии оскорбленного мужа повелел графу Бенкендорфу изобличить неведомых пасквилянтов, и Александр Христофорович принял высочайшее распоряжение к исполнению. Но опять же – что из того? Бывают такие распоряжения, которые меньше всего требуют усердия. Идет третий месяц. Император у Бенкендорфа не спрашивает, Бенкендорф тоже не спешит.
Автор «диплома» оставался в полной неизвестности. Может быть, так и не узнал, что вклинился со своим пасквилем в чужую игру. А может быть, так и остался в тщеславной уверенности, что это именно он, непрошеный и незваный, столкнул и царя, и барона Дантеса-Геккерена, и камер-юнкера Пушкина в ситуации, достойной пера Шекспира.
Если же говорить о князе Петре Владимировиче Долгорукове, то следует сказать одно: князь по-прежнему бывал всюду и по неистребимой своей любознательности, с присущим ему тактом наблюдал за поведением в гостиных поручика Жоржа Дантеса-Геккерена…
Однако то, что вместно бесчиновному и полуопальному князю Долгорукову, то совершенно невозможно приписать особам государственным. Что для них поручик Геккерен? Ничто, ноль. Между тем перед ним отступают, словно по тайному сговору, высшие сановники и кавалерственные дамы. Поручик Геккерен, как герой на сцене, один держит в своих руках все нити, протянувшиеся к дому Пушкина.
Как разберутся потомки в истории этих черных дней? Близкие к поэту люди знали так много, что вынуждены были навсегда укрыть знаемое. В том или ином приближении друзей Пушкина к императорскому трону были для этого веские причины. Василий Андреевич Жуковский предпочитал вовсе ничего не говорить. После свадьбы Екатерины Гончаровой, которая положила незыблемый конец всей истории, разыгравшейся в доме Пушкина, маститый поэт вернулся к «Ундине». Время явиться ей перед русскими читателями вслед за «Онегиным», начавшим свое новое путешествие.
Василий Андреевич спешно читает корректурные листы:
Рыцарь с глубоким чувством любви смотрел на Ундину. «Мною ль, – он думал, – дана ей душа иль нет, но прекрасней Этой души не бывало на свете: она как небесный Ангел». И слезы Ундины с нежным участием друга Он отирал, целуя ей очи, уста и ланиты…Нет у Василия Андреевича ни охоты, ни времени заниматься бесконечными историями Пушкина.
Только в записях его снова появляется таинственное слово «révélations». На этот раз: «Les révélations d'Alexandrine»[8]. Итак, вслед за Пушкиным и бароном Луи Геккереном с разоблачениями выступает, совсем уже неожиданно, скромница Азинька. Но не таков Василий Андреевич, чтобы напрямки доверить бумаге узнанное от Александры Николаевны.
Ее révélations на первый взгляд совсем непонятны. «При тетке ласка с женой, – записывает Жуковский, – при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries[9]. Дома же веселость и большое согласие».
Если же подставить в эту запись имя Дантеса, все становится ясным. Дантес вовсе не хочет возбудить лишних подозрений императора. И потому при тетке, фрейлине Загряжской, «ласка с женой», «веселость и большое согласие». Но вот появляется в голландском посольстве Александрина и другие опасные свидетели, которые вольно или невольно могут разоблачить ласкового мужа Екатерины Гончаровой перед Натальей Пушкиной. Тогда будет терпеть Коко, ничего не понимая, грубости – des brusqueries. Пусть не понимает поведения мужа Катенька – Натали поймет! Должна понять! Два лица Дантеса, две его роли объясняются одной причиной. Причина все та же: вмешательство его величества в свадебные дела Дантеса и в семейные дела Пушкина. И потому даже бесхитростные рассказы Азиньки тоже удостаиваются шифра: «Les révélations».
Василий Андреевич проявляет еще большую осторожность, пожалуй, чем сам император.
На одном из январских балов, осчастливленных присутствием его величества, царь подошел к Наталье Николаевне.
– Рад вас видеть. Вы украшаете общество. – Николай Павлович никогда не отличался ни находчивостью, ни разнообразием в своих комплиментах. И после паузы добавил: – Счастлива ли в замужестве ваша сестра?
– Вполне, ваше величество, – Наталье Николаевне хотелось подчеркнуть холодностью свою непроходящую женскую обиду. Но прежде всего было необходимо соблюдать этикет. – Я должна благодарить вас, ваше величество, – продолжала Наталья Николаевна, – за милостивое письмо, которым удостоил меня по вашей воле граф Бенкендорф.
– Всегда буду рад сделать вам приятное, – отвечал, рисуясь, Николай Павлович.
Наталья Николаевна подняла глаза. Не издевается ли над ней император? Губы ее чуть-чуть дрогнули…
Император поторопился проявить великодушие. Растроганно-милостиво он заговорил об опасностях, которые подстерегают женщину в свете. Впрочем, ей не оставалось ничего другого, как еще раз благодарить его величество. Теперь она даже заставила себя улыбнуться.
Улыбка была мимолетна, но все-таки пленительна. Николай Павлович стал рисоваться еще больше.
Император удостоил Наталью Николаевну приглашением на танец.
Все время, пока на бале присутствовал император, поручик Жорж Дантес-Геккерен танцевал только со своей женой.
Но после отъезда императора он, улучив минуту, приблизился к Наталье Николаевне:
– Сегодня я видел вас во сне…
Глава девятая
Евпраксия Николаевна Вревская ездила по лавкам Гостиного двора и, делая покупки, сверялась с бесконечным списком. Вечером отправлялась в театр.
Но в театре вдруг ловила себя на том, что давно не смотрит на сцену; в лавках немало удивляла расторопных приказчиков: задумавшись, странная покупательница не могла ответить на самый простой вопрос – сколько аршин облюбованного шелка прикажет она отрезать? Евпраксия Николаевна смотрела на приказчика непонимающими глазами. А опомнившись и выйдя из лавки, опять впадала в тревогу: что же творится в семействе Пушкина?
В первую же встречу Александр Сергеевич многое ей рассказал. Этот рассказ совсем не был похож на те фантастические новеллы, которые так смущали петербургских друзей поэта. Не было и «тигрового» выражения лица, которое так запомнилось. каждому, кто наблюдал Пушкина в присутствии Дантеса.
Александр Сергеевич рассказывал просто и коротко, словно проверял свои мысли, наблюдая, какое впечатление производит его рассказ на Зизи.
Когда-то они бродили вместе по запущенным аллеям тригорского парка. В ту пору Зизи слушала поэта и прислушивалась к себе: разве может прийти, не спросясь, любовь, если едва минуло девчонке шестнадцать лет?
И теперь, в Петербурге, Пушкин, казалось, был все тот же, прежний Михайловский сосед, который писал о себе в «Онегине»:
Не дай остыть душе поэта, Ожесточиться, очерстветь, И наконец окаменеть В мертвящем упоеньи света…Он и в самом деле был такой, как в прежние времена. Не очерствела душа поэта. Только была смертельно уязвлена…
Пушкин говорил о царе и о Дантесе. Царь затаился. Дантес, усыпивший своей женитьбой ревнивые подозрения царя, преследует Наташу. Этой историей занимается вся великосветская чернь. Дантесу покровительствуют, его подстегивают.
– Натали, спаси бог, не должна с ним встречаться! – вырвалось у Евпраксии Николаевны.
– После свадьбы Екатерины эти встречи в обществе стали неизбежны и часты, – отвечал поэт.
– А Натали?
– Наташа покончила с прежним своим легкомыслием после того, как мы с нею чистосердечно объяснились. Как ни затаился царь, его ухищрения безнадежны. Но наглость Дантеса то и дело ставит Ташу в неловкие положения, из которых она не умеет выйти. А так как игра идет против меня, то и ждут моего вмешательства. И поверьте, Зизи, когда так случится, все опять припишут моей ревности… Вот этого Натали не понимает.
Евпраксии Николаевне показалось, что попала она из своего тихого Голубова в зловещий омут. Одного не могла понять: какую же роль играет Натали?..
– Натали? – переспросила, явившись на смену Пушкину, Анна Николаевна Вульф. – Натали влюблена в Дантеса. Я давно догадалась.
– Полно, полно, Аннет! – Евпраксия Николаевна совсем растерялась.
– Об этом, милая, – продолжала Аннет, – скоро будет чирикать каждый воробей на каждой петербургской крыше.
– Глупости! – Евпраксия Николаевна не могла скрыть своего возмущения. – Ты до сих пор не можешь освободиться от ревности к Натали.
– Ложь! – в свою очередь вспыхивает Аннет. – Я все забыла. Но, надеюсь, ты-то помнишь, что в свое время я нашла в себе силы, чтобы оправдать тебя перед женой Пушкина. Помнишь?
Теперь смутилась Евпраксия Николаевна. Аннет дала волю чувствам. Все, что рассказывала она о событиях в семействе Пушкина, о происках царя, о сватовстве Дантеса, о «дипломе» и вызове на дуэль – все это совпадало с рассказом самого Пушкина.
– Да откуда ты все это знаешь? – повторяла Евпраксия Николаевна.
– Если бы ты жила в Петербурге, ты бы знала не меньше моего. – И снова с нескрываемым злорадством повторяла Аннет об увлечении Натали Пушкиной Дантесом. – Кончилась сказка о спящей красавице, – заключила она. – И конец ее, поверь мне, будет невероятным скандалом…
– Замолчи! – закричала, не помня себя, Евпраксия Николаевна. И, чтобы спастись от чудовищных известий, закрыла уши…
Прибыв в Петербург, баронесса Вревская очень плохо справлялась со своими покупками. Даже список их чуть-чуть не затеряла. Но в тот же день натолкнулась в книжной лавке на свежий, еще пахнувший типографской краской томик «Онегина». За чтением романа и застала ее Анна Николаевна. Она заходила к сестре часто, невзначай, надеясь встретить Пушкина.
Пушкина не было. Зизи читала. Она улыбалась и плакала, совсем по-детски водила пальцем из строки в строку.
– Ты слышала, Зизи, новости? Натали сызнова танцевала с Дантесом!
Ничего не слышит и не хочет слышать Зизи. Сегодня ничем не отравит ее сердце Аннет. Она читает, а слезы так и капают на только что перевернутую страницу. Анна Николаевна пожала плечами: «Пора бы прийти в ум матери семейства…» И удалилась.
Но как же ей не повезло на этот раз! Почти следом пришел Пушкин.
Евпраксия Николаевна отложила книгу, стала наспех утирать слезы.
– Вам ли не знать «Онегина», Зизи? – Пушкин был тронут. – Что нового для себя вы могли найти?
Зизи отрицательно покачала головой. Она не ищет ничего нового. С неотразимой силой владеет ею прошлое. Александр Сергеевич весь просветлел.
– А коли так – руку, Зизи? Сбежим в Тригорское… Или в Михайловское? Хотите, пойдем к трем елям?
Зизи ответила с увлечением:
– Нет, мы пойдем к скамье Онегина.
– Ахти, беда! – Пушкин вздохнул. – Никак не заменю вам господина Онегина! Но неужто он и до сих пор пользуется преимуществами, которые дарит молодость? Роман, говорят, устарел. А герой, выходит, не стареет? Скажите мне, за что же пользуется господин Онегин столь незаслуженной благосклонностью? Право, сочинителю следовало бы отнестись к нему с большей суровостью. А теперь поздно. Отбился от рук… И автору не до него.
Пушкин взял книгу. Перелистал несколько страниц. Стал читать внимательнее.
– В «Онегине», – призналась Зизи, – есть страницы, над которыми я всегда плакала. Сегодня выплакалась еще раз. – Она прочла на память:
Онегин выстрелил… Пробили Часы урочные: поэт Роняет, молча, пистолет…Слезы помешали ей продолжать. Пушкин, видимо пораженный какой-то мыслью, молчал.
– Как это ужасно, что люди до сих пор выходят на дуэль!
Зизи плакала совершенно откровенно, не стыдясь слез. Может быть, и не могла бы объяснить их причины.
– Не хотите ли вы сказать, Зизи, что автор «Онегина» поступил дурно, вознамерившись последовать примеру своего героя? Пусть послужит мне оправданием, что я не дошел до барьера…
– Я так боюсь за вас, родной! Вы так вспыльчивы!.
– Я готов дать вам слово за себя, Зизи. Но не мне подвластны обстоятельства, которые могут продиктовать мое поведение. Вы ведь знаете все…
«А знает ли он сам все, что касается Натали?» – думала с тоской Евпраксия Николаевна. Никогда не решится она об этом его спросить. Но разве нельзя устранить обстоятельства, не подвластные поэту? И главное – это так просто.
– Александр Сергеевич! Увезите Натали в деревню, от греха подальше.
– Некуда нам ехать! – с горечью ответил поэт. – Михайловское продается, Болдино только чудом не пошло до сих пор с молотка. Не поручусь, впрочем, и за завтрашний день. Если бы и согласилась Таша, некуда нам ехать. Пора посчитаться с жестокой действительностью. Но хочу отвести от вас напрасную тревогу. Даю вам слово, Зизи, если придется мне действовать в ограждение Таши и себя, вы будете об этом знать. А теперь позвольте напомнить, что вам было угодно совершить прогулку к скамье Онегина. Поспешим, путь туда не близкий.
И началось путешествие в прошлое, такое увлекательное для Зизи. Пушкин и сам увлекся.
– Когда-то вы угощали меня земляникой… Помните?
– Как же мне не помнить, – отвечала улыбаясь Зизи, – если это бывало так часто.
– А я-то держу в памяти список всех ваших благодеяний… – Пушкин вздохнул. – В тот раз, деля добычу между гряд, вы великодушно пожертвовали мне самую большую, самую спелую ягоду. Но то было, правда, единожды…
Евпраксия Николаевна рассмеялась, и предательские морщинки тотчас сбежались к ее глазам. Пушкин их не видел. Он вел разговор не с баронессой Вревской, а с прежней Зизи.
Не скоро дошли они до скамьи Онегина. Иначе, впрочем, никогда не бывало.
После ухода Пушкина Евпраксия Николаевна снова вернулась к роману. И тотчас ожила мучительная тревога:
Недвижим он лежал, и странен Был томный мир его чела…Господи! Что за наваждение преследует ее! Ведь у Пушкина никакой дуэли не было и не будет!..
А сама не могла отвести глаз от раскрытой страницы:
Тому назад одно мгновенье В сем сердце билось вдохновенье, Вражда, надежда и любовь, Играла жизнь, кипела кровь: Теперь, как в доме опустелом, Все в нем и тихо, и темно; Замолкло навсегда оно. Закрыты ставни, окны мелом Забелены. Хозяйки нет. А где, бог весть. Пропал и след.Зизи выпустила книгу из рук. Неужто правду говорит Аннет? Да мало ли что могло померещиться ей от неутолимой ревности? Не может того быть. Но неужто же ничего так и не понимает жена Пушкина?
Глава десятая
Александр Иванович Тургенев завтракал с виконтом д'Аршиаком. Встревоженный слухами и недомолвками, он искал достоверных свидетельств к истории несостоявшейся дуэли Пушкина.
Изысканно любезный д'Аршиак рассказывал охотно. Показал письмо Пушкина, адресованное секундантам, которое положило конец столкновению.
– И противник Пушкина, – спросил Тургенев, внимательно прочитав, – счел себя удовлетворенным?
– Мы, секунданты, взяли решение на свою ответственность, – подчеркнул д'Аршиак. – И граф Соллогуб и я можем гордиться, что покончили с этой печальной историей.
– Навсегда, виконт?
– Не все в мире повторяется, вопреки мнению некоторых философов, – отвечал д'Аршиак. – Возвращение к дуэли, однажды предотвращенной, невозможно, если не возникнут, конечно, новые и неустранимые причины.
– Допускаете ли вы такую возможность? – с опаской спросил Тургенев.
– Прежде всего – я не хочу об этом думать. Правда, я давно не видел ни господина Пушкина, ни моего доверителя. И меня вовсе не интересуют сплетни, если ими до сих пор занимаются досужие умы. Любят, должно быть, вчерашний суп. Но о вкусах не спорят. – Д'Аршиак наполнил бокалы. – Выпьем за то, чтобы талант вашего поэта Пушкина сиял немеркнущим светом.
Тост был, разумеется, принят. Разговор перешел на общих парижских знакомых. Их было так много, что завтрак мог бы затянуться до вечера, если бы виконт д'Аршиак не был вынужден прервать приятную беседу. Французский посол Барант, погруженный в занятия сам, требовал безукоризненной точности от всех подчиненных.
Александр Иванович Тургенев отправился к Пушкину. Шел не торопясь и по дороге раздумывал: «Вчерашний суп? А если этот суп станут подогревать опытные повара и поварихи?»
После памятного разговора с Натальей Николаевной Тургенев сочувствовал ей всей душой. В самом деле – как ей держаться с человеком, перед которым наглухо закрыты двери ее дома и который все-таки стал ее свояком? А всякое, даже самое благоразумное ее поведение с этим beaufrére'ом непременно истолкуют, ссылаясь на прошлое, в поношение чести Пушкина.
Как же Пушкину быть? Выходит, что свадьба, которая должна была все пресечь, в действительности становится источником новых, еще более опасных, осложнений? Да разве нанесенные поэту оскорбления исходят только от Геккеренов? Пушкин, видимо, ищет выхода и не находит. И при всем том сохраняет спокойствие. Правда, от этого спокойствия не остается и следа, когда он видит Дантеса…
«Вот тебе и вчерашний суп», – неожиданно закончил Александр Иванович.
Шел он медленно, останавливался со знакомыми, обозревал каждую встречную афишку. «Так что же делать Пушкину?» – почти вслух спросил себя Тургенев, но ответить не успел. Он уже подошел к дому, в котором жил поэт.
А разговор с Александром Сергеевичем начался… с Шатобриана. Пушкин познакомился с его переводом «Потерянного Рая», с тем самым, о котором хлопотал, будучи в Париже, Тургенев.
– Дивлюсь подвигу Шатобриана, – начал Пушкин. – Знаю, что он перевел Мильтона на старости лет и для куска хлеба. Но знаю и другое: Шатобриан явился к книготорговцам с продажной рукописью и неподкупной совестью. Теперь критики на него нападают. К сожалению, многие из упреков справедливы.
Пушкин считал, что к неудаче привело стремление Шатобриана перевести «Потерянный Рай» слово в слово. А подстрочный перевод никогда не может быть верен духу и смыслу оригинала.
Слушал поэта Александр Иванович Тургенев и позабыл все, о чем думал в пути. «Что Пушкину делать? Творить! Конечно, творить! Для того и рожден».
– Каждый язык, – с живостью говорил Пушкин, – имеет свои обычаи, свои усвоенные выражения. Попробуйте перевести слово в слово с французского хотя бы такую простую фразу: «Comment vous portez vous?»[10] He останется никакого смысла. Если на русском языке, столь гибком и мощном в своих средствах, столь переимчивом в своих отношениях к чужим языкам, нелегко переложить слово в слово, то как же быть переводчику-французу?
Походил по кабинету, подумал. Продолжал с прежним оживлением:
– Согласитесь ли вы со мной, почтеннейший Александр Иванович, что французский язык в своих привычках более осторожен, чем другие языки, пристрастен к своим преданиям, неприязнен к языкам даже ему единоплеменным?
– Даете вы, Александр Сергеевич, почти зримую характеристику французского языка. Слушая вас, так и вижу перед собой почтенного господина столь же почтенных лет, из тех, кто по опыту долгой жизни склонен к похвальной осторожности и столь же недоверчив к новшествам. Не таков ли и сам Шатобриан?
Пушкин улыбнулся. Но отвлечься от своих мыслей не захотел.
– Вот и встает вопрос, – продолжал он, – надобно ли переводить слово в слово Мильтона, поэта изысканного и вместе простодушного, темного, запутанного, выразительного и смелого… – Пушкин приостановился, – смелого даже до бессмыслия? Как вам понравится, Александр Иванович, такая похвала?
А с Мильтона разговор перешел на Гёте. Пушкин более пятнадцати лет тому назад опубликовал «Новую сцену между Фаустом и Мефистофелем». Впрочем, эта сцена не имела никакого отношения к переводам. И Фауст, и Мефистофель нашли новое воплощение у русского поэта.
Александра Ивановича Тургенева, энциклопедиста по призванию, поражала не эта широта интересов Пушкина. Было удивительно другое: как поэт, прикованный к Петербургу, когда цензура процеживала сквозь сито все иностранные книги, журналы и газеты, как Пушкин умудрялся знакомиться со всеми, даже особо запретными, новинками, появляющимися на Западе?
– Пекутся обо мне доброхоты, – отвечал поэт, – спасибо им, не жалуюсь.
Ларчик открывался просто. Главным поставщиком литературной контрабанды была Елизавета Михайловна Хитрово. Она в свою очередь широко пользовалась услугами зятя, австрийского посла, аккредитованного в Петербурге.
Усердно снабжала поэта и жена посла, давняя приятельница Пушкина, умная и образованная женщина Долли Фикельмон.
Не последним вкладчиком был и князь Одоевский, служивший в комитете иностранной цензуры. Так поднадзорный поэт, порученный наблюдению самого Бенкендорфа, спокойно читал иностранные издания, одно название которых могло навлечь непоправимые беды на голову каждого подданного Николая I.
– Не ропщу и не жалуюсь, – лукаво повторял Пушкин, потом чистосердечно признавался Тургеневу: – И все-таки вы, Александр Иванович, прорубили мне окно в Европу. Нигде не черпал я столько впечатлений, сколько в ваших рассказах. У вас все приобретает черты неповторимой живости. Мастер вы показывать людей не в министерских мундирах и не в торжественном обличье, но во всей человеческой обыденности. Доколе же мне-то сиднем сидеть да завидовать вашим путешествиям? Никогда не выпустит меня за пределы отечества наш подозрительный царь. А разве мне не подобало бы последовать примеру беспокойного царя Петра, изъездившего Европу? Размечтаюсь и спохвачусь: ан нет! ходи, Пушкин, на веревочке. А веревочка, на которой меня держат, ох, коротка!..
Гость и хозяин занялись чтением парижских бумаг, а Пушкин вдруг вспомнил:
– Был я вчера у Плетнева. Через него сватаю для «Современника» писательницу Ишимову. Вы ее «Историю России в рассказах для детей» читали? Примечательная книжка!
Тургенев не читал. Да и когда успеть? Появилась «История» Ишимовой меньше месяца назад.
– Непременно прочтите! К тому же госпожа Ишимова сведуща в языках. Хочу поручить ей переводы для своего журнала. А то как у нас переводят? Либо не знают ни духа, ни состава чужеземного языка, либо с родным языком обращаются как чужеземцы.
– Вот бы госпоже Ишимовой и послушать, что говорил сегодня о законах перевода редактор-издатель «Современника».
– Так думаете, Александр Иванович? Не откажусь, конечно, повторить и дополнить. Но не о том речь. У Плетнева опять зашел разговор о Петре. Не дают мне ни отдыха, ни сроку. Когда, мол, завершу мой труд? Не хотят знать, что взялся я за работу убийственную. Одно дело – написать. А кто позволит написанное печатать?
Походил по кабинету быстрыми, легкими шагами. Встал у письменного стола, сказал твердо:
– И все-таки, видит бог, от намерения своего не отступлю.
Как всегда, когда говорил о своих трудах, мужал и перерождался, трудами исцелялся от всех язв, которые бередили душу.
Глава одиннадцатая
У графа и графини Строгановых, посаженых родителей баронессы Екатерины Николаевны Геккерен, состоялся парадный обед в честь молодоженов. К изысканным блюдам подавали отличные вина. Их непревзойденному качеству отдал должную дань Александр Карамзин, присутствовавший на этом обеде как шафер новобрачной. Ничего достойного памяти на торжестве у Строгановых не произошло. Александр Карамзин коротко сообщал брату за границу:
«Так кончился сей роман à la Balzac, к большой досаде петербургских сплетников и сплетниц».
А роман à la Balzac, о котором писал окололитературный молодой человек Александр Карамзин, не только не кончился, но словно бы опять начинался с первых страниц.
23 января Наталье Николаевне Пушкиной пришлось вальсировать с бароном Жоржем Геккереном на балу у Воронцовых. В распоряжении барона были считанные минуты. Натали может оборвать его, не завершив и первого тура. Дантес опять заговорил о своих снах. Поручик повторялся, – что делать, он не был так изобретателен на пылкие речи, как некоторые герои Бальзака. Сны были все те же – с участием Натали.
Наталья Николаевна не успела его остановить. Он первый вдруг прервал танец почтительной благодарностью.
Вскоре к жене подошел Пушкин:
– Ты забыла наш уговор, Таша?
Наталья Николаевна смотрела на мужа с полным недоумением. Что она забыла? Нет, она ничего не забыла. Все будет так, как он хочет. И очень скоро. Она уже взяла свои меры А сейчас ей бы только один глоток прохладительного питья. И – домой!
Продолжать разговор в толпе гостей было, конечно, невозможно.
Дома Наталья Николаевна, готовясь ко сну, распустила свои темно-русые волосы и стала удивительно похожа на прежнюю Наташу Гончарову. Она сама вернулась к недавнему происшествию:
– Я ничего не забыла, милый. Но мне очень трудно справиться с Екатериной.
– Оставила бы ты ее в покое. Ей не прибавишь ни ума, ни такта.
– Вот именно. Но с ней тоже приходится считаться. Она не остановится перед любым скандалом, если ей покажется, что ее супругу нанесена обида.
Наталья Николаевна присела рядом с мужем.
– Но я нашла верный путь. Азинька объяснится с ними обоими. И тогда мне уже никогда не придется танцевать с бароном. И слава господу! А тебе никогда не будет нужды безвинно меня ревновать. Вот какая у тебя умница жена!
Ох, глупая жёнка! Она опять говорила о его ревности. И только! Есть от чего прийти в отчаяние…
На следующий день было большое собрание у Мещерских.
Все тот же круг, все те же люди, все тот же неотвратимый Дантес. Наталья Николаевна не танцевала. Она бы, конечно, отказала, если бы Жорж решился. Он понял, что сегодня не время продолжать рассказ о вещих снах.
Дантес приютился подле Софьи Николаевны Карамзиной. Нужно ли ему повторять, как он счастлив с Катенькой?
