«Смейся, паяц!»

21091

Описание

Александр Каневский – замечательный, широко известный прозаик и сценарист, драматург, юморист, сатирик. Во всех этих жанрах он проявил себя истинным мастером слова, умеющим уникально, следуя реалиям жизни, сочетать веселое и горестное, глубокие раздумья над смыслом бытия и умную шутку. Да и в самой действительности смех и слезы существуют не вдали друг от друга, а почти в каждой судьбе словно бы тесно соседствуют, постоянно перемежаются.В повествовании «Смейся, паяц!..» писателю удалось с покоряющей достоверностью воссоздать Времена и Эпохи, сквозь которые прошел он сам, его семья, близкие его друзья, среди которых много личностей поистине выдающихся, знаменитых.



1 страница из 2
читать на одной стр.
Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

стр.
Александр Каневский Смейся, паяц! ПРЕДИСЛОВИЕ

Самые значительные произведения это, на мой взгляд, те, которые хочется не только прочитать, но потом и не раз перечитывать.

Я имел радость приобщиться к повествованию Александра Каневского, когда оно ещё было рукописью, а сейчас вновь увлечённо, с большим удовольствием, приобщаюсь к нему, когда оно уже стало книгой.

Александр Каневский – замечательный, широко известный прозаик и сценарист, драматург, юморист, сатирик. Во всех этих жанрах он проявил себя истинным Мастером слова, умеющим уникально, следуя реалиям жизни, сочетать весёлое и горестное, глубокие раздумья над смыслом бытия и умную шутку. Да и в самой действительности смех и слёзы существуют не вдали друг от друга, а почти в каждой судьбе словно бы тесно соседствуют, постоянно перемежаются. Так и в книге, коя теперь перед вами, дорогой друг-читатель…

Уж который раз вспоминаю утверждение Льва Толстого, что главное в литературе – это воссоздание характеров человеческих, ибо только через них, людские характеры, можно воспроизвести характеры Времён и Эпох.

Вот и в повествовании «Смейся, паяц!..» писателю удалось с покоряющей достоверностью воссоздать Времена и Эпохи, сквозь которые прошёл он сам, его семья, близкие его друзья, среди которых много личностей поистине выдающихся, знаменитых.

Впрочем, подробно пересказывать талантливое, столь впечатляющее произведение нельзя: в него поклонники литературы должны сами вникнуть, погрузиться душой и мыслью. Я искренне завидую тем, кто впервые встретится с повествованием Александра Каневского. «Смейся, паяц!..», плачь и ликуй!.. Дари читателю желание не расставаться с тобой… Уверен, что так оно и будет!

...

Анатолий АЛЕКСИН,

Лауреат Международных премий,

Государственных премий СССР и России,

премии Федерации Союзов писателей государства Израиль.

«Выполнена ли твоя функция в этой жизни?

Если ты жив – нет»

(Ричард Бах)

ПРОЛОГ

В июне 2001 года в Киеве проходили мои творческие вечера. После первого выступления ко мне за кулисы пришли мои однокашники по школе, по институту, по юности. Я повез всех к себе в гостиницу, заказал пару бутылок коньяка, и мы хорошо посидели и повспоминали.

С первым тостом прорвался Олег Востоков (о нем я еще расскажу подробней). Он сказал:

– Давайте выпьем за двух великих женщин, которыми я всегда восхищался и пред которыми преклонялся – это Сашина мама, Ида Львовна, и Сашина жена, Майя. Они, как два крыла, помогли ему высоко взлететь. Мама подарила ему огромный запас оптимизма, веру в свои силы и великое умение радоваться жизни. Майя окружила его заботой и нежностью, дала возможность постоянно чувствовать себя любимым, великим, единственным. Она его добрый ангел, охраняющий от всех бед. Давайте выпьем за светлую память Иды Львовны и за здоровье и долгую жизнь Майечки!..

Через неделю ко мне прилетела Майя. Мы вместе поехали в Москву, порадовались встречам с дочкой, с внуками, с друзьями, а дальше… дальше кошмарный сон, вспышки в моем сознании: инфаркт, скорая, больница, сообщение о смерти, она в гробу, самолет, в котором мы впервые летим в разных отсеках; тель-авивский аэропорт «Бен Гурион», кладбище, масса людей, молитва рава, речи, плач, холмик земли, заваленный цветами; семь дней «шивы», когда сквозь квартиру прошло несколько сот рыдающих друзей, родственников, соседей, ее сослуживцев, ее учениц… И, наконец, опустевшие комнаты, кот Гоша, мяукающий у ее портрета, и я, оглушенный и растерянный, переосмысливающий свою жизнь…

Господи!.. Сколько недосказал, недодал, недоделал!.. Сколько обижал, сколько ранил, сколько принес боли и огорчений самым дорогим, самым любящим меня людям!.. Господи! Пожалуйста, сотвори чудо, верни их хоть не надолго, хоть на чуть-чуть, чтобы я успел попросить прощения, успел сказать, что многое только сейчас понял, что виноват, что никогда себе не прощу… Господи, я знаю, что это невозможно, но как же тогда мне жить дальше? Как?.. Земля уходит из-под ног – только теперь я почувствовал, что она вращается… Мама! Как ты сейчас мне нужна! Только ты смогла бы помочь мне выплакать мое горе. Но тебя уже давно нет на Земле. А сейчас нет и Майи. А я оставлен жить. Зачем? Что я еще не доделал?.. Деревья сажал, детей вырастил, книги написал… Но почему же такая кричащая боль в душе: все надо было не так, совсем не так, по-иному… Эх, если бы начать все сначала. Но и это невозможно: жизнь – не черновик, ее не перепишешь!..

ЗДРАВСТВУЙТЕ, ЭТО – Я!

Когда нянечка родильного дома первый раз вынесла меня в приемный покой, чтобы показать родственникам, моя экзальтированная тетя Софа издала такой крик, что младенцы, которые только-только появились на свет, с перепугу нырнули обратно.

Мою тетю можно было понять: у меня были огромные круглые глаза, которые занимали половину лица и никогда не закрывались, даже во сне, потому что на такие глаза никаких век не хватало.

Но это воспоминания моих родителей, а не мои. Мои же воспоминания начинаются с улицы Горовица (ныне Большая Житомирская), дом 19, где жила наша семья: папа, мама, дедушка, бабушка и я. Наш дом соседствовал с красивым необычным зданием кирпичного цвета. Это был первый в Киеве жилищный кооператив – Дом врачей. Все самые известные врачи города жили в этом доме, половина из них были детскими врачами, поэтому все они, не переставая, лечили меня. Я был болезненным и капризным ребенком, поэтому врачей приглашали ежедневно, естественно, за немалые гонорары. Половину жизни они провели у нас. Я уверен, что наша семья выплатила всем им все деньги, потраченные на покупку их квартир.

Годы шли, деньги тратились, здоровье не прибавлялось. Я был любознательным ребенком, поэтому познал все болезни: коклюш, скарлатину, корь, свинку, воспаление легких, дизентерию… Не говоря уже о длинных зеленых соплях, которые при малейшей простуде выстреливали из носа, как из двустволки, находясь всегда в постоянной боевой готовности. Кроме того, в носу у меня были вечно воспаленные аденоиды, таких огромных размеров, что удалить их можно было только вместе с носом. Если бы это произошло, я бы потерю носа даже не ощутил, потому что никогда им не дышал. Но мама решила мне его сохранить для красоты.

Нос рос вместе с аденоидами, и я его хорошо использовал. Обычно, когда ребенок падает, он выставляет вперед руки, чтобы смягчить удар. Я же наоборот, прятал руки за спину и приземлялся на три точки: на нос и на колени. Нос у меня постоянно был опухшим и синим, а колени красными от йода. С тех пор я полюбил эти цвета на всю жизнь.

Время шло, мои родители продолжали материально поддерживать всех врачей нашего города. Однажды мама повела меня к самому известному педиатру профессору Сегалу. Помимо того, что он был прекрасным специалистом, он еще славился в Киеве как известный остроумец. Когда меня привели к нему, я был в мохнатой меховой шубке, в меховой шапке и поверх всего обмотан шерстяным шарфом.

– Кто это его так одел? – спросил профессор.

– Бабушка, – ответила мама, – чтоб не простудился.

– Скажите, у вас есть люстра?

– Есть.

– Она висит на крючке?

– Да.

– Так вот, когда вернетесь домой, снимите люстру, а на крючок повесьте бабушку.

Выслушав рекомендацию Сегала, папа очень его зауважал и заявил, что советы такого специалиста надо выполнять. Но тремя голосами против одного семья приняла половинчатое решение: бабушку не вешать, но кутать меня прекратить. После этого я, действительно, болеть стал реже, хотя план по болезням все равно добросовестно выполнял.

Главным курирующим меня врачом был доктор Цвиткис, маленький шарообразный человечек, который и зимой и летом носил пиджак с теплой жилеткой. Из-под жилетки выглядывала золотая цепочка от часов, которые прятались в карманчике брюк. В руках у него всегда был толстый портфель, набитый всякими лекарствами. С тех пор этот образ человека в жилетке, с портфелем и цепочкой на животе, остался в моем сознании, как символ пожилого благополучия. А поскольку я всю жизнь был мальчишкой и очень боялся стать взрослым и солидным, поэтому по сей день, покупая костюм-тройку, я тут же выбрасываю жилетку, карманных часов с цепочкой не ношу и ненавижу портфели.

Доктор Цвиткис страдал от хронических запоров. Запоры были настолько непробиваемые, что в туалет он ходил со штопором. Поэтому боготворил моего папу, который снабжал его черносливами – тогда они были в дефиците. А папе их присылали с Кавказа в любом количестве. В благодарность доктор Цвиткис выписывал мне в два раза больше лекарств, чем положено. Кроме лекарств доктор Цвиткис пожизненно прописал мне куриный бульон, как можно больше и пожирней. Меня поили бульоном утром, днем и вечером, мне вливали его во все отверстия, даже клизмы делали из бульона. На моей совести столько сваренных для меня кур, что я до сих пор не могу им смотреть в глаза.

Папа долго жил на Кавказе и имел там много друзей. Я помню постоянно раздвинутый стол, за которым сидят усатые, черноволосые мужчины, пьют вино, поют красивые песни и с криками «Асса!» танцуют лезгинку, иногда даже на столе, между тарелками.

Раз в две недели, а то и чаще, папа получал посылку из Тбилиси, или из Кутаиси, или из Сухуми. В ящике находились две-три бутылки вина, засыпанные орешками, но без фамилии отправителя. «Кто-то едет!» говорил папа, и через день-два в квартиру вваливалась компания грузин, армян или абхазов, раздвигался стол, и начиналось шумное южное веселье. Я помню, как к моему ужасу и восхищению, один из гостей, огромный бритоголовый, зажал зубами стол и поднял его вместе с тарелками и бутылками. Когда спустя много лет я напомнил папе этот эпизод, папа гордо воскликнул: «Это Гоги, он это мог. Сейчас уже таких нет» И грустно повторил: «Нет!».

Когда меня, уже взрослого, спрашивали: «Как ты не устаешь каждый вечер принимать гостей?». Я отвечал: «У меня очень загульные гены».

Папа и мама обожали застолья. Помимо гостей с Кавказа у нас постоянно гуляли киевские друзья, большинство из них – актеры театра «Красной Армии», во главе с моим двоюродным дядей Анатолием Каневским, большим обаятельным хулиганом, с точеным профилем и густым обволакивающим басом.

– Дядя Толя, ваша лысина растет и растет, – заводил его я.

– Неправда, – парировал он, – она уже дошла до жопы и остановилась.

Папа работал в трех местах и зарабатывал довольно много, но это – для нормальной семьи. А при нашем образе жизни, конечно, денег не хватало. Тогда мама брала свою, по тем временам, роскошную супермодную котиковую шубу, несла ее в ломбард, получала деньги, и гулянки продолжались. Когда папа приносил очередную зарплату, мама шла в ломбард и выкупала шубу. Шуба-кормилица циркулировала из ломбарда домой и обратно в ломбард – там ее уже знали, ждали и встречали, как дорогую гостью.

В нашем доме была коридорная система: на каждом этаже – длинный коридор, вдоль которого, справа и слева, открывались и закрывались двери, ведущие в маленькие или большие комнаты. В каждой комнате жила одна, а то и две семьи. В конце коридора был туалет и общая кухня, в которой шипели друг на друга десятки примусов. На них жарились, варились, парились котлеты, борщи и компоты. Кухня была местом встреч, бесед, скандалов и объятий – этакое новгородское вече.

По утрам у туалета выстраивалась большая шумная очередь, все нервничали, все опаздывали на работу, все нетерпеливо перепрыгивали с ноги на ногу и дружно ругали счастливчика, завладевшего унитазом. («Что он там газету читает?»… «Если у тебя запор – становись последним!»…). Я уверен, что танец чечетка зародился у этого туалета.

Наша семья считалась преуспевающей: у нас были две комнаты, в девичестве – одна, разделенная перегородкой. В маленькой комнатке жили дедушка Лева и бабушка Люба. Большую, проходную комнату они отдали маме и папе после их свадьбы. Кроме того, у нас еще была своя маленькая кухонька и (даже страшно произнести, потому что это была уже вызывающая роскошь) свой микротуалет, в который входить можно было только боком и там, уже внутри, разворачиваться в исходное положение. И кухня и туалет были перестроены из какого-то темного чулана, но все равно мы считались очень богатой семьей, потому что обладали собственным унитазом!

Напротив нашей двери была комнатенка площадью два метра на полтора, в которой жила бабушка Цирл. Поскольку там помешалась только раскладушка, то бабушка Цирл вела лежачий образ жизни и постоянно спала. Когда вся наша семья уходила к кому-нибудь в гости, раскладушку со спящей бабушкой Цирл перетаскивали под нашу дверь, и она продолжала спать уже в коридоре, преграждая доступ в нашу квартиру. Тем самым мы поддерживали свою репутацию богатеев. Это привело к тому, что нас попытались ограбить. Охотились, в основном, за маминой шубой, но ворам не повезло. Они проникли в дом после очередной вечеринки, шуба в это время отлёживалась в ломбарде, квартира была заполнена пустыми бутылками, а в бабушкиной и дедушкиной комнате отдыхали наши гости – два огромных волосатых грузина, которые, к ужасу воров, вдруг появились, как два восточных джина.

– Заходите, гости дорогие.

– Мы… Мы… Мы случайно… Мы заблудились… – испуганно промычали «гости» и стали пятиться к дверям. У одного из них в руках была первая добыча: два хрустальных фужера, захваченных со стола.

– Выпить хотят, – догадались грузины, достали начатую бутылку, наполнили фужеры вином, и «гостям» и себе, чокнулись и произнесли:

– За знакомство!

Воры поспешно влили в себя вино и вылетели в дверь. Очевидно, они рассказали об этом всем своим коллегам, потому что с тех пор нас уже никто не пытался ограбить. Но все равно бабушка Цирл периодически лежала на своем боевом посту под нашей дверью.

Наши окна выходили во двор, и папа решил расширить площадь квартиры за счет пристройки балкона. Он договорился в архитектурном управлении, привел двух рабочих, и уже через неделю состоялась «премьера»: вся семья пила чай на новом балконе. Балкон был небольшой: три метра в длину, полтора – в ширину, но все равно это было еще одной демонстрацией нашего благополучия – все соседи подсчитывали, во сколько нам это строительство обошлось, и охали от своих предположений.

Появление балкона нанесло удар по моим гуляниям. Меня и так редко выводили во двор: там нехорошие мальчики, они ругаются и дерутся… Но поскольку ребенку положено дышать воздухом, меня вынуждены были выпускать на волю с десятками предупреждений, как там себя вести. Выходил я, конвоируемый бабушкой или мамой, шаг влево, шаг вправо – считался побегом, и меня немедленно возвращали домой. Но когда появился балкон, даже эти минипрогулки прогулки стали реже – ведь дышать воздухом можно и на балконе. А чтобы я не перевернулся через перила, папа каждый год, по мере моего вырастания, наращивал их высоту, прибивая к стойкам все новые и новые доски. Постепенно балкон превратился в колодец, и видеть двор я мог уже только сквозь щели между досками.

А У НАС ВО ДВОРЕ…

Наш двор состоял из большого двора и малого, называемого «второй». Во второй двор можно было попасть через узкий перешеек между домами. Там был пионерский форпост. Что такое форпост никто не знал, но это название притягивало меня, как магнит. Но попасть туда было не так просто: в перешейке постоянно дежурили пионеры и пионерки в красных галстуках – они пропускали только себе подобных. Я был пока еще октябренком, поэтому пройти не мог: кошек, собак и октябрят туда не пропускали. И только когда я устроил по этому поводу страшную истерику и пустил в дело свой «соплемёт», мама с кем-то переговорила и мне разрешили пройти в святая святых. Загадочный второй двор был величиной в кузов среднего грузовика. В нем с трудом помещалось какое-то сооружение, похожее на мусорный ящик, поставленный «на попа». Это и был таинственный пионерский форпост. В нем помещались не более трех человек, при условии, что они плотно прижмутся друг к другу и станут сплоченными пионерами. Что делать в этом форпосте, для чего его поставили – этого не знал никто, но пионеры гордились им и продолжали с утра до вечера нести почетное дежурство.

В первом дворе, в подвале, проживала Клавдия Ивановна, сестра известнейшей оперной певицы Литвиненко-Вольгемут. Она была портнихой. Шила плохо, но дворовые модницы стояли к ней в очереди, потому что информация о том, что им шила сестра великой актрисы, вызывала огромное уважение окружающих.

В другом подвале, напротив, жил одинокий дворник Ваня. Зимой он ходил в замасленной телогрейке, летом – в рубашке из мешка: прорезал в мешке дыры для головы и для рук – получилась безрукавка, которую он подпоясывал веревкой. У него в комнате стояли козлы, он всё время пилил и рубал: дрова, доски, собственную мебель. Во двор выходил всегда с топором. Когда подметал, топор торчал у него за поясом. И в магазин он шел всегда с топором, и в поликлинику. Мы, дети, подсмотрели, что он не пользуется ножом: и хлеб и колбасу он не нарезал, а отрубал. На лице у него торчала неопрятная, клочковатая щетина – очевидно, он и брился топором.

На втором этаже, под нами, жила семья скрипача Горелика. Он работал в оркестре театра оперетты, днем уходил на репетиции, а вечерами – на спектакли, поэтому уже с утра надевал свою «рабочую» форму: смокинг и бабочку – в ней ходил в туалет, стоял в очереди в магазине, гулял по двору. Особенно эффектно он смотрелся рядом с дворником Ваней.

Несмотря на занятость в оркестре, Горелик успевал делать детей, их у него было шестеро, мал мала меньше. Каждый день его постоянно беременная жена Лиза протискивалась в окно и взывала на весь двор: «Ромка, Янка, Борька, Фирка, Нинка, Тамарка – обедать!..» Когда в доме бывало что-то вкусное, она конкретизировала свой призыв: «Ромка, Янка, Борька, Фирка, Нинка, Тамарка, идите кушать жареную курицу, оладьи со сметаной и компот из вишен!..». Названия блюд она выкрикивала по несколько раз, чтобы не осталось ни одного соседа, кто бы не услышал и не позавидовал такому изобилию. Причем, кричала так громко, будто у неё начались преждевременные роды.

Перед окнами Клавдии Ивановны росла шелковица. Она была не просто деревом, а испытательным полигоном ловкости и отваги для всех дворовых мальчишек: требовалось взобраться на самую вершину и сорвать там хотя бы несколько сладких ягод. Все наши пацаны уже побывали на ней, и не единожды, а меня, конечно, не пускали. Но однажды, когда бабушка на минутку отвернулась, заговорившись с соседкой, я подбежал к шелковице и пулей взобрался на неё. Пулей – это мне так показалось, на самом деле я полз со скоростью контуженого червяка, но всё-таки добрался до первой ветки. Тут раздались испуганные крики моей бабушки, которая стала трясти дерево, чтобы заставить меня немедленно спуститься. Ей это удалось, и я тут же приземлился на уже апробированные три точки, после чего недели две мои колени были красного цвета, а нос – синий и опухший. Сейчас я понимаю, что величина моего носа – результат беспрерывных падений: опухоли не успевали рассасываться, им приходилось твердеть и увеличивать размер носа.

ЛЮБИМОЕ ЧАДО

Как я уже сообщил, я рос единственным ребенком у четырёх нянек, поэтому, естественно, был избалованным и капризным. Чтобы меня покормить, семья устраивала театрализованное представление: мама садилась к пианино и играла какой-нибудь марш; дедушка надевал на голову кастрюлю и стучал по ней, как по барабану, в ритме маминого марша; папа опускался на четвереньки, сажал меня на спину и, изображая лошадь, взбрыкивал задними ногами; бабушка бежала рядом с ложкой манной каши, которую периодически впихивала мне в рот, а я тут же её выплёвывал на гриву своего коня. Манную кашу мне готовили с маслом, мёдом, вареньем, орехами, изюмом… Когда я вырос, я стал есть всё без разбора: варёное, жареное, пареное… Я ем так истово и заразительно, что напротив меня всегда сажают людей с плохим аппетитом и через пять минут они уже уплетают за обе щеки. Таким же аппетитом обладал и мой младший брат Лёня. В молодости, на вечеринках, когда мы сидели за столом рядом, постепенно все блюда и бутылки перемещались в нашу сторону и быстро опустошались – нас называли «братская могила». По сей день я ем всё, даже куриный бульон (Светла память доктору Цвиткису!). И только одно блюдо не беру в рот, не могу, даже под дулом пистолета – это манную кашу: накормили на всю жизнь! Для того чтобы чего-то добиться, я выработал специальную методику: когда, проходя по улице, видел в витрине что-нибудь привлекающее меня, останавливался, указывал пальцем и требовал: Купи! – Некогда, потом купим, – отговаривали меня.

– Купи, – повторял я уже угрожающе и с плачем бросался на тротуар. Точнее, это был не плач, а хорошо отработанный вой, громкий, пронзительный, что-то вроде сирены воздушной тревоги, только более мерзкий. Кроме того, лёжа на животе, я выстреливал из носа две зелёные сопли, своё самое действенное оружие (Сопли и вопли – это, наверное, про меня.) При этом одет я был очень изысканно: штанишки и жилетка из чёрного бархата, под жилеткой – ослепительно белая шёлковая рубашка с пышным жабо, на шее – большой белый бант, на ногах – белые шикарные лаковые туфли с чёрным кантом (когда Красная Армия «освобождала» Польшу, дядя Толя вместе с театром тоже был там, освободил Польшу от этих туфель и привёз их мне), на голове – чёрный берет, под беретом – огромные чёрные глаза. Конечно, я привлекал внимание прохожих, особенно, когда во всём этом одеянии бросался на тротуар с воплем «Купи!». Собиралась толпа, давались педагогические советы.

Если со мной были дедушка, бабушка или папа, они немедленно покупали всё требуемое. Если была и мама – она затаскивала меня в ближайший подъезд и шлёпала по попе, отчего я выл ещё громче. В подъезд врывались дедушка с бабушкой и с криками «Бандитка! Ты же убьёшь его!», отбирали меня у мамы, отводили домой, в свою комнату, и всячески успокаивали. Я затихал, но стоило маме вернуться, я снова становился сиреной, причём, выл ещё громче, чтобы было хорошо слышно в соседней комнате, то есть, я выл персонально маме. Этим оружием я пользовался довольно долго, до рождения брата Лёни. Но об этом позже.

Больше всего я любил гулять отдельно с папой. Это выражалось в том, что гулял папа, а я сидел у него на плечах. Папа обычно шёл на какую-нибудь деловую встречу, с ним рядом шагали один или два его сослуживца, и меня очень радовало, что папа со мной на плечах шагал так быстро, что его спутникам приходилось бежать вприпрыжку, догоняя нас. К папе часто приходили сотрудники, их было много, но я запомнил двоих, потому что они всегда приносили мне подарки: один – книги, другой – пирожные. Я с нетерпением ждал прихода каждого из них, но особенно любил, когда они являлись одновременно.

Читать я стал очень рано, с пяти лет. Читал всё подряд: книги, журналы, газеты, справки, квитанции, что попадалось под руку. Со временем я стал сам активно добывать книги, особенно, в эвакуации, когда книг было мало, мы обменивались друг с другом. Читал запойно, в день по две книги, а ночью, с фонариком под одеялом – третью. Я благодарен судьбе за это увлечение, ибо при хваткой детской и подростковой памяти прочитанные тогда книги вошли в мой духовный багаж на всю жизнь. Когда в школе начинали «проходить» очередного писателя, учителя поднимали меня, и я на память шпарил и стихи, и прозу.

В нашей семье работали все, кроме бабушки Любы – она вела хозяйство и пасла меня. Но она часто болела, лежала в больницах, и тогда за мной смотреть было некому. Вот и решено было на семейном совете отдать меня в детский сад. О том, как я воспринял это решение, рассказывать не буду – не хватит ни словарного, ни эмоционального запаса. Могу только сказать, что когда меня по утрам волокли в садик, мой рёв слышали не только в нашем квартале, но и на соседних улицах, он доносился даже до Крещатика. В Киеве стало намного меньше опозданий – я устраивал побудку половине города.

Меня водили в очень хороший садик, не знаю, почему я его так ненавидел. Подозреваю, что это был подсознательный протест против стадности: на прогулку водят парами, укладывая спать, надевают одинаковые ночные рубашки, одновременный подъём, одновременная еда… Этот протест сохранился во мне и крепчал с годами: я убегал из пионерских лагерей, я до сих пор не хожу на организованные экскурсии…

В детском саду впервые проявилась моя склонность к лидерству. Я знал на память все детские сказки и стихотворения и, когда воспитательница начинала читать про репку, я, опережая её, уже рассказывал про мышку. Я устраивал «конкурентные» чтения, шпарил на память «Мистера-Твистера», «Дядю Стёпу», «Илью Муромца», отвлекая детей от «запланированных мероприятий». Через самое короткое время я стал заметной политической фигурой в детском садике, сколотил свою команду и назначил себя Чапаевым. Анкой-пулемётчицей была девочка Ляля в белой мохнатой шубке и вязаной шапочке с бомбоном, а Петькой – Марик Кудло, самый маленький мальчуган, но самый активный и энергичный. Нашей политической программой было – бить баб. Мы натягивали скакалку поперёк аллеи, низко у земли, и с воплями и гиканьем, гнали туда толпу девочек, которые спотыкались о скакалку и валились на землю. Мы, торжествуя, прыгали вокруг поверженных и кричали «Да здравствует революция!».

Когда за мной приходил папа, сбегались все воспитательницы и наперебой жаловались ему на моё поведение. Папа слушал, вздыхал и говорил: «Боже мой, какой это страшный признак: я их тоже в детстве бил». Папа нравился женщинам, поэтому каждая воспитательница старалась оттеснить его в сторону и интимно поведать дополнительные подробности моего хулиганского поведения. Поскольку все воспитательницы были молодыми и симпатичными, папа начал задерживаться в садике. Тогда за мной стала приходить мама.

Когда мне было шесть лет, родился Лёня. Он был младшим в семье и, естественно, всё внимание переключилось на него. По рекомендации доктора Цвиткиса, который Лёне достался по наследству, его кормили сухариками, размоченными в сладком чае. Я ужасно ревновал, закатывал истерики, отказывался от пирожных и марципанов и требовал таких же сухариков, «как у Лёни». После рождения младшенького я стал кушать почти нормально, и вообще, меньше выпендривался. Теперь моей основной задачей было следить, чтобы Лёне не перепало чего-то больше, чем мне.

Через год после рождения Лёни меня стали готовить в школу. Повели к директору, советовались, какой портфель купить, чёрный или коричневый, сообщили, что я читаю, пишу, считаю до тысячи, словом, объяснили, что школа получает готового вундеркинда. Директор вымученно улыбался, кивал, пожимал всем руки и в ужасе представлял себе, что его ждёт, когда я приду к нему в школу. Но ему повезло: «Двадцать второго июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, что началася война» – помните эту песню? Завыла сирена воздушной тревоги, возникла паника. Только на моей улице и в соседних кварталах не испугались этой сирены: они думали, что это меня ведут в детский садик. Потом пошли бомбёжки, вспышки ракет, уханье зениток. На крыше дома врачей стоял зенитный пулемёт, который строчил не переставая, даже после бомбёжек. Во время тревог все бежали вниз, в подвал. В эти дни дворник Ваня стал самой заметной фигурой: по ночам в его комнате укладывали спать маленьких детей. На крышах домов дежурили специальные команды, которые хватали упавшие зажигательные бомбы и бросали их в бочки с водой.

Мы, пацаны, конечно, переживали, что должны отсиживаться в подвале и не можем сбивать фашистские самолёты и ловить зажигательные бомбы. Но зато мы активно включились в отлавливание шпионов. Сотни очевидцев рассказывали по радио, что видели шпионов, подающих знаки немецким самолётам с помощью мигающих фонариков, в газетах призывали к бдительности. И мы бдили. Ребята постарше следили за прохожими, кандидатами в шпионы – обычно, это были интеллигенты в шляпах. Пионеры усилили охрану форпоста, уверенные, что именно на него нацелены все бомбы. Мне же было поручено с балкона следить за теми, кто входит в наш двор и, при первом же подозрении, бросать в них камни, которые мне предварительно доставили снизу. Я метал камни в каждого входящего, вплоть до почтальона, метал и прятался в комнате. Если снизу доносились крики и проклятья, я радовался, что поразил шпиона, и ему будет неповадно ходить в наш двор.

Через несколько дней после начала бомбёжек папа решил нас из Киева вывезти подальше. Он понимал, что его вот-вот призовут в армию, поэтому действовал очень оперативно: в начале июля у нас уже были билеты на поезд до Сухуми, где жили два папиных брата, Исаак и Аркадий, и сестра Нина, не говоря уже о многочисленных друзьях. Папа утешал маму и бабушку, что это ненадолго, что война быстро закончится победой, и в доказательство приводил строчки из популярной довоенной песни: «И на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом»… Так что мы ехали, как в отпуск: мама – в плаще, я – в морской курточке «капитанке» и в бескозырке с надписью «Герой», а Лёня – в белом плюшевом пальтишке. На всех троих был один чемоданчик.

Сразу после нашего отъезда папу мобилизовали, но поскольку у него за несколько месяцев до начала войны открылась кровоточащая язва желудка, его забрали на какой-то военный завод, с которым вскоре он был эвакуирован в Сибирь, в город Сталинск, ныне Новокузнецк. Последними выезжали дедушка с бабушкой. Эвакуация шла полным ходом, в панике и неразберихе. Билетов достать было невозможно, удирали на телегах, на велосипедах, пешком. Спас дядя Толя. Их театр был подчинён командованию фронтом, за неделю до прихода немцев их эвакуировали в выделенных для театра вагонах, куда дядя Толя «воткнул» дедушку и бабушку. Они доехали до Харькова, а оттуда, уже самостоятельно – до станции Тихорецкая, которая находилась недалеко от Сухуми. Когда они добрались до нас, в Сухуми, во всех дворах, уже рыли траншеи, называемые «щели», куда полагалось прятаться при бомбёжках, и обклеивали оконные стёкла полосами газетной бумаги, крест на крест, чтобы стёкла не разлетались от взрывной волны.

Всё это было оправдано – немцы приближались к Кавказу. Папа, понимая, что песня, которая обещала разгромить врагов «малой кровью и на вражьей земле», оказалась легкомысленной лгуньей, прислал нам вызов от завода и слал телеграмму за телеграммой, призывая не откладывать выезд. В конце августа мы впятером двинулись в Сибирь, через всю страну, с бесконечным количеством пересадок, с ночёвками на вокзалах, с многочасовыми стояниями в очередях за билетами, с потерей чемодана, который украли на одном из перронов – и, в конце концов, прибыли в город Сталинск…

ВО ГЛУБИНЕ СИБИРСКИХ РУД

Нас поселили в рабочем посёлке, километрах в трёх от города, в одном из двухэтажных бараков, в двухкомнатной квартире. В одной комнате жила мамина сестра, тётя Софа, со своими детьми, Ромой и Светой, в другой – мы с бабушкой и дедушкой. Папа дни и ночи проводил то на заводе, то в больнице, изредка навещал нас и приносил несколько кусочков белого хлеба, которые ему выдавали как язвеннику. Туалета в квартире не было, воды тоже. Воду приходилось приносить в вёдрах, а в туалет – бегать на улицу. В сентябре ещё было ничего, но в декабре, в январе, когда мороз доходил до 45 градусов, когда даже ругательства замерзали на лету, каждый поход в туалет приравнивался к полярной экспедиции. Единственным преимуществом такого туалета было то, что там долго не задерживались. И, представьте себе, никто не простужался, даже мы, хотя мамин плащ, моя «капитанка» и Лёнино плюшевое пальтецо были не самой лучшей одеждой для Сибири. Со временем мы добыли телогрейки и старую шинель, из которого местная портниха сшила маме элегантное пальто и мама смогла ходить на работу. Потом устроились на работу и тётя Софа, и дедушка. На хозяйстве оставалась баба Люба, которая следила за нами и готовила еду. Обычно это была картошка, из которой она умудрялась придумывать разные блюда. Если у неё было несколько морковок и хоть одна луковица, она варила суп, который почему-то называла юх. Кастрюль не было, поэтому юх варился в ведре, на всю семью. Если лука было побольше, она готовила фальшивое жаркое, естественно, без мяса, но мы его обожали. Если кроме картошки вообще не было ничего, баба Люба делала пюре, заправляя его вместо масла кипятком – кипяток выдавался в неограниченном количестве. Если не было и картошки, тогда наступал полный… капец: приходилось перебиваться морковным чаем без сахара.

Мы, дети, выходили на поиски подножного корма: искали чёрную ягоду, которая называлась поздника, сдирали смолу с деревьев – её можно было жевать, выменивали на карандаши у местных пацанов жмых – выжимку после приготовления подсолнечного масла, она вкусно пахла и считалась деликатесом. Когда же папа раз в месяц приносил бутылку спирта, которую ему выдавали на заводе, кто-нибудь мчался на рынок и выменивал её на буханку хлеба – и начиналось пиршество: бабушка варила юх, выдавала нам по ломтю хлеба и командовала:

– Мочайте его в юх! Мочайте – будет сытно.

И мы «мочали». Мы вылизывали миски до блеска, не оставляя ни капельки на дне: надо было накушаться, завтра еды могло уже не быть. По сей день, как бы я не был сыт, я не оставляю ничего на тарелке: эта привычка есть «под облиз» сохранилась у меня с тех, военных лет. И ещё: с тех пор и по сей день, когда ночью я слышу гудок паровоза или тепловоза, мурашки пробегают по позвоночнику – это воспоминания о ночных посадках и пересадках, когда толпы людей с мешками и чемоданами бросались к вагонам, отталкивая и затаптывая друг друга. Как-то на телевидении меня спросили, помню ли я войну – я ответил: она у меня в позвоночнике.

Когда стали приходить американские посылки – полегчало. Каждая посылка – это паёк американского солдата: банки тушёнки, яичный и молочный порошки, топлёное масло, шоколад, галеты и, непременно, презервативы. Однажды мы с Ромой наткнулись на них и, решив, что это воздушные шарики, надули их всех и развесили на ниточках. Можете представить себе реакцию взрослых и их попытки убедить нас, что это специальные чехольчики для хранения огурцов.

После получения зарплат, мама и тётя Софа ходили на базар и приносили молоко и масло – на это уходила вся зарплата. Молоко было замороженное, в форме миски, в которой его замораживали. Нам, детям, отбивали по куску и мы его сами «растаивали» или просто сгрызали.

С наступлением весны всем жителям посёлка выделили землю под огороды. Наша семья предоставила каждому ребёнку по грядке, и каждый сажал там, что хотел. Меня мучили лавры Мичурина, я решил скрестить свёклу с морковкой и брюквой, поэтому в каждую лунку вложил по три семени, рядышком, чтоб они срослись. Выросло по три рахитика, которые мешали друг другу. Я связывал их нитками в пучки, которые бы заставили их соединиться. Но мне не дали довести эксперимент до завершения. Видя, что я калечу будущий урожай, моих рахитиков повыдёргивали и вместо них посадили картошку. Я рыдал от обиды, понимая, что был на пороге открытия нового овоща, я даже название ему уже придумал: свёклобрюкв или морквосвёкл.

Поскольку мы приехали в середине сентября, то в школу я пошёл с опозданием. Школа находилась в городе, в трёх километрах от посёлка. Естественно, никаких автобусов не было, приходилось топать пешком. В семь утра, когда было ещё темно, мы выходили из дому, я, Рома и Света, и, держась за руки, чтоб не сбило ветром, шли вдоль берега реки Томь, притока Оби, зимой в мороз, осенью и весной – в дождь и слякоть. Ветер неистовствал, пытаясь столкнуть нас в реку. Нас не сдувало только потому, что зимой мы до пояса погружались в снег, а весной и осенью – по колено в грязь.

В школе я впервые узнал, что я – еврей. Это меня очень удивило. Как я уже писал, друзья папы и мамы были разных национальностей, русские, украинцы, грузины, армяне, греки… Но никто никогда это не акцентировал. А тут нас стали дразнить: «Узе приехал на козе» или «Два еврея, третий жид по верёвочке бежит». Местные мальчишки окружали кого-нибудь из эвакуированных еврейских ребят и требовали: скажи кукуруза. Не дай Бог, если парень картавил – начинались насмешки, улюлюканье, издевательства. Когда они подошли ко мне с тем же требованием, я подчёркнуто раскатисто произнёс: кукур-р-руза.

– Начитанный! – уважительно произнесли маленькие расисты.

Но это не значит, что меня оставили в покое – насмешки продолжались. Но однажды, когда они довели меня до исступления, я схватил какой-то дрын и стал лупить моих экзекуторов, по спине, по голове, по лицу. Их было трое и всех их я «приголубил», кого до синяков, кого до крови. Был дикий скандал, меня «прорабатывали» на педсовете, а учительница Доба Михайловна, которую мы называли Сдоба или Булочка, вызвала маму. Но после этого случая ко мне перестали цепляться и даже зауважали. С тех пор я понял необходимость применять силу, когда встречаешь тех, кто иного языка общения не понимает.

Спустя много лет, это уже было в Киеве, мой сын пошёл в школу и там столкнулся с той же проблемой.

– Папа, – огорчённо спросил он меня, – это правда, что мы евреи?

– Правда, ответил я. – И все соседи в нашем доме тоже евреи, и все киевляне – евреи, и вообще, все обитатели Земли – евреи, но не все об этом знают.

На какое-то время сын успокоился.

УРА! МЫ ВОЗВРАЩАЕМСЯ

В конце 1943 года завод, на котором работал папа, перевезли в Сталинград и через некоторое время мама, я и Лёня, переехали к нему. Такого разрушенного города я никогда в своей жизни больше не видел: всюду развалины, груды кирпича, обломки бетонных блоков, скрученные от пожаров трубы, остатки обгоревшей мебели… Были здания, в которых рухнула только одна стена, открыв квартиры на разных этажах, как в театре, когда показывают дом в разрезе. Но это были не декорации, это были чужие жизни, вернее, их остатки: на одном этаже сохранились книжный шкаф и письменный стол, на другом – металлическая кровать со сгоревшим матрацем, из которого вылезли пружины; на третьем – детская педальная машина и ночной горшочек… Всё это обугленное, разрушенное, искорёженное – театр военных действий.

Мы жили опять в рабочем посёлке, опять в бараке, но теперь папа мог чаще бывать дома. И он, и мама предупреждали, требовали, умоляли, чтобы я не ходил в развалины. Там остались неразорвавшиеся мины и снаряды. Сапёры проделали сквозь завалы тропинки, по которым можно было ходить, но мы, мальчишки, конечно же, лазили в самых нехоженых местах, где можно было найти немецкие каски, медали, погоны, патроны, трубчатый порох из снарядов и даже пистолеты и автоматы. Находили и мины-сюрпризы в виде симпатичных игрушечных яичек, фонариков, авторучек. Каждый день гремели взрывы, каждый день кому-то отрывало руку, ногу, выбивало глаз. Но уцелевшие продолжали свою мальчишескую деятельность: по вечерам мы разводили костёр и бросали туда патроны с трассирующими пулями. Это было моё любимое развлечение: патроны взрывались, и светящиеся пули со свистом летели в разные стороны. Мы с весёлыми воплями бросались на Землю и пули пролетали над головой. Кроме патронов в костёр бросали трубчатый порох, который, загоревшись, с воем проносился над нами, вращаясь по совершенно непредсказуемым траекториям. До сих пор не представляю, как я остался цел и невредим – когда-нибудь задам этот вопрос своему ангелу-хранителю.

Осенью 43-го был освобождён Киев. Весной туда возвратились дедушка с бабушкой и тётя Софа с детьми. И в её квартире, и в нашей жили люди, вселённые туда по ордерам. Поэтому тёте с детьми и дедушке с бабушкой предоставили общую двухкомнатную квартиру по улице Чкалова, и они стали усиленно звать нас. Мама очень скучала по Киеву и, конечно, нацелилась на отъезд. Папа пытался возражать, но мама его убедила, что ей надо ехать: пока его демобилизуют, она найдёт работу, получит квартиру и папа вернётся уже в собственное жилище. Если мама чего-то хотела, она всегда добивалась своего. Я уверен, что она могла бы уговорить даже тигра стать вегетарианцем. Поэтому летом 1944-го года мы уже были в Киеве, получили две койки в нашем семейном общежитии, одну для мамы, одну для нас с Лёней, и мама стала искать работу. Она устроилась бухгалтером в большой строительный трест и через десять месяцев получила комнату в коммунальной квартире, где было трое соседей, а ещё через год – вторую, там же. Это была необыкновенная удача – квартира оказалась просторной, с большой кухней, длинным коридором, даже с кладовкой, но самое главное, в одном из лучших районов Киева, в начале Печерска, в Липках. До революции здесь жили купцы первой гильдии, крупные предприниматели, местная аристократия, теперь этот район облюбовали «слуги народа» – секретари ЦК, министры, руководители армии, КГБ, МВД и так далее. Рядом с нашим домом, за трёхметровым каменным забором, стоял особняк председателя президиума Верховного Совета Украины, через полквартала от нас, за ещё более высоким забором – дом генерального секретаря компартии Украины. После десяти вечера проезд по нашей улице был закрыт до утра, чтобы народ не мешал отдыхать своим слугам. Наш район просто кишел министрами и партийными боссами. С их сыновьями и внуками я учился в школе, многие их дочери, племянницы и жёны впоследствии стали моими любовницами, так что я не напрасно жил в их окружении: я им улучшал породу.

Переехав на Печерск, я начал порхать по школам, из одной в другую. Это происходило так: в конце учебного года маму приглашали в кабинет директора, где показывали мой табель с оценками: по всем предметам пятёрки, а по поведению – четвёрка, а то и тройка. Директор ставил условие: «Если вы его заберёте из нашей школы, мы исправим поведение на пятёрку, дадим похвальную грамоту и отличную характеристику. Только заберите!» Мама соглашалась, и я становился украшением новой школы. Через год всё повторялось: «Если вы его заберёте…» И я, взмахивая крылышками похвальных грамот, перелетал в следующую школу.

Первая школа, в которую я поступил, приехав в Киев, находилась на Гоголевском переулке, сейчас её нет, давно закрыли. Переехав на Печерск, я пошёл в 94-ую школу, которая затем стала женской, а впоследствии, тоже закрылась. (Почему-то все школы, в которые я поступал, вскоре прекращали своё существование. То ли рок, то ли совпадения, но когда я переходил в новую школу, мне уже сразу было её жалко, и я с ней заранее прощался.)

Дольше всего я задержался в 147-й школе, которая находилась возле моего дома, на Крутом Спуске. В этой школе мне особенно запомнились пончики. Время было голодное, всё по карточкам, а нам их продавали очень дёшево, несколько копеек за штуку, каждому по пончику. Все сдавали свои деньги в общую кассу, и кто-то один шёл в буфет, покупал на всех и приносил в класс. Собирать деньги и идти покупать было очень выгодно, потому что в классе всегда несколько человек отсутствовало и тот, кто покупал, выкладывал за них свои деньги и получал эти пончики себе. Каждый с нетерпением ждал своей очереди. Единственным, кто отказывался от этой сладкой обязанности, был я, потому что страшно боялся, и по сей день боюсь, приобщаться к общественным деньгам, чтобы меня не заподозрили в каких-нибудь махинациях. Наверное, это своего рода психоз, но и в детстве, и в юности, и в зрелости я всегда категорически отказывался от обязанности общественного казначея. Так вот, тогда в классе, я всегда уступал свою очередь Вальке Склярику – он обожал эту деятельность. Это был первый бизнесмен, которого я встретил в своей жизни. Свои дополнительные пончики он перепродавал желающим за тройную цену. Но этого ему было мало, и он изобрёл ещё одну возможность заработка: принеся в класс поднос с пончиками, он кричал: «На хапок!», и все бросались к подносу. Естественно, самые сильные успевали схватить по два-три пончика, а слабым ничего не доставалось. Склярик же в результате этой операции, получал ещё несколько пончиков, которые он предварительно прикарманивал до «хапка». С тех пор я часто вспоминал Склярика, когда то здесь, то там, пытаясь замести следы своих махинаций, устраивали «хапок», в разных отраслях, в разных «жанрах». «Хапок» – это была спасительная возможность поживиться чужим и списать за счёт беспорядков и хаоса.

Мы были дети войны, много повидавшие, рано повзрослевшие, никого не боялись, поэтому, конечно, нашим педагогам приходилось несладко. Над теми, кого не любили, издевались страшно. Например, учительнице химии, ненавидимой всеми, намазывали стул вишнёвым клеем, который прихватывал намертво, и ей приходилось либо вылезать из юбки, либо бежать жаловаться директору вместе со стулом. Чтобы сорвать нелюбимый урок, на перемене поджигали киноплёнку, затаптывали огонь, и класс заполнялся чёрным едким дымом, от которого задыхались не только учителя, но и все ученики… Но мы шли на эти жертвы во имя святого дела: сорвать урок. Выбор средств был неограничен, мы были неистощимы на выдумки, переходящие в безжалостные подростковые издевательства. То в ящике учительского стола поджигали порох, и к середине урока стол прогорал, загорался, и его весело и долго тушили. То на страницу классного журнала с поставленными на уроке двойками, к концу урока опрокидывалась бутылка чернил, предварительно подвешенная у потолка, прямо над столом…

Но зато, если мы любили, то преданно и беззаветно. Помню, был у нас преподаватель математики Дремлюга, толстый, лысый, смешной бегемотик. Он пришёл к нам в середине учебного года и понимал, что у него есть те первые две минуты, в течение которых он либо удивил и заинтересовал нас, либо потерял навсегда. Поэтому, впервые войдя в класс, вместо традиционного «Здравствуйте, дети! Я ваш новый учитель», начал с протяжной украинской напевностью: «Я родился в маленьком еврейском местечке Меджибодже и вместе с еврейскими голопузиками бегал к ребе в хедер. И ребе говорил «А-а-алеф», и мы все повторяли «А-а-алеф», и ребе говорил «Бе-е-ет» и мы все повторяли «Бе-е-ет»…

Это было неожиданно, нетрадиционно и конечно, он нас удивил, и мы стали с интересом слушать. Он продолжил свои истории, незаметно вводя в них разные математические задания, правила, формулы. К концу урока он полностью покорил нас, мы даже не заметили, как проглотили ту порцию знаний, которую он нам выдал, и с нетерпением ждали следующей встречи. Так пугающий предмет математика стал одним из самых любимых, появились отличные оценки, даже самые беспросветные двоечники выползли на тройки.

Помню учительницу украинского языка и литературы с не совсем украинским именем и отчеством – Сима Исааковна. Она придумала свой метод вызывать наш интерес: где-то раздобыла приключенческую повесть «Шхуна «Колумб» на украинском языке и в конце каждого урока, минут по десять, читала её нам. При этом предупреждала: «Если на следующем уроке будете хорошо и быстро отвечать, у меня останется больше времени на чтение». Естественно, мы выучивали домашнее задание на зубок, быстро и чётко отвечали, с нетерпением ожидая продолжения. На этом примере я впервые ощутил великую привлекательность сериала.

Учитель географии Георгий Петрович был классным руководителем нашего 7-Б класса (это уже в 147-й школе). Он изобрёл самый притягательный «магнит», заявив: кто будет хорошо знать его предмет, того он запишет в географический кружок, в который войдут и девочки из соседней женской школы, с руководством этой школы он уже договорился. Начался ажиотаж, каждый хотел попасть в этот кружок, поэтому буквально зазубривал названия рек, озёр, горных хребтов, вулканов – за это Георгий Петрович два раза в неделю водил нас в женскую школу, где мы официально знакомились с девочками.

Как я уже писал выше, интерес к противоположному полу был огромен. В моём классе учился Лёня Грабовский, впоследствии известный украинский композитор, а тогда – маленький, худенький отличник с двумя прозвищами: Гробик и Юродивый. Лёня был единственным сыном у разведённой мамы, которая держала его в строгости и повиновении. Она рьяно оберегала его нравственность: не отпускала на наши вечеринки, не разрешала вечерних прогулок – не позднее десяти вечера он должен был возвращаться домой.

Лёня очень боялся мамы и безропотно выполнял все её требования. Но его сексуальный интерес был обратно пропорционален его телосложению: он запойно рассматривал все принесенные в класс непристойные рисунки и, смакуя, пересказывал нам фривольные подробности из «Декамерона». Этот его повышенный интерес и его вечернее затворничество дало нам повод для весёлого развлечения: однажды, как бы не замечая его присутствия, я, Юра Смирнов-Несвицкий и Коля Высоцкий стали обсуждать наши приключения. Из разговора вырисовалось, что каждый вечер, после двенадцати, балерины из театра оперетты бегают голыми по безлюдной улице до стадиона и обратно – это входит в их обязательные тренировки. История была дикой и нереальной, но Лёня заглотнул: совершенно потрясённый, он подошёл к нам и робко спросил: «Неужели это правда?». Мы, как бы смущённые тем, что он услышал, пытались неумело выкручиваться: «Нет, это не совсем так, но… Видишь ли… Словом, тебе это не надо знать». Наше поведение его ещё более раззадорило, и он просто взял нас за горло, требуя подробностей. Посопротивлявшись, мы сдались, взяв с него страшную, клятву о неразглашении. С тех пор, каждое утро, Леня, раскрыв рот от вожделения, с горящими, как у вампира, глазами выслушивал наши отчёты об очередном забеге голых танцовщиц, о форме и размерах их грудей, ног и прочих деталей. Лёня погибал, сгорая от страсти, а мы, за его спиной погибали от хохота, каждый раз добавляя новые подробности о наших взаимоотношениях с голопопыми балеринами: как мы их выманиваем из толпы, как они с нами задерживаются на ночном стадионе, что они нам позволяют, и как мы этим пользуемся. Тут шли такие подробности, что бедный Лёня или приближался к потере сознания или стремительно мчался в туалет. Это сексуальное издевательство продолжалось несколько месяцев, до тех пор, пока он, доведенный уже до невменяемости, нарушил мамин запрет и в двенадцать ночи спрятался у театра Оперетты, в ожидании вожделенного пробега. Естественно, не дождался. Когда наутро он обвинил нас в обмане, мы ему объяснили, что со вчерашнего вечера балеринам бегать запрещено, потому что они все забеременели от нас, и им будут делать коллективный аборт.

А ТЕПЕРЬ – О МОЕЙ ПЕРВОЙ ЛЮБВИ

«Кокетка, ветреный ребёнок,

Зовут Лариса Филиппёнок».

Это про неё. Обаятельная, светловолосая, голубоглазая, с беломраморным лицом – её называли «болезнью Ленинского района», потому что в неё были влюблены все мальчишки не только из нашей школы, но и из соседних. Местом наших ежевечерних встреч была площадка между домами, где играли в волейбол, рассказывали истории, пели песни, Здесь завязывались более близкие отношения, зарождались первые романы, плелись первые интриги. Конечно, основными претендентами на внимание Ларисы были самые высокие, самые раскачанные спортсмены, такие как мой ближайший друг Толя Дубинский, уже тогда имеющий вторые разряды по волейболу и плаванию. Я же только в восьмом классе стал расти вверх и раздался в плечах, а тогда, в седьмом, был худеньким, щупленьким, невысокого роста. Конечно, я тоже был в неё влюблён, но стеснялся даже намекнуть на своё чувство, уверенный, что получу в ответ насмешливый отказ. Дома я внимательно рассматривал в зеркале своё лицо и огорчённо вздыхал: большой нос, большие глаза, худая шея – я понимал, что у меня нет никаких шансов на взаимность, и мучительно не спал по ночам, отчего у меня под глазами появились ещё и синие круги, отнюдь не добавившие мне привлекательности. С мальчишками я по-прежнему вёл себя свободно и независимо, был постоянным заводилой и инициатором всяких авантюр, но к Ларисе даже не приближался. И вдруг она сама стала проявлять ко мне интерес и даже однажды попросила проводить её до дому. Это не прошло незамеченным и всех ошеломило. В том числе, и меня – я никак не мог поверить в своё счастье и считал это серией случайностей. Но однажды она пригласила меня в кино на трофейный фильм – у неё были два билета. Мы сидели в последнем ряду, от неё пахло парным молоком и какой-то неземной свежестью. Моё сердце билось о решётки грудной клетки, пытаясь вырваться на волю. От неё шло такое притяжение, что я не удержался и осторожно взял её ладонь в свою. Она вся напряглась, потом вдруг прижалась ко мне и положила свою головку мне на плечо. Меня словно ударило током, тело стало обжигающе горячим, как будто снизу в меня накачивали кипяток (не стану конкретизировать, через что). Я не выдержал и стал целовать её тоже горячую щеку. Она не сопротивлялась, не отклонялась, а, наоборот, в ответ на мои поцелуи прижимала свою щеку к моим губам… Словом, на экран мы, конечно, не смотрели, но название фильма я запомнил на всю жизнь, оно очень соответствовало моему состоянию: «Трансвааль в огне».

Вернувшись в этот вечер домой, я опять долго стоял у зеркала, рассматривал своё лупоглазое лицо и думал: «Неужели это правда? Неужели это я целовал Ларису? Значит, во мне что-то есть, раз она выбрала меня! Значит, я могу нравиться!» Окрылённый этим открытием, я выровнял спину, расправил плечи и с этого момента стал вести себя намного уверенней, как ведут себя мужчины, знающие, что они любимы.

Потом наступил Новый год. Наши мудрые и красивые мамы, моя и Толина, разрешили нам встречать его самостоятельно, всю ночь. Это был первый взрослый Новый год в нашей жизни. Мы собрались у Толи Дубинского, нас было четверо ребят, каждый со своей девушкой. Мы красиво накрыли стол, создали уютный полумрак и всю ночь танцевали и целовались. В эту ночь окончилось наше мальчишеское детство, мы стали юношами.

Назавтра я пришёл к Ларисе её проведать. Дома никого не было, её родители уехали на дачу. Она ещё лежала в постели, полусонная, тёплая, желанная, в полупрозрачной ночной рубашке. Я сел рядом, стал гладить её волосы, лицо, шею. Потом рука моя скользнула под рубашку и коснулась маленькой твёрдой груди. Я опять стал наливаться кипятком, второй рукой притянул её к себе, потом оттолкнул, опять прижал, опять оттолкнул… Наконец, резко вскочил, не прощаясь, вылетел из квартиры, помчался вниз по лестнице, выскочил на морозную улицу и в темпе прошагал несколько кварталов, чтобы прийти в себя. Я знал, что сегодня могло произойти то, о чём я даже не смел мечтать бессонными ночами, я мог закрепить свою победу, привязать её надолго к себе. Но я и понимал, что произошло бы что-то непоправимое, то, что усложнило бы ей жизнь, и я не мог себе этого позволить. И ещё, где-то подсознательно, я ощущал, что если бы так, с налёту, овладел ею, то мог бы всё разрушить в себе, потому что главное, что влекло меня к ней – её недоступность.

И так я её не тронул. Это был великий подвиг воздержания, первый в моей личной жизни и, признаюсь честно, и последний.

И именно с этого дня, что-то ещё не построенное в наших отношениях, стало рушиться. У неё появились активные ухажёры из старших классов, они ждали её после уроков и провожали домой. Я ревновал, страдал, снова не спал ночами, но не устраивал ни сцен, ни разборок. Обострённое, болезненное самолюбие помогало держать себя в руках: в её присутствии я был весел, улыбчив, напропалую острил, на школьном вечере танцевал с её одноклассницами, но не с ней. Сперва это её удивляло, а потом стало злить – она стала откровенно выказывать свой интерес к другим ребятам. Я в ответ стал откровенно ухаживать за её подругой, и… Наша любовь покатилась под откос. Она стала активно встречаться то с одним, то с другим и в десятом классе вышла замуж. Последним её увлечением был мой друг Толя. Я знал, что и она ему очень нравилась, их отношения могли перерасти во что-то большее, чем школьная дружба, но Толя видел, как я переживаю, ему надо было выбирать между нами, и он однажды резко прервал их встречи.

С Толей Дубинским мы подружились ещё в пятом классе и пронесли эту дружбу через все годы, до его ухода из жизни (в пятьдесят девять лет он умер в Киеве от рака простаты). Наши мамы, и его, и моя, были молоды, красивы и демократичны, поэтому мы решили, что их надо познакомить и подружить. Решено – сделано. Мамы понравились друг другу, стали встречаться, познакомили пап, вместе ходили по магазинам, вместе отмечали праздники и стали закадычными подругами. Я расскажу о них более подробно. Начну с моей мамы, впрочем, нет – начну с её корней: дедушки и бабушки.

ЛЁВА+ЛЮБА

Мой дед Лёва, тихий, добрейший человек, обожал бабушку, ревновал, не пускал одну в магазины, сам всё покупал ей, вплоть до зажимок для волос, не разрешал носить тёмную одежду («Тебя старит!»), до последнего часа любовался и гордился ею. Я не разу не слышал, чтобы он на кого-то повысил голос: всегда улыбался, мурлыча под нос какую-нибудь песенку, всегда искренне радовался приходу детей или внуков. И не только нашему – мои школьные друзья просили меня: «Пошли к твоему деду», потому что он принимал их, как родных, поил чаем, выслушивал жалобы на учителей, смеялся вместе с нами над нашими проделками, рассказывал весёлые истории из своей молодости. Мы учили его стрелять из рогатки, а он, тайком от бабушки, демонстрировал нам, как через тонкий резиновый шланг высасывает из бутыля вишнёвую наливку и доливает туда воду из чайника. Наливка с каждым днём бледнела всё больше и больше, а бабушка ругала продавцов за то, что те подсунули ей плохие вишни.

Мы росли, мужали, окончили школу, поступили в институты, но всё равно находили время, чтобы попить чай у моего деда и поговорить «за жизнь». Однажды мы рассказали ему, как стараемся женить нашего бывшего одноклассника, добиваясь его грехопадения, как учим претендентку в его жёны носить блузку с глубоким вырезом и максимально укорачивать мини-юбку… Но, увы, на него это не действует.

– Крепкий орешек, – заключил кто-то из ребят, – его голыми руками не возьмёшь.

– И голыми ногами тоже, – добавил дед. – Меня, например, бабушка совратила под общим наркозом.

– Босяк! – закричала бабушка. – Чему ты учишь детей, тебе ведь уже семьдесят три года!

– Представляете, что я вытворял в семьдесят два! – подмигнул дед.

Через месяц у него случился инфаркт. В воскресенье вся семья пришла его проведать. Стояли вокруг постели, говорили подчёркнуто бодрыми голосами, дежурно подбадривали. Потом бабушка позвала всех завтракать. Дед слабыми пальцами придержал меня за руку и, когда все ушли в соседнюю комнату, тихонько попросил: «Береги бабушку». Через полчаса его не стало.

Это была первая в моей жизни потеря, первая смерть близкого человека. Я был подавлен, потрясён и испуган, молча сидел в углу, наблюдая за пришедшими выразить своё сочувствие родственниками, друзьями, соседями. Бабушка бросалась каждому навстречу, обнимала, начинала рыдать – её успокаивали, утешали. Их квартира была на первом этаже, за окном шли прохожие, играли дети, из громкоговорителей звучали бодрые марши. А мой всегда приветливый и весёлый дед лежал, накрытый простынёй, со сложенными на груди руками, с горящей свечой у изголовья, и ничего уже не видел и не слышал.

Это было ужасно, нелепо, несправедливо – я не мог с этим примириться. В это время пришёл мой двоюродный брат Рома, обнял бабушку, прижал её к себе. Она сквозь рыдания бормотала:

– Всё, Ромочка, нет больше твоего дедушки…

Рома попытался её успокоить:

– Ну, ничего, баба, ничего… Бывает, бывает.

Он говорил со слезами на глазах, искренне, от души, не ощущая, что эта фраза в подобной ситуации украсила бы любой итальянский фарсовый фильм. И тогда, на этом болевом примере, я впервые увидел, как сосуществует рядом трагическое и смешное. Потом я встречался с этим всё чаще и чаще, а может, просто мой мозг был настроен на этот сплав и фиксировал его, когда другие это не замечали. Может, именно поэтому, трагикомедия всю жизнь была самым близким мне жанром.

Когда деда хоронили, весь мой класс пришёл попрощаться с ним. И не только класс – огромное количество людей провожали его в последний путь, приехали даже инвалиды в колясках – его сверстники. Несколько кварталов гроб несли на плечах, не укладывая в катафалк, сменяя друг друга – каждому хотелось подставить плечо.

Бабушка всю свою жизнь прожила признанной королевой, у которой был верный паж и своё маленькое королевство – их коммунальная квартира, в которой жила ещё семья дедушкиного брата Моти, маленького славного человечка, тихого, как дедушка Лёва.

Всю жизнь Мотя проработал электромонтёром, поэтому бабушка считала его неудачником, постоянно учила уму-разуму, поругивала, гоняла за покупками. «Этот Мотя, этот шлымазл» – так она начинала каждую новую историю о Мотиных проступках и неудачах. Но стоило кому-нибудь из соседок плохо отозваться о Моте, бабушка давала ей такой отпор, что поверженная соседка с позором спасалась бегством, а Люба кричала её вдогонку:

– Ты смеешь открывать рот на Мотю?! Да тебе надо ещё дорасти до него!

Это был её Мотя, только она имела право казнить его и миловать. Не говоря уже о дедушке, который полностью принадлежал ей, и она им распоряжалась, как хотела: что одеть, что сказать, что кушать.

– Папа, попробуй пирожок, ты же любишь с вишнями, – предлагала мама. Дедушка тянулся вилкой к пирожку, но его, как всегда, опережала бабушка:

– Он не любит – ему нельзя теста.

– Я не люблю, мне нельзя, – покорно соглашался дедушка, кладя вилку на место.

– Тогда возьми этот биточек.

– Он не хочет, – снова вмешивалась бабушка, – ему не надо жареного.

– Я не хочу, мне не надо, – подтверждал дед, облизываясь.

Избалованная дедом, бабушка жила, не зная, какая сегодня за окном власть. Однажды, незадолго до смерти, она услышала от Лёни фамилию артиста Броневого и встрепенулась:

– Я его знаю! Это тот чекист, который ворвался к нам, как бандит, сорвал с Софочки золотую цепь и ограбил весь дом. Он унёс всё, даже ложки и вилки. Забери у него хотя бы Софочкину цепь.

– Баба, это не тот Броневой, это – его сын, артист, – пытался объяснить ей Лёня, – тот был революционером и давно умер.

– Твой покойный дедушка говорил: самое страшное – это еврей-дурак и еврей-революционер. Так забери у артиста, я уверена, что он её передал по наследству.

(Кстати, я взял на вооружение эту идею: когда-нибудь мы потребуем у Леонида Броневого бабушкину цепь, а пока – пусть ещё немного её поносит.)

Бабушка в молодости была очень красива, следила за собой, до шестидесяти лет носила корсет, регулярно ходила к парикмахеру – подкрашивала волосы, делала модную причёску. Не могу забыть её глаза, большие, чёрные, сверкающие – она старилась, а глаза оставались молодыми и горящими. За несколько дней до смерти, высохшая и обессиленная, попросила Майю подстричь её, причесать и подкрасить ей губы. Так она и ушла в мир иной, причёсанная и ухоженная, чтобы порадовать дедушку, который её, конечно, там встречал.

Дедушка и бабушка навсегда вошли в мою жизнь и в моё творчество: в своих рассказах и пьесах я дарил их черты, их взаимоотношения своим любимым персонажам.

Когда я по нескольку дней не бывал у бабушки, она говорила:

– Помни: я – уже гостья на этой Земле. Я скоро уйду, и ты меня не застанешь. Пока я ещё здесь – приходи.

...

Прости меня, бабушка! Только сейчас я оценил мудрость твоих слов, только сейчас осознал, как мало уделял времени, тепла и внимания самым дорогим моим попутчикам по жизни! Вот я уже сам приближаюсь к твоему возрасту и уже сам повторяю твои слова моим внукам. Увы, они тоже поймут их только тогда, когда доживут до моих лет. Селяви!

А теперь я расскажу о моей самой умной, самой красивой, самой великой маме.

МОЯ САМАЯ, САМАЯ МАМА

До замужества мама училась в Киевской консерватории по классу рояля, училась хорошо, подавала надежды. Заканчивая второй курс, познакомилась с папой, который был старше её на десять лет, элегантный, преуспевающий, умеющий красиво ухаживать. В течение двух недель дом был заполнен шикарными букетами цветов, коробками шоколадных конфет, шампанским, дорогими ликёрами. Каждый вечер – концерты, спектакли, рестораны… Девятнадцатилетняя мама была покорена, состоялась свадьба, мама бросила консерваторию и с папой уехала на Кавказ, где он тогда работал и где у него было огромное количество друзей. Медовый месяц превратился в медовый квартал, среди гулянок зародился я. Беременная мама вернулась в Киев, где и произвела меня на свет. Когда я вырос, мне часто говорили, что я похож на грузина, армянина, грека… Я спросил маму: «Сознайся, кто тебя на Кавказе догнал?». Она рассмеялась:

– Не скажу – мучайся всю жизнь в неведеньи!

Характеры моих родителей были полярно противоположны: папа любил стабильность, мама не могла жить без перемен. Но последнее слово всегда было за ней. Папа называл её «Идочка», «Идуська», «Маршал», «Генералиссимус» и подчинялся всем её капризам и начинаниям.

Любимым занятием мамы было – переставлять мебель. Возвращаясь вечером домой, папа никогда не знал, где, у какой стены, на этот раз будет спать. Однажды он позвонил мне и взмолился: «Пожалуйста, приди к нам, спаси меня!». Я примчался и увидел, что тахта теперь стояла поперёк комнаты, упираясь в угол.

– Я не могу спать, – чуть не плакал папа, – у меня нет опоры, я скатываюсь на пол.

– Мама, это, действительно, неудобно, я бы тоже свалился, – поддержал я папу.

– Но это же оригинально, как вы не понимаете! – мама была искренне удивлена и обижена. – Я ведь и остальную мебель поставила углом – это особый шарм! Завтра у нас гости – они все будут завидовать!

– Я до этого не доживу, – причитал папа, – я во сне упаду и убьюсь.

Говорят, что все женщины любят деньги, а наша мама их ненавидела: как только в доме появлялись деньги, она от них немедленно избавлялась – тратила на платья, блузки, юбки, косынки. Но больше всего, она любила творить сама – покупала отрезы крепдешина, панбархата, маркизета, несла портнихам и создавала свои собственные фасоны, которые потрясали её подруг. Походив в таком сногсшибательном платье, обстрелянная залпами комплиментов, мама продавала его за полцены и шила новое.

Переехав вслед за мной в Москву, она скучала по своим друзьям и два-три раза в году ездила к ним в гости, везя с собой два огромных чемодана – один, как трамвай, другой, как троллейбус.

– Мама, они неподъёмны, – стенал я. – Что в них?

– В этом – немножко консервов, икра, конфеты… У них же плохо с продуктами.

– Ты собираешься там открыть свой гастроном? А что во втором чемодане?

– Несколько моих платьев,

– Несколько?! Сюда вошло содержимое всех твоих шкафов! Зачем столько? Ты же едешь всего на неделю.

– Но не могу же в одном и том же выходить к завтраку, обеду, ужину… А в театр? А в ресторан?.. Как ты не понимаешь!

Когда-то, ко дню её рождения, я написал весёлую сценку, в которой на вопрос «Что вы сделаете, если выиграете миллион рублей?», мама отвечала: «Куплю самое необходимое, а остальное возьму в рассрочку».

Творческая натура, она тяготилась профессией бухгалтера, которую освоила после моего рождения, периодически бросала её и устраивалась то администратором в филармонию, то распространителем театральных билетов, то разрисовщицей в Художественном Фонде. Однажды у неё возникла новая идея:

– Меня приглашают учителем музыки в детский садик. Это интересно и можно хорошо заработать: я возьму ещё несколько садиков по совместительству. Но мне надо немного позаниматься, чтобы восстановить уровень. – Папа, я и Лёня настороженно молчали, ожидая очередного сюрприза, и он не заставил себя ждать. – Я договорилась в прокатном пункте, нам завтра утром привезут рояль.

– Господи! Куда ты его поставишь? – простонал папа.

– Я сдвину мебель и освобожу место.

– Сколько же это всё стоит – прокат рояля и его доставка?

– Неважно! Я начну работать, и всё окупится.

Назавтра, четверо грузчиков, тяжело дыша и чертыхаясь, втащили огромный концертный рояль к нам на шестой этаж. Как он влез в нашу дверь, как втиснулся между мебелью – это уже мамин секрет, думаю, что она его намылила. Входить в комнату папа теперь мог только боком, а мы с Лёней – проползали под роялем.

Несколько дней подряд, по утрам, мама садилась к роялю, вдохновенно играла и напевала. Потом постепенно вдохновение стало таять, интерес исчез, и однажды вечером она заявила:

– Детям нужно нести высокое искусство, а я потеряла квалификацию. Восстанавливать долго, а силы уже не те – я возвращаю рояль.

Назавтра, те же четыре грузчика, так же кряхтя и чертыхаясь, выдворили трёхногого агрессора из нашей квартиры. Папа был счастлив, весело рассказывал анекдот о козе: в комнате, действительно, сразу стало просторно. Но его радость длилась недолго: мама заявила, что раз в доме много свободного места, она купит ещё один шкаф, тройной.

Вспоминаю, как мама отучала меня курить. Мы, дети войны, созрели рано. В четвёртом классе уже лихо затягивались, откашливая дым, который ещё не доставлял удовольствия, но рисовал нас мужчинами в собственных глазах. Конечно, мы это делали «втихаря», прячась по подъездам, что придавало особую остроту ощущений.

Однажды мама усадила меня рядом и сказала:

– Я знаю, что ты куришь, Это ужасно, это вредно, но если ты уже не можешь прекратить, я буду давать тебе деньги на папиросы, только не обманывай меня – это унизительно для нас обоих.

Первые несколько дней после этого разговора я, на зависть моим одноклассникам, гордо шагал по тротуару, выпуская дым из носа, изо рта и даже из ушей. Мне не надо было прятать папиросу в рукав или нырять в подъезд при виде знакомых взрослых – пропал азарт, пропал интерес, я перестал курить и не курю до сих пор.

Когда в седьмом классе появились первые девочки и зазвучали первые поцелуи, мама стала приглашать нашу компанию в дом, накрывала на стол и даже, к ужасу ханжей, ставила на стол бутылку вина («Пусть лучше пьют дома, чем в подъезде»). Когда я стал старше и отношения с девушками уже не ограничивались поцелуями, мама накрывала на стол и уходила с папой в кино.

– Мы уже видели этот фильм, – пытался протестовать папа.

– Он мне очень понравился, хочу ещё раз, – объясняла мама и досматривала до конца даже самый кошмарный фильм.

Я взрослел, входил во вкус, всё чаще менял подружек – мама и папа уходили в кино почти каждый вечер, их считали заядлыми киноманами.

Однажды, через много лет, я пошутил:

– Курение – это порок, которого я избежал, благодаря тебе, мама. Спасибо, что ты разрешала мне курить.

– Этот метод не всегда себя оправдывает, – улыбнулась мама. – Я ведь тебе разрешала и с девушками встречаться.

Когда, вернувшись из Алма-Аты, куда я уезжал по распределению после института, я решил навсегда завязать с инженерией и пробиваться в литературу, мама поддержала моё решение, а папа был в ужасе.

– Куда? В писатели? Во-первых, это не профессия, а во-вторых, кто его будет публиковать – у нас же нет связей!

– А ему не нужны связи, он и без них пробьётся – у него есть талант.

– Откуда ты знаешь?

– Не знаю, а уверена!

Когда Лёня решил податься в артисты, папа ещё более расстроился.

– Это пустая трата времени, у нас ни одного знакомого в Театральном институте, а туда прёт весь Киев.

– А причём тут Киев? Он поедет в Москву, будет подавать в самое лучшее училище, в Щукинское.

– Ты с ума сошла! Там конкурс двести человек на место, я сам читал! Ребята поступают там по много лет подряд и безуспешно.

– А Лёничка поступит с первого раза, вот увидишь.

Она повезла Лёню в Москву, но они уже на первый тур опоздали. Тогда она, только ей известными путями, пробилась к Рубену Симонову, художественному руководителю театра имени Вахтангова. Тот не смог ей отказать, и она уговорила его прослушать Лёню.

После просмотра Симонов тут же написал записку директору Щукинского училища Борису Захаве. Там были такие строчки:

«Этот мальчик, как и мы, тоже маленького роста, но он далеко пойдёт, может быть, дальше нас. Присмотрись к нему». Захаве Лёня тоже понравился, и его приняли.

Нашей маме невозможно было отказать.

В эвакуации, во время пересадок, на станциях, где в ожидании билетов скапливались сотни, а то и тысячи пассажиров, мама шла к начальнику вокзала и через десять минут возвращалась с билетами, а то и с ним самим, великим и могучим, который выходил, чтобы помочь нести чемоданы.

Когда мы шли на концерт самых популярных гастролёров, когда зал был забит до отказа, а билеты раскуплены за месяц до концерта, мама пробивалась к главному администратору и он, важный и неприступный, сам выносил из своего кабинета стулья и ставил их нам в проходе.

Любой дефицитный товар (а тогда всё было дефицитным, кроме тюльки в томате), стоило маме зайти к заведующему магазином – ей выносили через служебный ход и приглашали заходить ещё.

Она никогда не давала взяток, никогда не занимала высоких постов и не являлась «нужником» – просто была неотразимо обаятельна и обладала великим даром убеждения. С нашего самого раннего детства она гордилась нами и непоколебимо верила в то, что мы состоимся, не пропускала ни моей, ни Лёниной премьеры, ходила на все наши творческие вечера. Последние годы жизни очень страдала от болей в коленях и пояснице. Но даже если ноги отказывали совсем, она принимала десяток каких-то атомных таблеток, надевала самые роскошные платья, вешала на себя все лучшие украшения и, гордая и счастливая, сидела в зале, радуясь каждому нашему успеху. Её великая, безграничная уверенность в том, что мы всё можем, всё умеем, всего достигнем – переливалась в нас и давала крылья, чтобы летать.

ХОРОШИЙ МОЙ ПАПА

Папа был более земным человеком. Свою трудовую деятельность он начал в одиннадцать лет: дед служил садовником в имении графа Давыдова и всех своих сыновей (У него их было пятеро, плюс три дочери) с детства приобщил к своему делу. Отец образования не получил. Но, имея большой практический опыт, стал специалистом высокого класса: фрукты, овощи, варения, маринады, соки, компоты… Работал на кондитерских фабриках, винзаводах, приглашался на самые ответственные экспертизы. Хорошо зарабатывал. Мечтал, что кто-нибудь из нас пойдёт по его стопам. Когда я начал кропать стихи, он махнул на меня рукой и все надежды перенёс на Лёню: тот был толстым мальчиком и очень любил покушать. Папа стал брать его с собой на фабрики, в совхозы… Лёня там с удовольствием ел, пил, опять ел – так продолжалось до тех пор, пока он не поступил в драмкружок, стал читать Станиславского, и папа понял, что оба сына потеряны для его профессии. Он лучше мамы знал оборотную сторону жизни, и для своих сыновей желал более реального занятия, чем литература и искусство. Но к его великому огорчению мы оба пошли именно по этому скользкому пути.

Отец очень переживал, что мы остались без профессий, волновался, на что мы будем жить. Особенную тревогу у него вызывал я, человек без регулярной зарплаты. Когда стали приходить первые гонорары, папа очень недоверчиво воспринимал их, считая случайными, и ожидал, что вот-вот они закончатся, и я пойду на панель. Когда гонорары стали регулярными, и немалыми, когда появились первые книги, пошли первые спектакли по моим пьесам, отец перестал вслух высказывать свои опасения, охотно посещал все мои премьеры и творческие вечера, стал приносить мои книжки в парк и хвастать ими перед друзьями-пенсионерами. Но затаённое чувство тревоги, что всё это в любой момент может прекратиться, не покидало его до самой смерти.

Папин отец, наш второй дед Бенцион, которого я не знал, держал своих детей в строгости и дисциплине. Папа считал, что так же надо воспитывать и нас, но при нашей маме ему это было трудно осуществлять. Но он старался. Когда я стал возвращаться домой после полуночи, он открывал мне дверь и встречал постоянной обвинительной фразой: «Я в твои годы мешки таскал!»

Однажды к нам в гости приехал его друг детства Лёва Лившиц. Он жил в Одессе, был истинным одесситом, общительным и остроумным, весёлым шалопаем и гулякой. Я с детства с нетерпением ждал его приездов и радовался тому ералашу, который он устраивал в нашем доме. Он называл меня Карапетом, вызывал на всевозможные состязания: мы с ним боролись, боксировали, перебрасывались подушками. Он привозил всегда дорогие подарки, всевозможные вина, конфеты. Это был человек-праздник.

Когда Лёва в очередной раз приехал, мне было уже лет шестнадцать. Во время очередного шумного застолья он вышел в коридор покурить и поманил меня.

– Ну, что, Карапет, с девочками уже гуляешь? – я утвердительно кивнул. – Небось, возвращаешься поздно? – я опять кивнул. – Отец ругается?

– Да.

– Постарел Семён, постарел, забыл себя в молодости. Но ничего, мы ему напомним. – Он вытащил из паспорта старую, пожелтевшую фотографию, где мой юный папа, раздетый до пояса, держал на обеих руках двух полуобнажённых девиц, обнимающих его за шею. – Возьми, это тебе поможет, специально хранил.

После отъезда Лёвы я снова вернулся за полночь. Отец открыл дверь и встретил меня традиционной фразой.

– Я в твои годы мешки таскал!

– Знаю, какие ты мешки таскал, – ответил я и протянул ему привезенную фотографию.

Папа несколько секунд рассматривал её, потом, не отрывая взгляда, спросил:

– Лёвка дал?

– Да.

– Маме показывал?

– Нет.

Он продолжал грустно рассматривать фотографию.

– Какой парень был! – потом махнул рукой. – Чёрт с тобой, шляйся!

Так завершилась история о папиной трудовой молодости – больше он о мешках не упоминал, покорно следовал за мамой в кино, когда мне надо было попользоваться квартирой, приветливо принимал моих девушек (гостеприимство было у него в крови), выпивал с нами бокал вина и уходил в другую комнату, чтобы не мешать. И только однажды попросил:

– Не меняй их так часто. Приведи хотя бы два раза подряд одну и ту же – я хочу запомнить лицо.

Когда мне исполнилось восемнадцать, и я стал уже уголовно ответственным, отец посадил меня рядом и сказал:

– Если надо будет сделать аборт, не занимайся самодеятельностью – девочку могут покалечить, и ты будешь отвечать. (Тогда аборты были запрещены.) Скажи мне, и я всё устрою. И ещё: если подцепишь какую-нибудь гадость, немедленно сообщи – я тебя отведу к опытному врачу.

– Папа, откуда ты так хорошо во всём этом разбираешься? – с подковыркой спросил я.

– Не твоё дело! – гордо ответил отец и рассмеялся.

Папа был очень привлекательным мужчиной европейской внешности: волнистые пепельного цвета волосы, серо-зелёные глаза с длинными ресницами, густые брови, красиво очерченный подбородок. Его неоднократно, прямо на улице, останавливали разные киношники и предлагали отсняться то в роли французского революционера, то в роли английского дипломата. Однажды, из любопытства, он дал себя увести на киностудию, чтобы сделать пробу. Там на него накинулись помрежи, ассистенты, гримёры: напудрили, намазали волосы бриолином, наклеили усы, нацепили на шею огромное жабо… Перепуганный папа попросился на минутку в туалет и поспешно удрал, вместе с наклеенными усами.

Как я уже писал, он был неутомим в застольях, мог много выпить; зажав в зубах нож, зажигательно танцевал лезгинку; пел бесконечные кавказские частушки с одним и тем же философским припевом: «Больше любишь – меньше спишь, меньше любишь – больше спишь!» Папа нравился женщинам – вспоминаю, какие призывные взгляды бросали на него мамины подруги. Не сомневаюсь, что у него были романы на стороне, но он вёл себя осторожно, как минёр, и мама никогда об этом не знала. Когда я женился, он дал мне завет:

– Я уверен: у тебя будут другие женщины, я могу это понять. Но я тебе не прощу, если об этом узнает Майя – своих жён нельзя огорчать, особенно, таких любящих, как она. Запомни! И я запомнил это на всю жизнь и вёл себя, согласно папиному завету.

...

И ещё ты учил меня: «Скажи человеку ласковое слово, похвали его – это же тебе ничего не стоит, а ему будет приятно, поддержит его, поднимет настроение. Не скупись на добрые слова – они к тебе вернутся». Но этот твой завет, папа, я не выполнял. Во мне жило какое-то идиотское убеждение, что мужчина не должен произносить ласковых слов, я считал это «сюсюканьем» и даже к маме, ты знаешь, как я её любил, я впервые обратился со словом «Мамочка» только за год до её ухода из жизни, когда она уже очень болела. А сколько ласковых слов я не додал моей Майе, которая так в них нуждалась и всё ждала, ждала!..

УЧИТЕЛЬНИЦЫ ПЕРВЫЕ МОИ. И УЧИТЕЛЯ

Атеперь я продолжу рассказ о своих школьных учителях. Больше всех я запомнил учителя русского языка и литературы Аарона Натановича Горовица. В то время большинство народа ходило в ватных телогрейках, в солдатских шинелях, в довоенных обносках. Купить было негде и не за что. Педагоги всегда получали мизерные ставки, а в те послевоенные годы они были настолько нищими, что церковные крысы рядом с ними могли бы считаться олигархами.

Помню «пижонский» туалет Аарона Натановича: телогрейка, обшитая серой шелковистой тканью и простроченная чёрными нитками (Очевидно, серых не достали).

Маленький, быстрый, темпераментный, он был очень робким человеком, безумно боялся нас, поэтому всячески старался казаться страшным. Он понимал: единственно, чем нас можно отвлечь от пакостей – это оценками. Поэтому, идя на урок, ещё в коридоре, громко и грозно кричал: «Идёт отвечать!»… Мы начинали быстро перелистывать учебники. Он вбегал в класс, открывал журнал и, не давая нам опомниться, снова выкрикивал: «Идёт отвечать!»… Делал качаловскую паузу, бросая суровые взгляды то на нас, то в журнал, то опять на нас, как бы решая, кого вызвать на закланье. Мы продолжали лихорадочно шуршать страницами учебников. Он затягивал паузу, это был его звёздный час: «Идёт отвечать!»… Продержав класс в напряжении, он давал амнистию: «Ладно, сегодня никого не вызову, будем повторять пройденное». Раздавался дружный вздох облегчения и, в благодарность за «невызывание», мы сидели тихо и слушали его объяснения.

А преподавал он блестяще: сочно, эмоционально, заразительно. Я глубоко благодарен Аарону Натановичу, низко кланяюсь ему за то, что он дал мне необходимый запас грамотности, пробудил интерес к этому великому языку и привил любовь к этой великой литературе, настолько огромную любовь, что её не смогли ни убить, ни разрушить все последующие посредственные педагоги. (Может, это парадоксально, а может, наоборот, логично, но моими самыми яркими учителями, именно языков, украинского и русского, были евреи)

Прошедшая война стимулировала нашу подростковую агрессивность, часто возникали междоусобицы, разборки, драки. Начинались они в классе, а заканчивались за пределами школы – там происходили поединки, называемые «стукалками». Дерущихся окружало плотное кольцо наблюдателей, бой шёл до первой крови или до явного нокаута. Не раз я возвращался домой с подбитым глазом или опухшим носом. Между своими допускалось применение только кулаков, в драках с мальчишками из соседних дворов или улиц разрешалось всё: палки, пряжки, кастеты, а зачастую, и перочинные ножи. Жестокость вообще свойственна подросткам, а в нас она расцветала пышным цветом.

Вспоминаю преподавателя черчения, Аарона Исааковича (извините, опять еврей и опять – Аарон), тихого, доброго человека, пережившего Ленинградскую блокаду, с травмированной нервной системой, который вздрагивал при каждом неожиданном стуке или выкрике. Мы знали это и специально грохотали крышками парт у него за спиной. Он учил нас писать и чертить тушью, владеть циркулем и рейсфедером. Периодически мы должны были сдавать ему домашние работы, «форматки», за которые он ставил нам оценки. Помню, как мы сдавали «форматку А-5»: кто-то, кто умел, сделал её, показал и получил пятёрку. Тут же форматка перекочевала на заднюю парту, где фамилию автора стёрли и вписали новую фамилию. Обладатель этой фамилии показал её Аарону Исааковичу, и он снова поставил пятёрку. Затем её таким же образом переделывали раз десять, показывали и получали оценки. Постепенно результаты стирания становились заметны, к концу урока на месте фамилии уже была дырка. Туда вклеили последнюю фамилию – это был Алик Розин, в дальнейшем довольно известный певец (он выступал под фамилией отчима – Рост.) Когда он предъявил Аарону Исааковичу эту обесчещенную форматку, тот долго крутил её в руках, вздыхал, кряхтел, но всё же поставил тройку. Алик спокойно и нагло потребовал: Я хочу пятёрку.

– Алик, я не могу поставить пятёрку – это не ваша форматка. Я вам поставил тройку только потому, чтоб у вас не было неприятностей.

Но Алик так же нагло и спокойно повторил:

– А я хочу пятёрку.

– Алик, я не могу вам её поставить.

– Если не поставите пятёрку, я выброшусь в окно.

– Алик, перестаньте так жутко шутить.

Наш класс находился на третьем этаже. Алик подошёл к открытому окну.

– Значит, не поставите? Ну, что ж, прощайте.

Перевалился через подоконник и исчез. На Аарона Исааковича было страшно смотреть: он побелел, руки его дрожали.

– Дети, зачем он это сделал?

– Из-за вас! Это вы его убили! – жестоко орали мы, маленькие садисты.

Аарон Исаакович на подгибающихся ногах добрался до окна, заглянул вниз – там никого не было. Мы хорошо знали этот трюк: под окном был довольно широкий карниз, по нему можно было пробраться за угол дома и там спрятаться, что Алик и проделал. Перегнувшись через подоконник, Аарон Исаакович долго смотрел вниз, потом повернулся к нам и прерывающимся голосом сообщил:

– Дети! Он разбился в пыль.

Тогда нас всех это очень веселило, сегодня мне безумно стыдно за наши поступки. Правда, не за все. Если педагог был вредным и противным, он получал по заслугам.

Помню учителя русского языка и литературы Никона Евстигнеевича Чекина. ( Это было в 54-й школе, следующей, куда я перешёл в десятом классе, и которая, поэтому, по традиции, тоже вскоре закрылась ). Никон был раздражительным и занудным, и к тому же ещё и заикался. Он требовал, чтоб мы сидели строго в затылок друг другу, не опирались на спинки и, ни в коем случае, не носили шарфики – это его раздражало. Когда он впервые вошёл в класс и увидел одного из учеников с шарфом, обмотанным вокруг шеи, тут же потребовал:

– Н-н-немедленно с-с-нимите!

– У меня болит горло.

– А я г-г-оворю с-с-снимите!

– Мне доктор велел. У меня ангина.

– Ес-сли не с-с-снимите, я вас в-в-выгоню из к-класса!

Ученик отказался, и Никон выставил его за дверь. Но он даже не подозревал, на какую импровизацию нас вдохновил: назавтра, войдя в класс, он увидел, что у каждого ученика шея была обмотана шарфом. Все старательно кашляли и хрипели, все были «смертельно» простужены. Никон рассвирепел и стал сдирать с каждого шарф, с криком, с угрозами, со скандалом. Когда он дошёл до последнего, первые снова сидели с обмотанными шеями. Урок был сорван, пришёл директор, два часа нас держали после уроков, не отпускали домой, пытались выявить зачинщика, но это была обречённая затея: мы никогда друг друга не выдавали, стояли насмерть, как панфиловцы.

Однажды, войдя в класс, Никон услышал, как один из учеников, Коля Высоцкий, сын потомственных русских интеллигентов, начитанный, эрудированный, но очень хулиганистый, громко сказал своему соседу по парте:

– Ты – поц!

Никон взвился от ярости.

– Высоцкиий, в-в-встаньте! Это в-вы с-с-сказали поц?

– Нет.

– Но я же с-слышал!

– Вам показалось: я сказал пуц.

– Ч-ч-что т-такое пуц?

– Это имя моей собаки.

– Т-т-таких имён н-н-не бывает.

– Бывает. Моя собака – как хочу, так и называю.

– Да, да! – заорала сорокаглоточная группа поддержки. – Мы знаем его собаку, это Пуц, Пуцик, Пуценька!..

– М-м-молчать!.. – Никон уже был на пределе. Его лицо стало красным, как задница павиана. – Вон из к-к-класса!

– За что? За Пуца?.. Не имеете права! – кричали мы.

– Это произвол! Я не стану из-за вас менять имя своей любимой собаки! – Коля искренне вошёл в роль. – Он был Пуц и будет Пуцем!

Дискуссия затянулась, ещё один урок был сорван. Но самый смешной конфликт с Никоном произошёл, когда в класс пришёл Алик Гимпель. Он вернулся из Германии, где служил его отец, и привёз массу штучек для розыгрышей, всякие «обливалки» и «пукалки», которые издавали неприличный звук, когда на них садились. И ещё он привёз бутафорский кошачий кал, поразительно похожий на подлинный, как бы ещё влажный, только-только произведенный. Это вызвало массовый восторг, и немедленно возникла идея розыгрыша. Перед уроком Никона кал положили в угол и, как только он вошёл, все зажали пальцами носы, стали кричать «Ф-у-у-у!» и с отвращением указывать в угол. Никон обернулся, увидел, брезгливо сморщил лицо.

– К-кая г-г-гадость… К-к-кто это с-с-делал?

– Кошка приходила, кошка! – кричали мы хором. – Фу-у-у!.. Фу-у-у!..

– К-к-кто д-дежурный?

– Я, – поднялся Коля Высоцкий.

– Уб-б-брать! Н-н-немедленно!

Коля подошёл, нагнулся, скорчил гримасу отвращения:

– Не буду! Я за своим любимым Пуцем не убираю, а тут…

И решительно сел на место. Никон свирепел всё больше и больше.

– Староста! Есть староста? Немедленно уберите эту гадость!

Наш бессменный староста Витя Пахомов, большой, высокий увалень, проделал.

Колин маршрут, тоже нагнулся и тоже с отвращением отказался.

– Не могу, противно.

– А я г-г-говорю уб-б-брать!

– А я говорю: противно.

– Ф-у-у! Ф-у-у! – зажав носы, продолжали скандировать мы.

Никон выругался сквозь зубы, швырнул портфель на стол и стремительно направился к двери, за директором.

– Подождите, Никон Евстигнеевич, – остановил его Алик Гимпель. – Я уберу.

Он нагнулся, поднял голыми пальцами этот «кал», положил его во внутренний карман пиджака, хлопнул по карману ладонью и сел на место. У обалдевшего Никона отвалилась нижняя челюсть, а мы продолжали орать «Фу-у-у!», но теперь уже указывая на Алика. Коля Высоцкий поднял руку, призывая к тишине. Мы с интересом замолчали, ожидая его новой выходки.

– Никон Евстигнеевич, – ласково произнёс он, – а я ведь расслышал: когда вы ругались, вы сказали «поц», но я об этом никому не расскажу, потому что это очень нехорошее слово.

Прозвучавший звонок спас Никона от продолжения дискуссии, он пулей вылетел из класса и через месяц перевёлся в другую школу.

Ещё у нас была преподаватель истории Анна Петровна, тупая, закомплексованная большевичка, которая кроме «Истории партии» и постановлений съездов КПСС ничего не читала, а на уроках, открывая новую тему, не рассказывала, а бубнила по учебнику. Оценив уровень её знаний, мы разработали особую систему взаимоотношений: каждый по очереди, готовил вопрос по теме, но не поверхностный из учебника, а очень каверзный, из неофициальных подробностей. Для этого приходилось прочитывать специальную литературу, архивы в библиотеках, мемуары, энциклопедии. Но каждый с радостью это делал, предвкушая результат. Стоило Анне Петровне войти в класс, её уже ждала поднятая рука:

– Когда я готовился к уроку, меня удивило высказывание Карла Маркса о французской революции в его ответе на письмо подруги его матери.

Услышав вопрос, наша «интеллектуалка» краснела, бледнела, бекала, мекала, но потом, понимая, что нас не проведёшь, сдавалась:

– Я давно читала эти письма, кое-что подзабыла – я перечитаю их и отвечу на следующем уроке.

Я даже не представляю, сколько ей пришлось переворошить архивов, чтобы добраться до этого письма. На следующем уроке она минут пятнадцать отвечала на прошлый вопрос и тут же получала новый, ещё более каверзный. Между нами шло соревнование по интеллектуальному садизму: кто задаст более трудный вопрос. Поскольку ребята были головастые, эрудированные, вопросы сыпались супер-экстра, они заставляли её сидеть в библиотеках, отыскивая ответы. Через некоторое время она отказалась от нашего класса, чего мы и добивались.

Каждого педагога мы наделяли прозвищами, или злыми или симпатичными, в зависимости от отношения к ним: Гусар, Бегемотик, Филя, Ароша, Бочка, Дебил, Сивилла… Прозвища, конечно, были и у нас, учеников: Кишка, Мумия, Телёнок, Морда, Москаль, Тень, Сало, Юродивый… У меня было два прозвища: Парнелли, потому что я был черноволосым и итальянистым, и Рубильник – из-за моего большого носа. Парнелли – мне нравилось, а за Рубильник – я бил физиономии.

В 147-ю школу директором пришёл Урилов, бывший фронтовик, потерявший руку, но не потерявший диктаторских замашек старшины. Он требовал от нас строжайшей воинской дисциплины и беспрекословного повиновения. На переменках мы должны были чинно прохаживаться по коридорам, а на приветствия учителей отвечать чем-то вроде «Служу Советскому Союзу!» Естественно, конфликты между нами и солдафоном-директором были неизбежны.

И я, и Толя Дубинский, и Юра Смирнов-Несвицкий – все мы входили в комсомольский комитет школы. Я был бессменным культсектором, отвечал за организацию школьных вечеров. Готовясь к очередному праздничному вечеру, я предложил Юре Масенкису, тоже члену комитета, подготовить какое-то стихотворение. Юра был высоким, красивым, обладал мощным голосом и итальянской жестикуляцией, поэтому считался нашим штатным чтецом. (Откуда пошла его фамилия, мы докапывались долго и безуспешно. Моя бабушка никогда не могла правильно произнести Масенкис и называла его Стамескис.) Он предложил главу из поэмы Павла Антакольского, посвящённой сыну поэта, погибшему на войне. До сих пор помню заключительные строки этой поэмы, пронзительные и кровоточащие:

Прощай! Поезда не приходят оттуда.

Прощай! Самолёты туда не летают.

Прощай! Никакого не сбудется чуда,

А сны только снятся нам, снятся и тают.

Мне снится, что ты ещё малый ребёнок,

И счастлив, и ножками топчешь босыми

Ту Землю, где столько лежит погребённых…

На этом кончается повесть о сыне.

Стихи всем нам очень понравились, и Юра их репетировал в зале после уроков.

В это время шла компания «борьбы с космополитизмом». Каждый день во всех газетах, по радио, со всех трибун партия обличала поэтов, писателей, композиторов, историков, генетиков, кибернетиков – «безродных космополитов, поддавшихся тлетворному влиянию прогнившего Запада». Среди них упоминалась и фамилия Антакольского. Естественно, Урилов вызвал всех нас к себе в кабинет и заявил, что запрещает нам пропагандировать творчество космополита. Мы попытались убедить его, что это прекрасные стихи, но Урилов был непреклонен. Переглянувшись, мы перестали спорить, но на нашей тайной вечере было решено: всё равно читать. И на торжественном вечере, в переполненном зале, где были все старшие классы и их гости, я объявил выступление Юры Масенкиса, и он вышел и прочитал всю главу с огромным успехом. Урилов был в ярости. Он заявил, что нас всех выгонят не только из комитета, но и из комсомола. И через день на всех этажах висели объявления о предстоящем комсомольском собрании, где будут рассмотрены личные дела Александра Каневского, Юрия Смирнова-Несвицкого, Юрия Масенкиса и Анатолия Дубинского.

Но мы предвидели его реакцию и за неделю до скандала написали коллективное письмо в «Литературную газету» и попросили их помощи.

Наступил день собрания. Торжествующий Урилов, не скрывая восторга, истекал слюной в предвкушении нашего позора. И именно в это утро, идя в школу, Юра Смирнов-Несвицкий вынул из почтового ящика письмо – ответ из «Литературной газеты» (мы дали его обратный адрес). Письмо было потрясающее, приблизительно такого содержания:

«Редакция газеты очень удивлена поведением директора вашей школы, который запретил вам читать стихи Павла Антакольского, известного, талантливого поэта, лауреата Сталинской премии.

Действительно, в постановлении партии и правительства ему указали на ряд недостатков и просчётов, но это ни в коем случае не перечёркивает всего творчества этого выдающегося писателя, а тем более, его великолепную поэму «Сын», за которую он и был удостоен Сталинской премии. Запрещая читать это произведение, директор вашей школы демонстрирует плохое знание литературы и непонимание политики нашей партии. Уверены, что вам удастся отстоять свои позиции. С пожеланием успеха, от имени редакции, главный редактор – Константин Симонов».

Это был сокрушительный удар по Урилову: «Литературка» в то время была одной из самых популярных газет, а Константин Симонов – любимым, известнейшим поэтом, секретарём Союза писателей СССР, членом ЦК, лауреатом бесчисленных сталинских премий. Примчавшись в школу за полчаса до начала занятий, Юра зачитал это письмо, и весь класс с восторгом стал его переписывать. Конечно, Урилов немедленно узнал об этом и послал на разведку своего верного «еврея при губернаторе» завуча Прицкера. Тот вошёл в класс и вкрадчиво спросил у Смирнова-Несвицкого:

– Юрочка, говорят, вы получили какое-то интересное письмо?

– Очень интересное, особенно для нашего директора, – ответил «злой мальчик» Юрочка.

– А можно его почитать?

– Только копию.

– Вы мне не доверяете?

– Конечно, нет.

– Обидно это слышать, но… Ладно, давайте копию.

Несколько рук злорадно протянули ему исписанные листки. Он взял один из них, пробежал глазами.

– Можно его взять с собой?

– Нет, – ответил владелец листка (это был Коля Высоцкий), – если Урилову интересно, пусть придёт к нам и тоже перепишет.

Прицкер возвёл глаза к небу и развёл руками, выражая обиду и потрясение от услышанного, и, оскорблённый, удалился. Через десять минут нас всех, меня, Толю и двух Юр, вызвали к директору. Нас встретил улыбающийся Урилов. Его улыбка была такой сладкой, что её хотелось немедленно растворить в чае. Он обнял нас за плечи, подвёл к дивану, усадил, сел рядышком и заговорил, точнее, зажурчал. Не смогу процитировать его дословно, но помню содержание: Мы – молодцы, настоящие мужчины, умеем бороться за свои убеждения. А он честно, по-солдатски признаётся: чего-то недопонял, недоучёл, поэтому – погорячился. Спасибо, что помогли разобраться. Он гордится нами и верит в наше светлое будущее.

– А как же комсомольское собрание? – напомнили мы.

– Какое собрание!? – Урилов театрально сорвал со стены очередное объявление с нашими фамилиями и разорвал его надвое. Игриво глянул на нас потом на Прицкера. – Надеюсь, наш завуч со мной согласен?

– Конечно! – верноподданный Прицкер сложил две половины разорванного объявления и так же театрально, по-директорски, разорвал их на четыре части.

Урилов вышел с нами в коридор и проводил до дверей класса:

– Идите и продолжайте работать с комсомольским огоньком!

Конечно, он не простил своего поражения, его отношение к нам становилось всё более враждебным. А я ещё добавил масла в огонь: сочинил анти-уриловскую песню. В Киеве была (думаю, есть и сегодня) психиатрическая Кирилловская больница, которую называли Кирилловка. Так вот, я назвал нашу школу «Уриловка» и сочинил песню про бедных психов, которых лечит однорукий главврач с помощью Шприцкера. Эта песня, которую хором пели на переменках, явилась последней каплей, переполнившей чашу терпения нашего «главврача». Он вызвал мою маму, предупредил, что мне грозит тройка по поведению, но если она переведёт меня в другую школу, то мне дадут похвальную грамоту… и так далее, как и в предыдущих школах. Конечно, мама согласилась и перевела меня, как я уже писал, в школу номер пятьдесят четыре, куда вслед за мной ушёл и Юра Шостак и ещё один мой одноклассник Валя Чащин. Это была моя последняя школьная обитель, и в ней я окончил десятый класс.

ДРУЗЬЯ МОИ, ПРЕКРАСЕН НАШ СОЮЗ!

До сих пор я безмерно благодарен всем своим школам за то, что они подарили мне много замечательных однокашников, которые навсегда вошли в мою жизнь и наполнили её теплом и доброжелательством. Особенно я благодарен судьбе за многолетнюю дружбу с Толей Дубинским, Юрой Шостаком и Юрой Смирнов-Несвицким.

Начну с Толиных родителей. Его мама, Людмила Михайловна, русская красавица, и папа, Яков Петрович, маленький, некрасивый еврей, очень любили друг друга. Она была добра и обаятельна, а он – потрясающе умён и беспредельно остроумен, обладал энциклопедическими знаниями. С ним можно было беседовать на любую тему, от кибернетики до сексопатологии, причём эти беседы он сопровождал таким количеством острот и смешных воспоминаний, что мы беспрерывно хохотали.

Наши квартиры находились недалеко друг от друга, их называли «штабными», потому что нам всегда разрешали там собираться, танцевать, посидеть за накрытым столом.

Толя взял всё лучшее от своих родителей: был высок и обаятелен, как мама, и умён и остроумен, как папа.

Однажды в параллельный 8-й «А», где учился Толя, поступил Юра Шостак, высокий, сильный, широкоплечий. Уже тогда он крепко выпивал. Влив в себя два стакана водки (мог и больше), Юра искал возможность подраться и всегда её находил. Причём, вступал в драку сразу с двумя, а то и тремя противниками, одного ему было мало – из него пёрла сила и её надо было реализовать. Юра рос в семье украинских партийных деятелей: отец – заведовал сектором ЦК (в дальнейшем – секретарь обкома города Ровно), мать была директором школы. В семье росло трое детей: кроме Юры, ещё сын и дочь. У вечно занятых родителей на детей времени не хватало. Юра был мало контактен, грубоват, резок, вспыльчив. Моё сближение с ним началось через Толю: они оба увлекались ручным мячом, вместе ходили на тренировки. Потом Толя стал втягивать Юру в нашу компанию. На вечеринках Юра был хмур, неприветлив, не разговорчив, молча вливал в себя рюмку за рюмкой. Но если вдруг появлялась девушка, которая ему приглянулась, сразу преображался: становился красноречивым, обаятельным, остроумным. Мы с Толей сначала поражались такому резкому контрастному переходу, но потом поняли, что в этот момент сперма ударяет ему в голову и промывает мозги.

Юра был железобетонно бескомпромиссен: если ему кто-то не понравился, переубедить его потом было невозможно, он исключал этого человека из сферы общения, в упор не видел его, не контачил. Но если кого-то полюбил, то это уже было от всей души, надолго, навсегда. Потом, когда я его узнал ближе, я понял, что при внешней резкости и замкнутости, это был тонко чувствующий и легко ранимый человек. Он любил бывать у меня и у Толи, его притягивала тёплая обстановка в наших домах, наши доверительно-дружеские отношения с родителями – наверное, этого ему не хватало.

Постепенно Юра становился мне всё ближе и ближе, я оценил в нём его надёжность, его искреннюю привязанность ко мне и к моей семье. Прошло немного времени, и Юра Шостак незаметно вошёл в мою душу и в мою жизнь – мы стали неразлучной тройкой.

Потом появился Юра Смирнов-Несвицкий: его отец, генерал-лейтенант, был переведен из Тбилиси в Киев начальником инженерных войск Киевского округа. Юра был невысокого роста, коренастый, с огромной копной нечесаных волос. Волосы были цвета пыли, поэтому к нему тут же прилипла кличка «Пыльная голова». Своим эксцентричным, неординарным поведением Юра вызывал удивление и раздражение окружающих. Но девочкам он нравился, они называли его Печориным. После очередной вечеринки он мог выйти на проезжую часть, бросить шапку наземь и танцевать вокруг неё лезгинку, не обращая внимания на снующие машины; или остановить такси, открыть дверцу и с самым серьёзным видом требовать от шофёра ответа на вопрос: «А вы ноктюрн сыграть смогли бы на флейте водосточных труб?»

Маяковского он боготворил, на всех школьных вечерах запойно читал его стихи, поэмы, пьесы. Знал наизусть буквально все произведения поэта. Однажды я объявил, что на предстоящем вечере Смирнов-Несвицкий будет читать любые стихи Маяковского по заказу зрителей. Мальчишки пришли с толстыми томами сочинений Владимира Владимировича, чтобы подловить Юру и уличить его в хвастовстве. Ему выкрикивали из зала названия самых неизвестных и забытых стихотворений, но Юра, не задумываясь, сразу выдавал строчку за строчкой, вызывая восхищённое удивление ребят и восторг влюблённых в него девочек. В дальнейшем он защитил диссертации по произведениям Маяковского, и кандидатскую, и докторскую, стал доктором искусствоведения, профессором, преподавал в Ленинградском институте театра, кино и музыки, считался одним из ведущих, нестандартно мыслящих критиков, создал свой оригинальный театр «Суббота» и много лет руководил им.

Юра с детства обожал эпатировать окружающих. Это свойство характера он пронёс сквозь годы. Например, уже в институте, собрал всю молодую богему Питера: своих однокурсников, молодых актёров, художников, поэтов (отца перевели в Ленинград, и Юра там закончил учёбу в школе и поступил в институт). Пили, пели, целовались, читали стихи. В конце вечера Юра вошёл в гостиную в одних плавках, встал у стены и скомандовал: «Бросайте в меня кабачковую икру, форшмак, салаты – я хочу увековечить свой силуэт на этой стене». Подвыпившая компания с удовольствием откликнулась на этот призыв, его с радостью забросали всеми полужидкими продуктами и подливами – силуэт получился великолепный (представляю, как его перед возвращением папы-генерала дружно слизывали со стены).

В период нашей учёбы в десятом классе, в Киеве открылся коктейль-холл. Для того времени, когда велось гонение на всё западное: на джаз, на моду, на песни, открытие коктейль-холла было большим событием. От самих слов «коктейль» и «холл» веяло чем-то запретным – это привлекало, манило, и мы туда зачастили. Коктейли стоили относительно недорого, можно было себе позволить раза два в неделю заглянуть туда и заглотнуть через трубочку крепкую, или полукрепкую, или десертную смесь. Особенно нам нравился коктейль «Полёт»: рюмка водки с плавающим куриным желтком – сразу и выпивка и закуска.

Смирнов-Несвицкий в это время уже учился в Ленинграде. Он приехал к нам на каникулы и, сойдя с поезда, сразу спросил: «Есть ли в вашей провинции новые кабаки?» Мы гордо сообщили об открытии коктейль-холла.

– Туда и пойдём! – скомандовал Юра. – Отметим мой приезд.

– Увы, наши стипендии давно потрачены.

– У меня есть деньги, мне дали на все каникулы – вот мы их там и пропьём.

Конечно, мы охотно откликнулись на это гусарское предложение. Приехали. Сели за столик. Подошёл официант.

– Что будем заказывать?

– Меню! – потребовал Юра.

Официант указал ему на лежащий на столе перечень коктейлей.

– Вот и принесите!

– Что именно?

– Меню! – повторил Юра. Потом, видя недоумение официанта, разъяснил. – Всё меню. Всё, что там есть, все коктейли.

Официант был ошарашен.

– Но там около шестидесяти названий.

– Вот и принесите их все, по одному!

Когда ошалевший официант ушёл выполнять заказ, Юра весело подмигнул нам:

– Будут помнить заморского гостя! – Он был счастлив, он опять эпатировал публику.

Через десять минут появились три официанта с тремя подносами, на которых стояли все имеющиеся в меню коктейли. С любопытством поглядывая на нас, они их расставляли на столе. Юра придержал нашего официанта:

– У меня к вам просьба: когда мы начнём пить, объявляйте название каждого из коктейлей – я вам за это отдельно заплачу.

Выстроившаяся на столе армия напитков требовала особого ритма – мы отбросили трубочки, чокались и одновременно опрокидывали четыре коктейля в четыре глотки. Стоящий рядом официант, как конферансье, объявляющий выход артистов, выкрикивал:

– «Полёт», «Салют», «Браво», «Подснежник», «Одуванчик», «Попугай»…

На «Попугае» я отключился: нас было четверо, мы выпили по пятнадцать коктейлей каждый, получилось совершенно адское пойло, смесь смесей. Более сильного опьянения я никогда в жизни не испытывал. Последнее, что помнил: официанты стащили нас вниз по лестнице к выходу и вывели на улицу. Мы стояли, прислонившись к зданию, держась за стену.

– Хорррошо псссидели! – вытолкнул из себя наш «заморский гость» и опустился на тротуар. Мы сели рядом. Прохожие переступали через наши вытянутые ноги. Кто-то бросил нам двадцать копеек. Встреча явно удалась!

Вообще, это было время увлечения ресторанами. Они были доступны: имея пять рублей, можно было провести там вечер, причём, не одному, а даже с девушкой.

Ресторанов было мало, попасть туда – трудно, но нас уже знали все швейцары и официанты, и мы всегда проникали сквозь любую толпу, минуя типичное для того времени объявление: «Свободных мест нет». (Эту фразу высекали на металле или на мраморе. Я убеждён, что сначала устанавливали такое объявление, и лишь потом вокруг него строили гостиницу или ресторан.)

Даже если у нас было только по троячке на каждого, мы уверенно шли в любой ресторан, заказывали по рюмке водки или по бокалу вина, брали закуску, осматривались, фиксировали столы, за которыми сидели красивые девушки, приглашали их танцевать, назначали свидания, иногда просто выдёргивали их из компании и уводили с собой. Естественно, это нередко заканчивалось драками, но драки тоже входили в программу развлечений. Много весёлых и не очень весёлых воспоминаний связано у меня с посещениями ресторанов – поделюсь одним из них.

Как я уже писал, Юра Шостак был высоким, раскачанным, с широченными плечами. Но к большим плечам Бог дал ему в придачу большую попу, ну, не то, чтобы очень большую, но, скажем так: преувеличенную. На эту приманку активно клевали любители молоденьких мальчиков. Я уже в общих чертах обрисовал Юрин характер, поэтому можете себе представить, что получали эти охотники за Юриной задней девственностью!..

Но их попытки продолжались.

Однажды я, Юра и Толя пришли в ресторан «Динамо». К нам тут же подсел средних лет мужчина, назвавшийся Вадиком, с явно выраженной «голубой» внешностью. Он просто млел рядом с Юрой, смотрел на него масляными глазками и всячески старался понравиться.

– Юрочка, что ты хочешь выпить?

Юра не успел ответить – за него это сделал я:

– Юра хочет водки!

– Это мы мигом! – «влюблённый» засуетился, подозвал официанта, заказал бутылку «Столичной».

– Юра хочет две бутылки, – уточнил Толя. И добавил, – Юра любит к водке икру.

– Сейчас будет икра! И салат «Оливье»! И бифштексы с кровью!..

– А мороженое? – обиженно подсказал я.

– Конечно! И мороженое, и кофе!..

– Юра любит с ликёром, – уточнил Толя.

– Сейчас, сейчас!..

Не дожидаясь официанта, Вадик побежал заказывать.

– Сволочи! Альфонсы! Сутенёры! – ругался Юра. Но мы жестко потребовали:

– Ради такого ужина – терпи!

Мы пили, ели, опять пили… Вадик вливал в Юру рюмку за рюмкой и, уверенный, что «клиент готов», стал обнимать его, сперва за плечи, а затем всё ниже и ниже, и периодически приглашал его в туалет. Юра напоминал Везувий перед извержением. Он сидел со сцепленными руками, сдерживаясь из последних сил, и только иногда цедил сквозь сжатые зубы: «Заканчивайте скорей, гады!». Рука Вадика уже опустилась ниже Юриной талии.

– Ну, всё! – сжалились мы с Толей, – Юра наелся и напился, теперь ему надо в туалет.

– И мне, и мне! – выкрикнул Вадик, – Пойдём, Юра!

– Подожди. – Юра подозвал официанта, тот подал счёт, Вадик его оплатил. – А вот теперь пойдём, – угрожающе произнёс Юра, и они ушли.

Вернулся Юра один, чертыхаясь и отряхивая руки:

– Ненавижу собственную жопу!

– Не смей её ругать, – возмутился я. – Это наша кормилица!

Вадика мы больше не встречали. Никогда.

БРАТ МОЙ – ДРУГ МОЙ

Не могу не рассказать о моём двоюродном брате Роме, который был старше меня на два года; в детстве, в отрочестве – это большая дистанция. С шестнадцати лет уже ходили легенды о его амурных приключениях. Рома не был красавцем, но обладал магическим влиянием на женщин и был очень популярен среди сверстников. Как говорила наша бабушка: «Ромочка ложится в постель с женщиной сразу после слова «Здрасьте». Когда узнавали, что я его брат, изрекали: «А, ты брат Ромы? Значит, твой путь предопределён!».

Однажды летом мы, небольшой компанией нацелились на Кавказ. Разработали маршрут: сперва в Одессу, там ночуем и утром на теплоход. Когда были куплены билеты, я заказал междугородний разговор с Ромой (он тогда учился в одесском университете на юридическом факультете) и сообщил, что такого-то числа буду вечером в Одессе, и спросил, как с ним встретиться. Рома очень обыденно ответил:

– Спроси на Дерибасовской.

– Кого спросить? – удивился я.

– Кого-нибудь. Я всех предупрежу, они будут знать, где я.

Ответ насмешил моих попутчиков, они не поверили. Но я, зная Рому, всё-таки увлёк их на Дерибасовскую. Улица была заполнена гуляющими. Я подошёл к первой встреченной парочке и спросил:

– Простите, вы не знаете, где сейчас Рома?

Вопрос, конечно, был идиотский, но парень не удивился:

– Вы его брат, да?.. Он просил передать, что ждёт вас до девяти на Приморском бульваре…

– …а после девяти – в ресторане гостиницы «Красная», – добавила девушка, – швейцар вас пропустит.

Мои ребята были потрясены:

– Невероятно! Неужели его действительно все знают?.. И как можно предупредить всю улицу?!

– Это – Рома! – гордо ответил я.

К моменту Роминого окончания университета декана юридического факультета перевели в Москву. Он любил Рому и правдами и неправдами вытащил его в столицу и устроил юрисконсультом в юридический отдел какого-то крупнейшего проектного института. Через полгода Рома стал руководителем юридического отдела, а через год – одним из заместителей директора. Я спросил его о секрете такой головокружительной карьеры. Он объяснил:

– Началось с того, что я не проиграл ни одного дела в суде, а это дало институту миллионы прибыли.

– Как тебе удалось только выигрывать?

– А я трахал судей.

– А если судья был мужчиной?

– Я давал ему отвод. Если назначали следующего мужчину, снова отводил. До тех пор, пока не появлялась женщина. А там уже дело техники.

Это звучало хвастливо и неправдоподобно, но я ему верил, я знал, что там, где касалось его амурных похождений, Рома никогда не врал: отношения с женщинами – это было святое, главное дело его жизни: его нельзя было унижать ложью.