Софи слушала и наблюдала. Жорж говорил о жене, а бросал настойчивые взгляды на Наталью Николаевну. Его совершенно перестало стеснять присутствие Пушкина. Он просто не обращал на него внимания. И не мог не заметить: чем меньше он считается с мужем Натали, тем больше растет к нему всеобщее благоволение. Откровенное волокитство сулило ему новые, весьма заманчивые успехи в свете.
Этого нельзя сказать о доме Екатерины Николаевны Мещерской. Но не будет же он менять свое поведение из-за какой-то захудалой княгини. Ее никогда не пригласят на интимный вечер к графине Нессельроде. И все общество, собирающееся у Мещерских, отделено раз и навсегда непереходимой чертой от тех, кто представляет высшую, могущественную знать.
Дантес переходил от одной группы гостей к другой, продолжая безмолвный разговор с Натали.
Наталья Николаевна то опускала глаза, то чуть-чуть розовела.
«Неужто она влюблена?» – мысленно ужаснулась Софи Карамзина.
Софи поискала глазами Пушкина. С ним явно кокетничала Азинька. «И она тоже?» – Софья Николаевна не верила своим глазам.
Софья Николаевна по неопытности судила Азиньку с излишней строгостью. Разве Азинька, обычно такая неприметная в обществе, не могла смеяться и чаще и громче, чем всегда? Разве в ней, ушедшей в скучные домашние счеты, не могло проснуться желание быть веселой и беззаботной? Право же, сам Александр Сергеевич мало знал, какой может быть, когда захочет, Александра Николаевна.
Софья Николаевна, несомненно, судила об Азиньке с излишней строгостью. Лучше бы присмотрелась она внимательно к Наталье Николаевне или к Дантесу. Был такой миг, когда Александра Николаевна слегка коснулась руки Пушкина:
– Как удивительно хороша сегодня Таша! Посмотрите!
Пушкин глянул на Азиньку, потом отыскал глазами жену.
На нее, ничуть не скрываясь, смотрел Дантес. Должно быть, совсем забыл о присутствии Пушкина. Так было вчера, так будет завтра…
Хозяева могли считать, что вечер удался. Не утихали оживленные голоса. Не прекращались танцы. Но кое-кто уже собирался уезжать.
Дантес подошел к жене. Сказал ласково и громко:
– Едем, ma legitime![11]
Баронесса Геккерен счастливо улыбнулась.
Уезжали в это время многие, в том числе и Наталья Николаевна Пушкина с мужем. Александр Сергеевич был, по-видимому, совершенно спокоен.
Глава двенадцатая
К утру степлело. Оттаяли окна, пропуская тусклый свет. В окнах зажглись огни. При свете этих огней петербургский день робко вступил в свои права.
Александр Сергеевич Пушкин встал раньше обычного. Выпил чай, которым заботливо потчевала его Азинька.
– Азинька, пройдемте в кабинет.
Пушкин вынул из стола деньги.
– Выторговал вчера у шельмы Шишкина две тысячи двести рублей за все серебро.
В заклад пошло на этот раз уже не пушкинское имущество, а ценности, оставленные при отъезде за границу давним другом Соболевским.
– Бог мне простит, – сказал поэт, – а Соболевский, знаю, поймет мою крайность. Но как я ни считал, на домашние нужды более четырехсот рублей не выкроил. Да вы и на эти деньги сотворите чудо.
Подал Азиньке ассигнации, заглянул в глаза.
– Знаю, как вам трудно. Одним утешаюсь – и мне не легче.
– Вам много труднее, Александр Сергеевич, – отвечала Азинька, не отводя глаз.
– Не мне с этим спорить, – согласился Пушкин. – Однако же должна перемениться наша жизнь.
У Азиньки захолонуло сердце. О чем он говорит? Но она ни о чем не успела спросить. Совсем не вовремя приехал Жуковский. Пушкин отправился с ним к Брюллову.
Брюллов усердно потчевал гостей дорожными альбомами, в которых запечатлел свое путешествие по Ближнему Востоку. Карл Павлович развернул лист, на котором был изображен съезд гостей к австрийскому посланнику в Смирне.
Пушкин глянул, схватил акварель и, не расставаясь с нею, хохотал до слез. Своеобразные костюмы гостей-туземцев, их простодушие и наивное щегольство были запечатлены в разительном контрасте с убийственной чопорностью европейских дипломатов.
– Подарите мне это сокровище! – просил Пушкин. – Век вашего благодеяния не забуду!
Но акварель уже была собственностью княгини Салтыковой. Александр Сергеевич расстроился чрезвычайно. Не мог выпустить альбома из рук. Сызнова листал, а дойдя до «Бала у австрийского посланника в Смирне», опять смеялся до слез. Потом сказал с грустью:
– Может же быть этакая незадача! – И совсем притих.
В утешение Брюллов предложил написать портрет Пушкина. У поэта родилась новая надежда: авось напишет, наконец, гений кисти и портрет Наташи. Александр Сергеевич ухватился за предложение. Сеанс назначили на 28 января. Пришлось расстаться с полюбившейся акварелью.
Но и дома, за обедом, Пушкин только о ней и говорил. И чем больше говорил, тем больше, казалось, думал совсем о другом. Потом ушел к себе. Сидел за столом, ни к чему не прикасаясь. Не раз вскакивал и кружил по кабинету. Опять сел. Вынул давнее незаконченное письмо к Луи Геккерену. Положил перед собой чистый лист бумаги. Медленно протянул руку к перу.
«Барон! Прежде всего позвольте подвести итог всему, что произошло…»
Теперь писал быстро, без помарок…
В это время Наталья Николаевна вела с Азинькой в спальне важный разговор.
– Непременно объясни Екатерине и барону мое положение. Ни дня ни медли.
– Чего же ты хочешь?
– Как чего? Пусть Жорж посчитается, наконец, с характером Александра.
– А зачем все это знать Екатерине?
– Вот славно! Да я именно и хочу, чтобы Екатерина знала о моей просьбе. Пусть поймет меня сама и окажет свое влияние на Жоржа. Мне дорого мое семейное спокойствие.
– Изволь, – согласилась Азинька, – я выполню твою просьбу.
Азинька ушла к себе. Никак не могла понять, что разумел Пушкин, когда говорил: «Должна перемениться наша жизнь».
До выезда к Вяземским все еще было далеко. Азиньку неудержимо потянуло в кабинет к Александру Сергеевичу.
Кабинет был пуст. Как всегда, аккуратно прибрано на столе. Над чем он сейчас работает? Кажется, пишет статью о Камчатке для своего журнала. А может быть, для того и забрался на Камчатку, чтобы не видеть, что творится с Натальей?
Занятая своими мыслями Азинька не обратила никакого внимания на то, что в дальнем углу кабинета валялись какие-то разорванные, скомканные листы, может быть в спешке брошенные на пол. Никогда не водилось за Александром Сергеевичем такого беспорядка…
Если бы сложить те порванные большие листы элегантной почтовой бумаги с золотым обрезом, возникли бы строки уничижительного письма, которое еще осенью намеревался послать Луи Геккерену Александр Сергеевич и которое он так долго хранил в своем письменном столе. А если теперь порвал и бросил, стало быть, миновала буря!
Ничего не заметила Азинька. Не знала даже, куда уехал Александр Сергеевич.
Пушкин отправился к баронессе Вревской. Зизи обрадовалась и удивилась. Никак сегодня его не ждала.
– Помните, – сказал Александр Сергеевич, – я обещал вам, что вы будете знать, если мне придется действовать. Время пришло, Зизи!
– Дуэль! – в ужасе вскричала Евпраксия Николаевна и схватила его за руки, словно хотела удержать от безумства.
– Полно, Зизи! Повторяя вызов после отказа от дуэли, я поставил бы себя в неловкое положение.
– Так что же?
– Пощечина, Зизи! Только не поймите буквально. Не буду марать руки.
– Кому?.. За что? – едва может выговорить Евпраксия Николаевна.
– За то, что господин Дантес, пользуясь неопытностью и беспечностью Таши, хочет своими исканиями перед ней, ныне и вовсе скандальными, сделать меня посмешищем. Он действует, имея за спиной усердных покровителей. Вот я и разрушу весь замысел пощечиной, которая раздастся в поучение всем титулованным мерзавцам и сиятельным ведьмам.
Он говорил о неопытности и беспечности жены!
А Зизи не могла нанести ему оскорбления, самого тяжкого из всех возможных. Она не могла повторить ему о Натали того, что так легко срывалось с языка Аннет…
Пушкин уехал. Баронесса Вревская поняла – наступил решительный для него час. Но что может сделать провинциальная помещица, явившаяся в Петербург с опрометчивым обещанием: «Я, маменька, до всего дознаюсь»?
Только еще темнее стало все происходящее вокруг поэта. Хоть бы пришла Аннет!
В то время уже начался вечер у Вяземских. Из всех бесед, увлекательных и задушевных, умных или пустопорожних, что вели между собою гости, стоило бы обратить особое внимание на один короткий разговор, которого, правда, никто из собравшихся не слышал.
Наталья Николаевна Пушкина, не дослушав приветствия Дантеса, бросила ему тихо:
– Вы играете с огнем!
– Вы правы, нам лучше видеться без посторонних глаз.
Натали тотчас от него отошла.
Пушкин беседовал с хозяйкой дома. Он опять вспомнил брюлловскую акварель. Лучше бы и вовсе ему эту прелесть не видеть. Теперь он чувствует себя так, будто его лишили последнего утешения.
Вера Федоровна от души смеялась: бывают же у человека этакие причуды…
Пушкин бросил взгляд туда, где стоял покинутый Натальей Николаевной Дантес, и сказал Вере Федоровне так, будто сообщил самую заурядную новость:
– Он еще не знает, что ожидает его дома.
Вера Федоровна чуть было не пропустила без внимания эти слова, – такой безразличный был у Пушкина голос. И вдруг опомнилась.
– О чем вы говорите?
– Вы скоро узнаете…
И сколько ни расспрашивала встревоженная Вера Федоровна, ничего больше Пушкин объяснять не стал.
Вера Федоровна, как ни отвлекали ее обязанности хозяйки дома, успела шепнуть мужу:
– Пушкин опять что-то затевает. Что бы это могло быть?
– Во всяком случае, не дуэль, – отвечал Петр Андреевич. – По одному делу не дерутся, матушка, дважды. А к прочим его затеям нам не привыкать стать.
Петр Андреевич озабоченно взглянул на жену:
– Надеюсь, у нас не ударят сегодня лицом в грязь ни буфетчик, ни повар! Прошу тебя, возьми все меры!
Глава тринадцатая
– От Пушкина?! – Барон Луи Геккерен не верил собственным глазам. О чем может писать ему этот страшный человек? Кажется, все поводы для писем исключены навсегда.
Но письмо было все-таки от Пушкина, и, конечно, осторожнее было его прочитать.
«Барон, – писал Пушкин, – позвольте мне подвести итог тому, что недавно произошло. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть мне безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, с тем, чтобы вмешаться, когда сочту это уместным. Случай, который во всякое иное время был бы мне очень неприятен, счастливо вывел меня из затруднения: я получил безыменные письма…»
Барон ощутил первые признаки раздражения. Изволь портить глаза, читая докучливое письмо!
«Я увидел, что время пришло, и этим воспользовался, – продолжал Пушкин. – Вы знаете остальное…»
Ничего не хочет знать почтенный барон. Все давно кончено женитьбой Жоржа… Однако… Однако… черт знает, что этот Пушкин позволяет себе писать:
«Я заставил вашего сына играть роль столь плачевную, что жена моя, изумленная такой подлой трусостью и пошлостью, не могла воздержаться от смеха…»
Даже изящный французский язык, которым пользуется Пушкин, не может ослабить силы наносимых оскорблений.
Письмо, однако, все еще оставалось недочитанным. Луи Геккерен заставил себя к нему вернуться.
«Я вынужден признать, барон, – значилось в письме, – что ваша роль была не совсем пристойна. Вы, представитель венчанной главы, отечески служили сводником вашему сыну…»
Барон Луи отказывался верить своим глазам. Но обвинения следовали в письме одно за другим:
«Повидимому, все его поведение (впрочем, довольно неловкое) было направляемо вами. Это, вероятно, вы диктовали убогие любезности, которые он отпускал, и нелепости, которые он покушался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали жену мою во всех углах, чтобы говорить с нею о любви вашего внебрачного отпрыска или почитаемого за такового… вы говорили, что он умирает от любви к ней, вы бормотали: «верните мне моего сына…»
Строчки прыгали перед глазами Луи Геккерена. Лицо барона покрылось мертвенной бледностью. Дыхание почти остановилось. Его оживляла только одна мысль: как отразить нападение? Отщепенец, извергнутый обществом, начинает открытую войну против барона Геккерена де Беверваард, чтимого артистократией всей Европы!
Барону было невдомек, что подобное письмо он мог получить еще два месяца тому назад. Еще тогда обожгло душу поэта каждое признание, слетавшее с уст оскорбленной Таши. Тогда было написано разящее письмо. Правда, теперь только клочья от него валяются, брошенные на пол в кабинете Пушкина. Но Александр Сергеевич снова переписал свое письмо и снова повторил весь грозный счет. Ни от чего не отказался. Ничего не забыл. Ни в чем не разуверился.
Много времени прошло раньше, чем барон Луи Геккерен мог продолжить чтение. Вот они, либералы! О Жорж, Жорж, сколько раз ты был предупрежден об опасности любящим отцом! Теперь муж госпожи Пушкиной преследует барона Геккерена в выражениях, смысл которых требует самой суровой кары. В этом не оставляло никаких сомнений продолжение письма:
«Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу потерпеть, чтобы семейство мое имело хоть какие-либо сношения с вашим. Только на этом условии согласился я не давать дальнейшего хода этому грязному делу и не бесчестить вас в глазах нашего и вашего двора, на что имел и право, и намерение».
Пушкин не обвинял больше голландского посланника в сочинении грязной анонимки. Он бил теперь в одну точку:
«Я не желаю, чтобы жена моя вновь выслушивала ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после гнусного своего поведения, дерзал разговаривать с моей женой, а тем более отпускал ей каламбуры, отзывающие кордегардией, и разыгрывал преданность и несчастливую страсть, в то время, как он просто подлый трус и бездельник…»
Если до сих пор Луи Геккерен, читая и перечитывая письмо, был мертвенно бледен, то теперь лицо его вдруг стало багровым. Жорж совсем недавно уехал к Вяземским, а там, ничего не ведая, может встретить Пушкину и попасть в расставленную ему западню!
Заключительная часть письма могла только усилить наихудшие опасения:
«Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проделкам, если желаете избегнуть нового скандала, перед которым я, конечно, не отступлю. Имею честь быть, барон, вашим нижайшим и покорнейшим слугой.
А л е к с а н д р П у ш к и н»
Жорж, может быть, уже стал в этот час жертвой учиненного ему у Вяземских скандала!
Но какие бы проклятия ни призывал барон Луи на голову Пушкина, мысль его работала теперь деятельно и плодотворно. Он держит в своих руках письмо, которое может обратить внимание властей на этого неистового в своей ненависти к благомыслящим людям отщепенца. Ему не позволят безнаказанно оскорблять полномочного посланника. Надо только доверительно посоветоваться с друзьями, приверженными к тем же высоким и непоколебимым принципам, которые исповедует барон Луи Геккерен. Обуздать и обезвредить Пушкина нужно немедленно. Авось сегодня у Вяземских спасет Жоржа всевышний!
В поисках лучшего пути посланник вспомнил, что он зван к графу Строганову. Чего же лучше для начала? Граф Григорий Александрович, проявивший вместе с супругой столько внимания и любви к семейству Геккеренов, и даст первый совет.
Барон Луи, едва явившись к Строгановым, прочел письмо Пушкина.
– Чем же его остановить? – вопросил он, кончив чтение.
– Пистолетом или шпагой, по вашему выбору, – отрезал граф Строганов.
Это было совсем не то, о чем думал барон Геккерен, и он тотчас сделал неопровержимое возражение:
– Но мое положение, граф…
– Ваш сын, оскорбленный вместе с вами и не меньше вас, будет просить у вас позволения свести счеты с Пушкиным у барьера. Не сомневаюсь в высоком понимании им своего долга.
Этого и вовсе не хотел барон Луи.
– Благодарю вас, граф, за столь лестное мнение о Жорже…
Барон Геккерен присмотрелся: Григорий Александрович воинственно тряс головой и находился в экзальтации, совершенно ему не свойственной. Сколько раз в былые времена он сам готов был хвататься за пистолет или за шпагу, чтобы устранить ревнивого мужа или счастливого соперника. Может быть, он мысленно снова был в Мадриде, этот былой донжуан, скрученный жестокой подагрой… Бог знает, какие поединки виделись ему, когда в волнении чувств он даже взмахнул неразлучной тростью…
– Благодарю вас, граф, за столь лестное мнение о Жорже, – еще раз повторил Геккерен. – Но, может быть, следовало бы предварительно выяснить через уважаемых особ: в здравом ли уме написано Пушкиным его письмо?
– О безумствах Пушкина и так знает весь свет, – продолжал Григорий Александрович, не вникая в истинные намерения барона.
– Вы трижды правы, граф, – согласился Геккерен. – Но если в этих безумствах отчетливо видны разрушительные замыслы и нанесены неслыханные оскорбления полномочному посланнику, то не следовало ли бы вмешаться власти государственной? – посланник наконец высказал свою мысль напрямки.
– Полноте! – отмахнулся Строганов. – У нас либеральничают там, где нужна твердость. Пушкин – первый тому пример. Накажите его достойно и сурово, и тогда, может быть, наши медлительные власти последуют вашему примеру.
– Бедная, бедная Натали! – вздыхала графиня Юлия Петровна, перебирая четки.
– Всякий час промедления, барон, – Строганов снова обратился к гостю, – будут рассматривать в свете как укор вашей чести. В наше время при подобных оскорблениях не затягивали дела и на двадцать четыре часа!
– Я буду молиться за Жоржа, – откликнулась графиня Строганова, призывая барона Луи к свершению подвига.
Разговор был исчерпан. Надежды Луи Геккерена рушились. Вызов Пушкину, очевидно, Жорж должен сделать, чтобы потом иметь время для необходимых маневров. Во всяком случае, у барона Луи будут надежные свидетели. Граф и графиня Строгановы подтвердят, что он действовал не сгоряча, не в порыве гнева, но после обстоятельного совета в доме, который связан родственными узами с обеими сторонами. Даже в этом доме Пушкин безоговорочно осужден. Для будущих же маневров барон Луи обратится к людям более прозорливым, мыслящим более государственно. Выиграв время, можно будет конфиденциально поговорить с графом Нессельроде или, еще лучше, с графом Бенкендорфом… Оскорбленные Геккерены пошлют вызов без всяких проволочек, но дуэль не состоится по обстоятельствам, не зависящим от их воли: противника вовремя обезоружат и устранят. Русские власти не позволят безнаказанно оскорблять королевского посланника.
На обратном пути в посольство Луи Геккерен предался глубоким размышлениям, в которых уже не было безнадежности.
Жорж вернулся от Вяземских цел и невредим. Но он действительно не знал, что ждет его дома.
Как только баронесса Геккерен, получив отеческий поцелуй барона Луи, удалилась, он протянул ему письмо Пушкина.
– Я советовался с графом Строгановым, мой дорогой Жорж, – начал барон Луи, – граф полагает, что тебе необходимо вызвать Пушкина немедленно, с тем что дальнейшее развитие событий мы возьмем в свои руки, – в волнении он не заметил, что дополнил мнение графа Строганова собственной мыслью.
Жорж ответил, улыбаясь:
– Я готов обмениваться вызовами с Пушкиным до тех пор, пока это ему не надоест. Он действует в полном одиночестве. За нас будет весь свет.
– Ты уверен, что до дуэли дело опять не дойдет?
– Я могу лишь повторить ваши мудрые слова, мой почтенный отец. Мы возьмем развитие событий в свои руки. Вам надлежит сейчас же ответить Пушкину. Но, видя ваше расстройство, я готов взять на себя этот утомительный труд.
Дантес вооружился пером и бумагой. Что делать? Натали не виновата в том, что у нее оказался такой неудобный муж. Жорж задумался, держа перо в руках.
– Не лучше ли сначала посоветоваться с д'Аршиаком? – спросил посланник.
– Д'Аршиак сегодня же примет на себя обязанности секунданта. Но еще до того мы закрепим на бумаге факты, которые обеспечивают нам наше превосходство над противником.
Дантес взялся за перо.
– «…Содержание письма, – писал он Пушкину от имени барона Луи Геккерена, – до такой степени превосходит всякие грани возможного, что я отказываюсь отвечать на подробности этого письма».
– Само собой разумеется, – подтвердил посланник.
– Продолжаю, почтенный батюшка! Сейчас мы объявим господину Пушкину наш главный козырь. – Он снова написал несколько строк. – Слушайте и оцените!
– «Мне кажется, – читал Дантес, – вы забыли, что вы сами отказались от вызова, сделанного барону Жоржу Геккерену, принявшему его. Доказательство того, что я говорю, написанное вашей рукой, налицо и находится в руках секундантов. Мне остается только сказать, что виконт д'Аршиак едет к вам, чтобы условиться о месте встречи с бароном Жоржем Геккереном. Прибавлю при этом, что встреча должна состояться без всякой отсрочки».
– Ты не находишь, Жорж, последнюю фразу излишней? Вызов – одно, встреча – совсем другое.
– Может быть, вы хотите, чтобы я повторил вам те строки письма, где Пушкин называет вас бесстыжей старухой и сводником? – отвечал Дантес. – Поймите, ваше письмо должно соответствовать тяжести нанесенных нам оскорблений.
Барон Луи с трудом переписал письмо.
Дантес прибавил от себя:
«Читано и одобрено мною.
Ж о р ж Г е к к е р е н»
Несмотря на глухую ночь, он отправился к виконту д'Аршиаку.
Глава четырнадцатая
Виконт д'Аршиак в ту же ночь изучил новые документы. Это уже не был «вчерашний суп». Оскорбления, нанесенные Пушкиным обоим Геккеренам, были таковы, что не допускали ни минуты промедления с вызовом противника к барьеру. Этого требовала честь Геккеренов. В этом была теперь первая обязанность секунданта. Секундант, допустивший колебание, тоже рисковал своей честью. Малейшая оттяжка – и несмываемое пятно ляжет на славное имя виконта д'Аршиака в Петербурге и в Париже.
Виконт д'Аршиак знал, как следует ему действовать. Рано утром 26 января к Пушкину пошла вежливая записка: «Прошу господина Пушкина сделать мне честь сообщить, может ли он меня принять, и если не может сейчас, то в каком часу это будет возможно?»
Александр Сергеевич прочитал записку: он добился своей цели, не повторяя вызова. Но когда же назначить время секунданту Дантеса? Приезд д'Аршиака может всполошить весь дом. По счастью, Таша и Азинька званы сегодня на чай к тетке Екатерине Ивановне. Следовательно, можно без опасений принять д'Аршиака после пяти часов. Но в это же время мог прийти Тургенев. Ему тоже не следует видеться здесь с д'Аршиаком. Вслед за приглашением д'Аршиаку Пушкин написал записку Тургеневу. Неотложные меры взяты.
Виконт д'Аршиак, получив ответ Пушкина, недовольно нахмурился. Ждать до пяти часов вечера! Бессмысленная проволочка! Зато после встречи с Пушкиным он поведет дело к быстрому концу.
Но разве никто не мог виконту д'Аршиаку помешать? Взять хотя бы Петра Андреевича Вяземского. Еще вчера жена говорила ему о каких-то новых затеях Пушкина. А Вяземский с утра уехал в департамент. С головой ушел в служебные дела.
Не следовало ли вмешаться самой Вере Федоровне? Неужто не встревожили ее загадочные признания Пушкина? Но княгиня никуда из дома в этот день не выезжала – мучилась мигренью.
Не поехала никуда и баронесса Евпраксия Николаевна Вревская. Решила было она броситься к Наталье Николаевне Пушкиной и все ей открыть. Совсем уж было собралась и вдруг остановилась в нерешительности. А что она знает, кроме того, что Пушкин говорил ей о какой-то моральной пощечине? Вот и уверила себя Зизи, что ничего толкового не может она сообщить. Да и не хочется ей видеться с Натальей Николаевной! Вдруг выйдет новая и, может быть, непоправимая для Пушкина беда… Так и не поехала никуда баронесса Вревская, хотя оттого не стало легче у нее на сердце.
К Пушкину днем пришел Тургенев. И будь бы даже провидцем Александр Иванович, ничего не заметил бы он особенного в поведении поэта. Разбирали выписки из парижских бумаг, потом проводили Наталью Николаевну и Александру Николаевну, уезжавших к тетке. В четыре часа спохватился Тургенев – ему давно пора уходить.
Ровно через час явился к Пушкину виконт д'Аршиак, с которым только на днях завтракал Тургенев.
Виконт д'Аршиак вручил Пушкину письмо Геккеренов. Пушкин не стал его читать. Заявление виконта о встрече противников в кратчайший срок целиком отвечало желаниям Пушкина. Но д'Аршиак просит назвать имя секунданта, с которым он, д'Аршиак, хочет встретиться тотчас.
Секунданта у Пушкина нет. Проще бы всего назвать графа Соллогуба, но Александр Сергеевич решительно отметает эту мысль. Соллогуб проявил в ноябрьских переговорах опасную склонность к миротворчеству.
Приходится ответить д'Аршиаку, что он сообщит имя своего секунданта позднее. Виконт подчеркивает, что будет ждать известия с часу на час. Он держится строго официально и, закончив короткий визит, уезжает.
У Пушкина гора с плеч. Опасного гостя никто не видел. А секунданта нет как нет! И не к кому, оказывается, обратиться. Каждый, кого введешь в это дело, непременно начнет искать путей к миру, которого не может быть. Мысль о том, что возникнут бесконечные переговоры, вроде тех, что были осенью, несносна поэту. Вот как трудно, оказывается, найти надежного секунданта!..
Виконт д'Аршиак ждал ответа, можно сказать, не выпуская хронометра из рук. Оскорбления, нанесенные Пушкиным, равносильны оскорблению действием. В таких случаях не допускается никакой отсрочки. Об этом говорят все дуэльные кодексы, действующие в просвещенных странах. Понимает ли это Пушкин?
Проходит час, другой. Виконт снова напоминает запиской: он будет ждать избранного Пушкиным секунданта до одиннадцати часов вечера – у себя, а после этого срока – на бале у графини Разумовской…
Он уже проявляет явное нетерпение, пунктуальный виконт д'Аршиак.