Со временем он женился, стал отцом, но продолжал вести прежний образ жизни: возвращался домой ночью, пьяный, перепачканный помадой, а иногда вообще не ночевал. Жена, которая его боготворила, готова была прощать и мириться, но восстали тесть и тёща. Тесть, занимающий какой-то очень высокий пост, настоял на разводе и помог ему купить кооперативную квартиру, где Рома и зажил на полную мощность: лилась рекой водка, гуляли друзья и сменялись женщины.

С годами от такого образа жизни у него развилась сердечная недостаточность, сжималось сердце, не хватало воздуха. Однажды ночью случился приступ, его забрала «Скорая помощь», из лёгких откачивали жидкость. Узнав об этом, мы с Лёней на следующее утро поспешили к нему в больницу. В отделении я спросил у дежурного врача, где лежит Рома.

– Идите по коридору, услышите женский смех – он там.

Этот ориентир действительно привёл нас в его палату. Он лежал под капельницей, а рядом с ним сидели и три молоденькие медсестрички и хохотали.

Когда мы остались одни, я решил провести душеспасительную беседу.

– Рома, это первый сигнал, пора сбрасывать темп, потому что…

– Стоп, стоп, стоп! – прервал меня Рома. Он был ещё очень слаб, произносил слова тихо, но внятно. – Когда мне это говорят папа и мама, я делаю вид, что слушаю. Но от тебя я этого слышать не хочу.

– Почему?

– Потому что ты-то понимаешь, что я иначе жить не могу. Перейти на молоко и кефирчик? Совершать прогулки перед сном?..

– Но иначе ты умрёшь!

– Умру. Но умру так, как жил: после застолья с друзьями, в постели с красивой женщиной, а ещё лучше – на ней!

Так и произошло. После весёлой гулянки, во время любовных объятий, ему стало плохо, и его очередная подруга вызвала «Скорую». Спасти его не удалось – он умер в сорок шесть лет. На его похороны слетелись все его однокурсники – из Одессы, из Киева, из Батуми, сняли зал в ресторане, весь вечер заказывали оркестру Ромины любимые песни, пили за его упокой и плакали, плакали, плакали.

Но даже после смерти Рома сумел ещё раз всех удивить: на следующий день после похорон к его родителям пришла женщина и объявила: я – жена Ромы. Её приняли за авантюристку, но она показала брачное свидетельство.

– Мы расписались за месяц до его смерти.

– Кто вы? Откуда? – родители были ошеломлены.

– Я приехала в Москву из Свердловска, у меня маленькая дочь, её отец бросил нас и скрылся. Я без прописки, мыкаюсь по съёмным квартирам, работаю на двух работах, чтобы как-то существовать. Я устала, измучилась. Рома пожалел меня. Он сказал: «Скоро у тебя будет своя квартира» и предложил расписаться. Он предчувствовал, что умрёт.

– Вы были его любовницей?

– Нет. Честное слово!.. Я бы с радостью, но он не захотел. Он сказал: я просто хочу тебе помочь. Я знаю, вы можете не согласиться, у вас есть право опротестовать…

– Вы получите эту квартиру, – сказал дядя Лёня, Ромин отец. – Раз это его последняя воля – вы её получите.

Женщина разрыдалась и сделала попытку поцеловать дяде Лёне руку. Он одёрнул её.

– Зачем вы так? Зачем?.. Это не я, это – Ромочка.

...

Он похоронен в Москве. Я даже не знаю, на каком кладбище – я ни разу не навестил его могилу. Если б ты знал, как мне сегодня стыдно! Прости меня, Рома, прости! Когда мы встретимся, я буду выпрашивать у тебя прощения!

КАК НА ЧЬИ-ТО ИМЕНИНЫ ИСПЕКЛИ МЫ КАРАВАЙ

Рома был очень близким мне человеком. Сдружившись в эвакуации, мы продолжали дружить до его последнего дня, мы, три брата: он, я и Лёня. И была у нас ещё Света, Ромина родная сестра, наша с Леней – двоюродная. Я отставал от Ромы на два года, Света была младше меня на год, Лёня был самым маленьким. Мы шутили, что всю красоту, выделенную на нас четверых, и всю скромность – Бог отдал Свете. Она действительно с детства была очень красива, обаятельна, скромна и застенчива. Рома учился в Одессе, мы оставались тогда в Киеве, виделись почти каждый день. Начиная с девятого класса, вся моя компания вела усиленный поиск новых девочек: на вечерах, в компаниях, на демонстрациях. В компании мы являлись званными и не званными. Например, услышав, что Света собирается на день рождения к своей однокласснице, я поинтересовался:

– Как её зовут?

– Таня.

– К ней придёт много девчонок?

– Приглашены десять, но, наверное, ещё будут.

– Дай мне её адрес, мы тоже придём.

– Она вас не приглашала.

– Потому что не знает. А знала бы – пригласила!

– Ни за что не дам! Вы напьётесь и устроите драку.

– Во-первых, обещаю, что этого не будет, а во-вторых, сделаем вид, что мы с тобой не знакомы и ты ни за что не отвечаешь.

После долгих усилий, обещаний и клятв вести себя паиньками, я выжимал из неё адрес и сообщал его своей банде. Мы начинали готовиться, добывать подарки. Поскольку дни рождений случались довольно часто, а денег у нас было довольно мало, то есть, просто не было, в ход шли всяческие уловки: утюгом разглаживали старые книжки и называли их новыми; в аптеках покупали за копейки разные эликсиры, от зубного до желудочного, потом выпрашивали у аптекарей старые флаконы от духов и переклеивали этикетки на эликсиры, превращая их в духи «Ландыш» или в одеколон «Сирень»; потом купили несколько бутылок пива, отмочили и отклеили названия, оставили бутылки голыми, но зато горлышко каждой из них обернули серебряной фольгой от мороженого, которую я вытащил из урны. Бутылки стали очень нарядными, мы назвали их «Болгарское шампанское» (тогда всё болгарское было популярно), и перед тем, как открыть, я тряс каждую бутылку до тех пор, пока из неё не выстреливала пена в таком количестве, что уже разобрать вкус было невозможно.

Когда мы направлялись на день рождения, встретили Мишу Вильфа (в дальнейшем, знаменитого артиста, известного как Михаил Волков).

– Вот, купил, – похвастался он, показывая гантели, которые нёс в руках, – буду качаться.

– Хочешь с нами на день рождения?

– Хочу. Но у меня нет подарка.

– А гантели?

Так и пошли: мы – со «старо-новыми» книжками, с одеколонами, в девичестве – эликсирами, с «болгарским» шампанским, а Миша – с пятикилограммовыми гантелями. Нашли дом, поднялись по лестнице.

– Кто сегодня Матросов? – спросил я.

– Ты! Твоя инициатива!

Я позвонил. Дверь открылась, в передней стояли две девочки в нарядных платьях. Теперь надо было определить, кто из них виновница торжества.

– Здравствуйте, Танечка, – произнёс я, обращаясь куда-то между ними.

– Здравствуйте, – удивлённо ответила стоящая слева. Ура! Теперь я знаю, кого надо охмурять. – Танюша! Поздравляю вас с днём рождения, желаю, чтоб вы всегда были так же красивы, чтобы ваш день рождения стал праздником пролетариев всех стран и чтоб они, наконец, соединились!

Девочки заулыбались. Из гостиной вышла мама.

– О, ещё гость!.. Проходите, пожалуйста!

– Спасибо. Но я не один. Танюшу пришли поздравить остальные её друзья. Заходите, ребята!

И один за другим вошла вся команда самозванцев, поочерёдно представляясь и вручая свои «подарки»:

– Юра.

– Толя.

– Ещё Юра.

– Миша.

Естественно, у мамы был лёгкий шок, но в Киеве люди гостеприимны и нас позвали к столу, придвинули ещё стулья, поставили новые приборы.

– Почему ты не предупредила, что будут ещё гости? – тихо спросила мама у Тани. – Кто они?

– Я не знаю.

– Ой, Таня! Ой, Таня! – мама игриво погрозила ей пальцем.

Первое, что я увидел, садясь за стол, это перепуганную Свету, не отрывающую взгляд от тарелки. Но я сдержал слово и никак не отреагировал на неё. Больше того, когда нас представляли друг другу, переспросил:

– Как? Как вас зовут? Светлана? Красивое имя, оно вам очень подходит.

У моей сестрички от ужаса дрожали пальцы, но никто этого не заметил. Через десять минут мы, как всегда, взяли стол в свои руки: я и Толя произносили умные тосты, Юра Смирнов-Несвицкий читал стихи, Миша Вильф пел песни, а Юра Шостак покорял маму именинницы, которая была молода, привлекательна и очень ему понравилась, поэтому он фонтанировал обаянием.

Кроме того, параллельно, без специальных усилий, я влюблял в себя бабушку, потому что поглощал все приготовленные ею блюда с восторгом и в больших количествах, только успевая приговаривать: «Кто? Кто это приготовил? Покажите мне автора!». Бабушка млела от удовольствия и подкладывала мне новые порции. (Благодаря своему аппетиту я был любимцем всех бабушек на всех днях рождения.)

Когда мы уходили от Тани, то долго прощались и с ней, и с мамой, и с бабушкой. Нас звали приходить ещё, мы обещали, и потом многократно выполняли своё обещание.

– Какие мальчики! – восхищалась мама. – А ты притворялась, что их не знаешь… Ой, Танька, ты, оказывается, актриса!

Естественно, мои ребята разобрали всех самых красивых Таниных подруг и провожали их по домам. А я проводил свою «новую знакомую» Свету, которая теперь, уже уверенная в нашем успехе, смело дала мне новые даты и адреса следующих именинниц.

МУСТАНГЕРЫ НА КРЕЩАТИКЕ

Главным местом встреч и прогулок был Крещатик. Одна сторона называлась Бродвей, другая – Гапкинштрассе. Каждый вечер мы собирались на Бродвее, на углу улицы Ленина и Крещатика, у центрального универмага. Там делились информацией, выясняли отношения и отчитывались о вчерашних приключениях. На этом углу всегда дежурила группу старых, прославленных блядунов, которые уже сошли с дистанции, но не могли выйти из тусовки. Они натаскивали нас, начинающих, желторотых, проводили инструктаж, учили, как надо «цеплять» девушек на улице, как вести себя с первых минут знакомства до постели, иллюстрируя всё это примерами из своей практики. Мы внимали, впитывали, учились. Они даже провели специальное соревнование – «Конкурс мустангеров», выявляя самых умелых «ловцов». Конкурс проводился в три тура. Первый – познакомиться с девушкой, идущей по улице. Второй – познакомиться с девушкой, когда она гуляет с подругами. И третий, самый трудный – познакомиться с девушкой, когда она прогуливается с парнем. На третий тур разрешалось идти вдвоём: один отвлекал парня, другой – всучивал его даме свой номер телефона или умудрялся получить её номер. Там же на Крещатике торжественно вручали призы победителям конкурса: бутылки водки с надетыми на горлышко презервативами. Это была уникальная школа передачи опыта, школа, выпускающая высоких профессионалов.

Теперь о нескольких выпускниках этой школы.

Начну с Олега Востокова, который был живой легендой в Киеве. Его называли «придаток к своему члену». И размер этого органа, и его дееспособность были фантастическими. Олег в течение дня мог иметь от трёх до пяти женщин, причём, ему неважно было, красавицы или уродки, толстые или худые, молодые или пожилые. День его был заполнен: он ходил на вокзал, встречал поезда, знакомился с приехавшими женщинами, которых никто не встречал, предлагал им помочь с гостиницей и, имея всюду знакомства, добывал им номера, в которых их и «обслуживал». До сорока лет он вообще нигде не работал, его держали на содержании, вызывали в командировки в Сочи, в Крым, в Прибалтику. Причём, он не выглядел альфонсом или ловеласом, наоборот – худощавый, со втянутыми щеками, – у него было лицо интеллектуала, измождённое от сидения по ночам за диссертацией. Его внешность внушала доверие не только девушкам, но и их родителям. Однажды я встретил Олега, гуляющего под ручку с молоденькой девчушкой, сзади шли её папа и мама. Они приехали из Минска показать дочери столицу Украины. Я немного прошёлся с ними.

– Меня предупреждали, что в Киеве очень опасные мальчики, – откровенничал со мной папа, – а наша Виточка такая наивная. Поэтому я очень рад, что она сразу познакомилась с Олегом – теперь я за неё спокоен.

– И я тоже, – подумал я.

Олег обожал жениться. Его свадьбы следовали чередой, одна за другой, шумные и весёлые. Женившись, он продолжал свой образ жизни неутомимого мустангера, жёны не выдерживали, следовали разводы, а за ними – новые свадьбы.

Где-то на пятой или шестой свадьбе я предупредил:

– Олег, это последняя, на которую я прихожу. Я устал повторять тосты о счастливой жизни, меняя имена невест.

Лет в пятьдесят Олег женился на женщине намного младше его и прожил с ней до сего времени в мире и согласии. Женщина оказалась крепкой, ей удалось обуздать этого неугомонного жеребца, и вместо легендарных загулов ему пришлось довольствоваться стандартными «леваками».

Вспоминаю Борю Битлера, который жил на Подоле, но каждый вечер приходил на Крещатик, как на работу. Мускулистый, спортивный, он прямо с места легко крутил сальто. Половина его зубов была выбита в драках, которые он обожал. На Крещатик он приходил в поисках новых драк.

– Боря, наших бьют! – подбегали к нему какие-то незнакомые пацаны лет тринадцати-четырнадцати.

– Кого это – «наших»? – интересовались мы.

– Неважно, – отмахивался Боря и в глазах у него загорался хищный блеск. – Где бьют?

Пока мы бегом направлялись к месту происшествия, он предупреждал:

– Никто не вмешивается. Это – моя драка!

Он не ведал страха. Смело направлялся к кучке хулиганов, сколько б их не было, трое или пятеро. Главарь шайки вынимал бритву и предупреждал:

– Попишу!

Боря молча снимал с руки свои часы, протягивал их ему и просил:

– Пожалуйста, подержи.

Тот растерянно брал часы, Боря бил его в челюсть, тот падал и продолжал лежать в нокауте. Боря забирал у лежащего свои часы, не преминув его похвалить:

– Ты хорошо держал. – Поворачивался к остальным. – Кто ещё хочет подержать?

Желающих не было. Боря надевал часы на руку, и мы уходили, провожаемые восторженными взглядами пацанов. Он любил женщин, у него случались романы, но драки – это была его стихия.

Это было время, когда романтизировали культ силы, умение постоять за себя. Все мои сверстники тогда носили либо пояса с тяжёлыми пряжками, либо свинчатки, которые надевались на руку, либо перочинные ножи. Мне подарили гибкую дубинку из кабеля с наборной рукояткой. Я без неё не выходил на улицу: наличие её в кармане придавало уверенность. Всего один раз я пустил её в ход, когда на меня замахнулись ножом: от удара моей дубинкой рука нападающего повисла, как тряпка – может быть, это спасло мне жизнь.

Олег искал женщин. Боря искал драки. Я искал приключения, которые включали в себя и женщин и драки. Вспоминая сейчас то время, прихожу в ужас: как легко было тогда получить ножом в живот или кастетом по черепу. А сколько раз я мог сам угодить в тюрьму, по глупости, из-за лихачества и пижонства!.. Снова и снова низко кланяюсь моему ангелу-хранителю за то, что он меня, дурака, уберёг от беды.

Про Колю Высоцкого я уже рассказывал: начитанный, эрудированный, получивший прекрасное воспитание, он с детства заходил в наш дом, очень любил моих родителей, особенно, маму. Однажды, когда он был вне Киева, на мамин день рождения принесли корзину цветов, заказанную им ещё до отъезда. И при всём при этом Коля был в какой-то воровской шайке. Но он не совершал краж – он их планировал. Его не раз забирали в милицию, держали день-два и отпускали за недоказанностью.

– Думаешь, я из-за денег? – объяснял он мне. – Это игра! Азарт! Вся милиция знает, что это моих рук дело, а доказать не могут. У них машины, пистолеты, собаки, а я – один, и я их всех обвожу вокруг пальца.

– Но ты же понимаешь, что когда-нибудь тебя всё равно достанут.

– Не успеют: я наиграюсь и завяжу.

Однажды объявил: «Всё! Завязал!» Когда мы с ним гуляли по Владимирской Горке, к нему подошёл какой-то малоприятный тип:

– Коля, пахан предупредил: по тебе колун плачет.

Коля спокойно ответил:

– Я своего решения не меняю, так и передай.

Не знаю, как происходили их разборки, но у Коли на лице появился ещё один шрам, после чего его оставили в покое. Он прекрасно рисовал, собирался в архитектурный, но, когда судьба толкнула меня в автодорожный институт, тоже подал туда документы, чтобы нам быть вместе.

КАК Я ТЕРЯЛ НЕВИННОСТЬ

Где встречаться с девушками – это была проблема. Мы жили в коммунальных квартирах, своих комнат не было. Не все родители, как мои или Толины, были готовы освобождать нам территорию по первому нашему призыву. Да и мы не могли этим злоупотреблять, у них тоже была своя жизнь: то приходили гости, то кто-то из них себя плохо чувствовал. Молодёжных кафе или клубов не было и в помине, в рестораны мы могли пробиться, но не всегда были деньги. Поэтому летом мы проводили время в парках на укромных скамейках или на неосвещённых детских площадках, а зимой – в тёплых подъездах. Все подъезды с батареями были на учёте. Поскольку их было не так много, а желающих – легион, то составлялся жёсткий график, к примеру: ты – с восьми до десяти, я – с десяти до двенадцати. Нарушителей предавали коллективной анафеме, поэтому график чётко соблюдался.

Из ресторанов мы предпочитали «Динамо». Он стоял на холме, на отшибе, и вокруг него был тёмный палисадник, куда можно было выводить уже разогретых девушек. Именно там и произошла моя первая близость с женщиной. Её звали Тоня, ей было под тридцать лет, а мне семнадцать. Она ужинала с подругой. Я пригласил её танцевать, потом мы пересели за их столик, ещё выпили, ещё танцевали. Почувствовав её встречное желание, я предложил ей выйти подышать воздухом. Она согласилась. За ближайшими кустами мы повалились на траву. Оба страшно волновались: я – потому что это было в первый раз, она – опасаясь милиции или любопытных наблюдателей. Всё произошло торопливо, поспешно и, в завершение всего, в самый приятный момент меня укусил муравей, сразу сделав его менее приятным. Причём, укусил в такое место, которое ему могла подсказать только милиция – очевидно, он был у них внештатным агентом. Словом, особого удовольствия я тогда не получил, но застолбил право на дальнейшие отношения. Мы встречались несколько месяцев, у меня, у Толи, в парках, в подъездах. Она была опытна, многому меня научила, я освоил «технику», приобрёл уверенность в себе, что так необходимо каждому мужчине для начала интимных отношений – и за это я ей очень благодарен.

Следующие мои женщины мелькают в моей памяти, как в калейдоскопе:

Люда, пухлая, хорошенькая блондиночка из музучилища, с которой я встречался довольно долго, отрабатывая мастерство, полученное у Тони.

Зося, яркая брюнетка, с роскошной фигурой и патологической сексуальностью. Она просила меня, когда мы в компании, не смотреть на неё и не брать за руку – у неё кружилась голова и отключалось сознание. Когда мы только ещё «шли на дело», её уже била дрожь от предвкушения. В самые кульминационные моменты я закрывал ей рот подушкой, чтобы от её воплей не сбежались соседи. На этом примере я понял, что такое биологическое совпадение – она не со всеми была так возбудима, клялась, что с мужем, который в это время служил на флоте, она часто не достигала оргазма. На это жаловался и её бывший любовник, который нас и познакомил. Мне в это трудно было поверить. Она прибегала по первому моему зову, даже среди ночи, поджидала меня в моём подъезде, предлагала сберкнижку на предъявителя с солидной суммой, чтобы я женился на ней. Я понимал, что такая женщина – подарок для мужчины, но это в минуты близости. А что делать в антрактах? О чём говорить? «Кто, где, когда, кого и сколько раз?..» Весь её ум и вся эрудиция ушли, увы, не в голову, а в другое место, намного ниже.

Однажды мы с Юрой Шостаком пришли на вечер встречи выпускников школы № 54, которую три года назад окончили. На этот вечер, кроме выпускного десятого класса, были допущены и некоторые девятиклассники-отличники, в виде поощрения за хорошую успеваемость. После торжественной части всех пригласили в холл, за столики, на которых стояли лёгкие напитки и сладости. Мы были из первого выпуска, уже оканчивали институты и чувствовали на себе уважительные взгляды окружающих. Мне даже пришлось произнести короткое напутствие нынешним выпускникам.

– Старик, взгляни на соседний столик, где сидят девятиклассники, – негромко произнёс Юра. – Там хорошенькая девчушка так на тебя смотрит, что тебе будет с кем отсюда уйти.

Я обернулся и увидел огромные синие испуганные глаза на детском лице. Она немедленно отвернулось, но я ещё несколько раз ловил её взгляд. Потом подошёл её одноклассник и, запинаясь, сообщил: «Одна девочка просит вас пригласить её на танец». И указал на неё. Зазвучало танго. Я подошёл к её столику. Она встала, побледневшая, испуганная, положила руки мне на плечи, прижалась и прошептала: «Мне уже надо быть дома, проводите меня, пожалуйста». Она жила недалеко, мы шли пешком, она рассказывала о себе. Я узнал, что её зовут Мила, что она единственный ребёнок в семье, где папа, мама, бабушка трясутся над ней, не позволяя нигде задерживаться. Когда подошли к её подъезду, она вдруг расплакалась.

– В чём дело? – удивлённо спросил я.

– Я вас люблю, – ответила она сквозь слёзы.

Я невольно рассмеялся:

– Когда ты успела?

– Сразу, как только увидела. Можно, я вас поцелую? – и неумело чмокнула меня в нос.

Наши встречи продолжались довольно долго, она была моей «утренней сменой»: блюдя её нравственность, родители требовали, чтоб она не позже десяти вечера была дома, так она прибегала ко мне утром, вместо уроков, когда я был один – папа и мама на работе, а Лёня в школе. Я пропускал институт и ждал её в постели. Она была, конечно, невинной девственницей и я делал так, чтоб она ею и оставалась, хотя она просила лишить её невинности – она хотела, чтобы я был её первым мужчиной.

– У меня есть в жизни две мечты, – говорила она, – стать врачом и твоей женой!

Первую мечту она осуществила, вторая – оказалась нереальной, хотя она была светлым, искренним, обаятельным созданием, но для меня в те годы слова «женитьба» и «приговор» были синонимами.

У неё был жених, богатый, обеспеченный врач, старше её лет на пятнадцать. Родители мечтали, чтобы она вышла за него замуж. Зная это и понимая бесперспективность наших отношений, я откровенно ей об этом сказал, пообещал, что мы останемся друзьями, и стал избегать с ней встреч, тем самым, подталкивая её к замужеству.

Однажды она позвонила и сообщила, что родители назначили день свадьбы, но если я захочу, она может её отменить – в ответ я её поздравил. Перед самой свадьбой она, как когда-то, пришла ко мне рано утром, когда я был один, и заявила:

– Ты должен лишить меня невинности, а не он: ты мой первый и главный мужчина. Я ведь не скрывала, что с тобой встречалась, и, зная тебя, он не сомневается, что я уже не девушка. Пожалуйста, я прошу тебя, сделай это!

И тут я не устоял и выполнил её просьбу.

Не стану вспоминать остальных своих любовниц – их было великое множество, калейдоскоп однодневок. На Крещатике мужчину ценили по количеству женщин, с которыми он был близок, поэтому все вели учёт своих побед, и я тоже. Те, чей список перевалил за первую полсотню, купались во всеобщем уважении и почёте. Главной темой коллективных обсуждений было: кто может чаще, кто глубже, кто дольше, кто быстрей.

Мы не понимали, что не в количестве счастье, что любая женщина могла дать намного больше того, что мы у неё брали. Мы не утоляли жажду, выпив полный стакан, мы отпивали глоток и стремились к следующему сосуду. Не было ни литературы, ни фильмов, ни элементарных лекций. Секс считался запретной темой, стыдной, порочной.

О нём не то, чтобы прочитать – нельзя было говорить вслух. Поэтому мы не знали, что есть радость прелюдии: предварительных ласк, прикосновений, поцелуев… Мы это отметали как ненужные сантименты – главное, что твой эталон любви салютует каждой женщине, и надо поскорее превратить его в поршень.

Это было уродливое время ханжей и лицемеров. В пьесах и фельетонах нельзя было упоминать слово лифчик, потому что сразу подразумевалось, что под ним грудь, причём, голая.

Когда в одном из моих рассказов студент на лекции поцеловал свою однокурсницу, меня обвинили в том, что я воспеваю сексуального маньяка. В гостиницах любая пришедшая к вам гостья не имела права задержаться после одиннадцати вечера – в номер тут же врывались дежурная, администратор, милиционер, составляли акт об аморальном поведении, посылали письма на работу, в партком, в профком, а там уже шли коллективные обсуждения с подробностями и «оргвыводами». Поощрялся и крепчал «комплекс привратника»: любая горничная знала, что она может испортить жизнь самому знаменитому актёру, академику, генералу, поэтому вела себя нагло, подслушивала, подсматривала и доносила начальству, которое её за это хвалило и поощряло.

– Зачем вы это делаете? – спросил я у дежурного администратора.

– Чтобы не было разврата, – ответила она.

– Почему именно после одиннадцати?

– По инструкции.

– Значит, без пяти одиннадцать ещё можно?

– Можно.

– А в пять минут двенадцатого уже нельзя?

– Нельзя.

– А вы не подумали, что наносите урон советскому обществу? Раз нельзя вечером, все командированные будут заниматься этим в дневное время, вместо работы.

Чтоб я не очень умничал, в министерство культуры Украины (я тогда ещё жил в Киеве и был командирован на Декаду украинского искусства в Москву) отправили письмо приблизительно такого содержания: «В то время, когда украинский народ демонстрирует свои достижения в области культуры, Александр Каневский приглашает в свой номер женщину и держит её там до одиннадцати тридцати вечера». Письмо попало к заведующему отделом кадров министерства, который пригласил меня к себе, показал письмо и задал вопрос:

– Зачем вы её привели? Что вы с ней делали?

Я ответил прямо и недвусмысленно глаголом из четырёх букв: «Я её еб…л!» Не ожидая такого прямолинейного ответа, он растерянно заморгал. А я продолжил: «Вам никогда в жизни не приходилось это проделывать с женщинами?» Он помолчал, потом протянул мне конверт:

– Заберите письмо и больше не попадайтесь.

Мне повезло: он оказался нормальным мужиком, Но, к сожалению, таких было очень мало, особенно, в отделах кадров. Как правило, письму «давали ход», начинались обсуждения, принимались меры и калечились судьбы людей.

ПИШИТЕ, ШУРА, ПИШИТЕ

Параллельно с бесконечными романами, начиналась и моя литературная деятельность. Впрочем, неверно: началась она ещё в детстве. Во всех школах, по которым я порхал, я всегда был главным редактором стенгазет и их основным автором. Мои сочинения педагоги часто зачитывали вслух, а последняя учительница русского языка и литературы, собирала все мои опусы в альбоме, и на выпускном вечере этот альбом мне подарила. Лет в двенадцать я начал писать стихи на актуальные местные темы: когда купят крышку для унитаза, как дедушка ищет свои кальсоны, как мама передвигает мебель в комнатах, как соседка гоняется за нашим котом…

Я вёл себя, как акын: что видел, то писал. Потом начал писать стихи, которые, как мне казалось, предназначались уже для публикации. Почему-то я подражал декадентам:

День сдёрнул с ночи одеяло,

И ночь, стыдясь, ушла в туман,

А утро темноту украло

И звёзды сунуло в карман…

И так далее, в таком же духе. Где-то перед моим окончанием школы, мама взяла у меня тетрадку стихов и отнесла её Аркадию Галинскому. Он работал тогда собственным корреспондентом «Литературной Газеты» на Украине, регулярно публиковал фельетоны в «Правде», «Литературке», «Советском Спорте» и был очень известен. Через неделю он позвонил и пригласил нас к себе. Я с благоговением переступил порог корпункта популярной газеты. Аркадий усадил нас с мамой на диван, налил два стакана чая и обратился ко мне.

– Стихи я тебе прощаю, я их тоже писал. Продолжай – девочки это любят. Но это не твоё призвание. А вот в конце тетрадки, на трёх страницах, фельетон «Мышка-Норушка». Расскажи мне о нём.

Этот фельетон я написал по просьбе своего одноклассника, в доме у которого всё текло, растрескивалось, разваливалось. Я писал от имени мышки, которая сообщала, что она и её семья покидают эту развалюху, потому что жить там могут только люди, а мыши уже не выдерживают.

– Ты давно пишешь фельетоны? – спросил Галинский.

– Это первый.

– Молодец! Я тебе даже позавидовал, как лихо всё закручено. Юмор, сатира, фельетоны – вот твоё будущее.

Я был оскорблён до глубины души, ведь я считал себя большим поэтом. И только потом жизнь доказала, что он был прав. Спустя много лет мы с ним столкнулись в московском Доме Кино и первое, что он произнёс:

– Ну, кто тебе предсказал твоё будущее? Старик-Галинский вас заметил и, в бар зайдя, благословил. Пойдём в бар, с тебя причитается.

И мы с ним выпили по фужеру коньяка.

Честно говоря, я не сразу устремился в литературу. В шестом классе хотел стать дипломатом, но понимал, что меня, еврея, туда и близко не подпустят. Тогда я решил учиться на адвоката. Я чувствовал в себе полученное от мамы умение внушать и убеждать. Я перечитал все книги о Плевако, восхищался его потрясающими выступлениями на судебных процессах – это подогревало моё желание. Мама не стала меня отговаривать, она просто пригласила к нам в гости известного адвоката, приятеля нашей семьи, и он провел со мной очень убедительную беседу:

– Пойми, адвокат в СССР – это не индивидуальность, это функция системы. При советской власти ты не сможешь защищать того, кого захочешь, тебе будут давать директивы. Если пойдёшь поперёк системы, тебя деквалифицируют. Это профессия не для нашей страны.

Он рассказал несколько случаев из своей практики, когда ему не разрешали, мешали, запрещали и даже вкатали выговор по партийной линии за непослушание. Это было очень доказательно, и он меня убедил.

В это время моё увлечение книгами было в разгаре: я запойно читал, покупал книги, выменивал. Вся моя библиотека хранилась в чемоданах (книжных шкафов не было). Каждый месяц я перекладывал книги, добавлял купленные, переписывал каталог – общение с книгами доставляло мне великую радость. Особенно я был счастлив, когда добывал книги писателей-сатириков, юмористов, пародистов, цитировал наизусть Чехова, Твена, Джерома, Чапека, О’Генри, Минаева, Дыховичного и Слободского… Совершенно был потрясён, впервые прочитав Бабеля, Булгакова, Ильфа и Петрова и влюбился в них навсегда. К окончанию школы я уже сам сочинял короткие юмористические рассказы и сценки. Это становилось главным делом моей жизни. Даже идя на свидание к самой красивой девушке, если меня вдруг осеняли какие-то идеи, я бросался домой, всё записывал, и только после этого снова устремлялся на свидание. Свои первые опусы я приносил в редакции молодёжных газет, меня там хвалили, давали советы и какую-то мелочёвку даже опубликовали.

Школу я окончил с медалью и, естественно, решил поступать в университет на факультет журналистики. В это время в стране была в разгаре компания по борьбе с космополитизмом. Украина, как самая верноподданная республика, бежала впереди паровоза: каждый день в ЦК, в обкоме, горкоме, во всех райкомах, в творческих союзах, на киностудиях, в издательствах находили всё новых и новых космополитов, обсуждали их, клеймили позором, исключали, доводили до инфарктов или самоубийств. Фактически это была антисемитская компания: к понятию космополит приплюсовывали объяснение, что это – человек без родины, значит – еврей. В газетах и на радио повторялись еврейские фамилии писателей, музыкантов, учёных, журналистов. Если кто-то был известен под нейтральным псевдонимом, то рядом называлась его еврейская фамилия, имя, отчество – чтобы было ясно, кто именно враг советского народа.

Медаль тогда давала право поступать в любое высшее учебное заведение без экзаменов. С августа в университете начали принимать заявления, первого августа в семь утра я был у дверей приёмной комиссии и первым подал документы на журналистику. Кроме медали, там ещё были две рекомендации от двух молодёжных газет, с которыми я сотрудничал. Через три дня вывесили список принятых и допущенных к экзаменам – меня там не оказалось. Я подал на романо-германский факультет – не приняли, на славянский факультет – отказали, на юридический – тот же результат. Я понял, что мои попытки обречены на провал, был растерян, подавлен – меня потрясла эта первая встреча с легализованной государственной несправедливостью, унижающей человеческое достоинство. Юра Шостак требовал, чтобы я пошёл к руководству университета.

– Это явное недоразумение! – убеждал он. – Кого же принимать, если не тебя!

Я отказался. Тогда он сам записал меня на приём к проректору и насильно притащил в университет. В кабинете за письменным столом сидел толстый, сытый человек, у него было жирное, круглое лицо, обвисшие щёки почти доставали до плеч.

– Хорошие документы, – сказал он, открыв поданную ему папку. – Будете показывать их своим внукам. (Говорил он, конечно, по-украински, я отвечал ему на том же языке.)

– Я хочу показать их приёмной комиссии, но она их у меня уже не принимает.

– Правильно делает.

– Но я имею право.

– Право вы имеете, но в украинский университет вас не примут.

На слове украинский он сделал акцент. Я уже понял бесперспективность нашего диалога, но по инерции продолжал разговор:

– Почему это меня не примут?

– Потому что я так хочу, – ответил он с наглой улыбкой.

Это была пощёчина подонка, который чувствует себя безнаказанным.

– А знаете, что я хочу? – тихо спросил я, сквозь сжатые зубы.

– Любопытно, – он всё ещё продолжал улыбаться, так же нагло, но уже с каким-то интересом, мол, смотрите, а этот раздавленный червяк ещё извивается! На столе у него стоял чернильный прибор: мраморная подставка, две мраморных чернильницы и пресс-папье. – Так что же вы хотите? – переспросил он.

– Эту чернильницу – в вашу рожу! – и я метнул в него тяжёлый мраморный снаряд, которым можно было убить мамонта. К счастью, Юра успел толкнуть мою руку, сбив меня с прицела, и чернильница пролетела мимо круглой и жирной морды. Шум, крики, скандал, угрозы, милиция… И только вмешательство Юриного отца, который, как я уже писал, в ЦК компартии Украины занимал крупный пост, спасло меня от тюрьмы, где меня бы с удовольствием сгноили.

После этого случая я прекратил попытки поступать в университет, никуда больше не ходил, с утра до вечера лежал на тахте и кусал подушку. Мама, уходя из дому, на всякий случай запирала меня на ключ.

Пришла повестка в армию, впереди замаячили два года воинской службы. До первого сентября, начала занятий, оставалось всего два дня. Тогда мама взяла мои документы и понесла их в автомобильно-дорожный институт, который находился в нескольких кварталах от нашего дома. Он недавно открылся, там было только два факультета: механический и дорожно-строительный. Кто хотел быть механиком, поступал в политехнический институт, кто мечтал о карьере строителя, шёл в строительный. Поэтому в новом, ещё не очень известном автомобильно-дорожном институте был недобор. Моя медаль и мои рекомендации произвели впечатление на председателя приёмной комиссии (не говоря о впечатлении, которое произвела моя мама), и он заявил:

– Мы его берём – он будет редактором институтской стенгазеты.

И началась моя студенческая жизнь. Но прежде, чем о ней – ещё немного о том, что творилось в стране.

ЧТО ТВОРИТ КОСМОПОЛИТ

Борьба с космополитами плавно перешла в разоблачение врачей-вредителей, естественно, тоже евреев. После того, как «раскрыли банду кремлёвских врачей, которые намеревались отравить членов правительства», стали разоблачать «банды» помельче: в республиканских центрах, в областных, в районных: врачей-евреев выгоняли из больниц и поликлиник, клеймили позором, оскорбляли на улицах. Кто когда-то лечился у «врача-вредителя», теперь прозревал: «Вот почему у меня до сих пор болит спина!» или: «Вот почему у меня выпали две пломбы!» Радио и газеты накачивали людей подозрительностью и злобой – это было не сложно при постоянно подогреваемом антисемитизме. Доходило до абсурда, до идиотизма.

Нашим соседом по коммуналке был Андрей Гаевский, партийный работник, историк по образованию, его направили из Херсона в Киев, в высшую партшколу, и несколько лет вместе с женой Валей они жили за нашей стенкой, в соседней комнате. Мои родители помогали им войти в киевскую жизнь, постоянно приглашали на обед и между ними установились дружеские отношения. Однажды Андрей получил письмо от своей мамы из Херсона, в котором она писала, что они разоблачили парикмахера-еврея, который всех партийных работников города пудрил отравленной пудрой, после чего у них на лицах появлялись прыщи. Андрей вошёл к нам в комнату с этим письмом и прочитал его, искренне огорчённый:

– Семён Борисович, ну зачем они это делают? Ведь от их вредительства страдают честные люди, такие, как вы!

Отец несколько секунд молча смотрел на него, потом спросил:

– Вы действительно верите в это или притворяетесь?

– А как же не верить? Все газеты пишут, и вот – мама!

– Тогда объясните: зачем этому парикмахеру сеять прыщи на партийных лицах?

– Но это же ясно: если обком партии будет весь в прыщах, может он звать народ в светлое будущее?

Выходить на улицу с ярко выраженной еврейской внешностью было небезопасно: тыкали пальцами, проклинали, угрожали, а иногда и избивали. Однажды мы с Колей Высоцким ехали в трамвае, стояли на площадке, разговаривали. Я был в плаще и в шляпе, Коля в кожаной куртке. За спиной у меня стояли два парня. Один из них громко произнёс, чтобы все слышали:

– Смотрите, какой француз с нами едет! А мы сейчас с ним поиграемся.

С этими словами он резко натянул мне шляпу до носа. Я сжал обе ладони в большой кулак, развернулся и не глядя врезал обидчика по лицу. Он заорал что-то вроде «Наших бьют!», и когда я освободил глаза от надвинутой шляпы, увидел ещё нескольких человек, которые надвигались на площадку. Дело могло кончиться трагично, если бы не Коля: он скомандовал мне «Прыгай!» (В старых трамваях двери не были автоматическими, их можно было открыть руками), вынул нож, с которым никогда не расставался, направил его на зачинщика и тихо спросил: «Может, и со мной поиграешься?» Колино лицо, разукрашенное шрамами и ледяной взгляд, который он устремлял на противника, всегда действовали, как удав на кролика. Так произошло и на этот раз: нападающие в растерянности остановились. Коля подтолкнул меня к дверям, ещё раз скомандовал «Прыгай!» и выпрыгнул вслед за мной.

Ещё с детства я запомнил, как в стране нагнеталась атмосфера страха, как папа и мама, дедушка и бабушка, шёпотом сообщали друг другу, кого и когда посадили, кого выслали, кого вызывали на допрос. Никто не был застрахован, что сегодня ночью не приедут и за ним: многие из наших близких бесследно исчезали. Повод мог быть любой: рассказанный анекдот, произнесённая без должного восторга фамилия кого-либо из вождей, донос соседа… Опасно было что-нибудь заворачивать в газету, если в ней был портрет Сталина, а поскольку его портреты были на каждой странице, то газета превратилось в предмет повышенного риска. Поэтому папа и дедушка каждый вечер производили ритуальную операцию: ножницами вырезали из всех страниц все портреты Сталина и, на всякий случай, остальных членов правительства. И только потом эту кастрированную газету отдавали женщинам на хозяйственные нужды: заворачивать продукты или нарезать для туалета – о наличии специальной туалетной бумаги тогда никто и не подозревал. Наиболее яркие мои воспоминания не хотят ждать своей очереди, они рвутся вперёд и мне трудно сопротивляться: тысяча девятьсот пятьдесят третий год, смерть Сталина. Тревожное чувство спеленало страну, все ждали, что с уходом «Вождя и Учителя» грядут тяжёлые катаклизмы. Особенно волновались евреи, ожидая ещё более сильной волны антисемитизма. И именно в один из таких тревожных вечеров мой папа вдруг произнёс:

– Настанет день, когда его публично проклянут, сожгут и развеют пепел, чтобы ничего от него не осталось.

– Молчи! – закричала мама. – Как ты можешь так говорить!

– Я замолчу, – сказал папа, – но это произойдёт. Может, мы с тобой не доживём, а дети это увидят.

Когда Сталин умер, я был на втором курсе института. В этот день нас собрали в актовом зале, выстроили всех, как на лагерной линейке, и какая-то партийная дама, рыдая, объявила о его смерти. В мёртвой тишине, всхлипывая, она сообщала подробности. Именно тогда я чуть не влип в большую неприятность. У нас на курсе был студент Боря Боренгольц. Он очень забавно и заразительно смеялся, тоненьким хохотком, как колокольчик. Когда он смеялся, мы все тоже начинали хохотать, удержаться было невозможно. У нас с ним возникла такая игра, которая переросла в какое-то наваждение: слушая доклад, лекцию, присутствуя на собрании, стоила нам взглянуть друг на друга – мы начинали хохотать, прячась за спины впереди сидящих. Причём, чем серьёзней было «мероприятие», на котором мы присутствовали, тем сильней накатывался смех. Так случилось и на сей раз: в момент самого проникновенного всхлипа партийной дамы, я встретился взглядом с Борей, который сразу отвёл глаза и отвернулся, но плечи его стали вздрагивать. По уже отработанному рефлексу, то же самое произошло со мной. Когда мы еще раз взглянули друг на друга, то оба поняли, что пропали – хохот уже распирал нас: мы хрипели, кашляли, затыкали рты ладонями… На наше счастье, линейка окончилась и всех отпустили в аудитории – это спасло нас от огромной неприятности. С тех пор, когда говорят о смерти Сталина, я вспоминаю пророчество моего папы и смех моего однокурсника Бори Баренгольца, светлая им память!

А теперь вернёмся к началу моей студенческой жизни.

УЧИСЬ, МОЙ СЫН, НАУКА СОКРАЩАЕТ…

Конечно, автодорожный – был чуждым мне институтом, один перечень предметов чего стоил: высшая математика, физика, химия, тригонометрия, строительная механика, сопромат! Весь первый семестр я прогуливал лекции, не посещал практических занятий, не выполнял курсовых заданий. Однажды, недели за две до начала экзаменационной сессии, я пришёл на занятие по геодезии, которое проводил заведующий кафедрой доцент Товстолес, огромный, массивный старик, с большими квадратными ладонями. Когда я откликнулся на перекличке, он удивлённо посмотрел на меня и произнёс:

– А я вас не знаю.

Я не выдержал и ляпнул:

– Я вас тоже.

Он разозлился.

– Ах, так?.. Тогда, чтобы узнать друг друга, я буду спрашивать вас на каждом занятии. Если не подготовитесь, сразу сами уходите – встретимся на экзамене.

Естественно, я не посещал и остальные занятия, понимая, что семь бед – один ответ. Аналогичная ситуация сложилась и с преподавателем высшей математики Гальпериным – лысый, спортивный, умный, с хорошим чувством юмора, он однажды, во время лекции, прервал мою беседу с соседом по столу и с подчёркнутой вежливостью спросил:

– Я вам не мешаю?

Я ответил в его манере:

– Нет, нет. Только, если вас не затруднит, говорите чуть тише.

– Конечно, не затруднит. Но зачем вам так откровенно мучиться? Не будьте мазохистом – пойдите, погуляйте.

– Я бы пошёл, но вы отметите мой уход, и у меня будут неприятности.

– Я отмечу? Вас?! Да никогда! Клянусь перед всей аудиторией! Идите, гуляйте, сегодня прекрасная погода.

– Спасибо за понимание. – Я встал и вышел.

Так повторялось каждый раз, если я случайно оставался на его занятиях. Когда я откликался на перекличке, он широко раскрывал глаза, разводил руки и с нескрываемой радостью восклицал:

– Ба! Кто к нам пришёл!? Не откроете ли секрет, с какой целью явились?

– Просто повидаться – соскучился по вас, по интегралам.

– Тронут до слёз. Зафиксировал. Отпускаю.

И я снова покидал аудиторию. Но это не могло продолжаться вечно, близился час расплаты – конец семестра, экзаменационная сессия.

Меня до экзаменов не допустили из-за несданных зачётов. Пришлось закатать рукава и засесть за курсовые работы. Меня тащил весь курс: девочки делали чертежи, ребята помогали писать к ним расчеты и объяснения, Марик Глинкин (я о нём ещё расскажу подробней) дал мне пользоваться своими конспектами, которые считались лучшими из лучших – за ними стояла очередь. Я в день сдавал по два-три зачёта и за неделю своротил эту гору, преграждавшую путь к экзаменационной сессии.

Когда я пришёл к декану с просьбой допустить меня к экзаменам, он рассмеялся:

– До конца сессии – десять дней, экзаменов – шесть, на подготовку каждого – полтора дня! Это, увы, не реально. Я готовлю приказ о вашем отчислении.

– Но у меня есть право использовать эти дни, чтобы попытаться сдать сессию?

– Право у вас есть, шансов – никаких. Но раз вы настаиваете – я вас к сессии допускаю, хотя результат мне заранее известен.

Конечно, ситуация была тупиковая. Но во мне взыграл гонор вечного отличника и медалиста: быть исключённым из-за неуспеваемости – это несмываемый позор! И мама меня поддержала:

– Ты никогда себе не простишь, если сдашься. И потом: почему вдруг паника? Это же не целых 10 экзаменов всего за 6 дней – это всего 6 экзаменов за целых 10 дней! Напрягись, и ты, как всегда, выиграешь!

И я решил победить. Но как, как выучить за полтора дня то, что преподавали четыре месяца? Зубрить я никогда не умел – всегда выплывал за счёт понимания сути. Правда, такого объёма материала и таких коротких сроков никогда не было, но как уточнила моя мудрая мама: это же не десять экзаменов, а всего шесть. Я должен их сдать. И сдам!

Первым экзаменом была геодезия. Я пришёл к Симе Тартаковскому, самому гениальному студенту на нашем курсе, да и во всём институте, и попросил: «Объясни мне суть этого предмета»

Сима был высокий, худой еврей, с таким огромным носом, что рядом с ним я казался курносым антисемитом. Как простой нормальный гений, он просто и гениально объяснял всё, о чём его спрашивали. После его объяснений я понял, что вся геодезия зиждется на трёх линиях треугольника: линия земли, луч прибора и рейка – из их взаимоотношений рождаются все самые главные формулы. Он препарировал их и показал, как они выводятся. Мы сидели всю ночь, я выводил формулу за формулой, Сима поправлял меня и подсказывал запасные варианты. Потом он объяснил мне, какие могут быть ошибки у приборов и как их исправлять. К утру, после десяти чашек кофе, я почувствовал, что понимаю предмет, могу идти на экзамен и, если там не засну, то непременно его сдам. Пришло именно то чувство уверенности в себе, которое необходимо для успеха. Я благодарно чмокнул Симу в необъятный нос и помчался в институт.

Это был дополнительный экзамен: с первых заходов Товстолес никому оценку не ставил, отправлял доучивать. Увидев меня, он плотоядно хмыкнул и указал на кучку билетов, лежащих на столе:

– Тяните. – Я вытащил билет, прочитал вслух вопросы. – Сколько будете думать? – спросил он.

– Могу отвечать.

– Валяйте.

Когда я наполовину ответил на первый вопрос, он попросил:

– Встаньте. Покажите руки. – Не обнаружив шпаргалок, потребовал. – Выверните карманы. – Я вывалил на стол ключи, расчёску, носовой платок и ещё какую-то мелочь. – Где вы их держите?

– Что именно? – наивно спросил я.

– Шпаргалки! – рявкнул он. – Я их всё равно найду!

– Не найдёте: они у меня в голове.

Он внимательно посмотрел на меня, отодвинул в сторону всё моё имущество и приказал:

– Садитесь. Продолжайте.

Товстолес пришёл в науку после двадцати лет занятий практической геодезией, он был больше практик, чем учёный, написанные им учебники были точны, лаконичны и доступны для восприятия. Он ненавидел зубрилок, поощрял понимание и находчивость. Поэтому то, что я не помнил формул и выводил их у него на глазах, вызвало его удивление и интерес.

– А в приборах вы тоже разбираетесь?

– Попробую.

Он подвёл меня к нивелирам и теодолитам и стал задавать кучу каверзных вопросов о работе этих приборов в нестандартных ситуациях. Благословляя светлую голову Симы, я довольно бойко ему отвечал.

– По каким книгам вы готовились к экзамену? – вдруг спросил он. К этому вопросу я не был готов и стал что-то бекать и мекать. Товстолес грохнул своим огромным кулачищем по столу. – Вы же не открывали ни один учебник! – Потом встал, подошёл ко мне, обнял за плечи. – Молодец! Хорошо отвечал! – И перейдя на ты, спросил. – Кто тебя так натаскал?

– Сима Тартаковский.

– Передай, что у него готовая пятёрка. Кстати, и у тебя тоже. Давай зачётку!

Моя пятёрка по геодезии, первая на нашем курсе, была моим триумфом и потрясением декана. На следующем экзамене я получил четвёрку, потом пятёрку и ещё две четвёрки. Последним был самый опасный экзамен – математика. Я знал, что там меня с нетерпением ждёт Гальперин. Я решил схитрить, попытался попасть на экзамен к другому преподавателю, но Гальперин всех предупредил, чтобы экзамен у меня не принимали, я понял, что наша встреча неотвратима, и снова пришёл к Симе.

– Объясни мне, что такое интеграл и дифференциал.

Всегда серьёзный и неулыбчивый Сима, рассмеялся:

– Ты хочешь выучить высшую математику за один день?

– У меня нет другого выхода. И потом, почему за один день? У нас есть ещё и ночь.

– Что ты знаешь об интегралах и дифференциалах?

– Что один из них похож на скрипичный ключ.

Сима махнул носом слева направо, как бы подводя черту под нашим разговором.

Но я не сдавался.

– Почему ты себя недооцениваешь?

– Я?! Себя?! По-моему, речь идёт о тебе.

– И о тебе. Когда ты объясняешь, я чувствую себя, как в зачётном лагере: день за три.

Лесть подействовала. Сима вернул нос справа налево, произнёс долгожданное «Начнём!» и я нырнул в безбрежное море высшей математики и по-собачьи поплыл за Симой, восхищаясь его брассом, кролем, баттерфляем, старался понять, как это у него так получается. Сима три дня назад завершил сессию, мог бы уже спокойно отдыхать, но он весь день и всю ночь, по каплям вливал в мою голову самые элементарные знания, разжёвывал давно уже освоенные им истины, чтобы меня, неуча, превратить в более или менее подготовленного студента. Да здравствует великая студенческая дружба, безбрежная, бескорыстная!.. Где ты сейчас, спаситель мой Сима, большой нос, светлая голова?.. Заседаешь ли в родной Академии Наук или получаешь эмигрантское пособие в чужой стране?.. Где бы ты ни был, пусть станет тебе теплей и веселей от этих моих воспоминаний!

Гальперин встретил меня, как матёрый кот молодого мышонка.

– Заходите, товарищ Каневский, заходите, давно ждём. Если я продолжу экзамен, это не будет вас отвлекать?

– Нет, нет, сегодня я тоже буду отвечать.

– Да? Какая неожиданность! Горю от нетерпения – тяните билет! – Я вытащил один из билетов. – Ну, как?

– Нормально. Немного подумаю и отвечу.

– Да?.. Тогда, пожалуйста, положите этот билет на место, возьмите другой.

Я вытащил ещё один билет.

– Как? – Гальперин был похож на охотника, загоняющего зверя в капкан.

– Спасибо, этот полегче.

– Вы сможете ответить?

– Надеюсь.

Когда, после короткого обдумывания, я ответил на первый вопрос, повторилась история с Товстолесом.

– Встаньте. Покажите руки. Вытащите шпаргалки.

Убедившись в отсутствии шпаргалок, он велел мне написать несколько формул.

Я их, конечно, не знал, но помнил Симины объяснения и на глазах у Гальперина вывел цепочку этих формул. Тот сидел рядом, молча наблюдал, потом жестом остановил меня и сказал:

– Какой вы бессовестный человек! Ведь можете, можете! Зачем же вы весь семестр дразнили меня?

– Не люблю математику, – признался я.

– У нас мог быть прекрасный брак не по любви, а по расчёту! Ладно, дело прошлое. Пятёрку из-за постоянных прогулов не получите, но четвёрку вынужден вам поставить.

Когда я пришёл к декану и показал ему зачётку, в которой были две пятёрки и четыре четвёрки, он мне не поверил и стал звонить педагогам, чтоб они это подтвердили. Так я был допущен ко второму семестру. Так я учился и дальше: по-прежнему, ничего не записывал и конспектов не вёл. Чертежи мне помогали делать наши девочки, потому что чертить я не умел и почерк у меня был ужасающий. А к экзаменам опять готовился в последние две-три недели, разбирался, сдавал и тут же вытряхивал из головы все эти знания, очищая мозги для следующей сессии.

Я неоднократно порывался бросить нелюбимый институт, но папа буквально умолил меня не делать этого:

– Потерпи, получи диплом, пусть у тебя будет профессия, а потом занимайся, чем хочешь!

Получив по окончании института диплом, я торжественно вручил его папе:

– По праву, он принадлежит тебе, там твоя фамилия, они только имя перепутали.

После второго курса нас отправили на военные сборы. Руководил этой акцией заведующий военной кафедрой, маленький шустрый полковник по кличке Тык. Это слово присутствовало во всех его командах:

– Тык, я приказываю!.. Тык, не обсуждать!..

У меня с ним были сложные отношения. Однажды на занятиях, он объяснил, что чем больше в стране хороших автострад, тем она доступней для противника – по этим автострадам его войска быстро продвигаются вперёд. И привёл несколько цифр (я их, конечно, уже не помню, назову для примера, «с потолка»): в Америке на сто квадратных километров – восемьдесят километров дорог, в Европе, в среднем, – шестьдесят пять, а у нас, в СССР – двадцать восемь. Мой проклятый язык не выдержал и ляпнул:

– Значит, исходя из количества дорог, мы – непобедимы!

– Тык, выйдите из аудитории! – приказал полковник, потом провёл со мной душеспасительную беседу и предупредил. – Если на лагерных сборах будете себя плохо вести, тык, не получите офицерского звания.

НАШИ ЖЁНЫ – РУЖЬЯ ЗАРЯЖЁННЫ

Наш лагерь был разбит на берегу какой-то реки, притока Днепра, палатки стояли над обрывом. Прежде, чем туда поселить, нас ночь продержали за оградой. Ночью у реки холодно, мы лежали на траве, прижавшись друг к другу, как щенки, чтоб согреться. Потом ещё пару часов нас мытарили перед баней: «Взять вещи! Шагом марш! Положить вещи! Десять шагов вперёд! Кругом! Взять вещи! Двадцать шагов вперёд!» Измученные бессонной ночью, мы как сомнамбулы выполняли эти бессмысленные приказы. Только потом я понял, что в них был великий смысл: довести нас до полного оболванивания. Тем более, командовал нами сержант Алисов, в прошлом полу-блатной, полу-уголовник, для которого главным ругательством было – «интеллигентики». Уж он-то отвёл душу, получив под своё командование целый взвод «студентиков»: «Лечь! Встать! Бегом! Лечь! Встать! Лечь! Вперёд по-пластунски!» Особенно часто он употреблял эти команды в пыльной степи или когда шёл дождь, и было по колено грязи. Но это потом, а пока, погоняв нас перед баней, наконец, впустил помыться и нам выдали по комплекту воинской одежды, куда входили застиранные добела галифе и гимнастёрка, нестиранная шинель, кирзовые сапоги и пара портянок. Научив обматывать ими ноги и превращать шинели в скатки, нам стали устраивать побудки в час ночи, в три, в пять утра и гонять по степи десять, а то и больше километров. Каждый такой поход назывался марш-бросок. Это происходило при полной амуниции: винтовка, скатка, противогаз и сапёрная лопатка. У меня врождённая косолапость, я с детства хожу вразвалку, но Алисов посчитал, что я это делаю специально, и, в наказание, дал мне нести ещё и ручной пулемёт, который весил тринадцать килограмм. Я взял его за дуло и потащил по земле. Сержант потребовал, чтоб я нёс его на плече. Я объяснил ему, что тащить – легче.

– Два наряда вне очереди! – заорал Алисов. – Ты у меня в сортире говно языком лизать будешь!

– Твоим языком, – уточнил я, – тебе привычней!

– Четыре наряда вне очереди!

Конечно, он меня бы замордовал, если бы не командир роты, старший лейтенант Петренко. Это был обаятельно-примитивный служака. Он проводил с нами занятия по тактике и стратегии. После первого же занятия я стал его любимцем. Вот как это произошло: он указал на отдалённое дерево, стоящее на холме, над оврагом:

– Там вражеские окопы. Вашему взводу приказано отбросить противника и занять холм. Как вы будете поступать? – Я сидел рядом и этот вопрос он адресовал мне. Я начал фантазировать:

– Прежде всего, надо отвлечь противника.

– Правильное решение, – похвалил он, – но как?

– Разобью взвод на отделения. Первое отделение будет отвлекать противника слева, второе начнёт массированный обстрел из всех пулемётов, как бы готовясь к атаке. А в это время, третье отделение, проберётся в тыл и оттуда неожиданно атакует противника.

– Как проберётся?

– Справа, по оврагу.

Ни один мой рассказ, ни на кого, никогда, не производил такого ошеломительного впечатления, как эта моя болтовня на нашего Петренко.

– Всё верно! Как в учебнике! Откуда вы так хорошо знаете тактику?..

– Я с детства Суворова изучаю, – скромно сообщил я.

– И Кутузова! И Наполеона! – подхватили остальные.

– Я ж вижу, что это неспроста. Вы – прирождённый командир!

С тех пор он очень меня зауважал, особенно после того, как я рассказал какой-то смешной анекдот. Оказывается, он обожал анекдоты и заканчивал занятия пораньше, чтобы оставить время на «культурную программу». Я знал много смешных баек и стал его главным «развлекателем». Естественно, он не давал меня в обиду и все наряды в сортир заменял нарядами на кухню, что ужасно злило Алисова, потому что эти наряды считались большой привилегией.

Наш день был заполнен с утра до вечера: мы маршировали, стреляли, метали гранаты, копали окопы «от забора до ужина». Но за два часа до сна, когда уже еле волочили ноги, нам давали личное время, понимая, что сил на личную жизнь уже не осталось. Но начальство нас недооценило: за бараком, в котором разместилась столовая, мы открыли кабаре «Весёлая портянка», каждый вечер собирались там, развлекались и пели гимн этого кабаре – из всего текста помню только припев: «Эх, портянка-распортянка, наша гордость и краса!» И ещё мы тайком разучивали походную песню, которую я сочинил.

Дело в том, что Алисов заставлял нас петь в строю. У него был свой репертуар, который он принудил нас заучить и исполнять. В основном, это были песни о казаках и танкистах. Каждому из нас, по очереди, он приказывал запевать. Я не могу утверждать, что среди нас были кандидаты в Шаляпины, но, с Божьей помощью, ребятам удавалось в ритме выкрикивать слова. Когда дошла очередь до меня, я предупредил Алисова, что меня, как вокалиста, надо использовать только в бою, чтобы деморализовать противника, а своих надо щадить. Дело в том, что я обладаю полным отсутствием и слуха, и голоса. Если отталкиваться от поговорки «Ему медведь на ухо наступил», то на моём ухе медведь танцевал вприсядку. Но взводный не внял моему предупреждению, и я запел. Естественно, это была не песня, а вой раненного шакала. Ребята умирали от хохота и подтягивали такими же дурными голосами. Алисов был в ярости, он не сомневался, что это я над ним специально издеваюсь – в результате ещё два наряда в сортир, которые, как и предыдущие, были заменены нарядами на кухню.

Текст песни, которую мы тайком разучивали, я помню, потому что, спустя годы, на каждой встрече выпускников нашего курса, в любом, самом шикарном ресторане, мы обязательно её пели:

Вот студенты идут,

На плечах у них скатки,

Карабин на ремне, карабин на ремне,

Бьют по жопе лопатки.

А Алисов кричит:

«Поднимай выше ногу!

И равненье держи, и равненье держи!»

Он кричит всю дорогу.

Но осталось семь дней (шесть дней, пять дней и т. д.)

Мы опять будем дома,

Снова вместе пройдём

Стороною знакомой,

Лишь на пристань ступив,

Мы направимся прямо,

Без команды «кругом», без команды «бегом»

К ресторану «Динамо».

А Алисов пускай

Всё кричит «Выше ногу!»,

Мы забудем его

За вином понемногу.

А пока мы идём,

На плечах у нас скатки,

Карабин на ремне, карабин на ремне,

Бьют по жопе лопатки.

Эта песня была нашей местью Алисову за все его издевательства, вернее, не сама песня, а время и место её исполнения: к концу занятий состоялся смотр, на который прибыл и полковник Тык, и местное командование. Они стояли на скамейках, составленных вплотную друг к другу, а все взводы, печатая шаг, с песней, маршировали мимо.

– За-пе-вай! – скомандовал Алисов, когда до импровизированной трибуны оставалось метров сто. И мы запели, все, хором, чтобы не было запевалы-инициатора:

«Вот студенты идут, на плечах у них скатки…».

Алисов, ожидавший песню про очередного казака, испуганно заорал «Отставить!», но мы продолжали: «…Карабин на ремне, карабин на ремне, бьют по жопе лопатки».

Полковник Тык, сообразив, что происходит что-то неладное, тоже скомандовал: «Отставить!». Но и это не помогло, мы продолжали с воодушевлением орать, выплёскивая в этой песне всю свою ненависть к нашему взводному: «…А Алисов пускай, всё кричит «Выше ногу!», мы забудем его за вином понемногу…» .

Был страшный скандал, пытались выявить зачинщиков, естественно, безрезультатно, а Алисов за этот смотр получил отрицательную оценку и большие неприятности по службе, чего мы и добивались – боевая задача была выполнена. Но поскольку и Алисов, и Тык не сомневались, что автором песни и инициатором бунта был я, характеристику мне написали ужасающую.

После четвёртого курса состоялись ещё одни армейские сборы. Когда мы начинали учиться, полагалось выезжать два раза на сборы, после второго курса и после четвёртого, по двадцать дней. Потом был приказ отправлять студентов в военные лагеря только один раз после четвёртого курса, но уже на месяц. Нам не повезло, мы попали во временную «вилку» и пришлось «отслужить» и двадцать, и тридцать дней.

На сей раз, нас загнали в Краснодарский край, в станицу Кореновскую, там располагался строительный батальон, и нас прикомандировали к нему. В этом батальоне служили либо штрафники, либо те, кто отказывались идти в армию, кого поймали и мобилизовали принудительно. Поэтому оружие им не доверяли и гоняли только на строительные работы. Лагерь располагался в степи, километрах в пяти от станицы. Мы, все сорок человек, спали в одной казарме на двухъярусных койках. Был июль, жара доходила до сорока градусов, воду привозили в цистернах. Во время марш-бросков несколько ребят упали от перегрева с приступами эпилепсии – их отправили обратно в Киев. В казарме было так жарко и душно, что пот иногда проступал сквозь матрацы. После каждого марша по степи на гимнастёрках выступала соль, они белели, твердели и становились похожими на кольчуги.

По утрам, перед очередным походом в раскалённую степь, нам, помимо каши, выдавали по половине селёдки и кружку чая, чтоб мы меньше потели, сохранялась влага в организме и не так сильно мучила жажда. В первый же день толстомордый ефрейтор, стоящий в окне раздачи, швырнул мне селёдку в кашу. Естественно, я возмутился и потребовал, чтобы он дал селёдку отдельно. «И так сожрёшь!», ответил он, ухмыляясь. На первый раз я стерпел. Но когда это повторилось и назавтра: селёдка в каше с сопровождением «И так сожрёшь!», я швырнул ему миску обратно.

– Сам жри!

Стоящие за мной ребята повторили эту акцию, миски с коктейлем «каша-селёдка» полетели обратно в кухню. Весь взвод поднялся и вышел из столовой, отказавшись от завтрака. Мы и не подозревали, какая это мощная акция протеста: отказ от еды! Очевидно, в российской армии навсегда сохранилась память о том, с чего началось восстание на броненосце «Потёмкин». Примчались Тык и командир батальона, выстроили нас на плацу и приказали немедленно вернуться. Мы отказались: «Нам подают, как свиньям!» Последовали ещё приказы и угрозы, но, очевидно, боясь огласки и пытаясь поскорей погасить начавшийся бунт, начальство сдалось: нам торжественно пообещали, что впредь будет иначе и уговорили вернуться в столовую. И, действительно, раздатчиков поменяли и еду подавали уже более пристойно.

На этот раз никого не наказали, но я понимал, что рано или поздно опять сорвусь, и это уже не пройдёт безнаказанно: Тык предупредил, что если опять будет плохая характеристика, меня не только лишат офицерского звания, но и отчислят из института. Поэтому я начал лихорадочно искать выход из положения. И нашёл: пришёл к замполиту батальона и предложил ему создать концертную бригаду, которая станет ездить по другим воинским соединениям и давать концерты. Причём, репертуар будет самым актуальным, на армейские темы.

Замполита это очень заинтересовало. Он почесал лоб, переходящий в лысину, и изрёк:

– Идея хороша, но где взять такой репертуар?

– Я сам всё напишу.

– Вы?!

– Да. Дайте мне несколько последних газет «Защитник Родины», я пойму, что сегодня актуально и напишу на эти темы частушки и интермедии.

– Сами напишите?! – Стройбатовский замполит был потрясён. – И будет в рифму?

– И в рифму, и смешно. Вот увидите!

– Поглядим, поглядим! – он повёл меня в штаб батальона, вывалил на стол с десяток армейских многотиражек и оставил одного.

Через час я прочитал ему свой первый шедевр: это были частушки о том, что солдат Гринько не умеет наматывать портянки, а солдат Акопян на стрельбищах все пули выпускает в «молоко». Каждая частушка завершалась припевом «А ведь это так легко», который рифмовался и с Гринько и с «молоко». Замполит был в восторге, он поверил в меня.

– Да вы же большой поэт!

– Да, – скромно согласился я.

Воодушевлённый нашими будущими гастролями, он принял все мои условия: на два дня освободил от занятий, чтобы я создал репертуар, потом ещё на три дня, по моему списку освободили четверых ребят, с которыми я всё отрепетировал, и на шестой день мы выехали в соседнюю часть, где уже был объявлен первый концерт. Наш замполит вышел на сцену и перед полным залом гордо объявил номер части, в которой была создана наша концертная бригада (это было сделано на зависть остальным замполитам). Потом Илья Хачик (подробнее о нём – позже) стал произносить заготовленный мной текст. По гениальной режиссёрской задумке (а вы уже догадываетесь, кто режиссёр) он должен был монотонно бубнить его, пока я, сидящий в зале, не заору: «Хватит болтать! Начинай концерт!» Илья оправдывается, что это не так просто. Я продолжаю настаивать, чтоб начинали. Илья предлагает: «Если ты такой умный, иди на сцену и сам начни концерт». Я выхожу, и мы начинаем работать в паре.

Так я планировал оригинальное начало. Но жизнь, как худсовет, внесла свои коррективы. Когда я стал орать и мешать Хачику, двое дюжих солдат-зрителей подхватили меня за грудки и стали вытаскивать из зала. Я, не выходя из образа, сопротивлялся, продолжая переругиваться с Ильёй, а он, с трудом сдерживая смех, поощрял солдат, чтоб они выдворили «хулигана», который ему мешает. С большим трудом, с потерей двух пуговиц, я вырвался из рук блюстителей порядка, влетел на сцену и с неподдельной злостью стал выкрикивать свои фразы, Илья – свои, и постепенно мы вышли на наш парный конферанс. Когда зрители, наконец, поняли, что это был розыгрыш, что всё заранее придумано, раздался дружный хохот и аплодисменты – это был явный успех. Аплодировал и наш замполит, который в начале был неподдельно испуган, а сейчас – горд и ублаготворён. Концерт прошёл хорошо, нас долго не отпускали – так начались наши триумфальные гастроли по воинским частям.

Мы не ходили ни в походы, ни на стрельбище – каждый день я дописывал какую-нибудь новую сценку или песенку (в нашей концертной бригаде был свой вокалист) и требовал время на репетиции. Замполит беспрекословно всё разрешал и выделил нам отдельную комнату в помещении штаба батальона. Хачик и остальные «актёры» не могли нарадоваться такой жизнью. Остальные ребята им очень завидовали, говорили, что это несправедливо, мол, я пристроил любимчиков, и требовали провести отборочный конкурс. Тогда я решил расширить «штатное расписание», пришёл к замполиту и объяснил ему, что «драматургия требует» ещё одного актёра. Но поскольку перед будущим исполнителем стоит трудная задача: мелодекламация, я буду пробовать кандидатов на эту роль прямо в концертах, поочерёдно, пока не отберу лучшего. Наш замполит, получивший уже благодарность от начальства «за создание агитбригады, способствующей повышению уровня боевой и политической подготовки», удовлетворил и это нахальное «требование драматургии». Ребята сами составили список – тех, кто уже «доходил» от недосыпания и ежедневных походов, и я стал их по очереди «выдёргивать» на репетиции, давая возможность отдохнуть и отоспаться. На дверях нашей комнаты постоянно висела табличка: «Не входить! Идёт репетиция!».

И никто не входил, что давало нам возможность подремать, покурить, потравить анекдоты и поговорить о женщинах. Впрочем, мы не только говорили: после концертов, когда ездили уже без замполита, наш водитель, весёлый и бойкий сверхсрочник, привозил нас на танцы, в ближайшие поселковые или станичные клубы, где мы знакомились с местными неприступными красотками, приглашали на концерт, назначали свидания, назавтра заезжали за ними и забирали с собой на очередное выступление. Ну, а после концерта, покорённые нашими выдающимися актёрскими талантами, купаясь вместе с нами в успехе и аплодисментах, они становились более податливыми. Словом, в отличие от предыдущего, этот лагерный сбор превратился в полу-курорт.

Так пролетел месяц. За день до отъезда взвод сдавал винтовки, которые нам выдали по прибытии в лагерь: драили стволы, протирали приклады. У ребят из моей актёрской бригады осталось много неиспользованных патронов, и я предложил устроить салют в честь окончания воинской службы. На этот призыв откликнулись Отто Медведовский и Костя Валежко: мы вышли из казармы и бабахнули в вечернее небо из трёх стволов одновременно. Что тут началось! В лагере объявили тревогу, всех в боевой выкладке выстроили на плацу: «Кто стрелял? Кому подавали сигнал?» Естественно, все молчали. Тогда командир батальона объявил: «Если виновники не сознаются, отвечать будет дежурный по части». Я сделал шаг вперёд, следом из строя вышли и Медведовский и Валежко.

– Тридцать суток гауптвахты!

У нас забрали винтовки, сапёрные лопаты, противогазы, приказали снять пояса и, оставив только скатки, в сопровождении конвоиров привели во мрачный бетонный барак, превращённый в маленькую тюрьму. Она состояла из ярко освещённого коридора и двух десятков железных дверей с зарешёченными окошками, через которые можно было заглядывать в камеры. Наша клетушка напоминала бетонный ящик с маленьким окошком под потолком. Мебели никакой.

– А где спать? – спросили мы у конвоира.

– На полу, – с ухмылкой ответил он.

– На чём?

– На спине.

Дверь захлопнулась. Мы расстелили шинели на мокром полу (в целях гигиены бетон поливали водой, утром и вечером), легли и провалялись так до рассвета на промокших шинелях. Часов в шесть нас разбудила влетевшая в окно буханка хлеба. В неё была воткнута записка и несколько сигарет. В записке содержался призыв: «Храните гордое терпенье!» Мы рассмеялись, настроение улучшилось, хлеб разделили на троих и с аппетитом поглотили.

В камере напротив нас сидел огромный грузин по имени Вано. Сидел уже третий месяц, в нарушение всех правил: для гауптвахты тридцать дней – это максимальный срок, потом положено отправлять в тюрьму. Но его держали, чтобы не увеличивать процент уголовников, выращенных в батальоне. И выпустить не могли, потому что он честно и откровенно заявил:

– Когда вийду, командыра взвода убью, командыра роты убью, командыра батальона убью, а потом – сэбя убью.

– Скажи, что не будешь убивать, и мы тебя выпустим, – уговаривали его. Но он был непреклонен:

– Нэт! Командыра взвода убью, командыра роты убью, командыра батальона убью, а потом сэбя убью!

– Убей сразу себя, – подсказывали ему.

– Нэт! Спэрва командыра взвода убью, командыра роты убью, командыра батальона убью, а потом сэбя убью.

Его пытались истощить и ослабить: более месяца он сидел только на хлебе и воде, но был по-прежнему энергичен, весел и инициативен. Когда, во время утреннего обхода, дежурный по части заглянул в окошко его камеры, Вано выставил туда свою голую задницу, которую уже держал наготове, со словами приветствия:

– Моё тэбе уважение, командыр!

Через час после обхода за нами прислали грузовик, в кабине которого сидел конвоир, приказали сесть в кузов и повезли на полевые работы, в какой-то близлежащий колхоз. Мы вспомнили соответствовавшую этому моменту песню колхозниц из фильма режиссёра Пырьева и бодро орали в ритме марша: «А ну-ка, девушки, а ну, красавицы, пускай поёт о вас страна!..», но, честно говоря, в душе у каждого скреблись кошки: сегодня вечером весь наш курс садится в поезд Краснодар-Киев, а нам оставаться ещё целый месяц в этой мини-тюрьме!.. Каждый думал об этом, но не показывал виду и старался перекричать остальных: «…И с каждой песнею пускай прославятся среди героев наши имена!»…

Шофёр привёз нас на участок, где несколько женщин собирали овощи, высадил всех, прощально посигналил и укатил. Женщины окружили нас, протянули каждому по кружке с водой и стали попрекать конвоира:

– Чего солдатиков заарестовал, ирод!

Он оправдывался, объясняя, что это не он, что ему приказали, но они его отторгли от коллектива, а нас усадили на подстилку и стали кормить принесенными из дома пирожками и варениками. Когда конвоир попытался заикнуться, что нас не для этого прислали, мол, надо работать, они на него цыкнули: «Вот ты и работай, а солдатики теперя в нашем распоряжении», и поставили нам ещё бутылку молока. Когда мы утолили первый голод, стали расспрашивать, кто мы и откуда. Узнав, что мы студенты из Киева, что через год оканчиваем институт, одна из наших кормилиц с надеждой спросила: «А вы, часом, мово Алёшку не встречали? Он на Украине служит, по вашей линии?» В глазах её было такое кричащее ожидание положительного ответа, что я не выдержал – решился на святую ложь и у нас состоялся приблизительно такой диалог:

– Высокий, да?

– Не очень.

– Точнее, среднего роста?

– Ага. Точно.

– Блондин?

– У него волос завсегда русым был.

– Значит, на солнце выгорел. Худой?

– В отца он, в теле.

– Но подтянутый, с хорошей фигурой, правда?

– Это само собой – он у меня спортсмен.

– Точно. В футбол играет.

– Штангист он.

– Верно. Туда отбирали самых сильных.

– Знашь, какие он гири таскал! Мускулы – не обхватишь!

– Точно, он! Хорошо служит, командир им очень доволен, говорит, спасибо родителям, что такого парня воспитали!

Растроганная мама прослезилась, вытащила из кошёлки бутылку самогона и налила нам по полстакана. Когда мы выпили и закусили, к нам подсели ещё две колхозницы.

– А мово Петра не встречали? Танкист он, под Черниговым служит?

– А мово Ваську?..

Самогон подогрел нашу фантазию, и нас несло:

– И вашего встречали. И вашего. Классные ребята! Отличники боевой и политической подготовки…

– …стреляют метко, гранаты бросают дальше всех…

– …родителей вспоминают, каждый вечер меж собой говорят: как там моя мамка?..

Женщины плакали от гордости за своих сыновей и вталкивали в нас новые и новые угощения.

– Ты вот чего, – обратилась мама Алёшки к нашему конвоиру. – Чем на солнце потеть, сведи их на озеро – отсюдова с полкилометра. Пусть искупаются – они же к нашей жаре непривычные. – Она сунула ему в руки яблоко, помидор и несколько пирожков. – И не забижай студентов, чуешь? Не забижай!

– Их забидешь! – проворчал конвоир и повёл нас на речку. Там, скинув с себя всё, вплоть до трусов, мы плюхнулись в воду и долго не вылезали оттуда.

– Ребята! Постережите винтовку, я тоже хочу скупнуться, – взмолился конвоир.

Сжалившись, мы вылезли на берег, легли загорать рядом с винтовкой, а он, счастливый, сбросив одежду, нырнул в воду. Так мы загорали, купались, опять загорали, а время шло, приближался час отхода поезда на Киев. С каждой минутой мы мрачнели всё больше и больше. И вдруг, в клубах пыли, примчался наш грузовичок, и шофёр, не выходя из кабины, крикнул:

– Скорей! Садитесь скорей, а то опоздаем!

Когда мы прикатили в лагерь, ребята встретили нас восторженными криками и аплодисментами, как героев. Оказывается, весь взвод отказался сдавать свои постели, шинели, противогазы, сапоги, гимнастёрки – всё то, что положено было сдать старшине перед отъездом – пока не отпустят «арестантов». И вообще, угрожали не двинуться с места – путь пропадают билеты. Сколько полковник Тык ни просил, ни кричал, ни угрожал – взвод стоял на своём.

– Хорошо! – сдался Тык. – Сдавайте вещи, а я пошлю за ними.

– Сначала пошлите – потом сдадим.

– Вы мне не верите? Не верите полковнику Советской Армии?!

– Не верим.

Оскорблённый Тык повернулся и ушёл, а через две минуты из гаража выехал грузовик и шофёр сообщил, что ему приказано привести нас. Раздалось дружное «Ура!» и все бросились сворачивать постели и складывать казенную одежду. Сдали и наши постели и противогазы. Так что, когда мы подъехали, все были уже в штатском, прозвучала команда «По машинам!», мы срочно скинули форму и уже на ходу, в машине, переоделись в свои родные одежды.

В поезде всю ночь никто не спал: возбуждённо и радостно вспоминали все подробности спасения «арестантов», а мы рассказывали про гауптвахту и про наши «полевые работы». На какой-то станции мы, спасённые, выскочили на перрон, на все оставшиеся деньги купили вина и воспоминания стали обрастать новыми подробностями.

Так завершились вторые лагерные сборы. Характеристики на каждого из нас писались за два-три дня до отъезда, поэтому моя характеристика была просто потрясающая:

...

«Дисциплинированный, инициативный, занимался самодеятельностью, проводил культурно-просветительную работу, прославлял воинскую службу в рядах Советской Армии, пользовался заслуженным авторитетом среди солдат и офицерского состава».

Характеристика была отпечатана на машинке. Под ней стояла печать и подписи замполита и нашего Тыка. А внизу, после подписей и печати, фиолетовыми чернилами было дописано: «Получил тридцать суток гауптвахты».

С рассказом о двух лагерных сборах я забежал намного вперёд, поэтому сейчас вернусь обратно…

И СНОВА ИНСТИТУТ

Винституте ко мне относились хорошо, и студенты, и большинство преподавателей, относились, как к белой вороне, которая случайно залетела в чужую стаю и непременно вернётся к своим собратьям. Я тоже это знал и усиленно старался пробиться сквозь заслон антисемитизма в газеты, в журналы, в театры, но мне это не удавалось. К примеру, я приносил фельетон в «Вечерний Киев». Завотделом хвалил его: «Завтра же пойдёт. Повесим на доску лучших материалов номера». Окрылённый, я мчался домой, предупреждал всех родственников и друзей, чтобы купили газету, но… Фельетона там не было. Завотделом что-то мямлил про отсутствие места на полосе, про неактуальность темы, но было понятно, что фельетон выбросил из номера главный редактор.

На втором курсе я написал сатирическую пьесу «Нам не страшен Серый Волк». Её с радостью принял коллектив киевского кукольного театра и стал готовить спектакль для взрослых. Уже были эскизы кукол, писалась музыка, строились декорации, но тут чья-то рука в министерстве культуры вычеркнула пьесу из репертуара театра, ничего не объясняя, просто вычеркнула – и всё!

Потом я сочинил пародийную сценку, которая называлась: «Марина любит Николая, или Любовь квадратно-гнездовая». В сценке были три персонажа: Марина, Николай и Автор, который всё время вмешивается в действие. Например:

...

«МАРИНА (НИКОЛАЮ) – Где ты был?

НИКОЛАЙ – Я помидоры молотил.

АВТОР – Он молотил, а надо жать,

Тут я споткнулся, так сказать.»

Я принёс эту сценку завлиту киевской эстрады, она очень понравилась, и на неё стали претендовать сразу три группы артистов. Кому отдать – это решение предоставили мне. Среди претендентов был Михаил Янукович, который только вернулся из заключения (это был пятьдесят третий год). Будучи студентом Киевского Театрального института, он готовил сцену к дипломному спектаклю и, подойдя к огромному бюсту Сталина, попросил сокурсников помочь «передвинуть идола». Назавтра его забрали. Он пробыл в лагерях четырнадцать лет, еле выжил, вернулся с туберкулёзом. Вылечившись и придя в себя, собрал группу артистов и стал работать на эстраде. Узнав его историю, я, конечно же, отдал сценку ему. Со мной подписали договор и заплатили целых пятьсот рублей.

Получив первый литературный гонорар, задыхаясь от радости, я помчался в гастроном и накупил кучу каких-то стеклянных и консервных банок с чем-то непотребным: мне хотелось порадовать родителей необычными продуктами, которые мы никогда раньше не покупали.

Придя домой, я торжественно вывалил всё на стол.

– Где ты это откопал? – спросил папа, брезгливо отодвигая от себя пыльные банки. Видя, что я расстроился, мама попыталась прийти на помощь:

– Чего тебе не нравится? Это нормальные продукты из довоенных стратегических запасов.

Хоть деньги мне заплатили, сценку, уже отрепетированную и готовую к исполнению, не пропустили: «Автор издевается над нашим сельским хозяйством».

Вся эта цепь неудач не могла не сказаться на моей психике, я стал сомневаться в своих способностях, возникла мысль: а вдруг я графоман? А вдруг просто возомнил о себе и полез в писатели? И только мамина уверенность в моих способностях поддерживала меня и давала силы продолжать свои попытки прорваться в литературу и журналистику.

Поскольку первая полуудача у меня была на эстраде, я стал писать сценки, монологи, миниатюры. Эстрада требовала парадоксального мышления, надо было сворачивать мозги набекрень – мне казалось, что у меня это получается, и я стал пробиваться к известным эстрадным артистам и показывать им свои работы. Именно тогда и возникла у меня творческая дружба с великолепными ленинградскими артистами-кукольниками Поликарповым и Левинсоном. Они взяли у меня миниатюру «Любящий муж», в которой муж-пьяница возвращается домой на четвереньках, несёт жене в подарок конфетку («на сдачу дали»), сталкивается со столбом и объясняется ему в любви, принимая его за жену. Очень смешные куклы и блистательное исполнение сделали эту миниатюру «шлягером», её даже отсняли на студии «Союзмультфильм». Артисты исполняли её более тридцати лет, не только в СССР, но и в зарубежных гастролях, переводя на язык страны, в которой выступали. Миниатюра и там пользовалась успехом, для меня, увы, только моральным, потому что конвенцию об авторском праве Советский Союз в то время ни за что не подписывал, ибо пришлось бы многим маститым писателям (думаю, и композиторам) выплачивать огромные штрафы за уворованные сюжеты, например, такие как «Буратино» или «Три поросёнка».

Во время этого этапа «налаживания связей», я познакомился с ещё одним интересным Ленинградским дуэтом: Татосов и Аптекман. Володя Татосов, артист Большого драматического театра под руководством Георгия Товстоногова, тяготел к драматургии на эстраде. Это же привлекало и меня, поэтому наше содружество привело к созданию театрализованного обозрения из трёх больших миниатюр, с музыкой и песнями. С этим обозрением артисты успешно выступали в Ленинграде и гастролировали по Союзу.

За время моей учёбы в институте я встречался ещё со многими популярными гастролёрами, с такими, как Леонид Осипович Утёсов, Лев Миров и Владимир Новицкий, Александр Шуров и Николай Рыкунин, Сиди Таль… Что-то из моих работ они сразу взяли, что-то хвалили, но просили доработать, что-то критиковали, очень чётко и понятно объясняя почему. Эти встречи были для меня необходимой моральной поддержкой, они давали надежду на будущее. А пока… Пока мне приходилось посещать свой институт и учиться на инженера-автодорожника.

Однажды меня пригласил Товстолес и предложил:

– Могу устроить тебя на мою кафедру ассистентом, будешь работать после занятий, получать зарплату и готовить материалы для диссертации: после окончания института оставлю тебя на кафедре аспирантом. И пока я жив, буду толкать – ты мне нравишься.

Предложение было очень неожиданное, я растерялся и забормотал:

– Спасибо большое, но я хочу заниматься другим делом.

– Да знаю, знаю про твои стишки и рассказики. Брось! Это баловство! Я тебе предлагаю профессию, которая всю жизнь будет давать тебе хлеб с маслом.

Я опять поблагодарил его и отказался. Товстолес разозлился и зарычал:

– Ну, и дурак! Дурак!.. Я перед тобой дверь открываю, а ты хочешь в стенку лбом?.. Ну, и чёрт с тобой! Иди к своим издателям, критикам, иди в космополиты!.. Дурак!

Он долго не мог простить моего отказа и проходил мимо, не здороваясь.

Дальше я расскажу о своих однокурсниках, с которыми подружился, но прежде – ещё об одном педагоге, который надолго вошёл в мою жизнь и стал моим другом – это доцент Сюньи, Георгий Камилович, француз по национальности, первый мужчина, пахнувший не «Шипром», который тогда считался самым «убойным» мужским одеколоном, а тонкими французскими духами. Одет он был не в костюмы из универмага, а купленные где-то на Елисейских полях. Выразительные глаза, точёный нос, острый ум. Хотя он преподавал скучный предмет «дорожные материалы», на его лекции всегда набивался полный зал, и каждые несколько минут гремел смех. Ему было уже за пятьдесят, но если мимо проходила красивая женщина, он прерывал любую, самую важную беседу, провожал её взглядом, потом, спохватившись, произносил многозначительное «м-да» и возвращался к разговору.

В первые же дни учёбы я почувствовал, что он «зацепил» меня взглядом: я носил нахальные тонкие усики над губой, длинные волосы почти до плеч и яркие галстуки – этакий «Милый друг» киевского розлива. На первом же практическом занятии, растасовывая нас по парам, он свёл меня с красивой жгучей брюнеткой Аллой. На следующий день остановил в коридоре:

– Сказал бы спасибо своему доценту: какую я тебе девочку подкинул!

– Спасибо, но я не люблю брюнеток.

– Ах, да! – он хлопнул себя по лбу. – Старый дурак, не подумал: ты ведь сам чёрный. А кто, кто тебе нравится?

– Шурочка Кулицкая.

– Замётано. Я исправлюсь.

Назавтра, «в целях укрепления групп», он совершил рокировку, и мне досталась Шурочка.

С этого времени между нами установились дружеские отношения, которые с каждым днём становились всё теплей и прочней. Он часто ловил меня после лекций, подталкивал к подоконнику и конфиденциально расспрашивал:

– Что за новая девочка, с которой я тебя вчера видел? Очень сексуальна! У неё нет такой же подружки? Ладно, ладно, можешь не отвечать, сам понимаю – слишком большой возрастной разрыв… А что это за пиджачок на тебе? Теперь так носят? Где ты его покупал?…

Он, до конца своих дней, внимательно следил за моим творчеством, знал все успехи и неудачи. Вспоминаю, как уже после окончания института, раздавался звонок и звучал деланно-возмущённый голос Георгия Камиловича:

– Как тебе не стыдно! Почему я не знаю о твоём творческом вечере в Доме художников (или в Доме кино, или в Доме актёра) ?! Почему не имею афиши? Я должен срывать её со стенда, рискуя быть оштрафованным?!

Как я уже сообщал, я не вёл конспектов. Но я не бездельничал: сидя на лекциях, сочинял шутливые стихи и хулиганские эпиграммы на студентов и преподавателей для подпольного журнала «Цап-Царап». Конечно, я почти всё уже забыл, но кое-что ещё завалялось в памяти, например, эпиграмма на одну молодую антипатичную аспирантку:

«Кругла, как попка,

Глупа, как пробка,

А в общем – шмара,

Зовут – Тамара»

И ещё помню стихотворение о моей сокурснице Рузе Шапиро, очень доброй, но некрасивой, веснушчатой девушке, которая была мальчиком для битья: все её любили, но всегда над ней посмеивались и подтрунивали. Не удержался и я:

«… Её лицо оттенка хаки,

И щёчки чуть покрыты матом,

И даже каки, даже каки

Благоухают ароматом!..»

Я издавал этот журнал около трёх лет. Коля Высоцкий великолепно его иллюстрировал. «Цап-Царап» был популярен среди студентов, его тайком читали на лекциях, на переменах, после занятий.

Сюньи, прослышав про этот журнал, попросил дать ему почитать. Я дал на один день, но он его возвращать отказался. Потом я выпустил ещё «Цап-Царапы» номер два и номер три, и они тоже исчезли. Мы устраивали коллективные разборки, выясняли, кто взял, но узнать не смогли.

И только спустя несколько лет, уже после окончания института, Сюньи сознался, что и эти оба журнала – тоже у него.

– И не верну. Не верну! Это моё право иметь память о тебе.

– Как вы их похитили? – удивился я.

– Было нелегко, но… Во-первых, они мне очень нравились, а во-вторых, не хотел, чтобы их положили на стол директору – ты бы имел дополнительные неприятности.

Директором нашего института был профессор Даденков, надутый и хамоватый советский номенклатурщик (впоследствии он стал министром высшего образования Украины), который с благоговением и почётом носил своё упитанное туловище по коридорам института. Одновременно, он ещё преподавал гидравлику и заведовал кафедрой. Однажды, читая лекцию, заставил пожилую ассистентку, наверное, минут десять держать на вытянутой руке большой макет, иллюстрирующий лекцию. У неё от напряжения уже дрожала рука, но он не обращал внимания на такие мелочи. Я не выдержал и громко произнёс:

– Не мешало бы предложить женщине стул.

Даденков был ошеломлён: ему, великому и могучему, посмели сделать замечание!

– Кто это сказал? – грозно вопросил он. Я встал. – Вон из аудитории! – заорал он. – Вон из института! Вон из высшего образования!

Я молча двинулся к выходу, но потом не выдержал и ляпнул:

– А я на вас не обижаюсь: всё это можно было сказать вежливо, но для этого надо быть воспитанным человеком.

Через час висел приказ о моём отчислении из института. Спасло партбюро. (Это был первый и последний раз в моей жизни, когда партия мне помогла, а не навредила). Дело в том, что я выпускал институтскую газету «Оса». Сперва она делалась мелом на огромной доске, висящей в центральном вестибюле. Потом я стал выпускать её на бумаге, потом придумал приложения, которые разрослись и стали больше самой газеты, потом организовал несколько вечеров юмора по материалам «Осы»… Газета была очень популярна в институте, её выхода ждали, обсуждали, цитировали. Партбюро очень гордилось этой газетой, особенно тем, что об «Осе» знали «даже в райкоме партии». Поэтому партия убедила коммуниста Даденкова отменить свой приказ, чтобы я смог продолжать издательскую деятельность, прославляющую институт. Он, скрепя сердце, вынужден был согласиться, но вернул меня условно, лишив стипендии и приказав старосте нашего курса лично следить за моим посещением и отмечать каждый прогул.

С первого курса и до окончания института Даденков «курировал» меня, проверял, как посещаю, как сдаю, как веду себя на лекциях. Однажды, на одном из практических занятий, он заявил:

– Когда будет распределение, проситесь куда-нибудь за Северный Полярный круг – ближе я вас не направлю.

– Очень хорошо, – ответил я, – уж там-то вы за мной следить не сможете!

Перед защитой диплома секретарь нашего декана предупредила меня, что директор интересовался, когда защищает Каневский, и сообщил, что будет присутствовать. К защите диплома я был готов (опять же с чертежами помогли сокурсницы, а все расчеты проверил Сима Тартаковский и благословил). Но я понимал, что Даденков постарается сбить меня дополнительными вопросами, связанными с гидравликой, и проштудировал несколько раз подробнейшие конспекты Марика Глинкина. Кроме того, ребята написали мне все дополнительные вопросы, которые Даденков задавал каждому из них на экзаменах. Словом, к бою я был готов.

Защита диплома проходила в актовом зале института. Пришло много народа: мама и папа, их друзья, все мои однокурсники, педагоги. Я был на сцене, чертежи и схемы висели на стене. Между первым рядом и сценой стоял стол, за которым сидели члены приёмной комиссии во главе с каким-то академиком из Москвы. Я начал довольно бойко, но минут через десять Даденков прервал меня:

– А что, если… – И задал один из своих коронных вопросов «на засыпку».

Я знал этот вопрос и точно и чётко ему ответил. Удивлённый и раздосадованный, он продолжил:

– А какой ещё может быть выход из положения?

Я был готов и к этому вопросу – и он, буквально, отскочил у меня от зубов. Мои сокурсники знали о предстоящей дуэли и, чтобы поддержать меня, каждый мой ответ сопровождали аплодисментами. В Даденкове закипала злость. Он вышел из-за стола, подошёл к сцене и снова метнул в меня вопрос. Я отбил его правильным ответом. Мы напоминали двух игроков в пинг-понг: удар-ответ, удар-ответ, удар… Вдруг из-за стола поднялся мой дорогой Георгий Камилович Сюньи и громко, на весь зал, произнёс:

– Юрий Николаевич, хватит! Остановитесь!

Даденков, как от ковша холодной воды, вздрогнул, вытер носовым платком пот со лба и быстро вышел из зала, бросив на ходу:

– Я – на совещание. Продолжайте.

Сюньи о чём-то посовещался с членами комиссии, вышел на сцену, обнял меня и сказал:

– Поздравляю, ты защитил диплом!

Мне долго и горячо аплодировали, но не только за защиту диплома, но и за победу над Даденковым.

Чтобы завершить портрет Сюньи, расскажу ещё один эпизод. Последним экзаменом, который я сдавал перед защитой, были «Дорожные материалы». Когда подошла моя очередь, Георгий Камилович, провоцируя меня, спросил:

– Ну, что? Сойдёмся на крепкой троечке?

– Ни за что!

Он разыграл искреннее удивление:

– Неужели хочешь четвёрку?

– Нет, – снова отказался я. – Хочу пятёрку.

– Ай, нахал! Ай, молодец! – Он довольно потёр руки. – Тогда тащи билет.

Его предмет был единственным, который я постоянно и добросовестно учил, но не потому, что мне так нравились дорожные материалы – просто не хотел огорчать Сюньи. Все вопросы в билете я знал.

– Могу отвечать без обдумывания.

– Нахал! – снова повторил он. – Ну, давай, давай, повесели народ.

Я начал отвечать. Минут через пять он меня перебил:

– Слушай, ты действительно знаешь! – Повернулся к студентам, ожидающим своей очереди сдавать. – Ребята, он знает!.. Неужели ты учил?

– Учил.

– С ума сойти! А ну, ответь на второй вопрос.

Я стал отвечать – повторилось то же самое: Сюньи прервал меня и снова обратился к ребятам:

– Он меня просто пугает!.. Откуда ты всё знаешь?

– У меня хороший педагог.

– Отличный ответ! Продолжай в том же духе.

Когда я ответил на третий вопрос, на лице Георгия Камиловича сияла счастливая улыбка. Он сообщил студентам:

– Я удивлён, поражён, потрясён, но вынужден поставить этому нахалу пятёрку! – Протягивая мне зачётку, шепнул. – Подожди меня в коридоре – уже немного осталось.

Через полчаса он вышел из аудитории, взял меня за плечи:

– Пошли, посидим, побеседуем.

Напротив нашего института было странное заведение, которое за годы моей учёбы неоднократно меняло вывески: сперва – это была «Закусочная», потом – «Столовая», затем – «Пирожковая», «Парикмахерская» и, наконец, завершилось неоновой вывеской – «Кафе». Со временем первые две буквы погасли, горело только «фе», но всё равно, мы его любили и часто, после занятий, отмечали там праздники и дни рождений. Именно в этом «фе» Сюньи заранее заказал столик.

Когда мы выпили по первой рюмке, он произнёс:

– Я наблюдаю за тобой с первого курса, ты мне очень напоминаешь меня в молодости. Но в тебе – более мощная пружина, у тебя горят глаза, ты всё можешь: убедить, уговорить, пробиться, влюбить в себя… Но это – пока они горят. А горят они только в полуголодном состоянии. Когда ты сыт, они гаснут – и ты теряешь все свои достоинства. Поэтому – мой главный завет: не пресыщайся, ничем: ни едой, ни выпивкой, ни женщинами, ни благополучием… Будь всегда полуголодным и ты всего достигнешь. Главное: не пре-сы-щай-ся!..

Помню, тогда я как-то отшутился, посмеялся, перевёл разговор, не придав ему должного значения. И только спустя много лет, подводя первые жизненные итоги, я понял, как был прав и проницателен, как он знал меня больше, чем я сам, этот весёлый и мудрый француз!

И вот настал момент распределения. Я понимал, что в Киеве мне не остаться, да, честно говоря, и не хотелось: антисемитский заслон, который я ощутил при первых же моих начинаниях в творчестве, подталкивал меня попробовать свои силы в другом месте, не на Украине. Поэтому я решил проситься куда-нибудь подальше. Посоветовался с мамой – она меня, как всегда, поддержала.

Комиссия по распределению была очень авторитетна, в неё входили руководители министерства автотранспорта, работники ЦК партии, обкома, горкома и, конечно, педагоги нашего института и члены партбюро. Председательствовал всё тот же академик из Москвы. Люди старшего возраста, наверное, ещё помнят, что такое комиссия по распределению – там вам сначала задают лицемерный вопрос «Куда бы вы хотели?», а потом посылают туда, куда они хотят. Не поехать по назначению и не отработать положенные три года, было невозможно: в случае отказа – суд и срок. Предварительно нас ознакомили со списком городов, которые дали заявки на выпускников нашего института.

Когда меня спросили, куда бы я хотел поехать, я ответил:

– С детства меня привлекали города с двойным названием: Монте-Карло, Буэнос-Айрес, Баден-Баден… Но туда вы направить не можете. Поэтому пошлите меня в Кзыл-Орду, она есть в списке.

Раздался смех.

– Почему именно в Кзыл-Орду? – с улыбкой спросил председатель.

– Я прочёл в энциклопедии, что там много сушёной рыбы, а я рыбу очень люблю.

Члены комиссии снова рассмеялись.

– Неправда! Я знаю, почему он хочет в Кзыл-Орду! – произнёс Сюньи. – Там женщины носят паранджу – это единственное, чего он с них ещё не снимал.

Раздался хохот – и мне дали направление в Кзыл-Орду. Проходя мимо Даденкова, я ехидно бросил ему:

– А там теплей, чем за Северным Полярным Кругом!

Сразу после распределения состоялся банкет, в новом, только открывшемся ресторане «Поплавок». Присутствовали все педагоги и все студенты со своими дамами. Я пришёл с Зосей. Сюньи, потрясённый её яркой внешностью и роскошным телом, проходя мимо, шепнул: «Она суперсексуальна – тебе надо есть побольше сметаны!»

За день до банкета ребята попросили меня написать прощальное стихотворение и зачитать его за столом. Я согласился, но при условии, что меня посадят напротив директора Даденкова. Мне пообещали, и после первого тоста-напутствия, который произнёс Академик, слово дали мне, и я прочитал стихи, которые почти полностью воспроизвожу здесь:

Друзья мои! Прошу вас не сердиться —

Решил я снова к рифме обратиться.

Я часто рифмой мучил вас,

Позвольте же в последний раз,

И уж поверьте, больше никогда

Своих плохих стихов я вам читать не буду:

Мы все разъедемся, меня ждёт Кзыл-Орда

И слушатели верные верблюды.

И там, под тенью кактусов зелёных,

Я напишу поэму «Скорпионы»,

В которой докажу реалистично,

Что жалить инженеров – не тактично!

Потоки рифм польются без запруды,

И зарыдают бедные верблюды.

Но это после, в Кзыл – Орде далёкой,

А нынче предо мной накрытый стол,

Закуска смотрит на меня с упрёком

И думает: «Кончай, чего завёл

Ты разговор прескучный и предлинный,

А главное, без видимой причины»

Причина есть, и важная причина,

Здесь все сидящие меня поймут:

Сегодня я – не мальчик, я – мужчина,

Сегодня я окончил институт!

Тот институт, который ненавидел,

Который все пять лет мне клеткой был,

Которым Бог меня, казалось мне, обидел,

И, наконец – который полюбил!

Здесь многих, многих, многих я узнал,

Ко многим всей душою привязался,

Не раз экзамены пересдавал,

На первых лекциях частенько не являлся,

Шпаргалкой пользовался иногда

(Товарищи экзаменаторы, да, да!

Теперь уж поздно принимать вам меры:

Теперь мы не студенты – инженеры!)

Итак, друзья, я предлагаю тост

И за него бокал свой опорожню:

Давайте встанем во весь рост

И выпьем за автодорожный,

Который мы сегодня покидаем

И о котором с грустью вспоминаем!

Я предлагаю тост, друзья мои,

За нашего любимого Сюньи,

С весёлою, открытою душой,

Всегда приветлив и всегда простой,

Я за него готов пить до утра,

Георгию Камилычу – Ура!..

А где же Вериженко, наш декан?

Послушайте, да он ещё не пьян!

Он должен пить и счастлив быть сейчас:

Он, наконец, избавился от нас!

Потом я обращался в стихах ко всем сидящим за столом преподавателям, с искренними, тёплыми словами благодарности. Не всё уже помню, многое просочилось сквозь песок лет, но вот обращение к заведующему кафедрой строймеханики в памяти ещё осталось:

Яков Давыдыч, простите,

Очень я вас прошу,

Вы на меня не сердитесь,

Правду сейчас расскажу:

Я ненавидел проекты,

Эпюры, и сигмы, и гаммы,

На лекциях, вместо конспектов

Соседям строчил эпиграммы.

Думал я, что за нелепость

Прогиб и прочность считать…

Но эту вот рюмку, на крепость,

С вами готов испытать!

Так я попрощался со всеми преподавателями.

Ребята аплодировали каждому. Кто-то в ответ жал руку, кто-то обнял меня, кто-то прослезился.

Дошла очередь и до директора. Глядя прямо на него, сидящего напротив, я прочитал:

Я о директоре хотел сказать два слова.

И рифма у меня была готова,

Но в институте мне шептали все подряд,

Что о директоре у нас не говорят!

И потому молчу, друзья, молчу,

Традицию нарушить не хочу!

После этих строк началась овация, аплодировали даже педагоги, а бывшие студенты подскакивали на местах и орали «Браво!». Директор побагровел, но продолжал сидеть. Он досидел до конца моего выступления, потом, ни с кем не прощаясь, поднялся и ушёл. А я, между тем, продолжил:

Нам подарили праздничный букет

Из самых лучших, юношеских лет,

И их уже назад не возвратить,

Так наливайте и давайте пить

За нашу дружбу, что родилась в ВУЗе,

Которая пойдёт за нами вслед,

И будет жить в любом конце Союза,

И будет жить через десятки лет.

Пусть эта дружба не боится непогоды,

Пускай она живёт у каждого в груди —

Так выпьем за студенческие годы,

За жизнь, которая открылась впереди!

После банкета мы все бродили по Днепровским склонам, пели песни, обнимались, прощались. Потом мы с Зосей поехали к ней домой (Её родители отдыхали в Кисловодске) и стали прощаться индивидуально. Прощались долго, неоднократно, до утра – потрясающе прощались, наверное, потому, что по совету Сюньи, я съел всю сметану, которая была в холодильнике.

А теперь, прежде чем мы с вами, на колёсах этого повествования, помчимся в Среднюю Азию, я расскажу о нескольких моих сокурсниках, с которыми подружился за годы учёбы в институте и которые навсегда вошли в мою жизнь.

О Марике Глинкине я уже упоминал. В отличие от меня, он был старательным и дисциплинированным студентом, лекций не пропускал, все задания выполнял в указанные сроки, всё досконально записывал очень красивым, почти каллиграфическим почерком – его конспекты считались лучшими на курсе, в них содержалась «выжимка» самого главного, они были более конкретны и понятны, чем учебники, поэтому перед экзаменами каждый старался заполучить их хотя бы на полдня. Собственно, с этих конспектов и началась наша дружба: Марик открыл мне неограниченный кредит, я получал конспекты по первому требованию, вне очереди, вместе с Мариком, который ещё давал мне и дополнительные разъяснения. Он был худенький, невысокого роста, вечный мальчик, внешне – тихий, спокойный, внутри – незатухающе активный. Длинные, зачёсанные назад жгуче чёрные волосы и чёрные усы делали его похожим на мини-грузина.

«А вот усач-красавец Глинкин,

Как будто выпал из лезгинки…»

– написал я о нём когда-то.

В те годы Марик был трогательно-наивным и по-детски непосредственным, не обидчив и незлопамятен. Мы, официальные шалопаи, я, Коля Высоцкий, Илья Хачик, всегда сидели в последнем ряду, «на Камчатке». Марик сидел в предпоследнем, перед нами. Любимым нашим развлечением было воровать у Марика завтраки – он всегда приносил что-то свеженькое и очень вкусное. Помню, как мы утащили у него жареную курицу, потрясающе пахнущую, ещё тёпленькую. Ели её у него за спиной, садистски почмокивая, постанывая, похрустывая косточками. Занятие вёл какой-то очень строгий педагог, поэтому Марик, всё слыша, ни разу не повернулся к нам, боясь получить замечание (я уже писал, что он был очень дисциплинированным студентом). Зазвенел звонок, мы все трое встали и поклонились Марику:

– Спасибо, кормилец! Курица была прекрасна!

Другой бы возмутился, психанул, обругал нас, но Марик выбрал более «беспощадную» месть: он произнёс, торжествуя:

– А это была не курица, а кролик!

Марика и его жену Майю я полюбил на всю жизнь, наши судьбы шли параллельно до тех пор, пока, к великой моей печали, жизнь не разбросала нас по разным странам.

Илья Хачик, о котором я уже писал, считался у нас эталоном худобы. Нормальный человек состоит из костей, мышц и жира – Илья состоял только из рёбер, которые выпирали на спине, на груди, и даже на животе Он мог бы работать скелетом в мединституте, но его не брали, потому что рядом с ним остальные скелеты казались бы раскормленными боровами. В нём бурлила вулканическая энергия и буйствовал безразмерный аппетит: он мог поглощать пищу по двенадцать раз в день, в любом месте, в любом количестве, не поправляясь ни на грамм, в нём всё сгорало – аппетит подкармливал энергию, энергия подстёгивала аппетит. Грек по национальности, незаменимый в компании, щедрый, гостеприимный, он участвовал в любых авантюрах и розыгрышах. Обожал ходить на базар и торговаться, особенно, с «лицами кавказской национальности»: сразу же сбивал цену наполовину, добавлял по десять копеек, по рублю, соглашался, но тут же передумывал, уходил, возвращался, бил по рукам, снова уходил и, наконец, когда измученный продавец уже готов был доплатить ему, только чтобы избавиться от такого покупателя, Илья жал ему руку, обнимал, клялся в вечной дружбе и, даже, оставлял «чаевые». Он был хорошим другом, всегда откликался на призывы о помощи. Однажды, лет через пять после окончания института, я пожаловался, что у меня в квартире холодно. Илья, который тогда руководил строительным участком, через день прислал мне несколько «списанных» секций батареи парового отопления. На очередном вечере встречи наших выпускников (которые всегда организовывал Илья) я написал об этой «гуманитарной» помощи:

«…Зубами я от холода стучал,

Но Хачик батареи мне прислал.

Неважно, что они в пыли —

Меня его забота греет,

И слёзы благодарности текли,

Текли, как эти батареи…»

Одному из героев серии моих эксцентричных рассказов, самому худому и подвижному, самому энергичному и неуёмному, я дал имя – Хачик.

Миша Рисман провёл всю жизнь во сне: во сне учился, во сне сдавал экзамены, во сне защитил диплом. Он был уверен, что все это ему приснилось, поэтому говорил медленно, тягуче, ходил плавно, не делал резких движений, чтобы не проснуться. Так он и прошёл сквозь жизнь, в полусонном состоянии: окончил институт, продвигался по службе, встречался с друзьями, эмигрировал в Америку… Только два раза его жена Неля разбудила его, чтобы сделать двух детей, и он снова продолжал спать. Когда я слышу в трубке его тихий, постельный голос, я понимаю, что он всё ещё досматривает сон, который снился ему в институте.

Есть люди, которые всю жизнь остаются детьми, есть люди, которые рождаются старичками. Таким был Гарик Лапицкий, уже лысеющий, уже седеющий, с ранними морщинками на лице, тщедушный, с тонкой шеей, со скрипучим старческим голосом.

Весёлый молодой старичок, постоянный участник всех наших тусовок (особенно, если там были девушки), он хотел казаться неотразимым обольстителем и регулярно рассказывал о своих любовных победах.

Мы с наигранным любопытством расспрашивали его о подробностях, и его несло:

– Позвонил человек, попросил бросить пару палок, я пошёл и бросил три – пусть одна будет ей назавтра!

Не выдержав, мы начинали хохотать: надо было видеть Гарика и представлять его в роли «палкобросателя»!.. Но это не мешало нам любить его, славного и забавного. Бывая в Киеве, я непременно встречаюсь с ним. Он сейчас выглядит лучше, чем в молодости: наконец, дошёл до своего пикового возраста и чувствует себя прекрасно.

Не могу не упомянуть Эрика Оськина, маленького, шустрого, с постоянно смеющимися глазами. Это о нём я написал в одном из журналов «Цап-Царап»:

«…Куда девался Эрик Оськин?

Он выпал сквозь петлю в авоське»

Эрик уже тогда был фанатичным любителем сауны, которую он регулярно, по субботам, посещал вместе с тремя друзьями, с солёной рыбкой и водочкой. С годами это превратилось в одну, но пламенную страсть. Он и его партнёры взрослели, старели, но не пропускали ни одной субботы. Сауна настолько вошла в его жизнь, что он, даже в самые голодные годы на Украине, отказался уехать в сытую Канаду, куда настоятельно звал его младший брат, уже устроенный там и благополучный.(«Как я могу бросить свою команду?») Забегая вперёд, скажу, что и по сей день, получая нищенскую пенсию, на которую прожить невозможно, он, всё же, умудряется подсобрать несколько грошей на бутылочку, на рыбку и спешит в сауну, как на праздник. Я уверен, что когда-нибудь дирекция этого заведения поставит ему памятник при жизни за преданность и верность.

ВПЕРЁД, В НОВУЮ ЖИЗНЬ!

Всё. С самыми близкими институтскими друзьями я вас познакомил, а теперь вперёд, дальше, в самостоятельную жизнь! Вместе с дипломами нам выдали стипендию за два летних месяца плюс подъёмные от тех организаций, которые нас ждали.

У меня получилась очень приличная сумма, я с удовольствием её тратил, но ехать не спешил, хотя там меня ждали к первому сентября. Вместо Кзыл-Орды махнул в Сочи, пробыл там две недели, потом вернулся в Киев и весь сентябрь проводил прощальные вечера с друзьями и подругами. Где-то в начале октября, наконец, мы выехали в Москву. Мы – это я и Аллочка, выпускница Строительного института, с которой в последние месяцы я закрутил очередной роман.

В Москве мы прожили двое суток, дотратили все оставшиеся деньги, и мои, и её. После этого я пошёл к своим родственникам, одолжил у них деньги на билеты, на Курском вокзале посадил Аллу в её поезд Москва – Ашхабад (у неё было туда направление), и спустя два часа тоже сел в поезд и отправился в город с вожделенным двойным названием Кзыл-Орда.

В те годы в Среднюю Азию ездили поездами, потому что самолёты туда летели небольшие, с четырьмя-пятью промежуточными посадками. Поездом было дольше, но надёжней. Кроме того, я всегда любил поезда, а к самолётам относился с недоверием. (Наверное, именно поэтому, чтобы избавить от самолётобоязни, Господь, впоследствии переселил меня в Израиль, где основное средство общения с внешним миром – самолёты!) На вторые сутки за окном расстелилась безразмерная степь, потом – жёлтая полупустыня, за ней – оранжевая пустыня. Я изучал географию страны из окна вагона, поезд пересекал страницы атласа. В вагоне было полно пассажиров, шумно, жарко, пьянно и весело. Постепенно пассажиры выходили, вагон пустел. На четвёртые сутки вышел и я – мы прибыли в Кзыл-Орду. Настроение у меня было ужасное: в вагоне, в справочнике-путеводителе по Средней Азии, я прочитал, что в Кзыл-Орде расположен самый большой в стране лепрозорий – мне это сразу не понравилось! Дело в том, что я очень мнительный и когда при мне говорят о какой-то болезни, я тут же обнаруживаю признаки этого заболевания у себя в организме, вплоть до гинекологии. А тут: лепрозорий, прокажённые – кошмар! Это же ничего нельзя взять в руки, нельзя пить газировку на улице, нельзя поцеловать девушку – всюду будет подстерегать зараза! Я стоял у вагона, ветер мёл пыль, песок хрустел на зубах… Вдоль вагонов шёл путевой обходчик, постукивая по колёсам. Когда он подошёл к моему вагону, я увидел, что его голова периодически дёргается, очевидно, он страдал от нервного тика. Но я это воспринял, как явный симптом проказы, вскочил обратно в вагон, подошёл к проводнику и взмолился:

– Довези меня до Алма-Аты, у меня ещё осталось три рубля – я тебе поллитру куплю.

– Ехай, – разрешил проводник, – всё равно в вагоне уже никого не осталось. А поллитру разопьём вместе.

И я поехал в Алма-Ату – в конце концов, тоже город с двойным названием!

Наутро мы прибыли. Я сдал чемодан в камеру хранения, пересёк перрон, вышел на привокзальную площадь и обалдел от многоцветной красоты этого города: улицы в осенне-золотых тополях; горы, окружающие город, покрыты ещё зелёной травой, а их вершины уже в белых снежных папахах, а над всем этим – густо-синее небо. И, самое главное: масса молодых девичьих лиц! Причём, красивых, экзотичных, ведь здесь смешалось много национальностей: казахи, узбеки, русские, корейцы, и немцы, и французы, которые были когда-то сосланы сюда и здесь прижились. А главное, меня удивило их количество – они шли, одна за другой, как на параде, как на конкурсе красоты. (Потом мне объяснили, что во время войны сюда было эвакуировано много ВУЗов и часть из них осталась в Алма-Ате.) Я, как боевой конь, услышав зов трубы, забил копытом и рванулся за двумя хорошенькими девчушками, проходившими мимо, очевидно, причастными к музыке, потому что у каждой в руке были ноты в футляре.

– Девчонки, помогите попасть на главпочтамт.

– У вас там свидание?

– Надо дать родителям телеграмму, чтоб денег прислали. А свидание у меня здесь, с вами – специально из Киева приехал.

Они улыбнулись и повели меня по тополиному проспекту, вдоль журчащего арыка, мимо многочисленных цветочных клумб… Пока дошли до почтамта, мы уже были друзьями и перешли на «ты».

– А где ты будешь ночевать? – спросили они, после того, как я отправил телеграмму.

– Ещё не знаю. Мне бы только сегодня где-то перекантоваться, а завтра получу деньги и что-нибудь сниму.

– Пойдём к нам. – И они повели меня к себе, в общежитие музыкального училища, где жили только девушки, и в этом раю, среди поющих и играющих гурий, я прожил целую неделю.

Комендантша подозревала, что в общежитии ночует какой-то тип, но поймать не могла: меня передавали из комнаты в комнату. В те дни на экранах с огромным успехом шёл фильм «Убийство на улице Данте», где впервые появился молодой Михаил Козаков, ещё с шевелюрой. Девочки нашли между нами какое-то сходство и присвоили мне его экранное имя – Шарль. В общежитии был всего один электрочайник, который, как и я, кочевал из комнаты в комнату. Впоследствии, мои гостеприимные хозяйки признались, что меняли меня на чайник. («Дадите чайник – отдадим Шарля»)

Через восемь дней, обласканный и похудевший, я собрал весь свой гарем и заявил:

– Всё, девчонки, пора устраиваться на работу. Сегодня – прощальный банкет! – и вытащил из сумки несколько бутылок.

Мы наполнили чайник вином, долили водки, накидали туда гвоздику, фрукты, ягоды, закипятили всё это, обозвали получившееся пойло пуншем, и всю ночь пили и подпольно веселились, подливая в чайник всё новые порции вина.

Как мне потом рассказали, бедняга-чайник после этого пиршества долго не мог выйти из запоя и ещё неделю выдавал хмельной кипяток.

Назавтра я пришёл в министерство культуры, заглянул в приёмную министра – там никого не было. Я постучал в большую массивную дверь, ведущую в кабинет.

– Можно?

– Заходите! – с лёгким восточным акцентом ответил министр. Это было ещё то, святое время, когда к самому большому чиновнику можно было прийти без предварительной записи. Я вошёл в кабинет, поздоровался, подошёл к столу, вынул из сумки свои первые публикации в газетах, характеристики, рецензии на пьесу и разложил их на столе.

– Что это? – удивлённо спросил он.

Я объяснил ему, что это подтверждает мои занятия литературой, хотя я учился в автодорожном институте. Рассказал про направление в Кзыл-Орду, которую я проехал, и попросил помочь мне устроиться инженером здесь – я буду полезен как писатель, буду сотрудничать с театрами, с эстрадой. Он надел очки и внимательно прочитал всё, что я выложил, потом вдруг встал, протянул мне руку и с чувством произнёс:

– Такие люди, как вы, нужны Казахстану, мы вам поможем!

Снял трубку одного из десятка телефонов, стоящих на столе (Я всегда удивлялся, как они запоминают, по какому куда звонить), долго говорил по-казахски, потом написал что-то на бумажке, протянул её мне и сказал:

– Идите к заместителю министра Дорожного Транспорта – он ждёт вас.

Окрылённый первой удачей, я помчался по указанному адресу. Замминистра оказался курносым и белобрысым, рязанского разлива, с усталыми ироничными глазами.

– Библиотекари у нас есть, врачи тоже – писателей ещё не было, вы – первый. Где бы хотели служить?

– Там, где меньше работать, – честно признался я.

– Ценю за откровенность. Значит так: есть места в ГУШОСДОРЕ при Совете министров, есть ещё и…

– Что такое ГУШОСДОР, не знаю, – прервал его я, – но Совет министров меня устраивает. Какие там должности?

– Старший инженер проектно-сметной группы и просто инженер.

– В чём между ними разница?

– В окладах: сто десять и девяносто.

– Конечно, я хочу старшим.

Он протянул мне направление.

– Подозреваю, что в вашем лице Гушосдор приобретает уникального работника. Желаю удачи!

Когда назавтра я вошёл в отдел, где размещалась проектно-сметная группа, меня встретили аплодисменты и радостные выкрики: «Здорово, Канева!», «Привет, Шурик!» – половина отдела состояла из выпускников нашего института. Мне сразу стало радостно и спокойно. И началась моя инженерная деятельность в Главном Управлении Шоссейных Дорог (Так расшифровывалась загадочная аббревиатура ГУШОСДОР).

Нашим отделом руководил полковник в отставке по фамилии Завадский, человек без лба – его причёска «ёжик» начиналась сразу от бровей. Он пытался насаждать в отделе воинскую дисциплину и порядок: никто без разрешения не имел право до перерыва или до конца рабочего дня даже на минуту отойти от стола или от кульмана. Естественно, мне это сразу не понравилось: чтобы наладить контакты с редакциями газет и журналов, с эстрадой, с театрами, мне надо было посещать их именно в рабочие часы. Посоветовался с ребятами, и мы разработали специальную систему, в которую вовлекли массу народа. Я приходил на работу, вешал свой плащ, или пиджак, или пальто (в зависимости от погоды), раскладывал на столе свои расчёты, оставлял незавершённую строчку, клал рядом авторучку и исчезал на пару часов. Когда Завадский входил в нашу комнату и интересовался, где я, ему объясняли, что я только что, буквально секунду назад, пошёл за каким-то справочником в нашу техническую библиотеку, которая находилась в другом корпусе. Подождав минут двадцать, Завадский звонил в библиотеку и просил позвать меня к телефону. Девушка-библиотекарь сообщала ему, что я только что, буквально секунду назад, был вызван в комитет комсомола по поводу выпуска стенгазеты (которую, конечно же, на меня сразу навесили). Когда ещё через полчаса шеф звонил в комитет комсомола, там ему тоже отвечали, что я, буквально секунду назад, ушёл на склад за красками для газеты. Устав звонить, Завадский надевал пальто и шёл ловить меня на складе. Естественно, и там ему сообщали, что я только-только ушёл. Во время его отсутствия я проскальзывал на своё рабочее место, делал измождённое расчётами лицо и, когда он возвращался, я набрасывался на него с упрёками за его отсутствие, именно тогда, когда мне, молодому специалисту, нужно с ним посоветоваться!

Вообще, с моим приходом, его жизнь явно усложнилась. Он стал постоянным героем моих фельетонов в стенгазете и куплетов и пародий на вечерах отдыха, которые я регулярно организовывал и вёл. Я сочинил о нём целый сериал под общим названием «Та Завадскaя проходная, что в люди вывела меня» А со временем его ждал ещё один сюрприз. Но начну с предыстории.

За первый же месяц я наладил контакты с газетами, которые стали охотно публиковать мои рассказы и фельетоны. Параллельно я написал весёлое обозрение «Алма-атинские яблочки» и небольшой коллектив артистов его успешно исполнял на эстраде. Однажды меня вызвал к себе начальник нашего ГУШОСДОРа. Я вошёл в его кабинет, не сомневаясь, что меня ждёт большой разнос, который я, если быть честным, конечно же, заслужил. Каково же было моё приятное изумление, когда он сказал, что с интересом прочитал мой рассказ в газете и что вчера побывал на моём обозрении и получил удовольствие – он гордится тем, что я работаю у него в Управлении. Нуждаюсь ли я в его участии?.. И вдруг в голове моей сверкнула дерзкая, нахальная мысль:

– Знаете, когда писатель работает в редакции журнала или в издательстве, ему предоставляют творческий день в неделю. Нельзя ли и мне иметь такой творческий день, тогда я смогу больше написать?

Мой собеседник развёл руками:

– Но мы же не издательство.

– Верно, – согласился я. – Там творческий день дают без вычета зарплаты, а я прошу за свой счёт, пусть эти дни мне не оплачивают.

Начальник растерянно посмотрел на своего зама, который присутствовал при разговоре:

– Неожиданная просьба. Что скажешь?

Тот перевёл взгляд на меня. Я понимал, что от его ответа зависит решение, поэтому в моих глазах зажёгся такой кричащий призыв о поддержке, что он промямлил:

– Ну… Если с вычетом зарплаты… Я думаю, можно.

Так я получил «добро». Примчался к Завадскому и сообщил ему эту приятную новость. На лице у моего шефа застыло такое недоумение, как у пятикантропа, увидевшего расчёску.

– Я не совсем понимаю… Что значит «творческий день»?..

– Это значит, что восемь часов в неделю я могу официально не работать.

С этим же выразительным выражением на лице Завадский молча поднялся, ушёл в свою комнатушку и там долго разговаривал по телефону. Конечно, он звонил начальнику Управления, чтобы удостовериться, что я это не выдумал. Когда он вернулся, мне показалось, что от напряжения мозгов его лоб ещё уменьшился, и ёжик уже начинался не от бровей, а от ресниц.

– Какой день вы выбираете для прогулов… то есть, для творчества? Понедельник? Вторник? Пятница?…

Он думал, что всё так просто. Ан, нет!

– Я не стану брать один день целиком, – сообщил ему я. – В моём творческом дне восемь рабочих часов, так?

– Так, – согласился он.

– Ну, вот. Если их разбить на четыре части, получится по два часа в день. Так?

– Так. – Он уже был совершенно заморочен.

– Значит, четыре дня подряд, я имею право уходить на два часа и возвращаться на рабочее место. Правильно?

На Завадского уже жалко было смотреть – он выглядел, как победитель конкурса идиотов.

– В общем, да… Но как же… Как же я буду вести учёт?

– А вы заведите специальную тетрадь приходов и уходов Александра Каневского. Графа «ушёл», графа «пришёл» – и отмечайте.

Он всерьёз принял мой совет, расчертил страницы тетради на недели, дни и часы, проставил числа на год вперёд – он думал, что я там задержусь надолго. Но ему повезло… Впрочем, об этом позже. А сейчас – немного о моём быте и личной жизни.

Квартиру я снял потрясающую: туалет во дворе, мини-прихожая, в которую были втиснуты печурка-лилипутка и малюсенький столик, похожий на вытянутую табуретку: на нём, кроме одного блюдца, больше ничего не помещалось. Поэтому весь свой «сервиз»: две тарелки, две ложки, две вилки и два ножа – я держал в авоське, которую подвешивал к печурке.

И ещё была дверь, ведущая в комнату размером два метра на полтора: там стояла только тахта и были вбиты в стенку четыре гвоздя, на которых висела вся моя одежда – пятый гвоздь уже не помещался. У этой комнаты-тахты было одно неоценимое достоинство: те, кто в неё входили, вынуждены были сразу ложиться, что очень облегчало мне мою личную жизнь. Традиционный вопрос: «Кто вчера был у тебя в гостях?», адресованный ко мне, звучал уже несколько изменено: «Кто вчера лежал у тебя в гостях?»

Даже участковый, который пришёл штрафовать меня за то, что я не чищу снег под своим окном, тоже вынужден был писать протокол лёжа. Конечно, такую ситуацию грех было не использовать, моя комната-тахта не простаивала ни одну ночь, сквозь неё прошло множество девиц, разных расцветок и весовых категорий, но они там долго не задерживались, вернее, не залеживались.

Пока не появилась Лика.

ЛИКА

Яполучал почту на Главпочтамте. Ещё в первые дни приезда, стоя у своего окошка, почувствовал на себе чей-то взгляд. Обернулся и увидел девчушку лет восемнадцати, которая тоже получала письма в соседнем окошке: точёная фигурка, пшеничные волосы, короткая стрижка, чуть вздёрнутый нос и озорные-озорные глаза, которые, казалось, искали, чего бы такого учудить. Она была похожа на мальчишку, и стояла в окружении мальчишек, и одета была, как они: узкие брючки, кеды, спортивная куртка и фуражка, сдвинутая на бок. Когда я обернулся, она резко отвела взгляд и залилась краской.

Потом, когда бы я не приходил на почтамт, у соседнего окошка появлялась она со своей мальчишеской свитой. Я заметил, что с каждым разом её окружение редело и однажды она подошла к своему окошку уже одна. Опять несколько раз метнула в меня взглядом и, наконец, решившись, подошла и поздоровалась.

– Здравствуйте! – ответил я. – Мы стали с вами здесь часто встречаться.

– А я уже знаю, когда вы приходите за почтой, и жду вас.

Это признание было так неожиданно, что я даже чуть растерялся и, чтобы скрыть растерянность, спросил:

– Как вы избавились от своей свиты?

– Я им запретила приходить, сказала, что вы мне очень нравитесь и я хочу с вами познакомиться.

Это уже был призыв к действию.

– Пойдёмте, – предложил я. Она радостно согласилась:

– А куда мы пойдём?

– Ко мне.

Она не возражала. Я взял её под руку, и мы пошли в наше будущее. По дороге она рассказала, что приехала из Чимкента, учится в музучилище, живёт на квартире. Часто бывает в общежитии, в гостях у сокурсниц, там впервые увидела меня и решила непременно познакомиться. И счастлива, что ей это сегодня удалось.

Всё это она говорила искренне, с подкупающей непосредственностью, но у меня в голове всё время вертелось: девочка с опытом! Войдя в мою берлогу, она пришла в восторг, скинула кеды и стала прыгать на тахте, как на батуте. Я лёг и уложил её рядом.

Она не сопротивлялась, сама сняла брюки и блузку.

– На меня! – сказала она и осталась до утра. К моему великому удивлению Лика оказалась девушкой.

– Как тебе удалось сохранить девственность? Живёшь одна, без родителей, учишься в музучилище, где не самая высокая нравственность?.. И столько мальчишек вокруг тебя!

– А девчонки говорили, что первым должен быть тот, которого любишь. Вот я и ждала тебя.

– А ты меня уже успела полюбить? – с иронией спросил я.

– Ещё не полностью, – очень серьёзно ответила она. – Сегодня – уже чуть-чуть, завтра – ещё чуть-чуть, а послезавтра – влюблюсь на всю жизнь.

– Только не угрожай! – шутливо ответил я. Но она не соврала: она, действительно, полюбила меня как-то стремительно и бесповоротно. Её чувство было настолько искренним, настолько самозабвенным и заразительным, что на него невозможно было не ответить – я чувствовал, что она с каждым днём становится мне всё ближе и ближе. Через неделю я забрал её к себе, мы стали жить вместе, и моя конура осветилась этим весёлым и бесхитростным существом.

– Я теперь тебе, как жена, правда? Значит, я должна готовить обеды.

Она купила курицу и умудрилась сварить её на нашей карликовой плите. Поскольку в доме не было никаких овощей, она компенсировала их отсутствие солью. Была в восторге, когда я сказал, что такой курицы не ел никогда. И я не соврал: я, действительно, никогда не ел такой солёной курицы!

Лика была больше мальчишкой, чем женщиной, она ещё не была готова к половым отношениям, ей это было не нужно, она соглашалась только ради меня. А у меня, как назло, к ней возникло какое-то патологическое влечение, и чем больше она просила прекратить, тем больше мне хотелось продолжать. Такого острого и непроходящего желания я больше никогда не испытывал, ни до, ни после.

Лика была и ещё много лет оставалась не взрослеющим мальчишкой: играла в футбол с подростками из нашего двора и лучше их стреляла из рогатки. Через неделю после того, как переехала ко мне, робко попросила разрешения повидаться со своею свитой и, когда я не стал возражать, исполнила победный танец на нашей тахте. Вернувшись через час, взахлёб рассказывала, кто с кем дрался, кто кого поборол, кто целых пятьдесят раз отжался от пола.

Даже ревновала меня она очень своеобразно. Однажды в Алма-Ату приехала моя сокурсница, позвонила мне на работу и попросила встретиться. Я забежал домой и застал Лику, наводящую порядок в нашей пещере: она помыла и протёрла печурку и установила на ней литровую банку, в которой, как в вазе, красовался букет гвоздик, подаренный мною. Я рассказал ей о предстоящем свидании, пообещал вернуться через час и умчался. Вернулся часа через три, несколько виноватый, ожидающий упрёков. Но их не было.

Она просто вынула букет из банки и, молча, стала этим моим букетом подметать пол.

Моя литературная деятельность в Алма-Ате развивалась полным ходом. Молодёжная газета публиковала пьесу «Нам не страшен Серый Волк» в нескольких номерах с продолжением; актёры филармонии исполняли мои песни-новеллы на музыку композитора Севы Булгаровского, с которым я подружился; Драматический театр принял мою заявку на пьесу. Пришла открытка из Союза Писателей с приглашением посетить их. Естественно, я помчался. Меня завели в кабинет к председателю Союза Габиту Мусрепову – это был очень известный писатель, полуклассик.

– Почему вы не бываете у нас? – спросил он. Я растерялся и промямлил, что считаю себя ещё не вправе.

– Напрасно, – ответил он, – мы читаем вас в газетах, слышим по радио – надо появляться, мы вас примем в Союз – у нас есть молодёжная секция.

Совершенно ошеломлённый услышанным, я вдруг ляпнул:

– А будет, где платить комсомольские взносы?

Мусрепов и сидящий в кабинете его заместитель расхохотались:

– Будет, будет, не волнуйтесь!

И, наконец, вершина моего признания – звонок из ЦК комсомола: приходите, надо поговорить. Меня принял секретарь по пропаганде и предложил написать сценарий большого эстрадного обозрения, под условным названием «Мы с Целины», для показа на фестивале молодёжи и студентов в Москве.

– С вами будет подписан договор в министерстве культуры, выдан аванс. Берётесь?

– Да, – ответил я. – Но при одном условии: освободите меня от работы в ГУШОСДОРе.

– Это почему?

– Иначе у меня не будет времени для написания: я живу один, до семи занят на работе плюс куча дел по хозяйству – писать некогда, возьмусь и подведу!

Комсомольский босс изучающе рассматривал меня.

– Но вы ведь сбежите к себе в Киев.

– Сбегу, – откровенно признался я. – Но сначала напишу.

– Даёте честное слово?

– Даю.

Итак, всего через шесть месяцев после приезда я был освобождён от обязательной «послеинститутской отработки», о чём тут же написал письмо Даденкову и сообщил ему эту «радостную» для него весть. (Злой мальчик!) Потом была прощальная вечеринка в моём отделе. Ребята поздравляли меня, но больше всех радовался Завадский: он произнёс проникновенный прощальный тост и так искренне желал мне успеха, что я не удержался и омрачил его восторг, предупредив: если он будет обижать своих подчинённых, я вернусь и останусь у него в отделе пожизненно!

В министерстве культуры меня приняли, минимум, как Джамбула Джабаева, с таким же почётом: ведь я был рекомендован самим ЦК комсомола! Попросили тут же написать заявку, составили договор на тысячу сто рублей (это была довольно приличная сумма!) и сразу выписали аванс двадцать пять процентов. Счастливый и гордый, я тут же побежал на почту и отправил сто рублей маме и папе в Киев и пятьдесят рублей Лёне в Москву. А на оставшиеся деньги мы с Ликой накупили такое количество продуктов и выпивки, на которое моя микроквартира не была рассчитана, мы отыскали единственное место, где можно было хранить это богатство – под тахтой, и периодически лазили туда, чтобы откусывать по куску колбасы.

Освободившись от инженерства, я очень быстро выполнил заказ министерства культуры. Обозрение было принято с высокой оценкой, со мной полностью рассчитались, я закатил прощальный пир, накупил Лике кучу подарков и стал готовиться в дорогу: первого июня мама и папа праздновали двадцать пять лет совместной жизни, и я обещал им приехать на этот юбилей.

Все оставшиеся дни до моего отъезда Лика плакала, уже не по-девчоночьи, всхлипывая и отмахиваясь, а тихо и горько, как умудрённая женщина, предчувствующая финал. Когда я просыпался ночью, я видел, что она сидит на постели и внимательно рассматривает меня, как бы стараясь запомнить. Я укладывал её на подушку, велел спать, но, проснувшись, снова видел её сидящей, с печальными состарившимися глазами, как у вдовы.

Я планировал побыть в Киеве месяц-два, повидаться с друзьями, любовницами, погулять и вернуться. Поэтому оплатил квартиру вперёд, оставил постельное бельё и часть вещей. Прожив в Алма-Ате ровно девять месяцев, уехал налегке, оставив Лику на хозяйстве.

Ехал я опять через Москву. Там повидался с Лёней, заказал в ресторане Дома Актёра шикарный обед (Богатый брат приехал!), оставил ему денег (Немного. Чтобы не баловать!) и пересел на Киевский поезд. Моими соседями в купе были молодой лейтенант с женой и грудным ребёнком. Мы вместе поужинали, распили бутылку водки, и уже через два часа я стал другом семьи. Когда утром въехали на Киевский перрон, я увидел толпу встречающих меня: мама, папа, бабушка, Толя Дубинский, Юра Шостак, Марик Глинкин, и ещё много друзей и подруг, среди которых была и Милочка с огромным букетом цветов, большим, чем она сама.

Очередной розыгрыш тут же созрел у меня в голове: я попросил жену лейтенанта Нину пройти со мной к выходу, дать мне на руки ребёнка, стать рядом и взять меня под руку – можете себе представить реакцию всех встречающих! Но я смотрел на маму. Сперва она улыбалась, мол, знаем, знаем твои штучки, потом я увидел, как её лицо постепенно менялось, я просто ощутил, какие мысли проносятся у неё в голове: девять месяцев, сын-шалопай, грудной ребёнок, вынужденная женитьба…

Я быстро вернул ребёнка Нине, приговаривая: «Всё, хватит, мама волнуется», и жестами показал маме, что ребёнок не мой. Обрадованная мама облечено вздохнула и погрозила мне пальцем. Поезд остановился и меня, зацелованного, вместе со всей командой повезли домой, праздновать возвращение блудного сына.

Когда я вернулся (это был уже тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год, четыре года после смерти Сталина) – в Киеве многое изменилось, наступила та непродолжительная оттепель, о которой потом было много рассказано и написано. Несколько моих сценок и монологов из Алма-Аты перекочевали в Киев и с успехом исполнялись на эстрадах Украины.

Моя фамилия стала притягательной для артистов, мне начали заказывать отдельные фельетоны и даже целые программы. Папа стал уговаривать меня не возвращаться в Алма-Ату, и мама его поддержала, уверенная, что теперь я получу признание и в Киеве.

Откликнулись прежние любовницы, помимо Милочки и Зоси. Со всеми ими я встречался попеременно, навёрстывая упущенное. Всё это возымело своё действие и повлияло на моё решение остаться в Киеве, несмотря на ежедневные письма Лики, в которых она подробно рассказывала обо всех событиях в Алма-Ате, о том, как она скучает и весь день разговаривает с моей фотографией, а по ночам спит с ней, положив её рядом на подушку.

Я по сей день благодарен Алма-Ате за то, что она так тепло приняла меня, вернула мне веру в свои силы и возможности, показала, что я нужен и востребован, вдохнула новый заряд энергии для движения вперёд. Кроме того, именно там я познакомился с государственной структурой, с чиновничьим аппаратом, со взаимоотношением начальников и подчинённых. Это значительно расширило мой кругозор и понимание системы (больше я нигде и никогда не служил). И, самое главное, она подарила мне светлую, бесхитростную, преданную Лику, которая навсегда вошла в мою душу, хотя я на ней и не женился.

Я часто потом задавал себе вопрос: почему? Ведь мне с ней было так хорошо, и она была бы верной и любящей женой?.. И только повзрослев и помудрев, я понял одну извечную истину: у каждого мужчины в жизни была Женщина, на которой он не женился В Алма-Ате мне больше побывать так и не пришлось. Постель так и осталась на память обо мне хозяйке моей незабываемой квартиры. И, как впоследствии резюмировала моя жена Майя: «Теперь тебя с Алма-Атой связывает только постель».

МОЙ ДО ГРОБА – РОБА

Через некоторое время я познакомился с молодым литератором Робертом Виккерсом, который тоже писал репертуар для эстрады. Он предложил мне работать вместе. Я решил попробовать и согласился. Незадолго до этого главный режиссёр Львовского театра кукол Антонина Мацкевич просила меня написать пьесу о школьниках. Меня всё время привлекала драматургия, поэтому и для эстрады я писал, в основном, сценки, интермедии, мини-пьесы. Мои монологи привлекали артистов не репризами, а смешными характерами, диалогами, неожиданными поворотами сюжета.

Я уже обдумывал будущую пьесу и предложил Роберту присоединиться к этой работе, чтобы проверить, получается ли у нас соавторство. Пьесу мы написали очень быстро, легко и весело. Называлась она «МУРЗ-555» МУРЗ – означало: Машина, Умеющая Решать Задачки, а 555 – это три Пятёрки. Один экземпляр мы отправили во Львов Мацкевич, второй – в Одесский кукольный театр, который считался очень хорошим. Мы там никого не знали, поэтому послали просто «на деревню дедушке».

Мацкевич сразу позвонила, сказала, что пьеса ей понравилась, она её будет ставить, но чуть позже. А пока предложила мне подключиться к инсценировке сценария «Полёт на Луну», который у неё уже стоит в плане. Когда же я недели через три позвонил в Одессу, чтоб узнать, получили ли пьесу, то услышал, что они её уже ставят.

Итак, первая совместная работа была успешной, что вдохновило нас на продолжение соавторства. Мы проработали вместе почти десять лет, написали много рассказов, пьес, сценариев для кино и телевидения, не говоря о большом количестве работ для эстрады, в том числе четыре театрализованных обозрения для Тарапуньки и Штепселя (народных артистов Украины Юрия Тимошенко и Ефима Березина). Совместная работа с Робертом Виккерсом – это большая часть моей жизни, поэтому я расскажу о нём поподробней.

Отец Роберта во время Гражданской войны был пулемётчиком. На пулемёте стояло название оружейной фирмы: «Виккерс» и отец взял себе эту фамилию. Роберт был маленького роста, немножко сутулый и худой – по худобе он мог конкурировать даже с Илюшей Хачиком, весил, наверное, килограмм сорок, причём, более половины веса приходилось на его густую, огромную шевелюру, если её сбрить – он мог бы легко отталкиваться от земли и взлетать. При этом, он обожал огромных, толстых женщин. Когда мы познакомились, он был женат на Гале, которая была выше его ростом раза в полтора и весила раза в три больше. Она была астрономом, работала в обсерватории под Киевом, ей приходилось вставать чуть свет и больше часа добираться на двух автобусах.

– Мы решили купить мотороллер, – как-то сообщил мне Роберт, – я буду по утрам отвозить Галю на работу.

– А Галя сможет научиться сама ездить? – спросил я.

– Никогда. Она боится.

– Тогда бессмысленно его покупать.

– Это почему? – удивился Роберт. – Водить буду я.

– Если ты будешь водить, а Галя сидеть сзади, то мотороллер встанет на дыбы.

Посмеялись. Но, очевидно, я заронил в них сомнение, потому что разговоры о покупке мотороллера прекратились.

Талантливый, эрудированный Роберт обладал ещё и аналитическим умом. Он был прекрасным критиком, что часто мешало ему как писателю: Виккерс-писатель только начинал радостно фантазировать, Виккерс-критик тут же мрачно останавливал его: не так, не туда, неправильно!.. Мрачность, ворчливость, неприветливость – всё это было внешним проявлением его характера. А под этой маской скрывался добрый, остроумный, жизнелюбивый и доброжелательный человек. Когда меня когда-то спросили: «Какие качества в мужчинах вам неприятны?», я ответил: «Глупость и скупость». Так вот Роберт был умным и щедрым человеком: за годы нашего содружества через наши руки прошло много денег, но никогда, ни разу, у нас не возникали «финансовые» конфликты, мы очень доверяли друг другу.

У Роберта был один крупный недостаток, даже точнее, не недостаток, а беда: его, большого, незаурядного человека, растили маленьким и обычным. Поэтому он всё время сомневался в себе, был робок и нерешителен, входил бочком, садился на краешек стула. Когда на художественных советах он читал наши произведения и раздавался хохот, Роберт с искренним удивлением смотрел на смеющихся и пожимал плечами, мол, что тут смешного – естественно, хохот прекращался. Наш друг, прекрасный танцор и балетмейстер, Борис Каменькович, называл его убийцей собственных произведений. В дальнейшем, на всех худсоветах я сам сдавал нашу продукцию и просил Роберта не присутствовать, чтобы своим мрачным видом не глушить реакцию слушателей.

Однажды в Киеве гастролировали Мария Миронова и Александр Менакер – суперзвёзды того времени. Нам устроили с ними встречу, мы очень хорошо пообщались и дали им для знакомства несколько наших миниатюр. Когда мы вышли, Роберт набросился на меня:

– Как ты с ними разговаривал! Как с равными! А это же Миронова и Менакер!

– Через год, – ответил я, – они будут нас искать и просить, чтобы мы с ними сотрудничали. Они ещё об этом не знают, а я – знаю, поэтому разговариваю, как с партнёрами, глядя на год вперёд. И, пожалуйста, прекрати балансировать своей худой попой на краюшке стула, иначе на такие встречи я буду ходить один.

Мы очень тяжело притирались друг к другу, потому что были двумя противоположностями, во всём, и в образе жизни, и в творчестве. Я писал быстро, радостно, и был в восторге от того, что сделал. Назавтра перечитывал, приходил в ужас и вымарывал половину. Но в оставшейся половине просвечивалась моя радость и влюблённость. Роберт же, наоборот, писал медленно и мучительно, сомневаясь, критикуя и ругая написанное. Это же происходило и в нашей совместной работе. Стоило мне начать восторженно фантазировать, он мрачно прерывал меня:

– Плохо, серо, посредственно.

Я взрывался:

– Дай мне полетать, я что-нибудь обязательно поймаю! Что ж ты меня подстреливаешь на взлёте!? Портишь настроение! Писать надо радуясь!

– Писать надо мучаясь!

В этом состояла полярность наших главных лозунгов.

После очередного моего вопля он какое-то время молчал, сжав зубы, что-то набрасывал, кривился, ворчал и, к концу дня, когда мы перечитывали написанное нами обоими, упрямо резюмировал:

– Графомания, макулатура, говно.

Да, мы были полными противоположностями, и, наверное, в этом состоял секрет нашего успеха: мы дополняли друг друга и очень много дали каждый каждому. Я научился у него требовательности к себе и к тщательной перепроверке уже сделанного. Он взял у меня напрочь отсутствовавшие у него качества: решительность и авантюризм. Когда мы прервали наш союз и стали работать самостоятельно, он написал киносценарий и повёз его в Москву. На «Мосфильме» его стали гонять по кабинетам, велели оставить рукопись, позвонить через неделю… Он потом рассказывал мне: «Я разозлился и подумал, а что бы сделал ты? Ты бы ринулся на самый верх, правда? И я так поступил. Трусил страшно, но пошёл к самому Сурину!» Сурин тогда был генеральным директором «Мосфильма». Роберт пробился к нему, рассказал содержание сценария, тот заинтересовался, вызвал главного редактора, и дело закрутилось.

Разойдясь, работая самостоятельно, мы на всю жизнь сохранили друг к другу огромное уважение и искреннюю привязанность, встречались, советовались, читали всё новое, что написали. Мне ещё долго не хватало его брюзжания, ему – моих «полётов наяву». В своём повествовании я ещё не раз буду рассказывать о нём, о нашей работе, о совместных деловых и развлекательных поездках, и непременно, о всяких забавных случаях. В завершение этой главы, расскажу один из них.

Я обожаю всё солёное, могу съесть селёдку целиком, от головы до хвоста. За столом солю любую еду, не пробуя, даже маринованные огурцы и помидоры. Роберт приходил от этого в ужас, кричал: «У тебя же будут камни в почках!», но я продолжал солить. Так прошло много лет, мы уже жили в одном доме, стенка в стенку. Как-то вечером прибегает его дочь в ужасе: «Он умирает!» Я бросился за ней – когда мы вошли в их квартиру, он катался по полу от страшных болей в животе. Приехала «Скорая», сделали обезболивающий укол, определили причину приступа: выходит камень. Я дождался прихода Гали, посидел ещё несколько минут и пошёл домой. Проходя мимо Роберта, наклонился к нему и внятно произнёс: «Солить надо, солить!» Несмотря на ещё тлеющую боль, он стал тихонько хохотать, держась двумя руками за живот.

НАЧАЛО ГЛАВЫ О МАЙЕ

Мы познакомились в доме у моего любимого дяди Толи, на дне рождения его дочери, моей ещё одной двоюродной сестрички, тоже Светланы. В огромной комнате стоял длинный стол, всегда накрытый, всегда принимающий гостей, и дяди Толи и тёти Фиры, и Светиных гостей, которых бывало больше, чем у обоих родителей. И на этот раз за столом сидело человек пятьдесят, шумное, весёлое застолье, где каждый старался перекричать всех, поразить, удивить, самоутвердиться. Майя вела себя сдержаннее других, поэтому её я сразу и не заметил. Лёня, сидящий рядом со мной, первый обратил на неё внимание: «Смотри, какая приятная девушка». Она, и вправду, была очень привлекательна: русые, чуть подкрашенные волосы, серо-голубые глаза – два маленьких озёрца доброты, настолько глубокие, что каждый мог зачерпнуть оттуда, хватало всем, и, самое главное – они меняли цвет, в зависимости от освещения или одежды, становились то серыми, то зелёными. И ещё: у неё была удивительная улыбка, которая, в буквальном смысле, освещала, согревала и снимала напряжение.

Она выделялась, за ней ухаживали, приглашали танцевать. Я тоже, как говорил мой друг Вилля, «положил не неё глаз и пошёл на абордаж». Мы танцевали, потом уже сидели рядом, я её веселил, она смеялась… Я проводил её домой, записал её номер телефона. Договорились завтра встретиться, и я рядом с её именем записал время нашей встречи. Это было бестактно и, как она потом призналась, её, конечно, обидело, но я всегда записывал время и место всех своих свиданий, чтобы не перепутать. Мы начали встречаться. Сперва я её особенно не выделял, она была «одна из…», я продолжал параллельно общаться со всеми своими дамами, но постепенно наши встречи с Майей участились. Она никогда ничего не требовала, не ставила никаких условий, подкупала своей чистотой, доверчивостью и незащищённостью, хотелось оградить её от неминуемых неприятностей, подставить плечо. У неё было тяжёлое детство, трудная жизнь и своеобразные родители. Вернее, не так – они были типичными представителями того времени, именно на таких самозабвенных фанатиках держалась Советское Государство.

ПАРА ГНЕДЫХ, ЗАПРЯЖЁННЫХ СУДЬБОЮ

Ефим Наумович, отец Майи, и Александра Сергеевна, её мама, познакомились на Донбассе, в одной из шахт, куда и он, и она, пошли по призыву партии выдавать уголь на-гора. Там, при свете шахтёрских ламп, им удалось разглядеть друг друга, «полюбиться и пожениться».

В нищей стране и они были нищими, настолько, что у него не было целых трусов, чтобы достойно предстать перед молодой женой в первую брачную ночь. Поэтому свои старые, потрёпанные и полинявшие трусы он покрасил чернилами в лиловый цвет. В таких трусах, конечно, можно было покорить даже Мадонну, но произошло непредвиденное: возвращаясь из ЗАГСа, они попали под проливной ливень, вся одежда промокла насквозь, естественно, и трусы молодожёна. Обладающая огромным запасом юмора, Александра Сергеевна с хохотом рассказывала нам о своём впечатлении от их первой интимной встречи: вся нижняя половина молодожёна, живот, ноги и остальные детали – были лилового цвета.

Они жили в общежитии, ни ванны, ни душа не было – она наполнила тазик водой, посадила в него молодого мужа и половину брачной ночи отмывала ему все органы, необходимые для продолжения этой ночи.

Они бы до конца своих дней снабжали страну углём, но партия выдала новый призыв: «Учиться!», и оба поступили в университет, окончили его и стали журналистами. Оба проявили хорошие способности – она работала завотделом в какой-то крестьянской газете, а он дошёл до заместителя главного редактора самого крупного партийного органа, газеты «Коммунист».

Они уже жили в Киеве, имели троих детей и двухкомнатную квартиру, маленькую, но отдельную, что, по тем временам, считалось большой роскошью. Как у номенклатурного работника, у него была броня-освобождение от призыва в Красную Армию. Но двадцать второго июня сорок первого года, через час после речи Молотова, сообщившего о начале войны с Германией, мой будущий тесть, пошёл в военкомат, даже не зайдя домой, оставив на произвол судьбы жену и трёх маленьких детей.

За годы нашей жизни с Майей я не раз упрекал его за это:

– Как вы могли? Даже волк заботится о своей волчице!..

– Вам сейчас нас не понять – так было надо! – убеждённо отвечал он.

Ефим Наумович попал под Киевом в окружение, выбрался, прошёл всю войну, от младшего лейтенанта до майора, от редактора дивизионной газеты до главного редактора газеты Фронта, войну завершил в Венгрии и там был оставлен служить ещё год, так что для него война продолжалась не четыре, а пять лет. Был неоднократно ранен и многократно награждён.

До конца его дней девятое мая оставалось главным праздником его жизни – он надевал свой «пасхальный» пиджак, весь увешанный орденами и медалями, поэтому напоминающий кольчугу, и шёл встречаться с однополчанами, которых становилось всё меньше и меньше.

Александре Сергеевне эвакуироваться помогла редакция газеты: её с тремя детьми и двумя стариками-родителями впихнули в теплушку товарного поезда, следующего в Татарию. Голодая, холодая, под регулярными бомбёжками, они добрались до какой-то небольшой станции, где их и выгрузили. Мою будущую тёщу сразу забрали работать в Райком партии, детей и родителей поселили у кого-то на квартире. Александра Сергеевна работала сутками, не приходя домой, а по вечерами забегала в госпиталь, чтобы сдать кровь для раненых. У неё стали случаться обмороки, она теряла сознание от потери крови, но никому не объясняла причину и, придя в себя, снова бежала в госпиталь.

А дети в это время буквально голодали. Продуктов, отпускаемых по иждивенским карточкам, хватало на неделю, остальное время варили траву, обдирали молодую кору на деревьях. Шестилетняя Майя тащила на станцию ведро с водой и продавала её, выкрикивая, как её научили старшие коллеги-продавцы: «Вот холодная вода! Рупь от пуза – не беда!». Этот идиотский призыв срабатывал, пассажиры проходящих поездов пили воду и давали ей за это по копейке. Всю «прибыль» она приносила домой и бабушка её накапливала. Семью спас дед: он устроился уборщиком на бойню и приносил оттуда кишки, хвосты, требуху – из всего этого бабушка готовила обеды.

Ефим Наумович, выбравшись из окружения, только через два года разыскал семью, и они начали получать деньги по его аттестату – стало легче. Через какое-то время поток эвакуации стал откатываться назад, семья переехала на Донбасс. Александра Сергеевна по призыву партии пошла на завод, к токарному станку, который тут же отсёк ей пол пальца. С завода пришлось уйти, её снова подхватил очередной райком, где она и пропадала круглосуточно. Семью по-прежнему кормил дед: он был доморощенный художник, рисовал картины на библейские темы и продавал на базаре. Стояла суровая зима, до тридцати градусов мороза. Дед, в старой телогрейке и в ботинках с галошами, чтобы согреться, подпрыгивал на месте, и то левой, то правой ногой указывал на свои произведения, прислонённые к забору:

– «Царь Соломон» – двенадцать рублей, «Иоанн Креститель» – десятка!..

Поскольку у него был широкий ассортимент, рассчитанный и на христиан и на иудеев, – картины хорошо раскупались и семья не голодала.

По окончанию войны они возвратились в Киев, все, кроме Александры Сергеевны, которая укатила к мужу в Будапешт, и только после его демобилизации они оба вернулись домой. Каждому офицеру предоставлялся товарный вагон для имущества, приобретённого за границей. Дальновидные служивые везли с собой серебряную посуду, картины, антиквариат – всё это тогда приобреталось за бесценок. А выродок-еврей, Ефим Наумович Кац, напрочь лишённый коммерческой жилки, чтобы использовать предоставленный вагон, загрузил его облупленной мебелью из своего редакторского кабинета: два кресла, книжный шкаф, письменный стол… И старый рояль-инвалид из гостиной, с отломанной ногой и вырванными белыми клавишами из клавиатуры, которая напоминала челюсть с выбитыми зубами. И ещё они привезли с собой сына Борю, зачатого и рождённого в Будапеште – так что длительное пребывание за границей было оправдано.

Сразу после демобилизации Ефим Наумович поступил в Высшую партийную школу, после окончания которой все её выпускники стали секретарями обкомов, горкомов, минимум, райкомов. Все, кроме Каца: максимум, которого он достиг – это должность заместителя главного редактора газеты «Вечерний Киев». Через некоторое время началась борьба с «безродными космополитами». Как я уже писал, эта компания была откровенно антисемитская, клеймили и обличали писателей, учёных, журналистов с еврейскими фамилиями. Ефим Наумович, уверенный, что его, фронтовика – орденоносца, это не коснётся, вёл себя беззаботно, я бы сказал, слишком беззаботно, для человека с фамилией Кац! Обладая острым пером, он писал довольно зубастые для того времени фельетоны, за которые и поплатился. Некая партийная дама, которая стала героиней одного из его фельетонов, позвонила и потребовала, чтобы он дал немедленное опровержение. Он отказался. «Вы поплатитесь за это!» сказала она и повесила трубку. Через два дня состоялось партийное собрание, на котором его исключили из партии за «преклонение перед Америкой». За полгода до этого в Киев приехал бывший сослуживец Ефима Наумовича, которому негде было жить, и они приютили его, кормили, поили, пока он не получил какую-то жилплощадь. Вот именно он и сообщил, что Ефим Наумович хвалил Америку, что и послужило поводом для исключения из партии и снятия с должности заместителя главного редактора – его сразу понизили до завотделом, назавтра перевели в рядовые сотрудники, а послезавтра – вообще уволили с работы. Всё это была подготовка к аресту, который и состоялся через неделю. Обвинение ему было предъявлено такое, ни больше, ни меньше: «Шпионаж в пользу Америки и Израиля»!

Когда комитетчики производили обыск, их ждало большое разочарование: в доме не было ни фотографий военных объектов, ни долларов, ни золота, ни бриллиантов. Самой ценной находкой стал отрез крепдешина, подарок мужа, из которого Александра Сергеевна собиралась сшить себе платье ко дню рождения.

– Хитрый шпион! – приговаривали гебисты. – Ничего дома не хранит!

И вдруг, один из них приподнял крышку поломанного рояля, и все увидели огромное количество бумаг. Вот оно, нашли! Но каково же было их разочарование, когда оказалось, что это – облигации Государственных займов. Верноподданные супруги ежегодно отдавали в долг любимому Государству не по одной месячной зарплате, как было принято, а по три. Пришлось комитетчикам просидеть ещё несколько часов и, проклиная хитрого шпиона, переписывать номера всех облигаций.

Когда Ефима Наумовича арестовали, мою будущую тёщу вызвали в КГБ и потребовали, чтоб она в письменной форме отказалась от мужа-шпиона. Александра Сергеевна заявила, что прожила с ним много лет, знает, что он – не шпион и никогда от него не откажется. Тогда её тоже исключили из партии и уволили из редакции газеты «Колхозное село», где она заведовала отделом. (Оба её брата, главные инженеры двух химических комбинатов, один в Череповецке, другой на Урале, тоже были уволены без объяснения причины.) В их доме жили писатели и журналисты, соратники по партии и по работе. И, как истинные соратники, как только моего будущего тестя арестовали, они сразу перестали общаться и даже здороваться с Александрой Сергеевной. Семья осталась без источников дохода, продавать было нечего, четверо детей, мал мала меньше, были обречены на голод. Спасла их уборщица, которая много лет работала в доме и любила эту семью: каждое утро, рано-рано, она поднималась на лифте к ним на последний, восьмой этаж и ставила под дверь трёхлитровую банку молока или супа и буханку хлеба. И немедленно убегала, чтобы никто не заметил, что она помогает шпионам.

Ефиму Наумовичу дали двадцать пять лет строгого режима, но в лагеря отправить не успели: умер «Отец Народов», и народы стали выпускать из тюрем. Тесть полгода отсидел в Киевском КГБ на Короленко 15, в подземной камере-одиночке, вышел с туберкулёзом и куриной слепотой. Его реабилитировали и он устроился работать редактором на студию Кинохроники. И тут партия выкрикнула новый призыв: «Коммунисты – в отстающие колхозы!». И Александра Сергеевна, чтобы дореабилитировать уже реабилитированного мужа, бросает семью и идёт председателем в самый кошмарный колхоз, который можно было отыскать в Украине: там не было ни света, ни радио, колхозники не получали ни копейки на трудодень, потому что трудодней тоже не было, колхоз задолжал государству более миллиона рублей. Деревня находилась за Днепром, во время паводков связь с внешним миром прерывалась. Алкаши-председатели сменяли один другого, и каждый последующий пропивал всё то, что не успел пропить предыдущий.

Она проработала там три года, спала по четыре-пять часов в сутки, искала пути спасения и находила. Райком заставлял сажать кукурузу, которая здесь не росла, весь чернозём вымывался ежегодными разливами Днепра. Она узнала от стариков, что в давние времена здесь сажали люцерну, собирали по два урожая в год и продавали белорусским крестьянам на корм скоту. Она поехала в Белоруссию, подписала договора и через несколько месяцев колхоз заработал первые деньги. Затем она расчистила заброшенный пруд, пустила туда мальков и стала продавать зеркальных карпов. Узнав, что Государство платит за индеек, намного больше, чем за кур и за уток (индеек тяжело вырастить, маленькие индюшата болеют и умирают, за ними надо очень ухаживать), моя мудрая тёща собрала всех стариков и старух и сказала: «Вы не получаете пенсии, считаетесь нахлебниками. Предлагаю вам возможность помочь семье. Я выдам каждому по двадцать индюшачьих яиц – высидите их на печи и вырастите, корм я вам дам. Когда они подрастут, половину отдадите колхозу, а половина – ваша, я их у вас куплю, получите хорошие деньги – подспорье семье!» Старики радостно согласились – к осени в колхозе появилось «стадо» индеек… Она ещё многое там напридумала, и в итоге, всего через год, после сорока лет Советской власти, в деревне, наконец, зажглась лампочка Ильича, которую колхозники назвали лампочкой Александры. Потом заговорило радио, построили новые коровники, клуб, школу, колхоз отдал все долги и люди стали зарабатывать. Это было не чудо, это был результат необъятной преданности своему делу и беспощадной самоотдачи.

Поставив колхоз на ноги, она вернулась, снова пошла работать в редакцию «Колхозного села» и параллельно училась на вечернем отделении сельскохозяйственной академии: после работы в колхозе решила расширить свои знания в сельском хозяйстве. Ей уже было за пятьдесят. Как она успевала, где брала силы?! Эта женщина за всю жизнь ни разу не была в отпуске, она вообще, никогда не отдыхала, даже будучи беременной, работала до последнего месяца.

Когда я задавал себе вопрос, откуда в Майе столько необъятной доброты и самоотдачи, то сам же на него и отвечал: от матери, от Александры Сергеевны, которая при своей сумасшедшей занятости всегда находила время кого-то проведать, поддержать, помочь, тайком от мужа отрывая деньги от скудного семейного бюджета. Если говорить об идеальных коммунистах, которые в то время уже давно деградировали, то именно она была этой «последней из могикан», образцом трудолюбия, честности и бескорыстия.

Через год после её возвращения из деревни, к ней стали приезжать посланцы из колхоза, как ходоки к Ленину, с мольбой и призывом: «Саня, вернись! Вернись, Саня – он опять всё пропил!» (Это – о новом председателе).

Теперь ещё немного о Ефиме Наумовиче. Подлечившись и отдохнув после заключения, он тоже развил бурную деятельность: помимо редакторской работы на киностудии, стал читать лекции от Общества «Знания» и превратился в крупного политического обозревателя и партийного пропагандиста. За что и был наказан.

Когда ему стукнуло шестьдесят, будучи всю жизнь «номенклатурным» работником, он пошёл оформлять «персональную» пенсию, которая была выше обычной и давала определённые льготы. Вернулся потерянным и подавленным: ему отказали, потому что у него был прерван «номенклатурный стаж», с 1941-го года по 1946-й, то есть, когда он был на фронте. Обескураженный тесть спросил:

– А если бы я не пошёл на войну, то стаж бы не прервался?

– Нет, – ответили ему.

– Значит, если бы я все эти годы провёл в тылу, то…

– То стаж бы сохранился.

Честно говоря, мне его впервые стало жалко: даже он, который всю жизнь мчался впереди всех с красным знаменем в руках, который яростно отстаивал любое решение партии и правительства, на этот раз в растерянности сник перед этим социдиотизмом. И только через несколько лет, его старые товарищи по комсомолу, ставшие теперь большими партийными «шишками», помогли оформить вожделенную персональную пенсию, которая давала ему право ежемесячно получать в закрытом распределителе белую муку, зелёные помидоры и синюю курицу, недоступную для рядовых пенсионеров.

Как ни старалась восстановить его против себя Советская власть, неоднократно преданный ею, он оставался преданным ей. Когда по Телевидению сообщили о том, что Советский Союз ввёл войска в Афганистан, я был в шоке:

– Зачем?! Зачем они это сделали?

– Иначе бы американцы ввели свои войска, – ответил Ефим Наумович, повторив только что услышанные слова диктора. – Партия правильно поступила, – завершил он, надел плащ и куда-то ушёл. Вернулся через час, мрачный.

– Где вы были? – поинтересовался я.

– В военкомате.

– Зачем?

– Просил, чтоб меня направили добровольцем в Афганистан. Они отказали.

Я хотел в ответ рассмеяться или сыронизировать, но взглянув на него, воздержался: он был неподдельно расстроен. Зашоренность этого человека не знала границ. Ему было уже за шестьдесят, но он искренне переживал, что его не взяли воевать за дело партии, которая всегда поступает правильно – он был в этом уверен. И только где-то уже в самом конце жизни, скукожился и притих, потому что всё понял, но, конечно, в этом не признался – такое признание вынуждало перечеркнуть всю его жизнь. И унёс это невысказанное признание в могилу.

Александра Сергеевна, окончив Академию, работала в редакции «Украинской энциклопедии», заведовала сельскохозяйственным отделом. Ей оставалось несколько месяцев до выхода на пенсию, и при её нынешней, высокой зарплате, пенсия у неё была бы максимальной – сто двадцать рублей. Но в это время надо было устроить на работу племянника Щербицкого, Генерального Секретаря ЦК Украины, поэтому её вызвал главный редактор и потребовал, чтоб она подала заявление об уходе.

– Дайте мне доработать ещё пять месяцев, – попросила она, – тогда у меня пенсия не пострадает.

– С партией не торгуются! – ответил ей этот профессиональный демагог. – Надо, значит, надо!

Она бросила на стол заявление и ушла. Её пенсия уменьшилась на тридцать рублей в месяц, что было ощутимо для пенсионера.

– Зачем вы пошли на поводу у этих сволочей? – упрекал её я. – Надо было принципиально остаться – они не смогли бы вас уволить!

– Унижаться из-за рублей? Да и работать после этого уже не хотелось.

Следующая её должность была – главный агроном Сельскохозяйственной выставки, которая размещалась на огромной территории в несколько десятков гектаров.

Чтобы передвигаться по ней, главному агроному была выделена лошадка с бричкой. Лошадка была старенькая, дряхлая, Александра Сергеевна жалела её, вкусно кормила, никогда не запрягала, а сама, как лошадь, гоняла от павильона к павильону. Но и там она долго не задержалась: из Голландии в Украину впервые завезли прославленные чёрные тюльпаны, которые стоили сотни тысяч долларов. Моя тёща двое суток провела на Выставке, создавая заграничным гостям привычные для них «заграничные» условия. На третьи сутки стали подъезжать чёрные правительственные «ЗИМы» и «Волги» и требовать эти тюльпаны для квартир и особняков. Водители протягивали бумажки с директивами: «Подателю сего выдать». Первых три таких директивы моя наивная тёща порвала, заявив: «Не дам!» Возник скандал, примчался перепуганный директор:

– Вы с ума сошли! Это же из ЦК, из Совмина, из Госплана!..

– За эти цветы народные деньги заплачены, а они их по дачам растаскивают. Не дам!

Как вы понимаете, назавтра она уже там не работала.

Напротив их дома раскинулся огромный ботанический сад с большим количеством теплиц, в них было жарко, душно, влажно. Именно там в последние свои годы работала Александра Сергеевна, окучивала кустики, пропалывала рассаду. Она уже была очень больна: оттёкшие ноги, отдышка, одряхлевшее сердце ещё билось, только благодаря электронному водителю ритма.

– Как вы можете здесь находиться?! – взывал к ней я. – В вашем возрасте! Вам же нельзя!

– А что делать, Шурочка? Молодые сюда не идут. А мне цветы жалко.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВЫ О МАЙЕ

До того, как мы с Майей начали встречаться, за ней усиленно ухаживал Юра Колодиев, известный в Киеве эрудит и умница… Он предложил ей выйти за него замуж, она уже почти согласилась, но тут появился я и предстоящая свадьба поломалась. Через месяц он позвонил мне и попросил встретиться. Перелистывая и переоценивая своё прошлое, я сейчас особенно чётко вспоминаю, как мы сидели на парковой скамейке и он говорил мне, искренне и проникновенно, чуть нараспев:

– Я вчера дождался её у дома, пытался уговаривать, но увидел её глаза и понял, что это уже бесполезно: там – ты. Прошу тебя, не обижай её, у неё очень трудная жизнь, была и есть. Её обижать – грех. Она очень хороший человек, не огорчай её, пожалуйста!

...

Ах, Юра, Юра! Если бы ты знал, как эти твои слова жгут мою душу сегодня, почти через пятьдесят лет! А тогда, самовлюблённый эгоист-попрыгунчик, я пропустил их мимо ушей, они только пощекотали моё самолюбие: ведь это было доказательством ещё одной моей победы!..

Ах, Юра, Юра! Почему ты не врезал мне по зубам или по печени – может быть, тогда бы твои слова скорее дошли до моего сердца!

У неё, и вправду, была трудная жизнь. Родители, с утра до вечера, погружённые в партийно-советскую деятельность, почти не занимались детьми, обделяя их теплом и заботой. Мамой была Майя. Работая по ночам, она днём занималась хозяйством: из тех грошей, которые ей выделяли на день, покупала минимум продуктов и умудрялась приготовить из них максимум еды. По дороге на рынок, она ещё успевала отнести маленького Борю в детский садик – это тоже вменялось ей в обязанность.

Было ещё две сестры, но старшая Дина, рано выйдя замуж, жила с мужем в Херсоне. Младшая Лена, нервная, издёрганная, была в конфронтации с семьёй: откровенно ненавидела отца и не очень жаловала маму. Единственно, кого она обожала – это Майю, слушалась и подчинялась, Майя была для неё непререкаемым авторитетом. И эту любовь она пронесла сквозь годы, до конца Майиной жизни.

Чтобы поскорей удрать из постылого дома, Лена буквально выскакивала замуж, вскоре расходилась и снова «убегала под венец». И только последний её брак был удачным: она вышла за Сергея Грина, социолога, музыканта, литератора – обаятельного обжору, обожающего много выпить и ещё больше поесть. Бог не дал им детей, поэтому Серёжа был у неё не только мужем, но и ребёнком, забавным и толстым, которого Лена закармливала всю жизнь, делая ещё толще. Когда его живот достигал размера большого полкового барабана, Лена грозно изрекала «Стоп! Хватит лопать! Будешь худеть!» и сажала его на диету, но чтоб не огорчать, «диету» давала в таком количестве, что его живот раздувался ещё больше.

На языке идиш есть прекрасное слово, определяющее хронического неудачника – шлымазл . Таким шлымазлом был их младший брат Боря.

Его первая жена, прибалтийская авантюристка, подцепила его, будучи уже на пятом месяце беременности, в темпе женила на себе, в темпе родила и тут же развелась, повесив на него алименты, которые он платил за чужого ребёнка до его совершеннолетия.

Вторая его жена, хищная провинциалка, приехавшая покорять Киев, уже с готовым ребёнком, тоже быстро женила его на себе, быстро прописалась в квартире у родителей, где жил Боря, и так же быстро развелась.

Она отобрала себе одну комнату, стала приводить сперва покупателей (она спекулировала вещами), а потом и своих новых ухажёров – жить вместе стало невозможно. Родители вынуждены были разменять свою квартиру на две, причём, ей оставили однокомнатную в центре (это было её условие), а сами переехали на край города в малюсенькую двухкомнатную клетушку в «хрущёбе», где и прожили до конца дней своих.

А Боря продолжал жениться. Следующая жена, родив ему дочку, слава Богу, уже от него, тоже развелась, вышла замуж за какого-то музыканта, с которым и улетела в Америку вместе с дочкой, и Боря с тех пор больше их не видел.

Потом он много лет жил ещё с какой-то женщиной, которая, в отличие от предыдущих, долго с ним не расписывалась, до смерти Александры Сергеевны и Ефима Наумовича. И только после этого они расписались, чтобы квартира родителей законно перешла к её дочери. Какова сейчас его жизнь, Лена не знает: живя в одном городе, они не общаются, Боря на приглашения не откликается и по телефону не звонит, очевидно, жена не разрешает.

Майя очень отличалась от брата и сестёр своей духовностью, своей необъятной любовью к окружающим, своим стремлением к знаниям. Она мечтала учиться, хотела сразу после школы поступать в университет, но отец не разрешил:

– Нечего сразу лезть в интеллигенцию – сначала пройди через рабочее горнило, поработай на производстве!

Он устроил её на кинокопировальную фабрику, простой рабочей, в ночную смену: чтобы было потрудней. Трудностей хватало: после ночной смены у неё, как я уже писал, начиналась дневная: Борю отнести в садик, купить на базаре продукты, приготовить обед, ужин, завтрак… Она всё время не высыпалась, а производство было вредным – стало прихватывать сердце. Я уверен: начало её сердечного заболевания – там.

С детства она была запрограммирована на самоотдачу. В их доме жили одинокие старушки, сыновья которых не вернулись с войны – она знала их всех, будучи десятилетним ребёнком, навещала, ухаживала за ними, когда отключали воду (а это случалось довольно часто), таскала им полные ведра на любой этаж.

Сохранился семейный анекдот: когда ей было семь лет, мама где-то раздобыла связку баранок (тогда это было большое лакомство) и повесила ей на шею, как ожерелье. С этим ожерельем Майя выбежала во двор, её окружили дети, стали просить – она каждому отламывала по баранке. Когда Александра Сергеевна вышла из подъезда, она увидела, что все дети грызут баранки, все, кроме Майи.

– Что ж ты себе не оставила, хоть одну? – спросила мама.

– А у меня – верёвочка, – ответила Майя.

С тех пор это стало формулой её жизни: раздавать всё, оставляя себе только верёвочку.

И в эвакуации, и в послевоенном детстве у неё не было игрушек, она мастерила себе из тряпочек какие-то подобия зайцев или медведей и играла с ними. Дефицит игрушек в детстве, породил в ней повышенную любовь к ним на всю жизнь: в доме у нас всегда обитали стаи плюшевых львов, собак, кошек и кукол, разных размеров и расцветок. Когда родилась Маша, она просто завалила её самыми дорогими игрушками. Избалованная дочка принимала их довольно сдержанно, в то время как Майя радовалась им, как ребёнок.

Она хорошо рисовала, очень остро ощущала красоту в любых её проявлениях, стремилась модно одеваться, но при той малообеспеченности, в которой жила семья, покупать новые вещи было невозможно. Поэтому она сама научилась шить и из обрезков материалов, старых кружев, разноцветных ленточек мастерила красивые детали к платьям и юбкам, которые делали устаревшую одежду элегантной.

...

Когда мы познакомились с тобой, я уже получал свои первые гонорары, не часто, не регулярно, но всё-таки… Почему же я тебе не помогал? Не от скупости же – ты ведь знаешь, что всю жизнь я был безалаберным растратчиком любых денег, ты всегда посмеивалась, когда я, виноватый, давал клятву, что с понедельника начинаю экономить. Так почему же, почему?.. А потому что «школа Крещатика» внушила: давать женщине деньги – это покупать её любовь. Растратить с ней вместе любые суммы – пожалуйста, а дарить подарки или деньги – категорически нет, это унижает достоинство мужчины!.. Вот и я, выпускник-отличник этой школы, получив гонорар, вёл тебя в ресторан и по-купечески тратил там такую сумму, за которую ты могла бы купить себе новое платье или туфли. Почему ты мне ни разу хоть как-то не намекнула?..Ты всегда приходила на свидание красивая, нарядная, весёлая, а я, толстокожий себялюбец, и не догадывался, как тебе тяжело это даётся!..Господи! Почему до меня всё дошло так поздно?!

В течение трёх с половиной лет, которые мы с ней встречались, я неоднократно, чувствуя, что жизнь меня подталкивает к женитьбе, вдруг срывался, прерывал наши свидания, впадал в загулы.

Меня дико пугали слова: женитьба, дети, пелёнки… Сегодня я знаю, что есть две породы мужчин: одни рождаются мужьями и уже в детстве играют в папу-маму, стремятся поскорей завести семью и детей.

Другие – рождаются любовниками и их пугает привязанность к одной женщине. Не знаю, родился ли я любовником, но точно знаю, что родился мальчишкой и надолго задержался в этом возрасте. Я очень медленно взрослел, поэтому отчаянно сопротивлялся тому, что позднее принял бы с радостью.

Только лет в сорок я осознал, что уже – муж, лет в пятьдесят – почувствовал ответственность отцовства, и лет в шестьдесят – радость от общения с внуками. Но получил я всё это намного раньше, поэтому долгое время был плохим мужем, плохим отцом, плохим дедом.

Моя первая внучка Полина родилась, когда мне было под пятьдесят. Я всегда выглядел намного моложе своих лет и, конечно, обращение «дед» меня бы шокировало, поэтому я очень поощрял то, что она называет меня по имени: «Шура».

Однажды мы лежали с ней на пляже, я флиртовал с двумя загорающими рядом девицами, и тут Полинка попросила: «Шура, купи мне мороженое».

Я был в разгаре флирта, поэтому отмахнулся: «Потом, потом».

Тогда эта маленькая шантажистка (ей было тогда лет шесть) тихо предупредила: «Если ты сейчас же его не купишь, я отойду в сторону и буду громко звать тебя «Деда!». Конечно, я немедленно вскочил и принёс ей две порции.

Ведь сдаём же мы экзамены, чтобы получить права на вождение машины – почему бы не сдавать экзамены на права вождения семьи?.. Мне бы жениться лет на десять-пятнадцать позднее, насколько бы Майе было легче жить со мной… Но через столько лет я бы с ней разминулся!

...

Как же тебе было тяжело! Ведь ты сразу родилась преданной женой, заботливой матерью, мечтала иметь свой дом, семью, детей…

А я сопротивлялся. Поэтому на протяжение трёх с половиной лет «наших свиданий», а потом и семейной жизни, тебе приходилось делать аборты, много абортов.

Ты подчинялась моим решениям, но при этом, конечно, безмерно страдала, и физически, и душевно.

Только теперь, моя добрая и терпеливая девочка, я понимаю, каким был безжалостным и жестоким, как это было ужасно и не простительно.

Твои одиннадцать абортов – это одиннадцать кинжалов, воткнутых сегодня в мою кровоточащую совесть, и я знаю, что Бог меня за это очень накажет.

И первое, самое суровое наказание, я уже получил: он у меня отнял тебя!

ТРЕТИЙ – ЛИШНИЙ

Ход событий ускорил мой школьный друг Изя Фишман. Он был высок, красив, обладал актёрскими данными, постоянно участвовал в школьной самодеятельности. Окончив Николаевский пединститут, вернулся в Киев преподавателем русского языка и литературы, но устроиться нигде не мог: с фамилией Фишман его не очень спешили брать на работу. Естественно, он страшно переживал. В это время в Киеве гастролировал эстрадный коллектив из Иркутска. Их директор обратился ко мне с предложением написать для них сценарий обозрения. Я поставил условие: напишу, если они возьмут в свой коллектив рекомендуемого мной артиста. Представил им Изю, он понравился, но они тоже выставили условие, чтобы у него уже был готовый репертуар. Я это гарантировал, дал ему один из своих «проверенных» монологов, который пользовался успехом у зрителей, он его подготовил, очень хорошо исполнил и укатил с ними дальше на гастроли. По возвращении коллектива в Иркутск, директор филармонии принял его в штат, а спустя полгода, Изю пригласили на работу в Иркутский драматический театр – так началась его актёрская карьера.

Спустя года полтора, он приехал в Киев повидаться с матерью. Я познакомил его с Майей, мы вместе проводили время, и он влюбился в Майю. Как-то посадил меня рядом и спросил:

– Ты собираешься на ней жениться?

– Пока нет, – ответил я, – а как будет дальше, не знаю.

– А я хочу жениться на ней, сегодня же сделаю ей предложение. Ты не возражаешь?

– Валяй! – по-пижонски ответил я, но вдруг почувствовал, как на душе заскреблись кошки.

В этот вечер я ей не позвонил, не назначил свидания – с ней встречался Изя, признался в любви, предложил выйти за него замуж и с ним уехать.

Как потом он мне рассказал, она поблагодарила его, поцеловала, расплакалась и сказала: «Я не могу от него уйти».

– Я её предупредил: ты будешь у него вечной любовницей, – признавался он мне. – Но не помогло: она тебя, дура, любит. Продолжай крутить ей голову. А мне трудно это видеть – я возвращаюсь в Иркутск.

Он улетел. Прошёл ещё год, я ничего не предпринимал, наши встречи продолжались уже более трёх лет – сейчас я представляю, как она безумно от этого устала. Снова прилетел Изя, снова взял меня за грудки и потребовал ответа: «Ты женишься или нет?» Какой-то демон, сидящий во мне, упрямо ответил:

– Нет!

– Тогда я опять пойду к ней и буду уговаривать, пока она не согласиться.

Весь вечер я сидел дома и напряжённо ждал звонка. Он позвонил мне в двенадцать ночи.

– Мы три часа просидели в Ботаническом. Она всё ещё любит тебя, но я её убедил. Я обещал ей, что она будет, наконец, иметь свой дом, семью, мою любовь и заботу. Она согласилась, но просила поскорей её увезти, чтобы не встречаться с тобой – завтра мы улетаем.

До утра я не сомкнул глаз: я вдруг ощутил всю безмерность этой потери, представил, что завтра её уже не будет рядом со мной, и почувствовал такую холодную пустоту, что стало страшно. В восемь утра я уже был у неё дома. Она, бледная, невыспавшаяся, собирала вещи в чемодан и плакала. Я обнял её, поцеловал в мокрые от слёз глаза и сказал:

– Я тебя не отдам. Сегодня же сообщу твоим родителям, что мы женимся, а завтра – подадим документы.

Она была настолько измучена, что не смогла ничего ответить, просто прижалась ко мне и продолжала тихо плакать. Чуть придя в себя, спросила:

– Ты мне простишь, что я согласилась?

– Глупенькая! Ты же видишь: я, как сумасшедший, примчался к тебе чуть свет.

– Тогда надо ему сообщить, чтобы он не ждал.

– Я сейчас пойду к нему и вернусь.

– Нет, пойдём вместе: это я должна сказать сама, чтоб он не думал, что ты меня заставил.

Страшно расстроенный, Изя в тот же вечер улетел, а мы с Майей весь день не расставались: пришли к её родителям, потом к моим – и всё покатилось к свадьбе.

АХ, ЭТА СВАДЬБА!

Расписывались мы в центральном Дворце бракосочетаний. Когда за день до события мы пришли туда для дополнительных формальностей, случилась неприятность: Майя не заметила прозрачной стеклянной двери и, пытаясь пройти, разбила стекло и порезала ногу, настолько сильно, что пришлось ехать в больницу. Там ей наложили два шва и перебинтовали рану. Назавтра она явилась во Дворец в белом свадебном платье и с белой повязкой на ноге. Нога болела, поэтому Лёня внёс её на руках на второй этаж. Она была бледна, и от раны, и от волнения. Увидев это, Юра Шостак заговорщески шепнул: «Не волнуйся, Майечка, твой жених – хороший парень». Эти слова, прозвучавшие после наших многолетних встреч, заставили её рассмеяться и сняли волнение.

Это было время, когда в СССР пытались найти заменитель обряда венчания и один за другим, во всех городах открывали дворцы бракосочетаний, в которых создавали свой ритуал: звучал марш Мендельсона (подозреваю, они не знали, что он – еврей), новобрачных торжественно приветствовали сотрудницы дворцов и представители общественности.

Очередь новобрачных и их гостей продвигалась довольно быстро: конвейер работал без сбоев. Подошёл наш черёд. Сотрудница дворца, с уже отработанной интонацией радости и взволнованности, поздравила нас и передала слово заслуженному токарю завода «Арсенал» – он и представлял общественность. По такому случаю на него надели галстук, который ему ужасно мешал, он одной рукой держал текст поздравления, другой – всё время пытался растянуть свой ошейник. Мы расписались, обменялись кольцами, поцеловались и поехали в мой любимый ресторан «Динамо».

ОКОЛЬЦЕВАЛ.

Гостей было человек 50. Мне подарили к свадьбе бутылку французского «Шампанского, которое в то время было недосягаемым дефицитом. Я показал его гостям и объявил, что эта бутылка – приз за самый остроумный тост. Поэтому каждый старался выиграть, было шумно и весело, все искренне радовались, что, наконец, завершился наш с Майей трёхлетний марафон. И только во мне, не затухая, тлело скрытое чувство тревоги: смогу ли я жить семейной жизнью?

Мама и папа предлагали, чтоб мы поселились у них, но я не согласился: я знал, что каждая мама, особенно, еврейская, какую бы супер-потрясающую жену не привёл сын, уверена, что он достоин лучшего. И потом, две женщины под одной крышей (мне говорили, так выглядит китайский иероглиф, обозначающий ссору) – это тяжелейшее испытание для обеих, не хотелось подвергать ему и маму и Майю. Поэтому мы стали жить у её родителей, которые отдали нам отдельную, изолированную комнату, вход – прямо из прихожей, мы могли в любое время уходить, приходить и приглашать к себе гостей.

Одно только мне не понравилось: Ефим Наумович, если у него вдруг возникало желание пообщаться или просто проверить, чем мы занимаемся, позволял себе в любое время открывать нашу дверь без стука. Когда он это проделал дважды, я прибил изнутри крючок, и третьего раза уже не было.

Майя, ещё за год до свадьбы, под моим нажимом, ушла с кинокопировальной фабрики и поступила учиться в пединститут на вечернее отделение факультета психологии. А чтобы был рабочий стаж (иначе на вечерний не принимали), работала воспитателем в детском садике. До работы и после, она успевала купить продукты, приготовить завтрак, обед, ужин – она была счастлива, что, наконец, имеет мужа и свой семейный дом.

Памятуя папин завет, я прервал встречи с Зосей и остальными моими «девушками», чтобы до Майи не доходили пересуды, которые, конечно же, больно бы её ранили. Я обо всём написал Лике. Я старался вести себя, как порядочный муж, но уже через три-четыре месяца начал маяться: мне не хватало новых встреч, знакомств, приключений.

КОМИТЕТ ДРАМАТУРГОВ – СПАСЕНИЕ ДЛЯ УТОПАЮЩИХ ЕВРЕЕВ

Вте времена развернулась новая «компания»: борьба с «тунеядцами», теми, кто не работает и не получает регулярную зарплату – их клеймили, позорили и даже выселяли из городов. Я нигде не служил, не получал зарплату и, естественно, подпадал под это определение.

Однажды, за год до моей женитьбы, в нашу квартиру явился участковый и между нами состоялся такой диалог:

– Соседи сообщают, что у вас часто гости, выпиваете, танцуете. Откуда деньги?

– Зарабатываю.

– А где вы работаете?

– Нигде.

– Значит, тунеядец.

– Какой же я тунеядец, если зарабатываю!

Я открыл папку, в которой было десятка два договоров с «Укрконцертом», с «Москонцертом», с Ленинградской филармонией. Там стояли довольно приличные суммы, которые явно произвели впечатление на участкового.

– Это всё вам заплатили?

– Точно.

– Ага. Понятно. Так где вы работаете?

– Нигде.

– Выходит, вы всё-таки – тунеядец?

– Но вы же видели, что я зарабатываю! – Разговор пошёл по второму кругу.

– А вы получаете зарплату?

– Не получаю.

– Так как же вы зарабатываете?

– Вот. – Я опять открыл папку с договорами. Он снова стал их рассматривать, мучительно пытаясь разобраться в этой сложной ситуации. Слышался скрип – это тёрлись друг о друга его мозговые полушария.

– Значит, вы нигде не работаете?

– Нет.

– А деньги зарабатываете?

– Зарабатываю.

– А зарплаты не получаете?

– Не получаю.

Диалог продолжался в таком же духе, пока участковый не устал и не ушёл, совершенно обескураженный. Я, конечно, на очередном застолье, под общий хохот пересказал нашу беседу моим друзьям, но понял, что это был сигнал – предупреждение и надо как-то легализоваться: в советском государстве, если ты выпадал из общего стандарта, можно было ждать любых неприятностей. Конечно, членство в Союзе писателей сняло бы клеймо тунеядства, но попасть туда литераторам-евреям было практически невозможно, украинский Союз писателей не давал «засорять» свои ряды и откровенно показывал евреям от ворот поворот. Возникла необходимость в создании какой-то организации, которая могла бы выдавать справки для участковых.

Мы знали, что в Москве существует профессиональный комитет драматургов, созданный с той же целью: легализовать литераторов, не членов творческих союзов. Я поехал в Москву, узнал, как они это организовывали, и, вернувшись в Киев, начал вместе с Робертом Виккерсом и ещё несколькими нашими коллегами, «пробивать» аналогичный комитет в Киеве. То, что такая организация существует в Столице, было очень весомым аргументом для киевских чиновников и, спустя несколько месяцев у нас на руках было решение о создании киевского профессионального комитета драматургов, но с обязательным условием, что руководить им будет какой-нибудь известный украинский писатель, непременно, член партии. Мы долго перебирали приемлемые кандидатуры и решили, что нашим председателем должен быть Юрий Петрович Дольд-Михайлик, в то время очень популярный писатель, автор первого нашумевшего советского детектива «И один в поле воин» и, самое главное, не антисемит. Я встретился с ним, перечислил всех, кто входит в ядро будущего комитета (это были известные ему личности), рассказал о поддержке москвичей, о наших планах. Он был приятно удивлён услышанным («Странная организация, но мне нравится!») и без колебаний согласился возглавить наш комитет. Заместителем выбрали меня. За годы совместной деятельности мы с ним очень подружились, он оказался удивительно добрым, отзывчивым человеком и оставил о себе светлую память. Я расскажу о нём более подробно.

Дольд-Михайлик по интеллекту был выше своих произведений (так бывает, я в этом неоднократно убеждался), интеллигентен, начитан, эрудирован, хорошо знал историю, разбирался в искусстве – на стенах квартиры висело много прекрасных картин, которые он собирал всю жизнь. У него была хорошая жена и два сына. С сыновьями ему очень не повезло. Первый, будучи ребёнком, катался на санках с горки, попал под машину и повредил себе яички – его кастрировали. Когда подрос, понял, что произошло и что его ждёт, и в четырнадцать лет повесился. Старший сын был неприятным, неприветливым, спившимся полубродягой, жил вне дома, не работал, где-то пропадал, появлялся, просил денег и снова исчезал. Дольда потрясло самоубийство младшего сына и старший добавил ему переживаний, поэтому он стал пить, много и беспрерывно. Когда мы познакомились, он был уже очень болен: сердце, почки, лёгкие – одно из них было прооперировано: в нём обнаружили злокачественную опухоль. Но пить он всё равно продолжал. Его жена Галина пыталась с этим бороться: следила за ним, прятала водку и коньяк, не давала покупать ничего алкогольного, даже пива. Но это не помогало: свою «норму» Дольд всё равно принимал. Однажды, когда я пришёл к ним, она придержала меня в прихожей.

– Я вынесла все бутылки, в доме ни капли спиртного, он из квартиры не выходит – и всё равно к вечеру пьян. Саша, я в отчаянье, умоляю, попытайтесь узнать, где он берёт выпивку – ведь он себя гробит!

Когда я вошёл в кабинет, Дольд сидел за пишущей машинкой. Мы поговорили о комитетских делах, потом я перешёл к выполнению задания:

– Юрий Петрович, откройте мне секрет: от вас прячут спиртное, и жена, и домработница следят за каждым вашим шагом, а вы всё равно умудряетесь выпивать! Как? Как вам это удаётся?

Дольд самодовольно рассмеялся.

– Думаете, только вы, евреи, умные? Мы, украинцы, хитрей! Дайте слово, что не выдадите! – Я вынужден был пообещать. – Тогда смотрите. – Он расстегнул пуговицы на рубашке, вытащил оттуда тонкую резиновую трубочку, вставил её в рот, два раза чмокнул и оттуда закапала золотистая жидкость. – Это коньячок. Понятно?

– В общем, да. Но откуда вы его высасываете?

– Я заказал специальные фляги, по два литра, по форме моей ноги, от паха до колена. Заранее зарядил их армянским коньячком, привязываю полненькую к ноге – весь день обеспечен, вечером, уже пустую, снимаю и прячу, утром – привязываю новую…

– Сколько их у вас?

– На неделю хватает.

– Юрий Петрович! Но вам же столько нельзя! Вам вообще нельзя, но начните хоть половинить.

– Чувствуется влияние Галины. Ладно, я вам отвечу, но это – наш первый и последний разговор на эту тему. Договорились? – Я утвердительно кивнул. – Тогда слушайте: на прошлой неделе мне сделали рентген второго лёгкого – там затемнение уже величиной в пятак. Одного у меня уже почти нет, поэтому второе оперировать нельзя. Остаётся ждать. А ждать на сухую… – Он рассмеялся. – А может, коньяк меня вылечит – ведь при гипертонии он же помогает!..

Ждать пришлось не долго, через три месяца он уже не вставал с постели, ему становилось всё хуже и хуже. Когда я в очередной раз позвонил, Галина сказала: «Он просил, чтоб вы пришли попрощаться».

Дольд лежал в кабинете на тахте, высохший, пожелтевший. Подойти мне не разрешил: «Неизвестно, как эта гадость распространяется». Я сидел в кресле, у двери, а он говорил, тихо, но разборчиво:

– Жизнь несправедлива. Сперва она всё даёт: молодость, силу, славу, деньги, благополучие… А потом начинает всё это постепенно отбирать. А в конце отбирает и саму жизнь. Но мне ничего не жалко: ни денег, ни дачи, ни картин, ни популярности… Знаете, чего мне более всего жалко? Времени, которое зря потратил, бесцельно загубил. Сколько можно было сделать главного в моей жизни, во имя чего родился. А я не сделал. Слушайте, Саша, завет старого растратчика: берегите время, не тратьте его зря. Работайте каждый день, каждый час, вы многое сможете, если будете работать. Я в вас верю. Не тратьте время впустую… А теперь уходите. И помните, что вам завещал Дольд.

...

Дорогой Юрий Петрович! Как я был потрясён и тронут вашей исповедью и вашим предсмертным заветом!.. Я с волнением пересказал их Майе, маме и папе, моим друзьям и близким. Они навсегда остались в моей душе, но в памяти, увы, задержались ненадолго. Я не выполнял ваш завет: я бездумно растрачивал время, подаренное мне судьбой, на дурацкие вечеринки, на кратковременные интрижки, на скучные худсоветы, на бессмысленные собрания, на суету, на тусовки, на бесконечное сидение у телевизора… И только сейчас, спустя много-много лет, когда я сам понёс тяжёлые потери и приблизился к вашему возрасту, только сейчас я по-настоящему ощутил всю глубину и мудрость вашего завета. Но почему не раньше, почему только сейчас!? А в прочем, спасибо, что хотя бы сейчас – может, ещё что-то успею наверстать, если Господь на это даст мне время!

После смерти Дольд-Михайлика надо было искать нового председателя и мы остановились на кандидатуре Владко Владимира Николаевича. Это был известный на Украине писатель-фантаст, его часто издавали и переводили в других странах. Но самое главное – он был интеллигентным и порядочным человеком.

Когда я впервые пришёл к нему, он покорил меня своей импозантностью: седоволосый аристократ сидел в старинном кресле, в роскошном халате с атласными отворотами, на шее – шёлковая косынка, на пальце – рубиновый перстень. Он уже перешагнул за шестьдесят пять, но глаза были молодыми, живыми, цепкими. Жена Марина была младше его лет на 30 (Владко до конца дней своих любил молодых женщин). Мама Марины, Клавдия Яковлевна, тёща Владимира Николаевича, тоже была значительно младше его. Эти две женщины ухаживали за ним, как за падишахом. Марина занималась изданием его книг, переводами, договорами, гонорарами, а тёща – его желудком: варила, пекла, жарила, мариновала… Она изумительно вкусно готовила, я пробовал у них такие деликатесы, которых никогда не ел раньше. Вообще, застолья у Владко славились своей изысканностью и вкуснотищей.

Сначала он очень сдержанно отнёсся к моему предложению. Тогда я перечислил несколько очень известных фамилий членов нашего комитета, например, таких как поэт Юрий Рыбчинский, автор десятков популярных песен, которые исполняли самые известные вокалисты, и на эстрадах, и по радио, и по телевидению. В глазах у Владко зажёгся интерес. Потом он долго расспрашивал обо мне, о моих работах… Постепенно теплел всё больше и больше. И в итоге, заявил:

– Ваша организация – какая-то фантастическая, а я – писатель-фантаст, поэтому готов её возглавить.

За время его председательства мы очень подружились, часто я и Майя бывали у него, он с Мариной – у нас. На праздновании моего сорокалетия я читал стихи о каждом, кто сидел за столом. Сохранились строчки и о нём:

«Владко Владимир, бабник и эстет,

Наверное, судьбе было угодно,

Чтобы пройдя через десятки лет,

Вы в жизнь мою вошли бесповоротно.

Я поделюсь секретом тайных дум:

Хочу дожить до ваших лет, не меньше,

И сохранить Владковский ясный ум,

И сохранить Владковский взгляд на женщин!..»

Ему очень нравились весёлые, хулиганские вечера, которые мы устраивали в помещении нашего комитета; обсуждения стихов, пьес, киносценариев, честные, иногда довольно резкие, но всегда доброжелательные, в отличие от подобных обсуждений в Союзе писателей, льстивых и лицемерных. Он любил присутствовать на совещаниях бюро, которые проходили легко, весело, по-семейному, иногда даже за рюмкой коньяка. При нём организация окрепла, выросла (в неё входили уже более ста человек), приобрела известность не только в Киеве, но и во всей республике.

Владко умер скоропостижно. Были пышные похороны, богатый гроб, прощальные речи секретарей Союза писателей, коих Владимир Николаевич при жизни терпеть не мог, и обилие, как всегда, вкуснейших яств, которые плачущая Клавдия Яковлевна приготовила на поминки своего зятя. Мы провели траурное собрание, посвящённое памяти Владко, и стали думать, как жить дальше. Все решили больше никого «на царствие» не приглашать и единогласно проголосовали за то, чтобы председателем киевского профессионального комитета драматургов был Александр Каневский. К тому времени моё имя уже было достаточно известно не только на Украине, но и в Москве, и в Ленинграде, и в других городах и республиках СССР. Издавались книги, ставились пьесы, на эстрадах исполнялось более 200 моих монологов, сценок, миниатюр и целых обозрений. Мои рассказы регулярно публиковало большинство центральных газет и журналов: «Труд». «Литературная газета», «Комсомольская правда», «Крокодил», «Юность», «Неделя», «Советская культура», «Московские новости» и даже самая-самая газета – «Правда». Я уже был членом Союза кинематографистов и Союза театральных деятелей СССР, лауреатом международной премии «Алеко».

Всё это вынудило наших непосредственных кураторов – союз писателей и горком профсоюзов примириться с мнением собрания, но, при одном условии: Каневский должен вступить в члены коммунистической партии. А я этого категорически не хотел. Но отказаться «в лоб» – навредить комитету. И я стал думать, как выкрутиться из этой ситуации.

Когда меня пригласили на заседание партбюро союза писателей, я уже чётко знал, как себя вести. Состоялся, приблизительно, такой диалог:

ПАРТОРГ (торжественно)  – Александр Семёнович, партийное бюро решило рекомендовать вас в члены коммунистической партии Украины. Поздравляем!

Я (с виноватым выражением лица)  – Спасибо, но я не могу.

ПАРТОРГ (удивлённо)  – Это почему?

Я (с комсомольской прямотой)  – Я ещё не созрел.

ПАРТОРГ (благодушно)  – Не скромничайте – вы достойны звания коммуниста.

Я (с настойчивостью параноика)  – Не достоин.

ПАРТОРГ (уже раздражённо)  – Послушайте, мы вас давно знаем и уверенны в вас.

Я (с подкупающей искренностью)  – А я в себе не уверен. Я неуправляем: могу такое отчудить, за что потом мне бывает очень стыдно. Я не хочу, чтобы за меня было стыдно партии.

ПАРТОРГ (в полной растерянности)  – Н-да… Что ж… Спасибо за откровенность, но… В таком случае, мы будем рекомендовать на должность председателя – коммуниста. Должна быть пуповина, связывающая ваш комитет с партией!

Через два дня было созвано перевыборное собрание. Все наши уже знали, в чём дело и твёрдо решили не уступать. На собрании присутствовал представитель партбюро, драматург Алексей Коломиец, и какой-то мрачный, бритоголовый человек, в пенсне, очень похожий на Берию – он и должен был стать пуповиной. Коломиец сказал несколько добрых слов обо мне, объяснил, почему надо выбрать другого председателя, и приступили к голосованию. Голосование было тайным. Когда открыли бюллетени, на каждом была дописана моя фамилия. Раздражённый Коломиец ещё раз объяснил ситуацию и потребовал переголосовать. Результат оказался таким же. Коломиец психанул, выкрикнул какие-то угрозы, ушёл и увёл «пуповину». Мы стали ждать репрессий, но их не последовало: во-первых, как я уже писал, мы были уже очень известны и прочно связаны с Московским комитетом – закрытие нашего комитета вызвало бы скандал; а, во-вторых, я думаю, что сам Коломиец и пустил дело на тормозах. Он был талантливым человеком, на мой взгляд, в то время – лучшим драматургом в Украине. Мы иногда пересекались в доме творчества под Киевом, случалось беседовать один на один, и тогда он часто высказывал отнюдь не верноподданные мысли. Словом, это был умный, ироничный человек, который всё видел, всё понимал, но выбрал себе удобную роль в пьесе своей жизни.

НАГАДАЛА МНЕ ЦЫГАНКА

Помню с раннего детства, как к бабушке и дедушке, а потом, к маме и папе – приходила гадалка Ксения. Большая, грузная, с бородавкой на щеке, она обслуживала не только нашу семью – у неё было много постоянных клиентов, поэтому она появлялась у нас не чаще, чем раза три в году. Её предсказания бывали настолько точными, что иногда становилось жутко.

Однажды, когда наши встречи с Майей затянулись, мама, в моё отсутствие, пригласила Ксению. Как всякая будущая свекровь, она была более осторожна, чем папа, который с первой встречи полюбил Майю; мама же, хотя Майя и ей очень нравилась, всё равно не была до конца уверена, что эта женщина достойна её любимого сына.

Как проходил Ксенин визит, мне сразу же, тайком от мамы, рассказал папа, а спустя недели две, тайком от папы, поведала мама. Ксения никогда Майю не видела, но, раскинув карты, сразу заявила:

– Эта женщина для него. Он женится, и будет жить с ней до конца жизни.

– Но он очень непостоянный, – заметила мама, – у него много других женщин.

Ксения твёрдо повторила:

– Он будет жить с ней. – Потом добавила. – Они будут друзьями, больше, чем любовниками. Самыми большими друзьями, какие могут быть на Свете. Он будет зарабатывать много денег, но у них никогда не будет постоянного благополучия: или тысячи, или ничего, деньги будут появляться и сразу исчезать…

Как часто я и Майя вспоминали это пророчество!.. Я получал большие гонорары, за киносценарий, за пьесу, за эстрадное обозрение, приходило много отчислений за исполнение моих пьес, рассказов, миниатюр по всему Советскому Союзу… После каждого крупного гонорара нам казалось, что мы обеспечены, минимум, на полгода. И вдруг, через пару недель, деньги таяли – мы начинали считать и вспоминать: где, куда, сколько?..

Я патетически восклицал:

– Но почему так быстро?!

И Майя спокойно отвечала:

– Шуронька, против Ксении не попрёшь.

Я ещё какое-то время пытался изображать строгого главу семьи:

– Конечно! А как может быть иначе, если в доме никто не экономит!

Этот упрёк, конечно, адресовался Майе, хотя главным транжиром в семье был я.

Очень хорошо о наших финансовых разборках, уже будучи взрослой, рассказывала наша дочка Маша:

– Сидят, считают, расстраиваются, призывают друг друга к экономии. Потом куда-то уходят на весь день – возвращаются весёлые, пахнущие дорогим коньяком, с французской косметикой, импортными рубашками, галстуками, коробками шоколадных конфет. «Отэкономив» последние деньги, остаются в хорошем настроении до следующего большого гонорара – и всё повторяется с начала.

Папа пытался меня перевоспитать:

– Шурик, у тебя семья, ты должен думать вперёд. Тебя завтра, не дай Бог, объявят космополитом, и ты останешься без работы и без денег. Ты столько получил за фильм – отложи хотя бы тысячу, ты обязан иметь сберегательную книжку!

И тут я наносил ему удар «под дых»:

– Папа, ты можешь убедить меня только личным примером: покажи свою сберкнижку.

– Что ты с дурака берёшь пример! Лучше учись на моих ошибках.

– Во-первых, я такой же дурак. А во-вторых, меня твои ошибки не устраивают – я должен наделать своих ошибок и завещать их своим детям. – И с самонадеянностью молодости, успокаивал. – Не волнуйся, я всегда смогу заработать.

Смирившись, что сберкнижки у меня не бывать, папа, как учил Великий Ильич, пошёл другим путём:

– Тогда на следующий большой гонорар купи домик под Киевом, с участком.

– Зачем? Сажать картошку и огурцы?

– Посадишь цветы, фруктовые деревья… У тебя дети, надо, чтоб они дышали воздухом. И ты сможешь работать в саду, под яблоней.

– Даже если мне на голову упадёт яблоко, я уже ничего не открою – опоздал!

Садоводство и земледелие меня тогда не привлекали. И только спустя много лет я понял папину тоску по собственному участку, почувствовал, как хочется почаще видеть небо и ходить по земле босыми ногами. Но дачу я так и не купил – как говорила Майя, против Ксении не попрёшь!

И второе предсказание Ксении тоже свершилось: у меня было и есть много очень хороших друзей, но такого друга, как Майя, никогда не было и не будет, такого верного и преданного. А главное – терпеливого!

...

Майка-Маюха, родной мой человечек! Сколько я тебя обижал, огорчал, самодурствовал!.. А ты никогда не устраивала ни сцен, ни скандалов, ни истерик – терпеливо ждала, когда я повзрослею и помудрею, долго ждала, очень долго! Бывало доходило до предела. Однажды, нарушив папин завет, я не на шутку увлёкся молодой киевской актрисой, до того сильно и страстно, что решил бросить семью. Помнишь, я вернулся домой в два часа ночи и ждал скандала, он был мне необходим, чтобы иметь моральное право хлопнуть дверью и уйти. От меня пахло водкой и женскими духами, но ты сделала вид, что ничего не чувствуешь и не замечаешь. Ты сказала: «Шуронька, я тебе приготовила холодный клюквенный морс, ты ведь его любишь после выпивки. И постелила в кабинете, чтобы тебе дети не мешали – закройся и выспись». Боже, каким виноватым мерзавцем я себя тогда почувствовал! Откуда в тебе было столько любви, мудрости и терпения?.. И как об этом могла заранее знать Ксения!?

Где бы мы ни жили, в Киеве, в Москве, в Тель-Авиве – она находила бедных, убогих, и беспрерывно помогала им, приносила деньги и продукты, дарила свои юбки, блузки, жакеты. Я невнимательный человек и не всегда это замечал. Но иногда вдруг вспоминал и спрашивал: «Почему ты не носишь то французское платье, которое мы купили в салоне?»

– Знаешь, оно мне не идёт.

Она не умела ни хитрить, ни врать, это сразу было заметно.

– Кому ты его отдала?

Она тут же признавалась:

– На нашей улице живёт очень бедная семья, у них восемь детей, работает один отец, сплошная нищета, матери просто не в чем выйти на улицу.

– Поэтому ты отдала ей французское платье из салона?.. Так, с этим ясно. А где моя синяя вельветовая рубашка?

– Вспомнил! Она же очень старая! Я её выбросила.

– Майя, посмотри мне в глаза: кому ты её отдала?

Ей снова приходилось признаваться:

– У нас во дворе живёт старик, к нему его дети не ходят, он очень беден.

– Но это моя любимая рубашка!

– Шурик, она тебе уже не шла.

Я по гороскопу – «Близнец», поэтому очень привыкаю к вещам, свои любимые рубашки носил до тех пор, пока они на мне не истлевали. Мой шкаф был забит старыми брюками, пиджаками, куртками, которые я годами не носил, но выбрасывать не разрешал, не от жадности – от привычки. Когда мы праздновали первые двадцать лет своей семейной жизни, Майя пошутила:

– Теперь я знаю, ты меня уже не бросишь: ты привыкаешь к старым вещам.

Во время моих отъездов она «выпалывала» из шкафа всё моё «богатство» и раздавала, раздавала… Но этим не ограничивалась: возвращаясь из командировок, я часто заставал в нашей квартире каких-нибудь бездомных девиц или старушек.

Однажды, когда Майя преподавала в Киевском Педагогическом училище, она привела в дом свою ученицу Нину, которой не досталось места в общежитии.

– Ей негде жить, она ночует на вокзале. Пусть она поживёт у нас несколько дней, отоспится.

Нина отсыпалась у нас сперва одну неделю, потом – вторую, потом – третью. За это время я к ней основательно привык, на что и рассчитывала Майя: она знала, что я быстро привыкаю не только к вещам, но и к собакам, кошкам, попугаям и, конечно, к людям. А, как учил Сент-Экзюпери: приручив – отвечаешь. Поэтому, спустя месяц, я сказал обрадованной Майе: «Пусть она у нас живёт до окончания училища».

Об этом моём решении Нина написала своим родителям в село, и через две недели приехали нас благодарить папа Нины и её два брата. Благодарили дней десять, естественно, всё это время, живя в нашей квартире. Перед отъездом и папа, и братья, потребовали, чтоб мы приехали к ним в село отдохнуть. Пришлось дать такое обещание, иначе они бы не уехали никогда. После их отъезда я попросил Майю:

– В следующие разы приводи к нам на постой только сирот!

Нина жила у нас два года, до окончания училища, потом устроилась на работу и там получила общежитие. Вскоре вышла замуж за милиционера из ГАИ. Перед бракосочетанием пришла вместе с будущим мужем и его друзьями-регулировщиками пригласить нас на свадьбу в общежитие.

Но я твёрдо заявил Майе:

– Я с инспекторами ГАИ гулять не буду – пусть сначала отдадут все штрафы, которые они с меня содрали!

Я сказал это таким тоном, что Майя не настаивала, но в течение недели, покупала тарелки, ножи, вилки, простыни и полотенца в подарок молодожёнам.

Нина ещё много лет приходила к нам, если у неё возникали какие-то проблемы с мужем. Тогда я, исполняя функцию отца, звонил ему и предупреждал, что если он будет обижать Нину, мне придётся принять решительные меры.

Несколько раз мои рассказы откуда-то перепечатала «Милицейская газета», поэтому он меня очень боялся и после каждого моего звонка, искупая вину, устраивал Нине медовый месяц.

ФИЛИППОВНА

Через полгода после отъезда Нины Майя привела бездомную старушку Филипповну, худую, высушенную, как таранька. В ней не было ни одной выпуклости – сплошные выемки, полное отсутствие профиля, только фас. Она весила, наверное, килограмм двадцать, вместе с кофтой и туфлями, я боялся дышать в её сторону, чтобы не сдуть. Майя вывела меня в другую комнату и сообщила:

– Она работала домработницей. Когда состарилась, её выставили на улицу.

– Ты открываешь у нас филиал дома престарелых?

– Шуронька, но ей негде спать, она ночует на скамейках!

В её глазах была такая мольба, что я не устоял.

– Сколько ты собираешься её держать?

– Хотя бы месяц, пусть отогреется. И её надо подкормить.

Понятно, что после месяца совместной жизни я привязался к этому «божьему одуванчику», и она осталась у нас надолго.

У неё была трагическая судьба. Родилась в селе под Белой Церковью. У них была дружная семья, восемь детей. По вечерам собирались у фамильного самовара, передаваемого по наследству, пили чай, отец и мать учили детей петь старинные украинские песни. Во время раскулачивания отца и мать убили за то, что не хотели отдать свое единственное «богатство» – самовар. Застрелили на глазах у детей. Восьмерых малышей, мал мала меньше, разобрали соседи. Филипповна с тех пор, как говорят на Украине, жила «в прыймах», всю жизнь работала домработницей, переходила из дома в дом, добралась до Киева. Прижила двоих дочерей, вырастила их в интернатах. Дочки выросли, вышли замуж, разъехались в другие города и о маме не очень вспоминали.

Филипповна обладала удивительным природным тактом, её не было слышно: как мышка, незаметно передвигалась по квартире или тихонько сидела у телевизора. Когда приходили гости, я пытался усадить её с нами за стол, но она ни за что не соглашалась и где-то исчезала. Пыталась помогать по хозяйству, но к плите Майя её не подпускала, потому что поднять полную кастрюлю ей было не под силу (думаю, и пустую – тоже). Однажды она решила прогулять нашу королевскую пуделицу Пеппи. Но стоило ей открыть дверь подъезда, Пеппи рванула её за собой, Филипповна рефлекторно вцепилась в поводок, и Пеппи стала таскать её по всему двору. Филипповна болталась на поводке, пока я не выбежал во двор и не освободил её.

Одна из её дочерей до замужества работала стрелочницей на какой-то станции под Белой Церковью, жила в будке и имела крохотный участочек при этой будке. Потом должность стрелочницы ликвидировали, а будка осталась… Когда дочь уезжала, каким-то образом передала будку матери.

Это была первая собственность в жизни Филипповны и она ею очень гордилась:

– То ж мое хозяйство!

Живя у нас, всю зиму сушила остатки хлеба и собирала их в большую торбу.

– У мэнэ там курка. Повезу сусидам, щоб воны её кормылы.

Каждый год, весной, она на электричке доезжала до Белой Церкви, потом на автобусе – до станции, оттуда пешком, с торбой на плече, добиралась до своей будки, встречалась с курицей и на своём крохотном участке сажала картошку.

– В осэни собэру урожай! – гордо говорила она.

– Сколько вы думаете собрать картошки? – как-то спросил я.

– Мешок, нэ мэньше. Продам и будуть гроши.

– За сколько надеетесь продать?

– Рублив двадцять получу.

– Филипповна! Я вам дам тридцать – не езжайте, вы же не дотащите мешок!

– Як можно – то ж мое хозяйство!

Осенью она опять ездила в «своё поместье», выкапывала картошку и, совершенно непонятным образом, каким-то чудом, дотаскивала полный мешок до нашей квартиры. Неухоженная, беспризорная картошка вырастала величиной в горох, но Филипповна ею очень гордилась:

– В цьому роци добрый урожай!

Когда она первый раз припёрла свой мешок и, обессиленная, упала на диван и заснула, я выбросил эту пародию на картошку в мусорник, а, когда она проснулась, сказал, что налетели соседи и раскупили весь мешок. Затем вручил ей тридцать рублей, якобы полученные за картошку. Надо было видеть, каким счастьем светились её глаза.

– А вы казалы нэ ихаты! Ни, хозяйство – цэ вэлыке подспорье!

Сквозь всю свою жизнь она пронесла одну большую, пламенную страсть: мечтала попасть в больницу. Однажды простудилась, сильно кашляла. Вызванный нами врач определил воспаление лёгких. Вместо того, чтоб огорчиться, она обрадовалась:

– Тэпэр мэнэ точно возьмуть у больныцю.

– Зачем? Мы вас дома вылечим.

– Сэмэныч, мэни казалы, що там ухаживають, кормлять, уколы роблять… Я так давно хочу попасть у больныцю!

Мы осуществили её мечту. Когда дней через десять, после выписки, я её забирал, она всю дорогу в машине, а потом и дома, с восторгом рассказывала, как её выслушивал врач, а нянечки меняли ей простыню и кормили в постели. Это были лучшие воспоминания в её жизни.

Когда на телеэкранах шёл сериал «Семнадцать мгновений весны», она уже за час сидела в ожидании у телевизора.

– Филипповна, – спросил я у неё, – что вам там больше всего нравится?

Она ответила, не задумываясь:

– Як Штырцель того лысого надурыв!

Помимо того, что она говорила на русско-украинском суржике, у неё ещё были и собственные «находки», такие как «лыцё» или «горобэй». Майя как-то завершила своё очередное голодание (об этом я ещё расскажу) и, естественно, сильно похудела. Возвратившаяся из Белой Церкви Филипповна, увидев её, всплеснула руками:

– Юхимовна! А де ж ваше шо?

Когда мы переезжали в Москву, она собиралась к дочери, которая жила в Крыму, радовалась, что дочь вспомнила о ней и позвала. Мы оставили ей свой московский адрес. Через месяц после переезда получили от неё письмо, довольно грустное, и поняли, что дочь передумала.

Наша московская квартира была в три раза меньше киевских «хором», небольшие комнатки: гостиная, спальня и детская. У меня даже не было отдельного кабинета, приглашать ещё одного человека было некуда, но… Майины глаза опять молили:

– Шуронька, ей снова негде жить!

Честно говоря, я тоже сильно привязался к Филипповне и переживал за неё. Но виду не показал и, как бы делая это для Майи, махнул рукой:

– Ладно, приглашай! Надо будет послать ей денег на дорогу.

Но, увы, на наше приглашение ответа мы уже не получили, очевидно, Филипповна окончила свой жизненный путь и её курица осталась без сухарей.

Так завершилась эта искалеченная судьба.

В КАЖДОЙ ШУТКЕ – ДОЛЯ «ПРАВДЫ»

Однажды мне позвонил из Москвы журналист Илья Суслов, один из создателей тогда супер-популярного «Клуба «12 стульев» в «Литературной газете».

Первая его фраза была:

– Саша, как вам не стыдно!

– Мне за многое может быть стыдно, – ответил я, – уточните, за что именно?

– У вас хорошие монологи на эстраде, в них – литература. Почему вы не пишете рассказы для газет и журналов?

– Чтобы получать за них по тридцать серебряников?

– Ясно: товарищ не понимает! Упрощаю задачу: выберите несколько самых интересных, на ваш взгляд, монологов, чтоб их можно было опубликовать как рассказы от первого лица. А потом продолжим наш разговор.

Я отправил ему три монолога. Через две недели он снова позвонил:

– Первый – пойдёт в марте, второй – в мае, а третий, если вы согласитесь отказаться от финала…

– Не соглашусь, – прервал его я. Но он не обиделся.

– И правильно сделаете. Это меня начальство заставило такое предложить – я бы тоже не согласился. Итак, подведём итог: два из трёх – неплохой результат, присылайте ещё!

Так я стал постоянным автором Клуба «12 стульев». Приезжая в Москву, всегда бывал у них в редакции, познакомился с заведующим отделом Виктором Веселовским и остальными сотрудниками. А с Ильёй – мы очень сблизились: его брат Миша Суслов, прекрасный кинооператор, был другом моего брата Лёни. Мы часто собирались за рюмкой, братским квартетом, два на два. Однажды, в редакции, Илья показал мне папку с надписью «Не пойдёт!» – там лежали зарезанные цензурой рассказы.

– Желаю тебе, чтобы вскоре хотя бы один из твоих рассказов попал в эту папку.

Перед отъездом в Америку (он эмигрировал в семидесятые годы), позвонил и поздравил: в папке «Не пойдёт!» уже было четыре моих рассказа. Он хотел эту папку увести с собой, но ему не дали.

Поселившись в Вашингтоне, Илья много лет работал в журнале «Америка», написал несколько книг, довольно скандальных. Будучи в Нью-Йорке, я с ним перезванивался, но встретиться не удалось.

Я очень благодарен ему за то, что он вырвал меня из эстрады и втолкнул в литературу – я стал публиковать рассказы, помимо «Литературки», во многих центральных газетах и журналах, таких как «Труд», «Юность», «Крокодил», «Комсомольская Правда», «Собеседник», «Московские новости»… В некоторых у меня уже были свои рубрики, например, в «Неделе» – «Шестеро в одной машине, не считая седьмого», серия рассказов о трёх обаятельных неудачниках и их жёнах, а в «Советской культуре» – «Автопробег за шуткой», цикл весёлых репортажей о путешествиях по Европейским странам, куда я ездил на своей машине. Все эти рассказы и очерки потом стали содержанием моих сборников, вышедших в России и на Украине.

Однажды мы с Робертом написали рассказ «Дюжина моих детей» – это был монолог старика-узбека, который во время войны усыновил двенадцать эвакуированных детей-сирот. Дети выросли и разлетелись, но, когда дом старика был разрушен землетрясением, все дети собрались и построили отцу новый дом.

Рассказ был написан после страшного Ташкентского землетрясения, когда все республики помогали восстановить город, и в основе его лежала жизненная история узбекского кузнеца, усыновившего во время войны двенадцать детей – он получился и смешным, и трогательным. Стали думать, куда его отправить. И вдруг меня осенило:

– Это рассказ для «Правды».

Роберт уже привык к моим непредсказуемым, авантюрным решениям, но тут он замахал руками:

– Ты с ума сошёл!

Но меня уже понесло:

– Только в «Правду»! И не посылать, а вручить лично!

Не слушая стенаний моего соавтора, я выскочил на улицу, купил «Правду», нашёл номер телефона отдела фельетонов (там тогда работали два грозных фельетониста Илья Шатуновский и Александр Суконцев), позвонил и попросил о встрече. Они назначили на завтра. Этим же вечером я выехал в Москву, повёз бутылку «Горилки с перцем» и «Дюжину моих детей».

Горилку мы распили втроём, потом они оба прочитали рассказ, переглянулись и Суконцев, очень сухо произнёс:

– Есть много претензий… Позвоните в пятницу.

Это был вторник. Я повидался с Лёней и вернулся в Киев подавленным и грустным, потому что их реакция не сулила ничего хорошего. Но в пятницу всё же позвонил и робко спросил:

– Что вы решили?

– Читайте в субботнем номере, завтра, – так же сухо и обыденно сообщил Суконцев.

От радости я чуть не свалился со стула. Назавтра мы с Робертом скупили, наверное, полтиража «Правды» и весь день получали поздравительные звонки от друзей и родственников. Сейчас трудно понять такую неадекватную реакцию, но в то время публикация в главной газете СССР, органе ЦК КПСС – была великой победой, поднятием на пьедестал. Особенно, в верноподданной Украине! (Когда говорили о творчестве Ильфа и Петрова, то после «Двенадцати стульев» и «Золотого телёнка» сразу называли восемь рассказов в «Правде» – это было фактом их биографии). Украинские писатели находились в шоке, они не знали, как это объяснить, и, на всякий случай, стали перебегать через дорогу, чтобы поздороваться с нами за руку.

Через месяц, обнаглев, мы послали по почте второй рассказ, который тоже был опубликован. Вот тут-то и началось! В Киеве все точно поняли, что мы, как минимум, на дружеской ноге с Брежневым. И пошли звонки из разных газет и журналов с предложением заведовать отделом юмора.

Первым позвонил главный редактор газеты «Литературная Украина», которая до этого поносила меня, как могла. Не помню его фамилии, но запомнил имя: Виктор.

– Сашко! – обратился он ко мне, как к старому другу, хотя я его никогда в глаза не видел. – Я устал от хуторского юмора – приходи ко мне завотделом! Есть хорошие хлопцы, будешь ими руководить, сделаем Европейскую газету.

– Витько! – ответил я в его стиле. – Есть такая еврейская фамилия: Накойхер.

– Что, что? – растерялся мой новоявленный друг. – Не понял.

– Накойхер мне подтирать задницы твоим графоманам?.. Где ты был лет пять назад, когда я искал работу!..

В эти дни посыпалось ещё множество звонков из других изданий с подобными же предложениями: все стремились, на всякий случай, заполучить автора «Правды».

Когда раздавался очередной звонок, снимала уже трубку Майя и, по моему настоянию, отвечала, приводя в благоговейный трепет собеседника:

– Он не может подойти, он пишет новый рассказ для «Правды».

Ещё несколько лет, вместе с Робертом, а когда мы расстались, и самостоятельно, я продолжал публиковаться в «Правде». Это был, так называемый в то время, «положительный юмор», что-то вроде новелл О’Генри, с улыбкой и с неожиданным финалом. То, что я был постоянным автором Главной Газеты Страны, да ещё плюс и сатирического киножурнала «Фитиль», являлось моим щитом в Украине: антисемиты всех мастей, чиновники и партийные функционеры, опасались открыто вредить мне (что не мешало им пакостить «втихаря»).

Переехав в Москву, я прекратил публиковаться в «Правде», потому что такое сотрудничество среди моих столичных коллег считалось «негожим». И, кроме того, в Москве мне уже не требовалось никакого специального прикрытия – я уже достаточно прочно стоял на ногах. Но с Шатуновским и Суконцевым мы оставались в добрых отношениях и, по традиции, я ещё не раз появлялся в редакции с бутылкой «Горилки с перцем».

ИСТОРИЯ ОДНОЙ КНИЖКИ, или КАК ТЕЛЁНОК БОДАЛСЯ С ДУБОМ

Вте же годы я начал «внедряться» в издательства. Первая моя книжка «А что у вас?» вышла в издательстве «Искусство». Она была толщиной в мацу, но она была первой, и я ею очень гордился. Вслед за ней, в Киеве, в издательстве «Мыстецтво», на украинском языке, вышла моя вторая книжка, в ней были монологи и миниатюры. Она называлась «Пэрша дытына» («Первый ребёнок») – этой книжкой я гордился ещё больше, потому что не члену Союза Писателей, да ещё еврею, издать в Украине сатирическую книжку – это было невероятной удачей! Вообще, в те годы, чтобы издать книгу, требовалось много сил, энергии, везения и терпения: год «над ней работали» – читали, перечитывали, давали на рецензии, открытые и закрытые, вынуждали исправлять и переделывать… Потом её «вставляли в план», который отправляли в высшие инстанции на утверждение – на это тоже уходило несколько месяцев и, если её не вычёркивали из плана, то через два-три года ожидания книга, наконец, появлялась на свет. История моей второй книжки на Украине даст читателям очень точное понимание, через какие бюрократические и антисемитские пороги приходилось протаскивать рукописи.

В том же издательстве «Мыстэцтво» проходил все инстанции мой второй сборник с банальным названием «И в шутку, и в серьёз» (оно было придумано руководством, и я не сопротивлялся, чтобы не тормозить прохождение книжки). Проползли те же три года ожидания, от включения в план до выхода, мне уже показали сигнальный экземпляр, я уже заказал в одном из книжных магазинов сто экземпляров для себя, как вдруг позвонил главный редактор издательства Виктор Гончар и попросил срочно приехать. Он был членом нашего комитета драматургов, мы хорошо знали друг друга, поэтому он решился на эту встречу. Когда я вошёл к нему в кабинет, он был мрачен и расстроен.

– Саша! Вчера нашего директора вызвали в Большой Дом (так конспиративно в разговорах называли ЦК партии) и спросили: «Зачем вы выпускаете книжку Александра Каневского?». Директор ответил: «Популярный писатель, прошлая книжка разошлась за неделю». Ему заметили: «А не слишком ли популярный? Куда ни плюнь, всюду он: в газетах, журналах, на эстрадах, на сценах… А вы хотите его ещё пропагандировать стотысячным тиражом? Не продуманное решение». Директор спросил: «Значит, вы даёте указание рассыпать набор?»

Ответ был таков: «Мы не указываем – мы фиксируем ваше внимание, а вы уже обязаны сделать выводы».

Передав этот разговор, вполголоса, чтоб, не дай Бог, не услышали в приёмной, Виктор заключил:

– Это приговор. Завтра тебя вызовет директор и сообщит, что набор рассыпан. Я буду там, но мы с тобой не встречались, понял?

Назавтра я пришёл по приглашению директора издательства (фамилии его уже не помню). Передо мной сидел довольно приличный человек, которому пришлось выполнять эту подлую миссию. Ему было мучительно и стыдно. Отведя глаза в сторону, он заговорил:

– Александр Семёнович, у вас прекрасные рассказы, каждый из них остроумен и сатиричен. Когда они в газетах, где много положительного, на фоне наших достижений они уместны. А когда ваши рассказы собраны воедино, они дают искажённый образ нашей действительности – я вчера прочитал вашу книжку и понял…

– Какой же вы несерьёзный директор, – прервал я его, – если вы читаете книжку только после её издания!

– Нет, я читал её и раньше…

– Тогда какой же вы непрофессиональный директор, если, прочитав вредную рукопись, пропустили её!

На него было грустно смотреть: он не знал, что ответить. Наконец, выдавил:

– Если мы не правы, так жалуйтесь на нас… – Посмотрел мне в глаза и, как бы подсказывая, повторил: – Жалуйтесь!

Я встал, дошёл до дверей, потом повернулся и произнёс:

– А мне вас жалко.

– Вам – меня? – удивлённо спросил он.

– Да. В любом случае у вас будут неприятности. Если мне не удастся спасти книгу, вы получите выговор за то, что просмотрели опасную рукопись, если удастся – получите выговор за то, что рассыпали набор и довели дело до скандала. – Я рассмеялся. – Как видите, в любом случае вам дадут по одному месту!

– Смотри, Витя, – обратился директор к Гончару, – мы с тобой вчера до ночи сидели и переживали, а он – смеётся!

– А знаете, почему? Потому что, такие, как вы, постоянно закрывая передо мной двери, научили меня пробивать их лбом. От этого лоб болит, появляются шишки, но зато вырабатывается умение бороться с вами. Так что я ещё поборюсь!

Вернувшись домой, я позвонил в «Правду», с которой мы уже начали сотрудничать, попросил выделить для меня время и в тот же вечер выехал в Москву. Ночью я долго не мог заснуть. Конечно, меня очень огорчила потеря книжки, но больше всего, злило и приводило в ярость то, что какой-то заплывший жиром партийный функционер считает, что может вот так, запросто, по своему усмотрению, безнаказанно перечеркнуть несколько лет моей работы, переживаний, ожиданий – несколько лет моей жизни!

– Шурик, – говорила мне Майя, – ты идёшь на войну с гидрой: отрубишь одну голову – тут же появится другая. Им платят государственную зарплату за то, чтобы тебя не пускать, а ты – тратишь своё время, нервы, здоровье…

– Пойми, – объяснял я. – Какая-то сволочь считает, что может одним телефонным звонком, ковыряясь в зубах, перечеркнуть три года моей жизни и остаться безнаказанным… Я не смогу жить, если не дам ему сдачи… Да, я не сокрушу ветряную мельницу, но хотя бы воткну в неё копьё!

Суконцев и Шатуновский внимательно выслушали мою историю и резюмировали:

– Конечно, это явная антисемитская акция, но… Если мы вмешаемся, а они нас безумно боятся, то они сделают всё, чтобы доказать свою правоту: найдут рецензентов, которые подтвердят, что ваша книга вредна и опасна.

– Но в ней собраны рассказы, которые публиковались в центральных газетах, получали международные премии, половина из них экранизована «Союзмультфильмом» и «Фитилём»!..

– Ну, и что? Запомните, Саша: наши рецензенты – самые честные и принципиальные: если им велят, они напишут, что ваша книжка призывает к свержению Советской власти… Нет, гасить конфликт надо изнутри. Возвращайтесь в Киев, идите на приём к Маланчуку – это секретарь ЦК Украины по идеологии.

– А как к нему попасть?

– Это уже наша проблема. Позвоните снизу и назовёте свою фамилию – вас примут.

Наутро, прямо с поезда, я поехал в ЦК, позвонил из проходной в приёмную Маланчука, и мне немедленно выписали пропуск. (Я ещё раз убедился, что Правда в кавычках – была в СССР великой силой!) Когда я вошёл в кабинет главного идеолога Украины, он мягко, по-отечески, спросил:

– Что за конфликт произошёл у вас с директором издательства? Почему он вдруг рассыпал набор?

– Разве дело в директоре? – наивно воскликнул я, – Он же получил указание сверху и…

– А вот этого не надо! – прервал меня Маланчук, сменив отеческий голос на металлический. – Никто никаких указаний ему не давал – это его личная инициатива, которую мы не одобряем! Понятно?

– Конечно, – скрывая радость, подтвердил я.

– Вот и хорошо, – в голосе Маланчука опять зазвучали отеческие нотки. – Езжайте в издательство, директор уже понял свою ошибку, и, мы надеемся, исправит её.

Вернувшись домой, я позвонил Гончару и он сообщил мне, что книжка опять в наборе, директор получил выговор и будет тебя просить изъять из неё хотя бы три рассказа, чтобы у него был моральное оправдание, мол, именно из-за них он запретил книжку.

– Три не дам, – нагло заявил я, чувствуя за спиной партийное дыхание Маланчука. – А один, так и быть, брошу ему с барского стола!

Через месяц книжка уже была на прилавках магазинов. Моя редактор, которая изо всех сил её защищала, получила выговор от директора, получившего выговор от ЦК, и из её зарплаты вычли стоимость нового набора. Конечно, я ей эти деньги вернул, но пословица о виноватом стрелочнике ещё раз обрела своё воплощение.

ПИШЕМ ПИСЬМА В ГОРСОВЕТ – ГОРСОВЕТ ДАЁТ ОТВЕТ

Шли годы. У нас уже был маленький Мишка. Жить в одной комнатке втроём, да ещё в родительской квартире – было трудно. Майя всё чаще просила:

– Шурик, нам нужна квартира, пожалуйста, займись этим и сделай.

– Легко сказать «сделай»! – отбивался я. – Люди десятки лет стоят в очереди на получение.

– Если ты захочешь, ты сможешь!

Её убеждённость в том, что я всё могу, перешла к ней от моей мамы, которая, поддерживала её:

– Сын, квартира вам просто необходима – ты должен её получить!