Но что может ответить Пушкин? Секунданта у него так и нет. Да еще, на беду, Азинька дозналась, от кого получил Пушкин записку, поставившую его в такое затруднительное положение! Она спрашивала с ужасом:
– Опять д'Аршиак, опять Геккерены?..
– Я доверюсь вам совершенно, – отвечал поэт. Коротко рассказал о своем письме к голландскому посланнику и заключил спокойно, бодро: – Не пугайтесь, дело придет к наилучшему концу. Но окажите и вы, Азинька, доверие мне: ни слова Таше!
Значит ли это, что он потерял, наконец, веру в Ташу? Значит ли это, что доверие, полное, от всего сердца, Пушкин оказывает теперь только Азиньке? И какой ценой ей придется за это доверие заплатить? Неужто опять дуэль?..
Пушкины уезжали на бал к графине Разумовской. Азинька провожать не вышла. По неведению своему она надеялась, что новую бурю, как и осеннюю, можно отвести. Но теперь сама Азинька, без помощи Таши, спасет Пушкина. Ей и только ей открылся поэт. Довольно быть Александре Николаевне чужой тенью! Бог ее вразумит.
Она не торопила господа своими молитвами. Если Пушкин поехал на бал к Разумовской, стало быть, не сегодня и не завтра разразится буря. Азинька не без основания оглядывалась на медлительные события ноября.
Конечно, понятия не имела она о том, что секретарь французского посольства виконт д'Аршиак, побуждаемый обстоятельствами, отсчитывает последние минуты отсрочки.
Пушкин увидел д'Аршиака на бале, но секунданта своего назвать так и не мог. Виконт укоризненно поджал губы. Он вынужден ждать до утра. Не дольше. Закончил короткий разговор холодным поклоном.
Но где же искать секунданта? На бале, что ли? И Пушкин ухватился за эту совершенно невероятную мысль. Почему бы и нет?
Ходил между гостей и присматривался. Ему на глаза попался знакомый секретарь английского посольства – длинноносый, прозванный попугаем, но, в отличие от всех попугаев, чрезвычайно молчаливый, Артур Меджинис. Меджинис не будет по крайней мере ни болтать, ни миротворствовать.
Меджинис не скоро понял, чего от него хочет Пушкин. Во всяком случае, согласился предварительно переговорить с д'Аршиаком. Пушкин чуть его не обнял.
Когда ему повстречалась после этого Софи Карамзина, он был в таком веселом и радостном настроении, так крепко пожал ей руку, что Софья Николаевна проводила его недоуменным взглядом.
Пушкин заторопился домой. Словно боялся, что Меджинис откажется. Этой торопливости мужа никак не могла понять Наталья Николаевна: ведь на бале не было Дантеса…
Дома Наталья Николаевна прошла к Азиньке. Азинька спала. Должно быть, Наталье Николаевне показалось, будто в ее комнате только что горел свет.
Вскоре и весь дом погрузился в сон.
Неожиданно резко прозвенел звонок на парадном. Пушкин прислушался, накинул халат и вышел в переднюю. В кабинете прочел письмо, присланное Меджинисом. Он отказывался от обязанностей секунданта, так как одна надежда на примирение противников могла бы побудить его принять участие в этом деле.
– Дались мне эти миротворцы! – с досадой сказал поэт, складывая письмо. – Спасенья от них нет… Где же его искать, секунданта?
В глубокой задумчивости вернулся в спальню.
– Что случилось? – спросила, не открывая глаз, Наталья Николаевна.
– Чудаки эти англичане! Нет для них ночи, коли что-нибудь взбредет в голову.
– Какие англичане? – Наталья Николаевна почти проснулась. – О чем ты говоришь?
Пушкин спохватился.
– Спи, бог с тобой! Мало ли чудаков на свете?
Наталья Николаевна, не дослушав, крепко заснула.
Глава пятнадцатая
Двадцать седьмого января Пушкин встал рано. Истопник только затапливал печи. Александр Сергеевич прошел в кабинет. Где его, секунданта, взять? Сам не ожидал, каким трудным окажется это пустяковое дело. Перебирал в памяти знакомых и, сколько ни перебирал, ничего решить не мог; где его взять, такого секунданта, который не затеял бы бессмысленных переговоров?
Бодрствовал в это необычно раннее время и виконт д'Аршиак. Он не может больше терпеть непонятную медлительность Пушкина. Его молчание становится неслыханным нарушением законов дуэли. А виконт д'Аршиак до сих пор не может сообщить ничего определенного своим доверителям, баронам Геккеренам.
Непримиримо щепетильный в вопросах чести, виконт д'Аршиак приписывал своим доверителям мысли, прямо противоположные тем, которые они таили про себя.
Барон Луи все больше склонялся к тому, что письмо Пушкина, написанное в выражениях неслыханно дерзких, должно привлечь внимание русских властей как одна из новых страниц его сомнительной биографии. Пушкина именуют главарем либералов. И вот этот же самый Пушкин грозит, что он может обесчестить барона Геккерена в глазах императора России и короля Голландии! Не много ли берет на себя безумец, полагая, что он может диктовать свою волю монархам?
Одним словом, письмо Пушкина может стать неопровержимой уликой, если сделать наилучший ход и, главное, вовремя. От д'Аршиака нет никаких известий? Очень хорошо!
Виконт д'Аршиак, встав в этот день в совсем непоказанное для молодого дипломата раннее время, трудился при свечах за письменным столом:
«Я ожидаю, – снова писал он Пушкину, – сегодня же утром ответа на мою записку, которую я имел честь послать вам вчера вечером. Мне необходимо переговорить с секундантом, которого вы выберете, притом в возможно скором времени. До полудня я буду дома; надеюсь еще до этого времени увидеться с тем, кого вам будет угодно прислать ко мне».
Писано столь же решительно, сколь и безукоризненно вежливо.
Но что мог ответить Пушкин? Никакие настояния не могли заставить его обратиться к кому-нибудь из близких людей, в которых он безошибочно видел непрошеных миротворцев. Он хорошо знал, как охочи на переговоры оказались Геккерены осенью. Лучше драться вовсе без секундантов, чем дать почву для проволочек и разглашений.
Александр Сергеевич немедленно ответил д'Аршиаку:
«Я отнюдь не желаю посвящать досужих людей Петербурга в мои семейные дела; итак, я отказываюсь от всяких переговоров между секундантами. Я приведу моего лишь на место условленной встречи. Поскольку господин Геккерен вызывает меня и поскольку он является оскорбленным, он может выбрать для меня секунданта, если это ему угодно; я принимаю его заранее, хотя бы то был его егерь. Что касается времени и места, то я всецело к его услугам. По нашим обычаям, у нас, русских, этого достаточно. Прошу верить, виконт, что это мое последнее слово и что я ничего более не имею ответить касательно этого дела, и тронусь из дома лишь для того, чтобы отправиться на место поединка. Благоволите принять уверение в моем совершенном почтении.
А. П у ш к и н. 27 января»
Виконт д'Аршиак терял последнее терпение. Прежде всего он пометил на письме Пушкина, что получил его «между 9½ и 10 часами утра». Пусть каждая новая минута затяжки падет на голову Пушкина.
Виконт поехал в голландское посольство. Он озадачен, он встревожен! Так могут пройти все приличные сроки. Поведение Пушкина беспримерно! Он отказывается его понимать! (Где же д'Аршиаку знать, какая простая причина руководит действиями Пушкина…)
Дантес перечитывает письмо Пушкина, привезенное д'Аршиаком.
– Спокойствие, мой дорогой д'Аршиак! Если дело пойдет и дальше так, моего противника встретят в свете взрывами смеха. Сначала он сам отказался от дуэли, а теперь, набиваясь на нее вторично, не может назвать секунданта! Но не наша забота ему помогать.
– О, нет! – возражает непреклонный д'Аршиак. – Мы заставим господина Пушкина прекратить маневры, которых, признаюсь, я никак от него не ожидал.
– Я еще раз повторю вам, мой дорогой д'Аршиак: если наш противник хочет удивить порядочных людей своими выходками, то предоставим ему для этого и возможность и время.
Виконт д'Аршиак улыбнулся шутке. Однако, какие же могут быть шутки в вопросах чести? Он уехал, чтобы продолжать с Пушкиным битву, на которую вдохновляли его попранные дуэльные обычаи.
Барон Луи немедленно пришел к сыну:
– Как идут дела, Жорж?
– Как нельзя лучше. Д'Аршиак лезет вон из кожи.
– Кто его об этом просил?
– Мы с вами, дорогой родитель. Разве вы забыли? Но представьте, когда д'Аршиак считает каждый час просрочки, господин Пушкин нашел новую лазейку: он не хочет назвать секунданта. Боюсь, что бедному д'Аршиаку предстоят не часы, а целые дни волнений…
– У меня рождаются кое-какие надежды, Жорж! Что бы ты сказал о тактичном вмешательстве графа Бенкендорфа?..
…Пушкин в это время ходил по своему кабинету и стал весело напевать. Это была та минута, когда люди, пораженные неожиданной мыслью, вдруг восклицают: «Эврика! Нашел!»
Он нашел наконец-то наилучшего из секундантов! Просто удивительно, почему он до сих пор о нем не вспомнил…
Короткая записка была тотчас отправлена с слугой.
Александр Сергеевич еще походил по кабинету, напевая. Потом взял с полки «Историю» Ишимовой и снова зачитался.
Пришла Наталья Николаевна, готовая к выезду.
– Уже едешь? – встретил ее Пушкин. – Разве катание начинается так рано?
Речь шла о катании с ледяных гор, вошедших в ту зиму в большую моду у представительниц и представителей большого света.
– А коли время, – продолжал Пушкин, – так и поезжай с богом! Только смотри, мой ангел, не в свои сани не садись… Азинька едет с тобой?
– Нет, она уже уехала.
– Куда? – удивился Пушкин.
Наталья Николаевна пожала плечами и подставила губы для поцелуя. Пушкин поцеловал ее в губы и в лоб. Смотрел вслед, пока за ней не закрылась дверь, и снова взялся было за «Историю» Ишимовой… Но полно!
Надобно ответить на письмо Ишимовой. Пушкин заходил к ней на днях и не застал; теперь Ишимова просит навестить ее сегодня, во время обычной прогулки поэта. Но сегодня не будет у него времени для прогулок. Взял перо, старательно очинил.
«Милостивая государыня Александра Осиповна, крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение. Покаместь честь имею препроводить Вам Barry Cornwall[12]. Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашом; переведите их, как умеете – уверяю Вас, что переведете, как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно открыл Вашу Историю в рассказах, и поневоле зачитался. Вот как надобно писать! С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивая государыня, Вашим покорнейшим слугою.
А. П у ш к и н»
Тщательно упаковал книгу Корнуэла вместе с письмом. Сделано еще одно необходимое дело для «Современника».
Куда, однако, могла поехать Азинька? Лучше бы ничего ей вчера не говорить… Впрочем, никто, пожалуй, не умеет так молчать, как она.
Азинька сидела у тетушки Екатерины Ивановны. Даже растрогала тетку своей непривычной ласковостью. Терпеливо слушала ее рассказы. Ни о чем не спрашивала. Все ждала с замиранием сердца, что проговорится фрейлина Загряжская: был, мол, у меня барон Луи Геккерен…
Азиньке казалось, что, если дело опять дошло до дуэли, непременно бросится старый барон по испытанному пути.
Но тетушка словно забыла о существовании голландского посланника. Неужто хитрит? Да нет, где ей перехитрить племянницу! Значит, даже Геккерены еще не торопятся… Успокоенная, поднялась Александра Николаевна с кресла.
– Мне еще нужно заехать к Екатерине… – Бросила последний, испытующий взгляд на тетушку, а та и глазом не моргнула.
Азинька поехала на разведку к Геккеренам. А надо бы ей повернуть домой!
…В кабинет к Пушкину только что вошел его старый лицейский товарищ, подполковник Данзас, далекий от большого света и не очень близкий Пушкину человек. Знал, конечно, Константин Карлович Данзас, что бывший лицеист по прозвищу «Француз» стал первым поэтом России, но редко с ним встречался.
Пушкин страшно ему обрадовался.
– Прости, брат, что обеспокоил тебя своей запиской… Поверь – имею крайнюю, неотложную нужду. Единственно ты можешь оказать мне услугу, о которой едва решаюсь просить.
Через несколько минут Константин Карлович Данзас узнал историю столь неожиданную, исполненную таких коварных умыслов против Пушкина, что всех корней и подробностей ее не мог обнять прямой, но негибкий ум военного служаки.
– А теперь прости меня, Данзас, – закончил Александр Сергеевич, – что прошу у тебя услуги, которая, знаю, может вовлечь тебя во многие неприятности…
– Ты можешь располагать мною по своей воле, – – не колеблясь ответил Данзас. – Не все ли равно, где коптить небо старому холостяку! Хотя бы и в ссылке!
Пушкин крепко его обнял.
Константин Карлович служил по инженерной части, участвовал в военных походах, слыл по праву добрым, верным товарищем. Но никогда не приходилось ему участвовать в дуэльных историях. Пушкин говорит о том, что поединок должен состояться непременно сегодня, и просит немедленно ехать к секунданту противника, во французское посольство.
Стремителен становится отныне поэт. Он посылает за пистолетами. Он дает Данзасу всего один час для неотложной отлучки. Условился с ним о скорой встрече вне дома и, оставшись один, стал одеваться на выход. Теперь Александр Сергеевич будет сам считать минуты до встречи с противником. Нет больше нужды беспокоиться виконту д'Аршиаку.
Но виконт напоминает о себе новым письмом.
«Оскорбивши честь барона Геккерена, – пишет д'Аршиак, – вы обязаны дать ему удовлетворение. Вы обязаны найти своего секунданта. Речи не может быть о том, чтобы вам его доставили. Готовый со своей стороны явиться в условленное место, барон Жорж Геккерен настаивает на том, чтобы вы соблюдали узаконенные формы…»
Пушкин читает рассеянно, бегло. Ништо ему все настояния виконта д'Аршиака, когда вот-вот явится к нему славный Данзас!
Д'Аршиак считает, что пора прибегнуть к прямой угрозе, чтобы защитить честь барона Жоржа Геккерена.
«Всякое промедление, – значится в письме, – будет рассматриваться им как отказ в том удовлетворении, которое вы обещали ему дать, и как намерение оглаской этого дела помешать его окончанию…»
Вот до чего дошел изысканно вежливый виконт д'Аршиак.
Пушкин дочитывает запоздалое письмо и отбрасывает его в сторону. Скорее одеваться!
Тщательно вымылся. Оделся во все чистое. Приказал подать бекешу. Выйдя на лестницу, решил, что лучше надеть шубу. Вернулся. («Эх, не надо бы возвращаться: дурная примета!») Надел шубу и снова вышел из дома.
Был час дня. День хмурый, ветреный.
Глава шестнадцатая
Вскоре Пушкин вместе с Данзасом был у д'Аршиака. Д'Аршиак, обмениваясь официальным рукопожатием с секундантом Пушкина, едва может скрыть свое удовлетворение. Он принудил Пушкина действовать, хотя для этого и пришлось применить крайние меры. Зато теперь снова изысканно вежлив виконт. Теперь никто не обвинит его в недопустимых затяжках. Ему по душе и выбор, сделанный Пушкиным: офицеры сведущи больше других русских в дуэльных обычаях.
Пушкин между тем обращается к Данзасу:
– Я хочу посвятить вас во все обстоятельства дела.
В сущности Данзас все уже знает. Стало быть, Пушкину важно изложить события в присутствии секунданта противной стороны. И еще одно понимает Данзас. Волею судьбы он вовлечен в дело, которое касается не только Пушкина и его семьи, не только собственной участи Данзаса как секунданта, но и всей России. Он слушает с напряженным вниманием, стараясь не упустить ни слова.
Пушкин начал с того, что он получил в минувшем ноябре анонимное письмо, автором которого был барон Лун Геккерен…
Д'Аршиак удивленно поднимает глаза: в оскорбительном письме, которое прислал Пушкин барону Луи, об этом нет ни слова. Но виконт не считает нужным перебивать.
Александр Сергеевич продолжал: он тогда же послал вызов барону Жоржу Геккерену. Узнав после того о возникшем намерении господина Геккерена свататься к его свояченице, он, Пушкин, отступил от своего вызова, но потребовал прекращения всяких отношений между обоими семействами.
Д'Аршиак в знак согласия кивал головой. Все было именно так, и он сам участвовал в тогдашних переговорах. Он, может быть, не знал только об условии, поставленном Пушкиным своим противникам. Но какое значение имеет все это сейчас?
Пушкин говорил теперь, обратившись к Данзасу; он подчеркнул, что Геккерены и после свадьбы, невзирая на поставленное им условие, встречаясь с его женою в свете (виконт д'Аршиак слушал, ничем не подтверждая слов Пушкина, но и не опровергая его), продолжали свое дерзкое обхождение, оскорбительное для чести как самого Пушкина, так и его жены. Дабы положить этому конец, он и написал свое письмо барону Луи Геккерену.
Д'Аршиак снова утвердительно склонил голову. Оскорбительное письмо достаточно хорошо ему известно…
Но Пушкин вынул копию письма и снова полностью прочел текст. Вероятно, это доставило ему истинное удовольствие, хотя чопорный виконт д'Аршиак, несмотря на всю выдержку, не раз укоризненно хмурился…
Александр Сергеевич передал копию Данзасу.
– Поручаю тебе условиться обо всем. Но конец должен быть непременно сегодня.
И тогда виконт д'Аршиак решительно присоединился к словам поэта:
– Именно сегодня!
Виконт оставался в полном и приятном убеждении, что он и только он добился скорого конца своей настойчивостью.
Но каково было Данзасу! Еще несколько считанных минут – и придется посылать за каретами, мчаться за город и там давать знак к стрельбе.
Пушкин тотчас удалился, условившись, что будет ждать Данзаса в кондитерской Вольфа на Невском. А ведь Константин Карлович вступил в дело вовсе не для того, чтобы помочь какому-то светскому прощелыге стрелять в Пушкина как можно скорее. Ведь и он надеялся, что судьба поможет ему как-нибудь отвести от Пушкина вражий пистолет. Но как?
Подполковник Данзас, оставшись наедине с виконтом д'Аршиаком, не мог скрыть растерянности.
– Нам надлежит закрепить на бумаге условия дуэли, – спокойно сказал д'Аршиак, не обращая внимания на крайнее волнение гостя. – Вы хорошо понимаете, конечно, что в этом заключается важная обязанность секундантов. – Он взглянул на часы. – Времени у нас очень мало, приступим!..
Виконт коротко намечал эти условия, видимо давно им продуманные, останавливался, вежливо ожидая мнения Данзаса, и, не встретив возражения, тут же четким почерком записывал. Документ был немногословен:
«Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга и в пяти шагах от барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.
Вооруженные пистолетами, противники по данному знаку, идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут стрелять.
После выстрела противникам не дозволяется менять места для того, чтобы выстреливший первым подвергся огню на том же расстоянии.
Когда обе стороны сделают по выстрелу, то, в случае безрезультатности, поединок возобновляется как бы в первый раз: противники становятся на то же расстояние, в двадцать шагов, сохраняются те же барьеры и те же правила».
– К сожалению, – объяснил д'Аршиак, – мы участвуем в столкновении, когда одной из сторон нанесены жесточайшие оскорбления. В таком случае минимальным результатом считается ранение одного из противников, притом такое, которое по тяжести своей лишает его возможности продолжать бой.
Данзас молчал. Ведь и Пушкин требовал условий наитягчайших.
– Разумеется, – продолжал д'Аршиак, – мы, секунданты, не можем допустить никаких объяснений между противниками…
– Но сами мы, – твердо сказал Данзас, – не можем упустить ни малейшей возможности к примирению…
– Если такая возможность обнаружится на поле боя? – виконт явно в это не верил.
Он перечитал условия дуэли и, не имея нужды оспаривать предположение Данзаса, в котором не было никакой вероятности, вписал в текст:
«Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя».
Подполковнику Данзасу давалась полная возможность видеть в этих строках надежду на примирение, если он такую надежду еще питал.
Условия были изготовлены в двух списках и подписаны секундантами. Виконт д'Аршиак опять взглянул на часы и пометил только что согласованный документ: «27 января 1837 г., 2 часа 30 минут».
Оставалось условиться о месте поединка и других подробностях.
Вскоре подполковник Данзас покинул французское посольство. Прохожие могли бы обратить внимание на почтенного офицера, находившегося, по-видимому, в крайнем потрясении. Иначе зачем бы ему жестикулировать и что-то бессвязно бормотать? Данзас шел чрезвычайно медленно. Как будто мог отвести этой медлительностью собравшуюся грозу. Но недалек путь от французского посольства до кофейной Вольфа.
Д'Аршиак в свою очередь немедленно выехал в голландское посольство. Дантес его ждал.
– Какие известия вы привезли, мой добрый д'Аршиак?
– Мы едем с вами за город, к комендантской даче.
– Когда?
– Сейчас!.. Вы должны признать, дорогой Жорж, что ваш секундант выполнил свои обязанности.
– О! – воскликнул Дантес.
В этом восклицании были, по-видимому, и восхищение стремительностью действий непреклонного секунданта и надежда на близкую развязку. Так и только так, конечно, должен был истолковать виконт д'Аршиак короткое, хотя и полное многих оттенков, восклицание Дантеса. Но черт возьми! Он все-таки зря лез из кожи вон, этот милый, однако чересчур усердный, д'Аршиак. Впрочем, Дантесу ничего больше не оставалось, как с чувством пожать его благородную руку.
– Пройдите к баронессе, виконт! – продолжал Дантес. – Моя Катенька так любит ваше общество! А вы расскажете ей, что похищаете меня для какого-нибудь невинного развлечения. Мне необходимо пройти к моему отцу, если он дома.
Барон Луи был в своем кабинете. Он внимательно изучал счета на вина, фарфор, кружева, только что прибывшие в петербургскую таможню для личных надобностей голландского посланника. Счета сулили немалый барыш.
– Барон! – начал Дантес. – Я пришел, чтобы сообщить вам печальную новость: самые искусные дипломаты иногда опаздывают.
Через несколько минут барон Луи поник под тяжестью обрушившихся на него известий. Опрокинуты все замыслы, разбиты все надежды. Болван д'Аршиак, разрази бог этих законников! Когда же могло так стремительно повернуться дело?
– Ты побудешь со мной, Жорж!
– Я должен ехать с д'Аршиаком. И – ободритесь! Наградой вам будет скорое и благополучное возвращение вашего сына.
Дантес пошел к жене:
– Вини во всем д'Аршиака, дорогая! Разве бы я решился иначе тебя покинуть? Д'Аршиак, дайте слово моей ненаглядной Катеньке в том, что в обществе, в которое вы меня увлекаете, не будет ни одной женщины.
Д'Аршиак мог дать такое слово без колебаний.
Коко осталась одна. Не страшны ей никакие женщины, кроме одной. Только сегодня заезжала к ней Азинька – Наталья умоляет Коко воздействовать на Жоржа. Ну что ж! Законная супруга барона Жоржа Геккерена охотно доставит ей это удовольствие. Пусть так и передаст прелесть Азинька.
…На Мойке, у чугунной ограды, за которой находился одноэтажный особняк, крашенный охрой, вдалеке от ворот остановилась карета голландского посланника. Вероятно, это был самый странный из высокопоставленных посетителей, которых когда-нибудь принимал Бенкендорф.
Александр Христофорович долго не мог понять, чего хочет уважаемый барон, который повторял, задыхаясь: «Дуэль… комендантская дача…»
Барон собирался рассказать о преступном полученном им письме Пушкина; он начинал лепетать о главаре русских либералов и возвращался все к тому же: «Сегодня, сейчас… у комендантской дачи…»
Когда же кое-как уразумел суть сбивчивого рассказа граф Бенкендорф, то сказал громко:
– Будут приняты все зависящие меры, барон! – И встал с кресла, давая понять, что сейчас ему дорога каждая минута для отдачи необходимых распоряжений.
Сегодня все считали на часы и минуты. Граф Бенкендорф тоже. Если дело обстоит так, как только что рассказывал барон Геккерен, может быть и впрямь лишившийся ума, то у него, графа Бенкендорфа, хватит здравого рассудка для того, чтобы жандармы опоздали к поединку. Для того и будут они посланы, чтобы опоздать. Нет нужды вмешиваться еще раз в дело, которое неотделимо от намерений его величества. Кроме того, дело связано с Пушкиным. Применительно к этой особе, сомнительной во всех отношениях, пожелания его величества можно угадать с большой вероятностью. Пусть же опоздают нерасторопные жандармы. Пусть рассудит драчунов господь бог.
Карета голландского посланника давно отъехала с набережной Мойки, а Пушкин все еще сидел за столиком в кофейной Вольфа, прикрывшись газетой от любопытных взглядов. Но до слуха то и дело долетал привычный шепот: «Пушкин! Гляньте в тот угол – Пушкин!»
Было около четырех часов дня. Посетителей прибывало. Куда же запропастился Данзас?
И вдруг Александр Сергеевич приветливо взмахнул рукой. Подполковник Данзас медленно шел между столиков.
Через несколько минут они уже ехали в санях по набережной Невы. Навстречу попадалось много экипажей. Общество разъезжалось после катания с ледяных гор. То и дело встречались знакомые. А это кто? Данзас присмотрелся. Прикрыв лицо муфтой, навстречу ехала Наталья Николаевна. По близорукости она не разглядела мужа. Пушкин тоже ее не увидел – он смотрел в другую сторону. «Остановить ее, окликнуть?» – в отчаянии подумал Данзас. Но сани уже разъехались.
Пушкин обернулся к секунданту:
– Куда ты меня везешь? Может быть, в Петропавловскую крепость?
Сани и в самом деле сворачивали на Троицкий мост. Данзас очнулся, но шутки Пушкина не понял.
– Здесь нам ближний путь, – серьезно отвечал он.
И вот уже мелькают городские окраины. Вот и совсем выехали сани на снежные необозримые просторы…
– Извозчик, стой!
Вблизи виднеются какие-то строения, за нетронутыми человеческой ногой сугробами черная полоска невзрачного леса. Быстро сгущаются сумерки. Подъезжают сани противников.