Эта уверенность во мне двух любящих женщин, конечно же, укрепляла мой природный авантюризм, и я не сомневался, что если напрягусь, смогу добыть квартиру. Но именно в это время росла наша популярность, число заказов увеличивалось, мы писали эстрадные обозрения, рассказы, пьесы, сценарии мультфильмов… Приходилось много разъезжать, встречаться с актёрами и режиссёрами, подписывать договора, сдавать готовые работы худсоветам.

Я любил командировки: новые впечатления, новые встречи, новые приключения. Особенно любил приезжать в незнакомый город, который надо было завоевать и сделать своим – появлялся дикий азарт и сумасшедшая энергия, Сюньи бы сказал, что в это время у меня особенно горели глаза. И когда из окна поезда я видел на удаляющемся перроне провожавших меня новых деловых партнёров, новых друзей и поклонниц, я убеждался, что город взят и стал своим – можно завоёвывать следующий.

Это ощущение разогревало кровь, добавляло сил и просто пьянило – наверное, в прошлой жизни я был пиратом.

Наконец, когда Майина сестра Лена в очередной раз вышла замуж и привела своего суженого, я понял, что жить в родственной коммуналке станет ещё трудней, и обрадовал Майю:

– Всё! У меня есть свободных две недели – займусь квартирой.

Вечером пришёл к Дольд-Михайлику (это было за год до его смерти), чтобы посоветоваться, с чего начать.

– Естественно, с Горсовета, – сказал Юрий Петрович, – сейчас удобное время, конец года: у них бывает неиспользованная жилплощадь. Напишите письмо, в котором будем просить две квартиры для комитета драматургов.

– Почему две?

– Просить всегда надо больше, чтобы чиновникам было что сократить. Я подпишу это письмо и вы пойдёте к начальнице жилищного отдела, я с ней когда-то общался – она довольно интересная женщина, постарайтесь её обаять.

Я всё проделал по инструкции Дольда, записался на приём и, когда подошла моя очередь, вошёл в кабинет. Хозяйка кабинета, действительно, была привлекательна, но очень затуркана: перед ней лежала гора заявлений, на которые она ставила резолюции.

– Подождите! – сухо бросила она мне, продолжая писать.

В школе мустангеров, на Крещатике, нас учили: знакомясь с женщиной, её надо удивить или рассмешить – это залог дальнейшего успеха. Памятуя этот завет, я вдруг прервал паузу:

– Вы можете издать «Полное собрание заявлений» – и мы вас примем в комитет драматургов.

Она оторвалась от бумаг, секунду осмысливала мою фразу, восприняла её и улыбнулась.

– Тут хватит на много изданий. Что у вас?

– Для полного собрания заявлений вам нужно ещё одно, – и я протянул ей письмо, подписанное Дольд-Михайликом. Она прочитала его.

– У вас неплохой аппетит: вам нужны сразу две квартиры!

– Нам нужны четыре, но мы сами сократили свою просьбу вдвое, чтобы избавить вас от этого.

Она опять улыбнулась.

– Как предусмотрительно. А Дольд-Михайлик не собирается писать продолжение своего детектива?

Я чувствовал, что она уже почти готова – надо добивать!

– Если он обеспечит квартирами своих бездомных драматургов, у него сразу появится время и настроение писать.

Ура: она засмеялась!

– Логично. Ну, что ж… Вам повезло: у меня есть небольшой запас. – Что-то написала на нашем письме. – Идите в соседнюю комнату, вам всё оформят.

Через полчаса я вышел из здания Горсовета, имея разнарядку на две квартиры. Честно говоря, при всём своём авантюризме, я не ожидал такого стремительного успеха.

Майя была счастлива, а мама даже не удивилась:

– Ты долго откладывал – надо было сделать на год раньше!

Но, как выяснилось, это было только полдела: поскольку наш комитет находился в Ленинском районе, ордер на вселение должен был выдать Ленинский райисполком.

Я собрал все необходимые документы, справки, резолюции, Дольд подписал новое письмо, и я пошёл на приём к заместителю председателя исполкома, дородной, руководящей даме. Она хорошо отреагировала на подпись Дольд-Михайлика, но разрешения на ордер не дала, заявив, что у меня есть проблема: в Киеве норма площади на человека была 4,5 квадратных метра. Если получалось меньше, только тогда ставили в очередь на получение квартиры; если больше – считалось, что семья роскошествует. В нашей комнатке было 15 квадратных метров, а наша норма, если помножить на нас троих, получалась 13,5 – целых полтора метра лишних! Правда, мне полагалось ещё 15 квадратных метров на кабинет, но это могли учесть, а могли и нет – решить должна была специальная жилищная комиссия, которая заседала раз в неделю, по вторникам.

Какими-то правдами и неправдами я записался на ближайший вторник, последний в очереди, где-то на восемь вечера. Договорился с Юрием Петровичем, что на эту комиссию пойдёт он – тут нужна была «тяжёлая артиллерия». В день приёма попросил члена бюро нашего комитета Юру Бобошко где-то с четырёх часов, попеременно со мной, находиться в приёмной и «контролировать движение» очереди. В семь часов я взял такси и поехал за Дольдом.

Мы договорились, что к этому времени он уже будет ждать в пиджаке и галстуке. Каково же было моё потрясение, когда я увидел Юрия Петровича в состоянии мягкой игрушки, лежащим на диване, в бессознательном состоянии. Я стал взывать к нему, но он даже не пошевелился.

– Цэ вже до утра, – «успокоила» меня их домработница.

Внизу ожидало такси. Что делать?.. Отпускать?.. И не явиться на комиссию?.. Отчаянье охватило меня: проделать такой тяжелейший путь и в самом конце споткнуться?.. Нет!.. Не отступлю!

Я взял своего шефа за плечи, встряхнул и возопил:

– Юрий Петрович! Вы же обещали! Там уже очередь подходит! Без вас всё рухнет! Прошу вас, встаньте!

Дольд приоткрыл глаза, несколько секунд смотрел на меня, соображая и вспоминая, потом не очень внятно, но решительно произнёс:

– Сссейчас пойдём… Помогите дойти до ванной…

Я поднял его и, поддерживая, повёл в ванную. Он открыл кран, подставил под струю воды голову и несколько минут таким образом охлаждал её. Потом встряхнулся, вытер волосы и уже более чётко заявил:

– Я готов.

Только сейчас я обратил внимание, что он уже в пиджаке и при галстуке. Как потом мне стало известно, за полчаса до моего прихода, он, как обещал, приготовился к визиту в Исполком, но именно в этот момент Галина уехала на вокзал, никто его не контролировал и Дольд не мог устоять перед таким соблазном.

– Пшшли! – скомандовал он. – Только держите меня под руку.

Не буду рассказывать, как я его сажал в машину, как мы добрались до приёмной в исполкоме – думаю, этот путь стоил мне пару лет жизни. Но приехали вовремя, наша очередь как раз подошла. Поскольку речь шла обо мне, я остался в приёмной, а Дольда в зал заседаний ввёл Юра Бобошко. Всё, что происходило там, рассказываю со слов Юры.

Несмотря на то, что члены комиссии уже были очень усталыми и спешили завершить заседание, приход популярного писателя вызвал оживление. Дольд стоял, плечом опираясь на Юру, рукой – на спинку стула: сесть он отказался, опасаясь, что потом может не встать. Председательствовала та же руководящая дама, с которой я встречался. Она зачитала просьбу комитета драматургов и сообщила о моих «лишних» полутора метрах.

– Что решаем? – спросила она у членов комиссии. Раздались голоса: «Нарушение нормативов», «Отказать!».

– Тттогда… Каневский… уедет… ввв…Москву… – выдавил из себя Юрий Петрович.

– Ну и пусть уезжает, – заявил кто-то.

И вдруг Дольд так заорал, что даже Юра от неожиданности вздрогнул:

– Кхто это сказал?… Кхто?!

Испуганная комиссия замерла.

– Я. – пискнул кто-то из задних рядов. Дольд выкрикнул в его сторону:

– Непродуманное замечание!.. И не патриотичное!.. Украина потеряет!..

Первой пришла в себя руководящая дама:

– Объясните, пожалуйста, что вы имеете в виду?

И тут Дольд произнёс, как говорят сегодня, судьбоносный монолог, выталкивая слова и делая эмоциональные паузы. «Из этого монолога даже я понял, что Шекспир рядом с тобой – начинающий школяр!» – рассказывал мне Юра. А Дольд завершил своё выступление так:

– Пока мы с вами здесь разговариваем… во Дворце Спорта идёт репетиция спектакля… украинского балета на льду… автором которого является Каневский… А в Москве сейчас гастролируют народные артисты Украины Тимошенко и Березин… обозрением… написанным Каневским… А днём, в киевском Театре юного зрител шёл спектакль… по пьесе Александра Каневского… А сколько ещё его работ впере ди… которые должны быть не где-то, а у нас на Украине… если мы – патриоты!..

– Зал рыдал? – спросил я у Юры.

– Нет. Но впечатление произвело!

Какие-то вопросы ещё задавали, на кого-то Дольд ещё кричал, но, в итоге, за давленная им комиссия, разрешила нам, предоставить нашу квартиру – нам, то есть мне.

Счастливые, мы с Юрой дотащили нашего шефа до дома и там, в честь победы уже без опасений, распили с ним бутылку армянского коньяка, заранее припасен ного мной. Перед тем, как снова завалиться на диван, он произнёс:

– А ведь все члены комиссии видели, что Дольд-Михайлик пьян, но все сделал вид, что не видят. Давайте выпьем за нашу великую страну, где ничего нельзя, да же того, что можно, и можно то, чего категорически нельзя!

Через месяц мы вселились в свою первую собственную квартиру на улице Под высоцкого, у Печерского моста.

ЕХАЛ ШТЕПСЕЛЬ НА ТАКСИ

Вэти годы мы с Робертом много писали для эстрады, заказы шли от филармоний, коллективов, актёров.

Это не нравилось украинским идеологам, и филармонии получали указания от министерства культуры и от партийных органов, приглашать «национальных» авторов. А иногда (такое было несколько раз), «спускались» негласные директивы: произведения Р.Виккерса и А.Каневского – изъять из репертуара. Но бороться с нами уже было трудно (Как высказался один из деятелей министерства культуры Украины: «Мы пропустили момент их прихлопнуть») – заказы шли из Москвы, Ленинграда, Риги, Таллина, Волгограда… Да и украинские артисты, правдами и неправдами, протаскивали наши монологи и миниатюры. Эстрада всегда нуждалась в успехе, потому что существовала на самоокупаемости, без дотаций и руководству концертных организаций было безразлично, кто написал – важно, чтобы репертуар нравился зрителям и они голосовали рублём.

Поэтому и руководители концертных организаций, и исполнители, под любым соусом отбивались от присылаемых министерством культуры «рекомендованных» материалов «рекомендованных» авторов, понятия не имеющих о специфике эстрады. Рассказывали такой случай: дирекция «Укрконцерта» решила привлечь к сотрудничеству Остапа Вишню, знаменитого украинского писателя-юмориста, живого классика. Он попросил, чтобы ему, для примера, прочитали несколько самых удачных интермедий. Когда читка завершилась, Вишня резюмировал:

– Краще я буду граты на барабани!

Талантливый мастер, он сразу понял, что эстрадный юмор отличается от журнального – свои законы, свои правила и секреты. Но, увы, не все были Остапами Вишнями!

Наша полуразрешённая деятельность на Украине только тогда стала официально признанной, когда началось сотрудничество с Тарапунькой и Штепселем (народными артистами Украины Юрием Тимошенко и Ефимом Березиным). Они готовили для Декады Украины в Москве театрализованное представление «Везли эстраду на Декаду». Все интермедии для них написали известные московские писатели Бахнов и Костюковский, а нам заказали «героический» монолог о войне для артиста Константина Яницкого, который участвовал в этом представлении (о нём я ещё расскажу поподробней).

Тарапунька и Штепсель выступали по всей стране с оглушительным успехом, их популярность с каждым днём стремительно возрастала. Конечно, это предложение было для нас лестным и могло стать этапным. В то время война ещё была в памяти у народа, выходили повести о войне, публиковались в журналах и звучали по радио рассказы и мемуары участников войны. Мы понимали, что должны написать что-то оригинальное и, в то же время, типично эстрадное. И Роберт, и я всё время думали об этом. И вот однажды, под утро (Мне всегда самые интересные идеи приходили по ночам, я даже шутил, что мне необходимо на ночь рядом укладывать стенографистку), в полудрёме, мне «увиделся» этот монолог, но его драматургия была настолько «нереальной», что я сразу не мог оценить: здорово это или полный бред. Наутро, когда пришёл Роберт, я пересказал ему историю, которую, якобы, прочитал вчера: живут сегодня новый Пушкин, новый Эйнштейн, новый Чайковский, творят, удивляют, восхищают, радуют. А потом оказывается, что все они погибли на войне, не успев стать Пушкиным, Эйнштейном, Чайковским – это автор сочинил их жизни сегодня…

Роберт вскочил со стула:

– Где ты это прочитал?

– Интересно?

– Потрясающий ход! Кто автор? Кто это придумал?

– Я. Во сне. Будем писать?

– Конечно!

И мы, воодушевлённо, за два дня написали монолог, а точнее, короткую монопьесу «Они не придут!» и «привязали» её к выступлению на Декаде: артист Яницкий, приехав в Москву, звонит своим фронтовым друзьям, с которыми не виделся после окончания войны, приглашает всех на концерт, представляет, как они встретятся, какая будет радость, веселье, воспоминания… И вдруг, обрывает недосказанную мажорную фразу и сообщает, что они не придут, что они все погибли на дорогах войны.

Когда я прочитал этот монолог в кабинете у директора, где проходил худсовет, настала мёртвая тишина, на глазах у многих блестели слёзы. Тишина продолжалась, наверное, с полминуты, первым прервал её Юрий Тимошенко:

– Хлопцы, это здорово! – И тогда все зааплодировали, что не принято на худсоветах.

Этот монолог, в исполнении Константина Яницкого, имел такой успех, что на Декадных концертах в Москве его из первого отделения переставили на начало второго, а потом – почти на финал… Сразу после Декады Тимошенко и Березин заказали нам интермедию ко Дню Женщин, мы её написали (Она называлась «Две жены»), они её приняли на ура и сразу же предложили писать сценарий следующего спектакля. Совместная работа переросла в дружбу, которая продолжалась много лет.

Популярность Тимошенко и Березина была поистине всенародной. С ними здоровались на улицах, приглашали в гости, штурмовали концертные залы, в которых они выступали. В детских садиках малыши распевали:

До-ре-ми-фа-соль-ля-си,

Ехал Штепсель на такси,

Тарапунька прицепился

И бесплатно прокатился.

Им присылали бракованные изделия («Покритикуйте бракоделов!»), умоляли помочь вернуть мужа, который ушёл к соседке Дашке («Вас он послушает!»), требовали «выдать» зарвавшемуся президенту Америки («Как вы умеете!»). Приходили телеграммы с трогательно-наивным адресом: «Москва, Кремль, Тарапуньке и Штепселю». И самое забавное – эти телеграммы доходили до адресатов.

Их дружба была уникальной: пятьдесят лет вместе, и в жизни и на эстраде. Оба окончили киевский театральный институт, оба прошли всю войну, от Киева до Берлина. Вернувшись, поехали в Москву на всесоюзный конкурс артистов эстрады, стали лауреатами, победно зашагали от успеха к успеху и до конца творческого и жизненного пути уже не расставались. Причём, это при полярно противоположных характерах: Тимошенко – взрывной, увлекающийся, рискующий, неуправляемый и непредсказуемый, большой ребёнок, любимым блюдом которого были бублики с молоком. Березин – спокойный, сдержанный, мудрый и рассудительный, преданный муж и заботливый отец, напрочь избегающий авантюр. Тимошенко, если кем-то или чем-то увлекался, то бурно, стремительно, без удержу: американскими детективами (Для этого запойно учил английский, днём и ночью, и выучил за три месяца), женщинами (Не было ни одного злачного места в Киеве, где бы он в молодости не побывал), марками (Мог бросить все дела и лететь в Иркутск за каким-нибудь раритетом)…

Марки он коллекционировал много лет, имел десятки альбомов, каталогов, наборы луп и пинцетов. Приехав на гастроли в какой-нибудь город, не позавтракав, сразу мчался разыскивать общество филателистов. У него была одна из лучших коллекций на Украине. Потом вдруг резко охладел к маркам, потерял к ним интерес, продал за полцены – увлёкся автомобилем. Машину решил купить у кого-нибудь из иностранных дипломатов, которые возвращались на родину. Но для этого требовалось специальное разрешение ЦК партии. Он его получил и купил огромный чёрный «Додж», длинный, как Аргентинский сериал: когда этот агрегат разворачивался, он перекрывал не только проезжую часть, но и тротуары.

Гараж для этого чудовища Тимошенко строил около полугода, вместе с такими же фанатиками, которые рядом с ним запойно сверлили, рубили, паяли, потом благоговейно залезали под машину и долго там что-то ковыряли, испытывая при этом технический оргазм. Тимошенко потратил на строительство гаража весь свой отпуск. Все выходные дни и все деньги. У него было такое количество инструментов, станков, верстаков, сварочных аппаратов, что с их помощью можно было запустить в космос какой-нибудь спутник.

– Ну, где замок? Как открывать? – «подначивал» он меня, когда я впервые посетил эту «стройку века». На воротах не было ни скобы, ни замочной скважины. – Вор с ума сойдёт, правда?.. Ну, ищи, ищи!

Счастливый при виде моей растерянности, он, как фокусник, сделал элегантный жест, куда-то подсунул руку, где-то что-то нажал и… Заиграла музыка, ворота стали раздвигаться, от стены откинулся диванчик, розовым светом засиял бар с выпивкой и посудой, зажглись плафоны на потолке, осветив пол, покрытый цветным линолеумом…

– Ну, как тебе? Как? – нетерпеливо допытывался он.

– Потрясающе! – искренне восхитился я. – Только машина здесь лишняя.

– Я уже об этом тоже подумываю, – признался он.

Перед каждым новым спектаклем он делал макет декораций, причём, сам, никому не доверяя, отделывал каждую паркетину, каждый винтик, каждую дырочку.

Когда получил новую квартиру, сам её всю перестроил. Очень переживал, что не может нигде достать старинный камин. И вдруг, в одном из древних зданий, в кабинете у какого-то чиновника средней величины, узрел именно то, о чём мечтал: изящная витая решётка, обложенная старинными узорчатыми плитами.

– Подарите мне его!

Чиновник, воспринимая эту просьбу, как очередную шутку прославленного комика, мило улыбнулся и тоже пошутил:

– Дарю.

– Честно?

– При свидетелях! – и хозяин кабинета указал на двух своих заместителей, сидящих рядом. Когда Тимошенко ушёл, все трое снисходительно посмеялись над его чудачеством. Но они недооценили Юру.

К концу рабочего дня он опять явился в кабинет в сопровождении двух рабочих и фотографа, который, сфотографировал камин, предварительно пронумеровав плиты. А рабочие, буквально за несколько минут, на глазах у потерявшего дар речи хозяина кабинета, с помощью лома, разобрали стену, вынули решётку, тут же принесенным раствором заделали брешь и на это место повесили китайского дракона на холсте, которого Тимошенко подарил чиновнику взамен камина.

Что касается Ефима Березина, то всё свободное время он посвящал заботе о родственниках. Утёсов когда-то сказал: «Одесситы считают меня Одесским консулом в Москве». А родственники Березина считали его представительным и полномочным послом в Киеве. Родственники исчислялись легионами: половина Одессы и четверть Кишинёва.

Кому-то не давали квартиру, кого-то уволили с работы, кого-то не приняли в институт, кому-то досталось не то место на кладбище…

С утра до вечера Березин звонил, писал письма, ходил на приёмы к министрам – выполнял задания родичей. Но больше всего он, любящий еврейский сын, заботился о папе и маме. Избалованные его вниманием, они были очень требовательны, иногда до комического.

Вспоминаю, как однажды он отправлял папу, гостившего у него, обратно в Одессу. Уже много лет подряд для родителей всегда бронировались места только в вагонах СВ. Но на этот раз Березин, извиняясь, сообщил:

– Понимаешь, папа, ни одного СВ. Мне дали в мягком вагоне и пообещали положить тебе дополнительный матрац, две подушки и ещё одно одеяло.

– Хорошо, – сказал папа с нескрываемой обидой, – так я помучаюсь одну ночь.

Естественно, знаменитый сын-артист был гордостью родителей и предметом зависти всей Одессы. Если у мамы случались какие-то осложнения, она сразу бросала в лицо обидчику:

– Знаете, кто я? Я – мама Штепселя!

Березин знал об этом, стеснялся и взывал к её сдержанности.

Однажды он поехал в Одессу повидаться с родными. Подъезжая к перрону, увидел собравшуюся толпу вокруг его мамы, которая жестикулировала и указывала на приближающийся поезд. Когда они сели в такси, он взмолился:

– Мама, я же просил тебя не устраивать митинги!

На что она совершенно искренне ответила:

– Фимочка! Они меня узнают!

Он был сдержанным, уравновешенным и удивительно мудрым, я называл его «Рэбэ», часто звонил:

– Рэбэ, у меня проблема, иду к тебе советоваться.

Он умел выслушать, обдумать и всегда подсказывал верный выход из положения.

На праздновании его пятидесятилетия (наша дружба только начиналась, мы ещё были на вы) я написал стихи, которые читал на банкете. Некоторые четверостишия ещё помню:

…И вот уж волос – серебристого оттенка,

И в боковом кармане – люминал,

И рядом с вами – сверстник Тимошенко,

Который день рождения – зажал!

Но всё же улыбнитесь поскорей,

Для грусти, право слово, нет причины:

Ведь вы… Ведь вы – единственный еврей,

Которого так любит Украина!

Ещё для стойки сила есть в руках,

Ещё из зала строят глазки дамы,

Ещё вы привлекательны… И как!

Как фаршированная рыба вашей мамы!

Ещё волнует женская коленка,

Ещё не утомляет полный зал:

По два спектакля вместе с Тимошенко,

Который день рождения – зажал!

У вас великолепная семья,

Как звонкий стих, где строчка к строчке.

Люблю вас очень, очень я

И проявляю это чувство к вашей дочке!

Сегодня с вами каждый здесь любезен,

Но мне хвалить вас как-то не с руки,

А просто, скромно, в вашу честь, Березин,

Назвал я свой район – «Березняки»!

Вас любят и грузины и эвенки,

Вас с нетерпеньем ожидает зал…

Несите радость вместе с Тимошенко,

Который день рождения – зажал!

(После этих стихов «добитый» мною Тимошенко, устроил специально для нас празднование своего «зажатого» юбилея). Не могу не сказать несколько слов о Розите, жене Березина, которая была идеальным примером, эталоном Жены Артиста и с честью, достоинством и, главное, великим терпением выполняла свою нелёгкую миссию. Это был особый дар, особый талант лавировать между ревнивыми и всегда недовольными родичами, не осложнять жизнь мужу упрёками, жалобами, «разборками» и вырастить детей знаменитого и богатого папы порядочными и честными людьми, а не зажравшимися, избалованными эгоистами.

Вспоминаю эпизод: Тарапунька и Штепсель в квартире у Березина репетировали какую-то сценку, с танцами, прыжками, кульбитами. Через час Фима вышел в гостиную и попросил у Розиты свежую рубашку, чтобы сменить пропотевшую.

– Подожди. – Она привела маленьких дочку и сына и указала им на мокрую спину Березина. – Вот так, дети, папа зарабатывает деньги.

Когда дети выросли, она стала ездить с ним на гастроли. Войдя в номер гостиницы, в первые же полчаса, переставляла стулья, кровати, стол, создавая домашний уют. На стол ложилась любимая скатерть Березина и ставилась ваза с его любимыми цветами, в ванной уже висел его любимый халат.

До последнего дня своей жизни, уже тяжело больная, она беспокоилась не о себе, а о том, чтобы Фимочка вовремя выпил свои таблетки.

Однажды, когда они были на гастролях, Саша, старший сын Тимошенко, посадил компанию друзей в папин «Додж» и прокатил их по Киеву. В двигателе не было охлаждающей жидкости и часть деталей сгорела. Купить запчасти к американской машине в то время было невозможно. Тогда Тимошенко сделал чертежи всех испорченных деталей и, во время очередных гастролей, в каждом городе, шёл на военный завод, показывал чертежи и просил сделать эти запчасти. Его любили, ему не отказывали и самым высоко профессиональным мастерам поручали это ответственное задание. Половина оборонной промышленности СССР работала на Тимошенко, и через месяц в Киев полетели посылки из разных концов страны с любовно выточенными деталями для «Доджа».

Если бы вдруг потребовалось найти живое воплощение формулы «национальный по форме, социалистический по содержанию», то это был бы он, Юрий Тимошенко, знаток украинского фольклора, который постоянно тянулся к русской культуре, восхищался мелодичностью грузинских песен, изяществом армянской архитектуры, графикой прибалтийских художников, обожал узбекские манты и еврейскую фаршированную рыбу. Расул Гамзатов когда-то пошутил: «Выступление Тарапуньки и Штепселя для меня – праздник дружбы народов».

Тимошенко люто ненавидел национализм во всех проявлениях, высмеивал его и в повседневной жизни и на эстраде. Одного киевского деятеля культуры, из которого сочился антисемитизм, публично обозвал «национальным по форме, дураком по содержанию». Другому – в Москве, на Декаде украинского искусства, в фойе гостиницы, за слово «жид» влепил такую оплеуху, что тот свалился на пол.

Ехали они на эту Декаду в штабном вагоне, в котором находилось только высокое начальство и все Народные артисты. Начало Декады совпало с окончанием студенческих каникул. На какой-то станции к ним в вагон проскользнул студент, «зайцем» возвращавшийся в Москву. Тимошенко приветливо заговорил с ним, вспомнил свой институт, пошутил по поводу вечного студенческого безденежья. Спросил: «Конечно, хочешь есть?» и, не дожидаясь ответа, пошёл в буфет за продуктами. Когда он вернулся, нагруженный пакетами, студента уже не было: по требованию какого-то вельможного чиновника проводник на первой же остановке выдворил «зайца», ехавшего «не по рангу». На Тимошенко страшно было смотреть, это было то состояние, когда он становился неуправляемым. Довести его до этого могли только обида и несправедливость. Он чуть не выломал дверь в купе, где заперся перепуганный чиновник, бился о закрытую дверь и кричал:

– Выйди! Я хочу посмотреть в твои глаза!.. Ведь он хотел есть! Ты выгнал голодного человека!.. Ты молодость свою выгнал!

С трудом удалось успокоить его и оттащить от избитой двери.

С Тимошенко связано много такого рода шумных и скандальных историй. Однажды их пригласили на гастроли в Англию и Шотландию и правительство Украины дало «добро». Для того времени это было чрезвычайным происшествием. Друзья радовались, поздравляли, враги завидовали. Они за два месяца вызубрили всю свою программу на английском, оформили документы, оставалось получить подпись секретаря райкома. Тот их приветливо принял, стал рассматривать бумаги и вдруг спросил:

– Юрий Трофимович, Ефим Иосифович, а почему вы ещё не члены партии? Нехорошо.

Это была роковая фраза. Тимошенко вскочил, подошёл к столу, склонился над хозяином кабинета и стал выкрикивать ему прямо в лицо:

– Вы оскорбляете нас этим вопросом! Пока в вашей партии такие личности, как Котенко, Гончаров, Иваненко, не смейте звать туда порядочных людей! Выгоните из партии всех подонков и тогда мы сами к вам придём!

Березин потом рассказывал: «Юра орал на него, а я сидел и думал: «Всё: никто уже никуда не едет». Он оказался прав – гастроли отменили.

Естественно, такое поведение вызывало нелюбовь и злобу у советских и партийных клерков. Разделаться с популярными и любимыми народом артистами уже было трудно, но там, где появлялась возможность, им делали и мелкие и крупные пакости. Например, в год, когда и тому и другому исполнялось по шестьдесят, оба были представлены к званию «Народный артист СССР». Подготовленные «Укрконцертом» документы пошли по инстанциям и… потерялись. Друзья и сослуживцы негодовали, пытались выяснять, протестовать, но Тимошенко потребовал всё это прекратить: «У нас уже давно есть самые народные звания: Тарапунька и Штепсель»

В одном из наших телефильмов был такой буффонадный эпизод: Тарапунька становится директором предприятия, ничего не зная, не понимая, и полностью рассчитывает на подсказки Штепселя по телефону. Штепсель подсказывает ему, но параллельно воспитывает своего маленького сына: «Поцелуй тётю!», «Не капризничай, кушай то, что на столе!» и так далее, в таком духе. Тарапунька, уверенный, что это адресовано ему, всё послушно выполняет: целует секретаршу и съедает телефонную трубку. Для этого эпизода на кондитерской фабрике заказали четыре шоколадные телефонные трубки. Когда кондитеры узнали для кого этот заказ, они очень постарались: сделали каждую трубку, во-первых, раза в полтора больше, чем полагалось, а во-вторых, – из самого высококалорийного шоколада, а внутрь ещё добавили какую-то потрясающую начинку. Когда в день съёмок мы вошли в павильон, там так вкусно пахло, что у всех слюнки текли, но Юра никого не подпускал:

– Это мне! Я буду есть, а вы – доёдывать остатки!

Но, как он потом сам признал, «за жадность был наказан». Первый дубль отработал весело, съев почти половину трубки. Во втором дубле – уже менее охотно подносил трубку ко рту, в третьем – приходилось его уговаривать и подталкивать. Во время четвёртого дубля мы перекрыли все выходы из павильона, чтобы он не сбежал. После съёмок, ещё несколько месяцев, он не мог даже смотреть на шоколад. Когда, чтобы его подразнить, я предлагал ему даже самый маленький батончик, его передёргивало – наелся на всю жизнь!

Очень не любил он помпезных «правительственных» концертов и под любым предлогом избегал участия в них. Однажды, за день до такого концерта в Киеве, вдруг улетел в Алма-Ату на съёмку какого-то эпизода. В другой раз, уже в Москве, явился с опухшей перевязанной щекой: оказалось, что ему давно надо было вырвать больной зуб, но он дотянул до дня концерта. Он добился своего, от выступления освободился, но Березин его огорчил: «Чудак! Тебе ведь на все концерты зубов не хватит».

Во времена Хрущёва ходили слухи, что они с Никитой Сергеевичем большие друзья. Когда Тимошенко об этом спрашивали, он с нарочитым смущением отнекивался, что ещё более подтверждало эту версию. Такие слухи помогали при прохождении их интермедий через Главлит: цензоры боялись связываться с друзьями Премьера.

Один из его поступков превратился в легенду, и её передавали друг другу по всей Украине. Это было в Киеве, в помещении Оперного театра, где проходило республиканское совещание по вопросам культуры. Были заполнены партер, бельэтаж, балконы. На сцене, в президиуме, сидели министр культуры, его заместители, секретарь ЦК партии, обкомовские и горкомовские идеологи. Прозвучало много докладов и предложений, как поднять уровень украинской культуры и её качество. Дали слово и Тимошенко. С первой же его фразы зал в ужасе замер. Он начал так:

– Друзья! Прежде, чем говорить о нашей культуре, давайте поговорим о культуре нашего министра.

А, надо сказать, об этом министре ходили десятки анекдотов, о его глупости, невежестве и непрофессионализме. Приведу пример: Киевский оперный театр вылетал на гастроли за рубеж. В аэропорту спохватились, что забыли ящик с партитурой. Времени оставалось мало, чтобы успеть, требовалось вмешательство министра. Ему позвонили, объяснили и попросили дать указание вывезти из театра партитуру и срочно доставить её к самолёту.

– Что надо привезти? – переспросил министр.

– Партитуру! – повторил директор театра и, чувствуя, что собеседник не понимает, попытался втолковать. – Нужны ноты, много нот!..

– Понимаю, – догадался умный министр, позвонил в театр и скомандовал: – Срочно привезите в аэропорт много нот!

Через час к самолёту подвезли два десятка ящиков с партитурами всех оперных и балетных спектаклей.

Вот такие анекдотические истории о деятельности этого министра рассказывались по всей Украине, естественно, за глаза. А Трофимыч вышел и стал их пересказывать на сцене. Иногда он поворачивался к министру, сидящему в президиуме, и просил его уточнить, где именно всё происходило. Тимошенко был потрясающий рассказчик – после первого оцепенения, не в силах сдерживаться, уже хохотали все присутствующие в зале, да и в президиуме тоже. Через два дня героя этих анекдотов с министерского поста сняли. Когда его приемником стал бывший ветеринар – это было воспринято, как рывок вперёд.

После второй женитьбы, Тимошенко обратился в Горсовет с просьбой о предоставлении квартиры. Ему отказали, причём, грубо, по-хамски. Он не стал никому жаловаться, вместе с новой женой уехал в свой родной город Полтаву, зашёл к директору местной Филармонии и сказал, что поскольку ему в Киеве негде жить, он решил переехать в Полтаву и работать в Полтавской филармонии. Ошалевший от радости директор тут же издал приказ о принятии на работу нового артиста, помчался с этой новостью в обком, где сразу было принято решение о предоставлении Юрию Тимошенко шикарной квартиры. В это время в Киеве забили тревогу, предстояли гастроли в Москве и Ленинграде, шла регулярная реклама, все билеты были давно проданы. Директор Укрконцерта позвонил в Полтаву, разыскал Тимошенко, напомнил о гастролях.

– Я не смогу поехать в Москву, – ответил Юрий. – Я – артист Полтавской филармонии, у меня гастроли в Сосновке и Пятихатке.

Затем позвонил министр культуры:

– Юрий Трофимович, вы подводите Украину!

– Почему? Я работаю в украинском городе Полтава, в украинской полтавской филармонии, выступаю в украинских сёлах… Меня здесь ценят, любят, наконец, у меня здесь есть, где жить, в отличие от Киева…

Как вы понимаете, скрипя зубами, квартиру в Киеве ему немедленно предоставили. Но клевать продолжали: за независимое поведение, за дерзкие высказывания и, главное, за «искажение» украинского языка. До блюстителей языковой чистоты никак не доходило, что именно «суржик», русско-украинский коктейль, делает Тарапуньку и Штепселя понятными в любой республике огромной страны. И ещё им очень не нравилось, что двум знаменитым украинским артистам пишут два «ненациональных» писателя – я и Роберт Виккерс. Сколько раз им намекали, «подсказывали», требовали поменять авторов, но они стояли насмерть. Отчаявшись уломать упрямцев, один из высоких чиновников на полном серьёзе предложил «Соломоново решение»: пусть для Штепселя по-русски пишут Виккерс и Каневский, а для Тарапуньки – украинские фразы будут сочинять украинские писатели!..

Сейчас всё это кажется смешным, придуманным, невероятным, а тогда это была повседневная реальность: скопище перестраховщиков и непрофессионалов. Особенно они боялись даже намёка на критику. Сатире был поставлен боевой заслон из твердолобых редакторов с авторучками наперевес. Провалит какой-нибудь чиновник сбор утильсырья или не откроет вовремя погребальную контору – за это его в редакторы: мол, последняя инстанция, не справишься – тогда, как говорил мой южный приятель, выгоним «из везде». И эти блюстители нравственности уж так старались: инструкции особые заучивали наизусть, курсы повышения бдительности проходили, специальную программу разработали, как сатиру «не пущать», из трёх пунктов. Первый: «Не смешно!». Если же читатели или слушатели всё же смеялись, то в ход пускался второй аргумент: «Это не наш смех!». Когда же ценой огромных коллективных усилий удавалось доказать, что смеются именно нашим, самым здоровым, диетическим смехом, тогда на головы неугомонных обрушивали последнее обвинение, убойное, зубодробильное: «Народу это не надо!». Тут уже всё, бороться было бессмысленно: против народа не попрёшь… Вот и покидали сатиру донкихоты, уставшие от борьбы с мельницами. «Не могу рассмешить семь инстанций!» заявил известный кинорежиссёр, покидая комедию. Даже Салтыковы-Щедрины в те годы переквалифицировались: Салтыковы снимали фильмы, а Щедрины писали музыку.

И вот в это кошмарное время узаконенной шизофрении, два друга, два патриота, два Артиста оставались верны своему благородному и не всегда благодарному призванию: помогать, обличать, высмеивать. Ведь это надо заслужить, чтобы спустя много лет, даже сегодня ещё можно услышать: «Нет на вас Тарапуньки и Штепселя!»

Они биологически чувствовали смешное, их программы были перенасыщены юмором, но им всё время казалось мало, они требовали ещё и ещё, выжимая из нас максимум. После работы с ними мои мозги напоминали досуха выкрученное бельё. Иногда я, совершенно «обезвоженный», пытался хитрить: «Тут легко дожать в исполнении». Но этот номер не проходил:

– Извини, но актёрство – это уже наша забота. А вы напишите так, чтобы дворник прочитал и люди хохотали.

И ещё у него был любимый афоризм, который мы с Виккерсом возненавидели: «Две полу-шутки – это ещё не шутка». Во время работы над очередной пьесой всё время ворчал: «Так, как в прошлый раз, никогда не напишем». Перед каждой премьерой впадал в панику: «Плохо! Бездарно! Не смешно! Провалимся!». И только горячий приём зала успокаивал его и вселял веру в нашу работу. Но всё равно, садясь за новую пьесу, снова мрачно предрекал: «Так, как в прошлый раз, никогда не напишем!». Работа с ними – была для меня великой школой, она научила предельной краткости, точному диалогу, парадоксальному мышлению.

Они часто выступали за границей, приходилось за короткий срок выучивать все интермедии на других языках. Спасала поразительная память Березина. Он запоминал тексты и свои, и партнёра. Когда Тарапунька вдруг начинал запинаться, Штепсель немедленно приходил на помощь: «Ты хочешь спросить…» и бойко проговаривал вопрос Тимошенко. «Да, да, именно это я и хотел спросить!» с облегчением подтверждал тот, и Штепсель весело отвечал сам себе.

Однажды был такой случай: в пятьдесят пятом году, они, ещё молодые артисты, были приглашены в Кремль, на встречу Нового года. Это вообще была первая встреча правительства с артистами. Понятно, все очень волновались, и они, и дирекция, и министр. Сшили вечерние костюмы, заказали специальную интермедию. Пока её принимали, пока утверждали, они не успели выучить. Решили учить в самолёте. Только взлетели, Тимошенко потребовал: «Вынимай, будем репетировать». И вдруг у Березина побежали мурашки по позвоночнику: интермедия осталась дома, на письменном столе. По тому, как он побледнел, всем всё стало ясно. Наступила гнетущая пауза, его даже не ругали, не упрекали, все были просто парализованы. Березин ушёл в хвост самолёта, вспоминал, записывал. Через полчаса вышел и, как ни в чём не бывало, обратился к партнёру: «Ну, чего сидишь – давай репетировать!». Всё вспомнил, и свои фразы, и его.

Как я уже упоминал выше, Тимошенко и Березин прошли всю войну вместе с военным ансамблем, из которого вышли такие известные личности, как композитор Марк Фрадкин, балетмейстеры Павел Вирский, Александр Сегаль, Борис Каменкович, артист Борис Сичкин… В образах повара Галкина и банщика Мочалкина они пели озорные частушки, в сатирических интермедиях издевались над фашистами. После войны был создан оргкомитет, который возглавили Тимошенко и Березин. И все участники ансамбля раз в два года собирались в Киеве на спортплощадке Дома офицеров. Многим из тех, кому было трудно, билеты оплачивали Тимошенко и Березин. Как когда-то, выстроившись по росту, бывший старшина делал перекличку, потом за дружеским столом вспоминали былое, смеялись над забавными случаями из фронтовой жизни, поминали павших, хором пели «Ой, Днипро, Днипро» – песню, рождённую в ансамбле. Здесь же, на спортплощадке, через много лет фронтовик-генерал, начальник военкомата, вручал им, уже Народным и Заслуженным, медали «За оборону Киева», «За освобождение Варшавы». «За взятие Берлина»… Увы, с каждым годом всё меньше и меньше ветеранов собиралось в Доме Офицеров, всё больше и больше бывших ансамблистов не отзывалось во время переклички. С тысяча девятьсот восемьдесят шестого года перестал откликаться и Юрий Тимошенко.

Вспоминаю один смешной случай. Тимошенко много курил. Когда мы работали над пьесой, выгоняли его на балкон. Однажды повели его к прославленному гипнотизёру, чтобы тот отучил от вредной привычки. Гипнотизёр усадил пациента в кресло, велел закрыть глаза и стал делать пассы, приговаривая:

– Вы спите… Вы спите… И понимаете, что курить вредно… Курить вредно… Курить вредно… И пить вредно…

Тимошенко открыл глаза и потребовал:

– Про пить – не надо!

Когда-то, в день его шестидесятилетия, я написал шутливые стихи, которые заканчивались такими строчками:

Тебя всегда любил народ За дерзкий смех, за ум свободный.

Встать, Шут идёт!

Встать, Шут идёт!

Встать!

Шут идёт Народный!

Эти строки в равной мере относились и к его верному партнёру, другу и соратнику Ефиму Березину.

СОВЕТСКАЯ МЕДИЦИНА – САМАЯ БЕСПЛАТНАЯ

Однажды у Майи случились какие-то проблемы со здоровьем, и я отвёз её в больницу. Заведующий отделением, доктор наук, наш знакомый, осмотрев её, заявил:

– Это ерунда. Ей нужен небольшой допинг – и всё придёт в норму. Оставьте её на ночь – утром заберёте.

Когда я приехал утром, она была без сознания. Как потом выяснилось, ей вкололи чуть ли в двадцать раз увеличенную дозу гормонов: после первого укола – стало плохо, после второго – наступила клиническая смерть. Реанимация не работала, баллон с кислородом – в кладовке, ключи – у сторожа, сторож куда-то вышел на пять минут и исчез навсегда. Поэтому её возвращали к жизни проверенными средневековыми способами: обливали холодной водой, били по щекам и взывали: «Майя, очнись! У тебя семья! Дети!». Никто не знал, отчего это произошло, перепуганная медсестра, естественно, скрыла причину. Дежурный врач, подозревая внематочную беременность, приготовился к операции, сделали проколы… Убедившись, что подозрения не оправдались, через день выписали и я увёз её домой. И после этого началось: приступ за приступом, раз в две недели. Если боли в животе – скорая помощь везла её в гастрологическое отделение, если в сердце – в кардиологию, если в голове – в нейрохирургию. У меня в Киеве было много друзей-медиков, её лечили лучшие специалисты, каждый давал свои рекомендации и свои лекарства. Но ничего не помогало: она просыпалась по утрам отёчная, обессиленная, с головокружением, и приступ следовал за приступом.

Как-то, к великому счастью, я встретил Борю Куценка, моего товарища по юности – он работал психоневрологом в больнице у профессора Амосова. Я рассказал ему, что происходит с Майей. Он внимательно выслушал, а потом сказал:

– Приведи её ко мне, кажется, я знаю, что с ней.

Когда мы приехали к нему, он усадил Майю на стул и стал нажимать на какие-то точки, которые были очень болезненны: под коленом, за ушами, в солнечном сплетении…

Убедившись в своём предположении, он произнёс великую фразу, которую я запомнил на всю жизнь:

– Майечка! Тебе лечат райкомы и горкомы, а у тебя расстроено ЦК.

И объяснил, что её долго выводили из клинической смерти, поэтому пострадал диэнцефальный мозг, который даёт команды по всему организму – велел выбросить все лекарства, которые ей выписали, и пойти на работу. Тут вмешался я:

– Какая работа, Боря! Она утром не в состоянии подняться, дойти до ванной!

И тогда Боря Куценок произнёс ещё одну великую фразу:

– Она – советская женщина, её угробила советская медицина – лечить её надо советскими методами: трудно – пусть будет ещё трудней! Вставать, двигаться, работать, преодолевать! Приступы будут продолжаться, но промежутки между ними – увеличатся: раз в месяц, раз в два месяца, раз в полгода. Постепенно станут затухать. После пятидесяти опять активизируются – к сожалению, это на всю жизнь. Болезнь не смертельная, но очень мучительная, она ужасно выматывает силы. Но выхода нет, Майечка, надо держаться!

И она держалась: вставала отёкшая, опухшая, добиралась до ванной, принимала холодный душ, пила кофе и шла на работу. Она преодолевала эту болезнь всю жизнь, продолжая радоваться жизни.

Окончив с отличием институт, пошла преподавать в Педагогическое училище (где и подобрала Нину), затем перешла в Школу-интернат, где-то на краю Киева. Я пытался возражать:

– Туда больше часа добираться с пересадками. В твоём состоянии!

Но она была непоколебима:

– Ты не представляешь, как эти дети нуждаются в тепле и ласке!

Когда интернат расформировали, она перешла на Телевидение, в детскую редакцию, руководителем дошкольных программ. Работала самозабвенно, уходила утром, возвращалась поздно вечером, помогала, спасала, развлекала. Однажды даже привела в телестудию тигра, который жил в семье бакинцев Берберовых (и в дальнейшем позавтракал этой семьёй). Операторы тряслись от страха, а она сидела в кадре с тигром и спокойно беседовала с его хозяином.

Тема обездоленных волновала её больше всего: она писала сценарии о брошенных детях, о бездомных стариках, о людях, которые занимаются ими. По её сценариям режиссёр Игорь Романовский отснял два фильма, получившие широкое признание и премии – они были наполнены её безграничной любовью, в каждом была частица её сердца, которое она всю жизнь щедро раздавала людям.

«ЧТО ЖИЗНЬ ЕГО? – ЭСТРАДА. – И ТАК ЕМУ И НАДО!»

Была такая эпиграмма, сейчас уже не помню на кого, но это неважно, потому что она могла быть адресована любому артисту, режиссёру, писателю, посвятившему свою жизнь этому любимому народом жанру. Артист эстрады отличается от артистов театра и кино, он должен уметь общаться с залом и обладать талантом импровизации. Меня когда-то спросили: «Чем характеризуется успех эстрадного концерта и филармонического, и в чем их различие?» Я ответил: «Успех филармонического – когда в зале мёртвая тишина, она же – является провалом эстрадного». Артист эстрады обязан с первой же минуты «взять» зал и «держать» его до конца выступления. Эстрада требует реакции зрителей, смеха, аплодисментов. Нет, зал может быть заполнен и тишиной, но она, эта тишина, должна быть кричащей.

Истинная эстрада – обязана удивлять: парадоксальным мышлением, неожиданным финалом, эксцентрическим костюмом, острой репризой. Когда мы с Виккерсом только начинали, старший брат Роберта, уже известный драматург эстрады Михаил Виккерс, втолковывал: «Вас с детства учат: сойдя с тротуара, посмотри налево, а дойдя до середины улицы – направо. Вы так и делаете: ступая на мостовую, смотрите налево, а вас вдруг сбивает машина справа – это и есть закон эстрады: неожиданность!»… Очень образное и точное объяснение! Когда я бывал на всесоюзных семинарах драматургов эстрады и хотел кого-то похвалить, я говорил: «У тебя мозги набекрень!», это значило, что он видит Мир по-своему, оригинально, не как все. Эстрада – великая школа для писателя, она формирует парадоксальное мышление, она заставляет на малой площади, всего в пять-десять минут, создать сюжет, образы, диалоги, насытить их юмором и подтекстом, держать зрителя в напряжении, заставляя смеяться или плакать. Как много прозаиков, драматургов, поэтов, киносценаристов прошли сквозь Школу Эстрады: Виктор Ардов, Борис Ласкин, Владимир Поляков, Григорий Горин, Аркадий Арканов, Эдуард Успенский, Аркадий Хайт, Феликс Кандель, Александр Курляндский… А Ильф и Петров?.. А Маяковский?.. А некто Чехонте, который тоже неплохо состоялся!..

Эстрада была моей первой любовью. Как всякая первая, она была не последней, я изменял ей с Театром, с Кинематографом, с Прозой, но до сих пор вспоминаю её с нежностью и с благодарностью за всё то, чему она меня научила.

Когда я показывал театрам свои пьесы, меня всегда спрашивали «Откуда вы так чувствуете сценичность?», я отвечал «Это не сценичность – это эстрадность». Когда мы с Робертом написали киносценарий для режиссёра Якова Сегеля, он удивился: «Кто вас учил писать киношные диалоги?» Мы ответили: «Это эстрадные диалоги». Когда Юрий Нагибин прочитал мою повесть «Тэза с нашего двора», ещё в рукописи (Мы находились в подмосковном доме творчества), он сказал:

– Вы – растратчик: из каждого вашего абзаца можно сделать главу. Не пишите тюбом – надо разводить краску.

– Не получается. – ответил я. – Обычно писатели приходят из прозы в драматургию, а у меня случилось наоборот: я пришёл в прозу из драматургии, причём, из эстрадной, поэтому не вижу фразу, а слышу, и многое кажется лишним, вот и вычёркиваю, вычёркиваю…

– Я знаю эту болезнь, – улыбнулся Нагибин, – ею болели Ильф, Петров, Эрдман…

– Спасибо! – прервал его я. – Меня эта больничная палата очень устраивает!..

(Тогда же Юрий Маркович произнёс фразу, которую я воспринял, как изысканный комплимент: «Вы знаете, что пишите на идиш, только по-русски».)

Когда драматург работает для эстрады, он рассчитывает только на себя: не будет ни массовки, ни постановочных эффектов, ни богатых декораций. Вспоминаю одну из первых своих работ – театрализованное представление для Ленинградских артистов Владимира Татосова и Юрия Аптекмана. Я приехал в Ленинград с кучей идей:

– Надо создать что-то вроде шахматной доски, поставленной вертикально: внизу – чёрно-белые ширмы, сверху – чёрно-белые ткани…

– Не будет ширм, и тканей не будет, – остудил меня мрачный директор этой программы, – денег нет.

Я на секунду сник, переваривая это известие, потом снова встрепенулся:

– Ладно, не надо ширм – мы поставим друг на друга чёрные и белые чемоданы, и…

– Не будет чемоданов, – снова прервал меня директор-реалист, – они не влезут в смету.

– А что влезет? – растерянно спросил я.

– Только рояль.

– Рояль? – я задумался, а потом радостно воскликнул, – Хорошая идея! Всё вокруг рояля: он – кровать, на нём можно спать, он – дом, под ним можно жить, его можно доить, как корову, а, подняв крышку, использовать, как сундук…

Идею подхватили, стали фантазировать дальше. Когда состоялась премьера, многие взахлёб хвалили это «очень изящное решение». И тогда я понял, что успех на эстраде очень часто зависит не от большого бюджета, а от оригинальной придумки (Тем более, что большого бюджета у эстрадных программ почти никогда не бывает).

Сквозь мою жизнь прошло много эстрадных артистов, режиссёров, писателей. О Тимошенко и Березине рассказал. О других буду рассказывать по ходу повествования. Начну с Константина Яницкого, которого уже упоминал.

Это был большой, полный, обаятельный артист, с красивым, густым басом, очень убедительный: если бы ему пришлось читать со сцены инструкцию по выведению пятен, его бы слушали с интересом и горячо аплодировали. Бог взял кусок таланта, бросил его на Землю и попал в Яницкого. Костя не был готов к такому подарку, который не сочетался ни с его эрудицией, ни с интеллектом. Он это чувствовал, понимал, никогда не рассчитывал на свой собственный вкус. Помню, как перед худсоветом, на котором должны были обсуждать монолог, написанный для него, он прибежал ко мне, дал его прочитать и стал расспрашивать: «Хороший?.. А что именно хорошо?.. А что плохо?… Почему?.. Подожди, не спеши, я записываю…». И придя на худсовет, так убедительно пересказал свой конспект, что ему просто аплодировали.

Через всю жизнь он пронёс одну, но пламенную страсть: обожал женщин с большим задом, точнее, с огромным и необъятным, помните, как в анекдоте, когда муж рассказывает о своей жене: «У неё голубые-голубые глаза, а всё остальное – жопа!». Увидев такой зад, не проходящий в дверь, Костя млел, блаженно улыбался и бросался на штурм, даже не заглядывая в лицо – оно для него уже не имело значения: зад перевешивал всё.

Естественно, на очередном свидании, охмуряя новую пассию, ему приходилось выпивать, а у него было больное сердце, которое назавтра выдавало очередной приступ. Так что мы уже знали: если утром его жена Мила вызывала к нему «Скорую помощь», значит, вечер у него удался. Выпивать Костя любил не меньше, чем женщин, и, памятуя о своём больном сердце, каждую рюмку заедал валидолом. (Однажды, когда он ужинал у меня, я подал ему тарелку с «бутербродами»: валидол с икрой, валидол с сыром, валидол с колбаской). На его юбилее, через всю сцену, была натянута «Кардиограмма Кости Яницкого», на которой, показанные контуром полушария женских задов, чередовались с контурами бутылок. Бывало, что и на концерты он являлся «под шефе». Все знали об этой его слабости и, поэтому, ему долго не давали звания «Заслуженного Артиста». А он мечтал о нём и очень страдал, что всё ещё ходит в рядовых. Тогда директор «Укрконцерта» Леонид Богданович предложил ультиматум: «Полгода не пьёшь – получаешь звание. Если хоть один срыв – условие аннулируется!» Яницкий был счастлив и проявил великое мужество: в ожидании Указа ни капли в рот не взял. Но чтобы облегчить свою муку, он ловил каждого из нас, наливал рюмку, просил выпить, а потом подробно расспрашивал:

– Ну, как пошла?.. Хорошо?… Немножко печёт, да?.. На, закуси маслинкой!.. Правда, сглаживает?.. А теперь заглянцуй вином!.. Ну, хоть полбокала!.. Правда, здорово?..

Когда ему, наконец, присвоили звание, он на радостях так напился, что это звание чуть не отобрали.

И при всём при этом, повторяю: Яницкий был по-настоящему талантлив. Когда читал с эстрады наш монолог «Они не придут!», зал смеялся, плакал и скандировал, а Екатерина Фурцева, тогдашняя министр культуры СССР, побывав на декадном концерте, пригласила его в Москву, сделала прописку и помогла сходу купить кооперативную квартиру, что было, в то время, похоже на фантастику.

Вспоминаю ещё одного эстрадного артиста – Марка Горелика. Он пришёл ко мне с просьбой написать ему программу. До этого у него были проблемы с ОБХСС, он долго не мог устроиться на работу, был в плачевном положении. Наконец, его взяли в Филармонию города Йошкар-Ола, но при условии, что репертуар ему подготовят Виккерс и Каневский. Честно говоря, нас не очень привлекала Марийская автономная республика и её столица Йошкар-Ола, но артист, действительно, оказался в тупике, это был его шанс выбраться, он очень просил – поэтому мы согласились. К нам прилетел Марийский министр культуры, подписали договор. Через месяц, завершив работу, отпраздновав Новый Год, мы поехали её сдавать. Ехали через Казань, оттуда на местном поезде до Йошкар-Олы. К нам в купе подсела пожилая женщина-колхозница, нагруженная двумя безразмерными авоськами, которые были забиты стограммовыми бутылочками с техническим спиртом голубого цвета.

– Зачем столько? – спросил кто-то из нас.

– Мир послал, – объяснила она, – Рождество ведь.

– Так вы, что… Его пьёте?

– Конечно.

– От него же травятся!

– Не все, – успокоила она нас. – Кто привык, тому ничего. А у нас в деревне давно пьют – все привычные.

– Как же вы такую тяжесть тащите! Почему мужика не послали?

– Мужиков – нельзя: мужики по дороге выпьют.

На столике в купе лежали наших два яблока. Заметив, как соседка исподтишка бросала на них вожделенные взгляды, предложили их ей. Она долго отказывалась, наконец, взяла, но есть не стала, а завернула в платочек и вложила в авоську.

– Дочке привезу, – объяснила, – она учится, ей надо. – Потом, решившись, спросила: – А вот, говорят, ещё груши есть. Интересно, какие они?

– А вы что, никогда груш не видели? – с изумлением спросили мы.

– А где их видеть? У нас только картоха растёт. И лебеда-помощница: когда голодно, мы из неё борщ варим.

Потом уже, задним числом, мы ничему не удивлялись: это был очень бедный край, страдающий от неурожаев, плюс общее положение в стране, когда даже в Москве не хватало продуктов.

У нашей соседки, в авоське, между бутылками была воткнута пачка сахара-рафинада.

– Для дочери, – объяснила она. И чтоб мы не подумали, что она роскошествует, как бы извиняясь, добавила: – Она ведь учится, ей сладкое для мозгов надо.

– Тяжело сейчас в деревне?

– В прошлом годе народ мёр, мёр… А нынче ничего: осенью картоха уродила и лебёдушкой запаслись – до весны дотянем, а там полегчает: главный говорун по радио обещал. (Говорун – это о Хрущёве). – В её голосе не было ни злости, ни обиды – только многовековая генетическая покорность.

Подъезжая к Йошкар-Оле, мы отдали ей оставшихся несколько яблок и пакетик конфет – она ни к чему не притронулась, всё это «богатство» завернула и спрятала для дочери.

Йошкар-Ола оказалась красивым городом, с современными домами, кинотеатрами и магазинами. Правда, почти на всех продуктовых – висели объявления «Ремонт»: продавать было нечего. В Центральном «Гастрономе», который всё-таки работал, в мясном отделе стояли только консервы, а рядом предписание: «Перед употреблением прокипятить». Как-то мы зашли туда, подогретые коньяком, я заглянул в кабинет заведующего и спросил:

– Мне надо отравить своего соавтора – могу я, вместо цианистого калия, использовать ваши консервы?

– Даже после кипячения! – весело ответил он. Потом мы с ним подружились, и он продавал нам уже консервы из «спецзапаса», которые не надо было кипятить.

Через два дня после приезда худсовет принимал нашу работу. Поскольку министерство культуры не знало, как заполнять свою жизнь (в республике был один театр и одна филармония, да и «заморские гости» приезжали не часто), худсовет стал глобальным событием: председательствовала зампред Совета министров, представлял нас министр культуры, а присутствовало, наверное, полреспублики: партийные деятели всех рангов, все чиновники министерства, артисты, писатели, музыканты, администраторы, журналисты, наборщики и даже начальник пожарной команды (он потом мне лично представился).

Заседание проходило в Совмине, в огромном зале, не меньшем, чем в ООН. Долго не начинали: ждали старейшего национального писателя, местного классика. (Обычно классиками назначают после смерти, но он был настолько полуживой, что его назначили досрочно.) Наконец, его ввели в зал под руки, вернее, втащили, потому что сам он уже давно не ходил, его приносили и уносили, для придания весомости происходящему.

Программа называлась «Семь цветов радуги». Когда я дочитал последнюю фразу, первое слово предоставили классику. Он спал. Его разбудили. Он промямлил что-то вроде: «Хороши пьеса…Хороши названий… Хороши люди…» И снова заснул. Его утащили, и начался худсовет. Поскольку классик задал тон, нас хвалили, артиста поздравили с отличным материалом и постановили его приобрести.

Мы рассчитывали завтра вечером уехать, но наша куратор, заместитель Председателя Совмина, всячески уговаривала не спешить, мол, мы ещё не видели всех достопримечательностей города. Когда назавтра нас часа три повозили по заводам и фабрикам, потом полчаса катали на тройке, потом повезли на встречу с героями Социалистического Труда, я взвыл и стал требовать немедленного расчета и отъезда. И только тогда зампред Совета министров призналась, что у республики сейчас нет денег и государственный банк Марийской АССР собирает для нас нужную сумму. Выхода не было, пришлось остаться. Наша совминовская куратор, чтобы подсластить пилюлю, прислала сотрудницу республиканской газеты взять у нас интервью. Это сразу примирило меня с необходимостью ждать денег: журналистка была очень привлекательна, мы сразу понравились друг другу, и она брала у меня интервью ещё и ночью.

Наутро мы отправились в банк, где нам, наконец, вручили наш гонорар. Когда мы шли к выходу, все клерки в нарукавниках вышли из своих комнат и, выстроившись вдоль коридора, с ужасом смотрели на грабителей, которые уносят двухдневную выручку государственного банка.

Вечером мы пригласили всех на прощальный банкет, дали администраторам филармонии довольно солидную сумму, чтобы они накупили хороших продуктов и выпивки: идти в ресторан было бессмысленно, там, кроме супа из консервов, ничего не было. Через три часа администраторы вернули нам половину денег, которые не смогли истратить. Это был первый случай в моей жизни, когда из банкетных денег возвращали сдачу.

Кстати, люди здесь были удивительно честными, несмотря на бедность, а, может, именно поэтому. Даже таксисты, когда мы им оставляли «на чай», догоняли нас с криком «Вы забыли!».

Водки на банкете было много, продуктов – минимум. Поэтому в конце закусывать уже было нечем, приходилось «занюхивать».

За день до отъезда, к нам в гостиницу позвонил артист киевской филармонии Фима Мазур, который находился в Йошкар-Оле, и попросил о встрече. Естественно, мы его пригласили. (В дальнейшем, он стал прототипом одного из героев моей повести «Тэза с нашего двора»).

Фима – рыжий детина с огромными руками, заляпанными большими веснушками, похожими на пятна ржавчины, когда-то работал мясником, потом увлёкся самодеятельностью, заболел искусством и пробился на эстраду. Впрочем, пробился – это громко сказано: он работал конферансье в бригадах, которые выступали в районных и сельских клубах, получал мизерную ставку и влачил тяжёлое существование. Я писал в повести, что всю свою филармоническую зарплату, в бытность мясником он получал за один удар топором. Кроме того, Фиму периодически увольняли, он со скандалом восстанавливался, его опять увольняли. Но Фима всё терпел из любви к искусству и периодически искал счастье в других городах и весях. На этот раз судьба занесла его в Йошкар-Олу.

За окном стоял мороз градусов под сорок. В гостинице все трубы полопались, батареи не грели – номера превратились в морозильники. Но наш люкс для почётных гостей (а мы проходили именно по этой графе), обогревался большой старинной печкой, обложенной узорчатыми керамическими плитками – у нас было тепло и уютно. Фима пришёл с улицы, промёрзший до камней в печени. Он шагал, как статуя Командора, тяжело, со стуком переставляя несгибающиеся ноги. Мы его поспешно реанимировали: напоили водкой, накормили и усадили у печки. Оттаяв, Фима попросил разрешение позвонить по междугороднему телефону в Киев. Этот его разговор с женой я почти дословно воспроизвёл в повест – Броня, здравствуй!.. Я в Йошкар-Оле… Тут Саша Каневский, Роба Виккерс… Нет, в Казани не получилось, но здесь обещают… Ты держись, Броня, держись!.. Продай мои золотые часы… Я-то в порядке: вчера пообедал, а сейчас мы поужинали… Ещё недолго, они обещают… Я знаю, что все обещают, но здесь я уже точно устроюсь Продай ещё что-нибудь… Держись, Броня, держись!..

(Вернувшись в Киев, во время одного из застолий, я пересказал этот его монолог – подвыпившая компания смеялась, а Майя заплакала. С тех пор эта фраза стала моим тонизирующим призывом: когда мы попадали в очередную финансовую яму, я взывал к Майе: «Держись, Броня, держись!» и тогда она уже смеялась).

Фима так и не устроился. Он вернулся в Киев как раз в тот момент, когда на Украине проводили переаттестацию артистов. Ему пришлось демонстрировать своё искусство перед комиссией во главе с заместителем министра культуры. Когда он «продемонстрировал», комиссия, отнюдь, не зашлась в экстазе, а где-то даже наоборот. После долгой паузы, заместитель министра, случайно оказавшийся доктором искусствоведения (Я говорю «случайно», потому что министром культуры Украины был бывший ветеринар, а министром культуры СССР – бывшая ткачиха), деликатно спросил:

– Правда ли, что вы раньше имели другую профессию?

Фима сразу понял, куда он клонит, и перешёл в контратаку:

– Да! Я работал мясником! Но я хочу быть артистом! Вы же не хотите идти в мясники? И я – нет! Но, если захотите, я вас научу!..

Его лишили статуса конферансье, оставили ведущим – это означало ещё более низкую зарплату, за которую нельзя было не только нормально жить, но и нормально голодать. И тогда Фима решил уехать из страны. Он прорвался в израильское посольство, отбросив в стороны охранявших его двух милиционеров (охранявших от посетителей), и подал заявление на выезд. В Киеве это вызвало бурю, Фиму «пригласили» в соответствующие инстанции, угрожали, уговаривали, даже обещали хорошую работу, но Фима уже сорвался с тормозов:

– Отпустите меня! – кричал он, чуть ли не разрывая на себе рубаху. – Я не хочу здесь жить!.. Я вас ненавижу!..

Его долго мытарили, не давая разрешения. И вдруг вызвали и велели убираться в течение сорока восьми часов – это было за три дня до начала войны Сирии, Египта и Иордании против Израиля. Эта война потом получила название «Шестидневной».

Многообразно и многоцветно племя эстрадных артистов: от таких состоявшихся Личностей как Смирнов-Сокольский, Райкин, Тарапунька и Штепсель, Миронова и Менакер, до вечных неудачников, всю жизнь бегущих за колесницей эстрады и не сумевших вскочить в неё из-за своей малости, отсутствия таланта, а иногда, и просто из-за «невезухи»… Сколько я их повидал за свою жизнь, смешных и трогательных, жалких и наглых, и уже уставших от борьбы, и всё ещё энергичных и неутомимых! Я был постоянным членом жюри всесоюзных конкурсов артистов эстрады, и многих республиканских конкурсов. Когда бывал в областных центрах, меня приглашали на всякие смотры и просмотры. Об одном из них чуть-чуть расскажу:

Первой демонстрировала своё мастерство немолодая певица звезда какого-то ресторана. Она вышла, укутанная с головы до пят в просторную белую накидку.

– Что у вас? – спросили у неё.

– Патриотическая песня! – Скинула накидку и осталась «налегке»: в бурке и будёновке, с обнажённой саблей в руке. Взмахнула саблей – зазвучала музыка, почему-то минорная, хотя это был «Марш конницы Будённого»: «Пусть летит в погоню птица! – запела медленно, заунывно, печально помахивая саблей.

Потом вдруг музыка сменила ритм, стала боевой и задорной. Певица сбросила бурку, осталась в купальнике и, не расставаясь с саблей, весело заскакала по сцене, оптимистично тряся грудью и ляжками:

– «И с налёта-поворота

Оседлаю я коня!..»

Воспринять этот номер, наверное, мог только Семён Михайлович Будённый, но его не было в комиссии, поэтому песня патриотки не прошла.

Следующая конкурсантка была с огромной копной рыжих волос, не просто рыжих, а огненно-красно-оранжевых, она напоминала ходячую изжогу.

– Что вы делаете?

– Я свечусь.

Это был какой-то новый жанр: гнилушка. Комиссия заинтересовалась.

Гнилушка оказалась фокусницей: она нажала где-то в районе пупка и её причёска вспыхнула ярким светом – это зажглись лампочки, замаскированные под волосами. Потом она долго тащила из-за пазухи светящуюся ёлочную гирлянду и ею долго обматывала шею, будто собираясь повеситься. Но коронный трюк она приберегла на финал: очистив пазуху, согнулась в поклоне и откуда-то сзади, очевидно, из ягодиц, выдернула букет, в котором между цветами, горели разноцветные лампочки – и бросила его комиссии.

Комиссия шарахнулась в стороны и не возвращалась, пока букет не убрали со стола, а Гнилушку со сцены.

Следующим вышел старый, прожжённый куплетист, который был ещё любимцем нэпманов. Вслед за ним вывалила «группа поддержки», человек десять, и стали спускаться в зал.

– Зачем они? – заволновался председатель комиссии.

– У меня театрализованные номера, – объяснил куплетист.

– Объясните, что это значит?

– Пожалуйста! Я исполняю политические куплеты, мне нужна поддержка народа. Например, я пою: «Капиталисты говорят, что плохо мы живём подряд»… В этом месте из зала спрашивает мужской голос: «Кто?», я отвечаю: «Вы!». Тогда женский голос переспрашивает: «Мы?», я отвечаю: «Да!». И тут из зала все хором: «Так это ведь выдумка! Гнусная ложь!».

– И вы их всех возите с собой?

– Да. Это мои родственники. Потрясающий эффект! Очень убедительно! А сейчас я Рейгана уничтожу!..

– Не надо, – твёрдо сказал председатель комиссии. – Пощадите Рейгана и отпустите семью.

Смотр продолжался.

ША! ОДЕССА ИМЕЕТ, ЧТО СКАЗАТЬ!

Одесса вошла в мою жизнь сразу и навсегда. Этот удивительный город создал свою собственную национальность – одесситы. Здесь все, и русские, и украинцы, и евреи, и молдаване, одинаково радуются жизни, фонтанируют остроумием и у них у всех (Это уже моё, собственное открытие!) нормальная температура крови выше, чем у нас: не тридцать шесть и шесть, а, минимум, тридцать семь и два. Когда они о чём-то беседуют, размахивая руками, приближаться к ним в радиусе до пяти метров опасно: сметут!

Вспоминаю эпизод, который потом описал в одном из своих рассказов: улицу переходил старичок, задумался, по сторонам не глядел – рассматривал на небе облака. Перед ним резко тормознул самосвал, высунулся водитель. Я подумал: сейчас он ему выдаст! Но я забыл, что водитель – одессит: он не разозлился, а весело произнёс:

– Папаша! Если ты не будешь смотреть, куда идёшь, то попадёшь туда, куда смотришь!

Именно тогда я приехал в Одессу с выступлениями от Союза кинематографистов.

– У вас есть какие-нибудь пожелания? – спросили меня мои импресарио.

– Да. Я хочу выступить перед самой элитной публикой и самой примитивной, а дальше – как вам удобно.

Мою просьбу выполнили: я выступал в Доме Актёра и в порту. В портовый клуб меня привезли днём, на обеденный перерыв, основные зрители – грузчики, потомки знаменитых биндюжников. Как вы понимаете, они не очень рвались на встречу с писателем, особенно, в обеденный перерыв. Поэтому, рассевшись в небольшом клубном зале, не глядя на сцену, они развернули свои бутерброды, разлили по стаканам самогон и приготовили по солёному огурцу на закуску. Я понимал, что если сейчас же не привлеку их внимание, не заинтересую их – будет полный провал. Поэтому, выйдя на сцену, сразу произнёс:

– Ребята, мне тяжело выступать, мы с вами не на равных: вы уже выпили, а я ещё нет.

Это произвело впечатление:

– А ты шо, тоже употребляешь?

– Или! – ответил я по-одесски и этим завоевал их сердца.

– Чего ты там один тоскуешь? Иди до нас!

Я спрыгнул в зал, мне налили полстакана, отломили пол-огурца, я выпил и провёл с ними даже больше положенного времени: перерыв кончился, но они не расходились («завтра доработаем!») и с интересом заглатывали всё то, что я рассказывал, особенно, смешное. Несмотря на внешнюю грубоватость, они биологически чувствовали юмор!

В «Доме Актёра» собралась «вся сливка» Одессы. Эти зрители знали всё, всех и про всех, у них были свои авторитеты, а все остальные вызывали у них скептическую улыбочку: «Ну, ну? И чем же ты собираешься нас удивить?»… Я понимал, что и здесь необходимо сразу расположить их к себе. Но как?.. Я знал, что основная публика – это интеллигенты, живущие на лилипутские зарплаты. (Не случайно, когда приезжали американцы и просили назвать эти зарплаты, им отвечали: «А у вас негров линчуют!»). Поэтому я начал так:

– Я живу в гостинице «Лондонская». Мне рассказали, что эту гостиницу, до революции, строили на паях: повара и официанты – скинулись, построили и получали неплохие доходы. Меня это порадовало и успокоило: я понял, что и до революции официанты жили лучше, чем интеллигенты.

Это вызвало бурную реакцию, лёд недоверия растаял, и они превратились в благодарных слушателей.

В Одессе я приобрёл много прекрасных друзей, некоторых – на всю жизнь.

ШАЛАНДЫ ПОЛНЫЕ У ГАЛИ

Юра и Галя Кармелюки – удивительно колоритная пара. Он – высокий, сильный, с седоватой бородой, именно с той, при которой бес в ребро. Она – маленькая, хрупкая, женственная. Днём, в жару, вялая, сонная, сидит в обнимку с кондиционером, а к вечеру в ней просыпается вулканическая энергия, жажда деятельности и развлечений. Он к вечеру – усталый, мечтает посидеть у телевизора, но она требует походов в гости, танцев, развлечений. Он ворчит, ругается, но покорно следует за ней. А с утра – оба снова ныряют в свою работу.

Когда мы познакомились и подружились, я спросил:

– Ребята, как вы нашли друг друга? Что вас свело?

– Я была очень избалованной и хулиганистой, из обеспеченной семьи, – первой на мой вопрос отозвалась Галя, – а он очень правильный, очень порядочный, но бедный. До сих пор не знаю, из-за чего он на мне женился: то ли, чтобы спокойно жить, то ли, потому что я – весёлая. Во всяком случае, в первом пункте он ошибся сразу.

– А я окончил военное училище, – продолжил Юра, – Потом работал механиком в гараже. Познакомился с Галей, стали встречаться. Однажды по дороге на базар зашли в ЗАГС. Вернулись с продуктами и свидетельством о браке. Перешёл на её фамилию, стал Кармелюком.

– Ему нужна была моя исконная украинская фамилия для поступления в пединститут.

– Я пошёл в педагогический в надежде её перевоспитать, но, увы…

– Нечего жаловаться. Скажи спасибо, что я не стала балериной – тебе пришлось бы со мной танцевать. Всю жизнь.

Целых девять лет, по настоянию папы Галя училась в балетной студии – он мечтал её видеть грациозным лебедем в Большом театре. Мама же, как все одесские мамы, считала, что дети хорошеют пропорционально набранным килограммам и пыталась запихнуть в неё побольше калорийной пищи. Естественно, Галя этому сопротивлялась, поэтому все коты в их дворе были благополучны: по стене дома из окна третьего этажа регулярно стекала белая струйка манной каши… Параллельно с балетом, она занималась спортом, пением, музыкой, посещала драматическую студию. Но всё это уже тайком от папы. Потом полюбила рисовать, поступила в художественное училище, сдала все экзамены на пятёрки. Её поздравляли, хвалили, но не приняли: узнали, что под украинской фамилией скрывается еврейка. Но она об этом дома не рассказала. Каждое утро вставала, брала краски, этюдник и шла в кино, на пляж или на стадион. Через полгода снова пошла на штурм училища и всё-таки прорвалась: уж слишком хороши были её работы. Окончила, получила диплом с отличием.

Это был единственный красный диплом на всём выпуске. Её оставили работать в училище. А вскоре, несмотря на противоречие между фамилией и национальностью, приняли и в Союз Художников.

– А меня в это время жалели, мне сочувствовали, – вмешался Юра. – У нас была соседка… Знаете, что такое одесская соседка? Это инженер человеческих душ. Она вещала про нас: «Я знаю всю их заднюю жизнь. Она (это про Галю) такая умная-переумная, что сама не понимает половины того, чего говорит. А он (это про меня) – шлымазл, ему всё время не везёт. Эта сумасшедшая (опять про Галю) купалась зимой в море, в ледяной воде, а он смотрел, как она уходит в глубину и мечтал… Но она возвращалась!»

Я слушал и радовался: да здравствует великий и могучий одесский язык!

Когда началось их творческое содружество, они в течение пяти лет ездили по деревням, знакомились с народными умельцами, изучали их технику, материалы. Это не могло не дать свои плоды: работы Гали и Юры выгодно отличались от других работ, их завалили заказами. Они оформляли гостиницы, рестораны, пароходы. У них была огромная мастерская, в которой они вкалывали с утра до ночи, а в праздники там устраивались грандиозные вечеринки, в которых участвовали не только одесситы, но приезжали и прилетали друзья из Москвы, Ленинграда и из Киева, то есть – я и Майя. Собиралось человек по сто. Веселились так, как могут веселиться только в Одессе: танцевали до утра, разыгрывали сцены с переодеванием, сочиняли частушки, автором которых всегда была Галя:

Очень весело живём:

Днём рисуем, ночью пьём.

Для вас это агрессия,

А для нас – профессия.

По советским нормам Кармелюки были прекрасно обеспечены: трёхкомнатная квартира, тёплый гараж, огромная мастерская, дача на Черноморке… Но именно они были одними из первых, кто подал заявление на выезд в Израиль.

…Когда выезжали из Одессы, таможенники более часа проверяли их чемоданы, сумки, коробки. Чтобы не стоять у них над душой, Юра и Галя отошли в сторонку, отвернулись и разговаривали друг с другом. Таможенникам это понравилось, они выразили одобрение, что им доверяют, поэтому украли только два блока сигарет.

Юра был членом Охотничьего Общества и получил право на вывоз охотничьего ружья. Вывозил он его вместе с ящиком патронов, что было запрещено. Если скрыть, могли быть большие неприятности. Поэтому на вопрос, что в ящике, Галя честно, но немного игриво, ответила: патроны. Таможенник улыбнулся, подмигнул, мол, и я одессит, юмор понимаю, и пропустил ящик, не заглядывая в него.

Пребывание Юры и Гали в Израиле ускорило наш переезд сюда. То, что они здесь, давало уверенность и надёжность, было куда поставить ногу. Поэтому в июне 1990-го года, в четыре часа утра, первыми, кому я позвонил из Тель-Авивского аэропорта «Бен-Гурион», были мои дорогие Кармели (в Израиле они чуть преобразовали свою фамилию).

И когда сонный Юра снял трубку, я ему обнадеживающе пообещал: «Вот ты у меня теперь выспишься!». А чтобы им не показалось мало, через год вместе с театром «Гешер» прилетел и Лёня…

Но всё это потом, потом, я забежал вперёд. А сейчас хочу представить вам ещё двоих, очень-очень близких наших с Майей друзей-одесситов, тоже художников: Кити Подольскую и Артура Тертеряна.

КИТТИ ПОДОЛЬСКАЯ – ОДЕССКАЯ АССОЛЬ

Красивая, русоволосая, с огромными зелёными глазами, она была похожа на русалку, которая на минутку выскочила на берег и осталась здесь навсегда, чтобы согревать души людей своим искусством, своей добротой и юмором.

В Союз Художников, по понятным причинам, её когда-то не приняли – с тех пор она туда и не стремилась. Работала в Художественном Фонде – это давало статус и заработок. В основном, там рисовали всех вождей ко всем юбилеям. Портреты Ленина выпускали сериалами к каждой красной дате.

– Чем ты сейчас занимаешься? – спросил я её как-то во время очередного Ленинского юбилея.

– Штампую биографию Володеньки, – ответила она, – слава Богу, уже дошла до Мавзолея!

В промежутках между Лениными она писала своё, заветное – маслом, пастелью, батиком на шёлке. Делала игрушки, придумывала ювелирные украшения. Её маленькая квартира превратилась в музей, где все работы светились талантом их создательницы.

Она обожала их дарить: стоило вслух порадоваться какой-то картине – она тут же снимала её со стены и радостно вручала. Мне всё нравилось, но я боялся хвалить, чтобы не оголять стены, поэтому стоял молча.

– Тебе не нравится? – огорчалась она.

– Нет, что ты… Но видишь ли… – Я бекал, мекал, но в итоге, она всё равно дарила – отказаться, значило её обидеть до боли.

Любимый Киттин персонаж – Ассоль, у неё было около тридцати картин, посвящённых героине «Алых парусов», половину она раздарила друзьям, половину завещала музею Александра Грина.

Как всякий талантливый человек, она была талантлива во всём: великолепная рассказчица, с большим вкусом одевалась, изумительно готовила и обожала кормить. С моим безразмерным аппетитом я всегда был у неё любимым гостем.

Жила она в маленьком одесском доме, где основная жизнь его обитателей проходила во дворе. Каждый знал о своих соседях всё, и даже чуть больше. Кити очень смешно рассказывала обо всех жильцах, подмечая забавные, уникальные черты одесских характеров.

– Я тебя уже минут десять жду, – сообщила она, когда я переступил порог её квартиры, не предупредив, собираясь сделать сюрприз. – Прибежала запыхавшаяся тётя Маня и сообщила: «Китиньке! Приехал ваш друг, этот брюнет, этот красавец, мит дер большой нос, мит дер дублёнка!»

– Когда она успела? Я же ехал на такси.

– Она бежала быстрей.

О своих соседях Кити рассказывала с таким юмором, с такой любовью, что влюбила и меня в каждого, и все они стали прообразами героев моих одесских рассказов и повести «Тэза с нашего двора». Её доброта распространялась не только на людей, но и на животных: все бродячие собаки были уверены, что её крыльцо – это их общественная столовая; все беременные кошки города считали её квартиру своим родильным домом.

После смерти матери, тихой, интеллигентной, обаятельной Доры Давыдовны, она жила одна. Когда-то был муж-художник, которого называли гением. Кити его безумно любила, но он пил, много, запойно, и скончался в тридцать пять лет. Оставшись молодой вдовой, Кити никого к себе не подпускала, пока не появился Аким, её коллега по Худфонду, с которым она вместе работала. Совместная работа переросла в многолетнюю связь. Аким был женат, жена постоянно болела, поэтому, как он объяснял, уйти от неё было бы жестоко. В Кити влюблялись, предлагали руку и сердце, звали в другие города и страны, но прибегал Аким, просил, молил, плакал – и она отказывала очередному претенденту. Так продолжалось лет двадцать, пока жена Акима не умерла. Через короткое время Аким женился на молоденькой женщине. Кити не устраивала сцен, никому не жаловалась – вся ушла в работу. Когда бы я не приезжал – она стояла у холста и бесперебойно курила.

– Ты же укорачиваешь себе жизнь! – возмущался я.

Она спокойно отвечала: «А ты уверен, что я хочу быть долгожительницей?» и закуривала следующую сигарету. Она умерла, рано, лет за пятьдесят: даже её огромное сердце не смогло вместить обиду и предательство.

ВУЛКАН ПО ИМЕНИ АРТУР

Это – человек-праздник. Его стихия – вечеринки, годовщины, дни рождений. Всюду он – душа компании, главный заводила, главный «шашлычник». Приезжая в Одессу, я сразу звонил ему: «Где сегодня гуляем?» и он тут же называл место и время. Помните: «Ни дня без строчки»? Так вот, если про Артура, то «Ни дня без рюмки!». Когда ему в Одессе воздвигнут памятник (а я в этом не сомневаюсь), его изваяют с шампуром и бокалом в руках.

По количеству энергии – это маленький атомный реактор, работающий только в мирных целях. Его энергия извергается взрывно, бурно, вулканически. Потом вдруг сразу иссякает, Артур валится набегу, и мгновенно засыпает. Через него можно переступать, носить еду, мебель – он продолжает спать. Потом так же вдруг распахивает глаза, удивлённо спрашивает: «Почему стоим?.. Вперёд!», и снова фонтанирует до следующего «мертвого часа». В глазах у него постоянное желание что-нибудь учудить, как у хулиганистого мальчишки: «Кого бы ещё дёрнуть за косичку?».

Очень добр, щедр и отзывчив. Сразу бросается на помощь, но старается это делать, как бы походя, между прочим. Когда благодарят, отмахивается:

– А! Подумаешь! Ерунда!

Любые неприятности переносит легко, без надрыва, с юмором, как истинный одессит.

Вспоминаю историю с его дачей: она стояла у обрыва над морем, каждый год откос осыпался и часть строений опускалась всё ниже и ниже. Первым пошёл на спуск туалет, потом сараи, приближалась очередь дома. Все очень переживали. Кроме Артура:

– А! Подумаешь! Ерунда! Так даже лучше – будет ближе к морю!

Талантливый художник, мастер, выдумщик, золотые руки, он всё умеет, этакий армяно-еврейский Левша. В Одессе жил вместе с родителями, в старом доме с высокими потолками. У него была большая комната, в которой он построил второй этаж и винтовую лестницу: сверху – спальня, под ней – стойка бара. В этой квартире всё было электрофицировано и автоматизировано: лампочки загорались повсюду, даже под столами; у входной двери – самодельный мегафон, дверной звонок наигрывал модную мелодию, дверь открывалась автоматически…

В своей мастерской он установил ванну ярко-красного цвета.

– Вместо знамени? – спросил я. – Не знал, что ты такой верноподданный!

– Мне это необходимо, – объяснил он, – когда начинаю о себе слишком много понимать и зазнаюсь – ложусь в ванну: на красном фоне моё тщедушное белое тело выглядит омерзительно – меня это сразу отрезвляет.

Он первым стал делать изысканные медные рамы для зеркал, «старинные» дверные ручки, телефоны времён Распутина. Все комиссионные магазины на Украине продавали его изделия, легко убеждая покупателей, что это антиквариат.

Когда, ещё в Киеве, я переехал в новую огромную квартиру, Артур был одним из её «оформителей».

Гостиную решили делать «под старину». У меня было два старых бронзовых подсвечника. Артуру для симметрии не хватало ещё двух – он тут же соорудил их из жести консервных банок, зачернил на огне газовой плиты – невозможно было определить, какие из четырёх «древнее».

Артур – яркая, самобытная, творческая личность, но его всегда тянуло в бизнес, где он постоянно прогорал, получал кучу неприятностей, приходил в себя и снова испытывал судьбу: открывал или магазин, или ресторан, или бар. Естественно, все они очень скоро заканчивали своё существование, потому что основными клиентами были друзья Артура, с которых он, конечно, никогда денег не брал.

Сейчас живёт в Америке, в небольшом городке, между Нью-Йорком и Бостоном. Имеет дом на берегу озера, который всё время усовершенствует. Дом большой, безразмерный – ему хватит работы до конца жизни. Старший сын – в Одессе, младший – в Германии. В доме только он и жена Ида. Тяга к бизнесу не прошла: купил магазин электротоваров и тут же, естественно, прогорел. И тогда все непроданные телевизоры, компьютеры, телефоны установил у себя в комнатах, в коридорах, в ваннах, в туалетах: можно восседать на унитазе, смотреть сериал и отдавать распоряжения по телефону.

Будучи в Америке, я заехал к нему – мы радостно встретились. Он почти не изменился. Сидели до утра, пили коньяк, вспоминали прошлое, делились планами на будущее: он собирается реконструировать дом, соорудить однорельсовую дорогу до озера и, конечно же, открыть новый бизнес, на котором он, конечно же, опять прогорит.

ПАПА И ЕГО СЕМЬЯ

Упапы было четыре брата и три сестры. Братья – сильные, мужественные, широкоплечие. Особенно выделялся дядя Исаак, он даже служил в российской армии бомбардиром-наводчиком, а туда брали только гренадёров. Существовала семейная легенда, её рассказывали с застенчиво-шаловливой улыбкой и с плохо скрываемой гордостью: когда дядя Исаак на своей свадьбе под крики «Горько!» целовал невесту, у него на ширинке отлетели все пуговицы.

Дядя Ефим, предпоследний по возрасту, был тоже не слабеньким мальчиком, и очень хулиганистым. Когда на уроке в хедере за плохой ответ ребе стал бить его линейкой по руке, дядя Ефим врезал ему в челюсть – ребе рухнул и долго отдыхал на полу. Ефим неделю прятался от деда на чердаке, а братья и сёстры тайком носили ему еду, переданную мамой. Когда дядя подрос, он стал грозою местного рынка и ежедневно делал обход, получая дань от торговок, которые наперебой угощали его овощами, фруктами, сладостями, чтобы задобрить – если он был чем-нибудь недоволен, то просто переворачивал прилавок.

Самый старший, дядя Борис, полная противоположность дяде Ефиму, был благообразным и верующим: рано женился, растил детей, ходил в синагогу и безуспешно старался перевоспитать дядю Ефима.

Самый младший брат, Аркадий, очень отличался от всех братьев, был худым и тщедушным, его называли «поскрёбыш».

Дядя Исаак и дядя Аркадий жили в Сухуми, папа – в Киеве, остальные братья и сёстры – в Николаеве, в большом дедовом доме, с отдельными входами для каждой семьи.

Когда мне было годика четыре, меня повезли в Николаев знакомить с родичами.

Помню деда, высокого, худого, в чёрной шляпе, с большой белой бородой, и бабушку, маленькую, суетливую, заботящуюся о каждом. Дед был строг, малословен, говорил, как приказывал – дети, хотя давно стали взрослыми, всё равно его побаивались и слушались.

Впервые я увидел деда на фотографии, папа показал мне её в поезде. Меня потрясла борода: «Как у деда Мороза!.. А можно, я её отрежу?»

– Конечно! – легкомысленно ответил папа. – Приклеишь себе и станешь маленьким дедиком-Морозиком.

Это было сказано в недобрый час – всю дорогу я обдумывал акцию «обрезания». После первых объятий и поцелуев все сели за стол, дед благословил трапезу и пошла обжираловка вместе с весельем. Братья любили и умели выпить, дед тоже, хотя пил только вино, но много. После обеда все перешли во двор пить чай, а дед уснул в кресле.

Я нашёл ножницы, подкрался к нему и отхватил кусок бороды. Какая-то из тёть, увидев это, чуть не упала в обморок. Потом быстро сграбастала меня и унесла вместе с куском отхваченной бороды. Дом затаился, все ждали скандала. Но дед был горд и самолюбив, этот случай ронял его достоинство, поэтому, подравняв бороду, он даже не обмолвился о случившемся, только стал держаться от меня подальше.

– Я же пошутил! – оправдывался папа. Но мама не могла успокоиться:

– Хорошо, что ты не посоветовал ему отрезать дедушке ещё и нос!

По общему определению папа был самым красивым из братьев, сёстры обожали его, гордились им, и наперебой носили ему записки от своих подруг, влюблённых в папу.

И ещё: папа был миротворцем, он гасил вспыхивающие родственные конфликты, сводил поссорившихся, призывал к миру.

– Скажи доброе слово! – учил он меня. – Это же не стоит ни денег, ни усилий, а человеку приятно. Сын, помни: добрые слова лечат и продлевают жизнь! Говори их почаще, не жалей, не экономь – говори!..

...

Эх, папа, папа! Я ведь не внял твоему призыву. Надо было вбить в меня этот великий, мудрый завет, не знаю как, может, ремнём или даже плёткой, но надо было, надо!.. Я ведь так мало подарил добрых слов и родным, и близким, и самым любимым!..

А как они нуждались в них, здесь, на Земле!

Теперь, когда их нет, я кричу эти слова им вдогонку – дай Бог, чтоб они их услышали там, на Небесах!.. Ты это на себе испытал: я любил тебя, но никогда не был ни ласков, ни нежен: «Мужчина должен быть сдержан!» – Господи, кто научил меня этому идиотизму!..

Я очень виноват перед тобой, папа! Помнишь, когда ты уже был на пенсии, ты повёл меня в какой-то магазин за вечно дефицитными фруктами, к одному из твоих приятелей-завмагов. Когда ты работал, он зависел от тебя и всегда был очень любезен и предупредителен. А теперь, когда ты уже не был ни проверяющим, ни экспертом, принял нас очень прохладно, заставил ждать потом снисходительно велел отпустить нам немного яблок и мандарин. Сейчас я понимаю, как страдало твоё самолюбие, особенно, потому что это было при мне. Я должен был поддержать тебя, пошутить, успокоить, но не сделал этого, потому что тогда не понимал. К концу жизни ты очень болел, нефрит отравлял твою кровь. Гемодиализ был доступен только слугам народа, в больницах ЦК. Наши друзья-врачи делали максимум, что могли: ежемесячно вливали тебе в вены кровозаменители, разбавляя концентрацию смертельной отравы – это продлевало тебе жизнь, но не на долго. Последний месяц ты уже не покидал больницы. Когда приехал Лёня, мы упросили отпустить тебя на пару часов и привезли домой. Мы сидели за столом, радовались, что вся семья в сборе, болтали, шутили. Внешне ты тоже участвовал в разговоре, но ты уже был вне дома, вне семьи, ты уже попрощался с нами, ты уже уходил. Надо было обнять тебя, согреть, сказать, что ты нам очень нужен, что мы не хотим тебя отпускать… Держать надо родных и любимых, держать на Земле, держать!.. А мы тебя отпустили. Прости нас, папа, прости!

Последние дни он уже был в бессознательном состоянии, на минуту приходил в себя и снова засыпал. Лоб его был раскалён, температура – выше сорока, он тяжело дышал, в горле всё время что-то булькало – это выкипала папина жизнь.

На всю жизнь запомнил его последнюю фразу: «Господи! Во что превращается человек!».

НАША МАША И ЕЁ НЯНИ

В 1966-ом году родилась Маша. Я долго сопротивлялся, боялся новых сложностей, новой ответственности. Да и заработки тогда ещё у меня были не регулярными. Но Майя буквально выплакала её. Дошло до того, что она однажды, рыдая, произнесла:

– Если ты боишься – клянусь, я буду сама воспитывать, ты сможешь уйти – я освобождаю тебя от любых обязательств!

(«…Я Машку не хотел – была промашка, Была промашка – появилась Машка!..»)

Папа и мама тоже поддерживали Майю. Однажды папа посадил меня рядом, положил руку на плечо и сказал:

– Сын, помни: когда рождается ребёнок, Бог всегда помогает: у тебя и дела пойдут лучше, и заработки.

(И он, как всегда, оказался прав!)

Беременность была тяжёлой, несколько раз Майе приходилось ложиться в больницу на сохранение. Кроме того, у неё был отрицательный резус-фактор, врачи пугали осложнениями при родах. В Институте переливания крови, где у нас было много друзей, ей порекомендовали в течение последних трёх месяцев ежедневно съедать порцию сырой печёнки, с каждым разом увеличивая её количество. Это было страшное надругательство над организмом: Майя мучилась, давилась, рвала, но всё равно заталкивала в себя нужную порцию – это был великий подвиг во имя любви к ещё не родившемуся ребёнку!

Маша родилась крупной, глазастой и крикливой. Начались поиски нянь, которые в то время были очень дефицитны. В бюро Добрых Услуг на нянь была огромная очередь, поэтому Майя добывала их через друзей, соседей, а иногда, просто подбирала на улице.

Наша первая няня оказалась профессиональной алкоголичкой: она выпила все наши духи, дезодоранты, лосьоны… Даже крем для бритья оказался выдавлен: очевидно, она им закусывала. Но самое страшное, как мы узнали потом, няня, с Машей на руках, ходила к винному магазину, где у неё были друзья-собутыльники, причём, так часто, что Маша ещё долго узнавала всех районных алкоголиков и делала им ручкой!

Следующая няня была благообразной старушкой, чистенькой, ухоженной, что нас очень обнадёживало. По утрам, Майя готовила для Маши еду на весь день, раскладывала по баночкам, писала, что давать, когда давать, и, спокойная, уходила на работу. Но почему-то вечерами Маша была страшно голодна и жадно съедала ужин, требуя добавки. «У дитя хороший аппетит», – объясняла няня, и это нас радовало. Но однажды, что-то забыв, Майя утром вернулась домой и увидела, как няня, вытряхнув в глубокую тарелку содержимое всех баночек, с аппетитом хлебает это, а рядом сидит Маша и жуёт хвост селёдки.

– Что это значит? – спросила потрясённая Майя. Облизав ложку, старушка спокойно ответила:

– Дитя этого не ест. Дитя любит селёдку.

Естественно, это были её последние слова в нашем доме.

Майе очень не хотелось уходить с работы, поэтому она продолжала усиленные поиски новых нянь. Однажды соседка привела к нам старушку, которая сама уже ходить не могла: ноги её волочились на полметра сзади, глаза были закрыты.

– Она ещё огого! – пообещала соседка, прислонила старушку к стенке и ушла.

Старушка продолжала стоять.

– Майя! – Заорал я, – Её надо немедленно отнести обратно!

– Шурик! – взмолилась Майя. – Давай попробуем.

– Но что она сможет делать!?

– Она будет сидеть возле Машеньки во дворе, а коляску я ей свезу.

– Она же не поднимет ребёнка!

– Я её сама снесу.

Во время нашего диалога старушка продолжала стоять молча, будто речь шла не о ней. Потом вдруг открыла глаза и произнесла:

– Хозяйка, я хочу сцяты.

– Что-что? – переспросил я. Майя поспешно перевела:

– Она хочет писять. – Повернулась к старушке, указала на туалет. – Пожалуйста!

– Ни, я так нэ можу, я пиду до двору.

Она спустилась во двор, задрала все юбки (а их на ней было штук десять) и стала справлять свою нужду, давая возможность всем соседям из окон любоваться этим зрелищем.

Других нянь не предвиделось и Майя всё-таки уговорила меня её оставить, только «для погулять». Этот ритуал происходил так: я сносил коляску, Майя сносила Машу, потом мы оба сносили старушку, сажали возле коляски и спустя час совершали обратные рейсы.

Однажды старушка отпросилась на базар. Майя отпустила её и, за одно, поручила купить курицу.

– Она не дойдёт до базара, – предостерёг я. – А если и дойдёт, то уж вернуться никогда не сможет.

– Перестань! Просто у неё это займёт не час, а два.

Майя, как всегда, была оптимисткой: уйдя в десять утра, старушка вернулась в семь вечера. В авоське она несла живого петуха со связанными ногами, а все её юбки были задраны и заткнуты за пояс. Войдя на кухню, она отпустила юбки – и кухню по колено засыпало семечками, которые она принесла в задранных юбках. Старушка оказалась бизнесменом: этими семечками она собиралась торговать во дворе, сидя у коляски.

– А зачем вы принесли петуха, да ещё живого?

– Я його зарижу.

Она положила петуха на стол, обеими руками взяла самый большой кухонный нож, с отчаянным усилием приподняла его и отпустила – нож чиркнул петуха по шее, задел какую-то артерию, у петуха из горла забила струя крови, он, замахав крыльями, спрыгнул со стола и, со связанными ногами, понёсся по коридору.

Ворвавшись в гостиную, стал носиться вдоль стен, обдавая их кровью, как бы рисуя плинтус, а старуха семенила за ним с окровавленным ножом в руках – это был эпизод для фильма Хичкока. Наконец, и он, и она, свалились на пол: петух – от потери крови, старуха – от потери сил. Они лежали рядом: убийца с окровавленным ножом, и жертва – с недорезанным горлом. Я собрал все её семечки в мешок, бросил туда окровавленного петуха и, когда старуха пришла в себя, снёс её во двор, вместе с мешком, положил в машину и отвёз туда, где соседка её подобрала.

У нас побывали разные няни, многих я уже позабыл, но в памяти сохранилась ещё одна, молодая, очень активная и сексуально озабоченная. Когда её привели к нам, она сразу спросила у Майи:

– Ваш муж носит очки?

– Нет, – удивилась Майя, – а какое это имеет значение?

– Обожаю интеллигентов, – призналась няня, – а как вижу мужика в очках, с собой не совладаю. Так что, если носит, пусть снимет – за последствия не отвечаю.

Услышав это, я перестал надевать даже солнцезащитные очки, а чтобы доказать свою «неинтеллигентность», в её присутствии стал говорить «чаво», «тепереча» и по утрам плевал на пол. Но, как выяснилось, няне было не до меня, не до очков и не до ребёнка: с утра до вечера она не отходила от телефона и беседовала с солдатами, сержантами и старшинами – очевидно, у неё была прямая связь с какой-то казармой. Снимая трубку, я рапортовал:

– Дежурный по роте слушает!

Каждый телефонный разговор няня завершала одной и той же фразой:

– Ну, лапа! Ну, пока! Ну, кусаю!..

Через месяц она потребовала, чтобы мы оплатили ей декретный отпуск.

Больше мы нянь не брали.

ЕЩЁ ОДНА КВАРТИРНАЯ АВАНТЮРА

Когда родилась Маша, в нашей маленькой двухкомнатной квартире стало тесно, мой кабинетик превратился в детскую. Я начал вынашивать планы строительства кооперативной квартиры. Это было сложно, трудно, почти невозможно: требовалось получить разрешение в исполкоме, стать в очередь на десять-пятнадцать лет, потом внести деньги и ждать ещё лет пять, пока твоя квартира будет построена. Но (да здравствуют друзья!) мне повезло. Мой бывший сокурсник Миша Рисман (я о нём уже писал) работал в «Киевпроекте» и курировал строительство огромного кооперативного дома на Березняках – это был новый район на берегу Днепра. В этом доме Миша имел право на четырёхкомнатную квартиру: либо купить самому, либо предложить её своим близким. Он предложил её мне. Услышав, что её площадь более ста метров, я замахал руками:

– Не потяну! У меня не хватит денег!

– Прежде, чем отказываться, посмотри.

И Миша повёз меня на стройку. И там я, мягко говоря, обалдел: квартира была огромная, нестандартная, с потрясающим видом на Днепр, на Печерскую Лавру и Выдубецкий монастырь. Прямо под окнами проплывали пароходы.

Архитектор получил право с помощью семиэтажной вставки соединить два дома, построенные под углом друг к другу. Один дом стоял параллельно Днепру, другой – параллельно Русановскому каналу. Моя будущая квартира была увеличена за счёт вставки, балкон, продлённый за угол, достигал двадцати метров в длину (Маша на нём каталась на велосипеде). Фактически там было не четыре, а шесть комнат: ещё большой внутренний холл, в котором у нас потом стояла тахта и телевизор, плюс тёмная комната в десять квадратных метров, мой будущий бар, о котором я расскажу чуть позже.

Конечно, я «заболел» этой квартирой и стал срочно изыскивать нужную сумму. После того, что я поскрёб по всем сусекам и собрал все следуемые мне гонорары, не хватало ещё две с половиной тысячи рублей. Прикиньте, какая это была большая сумма, если в те времена зарплата от ста десяти до ста сорока рублей в месяц считалось очень хорошей.

У папы и мамы сбережений никогда не было, Лёня тогда только начинал свою артистическую карьеру, служил в Театре Ленинского комсомола, получая восемьдесят рублей в месяц. И опять помогли друзья: эти деньги мне предложил Марик Глинкин. Я был просто в шоке: и он, и его жена Майя, зарабатывали по сто двадцать в месяц, я зарабатывал раза в четыре больше, чем они оба, но у меня всегда была пустая сберкнижка.

– Как вам удаётся накопить деньги?

– Ты этого всё равно не поймёшь, – ответил Марик, вручая мне всю требуемую сумму. – Если нужно будет ещё – скажи.

И тогда, и ещё много раз в жизни, я убеждался, что умение собирать деньги – это особый талант, это уже от Бога, этому нельзя научиться. Сколько раз я давал себе клятву, пытался, старался, но ничего не получалось: как только появлялись деньги, какой-то бес начинал дёргать меня за руку и подсказывать, на что их можно и нужно потратить, причём, он был настолько убедителен и настойчив, что я не мог устоять, и деньги моментально исчезали. А потом я уже и не сопротивлялся: я понял, что родился гулякой и транжирой, что это суть моего характера, но я в этом не виноват – виновата предсказательница Ксения.

Итак, нужная сумма была набрана, я внёс её, и вся наша семья стала с нетерпением считать дни, оставшиеся до вселения в этот дворец. И тут у меня возникла очередная авантюра: не оставлять Горсовету мою двухкомнатную квартиру, а передать её Марику. Он с женой и маленьким Сашкой жил в сыром и тёмном полуподвале, ребёнок всё время болел. Хотя они считались «первоочередниками», но уже много лет стояли в очереди в своем райисполкоме, а квартира и не предвиделась. Идея была великолепной, но не реальной. Как? Как осуществить эту рокировку: Марик – ко мне, а я – на Березняки?.. Я перебирал всяческие варианты, советовался со знакомыми чиновниками, с юристами… И, наконец, замаячило решение. Кто-то вспомнил, что ещё во времена народных комиссаров был указ правительства о том, что квартиры писателей в случае их смерти или переезда, остаются в собственности Союза писателей. Это решение никто официально не отменял. Поэтому первым делом я принял Марика в члены нашего комитета драматургов. (Основание для этого было: последние годы он сочинял сценарии для так называемых массовых праздников – в парках и на стадионах) . Затем на бланке Союза писателей, который мне тайно добыл директор агентства авторских прав мой друг Иосиф Динкевич, я написал в свой Печерский райисполком письмо от имени председателя комитета драматургов Владимира Владко, с просьбой оставить квартиру Каневского комитету драматургов – на основании указа правительства СССР от такого-то года. Владко всегда поддерживал все мои авантюрные затеи, поэтому охотно подписал письмо, и я направился в райисполком. Конечно, Союз писателей и комитет драматургов – это две разные организации и, если бы кто-то в исполкоме в этом разобрался, меня бы с позором выдворили. Но я строил свой карточный домик в надежде на то, что для исполкомовских чиновников все мы – одна шайка-лейка. И, как увидите, не ошибся.

Приём осуществлял раскормленный мордоворот, явно не перегруженный интеллектом: его лицо выдавало, что он ещё дочитывает букварь. Он брезгливо взял в руки бланк с грифом Союза писателей, недовольно морщась, прочитал и монотонно продиктовал секретарю, сидящему напротив:

– Союз писателей просит оставить квартиру комитету драматургов… Слушай, – вяло обратился он ко мне, – а шо это за комитет такой, а?..

Я понял, что надо немедленно ломать ледяную корку безразличия и пробиваться к его эмоциям. Глядя на его лицо, было нетрудно догадаться, что главный его эмоциональный заряд – ненависть к интеллигенции. На этом я и решил сыграть:

– Вы, конечно, знаете, что среди писателей есть и сатирики, и юмористы, и фельетонисты… Их много, очень много. Вот партийные органы и решили собрать всю эту заразу вместе, в одном комитете, чтоб было видно, где они и чем занимаются!..

Я, конечно, надеялся, что это ему понравится, но такого дебильного восторга – не ожидал: он просто подскочил в кресле, глаза засверкали одухотворённым жлобством:

– Зараза!.. Ха-ха-ха!.. Здорово! Всю заразу – в одно место!.. Ха-ха-ха!.. Правильно! Пусть вся зараза будет вместе!.. – Он просто захлёбывался от счастья. – Дадим заразе квартиру!.. Ха-ха-ха!.. Квартиру заразе!.. – Он умирал от хохота и под этот хохот поставил на нашем письме нужную мне резолюцию.

Это, конечно, была победа, но не полная: моя квартира и наш комитет находились в разных районах и предстояло пройти сквозь ещё один исполком – Ленинский. Я пришёл на заседание жилищной комиссии, на которой уже побывал несколько лет назад: всё такие же мрачные, усталые люди, всё то же нескрываемое желание поскорей закончить и уйти домой.

Прочитав наше письмо, председатель комиссии завершил:

– «…Киевский комитет драматургов просит разрешить предоставить квартиру члену комитета Глинкину Марлену Абрамовичу, его жене Малой Майе Ароновне и сыну Александру Марленовичу»…

Эти имена и отчества не очень порадовали комиссию.

– А они на очереди в нашем исполкоме? – спросил кто-то.

– Нет, – ответила председатель.

Раздался недовольный гул:

– Так чего мы время теряем?.. Отказать!

Я попытался спасти положение:

– Но они на очереди в нашем комитете.

– Ваш комитет – это не Советская власть! – заявил председатель. – Советская власть – мы, мы ставим на очередь и мы даём квартиры. А они у нас не на учёте. Всё! Переходим к следующему вопросу.

Я был в отчаянье: неужели провал?! После таких усилий, ожиданий и надежд?.. Нет, нет, нет!.. Надо что-то делать!.. Но что?.. Как повлиять на эту усталую и недоброжелательную массу? Как?.. И вдруг мои мозги сделали двойной кульбит и меня осенило:

– Если вы – Советская Власть, вы должны быть справедливыми!.. – закричал я, перекрывая зачитывание следующего документа. – Это же мы виноваты, мы: председатель комитета Владимир Владко, и я, его заместитель – это мы не поставили их к вам на учёт, потому что не знали. Накажите нас! Зачем же вы наказываете людей, которые и так наказаны, живя столько лет в сырой и тёмной пещере!.. Ведь вы же – Советская Власть!.. Где же ваша справедливость!?..

Мой демагогический вопль подействовал – наступила пауза.

– А чем он занимается, этот ваш Глинкин? – спросил кто-то.

– О, он делает очень важную работу! – с воодушевлением начал я. – ЦК партии принял решение о развитии массовых праздников – вот Глинкин и организовывает праздничные шествия и представления на улицах, в парках, на стадионах…

И вдруг, какая-то женщина, со случайно интеллигентным лицом, громко произнесла:

– Боже! Какой кошмар – эти праздники!

Я почувствовал, что сейчас опять всё может рухнуть, и в отчаянье заорал:

– Ну, знаете, какая квартира – такие и праздники!

И вдруг все эти уставшие люди дружно расхохотались и потеплели. Было принято решение: «В виде исключения, предоставить».

Операция «Квартира Глинкина» завершилась.

В этот вечер я впервые отведал валидола.

РАДОСТИ И ГОРЕСТИ НОВОСЕЛЬЯ

Как я уже рассказывал, мои новые хоромы состояли из двух частей: стандартная двухкомнатная квартира и её продолжение во вставке: ещё две светлых комнаты и одна тёмная, плюс холл. Продлённый балкон, сворачивал за угол и опоясывал эти обе половины. Дом строило одно монтажно-строительное управление, вставку – другое. Первое СМУ умело клеить обои, но не умело белить, второе – наоборот. Каждое из них сдавало своему начальству всю квартиру, поэтому в одних комнатах обои были наклеены на побелку, поэтому не держались, в других комнатах обои были побелены, поэтому не видны. Стены в ванной и в туалете были такого удручающего тёмно-коричневого цвета, как будто их красили подручными средствами, прямо из унитаза. Уже через пару недель половина паркетин приветствовала наш приход стоя. Словом, стало ясно, что ремонт неизбежен.

Кто-то из моих соседей порекомендовал мне бригаду маляров – это были три франтоватых субъекта, которые прощупали стены, обнюхали полы, многозначительно посмотрели друг на друга, потом с сочувствием на меня и изрекли.

– Не пойдёть!

– Пойдёть, пойдёть! – развеял я их сомнения и пошёл за деньгами. Выторговав довольно значительную сумму аванса, маляры ушли за инструментами и вернулись на следующий день после обеда. От них пахло «Шипром», шпротами и коньяком. Пока они переодевались в нейлоновые комбинезоны и прятали в целлофановые мешки, модные в те времена, кримпленовые костюмы, я их внимательно рассмотрел.

Один был жизнерадостным детиной с печатью незаконченного низшего образования на лице. Второй – печальный интеллигент с немытой шеей и бледными изящными руками. Третий подросток, раза в три младше меня. Но почему-то именно он всё время называл меня «мальцом».

– Ты, малец, в кухню, в ванную и в туалет сегодня не заходи – мы стены ломать будем.

– Зачем ломать? – испуганно спросил я.

– Шоб потом справить! – радостно объяснил мне Детина.

– Так, может, сразу справить?

– Прекратите демагогию, – посоветовал Интеллигент, и я прекратил.

Ломали маляры хорошо. Они избивали стены молотками, долбали зубилами, рвали их на части руками. Превратив кухню, ванную и туалет в груду развалин, маляры переоделись в свои модные костюмы, выжали из меня дополнительный аванс, побрызгали себя «Шипром» и ушли.

Жить в нашей обесчещенной квартире стало невозможно. Маша плакала, Майя ушла в парикмахерскую и сказала, что никогда не вернётся. Мы с Мишей часа два разгребали мусор, наполняли им вёдра и выбрасывали в мусоропровод.

Назавтра три франта явились и сообщили, что сегодня они будут бетонировать и штукатурить. Спросили, приготовил ли я цемент, песок и глину. Услышав «нет», очень огорчились и укоризненно зацокали языками.

– А вы сами не обеспечиваете себя материалами? – удивился я.

– Нам, малец, тяжести таскать нельзя: у нас голос.

– Что, что? – не понял я.

– Мы усе втроём поём. – Детина для большей ясности распахнул рот и ткнул себя пальцем в нёбо. Я с мольбой посмотрел на Интеллигента. Тот грустно вздохнул, развёл руками и сообщил мне возможные печальные последствия:

– Несмыкание связок. Изменение тембра. Потеря обертонов.

Напротив нас строился дом. Я подъехал туда, и за две бутылки водки мне в машинку погрузили мешки цемента, песка и извести. Я подвёз всё это к своему подъезду. Лифт ещё не работал, а мешки были неподъёмны. Поэтому я пересыпал и цемент, и песок в вёдра и таскал их на восьмой этаж. В парадном слышал бодрый, слаженный хор: «Не смей слабым казаться! Не смей сильных бояться! Умей в пекло бросаться!..» – это распевались мои маляры. Когда я затащил в квартиру все материалы, маляры потребовали поесть «чего-нибудь варёного». Я подогрел суп, который приготовила Майя. Пока я разливал его по тарелкам, мои мастера демонстративно к пище не притрагивались, очевидно, они брезгали есть в моём присутствии.

Подкрепившись, маляры развели что-то жидкое и нехорошее и стали пачкать этой гадостью кухонные стены. Это называлось штукатуркой. Технология была очень проста: они взмахивали шпаклями, и гадость летела в сторону, противоположную от места назначения. Благодаря такой технологии одновременно штукатурились полы, оконные стёкла, умывальник и я. Я был заштукатурен с головы до ног. Меня можно было уже грунтовать и белить. Но маляры не стали этого делать. Расплескав гадость по всей кухне, они сообщили, что уезжают на областной смотр художественной самодеятельности.

– Надолго? – в ужасе выдавил я из себя.

– На неделю. А ежели пофартит, то прямо оттудова шибанём на республиканский смотр! – поделился со мною радостной надеждой Детина.

– А… а как же моя квартира?

– Ты что, малец, не желаешь нам удачи? – упрекнул меня парнишка-подросток.

– Но прежде вы обязаны окончить ремонт!

Интеллигент с печальной укоризной положил мне на плечо бледную руку.

– А, знаете, я бы с вами в разведку не пошёл. – Потом подумал и философски добавил. – Я бы вообще в разведку не пошёл.

Маляры не вернулись ни через неделю, ни через две: очевидно, они прошли и на всесоюзный смотр. Но, честно говоря, я их и не ждал: на той же соседней стройке я, познакомился с прорабом, пообещал ему заплатить, и стройка остановилась: все рабочие с этого участка пришли ко мне, уложили заново паркет, восстановили разрушенную кухню, ванную, туалет и обложили их кафелем. Всё это было проделано за один день, с утра до вечера и я ещё раз, воочию, убедился, что такое мощь большой комсомольской стройки.

Но всё это было уже потом, после новоселья, о котором я сейчас расскажу.

В квартиру мы въехали четвёртого ноября. Приближался праздник «Великой Октябрьской революции». К революции я относился скептически, а праздники любил, поэтому позвонил в Одессу и пригласил наших друзей-художников праздновать в новой квартире. Они радостно откликнулись, и назавтра пришла телеграмма – до сих пор помню её содержание:

«Ассы примчатся воздушными трассами,

Жалкие труппы дотащит «Москвич»,

Семь человек – нас великая масса,

Мы будем шестого, готовь магарыч».

Они вошли в дом, неся на шампурах жареных кур и уток, которых зажарили в Одессе и, каким-то особым способом, сохранили их ещё горячими. Квартира была пустой: всю старую мебель мы оставили, привезли только ковры и книги. Поэтому в одной из комнат расстелили самый большой ковёр, сверху – скатерть, на скатерть выставили все продукты и пировали, как римляне, возлегая на подушках.

Назавтра было назначено официальное новоселье, ожидалось пятьдесят гостей. Куда сажать?.. На чём есть?.. Но Артурчик прервал мои стенания: «Ерунда! Не волнуйся! Езжай за продуктами – я уже всё придумал!». Когда я вернулся с покупками, в самой большой комнате стоял огромный стол, сооружённый из дверей, которые он снял с петель и уложил на подставки из книг. На таких же подставках лежали доски, вытащенные с балкона и превращённые в скамейки.

Это было самое весёлое новоселье в моей жизни: стимулировали молодость и роскошная квартира. Веселье переполняло, мы дурачились всю ночь, пели импровизированные частушки, танцевали до изнеможения. Артур добрался до Майиных вещей и каждый раз появлялся в новом платье, устраивая полустрептиз… На балконе стоял огромный торт, который не поместился в холодильнике: он был диаметром, наверное, с полметра. О торте знали, торт ждали. Когда все изрядно выпили, муж моей двоюродной сестры Гена решил прогуляться по балкону и в темноте наступил на торт. Он вышел оттуда с прилипшей к туфле половиной торта. Гости стали хохотать, а я скомандовал: «Стоп!», и все бросились к нему срезать чистые куски, а ему объявили, что он теперь не получит ни крошки – пусть облизывает свою туфлю. С тех пор Гена получил кличку – Тортодав.

Наутро мои одесситы спросили, какую комнату, в каком стиле оформлять? Я ответил, что мы хотим кабинет – модерн, холл – в народном стиле, а гостиную – под старину. Говоря о старине, я рассчитывал на свой запас «дров», как называла их Майя. Помните, я уже рассказывал, что мой тесть, Ефим Наумович, возвращаясь после войны, чтобы использовать предоставленный ему товарный вагон, загрузил его мебелью из своей редакции. Все кресла, столы, шкафы были из очень хорошего дерева, с резными досками, со львами и драконами, но всё это было старое, дряхлое и буквально рассыпалось на глазах. Когда тёща вернулась из колхоза, привезя заработанные за три года деньги, они решили наконец купить новую мебель, а эту выбросить, в буквальном смысле: они её сбросили с балкона, чтобы не тащить с восьмого этажа. Но перед этой акцией, я, с помощью топора, отбил от кресел и шкафов всех львов и драконов, и хранил их несколько лет, до переезда в эту квартиру.

Когда Артурчик и остальные увидели моё «богатство», они восторженно заохали и приказали:

– А теперь, катитесь из дому, и ты, и Майя. Возвращайтесь к вечеру!

Вернувшись, охали уже мы, убедившись, что наши заказы выполнены и заложена основа для дальнейшего оформления комнат. Например, в кабинете, где уже стояла купленная красная кушетка, ребята покрасили все плинтусы в такой же красный цвет и повесили, привезенные с собой, красные гравюры. В гостиной наше пожелание реализовали ещё больше: стеклянная дверь из гостиной в кабинет была обрамлена моими тёмно коричневыми львами и драконами, и напоминала дверь какого – то старинного замка. Это ощущение усиливала большая витиеватая дверная ручка из меди, которую моя бабушка Люба отвинтила от своей входной двери и подарила нам к новоселью. Вокруг двери, на стене, висели медные подсвечники, купленные в какой-то комиссионке, и замысловатые, чернённые, которые, как я уже писал, неиссякаемый Артур соорудил из консервных банок.

На дверное стекло требовался витраж. Я объявил конкурс на создание герба Каневских и победила Кити: щит, в виде театральной маски, который, как два копья, пересекают две авторучки, а над щитом – голова смеющегося коня (и у меня, и у Лёни, была кличка – Конь). Когда этот герб появился на стекле, обрамлённом резными львами и драконами, стало казаться что из этой стариной двери сейчас выйдет рыцарь, в шлеме и в латах.

И так, в каждой комнате, руками мастеров были сделаны наброски для дальнейшего оформления. Но тёмную комнату я им трогать не дал: там я запланировал сделать бар – это будет моя личная игрушка и создать её я должен сам!

Я нарисовал стойку бара, придумал форму табуреток, форму полок, место для фонарей и для вентилятора. Проект был одобрен всей семьёй – требовался исполнитель, и вскоре появился столяр Ваня, золотые руки, но и золотое, лужёное горло – Ваня пил водку, как пустыня пьёт дождь: никогда не насыщаясь. Прежде всего, он построил стойку. Поработав час, максимум, полтора, Ваня садился за эту стойку и требовал бутылку. Сам пить отказывался – только со мной, я ему нужен был для интеллектуальной беседы. Отказаться было нельзя – он обижался и грозил уйти навсегда. Хороший столяр был дефицитным и, чтобы его не потерять, мне приходилось каждый вечер распивать с ним по бутылке.

Когда Ваня был пьян (а пьян Ваня был всегда), он становился ещё и дамским угодником и начинал ухаживать за Майей. Я умолял её вести с ним сложную игру, не лишая надежды, потому что соседка напротив, у которой тоже был ремонт, уже строила ему глазки, переманивая к себе. Конечно, Ваня мог закончить весь бар максимум за неделю, но он растянул работу на полтора месяца, чтобы иметь дармовую бутылку водки, собеседника-интеллигента и женщину для перспективы.

Но терпели мы не зря, он сделал здорово, бар был красив и завлекателен: ярко красная изогнутая стойка, такого же цвета высокие табуреты, полки, фонари. Одна стенка – из обожженного дерева, другая – в разноцветных этикетках, на полках – десятки всевозможных бутылок, импортных и отечественных. Между бутылками – светящийся череп, старинные керосиновые лампы, медный писающий мальчик, со струёй в виде штопора…

Бар стал сердцем квартиры. Гости, сколько бы их не было, пренебрегали всеми нашими комнатами и набивались в бар, стояли впритык друг к другу, как сельди в бочке, но это им не мешало: пили, курили, опять пили, апробировали каждую импортную бутылку, не пренебрегая и отечественными. По Киеву прошёл слух, что единственный бар, работающий после двенадцати – это у Каневского. Представляете, что началось! У нас всегда бывало много гостей, но при наличии бара пропускная способность квартиры приблизилась к пропускной способности коктейль-холла.

Однажды Майя похвалила трехлетнюю Машу:

– Ты – молодец, ты сегодня хорошо кушала, как волк.

Но Маша поправила её:

– Как гости.

В то время я уже был членом Союза кинематографистов и членом Союза театральных деятелей, и мне периодически стали присылать всяких иностранных гостей, чтобы показать, как живут советские писатели. Сначала меня это забавляло, а потом надоело, и я решил отделаться от этих визитов. Случай представился очень скоро: меня настоятельно попросили принять какого-то известного французского журналиста вместе с переводчиком. Я поводил их по квартире, француз изумлялся оформлению каждой комнаты, восхищался моим гербом, а когда я ввёл его в бар, он просто пришёл в экстаз. Но я ему объяснил, что нечему удивляться, потому что у каждого советского писателя есть аналогичный бар, который ему необходим для вдохновения, что в Союз Писателей не принимают, пока у тебя нет бара, а если ты ещё не в состоянии сам сделать себе бар, то тебе его делает государство… Совершенно потрясённый этой информацией, француз лихорадочно её записывал… Назавтра мне в ужасе позвонил какой-то чиновник:

– Что вы ему наговорили?! Он же всё это опубликует!

– А вы больше не присылайте ко мне иностранных гастролёров, – ехидно улыбаясь в трубку, ответил я.

Но гостей хватало и без иностранцев. Радушная хозяйка Майя, приходя с работы, успевала приготовить много разных блюд (она готовила быстро, радостно и очень вкусно). Даже когда она голодала, пытаясь избавиться от своих болезней, ей всё равно приходилось стоять у плиты, потому что поток гостей не иссякал. Тогда она протягивала мне ложку какой-нибудь подливы и просила:

– Попробуй, достаточно ли соли?

(Во время голода ей этого делать было нельзя)

Голодала она по методе Брегга: один день в неделю, три дня в месяц, десять дней в квартал, и раз в году – голодала по месяцу. Когда я читал, что кто-то где-то объявил голодовку, не ест уже целых три дня, и об этом трубят все газеты, я призывал Майю:

– Мне обидно: ты тихо голодаешь и об этом никто не знает – преврати свою голодовку в политическую, то в защиту Манолиса Глезоса, то за свободу Анджелы Дэвис – и весь Мир будет тебе аплодировать!..

Конечно, её сила воли не могла не вызывать восхищения.

– Как ты можешь? – поражался я, когда она на двадцатый день голода бежала в магазин и возвращалась с продуктами.

– А мне легко, я как будто летаю.

Однажды я решил проверить и свою волю, проголодал двое суток, после чего заявил Майе:

– Знаешь, я мог бы голодать ещё, но дни стали очень длинными и унылыми: исчезли завтраки, обеды, ужины – мне стало скучно жить.

И я вернулся к застольям.

СТАРАЯ ГВАРДИЯ САТИРЫ И ЮМОРА

Владимир Соломонович Поляков – молодым это имя сегодня не известно, а в шестидесятые-семидесятые годы он был одним из самых популярных писателей-юмористов: на его произведениях вырос и победно стартовал Аркадий Райкин, его сценки и монологи читали на всех эстрадах Советского Союза, во многих театрах шли его пьесы и, наконец, фильм «Карнавальная ночь, по сценарию Полякова и Ласкина, стал непревзойдённым шлягером тех лет и открыл стране талант Людмилы Гурченко.

Неугомонный и творчески одержимый, Поляков в конце шестидесятых сотворил невозможное: организовал Театр миниатюр, стал его художественным руководителем и с огромным успехом гастролировал по стране. Во время гастролей в Киеве, он пригласил меня и Роберта к себе в гостиницу, чтобы посмотреть на «племя молодое, незнакомое».

Мы мило пообщались и оставили ему две сценки, которые, как нам казалось, могли войти в репертуар его театра. Через два дня он снова пригласил нас для разговора. В просторном номере сидело ещё несколько артистов театра.

– Ну, что ж, мальчики, мы все прочитали ваши миниатюры и считаем, что они интересны, – произнёс мэтр. – Я их включаю в послезавтрашний спектакль.

Мы с Робертом очень обрадовались.

– Спасибо, – поблагодарил я и поинтересовался. – А что значит, послезавтрашний спектакль?

– Этот, сегодняшний, спектакль мы закрываем в мае и готовим новый, – объяснил Поляков. – Выпускаем его в сентябре, работаем год, потом приступаем к следующему, в который и войдут ваши миниатюры.

– Это значит, только через полтора года? – огорчённо уточнил Роберт.

– Приблизительно, так, – подтвердил Поляков.

Я забрал лежащие на столике две наших сценки и встал.

– Ещё раз спасибо, Владимир Соломонович, за добрые слова, но мы не хотим столько ждать. Я надеюсь, мы найдём коллектив, который поставит их не послезавтра, а сегодня.

Поляков явно не ожидал такой реакции. Его лицо покрылось красными пятнами, он раздражённо и резко произнёс:

– Ну, знаете… В вашем возрасте, в вашем положении я был бы счастлив, если б столичный театр включил мои работы в свой репертуар!

Как сообщил потом Роберт, моё лицо покрылось такими же пятнами.

– Значит, мы, в своём возрасте, находимся в лучшем положении, чем вы были в нашем!

И мы ушли. Естественно, Поляков был возмущён до глубины души. Мне потом рассказывали, что если при нём упоминалась моя фамилия, он тут же сопровождал её не лестными эпитетами «дерзкий», «наглый», «самонадеянный мальчишка»… Я понимал, что в его лице приобрёл пожизненного недоброжелателя.

Именно в эти годы началось моё активное содружество с московскими газетами и журналами: «Литературка», «Советская культура», «Труд», «Неделя», «Крокодил», «Юность», «Собеседник»… Я много и регулярно публиковался, эти публикации сделали фамилию популярной, не эстрада, не театры, а именно, рассказы в газетах и журналах с миллионными тиражами: их читали, обсуждали, пересказывали друг другу по телефону. Существовал повышенный интерес к сатире и юмору, страницы, на которых их публиковали, просматривали в первую очередь. «Клуб «12 стульев» находился на последней полосе «Литературной газеты» и я, на каком-то их юбилее, пошутил, что им никогда не простят того, что они приучили Советский народ читать по-еврейски, справа налево.

В те же годы в подмосковном Доме творчества состоялся первый всесоюзный семинар драматургов эстрады (эти семинары потом стали регулярными).

Мы получили приглашения, Роберт поехал первым, а я, из-за каких-то семейных обстоятельств, – на два дня позже.

Когда я с чемоданом вошёл в комнату Роберта, он спросил:

– Знаешь, кто подошёл ко мне, как только я приехал?.. Поляков. Угадай, какие были его первые слова?

– Представляю!

– Нет. Такого ты представить не можешь. Он спросил: «А где Сашенька?»

– Врёшь!

– Клянусь!

Выйдя в коридор, мы сразу столкнулись с Поляковым. Он радостно улыбнулся и обнял меня:

– Вы – молодчина! Читаю ваши рассказы и радуюсь. Хочу с вами дружить.

Я был искренне растроган, тоже обнял его и виновато произнёс:

– Спасибо, Владимир Соломонович! Простите меня за…

– Стоп, стоп, стоп! – прервал он меня. – Забудем прошлое, начинаем новую жизнь.

Согласитесь, что так поступить мог только большой человек, мудрый и душевный. Таким он и был. Почти после каждой моей публикации в Киев приходила телеграмма от Полякова: «Чудесный рассказ, поздравляю, горжусь нашей дружбой», или: «Ура, здорово, так держать». Он принадлежал к тому вымирающему племени известных писателей, которые считали своим долгом помочь и поддержать начинающих.

Во время войны Соломоныч работал во фронтовых газетах и журналах, часто встречался с Брежневым, и между ними даже возникли своего рода дружеские отношения. Когда его театр ещё не встал на ноги, не было помещения для репетиций, артисты не получали зарплаты (репетировали у него в квартире, он кормил актёров и сам давал им какие-то деньги), друзья посоветовали ему обратиться к Брежневу, который уже скушал Хрущёва и стал Генеральным Секретарём ЦК. Поляков позвонил в Приёмную, представился и попросил свидания с Ильичём № 2. Ему пообещали доложить, но прошло много времени, никто не отзывался и Соломоныч забыл о своей просьбе. Спустя несколько месяцев раздался звонок, в трубке прозвучал мужской голос:

– Здравствуй, Володя, это – Леонид Ильич.

Поляков, которого часто разыгрывали, и который неоднократно разыгрывал других, недовольно произнёс «Ладно, ладно, в другой раз! Я сейчас занят!» и положил трубку.

Телефон снова зазвонил и уже другой голос, раздражённо потребовал: «Не кладите трубку! С вами говорит Генеральный Секретарь ЦК Компартии СССР!» И через секунду снова раздалось:

– Володя, здравствуй, это – Леонид Ильич. Ты хотел меня видеть – приходи.

Ошеломлённый Соломоныч уже понял, что это не розыгрыш и выдавил из себя:

– Когда?

– Сегодня в пять часов, у меня есть время.

От растерянности Поляков, неожиданно для самого себя, вдруг брякнул:

– В пять не могу, у меня репетиция.

– Жаааль, – протянул Брежнев. – Ладно, в другой раз – хлопцы тебе позвонят.

Положив трубку, Владимир Соломонович готов был биться головой об стенку. Он рвал на себе остатки волос и поносил себя последними словами: «Старый дурак! Столько ждать этой встречи и отказаться! «У меня репетиция! «– тоже мне Станиславский!»…

Через неделю встреча с Брежневым всё же состоялась. Сентиментальный Генсек специально принёс из дома пожелтевшую фотографию, где они оба были запечатлены в гимнастёрках, вспоминал фронтовую жизнь, прослезился. Потом стал жаловаться на своих соратников в ЦК партии и правительстве, мол, ни на кого нельзя положиться, за всеми нужен глаз да глаз. Потом налил себе и гостью коньяка, выпили за фронтовых друзей, Брежнев снова прослезился, обнял Соломоныча, проводил его до дверей кабинета и вдруг вспомнил:

– Погоди! Ты же ко мне за чем-то пришёл? Говори.

Поляков выложил ему свою просьбу, Брежнев вызвал референта, дал команду «Помочь!», и судьба театра была решена.

Последние пятнадцать лет жизни у Полякова было такое хобби: разведясь с первой женой, он стал периодически жениться на молоденьких, в основном, на актрисах своего театра.

Ритуал был неизменен: каждой новой жене он покупал дорогую шубу, строил новую квартиру, после чего жёны бросали его, и он снова женился, снова покупал и снова строил. Юрий Тимошенко рассказал мне, как однажды, когда они оба уже выпили изрядную долю алкоголя, он решился спросить у Полякова:

– Володя, ты же понимаешь, что двадцать-тридцать лет разницы в возрасте – это приговор: они не могут не изменять тебе!

На что Соломоныч ответил:

– Я знаю. Но лучше есть торт в коллективе, чем грызть сухарь в одиночку.

Своим Театром миниатюр Поляков руководил десять лет, потом, устав от постоянных нападок и давления «вышестоящих инстанций», вынужден был уйти. Под его руководством театр, конечно, был событием на эстраде: привлекая к режиссуре лучших мастеров, он высоко поднял уровень спектаклей; оттуда вышли известные артисты: Зиновий Высоковский («пан Зюзя»), Рудольф Рудин («пан Гималайский»), певица Эльвира Урузбаева, исполнительница популярной тогда песни «Наманганские яблочки» (одна из жён Полякова) и многие другие.

Последние годы своей жизни Поляков жил на улице Яблочкова, в новой кооперативной квартире, которую построил в связи с новой женитьбой.

Его жена Ольга, красивая, сексуальная, узывная, – представляю, как ему было трудно держать её в узде. Если в гости приходили мужчины, она вела себя довольно бесцеремонно, особенно, когда выпивала, и позволяла себе такие «пассажи», которые были ему, конечно, не приятны. Поэтому я старался бывать у них пореже, чтобы не ставить его в щекотливые ситуации. Мы ходили вместе на концерты, на просмотры новых спектаклей, вместе пришли на юбилей Виктора Ардова.

Поляков был уже болен и слаб, но голова его оставалась ясной, он писал смешно, сочно, образно. Почти каждый год у него выходила новая книга рассказов или воспоминаний. Он дарил мне их с трогательными надписями, но последнюю книгу я не успел получить – он умер, рано умер, не дожив до семидесяти.

Вместе с Поляковым и Ласкиным, руководителем первого всесоюзного семинара драматургов Эстрады был Александр Абрамович Хазин. Его имя стало широко известно после того, как он, вместе с Анной Ахматовой, Дмитрием Шостаковичем, Михаилом Зощенко, попал в разгромное постановление ЦК, инициированное тогдашним идеологом партии Андреем Ждановым. Он фигурировал там как «некто Хазин», написавший пародийную поэму «Возвращение Евгения Онегина в Петербург», «порочащую наше Советское общество». До сих пор помню строчки, которые там цитировались:

«В трамвай садится мой Евгений,

О, бедный, бедный человек!

Не знал таких передвижений

Его непросвещённый век.

Судьба Евгения хранила —

Ему лишь ногу отдавило

И только раз, толкнув в живот,

Ему сказали «Идиот!».

Онегин вышел на площадку,

Хотел дуэлью кончить спор,

Полез в карман, но кто-то спёр

Уже давно его перчатки —

За неименьем таковых,

Смолчал Онегин и притих».

Хазин был очень талантливым писателем, которого всю жизнь старалась перемолоть бетономешалка советской идеологической обработки. В одном из стихотворений он писал о себе:

«…Бросать курить мне не было резона,

Ведь я, друзья, в такое время рос,

Когда одна строка из фельетона

Была страшнее сотен папирос».

По его словам, он «утром был бит, а вечером поднят на щит», причём, на щит вечером поднимали именно за то, за что били утром. Седоволосый, с красивым, добрым лицом, он никогда никого не ругал, не поносил, если иронизировал, то только в свой адрес.

Помню, на одном из его занятий, мы все, наперебой, рассказывали ему о запретах цензуры, о тупости и перестраховке редакторов, о невозможности донести свежую мысль, и с надеждой спрашивали: «Когда? Когда станет легче?».

Хазин улыбнулся, указал на свои седые волосы и произнёс:

– Сколько я живу, столько слышу этот вопрос: «Когда будет легче?»… Друзья мои, исходя из опыта моей жизни, могу твёрдо заявить: «Лучше не будет! Будет хуже! Поэтому не тешьте себя надеждой, а учитесь работать в этих невыносимых условиях».

На заключительном банкете я произнёс тост за постановление партии и правительства, благодаря которому впервые познакомился с творчеством Александра Абрамовича.

После окончания семинара, в министерстве культуры состоялось подведение его итогов.

По чьему-то недосмотру, доклад о работе семинара делал Хазин. Этот доклад был написан, как сатирический монолог, умный, острый, обличающий душителей юмора и сатиры.

Во время его выступления, в знак протеста, из зала вышли заместитель министра культуры Кухарский и два работника отдела пропаганды ЦК. После доклада разгорелись страсти.

Толпа верноподданных лизоблюдов, как свора собак, набросилась на Хазина, обвиняя его в «очернении действительности», в «искажённом отображении Советской Сатиры, которая идёт правильным путём под руководством нашей мудрой партии» и так далее, и так далее. Такие как Поляков, яростно защищали Хазина и благодарили его за честность. Вернувшийся в зал замминистра угрожающе заявил, что «мы ещё разберёмся и сделаем выводы». По существующему ритуалу, докладчику полагалось заключительное слово.

Александр Абрамович вышел на трибуну со своей неизменной улыбкой и произнёс:

– Моё заключительное слово будет очень коротким. Я задам только один вопрос: «Миссионер, которого съели, выполнил свою миссию или нет?»

И ушёл под гром аплодисментов.

А теперь – несколько слов о Борисе Савельевиче Ласкине.

Большой, высокий, внешне очень серьёзный, он рассказывал безумно смешные истории, даже не улыбаясь, только в глазах прыгали бесенята. Кроме пьес, киносценариев и многочисленных юмористических рассказов, Ласкин был ещё и автором двух очень популярных в то время песен, ставших советской классикой: первая – «Три танкиста», вторая – «Спят курганы тёмные».

И он, и Поляков, славились и как любители розыгрышей и всевозможных озорных проделок.

Например, они много лет играли в детскую игру «Замри!». Тот, кому адресовалась эта команда, обязан был застыть, где бы он не находился. Однажды, на приёме у крупного чиновника Госкомитета кинематографии, когда Поляков, жестикулируя, рассказывал о каком-то новом проекте, Борис Савельевич шепнул ему «Замри!» и Соломоныч застыл в идиотской позе с поднятыми руками. Удивлённый чиновник испуганно спросил: «Что с ним?»

– Осложнение после гриппа, – объяснил Ласкин и, сжалившись, шёпотом разрешил Полякову. – Отомри!

Конечно, тот не оставил друга безнаказанным и, когда в разговор вступил Борис Савельевич, мстительно прошептал: «Замри!» и тот застыл в такой же дурацкой позе. А совершенно обалдевшему чиновнику Поляков объяснил:

– Он от меня заразился.

Однажды, когда мы поминали Владимира Соломоновича, Ласкин рассказал мне ещё одну его уморительную проделку.

Они встречали Новый Год, вместе с Райкиным, Мироновой и Менакером, Мировым и Новицким и ещё с несколькими своими коллегами. Договорились, что все будут в карнавальных костюмах… Кто-то пришёл, переодетый в пирата, кто-то в рыцарских доспехах, кто-то в шкуре обезьяны…

Не было только Полякова. До Нового Года оставалось уже всего пятнадцать минут, десять, пять… По телевизору объявили о выступлении вождя. И тут раздался звонок, все бросились открывать дверь. В парадном стоял Поляков, раздетый, в одних плавках, худой, посиневший от холода, а к плавкам был привязан за лапки такой же худой и синий цыплёнок, голова его болталась где-то внизу, между Поляковских колен. Соломоныч влетел в переднюю, стал подпрыгивать и махать руками, как крыльями, приговаривая:

– Я – цыплёнок! Я – цыплёнок!.

Вождя, конечно, никто уже не слушал, потому что все свалились на пол от хохота.

Когда я наблюдал за Поляковым, Ласкиным, Хазиным, когда я слушал их весёлые истории, игры, розыгрыши, я восхищался и удивлялся, как им удалось до конца жизни оставаться озорными, хулиганистыми мальчишками! А потом понял: именно это и спасло их, помогло сберечь чувство юмора, порядочность и доброту – среди тупости, ханжества и жестокости. И тогда я вывел для себя формулу: «Талант – это сохранённое детство».

ПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВЫ О ЛИКЕ

После того, как я написал Лике о своей предстоящей женитьбе, писем от неё не было дней десять (До этого – письма приходили ежедневно). Потом пришло письмо, в котором не было ни упрёков, ни сожалений – она просила лишь об одном: чтобы я разрешил ей приехать в Киев и провести со мной несколько дней до моей свадьбы.

Майя знала о существовании Лики. Я рассказал ей об этой просьбе. Она посмотрела на меня своими не по возрасту мудрыми глазами и спросила:

– Понимаю, что ты хочешь с ней встретиться?

– Да, – ответил я. – Было бы жестоко ей отказать. Тем более, я чувствую себя перед ней очень виноватым.

Только сейчас я осознаю, каким мучительным испытанием для моей будущей жены было это моё желание и как тяжело было ей тогда ответить мне так, как она ответила, спокойно и даже с улыбкой:

– Значит, пригласи её – я на это время исчезну из твоей жизни.

А тогда я, холодный эгоист, об этом даже не подумал – я был очень доволен, что не придётся скрываться и прятаться, сообщил Лике, что жду, и вскоре уже встречал её на вокзале. Она приехала с двумя чемоданами, один из которых был с моими вещами, которые я оставил в Алма-Ате, рассчитывая вернуться. Марик отдал мне ключи от квартиры его тёти, которая в это время была в доме отдыха, и я поселил туда свою гостью.

Лика провела в Киеве неделю. Я водил её в парки, на пляжи, на Днепровские склоны, в рестораны… Но её ничего не радовало – исчезла лихая мальчишеская улыбка, она была печальна и часто плакала. Перед отъездом сказала:

– Для того, чтобы жить дальше, я должна получать от тебя письма. Дай слово, что ты будешь мне отвечать, хотя бы раз в месяц, даже по полстранички!

Я пообещал, но, слова не сдержал. На этот раз, не из-за своей безответственности, наоборот: я не хотел калечить жизнь этому чистому и бесхитростному существу.

Я верил, что она меня, действительно любит, меня мучило чувство вины, которое поддерживали во мне мои алма-атинские друзья. Они писали, что она ни с кем не встречается, постоянно звонит и разговаривает только обо мне, а в мае пригласила их всех отпраздновать мой день рождения, сама всё приготовила и накрыла стол, поставив во главе его мою фотографию. Я понимал, что мне надо постараться помочь ей забыть меня. Потому, хотя письма от неё продолжали ежедневно приходить на главпочтамт, я отвечал всё с большими временными промежутками: раз в два месяца, в три, в четыре, и через год вообще перестал откликаться.

Однажды, когда я был у родителей, раздался звонок – звонила Ликина мама. Она сказала примерно следующее.

– Вы испортили жизнь моей дочери, заставили её страдать!.. Вы догадываетесь, что я вас ненавижу?.. Но я вынуждена просить вас: позвоните Лике, поговорите с ней, а если сумеете, повидайтесь – она очень тоскует, меня пугает её состояние, она может тяжело заболеть!..

Я немедленно заказал разговор с Алма-Атой. Когда назавтра в трубке раздался Ликин голос, я его не узнал – он был изменившийся и очень слабый.

– Что с тобой? – испуганно спросил я.

– Я хочу тебя видеть.

– Лика, но так нельзя! Мы же договорились.

– Ты перестал писать. Я не могу. Мне надо тебя увидеть.

Я вспомнил разговор с её матерью, её опасения.

– Хорошо. В конце месяца я буду в Сочи – прилетай.

Когда я увидел её в аэропорту – испугался: она напоминала Лесковских чахоточных барышень: какая-то нереальная, прозрачная, эфемерная.

– Ты больна?

– Нет. Просто ты не писал. Я хотела умереть.

Она произнесла это тихо, спокойно, как нечто давно решённое.

Я понял, что это серьёзно, что приручив, отвечаю, и с тех пор периодически писал ей или звонил… Я умолял её встречаться с ребятами, ходить на вечеринки, ездить на пикники – взял с неё слово, что она это будет делать.

Как-то, когда я позвонил, она, не поздоровавшись, произнесла:

– Ты имеешь право больше не звонить и не писать.

– Почему это вдруг? – удивился я.

– Я тебе изменила. Он кубинец, его зовут Фидель, он очень похож на тебя – я сама подошла к нему на улице. Он решил, что я – гулящая, и сразу пригласил к себе. Я пошла и осталась. Но он меня выгнал, потому что я всё время называла его Шуриком.

С большим трудом мне удалось её убедить, что я прощаю её и не сержусь.

Всё это продолжалось ещё лет десять.

Однажды, когда я опять был в Сочи, пришло извещение с междугородней станции, меня вызывала Алма-Ата. Конечно, это была Лика.

– Тут в длительной командировке один московский инженер. Он влюбился в меня, просит уехать с ним и выйти за него замуж. Я подумала: если буду жить в Москве, мы же сможем с тобой иногда видеться, правда?

– Да, да, да! – закричал я в трубку.

– Он о тебе знает. Я поставила условие, что должна попрощаться с тобой – он согласен. Можно, я к тебе прилечу?

Мне надо было сразу после Сочи быть в Москве: там шли репетиции моего спектакля «Билет в Токио», посвящённого предстоящей Олимпиаде, и режиссёр Илья Рахлин требовал моего присутствия.

– Очень хорошо! – узнав об этом, обрадовалась она. – Я скажу, чтоб он не ждал моего возвращения в Алма-Ату – я из Сочи вместе с тобой поеду прямо в Москву.

Она прилетела, мы провели вместе медовую неделю прощания, потом, в отдельном купе, доехали до Москвы. На вокзале меня ждала машина. Я посадил в неё Лику и повёз её к будущему мужу.

– Мне страшно, постой в подъезде, пока я не поднимусь, – попросила она, закрыла глаза, чмокнула меня в плечо и с разбегу, как с обрыва в реку, бросилась в лифт.

В подъезде стояла тишина. Лифт беззвучно поднимал её на седьмой этаж. И в этой тишине я вдруг физически ощутил, что она от меня уходит, уходит, уходит… Что я отпустил, оттолкнул, своими руками передал другому что-то уникальное, сказочное, неповторимое… Ещё несколько секунд тишины – это она звонила. Потом дверь открылась, раздались голоса: «Лика!.. Лика приехала!», дверь хлопнула и снова наступила тишина. А я остался один в этом чужом подъезде, поникший, растерянный и обворованный – обворованный самим собой.

Как часто потом, в похожих ситуациях, когда приходилось расставаться с любящими или искренне увлечёнными женщинами, резать по живому, принося боль и страдание, я думал: «Ну, почему? Почему я не родился в те времена, когда можно было иметь свой гарем?.. Не надо такого большого, как у царя Соломона: я бы не потянул на две тысячи наложниц, ни физически, ни материально!.. Мне бы маленький, кооперативный, на десять персон, не больше!.. Чтобы все они всегда были рядом, любили меня, дружили между собой, и чтобы никогда не было этих мучительных расставаний!»..

Лика ещё в течение нескольких месяцев присылала мне письма на главпочтамт, я не отвечал, и письма стали приходить всё реже и реже. Последнее было самое краткое: «Где ты?.. Откликнись?». Я не ответил, и письма прекратились.

Пролетел год, и вдруг – снова письмо: «У меня родился сын. Я хотела назвать его Шуриком, но муж не разрешил. Мы развелись, разменяли квартиру, я живу с сыном – у нас комната в коммуналке. Если будешь в Москве, позвони – очень хочу тебя видеть!». Ниже номер телефона и адрес. Но я не позвонил и не приехал – было бы слишком жестоко начинать всё сначала!

История Ликиной любви могла бы стать основой для целой повести или даже романа, но в мою жизнь она вошла, как глава. И чтобы завершить эту главу, я расскажу её окончание.

Прошло ещё сколько-то лет. Когда я в очередной раз приехал в Москву, Лёня рассказал мне, что три дня назад ему в театр звонила какая-то моя знакомая, интересовалась, когда я буду в Москве и как можно меня повидать. Лёня деликатно не стал расспрашивать кто это, но чтобы не повредить моей личной жизни, дал ей свой номер телефона. Конечно, это была Лика. Она позвонила и настояла на встрече – отказать было невозможно, я приехал к ней.

И вдруг увидел другую Лику. Есть женщины, про которых говорят: молодая девушка… молодая девушка… молодая девушка… старушка на пенсии… Это про неё: ей уже было далеко за сорок, появились морщинки, изменилось выражение лица, погасли глаза… Вместо шаловливого мальчишки – усталая, пожилая женщина. Но она этого не замечала: щебетала, накрывая стол, вспоминала нашу жизнь в Алма-Ате, радовалась, шутила, как тот, прежний Гаврош, но она, увы, уже им не была и никакого желания во мне не вызывала. Я с ужасом думал о том, что должен остаться ночевать: как вести себя, чтобы она не почувствовала моего состояния, не ощутила перемены отношения к ней?.. Это была мучительная для меня ночь.

Утром, уходя, я пообещал, что мы ещё увидимся, но уже твёрдо знал, что это наша последняя встреча. Нельзя возвращаться в прошлое, нельзя – это приводит к тяжёлым разочарованиям.

А ведь всё время тянет и тянет!..

ДРУЗЬЯ МОИ, УЖАСЕН ВАШ СОЮЗ

Однажды, в Киеве состоялись литературные встречи, в которых от Союза писателей России участвовал Ласкин, а от украинского Союза – два киевских писателя, авторы юмористического журнала «Перец». После первого концерта я привёз московского гостя к нам домой, поужинать. В перерыве между тостами Борис Савельевич спросил:

– Саша, а почему вы не участвуете в этих выступлениях?

– Потому что я – не член Союза Писателей, – ответил я.

– Это ваша самая неудачная шутка, – не поверил Ласкин, но я убедил его, что это правда.

Он был возмущён и своё возмущение высказал кому-то из секретарей Союза. Тот, честно глядя ему в глаза, объяснил, что всё это потому, что Каневский сам не подаёт заявление.

Перед отъездом, Борис Савельевич написал мне рекомендацию и велел не тянуть с подачей заявления в Союз Писателей, потому что его, моё заявление, там ждут. Я ответил, что доверчивость и оптимизм – два качества, за которые я его люблю, но подавать всё равно буду.

В то время я уже был членом двух Союзов: кинематографистов и театральных деятелей и был председателем киевского комитета драматургов. Я пользовался всеми льготами, которые давали членства в этих организациях: прикрепление к закрытой поликлинике, дома творчества и санатории, заграничные поездки, творческие выступления… Казалось бы, всё, достаточно. Но что-то толкало меня дальше.

По этому поводу, вспоминаю повесть Хулио Картасара о том, как группа счастливчиков, выиграла по лотерейному билету круиз на роскошном судне. Им были созданы изумительные условия, им предоставлялись любые блага, все их желания выполнялись. Единственное, что было запрещено – это подниматься по одному из трапов на одну из палуб. Но именно этот запрет на протяжении всего путешествия возбуждал их любопытство и желание, во что бы то ни стало, туда проникнуть, кому-то это даже стоили жизни. И когда, наконец, удаётся подняться на эту палубу, они убеждаются, что там нет ничего необычного, такая же палуба, как остальные – именно запрет сделал её такой призывной…

Но вернёмся к моему поступлению в Союз Писателей.

К заявлению надо было приложить три рекомендации – у меня их было шесть: помимо рекомендации Бориса Савельевича, ещё от Евгения Габриловича, Михаила Рощина, Григория Горина, Леонида Ленча и Аркадия Арканова. Чтобы быть принятым, по уставу, полагалось иметь не менее одной изданной книги или одной поставленной или опубликованной пьесы.

К тому времени уже было издано десять сборников моих рассказов, шесть пьес ставились на сценах различных театров и были опубликованы, около десяти фильмов, телевизионных, мультипликационных и хроникально-игровых были отсняты по моим сценариям. На эстрадах страны исполнялись около двухсот моих монологов, миниатюр и целых спектаклей, таких как Киевский мюзик-холл или обозрения Тарапуньки и Штепселя. Как уже писал выше, я регулярно публиковался во всех самых популярных газетах и журналах.

И ещё: я был одним из первых советских писателей, получивших премию «Алеко» на Международном конкурсе юмористических рассказов, в котором участвовали писатели из семидесяти стран Мира.

В один из дней я принёс в Союз все свои книги и пьесы, вместе с заявлением и рекомендациями. Молоденький секретарь выдал мне анкету, в которую требовалось вписать названия своих произведений. Минут через десять я попросил у него ещё один бланк.

– Зачем вам второй?

– На одном не помещается.

Получив оба бланка и просмотрев их, секретарь удивлённо спросил:

– Почему вы до сих пор не поступили в Союз?

– Вот когда мне откажут, вы поймёте почему, – ответил я.

Мне отказали. Не объясняли, не оправдывались – причина: не прошёл тайного голосования в приёмной комиссии. Когда я пришёл забирать свои книги и пьесы, тот же секретарь отводил глаза в сторону: ему было стыдно.

Забегая вперёд, сообщу, что, переехав в Москву, снова подал заявление в Союз Писателей. К тому времени у меня прибавились новые книги, новые пьесы, я получил ещё одну международную награду на Московском Кинофестивале.

Но всё это не помешало приёмной комиссии меня опять завалить, снова тем же тайным голосованием. И тогда, развеяв иллюзии, что, мол, в Москве всё по-другому, я твёрдо решил: «Хватит! Больше в эти игры не играю!», и пришёл в Союз, чтобы снова забрать свои книги и пьесы. Там встретил Гришу Горина и Самуила Алёшина, который был председателем секции драматургов. Узнав о моём решении, они потребовали:

– Ты не имеешь права отступать. У нас из десяти драматургов девять не прошли, все – евреи. Тебя не приняли с таким литературным багажом, которого хватило бы на троих поступающих. Это – явный антисемитизм. Твой случай – кричащий, он поможет нам выиграть бой.

Через неделю в «Московском литераторе» (газете Союза писателей) появилась огромная статья, рассказавшая обо всём этом произволе, она вызвала шум, её обсудили на секретариате – и брешь была пробита: я прошёл и московскую и российскую приёмные комиссии – оставалась последняя инстанция: секретариат.

Всё это длилось довольно долго, уже Перестройка сотрясала страну, уже начался разгул общества «Память» – за это время в нашей семье созрело решение уехать в Израиль. Я оформлял документы на отъезд, когда раздался звонок из канцелярии Союза, и одна из сотрудниц радостно сообщила: «Ваше дело рассмотрено, вас утвердили. Можете прийти за удостоверением».

– Я там хорошо выгляжу на фотографии? – спросил я.

– Очень! – ответила она, ещё не подозревая, к чему я веду.

– Тогда оставьте себе это удостоверение с моей красивой фотографией на память обо мне.

– Вы что, не хотите его забрать? – Она была искренне поражена.

– Не хочу, – ответил я. – Перехотелось.

Это была не поза, не обида, не красивый жест – просто я вдруг чётко и ясно понял, на какую суету сует потратил столько сил, нервов и энергии.

МОЙ ЛИЧНЫЙ АЙБОЛИТ

Вдетстве я панически боялся врачей. Когда видел белый халат, перебегал на другую сторону улицы. Если какой-нибудь отчаянной медсестре удавалось сделать мне укол, она после этого сутки билась в истерике. Даже анализ мочи у меня брали под наркозом. Если бы тогда мне сказали, что у меня в семье будут сразу два врача (сын и невестка) и что моим ближайшим другом станет тоже врач, я бы долго и зловредно хохотал. Но в жизни много неожиданностей, и одна из них – моя многолетняя дружба с Игорем Барахом и его женой Линочкой Яраловой, кстати, тоже медиком!

Отец Игоря, учитель, директор сельской школы, был репрессирован. Вернулся слепым инвалидом. Мать, переживая эту трагедию, тяжело заболела и была прикована к кровати. Содержать больных стариков пришлось Игорю. Ещё учась в мединституте, он по ночам работал санитаром на «Скорой помощи», потом фельдшером, потом врачом, сперва в общей бригаде, затем в реанимационной противошоковой – в общей сложности пятнадцать лет. «Скорая помощь» – прекрасная школа для врача, она закалила его на всю жизнь и очень многому научила. Когда Майя лежала в реанимации, у неё было очень низкое давление и медсёстры не могли попасть в вену – её руки были синими и опухшими от «холостых» уколов. И тогда Игорь решил это делать сам: каждый день, перед работой и после, он ехал через весь город и с первого раза, безболезненно, попадал в вену на глазах у восхищённых медсестёр.

Есть врачи по призванию, врачи «от Бога» – это он: терпелив, сердечен, безотказен. Известный медик, кандидат наук, научный руководитель отдела анестезиологии и реанимации крупнейшего в стране института ортопедии и травматологии – стоило кому-то позвонить, что ему плохо, Игорь бросал все дела и мчался лечить, утешать, перебинтовывать. Однажды мы сидели за праздничным столом, был день его рождения. Не успели произнести первый тост, в кабинете раздался звонок, его попросили к телефону. Набросив пальто, он заглянул в гостиную:

– Ешьте, пейте – я на десять минут, там приступ астмы.

Вернулся через час.

– У кого ты был? – спросил я.

– Не знаю… позвонили от Петра Петровича.

– Игорь! – Я пристально посмотрел ему в глаза. – Ответь, только честно: ты знаешь, кто такой Пётр Петрович.

Он на секунду напрягся, пытаясь вспомнить. Потом махнул рукой:

– Какая разница – больному ведь было плохо.

Где бы он ни жил, в Киеве, в Москве, в Израиле, на следующий же день после вселения, к нему выстраивается очередь из соседей, которые были уверены, что его квартира – это филиал больницы или, как минимум, медпункт.

В институте делались сложнейшие операции: выравнивали горбы, чуть ли не пришивали ноги. Операции длились по пять шесть часов – всё это время Игорь давал наркоз, отвечал за состояние больного. При том низком уровне технического оснащения, после каждой операции Игорь, придя домой, валился на тахту в полумёртвом состоянии. Поэтому все анестезиологи участвовали в операциях только три раза в неделю. Все, кроме Игоря: он – ежедневно.

– Ты же укорачиваешь себе жизнь, – говорил я ему.

– Я не могу отказать тяжело больному, когда он просит, чтобы наркоз давал именно я.

Он излучал сочувствие и доброту, поэтому больные цеплялись за него, как за залог своего выздоровления.

Естественно, после каждой удачной операции, благодарные родичи приносили хирургу или деньги, или ценные подарки, не говоря уже о бутылках шампанского и коньяка. Иногда пытались всучить что-нибудь и Игорю, но он с возмущением отказывался, несмотря на то, что двух зарплат кандидатов медицинских наук едва хватало на жизнь – приходилось подрабатывать дополнительными дежурствами.

– Когда в доме, наконец, появится хороший коньяк? – возмущался я. – Пора уже брать взятки!

– Шурочка, прекрати даже так шутить! – взывала Лина, профессорская дочка, получившая дистиллированное воспитание.

Однажды, перед Новым годом, оперирующий хирург подарил Игорю бутылку роскошного армянского коньяка, одну из тех, которые он получал после каждой операции. Игорь позвонил мне и похвастался, что и у него есть, хоть косвенная, но взятка – я его поздравил с потерей невинности. И буквально через день, ему вручили уже прямую взятку, но об этом случае я расскажу подробней.

Тридцатого декабря, Лина, решив побаловать мужа и дочку, купила на базаре за безумные деньги огромную индейку и ночью зажарила её целиком в духовке. Индейка должна была стать главным украшением новогоднего стола. Рано утром она умчалась на работу, а Игорь ещё спал – у него был выходной.

Часов в восемь утра раздался звонок, который разбудил Игоря. Он открыл дверь и увидел мужичка в кожухе и кирзовых сапогах, в которые были заправлены брюки.

– Вы – дохтур Барух? – спросил он.

– Я, – ответил Игорь, сообразив, что речь идёт именно о нём.

– Спасыби вам, дохтур, за дочку нашу Ксаночку! – мужичок поднял мешок, стоящий рядом с ним и попытался внести его в квартиру.

– Что это?.. Зачем? – спросил ещё до конца не проснувшийся Игорь.

– Жинка послала. – Он вынул из мешка огромную сулею самогона. – Там ще картошка, капуста, морква…

– Нет, нет! Не надо! Заберите это!..

Мешконосец стал опускаться на колени.

– Я чотыри часа ихав на электричци… Визьмить, дохтур! Ну, не вид мэнэ – вид жинки!..

Эта сцена длилась довольно долго, мешок переходил из рук в руки. Мужичок чуть не плакал:

– Я всю ничь ихав!..

Игорь, который уже окончательно проснулся, вдруг переспросил:

– Всю ночь?.. Так вы же устали? И не завтракали?..

– Та ничого, ничого…

– Нет, нет, заходите!..

Он завёл своего нежданного гостя во внутрь, тот втащил следом за собой свой мешок.

– Идите, умойтесь в ванной, можете принять душ… А я пока что-нибудь приготовлю. – Он открыл холодильник и увидел жареную индейку. – Сейчас позавтракаем.

Когда умытый гость вышел из ванной, на столе уже лежала нарезанная половина индейки.

– Пид таку закусь! – мужичок оживился, достал из мешка и откупорил сулею с каким-то мутным пойлом – это был самогон из свёклы, неочищенный. Что это такое знают только те, кто его пробовали или хотя бы просто нюхали – мерзейший запах убивал всё живое в радиусе десяти метров. Конечно, Игорь не стал этого пить, а гость без выпивки – есть отказывался.

Гостеприимный хозяин вынужден был открыть подаренный коньяк, который оказался активным стимулятором аппетита, поэтому пришлось поставить на стол вторую половину индейки. А «сухая индейка горло дерёть», как заявил гость – пришлось допить остатки вина и Рижского бальзама…

Словом, когда Лина пришла с работы, она не нашла ни индейки, ни коньяка, зато в гостиной на тахте храпели два опухших субъекта, в одном из которых она с трудом узнала своего мужа… А в передней лежала нетронутая «взятка»: мешок с картошкой, свёклой, морковкой и сулея омерзительного самогона. После этого случая я приклеил Игорю прозвище: взяточник!

Моя молодость прошла под мелодию популярной песни «Кохана». Мы ещё не были знакомы, но я знал, что это стихи Игоря Бараха, врача «Скорой помощи». Потом у него было ещё много песен, рассказов, пьес.

– Когда ты успеваешь? – спросил я однажды. – Ведь с утра до вечера – в институте?

– А ночи зачем?

В доме у него всегда было полно людей: кого-то он устраивал в больницу, кто-то приходил за советом, кто-то ночевал. Всех немедленно усаживали за стол, досыта кормили и поили. А жена Лина, которой была посвящена «Кохана», тоже врач, тоже кандидат наук, приветливо всех встречала, усаживала, вносила из кухни всё новые и новые блюда, которые она удивительно вкусно готовила и всегда повторяла одну и ту же фразу: «Боже мой! Не хватит!».

Лина безумно чистоплотна, она просто погрязла в чистоте: моет, чистит, драит. Кипятит всё подряд, кроме Игоря. В доме – стерильная чистота. Когда дочь была маленькой, ей искали няню. Главное условие – чтобы была чистой и аккуратной. Нашли старушку, которая просто блестела и благоухала, но требовала, чтобы по субботам её отпускали. Потом выяснилось, что эта чистая, благоухающая старушка по субботам ходила обмывать покойников, у неё было такое хобби. Представляете состояние Игоря и, особенно, Лины, когда они узнали, что к их ребёнку приходили после… обмывания?

Но я их утешил:

– Ребята, это не самое страшное – страшнее было б, если бы она брала работу на дом.

У них есть дочь Леночка. Единственная. Родилась она кудрявой и смуглой. Настолько смуглой, что, когда Лина возила её в коляске, встречные женщины упрекали:

– Мало тебе наших мужиков – с негром связалась!

Леночка выросла и превратилась в темноволосую красавицу, поехала в Москву, поступила в театральное училище при МХАТе, служила в «Современнике», а потом…

Но «потом» – это уже отдельный рассказ. Потом. А эту главу я хочу завершить благодарностью Господу за то, что он одарил меня дружбой с этими уникальными людьми…

И СНОВА ИНСТИТУТ

Ялюбил ездить и много ездил. Дома не задерживался. Моя жизнь в семье состояла из проводов и встреч. Я приезжал, и начинались непрекращаемые вечеринки, походы в рестораны и возвращение после них домой, в мой бар, чтобы допить недопитое. Днём – валялся на своей любимой красной кушетке, обдумывая новый рассказ или пьесу, великий и недоступный.

Миша боялся даже заглянуть в кабинет, а когда маленькая Маша пыталась стащить меня с кушетки, я выставлял её суровым окриком «Ты же видишь: папа работает».

(Когда в моё отсутствие кто-то пытался сесть на эту кушетку, Маша немедленно сгоняла его: «Это же папина работа!»)

– Ты приезжаешь, – как-то сказала Майя, – чтобы напомнить, что ты – брюнет. Ты приезжаешь, и начинаются праздники. Ты уезжаешь, и после тебя – пустые дни и пустые бутылки. – И в то же время, когда она видела, что мне уже не сидится дома, сама говорила: – Не мучайся, поезжай, куда тебе нужно.

И я снова уезжал, на неделю, на две, на три.

Так продолжалось много лет.

Во время калейдоскопа такой моей жизни я многого не замечал: как старились папа и мама, как росли и взрослели дети, как креп и развивался Майин талант психолога, как буквально на глазах она превращалась в крупную, неординарную личность.

...

Только сейчас понимаю, как мало внимания уделял семье! Даже в те редкие месяцы, когда не был в отъезде, я много часов проводил с друзьями, с коллегами, а часто, с совершенно чужими, неинтересными людьми, ходил на дурацкие совещания, сидел на скучных худсоветах, и всё это – вместо того, чтобы просто побыть дома с самыми близкими и самыми дорогими человеками! Однажды я услышал, как известный кинорежиссёр Полански на вопрос «Что вам доставляет самую большую радость?», ответил: «Люблю наблюдать, как растут мои дети». Я же лишил себя этой радости. Наоборот: дети меня всегда отвлекали. У меня тогда был другой приоритет ценностей: работа, успех, заработки, развлечения… И опять хлещу себя, как хлыстом, всё тем же безответным вопросом: «Ну, почему? Почему всё это понимаешь только потом?!»

Иногда дети меня приятно удивляли. К примеру, Маша. Она с малолетства очень любила собак, носила им во двор еду. Поэтому к нашему подъезду всегда сбегались бездомные животные. Соседи были недовольны и ругали её за это.

Однажды после очередной кормёжки она пришла очень грустная.

– Что? – спросил я. – Тебя опять ругали?

И вдруг, эта маленькая девочка, произнесла:

– Знаешь, папа, чем больше я узнаю наших соседей, тем больше я люблю собак.

Я был потрясён: в пятилетнем возрасте самой прийти к этому классическому афоризму!.. Достали ребёнка! Но от любви к животным не отучили: с шестого класса она увлеклась лошадьми, ездила на ипподром, занималась выездкой, имела спортивные разряды. Если я не был в поездке, я заезжал за ней вечером и не верил своим глазам: Маша, которую трудно было заставить помыть за собой тарелку, стояла по колено в навозе и самозабвенно чистила конюшню.

Миша тоже удивлял меня с детства – у него была феноменальная память: он помнил имена и фамилии всех футболистов, годы, месяцы и числа прошедших соревнований, помнил номера машин, в которых ему приходилось ездить, число лошадиных сил каждого двигателя и все остальные его параметры… У него можно было узнать, каково население любой страны Мира, её площадь и, если он хоть раз о них читал или слышал, то и фамилии всех её правителей. В его голове хранилось и по сей день хранится такое количество разнообразной информации, что я не прибегаю к помощи компьютера, а просто звоню ему, задаю вопрос и получаю исчерпывающий ответ.

Обладая такой памятью, Миша хорошо учился в школе, дополнительно занимался английским, довольно быстро им овладел, настолько, что сам переводил сонеты Шекспира обратно: с русского на язык оригинала.

Он, вообще, с раннего детства тянулся к литературе, писал и по сей день пишет очень хорошие стихи.

Приведу фрагмент из моего предисловия к его, недавно вышедшей, книжке стихов:

«…Я и Роберт у нас дома работали над пьесой. Миша, тогда ему было лет семь, всё время крутился рядом, слушая, как мы спорим, придумываем, ругаемся.

– Чего ты здесь торчишь, время теряешь? – обратился к нему Роберт. – Пойди и тоже что-нибудь напиши.

Миша послушно ушёл в другую комнату минут через десять принёс нам исписанный листок. Мы прочитали: «Майор Иванов получил задание пробраться в тыл отступающих немцев, чтобы остановить их и пересчитать».

Мы оба упали со стульев от хохота и поняли, что растёт конкурент. Но моя жена Майя увидела в нём его главное призвание: ей удалось переубедить его и повернуть в медицину…»

Я не хотел, чтобы Миша шёл моим тяжелейшим, непредсказуемым путём, поэтому поддержал Майю и годам к пятнадцати выбор его окончательно определился: он решил поступать в медицинский институт. Окончив школу, Миша подал туда документы. Поступал он на педиатрический факультет, куда шли, в основном, только девушки, поэтому у парня было преимущество плюс его отличный аттестат – всё это, несмотря на процветающий антисемитизм, давало нам уверенность в том, что он поступит. Но мы были наивны: на последнем экзамене его срезали. Принимающий доцент, гонял его вдоль и поперёк и, удивлённый его знаниями, не удержавшись, похвалил: «Молодец! Отлично отвечаешь!» и поставил четвёрку. Миша, понимая, что эта оценка решает его судьбу, при всей своей робости, отважился спросить:

– Вы же сказали «отлично» – почему «четыре»?

– «Четыре» – это тоже отлично, – ответил доцент-демагог.

Эта четвёрка лишила Мишу проходного бала, и в институт его не приняли. Я засуетился, стал искать «нужных» людей. Мне посоветовали познакомиться с проректором института, доцентом Кульчицким Константином Ивановичем, который там единственный интеллигентный и приятный человек в руководстве. Я позвонил ему, представился и попросил уделить мне время для интервью. Назавтра пришёл, вынул все свои удостоверения, газет, журналов, «Фитиля», минут двадцать спрашивал о какой-то ерунде, а потом, как бы вспомнив, произнёс:

– Да! Чуть не забыл! У меня же есть и личный разговор.

– Я всё время жду именно этого разговора, – спокойно отреагировал он. Я рассмеялся:

– Меня предупредили, что вы очень умный человек. Ладно, буду откровенен.

И я всё рассказал ему и попросил помощи. Он объяснил, что в этом году ничего сделать невозможно, потому что все протоколы уже подписаны и утверждены. Начинать надо с будущего года, заранее, до экзаменов.

– Существует три списка, – объяснил он. – Первый, в котором надо ставить пятёрки, второй – где нельзя ставить пятёрки, и третий – в котором можно ставить пятёрки. В первый список ваш сын никогда не попадёт, во-первых, потому что еврей, а во-вторых, – там только дети министров, дети партийных деятелей и немного ребят из деревень и заводов, которые необходимы для процента. Постарайтесь, воткнуть его хотя бы в третий, честный список – там ставят столько, сколько заслужил. Если не удастся, то будь он даже Менделеев – завалят на его же Таблице Элементов.

Я не выдержал его циничной откровенности:

– Константин Иванович, вы видели все мои удостоверения и так спокойно всё это рассказываете. Не боитесь?

– Не боюсь, Александр Семёнович, ни капельки! Потому что те, кто выдали вам эти удостоверения, не разрешат опубликовать то, что я вам рассказал.

С ним нельзя было не согласиться. Я поблагодарил его за откровенность, он пообещал меня и дальше консультировать, мы дружески расстались, и я стал готовиться к «новому сезону».

Не очень разговорчивый, внешне не проявляющий эмоций, Миша очень тяжело переживал свою неудачу: в восемнадцать лет у него открылась язва желудка, стали выпадать волосы, он ещё больше замкнулся в себе. Я ругал себя за то, что забыл свой собственный горький опыт, не предвидел, что это может повториться, и не помог сыну, не предохранил его от первой жизненной оплеухи. Поэтому дал себе слово, что сделаю всё возможное, чтобы спасти его от второй неудачи. Такое же слово я дал Майе.

«Тогда я верю, что всё будет в порядке» – поддержала она меня своей непроходящей уверенностью в моём «всемогуществе».

Конечно, я мог выйти на высокие чины и в министерстве здравоохранения, и в Совете министров, и в ЦК – через их детей, своих одноклассников (я уже писал выше, что на Печерске, где прошли моё детство и юность, в основном, жили «слуги народа»). Но так не хотелось унижаться перед этими сытыми, самодовольными вельможами! Правда, ради Миши я бы пошёл на это, но прежде решил посоветоваться с друзьями.

Первый, кому я всё рассказал, был Юра Тимошенко.

Он пришёл в ярость, стучал по столу, кричал «Суки! Сволочи!» и порывался тут же бежать и скандалить. Я с трудом удержал его, объяснил, ссылаясь на Кульчицкого, что сейчас уже бесполезно, и мы договорились, что, перед следующей подачей документов, Тимошенко пойдёт на приём к ректору Мединститута.

Год пролетел быстро. Миша готовился к следующим экзаменам, а по ночам ездил на «Скорой помощи» санитаром, чтобы «наработать» стаж. Тимошенко несколько раз спрашивал: «Уже пора или нет?». Я звонил Кульчицкому и переадресовывал ему этот вопрос. И однажды он сказал: «Пора!».

Ректором мединститута был Семён Семёнович Лаврик. От имени Тимошенко я позвонил ему и попросил о встрече. Радостно удивлённый, он тут же назначил свидание.

Я поехал вместе с Юрой, но, естественно, было решено, что в кабинет войдёт он один.

Весть о том, что приедет прославленный Тарапуннка, очевидно, распространилась по всему институту: там уже поджидала толпа студентов и преподавателей, которые окружили его и требовали автографы. Пробиваясь сквозь них, Юрий Трофимович добрался до приёмной, где в дверях своего кабинета его встретил сам могущественный Семён Семёнович. Их разговор хорошо был слышен и мне, и секретарше ректора, потому что Тимошенко сразу начал с повышенных тонов.

– Я пришёл поговорить о сыне моего друга, Мише Каневском, который в прошлом году не смог попасть к вам в институт, потому что у вас принимают по специальным спискам!..

– Юрий Трофимович, что вы такое говорите… – пытался возражать Лаврик, но Юра не дал ему продолжить:

– Не надо меня переубеждать, я очень хорошо информирован! Существуют три списка! (И он пересказал суть каждого). Так вот, я не прошу, чтобы вы включили Михаила Каневсксго в первый список «отличников» – впишите его фамилию в третий, чтобы ставили такие оценки, которые он заслужит, и через год вы будете им гордиться и поставите мне бутылку коньяка за этого студента!

После небольшой паузы ректор вымученно рассмеялся и произнёс:

– Что ж… Не стану вас переубеждать, но обещаю, что вашему парню никто мешать не будет, сдаст на отлично – примем… А вы у нас после этого выступите? – Не преминул он воспользоваться ситуацией. – Вместе со Штепселем?

Мишу на этот раз, и вправду, никто не «резал», он набрал проходной балл и поступил.

Предсказание Трофимыча свершилось: через год Миша был одним из лучших студентов курса.

Операция «Мединститут» завершилась.

КИНОСЕРИАЛ МОЕЙ ЖИЗНИ. СЕРИЯ ПЕРВАЯ

Асейчас вернусь немножко назад. Перед поездкой в Москву, Юрий Тимошенко и Ефим Березин «обкатывали» в концертных залах Киева эстрадный спектакль «Везли эстраду на Декаду», в котором Константин Яницкий исполнял наш монолог «Они не придут!». Однажды мне позвонил Юра и взволнованно сообщил:

– Яков Сегель смотрел наш спектакль, он в восторге от монолога Яницкого, хочет видеть авторов. Он сейчас в Киеве снимает фильм, живёт в «Украине». Срочно позвоните ему и приходите!

В те годы фамилии Сегель и Кулиджанов были чуть ли не самыми популярными на советском кинорынке, после их нашумевшей картины «Дом, в котором я живу». Потом они сделали ещё по фильму, но уже каждый самостоятельно: Сегель – «Первый день мира», а Кулиджанов – «Когда деревья были большими» (Здесь впервые клоун Юрий Никулин, неожиданно для всех, блестяще сыграл драматическую роль) – обе эти картины были с успехом приняты и зрителями, и критикой.

Фильм «Прощайте, голуби!», над которым сейчас работал Сегель, ещё до выхода на экраны привлекал внимание, о нём писали, фрагменты из него показывали по телевидению.

Представляете, каким событием для нас, начинающих и желторотых, было приглашение самого Сегеля!

Роберт в этот день был вне Киева, и на встречу со знаменитым кинорежиссёром явился я один. Когда я вошёл в номер, обстановка там была накалена: Сегель и его оператор разговаривали в повышенных тонах, на грани крика. Оператор – тогда никому не известный выпускник киевского театрального института Юрий Ильенко, ныне народный артист Украины, отснявший много интересных фильмов, один из которых – шедевр киноискусства «Тени забытых предков».

(Сегель славился тем, что умел увидеть ещё нераскрытые таланты. К примеру, в этой же картине дебютировал и Савелий Крамаров).

Мой приход прервал их спор, Ильенко выкрикнул «Я этого делать не буду!» и вышел, хлопнув дверью. Сегель повернулся ко мне и развёл руками.

– Вот так он меня мучает.

– Но вы ведь, как режиссёр, можете приказать.

И тут он произнёс фразу, после которой я его сразу полюбил:

– Что вы, Саша, ведь он на пятнадцать лет меня младше, значит, на пятнадцать лет меня умней – я должен к нему прислушиваться.

Так мог сказать только большой, мощный человек, который понимал биологическую силу молодости и не боялся признать, что кто-то знает больше его.

С кино он был связан ещё с детства: кудрявым, белокурым мальчуганом отснялся в фильме «Дети капитана Гранта» (Помните песенку, ставшую потом «шлягером»: «А ну-ка, песню нам пропой, весёлый ветер»? Так это он!). Теперь этот мальчуган превратился в высокого, широкоплечего мужчину с раскачанными мускулами – только волосы по-прежнему кудрявились. Ему было уже лет под сорок. Сразу после школы он пошёл воевать. Во ВГИК поступил после войны. Потом, когда мы уже подружились, я однажды спросил его:

– Кем ты был на войне?

– Десантник. Бандит с ножом. Не люблю вспоминать.

В ту первую встречу он сказал, что наш монолог – это готовая заявка для кино.

Велел отправить его в Москву, на Студию имени Горького, своему редактору Наталии Михайловне Торчинской, что мы назавтра же сделали. Наталии Михайловне монолог тоже очень понравился, и она сообщила, что передаст его директору студии Григорию Ивановичу Бритикову, когда он вернётся из командировки. Но у нас возникла другая идея: поскольку и Тимошенко, и Березин, и Яницкий, и я с ними через неделю выезжаем в Москву (Роберт оставался доделывать какую-то срочную работу), мы решили пригласить директора студии на концерт, чтоб он познакомился с монологом в исполнении Яницкого и увидел реакцию зрительного зала. Решено – сделано: приехав в столицу, я созвонился с Григорием Ивановичем и сообщил, где его будет ждать пропуск. Потом спросил: «А как мы встретимся?». Он назвал номер своей машины, место, где её поставит, и сказал, что в ней и будет меня ждать.

Сегель уже рассказал мне, что Бритиков – тоже бывший фронтовик, очень хороший и человек и директор, известный и уважаемый в Советском кинематографе. Конечно, я шёл на эту встречу достаточно напряжённым. Я отыскал его машину, заглянул в неё и увидел за рулём крупного, средних лет человека. Лицо его просилось на экран: выразительное, мужественное, со шрамом. Первая его фраза после нашего рукопожатия была:

– Я думал, вы намного старше.

Я ответил:

– Уверен, что если пару лет поработаю в кино, перестану вас удивлять.

Он рассмеялся, и моё напряжение прошло.

– А теперь расскажите о себе, поподробней, – потребовал он, – кто вы, чем занимаетесь, как дошли до жизни такой?..

Он отвёз меня в гостиницу. По дороге я ответил на все его вопросы.

– Жду завтра в своём кабинете, – прощаясь, объявил он.

С непростительной наивностью я вдруг спросил:

– Вы думаете, из этого получится сценарии?

Он снова рассмеялся:

– Я не думаю – я подписываю договор!

На следующее утро приехал Роберт, мы вместе отправились на студию, познакомились с нашим будущим редактором Наталией Михайловной Торчинской, с остальными редакторами, зашли к Бритикову, подписали договор и (Самое неожиданное!) сразу получили аванс.

Над сценарием мы работали запойно, весело, радостно, написали его за три месяца и повезли в Москву сдавать положенных три копии. Все они были очень скромно оформлены, в простых скоросшивателях, названия написаны авторучкой. Оставили их в сценарном отделе и вернулись в гостиницу. Мы понимали, что нам предстоит не менее недели прожить в нервном ожидании, пока все прочтут и обсудят. Но часа через два позвонила Наталия Михайловна:

– Александр Семёнович! Роберт Борисович! Вы написали прекрасный сценарий, мы все уже прочли, нам очень нравится! Приезжайте, мы все хотим вас поскорей обнять и поздравить!

Тогда мы были радостно ошеломлены, а потом, неоднократно общаясь с редакторами этой студии, поняли, что это их обычное отношение к авторам, удивительно чуткое, родительское… Все они были глубоко интеллигентны, образованы, истинные профессионалки, которые могли дать верный совет, помочь и поддержать. Да простят они меня – я уже не помню всех имён и фамилий. В памяти осталась внешне строгая Вера Семёновна, красивая, статная Сара Михайловна и, конечно же, наша дорогая Наталия Михайловна, добрейшая, обаятельная, умница из семьи потомственных московских интеллигентов.

После этого звонка мы пулей вылетели на улицу, поймали такси и примчались на студию. Войдя в сценарный отдел, увидели, что наш сценарий, разобранный по страницам, читают и передают друг другу редакторы из других объединений – гости, с которыми хозяева поспешили поделиться радостью. Нас обнимали, поздравляли, снова обнимали – всё это было неподдельно искренне, от души, до комка в горле. Потом сообщили, что нас ждёт Бритиков.

Ещё одно наше удивление:

– Он уже тоже прочитал?!

– А как же! Мы ему сразу передали.

Робко постучавшись, мы вошли в директорский кабинет. Григорий Иванович встретил нас фразой:

– Чего вы ходите на цыпочках по этой студии? Вы имеете право ходить и топать – вы написали классный сценарий! Поздравляю, ребята, поздравляю! Завтра получите следующую порцию денег.

Через пару дней Наталия Михайловна процитировала нам слова художественного руководителя студии Сергея Герасимова после прочтения нашего сценария: «Сценарный отдел отвечает за этих авторов – они должны продолжать писать для нас!»

Словом, это был медовый квартал наших отношений с Кинематографом. Мы ходили счастливые, довольные и гордые, как индюки. Только через много лет, я понял, что на каждую удачу в искусстве обязательно отвешивается и норма неприятностей, обычно они идут параллельно. Поэтому, когда в дальнейшем приходил длительный успех, я всегда нервничал: почему запаздывают неприятности, это плохо, они ведь накапливаются. И только, когда вокруг начинали свистеть пули и взрываться скандалы, я успокаивался: значит, всё идёт, как положено. Но всё это стало понятно потом. А пока мы наслаждались удачей и не ждали неприятностей, которые уже были на подходе.

Спустя несколько дней в Москву вернулся Яков Сегель. Он тоже очень хорошо принял сценарий, особенно, его порадовали диалоги. Перед началом нашей работы, он предупреждал, что диалоги в кино должны быть очень сжатыми и ёмкими, ни в коем случае не иллюстрировать или дублировать действие, что это особое умение, не все сценаристы им обладают, поэтому часто приглашают в соавторы мастеров этого жанра.

– Вам кто-то помогал? – спросил он.

– Эстрада, – ответили мы.

(Я уже писал, что десять лет работы в «малой» драматургии, в ограниченном промежутке времени, под сиюминутным прицелом зрительской реакции, вынуждали и приучали к предельной краткости, «репризности», афористичности.)

Итак, сценарий был всеми принят, и можно было приступать к съёмкам. Но возникло препятствие: Сегель должен был завершить работу над фильмом «Течёт Волга», но не успел отснять ещё много «летней натуры», а лето уже кончилось. Поэтому он был привязан к своей картине ещё на год. Бритиков пригласил нас и объяснил, что оплаченный сценарий не может так долго лежать в столе: или он должен передать его кому-то из своих режиссёров, или перепродать другой студии – наше право решить это. На студии Горького два режиссёра готовы были взять сценарий в работу, но, нам казалось, что Сегелю это будет неприятно, и Бритиков с нами согласился. Только попросил: «Перед тем, как кому-то отдавать, посоветуйтесь со мной. Не хочу, чтобы ваш сценарий попал в плохие руки». Заинтересованность проявили «Мосфильм» и Свердловская студия, но мы отправили сценарий на «Белорусьфильм» – туда пришли молодые, талантливые режиссёры, и студия выпустила несколько очень интересных фильмов.

Буквально через неделю мы получили ответ за подписью главного редактора студии Аркадия Кулешова о том, что сценарий им нравится и они приглашают нас для переговоров. Мы приехали, познакомились с режиссёром Борисом Рыцаревым, который показал уже сделанную им режиссёрскую разработку. Позвонили Бритикову: «Отдавать или не отдавать?» Он ответил: «Рыцарева знаю, они с Михаилом Каликом снимали на нашей студии свой дипломный фильм «Атаман Кодр».

Режиссёр интересный – благословляю!». Мы подписали договор и сценарий был запущен в производство.

В это время монолог «Они не придут», который послужил заявкой на сценарий, был опубликован во многих сборниках и победно шествовал по эстрадам: его читали в разных городах страны и исполнители получали на всесоюзных и республиканских конкурсах призы и дипломы.

Прослушав этот монолог в обозрении «Везли эстраду на декаду», министр культуры СССР Екатерина Фурцева предложила Яницкому переехать в Москву, и помогла ему это сделать. Но самое радостное известие пришло к нам после того, как мы сдали сценарий на студии Горького и вернулись в Киев. Там в это время гастролировал Большой Драматический театр.

Володя Татосов, который служил в этом театре, показал монолог Георгию Александровичу Товстоногову, ему он понравился, и Товстоногов выразил желание познакомиться с авторами.

Я не преувеличу, если скажу, что в шестидесятые-семидесятые годы не было в Советском искусстве более крупной фигуры, чем Товстоногов, который пользовался огромным уважением и авторитетом не только в своей стране, но и во всём Мире. Поэтому Роберт сразу сказал:

– Я не пойду, у меня будет мандраж, я всё испорчу – иди сам.

Я позвонил по телефону, который мне продиктовал Татосов, и Товтоногов назначил мне встречу в гостинице. Он вёл себя очень просто, по-домашнему, был простужен, пил чай, предложил и мне. Сказал, что наш монолог может быть основой для пьесы.

Я показал ему сценарий. Он попросил оставить его и прийти завтра. Когда я назавтра пришёл, он встретил меня со сценарием в руках:

– Это почти готовая пьеса. Беру! Будем ставить.

– Георгий Александрович, но мы подписали договор со студией Горького, этот сценарий будет снимать Яков Сегель.

Он помолчал, подумал, потом произнёс, как бы рассуждая вслух:

– Сценарий беспроигрышный… Сегель – талантливый мальчик… – снова подумал. – Вы мне убьёте спектакль. Жаль. Очень жаль!.. – Отложил сценарий в сторону. – Ладно! Давайте что-то другое.

Я растерялся:

– Но у нас больше ничего для вас нет.

– Не верю. Судя по этому сценарию, вы хорошо мыслите – у вас должны быть интересные идеи, замыслы.

Я помялся, помялся и решился:

– У меня есть одна идея, о которой я ещё не рассказывал своему соавтору.

– А мне расскажите.

И я рассказал ему один замысел, в котором была заложена драматургия, острая публицистичность и неожиданные сюжетные повороты (я потом сделал по этому замыслу монопьесу).

Георгий Александрович слушал с нескрываемым интересом.

– Любопытно. Очень любопытно, мне нравится. Напишите короткую заявку, и я подпишу с вами договор.

Конечно, я был счастлив, но с завтрашнего дня начинался Майин отпуск, мы планировали ехать отдыхать, у нас уже были билеты на Сочинский поезд.

– Не страшно, – сказал Товстоногов, – через пять дней наш театр тоже идёт в отпуск, возвращаемся через месяц. Жду заявку, присылайте, а ещё лучше – привезите.

Когда я вернулся из Сочи, нас срочно вызвали в Москву решать судьбу сценария, потом мы получили приглашение из Белоруссии, потом пришлось, по просьбе режиссёра, что-то доделывать и переделывать, пошла реальная подготовка к съёмкам, подбор артистов, выбор натуры. На это ушёл один месяц, второй, третий… Заявку я так и не написал, но не очень из-за этого переживал – началось головокружение от успеха: вот-вот мы выйдем на экран, придёт всемирный успех, слава, государственные премии!.. Так я потерял Великий шанс работать с грандиозным Мастером. Спустя годы, мы с ним ещё несколько раз встречались, мило беседовали, но та ситуация, когда он торопил «Давайте, давайте, я поставлю!», больше не повторилась. До сих пор не могу себе этого простить! Впрочем, это не последняя глупость в моей жизни.

А на студии «Белорусьфильм» начался подбор исполнителей.

На главную роль был приглашён Глеб Стриженов, великолепный артист, очень естественный, органичный, просто рождённый для кино. Он не играл – он жил на экране и, как говорил наш режиссёр Рыцарев, не делал дубли, а сразу предлагал разные варианты. Был вызван ещё один, ранее не известный мне артист Слава Баландин (по-моему, из театра Советской армии), очень яркий, сочный, комедийный – это была его первая роль в кино и, кажется, единственная.

Одним из основных персонажей сценария был профессор Бродов, гениальный нейрохирург, творящий чудеса в медицине. Когда мы начали думать об исполнителе этой роли, вспомнили о Константине Яницком. Он всю жизнь мечтал отсняться в кино, беспрерывно звонил мне и Роберту и просил дать ему хотя бы маленький эпизод в нашем фильме. Нам с Робертом показалось, что образ Бродова очень «ложится» на Костю, но поскольку тот был артистом эстрады и в кино никогда не снимался, Рыцарев не хотел рисковать.

После долгих убеждений мы уговорили пригласить Яницкого на пробу. Тот немедленно прилетел, радостный, взволнованный и впервые неуверенный в себе – мы, как могли, его подбадривали.

Для пробы режиссёр выбрал ключевой эпизод, в котором отражалась философия будущего фильма: завтра Бродову предстоит оперировать лётчика, у которого во время войны в мозгу застрял осколок и лишил его памяти о прошлом: о доме, о семье, о друзьях – он, даже собственного имени не помнит и уже более двадцати лет живёт под фамилией Непомнящий. Операция очень рискованная, почти нет шансов на благополучный исход, поэтому никто из хирургов за неё не брался. И только Бродов решился. Но в эту ночь перед операцией и его мучают сомнения, плюс собственные проблемы, связанные с жизнью и смертью. Поэтому он приходит в больницу, склоняется над койкой своего пациента, тот открывает глаза, видит профессора, улыбается.

Приведу короткий диалог из сценария:

«Бродов: Слушай, а может, не стоит рисковать? Жил ты без операции – ну, и живи дальше!

Непомнящий: Нет, если ты Бродов, сделай чудо. Я жить хочу.

Бродов (решая свою собственную проблему) : Для чего? Для чего жить?

Непомнящий: Чтобы помнить.

Бродов: А помнить тебе зачем?

Непомнящий: Чтобы летать.

Бродов (решив что-то своё) Будем летать, солдат. Будем!»…

Эпизод у Яницкого не получался. Рыцарев, разозлившись, остановил съёмку, подошёл ко мне и сердито произнёс:

– У него пустые глаза, пустые! Я не знаю, как их наполнить мыслью! Это ваша кандидатура – вот и возись с ним сам! – И ушёл из павильона. Подбежал растерянный Яницкий:

– Меня прогонят, да? Прогонят?

– Успокойся и давай попробуем ещё раз… Включи, пожалуйста, камеру, – попросил я оператора. – Костя, стань на своё место. Сейчас повторим.. – Я понимал, что надо заставить артиста вспомнить что-то очень важное в его жизни, чтобы глаза ожили. И меня осенило. – Костя, представь, что перед тобой попа Даны (Дана, эстрадный администратор, его очередная любовница, обладала таким необъятным задом, который не позволял ей входить в дверь нормально – только боком) . Ну, представил? – По тому, как у него ожили глаза, я понял, что на верном пути. – Она движется на тебя, всё ближе и ближе. Думай, что ты сейчас с ней будешь делать. Думай, Костя, думай!..

Глаза Яницкого уже не просто ожили – они зажглись, они мыслили, они творили. Вечером, на редсовете, эпизод приняли «на ура» и Костю на роль утвердили.

– У артиста очень наполненный взгляд, – похвалил его директор студии.

Я не удержался и ляпнул:

– Он готовился! Он весь день Энгельса читал!

Вся съёмочная группа зажала ладонями рты, чтобы не расхохотаться. Кстати, роль свою Костя сыграл очень убедительно.

Рыцарев хорошо знал моего брата Лёню, который завершал учёбу в училище имени Щукина, и предложил дать ему эпизодическую роль заведующего сельским магазином. Естественно, я поддержал эту идею. Лёня примчался, как на крыльях, но, узнав, что ему предлагают, расстроился.

– Боря, – обратился он к режиссёру, – где ты видел в Белорусской деревне заведующего сельпо с моим лицом?!

Это было убедительно, режиссёр задумался, посмотрел в сценарий, потом на меня, потом на Леню – и придумал:

– Даю биографию: твой завмаг-еврей остался в этой деревне после войны!

На одну небольшую, но яркую роль мы пригласили из Киева Народного артиста СССР Дмитрия Милютенко. Во время наших взаимоотношений, на его примере, я понял, что такое настоящий, большой Артист. Мы ему послали сценарий и приглашение, в ответ получили телеграмму:

«БЛАГОДАРЮ ЗА ЧЕСТЬ УЧАСТВОВАТЬ В ФИЛЬМЕ ПО ВАШЕМУ ТАЛАНТЛИВОМУ СЦЕНАРИЮ».

Он имел дело с молодыми, неизвестными киносценаристами, с молодым, безымянным режиссёром – и всё-таки: «Благодарю за честь»!..

Когда приехал на съёмки, оказался простым, некапризным, не предъявлял никаких претензий и, главное, был самым пунктуальным в группе: никогда не опаздывал на съёмки, наоборот, приходил намного раньше других, придирчиво гримировался, перечитывал свою роль, сосредотачивался…

Когда потом началось наше многолетнее творческое содружество с Тимошенко и Березиным, я ещё раз увидел такую же внутреннюю дисциплину, такое же скрупулёзное отношение к декорациям, костюмам, гриму… И тогда я понял, что чем больше артист, тем он требовательней к себе, что величие артиста требует от него и величия поведения.

Завершение съёмок нашего фильма совпало с очередной компанией, затеянной Хрущёвым: борьба с влиянием Запада. Началась она со скандала на выставке художников в Манеже, потом перекинулась на литературу и кино. Главный удар пришёлся по очень тонкому, изящному, правдивому фильму режиссёра Марлена Хуциева «Застава Ильича». И была «спущена» команда: в каждой республике, на каждой студии найти что-нибудь подобное и побить его.

Поскольку наш фильм имел необычный сюжет (как нас потом обвиняли: «сюрреалистический»), его и признали годным для битья и надругались над ним уж как только могли, вплоть до того, что «отрезали» тот финальный поворот сюжета, который так привлёк Сегеля, Товстоногова, студию и ради которого и снималась картина.

Мы сражались до последних сил, дошли до Госкино СССР, до отдела культуры ЦК, выкрали коробки с плёнкой и показывали их в редакциях газет… Но «компания» была в разгаре, план по битью ещё не был выполнен, поэтому нам ничего не помогло. Фильм в кастрированном виде привезли сдавать в Москву… Помню, я подошёл к Сытину, главному редактору Госкино, маленькому человеку с ленинской бородкой, умными, иезуитскими глазами, и сказал:

– Если вы примите картину в таком обрезанном виде, снимите наши фамилии с титров, нам будет стыдно.

Он ласково взял меня за плечи, отвёл в сторону и сказал:

– Уважаемый Александр Семёнович! Даже если бы скандальный Солженицын снял свою фамилию с титров, об этом завтра написали бы, максимум, пять-шесть западных газет, сообщила бы радиостанция «Свобода» и послезавтра об этом бы позабыли. Если снимите с титров свои фамилии вы, авторы первого фильма, ещё не известные в Кинематографе, об этом вообще никто не напишет. Но гонорар, авторские отчисления, вы не получите. Буду откровенен: мне тоже жалко тех потерь, которые произошли, но изменить уже ничего нельзя, понимаете: не-ль-зя. А вам, как дебютантам в кино, необходимо, чтобы фильм вышел на экраны, в любом виде, ясно? Так что не мешайте нам помочь вам!

Он был очень убедителен. Я подумал-подумал и сказал:

– Ладно. За позор хоть платите!

– Вот и молодец, вот и умница! Пишите следующий сценарий.

Через пару месяцев фильм вышел на экраны, но буквально через неделю, по распоряжению Политического Управления армии, его сняли «за пацифизм». Навсегда.

Было горько и больно. У меня тогда, впервые в жизни, подскочило давление. Но самое обидное, что фильм-то был любопытный и многим нравился. Приведу цитаты из интервью Глеба Стриженова, которое он дал через много лет, незадолго до своей смерти:

«ЖУРНАЛИСТ: Вы снимались в десятках фильмов – какой из них доставил вам самую большую радость?

СТРИЖЕНОВ: «Сорок минут до рассвета».

ЖУРНАЛИСТ: А какой – самое большое огорчение?

СТРИЖЕНОВ: «Сорок минут до рассвета»

ПРОДОЛЖЕНИЕ КИНОСЕРИАЛА. ВТОРАЯ СЕРИЯ

Пока в Белоруссии шли съёмки, я, вдохновляемый Бритиковым, написал заявку на новый киносценарий.

(С Робертом мы уже расстались. Настал момент, когда и я, и он почувствовали, что нам с каждым днём всё труднее работать вместе. Это было объяснимо: за десять лет нашего содружества мы выросли из общей коляски. Нет, мы не разочаровались друг в друге, не стали врагами – просто наступило время самостоятельных полётов. Роберт продолжал писать программы для эстрады, сценарии мультфильмов, а я внедрялся в кинодраматургию.)

Заявка была на одной странице, но на редсовете её приняли единогласно, и со мной был подписан новый договор.

Это было время, когда неутомимые партия и правительство затеяли новую «компанию»: борьба с тунеядцами, бездельниками, дармоедами… Всюду: газеты, радио и телевидение, кино, театры и концертные организации требовали произведения на эту тему. Писать что-то прямолинейное, назидательное – я никогда этого не делал, мои мозги устроены так, что всегда ищут какое-нибудь парадоксальное решение, а оно не приходило. Но я знал, что коль скоро себя зарядил этой задачей, то что-то выстрелит. И она пришла, интересная идея, идея эксцентрической кинокомедии. Как и сюжет монолога для Яницкого, пришла под утро, а это, говорят, значит, посланная с неба. Расскажу её вкратце:

На необитаемом острове поселяются семь тунеядцев, семь отщепенцев общества, семь «нечистых» – трое женщин и четверо мужчин. Им дают продовольствие, семена, лопаты, молотки, гвозди, охотничье ружьё, даже козлёнка и оставляют на острове. Начинается их самостоятельная жизнь. Каждый старается, как и прежде, существовать за счёт других. Но поскольку все они одного поля ягодки, никто трудиться не хочет – уничтожают продукты, семена, инструменты, но палец о палец не ударяют. И происходит то, что не может не произойти: история человечества начинает катиться назад, сменяются эпохи: капитализм, феодализм, рабовладельческий период, доисторический и, в финале, они превращаются в семерых обезьян. Но они не только сами деградируют, с ними вместе деградирует и окружающая природа: остров зарастает лианами, а козлёнок превращается в мамонта.

Снимать фильм по будущему сценарию должен был Яков Сегель, которому очень понравилась и заявка и уже написанные первые эпизоды («Давно хотел сделать такую хулиганскую комедию!»).

– Только прекрати писать свои ремарки, – потребовал он, – например: «Интеллигент» напоминал опустившегося беспризорника». Ты же мне навязываешь своё виденье!

– А ты пренебрегай, не обращай внимания.

– Так мне же нравится!

Было решено: пока я напишу, он завершит съёмки своей очередной картины, и начнёт работать над моими «Робинзонами». Я засел за сценарий, работал над ним в промежутках между поездками в Минск, и где-то через три-четыре месяца привёз его на студию Горького, где он был очень тепло принят и включен в план будущего года. Но произошло непредвиденное: когда Сегель и директор его картины на одном из Московских бульваров выбирали место для съёмок, их сбила военная машина. Директора сразу увезли в морг, а Сегеля, в котором ещё теплилась какая-то жизнь, погрузили в легковую машину и актриса Лиля Алешникова, его жена, включила сирену и помчалась на безумной скорости в институт Склифосовского. За ней погнались гаишники, догнали уже у института и, узнав в чём дело, помогли внести бесчувственного Сегеля в приёмный покой.

Никто не надеялся, что он выживет: у него было сильное сотрясение мозга, трещина в черепе, внутреннее кровотечение, ушиб сердца, переломаны рёбра, руки, ноги, повреждены внутренние органы… Он не приходил в сознание. Врачи сказали, что возможен один шанс из ста на его выживание, если достать очень дефицитную «мочевину» (я запомнил это название), причём, в течение суток, не позднее. Естественно, в аптеках это лекарство никогда и не появлялось. Пробовали добыть его в закрытой правительственной больнице, но и там без результата: всё, что у них было, ушло на безуспешные попытки спасти Тольятти, генерального секретаря Компартии Италии, который за неделю до этого попал на Кавказе в автокатастрофу. Студия обзвонила все свои киногруппы, которые находились за рубежом, и те обещали купить это лекарство и выслать его утренними самолётами. Но утром уже было бы поздно.

Спасло чудо: часов в двенадцать ночи в приёмный покой пришёл пожилой мужчина и передал небольшой пакетик, на котором было написано: «для Якова Сегеля» – там были три ампулы спасительного лекарства. Больше он не появлялся. Кто такой – не известно. Сегель потом долго пытался его разыскать, но тщетно. Он говорил: «Я мечтал стать перед ним на колени и поцеловать его руку, но мне осталось только молить Бога о его благополучии».

Через какое-то время меня пригласил к себе Григорий Иванович Бритиков и сказал:

– Александр Семёнович! Подходит время запуска «Робинзонов» в производство. Я очень люблю Яшу Сегеля, но не могу ждать до его полного выздоровления. Тем более, врачи этого не гарантируют. Сценарий куплен, я обязан запустить его в производство. У нас есть несколько режиссёров, которым он нравится, и они готовы его реализовать. Я собираюсь передать его кому-то из них, естественно, с вашего согласия.

Я ответил ему:

– Григорий Иванович, я не мог бы предать живого Сегеля, а полумёртвого – тем более. Он очень любил этот сценарий, мы вместе разрабатывали образы, эпизоды, трюки. Я готов ждать его сколько угодно.

– Но студия не может.

– Тогда я заберу сценарий и верну полученные деньги.

Бритиков вышел из-за стола, подошёл и пожал мне руку.

– Я ждал от вас этого решения!.. Пишите заявление, что в виду творческих затруднений, не можете завершить работу над сценарием и просите прервать наши взаимоотношения. Аванс остаётся у вас, а следующую сумму, которая уже выписана, мы вам не выплатим – и вы забираете «Робинзонов».

Почти месяц Сегель пролежал неподвижно, потом стал понемножку двигать руками, ногами, поворачиваться. Будучи в очередной раз в Москве, я пришёл к нему повидаться. К спинкам его кровати были привязаны резиновые эспандеры, с помощью которых он разрабатывал руки, ноги и, тайком от врачей, уже даже сам садился.

После первых дежурных фраз («Ну? Как себя чувствуешь?»… «Как грудной ребёнок: лёжа кушаю, лёжа писаю») , он сказал:

– Саша, я слышал, что ты хранишь мне верность. Это меня очень тронуло, я даже прослезился, но знай: я тебя освобождаю от любых обязательств передо мной. Поверь, это искренне! Пойми, врачи говорят, что я ещё много месяцев буду приходить в себя. Каким стану после этого – никто не ведает, может, и не смогу больше работать режиссёром. Например, они предупредили, что у меня будет двоиться в глазах, и что я должен буду к этому привыкнуть. Ладно, постараюсь. Но представляешь, какой это ужас: вокруг столько мудаков, а я их буду видеть в два раза больше!.

Я рассмеялся:

– Теперь я верю, что ты выздоравливаешь, и мы сможем вместе работать над «Робинзонами»!

– Не строй иллюзии: даже если я когда-нибудь приду в себя и смогу работать, я должен буду завершить свой фильм… Словом, даже при самом благоприятно варианте я смогу вернуться к твоему сценарию минимум через два года. Поэтому ещё раз повторяю: ты можешь и должен предлагать сценарий другим режиссёрам.

Сегель говорил искренне и убедил меня – «Робинзоны» продолжили свой путь уже без него. Но прежде, чем завершить их историю, хочу ещё немного рассказать о Сегеле, прощаясь с ним в моём повествовании.

Он был очень нетрадиционен во всём: в творчестве, в манере поведения, в оформлении комнат. Когда я поступал в Союз кинематографистов, он дал мне рекомендацию, которая начиналась с фразы «Считаю за честь рекомендовать Александра Каневского в наши ряды». Получив новую квартиру, будучи рукастым умельцем, сам её перестроил и оборудовал по-своему. Например, одну стенку сделал в виде плоского аквариума, в котором плавали подсвеченные золотистые рыбки. Когда я пришёл посмотреть квартиру, первое, что он спросил: «Ты не хочешь пописать?». Я отказался. Этот же вопрос он задал мне после обеда, а потом и перед моим уходом. Мне не хотелось, но он так настаивал, что я вынужден был зайти в туалет. Там, на дне унитаза, краской было написано: Мдивани – это была фамилия супер-партийного драматурга. Он и его коллега Сафронов заполонили все сцены страны своими верноподданными пьесами и топтали всё новое и оригинальное.

– Я хотел там отобразить его фото, но из-за неровной поверхности дна, не получилось, поэтому пришлось ограничиться фамилией. Пожалуйста, пописай – я угощаю.

В его кабинете я увидел гантели, эспандеры и ещё разные спортивные атрибуты: он постоянно тренировался, не менее, чем по часу в день.

– Ты хочешь побить рекорд Юрия Власова? – подразнивал его я.

– Когда у тебя будет жена на двадцать лет тебя младше, тогда поймёшь, – ответил он, имея в виду актрису Лилю Алешникову, героиню всех его фильмов и его жизни. (По Москве ходила фраза, сказанная Лилей на суде. Машина, сбившая Яшу и его директора, принадлежала какому-то танковому подразделению, и суд постановил, чтоб оно выплачивало Сегелю его зарплату, пока он будет нетрудоспособным. Понятно, что зарплата выдающегося кинорежиссёра была раза в четыре выше средней. Услышав сумму, командир подразделения в панике воскликнул: «Где мы возьмём столько денег?». И Лиля громко, на весь зал, произнесла: «Продайте танк!»)

Сегель очень любил цирк, дружил с цирковыми артистами, ходил на все представления. Когда чуть-чуть пришёл в себя, настоял, чтоб его дотащили до машины и привезли в цирк. Артисты, узнав, где он сидит, совершая парад-алле, останавливались и приветствовали его, а он улыбался и плакал.(Я этот эпизод впоследствии использовал в своей повести).

Этот большой, раскачанный, сильный человек, обожжённый войной, был очень добрым и сентиментальным. Однажды он попросил меня:

– Придумай мне какую-нибудь цирковую буффонаду – я хочу быть клоуном.

– Каким именно? – улыбаясь, спросил я. – Белым или рыжим?

Он очень серьёзно ответил:

– Конечно, рыжим – его же бьют, ему больно.

Каждого девятого мая я получал от него поздравления, и в Киеве, и в Москве, и в Израиле – это был его главный праздник. Потом прислал для моего «Балагана» очень хороший рассказ. Я его напечатал, хотел отправить ему журнал с публикацией, но из-за каждодневной текучки всё откладывал и откладывал. А когда, наконец, собрался это сделать, узнал, что отправлять уже некому.

...

Прости, Яша, что я лишил тебя этой маленькой, но всё же радости. Прости!

КАК МЕНЯ ДЕЛАЛИ ТРАВМОТУРГОМ

Получив на студии свой сценарий, я решил его больше в кино не предлагать, а переделать в пьесу – в Киеве сценарий прочли мои друзья, театральные режиссёры, и в один голос, заявили, что это может быть здорово поставлено в театре. А театр меня всегда привлекал, очень хотелось видеть свои придумки на сцене, я верил, что смогу создать что-то интересное, тем более, что первые наши опыты для детей были успешны. Поэтому я засел за работу, многое переписал, много придумал нового.

Пьеса получилась очень смешная (Скромно сообщил автор!). Нет, поверьте, это по общему признанию. Все читки во всех театрах шли под дружный хохот. Весёлая реакция возникала уже при перечислении действующих лиц, например: «Спекулянтка – пышная, дородная особа, у которой формы преобладают над содержанием. Божий странник – здоровенный хитроглазый плут с расстегнутым желудком. Девица – обнажённая до предела и ниже. Всё время в горизонтальном положении, даже когда стоит»… и так далее в таком же духе. Я назвал пьесу «Семь робинзонов», повёз в Москву и оставил в нескольких театрах.

Первым откликнулся театр Гоголя – мне позвонили и назначили встречу. Приняли меня главный режиссёр театра Борис Голубовский и директор – Лев Лосев, оба – люди с обострённым чувством юмора (Голубовский поставил множество комедийных спектаклей, а Лосев, бывший актёр, был соавтором Александра Ширвиндта по театральным капустникам) . Они сообщили мне, что пьеса им понравилась, они её завтра днём будут читать на художественном совете и, если позвоню завтра вечером, я узнаю решение худсовета. Оба говорили сдержанно, без особых эмоций, чтобы я не очень зазнавался. Мы попрощались, я вышел из кабинета, но через секунду вернулся и спросил:

– Подскажите, как лучше доехать до театра Оперетты?

– А зачем вам оперетта? – подозрительно спросил Голубовский.

– Они меня ждут. Они тоже прочитали пьесу и пригласили для разговора.

Переглянувшись с Голубовским, отбросив сдержанность, Лосев шутливо-демонстративно запер дверь на ключ и объявил:

– Вы отсюда не выйдете, пока мы не подпишем договор!

Через полчаса, сидя в метро, я перечитывал упоительные строчки: «…автор отдаёт… театр приобретает… обязуется поставить… выплачивает автору…»

В Театре оперетты пьеса тоже понравилась. Главный режиссёр театра Георгий Ансимов сразу повёз меня в министерство культуры СССР, куда он уже раннее передал пьесу. Передо мной положили бланк и предложили заполнить договор на покупку моих «Робинзонов». Я не верил собственным глазам: это был первый госзаказ в моей жизни! Зачем же я, дурак, так поспешил в театре Гоголя!? А что, если это скрыть? Нет, всё равно всплывёт, надо сознаваться.

– Константин Константинович, – обратился я к главному редактору музыкального отдела министерства, – я не могу принять ваше предложение: я час назад подписал договор на эту пьесу с театром Гоголя.

Константин Константинович Саква, толстый, солидный, строгий, вдруг улыбнулся и сказал:

– Александр Семёнович! Когда министерство культуры СССР даёт деньги, надо их брать и говорить спасибо!

– Спасибо, – растерянно выдавил я.

– Молодец, усвоил! – Саква снова улыбнулся и пояснил. – Мы платим вам за удачный эксперимент в комедии. Но придётся её переработать для музыкального театра и стихи написать.

Приехав в гостиницу, я положил перед собой оба договора, снова их перечитал и так заважничал, что сам с собой два дня не здоровался. Но это было ещё не всё – дождь приятных неожиданностей продолжался.

Через пару дней Ансимов сообщил, что музыку для спектакля согласился писать живой классик Дмитрий Кабалевский, который считает эту комедию не только смешной, но и философской.

Я ещё неделю побыл в Москве, посидели с Ансимовым над пьесой, оговорили, что где переделать, и я уехал в Киев дорабатывать и писать стихи. Ансимов во всех интервью, в газетах и по телевидению, пел мне дифирамбы, говорил, что я тот драматург, который поможет ему осовременить театр Оперетты, обращался ко мне прямо с экрана: «Александр Семёнович! Мы вас любим!», после чего все мои друзья и родственники до часу ночи звонили по телефону и восторженно кричали в трубку:

– Ты слышал?!

(А представьте, сколько микроинфарктов случилось у моих недоброжелателей!)

Мне часто приходилось выезжать в Москву по вызову театра, встречаться с художником Эдуардом Змойро, с балетмейстером Борисом Сичкиным, (прославленный Буба Касторский), дважды мы с Ансимовым были у Кабалевского, оговаривали музыкальные номера.

Каждый мой приезд меня встречал либо директор театра, либо сам Ансимов, в большой новой «Волге» меня везли в одну из лучших гостиниц, «Пекин» или «Будапешт», где уже ждал шикарный номер. Когда я входил в театр, билетёрши отвешивали поясные поклоны, а главный администратор целовал меня в гланды. В министерстве каждый раз сообщали, сколько ещё театров по всей стране включили в план мою пьесу.

– Александр Семёнович, – говорил Саква, – у нас такого ажиотажа давно не было – готовьте чемодан для денег.

В это время в театре Гоголя уже приняли эскизы декораций и прошло распределение ролей, а в министерстве культуры, на волне успеха, со мной подписали договор на новую пьесу.

Радостные события, идущие чередой, должны были бы меня насторожить после того, как я вывел закон: «Каждой порции удачи сопутствует порция неприятностей». Но, опьянённый успехом, я о нём забыл. И неприятности не заставили себя долго ждать.

Приближалась очередная круглая годовщина Советской власти. Тогдашний министр культуры Екатерина Фурцева собрала совещание, на котором руководители всех Московских театров докладывали, какие спектакли они готовят к «Великому Юбилею». Присутствовало целое созвездие завотделов культуры: ЦК, горкома, всех райкомов и Моссовета. К несчастью, Ансимов в это время был за границей, возвращался только на следующий день, и о репертуаре театра оперетты докладывал главный дирижёр. А я, перед этим, по недомыслию, совершил великую глупость: чтобы в двух театрах не было одинаковых названий, переименовал вариант для оперетты – теперь вместо «Семь робинзонов» пьеса называлась «Вперёд назад!». Услышав это, Фурцева хмыкнула:

– Хорошенькое название к Юбилею Советской власти Кабалевский, который сидел рядом с ней в президиуме, попытался выправить ситуацию:

– Екатерина Алексеевна, это очень интересная пьеса, очень актуальная: о тунеядцах на необитаемом острове – они не хотят работать, поэтому скатываются по эпохам к доисторическому периоду и превращаются в обезьян.

– Ха-ха! Значит, к юбилею Советской власти мы идём к обезьянам, – изрекла наша проницательная министр и, тем самым, подписала приговор и спектаклю, и пьесе.

Назавтра я получил телеграмму от Ансимова: «Немедленно приезжайте». Ничего не подозревая, я выехал в Москву, чтобы по-прежнему надувать щёки и ступать по ковровым дорожкам, но… На сей раз меня встречала только секретарь директора уже не в новой «Волге», а в стареньком «Москвиче». Она завезла меня в какую-то второсортную гостиницу, поселила в малюсеньком номере и, не дав умыться, отвезла в театр. Когда я шёл сквозь фойе, билетёрши со мной не здоровались, а когда мы столкнулись с главным администратором, он демонстративно отвернулся, а потом, как мне показалось, даже плюнул мне вслед.

– Плохи дела, – мрачно встретил меня Ансимов, – Фурцева произнесла «Ха-ха»!

– и он подробно рассказал мне о совещании. – И, как назло, меня не было в Москве!

(Да, если бы докладывал Ансимов, я уверен, он бы изменил ситуацию. Георгий Павлович был умным, опытным, обаятельным царедворцем, он мгновенно чувствовал, куда дует ветер, умело ставил парус и разворачивал своё судно в нужном направлении. На неприятный для него вопрос он мог долго и пространно отвечать, но так ничего и не ответить. Как-то я шутливо ему признался: «У меня ощущение, будто мы с вами сейчас в бане: вы такой намыленный – всё время выскальзываете». Он обаятельно улыбнулся: «Молодец, Александр Семёнович! Очень образное сравнение, очень!». Но, на заданный перед этим вопрос, всё равно не ответил.)

– Георгий Павлович! – воззвал я после его рассказа о совещании. – Но ведь пьеса, действительно, очень актуальна: против безделья и тунеядства! Дайте её почитать Фурцевой – она это поймёт!

– Дорогой, наивный Александр Семёнович, – отеческим тоном, как ребёнку начал объяснять Ансимов, – Фурцева не читает пьес, она передаст её какому-нибудь референту, который напишет такую рецензию, чтобы оправдать её «ха-ха».

– Но ведь она должна понять, что если Кабалевский пишет музыку, то…

– Кабалевский теперь откажется писать музыку, – перебил меня Ансимов.

– Кабалевский!? Откажется!? – я не мог в это поверить, но, увы, опытный Ансимов оказался прав: в этот же день приехал курьер и принёс письмо от осторожного классика, который сообщил, что не успевает закончить работу над оперой «Кола Брюньон» и вынужден отказаться от новой работы. Словом, это было полное крушение. Ансимов подвёл итоги:

– Я очень хотел поставить этот спектакль, он должен был стать флагманом нашего репертуара, новым направлением театра. Но теперь, конечно, я его ставить не буду. Более того: я исключаю его из репертуара… – Увидев моё перекошенное лицо, остановился, налил в стакан «Боржоми» и протянул его мне. – Александр Семёнович, дорогой, с любой другой пьесой уже было бы покончено навсегда, но о вашей – столько писали и говорили, поэтому ещё есть надежда её спасти. Значит, так: срочно меняем название, меняем режиссёра, композитора и делаем по ней внеплановый спектакль, может быть, проскочит.

И начался второй этап постановки «Робинзонов» (Я вернулся к этому названию). Работа нового режиссёра мне не нравилась, но, говорят, что его уже нет в живых, поэтому не стану критиковать и называть фамилию. А вот с новым автором музыки мы очень подружились. Это был Михаил Александрович Меерович, маленький, толстенький, лысенький, похожий на поросёнка, но не на энергичного и решительного Наф-Нафа, а на доброго и доверчивого Ниф-Нифа.

Он любил выпить и хорошо покушать, на рубашке всегда хранились следы вчерашнего ужина, а на подбородке – жёлтое пятно от утренней яичницы. Его называли «ленивый вундеркинд». Он был не из тех, кто часами сидят у рояля, вымучивая мелодию – писал быстро, стремительно, на ходу. Его нотные листы были измяты, как тряпки – на них можно было писать только «Оперу нищих». Он не любил исправлять, переделывать, если не получилось сразу – сочинял заново.

У него было много работ в разных жанрах, но больше всего – в мультипликации. Его очень любили и постоянно приглашали режиссёры мультфильмов, потому что он умел писать и озорно и смешно.

Несмотря на то, что за плечами у меня и музыкальные комедии, и мюзик-холлы, и много песен – я обладаю полным отсутствием слуха, все песни пою на мотив «Дубинушка». И при всём при этом Меерович, приступая к новому музыкальному номеру, непременно дозванивался до меня и приглашал к себе:

– Александр Семёнович, хочу с вами посоветоваться.

– Михал Александрович, у вас есть режиссёр, хормейстер, балетмейстер – они лучшие советчики, чем я.

– Во-первых, меня вдохновляют ваши горящие глаза, а, во-вторых, вы понятней объясняете.

А дело вот в чём: поскольку я в музыке, как собака: чувствую, понимаю, но выразить не могу, поэтому я ему мелодию рисовал. Наши встречи были похожи на совмещённые уроки музыки и геометрии. К примеру:

– Мне кажется, здесь должно быть так: резко вверх, резко вниз и потом ровно, ровно, ровно… И снова: резко вверх, резко вниз, ровно, ровно, ровно…

Я рисовал на бумаге кривую, напоминающую кардиограмму.

– Ясно, ясно! – его глазки загорались, он подбегал к роялю: «Блом-блом!.. Блим-блим!.. Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля… Блом-блом!..Блим-блим!.. Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ляля»…

И рождалась мелодия, именно та, какую я ощущал. Он называл меня своим соавтором, я этим очень гордился и даже подумывал, а не создать ли новое направление, смешав музыку с геометрией – ведь существует же цветомузыка, почему не быть и геомузыке?..

Когда я возвращался в Киев, он звонил по междугороднему:

– Александр Семёнович, я в творческом тупике – срочно шлите свои глаза!

Поскольку ни факсов, ни, тем более, интернета тогда не было, я отправлял ему по почте листок, на котором изображал два больших глаза, а между ними – огромный нос, чтобы он не сомневался, что это мои глаза.

Хотя Ансимов, как руководитель театра, от спектакля отмежевался, но, как режиссёр, он сохранил любовь к моей пьесе и переживал за её судьбу, поэтому работа над опальными «Робинзонами» не прерывалась. Роли получили самые известные артисты театра, Народные, Заслуженные, такие как Василий Алчевский и Александр Горелик. Ещё очень многие выразили желание участвовать, поэтому на репетиции приходили три состава. Обычно, «первачи» всегда капризничали, немножко опаздывали. А тут, как рассказывал мне Ансимов, они являлись за тридцать-сорок минут до начала репетиций, чтобы в их отсутствие не выпустили второй состав.

На нашей первой встрече артисты стали наперебой хвалить пьесу за её комедийность. Но я заявил, что при всём комизме и эксцентриаде, считаю её трагической историей о загубленных судьбах. И стал объяснять, что Божий странник – это неординарный человек, который понял, что честным путём не пробьётся, взял в руки крест и стал им, как партбилетом, пробивать себе дорогу; что Девица – это девушка из провинции, которая осознала, что обречена, до конца дней своих, жить и стариться среди беспросветной нищеты и повального пьянства, что единственный её товар – это её тело, а единственный шанс изменить свою судьбу – это мужчины; что Интеллигент, как и в жизни, верит в каждого нового правителя, помогает ему прийти к власти, а эта власть потом, как и в жизни, интеллигента, бьёт и уничтожает… Существует расхожая поговорка: «Артисты, как дети». Я в этом ещё раз тогда убедился: они слушали меня с распахнутыми глазами, жадно впитывая всё сказанное, и просили: «Ещё! Ещё!».

Во время репетиционного периода, дважды являлась комиссия из Управления культуры Моссовета с нескрываемым намерением закрыть спектакль. Ансимов мне потом звонил и рассказывал, как они, не выдержав, хохотали, буквально, до слёз (у женщин текли ресницы) и после этого, и первый и второй раз, не смогли произнести роковое «Нет!». Полуподпольный спектакль постепенно двигался к премьере.

И вот, наступил день общественного просмотра. Я приехал утром, завёз чемодан в гостиницу, принял душ и помчался в театр. У центрального входа стояла толпа не получивших пригласительных билетов, но во что бы то ни стало, жаждущих проникнуть на просмотр. По городу уже давно прокатился слух о том, что этот спектакль будет запрещён, а в Москве, как и везде, всё запретное вызывало повышенный интерес: значит, там есть «Что-то!». Этот интерес привлёк в театр даже тех, кто никогда не интересовался опереттой, от политических обозревателей до известных кинематографистов, таких как Яков Сегель и Лев Кулиджанов.

Спектакль прошёл с большим успехом, каждая реприза вызывала хохот, каждая песня, и каждый танец, сопровождались аплодисментами. По его окончании, артистов вызвали на поклон, хотя на просмотре это не положено.

Перед Управлением культуры Моссовета стояла непростая задача: после такого горячего приёма зрителей найти уважительную причину для закрытия спектакля. Когда все собрались в кабинете директора театра, наступила пауза. Потом кто-то радостно вспомнил:

– Во втором акте забор перекошен, вот-вот упадёт!

– Я укреплю! – поспешно заверил Змойро.

Снова пауза. Следующий упрёк композитору:

– «Марш тунеядцев» вы пронизываете пародиями на народные песни – это оскорбительно для народа!

– Я не буду пронизывать, – так же поспешно пообещал Меерович.

Снова помолчали.

– Товарищи, прошу высказываться! – призывал председатель Управления, но никто не спешил откликаться на его призыв. И вдруг его взгляд упал на меня. – А драматург не хочет поделиться своим мнением о спектакле?

– Хочу. – И тут я, наивный борец за качество, им очень помог: высказал все претензии к режиссуре и перечислил те исправления, которые, на мой взгляд, надо сделать. Обрадованные члены комиссии, довольно потирая руки, приняли решение: «Поддержать претензии автора пьесы, премьеру отложить до исправления перечисленных недостатков».

– Вы – убийца! – заявил мне Ансимов после заседания. – Убийца собственного спектакля.

– Почему? – удивился я. – Доделаем и выпустим.

– Запомните на всю дальнейшую жизнь: к отложенным премьерам не возвращаются… Конечно, они бы всё равно нашли к чему придраться, но вы им здорово помогли! Я вас должен огорчить: спектакль похоронен. И не только в нашем театре, но и во всех остальных.

– Но в театре Гоголя уже репетируют!

– Прекратят. Везде прекратят, во всех городах, по всей стране.

– Но почему? Почему?! – чуть не взвыл я.

Ансимов спокойно объяснил:

– Когда в столице нашей необъятной Родины за день до премьеры запрещают спектакль, это настораживает республиканские и областные партийные органы, и они дублируют решения, принятые в Москве.

Увы, он опять оказался прав: работа над «Семью робинзонами» была приостановлена и в театре Гоголя и во всех тех театрах, о которых говорил мне Саква. Как будто над этим названием повисло чьё-то проклятие, и в кино, и в театре. А потом я стал подозревать, что меня элементарно сглазили, и даже вспомнил, когда и где. Это было на всесоюзном семинаре начинающих кинематографистов, который проводился под Москвой, в Болшево. Мы жили вдвоём в одной комнате с драматургом Татарским (кажется, его звали Андрей).

В то время я был ещё начинающим, но уже преуспевающим: один мой сценарий, «Сорок минут до рассвета», снимался в Белоруссии, на другой сценарий, «Семь робинзонов», был подписан договор и приезжал конкретный режиссёр Сегель, с которым мы вместе работали, а у Татарского, с его слов, шла волна неприятностей: спектакли по его пьесам закрывали во многих театрах, один за другим. «Ты – счастливчик! Ты – везунчик! – повторял он мне. – Ты – удачник!». У него были чёрные пронзительные глаза, чёрные волосы – он был похож на безусого Сталина. Нужно было держать дулю в кармане, а я не знал. Я работал над «Семью робинзонами», он писал пьесу для ТЮЗов, которая называлась «Бумеранг». Эта была его первая пьеса, которая принесла ему успех, она была поставлена во многих театрах страны, а у меня, после встречи с ним, начались сплошные неприятности: запретили спектакли, сняли с экранов фильм, разбился режиссёр. Когда я впоследствии поделился своими предположениями с Сегелем, он не стал иронизировать или смеяться, а очень серьёзно спросил:

– Ты, небось, хвастался своими успехами?

– Он расспрашивал – я рассказывал.

– Вот он и украл твою удачу.

Я не думаю, что Татарский желал мне зла – мы были в дружеских отношениях, но факты есть факты: спектакль «Семь робинзонов» был запрещён к постановке во всех концах нашей необъятной страны, «где так вольно дышал человек».

Прошло несколько лет. (Очень хочется рассказать, поэтому я забегаю вперёд).

Под Москвой проходил очередной семинар писателей-юмористов. Ежедневно, на одном из занятий, два-три литератора читали свои рассказы. Когда дошла очередь до меня, я, вместо рассказов, прочитал первую картину «Робинзонов», которую приняли очень здорово, расспросили о судьбе пьесы и потребовали прочитать до конца. Редактор издательства «Искусство», любимая всеми нами Лариса Владимировна Гамазова, заявила:

– Я её опубликую.

Я скептически хмыкнул:

– Над этой пьесой витает Фурцевское «ха-ха», вам не разрешат.

– Я знаю, как их обдурить.

И она их, как говорила моя покойная бабушка Люба, «таки да» обдурила: составила репертуарный сборник под названием «Дружный смех»: юмор всех шестнадцати республик Советского Союза. Поскольку я тогда ещё жил в Киеве, она вставила мою пьесу от имени Украины – и «Робинзоны» проскочили в печать. Великая это была сила – дружба народов, правда?

Так, спустя годы, моя «крамольная» пьеса стала обретать вторую жизнь (Очевидно, со временем, сглаз ослабел). После выхода сборника, состоялся всесоюзный конкурс студенческих театров. Семь театров, в разных городах, от Мурманска до Улан-Удэ, успели выпустить спектакли по моей пьесе и все семь стали лауреатами этого конкурса.

Я узнал об этом, когда стал получать от них афиши, программки, рецензии и приглашения приехать. Потом «Робинзонов» ставили областные драматические театры, молодёжные и, даже, кукольные. И, наконец, я отвёл душу и сам поставил её в своём Московском театре «Гротеск».

Уже шла Перестройка, цензура ослабела, и я в этот спектакль вложил всю свою боль и горечь – получилось остро, сатирично и, даже, зло, хотя я никогда не был злым человеком.

Да, рукописи не горят, но от постоянного сжигания – они чернеют.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВЫ О ТРАВМОТУРГИИ

Мою вторую пьесу Союзное министерство культуры приняло тоже с хорошей оценкой, приобрело и дало в распространение. Это был мюзикл. Музыку написал украинский композитор Игорь Поклад, великолепный мелодист, автор множества популярных песен. Своё новое детище я назвал «Три полотёра», как бы продолжая мушкетёрские традиции. Главными действующими лицами были: армянин Даранян – темпераментный советский гасконец; Пахом – огромный и сильный увалень; Борис, по прозвищу Барбарис – красавец и модник, поклоняющийся богине Электронике. Все они работают в Бюро Добрых Услуг, которым заведует Татосов – Питерский интеллигент и аристократ. В пьесе эта четвёрка, как и их прообразы в «Трёх мушкетёрах», не раздумывая, вступается за честь женщины. Они сражаются с тупостью, ханжеством и лицемерием, но не с помощью писем в профком или заявлений в суд, а своими, мушкетёрскими методами, неожиданными и смешными.

Пьесу сразу приняли к постановке несколько театров, но первым поставил её Киевский театр Музыкальной Комедии. Чтобы уйти от оперетты и сделать современный спектакль с зонгами, мы пригласили режиссёром Спартака Мишулина, артиста Московского театра Сатиры, участника популярной телепередачи «Кабачок «13 стульев». Премьера прошла с большим успехом, следующие спектакли тоже шли на аншлагах. Для театра, который в то время испытывал финансовые трудности, наш спектакль мог стать спасательным кругом, но… И снова это проклятое но, снова очередная комиссия!..

На третий или четвёртый спектакль пришла худая, агрессивная функционерка из райкома партии. В финале, когда звучали аплодисменты, зрители дарили артистам цветы, мы все поздравляли друг друга, она злой фурией ворвалась за кулисы, ни с кем не здороваясь, ухватила директора и увлекла его к нему в кабинет. Мы все, главный режиссёр театра, драматург, композитор, художник, балетмейстер хотели тоже войти, чтобы выслушать замечания, но нас не пустили, нам велено было ждать в приёмной. Спустя полчаса, она выскочила из кабинета, и, по-прежнему, ни с кем не здороваясь и не прощаясь, промчалась сквозь приёмную. Вышел растерянный директор и сообщил: «Велено спектакль закрыть как вредный для Советского общества».

И я, и Поклад решили побороться. На сей раз у нас было много союзников: журналисты и театральные критики во всю хвалили спектакль, почти во всех Киевских газетах вышли положительные рецензии. Аркадий Хайт, который в эти дни был в Киеве и видел спектакль, опубликовал прекрасную статью в «Советской культуре». Но это не влияло: была команда «не пущать» и «не пущали». Тогда я позвонил в Москву и сообщил об этом скандале. Там возмутились – это была пощёчина «старшему брату»: как это так? Министерство культуры СССР принимает пьесу, рекомендует её к постановке во всех театрах страны, а Украина находит там крамолу?.. Решили разобраться: в Киев, в двухдневную командировку специально приехал Константин Константинович Саква. Это был высокий гость, поэтому его с почётом встретили, заказали прекрасный номер, выделили машину для обслуживания и… удрали: и заместитель министра культуры, курирующий театры, и начальник Управления, и главный редактор «срочно» разъехались по командировкам. Саква возмущался, а мне было всё понятно: оспаривать решение партийных органов они не смели, а объяснить, почему запретили – не могли, вот и нашли такой выход из положения. Уезжая, на вокзале, Константин Константинович положил мне руку на плечо и сказал: «Здесь всё беспросветно. Кончайте заниматься мазохизмом – переезжайте в Москву».

И всё-таки я решил сделать ещё одну попытку спасти спектакль: пойти на самый верх – в ЦК. Игорь Поклад поддержал меня в этом намерении, и мы вместе пришли на приём к заведующей отделом культуры, этакой показательно-обаятельной даме, которая бросилась к нам со словами:

– Здравствуйте! Как я рада вас видеть! Почему же вы к нам не приходите! Почему?!