Решено укрыться от извозчиков и иных не в меру любопытных глаз в недальнем лесу. Лес при приближении к нему оказался кустарником, впрочем достаточно высоким и густым. Когда зашли в него, вдали на дороге показалась карета. Неужто полиция? Нет, ложная тревога. То барон Луи Геккерен отправил свою карету на всякий случай – все, что он мог сделать для Жоржа по возвращении домой из суматошной поездки на Мойку.
Секунданты, найдя удобную площадку, стали протаптывать дорожку. Барон Жорж Геккерен к ним присоединился.
Пушкин наблюдал за приготовлениями с полным равнодушием.
«Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга…» Виконт д'Аршиак тщательно перемеривает шаги, ни на кого не полагаясь. Он не допустит никакой неточности. «Восемнадцать, девятнадцать, двадцать…» Только глаза слезятся от несносного ветра.
Ветер налетает рывками, словно хочет помешать виконту д'Аршиаку быть пунктуальным до конца. Виконт потирает омертвевшие руки. «Расстояние между барьерами – десять шагов». Здесь нельзя допустить ошибки даже на один сантиметр.
Секунданты обозначают барьеры своими шинелями. Ветер налетает с новой силой. Он кружит и стонет, порошит снегом в глаза. Все быстрее сгущаются сумерки…
Виконт д'Аршиак смотрит на часы. Четыре часа тридцать минут. Приготовления кончены. Подполковник Данзас оглядывается на Пушкина, но одно нетерпение видит на лице поэта.
Секунданты заряжают оружие. Противники занимают свои места. Пушкин с пистолетом в руке!.. Константину Карловичу Данзасу кажется, что он бредит. А там, в двадцати шагах от поэта, изготовился к бою молодой, ловкий, уверенный в своей силе враг. Страшный, дурной сон видится подполковнику Данзасу на зловещей поляне. Но единственное, что ему остается, – подать знак к бою, взмахнув шляпой с белым султаном…
Пушкин подходит вплотную к барьеру. Дантес успевает выстрелить первым.
– Я ранен, – Пушкин падает на шинель Данзаса, служившую барьером, и остается недвижим. Пистолет зарылся в снег.
Секунданты бросаются к нему. Дантес тоже покидает свой барьер.
– Подождите! – к Пушкину возвращается сознание. – Я чувствую достаточно силы, чтобы сделать мой выстрел.
Дуэль возобновляется. Дантес становится у барьера как опытный дуэлянт – боком к противнику, прикрывая грудь правой рукой.
Данзас подает Пушкину новый пистолет вместо забитого снегом. Только нет уже у Пушкина сил подняться. Он целится лежа, опираясь на левую руку. Еще один выстрел гулко звучит на поляне. Теперь падает Дантес.
– Браво! – Пушкин подбрасывает пистолет высоко в воздух и снова впадает в обморочное состояние. Кровь медленно багрит снег. – Он убит? – спрашивает, очнувшись, поэт.
– Нет, ранен в руку и в грудь, – отвечает д'Аршиак.
– Я думал, что мне доставит удовольствие его убить, – медленно, будто размышляя вслух, говорит Пушкин, – но теперь я этого не чувствую…
Крови на снегу вокруг Пушкина становится все больше, и д'Аршиак решает: рана Пушкина слишком серьезна, чтобы продолжать поединок. Все требования чести выполнены. Дело кончено без малейшего отступления от правил. Теперь и д'Аршиак может высказать свое пожелание о примирении противников.
– Если мы оба уцелеем, все начнется сызнова, – отвечает Пушкин. Больше он не скажет ни слова о Дантесе.
Виконт д'Аршиак смущен: если дуэль доведена до результата, то теперь примирение противников как нельзя лучше ответило бы его благородным чувствам…
Однако пора принимать меры к возвращению в город. Зовут извозчиков, разбирают забор, чтобы сани могли подъехать ближе к Пушкину, распростертому на снегу. Его поднимают и усаживают. Сани движутся медленно, чтобы уберечь раненого от жестоких толчков, пока едут по сугробам до большой дороги.
Дантес, получивший ничтожную царапину и столь же легкую контузию, ждет у своих саней. Он предлагает Данзасу воспользоваться для перевозки Пушкина каретой, присланной бароном Луи Геккереном. Он готов скрыть от властей участие в дуэли самого Данзаса. Данзас, оказавшись в крайности, принимает первое предложение и твердо, резко отказывается от второго: он умеет нести ответственность за свои действия и не нуждается в укрывательстве.
Бедный Константин Карлович понимает все больше, что эту ответственность он понесет не только перед начальством – он будет нести ее за Пушкина перед всей Россией.
Дантес, откланявшись, первый уезжает с д'Аршиаком в город. Следом за ними медленно начинает путь карета барона Луи Геккерена, в которой Данзас везет тяжело раненного Пушкина.
На покинутой поляне опять стонет затихший было ветер. Стонет, кружит ветер и наметает снег на темное, растекающееся пятно. Густые сумерки сгущаются над безлюдной поляной.
Карета голландского посланника подвигалась к городу. Пушкина лихорадило. Начались мучительные боли в животе. Его речь прерывалась.
На Мойке, у дома княгини Волконской, карета остановилась. Данзас быстро поднялся в квартиру поэта: надо вызвать слуг, предупредить ничего не ведающую жену.
В кабинете Пушкин сам переоделся в чистое белье, лег на сафьяновый диван, отгороженный от дверей книжными полками.
Азинька, уложив Ташу, впавшую в обморок, распоряжалась в доме – вызвала врачей, послала за друзьями поэта. У нее на все хватило сил, не могла только войти сейчас в кабинет.
Туда, придя в чувство, вошла, шатаясь, бледная, с глазами, полными ужаса, Наталья Николаевна. Опустилась на колени и, боясь причинить боль, робко обняла мужа.
– Будь спокойна… – сказал ей Александр Сергеевич. – Ты ни в чем не виновата…
Часть шестая
Глава первая
В министерство внутренних дел поступают полицейские донесения о происшествиях, случившихся в столице: о покусах каких-то супругов Биллинг кошкой, подозреваемой в бешенстве, об отравлении некоей содержательницы известных женщин… Сюда же пришел еще один срочный рапорт полицейского врача:
«Полициею узнано, что вчера в 5-ом часу пополудни, за чертою города, позади комендантской дачи, происходила дуэль между камер-юнкером Александром Пушкиным и поручиком Кавалергардского ее величества полка бароном Геккереном; первый из них ранен пулею в нижнюю часть брюха, а последний в правую руку навылет и получил контузию в брюхо. Господин Пушкин, при всех пособиях, оказываемых ему его превосходительством господином лейб-медиком Арендтом, находится в опасности жизни…»
Рапорт мечен 28 января и может наглядно свидетельствовать о том, что полиция всегда опаздывает.
Дело о дуэли камер-юнкера Пушкина с бароном Жоржем Геккереном пошло по высшим инстанциям еще в тот час, когда Пушкина привезли домой «в опасности жизни».
Геккерены понимали, что дуэль, закончившуюся так благополучно для них и так трагически для Пушкина, скрыть невозможно. Пожалуй, и нечего скрывать. Они защитили свою честь как нельзя лучше.
Жорж Дантес, возвратясь в город, немедленно осведомил о поединке командира Кавалергардского полка генерала Гринвальда. Барон Луи счел необходимым сообщить министру иностранных дел графу Нессельроде. Министр и командир Кавалергардского полка тотчас выехали с личными докладами к его величеству. Конечно, ни министры, ни командиры гвардейских полков не ездят к императору с докладами о каждой приключившейся дуэли. Еще менее допустимо это в поздний, неурочный час. Однако, разные бывают поединки. Итак, граф Нессельроде и генерал Гринвальд, опередив графа Бенкендорфа, отправились во дворец.
Но император был в отсутствии. В камер-фурьерском журнале значилось, что его величество изволил отбыть в театр в 8 часов 10 минут вечера.
Между тем на квартиру к Пушкину съезжались врачи, первые из тех, кого в суматохе удалось найти. Одним из них оказался доктор Шольц, акушер воспитательного дома. Верный врачебному долгу, он немедленно отправился по вызову, а по пути благоразумно пригласил более подходящего к данному случаю коллегу – доктора Зайдлера.
По желанию Пушкина, на время медицинского осмотра все домашние были удалены из кабинета. После осмотра доктор Зайдлер спешно отправился за необходимыми инструментами. Доктор Шольц остался наедине со своим случайным пациентом.
– Что вы думаете о моей ране? – Пушкин дышал прерывисто, говорил с трудом, но голос его звучал спокойно. – Скажите откровенно.
– Рана опасна, – ответил не колеблясь медик.
– Смертельна? – с тем же спокойствием продолжал поэт.
– Считаю долгом и этого от вас не скрывать. – Приговор был произнесен, и теперь невозмутимый лекарь счел возможным утешить приговоренного к смерти: – Послушаем, однако, мнение Арендта и Саламона, за которыми послано.
Доктор Шольц говорил о признанных светилах столичной медицины, но ждал их мнения только для проформы. Даже ему, акушеру, все ясно.
– Благодарю вас, вы поступили как честный человек. – Александр Сергеевич медленно провел рукой по лбу. – Мне нужно привести в порядок мои дела. – Он опять помолчал. – Кажется, идет много крови?
Доктор Шольц еще раз бегло осмотрел рану и наложил новый компресс.
– Не желаете ли вы видеть кого-нибудь из ваших близких друзей? – спросил заботливый медик.
– Разве вы думаете, что я и часу не проживу?
– О, нет… не потому, – продолжал в том же деловом тоне доктор Шольц. – Но я полагал, что вам будет приятно кого-нибудь видеть… Господин Плетнев здесь.
– Да… Но я бы хотел Жуковского.
Кто же, как не добросердечный Жуковский, может помочь теперь семье, остающейся без кормильца! Недаром торопит усердный медик.
Мучительная рана вдруг дает о себе знать резким приступом дурноты.
– Дайте воды… Меня тошнит…
Доктор Шольц поднялся за питьем, но в это время в кабинет вошел в сопровождении Данзаса лейб-медик Арендт.
Роль доктора Шольца была кончена. Ему оставалось проститься с случайным пациентом, который искренне понравился ему своим спокойствием. Пушкин добродушно пожал протянутую врачом руку.
Начался новый осмотр раны. К Арендту присоединился домашний врач Пушкиных, доктор Спасский. Больной подчинился исследованию с неистощимым терпением.
Арендт вышел из кабинета в гостиную. Его окружили съехавшиеся друзья поэта.
– Каков он? – едва мог спросить Жуковский.
– Очень плох, – отвечал, понизив голос, лейб-медик. – Умрет непременно.
Жуковский не мог сдержать рыданий. Князь Вяземский закрыл лицо руками. Плетнев и граф Виельгорский стояли как пораженные громом.
Приговор Пушкину был произнесен еще раз и окончательно, с несокрушимым авторитетом лучшего медика столицы. По счастью, в гостиной не было Натальи Николаевны. При ней безотлучно была в спальне княгиня Вяземская.
– Что, плохо? – спрашивал в это время Пушкин у доктора Спасского.
В ответ на обнадеживающие возражения врача, не утратившего, подобно доктору Шольцу, человеколюбия, Пушкин только махнул рукой:
– Пожалуйста, не давайте больших надежд жене… – И распорядился вернуть Арендта, задержавшегося в гостиной. – Попросите у государя прощения Данзасу и мне, – обратился он к лейб-медику. – Данзас – мне брат. Он невинен… Я схватил его на улице…
Взгляд, брошенный на Данзаса, настойчиво предлагал секунданту держаться оправдания, которое выдвигал для нею Пушкин.
Арендт, обещав исполнить просьбу, уехал.
Никаких других просьб к царю нет и не будет. Силы уходят. Надо привести в порядок расстроенные дела.
Он продиктовал Данзасу список своих долгов (когда этот список был окончательно уточнен, выяснилось: Пушкин должен казне сорок три тысячи триста тридцать три рубля, частным лицам – девяносто две тысячи пятьсот десять рублей).
Кончив диктовку, Александр Сергеевич откинулся на спину. Непоправимая нищета грозит семье. И нет больше надежды на переустройство жизни. Ни надежды, ни времени.
В животе опять поднимались боли. От боли мутилось в голове. Лихорадило. На короткий миг Александр Сергеевич забылся.
Свет от свечей едва проникает к дивану, на котором лежит поэт. Спасительная тень скрывает его лицо, исполненное тяжелых дум.
В кабинете, в котором он столько трудился и столько замыслов не успел завершить, теперь распоряжаются медики. Смерть настежь распахнула двери, а доктор Спасский еще собирается воевать с ней при помощи своих снадобий…
Друзья собрались в столовой, но не за накрытым к пиршеству столом, не при праздничных огнях. Только что приехал Александр Иванович Тургенев. Первый вестовщик, он узнал страшную новость позднее многих других. Он стоит посередине столовой и с недоумением смотрит, как бродят из угла в угол истомившиеся в тревоге люди.
– Вчера, только вчера, я дважды его видел, – говорит, ни к кому не обращаясь, Александр Иванович. – Сам был у него днем и снова встретился вечером у Разумовской. Он был так весел, полон жизни, без малейших признаков задумчивости… Он шутил и смеялся… – Тургенев в отчаянии умолкает.
– У Разумовской, – вторит ему Вяземский, – он опять напомнил мне про статью Козловского о паровых машинах. Говорил, что статья до зарезу надобна ему для журнала. – Петр Андреевич готов повторять и повторять свой рассказ об этой статье, до зарезу понадобившейся Пушкину, как будто недавние заботы поэта могут развеять ужас совершившегося.
Через столовую быстро проходит Азинька. Но о ней ли думать сейчас друзьям поэта? Наталья Николаевна, очнувшись, перешла из спальни в гостиную. Только стена отделяет ее от изголовья мужа. Утром она остановилась здесь, перед дверями кабинета, раньше, чем проститься с мужем перед выездом на катание с гор, – здесь проведет она теперь ниспосланные ей богом страстные часы. Иногда, улучив минуту, она приоткрывает двери в кабинет и стоит неподвижно, боясь нарушить тишину. Ее скрывают книжные полки. Пушкин ее не видит, но чувствует ее присутствие.
– Уведите жену, – скажет он Данзасу или доктору Спасскому. Не надо, чтобы она видела его страдания. А когда ее уведут, едва стоявшую на ногах, похожую только на тень былого, опять спросит Александр Сергеевич: – Что с женой?
Наталью Николаевну удерживают в гостиной княгиня Вяземская и Азинька. Она прислушивается к каждому звуку в кабинете, и из глаз ее не уходит жалкая растерянность. Страшно смотреть на нее Вере Федоровне Вяземской. Но вот и Вера Федоровна выходит из гостиной в столовую.
– Слава господу, Натали, кажется, опять затихла в забытьи…
Все спуталось в квартире Пушкиных, только сам поэт твердо поддерживает установленный им порядок. Без его зова никто к нему не входит. В кабинете дежурят Данзас и доктор Спасский. Низко клонит седеющую голову подполковник Данзас. Нет-нет, да и потрет глаза, чтобы не увидел Пушкин предательскую слезу. Доктор Спасский готовит новое целительное питье.
Текут минуты, складываются в часы, в последние томительные часы, отпущенные для жизни Александру Пушкину…
…Его величество изволили вернуться из театра во дворец в 10 часов 55 минут (камер-фурьерский журнал, как всегда, сохранит для вечности каждый шаг императора).
Царь выслушал экстраординарные доклады. Дежурный камердинер в свою очередь сообщил о том, что лейб-медик Арендт, навестивший раненого камер-юнкера Пушкина, ждет у себя дальнейших распоряжений его величества.
За Арендтом помчался фельдъегерь. Лейб-медик, явившись, доложил о состоянии раненого. Венценосец слушал внимательно, не тая, впрочем, усталости.
– Не подаешь никакой надежды, Арендт?
– Наука бессильна, ваше величество! Смерть неизбежна.
Царь молчал.
Воспользовавшись его молчанием, лейб-медик передал просьбу Пушкина о прощении ему и секунданту, подполковнику Данзасу. Николай Павлович, казалось, не слушал.
Пришло время сыграть ему и величественную и трогательную роль. Святой долг помазанника божия повелевает ему продиктовать свою волю неисправимому бунтарю, умирающему без христианского покаяния.
Царь взял бумагу и карандаш, стал писать ровным, четким почерком записку Пушкину:
«Если бог уже не велит нам увидеться на этом свете, то прими мое прощение и совет – умереть по-христиански. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение».
Император перечитал записку. Придется умереть Пушкину христианином. Нет теперь у него другого выхода для спасения семьи от нищеты. Царь вручил записку Арендту.
Пройдет всего несколько дней, и Василий Андреевич Жуковский, описывая события этого дня для современников и потомков, будет вдохновенно сочинять о царе:
«О чем же он думал в эти минуты? Где он был своею мыслью? О, конечно, перед постелью умирающего, его добрым земным гением, его духовным отцом, его примирителем с небом и землею».
Именно так будет писать Василий Андреевич Жуковский.
Лейб-медик, покинув дворец, спешил к Пушкину, чтобы вручить ему целебнейшее из лекарств – собственноручную записку монарха.
Пушкин не мог читать сам. Слушал, что читал лейб-медик. Царь требует платы за будущие благодеяния семье. А он, Пушкин, недавно продиктовал Данзасу список неоплатных долгов…
Арендт, несмотря на ночное время, ждал. Послали за священником из ближайшей, Конюшенной церкви. Оттуда явился какой-то отец Петр, сонный, недовольный. С равнодушной быстротой отправил требу. Понятия не имел священнослужитель, что участвует в исполнении высших государственных предначертаний. Он исчез такой же сонный и недовольный, как и пришел. Арендт взял обратно царскую записку. Таков был наказ императора.
Страдания Пушкина увеличивались. Он говорил мало. Только о самом необходимом. Да и кто бы понял то сокровенное, что тяготило душу больше, чем телесные муки?
Данзас часто выходил к друзьям поэта, ожидавшим в столовой. Но что он мог им сказать? В горести он не вспомнил даже о том, что в кармане его сюртука покоилась врученная ему Пушкиным у д'Аршиака копия письма к Луи Геккерену.
В голландском посольстве тоже провели этот вечер в тревоге. Врач перевязал оцарапанную пулей руку Дантеса. Баронесса Геккерен не отходила от мужа. Дантес полулежал в кресле. Едва ли не первыми приехали сюда граф и графиня Строгановы.
Барон Луи Геккерен почувствовал себя значительно увереннее, когда лакей возвестил о прибытии графини Нессельроде. Но его ожидало утешение еще большее. Сразу после доклада императору в голландское посольство прибыл министр иностранных дел.
Гостиная уже была полна посетителей и посетительниц, спешивших выразить сочувствие Геккеренам, несмотря на неурочный для визитов час.
Барон Луи удалился с графом Нессельроде в кабинет.
– Я жду вашего ободряющего слова, ваше сиятельство, – начал голландский посланник.
– Его величество, – граф Нессельроде казался совсем карликом в огромном кресле, – не сомневаюсь, по справедливости оценит поведение вашего достойного сына. Не сомневайтесь, барон, и в моем усердном вам содействии.
– Ваше сиятельство! – воскликнул барон Луи. – В моем кратком сообщении я не успел познакомить вас с неслыханной дерзостью нашего противника. Взываю к вашему вниманию и прошу беспристрастного суда. – Барон Геккерен развернул письмо Пушкина и стал читать вслух, задыхаясь от гнева. Потом он призвал графа Нессельроде к обузданию отпетого либерала, опорочившего в лице баронов Геккеренов всю аристократию и полномочного посланника.
– Не сомневаюсь… Не сомневаюсь, – министр-карлик кивал головой. – Пришлите мне это возмутительное письмо. Мы им воспользуемся.
Глава вторая
К утру страдания Пушкина стали нестерпимы. Боли в животе непрерывно увеличивались. Доктор Спасский с тревогой наблюдал: лоб умирающего покрывается холодным потом, глаза готовы выйти из орбит, руки холодеют. Александр Сергеевич судорожно сжимает губы, чтобы подавить крик.
Медик бессилен прекратить или ослабить эту муку. Ему остается только удивляться силе воли, которую проявляет Пушкин. Между приступами боли он говорит врачу:
– Как бы не услыхала жена… Боюсь ее испугать… Зачем эти мучения? Без них я бы умер спокойно.
И новый приступ боли, превышающий человеческие силы. Новые потоки холодного пота. Доктор Спасский не может прощупать пульс. Кажется, смерть больше не отступит… Все, что может сделать дежурный медик, – это спешно послать за лейб-медиком Арендтом.
Наталья Николаевна, ночующая в гостиной, за дверями кабинета, ничего не слышит. Она впала в глубокий, спасительный сон.
Проходят два часа мучений – жизнь еще теплится. Руки поэта по-прежнему холодны, пульс едва заметен, но боли стихают. Только следы глубокого страдания на лице говорят о перенесенных мучениях. Силы иссякают. Пушкин зовет жену. Не для последнего ли прощания?
Наталья Николаевна опускается у изголовья. Он гладит ее по голове, но не может начать разговор: страдания, кажется, возобновятся.
Наталья Николаевна выходит в столовую, к друзьям. Они уезжают и возвращаются. И, возвращаясь, каждый думает об одном: застанет ли Пушкина в живых?
– Вы увидите, он будет жить! Он не умрет! – повторяет Наталья Николаевна, но, может быть, даже не сознает смысла своих слов.
Пушкин лежит молча, вытянув руки. Глаза закрыты. Но вот дрогнули веки. Медленным взглядом он обводит свой кабинет. Медики опять совещаются, хотя знают – ничто не может помочь. В кресле, кажется, задремал Данзас. Неужто и он, бедняга, должен пострадать? Надобно успеть поговорить о нем с Жуковским. Успеть непременно! А сколько времени у него осталось? В окнах кабинета медленно светлеет. Должно быть, идет последний, смертный день.
– Позовите жену…
Наталья Николаевна входит, опускается у изголовья и прячет лицо на груди у мужа. Все остальные покидают кабинет. Пушкин говорит негромко:
– Арендт меня приговорил… Я ранен смертельно. – И снова закрывает глаза. Только рука его ласкает ее склоненную голову. Он сделал это признание для нее. Если бы поддерживать в ней напрасную надежду, тогда, может быть, покажется людям, что она была равнодушна в эти часы.
Он нежно гладит ее сбившиеся волосы. Трудно, а надо сказать ей о будущем. Пусть она уедет в деревню, пусть носит траур два года, пусть потом выходит замуж… только не за какого-нибудь шалопая…
После того как Пушкин отпустил жену, продолжался томительный обряд прощания с умирающим.
Когда вошла Азинька, Александр Сергеевич пожелал ей счастья. О себе не сказал ни слова.
Никто не наблюдал в эту минуту за Александрой Николаевной. Она убежала в свои комнаты и там укрылась надолго.
К Пушкину привели детей. Машенька тревожно озиралась. Сашка встал у дивана. Судорога поводит его пухлые, как у отца, губы. Неужто понимает, отцовский любимец?
Пушкин благословил каждого из детей. С трудом поднимал руку и, благословив одного, долго отдыхал.
Едва увели детей, один за другим к умирающему пошли друзья. Никак нельзя отложить им прощальный обряд: вдруг обгонит их смерть… Пушкин устал от горестных волнений. Но железной волей преодолевает слабость.
– Будь счастлив, Вяземский!
Вяземский вышел не оглядываясь.
А Тургеневу уже ничего не мог сказать. Только взглянул на его пухлое, искаженное горем лицо, дважды крепко пожал руку и проводил долгим взглядом. Надо бы вернуть Александра Ивановича: как парижские бумаги?..
Но в кабинет входит неслышными шагами Василий Андреевич Жуковский. Пушкин уже говорил с ним наедине: кто оказался прав? Но полно! Теперь будут Василию Андреевичу другие заботы – о нищей семье. О себе что скажешь? Пусть запомнит сказанное ему у гробовой черты. Авось не нарушит последний завет.
– Я все тот же… – Пушкин протянул Жуковскому руку. – Прости!..
Приехал прощаться Виельгорский. Не опоздала и Екатерина Андреевна Карамзина. Когда она перекрестила умирающего и приложила руку к его щеке, Пушкин тихо ее руку поцеловал. Такова была горькая сладость этой минуты для Карамзиной. Пушкин был бледен как полотно. Торопился кончить и эту последнюю встречу. Широкое сердце Екатерины Андреевны без слов вместит все…
Медики не избавили умирающего от изнурительного и тяжкого обряда прощания. Они делали свое дело – готовили припарки, давали опиум. К ним присоединился еще один врач – добрый приятель Пушкина и литератор, пригретый им, доктор Даль. Даль взял дежурство на себя.
Идет час за часом день, обозначенный в календаре: четверг, 28 января 1837 года.
Еще с утра Луи Геккерен отправил срочное письмо министру иностранных дел графу Нессельроде:
«Имею честь представить вашему сиятельству прилагаемые при сем документы, относящиеся до того несчастного происшествия, которое вы благоволили лично повергнуть на благоусмотрение его императорского величества. Они убедят, надеюсь, его величество и ваше сиятельство в том, что барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе, чем он это сделал».
К министру отсылались два письма Пушкина: первое, в котором Пушкин писал осенью секундантам, что отказывается от дуэли, и второе, в котором подверг обоих Геккеренов неслыханным оскорблениям. Обратят же, наконец, внимание русские власти на дерзостное нападение Пушкина на посланника голландского короля. Пусть обнаружат и всю партию политического разврата, предводительствуемую оскорбителем баронов Геккеренов. Барон Луи служит своему повелителю, королю Голландии, и надеется оказать важную услугу императору России.
– Ты помнишь, Жорж, – обращается барон Луи к сыну, – что говорила вчера графиня Мария Дмитриевна: «Сам бог вступился за Россию». О, графиня Нессельроде! – продолжает барон Луи. – Провидение воистину одарило ее не женским, но стойким государственным умом!
Министр иностранных дел получил бумаги, посланные ему бароном Луи Геккереном. Грозный карлик, распоряжавшийся внешними сношениями России, смиренно представил их супруге. Графиня Мария Дмитриевна прочитала письмо Пушкина к барону Луи Геккерену, не скрывая ни отвращения, ни ужаса.
– Я не буду дышать спокойно до тех пор, – сказала она, – пока Пушкина не сошлют, наконец, в Сибирь.
– Говорят, он ранен опасно…
Графиня набожно перекрестилась.