В её глазах, как в двух чайниках, бурлила горячая радость. А в её вопросе было столько искренней тоски и боли, что я тут же почувствовал угрызения совести за то, что не приходил к ней раньше. И вымучил, как бы оправдываясь:

– Вот… Пришли…

– …по поводу нашего спектакля в театре Оперетты, – сразу перешёл к делу Игорь. – Вы в курсе, что его запретили.

– Да, я кое-что слышала об этом, но спектакля не видела.

– Очень жаль, тогда вам будет трудно разобраться…

– Но почему же? – она снисходительно, по-матерински улыбнулась. – Важно хотеть разобраться! – нажала кнопку звонка, вошёл молодой референт, в тёмном костюме, белой рубашке, в галстуке, с глуповато-красивым лицом. В последствии, в подобных кабинетах, я встречал много секретарей и референтов, очень похожих на этого: их штамповали в комсомоле, по единому трафарету, и отправляли на работу в партию.

– Алексей Петрович, – обратилась она к нему, – ну-ка, доложите, что там произошло со спектаклем Поклада и Каневского?

– Видите ли, я ещё не знаю, но…

– Как это вы не знаете! – она прервала его, гневно стукнув ладонью по столу. – Очень плохо, что вы не знаете!.. Запомните: не мы нужны Покладу и Каневскому, а они, Поклад и Каневский, нужны нам! Если мы будем так относиться к их творчеству, они плюнут и перестанут работать для нас, для искусства Украины!.. Мы их просто потеряем! – Увидев, что на лице у референта отразилось непереносимое отчаянье от мысли о возможной потере Поклада и Каневского, шефиня смягчилась. – Я верю, что вы всё осознали – идите, разберитесь и доложите. Немедленно! – Когда этот мальчик для битья вышел из кабинета, она снова повернулась к нам с искренней заинтересованностью:

– А теперь поговорим о ваших планах. Над чем работаете?

– Да, но… Нас волнует судьба этого спектакля… И мы бы хотели…

– И я очень хочу. Хочу, чтоб у вас всё было хорошо! И верю в это! Верю! – Она встала, обняла нас за плечи и повела к дверям. – Приходите! Приходите почаще! Я вам всегда рада!

Мы вышли из кабинета, дошли до конца коридора, остановились, посмотрели друг на друга.

– Ты что-нибудь понял? – спросил Игорь.

– Нет, – признался я.

– И я нет.

– Но согласись, что это великое искусство: двадцать минут говорить, не переставая, и ничего не сказать! Наверное, их этому специально учат: уроки обаятельной демагогии.

– Если это так, то она – отличница, – мрачно подытожил Игорь.

Конечно, никакого ответа мы так и не получили и спектакль спасти не удалось.

А вслед за Киевом, его запретили и в Харькове, и в Симферополе и в других городах Украины, где пьесу уже поставили или ещё репетировали. Приходили комиссии из партийных органов и находили там антисоветчину. Причём, сами они никогда не подписывали никаких приказов о запретах или снятиях спектаклей – они «рекомендовали» местным управлениям культуры ещё раз подумать и сделать выводы. И те их делали.

Всё по отработанной схеме!

А чтобы более понятной была обстановка в стране, приведу здесь фрагмент из моего рассказа «Сказки дедушки Исая»:

«…А вы про продажную девку империализма слыхали? Нет? То-то! В наше время так науку генетику обзывали. Мы про неё тогда ничего не знали, но очень с нею боролись, вместе с партией. Тогда это было здорово налажено: мы гневно осуждали то, чего не читали, и громко славили то, чего в глаза не видели… Ещё вейсманистов-морганистов клеймили. Кто такие? Про вейсманистов не знали, а про морганистов догадывались, что это что-то, связанное с моргом. Мы и саксофон запрещали, потому что почуяли в нём сексуальность. А на телевидении со всеми бородатыми боролись, не пускали их на экран: или сбрей бороду, или уволим. Долго боролись, пока юбилей Карла Маркса не наступил. А слово «джаз» даже произносить было неприлично, его употребляли только, чтобы заклеймить: «Знаете, до чего он докатился? До джаза!». Ну, за такое оскорбление сразу за грудки… Как почему? Потому что джазовые мелодии, да и вообще, всякие песни про любовь, нас тогда разлагали, а доклады и политинформации – мобилизовывали. Вечером, в койке, тихонько послушаешь разлагающую музыку Дюка Элингтона, а утром на службе его же и разоблачишь. Вот так и жили, между разложением и разоблачением. Я уже не говорю о врагах народа – тех сразу за ушко и на солнышко, то есть, на мороз, в сибирские лагеря. Все семьдесят лет с врагами боролись, потому что, как выяснилось, врагов было большинство, а если точнее, то, в основном, все были врагами, только не все об этом знали…».

МОЯ ПЕРВАЯ ЗАГРАНИЦА

Во времена закрытых границ и железного занавеса мне всё же удавалось бывать за рубежом, сперва с различными группами, туристическими и деловыми, потом как «индивидуальный турист», а в последние десять лет – в самостоятельных командировках на своей собственной машине. Но начну с первой, на всю жизнь запомнившейся мне, профсоюзной делегации, куда меня угораздило попасть. Это было время, когда только-только проклёвывались культурные контакты с соцстранами. Я получил письмо от председателя Союза польских писателей Ежи Юрандота: в Варшаве вышел первый сборник юмористических рассказов советских писателей, среди них было четыре моих, и он приглашал меня приехать и познакомиться. По его приглашению меня бы тогда не выпустили, поэтому я подал заявление в Союз кинематографистов с просьбой включить меня в состав какой-нибудь туристической группы, едущей в Польшу.

Через пару недель мне позвонили и предложили присоединиться к профсоюзной делегации, которая едет от общества польско-украинской дружбы. (Как я потом выяснил, им для процентов нужен был один интеллигент и один еврей – я был очень удобен, будучи одновременно и интеллигентом и евреем) . Получив необходимую для любой поездки за границу «характеристику-рекомендацию» за подписью «треугольника» (первого секретаря Союза, парторга и профорга), принёс её в Общество дружбы (было такое!) вместе с фотографиями и деньгами.

За день до поездки нас всех собрали и познакомили с руководителем группы. Её звали Маня Михайловна. Некрасивая, безвкусно одетая, она носила ядовито-зелёное пальто и пожарно-красную шапочку. При этом, её нижняя челюсть была намного активнее верхней – стремительно бросалась вперёд навстречу собеседнику, оскаливая зубы, что означало приветливую улыбку. На том же сборе были избраны староста, заместитель старосты, парторг, профорг, комсорг и физорг. Все члены группы получили ответственные нагрузки, без «должности» остались только двое: интеллигент и еврей, то есть, я.

Парторгом, по рекомендации «сверху», стал начальник цехе какого-то харьковского завода. Его партийная кличка была Павел Иванович. К пиджаку его была прикреплена звезда Героя социалистического труда, но не крепко, потому что во время поездки он, снимая пиджак, перевешивал звезду на рубашку, а, снимая рубашку, цеплял её к майке. Подозреваю, что когда он шёл в душ, то цеплял эту награду к соску.

Павел Иванович тут же провёл политинформацию о происках международного империализма и воззвал к постоянной бдительности и строжайшей дисциплине. В поезде он обошёл все купе, как командир обходит окопы перед боем: открывал дверь, оглядывал накрытый столик с обязательной бутылкой водки, и спрашивал:

– Как самочувствие?

Ему хором отвечали «Прекрасно!» и наливали стакан водки. Он выпивал его давал последнее наставление: «Своих еб-ть, полячек не трогать!». После этого, с чувством выполненного долга, входил в следующее купе, где выпивал очередной стакан и давал такое же указание. Причём, он это говорил и в присутствии женщин, тем самым, даря им перспективу.

В Варшаве, в гостинице, наш парторг требовал, чтобы на завтрак все шли вместе, парами. После ужина удерживал всю группу за столом и, когда вступал оркестр и посетители ресторана шли танцевать, озорно подмигивал:

– А ну, братцы, давайте их перекроем!

И громко затягивал «Из-за острова на стрежень…». Ему начинали подпевать. Танцующие пары удивлённо и недовольно оглядывались на певцов, а Павел Иванович истово дирижировал и похохатывал:

– Как мы их, а!?

Однажды он остановил меня в холле и погрозил пальцем:

– Я заметил, вы с нами не поёте! Отрываетесь от коллектива!

Я решил отшутиться:

– Мы ведь приехали крепить дружбу с поляками, а у меня – ни слуха, ни голоса, если я запою, дружба кончится.

Он на секунду напрягся, переваривая информацию, и, осенённый открытием, радостно подбодрил:

– Ничего! Можете петь – в общем хоре не разобрать!

Очень был недоволен, что каждый вечер я уходил то в театр, то в клуб, то просто в гости. Пытался не пускать, угрожал «отрицательной» характеристикой. Пришлось ему довольно жёстко объяснить, что я приехал знакомиться с польскими писателями, с польскими фильмами и спектаклями, а не с польской «Выборовой», на которую он тратил все обмененные ему деньги. Павел Иванович помрачнел, но угрозы прекратил. Только каждый раз, когда за мной заезжал кто-то из писателей, даже такие известные как Потемковский или Юрандот, он впивался в них пристальным рентгеновским взглядом, пытаясь разглядеть в каждом законспирированного агента ЦРУ.

В первый же день я позвонил Ежи Юрандоту и сообщил, что приехал. Он сказал, что через час ждёт меня у гостиницы. «А как мы узнаем друг друга?» спросил я. Он ответил: «Будем держать в руках по свёрнутой газете, как два шпиона». В назначенное время я увидел у входа невысокого, седого человека, который сперва радостно замахал мне газетой, а потом, якобы спохватившись, поспешно спрятал газету и приложил палец к губам, как бы призывая к бдительности. Он сыграл это так достоверно, что я невольно расхохотался. Мы пожали друг другу руки, потом он обнял меня, чем несколько удивил: ведь я знал, что передо мной председатель Союза Писателей страны и готовился к официальной встрече. А он вдруг спросил:

– Пан Саша, вас уже водили туда, где собираются самые красивые Варшавские бляди?

– Нет, – растерянно ответил я. Он возмутился:

– О чём думает Общество Польско-Советской дружбы!.. Поехали! – Он привёз меня в ресторан гостиницы «Виктория», в котором, действительно, за столиками сидели очень эффектные женщины. – Вечером их будет ещё больше.

Этот человек буквально с первых же минут нашего знакомство вдребезги разбил моё советское представление об обязательном ритуале официальных встреч.

В те годы Польский юмор стремительно заполонил страницы наших газет и журналов, польские юмористические рассказы читались и перечитывались, их цитировали, они звучали с эстрад и по радио.

Имена Польских писателей-юмористов стали в СССР известными и популярными: Юрандот, Мрожек, Осенка, Потемковский, Лец, Гродзенска, Рутковска, Виницка…

– Пан Ежи, я привёз поклон и благодарность и вам, и вашим коллегам от всех моих друзей за ваше мастерство и талант – мы многому у вас научились и…

– Что вы, пан Саша! – прервал он меня. – Это мы вам должны нижайше поклониться! – Я удивлённо посмотрел на него. – Да, да! Поймите: у нас есть много дорог, по которым мы можем шагать без надзора, а у вас – одна-единственная разрешённая тропинка и вы умудряетесь на ней устраивать такие кульбиты!.. Это мы учимся у вас!..

Я вдруг подумал: а ведь он прав, и было приятно это слышать.

Сразу по приезде в Варшаву произошёл у меня конфликт с нашей «Красной шапочкой». Дело в том, что в Польше – культ собак, особенно много пуделей. У меня в то время тоже был пудель, поэтому каждого из них я встречал, как близкого родственника. В первый день приезда нас повели показывать Старо Място. На рыночной площади я увидел старичка с двумя чёрными пуделями, подошёл, стал их гладить. Старичок приветливо улыбнулся, что-то спросил, я хотел ответить, но вдруг услышал трубный глас Мани Михайловны:

– Товарищ Каневский! Вы приехали с делегацией польско-украинской дружбы, а здесь сообщают факты, очень важные для польско-украинской дружбы!

На этот крик обернулась не только вся наша группа, но и толпа на площади. Я сперва разозлился, но потом взял себя в руки и, продолжая гладить пуделей, спокойно ответил:

– Между прочим, я выполняю очень важную миссию для польско-украинской дружбы: я передаю польским собакам привет от украинских собак.

В нашей группе грохнул хохот, рассмеялись и рядом стоящие поляки. Щёки Мани Михайловны стали цвета её шапочки, и наш диалог на этом завершился. Больше она замечаний не делала – наоборот, стала выказывать своё подчёркнуто-дружеское расположение, для чего чаще показывала мне свои нижние зубы.

На следующее утро Маня Михайловна попросила меня зайти к ней в номер, чтобы посоветоваться: предстояла встреча с обществом польско-украинской дружбы, и нужен был «совет интеллигента», какой им дарить подарок (для этой цели, перед отъездом, с нас собрали по пять рублей на покупку сувениров, Маня Михайловна их скупила и два неслабых шахтёра пёрли сундук с этими дарами). Когда она распахнула передо мной крышку сундука, у меня, как теперь говорят, «поехала крыша»: помимо бесчисленных Лениных, из глины, из металла, из папье-маше, там лежала пара чугунных Богданов Хмельницких на чугунных конях (для тех, кто подзабыл: Богдан Хмельницкий в историю Польши вошёл как лютый враг государства, который совершал набеги, жёг дома, грабил и убивал их обитателей).

Когда моё первое ошеломление прошло, я спросил:

– Это всё… подарки полякам?

– Да! – гордо ответила Маня Михайловна. – Доставала по блату… Понимаете, варшавское отделение – самое большое и важное, им нужен достойный подарок.

С каждым днём я всё больше и больше понимал, что нахожусь в паноптикуме, поэтому решил не тратить силы на переубеждение, а просто расслабиться и получить удовольствие.

– Раз это самое большое отделение, им нужен самый большой подарок, и самый весомый – Богдан Хмельницкий.

– Спасибо! Мы с Павлом Ивановичем тоже так решили, – и Маня Михайловна благодарно оскалила зубы.

Встреча наших и польских «дружелюбов» проходила в большом зале приёмов за длинным узким столом, на котором стояли вазы с сухариками и с печеньем. Потом подали и чашечки с кофе. Маня Михайловна решила сделать сюрприз хозяевам, поэтому чугунного Богдана вместе с лошадью шахтёры пронесли, завернутого в пергамент, и положили под стол у её ног.

Пока поляк-председатель произносил заключительный доклад о давней исторической дружбе двух народов, наша руководительница под столом разворачивала Богдана.

Пергамент издавал странные звуки, пугающие оратора, он прерывал свою речь и с испугом смотрел на выглядывающую из-под стола Маню Михайловну, которая, приговаривая «Продолжайте! Продолжайте!», посылала ему свою неотразимую улыбку, отчего поляк пугался ещё больше и торопливо завершил своё выступление. И тогда Маня Михайловна торжественно произнесла:

– А теперь разрешите в память о нашей дружбе преподнести вам сувенир с Украины.

Два шахтёра, с двух сторон стола, подставили под Богдана ладони, подняли его и понесли к председателю. Я внимательно следил за выражением его лица. Сперва он не понял и внимательно всматривался: кто это? Потом, узнав, впал в шоковое состояние: глаза стали бессмысленными и даже дебильными, но он быстро пришёл в себя и вымученно улыбнулся:

– Спа-си-бо… Спа-си-бо… – и протянул руки, чтобы принять этот символ дружбы. Но он не учёл, что шахтёры полжизни проводят с отбойными молотками, которые весят по шестнадцать килограмм, поэтому они этого чугунного идола несли, как пёрышко.

Не предвидя веса подарка, председатель подставил свои ладони, шахтёры убрали свои – и Богдан рухнул на стол, разбив вазы, блюдца, чашечки, то есть, завершив то, что он не успел доделать в прошлые века… Словом, встреча явно удалась!

Павел Иванович предоставил нашей руководительнице полную свободу «оргмероприятий», а сам занимался только идеологией: в каждом новом городе устраивал партсобрания, то закрытые, то открытые, и вся группа, вместо того, чтобы любоваться улицами, костёлами, витринами, битый час выслушивала дополнительные инструкции, где, когда и как вести себя, проявляя максимальную бдительность. Поскольку я не был членом партии, меня на закрытые собрания не звали, а вот открытых – избежать не удавалось.

Об одном таком сборище расскажу.

Это было в Гданьске. Вечером, въехав в город, я восхищённо выглядывал из окна автобуса и мечтал поскорей забросить вещи в номер и пойти бродить по старинным улицам и переулкам. Но Павел Иванович призвал всех на партийное собрание, к сожалению, открытое – пришлось присутствовать. Парторг, напряжённый и собранный, произнёс:

– Товарищи! Завтра у нас встреча в Гданьском Обществе дружбы. Как я выяснил, в этом Обществе большинство – интеллигенты: писатели и артисты. Не секрет, что польская интеллигенция не так прочно стоит на позициях социалистического реализма, как наша. Поэтому могут быть провокационные вопросы. Давайте вместе обсудим, как мы завтра будем нести знамя социалистического реализма!

Шахтёры задумались, ткачихи погрустнели, сталевары зачесали затылки. Потом кто-то радостно воскликнул:

– Скажем, что среди нас нет интеллигентов, и не будем ни на что отвечать!

– Поздно! – мрачно произнёс Павел Иванович, – в нашем списке указано, что с нами едет один писатель.

Все, с нескрываемым осуждением, обернулись в мою сторону. Я виновато втянул голову в плечи.

– На вас направят главный удар, – предупредил наш партийный лидер. – Вы обязаны подумать, как будете нести знамя соцреализма!

Повторяю: я уже перестал удивляться идиотизму, в который попал, рассматривал его как материал для моего будущего рассказа и играл в эту же игру. Посмотрев в проницательные, немигающие глаза парторга, вспомнив поговорку «Каков вопрос, таков ответ», сообщил:

– Я знаю, как нести знамя социалистического реализма: я буду нести его молча! – сжал руками невидимое древко и поднял его над головой. Ответ был неожиданным даже для Павла Ивановича, но мой верноподданнический жест его убедил, и он глубокомысленно произнёс:

– Ну, что ж… Может, это и выход?

– Выход, выход! – успокоил его я, тем самым завершил обсуждение и мы, как школьники после урока, радостно выбежали на улицу.

Назавтра эта «тревожная» встреча состоялась.

За красиво накрытым столом мы пили чай, кофе, ели пирожные. Во главе стола сидели Павел Иванович (учитывая повышенную опасность, он заслонил Маню Михайловну и сам пошёл на амбразуру) и молодая очаровательная актриса Гданьского театра (фамилию не помню). Она непринуждённо, как хорошая хозяйка, вела беседу. Несколько раз возникали «провокационные» вопросы: «А почему не публикуют Солженицына?.. А почему мешают работать Любимову?»… Тогда Павел Иванович подавал мне знак, чтобы я дал достойную отповедь. Но я, верноподданно глядя ему в глаза, молча, но победоносно поднимал невидимое древко. В конце встречи, после заключительного слова нашей хозяйки, Павел Иванович встал и произнёс речь, посвящённую борьбе за мир, которая состояла из набора проверенных и утверждённых цитат. Но, очевидно, непринуждённость соседки по столу заразила нашего докладчика, и он решил оригинально завершить своё выступление. Для этого взял в свою огромную ладонь крохотную ручку актрисы и игриво произнёс:

– Чем воевать, лучше дамам ручки целовать!

Но поцеловать не решился, а просто, по-товарищески, прихлопнул её миниатюрную ладошку своей пудовой. Актриса скривилась от боли, затем вымученно улыбнулась, незаметно спрятала избитую руку под стол и там её массировала. Сразу после окончания встречи она куда-то помчалась, думаю, к травматологу.

Я надеялся, что у меня хватит чувства юмора и силы воли, чтобы пройти эти испытания тупостью и жлобством, до конца оставаться в роли ироничного наблюдателя и ни во что не вмешиваться. Но однажды я всё-таки не выдержал. Это было к концу поездки. У Павла Ивановича закончились деньги, не за что было покупать «Выборову» и от этого вынужденного воздержания он совершенно озверел: слетела маска «заботливого народного вожака», исчезла «Ленинская простота», он стал мрачен, груб и агрессивен. Однажды, придя на ужин, я увидел, что моя соседка по столу, ткачиха из Днепропетровска, славная, тихая женщина, сидит над своей тарелкой и горько плачет.

Я спросил, что за причина – она продолжала плакать. За неё ответила её более бойкая землячка, сидящая рядом:

– Она пожаловалась, что суп пересолен, а он (она указала на соседний столик, где ужинал наш парторг) как крикнет: «А ну, жри и не выступай, дома и не такое жрёшь! Обнаглели за границей!».

За столиками наступила тишина. Павел Иванович, сидящий к нам спиной, не оглядываясь, продолжал есть.

– Молодец, Павел Иванович! – громко сказал я. – Если вы, Анна Петровна, после этого не выплеснули суп в его физиономию, значит, он поступил правильно. Продолжайте в том же духе, Павел Иванович, они стерпят!

Тишина стала кричащей – все ждали реакции парторга, но он продолжал хлебать суп, только было видно, как его спина напряглась.

Назавтра, когда мы сели в поезд, он снова, как командир уже после боя, обходил все купе, но в наше не вошёл. Думаю, после этой поездки, его плохо скрываемая «любовь к интеллигентам» возросла и окрепла.

С тех пор прошло много лет, но мне и сегодня стыдно за участие в том «мероприятии», предназначенном «для укрепления дружбы народов». А ведь в группе были умные, хорошие люди, которых всё это возмущало, но они не решались противостоять под угрозой получения «отрицательных» характеристик, которые навсегда перекрыли бы им дорогу за рубеж.

НА ФОНТАНКЕ ВОДКУ ПИЛ

«Палей, пижон, аристократ,

Неправда, он ничуть не старше,

По нём, как много лет назад

Опять вздыхают секретарши»,

– писал я, спустя годы после окончания института о своём однокурснике Юре Палее. Мы вместе с ним, после четвёртого курса, получили направление в Кингисепп на практику. Кингисепп – это маленький эстонский городок между Таллиным и Ленинградом. Честно говоря, на этой практике мы не очень перетрудились: жили в доме начальника дорожного участка, к которому были командированы, он получал наши квартирные – это его вполне устраивало, и он нас не очень напрягал. Поэтому практика превратилась в весёлый отпуск – мы читали книги, катались на велосипедах и крутили романы с местными красотками. В Юру, стройного, элегантного, породистого, сразу влюбилась секретарша председателя горсовета. А я загулял с телефонисткой Лейдой, которая соединяла меня с Киевом. Познакомились по телефону, потом я ей назначил свидание, мы встретились – и началось!

Впервые я извлекал выгоду из любовных отношений: секретарша открыла нам доступ в исполкомовскую столовую, недоступную для простых смертных, а Лейда – предоставляла бесплатные разговоры с Киевом.

Лейда была миловидной эстонкой лет двадцати пяти, разведённая. Жила она с мамой и ребёнком, поэтому туда путь был заказан. Встречались мы в городском парке, в самой глухой и тёмной аллее, где можно было себе позволить всё, что угодно, а угодно было многое.

Сначала, как все эстонки, она была сдержанной и даже флегматичной, но потом из тихого болота забил горячий источник. После моего отъезда она довольно долго звонила мне и говорила, что скучает.

– Я – эстонка, мы холодные женщины, а с тобой вела себя, как сумасшедшая турчанка – наверное, ты знал петушиное слово… (Неужели в эти минуты я говорил кукареку?!)

Из Кингисеппа я несколько раз приезжал в Ленинград – это были мои первые встречи с этим волшебным городом, который я полюбил на всю жизнь. Потом в Ленинграде я бывал ежегодно, подписывал договора, привозил сценарии и пьесы, приезжал на премьеры, встречался с друзьями… Об одном из таких приездов расскажу поподробней. Но сначала познакомлю вас ещё с одним моим другом, Женей Терентьевым.

Женя был очень популярен в Киеве: красивый, сильный, вьющиеся волосы, нос с горбинкой (в нём текла греческая кровь), великолепно играл на пианино, хорошо пел, классно танцевал… Но главное – обладал какой-то сумасшедшей, неиссякаемой энергией атомного реактора. Он был душой всех компаний, его любили самые красивые девчонки, но Женя, которому всего было мало, нёсся по жизни в жадном поиске новых приключений. Рано женился, на ленинградке, и переехал в Питер, но мы продолжали встречаться: он часто приезжал в Киев повидаться с мамой, а я – в Ленинград по своим литературным делам. Обычно я ездил через Москву, на «Стреле», которая приходила в Ленинград в восемь утра. Женя встречал меня и сразу вёз в ресторан самой шикарной гостиницы «Европейской». Ресторан открывался только в двенадцать, но для Жени он был открыт всегда, нас ждал уже сервированный столик и обслуживал сам директор ресторана.

В первый раз я был очень этому удивлён:

– Женька! Почему такой почёт: ты – ревизор?

– Нет. Но я работаю на заводе, выпускающем оптику – ему нужны хорошие очки. (В те годы, очки, как и всё остальное, были в большом дефиците). Кроме того, именно я встречаю иностранных гостей, приезжающих к нам на завод, привожу их сюда, они расплачиваются долларами, в чём он тоже очень заинтересован.

– Как тебя приняли на оптический завод – у тебя же другая специальность?

– Я учусь в профильном институте, на вечернем факультете. Между прочим, отличник, в этом году заканчиваю.

– Скажи честно, за этот год ты хоть раз пять был на занятиях?

Он что-то быстро подсчитал в уме и ответил:

– Четыре.

Я рассмеялся:

– Проходимец!.. Как же ты получишь диплом?

– А ты не догадываешься?.. Моим преподавателям тоже нужны хорошие очки.

И он, и Юра Смирнов-Несвицкий всё время звали меня встречать вместе Новый год. После своей женитьбы я решил поехать и представить им Майю, с которой они ещё не были знакомы.

Конечно, я рассказывал ей о многих наших совместных проделках, она уже представляла неординарность моих друзей, но действительность превзошла все её ожидания.

Мы опять поехали через Москву и оттуда, тридцатого декабря, выехали в Ленинград. Утром, подъезжая к перрону, услышали звуки духового оркестра. «Кого-то встречают», – предположил я. Потом, увидев на платформе суетящегося среди музыкантов Женю, добавил, давясь от смеха:

– Майя, я уже знаю, кого встречают!

Поезд остановился, оркестр грянул в полную силу, толпа зевак собралась у нашего вагона, чтобы увидеть, кому это такой почёт. Когда я появился в дверях, Женя стал истово аплодировать, и толпа подхватила аплодисменты. Женька с криком «Синьор Парнелли! Синьор Парнелли!» протянул мне букет. «Ваши первые впечатления от России?». Я с итальянской непосредственностью потрепал его за щёки, произнёс «Хороший русский парень!» и довольно болезненно ущипнул. Женька, продолжая улыбаться, шепнул «Сочтёмся, гад!», помог мне сойти, подхватил Майю и мы зашагали по перрону. Оркестр продолжал играть, маршируя за нами. И тут я заметил, что это был очень странный оркестр: все музыканты – либо хромые, либо кривые, либо одноглазые. (Как потом выяснилось, бандит Женька обошёл все духовые оркестры города, специально отбирая участников для встречи).

Когда мы вышли с перрона, Терентьев отпустил своих убогих музыкантов и помахал Юре, который стоял в очереди на такси, чтобы ехать к нему, в его огромную квартиру на Васильевском острове. Юра подбежал, обнял меня, обнял Майю, сказал «Такси ждёт, Лидочка уже сервирует, вам приготовлена отдельная комната». Меня удивило, что Женя не отреагировал на его слова, потому что вчера по телефону сообщил мне, что в его квартире для нас тоже приготовлена комната. Майе оба моих друга очень понравились, она весело общалась с ними, а я напряжённо молчал, ожидая каких-нибудь новых поворотов сюжета. И они не заставили себя ждать.

Когда до стоянки такси оставалось метров двадцать, Женя эффектно взмахнул рукой и навстречу нам, задом, подал большой туристический автобус.

– Прошу! – Он указал на распахнутые двери, приглашая нас войти. В салоне, на столике, стояла бутылка коньяка, несколько рюмок, нарезанный лимон и бутерброды с икрой. – Перекусим, потом позавтракаем, у меня.

– Да… Но… – бормотал совершенно растерянный Юра. – Там же Лидуша готовит стол…

– У меня стол накрыт ещё с вечера! – отсёк Женя всякие возражения и мы поехали к нему, в переулок Джамбула.

А дальше начались сложности: каждый требовал, чтобы мы жили у него, и там и там для нас были приготовлены комнаты. Чтобы никого не обидеть, приходилось жить попеременно, то у одного, то у другого. Наши вещи были разбросаны в двух разных концах города – это было очень неудобно, но ведь дружить – это тоже искусство, а, как известно, искусство требует жертв.

Как я уже говорил, по дороге в Ленинград мы заезжали в Москву – я читал худсовету Театра Советской Армии первое действие пьесы, заказанной театром. Тогда и познакомился с молодым режиссёром Леонидом Хейфецом (Который потом много лет был главным режиссёром этого театра). Он сообщил, что тоже будет тридцать первого декабря в Ленинграде: его вместе с женой Тоней пригласил Георгий Александрович Товстоногов на премьеру. Узнав, что мы едем к друзьям встречать Новый год, позавидовал, потому что у него в Ленинграде друзей не было. Я тут же пригласил его встречать с нами. Он очень обрадовался:

– А это удобно?

– Конечно. Это настолько близкие друзья, что я приглашаю, как к себе домой.

Честно говоря, в предпраздничной суматохе я забыл об этом приглашении.

Вспомнил, когда тридцать первого, около одиннадцати вечера, когда мы уже провожали Старый год, Лёня позвонил и спросил, остаётся ли моё приглашение в силе. Я подтвердил и продиктовал ему адрес. И тут у моих хулиганистых друзей возникла идея розыгрыша, которую я, конечно, поддержал. Розыгрыш строился на том, что Хейфец едет в незнакомую компанию, куда его пригласил малознакомый человек. Роли были быстро распределены, выстроена последовательность действий… Использовалась и планировка квартиры, о которой сейчас расскажу.

Из подъезда гости попадали в просторную переднюю, справа – вешалка, слева – три стенных шкафа. Передняя выводила в большой холл, в котором стояла тахта, стол, телевизор. А из холла несколько дверей вели в комнаты, в кухню, в ещё одну переднюю.

Все, не участвующие в розыгрыше, разбежались по комнатам. В холле, на тахте, остались только три самые любопытные дамы, которые поклялись, что не рассмеются.

– Только посмейте – убьём! – пригрозили мы.

Вскоре раздался звонок. Я открыл дверь.

– Здравствуйте, Саша! С Наступающим!.. – весело приветствовали меня Лёня и его жена Тоня. В ответ я, с обречённым выражением лица, произнёс:

– Да, да… Здравствуйте… Заходите, раз пришли…

– Саша, что-то случилось? – обеспокоено спросил Лёня.

– Нет, нет… Пока – ничего… Заходите, раз пришли, – повторил я, закрыл входную дверь на несколько поворотов ключа, потом вынул ключ из дверей и бросил куда-то за шкаф.

Совершенно обескураженная чета Хейфецов собиралась задать мне ещё какие-то вопросы, но в этот момент дверцы двух стенных шкафов распахнулись и оттуда вышли два высоких амбала с сигаретками в зубах – типичные гангстеры.

Они взяли Лёню и Тоню за воротники и негромко, но очень убедительно потребовали:

– Раздевайтесь!

Уже не на шутку перепуганные гости безропотно отдали им свои пальто. Гангстеры повесили их на вешалку, сказали «Мерси!», вернулись каждый в свой шкаф и закрыли за собой дверцы. Лица Лёни и Тони выражали уже не просто страх, а ужас: они уже точно поняли, что попали к бандитам, причём, ненормальным.

В это время послышалось мерное шлёпанье ладоней о стенку и из холла в переднюю вышел Женя, с мертвецки белым лицом и в малюсеньких чёрных очках, какие носят слепые попрошайки (Как потом выяснилось, он натёр лицо мелом).

– Кто это? – в испуге выдохнула Тоня.

– Это Женечка, – сказал я, – он незрячий от рождения. Познакомьтесь.

Лёня протянул ему руку, но наглый слепец отбил его ладонь в сторону, а своей ладонью прихватил Лёнино лицо и стал щупать щёки, нос, уши… Когда я повернул его к Тоне, бедная девочка уже, не протягивая руки, сразу подставила ему своё лицо для знакомства и «слепой» стал его нежно гладить.

– Пойдём, – позвал я Лёню. – А вы, Тонечка, ведите Женю. – И Женя тут же повис на её обнажённых плечах.

Не успели мы шагнуть вперёд, как распахнулась дверца третьего шкафа, из него вышел элегантный мужчина, в вечернем пиджаке, с бабочкой, но… без брюк. В руке он держал красную гвоздику. Ни на кого не обращая внимания, напевая песенку и нюхая цветок, он прошёл через холл и скрылся в гостиной. Влекомые мной и Женей, наши уже совершенно обалдевшие гости, сделали несколько шагов и вошли в холл. Там на тахте сидели три любопытных дамы и давились от смеха.

– Здравствуйте! – попытались выйти на контакт Лёня и Тоня. Но любопытная троица не отвечала: они, засунув кулаки в рот, мычали от сдерживаемого хохота. Мысленно, глазами гостей, я оценил ситуацию: «Там – бандиты, здесь – идиотки». В этот момент из гостиной вышел тот же элегантный мужчина в бабочке, но без брюк. В одной руке он по-прежнему держал гвоздику, в другой – баночку майонеза. Продолжая напевать, помазал цветок майонезом, откусил его, пожевал, пересёк холл и вернулся в тот же шкаф. Сдерживаться уже не было сил – грохнул общий хохот, из комнат высыпали гости, стали здороваться с Хейфецами. Появился «прозревший» слепец Женя, с отмытым лицом и со своей фирменной обаятельной улыбкой. Из шкафов вышли «гангстеры» и любитель гвоздики под майонезом, уже в брюках. Все тепло приветствовали московских гостей, просили прощения за новогодний розыгрыш, обнимали, повели столу, вспоминали все подробности и снова хохотали. Постепенно Лёня и Тоня стали оттаивать и тоже похохатывать. Но я замечал, как они несколько раз вдруг прерывали смех и внимательно вглядывались в присутствующих, как бы проверяя: а сейчас-то уже не розыгрыш?..

Прошло много лет. Недавно в Москве я встретил Лёню, уже Народного Артиста России, солидного, облысевшего, с новой красивой женой.

– Я до сих пор помню тот вечер, – признался он. – Помню своё ощущение абсолютной веры в происходящее, свою растерянность, испуг, какую-то безысходность… Я потом думал: почему я поверил в этот идиотизм: бандиты в шкафу, беломордый слепец, цветкоед без штанов!.. Ведь я же – режиссёр, я должен был уловить игру… А знаешь, что на меня больше всего подействовало? Выражение твоего лица, когда ты впускал нас. Я прочёл на нём: мне очень стыдно, но я уже ничего не могу поделать. После этого я уже принимал всё, как реальность.

– Признайся, таких актёров у тебя никогда не было, правда?

– Правда, – согласился он и добавил со смехом. – Это был самый шикарный розыгрыш в моей жизни!

ГОРОДА, ГДЕ Я БЫВАЛ

«Автопробег за шуткой» – так называлась моя рубрика в «Советской культуре». В этой рубрике я публиковал репортажи о поездках по странам Восточной Европы: Болгарии, Польше, Германии, Югославии, Чехии, Словакии… Путешествовал я на своей машине, поэтому особенно остро, как бы кожей, ощущал каждую страну. Я не должен был согласовывать свой маршрут с Советским Посольством – ездил, куда хотел, останавливался там, где хотел, гостил у того, у кого хотел. Не влезая в политику, писал о том, что меня удивило и порадовало, о местных нравах, о необычных ситуация и, главное, об интересных и забавных людях.

Я побывал во многих городах, столичных и провинциальных, очень древних, с многовековой историей, и очень юных, только-только вылупившихся из посёлков. Во время своих путешествий я сделал важное открытие, которым хочу сейчас поделиться.

Города отличаются друг от друга размерами, климатом, архитектурой… Но помимо этих основных отличий, каждый город имеет своё лицо, свой темперамент, и зависит это от людей, его населяющих. Коллективный характер города – это сумма характеров горожан. Лицо города – это мозаика лиц его жителей. Город кажется чужим, пока там не появляются друзья.

Вспоминая какой-нибудь город, я, прежде всего, вспоминаю не его площади и памятники, а лица людей, с которыми там встречался и подружился, и тогда город сразу становится своим, я рассказываю о нём с теплотой и симпатией, как о близком человеке.

И ещё одно важное открытие. Во всех странах (а я бывал ещё и во многих западноевропейских, и в Америке, и в Канаде) большинство людей приветливы и дружелюбны, стремятся к общению, приходят на помощь. Стоило мне остановить машину на обочине, как подряд тормозили проезжающие мимо автомобили, и водители участливо спрашивали: какие проблемы, чем помочь? Если я не знал, как проехать по какому-то адресу, мне отдавали карту, чертили схемы, долго объясняли, заменяя жестами непонятные слова, и даже, изменив свой маршрут, сопровождали меня до нужного места.

– Папа, откуда они тебя все знают? – удивлённо спрашивала маленькая Маша, которую я часто брал с собой.

– Это мои друзья, – уверенно отвечал я.

Мои репортажи нравились читателям, приходило много писем с просьбами давать их почаще, поэтому редакция предоставляла мне любую площадь на страницах газеты, даже с продолжением. Я ездил всегда вместе с Майей, иногда брал и Машу. Майя была моим верным штурманом: прекрасно ориентировалось в лесу, в поле, в незнакомом городе – она, каким-то птичьим чутьём определяла нужное направление. Я же – наоборот: всегда садился в автобус, идущий в противоположную сторону, мог заблудиться между тремя соснами и даже собственный дом находил не сразу. Поэтому заместителя главного редактора газеты Дмитрия Мамлеева участие Майи в моих поездках всегда радовало.

– Саша, – говорил он, – репортаж о Братиславе мне нужен к концу месяца, но, зная тебя, я уверен, что если ты поедешь один, то вместо Словакии попадёшь в Австралию. А если Майя будет рядом, то ты вернёшься вовремя.

В перечисленных выше странах, вместе с Майей, я бывал по несколько раз, приобретая всё больше и больше друзей. О некоторых из них я вам сейчас расскажу, перелистывая свои репортажи.

ЙОРГ И ЛЮДМИЛА МИШКЕ

Он – немецкий аристократ, сын популярных берлинских журналистов, выпускник разных закрытых учебных заведений, известный кинорежиссёр, она – девочка из-под Одессы, из очень простой семьи. Он – большой, грузный, лысеющий, она – темноволосая красотка, стройная, длинноногая, закончила актёрские курсы, работала диктором на Одесском, а потом и на Берлинском Телевидении. Они – чудесная пара, удивительно нежны друг с другом, вечные молодожёны, ведущие себя, как влюблённые подростки. Глядя на них, вспоминаешь поговорку: «Бог парует»: оба безгранично добры и гостеприимны. У них неделями гостят родственники, друзья, приятели, друзья родственников и приятели друзей. Они принимают всех очень душевно и искренне, угощают, развлекают, одаривают. Их гостеприимство напоминает грузинское: находясь у них в доме, мы с Майей боялись остановить взгляд на каком-нибудь предмете, чтобы немедленно не получить его в подарок.

Йорг – высокопрофессиональный кулинар, обожает варить, жарить, парить. Кухня – это его храм: десятки поваренных книг, сотни всевозможных приправ, подлив и специй. У него есть суперсовременные кастрюли из каких-то лёгких сплавов, и есть кастрюли прошлых веков, тяжёлые, потемневшие от времени. Он трясётся над ними, как скупой рыцарь. Однажды я привёз ему в подарок медный таз, в котором наши бабушки варили варенье. Йорг был в восторге, гладил края, рассматривал дно… Потом спросил: «Это действительно из меди?» и приподнял его, как бы проверяя на вес. «Конечно» – ответил я. Он развёл руки в стороны: «Вы действительно – великая страна!». Я рассмеялся: «Ты ещё не видел наших чугунных урн на улицах!».

Воскресный обед – это ритуал, священнодействие: лучшая посуда, роскошные салфетки, горящие свечи, музыка, которая зависит от еды: то – немецкая, то – китайская, то – французская. Если на обед подавалось японское блюдо, то он подавал его в кимоно. Йорг тщеславен, он любит, чтобы его яства все хором хвалили и осыпали его комплиментами. Этим пользовалась их дочь Ирена, когда не хотела есть (а есть она никогда не хотела). Ей тогда было всего девять лет, но она выдавала Гамлетовский монолог, какое потрясающее жаркое приготовил папа, как оно ей нравится, в каком она восторге от его вкуса и запаха, и как ей безумно обидно, что именно сегодня она сыта и не может получить удовольствия от этой восхитительной пищи, которую только её папочка умеет так великолепно готовить!

Однажды после такого обеда, подогретый немалой порцией коньяка, я сказал Йоргу:

– Ты разрушил тот образ немца, который я себе представлял.

– А каким ты его представлял? – спросил он.

– Скупой, педантичный, с примитивным чувством юмора, вершина которого – хлопнуть женщину по заду.

Йорг помолчал, закурил сигару. Потом выпустил порцию дыма и спросил:

– Почему ты составил такой образ немца?

– По книгам, по фильмам… В первую очередь, по вашим фильмам.

И тут он меня добил:

– Знаешь, если бы я составлял твой образ по вашим фильмам – я бы тебя на порог не пустил!

Самое большое испытание для их семейного благополучия – это ежегодный приезд Людиных родичей. Первой всегда приезжала тётя, шумная, вездесущая, бесцеремонная. Как-то войдя в кабинет Йорга и увидев на стене портрет Карла Маркса, она восторженно произнесла: «Йорг! Какой у тебя красивый дедушка!». В каждый свой приезд привозила с собой глицерин и «Тройной одеколон», чтобы сварить мыло «для подарка Йоргу». Когда она доводила своё варево до кипения и вливала туда «Тройной одеколон», по квартире распространялся такой аромат, что даже привыкшая Люда убегала во двор. А Йорг, который с детства прожил в утончённых запахах дорогой французской косметики, сходил с ума от этой вони и в панике удирал в командировку. Потом приезжали папа, мама и брат. Приезжали непременно вместе, для того, чтобы сложить все привезенные деньги и купить большой ковёр: они жили в каком-то маленьком городке на Украине, там наличие ковра считалось признаком принадлежности к высшему обществу, поэтому за свой привезенный ковёр семья получала приличную сумму денег.

В Берлине они покупали самый большой ковёр, метров шесть на пять, скатывали его и несли через весь город на плечах, как Ленин бревно на субботнике. Больше их в Берлине уже ничего не интересовало, выходить отказывались, сидели дома у телевизора в ожидании отъезда.

Когда Йорг усаживал всех завтракать за красиво накрытый стол, папа, который очень следил за своим здоровьем, трогал пальцем сосиску, определял, что она недостаточна тёплая, и погружал её в чашку с кофе, чтобы подогреть. Предварительно он в чашку опускал тот же палец, чтобы убедиться, что кофе горячий. При виде этого, травмированный Йорг, вскакивал, хлопал себя по лбу: «Люда! Мне же надо в Дрезден!» и снова удирал в командировку.

Когда мы приехали к ним впервые, они ждали прибавления семейства, поэтому решили купить старый домик в пригороде.

Осмотрев дом, все стали наперебой предлагать варианты его реконструкции:

– В подвале надо сделать бассейн.

– Но подвал не отапливается.

– Очень хорошо: зимой бассейн покроется льдом и будет каток!

– А во льду можно пробить прорубь и ловить рыбу.

– Всё это ерунда! В подвале надо разводить шампиньоны.

– Дом такой сырой, что шампиньоны сами будут расти на стенах.

– Надо, чтобы они росли на потолке, над плитой, и падали на сковородку.

За этими прожектами мы незаметно вернулись в центр города и подъехали к зданию Верховного суда. Рядом с ним было маленькое кафе под названием «Последняя инстанция». Разговор о жареных шампиньонах разбудил аппетит и мы вошли в это кафе.

Йорг указал на большую, толстую книгу с металлической обложкой, висящую на цепи над стойкой. И пояснил:

– Это летопись. О завсегдатае этого кафе, самом большом пьянице и гуляке.

– О, я хочу посмотреть.

Йорг стал просить, чтобы мне разрешили раскрыть эту книгу. Бармен милостиво кивнул. Я бросился к стойке, с нетерпением откинул тяжёлую обложку и… увидел своё изображение: книга состояла из зеркал, и каждый любопытный становился героем летописи.

Потом Йорг и Люда повезли нас в зоопарк на крестины новорожденных медвежат – это всегда шумное и весёлое празднество. Директор зоопарка приветствовал гостей и представил им новорожденных. Известные люди, шефы зоопарка, окропили медвежат лимонадом и нарекли их Юли и Кони. Для них был накрыт стол, приготовлена вкусная закуска: бананы, яблоки, морковка… Вообще, зоопарк – это любимое детище всех берлинцев. Звери живут не в клетках, а в вольерах и павильонах, за ними любовно ухаживают, хорошо кормят.

Разыгрывается специальная лотерея в пользу зоопарка, вносятся пожертвования от организаций и отдельных граждан. Различных животных опекают различные учреждения: заводы, фабрики, театры. Даже полиция над кем-то шефствует, кажется, над птичками.

Кстати, о полицейских. Они проявляли ко мне удивительную снисходительность. В Берлине много машин, в центре невозможно припарковаться, все стоянки забиты до отказа. В начале я добросовестно искал свободное место и в поисках его доезжал почти до Москвы. Потом мне это надоело, и я начал ставить машину на тротуарах, на стоянках такси, даже у полицейских будок. Возмущённые такой наглостью, полицейские пронзительно свистели и бросались ко мне, размахивая штрафными квитанциями. Но сначала они пытались провести со мной душеспасительную беседу. Это было их роковой ошибкой. Из школьного запаса немецких слов я помнил только «Анна унд Марта фарен нах Анапа» и «Вир марширен гут», что было явно недостаточно для диалога. Но недостаток количества я компенсировал избытком качества: эти две фразы произносил в разных вариантах, с различными интонациями, помогая себе жестами и мимикой. Я размахивал руками, как Луи де Фюнес и строил гримасы, как Фернандель. Ошеломлённые моим натиском, полицейские в конце концов сникали и, махнув на меня рукой, решали не связываться: мой кошмарный немецкий доводил их до изнеможения, а моя жестикуляция их укачивала. Так я завоевал право ставить машину в любом месте Берлина.

СКАЗКА БРАТА ГРИММ

Вспоминая Дрезден, я сразу вспоминаю Вольфа Гримма, элегантного доцента, доктора наук, известного спортсмена-теннисиста с внешностью Алена Делона, обладающего искрометным юмором, хорошо владеющего русским, английским и французским языками. Он учился в Ленинградском мединституте, выступал с докладами в США, Англии и Франции, объездил полмира, имеет обо всём энциклопедические знания. Особенно увлекается историей. Когда он рассказывает о самом маленьком памятнике, любой мало-мальски уважающий себя экскурсовод должен немедленно писать заявление об уходе. Благодаря Вольфу, мы узнали и полюбили этот город, его старинные здания и дворцы.

Одно из моих самых сильных потрясений – Саксонская Швейцария. Много слышал, читал чужие очерки, но не представлял, что это такое фантастическое зрелище Мы стояли на смотровой площадке. Справа, метров двести вниз, текла сонная Эльба, омывая заросшие зеленью островки, на которых, как на зелёных подносах, лежали маленькими красными пирожными средневековые домики с черепичными крышами. Проплыл пароходик с гребным колесом, я видел такой только в фильме «Волга-Волга»… Пересекал реку паром на канате… И всё это в полной тишине, потому что звуки сюда не долетали – казалось, мы смотрим старое немое кино… Потом я взглянул налево и увидел огромный лес из высоченных скал, вернее, скальных столбов всевозможных конфигураций: один – в виде дерева с обрубленными ветками, другой – постамент без памятника, третий – незавершённая скульптура какого-то фантастического животного… Этот каменный лес вырастила Эльба, точнее, выточила – когда-то здесь было её русло. Много столетий она обрабатывала эти скульптуры, пока не довела их до совершенства, а затем свернула в сторону, оставив людям свой шедевр… Если справа – средневековье, то слева – что-то доисторическое, оттуда веет вечностью. Уходить не хотелось, просто физически я ощущал, как испаряются заботы повседневной суеты и наступает состояние покоя и умиротворения…

– Пора возвращаться! – Голос Вольфа вернул меня к действительности. – Вы хотели ещё покататься на трамвае, а его придётся ждать: у нас в Дрездене трамваи, как волки, ходят стаями.

Мы сели в наши «Жигули» и уехали из тихого, безмятежного Вчера в наше шумное и беспокойное Сегодня.

ГОФМАН, КОТОРЫЙ ЖИВЁТ НА КРЫШЕ

Мы жили в самом центре Варшавского Старого мяста (старого города), в квартире Ежи Гофмана, известного польского кинорежиссёра, фильмы которого «Гангстеры и филантропы», «Пан Володиевский», «Потоп», «Прокажённая» пользовались большим успехом в Советском Союзе.

У меня богатая фантазия, я могу себе представить всё, даже самое невероятное: неподвижный Терек или застывший в воздухе реактивный самолёт, но я не в силах вообразить Гофмана в спокойном состоянии. Он живёт на ходу, постоянно улетая, прилетая, уезжая, забегая… Даже разговаривая по телефону, носится по квартире с трубкой в руках. Чтобы поговорить с ним, бегаю рядом, беседуем короткими перебежками. Разговаривая, он успевает собрать вещи для очередной поездки, решить какой-то вопрос с министром культуры, с директором картины и дозвониться до собственной жены Вали, которая сейчас за границей. Во время каждого разговора она с любопытством спрашивает: «Кто у нас сейчас в гостях?», и Ежи каждый раз называет ей новую фамилию (до нас с Майей здесь гостил Владимир Высоцкий). Он регулярно кого-то встречает, принимает, развлекает. Большинство гостей из России и Украины – это не удивительно: он кончал ВГИК, жил четыре года в Москве, потом снимал фильмы в Украине – в СССР у него было много друзей.

Его квартира – на последнем этаже, балкон выходит на крыши, средневековые крыши, покрытые черепицей, на которых вырос лес телевизионных антенн. По красным крышам гуляют чёрные коты. Крыши, крыши, крыши… Где-то здесь живёт Карлсон. Я стоял на балконе и ждал его появления. Но вошёл Гофман, и я понял, что он и есть Карлсон. Даже похож на него: приземистый, сдобный, круглолицый. Фортуна всю жизнь гладила его по голове и протёрла большую, уютную лысину, тоже, как у Карлсона. Очень они похожи. Только Карлсону подвижность придаёт пропеллер, а Гофману – его внутренняя энергия, огромная, неиссякаемая, атомная, которую он использует в добрых и мирных целях.

Все улицы Старого города сходятся на Рыночной площади. Эта площадь напоминает большой выставочный зал: на стенах домов развешаны картины молодых художников, предлагающих свои произведения… Если продажа картин идёт вяло, устраивается аукцион, сооружают эстраду, на которой студенческий ансамбль привлекает публику: поют, танцуют, разыгрывают музыкальные сценки. Ребята очень заразительно всё делают, и площадь им подпевает. В промежутках между номерами рекламируют картины, и теперь их уже обязательно покупают – таким весёлым ребятам нельзя отказать.

Здесь удивительно уютно. В центре площади – кафе под открытым небом и под тентами: бесчисленные плетённые столики и стульчики – всегда есть свободные места, чтобы присесть и выпить чашечку кофе. Между столиками ходит шарманщик, в пелерине, в цилиндре, с ярким попугаем – за двадцать злотых попугай вытащит вам любое доброе предсказание. К вечеру раздаётся стук подков, появляются кабриолеты – на них можно прокатиться по всему старому городу (въезд машин сюда запрещён). На козлах – кучера в чёрном, нарядные и важные, как женихи.

Почти в каждом подъезде – рестораны и ресторанчики: на первых этажах, в подвалах, в бывших бомбоубежищах. Все очень своеобразно оформлены: в модерне, или под старину, или в народном стиле – всё из соломы, и шторы, и скатерти, и фонари. В них всегда есть посетители. Один привлекает фирменным блюдом, в другом – поёт известная певица, в третьем – красивые молодые проститутки, притягивающие богатых иностранных бизнесменов. В нашем подъезде помещался маленький ресторанчик с итальянской кухней. Запах пиццы и спагетти дразнил нас, очень хотелось туда попасть, но мешало гостеприимство наших друзей: мы всё время были куда-то приглашены. Пробегая мимо ресторанчика, торопясь на очередной приём, мы глотали слюнки – но не наедаться же перед обедом!.. А обратно возвращались сытыми. Когда же проголодаемся, надо снова спешить на ужин. И так все дни.

Однажды я сделал титаническое усилие, проснулся в шесть утра и вышел из дома: хотелось посмотреть на рыночную площадь, пока она безлюдна. Магазины ещё закрыты, плетёные стульчики в кафе дремали, склонив спинки на столики. Двое дворников поливали брусчатку мостовой мыльной пеной и тёрли её щётками. Площадь пересекала красивая молодая женщина в вечернем туалете. Она шла медленно, пошатываясь, в помятом платье, не причёсанная, не накрашенная… Вчерашняя женщина.

Друг Ежи Гофмана – Юрек Беккер, писатель и журналист, который в дальнейшем стал и моим другом, был в Варшаве очень известной личностью: красивый, элегантный, остроумный, владеющий несколькими языками, он пользовался огромным успехом у женщин, его называли «Первая сабля Варшавы», о его бесконечных романах рассказывали легенды. Одну из них я сейчас перескажу.

Одно время послом СССР в Польше был очень непопулярный дипломат, который, ощущая себя «большим белым братом», вёл себя грубо и бестактно, унижая человеческое и национальное достоинство поляков. Жалобы в Москву не помогали. Тогда от него решено было избавиться другим путём: к Юреку обратились с просьбой соблазнить жену посла и, тем самым, его скомпрометировать. Это была просьба всей интеллигенции, это было чуть ли не государственное задание, и Юрек согласился. Уже через месяц жена посла, как влюблённая кошка, преследовала его, где бы он не появлялся.

На каком-то приёме, выпив лишнее, она подсела к нему и, не обращая внимания на присутствующих, обняла и несколько раз поцеловала. Возмущённый посол, который это увидел, подскочил к столику, оттащил жену и что-то оскорбительное сказал Юреку, тот в ответ дал ему пощёчину, посол бросился на него, завязалась драка. Назавтра об этом написали все газеты, возник скандал и посла отозвали. Вся Варшава ликовала, а Юрек стал национальным героем: когда он входил в какое-нибудь общественное заведение, мужчины вставали и аплодировали ему.

Несколько лет он работал специальным корреспондентом Польского радио в Москве и рассказал мне одну забавную историю из той жизни. Однажды всех иностранных корреспондентов газет, радио и телевидения пригласили на открытие Братской ГЭС. Когда они собрались у выделенного им самолёта, Юрек случайно услышал разговор двух пилотов: они обсуждали какие-то подозрительные шумы в одном из двигателей. Второй пилот предложил задержать вылет и вызвать механиков для проверки. Но первый пилот отмахнулся:

– А! Ху с ним! Долетим! – и объявил посадку.

– Представляешь, моё состояние? – рассказывал Юрек. – Что делать? Поднять шум? Показать себя трусом и паникёром? А как докажешь – пилоты скажут, что мне это показалось!.. Короче, я сел вместе со всеми и весь полёт напряжённо вслушивался в работу двигателей, покрываясь холодным потом от каждого толчка…

– Но ведь долетели? – спросил я.

– Долетели.

– Вот видишь, какая мощь заключается в российском «ху с ним»? Возьми, к примеру, освоение космоса: «Давайте первыми запустим Спутник Земли. – Какой спутник? У нас жрать нечего, задница в заплатах! – А ху с ним, запустим!». И запустили. То-то! Вам, иностранцам, никогда не понять великую силу «ху с ним»!

И Юрек со мной согласился.

РУКОПОЖАТИЕ ГОР

Весь путь от Ужгорода до Братиславы – это испытание силы воли водителя, всё время хочется высунуться из окна и, бросив руль, всплескивать руками от восхищения: травяные зелёные бурки, наброшенные на плечи гор; легкомысленная голубизна неба, оттеняющая мудрую седину вершин; весёлые змейки-речушки, беззаботно резвящиеся под ногами у горных великанов; крутые, решительные ущелья и деревянные костёлы на склонах с поднятыми в небо крестами-предупреждениями: Внимание! Красота! Природа! История!.. Одно только озеро на Штребеском Плесо стоит того, чтобы из-за него преодолевать километры: сказочное и таинственное, с волшебными золотыми рыбками, а точнее, огромными рыбинами, которые, конечно, могут исполнить любое желание, но у них никто ничего не просит, потому что даже самые злые и жадные старухи, взглянув на эту красоту, немедленно добреют и забывают о своих притязаниях. А рыбы – совершенно ручные, точнее, ножные: когда вы подходите к воде, они подплывают к вашим ногам и открывают рты в ожидании угощения.

Много водопадов, шумных, дерзких, озорных. Сначала по-мальчишечьи резво прыгают со ступеньки на ступеньку, а потом, разогнавшись, пикируют с высоты, разбиваясь на миллионы хохочущих брызг.

«Что любовь к горам создала, то добрая воля пусть сохранит» – эту надпись прочёл я на придорожной беседке. И вспомнил Милана, который, рассказывая о природе Словакии, воздевал руки к небу и будто освещался изнутри.

– Ты подкуплен красотой Словакии, – заметил я.

Но он меня поправил:

– Я не куплен ею. Я ей продан.

МИЛАН СТАНО, ЗЛОКАЧЕСТВЕННЫЙ ОПТИМИСТ.

Много лет назад я приехал в Словакию, в город Кошице, где издавалась моя книжка «Чудаки». Директор издательства показал мне сигнальный экземпляр. Я листал и радостно улыбался: обложка яркая, праздничная, все рисунки очень забавны.

– Хороший художник! – вырвалось у меня.

– Ещё бы! Это же Милан Стано! – гордо сообщил директор.

Так я познакомился с ним заочно. На следующий день, приехав в Братиславу, позвонил ему из автомата. Через двадцать минут он примчался за нами, через тридцать минут мы перешли на «ты», через час он рисовал на меня дружеский шарж, через три дня мы уже расстались друзьями.

Он обаятельный, озорной, с природным чувством юмора, горячо любящий свой край, свой народ и его культуру. Если хотите узнать что-нибудь о любом городе, селе, горной вершине или долине Словакии, спросите у Милана: он расскажет с яркими подробностями и проиллюстрирует своими рисунками – ведь он объездил всю страну с мольбертом в руках. Ещё не побывав в Старом городе Братиславы, я познакомился с ним в мастерской у Милана, где отражены каждый дом, каждая церквушка, каждый памятник.

График по образованию, пишет и маслом, и акварелью. Увлекается карикатурой – страницы газет и журналов заполнены весёлыми рисунками Милана Стано. Юмор и озорство помогают ему и в жизни, и в творчестве. Выставки своих работ устраивал в… универмагах («А что? Ближе к жизни!»). Иллюстрируя мою книжку, изобразил шаржи на известных деятелей культуры Словакии: композиторов, поэтов, режиссёров («Они не обиделись? – «Наоборот! Были очень рады!»). И при этом смеётся, как ребёнок, громко и заразительно.

Удивительно общителен и контактен. Водил нас по городу и здоровался почти с каждым братиславцем: его знают все, от директоров издательств до шофёров такси. Полиция за нарушение правил дорожного движения требует штраф его гравюрами ( «Это пожилые. А молодые просят карикатуры» ). Такая популярность закономерна: утро в Братиславе начинается с карикатур Милана. В последний приезд мы с Майей прожили в его доме две недели – и не было дня, чтобы в какой-нибудь из газет не появлялась хоть одна карикатура Стано, а бывало, и по три, и по пять. И так много лет подряд.

Он неиссякаемо трудоспособен. Мы вставали в восемь утра – он уже сидел у себя в мастерской. Потом деловые встречи в редакциях, в издательствах, на Телевидении, и ещё надо развлекать нас, гостей. Ложились поздно, точнее, ложились мы, а он опять опускался в мастерскую: портреты, пейзажи, шаржи, иллюстрации, статьи для газет и журналов.

Дом строил своими руками, мастерскую благоустраивал сам. Буклеты к своим выставкам тоже делает сам, и программки, и пригласительные билеты…

Когда успевает – непонятно! Это притом, что два его лучших произведения, сын Марушек и дочь Мартинка, тоже требуют внимания. Не говоря уже о жене Марте, статной, эффектной, горделивой. Кажется немного холодной, пока не улыбнётся. Она – королева этого маленького замка: её любят, почитают и немного боятся. У королевы большой штат прислуги: кухарка, прачка, горничная – это она сама, по совместительству. Прибежав с работы, надевает фартук и становится к плите. Приготовив обед, берётся за щётку и пылесос. Потом возится со стиральной машиной, орудует утюгом… А к вечеру, когда собирается в театр или ждёт гостей – снова королева, красивая, нарядная, гордая.

Они забавно познакомились.

Однокашница Милана с утра до вечера расхваливала свою подругу, сельскую учительницу, которая, как она убеждала, «создана для него». Милан, молодой, уверенный, перспективный, пользовался успехом у Братиславских красавиц и увиливал от этого сватовства. С трудом удалось уговорить его хотя бы написать Марте письмо. Он тут же, чтобы отделаться, набросал записку: мол, меня сватают за вас – выходите не глядя. Через неделю пришёл ответ: согласна, но при условии, что и жить будем, не видя друг друга. Оценив эту отповедь, Милан уже сам написал второе письмо, но всё ещё в том же игривом тоне провинциального обольстителя: «Хотел бы я видеть ручку, которая написала это письмо». В ответ Марта прислала ему лист бумаги, на котором был нарисован контур её руки. Игра понравилась. Он продолжил переписку: «Хотел бы я видеть глазки, которые читают мои письма». Она вырезала из фотографии полоску со своими глазами и прислала. Эта сельская учительница заинтриговала столичного донжуана – он сел в поезд и поехал знакомиться. Увидев, влюбился наповал и стал ездить три раза в неделю. Колесил несколько месяцев туда и обратно, пока её мать не посоветовала:

– Выходи за него, не откладывая, а то он все деньги потратит на билеты, и ты выйдешь за нищего.

Была свадьба. Родился сын, потом дочь. Были трудности, сложности, неприятности – вместе преодолевали их, вместе строили дом, строили семью, строили жизнь.

Занявшись карикатурами, Милан потерял в заработках: портреты и графика оплачиваются намного выше.

– Тебе хватает на жизнь? – как-то спросил я.

Он ответил словацкой поговоркой: «Маленькая рыбка – тоже рыбка». Потом раскрыл обе мои ладони и показал:

– Видишь, и на левой, и на правой руке – по букве «М». Бабушка объяснила мне, что это – напоминание людям, первые буквы двух очень важных слов: «май меру» (знай меру)!

– Что ты больше всего ценишь в людях?

– Оптимизм. Мир создан для оптимистов, пессимисты в нём только зрители.

«АНТИСЫСАК»

Мой переводчик и друг Мирон Сысак жил в Банской Быстрице – она расположена в горах, на полпути от Ужгорода до Братиславы. Горы держат город на сложенных ладонях. Гора Урпи бессменным часовым стоит у въезда. Когда-то на её вершину взбирались поэты и наперебой читали стихи. Сейчас её именем названо популярное пиво. Пива много, поэтому стихов стало меньше и поэты уже не лезут в гору.

Город стремительно разрастается, поток новостроек «обтекает» сёла, оставляя их внутри городских кварталов: Сасово, Рудлово – маленькие оазисы застывшего покоя, с сельскими усадьбами, магазинчиками, церквушками. Своя корчма, своё маленькое кладбище, свой ритм жизни. Но стоит выйти за околицу – гудит автострада, грохочут самосвалы, дымят заводские трубы. Город нависает шестнадцатиэтажным великаном над сельскими лилипутами.

Мирон – доцент местного пединститута. Учился в Праге, в Институте русского языка и литературы. Особенно увлекался русской сатирой и юмором. Диссертацию защищал по произведениям Замятина, его дипломная работа – советская сатира двадцатых годов: Зощенко, Ильф, Петров, Катаев… Русскую литературу знает блистательно, пристально следит за новыми именами, выписывает все журналы, знает названия даже ещё не опубликованных, а только готовящихся к выходу произведений.

Оригинально ведёт свои занятия. Например, рассказывая о поэзии Пушкина, приписывает его авторству стихи Лермонтова и Некрасова. Потом, в конце лекции, как бы невзначай спрашивает: «Не ошибся ли я?.. А если да, то где именно?». Кто заметил, получает отличную оценку.

Его знания Словацкой и Чешской литературы просто энциклопедичны, особенно, сатирической. Когда в студенческие годы в институте проводили конкурсы на лучшего знатока творчества Гашека, Мирона на них не пускали, потому что он цитировал «Бравого солдата Швейка» наизусть и забирал все призы.

С этим его профессионализмом, пытливостью и неуёмностью органично совмещаются восточная лень, детская беззаботность и девичья необязательность. Он – гурман, любит хорошо поесть, попить вкусного пива, посидеть в кресле у телевизора. Заставить его написать кому-нибудь письмо – это путь к инфаркту: обещает сделать вечером, потом завтра, потом в понедельник. В Братиславе ему полагалось несколько гонораров за переводы моих рассказов – для их высылки нужно было сообщить какие-то данные. Он собирался это сделать в течение полугода, хотя деньги были очень нужны: только переехал из Прешева, получил квартиру, родился ребёнок… Я пробыл в Словакии около месяца, каждый день напоминал ему, и по телефону, и лично. Он каждый раз торжественно клялся немедленно сесть к столу, очень убедительно объясняя, как ему просто необходимы эти деньги. Я уехал – он так и не отправил письмо. Получил ли он свои гонорары сейчас, спустя годы – не знаю: письмо ко мне он тоже всё ещё пишет.

Сысаков три брата. Мирон старший. Младший, Володя, живёт в Праге, занимает большой пост в каком-то министерстве, средний, Ярослав – директор и художественный руководитель театра в Прешеве, оба одинаково деловые, энергичные, целеустремлённые. Беззаботный сибарит Мирон – белая ворона в семье, братья называют его шалопаем, а я его прозвал «антисысак». Я люблю их всех троих, но Мирон своим «шалопайством», честно говоря, мне ближе: тихий голос, скрытое лукавство, тщательно запрятанные чертики в глазах, Это он в первые же минуты нашего знакомства сообщил, что писатель по-словацки – «списыватель», и с хитроватым интересом наблюдал за моим выражением лица, когда я в уме прикинул, как будет звучать «Союз Советских писателей».

ЧТО ТАКОЕ БОЛГАРСКОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО?

Это, когда перед вами ставят тарелки с овощами, салатами, кабачковой икрой, разными специями и подливами – всё это в неограниченном количестве, не говоря уже о разных видах «Сливовицы». И когда вы напиваетесь и наедаетесь до отвала, вам сообщают, что сейчас начнётся обед.

Впервые в Болгарию я приехал за получением международной литературной премии. Условия конкурса «Алеко» были такими: победитель получает право приехать вместе с семьёй и отдыхать на любом выбранном им курорте.

Я приехал вместе с Майей и Машей. Мне торжественно вручили медаль, диплом и два дня «гуляли» нас в разных Софийских ресторанах. Потом привезли на вокзал, усадили в поезд, идущий до Солнечного Берега (мы выбрали этот курорт), и вручили шестьсот левов наличными (в те времена – довольно значительная сумма).

Я удивился: этого не было в условиях конкурса. И тогда мне объяснили: «Мы специально нигде не сообщаем о деньгах, чтобы ваше посольство не отбирало львиную долю у советских лауреатов. Мы пишем только про отпуск, а отпуск они отобрать не могут.

Так вот, можете месяц жить в гостинице – номер для вас заказан, можете пожить неделю, а потом путешествовать по стране, а можете потратить все деньги на любые покупки… Словом, поступайте так, как считаете нужным, только никому об этом не рассказывайте»… Это был приятный сюрприз, и, поверьте, мы им прекрасно воспользовались!

После этого я часто бывал в Болгарии, там публиковали много моих рассказов, переводили пьесы… Но, главное – у меня там появились хорошие друзья, журналисты и писатели: Димитер Керелезов, Любомир Пеевски, Иордан Попов – они-то и помогли мне лучше и подробней узнать эту красивую, праздничную страну. Подробно рассказывать уже не позволяет ритм романа, поэтому расскажу сжато, вкратце:

АЛБЕНА. Фантастический город. Дома – пирамиды, амфитеатры. В каждой гостинице свой цвет фонарей, реклам и даже штор на окнах. Ночью похоже на гигантский калейдоскоп…

ЗОЛОТЫЕ ПЕСКИ. Гостиница «Интернационал» – уют, модерн и бассейн с подогретой минеральной водой – газированный бассейн!..

РЕСТОРАН «ПИРАТСКАЯ ШХУНА»: затемнённые столики, скрипящая палуба, штурвал, отполированный ладонями посетителей. Официанты в красных косынках ежеминутно хватаются за ножны кинжалов и вытаскивают оттуда авторучки. Всё время ждёшь, что поднимется чёрный парус и корабль выйдет в море на пиратский промысел…

ПАМЯТНИК ПАТРИАРХУ ЭФТИМИЮ В СОФИИ – постоянное место свиданий. Не случайно возле него продаётся море цветов – пришёл, купил, подарил. Под памятниками сидят, обнимаются, целуются… А он над ними с крестом, благословляет…

СИЛИСТРА, МАЛЕНЬКИЙ ГОРОДОК. В придорожной закусочной подают запеченные бараньи головы. Это деликатес – вкусно, сытно, а главное, интересно: орудуешь вилкой, как скальпелем, чувствуешь себя нейрохирургом.

ДОЛИНА РОЗ У ГОРОДКА КАРЛОВО – яркое ковровое покрытие, прибитое к земле телеграфными столбами…

ГОРОД ТОЛБУХИН. Интересная архитектура. Огромная центральная площадь выложена яркими цветными плитами – ошеломительно красиво! Правда, скользко, особенно в дождь – можно играть в хоккей без коньков.

ЭЛЕМЕНТ ОФОРМЛЕНИЯ СПЕКТАКЛЯ МЮЗИК-ХОЛЛА, на котором изображён меч, пробитый сердцем.

ЭТРОПОЛЕ – маленький городок, в котором бъёт прославленный источник Зольовец. Вода в этом источнике обладает удивительным свойством, и я не могу удержаться, чтобы не рассказать об этом подробней.

«ХОРОШЕГО ЗЯТЯ И ХОРОШЕГО ПОРОСЁНКА ТРУДНО ВЫБРАТЬ!»

Легенда гласит: «Кто выпьет воды из источника Зольовец, тот навсегда останется в Этрополе».

Легенда подтверждалась: большинство приезжих женихов после свадьбы оставались в городе. Женатых мужчин прибавлялось – все они жили в домах у тёщ. Чтобы отстаивать свои права, организовали «общество зятьёв». Очевидно, зятьям жилось неплохо – они приняли историческое решение о проведении в Этрополе ежегодного (1-го апреля) «Парада зятьёв» – так родился весёлый праздник. «Мы за мирное сосуществование в доме!» – это девиз праздника. Его эмблема – сердце, пробитое стрелой, и веник, инструмент мужа.

Праздник начинается с коллективной клятвы зятьёв быть послушными, исполнительными и, главное, молчаливыми (В Этрополе говорят, что идеальный муж – это как испорченный телевизор: выдаёт изображение, но не издаёт ни звука). Зятья выходят на эстраду с висящими зайцами на груди (признак смирения) и босиком, потому что свои туфли они круглосуточно держат у порога (чтобы обуться и уйти, если провинятся и их прогонят). Произнеся клятву верности, они целуют голубое знамя «Общества зятьёв», после чего их приветствуют тёщи.

Выдающихся зятьёв и мужей награждают золотыми медалями и ценными подарками. Кого наградить, решают общественные организации города совместно с жёнами. Зачитывают характеристики от тёщ, которые имеют первостепенное значение.

И начинается карнавал.

Открывает шествие самый старый зять города. Он сидит за рулём машины, на которой прикреплён плакат: «Только я знаю, как я выдержал до сих пор!». На следующей машине едет самый молодой, новоиспеченный зять и везёт плакат: «Если бы ты знал, что тебя ожидает!!!». Следом его молодая жена и тёща и несут символический памятник зятю – спящего мужчину. За ними – мужья несут транспарант, на котором изображена подвешенная к дереву лиса с содранной шкурой, и надпись: «Всё равно, мне лучше, чем зятю!». Потом проносят индивидуальные плакаты и лозунги:

«Может ли муж достичь ста килограммов веса?.. Может, если он весил двести килограммов»…

«Хорошего зятя и хорошего поросёнка трудно выбрать»…

«Глас бабий – глас Божий»… И так далее.

В этот день, чтобы въехать в город, все машины проезжают специальную таможню, водители заполняют декларацию, в которой сообщают своё семейное положение, возраст, серьёзность намерений… Потом им вручают листовки с эмблемой праздника и надписью: «Зятья города Этрополе желают вам счастливого пути и вам завидуют!».

В Этрополе существует «Парк зятьёв», где каждый мужчина посадил по дереву. Есть идея открыть символическое кладбище зятьёв, с продажей пива и шашлыков (чтоб умирать не хотелось). Решено построить бунгало для изгнанных зятьёв…

А вечером все зятья ужинают в ресторане. Стараются съесть и выпить как можно больше, потому что за ужин платят тёщи (Прекрасный обычай, вот бы перенять!).

Но когда меня пытались напоить водой из источника, я побоялся, потому что понимал: уезжать не захочется и останусь здесь навсегда!

ЛОШАДИ В ЗЕЛЁНЫХ ОЧКАХ

Нельзя писать о Болгарии и не рассказать о Габрово.

Первоё впечатление – бронзовая скульптура свирепого льва на мосту Освобождения. Пасть распахнута, во рту что-то красное. Я думал – язык. Подошёл поближе – увидел клубничку. Клубника только появилась, была довольно дорога, но кто-то не пожалел угостить льва самой крупной и яркой. Лев от удивления так и остался с открытым ртом. Вечером я снова заглянул ему в пасть – клубничка была там же. Подобревший лев улыбался.

В городе много скульптур: Габрово называют городом ста памятников. Памятник кузнецу Рачо, основателю города, большой, массивный, с обнажённым мускулистым торсом, возвышается прямо из речки Янтры – сказалась расчетливость габровцов: и основателя почтили и место сэкономили.

Габровцы приветливы и гостеприимны. Они когда-то пустили слух о своей скупости и теперь вынуждены его как-то оправдывать. Поэтому на протяжении многих лет сами про себя сочиняют анекдоты и тратят деньги на их издание на разных языках. Впрочем, эти расходы окупаются с лихвой – каждый год в Габрово приезжают сотни тысяч туристов: каждому хочется посмотреть на людей, которым нравится, когда над ними смеются. Габровцы проявляют массу выдумки и изобретательности, чтобы подтверждать миф о своей скупости. На Международном Габровском фестивале Юмора и Сатиры разыгрываются всё новые и новые сценки из жизни хитроумных горожан: они и часы на ночь останавливают, чтоб попусту не ходили; и спичку экономно расщепляют пополам, чтоб использовать дважды; и к яйцу приделывают кран, чтоб не съедать его за один раз… И рыбы у них на пружинах, чтобы растягивались; и лошадям вместо сена дают опилки, но при этом надевают им на глаза зелёные очки, чтобы они думали, что это трава… Габровцы притворяются простоватыми и ограниченными, но не верьте: люди, которые умеют посмеиваться над собой, мудры!

Второго июня, днём, я ехал в трамвае. Вдруг завыла сирена, и трамвай остановился. Все пассажиры встали. Остановился и встречный трамвай, и грузовики, и автомашины. На тротуарах замерли пешеходы. Это была Минута Молчания, дань памяти тем, кто погиб в борьбе за Родину, за то, чтобы сделать её свободной…. Вот тогда-то мне особенно ясно стало, почему в Болгарии так ценят и понимают Радость!

МОЙ БРАТ ЛЁНЯ

Наверное, у читателей уже возник вопрос: «Автор рассказал о маме, папе, бабушке и дедушке, жене и детях, друзьях и соседях – почему не рассказывает о своём единственном родном брате?..». Вопрос справедлив, я уже сам себе его задавал, понимая, что пора, но каждый раз откладывал на потом: уж очень трудно втиснуть Лёню в какую-то, даже самую большую главу – наши жизни так переплелись!.. Но уже надо, надо!..

После окончания Щукинского училища, мой брат в Киев не вернулся – жил и работал в Москве. По распределению он попал в Ленком (театр имени Ленинского комсомола). С его зарплатой молодого артиста, в шестьдесят рублей (!), снять квартиру или даже угол было невозможно. В театре это понимали и поселили его в подвальном помещении, во дворе театра, где когда-то был склад, а потом его приспособили под временное жилище для таких же иногородних артистов. Это была конура с низким потолком, щели в котором были заклеены театральными плакатами, такими же плакатами были заклеены и щели в стенах – так что жилище выглядело даже симпатичным, но… Именно в этом подвале Лёня ощутил, что такое вечная мерзлота: летом спал под ватным одеялом, а зимой – в шапке-ушанке, которая примерзала к подушке.

Кроме того, там не было никаких удобств – умывальник и туалет находились на лестничной площадке. Но, несмотря на всё, это жилище было очень популярно у друзей-артистов, которые использовали его для тайных свиданий. У Лёни была специальная тетрадь, куда он записывал всех претендентов и выстраивал жёсткий почасовой график передачи ключей. Нарушить график мог только приезд старшего брата – мне ключи предоставлялись вне очереди.

В те годы Ленком считался средним театром, но вскоре туда пришёл главным режиссёром Анатолий Эфрос, который сразу поднял рейтинг этого театра и сыграл огромную роль в формировании моего брата как актёра.

Помните эпитрамму Гафта:

Хоть Лёня дорог самому Эфросу,

Размер таланта уступает носу,

Но если Лёнин нос рассматривать отдельно,

Поймём мы, что артист талантлив беспредельно.

Когда Эфроса вынудили уйти, он перешёл в театр на Малой Бронной и забрал с собой своих любимых артистов, среди которых был и Лёня. В этом театре брат проработал более двадцати лет, до отъезда в Израиль.

И в годы учёбы, и в первые годы «взрослой» жизни, у нас в семье его очень жалели, подкидывали деньги, посылали разные вкусности, мол, бедненький, младшенький, живёт один, вне дома! И он, хитрец, часто это использовал.

Например, звонит ко мне с требованием: «Напиши монолог ко Дню Женщин». (Артисты, особенно молодые, не подрабатывая в концертах, на свою мизерную зарплату прожить, конечно, не могли) . Я всегда был занят, поэтому отмахивался: «Возьми из моего сборника». Он сразу звонит маме и жалуется, что я ему отказал. Мама тут же приезжает ко мне: «Почему ты обижаешь братика? Немедленно напиши ему!». Возмущённый, я звоню ему: «Ты почему маме жалуешься!? Она же нервничает!». А он спокойно отвечает: «А ты напиши, не волнуй маму». Приходилось писать.

В начале семидесятых на телеэкранах стартовал телесериал «Следствие ведут Знатоки», в нём он сыграл одного из главных героев – майора Томина, который очень полюбился нашим зрителям. Популярность этого сериала стремительно росла от фильма к фильму и ещё более стремительно росла популярность моего брата и вскоре стала всенародной. С ним невозможно было идти по улице, заходить в рестораны или садиться в поезд – начиналась массовая манифестация: одни хотели получить автограф, другие – вместе сфотографироваться, третьи (и их было большинство) – тут же немедленно распить бутылку водки. Когда он заходил в магазины, завмаги приходили в экстаз, немедленно уводили его в подсобки и выдавали все «дефициты» в любом количестве.

Я был свидетелем, как на улице к нему подошёл пожилой полковник милиции, извинился за беспокойство, объяснил, что он уже год в отставке, но…

– Очень интересуюсь, что нового в нашем ведомстве?..

И всё это серьёзно, с искренней верой в то, что разговаривает с коллегой – произошло полное слияние исполнителя с персонажем. Милиционеры козыряли ему и докладывали обстановку, на Петровку 38 приходили письма, адресованные майору Томину с просьбой приехать и покончить с безобразиями в их городе… Что может быть большим доказательством творческой удачи артиста!..

Признаюсь, любовь к нему милиции очень часто спасала меня от суровых наказаний. Я – профессиональный нарушитель дорожных правил, не было дня, чтоб меня не останавливали инспекторы ГАИ с ярым намерением немедленно лишить меня прав на всю оставшуюся жизнь. Но, увидев в них фотографию Томина, которую Лёня предусмотрительно вложил туда, расплывались в улыбке, с извинением возвращали документы и начинали выпытывать подробности из жизни любимого майора. После пресс-конференции меня с почётом отправляли дальше, сообщив по рации, что едет брат майора Томина, и следующие гаишники с улыбкой приветствовали меня. Я совершенно обнаглел от такой безнаказанности и нарушал правила, где только мог. А мог я везде. Думаю, если б я даже въехал на машине в Мавзолей, инспекторы ГАИ и тогда бы избавили бы меня от наказания.

В одной из серий беглый бандит выстрелил в Томина, он упал, и на этом серия окончилась. Было непонятно, остался он живым или нет. И тогда телевидение захлестнул поток писем и телеграмм: зрители требовали сохранить жизнь любимому персонажу. Эти послания были и трогательными, и смешными, например: «Сообщите группу крови Томина-Каневского – вышлем в неограниченном количестве», или: «Убьёте Томина – разобьём телевизоры!».

С этим связан забавный случай и в моей жизни. Сразу после показа этой серии я, с группой кинематографистов, отправился в Югославию. В соседнем вагоне ехала делегация артистов от ВТО, среди них был Леонид Марков, который сыграл бандита, стрелявшего в Томина. Когда поезд остановился в Будапеште, все вышли погулять по перрону. Я почему-то замешкался и только через несколько минут собрался выходить. Но тут ко мне подскочил сосед по купе и очень серьёзно предостерёг: «Саша, не выходи – на перроне убийца твоего брата!».

Сперва у меня закрадывалось опасение, что такая сумасшедшая популярность может изменить Лёнин характер. Но он с честью выдержал это тяжелейшее испытание медными трубами, которое некоторые мои товарищи, увы, не прошли – остался всё тем же приветливым, контактным и отзывчивым человеком.

В каком-то шутливом стихотворении я написал о нём:

В беде он не изменит,

Остался добрым парнем,

И очень прост, как Ленин,

Но только популярней.

Он никогда не использовал свою популярность в корыстных целях, не добивался государственной квартиры (купил маленькую кооперативную), не «пробивал» звание (получил его последним в театре, через три года после «подачи»), не разрешал устраивать себе пышные юбилеи, старался избегать телевизионных и газетных «паблисити». А вот если кому-то из его друзей надо было что-то «пробить», «протолкнуть», «продвинуть» – тут он откликался немедленно и обращался в любые важные кабинеты, почти никогда не получая отказа.

Понятно, что многие, самые высокие чины, искали с ним общения, предлагали свою дружбу, которая сулила большие удобства и льготы, но он их всячески избегал. Однажды я познакомился с заведующим международным отделом Госкомитета по кинематографии, очень приятным человеком. Узнав, что я переехал в Москву, он обрадовался:

– Теперь уж вы непременно приведёте вашего брата к нам в гости. Он учился вместе с моей женой, она его очень любит, несколько раз приглашала, но безуспешно.

– Почему ты их избегаешь? – спросило я после этого разговора у Лёни. – Он показался мне очень симпатичным человеком.

– Да, Алик хороший парень, и она мировая девчонка, мы с ней дружили – надо будет к ним прийти. – Потом вдруг. – Нет, не пойду: могут подумать, что я это специально, чтобы он приглашал меня в совместные фильмы.

(«Совместные» – это фильмы, которые создавались вместе с какой-нибудь иностранной державой, сниматься в них было очень выгодно)

У него не было высокопоставленных друзей. Его всегда окружали спортсмены, рыбаки, моряки, банщики и, естественно, коллеги-артисты, которых он любил и был им предан. Обожал и по сей день обожает сауну. Собираясь на съёмки или на гастроли, звонил и заранее договаривался, чтобы обеспечили баню. Я же её не признавал, мне там было жарко и неуютно. Поэтому, когда мы вместе ехали на концерт, а потом в сауну – я оставался в предбаннике у накрытого стола (непременный атрибут сауны!) в ожидании застолья и тут уже старался взять реванш.

А теперь, в завершение этой главы, я поставлю сохранившееся у меня интервью, которое брала одна центральная газета сразу у нас двоих, одновременно. Интервью называлось:

«ЗНАЕМ МЫ НАШЕГО БРАТА»

– Прежде всего, заполните, пожалуйста, анкету, – предложили мы братьям.

– Каждый в отдельности?

– Нет. Одну на двоих.

Братья пошептались, присели к столу и через десять минут вручили нам заполненный листок:

«Я, Александро-Леонид Каневский, дважды родился в городе Киеве. Мне давно перевалило за сто лет. Я окончил автомобильно-дорожный институт и Высшее Театральное училище имени Щукина. Дважды переезжал в Москву, в первый раз в 1956-м году, второй раз – в 1982-м. Одна моя половина около сорока лет работала в театрах, снималась в кино и на телевидении, вторая – нигде не работала, сидела себе за письменным столом, сочиняла всякие смешные истории и жила не хуже первой половины. Я – был членом трёх творческих союзов СССР, а двух из них (Союза кинематографистов СССР и Союза театральных деятелей – дважды.) Я – заслуженный артист России, обладатель двух международных литературных премий и лауреат международного кинофестиваля».

– Спасибо. Первый вопрос к вам, Леонид: вы много лет играли прославленного инспектора уголовного розыска – посоветуйте, с чего начать это интервью?

– С перекрестного допроса.

– Так и сделаем. Саша, что такое, по-вашему, юмор?

– Раньше я бы ответил, что юмор – это сатира, пропущенная через мясорубку цензуры. Теперь я отвечу, что юмор – это черта характера.

– Юмор – это талант?

– Скорее, болезнь. А ещё точнее, это – образ жизни, особое видение даже самых трагических моментов. У истинных юмористов мозги всегда немного набекрень.

– У моего старшего брата, – вмешался Леонид, – чувство юмора прорезалось вместе с молочными зубами. Ещё в школе он устраивал такие розыгрыши, что нашу маму каждую неделю вызывал директор.

– Леня, но ваши роли и в театре и в кино доказывают, что и вас чувство юмора не обошло стороной.

– С кем поведёшься!.. Есть в России такой афоризм: «Сатира помогает нам жить, а юмор – выжить». Чтобы выжить, имея такого старшего братца, мне необходимо было спасительное чувство юмора – ведь он меня бил.

– Не бил, а учил, человека из тебя делал. Правда, до конца не удалось: в восьмом классе он начал заниматься борьбой и штангой, бить его стало небезопасно, вот я и не доглядел – он пошёл в артисты.

– Это особенно огорчило папу – он был крупным специалистом по технологии переработки фруктов и овощей… Мечтал, что кто-то из нас пойдёт по его стопам. На Сашу он давно махнул рукой – тот уже с шести лет кропал стихи. А я был толстым мальчиком, любил покушать и папа часто брал меня с собой на фабрики, в совхозы… Я там с удовольствием ел, пил, пробовал, опять ел… Так продолжалось до седьмого класса.

– А что было в седьмом классе?

– Я поступил в драмкружок при клубе МВД.

– Ага! Значит, именно тогда милиция вошла в вашу жизнь?

– И театр… Я стал бегать на репетиции, в доме появился Станиславский и папа понял, что последователей у него не будет.

– Но покушать он по-прежнему любит, – ехидно уточнил Александр.

– А ты – нет?

– И я, – честно признался старший брат, – слава Богу, отсутствием аппетита мы оба не страдаем.

– Наличие такого аппетита не могло не сказаться на моей фигуре, – продолжил Леонид, – я был хорошо упитанным ребёнком – это меня очень огорчало, ведь я мечтал о кинокарьере.

– Но я же тебя успокоил.

– Да. Старший брат утешил: «Не волнуйся: уже есть широкоэкранные фильмы – поместишься». Но я решил на это не надеяться, перестал объедаться, отказывался от пирогов, тортов, пирожных… Стал усиленно заниматься спортом и занимаюсь до сих пор.

– Это видно – вы в прекрасной спортивной форме. А вы, Саша, как явствует из анкеты, окончили автодорожный институт?

– Так точно.

– Он даже построил один мост, – похвастался старшим братом Леонид.

– Где именно?

– Не скажу, я хорошо отношусь к вашей редакции. Адрес моего моста я даю только врагам.

– Спасибо за заботу. А теперь вернёмся к вам, Леонид. Вы окончили Щукинское училище и потом служили в разных Московских театрах?

– Всего в двух: сперва в Ленкоме, а затем – в Театре на Малой Бронной. Мне, вообще, присуще постоянство.

– Вы работали с Анатолием Эфросом?

– Да. Он – мой учитель, гениальный режиссёр, счастье, что я попал в компанию его артистов.

– Он вас любил – ваше фото на обложке его книги «Репетиция-любовь моя»

– Я там в роли Трубача из спектакля «Снимается кино», небольшой эпизод.

– Но он очень нравился, о вас много писали. Вы, вообще, мастер эпизодов. Вспомнить вашего гангстера из «Бриллиантовой руки» – этот фильм принёс вам широкую популярность.

– Да, ещё до «Знатоков» меня стали узнавать на улицах. Женщины интересовались, не накладные ли волосы у меня на груди, мужчины спрашивали, на каком языке я там ругаюсь.

– А, действительно, на каком?

– Это абракадабра, я её сам придумал. Собрал имена и фамилии своих друзей, знакомых, добавил разные заграничные ругательства… Гайдай смеялся, ему понравилось.

– Я знаю, что впервые вы снимались в фильме вашего брата. А потом ваши творческие пути пересекались?

– Ещё, учась в Щукинском, он вымогал у меня монологи.

– Зато теперь, в концертах, читаю только Сашины рассказы.

– Лёня, а в спектаклях вашего брата вам приходилось когда-нибудь играть?

– Чтобы не упрекали в семейственности, я никогда не предлагал свои пьесы театрам, в которых он служил, – ответил Александр.

– А театр «Гротеск», – напомнил Леонид, – я же был там и членом худсовета и участвовал в твоих шоу-программах.

– А что это за театр? – поинтересовались мы.

– Как только замаячила перестройка, мой братец-авантюрист решил создать свой театр. Пригласил в художественный совет меня, Эдуарда Успенского, Григория Гладкова, Павла Дементьева и Леонида Якубовича. Я его, как мог, отговаривал, но он уже завёлся – пошёл к Лужкову (Тот был тогда заместителем мэра Москвы) и получил шикарное помещение на Таганке.

– И театр состоялся?

– Конечно.

– Саша, пожалуйста, чуть подробней.

– Мы открылись грандиозным представлением «Ночь Смеха», начиналось в восемь вечера, кончалось – в восемь утра. Действие происходило и на сцене и в фойе.

– А кто участвовал в этом шоу?

– Во-первых, все члены худсовета: братец Лёня, Григорий Гладков со своим ансамблем «Кукуруза», Эдуард Успенский, Павел Дементьев с рок-группой «Музыкальная хирургия» и я… Я обзвонил своих коллег, самых популярных, и сказал: ребята, денег нет, всё, что заработаем от сбора, разделим между вами – это будет, конечно, по чуть-чуть, но помогите создать театр… И вы знаете, все откликнулись, все пришли!.. И Сергей Юрский, и Аркадий Арканов, и Михаил Мишин, и Татьяна Догилева, и Семён Альтов, и Лёва Новожёнов, и весь «Крокодил», и вся «Литературка», клуб «Двенадцать стульев»… Вёл это представление тогда ещё неизвестный телезрителям Леонид Якубович, собственно, с этого вечера и началась его карьера шоумена. Кто не мог приехать, прислали свои книги и пластинки для аукциона: Жванецкий, Горин, Задорнов…

– Как приятно, что существовала солидарность клана.

– Да, тогда не всё измерялось деньгами, были другие приоритеты.

– Прошло успешно?

– Ещё как! Зрители до восьми утра не расходились. В тот же день появились три потрясающих статьи в трёх газетах, помню одно из названий: «Ах, зачем эта ночь так была коротка!»

– Саша, если конкретизировать, против чего вы больше всего выступали и выступаете?

– Против ханжей, жуликов, невежд, приспособленцев, бюрократов, дураков…

– И каков результат?

– Честно?

– Честно.

– Боевая ничья.

– А вам, Леонид, в вашем сериале про «Знатоков» удалось достичь более эффективных результатов?

– На экране – да, в жизни – не уверен. Но мы старались. Для нас было главным – правдиво передать человеческие взаимоотношения, понять психологию человека, совершившего преступление.

– Лёня, вы оба всегда были известны и богаты, у вас было много друзей, так?

– Так. Но не точно сформулировано. Во-первых, насчёт богатства – несколько преувеличено, а во-вторых, насчёт друзей: не было, а есть.

– И причём здесь богатство? Разве друзей можно купить? Их можно только продать.

– Тот редкий случай, когда я со своим старшим братом полностью согласен: мы умеем приобретать друзей и очень дорожим ими, часто встречаемся, обожаем дружеские застолья.

– Особенно, Лёня. Он умеет по-гусарски загулять, шумно, весело, до утра.

– А ты нет?

– И я тоже. Но в этом ты лидируешь.

– Саша, вам, наверное, не раз говорили, что вы внешне очень похожи?

– Конечно. Однажды, во время моего выступления, из зала пришла записка: «У вас с вашим братом одно лицо, правда?» Я ответил: «Правда. Мы его носим по очереди». И усы у нас переходящие.

– Что это значит?

– До двадцати пяти их носил я, после двадцати пяти – он. Однажды, когда у нас двоих брали интервью на Всесоюзном радио, диктор решила порадовать меня: «Вы очень похожи на своего брата, и голос у вас такой же, как у него!». И тут я заорал на всю страну: «Это он похож на меня!.. Я – старший! Это моё лицо и мой голос – он похитил их у меня и выдал за свои. Он даже имя у меня украл: назвался в сериале Шуриком, а это я – Шурик, я!».

– А как вы, Леонид, на это отреагировали?

– Я ему очень спокойно ответил: «Попробуй, теперь, докажи». А, вообще, мы, действительно, похожи, поэтому ему часто приходилось ставить автографы за меня, а мне – подписывать его книги.

– Спасибо, братики, не будем вас больше мучить. Успехов вам, здоровья и благополучия. Нам бы хотелось, чтобы финал этого весёлого интервью был лирическим и трогательным. Саша, у вас есть что-нибудь этакое?

– Конечно. Ведь юмористы сентиментальны. Я прочитаю несколько строк из стихотворения, которое читал на Лёнином дне рождения:

…Ах, Лёня, Лёня, дорогой мой братик,

Исколесили много мы дорог,

На сколько нам ещё бензина хватит

И сколько нам осталось – знает Бог.

Но нету, нету, нету угомону,

Бежим, бежим, бежим, бежим по кругу,

И вместо встреч – звонки по телефону,

И привыкаем жить мы друг без друга.

Но папы с мамой фотографии, как фрески,

На стенке, чтобы нам напоминать:

Мы спаяны фамилией Каневский,

И друг от друга нас не оторвать!

АМУРНЫЕ ШАЛОСТИ

Вкомандировки мы с Робертом ездили обычно вместе. За все годы сотрудничества у нас было достаточно ссор, даже скандалов, из-за полярности характеров и творческих нестыковок, но никогда не возникали эксцессы из-за денежных расчетов – мы очень доверяли друг другу и ни разу один другого не обманули.

Я уже писал, что Роберт внешне был мрачноват и ворчлив, но под этой маской таилось уникальное чувство юмора, которое приходило на помощь во время любых конфликтов и спасало нас от окончательного разрыва. Мы часто подшучивали друг над другом и устраивали различные розыгрыши. Вспоминаю один из них.

В поездках мы вместе завтракали, обедали, ужинали. Обычно я прочитывал всё меню и потом заказывал себе какие-то блюда, а Роберт, не отрываясь от свежей газеты, бросал официанту: «Мне – то же самое». Так продолжалось довольно долго. Однажды я возмутился:

– Перестань паразитировать – заказывай сам!

– Зачем? – ответил он, продолжая читать очередную газету. – Ты ведь всё равно выбираешь.

Тогда я решил его проучить: заказал всё то, что он ненавидел и в рот не брал. Правда, половину заказанного я тоже не любил, но, благодаря своему безразмерному аппетиту, мог заставить себя это проглотить, а вот он…

– Что вы принесли?! – вскричал Роба, когда официант поставил на стол заказанные мной блюда. – Я этого не ем!.. Ты же тоже этого не любишь! – воззвал он ко мне.

– Полюбил, – очень серьёзно ответил я, но, увидев, как он брезгливо кривится, не выдержав, расхохотался. – Не будь эксплуататором – выбирай сам!

Роберт ещё несколько секунд возмущался, но потом, оценив комизм ситуации, тоже стал хохотать.

Когда мы с ним познакомились и делали первые шаги, он был очень худым, как голодающий индус, весил килограмм пятьдесят, и то – половина этого веса приходилась на его густую, пышную шевелюру. Но худой, маленький Роберт был большим Дон Жуаном и обожал высоких, крупногабаритных женщин.

– Роберт, – сообщал я ему, – в соседнем номере очень симпатичная дама, в твоём вкусе.

– Сколько весит?

– Килограмм восемьдесят.

Он презрительно махал рукой:

– Тоже мне вес! У моей Гали – девяносто!

Однажды я ему сделал подарок ко дню рождения.

Я летел в Минск, Роберт уже был там. В самолёте, рядом со мной, сидела очень хорошенькая женщина, которой я не преминул назначить свидание. Когда самолёт приземлился и она поднялась, мне стало страшно: она была на полголовы выше меня, обладала пудовой грудью и необъятным задом. Я понял, что это находка для моего соавтора.

– У меня для тебя подарок, – сообщил я ему, передал свои впечатления и предложил пойти вместо меня на свидание. Когда они встретились, его лицо осветилось – это была женщина его мечты. Возник роман. Кстати, все эти башнеподобные дамы, очень «клевали» на него, у них возникали к нему какое-то нежные материнские чувства, хотелось его опекать и оберегать.

Последнее его увлечение, о котором я знал, была выпускница Киевского эстрадно-циркового училища, красивая, яркая, естественно, крупнокалиберная. Из неё откровенно пёр секс, а в глазах горело нескрываемое, необузданное желание: «Хочу всё знать!». Один наш общий приятель, увидев их вместе, потом сказал:

– Роба, куда ты лезешь? Её же надо трахать тремя членами одновременно!

Но Роберт был настолько увлечён, что даже решил уйти от Гали. И ушёл, и ночевал у своей избранницы. Но утром вернулся домой. Потом рассказал мне:

– Просыпаюсь от грозы. Рядом лежит женщина и спит. А за окном гром, молнии. Я понимаю, что Галя сейчас закрылась в ванной и вздрагивает от каждого раската – она очень боится грозы и я её всегда успокаивал. А эта спит, здоровая, молодая, и ни на что не реагирует. А Галя там одна и боится. Я подумал: почему же я здесь? Тихо встал, оделся и уехал домой. И понял, что не смогу уйти, не смогу!

Вы не подумайте, что я перевёл стрелку на амурные похождения Роберта, чтобы не рассказывать о своих: этот роман – моя исповедь, и я не стану прятаться за спину моего соавтора.

Однажды в Минске я познакомился с очаровательной восемнадцатилетней девушкой Наташей, поразительно похожей на популярную французскую актрису Марину Влади, которую советские зрители впервые увидели в фильме «Колдунья». У Наташи были такие же длинные белые волосы, такая же изумительная фигура и такие же миндалевидные глаза. Мы встречались с ней несколько дней подряд. Она была трогательно доверчива и какая-то прозрачно-наивная, поэтому я её даже ни разу не поцеловал и, вообще, к ней не прикасался. Когда осталось два дня до моего отъезда, я ей сообщил об этом.

– Я буду плакать, – тихо произнесла она. Это было признание, мне захотелось её обнять.

– Давай посидим. – Я подвёл её к парковой скамейке. На Наташе было летнее крепдешиновое платье, которое очень мялось. – Не садись на него, приподними.

– Не могу, – ответила она. – Я без трусиков: летом не ношу, мне жарко.

Признаюсь, это открытие меня взбудоражило: сидеть рядом с девушкой, которая без трусиков – это возбуждало. Я обнял её и впервые поцеловал.

– Пойдём ко мне.

Она неумело чмокнула меня в ответ, мы пошли в гостиницу, и там произошло то, что должно было произойти. Потом она позвонила маме, попросила разрешение остаться ночевать у подруги и осталась у меня до утра.

С тех пор, приезжая в Минск, я звонил ей ещё из аэропорта и, когда подъезжал к гостинице – она уже стояла и ждала. Наши периодические встречи продолжались около года, пока шла работа над фильмом. Потом прервались. Она писала, порывалась приехать в Киев, но я не разрешал: я не хотел повторения истории с Ликой.

В Минск я приехал лет через пять, позвонил – она примчалась. Была уже замужем, чуть располнела, но, по-прежнему, очень хороша. Мы пообедали, вернулись в номер и провели несколько незабываемых часов.

– А если муж узнает, что ты ему со мной изменяешь? – спросил я.

– Я не изменяю ему с тобой – я тебе изменяю с ним, – очень серьёзно ответила она.

Это была наша последняя встреча.

Когда я и Роберт подписывали договор на большую работу: пьесу или сценарий, мы уезжали в какой-нибудь дом творчества и вкалывали, как в зачётном лагере: день за три. Но это не означало, что мы там надевали на себя пояса верности: в каждой такой поездке непременно возникала какая-нибудь амурная история.

В семидесятом году в Пицунде открылся Дом творчества кинематографистов – конечно, одними из первых там были мы. Дом стоял на берегу моря, роскошный пляж, пальмы, солнце – всё это, естественно, отталкивало от работы, но мы брали себя в руки и четыре-пять часов сидели в закрытой комнате и сочиняли. Ну, а после этого, к вечеру, выходили на боевую тропу. Среди отдыхающих я заметил худощавую миловидную женщину с призывными зелёными глазами. Несколько раз я ловил на себе её взгляд. Понятно, что я немедленно откликнулся на призыв – мы познакомились, лежали рядом на пляже, загорали, беседовали. Её звали Ирина, москвичка, инженер, работала в каком-то проектном институте, который участвовал в создании этого дома Творчества – поэтому им ежемесячно выдавали сюда по несколько путёвок. Ей было чуть меньше тридцати, мне чуть больше, плюс море, солнце, атмосфера курорта – всё это способствовало тому, что наши отношения стали более конкретными. Все последующие ночи она провела в моей комнате. У нас с ней было удивительное биологическое совпадение, как с Зосей, даже покруче. Она сходила с ума от непрерывных оргазмов, а меня это распаляло всё больше и больше. На завтрак мы шли разными путями, сидели за разными столиками, но оба одинаково не выспавшиеся, с синими кругами под глазами.

– Ты ещё не устал отдыхать? – ехидно спрашивал меня Роберт.

Её путёвка закончилась, она уехала раньше нас, но каждый мой приезд в столицу мы непременно встречались. Когда выпивала, начинала рыдать, что я скоро уеду, и она опять останется одна – это было что-то вроде истерики. Но я знал, как лечить женскую истерику: у мужчины есть лекарство, которое всегда при нём. Наши встречи проходили так же бурно и страстно, как в Пицунде. Когда я переехал в Москву, стали видеться реже и реже. Постепенно горячая связь остыла и прервалась.

...

Во время поездок по городам страны, вспыхивали и гасли мои романы, длительные и краткосрочные. Возвращаясь домой, видя твои любящие и верящие глаза, моя родная девочка, мне становилось ужасно стыдно, накатывалось чувство огромной вины, я страшно ругал себя и мысленно давал клятву, что больше ни с кем и никогда!.. И, конечно, в следующей же командировке клятву нарушал. Я часто задавал себе вопрос: зачем мне нужны были эти беспрерывные приключения: ведь я рисковал благополучием своей семьи, своей репутацией и своим здоровьем (Хорошо, что везло, Бог хранил: ни разу не «залетел»!)?.. Что, не мог прожить без женщины две-три недели?..Конечно, мог, ты ведь знаешь: я не сексуальный маньяк – нормальный мужчина среднестатистических возможностей. Значит, вспыхивала такая сумасшедшая любовь, с которой нельзя было бороться?..Тоже нет! В большинстве случаев – просто влечение, которое можно было, при желании, без труда побороть. Тогда зачем, зачем я, как эстафетную палочку, передавал сам себя в чужие женские руки, обманывая тебя, самого дорогого и самого преданного мне человека?!.

Теперь я могу ответить на эти вопросы. Во-первых, всё та же «Школа Крещатика», которая учила: измена жене не считается обманом и предательством, нормальный мужчина должен иметь других женщин, желательно побольше. Во-вторых, дело было ещё и в моём характере: мне требовалось постоянное самоутверждение, постоянная проверка: могу ли заинтересовать, увлечь, влюбить в себя, и ту, и эту, и ещё одну… Это была игра, которая будоражила, кипятила кровь, укрепляла веру в себя, давала новые силы для новых авантюр. Прости меня, моя хорошая! Прости мне этот мой петушиный характер!.. Ты ведь сама часто говорила, что я петух и по гороскопу!..Единственное, что я железно помнил: надо хранить всё в тайне, надо не давать тебе причины для переживаний, а другим – повода злословить в твой адрес!.. Кажется, мне это удавалось, хотя… Помню однажды, в минуту откровения, ты вдруг произнесла: «Иногда мне кажется, что у тебя кто-то есть, я интуитивно чувствую других женщин, но не могу сказать ничего конкретно – ты очень осторожен…». Конечно, я тебя переубеждал, доказывал, что всё это чушь, твоя фантазия, больное воображение… Я так хотел тебя не огорчать!..Кажется, тогда мне удалось тебя успокоить – моя ложь была очень убедительна, потому что на сей раз, как я считал, это была святая ложь. Прости, прости мне и её тоже!

ЕЩЁ О ТАРАПУНЬКЕ И ШТЕПСЕЛЕ

Среди здравниц, которые пооткрывали для себя «слуги народа», был очень популярен санаторий «Конча-Заспа». Он находился под Киевом, в зелёной зоне, и напоминал пятизвёздочную гостиницу: уютные однокомнатные и двухкомнатные номера со всеми удобствами, просторная столовая, с разнообразным меню, не уступающая самому высококлассному ресторану; ванны, массажи, грязи, которые доставляли сюда из приморских курортов; кинозал, зимний бассейн, огромный парк с ухоженными аллеями для прогулок… В этом санатории обслуживающего персонала было раза в три больше, чем отдыхающих. Если приезжал кто-то из министров, его поселяли в специальном отсеке, где находились апартаменты и комната для охранника. В глубине территории, за деревьями, прятался большой особняк – там размещались секретари ЦК, которые не очень стремились сливаться с партийными массами: им и еду, и питьё, и даже фильмы доставляли, как говорил мой приятель, «прямо в койку».

Летом, в разгар курортного сезона, тут ремонтировала своё здоровье только партийная элита, а зимой – мелкая сошка, на уровне райкомов и райисполкомов и, с барского плеча, подкидывали путёвки известным артистам, писателям, академикам…

Раз в два года Тимошенко и Березин добывали в этот санаторий четыре путёвки, и мы вчетвером работали там над новой программой. Естественно, это происходило зимой, в «доступный период».

Неоднократное пребывание в этом партийном логове дало мне возможность наблюдать за его обитателями в расслабленном состоянии. Впрочем, я не прав: они и там не расслаблялись. Для каждого периферийного «партайгеноссе» пребывание в столичном санатории – это был шанс познакомиться с влиятельными людьми и выжать из этого знакомства максимальные выгоды для своей карьеры. Этим мышатам надо было поскорее узнать, кто есть кто, поэтому они обхаживали и задаривали конфетами сестру-хозяйку, которая каждый день принимала новых посетителей, размещала и записывала их данные. Если приезжал «нужник», они начинали подобострастно вылизывать перед ним дорогу. Если вновь прибывший не был влиятельной фигурой, они пренебрежительно его даже не замечали. Но Тимошенко и Березин, хотя и не являлись партийными бонзами, всегда были в центре внимания: каждый из этих клерков хотел пообщаться со знаменитыми артистами, чтобы потом у себя в Конотопе или в Белой Церкви похвастаться с какими людьми он знаком.

Особенно активно добивался общения с Тимошенко маленький, юркий человечек, похожий на хорька. У него было сморщенное лицо с редко торчащими волосинками, как-будто сшитое из машонки. Он подстерегал его у столовой, у бильярда, у кинозала и всё расспрашивал, расспрашивал, расспрашивал… Однажды Трофимыч пришёл с опозданием на обед и объяснил, что его снова задержал любопытный хорёк.

– Но теперь он уже интересовался вами, – смеясь, сообщил он, имея в виду меня и Роберта.

– Тогда, пожалуйста, подробней, – попросил Роберт. И Тимошенко в лицах пересказал такой диалог:

– Юрий Трофимович, – спросил его тот, – вот с вами всё время эти двое. Кто это?

– А как вы думаете? – очень серьёзно спросил Юра.

– Телохранители? – догадался хорёк.

– Конечно.

– А от кого они вас охраняют?

– А вы сами сообразите, – многозначительно произнёс Тимошенко, обожающий подобные провокации и розыгрыши. Того вдруг осенило:

– От сионистов?

– Молодец! Правильно! Только об этом ни слова! – Юра приложил палец к губам, как персонаж плаката «Враг подслушивает!».

– Могила! – шёпотом пообещал его догадливый собеседник. – А они справятся? Тот высокий, в свитере (это обо мне), ещё ничего, а что может такой малой? (Это про Роберта).

Тимошенко приблизился к его уху и выдал ему самый большой секрет:

– Тот малой одним ударом убивает быка. – Мы все взорвались хохотом, но Юра остановил нас. – Это не всё. Он поверил и в подтверждение рассказал: «Когда я у нас в Кривом Роге служил в органах, у меня был заместитель, ещё меньше вашего малого. Так он, если давал подследственному под дых, того потом полдня водой отливали!».

– Теперь понятно, что это за фрукт, – сказал я. – Надо его проучить.

– Саша, пожалуйста, без скандала, – предостерёг осторожный Березин.

– Скандала не будет, но я его пугану.

Хорёк сидел от нас через два столика и, как всегда, наблюдал нами. Демонстративно указывая на него, я громко спросил у Юры:

– Это он?

– Он, он! – подтвердил Тимошенко, с интересом ожидая развития событий. Я встал, подошёл к столику, где тот сидел, нагнулся и со скрытой угрозой в голосе произнёс:

– Интересуемся?… Ну, ну!..

И вернулся на место. Хорёк перепугался насмерть, втянул голову в плечи, его лицо стало белым, как флаг капитуляции. Через пару минут, не завершив обед, он поспешно вышел из столовой, и больше мы его не видели: сестра-хозяйка потом сообщила, что он срочно покинул санаторий, на три дня раньше срока.

До встречи с нами Тимошенко и Березин выступали как два ведущих, вели парный конферанс. Написав для них несколько интермедий, которые имели успех у зрителей, мы почувствовали свою силу и стали настаивать на театрализованном спектакле с разными образами.

– Но мы не можем никого играть, – сопротивлялись они, – у нас уже есть образы: Тарапунька и Штепсель.

– Ну, так что! – доказывали мы. – Вы и останетесь ими, но появятся Тарапунька-хулиган, Штепсель-демагог, Тарапунька-анонимщик… Это даст новые краски и углубит образы.

Наконец, нам удалось их убедить. Но, завершив работу над пьесой, мы стали уговаривать их ещё и пригласить режиссёра на постановку спектакля (до этого они сами ставили свои программы). И Тимошенко, и Березин опять отказывались, убеждая, что хороших эстрадных режиссёров нет, а театральный режиссёр, любой, даже самый крупный, в эстраде ничего не понимает. Но мы стояли насмерть и, наконец, добились своего.

– Ладно! – в сердцах произнёс Юра. – Мы вам докажем, что вы не правы!.. Хотите самого лучшего режиссёра?.. Любимова?

– Да-а-а! – хором пропели мы.

– Я ему сейчас же звоню.

Тимошенко и Любимов были близкими друзьями, и они быстро договорились. Любимову послали пьесу и через две недели он приехал в Киев вместе со своим художником Давидом Боровским, бывшим киевлянином, которого мы очень хорошо знали.

Пьеса называлась «ОТ И ДО». «Зри в корень!» – говорил Кузьма Прутков. Отталкиваясь от этого афоризма, мы в этой пьесе исследовали, откуда пришли сегодняшние пороки. Например, заглянув в средневековье, выяснили, что хамство пошло от первого пса-рыцаря, а пошлость родилась во времена зарождения синематографа, когда создатели фильмов шли на поводу у богатых купцов… И так далее, и так далее.

Поскольку наши гости приехали только на один день, мы сразу приступили к делу. Давид вынул эскиз оформления будущего спектакля и Любимов стал пояснять:

– Это светофоры. Вся сцена в светофорах. Сначала горят красные, потом жёлтые, потом зелёные… А в конце – они мелькают всеми цветами одновременно!.. Ну, как? – гордо спросил Юрий Петрович, ожидая наших восторгов. Но их не последовало – мы все напряжённо молчали. Первым заговорил Тимошенко:

– Юра, ты читал пьесу?

– Конечно.

– При чём тут светофоры?

– Как при чём?.. Это же очень эффектно!

– А где логика? Зачем они в нашем спектакле?

– Они… Они дают вам дорогу, загораются, гаснут, опять загораются…

– Все два часа?

– В общем, да.

– Через десять минут зрителям это надоест.

Любимов обиделся.

– Давид, я же тебя предупреждал, что они не поймут. Давай запасной вариант. – Давид развернул новый эскиз. – Это принцип домино, – произнёс Любимов, – чёрно-белый занавес, чёрно-белый задник, чёрно-белый рояль…

– Юра, ты читал пьесу? – тоскливо повторил свой вопрос Тимошенко. – При чём здесь домино? Зачем? Почему?…

– Оправдаем! Посадим перед сценой двух пенсионеров – они будут весь спектакль забивать «козла». А чёрно-белый рояль – это пещера. Ты влезешь под него и будешь целых полчаса сидеть там, задом к зрителям… Представляешь, как ты их будешь эпатировать!

– Юра! – простонал Тимошенко. – Если я, находясь на эстраде, хотя бы на полминуты упущу внимание зрителей, я потерял их навсегда. А ты предлагаешь мне полчаса стоять на четвереньках к ним задницей!?.

Словом, альянс не состоялся. Мы завершили нашу встречу обедом в национальном ресторане «Млын» («Мельница»), накормили наших гостей борщом с пампушками и варениками с вишней, напоили «Горилкой с перцем» и проводили на вокзал. Мы с Робертом признали своё поражение, и этот спектакль опять ставили сами Тимошенко и Березин. В дальнейшем, я неоднократно убеждался, что большинство театральных режиссёров не знают специфики эстрады, теряются и терпят неудачу, даже такие прославленные как Эфрос, Такаишвили, Любимов…

За годы нашего сотрудничества мы написали для Тимошенко и Березина, помимо отдельных интермедий, четыре пьесы. Спектакли, поставленные по этим пьесам, выдерживали, в среднем, по тысяче аншлагов, а потом были экранизованы и прожили вторую жизнь на телеэкранах. Когда Тимошенко и Березин гастролировали по Союзу, их выступления шли в переполненных залах и директора филармоний всегда просили дать дополнительные концерты, которые помогали филармонии выполнить финансовый план. Артисты работали по два выступления в день, а в субботы и воскресенья – по три. И я, и Роберт всегда удивлялись, как у них на это хватает сил.

Каждый сотый спектакль мы отмечали банкетом, на который приглашали всю бригаду: администратора, осветителя, киномеханика, костюмершу, рабочих сцены и всех музыкантов. Юра и Фима лично подходили к каждому и напоминали, что те могут прийти с жёнами и мужьями. Они очень заботились о своих соратниках, всячески помогали им: кому-то «пробивали» квартиру, кому-то добивались большей зарплаты, кого-то спасали от неприятностей. Им обоим как Народным артистам полагались «люксы». Тимошенко всегда на гастроли ездил с женой-певицей, а Березин, бывало, выезжал один – тогда он поселялся в одноместном номере, чтобы разницу между стоимостями люкса и его номера доплачивали музыкантам и рабочим, улучшая условия их проживания. И Тимошенко, и Березин, были теми немногими, кто достойно прошли испытание славой и остались добрыми, порядочными, отзывчивыми людьми, избежав чванства и высокомерия.