– Пусть же он и кончит жизнь на каторге… Сегодня он преследует Геккеренов, завтра может напасть на каждого из нас. Вы представите это возмутительное письмо императору немедленно!
У министра не оказалось более срочного дела к царю, чем бумаги, доставленные голландским посланником.
Николай Павлович прочитал письмо Пушкина с отказом от дуэли, посланное секундантам осенью. То был первый Козырь Геккеренов. Но царь, едва пробежав, молча отложил его в сторону и взялся за письмо Пушкина к Луи Геккерену. Теперь он не мог скрыть жадного любопытства. Может быть, даже забыл о присутствии в кабинете графа Нессельроде. Кончил чтение и нахмурил брови. Письмо Пушкина, направленное королевскому посланнику, произвело, казалось, должное впечатление.
– Жду указаний вашего императорского величества, – напомнил министр. – Барон Геккерен был бы счастлив…
Царь, не дослушав, перебил:
– С виновными будет поступлено по закону.
Он встал, давая знать, что аудиенция кончена. Письма Пушкина оставил у себя.
Граф Нессельроде еще раз осмелился напомнить об оскорбленном посланнике, ожидающем защиты.
– Будет поступлено по закону, граф, от коего ни в чем не отступлю, – еще раз сурово отчеканил Николай Павлович.
Министр покинул дворец в полном недоумении: какой закон может иметь в виду его величество применительно к нидерландскому посланнику? В чем тот провинился? Впрочем, одно ясно графу Нессельроде – ничего утешительного нельзя сообщить достопочтенному барону Луи Геккерену.
А царь снова занялся чтением письма Пушкина, которое чрезвычайно его заинтересовало. Вторая часть оказалась для Николая Павловича полной неожиданностью.
– Мерзавец! – коротко аттестовал голландского посланника император. – Вот кто склонял Натали к разврату!..
Теперь пощады не будет. Молодого Геккерена он отправит к черту по закону. Старому своднику свернет голову без всяких объяснений.
В списке удостоенных приема еще не было имени лейб-медика Арендта. Именно известий от него ожидал Николай Павлович.
Лейб-медик Арендт медлил явиться.
На дверях квартиры Пушкина было вывешено извещение, разборчиво писанное рукой Жуковского:
«Первая половина ночи беспокойна, последняя лучше. Новых угрожающих припадков нет, но также нет и еще не может быть облегчения».
Глава третья
Произошло то, чего никто не предвидел. Едва весть о смертельном ранении Пушкина распространилась по Петербургу, люди разных сословий двинулись на Мойку. Кто не знал адреса поэта, шел за другими. Шли пешком и ехали на извозчиках со всех концов города. У дома княгини Волконской росла толпа, встревоженная, молчаливая, ожидающая.
Знакомые, малознакомые и даже вовсе незнакомые поэту поднимались по лестнице и звонили в квартиру.
К полудню 28 января посетителей было столько, что входные двери открывались непрерывно. Кабинет поэта был рядом с передней. Пришлось принять срочные меры. Парадный ход закрыли. С лестницы открыли запасную боковую дверь, которая вела через кладовку в буфетную. Сюда мог прийти теперь каждый. В соседнюю с буфетом столовую проходили знакомые. В гостиную, где находилась Наталья Николаевна, проникали только самые близкие.
Приток народа увеличивался. Тогда-то и вывесил на дверях квартиры свой бюллетень догадливый Жуковский. Но люди на набережной не расходились. С затаенной надеждой ждали добрых известий.
Толпа росла. В ней уже сновали шпионы графа Бенкендорфа. Скопление народа, чрезвычайное, неожиданное и непонятное, происходило неподалеку от того особняка, где находилось само Третье отделение.
Граф Бенкендорф выслушал первые донесения тайных агентов. Так оно и есть: опять Пушкин! Даже умирающий он нарушает спокойствие, необходимое трону. Но теперь Александр Христофорович знал, как следует действовать высшей полиции.
Граф Бенкендорф отдал приказ усилить наблюдение за домом княгини Волконской, не пропустить ни единого мятежного слова. Может быть, выдаст, наконец, себя неуловимая партия смутьянов.
– Коли есть такая партия, так мы ее… – Александр Христофорович, давая наставление своему помощнику, действительному статскому советнику Мордвинову, дополнил речь выразительным жестом. – Возлагаю на вас, ваше превосходительство, личную ответственность за дело, которое считаю на сей день наиважнейшим…
Толпа на набережной Мойки, подле дома Волконской, не убывала. Одни уходили, другие приходили. Скопление, пожалуй, увеличивалось.
В пушкинской столовой друзья поэта принимали встревоженных посетителей и поглядывали в окна на набережную. В ранних сумерках уже нельзя было различить ни лиц, ни одежды.
Кто они, эти люди? Этого не могли разгадать ни Вяземский, ни Жуковский. Они издавна занимались изящной словесностью. Они видели разгорающуюся славу Пушкина. Конечно, слава Пушкина не сменилась забвением, как трубили Булгарин и присные его.
У Пушкина немало читателей и почитателей. Но читателю надлежит углубиться в любимую книжку на досуге в кабинете либо – можно и такое допустить – листать изящный томик в дамской гостиной.
Очень может быть, что о Пушкине идут звонкоголосые споры в университетских коридорах или на дружеских пирушках, до которых охоча неуемная юность. Бывает, пожалуй, что о Пушкине шепчутся и в министерских департаментах, если завелись там чиновники из образованных. И уж наверняка перечитывают Пушкина, запоздав против столиц, провинциалы, жаждущие просвещения. Вполне может статься, что какая-нибудь губернская или уездная дева, прежде чем задуть огонь, еще раз взглянет на полюбившуюся книгу и вздохнет протяжно, отрываясь от грез, навеянных поэтом.
Все это хорошо ведомо и Василию Андреевичу Жуковскому и Петру Андреевичу Вяземскому. Существуют поэты, и есть у них читатели.
А эти кто, стоящие с утра на набережной Мойки? Ладно бы мелькали там чиновничьи пальто или офицерские шляпы. Но, пока было светло, глаз ловил в толпе и фризовую шинель, и чуйку, а то, страшно сказать, и мужицкую овчину.
В литературе идет спор о народности, важный, необходимый спор. И все спорящие ссылаются на народ. Но то в литературе. А эти, пришедшие на Мойку, кто? Читатели? Полно! Любители изящной словесности не ходят ни в чуйках, ни в овчине. А если даже и читатели, то странное у них сегодня занятие.
Произошло то, чего никто не предвидел.
…У постели Пушкина дежурил доктор Даль. Давно кончили друзья обряд прощанья с умирающим. Его наконец оставили в покое.
– Кто у жены? – спросил, перемогая слабость, поэт.
– Много добрых людей принимают в тебе участие, зала и передняя полны с утра до ночи. И к подъезду не пробиться.
– Ну, спасибо им. – Пушкин помолчал. – Однако же поди скажи жене, что все, слава богу, легко, а то ей наговорят.
Умирающий сам делал все, что мог. Сам брал ложечку воды или крупинку льда, сам менял припарки. В минуты, когда возникали боли, сказал Далю, что он страдает не столько от боли, сколько от невыносимой тоски. Доктор Даль тотчас объяснил себе: эту тоску должно приписать увеличивающемуся воспалению в брюшной полости, а может быть воспалению больших венозных жил. Думал ли о других причинах этой тоски преданный Пушкину медик и писатель Даль?
Порядок был все тот же. Никто не входил в кабинет без зова Пушкина.
Александр Иванович Тургенев, пристроившись в столовой, с утра начал вести свою корреспонденцию. Он хорошо понимал, что за каждое слово нелицеприятного свидетеля будут благодарны ему и современники и будущие поколения. Он метил свои письма чуть ли не каждым часом.
«Полдень. Я опять входил к нему. Он страдает, повторяя: боже мой, боже мой! Что это? Сжимает кулаки в конвульсиях».
«2-й час дня. Пушкин сам себе пощупал пульс, махнул рукой и сказал: смерть идет».
«2 часа. Есть тень надежды, но только тень, т. е. нет совершенной невозможности спасения…»
Как бы хотелось Александру Ивановичу, чтобы укрепилась зыбкая тень надежды! За нее все еще цепляется и Наталья Николаевна: «Что-то мне говорит, что он не умрет…»
Александр Иванович не может слышать без слез ее лепет, а потом заносит в письмо:
«С тех пор, как Пушкин сказал ей о неминуемой смерти, она часто лежит, распростертая, перед образами и, подкрепленная молитвой, твердит: «он будет жить!» Пушкин зовет ее, но не часто».
И, кончив одну страницу, Александр Иванович начинает другую:
«2 с половиной часа. Вот 22 часа ране. Письмо идет на почту, а я опять к страдальцу».
Василий Андреевич Жуковский, пробывший весь день на квартире у Пушкина, вечером отправился во дворец. На выходе встретил посланного за ним фельдъегеря. Сел в сани и, отъезжая, еще раз глянул – подле дома черно от людей. Люди стояли тихо, переговаривались шепотом, перед санями тотчас расступились, а на душе у Василия Андреевича все-таки стало беспокойно.
Когда же вошел Василий Андреевич в царский кабинет, то с умилением рассказал о минутах жизни Пушкина, еще связывающих его с грешной землей. Все помянул: и исповедь, и причастие, и спокойствие поэта, который отрешился от всего земного (но, конечно, не счел нужным повторить прощальные пушкинские слова: «Я все тот же»).
Жуковский, не скрывая слез, повторял: «Он может не дожить до ночи».
– Скажи ему, что я поздравляю его с исполнением христианского долга. О жене и детях он беспокоиться не должен. Они – мои. – Взволнованный собственным великодушием, царь продолжал: – Когда он умрет… – и сейчас же спохватился: – разумею, если свершится воля божия, повелеваю тебе запечатать его бумаги. После ты сам их рассмотришь. – И милостиво отпустил поэта-царедворца, повелев ему еще раз явиться до ночи.
Глава четвертая
Неожиданный, робкий луч надежды! Он блеснул ранним утром 29 января, в тот час, когда еще совсем темно было за окнами пушкинского кабинета.
Медики поставили пиявки. Сам Арендт одобрил это решение врачей Спасского и Даля.
Пульс Пушкина становится ровнее, увереннее, мягче… Надежда!
Больного оставили на попечение доктора Даля.
– Никого здесь нет? – спрашивает у него Пушкин.
– Никого…
– Даль, скажи мне правду: скоро ли я умру?
– Мы на тебя надеемся, Пушкин, право, надеемся, – отвечает медик, обретший веру.
– Ну, спасибо, – добродушно отвечает Александр Сергеевич и пожимает руку врачу.
Далю показалось, что в эту минуту и Пушкин, – правда, единственный раз, – поддался надежде.
Но раньше, чем заглянул в окна хмурый петербургский день, безнадежно угас робкий луч напрасных упований.
Пушкин тает на глазах. Пульс опять едва уловим. Его снова одолевают боли.
– Скоро ли я умру?.. Пожалуйста, поскорее… – в полузабытьи повторяет поэт.
Жуковский вывешивает новый бюллетень, звучащий как погребальный звон:
«Больной находится в весьма опасном положении».
И опять на Мойку, к дому Волконской, идут и идут безвестные люди. Читают грозный бюллетень, потом стоят на набережной и ждут: должен смилостивиться бог.
Чем грознее бюллетень, тем чаще слышатся проклятия убийцам. Снуют в толпе шпионы Бенкендорфа. А то благоразумно исчезнут: черт его знает, какая может завариться каша… Но страх перед начальством снова гонит их в толпу.
Люди прибывают. На дверях квартиры висит все тот же страшный бюллетень.
У Пушкина снова начались боли.
– Не стыдись боли своей, – говорит ему доктор Даль, – стонай, тебе будет легче.
Пушкин открывает глаза. Говорит через непосильную муку:
– Нет, не надо стонать… Жена услышит… Смешно же, чтобы этот вздор меня пересилил… Не хочу!
В квартире с рассвета находятся друзья. Тургенев тоже на посту. Осведомившись о горестных новостях, он берется за очередное письмо в Москву:
«10 часов утра. Сегодня впустили в комнату жену, но он не знает, что она близь кушетки, и недавно спрашивает при ней у Данзаса: думает ли тот, что он сегодня умрет, прибавив: «я думаю, по крайней мере, желаю».
– Мне было бы легче умирать, если бы около меня был Пущин… – Александр Сергеевич опять умолк.
Квартира Пушкина полна посетителей. Неотлучно присутствуют именитые друзья. Но не придут сюда ни те, кто погиб вместе с Рылеевым, ни те, кто томится во глубине сибирских руд. Не придет и Пущин – «мой первый друг, мой друг бесценный…»
Нет их, верных друзей молодости, подле Пушкина, но им отданы мысли.
Пушкин лежал молча, с закрытыми глазами, вытянув руки поверх одеяла. Никогда не подойдет он к письменному столу, никогда не поднимет крышку заветного ларца, в котором хранятся рукописи. Работал до тех пор, пока рука могла держать перо. И вот – одолел «вздор»!
В час дня Тургенев записал:
«Пушкин слабее и слабее. За час начался холод в членах. Смерть быстро приближается, но умирающий сильно не страдает. Жена подле него. Он беспрестанно берет ее руку. Александрина плачет, но еще на ногах. Жена повторяет: «Tu viveras!»[13] Он уже умирает, а жена находит его сегодня лучше, чем вчера. Она у дверей его кабинета. Иногда входит. Ее лицо не предвещает смерти, такой близкой…»
«2 часа пополудни. «Опустите шторы, спать хочу», – сказал он сейчас…»
Сон не пришел.
Доктор Даль стоял подле Пушкина, держа его руку – пульс неудержимо падал. Но Александр Сергеевич опять открыл глаза и попросил морошки. Тотчас, чтобы успеть исполнить его желание, послали в ближайшие лавки. Слуга взял ее в долг по заборной книжке. Когда морошку принесли, Александр Сергеевич внятно сказал:
– Позовите жену, пусть она меня покормит.
Наталья Николаевна встала на колени и дрожащей рукой подала ему одну-другую ложку ягод. Александр Сергеевич погладил ее по голове.
– Ну, ну, ничего… Слава богу, все хорошо!
…Между тем порядок, установленный Пушкиным, уже был нарушен. Без его зова близкие собрались в кабинете. Доктор Даль подошел к ним:
– Отходит…
Наталью Николаевну под каким-то предлогом увели. Друзья приблизились к дивану вплотную. Пушкин быстро открыл глаза. Лицо его прояснилось.
– Кончена жизнь, – сказал он.
– Что кончено? – переспросил Даль, не разобрав слов.
– Жизнь кончена, – твердо повторил Пушкин, – теснит дыхание…
Отрывистое, частое дыхание сменилось на медленное, протяжное, тихое. Еще один, едва заметный, вздох…
Он умер в 2 часа 45 минут пополудни, в пятницу 29 января 1837 года.
И тогда, мешая слезы с чернилами, закончил свое письмо в Москву Александр Иванович Тургенев:
«3 часа дня. За десять минут Пушкина не стало… Жуковский, Виельгорский, Даль, Спасский, княгиня Вяземская и я, мы стояли у канапе и видели последний вздох его… За минуту просилась к нему жена, ее не впустили. Теперь она увидела умершего, она рыдает, рвется, но и плачет… Жена все еще не верит, что он умер, все не верит. Между тем, тишина уже нарушена. Мы говорим вслух и этот шум ужасен для слуха…»
Да, все уже говорили в полный голос. Встали посмертные заботы. Не прошло и часа – тело вынесли из кабинета для вскрытия. Эту тяжкую обязанность взял на себя доктор Даль.
«При вскрытии брюшной полости, – записал он, – все кишки оказались сильно воспаленными; в одном только месте, величиной с грош, тонкие кишки были поражены гангреной. В этой точке, по всей вероятности, кишки были ушиблены пулей. В брюшной полости нашлось не менее фунта черной, запекшейся крови, вероятно, из перебитой бедренной вены…»
Доктор Даль определил направление пули и ее разрушительное действие, но самой пули, засевшей, по-видимому, где-нибудь поблизости от раздробленной крестцовой кости, не нашел.
«Время и обстоятельства, – заключил он, – не позволили продолжать подробнейших изысканий».
Василий Андреевич Жуковский торопился выполнить высочайшее повеление. Именем государя он опечатал двери пушкинского кабинета. Как будто через все печати не прорвется к людям вещее слово Пушкина:
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит — И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит.Глава пятая
Вечером служили первую панихиду. Священник возглашал молитвы об упокоении души новопреставленного раба божия болярина Александра. Священнику печально, согласно откликались певчие.
Клубы кадильного дыма наполняли комнату. В руках у молящихся горели погребальные свечи.
Панихиду служили в передней. Здесь могли поместиться только немногие близкие. Среди них не было Натальи Николаевны. Она была в таком состоянии, что боялись за ее рассудок.
Кончилась панихида – к телу пошел народ. Люди медленно обходили комнату и в нерушимой тишине уходили. Если бы допустить, шли бы всю ночь.
Василий Андреевич составлял прошение царю о милостях вдове и семейству. Он писал о желании Пушкина быть похороненным вблизи Михайловского, в Святогорском монастыре, где недавно он похоронил свою мать; просил об очищении Михайловского от всех долгов и сохранении имения за осиротевшим семейством; о пенсии престарелому отцу поэта; об издании сочинений покойного в пользу вдовы и детей; о пожаловании средств на первые нужды семьи, оставшейся без кормильца…
Обо всем подумал заботливый Василий Андреевич и закончил личной просьбой:
«Вы, государь, уже даровали мне величайшее счастье быть через вас успокоителем последних минут Карамзина… Мною же передано было от вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле…» (Конечно, Василий Андреевич имел в виду не повеление запечатать пушкинский кабинет.)
Нужно было во что бы то ни стало присвоить Пушкина трону. Все свершающееся в доме умершего требовало действий немедленных, решительных и осмотрительных. Скорбь о поэте выражали не только богомольные друзья поэта. К Пушкину шли какие-то неизвестные люди и шли в великом, подозрительном множестве. Кто поручится, что влекут их только благочестивые чувства, подобающие христианину? Чуткое ухо самого Василия Андреевича не раз ловило слова, в которых вовсе не было смирения перед смертью. Вот от этих незваных почитателей, тоже желающих присвоить Пушкина себе, надо было отбиться.
И Василий Андреевич решил написать царю о том, как встретил Пушкин его, Жуковского, вернувшегося к умирающему из дворца:
«Вот что он отвечал, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать вашему величеству): «Как я утешен! Скажи государю, что я желаю ему счастья в сыне, что я желаю счастья в счастье России». Итак, позвольте мне, государь, и в настоящем случае быть изъяснителем вашей монаршей воли и написать ту бумагу, которая должна будет ее выразить для благодарного отечества и Европы…»
Однако как же забыл Жуковский передать императору важнейшие слова Пушкина?
Но то было вчера, и Пушкин был еще жив. Сегодня можно сочинять за него любые речи.
Неловко, конечно, что будто бы забыл Василий Андреевич доложить монарху вовремя, но особой беды в том нет. Мало ли, что упустишь в расстройстве чувств…
Утром следующего дня опять служили панихиду.
Василий Андреевич усердно молился и приглядывался к лицу Пушкина. В первые минуты после его смерти Жуковскому казалось, что никогда не видел он у Пушкина такой глубокой, величественной и торжественной мысли. Теперь лицо Пушкина резко изменилось.
К гробу, едва кончилась панихида, вновь хлынул народ. И молитвенное, благоговейное настроение Жуковского опять сменилось тревогой. Словно кто-то неведомый хотел оттеснить от Пушкина его испытанных друзей.
Василий Андреевич поехал во дворец. Царь выслушал прошение благосклонно. Он вручил Жуковскому собственноручную записку о милостях осиротевшему семейству. Кроме всего просимого, назначил щедрую пенсию вдове, пенсию дочерям до замужества, сыновьям – до вступления на службу. Распорядился выдать единовременно из казначейства десять тысяч рублей. Он согласился на издание сочинений Пушкина, но с твердой оговоркой: изъять все, что неприлично, из читанного им в «Борисе Годунове» и после строжайшего разбора неизвестных сочинений.
– Строжайшего! – повторил император.
– А указ о заслугах Пушкина на поприще русской словесности, кои не уничтожаются заблуждениями его бурной жизни? – напомнил Жуковский. – Удостоюсь ли я счастья быть выразителем воли вашего величества?
Николай Павлович посмотрел на усердного ходатая с явным неудовольствием.
– Я делаю все, что возможно, для вдовы и семейства. Но я не могу согласиться, чтобы ты написал указ, как о Карамзине. Карамзин умер как ангел, а Пушкина мы насилу довели до смерти христианской. И какова была вся его жизнь?
Император решительно отказывался следовать мудрым советам Жуковского. Но Жуковский не намеревался отступать. Хочет или не хочет царь, Пушкин стараниями Василия Андреевича должен предстать перед современниками и будущими поколениями как писатель верноподданный, как истинный христианин, смиренно раскаявшийся в своих грехах, как покорный слуга обожаемого монарха.
К гробу стекалось все больше почитателей Пушкина, неведомых друзьям умершего. Люди, которых считали уже десятками тысяч, печальные и хмурые, грозные в своем множестве, шли и шли.
Ни представители, ни представительницы высшего света не появлялись на квартире Пушкина. Высший свет визитировал в голландское посольство.
Когда у Дантеса отобрали шпагу, объявив домашний арест, барон Луи сказал ему:
– Не будем придавать значения этой неизбежной форме, Жорж! Согласись – мы не испытываем недостатка в сочувствии достойных людей.
И точно, высший свет открыто чествовал убийцу – человека с двумя именами и тремя отечествами: таков был Дантес-Геккерен, француз по рождению, усыновленный голландским бароном и состоящий на русской службе.
В голландском посольстве не было отбоя от посетителей. Молчал только граф Нессельроде, которому была вручена защита Геккеренов перед императором.
Прошел день 29 января. Никаких известий от министра иностранных дел! Барон Луи начинает испытывать нетерпение. 30 января он снова взялся за перо.
«Окажите милость, – писал посланник министру иностранных дел, – соблаговолите умолить государя императора уполномочить вас прислать мне в нескольких строках оправдание моего собственного поведения в этом грустном деле; оно мне необходимо для того, чтобы я мог себя чувствовать вправе оставаться при императорском дворе; я был бы в отчаянии, если бы должен был его покинуть; мои средства невелики, и в настоящее время у меня семья, которую я должен содержать».
Откуда такая перемена тона у маститого посланника?
До барона Луи Геккерена со всех сторон доходят известия о том, что на Мойке, подле дома княгини Волконской и в квартире Пушкина, происходят события неслыханные, можно сказать – невероятные для императорского Петербурга. Друг и единомышленник барона Луи Геккерена, прусский посланник Либерман осведомил его о слухах совсем тревожных.
Господин Либерман знал, что русский сочинитель Мусин-Пушкин (поразительна точная «осведомленность» просвещенного дипломата!) всю свою жизнь проповедовал возмутительные идеи новейшего либерализма и отличался склонностью к политическим проискам. На том бы и кончились все сведения прусского посланника о сочинителе Мусине-Пушкине. Но стоило этому сочинителю умереть – и господину Либерману доносят, что в доме покойника под предлогом скорби о нем произносятся зажигательные речи. Какой-то офицер произнес особо возмутительную речь среди толпы, собравшейся у гроба. И русские власти упустили фанатика!
Барону Луи Геккерену сообщали, что неведомые люди грозят расправой Жоржу и собираются бить стекла в голландском посольстве.
От графа Нессельроде никаких известий! Почему же не шлет ни слова утешения оскорбленному посланнику его величество? Неужто русское правительство пасует перед обнаглевшей чернью? Где суровые меры к обузданию подстрекателей? Где распорядительность графа Бенкендорфа?
Но граф Александр Христофорович, обеспокоенный стечением народа у гроба Пушкина, был, разумеется, начеку. Агенты Третьего отделения, пользуясь суматохой, которая всегда бывает в доме, где есть покойник, уже проникли в квартиру для более глубокого наблюдения.
Конечно, ни один самый усердный агент не видел надобности особо доносить о том, что у гроба Пушкина побывал какой-то корнет лейб-гвардии гусарского полка Михаил Лермонтов, или столь же безвестный студент Петербургского университета Иван Тургенев, или мелкий чиновник Иван Гончаров (однофамилец вдовы умершего по ее девичьей фамилии). Где же было знать шпионам, что в тесной передней, где стоит гроб Пушкина, присутствует будущая русская литература!
В воскресенье 31 января пришедших к поэту было особенно много. Софья Николаевна Карамзина писала брату:
«Трогательно было видеть толпу, стремившуюся поклониться его телу. Говорят, в этот день у них перебывало более двадцати тысяч человек: чиновники, офицеры, купцы, и все шли в благоговейном молчании, с глубоким чувством…»
Софья Николаевна, может быть, не знала, как обозначить тех, кто не имел ни офицерской, ни чиновничьей, ни студенческой шинели, ни купеческого обличил. Зато князь Вяземский не мог скрыть удивления: о Пушкине говорят даже мужики на улицах!
Василий Андреевич Жуковский все пристальнее присматривался к приходящим. Заговорил с каким-то стариком простолюдином. Старик сказал с горечью: «Пушкин меня не знал, и я его не видел никогда, но мне грустно за славу России…» Выслушал его Жуковский, отдал поклон и отошел. А на сердце растет тревога.
Еще утром городская почта доставила ему анонимное письмо:
«…Неужели после сего происшествия, – писал неизвестный, – может быть терпим у нас не только Дантес, но и презренный Геккерен?.. Вы, будучи другом покойного, конечно, одинаково со всеми принимаете участие в таковой горестной потере и, по близости своей к царскому дому, употребите все возможное старание к удалению отсюда людей, соделавшихся через таковой поступок ненавистными каждому соотечественнику вашему, осмелившихся оскорбить в лице покойного дух народный…» Автор предупреждал в заключение: «Не подумайте однако же, что письмо сие есть средство к какому-либо противозаконному увлечению, нет, его писал верный подданный, желающий славы и блага государю и отечеству и живущий уже четвертое царствование».
Но и эти заключительные строки не успокоили Василия Андреевича. Если об оскорблении духа народного пишет верноподданный старец, живущий четвертое царствование, то чего же ждать от буйных молодых голов? У них-то извечная пагубная страсть к «противозаконным увлечениям».
Об этом же писала брату Софья Николаевна Карамзина:
«Против убийцы Пушкина поднимается волна возмущения и гнева, раздаются угрозы, – но все это в том же, втором обществе, среди молодежи, тогда как в нашем кругу у Дантеса находится немало защитников, а у Пушкина – это всего возмутительнее и просто непонятно – немало ожесточенных обвинителей».
Софья Николаевна писала о гневе и возмущении «второго общества» против убийцы Пушкина. Но «второе общество» говорило об убийцах во множественном числе.
У друзей Пушкина, не покидавших его квартиры, было немало причин для беспокойства. С волнением ожидали они, как поведут себя дальше, не спросясь ни у Жуковского, ни у Вяземского, ни у тишайшего профессора Плетнева, ни у сиятельного мецената Виельгорского, ни у благодушного Владимира Федоровича Одоевского, те, кто окружал гроб Пушкина грозной для убийц толпой.
Уже были разосланы приглашения на отпевание, имеющее быть в понедельник 1 февраля в Исаакиевском соборе. В воскресенье вечером отслужили последнюю панихиду на дому. К гробу шли и шли те, кто, конечно, не получит приглашения на печальную церемонию в Исаакиевском соборе.
Распорядители похорон совещались. По слухам, студенты предполагали нести гроб до собора на руках; говорили о каких-то речах, которые кто-то собирается произносить; будто бы целые департаменты просили об освобождении от службы, чтобы отдать последний долг поэту; негодование распространялось даже на вдову покойного. Друзья решили – не допускать Наталью Николаевну на отпевание.
Растерянные, подавленные слухами, друзья Пушкина совещались.
У дома княгини Волконской занимали посты новые агенты Третьего отделения. В ближних к набережной Мойки улицах скапливались жандармские пикеты.
Глава шестая
Еще днем Бенкендорф имел доклад у императора. В Зимнем дворце звучало сегодня то же имя, которое повторял весь Петербург.
– Пушкин, ваше величество, – говорит Александр Христофорович, – соединял в себе два естества. Некоторые называют его великим стихотворцем, но уместнее назвать его великим либералом. Осыпанный благодеяниями вашего величества, он нисколько не изменился, но стал лишь осторожнее в своих происках в последние годы…
– Согласен, совершенно с тобой согласен, – перебил император. – А Жуковский собирался писать о нем указ наподобие того, что был обнародован после смерти Карамзина. Этакий чудак!.. Продолжай, граф!
– Сообразно с правилами, которым неизменно следовал Пушкин, образовался и круг его поклонников, ваше величество. В этот круг надобно зачислить некоторых литераторов, особо кичащихся сейчас своей дружбой с Пушкиным, а равно всех либералов. Они подают пример соблазна и искусно подстрекают чернь к беспорядочному скоплению у гроба.
– Надеюсь, ведешь должное наблюдение?
– Смею доложить, ваше величество, о добытых наблюдением сведениях. – Бенкендорф рассказал о замыслах, которые собираются осуществить злоумышленники на похоронах Пушкина.
Николай Павлович нахмурился: так оно и есть – опять мелкота из образованных, студенты да ротозеи из черни…
– Уместно вопросить, ваше величество, – продолжал Бенкендорф, – кому же готовятся сии сомнительные почести – великому стихотворцу или великому либералу? Прихожу к твердому убеждению: подобное, как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина может превратиться в неприличную картину торжества либералов.
– Верная мысль!.. Что предлагаешь?
– Мерами негласными, но твердыми, сообразными с пожеланиями всех верноподданных, замышляемые почести Пушкину пресечь…
Поздно вечером, когда друзья Пушкина обсуждали в последний раз список приглашений, разосланных на завтрашнюю печальную церемонию в Исаакиевском соборе, а около дома скапливались сыщики и жандармские пикеты, на квартиру Пушкина пришло распоряжение: тело покойного камер-юнкера Пушкина будет перенесено в полночь в Конюшенную церковь, где и состоится завтра отпевание, после чего гроб будет отправлен в Псковскую губернию, в Святогорский монастырь, для предания земле.
Не успели прочитать это распоряжение друзья Пушкина, как жандармы и шпионы заполнили квартиру; командование над ними принял штаб-офицер в голубом мундире. Доступ в квартиру был закрыт.
В глухую ночь шествие тронулось из дома княгини Волконской по пустынной набережной Мойки. Впереди несли гроб. За гробом шли, в окружении жандармов, немногие друзья Пушкина, оказавшиеся на квартире в этот поздний час. Шли Жуковский и Вяземский, Тургенев, Софья Карамзина…
Четко печатали шаг жандармы. Суетились тайные агенты. В ближайших улицах сквозь ночную мглу видно было выставленное оцепление.
Очевидно, и именитых друзей поэта причисляли к тем, от кого крадучись уносили гроб Пушкина в ночном безмолвии. Их, не скрываясь, тоже отдали под надзор жандармов. Мысль эта была горестна, а положение двусмысленно.
Утром 1 февраля в Конюшенной церкви началось заупокойное богослужение по камер-юнкере высочайшего двора Александре Сергеевиче Пушкине. Все расходы, связанные с похоронами, взял на себя родственник вдовы, член Государственного совета, граф Григорий Александрович Строганов. Граф, принимавший деятельное участие в охране чести баронов Геккеренов, теперь с той же энергией устраивал почести убитому. Григорий Александрович хотел, чтобы отпевание возглавил для благолепия сам петербургский митрополит; митрополит уклонился. Не удалось заполучить даже второсортного архиерея. И все-таки не зря старался граф Строганов – представительный, дородный архимандрит и шесть священнослужителей предстояли у гроба.
В церковь пускали только по билетам (тем самым, где был указан Исаакиевский собор). На площади и в смежных улицах колыхалось море народное. Напрасны были все приказы: не отпускать ни в коем случае с занятий студентов, не освобождать ни под каким предлогом чиновников… Ничего не могли поделать ни полиция, ни жандармские заставы. Море народное вышло из берегов. Вал набегал на вал, чтобы докатиться до дверей церкви, наглухо закрытых и охраняемых полицией.
Среди высших государственных сановников и придворных чинов, прибывших на отпевание тела камер-юнкера двора его величества, с душевным облегчением молился Сергий Сергиевич Уваров.
Явился и генерал Адлерберг. Именно ему, интимному другу, дал личное поручение император – наблюдать и обо всем виденном донести.
Стоя в церкви среди почетных особ, генерал искал глазами вдову почившего и не нашел.
Присутствовал дипломатический корпус. Конечно, среди дипломатов не было голландского посланника. Не прибыл и прусский посланник Либерман, хотя и получил приглашение. По стойкости своих убеждений прусский посланник не считал возможным почтить память сочинителя, всю жизнь проповедовавшего идеи новейшего либерализма. На непоколебимого дипломата не подействовало даже то, что в сферах ощутилось некоторое новое веяние. Не было запрета к тому, чтобы явиться к гробу камер-юнкера, осужденного божьим судом, но принявшего христианскую кончину.
Что же удивительного, если даже министры явились? И что значило сияние образов в сравнении с блеском пышных эполет и орденов на мундирах молящихся! Церковь была переполнена – здесь были министры и генерал-адъютанты его величества, кавалерственные дамы и камергеры…
В Конюшенную церковь явился высший свет, чтобы торжествовать вместе со смертью. У дверей церкви, куда притекало волна за волной безбрежное море народное, утверждалось бессмертие поэта.
Церковная служба подходила к концу. Архимандрит вознес моление о том, чтобы господь упокоил новопреставленного в селениях праведных, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь вечная…
Началось последнее прощание. Долго ждал очереди Иван Андреевич Крылов. Пропустил вперед всех друзей покойного. Стоял, понурив седую голову, и вспоминал. Совсем недавно, как всегда невзначай, забежал к нему Пушкин. Как всегда, о многом быстро говорил. Иван Андреевич отвечал не торопясь, то ли по своему обыкновению, то ли потому, что хотел подольше задержать дорогого гостя. «Если бы знать, если бы тогда знать! – размышляет в горести Крылов. – Сам бы тогда связал его по рукам и по ногам и никуда бы не отпустил. А теперь вот…» Не тая слез, он последним подошел к гробу, словно самый близкий из близких.
Гроб сняли с катафалка. Раскрыли церковные двери. Печальное шествие появилось на паперти.
И вот тогда-то единым вздохом вздохнула площадь. Смели все полицейские кордоны. Каждый хотел прикоснуться к гробу. К Пушкину протягивали руки самые дальние. На мерзлые камни мостовой пролились горячие слезы.
Но уже опомнились полицейские. Процессия с гробом заворачивала в церковный двор. Там поставили гроб в подвал. Наглухо закрыли тяжелую дверь.
Граф Бенкендорф осуществил все меры пресечения, одобренные его величеством.
Медленно возвращались друзья поэта, отнесшие гроб. Народ по-прежнему заполнял площадь.
Александр Иванович Тургенев отправился к вдове. Наталья Николаевна ни о чем не расспрашивала.
Глава седьмая
Ранним утром 3 февраля царь занимался интимно-семейной перепиской. Он писал младшему брату, великому князю Михаилу Павловичу, развлекавшемуся на курортах Европы:
«С последнего моего письма здесь ничего важного не произошло, кроме смерти известного Пушкина от последствий раны на дуэли с Дантесом…» – Николай Павлович приостановился.
Может быть, монарх скажет свое слово об «известном Пушкине»? Ведь о нем говорит Россия. О нем отправили срочные донесения своим правительствам все аккредитованные в Петербурге дипломаты. Но совсем о другом думает русский царь; мысли, владеющие императором, сами ложатся на бумагу:
«И хотя никто не мог обвинить жену Пушкина, столь же мало оправдывали поведение Дантеса и, в особенности, гнусного отца – Геккерена…»
«Это происшествие, – продолжает Николай Павлович, – возбудило тьму толков, наибольшею частью самых глупых, из коих одно порицание Геккерена справедливо заслужено. Он, точно, вел себя как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривал жену его отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью…»
Николай Павлович долго не может успокоиться. Даже перо дрожит в его руке.
«Все это тогда открылось, когда после первого вызова на дуэль Дантеса Пушкиным Дантес вдруг посватался к сестре Пушкиной. Тогда жена открыла мужу всю гнусность поведения обоих, быв во всем совершенно невинна».
Последние слова написал особенно четко и твердо.
Царь все еще трудился над письмом, хотя ему оставалось досказать немногое: о том, что Дантес и Данзас, секундант Пушкина, находятся под судом.
«И кончится по закону, – коротко заключает император, – и, кажется, каналья Геккерен отсюда выбудет».
В то же утро император написал еще одно короткое письмо – своей сестре, бывшей замужем за наследником голландского короля.
«Пожалуйста, скажи Вильгельму, что я обнимаю его и на этих днях напишу ему, мне надо много сообщить ему об одном трагическом событии, которое положило конец жизни весьма известного Пушкина, поэта: но это не терпит любопытства почты».
Что хотел сказать император, убоявшийся собственной почты? Ясно одно: не поздоровится голландскому посланнику, аккредитованному при русском дворе. И вина его одна – сводничал Дантесу! Нет и не будет у царя других обвинений против убийц Пушкина. А пройдет время – и застрекочут чувствительные перья: «Государь император Николай I, разделив всеобщую печаль о смерти приснопамятного Пушкина, сурово осудил виновников гибели первого поэта России»…
И так пишется история!..
Посланник, неслыханно оскорбленный, оставался без защиты. Царь безмолвствовал. Русское правительство потворствовало либералам. Такое предположение барона Луи Геккерена казалось невозможным, но упорное молчание царя не оставляло места сомнениям. Барон Геккерен, чувствуя, что почва уходит у него из-под ног, решил искать защиты в Голландии. Он написал министру иностранных дел, барону Верстолку:
«Долг чести повелевает мне не скрывать от вас того, что общественное мнение высказалось при кончине господина Пушкина с большей силой, чем предполагали…»
Было бы нелепо отрицать этот печальный для благомыслящих людей факт, когда не сегодня-завтра петербургской историей несомненно займутся газеты всей Европы. Но барон Луи умеет защищаться.
«Необходимо выяснить, – продолжал он, – что это мнение принадлежит не высшему классу, который понимал, что в таких роковых событиях мой сын по справедливости не заслуживал ни малейшего упрека. Чувства, о которых я говорю, принадлежат лицам из третьего сословия, если так можно назвать в России класс, промежуточный между аристократией и высшими должностными лицами, с одной стороны, и народной массой, совершенно чуждой событию, о котором она и судить не может, – с другой. Смерть Пушкина открыла по крайней мере власти существование целой партии, главой которой он был. Если вспомнить, что Пушкин был замешан в событиях, предшествовавших 1825 году, то можно заключить, что такое предположение не лишено оснований…»
Если ослепло русское правительство, то пусть поймут в Голландии по крайней мере, что везде, где бы ни служил барон Геккерен, везде был и будет он верным слугой монархов, везде будет борцом против партий, которые колеблют троны и ниспровергают священные права аристократии.
Посланник снова задумался о непонятном и уже оскорбительном молчании русского монарха. В письме появились строки, могущие подсказать в случае нужды наилучшее для барона Геккерена решение королю Голландии:
«Его величество решит, должен ли я быть отозван или могу поменяться местами с одним из моих коллег… немедленное отозвание меня было бы громогласным неодобрением моему поведению».
Король Голландии, конечно, не допустит такой громогласной уступки русским либералам, как не склонен уступать и тем, кто подтачивает его собственный трон.
Впрочем, барон Луи все еще не расставался с надеждой: должен опомниться русский император! Не может он играть на руку партии Пушкина!
Выпады со стороны этой неуловимой партии продолжались. В тот же день, когда царь написал личные письма, он слушал очередной доклад Бенкендорфа.
– Вот, ваше величество, анонимное письмо, полученное по почте господином Жуковским, – Александр Христофорович положил перед царем письмо от неизвестного, «живущего уже четвертое царствование», потом извлек из портфеля еще одно анонимное письмо, полученное по городской почте другим царедворцем – графом Орловым. – Рука сходная, ваше величество, и партия одна.
Николай Павлович изучает письма. В письме, присланном Орлову, особо явственны чаяния неуловимой партии.
«Ваше сиятельство! – пишет неизвестный графу Орлову. – Лишение всех званий, ссылка на вечные времена в гарнизон солдатом Дантеса не может удовлетворить русских за умышленное, обдуманное убийство Пушкина…»
Царь углубляется в дерзновенное письмо Автор его перешел от убийства Пушкина к общему положению России:
«Дальнейшее пренебрежение к своим верным подданным, увеличивающиеся злоупотребления во всех отраслях правления, неограниченная власть, врученная недостойным лицам, – все порождает более и более ропот и неудовольствие в публике и в самом народе».
Царь отрывается от чтения. Неужто укроется от возмездия неуловимый враг? К гневу императора присоединяется извечный страх, который испытывает он со дня восшествия на престол. Тогда одних из «друзей 14 декабря» он повесил, других отправил в сибирские рудники, поручил борьбу с крамолой верному из верных, Бенкендорфу, – и что же? Идут годы – не умолкает голос смуты.
«Ваше сиятельство, – продолжает неведомый автор в письме к графу Орлову, – именем вашего отечества, спокойствия и блага государя («Он еще рядится в овечью шкуру, этот матерый волк!») просят вас представить его величеству о необходимости поступить сообразно с желанием общим, выгоды от того произойдут неисчислимые, иначе, граф, мы горько поплатимся за оскорбление народное и вскоре!»
Это звучит как прямая угроза мятежом. Император смотрит на подпись. Кто этот таинственный «К. М.»? Еще раз сличил руку в обоих письмах. Действительно схожи.
– По почерку и подписи, – отдает приказание царь, – надобно во что бы то ни стало добраться до сочинителя. Узнаешь имя автора – даю слово, его дело не затянется.
Александр Христофорович склоняет лысеющую голову в знак полного понимания. Однако легкое ли дело – обнаружить проклятое инкогнито! Сегодня один, завтра другой… Впрочем, пока не иссякнут подобные происшествия, прочнее утвердится Третье отделение.
– По обязанности, возложенной на меня вашим величеством, – говорит граф Бенкендорф, – считаю необходимым изобличить не только подобных зловредных шептунов, но уничтожить самый дух непотребства.
– Именно – дух непотребства! – Император в волнении ходил по кабинету. – Для того не пощажу ни труда, ни самой жизни… К слову, граф! Когда освободишь столицу от Пушкина? Какие причины промедления?
Гроб Пушкина третий день стоял в подвале Конюшенной церкви, за наглухо закрытыми дверями. Ворота, ведущие на церковный двор, тоже были на запоре. На безлюдной площади одиноко маячили шпионы Третьего отделения.
– Единственная причина промедления та, – отвечал Бенкендорф, – что задерживался до сего дня назначенный вашим величеством для сопровождения гроба действительный статский советник Тургенев.
– А коли не занят Тургенев никакой службой, то давно надлежало присоветовать ему не мешкать…
– Сегодня в ночь отправится по назначению, ваше величество!
– Ни часу доле! Какие меры взяты для наблюдения в пути?
– Для сего назначен весьма расторопный капитан корпуса жандармов.
Император начинает успокаиваться.
– Псковскому губернатору указания даны?
– Отосланы вчерашним днем, ваше величество!
Третье отделение работало не покладая рук. Псковскому гражданскому губернатору было послано помощником Бенкендорфа подробное указание:
«Имею честь сообщить вам волю государя императора, чтобы вы воспретили всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина. К сему не излишним считаю присовокупить, что отпевание тела уже здесь совершено».
На площади у Конюшенной церкви все еще маячат тайные агенты графа Бенкендорфа. То пройдется один из них с видом случайного прохожего, то сойдутся они и беседуют, как встретившиеся знакомцы, то, разойдясь, топчутся на морозе, дожидаясь смены.
Петербург жил, казалось, обычной жизнью. Спускался вечер. В лавках зажигали ранние огни. Никогда, однако, не бывало столько покупателей у книгопродавцов, как сейчас. Правда, покупатели незавидные – не в бобрах и не в енотах, однако же повылезали из всех закоулков…
Люди нарасхват покупали сочинения Пушкина. И, купив, бережно несли, как драгоценную память.
К театрам мчались семейные кареты и одиночные упряжки. Шли толпами усталые работные люди.
Потом стали закрывать лавки и самые жадные из купцов. Пустели улицы. Только будочники выглядывали из полосатых будок, провожая строгим взглядом запоздалого прохожего.
И вдруг на площади возле Конюшенной церкви засуетились дежурные шпионы. По приказанию явившегося сюда жандармского капитана сняли увесистый замок с дверей церковного подвала. Заскрипели тяжелые двери. Первым вошел в подвал жандармский капитан. Гроб заколотили в ящик, вынесли и поставили на сани. На этих же санях примостился Никита Козлов, старый слуга Пушкина. В переднюю тройку лихо вскочил жандармский капитан. Вслед за гробом ехал в возке с почтальоном Александр Иванович Тургенев.
Поезд стремительно промчался к заставе по безлюдным улицам.
Глава восьмая
Погиб поэт! – Невольник чести — Пал, оклеветанный молвой, С свинцом в груди и жаждой мести, Поникнув гордой головой!..Корнет лейб-гвардии гусарского полка Михаил Юрьевич Лермонтов передал свои стихи князю Владимиру Федоровичу Одоевскому.
Владимир Федорович и раньше знал этого корнета по его склонности к музыке, по встречам на музыкальных собраниях у графа Виельгорского. Подозревал он нелюдимого молодого человека и в тайной тяге к изящной словесности. А перед ним оказался истинный поэт, способный глаголом жечь сердца. Можно ли было ждать лучшего венка Пушкину?
Принимая стихи, Владимир Федорович не мог скрыть волнения. Лермонтов держался замкнуто, говорил об убийцах Пушкина резко, но коротко, только глаза его, большие, темные, выдавали неизбывную скорбь и гнев.
Может быть, и пришел-то гусарский корнет к князю Одоевскому только потому, что в журнале, который издавал Андрей Александрович Краевский при руководящем участии Одоевского, было помещено единственное достойное памяти Пушкина оповещение о его смерти. В этом оповещении сказано было:
«Всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое русское сердце будет растерзано».
Написал эти строки сам Владимир Федорович Одоевский. Знать этого корнет Лермонтов не мог. Но о первостепенной роли Одоевского в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду» единогласно свидетельствовали все сколько-нибудь прикосновенные к журнальному миру. Было, с другой стороны, совершенно очевидно, что этот друг Пушкина примет ближайшее участие в делах осиротевшего «Современника».
Итак, корнет Лермонтов передал свои стихи князю Одоевскому. В эти дни, забыв о прежних своих колебаниях, Владимир Федорович сумел понять многое. Поэт божьей милостью, каковым оказался Михаил Лермонтов, выразил с наибольшей полнотой чувства русских людей. И как же был утешен Одоевский мыслью о том, что на страницах пушкинского «Современника» появятся стихи Лермонтова!
Но в Петербурге с полной энергией действовал не только граф Бенкендорф, но и не менее распорядительный министр Уваров. Первый удар министра просвещения обрушился на «Литературные прибавления» – и именно за оповещение о смерти Пушкина, писанное Одоевским. Правда, выговор получил, как официальный издатель «Прибавлений», Краевский, но смысл грозного предостережения был достаточно ясен. Даже «Северная пчела», невнятно пробормотавшая, что «Россия обязана Пушкину за 22-летние заслуги его на поприще словесности», вызвала неудовольствие правительства. Нечего было и думать о помещении стихов Лермонтова в печати.
Тогда Одоевский нашел выход: стал давать списывать лермонтовские стихи всем желающим. Можно сказать, даже усердно их рекомендовал. Кроме того, стихи переписывали и у самого автора и у его друзей.
Несовершенные гусиные перья вступили в успешное состязание с печатным станком. Каждый повторял за поэтом:
Его убийца хладнокровно Навел удар… спасенья нет: Пустое сердце бьется ровно, В руке не дрогнул пистолет…Хладнокровный убийца затаился в посольских апартаментах, под охраной властей. А поэт, свершив суд над ним, обращал гневную мысль к зачинщикам, подстрекателям и пособникам убийства Пушкина:
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной Вступил он в этот свет, завистливый и душный Для сердца вольного и пламенных страстей?Петербургский свет слал кареты со спесивыми гербами к голландскому посольству. В большом свете шли балы. В аристократических гостиных чернили имя Пушкина.
Тайну убийства прятали и враги и друзья поэта, оказавшиеся вместе с ним под тяжким обвинением в неблагонадежности у царя и высшей полиции. Тайну прятали, а она выходила на свет. Анонимный автор письма к графу Орлову, укрывшийся под инициалами К. М., без обиняков назвал убийство Пушкина «умышленным, обдуманным». Действия самой власти больше всего походили на поспешное заметание следов.
Не прекращались толки и о семейных делах Пушкина. Недаром же друзья не допустили Наталью Николаевну на печальную церемонию в Конюшенной церкви. Боялись, конечно, не суждений избранного общества, приглашенного на траурную церемонию по билетам…
Отсутствие вдовы у гроба убитого мужа дало повод к новым толкам. О Наталье Николаевне не только говорили, о ней писали. К ней были обращены ходившие по рукам стихи:
…А ты! Нет, девственная лира Тебя, стыдясь, не назовет. Но кровь певца в скрижали мира На суд веков тебя внесет…Мысль «второго общества» работала упорно, страстно, шла по всем направлениям, чтобы понять причины катастрофы. Стихи корнета Лермонтова стали общим достоянием.
Михаил Юрьевич задержался в эти дни в Петербурге. По болезни он был освобожден от службы в полку, который стоял в Царском Селе.
Недомогание было несерьезно, но бабушка Михаила Юрьевича, дрожавшая над единственным внуком-сиротой, добилась, чтобы лечил его сам лейб-медик Арендт.
Пациент расспрашивал лейб-медика о предсмертных днях Пушкина. О чем еще можно было говорить? Арендт удивлялся наивности молодого гусара. Не желает ли он узнать всю подноготную? Впрочем, одно обстоятельство лейб-медик удостоверял категорически, ничем не рискуя: с первого взгляда он признал рану Пушкина совершенно безнадежной.
Уезжал лейб-медик – Лермонтова навещали великосветские родичи и знакомые. Он видел у себя дома все тех же ожесточенных гонителей Пушкина. Они были горды своим единомыслием с мнением высоких сфер.
Оставшись один, Михаил Юрьевич либо углублялся в шахматы, либо подолгу курил трубку. Успокоение не приходило. Нет! Он еще не сказал всего, что надобно сказать палачам свободы, гения и славы. Но скажет непременно!
Глава девятая
Весть о гибели Пушкина дошла до Москвы.
Профессор Погодин задумал устроить торжественную панихиду в Симоновом монастыре. Теперь, когда Пушкина не стало, было вполне уместно «наблюдателям» помолиться о нем со всем велелепием, с участием настоятеля монастыря и сладкогласных певчих. Нелишним было бы и надгробное слово, произнесенное златоустом «наблюдателей» – Степаном Петровичем Шевыревым. Все как должно сказал бы о Пушкине Степан Петрович, не впадая, разумеется, ни в какую крайность.
Но и «наблюдатели» показались подозрительны власти. Настоятелю монастыря был отдан приказ: служить панихиду, буде кто пожелает, только чередовому иеромонаху; никакого неподобающего церемониала в память частного лица не допускать.
Сам министр Уваров, управившись с петербургскими газетами и журналами, прислал строжайшее наставление московской цензуре: «охранять надлежащую умеренность и тон приличия, не допуская излишних похвал в статьях о Пушкине, буде таковые появятся».
Московская цензура все поняла: не допустила даже траурной рамки в печатном извещении о смерти поэта.
Тайный агент Бенкендорфа, приставленный для наблюдения в Москве, правильно рассудил, чего хочет высшее начальство. Он донес, что в московской публике слышится ропот единственно на то, что умершему стихотворцу Пушкину оказано слишком много внимания. А иных мнений, слава богу, нет.
Не считаться же, к примеру, с каким-нибудь литературным бунтарем вроде Виссариона Белинского, которому и помещать зловредные статьи негде. Нет, слава богу, для Белинского журнала в Москве.