А теперь я расскажу о некоторых членах их бригады.

Саша Эткин, представитель старой школы администраторов, был их бессменным импресарио, фанатично преданным и заботливым. Любые гастроли были прекрасно организованы, залы отобраны, номера в гостиницах проверены, оговаривалось, какая именно машина будет возить гастролёров – всё, вплоть до обязательного посещения закрытого обкомовского распределителя, где можно было купить любые дефицитные товары: джинсы, шубы, магнитофоны. Но, привезя в город таких «выгодных» гастролёров, Саша требовал от дирекции филармонии и для себя льготы, а именно: они должны были организовать ему лично с десяток выступлений, которые Саша называл «вертушками». Сейчас объясню, что это значило. В одном из своих телефильмов Тимошенко и Березин отсняли Сашу сидящим в холодильнике. Когда холодильник открыли, покрытый инеем Саша произнёс:

– Закройте, дует!

Это была вся его роль, но она дала ему право, подготовить соответствующие выступления. Он поехал в «Госфильмофонд» в Белые Столбы, сделал копии из всех фильмов, где участвовали Райкин, Миронова и Менакер, Тарапунька и Штепсель, Миров и Новицкий, и смонтировал все их эпизоды в одном ролике, минут на сорок. В начале каждого выступления он показывал себя в холодильнике, чтобы зрители убедились, что он тоже киноартист. Потом произносил вступительный монолог, где уже на законных основаниях звучало: «Мы с Тарапунькой», «Я и Райкин», «Мы с Мироновой» – после чего пускал ролик. Зрители были довольны, их радовали встречи с любимыми артистами, а Сашу радовали гонорары за эти выступления.

Саша не любил мыться. Когда они были на гастролях, он оправдывался тем, что у него в номере душ не работает.

– Фима, я приму ванну у тебя в люксе, – и видя испуг Березина, поспешно добавлял, – конечно, перед самым отъездом.

Пока Березин упаковывал чемоданы, Саша залезал в ванну, полчаса соскребал с себя гастрольную грязь, после чего в номер вызывали водопроводчика прочистить трубу.

Зная, что он и зубной пастой пользуется не регулярно, его жена, перед каждой поездкой, вручала ему тюбик пасты и предупреждала:

К твоему возвращению он должен быть пуст!

Поэтому, каждый раз, подъезжая к Киевскому перрону, Саша высовывался в окно и резко выдавливал всё содержимое тюбика, чтобы продемонстрировать жене отсутствие пасты.

Саша Эткин любил женщин тяжёлых весовых категорий и, почему-то очень некрасивых. В бригаде даже родилась такая шутка: на вопрос, где Эткин, отвечали – «Месит очередного урода». Часто во время гастролей к нему за кулисы врывалась какая-нибудь дама с радостным криком: «Сашенька! Я – Лена, мы с тобой ходили на пляж, потом ужинали у меня… Я – Лена – медсестра, я тебе даже укол делала…

– К чёрту подробности! – прерывал её Саша. – Назовите год и город.

Последний раз я его видел в Сочи, ему было уже за шестьдесят. С ним в номере жила маленькая, худенькая полудевочка, полустарушка.

– Ты перешёл в другую весовую категорию? – спросил я его.

– Выбирать уже не приходится. А эта женщина – подарок: я приношу ей тряпочку, а она из неё делает член.

К концу жизни он перенёс тяжёлую операцию, выдал замуж дочь, жил один. Мне процитировали его программную фразу:

– Я купил себе квартиру, купил дочери квартиру, купил новый телевизор… Теперь бы купить себе лёгкую смерть.

Через несколько дней после этого пожелания, он впервые в жизни не явился на встречу. Телефон не отвечал. Встревоженные Тимошенко и Березин поехали к нему, звонили, стучали – никто не отзывался. Тогда Юра перелез через соседний балкон и проник к нему в комнату. Саша лежал на кровати, рядом – вчерашняя газета, в откинутой руке – погасшая сигарета. Очевидно, Бог услышал его просьбу.

Ещё в их бригаде был администратор Основич. Он работал периодически, потому что раз в полгода его выгоняли, потом снова брали, потом опять выгоняли. Это был типичный еврейский неудачник, шлымазл, которого могли терпеть только Юра и Фима, относясь к нему с добрым юмором.

Вот одна из историй, связанных с Основичем.

В Черновцах состоялся концерт Тарапуньки и Штепселя. Это было событие для города, билеты раскупили ещё за месяц до концерта. Но поскольку у многих членов бригады здесь были родственники, то всем, в том числе, и Основичу выписали по две контрамарки. В Основиче вдруг взыграл дух предпринимательства, и он эти контрамарки продал по спекулятивной цене какой-то местной театралке. Сначала она была счастлива и благодарна, а потом, очевидно, сравнив цены, подняла скандал, привела милиционера и указала на Основича. Его тут же арестовали: спекуляция билетами, а тем более, контрамарками, считалась уголовным преступлением – ему грозили большие неприятности. Музыканты помчались за Березиным – только он умел гасить любые конфликты. Основича привели в кабинет директора филармонии, где милиционер сел писать протокол. Разобравшись во всём и выслушав милиционера, Фима обратился к Основичу с гневным монологом:

– Так тебе и надо, дураку! Так и надо!.. Я понимаю, ты хотел заработать на то дорогое французское лекарство для твоей тяжело больной мамы, но не таким же способом! Попросил бы и мы бы тебе одолжили и ты бы спас ей жизнь. А теперь пусть тебя посадят и пусть она умрёт, потому что некому будет подать ей даже стакан воды!..Некому, потому что твоя жена сейчас в роддоме после тяжелейших родов!..

Милиционер, подавленный услышанным, попытался вмешаться:

– Если вы обратитесь к нам с письмом, начальство может разрешить взять его на поруки…

– Ни за что!.. Нам не нужен работник с судимостью!.. Пусть его посадят! И пусть его трое детей, мал мала меньше, останутся сиротами и пойдут просить милостыню на улицу!.. И пусть его жена останется жить в роддоме, потому что некому будет её забрать с новорожденным!..

Милиционер уже чуть не плакал.

– Товарищ Штепсель! Давайте простим его. Он осознал.

– Вы так думаете? – строго спросил Березин.

– Да, да, конечно!.. Ведь правда, вы осознали? – с надеждой спросил милиционер у Основича. Тот поспешно кивнул.

– Ну, ладно, – смилостивился Березин, – отпустим его на этот раз. На вашу ответственность!

– Спасибо! – сказал милиционер и порвал протокол.

Когда Тимошенко узнал об этом случае, он страшно возмутился и скомандовал:

– Чтоб этот проходимец год не появлялся мне на глаза!

Основича в тот же вечер отправили обратно в Киев. Его долго не было видно. Но ровно через двенадцать месяцев он пришёл к Березину с претензией:

– Что этот длинный себе думает?! Прошёл год, а он меня не зовёт обратно!..

Его снова взяли на работу и очень скоро снова уволили… Шлымазл!

«ПОЕДЕМ, РАЕЧКА, С ТОБОЮ МЫ В СУХУМИ!..».

Была такая блатная песенка, которую мы, пацаны, хором распевали. А потом я сам побывал в Сухуми и навсегда влюбился в него. Если кто-нибудь когда-нибудь вам скажет, что Сухуми ему не понравился – не верьте: город настолько красив, что кажется декоративным. Ленивые пальмы в натянутых до половины мохнатых чулках, цветущие магнолии с лакированными листьями, будто только от маникюрши; бело-розовые олеандры, обрызганные самыми стойкими духами… Лавровый лист растёт здесь прямо на улицах, так что любой поэт, даже графоман, может сам себя увенчать лаврами. В Сухуми много достопримечательностей.

И развалины древней крепости, построенной римлянами ещё во втором веке нашей эры, которая выдерживала штурмы вооружённых легионов, но рухнула под напором туристов…

И обезьяний питомник, в котором обезьяны с интересом рассматривают посетителей…

И городской Центральный рынок, сочный, разноцветный, пропитанный пряными ароматами, где с вами будут до изнеможения торговаться из-за двадцати копеек, а если вы понравитесь – отдадут всё бесплатно…

И ресторан «Амра», выдвинутый в море, где вы сидите за столиком, вокруг волны, а вас не качает – закачаетесь тогда, когда принесут счёт…

Впервые в Сухуми я побывал, когда мне было четыре годика. Папа ехал в командировку, и маме удалось уговорить его взять меня с собой. Это была папина самая большая ошибка в жизни: после поездки, наверное, ещё с полгода мама поила его молоком за вредность. Уже через два часа, как мы сели в поезд, я заявил, что мне надоело ехать и я хочу домой. К ночи я уже плакал, ревел и стенал. На одной из остановок, когда папа вышел что-то купить, я незаметно выскочил на перрон и побежал домой – папа поймал меня у последнего вагона перед самым отходом поезда.

До самого приезда в Сухуми он меня уже ни на секунду не отпускал, правой рукой держал за руку, левой – периодически вынимал из кармана валидол.

В Сухуми жили два папиных брата и сестра, не говоря уже о близких друзьях. Поэтому папа надеялся, что они сумеют меня отвлечь, а он сможет заняться делами. Но не тут-то было: теперь уже я не отпускал папину руку ни на минуту. Случалось, когда я ещё спал, он поспешно убегал, надеясь успеть на какие-нибудь переговоры. Но проснувшись и не найдя папу рядом, я издавал свой фирменный рёв, описанный в начале этого повествования, который был слышен в любом конце города, и папа стремительно мчался обратно. Пришлось ему и на деловые встречи ходить вместе со мной. Одну из них я вам опишу, потому что травмированный папа о ней потом часто рассказывал.

Мы вошли в огромный кабинет Заместителя Наркома Пищевой промышленности. Хозяин кабинета, увидев меня, заулыбался, подошёл, погладил по головке и положил передо мной коробку шоколадных конфет. Поговорив с папой минут пять, он пригласил его в кабинет к Наркому, чтобы утвердить условия договора. Усадил меня в своё кресло и сказал:

– А ты пока будешь исполнять мои обязанности.

Я уже распахнул рот, чтобы издать рёв, но вдруг увидел на столе несколько белых кнопок электрических звонков – это меня заинтересовало.

Оставшись один, я стал нажимать на кнопки, сперва поочерёдно, а потом на все сразу. Первой в кабинет влетела секретарша, потом помощник, потом референт, потом уборщица. Когда папа и замнаркома вернулись, в кабинете было многолюдно и весело. Папа готов был провалиться сквозь землю, но хозяин кабинета успокоил:

– Ничего страшного! Этот джигит будет большим руководителем – как он быстро собрал всех моих сотрудников, а?!

Второй раз я побывал в Сухуми после окончания девятого класса. Останавливаться у папиных братьев не хотел: во-первых, они жили в однокомнатных квартирах и моё присутствие, конечно, бы их стеснило, а во-вторых, не хотелось, чтоб они контролировали моё времяпрепровождение. Поэтому я решил жить в Сухуми самостоятельно и копил деньги на гостиницу. Смирившись с тем, что я не поселюсь у его братьев, папа дал мне телефоны своих друзей, который смогут помочь с устройством.

Приехав, я сразу, из автомата, позвонил одному из них, Ашоту Рубеновичу, директору «Абхазторга». Он, как объяснил мне папа, в Сухуми – человек номер один, вслед за ним уже идёт секретарь обкома.

– Где ты сейчас находишься? – спросил Ашот Рубенович.

– У гостиницы «Абхазия».

– Стой там, никуда не уходи.

Через минут десять к «Абхазии» подкатила чёрная «Волга», из неё вышли Ашот и его заместитель, два вальяжных, уверенных в себе человека, с большими животами, похожими на бочонки для вина. Они обняли меня и стали радостно хлопать по плечам – одного такого удара хватило бы, чтоб вызвать небольшое землетрясение в Японии, но я терпел и улыбался. Прекратив вбивать меня в тротуар, они повели меня в ресторан, в этой же гостинице. Стол уже был накрыт всевозможными яствами (очевидно, они предупредили, что едут) и обслуживал сам директор ресторана.

– Что будете пить? – спросил он.

– Для начала – дюжину «Цинандали».

На сервировочном столике нам подкатили двенадцать литровых бутылок. Пошли тосты: за встречу, за моего отца, за мою маму, за мир, за дружбу… Когда последняя опустошённая бутылка ушла под стол вслед за остальными, я ужаснулся: никогда не представлял, что смогу влить в себя такое количество жидкости.

Перед отъездом папа предупредил, что мужчина во время застолья не должен бегать в туалет – чем дольше выдержишь, тем больше будут уважать. Поэтому, несмотря на количество выпитого, я держался, а они уже ёрзали на стульях. Потом один из них спросил:

– Слушай, у тебя там горшок под столом?.. Как ты столько терпишь?

– Папа предупредил, чтобы я…

– Ай, молодец Симон! Научил!.. – прервал меня Ашот. – Ну, идём, идём, а то пузырь лопнет!

Вернувшись из туалета, они заказали ещё полдюжины бутылок. Вскоре я отключился и пришёл в себя уже в номере, на кровати, возле которой, на тумбочке, стояла бутылка «Цинандали»: а вдруг не допил!

Вечером они вытащили меня из номера и повезли в следующий ресторан, где за столом уже сидело пятнадцать усачей, которые пришли «выпить рюмку за здоровье друга Симона и его сына». Рюмка превратилась в несколько дюжин бутылок вина и коньяка, меня опять напоили до непотребного состояния. И так продолжалось изо дня в день. Количество знакомых разрасталось, каждый приглашал меня к себе «на завтрак», тот плавно переходил в обед, а затем – в ужин, который длился до следующего «завтрака». Я знал, что в Сухуми есть море, я его даже видел из окна машины, но добраться до него не мог: приёмы следовали один за другим, я был перманентно пьян, у меня всё время двоилось в глазах и я был уверен, что в Сухуми – два моря.

Третий раз мы туда отправились, когда я уже был на первом курсе института. Поехали вчетвером: я, Толя Дубинский, Илюша Хачик и Боря Писаревский, наш общий приятель. Добираться решили морем, через Одессу. Все – студенты, денег в обрез, поэтому на четверых купили только два билета. Первыми прошли во внутрь теплохода Толя и Боря, отыскали иллюминатор, который выходил прямо на пирс, и через него передали эти билеты мне и Илье, с которыми мы тоже благополучно, «зайцами», проскочили через контроль.

В каюте спали по очереди, по четыре часа: двое спят, двое гуляют по палубе, потом менялись. Неприятно было бродить по палубам по ночам, особенно, если ещё и моросил дождь: тогда промокшая пара приползала в каюту, скулила у постелей спящих счастливчиков и те великодушно разрешали лечь с ними валетом.

Плыли мы на роскошном, по тем временам, теплоходе «Победа» – это была личная шхуна короля Румынии Михая, которую, по окончании второй мировой войны, он подарил советскому правительству, пытаясь его задобрить. Правительство подарок приняло, но с королём всё равно разделались, не помню подробностей, но помню, что разделались по-советски.

В Сухуми мы сняли отдельную квартиру на улице Сталина, центральной улице города. Квартира состояла из большой прихожей, где стояла кровать с тумбочкой. Из прихожей открывалась дверь в гостиную метров двадцати пяти, в которой свободно помещались три кровати, шкаф и обеденный стол со стульями. Была ещё маленькая кухонька и туалет. Наши апартаменты нам очень нравились: во-первых, рядом находился винный погребок, где продавали настоящую «Хванчкару» прямо из бочки. Во-вторых, квартира была на первом этаже, входная дверь и все три окна смотрели на тротуар – можно было «цеплять» девочек, не выходя из квартиры. Система была отработана: у первого окна стоял Толя, он заговаривал с проходящей мимо девушкой, притормаживая её; я, у второго окна, снимал с неё напряжение какой-нибудь шуткой, у третьего окна Илья, обаятельно улыбаясь, приглашал её к нам «на хлеб-соль»… Последним, у гостеприимно распахнутой двери, стоял Боря с подносом в руках. Поднос был накрыт полотенцем и на нём лежали несколько кусков хлеба и стояла солонка с солью – Боря отвешивал поясной поклон, приглашая девушку войти.

Эта система работала почти без сбоев: в нашей квартире побывало много девиц, и отдыхающих, и местных. Тот, у кого дело доходило до близости, получал право ночевать со своей избранницей в автономной прихожей, и тогда остальные, чтобы не тревожить влюблённых, вечерами возвращались в квартиру через окна.

Помню, у меня там был довольно длительный курортный роман (почти две недели!) с тридцатилетней грузинкой из Тбилиси, по имени Натэлла. Она была разведена, привезла дочку к своим родителям, которые жили в Сухуми. Несмотря на свой уже отнюдь не детский возраст, она панически боялась папы и ещё засветло мчалась домой. Поэтому наши интимные встречи происходили только до заката – моим друзьям приходилось и днём циркулировать через окна. От неё я узнал много новых грузинских слов и одну фразу даже запомнил целиком: «Ми квар хар» (Я люблю тебя).

Мы жили дружной и весёлой коммуной. Каждый внёс определённую сумму в общую кассу – на коллективные завтраки и обеды. Остальные свои деньги можно было вечерами тратить на личную жизнь (Гуляй, рванина!). Составили график дежурств – дежурный должен был утром идти на базар и купить продукты на завтрак и обед. Дежурному выдавали определённую сумму, в которую он обязан был вложиться. Первым дежурил я, честно отправился на рынок, но не успел купить и половины запланированного, как у меня закончились деньги. Виноватый, я приплёлся домой – мне устроили дикий разнос, заклеймили позором и постановили: на базар больше не отправлять, а назначить пожизненным подсобником на кухне. Илья, который, как я уже писал, умел гениально торговаться, всё пытался выяснить:

– Где ты нашёл такие дорогие яблоки?!

(Аналогичный вопрос мне всегда задавала Майя, когда я, решив её приятно удивить, приносил что-нибудь с базара. Я объяснял, что сам не разбираюсь, поэтому беру, предположим, те же яблоки, только всегда самые дорогие: раз продавец столько просит, значит, он знает, что они у него самые лучшие. Майя в ответ смеялась: «Шуронька, они тебя узнают и сразу повышают цену!»).

За неделю до отъезда у нас закончились деньги. Тогда я стал водить всю команду на обеды к моим родичам, попеременно: день – к дяде Исааку, день – к дяде Аркадию, день – к тёте Нине. Больше всего нам нравилось у дяди Исаака: он любил выпить, поэтому на столе всегда стояло несколько бутылок вина. Дядя Исаак мог перепить любого, всю свою жизнь он провёл в Кавказских застольях. Если бы можно было определить объём спиртного, которое он выпил за все годы, то Чёрное море покраснело бы от стыда за свою малость. Однажды ему нездоровилось и он пошёл к врачу. Когда провели исследования, потрясённый врач сообщил: «Был инсульт, вы перенесли его на ногах. У вас не организм, а машина, но прекратите её так нещадно эксплуатировать!». В тот же вечер дядя Исаак собрал друзей и на радостях напился.

После этой поездки мои друзья, конечно, тоже влюбились в Сухуми и ещё не раз приезжали туда отдыхать и вместе со мной, и без меня. Как же страшно мне было читать в газетах, слышать по радио, что там идёт война и этот солнечный, гостеприимный город бомбят. Мне трудно было в это поверить: ведь бомбить Сухуми – это всё равно, что бомбить радость, бомбить сказку, бомбить Чебурашку, бомбить Красную Шапочку!.. Когда я слышу молитву: «Господи! Научи, просвети и помилуй!», я понимаю насколько она сегодня своевременна!..

ДОРОГИЕ МОИ МОСКВИЧИ

Скаждым годом я всё чаще и чаще бывал в Москве, сначала по несколько дней, а потом и по две-три недели. Ездил всегда экспрессом «Киев-Москва», поэтому почти всех проводниц уже знал по именам. Всё больше и больше дел притягивало меня в столицу: издавались книжки, снимались мультфильмы и киносюжеты в журнале «Фитиль» и, как я уже писал, ставились пьесы. Во многих Московских газетах и журналах я регулярно публиковался, у меня были свои постоянные рубрики: в «Неделе» – «Шестеро в одной машине, не считая седьмого», и в «Советской культуре» – «Автопробег за шуткой». Ежегодно в подмосковных домах творчества проводились всесоюзные семинары драматургов эстрады и авторов киножурнала «Фитиль» – я был их постоянным участником. Кроме того, я входил в художественный совет министерства культуры СССР по эстраде, что тоже требовало моего присутствия.

Моя связь с Москвой, постоянные публикации в центральных газетах и выступления по всесоюзному радио и телевидению, сдерживали агрессию ненависти ко мне киевских чиновников-антисемитов, перестраховщиков и просто завистников, и не давали им возможности меня уничтожить. Кроме того, каждое пребывание в Москве, общение со столичными писателями, журналистами, режиссёрами, редакторами, посещения театров и творческих вечеров – всё это было для меня глотком кислорода, расширяло кругозор, вливало творческую смелость и давало силы для борьбы с мракобесами.

– И чего это вы всё время мотаетесь в Москву?.. Чего это вам у нас в Киеве не сидится? – с подковыркой спросили меня как-то на моём творческом вечере в Доме Кино.

Я ответил:

– Экспресс на Москву уходит вечером и приходит утром – мне радостно приезжать в московский рассвет из киевской тьмы.

Как вы понимаете, этот ответ не добавил ко мне любви в моём родном городе.

С каждым годом встречи с моими московскими коллегами становились всё более дружескими, мы виделись не только в столице – приезжая в Киев, они всегда бывали у меня дома, полюбили Майю, беседовали с ней на всякие «психологические» темы, восторгались «вкусностями», которыми она их угощала, выпивали в моём прославленном баре. Мы прошли вместе сквозь годы жизни, они поддерживали меня, подталкивали вперёд и просто согревали своим тёплым, дружеским отношением. По ходу повествования я буду рассказывать о них. Начну с Аркадия Арканова, Григория Горина и Александра Курляндского.

ОН ЕЩЁ ПОЁТ!

Аркадий Арканов всегда элегантен, сдержан и невозмутим – именно таким я представляю себе английского лорда из известного анекдота, который на испуганное сообщение жены «У нас в спальне лошадь!», спокойно отвечает «Ну, так что?»

По образованию врач, он какое-то время работал на эстраде в парном конферансе вместе с Олегом Левицким, писал для эстрадных артистов сценки и монологи, потом стал публиковаться в газетах, журналах, выходили книги, ставились пьесы, написанные вместе с Григорием Гориным, часто выступал и выступает в концертах, у него были и есть свои телепередачи.

При своей внешней флегматичности, Аркадий очень азартный и увлекающийся человек: он не пропускал ни одного тиража «Спортлото», за свою жизнь скупил, наверное, половину всех лотерейных билетов, а на ипподроме, на бегах, просадил столько денег, что, я думаю, ему хватило бы их на покупку собственного табуна.

– Ты очень любишь лошадей? – как-то спросил я его.

– А как можно их не любить? С одной стороны – горделивая стать, с другой – какая-то вековечная грусть в глазах. Создатель предназначил лошадь в помощь человеку и повелел: ты его друг и помощник. И лошади понимают своё предназначение: они верны, терпеливы, надёжны… Но иногда, мне кажется, в глазах у них проскакивает такая мысль: ну, почему нас не сделали людьми, а их – лошадьми?..

– Эта мысль когда-то пришла и Свифту: помнишь его «Гулливер в стране гуингнмов», где лошади повелевают людьми?

– Конечно, помню. Лошадь – это удивительное создание, вечное… Пройдут годы, скорости передвижения станут космическими. А лошадь не будет бегать быстрей – она не создана человеком, потому и останется в своём первозданном виде…

Я знаю его со времён нашей юности.

Он жил в одном доме с моим братом, мы часто сидели за накрытым столом, потом он писал предисловия к моим книгам, приезжал в Киев вести мои творческие вечера.

После моего переезда в Москву, мы неоднократно выступали в одних концертах, встречались на передаче «Вокруг Смеха».

Когда он впервые приехал в Израиль, конечно, мы опять встретились – я пришёл на его концерт в Тель-Авиве. Пришёл пораньше, чтобы можно было поговорить и взять интервью для журнала «Балаган», который я тогда редактировал. После первых объятий и восклицаний «Молодец, хорошо выглядишь!», «И ты молодцом!», Аркадий задумчиво произнёс:

– Итак, ты уехал в Израиль и убедил себя, что принял верное решение, а я остался в Москве и тоже убеждаю себя, что поступил правильно.

– Значит, мы с тобой – убеждённые люди. Чем ты сейчас занимаешься в Москве, помимо выступлений?

– Пытаюсь создать журнал под названием «Нос имени Гоголя». Это скорее не журнал, а альманах, не массовый, даже в какой-то степени элитарный, тираж всего сто тысяч.

– «Всего сто тысяч!» В Израиле это звучит фантастично. Ты один его формируешь?

– Есть редколлегия, называется – носколлегия, она же – кабинет министров. Премьер – Н.В.Гоголь.

– А твоя должность?

– Я – министр координации. Василий Аксёнов – министр внешних сношений, Григорий Горин – министр без портфеля (Горин тогда ещё был жив), Михаил Жванецкий – министр с портфелем.

– Тем самым?

– Он у него пожизненный. Откроется альманах нашим кратким манифестом, который будет называться «Минифест».

– Ты его привёз?

– Нет, конечно.

– Жаль. Вспомни хотя бы первые строчки.

– Первые не помню, а последние – запиши: «Даже если мы не возгорим надолго на небосклоне нашей несчастной, но замечательной литературы, даже если нам суждено, подобно падающей звезде, только обозначиться и уйти, то всё равно мы будем счастливы, потому что читатели успеют загадать желание…»

– А можно загадать желание уже сейчас, до выхода твоего альманаха?

– Можно. И я, как редактор редактора, понимаю тебя и догадываюсь, какое это желание.

– Ну, так дай!

– На. Это первые главы моей новой сатирической книги, которая будет там опубликована. Она называется «История Советской власти». Подзаголовок: «Учебник для слаборазвитых детей».

– Значит, у нас право первой ночи? Спасибо! Напечатаю в ближайшем же номере и пришлю тебе.

– А я пришлю тебе первый номер «Носа имени Гоголя». Будем дружить «Носами» и «Балаганами».

– И того и другого у нас в Израиле предостаточно.

– А у нас – балагана всё больше, а носов, увы, всё меньше и меньше… Стоп! Меня вызывают – я пошёл на сцену.

– А я – в зал, давно тебя не слушал.

– Не надейся посмеяться – у меня теперь больше печальных рассказов, чем смешных.

– Это видно по твоим грустным глазам. Когда-нибудь я напишу рассказ «Глаза имени Арканова» и пришлю его в альманах «Нос имени Гоголя»…

После концерта мы долго сидели в нашем Центре Юмора, пили коньяк, и я продолжал потихоньку из него выдаивать интервью.

– Как тебе Израиль?

– Это не передать словами! Я объездил весь север, купался в Мёртвом море, побывал на могиле Христа… Я видел то, о чём раньше не мог и мечтать. Теперь я могу спокойно умереть.

– А жить? Жить в Израиле ты бы не хотел?

– Во-первых, жарко. Во-вторых, я, как и ты, никогда не выучу иврит. А в-третьих, моя первая жена была русской, сына Васю тоже записали русским, так что, по сыну, я – русский. А если серьёзно, то… В нашем возрасте входить в новую жизнь, в новую культуру?.. Никто из нашего клана на это не решился, кроме тебя, но ты всегда был авантюристом!.. А я… Думаю, что я не смог бы долго жить вне России.

– Мне вспоминается цитата из твоего рассказа: «С юных лет я привык к тяжёлому, изнурительному труду и до сих пор не могу от него отвыкнуть»

– Может, и что-то вроде этого. А ты-то как живёшь на своём курорте: солнце, море, пальмы… Отдыхать и отдыхать!

– Позволь опять процитировать героя одного из твоих рассказов: «Отдыхаю я хорошо, только очень устаю» Ты удовлетворён моим ответом?

– Вполне. Остальное домыслю.

На этом мы расстались. Потом он ещё неоднократно бывал в Израиле на гастролях, или один, или с Лионом Оганезовым. Шутил, читал рассказы и… пел. Я знал, что он умеет хорошо пить, но петь?.. Это его увлечение явилось для меня неожиданностью. Думал, скоро пройдёт. Ан, нет: поёт сам, поёт в дуэте с Оганезовым, поёт уже много лет, довольно симпатично, но мне чего-то досадно. Есть выражение: «Он пропил своё богатство». Если говорить об Арканове, то он пропел много своих ненаписанных рассказов и повестей.

Во время одного из моих приездов в Москву, когда мы встретились, я спросил:

– Ты сейчас что-нибудь пишешь?

– Да. Если помнишь, в «Юности», в восемьдесят шестом году, была опубликована моя повесть «Рукописи не возвращаются». Так вот, почти двадцать лет спустя, я решил написать продолжение и сейчас активно работаю над этой повестью.

– Так ты просто Дюма-отец!

– Нет.

– Дюма-сын?

– Нет. Я – уже Дюма-дед. Ты ведь знаешь, что недавно я отпраздновал своё семидесятилетие?

– Я-то знаю, но писать об этом не буду, чтоб другие не знали.

– А, ерунда! Главное, что мы ещё стоим на собственных ногах и в голове ещё вращаются шарики.

– И ещё оглядываемся на красивых девушек.

– Точно. Правда, уже не бросаемся их догонять.

– Потому что уже не помним, что с ними делать.

Когда-то он подарил мне свою новую книгу «Всё» с дарственной надписью: «Дарёному Коню – в зубы!».

Я рассмеялся:

– Хорошая надпись.

– Главное, краткая. Мы с Гришей Гориным соревновались, кто придумает самую краткую и смешную.

– Не знал, а то бы тоже участвовал – у меня были фразы для такого конкурса.

– Выкладывай!

И я рассказал ему о ленинградской актрисе Елене Македонской, которая покупала все мои книжки и исполняла на эстраде много моих рассказов. Однажды, когда я был в Ленинграде, я столкнулся с ней в коридоре филармонии. Она вытащила мою новую, только купленную книжку и попросила подписать. Я куда-то очень спешил, поэтому отмахнулся: «Потом, потом!». Но она настаивала: «Ну, пожалуйста! Хоть три слова!». «Три слова? – переспросил я. – Хорошо, давайте!» И написал: «Македонской от Александра».

– Конкурентная фраза, – признал Аркадий, – ты бы мог претендовать на приз. Кстати, а где твой «Балаган»?

– Там же, где твой «Нос имени Гоголя».

– Ты хоть продержался семь лет, а я скончался сразу после зачатия. Увы, редактор из меня не получился, потому что сегодня основное занятие редактора – добывать деньги, а я это не очень умею.

– Ты по образованию – врач, по натуре – игрок, по увлечению – шахматист, имеешь первый разряд, книжку о Каспарове написал… Играл на трубе, был актёром в студенческом театре, отснялся в двух художественных кинофильмах, работал конферансье, был журналистом… Маска, кто ты?

– Всё, что ты обо мне наговорил – правда, но, прежде всего, я – писатель, смешной и грустный, более грустный, чем смешной.

– Как сегодня работается в жанре сатиры?

– Когда-то, мой друг, писатель Леонид Лиходеев, тонко заметил: «Чтобы писать смешно, надо писать правду». Это – истина. Ты посмотри, что сегодня происходит с так называемыми, беспощадными сатириками, когда стало можно и нужно писать только правду: многие либо стушевались, либо скурвились, либо беспощадно разоблачают телевизионную рекламу прокладок и тампаксов.

– Что тебя сегодня более всего смешит.

– То, что депутаты нашей Думы занялись улучшением русского языка. Ведь для половины из них написать школьный диктант – равносильно самоубийству.

– А что тебя огорчает?

– Огорчает возросшая волна терроризма и пугает нарастающая война с ним. Помнишь грустную шутку прошлых лет: «Будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется»

– Действительно, грустно. А что-нибудь смешное?

– Можно загадку? Сам придумал.

– Давай!

– «Что у мужчин на плечах, а у женщин на лицах»?

– Сам придумал, сам и отвечай.

– Подтяжки.

– Смешно. И, главное, актуально!

Работая над этой главой, я позвонил ему в Москву и спросил:

– Когда ты опять собираешься к нам в Израиль? Твоего сына Васю я вижу теперь чаще, чем тебя.

– Ты имеешь в виду его репортажи из Америки?

– Да. Прекрасная у него работа – папа устроил?

– Клянусь, что нет – он сам.

– Как ему это удалось?

– Во-первых, он окончил университет в Америке, его там уже знали. А во-вторых, это я по сыну – русский, а он же по отцу – еврей!

– Как вы общаетесь?

– Он прилетает в Москву, я – в Нью-Йорк.

– А когда ты, всё-таки, к нам прибудешь? Когда твои читатели тебя увидят, когда мы посидим за рюмкой?

– Приглашай – приеду, буду и читать, и рассказывать, и петь буду, и пить.

– Значит, договариваемся по-современному: смотри, братан, я тебя за язык не тянул!

– За базар отвечаю!

НУ, САША, ПОГОДИ!..

С Сашей Курляндским я познакомился в Болшево, в подмосковном Доме творчества кинематографистов. Его комната как раз была напротив моей. Когда я зашёл к нему, увидел на прикроватной тумбочке початую бутылку водки.

– Моё лекарство, – объяснил он, – помогает при сердечной аритмии: выпью две-три рюмки и проходит.

– Надо это срочно запатентовать!

– Увы! В России этим лекарством лечатся и от гриппа, и от болей в желудке, и от депрессии… Так что претендовать на авторство бессмысленно – обвинят в плагиате.

Он – высокий, стройный, красивый, с печальными карими глазами. Тогда – у него были жгуче черные волосы, сегодня – они уже подкрашены сединой. С тех пор прошло много лет, мы очень подружились. Возникла традиция: когда я приезжал в Москву, сразу с вокзала ехал не в гостиницу, а к Саше, где уже ждал роскошный завтрак, заканчивающийся обедом. Причём, всё готовил он сам, не подпуская жену Инну к плите. Саша – прекрасный кулинар, его коронное блюдо – харчо, настолько вкусное, что завтрак мы начинали именно с него.

– Как началось это твоё увлечение? – спросил я его.

– Когда-то Инна уехала на неделю, и я решил обеспечить себя на все семь дней, сварив что-нибудь, как говорят в Одессе, жидкое: купил курицу, положил её в кастрюлю и добавил туда всё, что было в доме: свежую капусту, кислую капусту и много-много лука – получились очень своеобразные щи. Надо мной все смеялись, в том числе, и Инна: мол, кто это варит куриные щи. Я терпел. Но однажды по телевизору шла какая-то передача – игра: вопросы и ответы. И вдруг я слышу такой вопрос: «Какие щи на Руси назывались царскими?». И звучит ответ: «Щи из курицы».

– Представляю, как ты заважничал!

– Ещё бы! Это значит, я мог бы быть даже шеф-поваром его Царского Величества!.. И тогда я понял, что кулинария – это моё призвание.

– Добавь: основное. Писательство – это уже хобби, правда?

– Да. Только очень затянувшееся.

– Ты ведь кончил институт инженером-строителем?

– И младшим лейтенантом запаса.

– Так почему ты сидишь, салага? Перед тобой – старший лейтенант!

– Не хвастайся, ведь я двигался дальше: перед Кубинским кризисом меня призвали в армию, повысили в звании и поручили строить очень секретный объект, настолько секретный, что я даже сам с собой разговаривал только шёпотом, чтобы враги не подслушали. Мне был выдан запечатанный пакет, который я должен был вскрыть сразу после начала войны, и пистолет с патронами.

– Что было в пакете?

– Не знаю – его потом отобрали. Но я подозреваю, что там было такое указание: «Поскольку вы знаете слишком много военных секретов, то сразу после объявления войны немедленно застрелитесь».

К счастью, это не произошло, и страна получила двух любимых персонажей: Волка и Зайца. Сценарии «Ну, погоди!» писали Саша, Аркадий Хайт и Феликс Камов (Кандель), который сейчас живёт в Израиле. Снимал режиссёр Котёночкин. Успех был ошеломляющий. Я помню, их дважды представляли к государственным премиям.

– И оба раза тогда не дали. – уточнил Саша. – Первый раз, потому что Феликс подал документы на выезд в Израиль, а второй раз, потому что Котёночкин запил. Больше того, сериал прикрыли. Помог Подгорный, ты его помнишь?

– Ещё бы: секретарь президиума Верховного Совета СССР, его лицо выражало пожизненное отсутствие интеллекта.

– Не смейся – он спас наших Зайца и Волка. Когда Папанову, который озвучивал Волка, Подгорный вручал какую-то очередную награду, он спросил, почему перестали выпускать «Ну, погоди!». Папанов ответил, что у студии конфликт с режиссёром Котёночкиным. «Но там же есть и другие работники, – сказал Подгорный. – Моим детям этот фильм очень нравится. И мне нравится. – Потом многозначительно добавил, – И моим товарищам тоже!». Папанов рассказал об этой беседе на студии «Союзмультфильм», и сериал немедленно запустили в производство… Мы с Хайтом продолжали писать сценарии, а Котёночкин продолжал их снимать…

Папанов гениально озвучивал Волка – это резко увеличило его популярность. Я помню, как дети, видя его, кричали: «Волк идёт! Волк!»… Доходило до анекдотичных ситуаций.

Однажды он выступал перед генералитетом. Показывали фрагменты из фильма «Живые и мёртвые» с его участием, он читал Достоевского, Гоголя. И вдруг в первом ряду поднялся пожилой генерал и попросил: «Товарищ Папанов, скажите «Ну, заяц, погоди!»… Он потом очень обижался: «Неужели это лучшее, что я сделал!..».

– А почему прекратили снимать сериал?

– Умер Котёночкин. Да и мультипликация стала умирать. Сейчас её пытаются реанимировать, но… Уже не тот зрительский интерес – боевики победили…

Но это Курляндский скромничал: ведь после «Ну, погоди!» он выдал ещё один классный сериал «Возвращение блудного попугая».

– Идею этого фильма мне подсказал режиссёр Валентин Караваев, – рассказывал Саша, – однажды зимой, на заснеженном дереве, он увидел попугайчика, который, очевидно, вылетел через форточку и теперь не знал, как вернуться – маленький цветной комочек на снегу. Стали думать: почему вылетел? Обиделся, поссорился с мальчиком. Почему? Наверное, вёл себя нахально, всех передразнивал… И постепенно возник образ этакого птичьего Хлестакова – болтун, фантазёр, хвастунишка. Помнишь его фирменную фразу: «А вы не были на Таити?». Он рассказывал истории дворовым кошкам, собакам – одни были в восторге, другие посмеивались над ним, не верили. Его озвучивал Геннадий Хазанов, очень хорошо это делал – мне везло на артистов. Неожиданно для нас попугай стал очень популярен. Настолько, что даже в мобильных телефонах фирмы «Белайн» вместо звонка звучит фраза из этого мультфильма: «Свободу попугаям! Свободу попугаям! Свободу попугаям!»…

– Они платят тебе за это? – наивно спросил я.

– Обещают. Так же, как и за этого кота.

Он указал на забавного жирного кота, изображённого на плакате. Этот же кот был воплощён в фигурках из гжельского фарфора.

– А кто этот толстяк?

– Это ещё один мой персонаж из мультфильма. Он живёт у какого-то очень ответственного работника – видишь, какой он толстый и важный. У него тоже есть своя коронная фраза: «А нас и здесь неплохо кормят».

Естественно, у него и в самые трудные времена никогда не было недостатка еды… Даже когда выходил погулять, он всегда нёс с собой что-нибудь покушать.

Был забавный казус. Художник нарисовал его с кошёлкой, наполненной «баночными» сосисками – помнишь, был такой дефицит?…

– Ещё бы! Нам их выдавали по талонам.

– Так вот, худсовет «баночные» сосиски не пропустил: «Не надо дразнить народ!». Пришлось ему набить кошёлку простыми сардельками.

– Я помню ещё один твой персонаж: Ворону-оптимистку, которая всё время говорила: «Прелестно! Прелестно!».

– Я о каждом своём персонаже выпустил разные книжки. А недавно собрал их всех, и попугая, и кота, и ворону, в одну книжку, для четвёртого класса.

– Учебник?

– Что-то вроде. Через полюбившихся персонажей дети легко воспринимают информацию. Книжка им нравится, обдумываю следующую.

Перед отъездом в Израиль, я привёл к нему своего самого близкого друга Игоря Бараха, и сказал:

«Ребята! Я вас обоих очень люблю и, уезжая, хочу тебе, Саша, подарить Игоря, а тебе, Игорь, – Сашу. Это самые дорогие подарки, которые я могу вам сделать – и уверен, что вы подружитесь!».

Так и произошло: сейчас Саша и Игорь самые большие и преданные друзья, настолько близкие, что я уже даже немного ревную.

Во время своего недавнего приезда в Москву, я, как всегда, завтракал у него и задавал провокационные вопросы:

– Как тебе, известному, маститому, лауреату Государственной премии, живётся в теперешней России? Видишь ли будущее?

Саша неопределённо улыбнулся и развёл руками:

– Ты, надеюсь, помнишь: мне и в то время многое не нравилось, и сейчас тоже. Хочется верить в перспективу, но… Много фраз, много речей, обещаний… А то, что происходит, вызывает опасения и тревогу. Я замкнулся в себе, в своей работе…

– Ладно, не будем о грустном. Расскажи какой-нибудь смешной эпизод из твоей жизни.

– Сейчас что-нибудь вспомню… Ну, вот, к примеру, такой случай: для киножурнала «Ералаш» снимали сюжет по моему сценарию. Снимали в Ялте, на пляже. Естественно, я потребовал туда командировку и мне её дали. Снимал пожилой режиссёр-комедиограф, мой друг Изя Магитон. Что такое Ялтинский пляж ты помнишь: десятки красивых, стройных, полураздетых девиц, которые все сбежались смотреть на съёмку. А я, двадцатипятилетний, с горящими глазами, восторженно толкал Изю в бок: «Посмотри, какая красавица!.. А теперь посмотри на ту!.. На эту!.. Одна лучше другой, правда!». И старый мудрый Изя ответил: «Правда, Сашенька, правда. И самое страшное, что с каждым годом их будет всё больше и больше!»…

Только сейчас я понял всю мудрость этого афоризма.

– Увы, и его грусть, – добавил я. – Но сейчас я тебя развеселю. Когда ехал к тебе, увидел лозунг на транспаранте, натянутом поперёк улицы: «Долой кефир и клизму – вперёд к капитализму!». Такой призыв даёт надежду на будущее, правда?

– Согласен. Пора лечиться.

– Не понял?

– У меня началась аритмия. Надеюсь, у тебя тоже?

– А?.. Да, да, конечно!.. Но у нас же кончилось лекарство.

– Обижаешь! – Он вынул новую бутылку водки «Путинка» с портретом президента. Разлил по рюмкам. – Ну, поехали! За перспективу!..

Мы чокнулись и продолжили лечение…

ДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ ГОРИН

Мой переезд из Киева в Столицу он приветствовал. Когда же, спустя десять лет, я сообщил, что покидаю Москву и еду в Израиль, он удивлённо поднял брови:

– Так зачем тебе нужна была эта репетиция? – потом, после секундной паузы. – Что ты там будешь делать?

– То, что и здесь, – бодро ответил я. – Писать книги, пьесы, меня будут переводить.

Он грустно вздохнул. На меня смотрели его выразительные глаза, мудрые и печальные.

– Они тебя не поймут.

– Почему?

– Мы воспитывались на разных сказках.

Как часто я вспоминаю эту фразу.

Как рано он ушёл!

Как невосполнимо!

Цитирую режиссёра Марка Захарова: «Горин – это явление. Причём, не случайное, не какой-нибудь метеорит, промелькнувший однажды… Горина надо осмыслить, как некую закономерность, которая впитала в себя весёлость целого, не очень складного и не слишком удачливого поколения…»

Как много цвета ушло бы из палитры российского искусства, если бы не было таких театральных и телевизионных шедевров как «Тиль», «Тот самый Мюнхгаузен», «Дом, который построил Свифт», «Обыкновенное чудо», «Формула любви», «Забыть Герострата»… Не говоря о спектакле по его последней пьесе «Шут Балакирев», до премьеры которого он не дожил всего несколько недель. Шут о Шуте – спектакль-реквием.

Но это о Горине, который уже стоит на пьедестале. А я помню его ещё малоизвестного, худенького, безбородого, когда, окончив мединститут, он работал на «Скорой помощи», бегал по редакциям и, как сам шутливо рассказывал, «угрожая скальпелем, требовал публикаций»… Я помню, как вместе с Аркадием Аркановым, он писал сценки и монологи для эстрады, оттачивая своё мастерство.

Горин на «отлично» окончил эту школу, взяв у неё самое лучшее и счастливо избежав распространённого порока эстрады: диктата репризы над смыслом. До сих пор десятки его монологов читают сотни артистов, благословляя автора за постоянный успех. Стоит хотя бы вспомнить ставший уже хрестоматийным монолог «Хочу харчо!».

Его рассказы постоянно публиковались в «Литературной газете» в «Клубе «Двенадцать стульев» и всегда вызывали повышенный интерес читателей. Они были смешны, остры и печальны. Его шутки вызывали резонанс во всех слоях общества, на всех его уровнях.

А потом он решительно и бесповоротно ушёл в драматургию. Он писал такие пьесы, которые невозможно было не ставить. Театры хватали их прямо «с кончика пера», ещё тёплыми, потому что пьесы Горина были обречены на успех. С постановки Марком Захаровым его пьесы «Тиль» началось второе рождение театра «Ленинского комсомола». Этот спектакль имел большое значение и в моей жизни.

Мы тогда ещё жили в Киеве. Когда моей Маше исполнилось четыре года, я повёл её в кукольный театр. Через десять минут скучнейшего действия Маша запросилась домой, через двадцать минут – расплакалась, к финалу – заснула. Честно говоря, и я дремал вместе с ней. Потом я сводил её в ТЮЗ, на спектакль «для самых маленьких». Отсидев первую картину, я понял, почему театр призывал на этот спектакль «самых маленьких» – потому что дети постарше не оставили бы это издевательство безнаказанным. Когда же я в третий раз предложил дочке пойти в театр, она горько разрыдалась, замахала руками, приговаривая: «За что? Я же себя хорошо вела!»

Это была катастрофа: дочь писателя ненавидела театр! Чтобы спасти положение, когда ей исполнилось лет двенадцать, я повёз её в Москву. «Тиль» шёл тогда с оглушительным успехом, билеты были проданы на месяцы вперёд. Я позвонил Грише, объяснил ситуацию и взмолился: выручай!

Гриша понял и какими-то правдами и неправдами добыл мне два билета. Дочь очень неохотно согласилась пойти и то, только потому, что второй билет я отдал её подруге, которая мечтала стать актрисой. После спектакля они обе вышли ошарашенные и потрясённые. Именно тогда у дочери зародился интерес к театру. Когда мы переехали в Москву, она ходила на все премьеры «Ленкома», по несколько раз смотрела телеспектакли о Мюнхгаузене и Свифте – пьесы Горина стали её любимой настольной книжкой. А её подруга, Леночка Яралова, дочка моего друга Игоря, поступила в школу-студию МХАТа, служила в «Современнике», переехала вместе с родителями в Израиль, и сегодня – она актриса израильского театра и кино, популярная телеведущая на канале «Израиль плюс». И это тоже влияние Григория Горина!

В Москве у меня был свой театр «Гротеск». Там выступали Аркадий Арканов, Леонид Якубович, Лев Новожёнов, Семён Альтов, Виктор Веселовский… А вот Горина я никак не мог заполучить:

– У меня плохая дикция, я стесняюсь, – упорствовал он.

Когда на телеэкраны взлетела передача «Белый попугай» с ведущими Никулиным и Гориным, я спросил у Гриши:

– Как же ты всё-таки решился?

– Я прикинул, – объяснил он, – что все эпиграммы о моей дикции уже написаны, и понял, что можно рискнуть.

Передо мной лежат три его книги с дарственными надписями. Первую – он подарил мне ещё в Киеве: «Коханому Сашеньке от друга-москаля с любовью!»

Вторую – в Москве: «Эта книга украдена из библиотеки Григория Горина. Стыдно!» А третью – уже в Израиле, когда я выпускал журнал «Балаган»: «Дорогому Сашеньке Каневскому, который пытается переделать мировой бардак в Балаган. Удачи тебе!»

Он был талантлив во всём, даже в коротких посвящениях!

Я часто прилетал из Тель-Авива в Москву, непременно бывал у него. Он работал над сценарием о царе Соломоне и дал мне несколько уже готовых эпизодов для публикации в «Балагане». Потом театр «Гешер» заказал ему по этому сценарию пьесу. Он написал и привёз её сдавать. В это время в «Гешере» был поставлен спектакль «Кфар» («Деревушка»). И я, и Гриша были на просмотре. После первого акта я вышел таким же потрясённым, как моя дочь после «Тиля». И Горин был в восторге:

– Слушай, выше этого уже невозможно прыгнуть. Я не стану сдавать пьесу – я увезу её в Москву и буду ещё работать и работать!

И он не сдал. Но, к великому сожалению, и не завершил её. Не успел. Он ушёл из жизни всего через несколько месяцев после своего широко отмеченного шестидесятилетия.

Ненавижу юбилеи – они репетиции похорон!

И снова вспоминаю высказывание Марка Захарова о Горине: «…Печальный философ, умеющий обернуться ковёрным и шутить уморительным образом о премудростях мироздания» Да, он был истинный Шут, с огромным сердцем, необъятной добротой и вечной тревогой. Все его герои родились в его душе, наполнены его кровью. И философ Свифт, и влюблённый Волшебник, и бунтарь Тиль, и самый правдивый человек Мюнхгаузен – всё это он, Григорий Горин, смешной и мудрый, печальный и ироничный. Это он завещал нам устами своего героя: «Серьёзное лицо – это ещё не признак ума, господа. Все глупости на Земле делаются именно с этим выражением. Улыбайтесь, господа, улыбайтесь!»

Несмотря на всё возрастающую популярность, Гриша до конца своих дней оставался открытым, тактичным и удивительно контактным человеком.

В одной из его ранних сценок автор пьесы смешался с толпой зрителей, расходящихся после премьеры, и слышит отзывы о спектакле, и неожиданные, и обидные, и противоречивые. И завершается эта сценка коротким монологом драматурга:

– В висках стучит! Боль в сердце! Жар в крови!.. И всё-таки, да здравствуют премьеры! Будь славен зритель – главный мой судья! Твой приговор хочу услышать я… Прошу не снисхожденья – высшей меры!..

Григорий Горин навсегда приговорён к высшей мере нашей благодарности и любви!

МОЙ ВЗРОСЛЫЙ СЫН МИША

За время учёбы в институте Миша полысел и отпустил ленинскую бородку. Он выглядел серьёзным и солидным, особенно, рядом со мной, который никогда не казался взрослым. Поэтому, представляя его, я говорил: «Это мой папа, который мой сын».

В последний год обучения Миша проходил интернатуру в институте ОХМАДЕТ (Охрана материнства и детства). Это была большая, известная больница. Одним из отделений заведовала наша знакомая, доцент Бабахудия. Как-то, при встрече, я спросил её, не ругает ли она меня за сына. Та в ответ всплеснула руками:

– Что вы! Я вам так благодарна! Делая обход, непременно беру его с собой. Когда ставлю диагноз, бросаю взгляд на его лицо: если улыбается – значит, всё верно, если отворачивается, понимаю, что-то не так.

Я рассмеялся.

– Вы – доцент, заведующая отделением, врач с тридцатилетним опытом, а он – ещё студент, который…

Она прервала меня:

– Это не зависит от возраста, это или есть, или нет. Он чувствует больного, помогает ему даже своим присутствием. Это от Бога!

Она была права: у него, действительно, был этот Божий дар, который первой увидела Майя. В дальнейшем, я неоднократно убеждался, что Миша – настоящий врач, думающий и понимающий больного.

Перед окончанием института сын женился на своей однокурснице Ирочке Топоровской. Я считал это преждевременным, поэтому не приветствовал, но и не возражал. Родители Иры выделили им одну комнату в своей трёхкомнатной квартире, и после свадьбы Миша туда переехал. Можно было бы жить и у нас, но не захотелось проверять на совместимость Майю и Иру, свекровь и невестку – это очень тяжёлое испытание. Но я понимал, что жить при любых родителях, при Ириных, или при нас с Майей – это значило никогда не повзрослеть. Необходимо было становиться на собственные ноги, строить свою семью, проверять её на прочность. И жизнь подсказала решение.

Когда Миша проходил интернатуру в ОХМАДЕТе, там побывал какой-то большой медицинский чин из Абхазии. Ему очень понравился Миша, он стал звать его в Сухуми, обещая и моральные и материальные блага. После окончания института Миша работал на Скорой Помощи, а Ира в поликлинике. Зарплата у врачей была мизерной, прожить на неё было трудно, и сын вспомнил о приглашении в Абхазию. Но для этого надо было получить официальное приглашение от Абхазского министерства здравоохранения и разрешение от нашего министра.

– Ты можешь нам помочь? – спросил Миша. – Я бы хотел поехать.

Повторяю: я был очень за то, чтобы дети начали жить самостоятельно, плюс моя любовь к Сухуми – всё это вдохновило меня на новую авантюру.

Я организовал себе выступления вдоль Кавказского побережья и, будучи в Сухуми, зашёл к министру здравоохранения и получил для Иры и Миши приглашения на работу.

Вернувшись в Киев, дождался приезда Лёни (мне нужна была «тяжёлая артиллерия»), и мы вдвоём пошли к министру здравоохранения Украины. Были им тепло встречены и выжали из него «направление в Абхазию двух молодых специалистов в виде оказания помощи братской республике».

У них уже родилась дочка Поленька, поэтому Миша поехал первым, разведать и обустроиться, а Ира с дочкой пока оставалась в Киеве. Мишу направили в город Гудаута, он снял там комнату и много работал. Из его писем было понятно, что он доволен и чувствует себя нужным и полезным. Спустя несколько месяцев, я приехал в Гудауту и сразу пошёл в поликлинику.

– Как найти доктора Каневского? – спросил я у дежурного.

– Идите по коридору, увидите очередь в кабинет – он там.

И, действительно, в соседних кабинетах было пусто, а на приём к Мише толпилась большая очередь женщин с детьми. Я потом неоднократно убеждался, что в Гудауте его любят, верят ему и, даже, называют Ленинсын.

Когда приехала Ира, она пошла работать в эту же поликлинику. К тому времени Миша уже хорошо зарабатывал: его приглашали на всяческие экспертизы, вызывали при автокатастрофах… Он лечил больных и вне поликлиники. Всё эти заработки плюс Ирина зарплата дали им возможность нормально жить и откладывать деньги на будущее. Но самое главное – произошло то, что я предполагал и на что надеялся: Ира увидела его глазами пациентов, верящих и обожающих, увидела его мужем, который умеет нести ответственность за жену и дочь. Появилось полное взаимопонимание, взаимоуважение и вера друг в друга – возникла семья.

Они снимали комнату у местной учительницы Сулико и очень с ней подружились. Сулико была не по возрасту легкомысленна и неуправляема: то двое суток ничего не готовит – пьёт чай с сыром, то вдруг к ночи напечёт двенадцать метровых хачапури и поднимает всех соседей с постелей, чтобы немедленно их съели. У неё было природное чувство юмора, она рассказывала смешные истории и сама хохотала до слёз. При этом была удивительно беззаботна:

– Тётя Сулико, уже ночь – где корова?

– Где-то гуляет.

– Не украдут?

– Не должны.

К утру корова возвращалась вместе с рыжим нахальным быком.

– Мой зять, – говорила о нём Сулико.

Она очень нравилась и мне, и Майе, потому, приезжая в Гудауты, мы снимали комнату только у неё.

Однажды вечером, когда мы ужинали во дворе, в калитку постучал молодой мужчина с чёрным «дипломатом» в руке и спросил доктора Каневского. Миша поднялся и они прошли в дом. Через минут пять оба вышли, Миша проводил его и довольно резко сказал:

– Если ещё раз это повторится, я её больше лечить не буду!

Когда он вернулся к столу, мы стали расспрашивать, в чём дело, и он рассказал: это армянин, таксист, его единственная шестилетняя дочь заболела тяжёлой формой воспаления лёгких, несколько дней лежала в больнице с температурой сорок, никакие лекарства не помогали, девочка была при смерти. Отец прибежал к Мише, умоляя спасти ребёнка. Миша объяснил, что пока она в больнице и её лечат другие врачи, он не имеет права вмешиваться. Тот немедленно забрал полумёртвую дочь из больницы, и Миша стал её выхаживать по-своему, без лекарств: холодными ваннами, контрастными укутываниями… Девочка пришла в себя и стала выздоравливать.

– Это он приехал благодарить, привёз полный кейс денег, – завершил Миша свой рассказ. – Поэтому я его и выставил.

– Ты обидел его, – сказал я. – Для кавказского человека эти деньги – мера его любви к дочери. Он должен их отдать – это их психология. Нельзя отказываться!

– Я беру деньги, когда лечу триппер или выезжаю ночью по вызову. Но из-за этой девочки я не спал, я перечитывал разные учебники, я молил Бога помочь мне её спасти. Брать за это деньги – великий грех!

Я ничего не ответил, но на душе стало радостно, я почувствовал гордость за сына: он стал настоящим Врачом!

Со школьных лет он имел обо всём своё особое мнение и высказывал его, получая за это порции неприятностей. Сочинения всегда писал не по учебнику, вопросы задавал нестандартные.

Вспоминаю случай, когда вся страна бичевала Солженицына, когда весь народ клеймил позором его книги (естественно, не прочитав ни одной), Мишина учительница тоже провела в их четвёртом классе «политчас», на котором гневно критиковала «эти подлые антисоветские пасквили». Мишка поднял руку и наивно спросил: «А вы их читали?».

Возмущённая учительница вечером позвонила Майе: «Вы плохо воспитываете ребёнка, я буду жаловаться вашему начальству – вам не место на советском телевидении!»

Майя уже несколько лет работала на Телевидении и поднаторела в партийной демагогии. Она спокойно ответила: «А как можно держать в школе учительницу, которая, поднимая очень важную, сложную тему, не подготовилась к вопросам учеников, естественным, закономерным вопросам. Это вопиющий непрофессионализм – я буду звонить в министерство Просвещения и ставить вопрос о вашем пребывании в школе.»

Перепуганная учительница сразу признала свою ошибку и умоляла никуда не звонить.

Свою детскую чистоту, наивность и бескомпромиссность Миша пронёс сквозь жизнь и сохранил эту детскость по сей день: он может часами рассматривать какие-то смешные рисунки, заливаясь хохотом, а по субботам полдня гонять с мальчишками в футбол.

Его стихи, которые он продолжает писать, но никому не показывает и прячет в папку, чисты, светлы и прозрачны.

Приведу для примера несколько строк:

Тёплые ночи,

Лето на ветках,

Яблоки с дерева, пёс у ворот…

Мне этот август, будто конфетку,

Дали на сдачу за прожитый год.

Слов невесомость,

Взгляда несмелость.

Озеро. Ветер.

Шорох травы.

Так и навеки запечатлелось:

Ивы, ивы, ивы и вы.

К его дню рождения я решил издать сборник его стихов, естественно, тайком: он их «добровольно» никогда не отдавал, заявляя, что они или недоделаны, или устарели, или вообще никуда не годятся. Поэтому Ира потихоньку их вытаскивала из папки, Поля их проиллюстрировала, я отредактировал и издал. Когда, сидя за столом, я вручил ему этот сборник, на лице у него появилась счастливая улыбка. Но не надолго. Через минуту он уже возмущался: не те стихи взяли, не так проиллюстрировано, неправильно отредактировано, плохо сформированы главы!.. Выслушав это, Ира спокойно произнесла:

– Вот и пошёл поток благодарностей!

Я у него вообще главный объект для критики: и машину я купил плохую, и езжу неправильно и не тем путём, и компьютер у меня какой-то вялый, и даже яблоки покупаю не те, что нужно…

Слыша его брюзжание, Майя смеялась: «Берёт реванш за все поучения, которыми ты его мучил в детстве!».

– Мишка, – как-то сказал я ему, – ты должен делать всё, чтобы я жил как можно дольше – если меня не станет, кого ты будешь учить?

– Больше всего в вашем долголетии заинтересована я, – уточнила Ира, – потому что после вас он весь поток своей критики направит на меня!

У Иры врождённое чувство юмора, её шутки всегда неожиданны и очень смешны. Однажды, проснувшись ночью, она пробормотала: «Мишка, пожалуйста, сбрей бороду, а то мне кажется, что я сплю в Мавзолее» и снова заснула.

С каждым годом мы с Майей всё больше узнавали её и она становилась нам всё ближе и родней. В ней есть природный ум, такт, чуткость.

Когда не стало Майи, её искреннее внимание и забота помогли мне выжить во время этой великой беды. Они с Мишей не оставляли меня ни на день, сидели со мной, увозили к себе или к своим друзьям, утешали, помогали, поддерживали. Я люблю её сейчас, как родную дочь и прошу прощения за то, что не сразу понял и не сразу принял. Мой Миша оказался намного прозорливей меня! Спасибо, Мишуня, за то, что ты её встретил, почувствовал, оценил и привёл в нашу жизнь!

МОЯ ВЗРОСЛЕЮЩАЯ ДОЧЬ МАША

Маша по гороскопам – Скорпион и Лошадь, причём, не простая Лошадь, а Огненная, которая рождается раз в четыре года. Кто разбирается в гороскопах, тот понимает, что это Характер, помноженный на Характер. И мы это хорошо чувствовали.

Во-первых, каждый год приходилось её переводить из школы в школу, потому что учителя хором об этом умоляли директора. Если я начинал, как говорят сейчас, «наезжать» на неё, вступалась мама, обожавшая внучку, и напоминала мне некоторые аналогичные подробности моего не очень дистиллированного прошлого, и я тут же немедленно скисал. До отъезда в Москву Маша побывала во всех школах нашего района Березняки.

Во-вторых, она всячески сопротивлялась тому обязательному джентльменскому набору, которым любящие родители «обогащают» жизнь своих детей: спорт, языки, музыка. Сопротивление её было яростным, но тихим: она не скандалила, не плакала, а просто бойкотировала любое наше начинание. Например, когда мы записали её в секцию плавания, она покорно приходила в бассейн, раздевалась, входила вместе со всеми в воду, но только по колено – войти глубже её никак нельзя было заставить, ни просьбами, ни приказами, ни трактором.

Так она и простаивала весь час, дрожащая, посиневшая от холода, но ни на сантиметр в воду не продвигалась. После нескольких таких стоячих забастовок, мы эти «уроки плавания» прекратили. (Забегая вперёд, могу сообщить, что через несколько лет она сама научилась плавать и, к ужасу моему и Майиному, заплывала на середину озера Тельбин).

После спорта пришла очередь иностранного языка, но и здесь она проявила свой характер: за десять уроков не выучила и десяти слов, притворяясь полной дебилкой и доводя этим учительницу до истерики. (Забегая вперёд, сообщаю, что когда она сама этого захотела, то выучила английский буквально за несколько месяцев и сегодня владеет им в совершенстве).

Потом были и учителя музыки, от пианино до гитары, которые после нескольких занятий предлагали нам заплатить деньги, только чтоб мы её забрали. Вскоре в наш дом переехала известная пианистка, одна из лучших педагогов в Киеве. Она согласилась попробовать позаниматься с Машей. Та опять не сопротивлялась: скрюченными, как от судороги пальцами, она с бесстрастным лицом монотонно барабанила по клавишам. После первого же урока учительница сдалась: «Эта девочка не станет делать того, чего не хочет. Вам её не победить. Прекратите мучить и её и себя». И мы прекратили. (Опять же, забегая вперёд, могу сообщить, что по окончанию школы она сама научилась играть на гитаре и даже выступала со мной в концертах, исполняя собственные песни) .

Наконец, у неё появилось увлечение: выездка. Ипподром был далеко, приходилось её отвозить и увозить. Это было не увлечение, это была страсть. Если б мы её не забирали, она бы там с удовольствием и ночевала. Могла с утра до вечера тренироваться, чистить лошадей, расчёсывать их, убирать навоз… И успехи были налицо: она двигалась от разряда к разряду. Честно говоря, меня этот спорт немного пугал, запрещать не хотелось, но я попытался её отговорить. Зная свою дочь, я искал какой-то очень убедительный довод. И нашёл.

– Понимаешь, Машенька, сидение на лошади делает ноги кривыми. Посмотри на казаков – у них ноги, как коромысла.

Я думал, что посеял в её душе сомнение. Но не тут-то было! Вскоре, на свой день рождения она собрала нескольких подруг и, когда все разошлись, спросила:

– Ну, как, папа? Тебе понравились мои гости?

– Да. Очень! – не подозревая подвоха, ответил я.

– А кто больше всех?

– Все симпатичные. Но Леночка – как статуэтка: красивые волосы, прекрасно сложена, ножки стройные…

– Так вот, папочка, у Лены уже первый разряд по конному спорту и, как видишь, на ноги это не отразилось!

Я был разбит наголову и сдался.

Затем началась «личная жизнь». Если Миша встречался с девочками-цыплятами, то Машу ещё с детского садика привлекали мальчики, похожие на брошенных котят: худые, тщедушные, с тонкой шейкой, на которой с трудом держалась голова… Она дружила с ними, опекала, защищала… Потом в неё стали влюбляться все хулиганы нашего района. Один из них, самый большой драчун и забияка, разогнал соперников и стал её постоянным адъютантом: сопровождал в школу, из школы, приезжал на ипподром, не давал никому к ней даже приблизиться. Чтобы доказать свою любовь, однажды прыгнул с моста в Днепр. Когда мы брали её на какое-нибудь празднество и возвращались за полночь, находили его спящим под нашей дверью. Как вы понимаете, этот «жених» нам не очень импонировал и, честно говоря, ускорил наш отъезд в Москву. Правда, он собирался тоже переехать вслед за Машей, но, оплакивая её отъезд, напился, кого-то избил и ему дали срок. Да здравствует наше правосудие!

БАНТ ИМЕНИ МЕЙЕРХОЛЬДА

Леонид Викторович Варпаховский появился в моей жизни случайно. Когда он вернулся после семнадцати лет, проведенных в заключении, то не сразу был допущен в московские театры: его имя было связано с Мейерхолдьдом и это пугало чиновников от искусства. Поэтому он пока ставил спектакли в Грузии, в Украине, в Ленинграде. Потом Союз кинематографистов СССР предложил ему поставить шоу – открытие первого Международного московского фестиваля. Сценарий этого шоу заказали мне – вот так мы и встретились. Это был красивый, элегантный человек, с седыми висками и с бантом на шее, завязывать который его научил Меерхольд. Леонид Викторович очень этим гордился, ни с кем секретом не делился, но, в знак нашей дружбы, обещал завещать его мне – увы, не успел.

Он был тапёром в кинотеатрах, руководил джазовым коллективом, занимался цветомузыкой, учился в консерватории, потом в МГУ на искусствоведческом отделении литературного факультета, потом – в студии Вахтангова, был учёным секретарём у Мейерхольда, занимался режиссурой… В 1936-м году его арестовали «за содействие троцкизму» и сослали в Казахстан. Там же снова арестовали «за контрреволюционную агитацию» и приговорили к десяти годам «исправительно-трудовых лагерей».

Его отец – московский присяжный поверенный, а мать – режиссёр, педагог, выпускница института благородных девиц. В доме у них постоянно бывали Маяковский, Гельцер, Шаляпин, Бурлюк. Он рос в атмосфере театра, кино, стихов, музыки. Аристократ и интеллектуал, пройдя сквозь семнадцать лет ссылки и колымских лагерей, он сохранил поразительную доброту, деликатность, любовь к людям и удивительную «детскость» и озорство – об этом я расскажу чуть позже.

Заказывало сценарий фестиваля бюро пропаганды советского кино, там же его и принимали. Худсовет был очень разношёрстный, присутствовали и народные артиста уровня Бориса Андреева, и администраторы и помрежи. Читал Леонид Викторович, слушатели прекрасно реагировали, но одна из помрежей всё время его прерывала вопросами и замечаниями. Я видел, что он занервничал, стал сбиваться. Во мне закипала злость и, когда она в очередной раз прервала его, я взорвался:

– Белла Дмитриевна! Режиссёр читает сценарий, вы мешаете своими вопросами! Когда дело коснётся олифы и гвоздей, ваше мнение будет бесценным. А пока – помолчите!

Она вспыхнула, что-то фыркнула, но уже до конца худсовета молчала. Сценарий приняли очень хорошо. Когда мы возвращались, он поблагодарил:

– Спасибо, Сашенька, что вы вмешались – она не давала мне нормально читать.

– Вам не стыдно? – спросил я. – Вы, режиссёр Варпаховский, не могли осадить эту нахалку!

– Проклятое воспитание: отец сурово наказывал нас, если мы были грубы с горничной или кухаркой – нас не пускали гулять, лишали сладкого. Он говорил: «Они от тебя зависят и не могут ответить. Если ты такой храбрый – нападай на тех, кто выше тебя по рангу или, хотя бы, на твоём уровне». Это вошло в меня на всю жизнь, ничего не могу с собой поделать.

(Я тогда ещё раз подумал, какую Великую Школу Воспитания мы потеряли с уничтожением российского дворянства! Подумал и печально вздохнул.)

Варпаховский помнил о своём происхождении, но никогда не кичился им – наоборот, часто над ним подшучивал. Например, говоря о своей второй жене, Иде Самуиловне, бывшей одесситке, он с трагическим видом произнёс:

– Что творится, Сашенька, что происходит: я, потомственный дворянин женился на дочери Одесского биндюжника!.. Сашенька, гибнет дворянство, гибнет!

Его первая жена, пианистка Маликовская, ученица Нейгауза, уже тогда гастролирующая по Европе, после его высылки была расстреляна «за шпионаж», а шестимесячного сына лишили фамилии и отдали в какой-то детский дом. Мальчика потом с трудом отыскала сестра Леонида Викторовича. (Вспоминая об этом, он как-то сказал мне: «Я читал, что даже при Иване Грозном опричникам запрещалось убивать кормящих матерей!)

С Идой Самуиловной Зискинд он познакомился на Колыме, она тоже была в лагерях как жена одного из расстрелянных советских военачальников. Он там поставил «Травиату» – она пела «Виолетту», тогда они и полюбили друг друга. После каждого спектакля её и всех хористок под конвоем уводили обратно в лагерь. Он шёл сзади и насвистывал арию Виолетты, чтобы она знала, что он её провожает. Нельзя было это делать открыто, потому что её могли больше не привести. До конца его дней она была его верным и преданным другом, он очень любил её, что не мешало ему подшучивать над ней. Как-то она всё жаловалась на свои больные ноги, что они «ноют и крутят». Он ответил фразой, которую я потом передал одному из персонажей моей повести «Тэза с нашего двора»:

– Не надо было ходить с Моисеем через море!

У них была дочь Аня, ставшая актрисой, снимавшаяся во многих советских фильмах (cегодня она живёт в Америке, открыла Театр имени Варпаховского).

Аня хорошо училась в школе, у неё были сплошные пятёрки, и я слышал, как Леонид Викторович просил её:

– Анька, пожалуйста, получи хотя бы одну двойку – мне стыдно быть отцом круглой отличницы!

Мы с ним очень подружились. У нас была разница в двадцать пять лет, но я её не чувствовал: до конца дней своих он оставался молодым, озорным, авантюристичным. Расскажу один случай:

В те годы на экранах шёл итальянский фильм «Журналист из Рима», который очень нравился зрителям, а артист Альберто Сорди, сыгравший главного героя, превратился в любимца. У меня с этим артистом было определённое сходство, это признавали все, и Леонид Викторович, обращаясь ко мне, стал называть меня или Альберто, или синьор Сорди. Однажды летом (он отдыхал в Эстонии, в городе Пярну) настойчиво призывал меня и Майю туда приехать. Я послал телеграмму: «В июле там невозможно снять комнату». Он ответил: «Невозможно. Но с вашим обаянием римского журналиста устроитесь».

Мы с Майей посовещались и решили ехать.

Перед отъездом я телеграфировал: «Выезжаем. Будем такого-то. Обнимаю. Альберто Сорди».

Как потом стало известно, он с этой телеграммой пришёл в самую лучшую гостиницу и попросил заказать номер. Администраторы в ответ засмеялись: «У нас всё забито, негде иголку воткнуть. И ещё броня ЦК, горкома, райкома…».

Леонид Викторович протянул телеграмму: «Посмотрите для кого я прошу». Подпись на телеграмме произвела шоковой впечатление: «Ой! Сорди! Неужели?! Конечно, мы его примем, приводите!».

Назавтра мы прибыли. Леонид Викторович спросил:

– Саша, вы хотите жить в хорошей гостинице?.. Не просто в хорошей, а в самой лучшей, на берегу моря?

– Конечно, хочу!

– Тогда вам придётся побыть итальянцем.

– То есть? – не понял я.

Он посвятил меня в ситуацию и объяснил, что будет выдавать меня за Альберто Сорди.

– Но я же намного его младше – они это увидят!

– Вас могли в кино загримировать. Словом, улыбайтесь крупным планом и говорите абракадабру – я буду переводить. – Увидев висящий у меня на руке модный тогда плащ-болонья, велел. – Наденьте.

– Жарко.

– Всё равно наденьте – в нём вы более итальянистый.

Когда мы вошли в вестибюль гостиницы, он приказал «Улыбайтесь!» и я, распахнув рот, выдал «кинематографическую» улыбку до самых ушей. За стойкой сидели три женщины-администраторы и с повышенным интересом следили за нашим приближением. Подойдя к ним, продолжая держать улыбку, я произнёс свою первую «итальянскую» фразу, что-то вроде: «Фанталино матари матати матути марле».

– Что он говорит? Что он говорит? – женщины сгорали от любопытства.

– Альберто Сорди сказал, – «перевёл» Леонид Викторович, – что он никогда не думал, что в Эстонии такие красивые женщины.

Все три администраторши были повержены и смотрели на меня с восторгом и обожанием.

Я продолжал нести абракадабру, Варпаховский «переводил», женщины радовались. Потом одна из них попросила мой паспорт. Я выдал очередное «матари, матати» и Леонид Викторович объяснил:

– Паспорт у переводчика – потом отдадим.

– Хорошо, хорошо, ничего страшного! Пойдёмте. – Одна из них поднялась и повела нас в номер, который уже был подготовлен к приёму дорогого гостя: на столе стояли бутылки «Боржоми», цветы и фрукты. – Располагайтесь.

Получив от меня очередную киноулыбку, она ушла. Мы остались одни.

– Вот что, Сашенька, – сказал Леонид Викторович, – я уже старый человек, когда меня бьют ногами, мне не нравится. Поэтому я ухожу, а вы расхлёбывайте всё сами. Жду ваше тело в скверике у гостиницы.

Он вышел, а я, по инерции всё ещё продолжая улыбаться, принял душ, выпил «Боржоми», вынул из букета три самых больших розы и спустился в вестибюль. Мои администраторши сидели на своих местах. Я направился к ним.

– Когда синьор принесёт паспорт? – спросила одна, произнеся паспорт «по заграничному», с ударением на «о». – Поспорта! – помогла ей вторая, третья уточнила. – Паспортина!

Я ответил им на чистом русском языке:

– У меня нет итальянского паспорта. Дело в том, что я – не Альберто Сорди. Но неужели вы заберёте у меня номер, только потому, что я – не итальянец?..

Произнося эти фразы, я каждой вручил по цветку. Они не сразу пришли в себя. Потом, посовещавшись, вынесли вердикт:

– За то, что вы нас так красиво провели, разрешаем остаться в этом номере до утра. А утром, синьор Сорди, пожалуйста, чао бамбино!

Варпаховский сидел на скамейке, у входа в гостиницу, и читал газету. Когда я вышел, он не оборачиваясь, произнёс:

– А вы молодец, Сашенька! Я ждал, что вас выбросят минут через десять, а вы продержались почти час.

Он был удивительно молод душой, откликался на любые предложения, озорные, авантюрные и даже, порой, хулиганистые. Например, будучи на пляже, мы покупали банку какого-нибудь варенья, мазали им тело, лицо, ноги, руки… Потом катались по слою опавших сосновых иголок (в Пярну вдоль моря растут сосны), которые прилипали к варенью и делали нас похожими на дикарей. В этом устрашающем виде мы с прыжками и криками выбегали на поляну, где толстые мамы на примусах жарили рыбу для своих толстых детей. Испуганные, они хватали свои чада и утаскивали их подальше, оставляя сковородки со вкусно пахнущей жареной камбалой. Естественно, дикари не выдерживали этого искушения и похищали добычу, оставляя взамен полбанки неиспользованного варенья.

В Москве Варпаховский работал много и самозабвенно, как бы пытаясь наверстать украденные годы: ставил спектакли в Малом театре, во МХАТе, в театрах имени Станиславского и Моссовета, руководил творческим семинаром на Высших режиссёрских курсах, был членом совета Всероссийского Театрального Общества и вёл там творческую лабораторию, организовывал фестивали, сотрудничал с телевидением, писал статьи…

– Как вы успеваете? – спросил я его. И он ответил:

– Я придумал, как удлинить сутки: возвращаюсь домой после репетиций в пять, обедаю, ложусь спать до семи и потом работаю до двух – получаю как бы ещё один рабочий день.

Заканчивая эту главу, расскажу ещё один эпизод, связанный и с Леонидом Викторовичем Варпаховским, и с Фаиной Георгиевной Раневской. Он ставил в театре имени Моссовета спектакль «Странная миссис Сэвидж».

Я приехал в Москву и, как всегда, сразу позвонил ему. Он обрадовался и попросил, чтобы я сегодня же пришёл на генеральную репетицию этого спектакля. Конечно, я пришёл и по сей день сохранил впечатление от этого просмотра. Играли очень хорошие актёры, заслуженные, народные, но когда на сцене появилась Раневская в роли миссис Сэвидж, все остальные исполнители для меня как бы исчезли, она возвышалась над ними (да простят они меня за это сравнение!), как кукловод над марионетками. Она была Великой актрисой и ещё раз подтвердила это.

В антракте я передал Леониду Викторовичу своё восторженное впечатление.

– Сашенька, умоляю, пойдёмте к ней и перескажите ей всё это: она меня измучила сомнениями, каждый день требует каких-нибудь переделок, а премьера – уже послезавтра!

Мы зашли в гримуборную к Раневской, он представил меня и я начал:

– Фаина Георгиевна! Я всегда любил вас, но после этой роли я вас не просто люблю, я вас…

– Стоп, стоп, стоп! – прервала она меня. – Голубчик, сядьте поближе и всё это расскажите сначала, медленно и проникновенно – обожаю, когда меня хвалят!

Леонид Викторович Варпаховский ушел из жизни в 1976-ом году, он вернул себе славу, почёт, звания, но не смог вернуть здоровье, которое у него отобрал Сталинский режим.

Спасибо, дорогой мой Леонид Викторович, за то, что вы были в моей жизни!

БИТВА С КАНДЫБАМИ

Время шло, я всё дальше уходил от эстрады – публиковал рассказы и очерки, писал пьесы, киносценарии. На эстраду не хватало времени, но я не мог «завязать», потому что во главе «Укрконцерта» стоял человек, с которым и я, и Роберт, были очень дружны – Леонид Богданович, молодой, умный и смелый руководитель. Он много сделал для развития эстрады на Украине, пока его не сняли (а при его уме и смелости это было неизбежно): построил и открыл студию эстрадно-циркового искусства, которая работает по сей день; создал Украинский джаз-оркестр, Театр массовых представлений и много новых эстрадных коллективов.

Спустя месяц после своего прихода на эту должность, он пригласил нас к себе в кабинет, вынул и протянул нам стопку договорных бланков:

– Возьмите. Я их всех уже подписал, там только не записана сумма, вы её будете сами ставить – мне нужен новый современный репертуар для всех коллективов, помогите их переодеть!

Конечно, он на нас произвёл впечатление: и этим предложением, и манерой поведения, и уже подписанными договорами.

– Мне надо было вас заполучить, – потом уже, смеясь, признался он, – а этим мудрым ходом я убил сразу двух зайцев: во-первых, приятно удивил вас своим доверием, а во-вторых, сэкономил деньги: ведь если бы я назначал сумму, я бы ставил «потолок», чтобы привлечь вас, а так… Вы люди интеллигентные, вам неудобно ставить себе максимум!..

Мы много тогда написали для «Укрконцерта», и для коллективов и для отдельных актёров. Но вначале не всё шло гладко. На одном из художественных советов Богданович отсутствовал и председательствовал его заместитель Завадский. Худсовет был избран ещё до прихода Богдановича, поэтому туда вошли, мягко говоря, странные личности, к примеру, некий Кандыба, интеллект которого соответствовал его фамилии. Мы сдавали программу для двух славных, симпатичных актёров, мужа и жены Фёдоровых. После прочтения всего материала первым заговорил Кандыба. Он нёс такую абракадабру, что на него было стыдно смотреть, как на расстегнутую ширинку. В одной из сценок была фраза: «Я не могу дождаться нашей встречи, ты мне снишься каждую ночь!». Кандыба заявил, что это эротика и порнография, и вообще, всё написано не в традициях Тараса Шевченко и Ивана Франка. Когда Завадский хотел дать слово следующему оратору, я остановил его и сказал:

– Я расскажу вам одну притчу: «Умный писатель написал умную смешную пьесу и понёс её умному редактору. Редактор хохотал, хвалил автора, но потом сказал: «А если в зале будет сидеть дурак, он же ничего не поймёт. Пожалуйста, переделайте вашу комедию так, чтобы и дураку было понятно». Умный писатель послушался умного редактора, всё переделал и пьеса была поставлена. На премьере дурак всё время хохотал, но умные зрители покидали зал». Так вот, сегодняшнее заседание худсовета идёт под диктовку дурака, и этого дурака никто не останавливает. Поэтому мы здесь оставаться не можем.

Мы встали, забрали все наши материалы и ушли, оставив худсовет в состоянии полного обалдения (подобные акции в то время были вершиной смелости). Конечно, к вечеру об этом уже знала половина Киева. Назавтра позвонил Богданович:

– Ребята, я в курсе, мне всё подробно пересказали. Я извиняюсь за то, что не присутствовал и спрашиваю: что надо, чтобы вы пришли на новый худсовет? Ваши условия?

Мы ответили: все худсоветы которым мы сдаём работы, ведёт только он, Богданович, и на них никогда не присутствует Кандыба. «Ваши условия приняты, – сказал он, – а Кандыбу я вообще выкину из худсовета!». После этого мы с ним успешно сотрудничали, все наши идеи он подхватывал и воплощал – с ним было легко и радостно работать и, как я уже писал, за это его и сняли. В то время найти повод было не сложно, существовали специальные формулировки: аморальное поведение, преклонение перед Западом, непонимание политики партии и правительства… Но этими крючками его было трудно зацепить, поэтому срочно искали ещё какую-нибудь причину. И нашли! В «Укрконцерте» проводился ремонт, в туалетах и душевых клали кафель. У Богдановича в квартире в это время лопнула труба в ванной, там вскрыли пол, и он попросил завхоза достать ему немного дефицитного в то время кафеля, чтобы этот пол заделать. Тот завёз ему ящик оставшихся от ремонта в битых плиток, которые полагалось выбросить. Представляете, как возрадовалась стая хищников, для которых он был белой вороной! За «использование служебного положения в личных целях» этот умный, энергичный, деловой руководитель был снят и переведен на работу в Одессу. После этого «Укрконцерт» стал хиреть и разваливаться, но это уже никого не волновало – главное, что победили Кандыбы!

ВАМПИРЫ И ЭКСТРАСЕНСЫ

После той передозировки гормонами, полученной в больнице, Майя всё ещё не пришла в себя и искала разные пути для выздоровления. Про её длительные голодания я уже упоминал, но кроме этого, она ещё перешла на раздельное питание по Бреггу и Шелтону и обратилась за помощью к экстрасенсам. В то время экстрасенсы официально были «вне закона», чем-то вроде нечистой силы, но в городе уже давно пересказывали друг другу случаи их чудодейственного целительства.

В киевском институте психологии работал Сергей Яковлевич Злачевский, известный прогрессивный учёный, который изучал феномен экстрасенсов и сплотил их вокруг себя, в меру сил защищая от нападок и преследования. Это был удивительный, светлый человек, тяжело больной, но никогда не жалующийся, наоборот – всегда подставляющий всем своё плечо. Именно он и его сотрудница, его ученица, его любимая женщина Светлана Яковлевна Карпиловская, познакомили Майю с экстрасенсами, стали её друзьями, наставниками и, в полном смысле этого слова, её спасителями. Об этом я сейчас расскажу.

Майя вдруг стала ощущать слабость, с каждым днём всё больше и больше теряя силы. Я возил её на все обследования, к лучшим врачам, но у неё ничего такого страшного не находили, а ей становилось всё хуже и хуже, настал день, когда она уже не могла вставать. На моё счастье я встретил на улице Сергея Яковлевича и рассказал ему о Майином состоянии. Он вдруг неожиданно спросил:

– К вам ходит какой-то новый человек?

– Да. Оксана из соседнего дома.

– Худая?

– Очень.

– Приносит еду?

– Да. Пирожки, торты, вареники…

– А ткани какие-нибудь дарит?

– Да. Майя любит делать мягкие игрушки, так она её завалила обрезками разноцветных тканей, искусственным мехом, лентами…

– Саша, это очень серьёзно, Майя может погибнуть! – Я впервые увидел его таким взволнованным. – Эта женщина – вампир. Майя прирождённый донор, из неё очень легко брать – она сама себя отдаёт. Эта женщина забрала её энергию – в дом больше не пускать и не давать говорить по телефону! Все её подарки: тряпки, ленты, меха – немедленно сожги!.. Мы вечером будем.

Я выполнил его указание, сжёг все Оксанины приношения и даже двух медвежат, которых Майя уже успела сделать из её тканей. К вечеру пришли Сергей, Светлана и Алла, очень мощный экстрасенс, которую даже Академия Наук привлекала для «неординарных методов лечения». Они все втроём, расставленными ладонями, как локатарами, «прощупывали» квартиру.

– В комнатах ничего не осталось, – сказала Алла, – проверь сверху на вешалке.

Я стал на табуретку и обнаружил наверху, в моей шляпе, сжатые в клубок куски меха и обрезки тканей.

– Сожги! – велел Сергей, – а мы пошли к Майе.

Совершив очередное «аутодафе», я заглянул в спальню: все трое стояли у постели, держали Майю за руки и сжимали ладони друг друга, создав замкнутую цепь для передачи ей своей энергии. Потом они ещё долго водили над ней ладонями и что-то говорили, говорили… Прощаясь, Сергей сказал:

– Ещё два-три дня – она могла умереть. Сейчас ей легче. Мы будем приходить каждый вечер, мы её поднимем. Но Оксану на пушечный выстрел не подпускать!

Я был в шоке:

– В наше время – вампиры! Она же очень симпатичный человек.

– Это энергетический вампир. Они существуют. Уверен, что тебе не раз случалось, вернувшись домой, чувствовать себя усталым и разбитым, не понимая почему: ведь ты в это день особенно не напрягался. А это значит, что или в троллейбусе, или в магазине, или на совещании кто-то попользовался твоей энергией. Они, быть может, и не хотят причинить зло, но иначе жить не могут, им всё время нужна подпитка.

И тут я вспомнил, что у Оксаны было три мужа, и все трое умерли. А недавно скончался квартирант, наш знакомый, которому мы порекомендовали её квартиру.

Когда Майя поднялась и стала выходить на улицу, она встретилась с Оксаной.

– Я её спиной почувствовала, – рассказывала Майя, – оглянулась, вижу бежит ко мне, улыбается. Я выставила вперёд обе ладони, как меня научили, и говорю: «Не подходи, Оксана! Я из-за тебя чуть не умерла». Она остановилась, перестала улыбаться: «Ты всё знаешь?» Я ответила: «Знаю». Она, чуть не плача: «Но я же не виновата! Я люблю тебя!». Мне даже стало её жалко, но я взяла себя в руки твёрдо повторила: «Не подходи ко мне. Никогда!»

Майя очень верила Сергею, Светлане, Алле: они ей помогали при личных встречах и даже по телефону могли снять приступ и успокоить. Алла облучила своей энергией оренбургский платок и, если Майя себя плохо чувствовала, она укутывалась в этот платок и приходила в нормальное состояние. Не могу не рассказать, как Аллу использовала Академия Наук: её послали в Крым, в какой-то совхоз, где она облучала воду и зерно для инкубаторских цыплят, которых разделили на две равные по численности группы: одну кормили обычным зерном и поили обычной водой, а вторая группа получала всё это, облучённое Аллой. Результаты были разительны: вторая группа быстрей набирала вес и там был очень маленький процент смертности.

На следующий год такой же эксперимент проделали на полях: выделили участок, на котором посеяли облучённое Аллой зерно и поливали его облучённой ею водой – урожай был раза в два больше, чем на остальной площади. Словом, если вначале директора совхозов посмеивались и воспринимали приезд Аллы, как принуждение, то потом каждый требовал её к себе и возмущался, если её посылали к соседу.

Сергей Яковлевич был верующим человеком, хорошо знал и Ветхий Завет, и Библию, и книги пророков. Он великолепно разбирался в иконах, ему их приносили на консультацию, и он безошибочно определял, какого века эта икона и кто её писал.

Сейчас я понимаю, что он был послан с Неба творить добро и учить этому других. Майя до последнего дня считала его своим Учителем, в трудных ситуациях мысленно обращалась к нему за поддержкой и всегда получала её. Несмотря на мучительную боль, он уходил из жизни с улыбкой, с шутками, утешая Светлану, которой он, единственной, разрешил присутствовать при финале его жизни. Она рассказывала, что минут за пять до кончины он вдруг рассмеялся и, на её удивлённый вопрос, ответил: «Надо уже умирать, а мне писать хочется». Потом попрощался, сказал, что не покидает её, а просто на время уходит, и попросил на пару минут оставить его одного. Когда она вошла, он уже не дышал. Наверное, так умирают Святые.

Светлану Яковлевну Карпиловскую сегодня в Киеве называют матерью-Терезой: сама не очень устроенная, не очень обеспеченная, она помогает, утешает, спасает самых несчастных, неустроенных и больных, отдавая им все свои силы, душу и свою мизерную зарплату. В сложных жизненных ситуациях Майя всегда звонила ей и советовалась, сегодня это делает моя дочь и я – мы любим её, верим и восхищаемся ею.

ТЯЖЁЛЫЕ КРУИЗЫ

Летом пассажирское агентство Одесского Пароходства напоминало филармонию: в комнатах толпились музыканты, певцы, конферансье, писатели, композиторы, с которыми агентство заранее договорилось, пригласив участвовать в концертах во время круизов. Ещё где-то в марте я получал по почте названия теплоходов и расписание их рейсов – надо было сообщить, в каких я могу участвовать, и мне бронировали места. Маршрут у всех теплоходов был один и тот же: Одесса-Ялта-Новороссийск-Сочи-Сухуми-Батуми-Одесса.

Эти шикарные современные лайнеры одиннадцать месяцев в году возили по океанам богатых туристов из Англии, Франции, Германии… А на один месяц возвращались в Одессу, чтобы моряки могла встретиться с семьями, и в этот месяц совершали семидневные круизы по Чёрному морю уже для туристов из СССР и соцстран – менее выгодных клиентов. Но, чтобы обслуживающий персонал не расслаблялся, уровень сервиса сохраняли: внимательные горничные и официанты, великолепная еда, подогретая посуда, разнообразная «импортная» выпивка…

В этих круизах я познакомился и подружился с певицей Жанной Бичевской и её аккомпаниатором Валентином Зуевым, с многократной олимпийской чемпионкой Ириной Родниной, с киноартистом Савелием Крамеровым, с поэтом Ильёй Резником… Здесь ежегодно я встречался и проводил время со своим братом Леонидом (мы с ним заранее оговаривали время), с Ефимом Березиным, Михаилом Жванецким, Романом Карцевым и Виктором Ильченко, с Геннадием Хазановым, Капиталиной Лазаренко… Мы должны были участвовать в двух сборных вечерних концертах или провести один свой сольный вечер. За это бесплатно предоставлялась каюта люкс или первого класса, на двоих, можно было брать с собой жену (или не жену) – за нравственностью никто не следил, наоборот, в каждом круизе было много красивых женщин, которые полуофициально проникали на теплоход, в надежде найти приятного спутника с отдельной каютой.

Это был кусочек заграницы, куда каждый из деятелей культуры стремился попасть. Но агентство приглашало, в основном, известные имена, встреча с которыми как бы входила в стоимость билетов, которые были очень дорогими. Когда меня как-то спросили, кто может позволить себе потратить такие большие деньги на такой короткий круиз, я ответил:

– Богатые грузины и евреи-завмаги, совершающие прощальный рейс перед тюрьмой.

На этих шикарных плавучих клубах размещалось множество баров, работающих круглосуточно. Не пить было невозможно – куда бы вы ни шли, вы натыкались на стойку бара, где уже подогретая компания хватала вас за руки и требовала немедленно выпить с ними.

Когда мы с Лёней приходили обедать, с соседнего столика кто-то присылал бутылку коньяка или шампанского, потом подходил с налитой рюмкой, просил чокнуться и непременно сфотографироваться. Даже в бассейне невозможно было избежать пития: однажды ко мне туда спустился весёлый толстый грузин с двумя фужерами коньяка и не давал мне плавать, пока мы их не опорожнили. Но самым тяжёлым испытанием были банкеты, которые для музыкантов, артистов и писателей устраивали богатые толстосумы, чтобы «приобщиться к элите» – количество бутылок было вдвое больше количества приглашённых. После одного такого банкета я под утро притащился в каюту, рухнул в койку и отключился. Теплоход прибыл в Сухуми, где в это время в каком-то санатории отдыхали Лёня и его жена Аня. Как мы договаривались, они пришли утром на корабль. Войдя в каюту и увидев меня, опухшего после ночной пьянки, Лёня встряхнул меня и прокричал:

– Круглолицый брат мой, здравствуй!

Таким «круглолицым» я возвращался домой после каждого рейса, поэтому постепенно стал дозировать своё участие в этих круизах и постепенно вообще его прекратил. Но до сих пор с восхищением вспоминаю красивых, умных, мужественных капитанов этих лайнеров, таких как Александр Назаренко (теплоход «Шота Руставели») или Никитин (увы, имени уже не помню, теплоход «Одесса»). На судне капитана называют «мастер» – так вот, они были истинными мастерами своего дела, гордые, независимые, с чувством собственного достоинства, чего им, конечно, в стране равных «винтиков» не прощали: терроризировали доносами, инспекциями, разбирательствами.

Вспоминаю, во время одного из круизов, на «Одессе» все семь дней работали ревизоры и составляли компромат на Никитина за то, что он устроил вечерний приём для пассажиров. Это было очень торжественно: женщины в вечерних туалетах, мужчины в костюмах и галстуках, капитан – в роскошном белом кителе… Столы, сервированные так красиво, как это умеют делать только моряки… Заморские фрукты, изысканные вина и коньяки, лилии на столах, плавающие в серебряных вазах…

– Я всегда делаю такие приёмы для пассажиров, так принято на флоте! Я хочу так же радовать и наших людей, а это вороньё меня клюёт с утра до вечера, – с горечью говорил мне Никитин. – «Вы тратите народные деньги!». Значит, для иностранцев можно, а для своих нельзя!.. И не трачу я народных денег! Фирма, у которой я покупаю продукты для корабля, в знак признательности дарит мне, лично мне, пятнадцать-двадцать ящиков самой дорогой выпивки и всяких деликатесов – вот это я и ставлю на столы… А они всё равно мне жить не дают!..

Чиновники своего добились: все лучшие капитаны Черноморского пароходства были сняты с кораблей, и Никитин, и Назаренко и остальные. Им предъявляли кучу обвинений, вплоть до уголовных. Одни были навсегда отлучены от моря, другие эмигрировали и плавают под другими флагами.

Вспоминаю строчки из статьи в «Нью-Йорк Таймс», написанные американской журналистской которая, как она пишет, «прилетела, чтобы посмеяться над советским сервисом, а улетаю, покорённая капитаном Никитиным и его судном». И ещё: «Если бы наш Рейган и их Брежнев имели интеллект капитана Никитина, наши страны давно бы обо всём договорились»…

Такое, конечно, не могло остаться безнаказанным!

ЭХ, МАШИНА, ТЫ МОЯ МАШИНА – ЛЕГКОВОЙ АВТОМОБИЛЬ!

Мне давно хотелось купить машину, но я боялся: во-первых, своего лихачества, а во-вторых, своей ужасной рассеянности, которая проявлялась ещё в детстве: мама просила принести из кухни кувшин – я приносил табуретку. Из-за этого я всю жизнь плохо ориентировался. Впрочем, плохо – это комплимент: я вообще не ориентировался. Приведу пример, из которого станет ясна степень моего топографического идиотизма. Это было в Пярну, в первый вечер нашего приезда. Мы ночевали у Варпаховских и я пошёл на междугороднюю станцию позвонить маме. Майя хотела идти со мной: «Ты не найдёшь дорогу назад». Но я возмутился: «Я же не ребёнок! И потом, у меня записан адрес!». Когда я дозвонился и вышел на улицу, уже стемнело. Я и при свете не ориентируюсь, а тут темнота – вообще не мог сообразить, в каком направлении моя улица. Спросил у одного прохожего, у другого, но это были эстонцы – их любовь к русскому языку выразилась в неприветливом «не знаю», и они прошли мимо. Я разозлился: больше ни у кого спрашивать не стану, найду такси и меня отвезут по адресу. Через пару кварталов вышел к остановке такси, отстоял минут тридцать в очереди, потом сел в машину и назвал адрес. Водитель повернулся ко мне и спросил «Вы это серьёзно?», затем проехал метров 50, развернулся и остановился – «Прошу!». Оказалось, что все эти полчаса я простоял напротив нужного мне подъезда! Оценив комизм ситуации, я начал хохотать, окончательно запугав шофёра. Самолюбие требовало об этом никому не рассказывать, но чувство юмора победило, и, войдя в дом, я поведал эту историю. Все смеялись, только Майя даже не удивилась: «И не сомневалась, что ты заблудишься. Я уже собирала народное ополчение, чтобы тебя искать».

Естественно, когда я начинал говорить о покупке машины, Майя вздыхала, мама стенала, а бабушка причитала: «Или сам убьёшься или кого-то убьёшь!». Под этим тройным залпом я сдавался и покупка машины в очередной раз откладывалась. Моё решение ускорил Эдуард Успенский, когда он был у нас в гостях:

– Как ты можешь жить без машины? Ты, с твоим характером?.. – Он обратился к Майе. – Ему машина необходима! Она даст ему крылья, он будет больше успевать, почувствует себя уверенней!..

– Но он такой рассеянный!..

– Машина сконцентрирует его внимание, заставит быть более собранным… Уйдут понятия «тяжесть» и «расстояние»… Словом, когда появится машина, вы все поймёте, как она ему нужна!

И я решился. Но приобрести машину в те годы было невероятно сложно: в магазинах велась запись на много лет вперёд, такие же очереди были почти в каждом учреждении – раз в году туда «распределяли» по две-три машины. И вдруг я вспомнил, что несколько лет назад, в Союзе кинематографистов, записался на получение «Жигулей», просто так, на всякий случай. (Советский человек не мог спокойно пройти мимо любой очереди. Сначала: «Кто последний?» и только потом уже: «А что дают?». Неслучайно ведь родился афоризм: «Очередь – спутник социализма»).

Сразу после разговора с Успенским я позвонил в Союз и мне сообщили, что да, моя очередь подошла и я могу получить талон на покупку машины. И начались радостные муки: сначала добыча денег (Я снова одолжил у Марика), потом день в автоцентре, с восьми утра до семи вечера перебежки из кабинета в кабинет: подписи, визы, опять подписи (Причём, бегали строем, потому что там тоже была своя очередь), затем такая же многоступенчатая процедура оплаты (Заплатил – жди, когда вызовут, вызвали – иди ещё что-то доплати, доплатил – снова жди, когда снова вызовут…), и, наконец, получение самой машины на специальной площадке, где тоже надо платить: механику – за то, что её завёл, и сторожу – за то, что дал выехать… Назавтра – весь день в ГАИ, снова перебежки очередей от окошка к окошку, оплата чего-то за что-то (Спросить некогда – очередь поджимает, платишь и бежишь дальше), наконец, регистрация машины и получение долгожданных номеров!..

Мои «Жигули» были жёлто-оранжевого цвета, очень яркие и очень удачные: я почти десять лет колесил на них по Советскому Союзу и по Европе, наездил около двухсот тысяч километров без капитального ремонта. Эту машину делали ещё под надзором итальянских мастеров, поэтому «золотые ручки» наших умельцев не успели ничего в ней «усовершенствовать».

До конца месяца оставалось дней пятнадцать – надо было срочно сдать на права: с нового месяца по новому закону права выдавали уже только по окончании государственных курсов, что означало дольше времени и больше денег. Поэтому частные инструкторы были нарасхват. Я с трудом уговорил одного из них заниматься со мной в любое свободное время. У него свободными были только ночи, поэтому первый раз я сел за руль при тусклом свете луны на какой-то пустынной улице. Кто водит машину, знает, что ночью даже опытный водитель более напряжён, чем днём, а что говорить о человеке, который впервые оказался за рулём в полутьме. Мой приятель уверял, что у каждого свой путь к инфаркту. Если отталкиваться от такого определения, то именно тогда я сделал большой рывок на этом пути: встречные машины слепили глаза, я резко дёргал руль в стороны, давил вместо тормоза на газ и каждую секунду прощался с жизнью. Когда в мокрой от пота рубашке и с безумными глазами я вылез из машины, мысленно давая себе клятву «Больше никогда и ни за что!», инструктор спокойно произнёс: «Неплохо. Завтра в это же время».

Мы занимались ещё пять ночей, а в воскресенье он был выходной, поэтому мы выехали с утра, и я вдруг почувствовал, что при свете уже еду спокойно и не волнуюсь… Словом, после ещё десяти занятий, я пошёл сдавать на права вместе с его группой и сдал с первого захода. Я благодарен своему инструктору за то, что он научил меня разным тонкостям езды: где отпускать руль, как тормозить при гололёде… Но главное, он подарил мне два афоризма, жизненно важных для каждого водителя. Первый: «Дай Дураку Дорогу!» (Закон «Три Д»). И второй: «Всегда помни: ты – потенциальный могильщик своих самых близких людей!». Последний – жуткий, но впечатляющий – стоило его вспомнить, и я немедленно давил на тормоз.

Права я получил в декабре. Наступила зима. Киев расположен на холмах, когда гололёд, подниматься или спускаться по обледенелым мостовым – высший пилотаж, а я и по прямой ездил спотыкаясь. Мои друзья, бывалые автомобилисты, заявили: или ставь машину до весны, но потом придётся начинать учиться водить заново, или продолжай ездить зимой и, если не убьёшься, то к весне научишься классно водить. Конечно, я выбрал второй путь, несколько раз попадал в аварии, бил свою машину, бил чужие, но, в итоге, набрался опыта и уже в марте нахально отправился в «междугороднее» путешествие – в Одессу, к Кармалюкам. А потом, окончательно обнаглев, начал колесить и «по заграницам».

Все десять лет эта машина была моей верной и неутомимой подругой. Она меня ни разу не подводила, хотя имела для этого все основания: я никогда верноподданно не лежал под ней, высунув ноги из-под капота, никогда с умным видом ничего не вывинчивал и не завинчивал в двигателе. Мыл её всего четыре раза в году: весной, летом, осенью и зимой. Правда, раз в полгода мне приходилось идти на поклон к сварщикам и ставить латы на огромные дыры в прогнившем дне – если я этого не делал, то мои ноги волочились под кузовом и сбивали подошвы об асфальт. Однажды пришлось заваривать даже бензобак, который превратился в сито. Потом отвалилось моё кресло водителя, и пока его не закрепили, сзади сидящему пассажиру приходилось держать спинку кресла руками, чтобы я не валился назад.

Единственно, с чем я справлялся сам – это дырки в кузове: я их заделывал пластилином: всегда возил с собой несколько детских наборов пластилина и, заметив дырочку или родимое пятно ржавчины, тут же налепливал на него пластилиновый блин. Сперва я подбирал их ближе к цвету машины: оранжевый, жёлтый… А потом уже, какой был: коричневый, красный и даже зелёный и синий. Машина напоминала больного после оспы. С каждым днём количество заплат увеличивалось, они соединялись в единый панцирь и постепенно пластилина стало больше, чем металла… И это дало массу преимуществ:

Во-первых, моя машина не боялась столкновений – после любого удара её можно было легко отрихтовать, одними ладонями.

Во-вторых, раньше в прогнившем багажнике всегда плескалась дождевая вода, у меня никогда не хватало времени её вычерпывать, там даже водились головастики, а теперь я пальцем протыкал пластилиновое дно, проделывал несколько дырок, сквозь которые вода быстро вытекала, и тут же эти дырки замазывал свежим пластилином.

В-третьих, необходимость перекраски отпала сама собой: дорожная пыль прилипала к пластилину, въедалась в кузов и машина сама меняла свой цвет. Когда-то, как я уже писал, в период девичества, она была жёлто-оранжевой. От серой дорожной пыли превратилась в кофейную, потом стала цвета «кофе с молоком», а затем – «кофе с чернозёмом».

Хотя машина прошла уже много тысяч километров, двигатель работал без перебоев. Правда иногда она начинала капризничать. Очевидно, как всякой особе женского пола, ей хотелось хоть немного внимания. Однажды ночью, в горах Словакии, она вдруг заглохла. Представляете: густая, непробиваемая темень, полное безлюдье, до ближайшего города оставалось ещё двадцать километров. Майя и Маша порядком испугались, но я был спокоен, я знал, что она просто решила напомнить о себе.

– Что будем делать? – спросила Майя.

– Сейчас возьму отвёртку, – ответил я негромко, но так, чтоб машина услышала.

Попробовал завести – глухо.

– Вот я уже иду! – с угрозой повторил я и даже открыл дверцу, чтобы машина поняла, что я не шучу.

Снова попробовал завести – снова без результата.

– Ну что ж… Я пошёл! – сказал я, вышел из машины, поднял крышку капота и выдал весь свой «аварийный максимум»: подёргал свечи, постучал отвёрткой по клеммам аккумулятора, проверил уровень масла. Затем вернулся в салон и подвёл итог:

– Это всё, что я мог для неё сделать! – повернул ключ, машина удовлетворённо замурлыкала, и мы помчались по дороге.

Когда пробег приближался уже к двумстам тысячам километров, от кузова стали отваливаться детали, и я ловил их на ходу. Моя отвёртка больше не помогала: капот прогнил, крылья отлетали, двигатель перекосился, проводка перегорела. Машина слепла и глохла. Близились холода. Я понимал, что если её немедленно не продам, то уже через месяц ни один покупатель её не заведёт.

Впервые помыв машину тёплой водой с мылом, я поехал в комиссионный магазин и поставил её на продажу. В прихваченную сумку переложил из «бардачка» карту, атлас, инструменты, оставшуюся мелочь и грустно вышел на улицу. Моросил дождь, было пронизывающе сыро – «Почему не взял зонт?». И тут я осознал, что от дождя меня всегда укрывала машина, защищала от холода, от жары.

А я, предатель, оставляю её навсегда. Она будет мокнуть и мёрзнуть на смотровой площадке и совершенно чужие люди станут её щупать, толкать и даже колоть шилом (были и такие «проверялы»).

Сердце сжалось в тоске, как по живому существу. Огромным усилием воли я подавил в себе желание вернуться и забрать её.

Когда я рассказал об этом брату Лёне, он понимающе улыбнулся:

– У меня было такое же чувство, когда продавал свою. Это, как расставание с первой любовью – со второй уже будет легче.

С тех пор у меня было много других машин, красивей, мощнее, современней… Но до сих пор, когда я вижу старенькие «Жигули», я бросаюсь к ним и с нежностью глажу по капоту. Я уверен, что узнаю свою машину по неистребимому запаху пластилина, который, конечно же, сохранился, несмотря на любую перекраску!

«ЯК ТЭБЭ НЭ ЛЮБЫТЫ, КЫИВЕ МИЙ!..»

Жить в Киеве становилось всё тяжелей и тяжелей: Чем больше я получал признания, тем сильней меня там ненавидели. И не только из-за антисемитизма, была ещё одна важная причина, которая их страшно бесила: меня нельзя было снять с работы (я нигде не служил) и лишить зарплаты (я её не получал: основные мои заработки стекались со всего Союза и ложились на мой счёт в Агентстве авторских прав). Однажды в министерстве культуры Украины я отказался сделать в пьесе те поправки, которые они требовали.

– Учтите, без этих исправлений мы пьесу не приобретём, – пригрозил мне главный редактор Управления театрами.

– Хотите принудить меня голодом? – спросил я. – Но у меня есть другие источники дохода.

И тут мой собеседник, не в силах сдерживаться, со злостью бросил мне в лицо:

– Да! Я знаю! Вы – самое страшное явление в искусстве: вы неуправляемы!

Каждая вышедшая книга, каждая удачная публикация, каждая полученная международная премия – вызывали новую волну раздражения. Они запрещали театрам ставить мои пьесы на Украине, они давали указания не исполнять мои сценки и монологи на эстраде, но задушить меня им уже не удавалось: было ещё пятнадцать республик, откуда в агентство авторских прав стекались мои гонорары плюс денежные поступления из Болгарии, Польши, Чехословакии, где ставили мои пьесы, переводили мои книги и рассказы.

Постепенно я перестал иметь дело с киевскими чиновниками от культуры. Я продолжал жить в своей огромной квартире на берегу Днепра, но писал только для Москвы, Ленинграда и других республик.

В Украине, вместе с Робертом Виккерсом, я сотрудничал только с Тимошенко и Березиным, но тут меня достать было невозможно: Юра и Фима, минуя коллегию министерства, заходили прямо к министру, читали ему лично каждую нашу новую пьесу, и, польщённый таким доверием, он давал ей зелёную улицу и максимальный гонорар, отчего все мелкие шавки ещё больше психовали.

Однажды из Москвы из Центрального Телевидения, позвонила Таня Коршилова, которая вела там очень популярную в то время передачу «Артлото». Таня была красива, умна, обаятельна, хорошо владела английским, писала стихи. До Телевидения она работала завлитом в театре Оперетты. Во время моего медового месяца с этим театром, возник медовый месяц и у нас с Таней, который затем перерос в нежную и длительную дружбу до её последнего часа (В тридцать шесть лет она трагически погибла в автокатастрофе вместе со своим женихом Славой Харечко, известным журналистом, редактором киножурнала «Фитиль»).

– Саша, – сказала она, – у нас запланировано сделать «Артлото» из Киева, редакция хочет заказать тебе сценарий этой передачи.

– Хорошо, – согласился я, – но только при одном условии: я не имею дела с киевским телевидением: я сдаю этот сценарий вам, вы его принимаете и отправляете им. Все их замечания они передают не мне, а вам, вы из Москвы сообщаете их мне, я все исправления отправляю опять вам, а вы уже передаёте им. Годится?

Она рассмеялась.

– Необычные условия, но, я думаю, мы их примем.

Через неделю я получил договор, в который были включены все мои требования.

Это было летом. Мы с Майей собирались на отдых в Сухуми. Я засел за работу, через две недели завершил её, отправил в Москву, и мы улетели на Кавказ. Там же в Сухуми я получил телеграмму из Москвы: «Поздравляем отличным сценарием. Обнимаем. Редакция». Но когда мы вернулись, меня ждала неприятная новость: недовольное тем, что авторство этой программы поручили мне, и возмущённое условиями договора, украинское телевидение сценарий отвергло, направив в Москву целый список своих претензий. Таня Коршилова приехала в Киев, чтобы встретиться с руководством Телевидения. После первого разговора с ними, она вернулась совершенно потрясённая.

– Сашка! Получив твои условия, у нас в редакции решили, что ты просто балованный сытый мальчик, который выпендряется… Но ты – святой! Как ты здесь живёшь? Они же тебя откровенно ненавидят!..

И она пересказала мне беседу с отцами украинского телевидения:

– Их было двое: генеральный директор и заместитель председателя Госкомитета. «Видите! Он даже не пришёл! Ему плевать на наши замечания!». Я объяснила, что, по договору, ты не должен встречаться с ними – ты сдаёшь работу нашей редакции. Нам сценарий понравился, мы хотим понять, что вас в нём не устраивает.

Например, вы вычеркнули танцевальный номер «Урожай». Почему?.. Красивый танец, получил премию на всесоюзном фестивале… «А вы знаете, что в этом году Украина не додала стране миллион пудов пшеницы? Вот он его и вставил, чтобы поиздеваться над республикой!»… Саша, клянусь, я подумала, что это шутка и они сейчас расхохочутся, но оба очень серьёзно продолжали… «А вы обратили внимание на его стихи о Днепре?». Я ответила: «Конечно! Он так тепло пишет о нём, с любовью»… Знаешь, что они заявили?.. «А Днепр, между прочим, обмелел – вот он и насмехается!»… Саша, я все их замечания записала, чтобы повеселить своих коллег в Москве. Это – паноптикум, но я приехала и уехала, а как ты здесь живёшь?

Москвичи ещё долго воевали за мой сценарий, но те стояли насмерть. И только, когда я предложил снять свою фамилию с титров – они согласились, и передача состоялась.

В те годы я познакомился с поэтессой Линой Костенко, очень яркой и самобытной. Власти называли её националисткой, всячески прижимали, не давали публиковаться. У нас возникла взаимная симпатия, ей нравились мои рассказы, я восхищался её стихами. Как-то я рассказал ей эту истории с телевидением и пожаловался, что националисты меня не терпят. Она очень огорчилась:

– Это не националисты, нет! Националисты заинтересованы в процветании государства, каждый, кто полезен Украине – им нужен. Если бы националисты были у власти, ты был бы в порядке и в почёте. А те, о ком ты рассказываешь, это большевицкие приспособленцы, партийные бездарности, которым не нужны рядом талантливые люди и они от них всячески избавляются!.. Уезжай, Сашенька, отсюда, удирай, они тебе не дадут жить. Я бы тоже удрала, но не могу: я прикована цепью украинского языка.

Как я уже писал, последние годы моей жизни в Киеве я не имел дело ни с украинским министерством культуры, ни с украинским телевидением и издательствами. Мои пьесы приобретало министерство культуры СССР, мои книги издавали издательства «Искусство» и «Советская Россия», я сотрудничал с популярными передачами Центрального Телевидения «Кабачок 13 стульев» и «Вокруг Смеха». Но когда я терял бдительность и, по просьбе моих друзей-режиссёров, делал что-нибудь для украинских театров, вот тут-то местные мракобесы плясали победный танец на моих костях: повсеместно запрещали спектакли по моим пьесам, изымали их из репертуара на третий день после премьеры, в день премьеры, а чаще, до премьеры и не допускали.

Я уже рассказывал, как был закрыт спектакль в Киевском театре Оперетты по пьесе «Три полотёра».

Потом спектакль по этой же пьесе был запрещён комиссией обкома в Харьковском Академическом театре имени Шевченко, где играли блистательные артисты и было уже продано вперёд десять аншлагов.

Поводом для прибытия комиссий был успех: переполненные залы, проданные вперёд билеты, хвалебные рецензии – всё это вызывало подозрение, что там «что-то не то». Спектакли рассматривали под микроскопом и находили в них «злопыхательство», «насмешку над нашей действительностью», а иногда, и «антисоветчину». Даже премьера безобидного эстрадного ревю о Киеве во дворце «Украина» была приостановлена, пока из сценария не изъяли все мои монологи и не сняли мою фамилию с афиши. Спектакли с моей фамилией были выдворены и со сцен театров в Симферополе, Одессе, Николаеве… Запретили премьеру даже в маленьком городе Мукачево, но об этом я расскажу чуть подробней.

Эту пьесу я написал вместе с Виккерсом и назвали мы её «Коричневый Феникс». В истории известны случаи со Лженероном, Лжедмитрием, а наша пьеса была о Лжегитлере. О том, как маленькому цирковому артисту-неудачнику по имени Хуго, который всю жизнь мечтал создать номер, где кролик пожирает удава, предложили в конце жизни въехать в историю на белом коне: стать фюрером и возродить фашизм. Для этого в Аргентине была создана якобы спасшаяся семья: сам Гитлер, Ева Браун и их двое детей, сын и дочь, родившиеся уже в изгнании. Пьеса начинается в день Икс, когда завеса тайны чуть приподнимается для того, чтобы пошли первые слухи о том, что фюрер жив. И происходит необратимое: новая служанка, которая оказалась дочерью солдата, погибшего при охране гитлеровского бункера, травит его стрихнином; приглашённый врач, оказывается узником Освенцима; жених дочери, итальянский коммунист, рассказывает, как многотысячная демонстрация топтала портреты Гитлера и Муссолини… В конце пьесы, Хуго, который так мечтал сыграть свою роль, сам уходит из жизни со словами: «Кролик не может проглотить удава».