Белинский мог откликнуться на смерть Пушкина только в письме, которое отправил в Петербург:
«Бедный Пушкин! Вот чем кончилось его поприще! Смерть Ленского в «Онегине» была пророчеством… Как не хотелось верить, что он ранен смертельно, но «Пчела» уверила всех. Один истинный поэт был на Руси, и тот не совершил вполне своего призвания. Худо понимали его при жизни, поймут ли теперь?»…
Письмо было адресовано Краевскому. Понятия не имел Белинский о том, что Краевский устраивал заговор против пушкинского журнала. Как негодовал Андрей Александрович на московского критика за его отзыв о втором номере «Современника»! Какими только словами не честил он Белинского в то время, беседуя с князем Одоевским!
Но теперь, став издателем «Литературных прибавлений», Краевский намеревается заарканить именно Белинского и привлечь его к работе в своем журнале, – разумеется, в желательном издателю направлении. О такой возможности он давно говорил князю Одоевскому, за что и был назван фантазером. И все-таки закинул удочку Андрей Александрович! Белинский в том же письме, где коротко сказал о смерти Пушкина, отвечал Краевскому. «…я не уступаю никому моих мнений, справедливы или ложны они, хорошо или дурно изложены». А оценивая «Литературные прибавления», и вовсе разошелся. «В журнале главное дело направление, а направление Вашего журнала может быть совершенно справедливо, но публика требует совсем не того, и мне очень прискорбно видеть, что «Библиотеке» опять оставляется широкое раздолье, что эта литературная чума, зловонная зараза еще с большею силою будет распространяться по России».
И кто этак пишет? Голодранец, оставшийся после закрытия «Телескопа» как рак на мели, изнуренный болезнью и дошедший до крайней степени нужды!
Смерть Пушкина ошеломила Виссариона Белинского. Казалось, унесла последние силы. Но стоило только подумать о тех, кто лишил Россию Пушкина, – и сейчас же возвращались силы, поднималась ярость, для которой не было выхода. Негде сказать правдивого слова о поэте, который был совершенным выражением своего времени и залогом великого будущего русской литературы. Негде писать Виссариону Белинскому о Пушкине, но с тем большим гневом обрушится он на литературную чуму и зловонную заразу. Связь этих мыслей очевидна, но не Краевскому же это объяснять. Придет время – и журнальный «хозяин» Краевский уступит Белинскому, даст ему возможность работать по велению его неподкупной совести. Это будет продиктовано веянием времени, запросами читателей и дальновидными расчетами Андрея Александровича на журнальный барыш.
«Поймут ли Пушкина? Поймут!» – отвечает себе Виссарион Белинский. Он сам будет считать своим первым долгом объяснить, что значит для России Пушкин и что таит в себе Россия, давшая миру Пушкина.
В Москве, как и в Петербурге, о нем идут разговоры везде, где есть люди, способные мыслить и чувствовать. О Пушкине льются пламенные речи в университетских коридорах. Да что университет! На окраине Москвы, в казенном здании больницы для бедных, в невзрачной квартире лекаря Достоевского, горько рыдал шестнадцатилетний подросток Федор Достоевский. И он ли один? Навстречу Пушкину поднималось племя младое, незнакомое. Оно начинало жизнь со знакомства с поэтом.
Белинский знал от Нащокина – ему, Белинскому, протянул Пушкин дружескую руку. Его звал в помощники по журналу. Не свершилось желанное. Но он все равно будет служить заветам Пушкина каждой написанной строкой.
В тот самый день, когда Белинский писал в Петербург, траурный поезд, отправившийся из Петербурга, был уже в Пскове. Опытный ездок Александр Иванович – и тот удивился: домчали гроб Пушкина до Пскова в девятнадцать часов!
Недолгими были хлопоты у губернатора. Получили новые бумаги к уездным властям – и снова в дорогу…
По мере приближения к Святогорскому монастырю все больше одолевала Тургенева настойчивая мысль – заехать в Тригорское. Еще в Петербурге слышал Александр Иванович, что перед дуэлью имел Пушкин важнейший разговор с дочерью владелицы Тригорского, баронессой Евпраксией Вревской. Как же не узнать тайное, что должно стать явным для истории?
Жандармский капитан не расставался с Тургеневым ни на минуту. По-видимому, его больше интересовали живые, чем мертвые. Оставили гроб Пушкина на последней почтовой станции, чтобы везли его прямо в монастырь, и поехали в Тригорское.
…Несколько месяцев назад Пушкин был здесь последний раз. В ту пору весна делала только первые, робкие шаги, но уже гомонили, хлопоча о гнездовье, озорные грачи. Синевой подернулись снега на Сороти. В перекличку с колоколами Святогорского монастыря звенел, сбегая с пригорка, проворный ключ.
В аллеях Михайловского парка ветер переговаривался со старыми липами. На липах медленно колыхались черные, мокрые ветви.
Печален был одинокий поэт. Здесь провел он годы заточения. Рядом с его кельей старая нянька Арина Родионовна вздыхала о горькой участи любимца.
Навсегда затихли ее медленные шаги. Не придут сюда ни Дельвиг, ни Пущин – друзья светлых лицейских дней. Одного давно уж нет в живых, другой далече. Разлетелись в разные стороны молодые обитательницы Тригорского. Только шумит да шумит опустевший парк.
Пушкин подолгу бродил по заснеженным аллеям. Что там, в Петербурге?..
А там известно что: царь, Бенкендорф, Уваров, великосветская чернь и холопы от литературы… Остановился, вглядываясь в светлеющие дали: что творится с Ташей? Молчат дремучие ели. Нет ответа.
Александр Сергеевич вернулся в дом. Стал писать в Москву, Погодину: «сегодня еду в Петербург…»
И уехал. По дороге остановился в Голубове, у Вревских. Ахнула от радости Евпраксия Николаевна. Потом долго, не торопясь, вспоминали былые годы, боясь пропустить самую малую безделицу. Счастлив тот, кто бережет воспоминания, если не суждено ему иное счастье.
«Поклон вам от холмов Михайловского, от сеней Тригорского, от волн голубой Сороти…»
У крыльца усадьбы Вревских уже стоял почтовый возок. Пушкин заканчивал письмо поэту Языкову, с которым пировал когда-то и в Михайловском и в Тригорском. Написал о голубых волнах Сороти и тяжело вздохнул. Еще скована Сороть, но вот-вот освободится. А как сбросить оковы с самого себя?..
Рука снова потянулась к перу. Получит письмо в своей далекой деревне Николай Михайлович Языков и прочтет совсем неожиданные строки:
«Пришлите мне ради бога стих об Алексее божьем человеке, и еще какую-нибудь Легенду. Нужно».
Евпраксия Николаевна Вревская стояла на крыльце до тех пор, пока не скрылась кибитка за поворотом. Александр Сергеевич уезжал в Петербург, полный новых замыслов. Должно быть, потому все больше светлели, казалось, вешние дали…
…Теперь на Псковщине стоят трескучие сретенские морозы. Скрипят на морозе полозья саней, в которых везут гроб Пушкина в Святогорский монастырь. Закутавшись с головой в дорожную шубу, едет в Тригорское Александр Иванович Тургенев, а рядом с ним сидит жандармский капитан.
В Тригорском встретили нежданных гостей Прасковья Александровна и младшие ее дочери, совсем маленькие девочки, сменившие разъехавшихся старших дочерей. Прасковья Александровна уже знала о смерти Пушкина, но только из писем. Дочь свою Евпраксию еще не видала.
Хозяйка радушно угощала гостей чем бог послал и украдкой испуганно поглядывала на жандармского капитана. Разговор не ладился, к тому же путники спешили в монастырь.
В монастыре установили гроб в церкви, распорядились насчет рытья могилы и вернулись ночевать в Тригорское.
Неутомим был жандармский капитан, но и его одолела наконец усталость. Капитан ушел спать.
Александр Иванович остался наедине с хозяйкой. Только теперь он мог рассказать ей обо всем, что произошло в Петербурге, но, кажется, самым наглядным свидетельством всех петербургских событий был для тригорской помещицы гость в голубом мундире. С опаской спрашивала Прасковья Александровна: чего ради приставлен к Тургеневу этакий караул? Как мог, успокаивал ее тревогу Александр Иванович и просил непременно отписать ему все, что узнается от баронессы Вревской.
Прасковья Александровна обещала и, вернувшись мыслями к Пушкину, топила каждое слово в горьких слезах. Плакала и опять оглядывалась на двери, за которыми почивал необыкновенный гость…
Под утро путники выехали в Святогорский монастырь. Туда пришли крестьяне из Михайловского. Могилу все еще рыли. В церкви пели последнюю панихиду. Когда открывались двери, было отчетливо слышно, как ударяются заступы о промерзшую землю.
В седьмом часу утра вынесли из церкви гроб. Подле него шел, зевая, невыспавшийся жандармский капитан. Опустили гроб в могилу. Застучали комья земли, ударяясь о гробовую крышку…
Когда все было кончено, Тургенев взял горсть земли со свежей могилы и несколько сухих ветвей с дерева, которое росло рядом. Жандарм наблюдал, не скрывая любопытства; впрочем, ни о чем не спросил.
Только в Пскове он, спеша в Петербург, расстался наконец с Тургеневым. Александра Ивановича удержала обычная его любознательность – надо было осмотреть псковские древности.
Приехав в Петербург, Тургенев не забывал о хозяйке Тригорского. Что нового узнает она от своей дочери, которой доверился Пушкин в роковые для него минуты? Несколько раз будет запрашивать Александр Иванович, пока наконец придет ответ:
«Теперь пишу вам без боязни, чтобы нескромные глаза не взглянули на мои строки… – Сейчас откроет что-то очень важное Прасковья Александровна: – Мы не будем спокойны, пока не скажете откровенно, не навела ли вам незабудка какой новой неприятности…»
О ком она говорит? О госте в голубом мундире, появление которого в Тригорском так ее поразило? Но ведь объяснял же Александр Иванович ясно, что сопровождает гроб Пушкина по прямому распоряжению царя. Может быть, пишет так иносказательно госпожа Осипова о незабвенном поэте?.. Вот и изволь разгадывать тригорские ребусы! И еще подчеркивает Прасковья Александровна, что пишет на этот раз без боязни нескромных глаз:
«…многое бы должно вам рассказать, чтобы вполне изъяснить все, что у меня на душе, и что я знаю… – Письмо только дразнит своей таинственностью: – …ужас берет, когда вспомнишь всю цепь сего происшествия…»
Вот и все. Никогда ни словом не обмолвится почтенная госпожа Осипова о том, что рассказывала ей Зизи, что узнала Зизи в Петербурге от самого покойника. И заключит осторожная владелица Тригорского свое письмо утешением Александру Ивановичу, взятым из священного писания: «Блаженны изгнанные правды ради, блаженны жаждущие правды, яко те насытятся».
Где же правда о гибели Пушкина?
Если немели уста тригорской помещицы, писавшей Тургеневу с оказией, минуя почту, то что же сказать о тех, кто жил в императорской резиденции? Софья Николаевна Карамзина писала брату в Париж:
«Бедный, бедный Пушкин! Как он должен был страдать все три месяца после получения этого гнусного анонимного письма, которое послужило причиной, по крайней мере явной причиной несчастья столь страшного…»
Итак, Софи писала о причине явной. Стало быть, были и другие причины, тайные? Но останавливается в начатом разбеге ее перо.
Андрей Николаевич Карамзин, бережно хранивший семейные письма, приходившие из Петербурга, мог бы перечитать одно из предыдущих писем сестры. Правда, Софи писала его до свадьбы Дантеса, когда многому сама не верила. Но и тогда знала она со слов самого Пушкина, может быть, самое важное.
«Слышал бы ты, – писала тогда Софи, – с какой готовностью он рассказывал сестре Екатерине о всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории; казалось, он рассказывает ей драму или новеллу, не имеющую никакого отношения к нему самому».
Вот и настало время вспомнить «новеллу», слышанную от Пушкина, пусть бы даже была наполовину создана «новелла» воображением поэта. Может быть, в ней-то и крылись тайные причины несчастья столь страшного?
Но уже произошли многие события. Ведь Софья Николаевна сама шла под жандармским караулом в ту ночь, когда переносили гроб Пушкина в Конюшенную церковь. Теперь будет молчать Софи о всяких «новеллах», в свое время рассказанных Пушкиным. Андрей Николаевич Карамзин прочтет в новом письме лишь ничего не значащую, зато вполне безопасную фразу:
«Я не могу тебе сказать, что именно вызвало эту дуэль, которую женитьба Дантеса делала, казалось, невозможной, и никто ничего не знает…»
Никто? И даже Петр Андреевич Вяземский? Петр Андреевич в минуту откровенности знай твердит:
– Не скоро доберешься до разрешения этой темной и таинственной истории… Теперь не настала еще пора подробно исследовать и ясно разоблачить тайны, окружающие несчастный конец Пушкина…
Петр Андреевич волнуется не зря. Его вместе с Жуковским обвиняют перед государем в том, что Пушкина положили в гроб во фраке, а не в камер-юнкерском мундире. Обвиняют Вяземского и в том, что он с каким-то значением положил в гроб Пушкина свою перчатку. Жуковскому еще хуже: тайная агентура донесла, что он перед запечатанием кабинета Пушкина будто бы похитил какие-то особо дерзкие рукописи…
Как тут скажешь хотя бы одно неосторожное слово?
Весть о смерти Пушкина идет от города к городу, от сердца к сердцу. Дошла до Воронежа. В горести воскликнул Алексей Кольцов:
– Прострелено солнце!
Но солнце пушкинской поэзии по-прежнему светит людям. В Воронеже или в какой-нибудь заштатной Чухломе, на московских землях или на волжских берегах, коли нет у людей пушкинской книги, тогда наперебой просят у счастливца заветную тетрадь, чтобы переписать пушкинские стихи.
Пушкина убили? Но разве можно убить надежду, честь и славу России? Убийцы хотят сделать самое имя поэта запретным? Раньше надобно запретить русским людям зваться русскими, а Руси – Русью.
Дойдет горестная весть за рубежи – поникнет головой Николай Гоголь: «Как жить России без Пушкина?» – А Пушкин живет и будет жить в его собственных созданиях. По завету Пушкина пишет Гоголь свою поэму. И страшна будет та поэма для всех мертвых душ!
Глава десятая
На дверях пушкинского кабинета все еще висела печать черного сургуча, наложенная Жуковским. Но настало время приступить к разбору бумаг.
Жуковский обратился к царю. Он предлагал: бумаги, которые по своему содержанию могут быть во вред памяти Пушкина, сжечь. И думалось Василию Андреевичу: как не найтись опасным бумагам? Он-то, во всяком случае, не поручился бы за их отсутствие.
– Непременно сжечь! – с полной охотой согласился император.
Но тут вмешался граф Бенкендорф, проявлявший все большую распорядительность:
– Предать те вредные бумаги спасительному пламени – не спорю! Однако не иначе, как после моего прочтения, ваше величество.
Бенкендорф встретил одобряющий взгляд царя. Чуть было не промахнулся Николай Павлович: а вдруг найдутся у Пушкина бумаги, которые могут привести от мертвого к живым заговорщикам?
Как всегда, вовремя вмешался верный Бенкендорф. Александр Христофорович счел необходимым в свою очередь разъяснить Жуковскому, почему вынужден он читать каждую строку, оставшуюся от Пушкина:
– Меру сию осуществить должно не во вред памяти покойного, но единственно для того, чтобы ничто не было скрыто от правительства, бдительность которого обращена на все без исключения предметы. Так я полагаю, ваше превосходительство, и смею верить, что нахожусь с вами в полном единомыслии.
Шаг за шагом Александр Христофорович продиктовал весь порядок разбора пушкинских бумаг.
Жуковский предлагал письма, хранившиеся Пушкиным, вернуть писавшим. Шеф жандармов уточнил:
– Не иначе, как после моего рассмотрения.
И так – по всем пунктам, вплоть до писем Натальи Николаевны. Правда, здесь Александр Христофорович проявил великодушие: он полагал возможным вернуть их вдове без подробного прочтения.
– Но непременно с проверкой точности ее почерка, – тотчас добавил граф Бенкендорф.
А главный удар был еще впереди: Бенкендорф уведомил Жуковского, что разбор пушкинских бумаг будет происходить, по воле его величества, при участии жандармского генерала Дубельта и не иначе, как в кабинете самого шефа жандармов!
Одним словом, жандармы становились вокруг Жуковского тесным кругом и готовы были разделить его труды!
Это уже было прямое недоверие, открыто выраженное Василию Андреевичу с высоты престола! За одно только участие его, проявленное к Пушкину в смертные дни, готовы были забыть долголетнюю службу Жуковского престолу и испытанную преданность императору. Положение поэта-царедворца становилось все более затруднительным. Ему никак не улыбалась мысль стать гласным помощником Третьего отделения.
– Полагал я, – отвечал граф Бенкендорф, – что уместнее было бы рассмотреть бумаги в таком месте, где даже нечаянная утрата оных не может быть предполагаема. – Граф поднял указующий перст, говоря о святости и неприкосновенности недр Третьего отделения. – Но… если вы, ваше превосходительство, находите сие для себя затруднительным, то, для доказательства моей совершенной к вам доверенности, буду просить генерала Дубельта о том, чтобы он разделил ваши труды в покоях вашего превосходительства.
Пришел день, когда Жуковский, в присутствии жандармов, снял печать с дверей пушкинского кабинета. Расторопные жандармы связывали рукописи, ставили на связках номера и укладывали их в сундук. Генерал Дубельт зорко наблюдал за работой подчиненных и с интересом рассматривал кабинет. Оглядел книжные полки и даже открыл стоявшую на письменном столе чернильницу. По образованности своей генерал немало слышал о сочинениях Пушкина. А ведь в этой самой чернильнице и черпал, должно быть, вдохновение стихотворец. Генерал Дубельт еще раз заглянул в чернильницу и быстро обернулся: Жуковский вынимал какие-то рукописи из старинного ларца. Дубельт тотчас к нему подошел и уже не оставлял больше в одиночестве.
Из семейства поэта никто не выходил. Наталья Николаевна ни во что не вмешивалась. Показалась только издали, когда выносили сундук из квартиры.
Теперь кабинет Пушкина был открыт для всех. При разборе пушкинской библиотеки кто-то обратил внимание на брошенные в углу клочки разорванного письма, писанного рукою поэта. Эти клочья укрылись от глаз самого генерала Дубельта.
Пройдет сто лет, раньше чем соединятся лоскуты воедино и вернется из забвения письмо Пушкина, написанное, но неотправленное им осенью 1836 года барону Луи Геккерену. Письмо, в котором Пушкин единственный раз сказал о совещании Геккерена с Дантесом, происшедшем у них «вследствие одного разговора», и где сам отнес это совещание, предопределившее сватовство Дантеса, ко 2 ноября. Одним словом, время вернет потомкам собственноручное свидетельство Пушкина о тех самых обстоятельствах, которые Жуковский обозначил в своих записях французским словом «révélations».
Хлопотливые дни переживал Василий Андреевич. В его покоях с утра появляется генерал Дубельт. Генерал больше всего интересуется письмами, которые получал и хранил Пушкин. На глазах у Жуковского он перечитал его собственные письма, писанные Пушкину в разное время. Иногда, задумавшись, посматривал на Жуковского с некоторой рассеянностью; иногда, найдя в письмах нечто достойное внимания, вполне дружески расспрашивал. Это, разумеется, не было похоже на допрос. Генерал Дубельт и поместился-то совсем скромно, в углу комнаты, и работал за небольшим, неудобным столиком, из тех, даже назначение которых не сразу определишь, – этакое хрупкое создание на изогнутых ножках!
Но бывали минуты, когда генерал и сам перечитывал Василию Андреевичу его письма. Преимущественно это были те наставления и выговоры, которыми не оставлял Пушкина Жуковский во все времена.
– Возвышенные мысли, ваше превосходительство, – одобрительно говорит генерал Дубельт. – По собственной молодости знаю: всего ценнее благонамеренный совет… Только вот эту строку никак не разберу. Не откажите в содействии.
Василий Андреевич смущенно читал неясное из собственного письма.
– Благодарю, всепокорнейше благодарю, ваше превосходительство! Прошу извинить за беспокойство. – Генерал опять погружался в занятия.
К вечеру и Дубельт и Жуковский запечатывали сундук, каждый своей печатью. Утром жандармский генерал тщательно осматривал печати, нисколько не стесняясь Жуковского. Потом они снова приступали к делу. Прочитаны были письма многих пушкинских корреспондентов. Ничего предосудительного не находилось. Дубельт становился похож на гончую, потерявшую след. Он удваивал рвение.
Жуковский чем ближе виден был конец пушкинским бумагам, подлежавшим разбору, тем больше уделял времени личным неотложным трудам. Он писал письмо о кончине Пушкина к отцу поэта. Письмо предназначалось для публикации в «Современнике». В задуманном документе важно было выверить каждое слово.
Уезжал генерал Дубельт – Жуковский радушно встречал Вяземского, Тургенева, Плетнева. Василий Андреевич усаживался в удобном кресле и приближал к глазам рукопись, испещренную поправками, вымарками, вставками.
– «Я не имел духу писать к тебе, мой бедный Сергей Львович», – с чувством начинал чтение Жуковский.
Он писал о Пушкине. Но очень скоро описание последних дней жизни поэта оборачивалось славословием царю.
Сочинение письма, несмотря на занятость Жуковского, успешно подвигалось. Уже были описаны дуэль и течение предсмертных дней, стойкость Пушкина в страданиях. Некоторые места требовали особого согласования. Здесь нельзя было допустить никакого расхождения в воспоминаниях. И снова читал друзьям свое произведение Василий Андреевич.
Статью слушали, но еще больше интересовались, как идет разборка бумаг. Не обнаружил ли чего-нибудь опасного генерал Дубельт?
– Еще не кончен просмотр, – отвечал Жуковский, – однако укрепляется надежда… Тем более должны мы быть во всеоружии.
На следующий день, проводив генерала Дубельта, Василий Андреевич долго и сосредоточенно готовился к продолжению письма для «Современника». Наивысшего парения мысли он достиг несомненно в следующих строках, посвященных посмертным дням:
«…особенно глубоко трогало мою душу то, что государь как будто соприсутствовал посреди своих русских, которые так просто и смиренно и с ним заодно выражали скорбь свою об утрате славного соотечественника. Всем было известно, как государь утешил последние минуты Пушкина, какое он принял участие в его христианском покаянии, что он сделал для его сирот, как почтил своего поэта, и что в то же время (как судия, как верховный блюститель нравственности) произнес в осуждение бедственному делу, которое так внезапно лишило нас Пушкина. Редкий из посетителей, помолясь перед гробом, не помолился в то же время за государя, и можно сказать, что это изъявление национальной печали о поэте было самым трогательным прославлением его великодушного покровителя…»
В то время, когда Жуковский готовил свою рукопись, он еще не знал, что и ему не позволят сказать в печати ни одного слова о дуэли и что придется ему переправлять весь текст, чтобы представить Пушкина умершим неизвестно от чего, не знал, что многие строки, так ему удавшиеся, не попадут в «Современник»…
Василий Андреевич сделал свое дело. Никто из друзей не возражал против текста статьи. Только профессор Плетнев обмолвился, но, конечно, не в присутствии Жуковского:
– Я поражен был сбивчивостью и неточностью его рассказа. Вот что значит наша история…
Жуковский творил историю по собственному разумению и требовал того же от других. Главные надежды возлагал он на Вяземского.
Вяземский не нуждался в понуканиях. В свое время император долго держал его в опале, а сейчас возникли против князя новые обвинения. Даже перчатка, положенная им в гроб Пушкина, могла превратиться в глазах власти в символический знак тайного общества.
Вяземский решил оправдать себя в письме к великому князю Михаилу Павловичу. Теперь читал Петр Андреевич, а Жуковский слушал.
– «В ту минуту, когда мы менее всего этого ожидали, увидали, что выражение горя к столь несчастной кончине, к потере друга, поклонение таланту были истолкованы как политическое и враждебное правительству движение».
Василий Андреевич опасливо покосился. Но Вяземский знал, что он хочет сказать:
– «Какой он был политический деятель! Он был прежде всего поэт и только поэт. Затем, что значит в России названия – политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Все это – пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно неприменимы… Пушкин был глубоко искренно предан государю, он любил его всем сердцем… Несколько слов, сказанных на смертном одре, доказали, насколько он был привязан, предан и благодарен государю».
Конечно, это глухое упоминание не шло ни в какое сравнение с речью, изобретенной за Пушкина Жуковским. Зато очевидцы из самых близких друзей Пушкина подкрепляли один другого.
Так защищали Пушкина друзья – Жуковский и Вяземский. Вместо них ответил убийцам Михаил Лермонтов. В его стихотворении «Смерть поэта» прибавились новые, завершающие строки:
…Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи! Таитесь вы под сению закона, Пред вами суд и правда – всё молчи!..А ему, корнету Лермонтову, все мало! Грозит всем стоящим у трона:
И вы не смоете всей вашей черной кровью Поэта праведную кровь!Россия, потерявшая Пушкина, обрела поэта, наследовавшего ему.
Глава одиннадцатая
Император, раз и навсегда осудивший обоих Геккеренов по соображениям вполне интимного характера, желал, чтобы дело было облечено в приличную законную форму. Участники дуэли: Пушкин, Дантес и секундант Данзас – были преданы военному суду.
Усердный аудитор сочинял вопросные пункты подсудимому Дантесу, переведенному из-под домашнего ареста на гауптвахту.
«За что именно у вас с Пушкиным произошла ссора или неудовольствие, последствием чего было настоящее происшествие?»
Нелегко было объяснить поручику Геккерену, не знающему русского языка, чего от него хотят. Члены военно-судной комиссии взяли на себя обязанности переводчиков. Судьи и подсудимый понимали друг друга как нельзя лучше. Труднее было аудитору изложить его объяснения по всем правилам судебного делопроизводства. В конце концов, по объяснению Дантеса, изложенному судейским чиновником, все дело сводилось к беспричинным нападкам Пушкина и столь же беспричинному вызову, от которого он сам в свое время отказался. Дантес, хоть и неискушенный в судопроизводстве, ввел этот козырь в игру немедленно. На этом фоне еще более беспричинным должно было выглядеть ничем якобы не вызванное оскорбительное письмо Пушкина к Луи Геккерену. В подтверждение своего показания Дантес сослался на письма самого Пушкина, представленные императору.
Ссылка подсудимого на письма, находящиеся у ею величества, обратила особое внимание судной комиссии. Комиссия вынесла решение:
«Представить по команде о всеподданнейшем испрошений у его императорского величества писем, на которые подсудимый ссылается в доказательство своих объяснений».
Между тем судьи удостоверились, что секундант поручика Геккерена виконт д'Аршиак выбыл за границу. В связи с этим допросили князя Вяземского, которому виконт д'Аршиак оставил подробное письмо о дуэли. Вяземский представил это письмо. В нем с протокольной точностью был описан весь ход поединка. По существу же дела Петр Андреевич не колеблясь ответил:
– Я никогда не слыхал ни от Александра Сергеевича Пушкина, ни от барона Жоржа Геккерена о причинах, имевших последствием сие несчастное происшествие.
Комиссия больше не тревожила Петра Андреевича. И сам Вяземский никогда и никому ничего больше не расскажет. Только в редких случаях обронит с оглядкой кому-нибудь из очень близких людей:
– Предмет щекотлив. До полной истины далеко. Вы не знаете всех данных, всех доводов. – И, нахмурясь, опять замолчит.
…Пока военно-судная комиссия вызывала через начальство секунданта Пушкина, подполковника Данзаса, и требовала послужные списки подсудимых, поступили испрошенные от императора письма Пушкина. Царь не имел больше в них нужды.
Письма были писаны по-французски. Члены военно-судной комиссии занялись переводом. Перевели первое письмо. Поручик Геккерен прав! Пушкин сам в ноябре отказался от своего вызова. Приложили к делу свой перевод пушкинского письма: «прошу господ секундантов считать мой вызов недействительным, так как я узнал стороной, что барон Геккерен решил жениться на девице Гончаровой после дуэли».
Так в поле зрения судной комиссии попало новое лицо – Екатерина Николаевна, баронесса Геккерен, рожденная Гончарова.
Когда же перевели письмо Пушкина к барону Луи Геккерену, то поняли и самые неискушенные из судей: важная роль в истории дуэли принадлежит Наталье Николаевне Пушкиной.
Расторопный аудитор немедленно составил новый вопросный пункт поручику Геккерену:
«…в каких выражениях заключались письма, писанные вами к господину Пушкину и жене его?»
Вопрос был затруднителен. Дантес не знал, какие его письма могли быть обнаружены у Натали. Он так и не знал о ней ничего! На всякий случай пришлось приоткрыть истину. В переводе на канцелярский язык его объяснение гласило:
«Посылая довольно часто к госпоже Пушкиной книги и театральные билеты при коротких записках, полагаю, что в числе оных находились некоторые, коих выражения могли возбудить щекотливость Пушкина как мужа…»
Нападки Пушкина были, оказывается, вовсе не так беспричинны. Но, спохватившись, Дантес сделал очень существенную для себя оговорку:
«…вышеупомянутые записки и билеты были мною посылаемы к госпоже Пушкиной прежде, нежели я стал женихом».
– Браво, мой аудитор – воскликнул, подписывая показание, Дантес. – Именно это я хотел подчеркнуть!
По-видимому, он был по-прежнему в безоблачном настроении, этот поручик. Пусть читает его показания хоть сам император. Разве не ясно, что после сватовства он совсем оставил Натали?
Тем временем судная комиссия допросила подсудимого подполковника Данзаса. Он подробно изложил объяснения Пушкина, данные поэтом в день дуэли на квартире д'Аршиака.
Положение Дантеса становилось нелегким. Конечно, он мог ничего не объяснять о причинах, побудивших его свататься к Екатерине Гончаровой, но вокруг имени Натальи Пушкиной продолжало вертеться все дело. Комиссия опять обратилась к Дантесу. Ответ его был категорический:
«Что касается моего обращения с госпожой Пушкиной, то, не имея никаких условий для семейных наших сношений, я думал, что был в обязанности кланяться и говорить с нею при встрече в обществе, как и с другими дамами, тем более, что муж прислал ее ко мне в дом на мою свадьбу, что, по моему мнению, вовсе не означало, что все наши сношения должны были прекратиться».
Но и этого показалось подсудимому недостаточно. Он говорил долго и много. В конце концов, когда переводчик все перевел, аудитор дополнил показание барона Жоржа Геккерена:
«К сему присовокупляю, что обращение мое с госпожой Пушкиной заключалось в одних только учтивостях, точно так, как выше сказано, и не могло дать повода к усилению поносительных слухов…»
И снова остался вполне доволен собой подсудимый; он оправдался перед императором по самому щекотливому обстоятельству. Вся остальная судебная процедура очень мало его волнует.
Иначе отнесся к этому показанию председатель военно-судной комиссии, флигель-адъютант полковник Бреверн. Поручик Жорж Геккерен начинает излишне много говорить о госпоже Пушкиной. Возникает прямая надобность в ее объяснениях. Но высокая рука охраняет Наталью Николаевну от всех неприятностей и волнений. Как же быть?
Полковник Бреверн внес на рассмотрение комиссии неожиданное предложение – немедленно привести дело к окончательному решению. Члены суда тотчас согласились.
Но этому вдруг воспротивился аудитор комиссии, ничтожный чиновник тринадцатого класса Маслов. Он даже подал рапорт! Он считал необходимым затребовать от вдовы «камергера Пушкина» объяснения о многом: о переписке с ней подсудимого поручика Геккерена, о поведении с ней обоих баронов Геккеренов… Наивному чиновнику казалось, что комиссия, не допросив Наталью Пушкину, допускает вопиющее нарушение судебной формы.
«Если же комиссии военного суда, – писал в рапорте аудитор Маслов, – неблагоугодно будет истребовать от вдовы Пушкиной по вышеназванным предметам объяснений, то я всепокорнейше прошу, дабы за упущение своей обязанности не подвергнуться мне ответственности, рапорт сей приобщить к делу для видимости высшего начальства».
Полковник Бреверн, читая рапорт, высоко поднял брови:
– Скажите! Заговорила судебная крыса!
Но и угомонить чиновника тринадцатого класса тоже ничего не стоит.
Так и состоялось окончательное постановление комиссии:
«…дабы не оскорблять без причины госпожу Пушкину требованием изложенных в рапорте Маслова объяснений, приобщив упомянутый рапорт к делу, привесть оное к окончанию».
Сам же аудитор Маслов и оформлял это постановление, уже без всяких возражений и с полным усердием.
Глава двенадцатая
Наталья Николаевна Пушкина еще оставалась в то время в Петербурге. Правда, хлопоты, связанные с предстоящим отъездом, были в разгаре. Мебель сдавали на хранение в склад. Рассчитывали прислугу. Готовили к зимнему путешествию теплое платье, обшивали детей.
Наталья Николаевна почти никого не принимала. Выезжала только в церковь, но, чтобы и здесь не быть на виду, облюбовала уединенную домашнюю церковь богомольного князя Голицына.
Возвращалась домой и могла часами сидеть в оцепенении. В опустевшем доме снова распоряжается Азинька. Азинька хлопочет, но находит время и для того, чтобы побыть с Натали. Они редко разговаривают о недавнем прошлом, но часто плачут вместе. Верный друг Азинька умеет все понять без слов. Она понимает, впрочем, гораздо больше, чем думает об этом Наталья Николаевна. Таша лишилась мужа, – она, Азинька, потеряла все. Снова быть ей только тенью в доме Натали. Так часто плачут они вместе, но каждая о своем. Потом вспомнит Азинька: столько перед отъездом дел! Слуги и швеи ждут ее распоряжений…
Наталья Николаевна ни о каких делах думать не может. Спасибо императору – в помощи осиротелому семейству он проявил истинную щедрость. В доме появились деньги, нет ни в чем нужды. Граф Григорий Александрович Строганов, назначенный опекуном к сиротам, нашел чиновника, который в свою очередь устраняет от Натали все деловые хлопоты.
Князь Одоевский и почтительный, благоговеющий перед памятью поэта Краевский разбирают его библиотеку. Из-за закрытых дверей кабинета слышатся негромкие голоса. Порой прислушается Наталья Николаевна и вздрогнет: «Кто там?» И сейчас же очнется: «Господи, упокой душу новопреставленного раба твоего…»
Приходил Жуковский. Говорил о вечном блаженстве душ, покинувших юдоль земную, и о рукописях Пушкина, прошедших жандармский осмотр. Рукописи оставались у Василия Андреевича для публикации в «Современнике» и в будущем собрании сочинений покойного. Только тетради с записями Пушкина по истории Петра император приказал доставить к нему.
Василий Андреевич был готов к новым трудам во славу Пушкина. Потом он ласкал притихших детей-сирот и не мог удержать слез.
Одним из немногих посетителей оставался Александр Иванович Тургенев. Уловив удобную минуту, он рассказывал новости Азиньке. Он уже передал ей список стихов Лермонтова. Теперь ходят по городу новые дополнительные строки. Только вряд ли того же автора: непомерно дерзки. Как бы опять не всполошились власти! Не дай бог!.. И осторожно передавал Азиньке новый список. Может быть, пожелает ознакомиться Наталья Николаевна?
Много и охотно рассказывал Александр Иванович о поездке в Святогорский монастырь. Говорил о михайловских мужиках, пришедших отдать последний долг поэту. Когда же переходил к посещению Тригорского, тут держал ухо востро. Сохрани бог обмолвиться неловким словом. Не жалуют в Тригорском Наталью Николаевну.
Наталья Николаевна слушала добрейшего Александра Ивановича, но сама ни о чем не расспрашивала. И Михайловское, и Тригорское – чужие для нее места. Она едет на Полотняный завод, к брату Дмитрию Николаевичу, и там проведет в трауре два года, как говорил ей перед смертью муж.
Наталья Николаевна с удовольствием видит, как умно и энергично распоряжается Азинька, и думает про себя: «Только бы скорее, скорее…»
Чуть не каждый день навещают вдову Пушкина Екатерина Андреевна и Софи Карамзины. Натали рассеянно участвует в разговоре, а мысль все та же: «Господи, только бы скорее!» Ничто не удерживает ее в Петербурге.
Когда до нее доходят вести о суде над поручиком Дантесом-Геккереном, она даже не прислушивается. Бог каждому указал свой путь. Да будет милостив император!
В первые дни Карамзины не могли смотреть на Натали без слез. А дни шли… Однажды, вернувшись домой, Екатерина Андреевна поделилась новыми впечатлениями:
– Боюсь тебе признаться, Сонюшка… Кажется мне, что горе Натали не будет ни продолжительным, ни глубоким. Не хочу впасть в грех осуждения, но, право, я не преувеличиваю.
– Мне тоже кажется, что Натали быстро успокоится, – в раздумье отвечала Софи.
– Бедный Пушкин! – Екатерина Андреевна горестно вздыхает. – Ради нескольких часов кокетства она не пожалела его жизни.
– Ведь Пушкин хорошо ее знал, – вторит Софи, – это Ундина, в которую еще не вдохнули душу.
Об Ундине Софи вспомнила не случайно – Василий Андреевич Жуковский часто и много читал у Карамзиных из своей новинки.
И все-таки, начав разговор о Натали, и Екатерина Андреевна и Софья Николаевна не решались поверить своим впечатлениям. Неужто так скоро будет забыт Пушкин?
Александр Карамзин, в свое время думавший, что женитьбой Дантеса кончится роман à la Balzac, теперь не находит места. Только теперь он узнал правду о Дантесе. Он говорит Екатерине Андреевне о бывшем приятеле, не выбирая выражений:
– Он всех нас, матушка, обманул! Ведь и после свадьбы он, оказывается, не переставал таскаться за Пушкиной. А я, осел, еще верил в его преданность Натали и любовь к Екатерине… Я на глазах у Пушкина пожимал ему руку… О низость! Каково было Пушкину это видеть!
Александру Карамзину не уйти от угрызений совести. Мать и Софи утешают молодого человека, впавшего в отчаяние. Они не углубят его страданий своими мыслями о Натали. Да простит ей господь!
Съездят Карамзины на Мойку и опять не могут отделаться от горьких наблюдений: пройдет, очень скоро пройдет острое горе Натали…
Впрочем, Карамзины не склонны к суровому обвинению Натальи Николаевны. Разве дело только в ней? Катастрофа с Пушкиным остается ужасной и во многом темной. Страшно вспомнить, что рассказывал он у Мещерских… Но пусть скорее умрут все кривотолки.
Из Парижа шлет домой неистовые письма Андрей Карамзин.
«…то, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества высшего круга, гостинной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать!), меня нимало не удивило: оно выдержало свой характер. Убийца бранит свою жертву… Это в порядке вещей».
Андрей Николаевич Карамзин многое угадал.
Настал прощальный день – 16 февраля. В квартире Пушкиных закончены все приготовления к путешествию. У подъезда ожидают кареты. Азинька снаряжает в дальнюю дорогу детей. Наталья Николаевна прощается в гостиной с Жуковским, с Далем, с Данзасом. Бледная, худая, с потухшим взором, в черном платье, она кажется живым и горестным воспоминанием о том, что произошло. Незаметно присматривается к Наталье Николаевне Софи Карамзина. «Горячка уже прошла, – размышляет она, – остались только слабость и угнетенное состояние. Но и то пройдет очень скоро».
Друзья покойного, собравшиеся для проводов вдовы, не могут скрыть волнения. Наталья Николаевна сдержанно-спокойна.
– Азинька, готовы ли дети?
Азинька убегает и возвращается.
– Сейчас, сейчас, Натали! Саше вздумалось было поупрямиться, но и его теперь одевают. А тем временем приедет и тетушка Екатерина Ивановна.
Александра Николаевна садится на минутку около Софи Карамзиной, чтобы сообщить ей новость:
– Сегодня к нам приезжала Коко. Она сказала, что прощает Пушкину…
«Вот еще тоже чурбан, да и дура вдобавок!» – возмутилась про себя Софья Николаевна.
…В гостиную входит запыхавшаяся, одетая по-дорожному фрейлина Загряжская. Она не в силах расстаться с любимой Натали, дочерью своего сердца. Екатерина Ивановна тоже едет на Полотняный завод и там пробудет с Ташей хотя бы первые недели. Пройдет время, сызнова расцветет Таша на вольном деревенском воздухе, а там кто знает, какую судьбу готовит ей всевышний… Мысли старой фрейлины возвращаются по привычке к Зимнему дворцу. Император так заботится о Натали! Он так милостиво о ней говорил! И разве не по его совету отправляется в утомительное путешествие Екатерина Ивановна?
Тетушка заботливо следит, как снаряжают в дальнюю дорогу ненаглядную племянницу, и едва удерживается, чтобы не посетовать вслух: да неужто нужно хоронить в глуши этакую красоту? Еще не выветрился из квартиры запах ладана, но далеко вперед смотрит фрейлина Загряжская.
Ничто не может удержать Наталью Николаевну в Петербурге. Она едет с детьми, с неразлучной Азинькой и с попечительной тетушкой на Полотняный завод. Тяжело ехать туда, где протекала безрадостная юность, откуда в страхе за свою участь писали сестры Гончаровы: «Что с нами будет?»
Но пусть хоть на Полотняный завод! Только бы уехать из Петербурга!
Все присаживаются в гостиной, по обычаю, в последний раз. Все желают благополучного путешествия Наталье Николаевне.
Опустевшую квартиру закрывают.
Глава тринадцатая
Разбухшее дело о дуэли поручика Геккерена с камер-юнкером Пушкиным, пройдя по разным инстанциям, было представлено наконец на высочайшее усмотрение. Вооружась карандашом, император раскрыл объемистый картон. В заключении генерал-аудиториата сказано было: «Неудовольствия между камер-юнкером Пушкиным и поручиком бароном Геккереном возникли с довольно давнего времени. Поводом к сему, как дело показывает, было легкомысленное поведение барона Геккерена, который оскорблял жену Пушкина своими преследованиями, клонившимися к нарушению семейственного спокойствия и святости прав супружеских…»
А что говорил он, император? Даже своей свадьбой, негодяй, хотел еще больше приблизиться к Натали! Карандаш грозно поднялся в руке Николая Павловича.
К делу была приложена справка, которая доставила особое удовольствие царю. Генерал-аудиториат писал о прикосновенных к делу иностранных лицах:
«Министр нидерландского двора, барон де Геккерен, будучи вхож в дом Пушкина, старался склонить жену его к любовным интригам с своим сыном поручиком Геккереном; сверх сего сеял в публике дурное о Пушкине и жене его мнение насчет их поведения…»
Еще раз попался старый сводник! Теперь действия русского императора, каковы бы они ни были по отношению к нидерландскому посланнику, будут основаны на неоспоримых документах.
Николаю Павловичу следовало решить участь осужденных судом.
Генерал-аудиториат предлагал:
«Поручика Геккерена, лишив чинов и приобретенною им российского дворянского достоинства, написать в рядовые; подполковника Данзаса, выдержав под арестом в крепости на гауптвахте два месяца, после того обратить по-прежнему на службу; преступный же поступок самого камер-юнкера Пушкина, подлежавшего равному с подсудимыми наказанию за написание дерзкого письма к министру нидерландского двора и за согласие принять предложенный ему противозаконный вызов на дуэль, по случаю его смерти предать забвению».
«Быть по сему, – размашисто написал царь, – но рядового Геккерена, как не русского подданного, выслать с жандармом за границу, отобрав офицерские патенты».
Кончив писать, еще раз утвердил свой приговор:
– К черту!.. И немедленно!
И так торопился Николай Павлович, что на следующий же день Дантес едва успел проститься с близкими.
В мартовский предвесенний день еще раз увидел Дантеса на Невском проспекте вездесущий Александр Иванович Тургенев. Дантес сидел в санях бок о бок с жандармом. Следом неслись другие сани – в них находился еще один жандармский офицер.
Вскоре бесславно покинет Петербург и голландский посланник, получивший бессрочный отпуск по настоянию русского царя, а вместе с ним навсегда оставит родину баронесса Екатерина Геккерен, спешащая к обожаемому мужу.
…В то время, когда жандармы мчали Дантеса на запад, Наталья Николаевна Пушкина обживалась на Полотняном заводе. В первые дни она никуда не выходила из своих комнат, даже к столу. При ней безотлучно находились тетушка Екатерина Ивановна и Азинька. Наталья Николаевна вспоминала Петербург, говорила о Пушкине и никогда – о Дантесе. Всевышний указал каждому из них свой путь. Да будет воля твоя, господи!
Фрейлина Загряжская очень одобряла такую покорность племянницы всевышнему и помаленьку заговаривала о будущем…
Екатерина Ивановна торопилась вернуться в Петербург до весенней распутицы. Но она непременно опять приедет к дочери своего сердца.
Тетушка осеняла племянницу крестным знамением и спешила с отъездом – весна-то, глядь, все дороги распустит!..
Глава четырнадцатая
Стремительно близится весна к императорскому Петербургу… Но кто посмеет нарушить благочиние столицы?
Едва вырвется из мокрого тумана солнце, едва бросит торопливый луч, а тучи уже гонятся со всех сторон, застилают небо черным студеным пологом. А коли заглянет любопытное светило в окна особняка, что стоит за чугунной оградой на набережной Мойки, тогда встанет из-за стола всемогущий граф Бенкендорф, своеручно задернет тяжелые шторы и, вернувшись к покойному креслу, раскроет секретный картон. Таких картонов становится все больше и больше, – какая же тут весна?
В Петербурге даже птичьего гомона не услышишь, когда пойдут на Марсово поле императорские полки. Рокочут барабаны, подсвистывают им осипшие от натуги флейты, скачет конница, отбивают шаг пешие батальоны – раз-два!..
Если бы по вешнему своеволью и вздумалось протиснуться между булыжниками какому-нибудь проворному лопуху, неумолимо затопчут его царские войска. Раз-два! Смирно!..
Облаком стоит над Марсовым полем пыль, забивается в глаза, в уши, в рот, глушит даже громовое солдатское «ура». В пыли тонет вся величественная картина и даже могучая фигура императора, если вздумается его величеству осчастливить парад своим присутствием. Прибудет император – и тотчас опустят все рогатки: никому нет больше ходу на Марсово поле. Только столбом вздымается новая пыль.
Но терпелива, упорна и сильна своей силой русская весна. Чуть не из-под снега брызнет клейкая зелень в Летнем саду. Из улицы в улицу распахиваются окна. По улицам бегут голосистые пирожники: «Кому, кому горячих?»
Вешние ручьи бурлят и стрекочут в каждой колдобине – и глядь, ухнула, грохнула Нева. Громоздится льдина на льдину, крутит и вертит на речной стремнине, – все сверкает, все несется… Вздохнула, пробудившись, река, вздохнула и пошла!
Народ толпами бежит на ледоход. Известно, охочи люди до беспорядков, и рогаток на них не напасешься.
Красавица Нева смеется, течет играючи мимо дворцов, обвивает большими и малыми рукавами пробудившиеся острова.
На островах подновляются барские дачи, что спесиво смотрятся в речное зеркало. На воротах вывешивают билеты: «Сдается в наем». Но дач никто не снимает: еще будут снегопады, да какие!
Стоит заколоченная даже та завидная дача, которую снимала в прошлом году Наталья Николаевна Пушкина. А в городе, в доме княгини Волконской на Мойке, в той квартире, из которой в глухую зимнюю ночь вынесли гроб Пушкина, обживаются новые жильцы. Нет от них никакого беспокойства графу Бенкендорфу. Придет время – расположится в этой квартире царское охранное отделение, и, как полновластные хозяева, будут ходить сюда явные и тайные полицейские шпионы. Какая же может быть весна?
Еще жарко топят в барских домах печи, только голытьба обогревается собственным теплом. Еще будочники не выползают из полосатых будок. Преет будочник в шубе и валенках, а глянет в оконце – срам смотреть: гомонит народ громче воронья. Но от квартального никакого распоряжения нету. Гаркнет служивый для порядка: «Расходись!» И опять сидит в будке, чешет в зашее – одолел насекомый зверь. Известно, всякая нечисть донимает своим лютым множеством…
А разве в словесности, к примеру, не так? Взять хотя бы «Северную пчелу» или «Библиотеку для чтения»… Ополчился было на литературную чуму, на зловонную заразу Виссарион Белинский, – поди, тоже мечтал, чтобы гулять ему по весне с пером-кистенем в руках. За то и отставили его от всех журналов. Ему же и пришлось лихо. Повезут теперь его, полуживого, лечиться на кавказские горячие воды. Не бунтуй против благонамеренной словесности!
Едет на Кавказ не по своей воле и сосланный императором Михаил Лермонтов. Не пиши недозволительных стихов! Не бери пагубного примера с Александра Пушкина! И об участи его помни: предостережений больше не будет!
Ох, долга и темна ты, черная ночь!..
Вместо Пушкина, составили книжку «Современника» новые редакторы – Жуковский, Вяземский, Одоевский, Плетнев и скромно приютившийся в этом созвездии имен неутомимый труженик Краевский. Вместе со старой гвардией он вернулся на осиротевший корабль. Теперь до времени не плыть «Современнику» к новым берегам, не искать до времени вешнего ветра.
В кофейнях читают письмо Жуковского о смерти Пушкина. Кто умилится красноречию сочинителя, кто промолчит, а кто с гневом закроет журнальную книжку да отмахнется от назойливых мух. Мухи гундосят и гундосят… Нет сил терпеть! И нет сил читать!
Но не прекратит и далее своих попечений о приснопамятном поэте Василий Андреевич Жуковский. Он готовит к изданию его сочинения. Где подправит, где сделает вымарку, а где впишет от себя, чтобы не было покойнику упрека в лжемыслии. По скромности утаит от читателя Василий Андреевич свой бескорыстный труд, не скоро освободится пушкинское слово от дружеских попечении Жуковского.
Догорает в Петербурге холодный день. Давно бы пора спуститься ночному мраку. Но не меркнет над городом свет. Светлеет, отражая бездонное небо, Маркизова лужа; светятся, струясь, невские воды; воздух, напоенный светом, трепещет.
И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла…С «Медным всадником» тоже будет немало хлопот Жуковскому, пока не исправит в пушкинской поэме все, что требовал от автора император…
Темна и долга ты, черная ночь!
И упрям же был Александр Сергеевич! А чего добился? Креста на могилу. Пагубную страсть имел к описанию народных мятежей. А где они, мятежники против бога и государя? Гордо реет императорский штандарт над Зимним дворцом. Высоко поднят для устрашения непокорных царский скипетр в царственной руке.
И вдруг в тот час, когда надо бы гасить в императорской резиденции последние огни, долетит откуда-то песня, одна из тех, о которых писал Пушкин, что живут они «во всегдашнем борении с господствующею силою»!
То ли артель тянет запоздавшую барку, то ли поют, возвращаясь в убогие жилища, работные люди:
Эх, надоели ночи, надоскучили…Стелется песня по реке, взлетает, вольная, в вольное небо. И где? Чуть ли не перед царским Зимним дворцом! Хмурится дворцовая громада, черным-черны оконные глазницы. Высится за Невой грозная Петропавловская крепость. Перекликаются часовые: «Слуша-ай!»
А песня взмыла еще выше:
Надоели ночи, надоскучили, эх!..Но долго лихолетье. Долго набирает силу народ. А когда наберет – ухнет, грохнет на Неве! Забурлит на стремнине жизнь!
Товарищ, верь: взойдет она, Звезда пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна, И на обломках самовластья Напишут наши имена!Будет по слову твоему, поэт!
Примечания
1
Браво (франц.).
(обратно)2
В буквальном переводе: «Мы не имеем больше Атамана, мы не имеем больше Степана Тимофеевича, про прозванию Стенька Разин. Взяли храброго, связали ему белые руки. Свезли его в Москву каменную и посередине славной Красной площади отрубили ему голову буйную» (франц.).
(обратно)3
В буквальном переводе: «ходящие голыми ногами» (франц.).
(обратно)4
Разоблачения Геккерена (франц.).
(обратно)5
В курсе (франц.).
(обратно)6
Обозрение (франц.).
(обратно)7
Сестре жены (франц.).
(обратно)8
Разоблачения Александрины (франц.).
(обратно)9
Грубости (франц.).
(обратно)10
Как вы поживаете? (Буквально: «Как вы себя носите?») (франц.).
(обратно)11
Моя законная (подразумевается – жена) (франц.).
(обратно)12
Барри Корнуэл – английский поэт и драматург, привлекавший пристальное внимание Пушкина своими драматическими опытами.
(обратно)13
Ты будешь жить! (франц.).
(обратно)
Комментарии к книге «Последний год», Алексей Никандрович Новиков
Всего 0 комментариев