Будучи в Ленинграде, я позвонил Товстоногову. Он вспомнил о нашей встрече:

– А, человек слова?

Мне было ужасно стыдно. Но он меня принял, пьесу прочитал очень быстро и пригласил для разговора.

– Роль Хуго артисты ждут всю жизнь и умирают не дождавшись. Требуйте, чтобы эту роль играли артисты не старше пятидесяти лет: старше – не выдержат экспрессии и напряжения. Поздравляю! Эту пьесу возьмут много театров.

– А вы? – с надеждой спросил я.

– Я бы немедленно взял, но, – он развёл руками. – В прошлом году я поставил «Карьеру Артура Уи», как вы знаете, тоже про Гитлера. Я не могу иметь двух Гитлеров, не имея ни одного Ленина.

Товстоногов оказался прав: пьесой заинтересовались много театров. Первым её успел поставить в Мукачево молодой режиссёр Шевченко (по-моему, Володя), выпускник Киевского Театрального института. Я очень боялся, что в маленьком городе, в периферийном театре, актёры не потянут эти роли. Да и отсутствие опыта у молодого режиссёра настораживало. Но когда приехал на сдачу спектакля, был приятно удивлён: оказывается в Мукачево, из-за благоприятного климата, съехалось много прекрасных актёров. Исполнитель Хуго был великолепен, да и весь ансамбль оказался на высоте. Спектаклю был гарантирован успех, но… Приехала комиссия из Ужгородского обкома и спектакль отменили, обвинив его «в пропаганде фашизма».

– У вас четыре фашиста и всего один коммунист – добавьте ещё трёх коммунистов!

– Это же не футбольная команда! – чуть не взвыл я, но ничего не помогло, спектакль был изъят из репертуара. И, как всегда, узнав про этот скандал, во всех других городах репетиции «Феникса» по распоряжению местных обкомов тоже были приостановлены.

Как вы понимаете, после всего этого у меня не могло не выработаться здоровое чувство «повышенной любви» ко всем обкомам.

После каждого убийства моего спектакля я приползал домой разбитый и опустошённый, сутки валялся на тахте, постепенно приходя в себя. Из соседней комнаты доносился приглушённый разговор родителей, тревожный голос папы: «Что делать?» и успокаивающие ответы мамы: «Надо дать ему отлежаться. Он сильный, он поднимется, и снова будет воевать с этими мерзавцами». Но папа не выдерживал, тихонько входил в комнату, садился рядом, гладил меня по щекам и успокаивал: «Всё будет хорошо, сынок, будет хорошо!».

– Папа, но они же не дают жить!

– В мудрых еврейских книгах сказано: «Чем хуже, тем лучше».

– Но хуже уже некуда!

– Ещё немножко потерпи: дойдёт до пика – и всё у них рухнет. Уже недолго осталось!

Это он говорил за два года до начала Перестройки.

ТАК ЕХАТЬ ИЛИ НЕ ЕХАТЬ?

Как я уже писал, наша квартира состояла из блочного дома и пристроенной к нему вставки. Эти объекты возводили разные тресты, поэтому дом и вставка проседали не равномерно: дом быстрее уходил в землю, вставке не удавалось его нагнать – это привело ко всё увеличивающимся трещинам в стенах и в потолке. Сквозь потолок уже можно было наблюдать звёздное небо, а сквозь стены к нам свободно проходил управдом. Майя настаивала на ремонте, но я в ужасе отмахивался. Когда она уходила на работу, я доставал длинные полоски белой бумаги, предназначенные для заклейки оконных рам на зиму, и заклеивал ими трещины в стенах и на потолке. Когда, вернувшись с работы, она снова заводила разговор на эту тему, я делал удивлённое лицо, мол, «Какие трещины, где?». Она поднимала глаза к верху, видела результаты моей деятельности, начинала хохотать и тема ремонта отодвигалась ещё на день.

В это время пошла вторая волна эмиграции в Израиль и Америку. Уехали Юра и Галя Кармелюки, уехал Женя Терентьев, уезжали мои соседи, сокурсники, коллеги-литераторы и журналисты. Несмотря на все немыслимые преграды и издевательства, чинимые властями (По Киеву ходила фраза Первого Секретаря ЦК Украины Щербицкого: «Я их выпущу с маленьким чемоданом и большим инфарктом»), поток покидающих страну не уменьшался. Я процитирую фрагмент из моей повести «Тэза с нашего двора», в которой описал этот период:

«Ехать или не ехать» – спорили до хрипоты, до скандалов, до взаимных оскорблений. Бурлила Одесса, Киев, Ленинград, Тбилиси – их покидали еврейские семьи. Дельцы и интеллектуалы, спекулянты и философы, трудяги и прохиндеи рубили корни и срывались с насиженных мест, увлечённые потоком, подгоняемые слухами, боязнью не успеть, опоздать, остаться в ловушке… У каждого своя идейная платформа, своя причина и своя цель. Одни уезжали, оскорблённые «постоянной второсортностью», из-за неустроенности и бесперспективности, другие – чтобы «прильнуть к национальной культуре и религии», третьи – «ради будущего детей», четвёртые – «чтобы ещё хоть чуть-чуть пожить по-человечески»… Предусмотрительные тщательно готовились, учили языки, скупали «дефицитные там» украшения, оптику, столовое серебро. Легкомысленные или отчаявшиеся бросались в эмиграцию, не раздумывая, как в воду, закрыв глаза и вытянув вперёд руки с заявлениями в ОВИР.

Те, кто оставались, возмущённые, удручённые, перепуганные, пытались противопоставлять свои доводы, убеждая оппонентов и себя. Ярые патриоты: «Это моя земля! Здесь родился – здесь и умру!». Приросшие сердцем: «Не могу бросить друзей – вместе учились, вместе вкалываем». Сломленные жизнью: «Понимаю, что надо, но у меня не хватит сил на оформление документов». Печальные пессимисты: «Всё равно не выпустят». Атакующие оптимисты: «Настанет время – и у нас всё изменится, тогда обратно приползёте!»…

Под каждой крышей и за каждой стенкой кипели шекспировские страсти, натягивались до предела и со стоном рвались родственные связи. Граница-трещина раздвигала семьи, раскалывала супружеские постели, разрывала любящие сердца.

Почти каждый день мне звонили и приглашали на проводы: поседевшие одноклассники, товарищи по институту, бывшие возлюбленные и друзья юности. Я прощался с ними, моё сердце плакало, невидимые слёзы капали в записную книжку, превращаясь в горючие фразы…».

Я тоже получил несколько вызовов, но даже мысль об эмиграции приводила меня в ужас. Мне стало сниться, что я стою в бесконечной очереди в ОВИР, ищу блат, чтобы добыть какие-то специальные ящики для отправки багажа, по полдня выстаиваю за справками о том, что не брал на прокат телевизор, хотя у меня был свой собственный; что сдал радиоточку, которой у меня никогда не было, и ещё за десятками аналогичных бумажек, таких же бессмысленных и идиотских… Просыпался в холодном поту с огромным чувством облегчения, что это только сон. Потом, спустя годы, я анализировал, почему так страшился эмиграции – ведь я же довольно часто бывал за границей и, сравнивая, понимал, в каком дерьме мы обречены плавать всю жизнь. Причём, ясно осознавая это, находясь там, я знал, что, вернувшись, какое-то время буду грустить и переживать, а потом нырну в общий поток и поплыву, как и все, барахтаясь в этой жиже. Причём, меня не пугало начинать жизнь в чужой стране – я был уверен, что всюду выдержу, выстою, устроюсь и выйду на свой уровень. Так чего же я боялся?.. Самого переезда!.. Я уже объяснял, что я по гороскопу – Близнец, поэтому привыкаю к старым рубашкам, к старой мебели, к старой квартире («к старой жене», – подсказывала Майя). Всё это бросить – для меня было равносильно, как отрезать собственную ногу. И потом, самое страшное: разбирать вещи в шкафах, сдвигать мебель, паковать чемоданы, собирать свой архив, загружать его в картонные коробки… Два слова, которые всю жизнь вызывали во мне паническую дрожь: ремонт и переезд!

Майя очень хотела ехать в Израиль, и мама подталкивала меня к этому решению, но я категорически отказывался. Видя, что меня не сдвинуть за рубеж, Майя стала настаивать на переезде в Москву. У неё были убедительные аргументы, с которыми я не мог не согласиться: «Здесь у тебя все силы уйдут на борьбу с ветряными мельницами, ты перестанешь двигаться вперёд, тебе не с кем соревноваться, а там – тебя любят, там все твои друзья и коллеги, лидирующие в вашем жанре – ты должен быть среди них, играть надо в сильной команде!..». И потом, её не покидало предчувствие какого-то несчастья. (Крыса по Китайскому гороскопу, Майя была удивительно интуитивна. Как много в нашей жизни она предвидела и предсказала!)

– Шурик, здесь будет беда, большая беда!

(Это года за полтора до Чернобыльской катастрофы!)

Я очень любил Москву, но меня устраивал статус-кво: регулярно бывать там, жить в гостиницах, встречаться с приятными мне людьми, делать свои дела и возвращаться в свой бар. Единственно, что омрачало жизнь, это телефонные счета за междугородние переговоры с Москвой. Когда их приносили, и я видел суммы, Майя и Маша повисали на мне с криком «Он не виноват!», потому что я с молотком бросался на телефонный аппарат. Конечно, я понимал, что постоянно живя в Москве, мог бы достичь намного большего, но уж очень не хотелось менять привычный уклад жизни. Я настолько привык к поездам, что нашу спальню называл купе, Машу – попутчицей, а Майю – проводницей. И только когда наша квартира стала просто разваливаться и Майя поставила вопрос ребром: или ремонт, или переезд – я выбрал переезд.

«ЭТО НАША РОДИНА, СЫНОК!»

Мы готовились к переезду на волне подготовки к празднованию юбилея Киева, которому исполнялось полторы тысячи лет. «Что творилось в доме Облонских!». Сносили дома, перепланировали улицы, писали тематические песни и оратории, возводили различные монументы. Один из них, самый огромный, назывался «Родина-мать», фотографии его макета постоянно печатали во всех газетах: монумент изображал высоченную даму с интернациональным лицом, которую должно было быть видно уже на подъездах к Киеву. В правой руке она держала высоко поднятый меч, очевидно, чтобы отпугивать самолёты.

Институт имени Патона предварительно разработал специальный сплав для возведения этого чудо-памятника. Его должны были воздвигнуть на холме, на склоне Днепра. Этот склон подготавливали два специальных управления: одно стригло и брило, то есть, спиливало и выкорчёвывало деревья, другое – на уже побритом склоне, производило хирургическую операцию: бульдозерами срезало его под нужным углом. Однажды перестаралось и срезало больше, чем нужно, тогда третье управление досыпало ту необходимую землю, которую срезало предыдущее. В склонах было много грунтовых вод, поэтому четвёртое управление туда «впрыскивало» жидкое стекло, чтобы укрепить фундамент.

На открытие постамента пригласили Брежнева. Естественно, ко дню его приезда многое ещё не было готово, в частности, площадка перед входом. Её бетонировали на ходу и сушили бетон с помощью самолётных двигателей. За день до приезда вождя, половина учреждений Киева не работала – все сотрудники, студенты, рабочие были привезены на стройку и доделывали, докапывали, докрашивали. Назавтра привезли Леонида Ильича, он уже был на пути к маразму – его протащили по площадке и занесли во внутрь. Он всё похвалил, его тут же увезли, а назавтра во всех газетах были опубликованы сотни фамилий – претендентов на украинскую Государственную премию имени Шевченко, причём, половина из них были работники Совмина, Госстроя, Госплана… А послезавтра появились тревожные признаки проседания постамента, поэтому торжественное открытие приостановили и снова стали накачивать под фундамент жидкое стекло.

По Киеву ходили слухи, что митрополит отказался подписывать акт приёмки: Родина-Мать оказалась выше Лавры, которая стояла на тех же склонах, а в проекте было предусмотрено, что она не будет возвышаться над Лаврой. Как рассказывали, Первый Секретарь ЦК Владимир Щербицкий нашёл выход их положения: он велел сделать мечу обрезание и теперь оружие Родины-мамы напоминает то ли короткий меч, то ли длинный кинжал.

Этот постамент находился напротив нашего балкона по ту сторону Днепра. Однажды Майя разбудила меня и сказала:

– Я не могу спать – посмотри, как страшно.

Я вышел на балкон и понял её испуг: постамент был ярко освещён прожекторами, освещённым был и Днепр, а тёмный холм сливался с тёмным небом, поэтому казалось, что Родина-Мать летит по небу, угрожая мечом-кинжалом. Назавтра я обзвонил все инстанции, угрожая фельетоном за дискредитацию великого памятника. Через два дня холм был тоже освещён, и Родина перестала нас пугать.

Этот постамент был предметом издевательства и насмешек большинства киевлян, о нём ходили анекдоты, его называли «Уродина-Мать» и «Лаврентьевна» (За близость к Лавре). Но я успокаивал своих возмущённых друзей и пытался объяснить, что всё правильно, так и надо:

– Этот постамент – памятник нашему времени, он точно отражает сегодняшние вкусы и пристрастия. Если бы его проектировал какой-нибудь нынешний гениальный Растрелли – это было бы враньё, неправда. А так – потомки по этому идиотскому памятнику смогут понять нашу идиотскую эпоху. Поэтому, да здравствует Родина-Мать, символ Советского Соцреализма!

ВОТ МОЯ ДЕРЕВНЯ, ВОТ МОЙ ДОМ РОДНОЙ…

Однажды мне предложили провести свой творческий вечер в Киевском Доме Кино. Я согласился при условии, что пригласят из Москвы моего брата Леонида Каневского и моего друга Аркадия Арканова. Дирекция Дома Кино радостно приняла это условие: и Лёня, и Аркадий в то время уже были очень популярны и их не так просто было заполучить, а тут я гарантировал их приезд.

Конечно, зал был переполнен. Арканов вёл вечер, как всегда, элегантно и остроумно, зачитывал смешные, сочинённые им, приветственные телеграммы, «Хронику жизни Александра Каневского» и «Международные новости». Запомнились две придумки из этих «Новостей». Первая: «Лейбористы задали вопрос премьер-министру, что он знает о вечере Александра Каневского. Премьер ответил, что ничего не знает об этом вечере. Лейбористы выразили недоверие правительству» и вторая: «По случаю вечера Александра Каневского Белый Дом предложил Дому Кино дружить домами»…

Лёня прочитал несколько моих рассказов, поведал, «как я над ним в детстве издевался» и после этого вышел я и больше часа читал, рассказывал, отвечал на вопросы. Меня долго не отпускали, бисировали, завалили цветами. Такие же огромные букеты подарили и Лёне, и Аркадию. Мама и папа сидели в первом ряду и аплодировали больше всех. Мы спрыгнули со сцены и вручили свои охапки цветов, я – маме, а Лёня – папе. Зал встал и взорвался аплодисментами. Мама и папа улыбались, кланялись, светились счастьем. Хочу верить, что этот вечер каждому из них, хоть не на много, хоть на чуть-чуть, но продлил жизнь.

Назавтра все газеты разразились хвалебными рецензиями, и мне предложили сделать такие вечера традиционными, назвав их «В гостях у Каневского».

В течение следующих лет в гостях побывали писатели Эдуард Успенский, Аркадий Хайт, Александр Курляндский; композитор Геннадий Гладков, кинорежиссёр Яков Сегель и много других ярких, неординарных личностей. Естественно, эти встречи отличались раскованностью и остроумной импровизацией, частенько довольно острой, особенно для Киева. Всё это не могло не настораживать бдительные партийные органы города, и они пытались контролировать процесс, но безуспешно. Когда они требовали программу моего выступления, я приносил директору Дома Кино десяток своих книг и сообщал, что буду читать оттуда. Запретить чтение уже изданных рассказов – было сложно. А под прикрытием книг я читал и неопубликованные рассказы, и «опасно» импровизировал, и отвечал на «рискованные» вопросы. Что же касалось гостей, то от них ведь не потребуешь присылать из Москвы тексты своих выступлений!.. Вот и приходилось райкомовским и горкомовским деятелям всё время быть начеку, терзать директора Дома Кино призывами к бдительности и периодически объявлять ему выговоры.

Особенно они стали неистовать после вечера Эльдара Рязанова, который привёз показать свою новую картину «Гараж». Эльдар Рязанов был на пике популярности, представлен к Государственной премии. В Москве «Гараж» был принят восторженно и Союз кинематографистов Украины пригласил режиссёра приехать в Киев и познакомить коллег с фильмом до его выхода в прокат. Приезд Рязанова был событием для кинематографистов – зал забили так, что сидели на ступеньках и стояли в проходах.

Перед началом показа Рязанов вышел на сцену и сказал несколько вступительных слов. Завершил он свой пролог так:

– Я очень люблю Киев: красивый город, зелёный, радостный. Жить бы здесь и жить, если б ещё и работать можно было!

Конечно, кинематографисты бурно зааплодировали, а партийные органы восприняли это как страшное оскорбление. В комитет по Государственным премиям пошёл «донос на гетмана-злодея» с призывом премию ему не давать, фильм «Гараж» показывать на Украине запретили, а директору Дома Кино вкатали очередной выговор. (Мне до сих пор не понятно, за что? Может быть, они считали, что он должен был выскочить на сцену с кляпом и заткнуть рот Народному Артисту СССР?)…

Это произошло незадолго до моего переезда в Москву. Мой очередной вечер был запланирован буквально сразу за Рязановским. Причём, все понимали, что это прощальный вечер, он будет особенно «острым» и стремились билеты получить заранее. Но это же понимали и в горкоме партии, поэтому директору запретили их раздавать, разрешено было выдать только самым «проверенным кадрам» не более ста билетов, чтобы зал был полупустым. Это указание было тайным, директор всем отказывал, ссылаясь на то, что его подводит типография. Он даже мне не дал моих законных пропусков. И только, когда я случайно увидел в ящике его стола нераспечатанные пачки билетов, вынужден был во всём сознаться.

Доходило до идиотизма. В тот же вечер, на открытие Московского Кинофестиваля, выезжала группа ведущих кинематографистов Украины, человек тридцать. Они заказали билеты на самый поздний поезд, чтобы успеть побывать на моём выступлении. Но, по требованию горкома, им поменяли билеты на экспресс, который уходил намного раньше, чтобы они не успели в Дом Кино. Не разрешили вставить сообщение о вечере в ежемесячную программу мероприятий Дома Кино. Запретили вывешивать афишу… Но вся эта мышиная возня не помогла: зал был всё равно переполнен: проникали через служебные хода, через окна и через ресторан, буфеты и кафе, в которые пришли днём и досидели до начала выступления.

Вечер вёл Аркадий Хайт.

– Я слышал, что творческим вечером Александра Каневского занимался лично горком партии, – начал он своё вступление. – Узнав об этом, я возрадовался за Киев: если горком занимается выступлением писателя, значит, все остальные проблемы в Киеве уже решены!

Эта фраза послужила для меня камертоном – я много себе «напозволял на посошок»: читал неопубликованные, непропущенные цензурой рассказы, говорил всё, что думаю о положении юмора на Украине, о патологической перестраховке и удушении всего нового и нестандартного. Всё это я рассказывал с шутками, со смешными примерами, поэтому зал, сначала напуганный и настороженный, постепенно «разогрелся», отбросил зажатость, стал смеяться, аплодировать и задавать довольно острые вопросы. Например: «Как вы стали сатириком?». Я ответил:

– Благодаря социализму.

Затем пришла такая записка: «10 лет назад мы отмечали тысячелетие Киева. В этом году отмечаем ему уже 1500 лет. Вам не кажется, что нас дурят?».

– Ни в коем случае! Наша жизнь в Киеве, – ответил я, – засчитывается, как в зачётном лагере, год за пять, за десять, за пятьдесят – поэтому всё правильно!

Потом была ещё записка, тоже связанная с юбилеем города: «Как вы прокомментируете тот факт, что срыли половину нашей любимой Владимирской Горки и на этом месте построили ещё один музей Ленина. Неужели одного музея Ленина мало?».

– Конечно!.. Известно, что Ленин не любил Киев, поэтому, чтобы показать, как Ленин его не любил, одного музея недостаточно – нужен ещё один.

И в заключение вечера я прочитал записку, которую специально держал для финала: «Вы всю жизнь высмеиваете невежд, проходимцев и дураков? Откуда они берутся в таком количестве?». И я ответил:

– Широка страна моя родная!

Сегодня, прочитав эти строки, читатель просто улыбнётся, а тогда – это была вопиющая крамола, антисоветчина, покушение на святыню!.. Но я уже был недосягаемым для них москвичом, прикрытым, как щитами, полосами центральных газет, в которых публиковался. А вот бедный директор Дома Кино получил ещё один очередной выговор.

Я ВАРИАНТЕН

Попытка совершить прямой обмен на Москву была обречена: квартирами такой площади в столице владели очень важные сановники, которые не стремились в Киев. Если же их переводили по службе, то предоставляли аналогичную квартиру. Поэтому в бюро обмена нам подсказали, что надо нашу квартиру разменять на две в Киеве, а затем, каждую из них отдельно менять на Москву. Я заполнил карточки, дал объявление и стал ждать откликов. Чего только нам не предлагали! И две однокомнатные квартиры в полуподвалах, и трёхкомнатную в «хрущёвке», но зато плюс тёплый гараж, «где можно спать», и даже одну корову и два дома в станице Кочановской, Краснодарского края, откуда «всего сутки до Москвы»…

– Найди маклера, – посоветовали друзья, – иначе никогда не поменяешься.

Легко сказать – найди! В то время маклеры были законспирированы, как Штирлицы. После недели неудачных попыток выйти с ними на связь, дедушкин брат Мотя разыскал своего школьного приятеля, который занимался подпольной маклерской деятельностью, и повёл меня к нему на тайное свидание. На условленном месте стоял маленький сухонький старичок и делал вид, что внимательно изучает плакат, на котором краснощёкий здоровяк хвастался, что он «в сберкассе денег накопил – путёвку на курорт купил». Мотя направился к старичку один. Мне было категорически запрещено подходить, пока не подадут сигнал: этот маклер очень осторожен и, если я нарушу условие, немедленно исчезнет. Перейдя улицу, Мотя стал рядом со старичком и тоже стал любоваться здоровяком с путёвкой. Они обменялись условленными фразами и Мотя, не оборачиваясь, почесал затылок – это был сигнал. Я перебежал улицу и стал третьим у плаката.

– Что у него? – не поворачивая ко мне головы и подчёркнуто не замечая меня, спросил маклер.

– Четыре по ордеру, шесть в действительности, – чётко отрапортовал Мотя. – Всего сто семнадцать метров.

– Что он хочет?

– Две по три. Можно меньшей площади.

– Балкон есть?

– Да. Двадцать метров длины.

– Он вариантен, – обнадёжил нас старичок. – Я его беру. Встречаться больше не будем. Телефон мой не давай – на связь выйду сам. Пароль тот же. Месяц звонить не буду – уезжаю в Херсон, там заболела моя племянница.

Я хотел что-то спросить, но маклер-конспиратор пресёк эту попытку:

– Всё! Ша! Расходимся по одному!..

Как выяснилось, этот маклер был трогательно привязан к своим родственникам, он ездил к ним ко всем, выхаживал их и лечил. К сожалению, у него была огромная родня, поэтому ему некогда было заниматься нами.

– Видишь, – сказал я Майе, – судьба вынуждает нас остаться.

– Нет, – ответила Майя, – судьба вынуждает меня самой заняться этим.

Она взяла отпуск, стала регулярно ходить на все биржи обмена и через две недели нашла две трёхкомнатные квартиры в хороших районах, на которые мы и разменяли наш дворец – маклер оказался прав: я, действительно, был вариантен!

Теперь предстояло получить разрешение на обмен в Москве, что было безумно сложно. Я обратился за помощью в редакцию «Фитиля» и оттуда председателю киевского горсовета пришла телеграмма за подписью лауреата государственных премий СССР, депутата Верховного Совета СССР, секретаря союза писателей СССР и главного редактора «Фитиля» – Сергея Владимировича Михалкова. Из этой телеграммы явствовало, что если я немедленно не перееду в Москву, то вся работа «Фитиля» тут же остановится и все культурные учреждения Столицы начнут стремительно разваливаться. Эта телеграмма была зачитана на первом же заседании исполкома, который единогласно постановил дать мне разрешение, чтобы такой взрывоопасный субъект поскорее покинул Киев.

Получив разрешение, мы занялись поиском подходящих квартир в Москве и нашли одну двухкомнатную в районе проспекта Мира, и другую, трёхкомнатную – в Кузьминках. В трёхкомнатную переехали мы с Майей и Машей, а двухкомнатная досталась Мише и Ире с Поличкой Теперь несколько слов о самом переезде.

Мебель, чемоданы, коробки, ящики, связки книг – всё это грузчики погрузили в огромную «Колхиду», я сел в кабину с шофёром и утром мы выехали в Москву, куда должны были прибыть через сутки… А Майя и Маша вечером сели в поезд и следующим утром встречали меня в нашей новой квартире. Как я доехал – это своя особая душеразрывающая история, об этой поездке надо писать отдельный роман. Единственное, что я за время этого переезда точно понял: «Колхида» планировалась бетономешалкой, но в последний момент создатели передумали и сделали её грузовой машиной, сохранив все качества бетономешалки: машину трясло так, что я от Киева до Москвы беспрерывно бился головой о потолок кабины, а все мои внутренности периодически менялись местами: мозги проваливались в район паха, а подброшенная вверх печень заполняла черепную коробку.

В Москву мы прибыли в воскресенье, все мебельные магазины были закрыты, поэтому добыть грузчиков не удалось. Мы позвонили Жене Панковой (Женя и Володя Панковы – наши московские друзья), и через час прибыла сформированная Женей бригада грузчиков, в которую входили: сам Володя, писатель, редактор «Фитиля», плюс один доктор экономических наук, плюс два известных Московских журналиста и один дипломат, которого Женя выдернула с какого-то приёма, поэтому он был в костюме с «бабочкой». Бригада грузчиков-интеллектуалов, раздевшись до трусов, за час перетаскала на второй этаж все наши вещи. Потом, потные и усталые, потребовали: «Хозяин! Давай магарыч!». Одна комната была сплошь завалена картонными коробками и ящиками, чтобы разобрать этот завал, мне бы потребовалось полдня. Но тут меня осенило:

– Ребята, как вы относитесь к «украинской горилке с перцем»? – общий восторженный стон был мне красноречивым ответом. – Так вот, мы привезли шесть бутылок этого нектара, они в какой-то из этих коробок. Если найдёте, я их ставлю на стол.

Мои грузчики, забыв про усталость, напевая «Эх, дубинушка, ухнем!», минут за двадцать разобрали весь этот завал и, естественно, отыскали нужную коробку. Началось пиршество, в котором участвовал и бывший владелец квартиры, шофёр такси, который, загрузив «Колхиду» своими вещами, должен был на ней ехать в Киев. Перед отъездом он выпил вместе с нами несколько рюмок и произнёс тост приблизительно такого содержания:

– За время нашего обмена я хорошо узнал Семёныча и полюбил его. Поэтому хочу оставить ему на память подарок. Но не простой подарок, такого он нигде не купит – я его сделал своими руками, для себя, а вот теперь решил подарить. – Он протянул мне маленький, величиной с ладонь, самогонный аппарат. – Пользоваться очень просто: сюда подводишь трубку, а отсюда капает. Никакая милиция не поймает!.. Бери, Семёныч, и вспоминай меня!

Я обнял его и искренне поблагодарил: я понимал, что он отдаёт самое дорогое! (Забегая вперёд, расскажу о дальнейшей судьбе этого аппарата).

У меня в Киеве были друзья Марк Ляховецкий и Ира Марголина, он – кинорежиссёр, она – сценаристка.

Ира была всегда экстравагантно одета, в вечерних платьях, шубах, украшениях, устраивала приёмы, читали стихи, спорила об искусстве… И при всём этом, Ира любила и умела гнать самогон, и делала это очень профессионально. Они переехали в Москву за полгода до нас. Когда мы с Майей впервые пришли к ним в их московскую квартиру, я подарил ей этот миниатюрный самогонный аппарат. Ира была в восторге и, каждый раз, после добывания очередной порции самогона, звонила мне и приглашала приехать на дегустацию, причём, разговор был зашифрован, потому что самогонщиков тогда сажали в тюрьму:

– Сашенька, я написала новый сценарий. Я долго работала над черновиком, чистила, кое-что добавляла – Марик прочитал две страницы чистовика и пришёл в восторг. Но дальше один читать не хочет, ждёт вас, чтобы одолеть весь сценарий вместе. Приходите, ждём!

Должен признать, что самогон, то есть, сценарий у неё всегда получался великолепный!).

Торопясь поскорей добраться до Москвы, я пропустил рассказ о том, как мы прощались с нашей квартирой. Сейчас восполню этот пробел.

Понятно, что уже за месяц до отъезда, мой бар был заполнен друзьями, соседями, сокурсниками, Майиными сослуживцами – все приходили прощаться. Однажды в числе их оказался и мой обменщик, который въезжал в нашу квартиру. Дождавшись, когда гости разошлись, он задержался и осторожно спросил:

– Саша, сколько вы возьмёте с меня доплаты за ваш бар? – Я не очень понял его вопрос и попросил уточнить, за что он хочет доплачивать. – Ну, за стойку, табуреты, полки, фонари… В общем, за весь бар?

– Я отдам вам его бесплатно, – пообещал я и увидел, как у него радостно заблестели глаза. – Но с одним очень жёстким условием. – Блеск в его глазах исчез и появилась настороженность и тревога. – Вы должны будете каждый раз, входя в бар, пить за моё здоровье!

Его глаза снова заблестели – он был счастлив этим неожиданным подарком и поклялся выполнять моё требование. И свою клятву сдержал: когда спустя два месяца, будучи в Киеве, я зашёл забрать письма, адресованные мне, он завёл меня в бар и указал на стену. Там красовалась моя физиономия, вырезанная из какого-то плаката, над ней нимб и надпись: «Основатель бара Александр Каневский».

– У меня, как было у вас, каждый вечер сейчас гости – все хотят посидеть в вашем баре, и первый тост – всегда за основателя!

– Теперь я понимаю, почему стал себя лучше чувствовать! – догадался я.

В день отъезда пришли самые близкие друзья и помогали выносить картины, снимали со стен подсвечники, откручивали от дверей старинные ручки.

Кто-то начал вынимать из двери, ведущей в кабинет, стекло, на котором был нарисован герб. Я остановил его:

– Некрасиво оставлять дверь с вынутым стеклом.

– Это не стекло, – возразил мой друг. – Это произведение искусства!

Возник спор: брать или не брать. Я колебался, не решаясь дать на это добро, но жизнь решила за нас: когда выносили последнюю картину, из-за распахнутых дверей поднялся сильный сквозняк, дверь в кабинет хлопнула, стекло вылетело, и мой герб разлетелся на маленькие кусочки. Это была последняя точка, поставленная в конце нашего пребывания в Киеве. Впрочем, нет. Последнюю точку поставил я в кабинете у Костенко.

Костенко работал в министерстве культуры, своего рода, «редактором-волкодавом»: когда надо было отменить чьё-то выступление или запретить спектакль, начальство приказывало «Ату его! Ату!», и верноподданный пёс с воем и рычанием бросался на добычу. Будучи откровенным, махровым антисемитом, он даже не пытался это скрывать – поэтому с особым остервенением терзал свои жертвы, если они оказывались евреями. Именно он загрыз мой сценарий во дворце «Украина» и зубами вырвал мою фамилию из афиши. Да и до этого он достаточно много сделал гадостей и мне, и Роберту, и другим писателям «некоренной национальности». Поэтому я не мог уехать, не повидавшись с ним.

За день до отъезда, я прибыл в министерство и вошёл к нему в кабинет. Он проводил какое-то совещание, за столом сидело с десяток его сотрудников. Увидев меня, вспыхнул:

– Почему вы входите без разрешения?!

– Я пришёл попрощаться с вами и сказать «спасибо», – очень миролюбиво объяснил я.

После всех моих столкновений с ним и нелицеприятных высказываний о нём, моё заявление его, конечно, поразило.

– Что это значит? – настороженно спросил он.

И я произнёс свой заранее подготовленный монолог:

– Дорогой Константин Иванович! Я давно хотел переехать в Москву, но очень трудно было расстаться Киевом: я люблю этот город, я в нём родился и вырос, здесь мои друзья, моя мама, здесь могила моего отца… Быть может, я бы никогда и не решился на этот переезд, если бы не все те неприятности, которые вы мне причинили. Вы помогли мне, вы ускорили моё решение, и за это я вам очень благодарен. И свою благодарность я материализую: во всех моих рассказах, пьесах, киносценариях самый большой негодяй и мерзавец будет носить фамилию Костенко. Следите за моим творчеством, Владимир Иванович, вам это будет интересно!

С этими словами я обаятельно улыбнулся, послал ему воздушный поцелуй и вышел.

К вечеру об этом моём обещании уже знала половина города – ведь в кабинете присутствовали его сотрудники, которые с удовольствием распространяли эту новость.

И я сдержал своё слово. Живя в Москве, я ещё чаще публиковался, чем раньше: в «Труде», в «Неделе», в «Советской культуре», в «Литературной газете», в «Юности»… Это были популярные издания c миллионными тиражами. Мои рассказы появлялись 3–4 раза в месяц. Сразу после каждой публикации раздавались звонки из Киева: «Старик, спасибо! Над ним все смеются, все ждут следующих рассказов! Пожалуйста, продолжай!». Моя изощрённая писательская месть удалась. Вскоре Костенко выставили из министерства и «перебросили» на самодеятельность – хочу верить, что в этом есть и доля моего участия!

СЕРЕНАДА КИЕВУ

Итак, я покинул город, в котором прожил более сорока лет, знал каждую улицу, каждый переулок, каждую аллею и все затемнённые скамейки, на которых перецеловал многих девушек. Я очень любил этот город и из любых путешествий всегда с радостью в него возвращался. Я и сейчас его люблю. Я простил ему все обиды, я забыл обо всех огорчениях и несправедливостях, которые там испытал – я помню только то хорошее, что он подарил мне: моих молодых папу и маму, преданных друзей, первую любовь – он зарядил меня неиссякаемым радостным удивлением и восторгом от жизни.

Я люблю зимний Киев, когда дома набрасывают на плечи белые пледы, а молодые снежинки тихонько целуют юношей и тают от счастья… Когда на застывшем Днепре у пробитых лунок памятниками долготерпению вмерзают в лёд фанатики-рыбаки и добрые рыбы лишь из сострадания иногда дёргают их за крючки, чтоб они не заснули…

Я люблю летний Киев, когда вежливые жирафы-краны с утра до вечера кланяются друг другу, а тёмно-карие каштаны подмаргивают им зелёными ресницами…

Я люблю осенний Киев, когда деревья жёлтым караваном уходят в зиму, а красотка Русановка тайком по ночам уже припудривает себя инеем…

Но больше всего я люблю весенний Киев, когда по всему городу вспыхивают белые факелы цветущих каштанов и звучит салют из поцелуев, которым влюблённые приветствуют приход весны… Когда молодой гром басит свою выходную арию, перебирая звонкие струны дождя, а соборы подкидывают к небу свои золотые шапки, приветствуя весеннее солнце…

«Чуден Днепр при тихой погоде… Редкая птица долетит до середины Днепра…» Это было при Николае Васильевиче Гоголе. А сегодня даже курица может перелететь через Днепр в вагоне метро или перебежать по пешеходному мосту прямо на пляж…

Сейчас, перелистывая память, постараюсь вспомнить о том, что не вошло в предыдущие главы моего повествования и уже не войдёт в следующие:

…Из самого раннего детства: новогодняя ёлка у дяди Толи, ёлка для взрослых, где вместо игрушек висели малюсенькие бутылочки водки (их называли «мерзавчики»), хвосты и головы селёдок и серпантин из тюлек, нанизанных на нитки…

…Трофейный фильм «Восстание в пустыне», где главный герой по имени Сиско Кид потрясающе танцевал танго «Лякомперсита», перебрасывая своих партнёрш через руку, через ногу и через остальные части тела. Именно после этого, я, девятиклассник, завёл себе такие же, как у него, тоненькие наглые усики, перенял несколько па, участвовал во всех конкурсах и постоянно получал призы за исполнение этого, до сих пор любимого мной танца…

…Украинские вареники, которыми мы объедались в разных столовых и закусочных. (а знаете ли вы, что такое украинские вареники?.. Это те же пельмени, только с раздутыми штатами)…

…Первомайский парк, где по сей день собираются толпы пенсионеров, весёлых, шумных и таких энергичных, как будто каждое утро едят кашу из женьшеня. Они забивают «козла» и дубовый стол под их ударами всё глубже и глубже всеми четырьмя ногами уходит в землю…

…Богдан Хмельницкий на высоком пьедестале, окружённый постоянной толпой туристов, которые пытаются сфотографироваться если не с самим Богданом, то хотя бы с его конём…

…Прославленный «Киевский торт», который тогда ещё выпекали в настоящих печах, а не в электрических – его развозили по всем городам и весям, в Бориспольском аэропорту не было пассажира, который бы не нёс в руках эти сладкие подарки, превращая аэропорт в аэроторт…

…Кинотеатр «Комсомолец Украины», где в фойе много лет висела огромная картина, на которой Великий Вождь произносил тост за Великий Русский Народ. Он стоял во главе стола, а справа и слева – его ближайшие соратники, члены Политбюро. Когда расстреляли Берию, то по приказу партийных органов, Лаврентию Павловичу дорисовали большую пышную шевелюру, чтобы его нельзя было узнать. Потом, вслед за новыми разоблачениями, перерисовывали Молотова, Кагановича, Микояна и «примкнувшего к ним» Шепилова: кому-то приделали усы, кому-то – лысину, кто-то «оброс» пышной бородой. Постепенно вокруг Сталина столпилась компания подозрительных незнакомых личностей. Мы с весёлым ожиданием забегали в фойе этого кинотеатра, посмотреть кто сегодня «новенький» – это было интересней, чем любой фильм. И только после разоблачения самого Вождя, картину сняли, к нашему большому огорчению: мы всё ждали, что Сталина «побреют» и переделают в Хрущёва.

…Наши любимые новогодние и первомайские праздники. Особенно первая Новогодняя ночь, которую мы отмечали самостоятельно: опьяняющее понимание уже «взрослости», первое ощущение девичьей груди под своей раскалённой ладонью и наивное ожидание сказки, которая обязательно придёт…

А Первое мая – это бьющий из всех отверстий пар от весеннего закипания крови. Пока наша колона двигалась по улицам, мы заскакивали в ближайшие «забегаловки», выпивали для храбрости и шастали по другим колонам, знакомясь с девочками и выдёргивая их оттуда. До трибуны мы так и не доходили – наша демонстрация заканчивалась обычно в квартире Гарика Лапицкого (Он жил напротив института) и там мы уже демонстрировали все свои возможности!..

Я мог бы ещё рассказывать и рассказывать об этом чудо-городе, о моём Киеве, но пора завершать главу.

Прощай, Киев!

Я буду скучать по тебе, буду приезжать, но, увы, уже не домой, а в гости. Я оставляю здесь много близких мне людей – не огорчай их, не обижай и, главное, не вынуждай их тебя покинуть!.. Будьте счастливы, дорогие мои бывшие земляки! Будьте счастливы!..

МОСКВА МОЯ, ТЫ САМАЯ…

Переезд в Москву был очень важным рывком в моей жизни, не только территориальным, но и творческим, и психологическим: я стряхнул с себя остатки провинциализма и закомплексованности, которых, как мне казалось, у меня не было, но их не могло не быть при жизни в той среде и под тем прессингом.

Произошла и переоценка моих коллег, приятелей и даже друзей: пока я был Каневским из Киева, я был удобен, я не тянулся к столичному пирогу и расширял географию писателей нашего жанра. Поэтому мой переезд не всех порадовал, не все сразу протянули мне дружескую руку поддержки. Первым, кто это сделал, был Эдуард Успенский (не могу этого не признать, несмотря на сложность наших нынешних отношений, о которых поведаю позже) – он повёл меня на радио, на телевидение, в издательства, познакомил с очень многими людьми, с которыми я потом долго и плодотворно сотрудничал. Тепло встретили меня и Саша Курляндский, и Гриша Горин, и Аркадий Хайт, и Аркадий Арканов, и Владимир Поляков…

Окрепли и стали более близкими наши отношения с Володей и Женей Панковыми. Это очень колоритная пара: он – типичный русак, бородатый увалень с добрыми смешливыми глазами, она – красивая, жгучая брюнетка, энергичная и предприимчивая, маленький вулкан в элегантных одеждах. (Я уже писал, как она молниеносно организовала разгрузку наших вещей при переезде). Они оба очень гостеприимны, Женя потрясающе вкусно готовит, их небольшая квартирка всегда заполнена гостями. Из застеклённой лоджии, как из бездонной бочки, всё время достаются новые банки солёных грибов, огурцов, помидоров, варенья, буженины… Всё это заготовлено и привезено из «поместья» – так называется маленький домик, купленный километров за триста от Москвы.

Осенью, зимой и весной Женя гоняет туда и обратно на своей «Ниве», чтобы «подышать воздухом», а летом приезжает вместе с Володей на заготовку продуктов. Кроме них в этом сельском домике есть ещё одна жилица – старая, седая крыса. Несмотря на преклонный возраст, она ежегодно рожала и выводила из норы своих крысят погулять на кухню. Самые усовершенствованные крысоловки не помогали, крыса была очень умна и избегала их. Поэтому друзья посоветовали Панковым воспользоваться специальным ядом.

Приехав в очередной раз туда вечером, Женя положила у выхода из норы несколько кусков смертельного угощения и ушла пообщаться с соседями. Вернувшись ночью, увидела, что отравленное мясо исчезло. Обрадованная, приняла душ, подошла к кровати, подняла одеяло и увидела все эти куски мяса у себя на простыне, мол, жри сама!

– Ты знаешь, – рассказывала потом Женя, – меня охватил мистический ужас, я поняла, что она умней меня!.. И я её зауважала, перестала с ней воевать, наоборот, начала оставлять ей нормальную пищу, разрешала выводить своих детей в кухню на прогулку и с тех пор мы живём в мире и согласии.

Встреча с Женей и Володей была для нас с Майей всегда глотком радости и карнавала.

…Панков с бутылкою в руке

И Женька, вдвое элегантней Пьехи,

Кричали всем на чисто русском языке:

«Агицн-паровоз приехал!..»

(Это строчки из застольного стихотворения, которое я читал на своём пятидесятилетии. Я и дальше в этой главе буду его цитировать).

Володя работал редактором киножурнала «Фитиль», главным режиссёром которого был Александр Столбов, внешне суровый и властный, но в душе – очень добрый и отзывчивый человек. Я хорошо знал его, ещё живя в Киеве, но теперь, в Москве, мы подружились, и с ним, и с его женой Люсей, и часто вместе с Майей бывали у них в гостях.

…Не ждал я тёплые слова,

Могла быть встреча и сурова,

Но улыбнулась мне Москва

Улыбкой доброю Столбова…

В те годы в Москве громко звучало имя кинорежиссёра Бориса Галантера, который снял нашумевшие фильмы о Бетховене, о Майе Плисецкой, о Вячеславе Полунине… Это был тот самый Боба, которого, будучи вместе в эвакуации, мы с братом Ромой доводили до слёз, исправляя в стихотворении о мальчике Бубе всюду букву «у» на букву «о»: «А у Бобы из-за шобы не видны ни нос ни гобы…». Боба был внуком скрипача Горелика, из нашего довоенного двора, поэтому его и мои родители хорошо знали друг друга, и мы с ним поддерживали связь. А в Москве, уже зрелые и поседевшие, мы очень сблизились и постоянно общались:

…Я прожил жизнь, но я, клянусь, не знал,

Резвясь в тени каштанов и акаций,

Что здесь, в Москве, меня Галантер ждал,

Мой старый друг с времён эвакуации.

Сегодня он пришёл на именины

И доказал, что тыл и фронт – едины!..

Москва подарила нам ещё одних новых, чудесных друзей – Эмму Серебрякову и Зиновия Бима, Эммку и Зямку, колоритнейшую пару: он – большой, толстый, добрый, любитель выпить и закусить, типичный Фальстаф, фонтанирующий остроумием, и она – всё время одёргивающая его и постоянно пытающаяся половинить количество поглощаемой им выпивки и закуски. Она – профессор, завкафедрой английского языка в Менделеевском институте, он – директор какого-то большого строительного треста, депутат Моссовета. Его знания Москвы, её прошлого и настоящего, были просто энциклопедическими, не говоря уже о том, что, наверное, половину столицы застроил именно он. В оставшееся от работы и застолий время, Зяма занимался добыванием квартир для своих детей, Эмминых детей (и у него, и у неё это был вторичный брак) и ещё для каких-то многочисленных отпрысков, которых ему подсовывали родственники. Обычно в этом возрасте уже трудно приобретать новых друзей, но с ними мы стремительно подружились, по-настоящему, навсегда.

…Прочёл я как-то целый том,

О клоунаде «Бим и Бом»…

Сейчас пришли на смену тем

Два новых Бима: Зям и Эм.

Под эту клоунаду

Смеюсь я до упаду,

Как сказки братьев Гриммов,

Я обожаю Бимов!..

К величайшему сожалению, жизнь разбросала нас по разным странам (они сейчас живут в Америке), но к великой радости, они оставили мне Сашу, сына Зямы, абсолютное повторение отца, такого же доброго, отзывчивого и надёжного. Сегодня Саша и его жена Таня – в числе самых близких и дорогих мне москвичей!

Сотрудничая с «Советской культурой», я познакомился с популярным фельетонистом Эдуардом Графовым, который еженедельно публиковал там свои фельетоны, изящные, острые и смешные. Потом он написал предисловие к одному из сборников моих рассказов, очень элегантно, по-Графовски. Приведу оттуда несколько строчек:

«…Каневский так весел и улыбчив! Ох, не обольщайтесь этой улыбкой. Она обволакивает вас, а потом начинает отходить, как наркоз. И становится больно. Вот это и есть высший класс сатиры. Грубая, крикливая сатира – это не сатира. Это просто неумение себя вести… Знаете, что главное в творчестве Александра Каневского? Он расшифровывает в нас то, что мы сами в себе подчас не замечаем. Он говорит нам жёсткие слова, но не оскорбительно, а изящно, остроумно, оптимистично весело. Не стану объяснять, как у него это получается. Ну, не знаю. Получается – и всё тут!.. Это так важно уметь обратиться к человеку с печалью за его, иной раз, несовершенство.

Человека надо любить, человеку надо доверять… его самого. Это хорошо понимали Антон Чехов, О Генри, Михаил Зощенко. Это не всегда учитывал Бернард Шоу. Но Александр Каневский за него не в ответе…».

Прошу не обвинять меня в нескромности – я привёл эти строчки не для самовосхваления, а для того, чтобы вы ощутили манеру этого талантливого журналиста, который, увы, сейчас печатается намного реже, чем раньше.

Жена Эдуарда, тоже известная журналистка Лидия Графова, работала в «Литературной газете» и писала о всех неустроенных, брошенных, обиженных, которые шли к ней толпами, со своими горестями и бедами.

Переехав в Москву, я познакомил их с Майей, они её сразу полюбили и мы стали встречаться намного чаще и даже вместе ездили отдыхать.

Эдик когда-то сильно выпивал, потом «завязал», но, будучи в компании, не обходил бутылочку стороной. Задача Лиды была следить за тем, чтобы он не выпил лишнюю рюмку, а задача Эдика была эту рюмку выпить. Лида просила меня следить за Эдиком, а Эдик просил меня отвлекать Лиду. Я, двуличный тип, делал и то и другое: сначала уговаривал его не пить, а потом выпивал вместе с ним.

…И если поссорился Графов с Графиней,

То знайте: причина таится в графине.. .

Коль скоро я вспомнил о своём пятидесятилетии, немного расскажу о нём. Но прежде, о моём отношении к юбилеям – я их не люблю, я никогда «широко» не отмечал свои круглые даты, только в кругу самых близких друзей, дома или в ресторане, но, ни в коем случае, ни на сцене, ни на экране: я боюсь «обязательных» неискренних похвал и недобрых оценивающих взглядов: «Смотри, а он ещё хорошо выглядит!»…

Торжественный юбилей напоминает мне весёлые похороны. Сколько дорогих мне людей ушли из жизни сразу после юбилеев: Гриша Горин, Юрий Никулин, Зиновий Гердт, Борис Брунов… Нет! Только в кругу самых близких, с кем пройдена жизнь, кто искренне любит тебя и от всей души желает самого хорошего!..

Так вот, через пару лет после переезда в Москву, мне стукнуло пятьдесят. За столом, кроме названных выше друзей, сидели моя Майя, мама, Лёня с Аней, дети… Из Киева приехали Игорь с Линой и Марик с Майей. Квартирка уже была не та, что в Киеве – маленькая, стандартная, но нам было хорошо.

…Я на катушку времени полвека

Цветною ниткой жизни намотал,

Я детство всё прокукарекал,

Я юность всю прокобелял.

Потом боролся с киевскими гуннами,

Как всякий не растоптанный еврей,

Замешивал их ненависть чугунную

Дрожжами непокорности своей.

Глотал обиды, получал пощёчины,

Но всё равно смеялся и шутил,

Выталкивался ими обочину

И снова на дорогу выходил.

Не вылезал из пьянок и долгов,

И годы погонял: «Скорей, скорей!»…

Я приобрёл там преданных друзей

И там оставил проданных врагов.

И вот теперь, когда бы стричь проценты,

Когда б сидеть и греться у причала,

Как памятник, слетевший с постамента,

Я начинаю жизнь свою сначала

Уже я тута, а не тама,

Я переехал всей семьёй,

Авантюрист такой, как мама,

Которая и здесь со мной.

Остался в Киеве мой Игорь,

Мой брат по сердцу и уму,

И Линка, шумная, как вихрь,

И вечера у них в дому.

И Марик, тихий и надёжный,

Как весь Дорожный факультет,

При людях – очень осторожный,

И посмелее – тет-а-тет.

Я вас люблю, по вас скучаю,

Мои друзья, моя семья,

И жизнь свою благословляю

За то, что есть вы у меня!

Без вас мой дом, конечно, пуст —

Врывайтесь ночью, на рассвете,

И водрузите Линкин бюст

Навечно в этом кабинете!

Полвека! Надо бы грустить.

Полвека! Это очень много.

Но так ещё охота жить

И топать по своей дороге.

Иду вперёд походным маршем,

Куда приду, пока не знаю…

Но я уверен: рядом Майя,

И рядом Миша, рядом Маша.

Со мною рядом ваша дружба

И ваши тёплые сердца —

Мне больше ничего не нужно,

Сберечь бы вас до своего конца!

Когда он будет, я не знаю,

Но я его не тороплю.

Я вас любовью сохраняю,

Я очень-очень вас люблю!

ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ

Мы жили в Кузьминках – это, в основном, рабочий район и очень пьющий: в нашем доме в большинстве квартир гнали самогон – по среднесуточному производству спиртного мы могли конкурировать с любым виноводочным комбинатом. Пили и взрослые, и подростки – вечерами было небезопасно возвращаться из гаража, поэтому я всегда носил с собой завёрнутую в газету монтировку, которую однажды даже пришлось пустить в дело. Район был очень зелёный, наши окна выходили в рощу, где весной звучали любовные песни соловьёв, но почему-то очень недолго: наверное, надышавшись самогонного перегара, который выплывал почти из всех окон и подъездов, бедные птички дурели и могли уже петь только «Шумел камыш».

Понятно, нам не хотелось, чтобы Маша кончала десятый класс в этой атмосфере, и мы устроили её в школу номер 127 на улице Горького, которую все наши друзья очень расхваливали.

Это, действительно, не обычное заведение (хотя оно называлось школой Рабочёй молодёжи), было каким-то не советским: педагоги вели себя с учениками, как друзья или подружки, делились своими проблемами, рассказывали о секретах своей семейной жизни, вместе на переменках покуривали в туалетах, вместе ходили в кино и в театры. Естественно, эта школа моей дочери очень нравилась, и она её довольно прилично окончила.

Стал вопрос, куда дальше?

У Маши было только одно увлечение – собаки и лошади, но мы почему-то решили, что это несерьёзно, и по глупости, по великой глупости, стали подталкивать ей в искусство. Маша не стремилась туда, но и не возражала: ведь ей было всего семнадцать лет.

К её дню рождения я написал ей стихи:

Итак, ты встретила семнадцать,

Как встретили когда-то все мы,

И надо с юностью встречаться,

Решая все её проблемы.

Ты красишь рот, не понимая,

Что в этом вовсе смысла нет:

Тебя, как жемчуг, украшают

Твои семнадцать лет.

Быт на тебя наводит скуку,

В уборках видишь ты все беды,

Охотно ты ломаешь руку,

Чтоб только не варить обеды.

Ты лучше всех давно всё знаешь

И гонишь прочь любой совет…

Такая не-за-ви-си-мая

В свои семнадцать лет.

Шагаешь ты вперёд упрямо

От бытия до бития,

Душою чистая, как мама,

И лбом упрямая, как я.

Когда с тобою в спор вступаю,

Пытаясь наложить запрет,

Тебе я часто уступаю

В твои семнадцать лет.

От нас уходишь понемногу

К своим долгам, к своим грехам…

А что я дам тебе в дорогу?..

А кто тебя поддержит там?..

Когда мои года растают,

Когда я буду стар и сед,

Ты сохрани себе, родная,

Свои семнадцать лет.

Конечно, Лёня хотел, чтобы Маша окончила его любимое училище имени Щукина. Туда был огромный конкурс, наверное, человек сто на одно место. Мы стали её серьёзно готовить, с ней занимался Лёнин однокашник, друг нашей семьи, Александр Ширвиндт и великолепный режиссёр и педагог Владимир Точилин. Поэтому самый важный экзамен, актёрское мастерство, Маша сдала хорошо, и её приняли. Казалось бы, огромный успех, но Маша есть Маша: начались конфликты с педагогами, она стала уверять нас, что ей ближе эстрада, доказывала, настаивала, и добилась своего: пришлось перевести её в ГИТИС, на факультет Музыкального театра, на кафедру эстрады, которой руководил профессор Шароев. Там она и проучилась три года, хорошо успевала, её отрывки на показах и экзаменах были очень смешны, она получала хорошие оценки, но… За несколько месяцев до окончания института заявила, что уходит: «Я поняла, что не актриса: актриса – это болезнь, а я – здорова, у меня всё идёт не от сердца, а от головы. Наверное, я могла бы быть неплохим режиссёром, но мне это не интересно. Я и так потеряла три года, зачем терять ещё месяцы!»… Никакие наши стенания «Получи хотя бы диплом!» не помогли – она бросила институт.

Ещё там, в институте, у неё начался период серьёзных увлечений и романов, который завершился замужеством. Сейчас, анализируя прошлое, понимаю, что моя вольнолюбивая Огненная Лошадь стремилась не так замуж, как к обретению свободы от нашего диктата, в первую очередь, моего. Избранником её оказался Павел Дементьев, выпускник училища имени Гнессиных, красивый, умный, с прекрасным голосом, сам писал стихи, сочинял музыку, хорошо рисовал… Но все эти достоинства перечёркивались одним страшным пороком – он периодически уходил в запой и долго оттуда не возвращался. Поэтому его не брали ни в Москонцерт, ни в Росконцерт, не приглашали на радио. Маша была очень им увлечена, и поломать этот брак – значило надолго оттолкнуть её от нас с Майей. Поэтому я решил попытаться помочь ему избавиться от этой российской болезни.

В Москве, когда замаячила Перестройка, возникла первая кооперативная клиника по излечению от алкоголя и курения. Во главе её стоял молодой энергичный врач Юрий Вяльба, последователь профессора Довженко. Он развил этот метод, усовершенствовал его и добился очень хороших результатов: в клинику шли потоком, была большая очередь, записывались на полгода вперёд. Я позвонил Вяльбе, представился, объяснил ситуацию и попросил принять нас вне очереди. Он согласился. Павел прошёл курс лечения, потом был закодирован и, действительно, перестал пить. Но Вяльба предупредил: «если он опять столкнётся с ситуацией и с людьми, которые прямо или косвенно подтолкнули его к алкоголизму, всё опять вернётся и я уже ничем помочь не смогу». К сожалению, так произошло, но об этом позже. А пока, надо было его устраивать в какую-нибудь концертную организацию, что было нелегко, потому что он их уже не раз подводил.

В это время готовили первый всесоюзный конкурс эстрадных певцов в Юрмале. Я ворвался в музыкальную редакцию центрального телевидения, которая была инициатором этого конкурса, и чуть ли не насильно заставил прослушать три песни в исполнении Павла, записанные нами на кассету. Он им всем очень понравился, и они согласились послать его на конкурс, если у него будет репертуар: каждому участнику полагалось исполнить по две песни, одна из которых должна была быть новой. До начала конкурса оставалось две недели, срок почти нереальный: надо было найти эти песни, оркестровать их и отрепетировать.

Я обратился за помощью к Геннадию Гладкову и Максиму Дунаевскому – оба откликнулись: Гена дал только-только сочинённую им песню «Алёна», и даже сам оркестровал её, а Максим – «Тридцать три коровы», песенку очень заводную и ещё не «затасканную» на эстраде. Мы в темпе нашли музыкантов, какой-то клуб и организовали несколько репетиций.

Я дал Павлу, на счастье, свою белую голландскую куртку, в которой мне всегда везло. В ней он и выступал, в ней он и получал наградной диплом. Потом был Берлинский фестиваль, ещё какие-то конкурсы, и всюду он становился лауреатом или дипломантом. Его стали приглашать в концерты, в гастрольные поездки и, наконец, произошла его встреча с Александрой Пахмутовой, которая переросла в тесное творческое содружество. Пахмутова была тогда очень популярна, её песни звучали на радио и телевидении, у неё было много творческих вечеров, в которых всегда участвовал Павел.

Он исполнял её и старые и новые песни, которые сразу становились «шлягерами», к примеру, «Виноградная лоза» в исполнении Павла по опросам читателей «Комсомольской правды» долгое время занимала первое место в списке популярных песен.

А Маша дорвалась до своего любимого дела: вывела каких-то особых чёрных терьеров, которые стали чемпионами Европы, и продавала их в Польшу, Венгрию и Голландию. В промежутках между поездками в эти страны, она родила детей: Шурочку и Мишеньку. Причём, рожала тоже «не как все»: в то время в Союзе распространилось «модное направление» – рожать в воду, рожать в море, рожать в окружении дельфинов. Идеологом этого был Игорь Чарковский, который сейчас живёт в Австралии и является президентом всемирной ассоциации «Аква». А тогда его, конечно, официальные органы топтали и клеймили, но несмотря на это, а может, благодаря этому, у него появилось много учеников и последователей, в числе которых была и наша дочь. До моря было далеко, поэтому Чарковский дал ей напрокат большой бак, который привезли и установили в однокомнатной квартире Павла, где жили молодожёны, наполнили его водой из водопровода и, когда начались схватки, Маша нырнула туда и попыталась там родить. Но, очевидно, из-за отсутствия дельфинов, ничего не получилось – пришлось отвезти её в ближайшую больницу, где она старым проверенным способом родила Шурочку.

Появление на свет Мишеньки тоже было нестандартным. В те годы в Союзе появились первые больные СПИДом, газеты писали, как в каких-то больницах из-за халатности медсестёр и отсутствия одноразовых шприцов этой страшной болезнью были заражены пациенты, и взрослые, и дети. Поэтому Маша заявила, что не хочет рисковать, и будет рожать не в Москве, а в Голландии, у своих друзей. Мы с Майей приняли это её решение довольно спокойно: Голландия – это всё же лучше, чем бак с водой. Правда, она была уже на девятом месяце беременности – мне пришлось поднапрячься, за неделю оформить документы, получить визы, они с Пашей улетели, и через два дня после прилёта Маша родила Мишеньку.

В октябре, на её очередном дне рождения, я прочитал стихи, под влиянием нашей дружбы с Пахмутовой и Добронравовым написанные в ритме их тогда популярной песни «Октябрь семнадцатого года». Я приведу здесь первый и последний куплеты этого стихотворения:

Нам время говорит: «Пора!»,

У нас распахнутые своды,

Хоть за окном свистят ветра —

Гостей не запугать погодой!

Нам время говорит: «Не зря!»,

И нынче вспоминаем гордо,

Что поздней ночью октября

Мы отказались от аборта!

Всем, всем, всем!

Налейте полнее чаши!

Всем, всем, всем!

Яростно пьём за Машу!..

…И дни, и месяцы плывут,

А ты мотаешь по Европе,

Не потому что плохо тут,

А просто есть моторчик в попе.

Ты – как красотка из «Бурды»,

Ты нам улучшила породу,

И для семьи Каневских ты —

Октябрь семнадцатого года!

Всем, всем, всем!

Налейте полнее чаши!

Всем, всем, всем!

Яростно пьём за Машу!

Майя, приехав в Москву, сразу связалась с молодёжной редакцией Телевидения, написала несколько сценариев, и режиссер Игорь Романовский снял их. Конечно, все эти сценарии были о тех, кому плохо, кто нуждается в помощи: о брошенных детях, о детях-сиротах, об инвалидах, о стариках в домах престарелых… Это была её тема, её боль, её жизненная задача – она писала их своим сердцем, которое искренне сострадало.

Талантливо отснятые Романовским, эти фильмы не оставляли никого равнодушным, вызывали шумную реакцию, получали премии – они многим, многим помогли, больным, неустроенным и забытым.

Потом я познакомил Майю с Вяльбой, который сразу почувствовал её масштабность и пригласил к себе в клинику психологом: она первая встречала пациентов и их близких, беседовала с ними и определяла истоки болезни, её причину, что облегчало врачам дальнейшее лечение.

Затем в этой клинике стал работать и Миша. Обладая Майиной сердечностью (они были душевно очень близки) и наработанным опытом общения с больными в экстремальных ситуациях, он очень успешно проводил лечение и вскоре стал правой рукой Вяльбы.

Забегая вперёд, могу сказать, что отъезд Майи и Миши в Израиль был потерей для клиники и Вяльба неоднократно передавал им через общих знакомых призывы вернуться и продолжать работу на самых выгодных условиях.

Я ОКАПЫВАЮСЬ

Конечно, постоянная жизнь в столице, а не кратковременные набеги, расширила круг моих возможностей и я закрутился в московском водовороте: ежемесячно публиковал по несколько рассказов в центральных газетах и журналах (а в «Неделе» – целый цикл со сквозными персонажами: «Шестеро в одной машине, не считая седьмого») – они звучали по радио в передаче «Доброе утро», инсценировались на телеэкране и исполнялись на эстрадах. Потом все эти рассказы я собирал в сборники, которые выходили в разных издательствах: «Искусство», «Советская Россия», «Мысль», «Библиотечка «Крокодила», «Библиотечка «Огонька».

Я продолжал сотрудничать с «Фитилём», киностудией «Союзмультфильм», писал сценки и сценарии для популярной и любимой зрителями телепередачи «Кабачок «Тринадцать стульев», часто выступал со своими сольными концертами от Союза кинематографистов, от «Москонцерта», от Общества «Знания».

Мои рассказы, монологи, миниатюры в разных городах страны исполняло очень много артистов, не только эстрадных, но и театральных. Например, с рассказом «Старый двор» во всех своих концертах выступала артистка МХАТа Ирина Мирошниченко, пребывающая тогда на пике своей популярности и сексуальности, а артист Малого Театра Евгений Весник читал мои «незалитованные», то есть, не пропущенные цензурой рассказы («Пусть посадят, но читать буду!»).

Женя всегда был ярым антисоветчиком и пользовался любой возможностью продемонстрировать это.

В дальнейшем я научился подстраховывать исполнителей моих «рискованных» рассказов: если не пропускала цензура в Москве, я посылал их в сатирические журналы «Чаян» (Казань) или в «Дадзис» (Рига), поскольку и Татарский, и Латвийский ЛИТ был действителен для всего Союза наших братских республик, редакция тут же переводила их на язык республики и, чем они были острей, тем быстрей местные цензоры их пропускали (в пику Большому Русскому Брату!)

Живя в Москве, я, уже не только на семинарах и на конкурсах, часто общался с артистами и драматургами эстрады, со многими из них меня и Майю связывали дружеские отношения. Я назову нескольких, с которыми продолжаю дружить или храню о них добрую память.

Юра Диктович, осколок популярного в своё время квартета «Четыре Ю» (ныне – администратор Евгения Петросяна) и его обаятельная жена Оля. Они прожили вместе много лет, вырастили дочь, выдали её замуж, уже имеют внуков, но по сей день сохранили взаимную влюбленность и удивительную нежность друг к другу – постаревшие Ромео и Джульетта из прошлого тысячелетия.

Лёня Французов, посвятивший свою жизнь эстрадной драматургии, добрый, интеллигентный, отзывчивый человек. Именно его, чистокровного русского, сосед по даче постоянно обзывает жидом, то ли за перечисленные выше качества, то ли за подозрительную ему фамилию Французов.

Ефим Захаров, заведующий литературной частью «Москонцерта», подписывал договора с авторами. Литераторы приходили нарядные, в модных одеждах, а он рядом с ними – в скромном стареньком пиджачке. Фима добывал репертуар для всех артистов, был летописцем эстрады, писал творческие портреты, рецензии на концерты – они же являлись его подработками к невысокому жалованью. От него зависели гонорары драматургов, поэтов, он мог спокойно, регулярно получать взятки, даже не вымогая – ему бы их несли в зубах. Но ни у кого никогда такая мысль даже не появлялась – Ефим Захаров был и остался кристально честным человеком, наивно честным, старомодно честным – архаизм нашего времени.

Матвей Грин, патриарх клана, был незаконно репрессирован и девять лет провёл в лагерях. Завершив свой срок, он вернулся к журналистике и к эстрадной драматургии – писал, так называемые, «положительные фельетоны». Хотя эти два слова антагонисты, такой жанр существовал в советские времена, это было великое умение: восхвалять режим и одновременно веселить зрителей – очевидно, девять лет Сталинских лагерей явились великой школой. Для тех, кто выжил.

С Володей Альбининым я впервые познакомился на всесоюзном семинаре драматургов эстрады, где он прочёл несколько монологов, написанных в соавторстве с Виктором Коклюшкиным. Я, будучи тогда одним из руководителей семинара, сказал, что у них мозги набекрень. Володя огорчился, решив, что я их обругал. Но я объяснил ему, что в моих устах – это высшая похвала, это значит, что они мыслят неординарно, не как все. Потом он успешно писал для эстрадных артистов и работал в газетах, руководил отделами юмора. Я любил его, мы часто встречались. Он был всегда радостный, приветливый, по-русски широкий, щедрый, открытый и, к великому горю, по-русски пьющий. Поэтому он рано ушёл из жизни.

Володя Точилин, начинавший свою сценическую жизнь в студенческом театре «Наш дом» под руководством Марка Розовского, потом работал на телевидении, на эстраде и сформировался в высокопрофессионального эстрадного режиссёра. После нашего первого знакомства Майя сказала:

– Какой светлый и чистый человек!

– Откуда ты знаешь – мы его впервые видим! – раздражённо спросил я.

– Знаю! – убежденно ответила она и оказалась права (Как она умела чувствовать хороших людей!).

Через самое короткое время мы очень подружились, ежедневно перезванивались, бывали друг у друга в гостях. Володя, думающий, изобретательный мастер своего дела, был очень популярен у актёров, все стремились заполучить Точилина, зная, что его режиссура – залог успеха. (Это он, первый постановщик монологов молодого Шифрина, дал толчок его стремительной карьере). Володя был режиссёром моей монопьесы, ставил мои сценки и обозрения – и всегда ярко и талантливо.

У него были проблемы с сердцем, он часто лежал в больнице, я навещал его, он, бледный и слабый, загорался, рассказывая о своих грандиозных планах. Приближались пятьдесят лет, он мечтал о юбилее – мы устроили ему большой праздник в Театре Эстрады, поздравляли, шутили, дарили подарки. И там же, буквально через пару лет, состоялся день памяти Владимира Точилина – он был приглашён в Ленинград на какой-то фестиваль, пришёл на вокзал, присел на ступеньку вагона и уже не поднялся. Произошло это после его юбилея, которого он так жаждал.

Опять после юбилея!

Конечно, самые массовые и весёлые встречи членов нашего клана происходили на семинарах драматургов эстрады и авторов «Фитиля» – в основном, это были одни и те же лица. Однажды проходил всесоюзный семинар писателей-юмористов, приехали и прилетели из всех республик СССР самые известные мастера этого жанра. На заключительном банкете, обведя взглядом лица участников, Аркадий Хайт произнёс тост:

– Я пью за представителей всех республик и одной национальности!

Раздался общий хохот. Тогда вскочил популярнейший тогда поэт-пародист Саша Иванов и обиженно произнёс:

– А я?

– А-ну, встань в профиль! – заорал я, под одобрительный смех всех присутствующих: размер Сашиного носа ставил под сомнение его фамилию.

На этих семинарах часто бывал и Михаил Жванецкий. Но о нём – подробней, в следующей главе.

НОРМАЛЬНО, ЖВАНЕЦКИЙ! ОТЛИЧНО, МИХАИЛ!

При упоминании его фамилии все начинают улыбаться. Его афоризмы запоминаются на всю жизнь, его шутки повторяют в домах, на улицах, на концертах и даже на заседаниях Государственной Думы. Мы впервые встретились в Одессе, потом, спустя полгода, в Сочи: он приехал туда с театром миниатюр Аркадия Райкина, где работал завлитом. Райкин уже исполнял много его миниатюр и монологов, но Миша пожаловался мне и Роберту, что большая часть написанного им лежит у Аркадия Исааковича в столе, он их сам не исполняет, но и не разрешает отдавать никому другому.

– А почему ты с этим соглашаешься? – спросил я. – Почему не уйдёшь от Райкина в «свободное плавание»?..

Но он боялся так поступить, он ещё не осознавал свою растущую популярность. И даже потом, создавая программы уже для Карцева и Ильченко, триумфально выступая вместе с ними, он ещё много лет до конца не был уверен в себе, в своей уникальности, поэтому был очень раним и обидчив.

И только перед самым отъездом в Израиль, будучи на своём последнем семинаре «Фитиля» в Подмосковном Болшево, я увидел уже спокойного, уверенного Мастера, знающего себе цену.

Прощаясь, я сказал ему об этом.

Он, довольный, переспросил:

– Ты, и в правду, это заметил?.. Да, я уже поверил в себя!

Я ответил:

– Ты последний человек в Советском Союзе, кто, наконец, поверил в Жванецкого!

Но это не значит, что ему было легко – наоборот: чем больше росла его популярность, тем бдительней за ним следили партийные и советские держиморды.

В начале семидесятых, в Симферополе проводилась «Юморина», собрались все известные актёры и писатели, занимающиеся юмором. Приехал и Михаил Жванецкий. «Юморина» длилась три дня. В первый день, все, разбившись на группы по два-три человека, выступали в театрах, концертных залах, дворцах культуры. На следующий день все участники должны были выступать на стадионе. Билеты были проданы задолго до нашего приезда – этот парад имён был событием для города. Но, в последний момент, узнав, что в числе выступающих будет и Жванецкий, секретарь обкома концерт на стадионе запретил. Пока организаторы «Юморины» пытались спасти положение, мы с Мишей прогуливались по бульвару, ожидая результата.

– Что им от меня нужно? – грустно произнёс он. – Я один собираю полные залы, полные стадионы – филармонии зарабатывают, выполняют план, платят зарплаты своим артистам. Они должны целовать меня во все места, а вместо этого меня пытаются заклевать.

Стадион отстоять не удалось – секретарь обкома боялся ажиотажа. Но он его и добился: назавтра, когда в самом большом концертном зале города состоялся финал «Юморины», зал был забит до отказа, а улица перед входом – запружена народом, который правдами и неправдами пытался пробиться во внутрь.

Когда в издательстве «Искусство» готовился к выходу первый сборник монологов и миниатюр Жванецкого «Встречи на улицах», мне позвонила его редактор Лариса Гамазова, которая была редактором и моих сборников, добрая умница, болеющая за всех нас:

– Саша, у нас неприятность: Госкомитет печати затребовал Мишину книжку на закрытую рецензию, значит, хотят её зарезать. Если б вы могли срочно написать рецензию в «Советской культуре» – это могло бы её спасти. («Советская культура», газета ЦК партии, была очень авторитетна для чиновников всех мастей.)

С большим напором мне удалось договориться с главным редактором об этой рецензии, он долго сопротивлялся («Зачем нам дразнить гусей?»), я настаивал на трёх страницах, он соглашался на одну, наконец, сошлись на двух. Это была маленькая статейка, но когда она вышла, Гамазова радостно позвонила мне:

– Закрытой рецензии не будет, книжка выходит – приходите, я подарю вам сигнальный экземпляр.

Он писал о себе: «Я стар. Я толст. Я гипотоник и ипохондрик, но если б мне пришлось однажды, ушёл бы в армию или в Набережные Челны»… Он ушёл, он давно ушёл во все города и страны, где звучит русская речь, и живёт вместе с нами и поражает нас своей философией, своей мудростью, своими парадоксами, которые, как фейерверки, взрываются в небе, освещая, удивляя и радуя.

Мне всегда было близко творчество Аркадия Арканова, Григория Горина, Аркадия Хайта…

Меня радовало их неординарное мышление, талантливые придумки, но, при этом, я всегда мог понять, как это возникло и как осуществлялось, то есть, я мог проанализировать ремесло. Но когда я сталкиваюсь с творчеством Жванецкого, я не могу препарировать его мировоззрение, его парадоксальность и афористичность, потому что это уже – от Бога!

Когда он впервые приехал с концертами в Израиль, и я, и брат Леонид, ждали его звонка. Но он не звонил. Где-то за пару дней до окончания его гастролей, в трубке раздался голос:

– Говорит секретарь Михаила Жванецкого. Михал Михалыч просил передать вам… (далее шёл текст, который я уже не помню)

– Хорошо, – ответил я. – Передайте Михал Михалычу, что мой секретарь ему позвонит.

Он уехал, мы так и не повидались. Но в следующем году, перед его очередным приездом, позвонил его импресарио и передал просьбу Жванецкого, чтоб я зашёл к нему перед концертом… Естественно, я пришёл, мы обнялись.

– Рад тебя видеть, – сказал он.

– И я рад. Но, признаюсь, шёл на эту встречу с опаской.

– Почему?

– Боялся ещё одного разочарования. У меня уже было два разочарования после встречи с двумя нашими коллегами.

– Я знаю, о ком ты говоришь, знаю! Это… (И он назвал две популярные фамилии, актёра и писателя) . Они ошалели от близости с членами правительства, от больших заработков. У них, у обоих, крыша поехала.

– Я знал и третьего, – подковырнул я его.

Он секунду помолчал, потом ответил:

– Да, ты прав: я тоже прошёл это испытание, Но, наверное, потому что я старше, а может, и мудрей, я его преодолел. И я счастлив, что оно не повлияло ни на моё поведение, ни на моё творчество.

После концерта мы долго сидели за столом, вспоминали встречи в Москве, совместные путешествия на теплоходах и говорили, говорили, говорили…

– Миша, тебе не обидно: и ты, и я, и весь наш клан, всю жизнь боролись с бюрократами, приспособленцами, стяжателями, а их сегодня даже больше, чем было.

– Они бессмертны. А знаешь почему? Мы улучшали их породу, съедали самых слабых.

– Сейчас, когда тебе миновало семьдесят, когда можно уже подвести первые итоги…

– И вторые, и третьи…

– …когда ты уже познал и успех, и славу, и дружбу, и зависть, и любовь женщин, и радость отцовства, чего тебе ещё хотеть? Разве только бессмертия?

– Не надо бессмертия. Пусть умру, если без этого не обойтись, но почему так быстро! Нельзя же так просто: упал и перестал… А если этого не избежать, то хочу в чём-то произрасти или перейти во что-то и посмотреть, что будет дальше?

– Как бы не сложилось дальше, уверен, что тебя будут продолжать цитировать: «Доцент тупой», «А у нас с собой было». «Что охраняешь, то имеешь», «Тщательней, ребята, тщательней!»…

– А я бы хотел, чтобы эти фразы поскорей забыли или хотя бы их уже не понимали, как мои дети не понимают, что такое продуктовая карточка.

– Сбываются ли все твои желания?

– В общем, да. Но об одном из них могу говорить уже только в прошедшем времени. В связи с возрастом.

– Когда желания переходят в воспоминания?

– Ты это обидно сформулировал, но точно. Когда-то я писал: «Хочу ходить по Родине, знать все её языки, чтобы любить всех её женщин».

– У тебя было много увлечений, любовниц, жён… Как ты это прокомментируешь?

– Надо искать трёх женщин: умную, добрую и красивую. И полюбить всех трёх сразу. После того, как отчаешься найти их трёх в одной.

– Пройдя эти этапы, ты нашёл все эти качества в четвёртой?

– Да. В моей Наташе всё это есть. Плюс ещё есть терпение жить со мной.

– Помню, в одном из твоих рассказов: «Ты знаешь, что такое волны? Это, когда ты лежишь, а я провожу рукой по тебе». Какая женщина вдохновила тебя на такую фразу? Только честно!

– Ты хочешь поломать мою семейную жизнь?.. Конечно, жена!

– Я в этом не сомневался. А теперь ещё твоё откровение: «Одно неосторожное движение и ты – отец». Сколько раз ты был неосторожен?

– Три.

– А если честно?

– Четыре.

– А если поторговаться?

– Пять. Торг закончен, больше не прибавлю.

– Ты рад, что твои дети живут в двадцать первом веке?

– И рад и обеспокоен, восхищаюсь и тревожусь. Ведь это уже не мой век, и не твой – это их век: компьютеры, интернет, владение несколькими языками. А чего стоит возможность свободно перемещаться по всему Миру!

– Насколько я помню, тебе и раньше давали право на неограниченное передвижение.

– Мне давали право на неограниченное передвижение в среде, ограниченной нашими пограничниками.

Мы с болью в сердце вспомнили тот кошмар оформления документов на выезд за границу: характеристика, подписанная «треугольником»: директор, парторг, профорг, унизительное прохождение через комиссию райкома партии, которая состояла из старых большевиков-маразматиков!.. Потом собеседования и инструкции, как себя вести, как отвечать на вопросы, как гулять в городах: ни в коем случае не по одиночке – только группами, во главе с переодетыми кагебистами!..С каким нетерпением и надеждой мы ждали сегодняшних перемен! Как долго ждали!

– Миша, сегодня тебя не запрещают, не отменяют, не клеймят – везде приглашают, награждают, приветствуют… Но это тоже опасно: теряются бойцовские качества, хочется расслабиться, почивать на лаврах.

– Наоборот! Хочется успеть доделать то, чего не давали, мешали, запрещали.

– По-моему, ты уже достиг максимума: сегодня ты – хозяин эфира, «дежурный по стране». Чего ты ещё хочешь?

– Я когда-то писал: «Хочу ходить, сливаясь с толпой, и разговаривать долго и доверчиво. И не марать глаза неискренностью и пожатья рук не портить дрожью.»

– Правда, что тебя звал к себе Жириновский?

– Правда. Предлагал, в случае победы на выборах, пост министра культуры. Но я не принял это предложение всерьёз: ему никогда не быть президентом, а мне – министром.

– А хотелось бы?

– Нет. Не люблю временные должности.

– Что тебя сегодня радует?

– Неограниченные возможности и разнообразие, после того унылого однообразия, в котором мы жили.

– А что огорчает?

– Резкое падение качества юмора. Планка упала ниже колен. Обидно, что и зрителя приучают к этому уровню.

– Что ты сам сегодня пишешь, смешное или грустное?

– Больше грустное. Во-первых: возраст, а во-вторых: постоянно смеётся только дурак.

– Пожалуйста, пиши больше – ты стал мало писать.

– Я не пишу мало – я пишу коротко.

Мы расстались очень тепло и надолго: наши пути как-то не пересекались. Когда я прочитал в газете о том, что его избили, угнали новый автомобиль, похитили легендарный портфель с бесценными записными книжками, я тут же позвонил ему в Москву:

– Как себя чувствуешь?

– Как будто изнасиловали, самым зверским образом. Мерзко и противно.

– Я помогу тебе обрести душевное спокойствие: я был бы счастлив, если б у меня украли деньги, машину, любые рукописи, ограбили квартиру, избили – только бы Майя была жива… То, что произошло с тобой – это не беда. Понимаешь?.. Совсем не беда!

Он помолчал, потом, после паузы, произнёс:

– Спасибо. Ты прав. Спасибо.

Дай Бог ему сил и долголетия! Мне радостно знать, что в моей жизни был и есть Миша Жванецкий.

МОЙ БРАТ МАЙОР

Выход на экраны каждой новой серии телесериала «Следствие ведут знатоки» становился событием для всей страны: в этот вечер улицы были пустынны – народ сидел у телевизоров. («Знатоки» – это аббревиатура из первых слогов фамилий главных героев: Знаменский, Томин и Кибрит). Лёня, играющий там майора Томина, был всеобщим любимцем, хотя в этом сериале положительным персонажам приходилось нелегко: вышло более двадцати серий и, если у отрицательных персонажей были хорошо выписанные характеры, то исполнители «Знатоков» о своих героях почти ничего не знали: где они родились, чем увлекаются, кто их друзья, жёны или любовницы?.. Авторы дали им одну, главную функцию: бороться с нарушителями, и они боролись. Актёры много времени проводили на Петровке, наблюдая, как работают сотрудники уголовного розыска, как ведут допросы, как выезжают на задержание, встречались с ними в нерабочей обстановке, поэтому поведение главных героев сериала было очень достоверно и убедительно. А Лёня ещё и перенёс на экран свой характер, свой темперамент, своё обаяние – получился живой, полнокровный образ. За это его и любили.

…Популярность его была буквально всенародной: с ним здоровались на улицах, фотографировались, приглашали в гости, каждый его приход в магазин вызывал манифестацию и продавцов и покупателей, завмаги приглашали его в свои потайные кладовки и предлагали выбирать всё, что захочет. Но, конечно, больше всех его любила милиция: регулировщики отдавали честь, милицейские машины притормаживали и предлагали подвести в любую сторону… Они считали его абсолютно своим. Я был свидетелем, когда мы с ним проходили сквозь какое-то оцепление, командовавший там лейтенант подбежал к брату, взял под козырёк и отрапортовал ему о проделанной работе.

Когда я переехал в столицу, Лёня повёл меня по отделениям милиции, представил начальству, мне пришлось там выступать, но зато я получил право ездить по городу под девизом «нарушай и властвуй!». У гаишников потрясающая память: они запомнили мою машину, и не раз, даже на Садовом Кольце, среди потока автомобилей, мне приходилось слышать голос, усиленный мегафоном: «Каневский, освободи левую полосу, перейди вправо!». Конечно, было много инспекторов ГАИ, которые не присутствовали на моих выступлениях, не знали о моей индульгенции и, при малейшем нарушении, решительно останавливали меня. Тогда я, как бы случайно, вынимал вместе с правами ещё два-три удостоверения: Союза кинематографистов, «Фитиля», «Советской культуры»… Обычно, это очень хорошо действовало, они их начинали рассматривать и, зауважав, отпускали, простив мне любое нарушение. Но если попадался такой, которому было плевать на мою принадлежность к Кино и Журналистике, тогда вступало последнее, «атомное» оружие: Лёнина фотография, которую он предусмотрительно вложил мне в права. Увидев её, даже самый неприветливый инспектор расплывался в улыбке и требовал подробностей о жизни майора Томина. После такой пресс-конференции мы расставались друзьями на всю оставшуюся жизнь.

Лёня продолжал служить в театре на Малой Бронной, был одним из тех артистов, на которых ходят зрители, но, несмотря на это, он никогда не «качал права», не выбивал себе льгот и привилегий, никогда не участвовал в театральных интригах. Очень многие использовали его популярность: просили помочь вернуть отобранные милицией права, ускорить получение квартиры, оставить сына служить в Подмосковье…

Для друзей он был безотказен, всегда откликался и помогал. Но в личных интересах, для себя, никогда своё влияние не использовал. Когда они жили в маленькой однокомнатной квартире, жена Аня безуспешно упрашивала его обратиться в райисполком и добиться разрешения на строительство кооператива – он отказывался. Даже звание он получил последним из ведущих артистов театра, хотя, конечно, мог это ускорить.

У него была масса друзей, и в Москве, и во всех концах страны, он дружил со своими коллегами-артистами, со спортсменами, с моряками, с рыбаками, с партнёрами по сауне. Аня до сих пор рассказывает, как однажды, часов в семь утра, в дверь позвонили, она открыла и увидела детину двухметрового роста приблизительно с такого же роста мороженной рыбой в руках.

– Семёныч дома?

Оказалось, что он рыбак, зовут его Лёша, прилетел с Камчатки. Когда Лёня был там, на гастролях, они вместе парились, подружились, и брат дал ему свой адрес: «Будешь в Москве, заходи». В Москве Лёша был «пролётом», через несколько часов – дальше, но, уж очень хотелось повидаться, вот он прямо с аэропорта заскочил и «рыбку» приволок. Лёни не было в Москве. Аня, превозмогая страх, пригласила залётного гиганта в дом, накормила завтраком, и он полетел дальше. А безразмерная рыба всю зиму лежала на балконе, от неё отпиливали куски, угощая гостей роскошной ухой.

А теперь я расскажу о жене брата, Ане. Она – дочь Ефима Березина, поэтому мы часто виделись и общались. Однажды, ещё живя в Киеве, я заявил, при Фиме и Розите:

– Анюта, ты мне нравишься, но я уже женат. Из семьи тебя выпускать не хочу, поэтому выдам за брата.

Когда приехал Лёня, я их познакомил и представил друг другу:

– Это – твоя невеста, а это – жених.

Посмеялись, пошутили, но… Бывая в Киеве, он заходил к Березиным, а бывая в Москве, она звонила ему и они встречались. Это тянулось довольно долго, и я стал форсировать события: как бы невзначай, рассказывал – ей, что его там охмуряет какая-то активная красавица, а ему – что она уже почти на выданье. Сработало – в очередной её приезд в Москву всё решилось.

За свадебным столом я прочитал и подарил Ане «Инструкцию для пользования жеребцом по кличке Лёня» . (Я уже говорил, что и у него, и у меня была кличка «Конь»).

Инструкция гласила:

1.  Держи конюшню в чистоте. Убирай стойло и готовь пойло. Поить его надо часто и много, тут уж ничего не поделаешь – такая порода. Вообще-то он домашний, но без пойла – звереет.

2.  Меняй чаще сбрую, покупай новые подковы – он всегда был пижонистым иноходцем.

3.  Помни: он конь горячий, необъезженный, поэтому удила сразу не затягивай – может встать на дыбы.

4.  При встрече с молодыми кобылицами будет косить глазом, бить копытом, на губах появится пена – не пугайся, это в нём ещё жеребец бушует, с годами пройдёт. Главное оберегай его от своих безлошадных подружек.

5.  Иногда отпускай погарцевать с другими скакунами, чтоб он чувствовал себя свободным мустангом, не понимая, что уже заарканен.

6.  Постепенно впрягай его в семейную телегу и поскорей пристегни к ней маленьких жеребчиков, тогда ему будет веселей её тащить.

7.  Если будешь соблюдать эту инструкцию, то сумеешь правильно использовать его лошадиную силу и на всю жизнь получишь лихого скакуна, надёжного тяжеловоза и отличного производителя

8.  По этой методе наша мама объезжала нашего папу, самого старшего Коня, и всю жизнь он у неё был смирнее пони.

9 Счастливого галопа!

...

ПРИМЕЧАНИЕ: Инструкцию прочесть и разорвать, чтоб она не попала к моей жене – мне это ни к чему!

Не знаю, пользовалась ли Аня этой инструкцией или нет, но, продолжая традицию своей мамы Розиты, она блестяще освоила профессию жены, жены артиста, популярного артиста, что совсем, совсем не просто!

ЗА МНОЙ, В СТОЛИЦУ!

Сразу, вслед за нами, мама тоже переехала в Москву. Она поменяла две своих больших комнаты на Печерске, на одну, но в самом центре, у главпочтамта, рядом с улицей Кирова. У неё был вариант поменяться на однокомнатную изолированную квартиру в отдалённом районе, но она не согласилась («Детям будет далеко ездить»).

И оказалась права: мотаясь по городу, и я, и Лёня, всегда имели возможность заскочить к ней, завезти продукты, фрукты, овощи и доставить ей самое большое удовольствие – накормить нас обедом. У неё по-прежнему болели суставы, она была малоподвижна, но это не помешало ей уже очень скоро приобрести много новых знакомых, приятелей и даже друзей. Когда бы мы не зашли, у неё всегда были гости. Если она выходила во двор, вокруг неё сразу образовывалась компания слушателей, которым она что-то увлечённо рассказывала, в основном, о своих «мальчиках», то есть, о нас с Лёней.

Каждый год мама продолжала ездить в Пятигорск принимать ванны, которые на какое-то время облегчали ей боли. Причём, путёвки в санатории она добывала сама, по телефону, имея уже и в Пятигорске друзей.

Провожая её на вокзал, мы, стеная, пёрли тяжелейшие чемоданы: она всегда везла весь свой гардероб.

– Мама, зачем столько?!

– Дети, я же не могу ходить весь день в одном и том же! Я взяла кое-что для посещения концертов, для обеда, для ужина, для морских прогулок.

– Но в Пятигорске нет моря!

– На всякий случай.

Мы знали, что под её туалетами, в чемоданах лежат Лёнины афиши и мои книги – она всегда и всюду их возила с собой, с гордостью демонстрировала, рассказывала, давала почитать. Когда её не стало, я нашёл у неё в шкафу все свои книги, зачитанные, потрёпанные, но аккуратно заклеенные на сгибах марлевыми полосками. Однажды, уже в Израиле, на одном из моих выступлений, в зале поднялся пожилой мужчина и попросил:

«Можно, я прочитаю ваши стихи, которые вы посвятили маме?»

(Как выяснилось, они лечились в одном санатории и она разрешила ему переписать эти стихи, под большим секретом, чтобы я не узнал. Я умолял её этого не делать.)

– А можно, я расскажу о вашей маме?

Он вышел на сцену, восторженно говорил о маме и завершил свой рассказ фразой: «Встреча с ней осталась самым ярким воспоминанием в моей жизни!»

Стихи, которые он прочитал, были написаны в день моего cорокалетия, когда я вдруг неожиданно, впервые, ощутил себя взрослым. Приведу фрагмент, посвящённый маме и папе:

Скажу о маме с самого начала,

Я ею открывать хочу парад.

Подумать только: сорок лет назад

Она меня, носатого, рожала!

Моих друзей по школе каждый раз

Своею удивляла красотой,

И мне всегда завидовал весь класс,

И вызывающе гордился я тобой.

Со мною ты намучилась немало,

Пока твой сын в мужчину вырастал,

И ты меня прекрасно понимала,

Когда я сам себя не понимал.

Сегодня старше ты меня на треть,

А скоро будешь и на четверть старше…

Ну, хочешь, обещаю не стареть,

Чтоб только наш разрыв не разрастался!

Ну, хочешь, мама, спортом я займусь?..

Ну, хочешь, постараюсь быть умней?…

Ну, хочешь, завтра в классики пробьюсь?..

Но только ты, родная, не старей!

Ах, папа, папа, ты уж не грусти,

Прости мне эксцентричные манеры,

И ты ещё, пожалуйста, прости,

Что я не стал дорожным инженером,

Что жизнь связал с эстрадою нечистой

И брата младшего увлёк в артисты!..

Стучались в вашу дверь мои друзья,

Потом вдруг в шумном доме стало тише,

Надолго разлетелись сыновья,

И вместо них слетаются афиши.

Не слышно больше рюмок перезвона,

Остались вы одни у телефона.

Но подтвердит охотно гость любой,

Что и сегодня вы – красивейшая пара,

И то, что вы сегодня здесь со мной —

Мне это самый доро гой подарок!

Уже в Москве, на своём пятидесятилетии, я обратился к Игорю и Лине с такими строчками:

Я вас люблю, по вас скучаю,

Мои друзья, моя семья,

И жизнь свою благословляю

За то, что есть вы у меня.

Без вас мой дом, конечно, пуст,

Врывайтесь ночью, на рассвете

И водрузите Линкин бюст

Навечно в этом кабинете!..

Они вняли моему призыву и тоже переехали в Москву. Сначала их дочь Леночка, черноволосая красотка, как будто выбежавшая из какого-то итальянского фильма, поступила в студию МХАТа, потом Игоря пригласили заведовать хирургическим отделением поликлиники Литфонда союза писателей. А вслед за ним и Лина, которая 25 лет проработала в киевском НИИ гематологии и переливания крови, в Москве устроилась на работу в такой же научно-исследовательский институт.

Они удачно поменяли свою большую киевскую квартиру на почти такую же на Фрунзенской набережной и очень быстро вписались в московскую жизнь. Мы часто встречались, вместе ходили в Дом кино, в Дом писателей или просто вместе ужинали и беседовали в наших кухнях (Любимое развлечение москвичей!). С Линой можно было говорить и спорить о чём угодно, кроме политики: её воспитывали в духе преданности великому Ленину, который жил, жив и предполагал жить вечно. Стоило мне сказать о нём лично или о его деяниях всё то, что я думаю, она просто взрывалась:

– Немедленно прекрати! Как ты можешь!?

Время шло, вокруг уже говорили вслух то, о чём раньше даже боялись подумать, но Лина отказывалась в это верить, она очень медленно прозревала. И только, когда мы улетали в Израиль, перед тем, как уйти за таможенный барьер, я увидел совершенно безумные глаза Лины и услышал её бормотание: «Сволочи! Сволочи!.. Из-за вас они уезжают!.. Сволочи!..». Она повторила это несколько раз, адресуя непонятно кому – но мне было понятно: Лина, наконец, прозрела.

ВЕСЬ МИР – ТЕАТР… ТЕАТР «ГРОТЕСК»

Началась перестройка. Замаячила новая жизнь. Народ, хлебнув свободы, требовал закуску. Почуяв свободу, каждый стал выдавливать из себя раба, поэтому рабов становилось всё больше. И наряду с этим, возникали частные предприятия, кооперативные рестораны, магазины, клиники… Я, конечно, не мог остаться в стороне от этого парада инициатив и решил организовать собственный театр. Лёня, чуть ли не со слезами на глазах, отговаривал меня («Шурик! Ты не представляешь, что тебя ждёт!»), но меня уже нельзя было остановить. Вместе с Эдиком Успенским мы пошли на приём к Юрию Лужкову (он тогда был заместителем мэра) и стали просить помещение для театра. Он указал нам на полку и на подоконник, которые были завалены десятками папок.

– Это всё – новые театры, тоже просят помещение. Я дал Жванецкому. И вам дам. А больше никому!

Агрессивный Эдик не удержался:

– Что за советские дела! Люди рискуют своими деньгами, хотят испытать себя в новом качестве себя – почему бы им не дать такую возможность?

– Не хочу разочарований, – ответил Лужков.

Но нам он, действительно, помог: вывел на исполком Ждановского района, и они предоставили нам шикарный клуб с залом на четыреста мест. И директор у меня появился – Юрий Липец, его рекомендовал Борис Галантер как делового и энергичного администратора. Можно было открывать театр, но денег не было. Тогда я пригласил в наше ещё неухоженное помещение Эдика Успенского, композитора Григория Гладкова, певца Павла Дементьева, писателя Леонида Якубовича и, конечно, брата Лёню, который уже смирился с моей авантюрой – и обратился к ним с прочувственной речью:

– Ребята, вы ещё этого не знаете, но вы все – члены художественного совета нашего театра, театра «Гротеск». Для открытия театра нужны деньги. Денег у нас нет, но есть имена, которые принесут нам деньги: мы сделаем две гастрольных поездки в другие города и половину заработанного отдадим театру. Надеюсь, вы согласны?

В общем, все согласились. Только Эдик предупредил:

– Только две поездки. Две!.. А то тебе понравится, и ты начнёшь гонять нас по городам и весям!..

Я дал торжественную клятву ограничиться двумя гастрольными поездками, и спустя две недели мы выехали в Харьков, а затем в Архангельск. Заработали денег и стали соображать, как открыться, как заявить о себе. Надо было придумать что-то необычное для Москвы – и возникла идея: «Ночь Смеха», с восьми вечера до восьми утра, действие происходит попеременно, то в зале, то в фойе. Как уже рассказывал выше, я обзвонил всех самых известных артистов, писателей, вокалистов, и сказал: «Денег мало, всё, что заработаем, разделим между вами – помогите создать театр!». И что здорово – все откликнулись.

Имея созвездие самых популярных имён, мы сняли ближайший от нас кинотеатр на тысячу сто мест и решили там организовать наше шоу. Вести его я предложил Леониду Якубовичу, которого знал как остроумного и находчивого тамаду. Но он стал отказываться:

– Ты что! Там будут такие зубры!..

– А если мы пригласим и Вадика Жука? С ним вместе – согласен?

– С Вадиком, да!

Вадим Жук, ленинградский театровед, потрясающе остроумный человек, организатор театра пародий «Четвёртая стена», худой, забавный, обаятельный. Они очень дополняли друг друга, он и Якубович, хорошо смотрелись и прекрасно вели свой парный конферанс, импровизируя на ходу. Но это после. А пока надо было зазвать зрителей в новый неизвестный театр. Почти все деньги, которые мы заработали на гастролях, ушли на рекламу. Было несколько вариантов афиш. Первая, анонсная, клеилась к стенду только верхней частью. На ней было написано: «Подними меня». Когда её поднимали, можно было прочитать, когда и где всё произойдёт. Внизу снова надпись: «Опусти меня». У этой афиши всегда стоял народ, её читали, смеялись, поднимали, опускали, пока она не отрывалась…

Но слух уже пошёл. Затем была более подробная афиша под названием «Кто вам приснится», с фамилиями всех участников.

Потом я выступал по радио в передаче «Доброе утро», по телевидению, давал интервью в газетах и журналах. Словом, когда начали продавать билеты, их раскупили за один день, мы даже не успели оставить «заначку» для друзей и приятелей – два дня до премьеры я не подходил к телефону, потому что звонили обиженные и требовали пропуска или билеты.

В день премьеры у входа в кинотеатр собралась такая толпа желающих проникнуть во внутрь, что пришлось вызывать милицию, а опоздавших брата Лёню и редактора «Крокодила» Владимира Пьянова, как я уже рассказал выше, сама милиция протискивала сквозь специально приоткрытое окно туалета, потому что пробиться сквозь толпу было невозможно.

Когда зрители входили, они сразу начинали улыбаться: у входа, на стенде из грубо сбитых досок, были запечатлены названия организаций-спонсоров нашего театра, а у стенда стояли две девушки в восточных костюмах и, истово и самозабвенно, обвеивали их опахалами.

Меня нашёл встревоженный администратор кинотеатра:

– У нас ЧП: на лестнице сидят два нищих, поют куплеты про перестройку, им бросают деньги… Надо их немедленно выставить!

– Сейчас, при людях?.. Нельзя, – ответил я, – Надо было раньше следить, а теперь, раз пришли, пусть поют.

Администратор не знал, что это были два молодых артиста нашего театра, а эти куплеты написал я. Мы нашли им какие-то кошмарные телогрейки, поставили рядом две алюминиевых кружки, в которые они себе периодически подливали какое-то пойло, и, выпивая, крякали и занюхивали рукавами. Один играл на гармошке, второй – на мандолине, оба пели блатными охрипшими голосами. Перед ними лежала старая помятая шляпа, в которую благодарные, смеющиеся слушатели кидали мелочь и очень скоро её наполнили до краёв. Ребята потом нашли меня и спросили, что делать с этими деньгами. Я ответил, что это их заработок. Они обрадовались и сказали, что готовы петь и в дальнейшем, перед всеми нашими спектаклями.

Когда, миновав нищих, зрители поднимались по лестнице в фойе, у них разбегались глаза от обилия приятных и забавных неожиданностей. Слева от входа были выставлены карикатуры лучших в те годы мастеров этого жанра: Михаила Златковского и Виталия Пескова. Справа, за импровизированным прилавком, продавались фирменные майки театра «Гротеск» и микробы театра «Гротеск». Майки, по нашему заказу, сделал и привёз Одесский кооператив, а микробы… История их появления такова: на улице, тайком от милиции, какая-то женщина торговала маленькими чудиками из меха. Мне они понравились, я спросил, сколько она продаёт за день? Она ответила, что не больше двадцати. «Хотите за один вечер продать сразу штук двести?» спросил я. Она от восторга всплеснула руками. Я дал ей адрес кинотеатра, она пришла часа за три и принесла целый мешок этих мохнатиков.

Мы их обозвали микробами, они пользовались успехом, и их всех раскупили. Счастливая, она пыталась всучить мне процент от прибыли. Когда я отказался, пообещала сделать мехового человечка с большим носом, похожего на меня, и завтра же принести. Но не принесла: или загуляла на заработанные деньги, или на мой нос не хватило материалов.

Я уже упоминал, что действие проходило попеременно то в зале, то в фойе: там выступали клоуны, исполнялись шуточные танцы, желающие позировали Пескову и Златковскому, которые рисовали дружеские шаржи. И разыгрывались лотереи: дженежно-пищевая и денежно-лещевая. В денежно-пищевой было несколько серий билетов, если выигравший номер получал живую курицу, то все остальные номера – по яйцу, мол, высиди сам, и так далее, в таком роде. Был и супервыигрыш: право «выкушать» в буфете любых продуктов на любую сумму. Победительница, молодая девушка, получила от меня письменную гарантию оплатить всё, съеденное ею (буфетчики были предупреждены).

Под утро она, пресыщенная, раздувшаяся, подошла ко мне и посетовала, что съела столько сладостей, что уже даже смотреть на них не может, о чём завтра, конечно, будет жалеть. Я оплатил стоимость всего «выкушанного» и взял в буфете ещё коробочку пирожных ей назавтра «опохмелиться».

В денежно-лещевой лотерее призами были вяленые лещи и бутылки пива. Кто выигрывал пиво, ждал того, кто выиграл леща, и наоборот. Мы их соединяли – и у этой пары сразу была и выпивка, и закуска.

Зал был забит до отказа, сидели в проходах, стояли вдоль стен. В кинотеатре нет закулисного пространства: стена, на ней экран, перед ним – маленькая сцена, и всё. Поэтому все участники этого представления сидели на двух первых рядах, которые удалось отбить у зрителей.

Я вышел на сцену и объяснил, что руководить в таких условиях невозможно, я надеюсь только на мастерство и профессионализм всех артистов, певцов, писателей, которые будут сегодня выступать. А ведут это ночное шоу Леонид Якубович и Вадим Жук. Если вам понравится, хвалите меня – это я придумал, если не понравится – ругайте их, значит, это они испортили. А вообще – это эксперимент, за который отвечаем не только мы, но и вы, зрители. Поэтому, давайте все постараемся, чтобы получилось хорошо.

Как я уже говорил, наш эксперимент удался: Лёня и Вадим блестяще вели концерт, все номера шли под бурные аплодисменты, зрители не расходились до восьми утра. В финале ведущие провели аукцион, на котором разыгрывались: скатерть с автографами всех участников и книжки Горина, Арканова, Задорнова, Жванецкого и моя.

Шли бурные торги, каждый хотел иметь память об этой весёлой ночи. Скатерть была куплена за какие-то сумасшедшие деньги председателем одесского кооператива.

– Зачем она вам, это же очень дорого? – спросил я. Он ответил:

– Вы забыли, что я – одессит: повешу её в нашей витрине, и мне будут платить деньги за «посмотреть»!

Все книжки были раскуплены. Поскольку я – хозяин, моя разыгрывалась последней. Якубович зачитал надпись на суперобложке «Тому, а ещё лучше, той, с кем я провёл эту незабываемую ночь… Смеха!» и это взвинтило цену: очаровательная рижанка Ирина Млодик купила её за двести рублей, что тогда было очень большой суммой. Меня могла бы мучить совесть, но…Сегодня Ира – жена известного артиста Эммануила Виторгана, владелица преуспевающей фирмы, очень счастлива, и я хочу верить, что это моя книжка принесла ей удачу.

Реакция прессы была стремительной и однозначной: в тот же день в трёх газетах вышли три хвалебные рецензии, репортажи на Радио, интервью со мной и с участниками выступлений, словом, успех был бесспорным. А чтобы этот успех закрепить, мы в том же месяце провели ещё две «Ночи Смеха». Потом идею украли, появились разные ночные шоу под другими названиями, но нас это уже не беспокоило, мы свою задачу выполнили: объявили о рождении театра «Гротеск» – его узнали, о нём заговорили. И театр стал посещаться зрителями. Начали мы с театрализованных концертов и вечеров Смеха, в которых участвовали «Клуб «Двенадцать стульев», редакция «Крокодила», Григорий Гладков со своим ансамблем «Кукуруза», Павел Дементьев с рок-группой «Музыкальная хирургия», писатели Аркадий Арканов, Михаил Мишин, Семён Альтов, Лев Новожёнов, Эдуард Успенский, Леонид Якубович… Для Якубовича наш театр послужил трамплином в шоу-бизнесс: он стал вести аукционы, гала-концерты и, наконец, был приглашён ведущим многодневного телеконкурса «Московские красавицы», после чего был признан талантливым профессиональным шоуменом, и началась его карьера на телевидении.

ПОЛЕ ЧУДЕС ЛЕОНИДА ЯКУБОВИЧА

Мы познакомились и подружились много лет назад: он был стройный, подвижный, с угольно-чёрными усами – красавец-гусар, которому не хватало только эполет и сабли. Его фразы были короткими и рубленными, как сабельные удары: «Вперёд!», «Летим!», «Врежем!»… Сравнения – тоже необычные, бойцовские: «Это просто, как апперкот!». Он радостно откликался на любые авантюрные предложения, обожал застолья, был вечным тамадой, с бокалом в руке выдавал такие сольные выступления, что даже самые большие обжоры забывали о закусках.

И при всём этом оставался вечным мальчишкой. Однажды мы выступали в каком-то огромном дворце культуры. Ему вырвали зуб, он приехал на концерт с перекошенным лицом, стонал от боли. И вдруг обнаружил в глубине сцены, за задником, натянутый батут. Тут же, в пиджаке, в галстуке, залез на него и, счастливый, стал взлетать к потолку, забыв про зубы и про выступление.

Когда я прилетаю в Москву, а он – в Израиль, мы непременно встречаемся, погружаемся в эйфорию воспоминаний и болтаем, болтаем…

Недавно, будучи в Москве, я пришёл к нему, приглашённый на завтрак. В небольшой уютной квартире – масса призов, сувениров, подарков.

– Это – моя мастерская, мой кабинет, моё логово – здесь я работаю, здесь и скрываюсь от суеты.

Из кухни вышел стального цвета красавец-кот, посмотреть, кто пришёл.

– Это хозяин? – спросил я.

– Да. Я у него живу. Он – англичанин, поэтому такой важный, с ним надо только на «вы». На «кис-кис» не реагирует, откликается только на своё имя-отчество: Профиндуй Модестович.

– Типично английское имя. Ты его расчёсываешь?

– Когда есть время.

– Хорошо, что у него короткая шерсть. А мой перс, если я его день не расчешу, превращается в валенок… А где жена, дочка?

– Рядом. Живём в двух квартирах – они бы мой ритм жизни не выдержали.

– А сын, Артём?

– Уже женатый дядька, огромный, толстый. Работает на телевидении. Я ему квартиру купил, тоже рядом.

– Он удачно выбрал папу… Слушай, у тебя так чисто, аккуратно. Это кот убирает?

– От него дождёшься! Это мой бзик. Артём говорит, что когда ночует у меня, боится ночью пойти в туалет – возвращается, а кровать уже застелена.

В гостиной стоял манекен, в кителе, увешанный орденами и медалями.

– Ты их коллекционируешь?

– Это мои награды, в том числе, и за Чечню – я там не раз выступал перед солдатами.

На полке – две одинаковые фигурки «ТЭФИ». Указываю на них:

– У меня двоится в глазах?

– Нет. Просто я дважды был признан лучшим ведущим года.

– Как тебе работается?

– Нормально-сложно.

– Тебе сложно?! Ведь ты – патриарх, неприкасаемый!

– Это ты так думаешь. А вокруг меня, в основном, молодёжь, которая уверена, что я нудный, капризный старик, который всем мешает своими требованиями и претензиями… Наверное, это естественно. Представь себе, что я приехал в вигвам к индейцам. Они беседуют, как лучше курить трубку мира, как разукрасить задницу, а тут я со своими проблемами.

– Но ведь без тебя «Поле Чудес» рухнет.

– Это единственное, что их заставляет меня терпеть. Всё изменилось, Саша, всё. Я тоже пережил эмиграцию, никуда не уезжая. Другие люди, другая страна…. У меня за годы жизни в записной книжке набралось около тысячи номеров телефонов. Всех друзей и приятелей я всегда поздравлял с днями рождений, с годовщинами. Все этому радовались и удивлялись, если я почему-то не позвонил. А сейчас удивляются, что я это помню, и ещё недовольны: «А чего это ты так рано звонишь!»… Сегодня дружат не с Человеком, а с Делом, с Выгодой, с Деньгами… Я собрался с силами и совершил героический поступок, как тот врач, который сам себе вырезал аппендицит: я вычеркнул из книжки почти все номера телефонов, оставил только несколько самых-самых.

– Но у тебя много деловых переговоров.

– Для этого у меня есть другой телефон, который звонит без перерыва, а первый – большую часть времени молчит. Как у Евтушенко: «А ходят в праздной суете разнообразные не те…».

– Но друзья ведь остались?

– Те, которые любили меня и которых любил я, – их уже нет: или умерли, или эмигрировали, или стремительно состарились. А некоторые сами вычеркнулись из книжки, по причине безумной занятости – на дружбу уже времени не хватает. Круг общения сжался, как Небесный Карлик.

– Ты и мой телефон вычеркнул?

– Никогда. Пойми, наша дружба не зависит от количества лет, которые мы не виделись. Ты пришёл, и мы радуемся и, как бы, продолжаем диалог, прерванный в прошлые годы. Психиатр записал бы нас в свои пациенты: сидят два сумасшедших, вместо «Здравствуй», начинают разговор с фразы «…А ты был прав!»…

– Ты себе противоречишь: значит, и сегодня существует понятие – дружба?

– Да, существует и сегодня, но это понятие уже вчерашнее. Саша, мы ведь родились в середине прошлого столетия, в прошлом тысячелетии. Для сегодняшних ребят мы – динозавры, персонажи истории, какими для нас были Тутанхамон, Суворов, Нельсон, Котовский… Нынешние дети уверены, что мы с ними встречались. Мы для них – два памятника, которые беседуют о прошлом…

В 92-м году я прилетел в Москву, впервые, после отъезда в Израиль. Он знал об этом и первый звонок был от него:

– Моя машина в ремонте, я взял у приятеля «Волгу», чтобы возить тебя по твоим делам. Куда подать, шеф?

И двое суток, с утра до ночи, возил меня по всей Москве, отбросив свои дела и заботы. Такое не забывается.

– …По-моему, ты уж очень сгущаешь краски. И потом: мы ведь тоже изменились.

– Мы не изменились, мы просто устали, во всяком случае, я!.. Усталость накопилась и выплёскивается.

– Брось! Ты для меня всегда был эталоном энергии. Уверен, что ты и сейчас пробежишь стометровку за четырнадцать секунд.

– Пробегу! Прозвучит выстрел, и я её запросто одолею. Правда, при этом не сдвинусь с места: лень напрягаться, да и силы надо беречь.

– У Игоря Губермана есть такие строчки: «Мне, чтобы утром умереть, вполне достаточно подпрыгнуть». Думаю, он это написал про себя, про меня, про тебя.

– Если про меня, то я усилю эти строки: «Мне, чтобы утром умереть, вполне достаточно проснуться»

– Ты же был неутомимым гулякой, лучшим тамадой!

– Сейчас я редко хожу на вечеринки и на приемы. Когда я один – я могу писать. Знаешь, я сделал величайшее открытие и сам себя выдвинул на Нобелевскую премию. Правда, ещё себе её не дал.

– Уверен, что кот проголосует за. Какое же это открытие?

– Я пишу лучше, чем говорю. Писать – стало моим главным кайфом. Пишу, пишу, пишу – рука не успевает за мыслью. Дико ругаюсь, когда отвлекают. Вспоминаю Дюма, который орал и бросался чашками, когда ему мешали.

– Что-нибудь уже опубликовал?

– Пока нет. Пока только пишу.

– А твои киносценарии про летающих амазонок?

– Это другое, это – производство, которое мне очень нравится. Осваиваю новые профессии: кинодраматурга и киноактёра. Перед артистами кино преклоняюсь: как можно по команде режиссёра выдать, к примеру, приступ отчаянья, выплеснуть фонтан эмоций… А после, разбитый, обессиленный, опустошённый, получить команду «Повторить!» – и с нова всё с такой же самоотдачей!.. А эти вечные «Стоп!», которые уже испытал на себе. Я возненавидел это слово, кто его произносит – мой враг.

– Всё! Это слово я вычёркиваю из своего обихода.

– Спасибо.

– Так кем же ты себя считаешь: шоуменом или кинодраматургом, или киноактёром?…

– Это всё не главное. Один мой приятель сказал: ты сделал для этой страны три глобальных акции.

– Какие именно?

– Первое: я реанимировал смокинг. В 88-м году, когда вёл конкурс «Московские красавицы», помнишь, я вышел в смокинге. После этого все ведущие шоумены стали носить смокинг… Второе: в 92-м году, уже после твоего отъезда, я впервые попал в бильярдную. Там было неуютно, грязно, столы с порванным сукном. Мне предложили сыграть. Я не знал, каким концом кия бьют, а о том, чтоб попасть в шар, и речи быть не могло. Я стал учиться, привёл туда Листьева, Ярмольника… Мы привлекли к этому спорту внимание и прессы, и телевидения… Сейчас – это солидная федерация и я – вице-президент.

– А что третье?

– Я поднял на крыло малую авиацию. Я первым сел за штурвал малого самолёта. Мне стали звонить со всей страны: «Значит, можно летать? Где? Как? Когда?..» Короче: в стране уже большое количество клубов, орлята учатся летать. Кстати, я окончил Калужское авиационное училище, потом курсы повышения квалификации. Я – пилот 3-го класса, могу летать вторым пилотом на ЯК-40, возить пассажиров.

– «Всё выше, и выше, и выше стремим мы полёт наших птиц» – запел я своим противным голосом.

Он подхватил своим приятным:

– «И в каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ»…

Мы оба рассмеялись.

– Хороший, оптимистичный финал беседы двух динозавров.

Мы вышли в переднюю. Я оделся, мы обнялись.

– До следующей встречи!

А Профиндуй Модестович даже не вышел попрощаться – вот вам хвалённое английское воспитание!

ЛЕНИНГРАД МОЙ, МИЛЫЙ ГРАД МОЙ…

Яи раньше довольно часто бывал в Ленинграде, а когда переехал в Москву, Ленинград приблизился, и я там стал бывать регулярно. В этом городе, кроме моих давних друзей Жени Терентьева и Юры Смирнова-Несвицкого, жили актёры, с которыми деловые отношения переросли в дружеские. В первую очередь, это был Фима Левинсон.

С Фимой я познакомился, когда он ещё работал в паре с Поликарповым, они вместе сделали несколько моих сценок, которые исполняли и в СССР и в других странах. После смерти партнёра Фима работал сам. Я считаю его одним из самых талантливых артистов-кукловодов из тех, которых встречал. Он получил медаль Парижского театра «Олимпия» за оглушительный успех у зрителей в течение трёх лет подряд, он был кавалером ордена Камбоджи и ещё разных международных наград. Не случайно, даже во времена железного занавеса, его выпускали за рубеж и зарабатывали на нём деньги, но… И это делали по-советски: «продавали» за бесценок и при этом отбирали девять десятых гонорара.

Когда-то я написал ему сценку «Любящий муж», о муже-пьянице, который возвращается домой на четвереньках и несёт имениннице-жене в подарок конфетку – «На сдачу дали». Эта сценка была у него в репертуаре лет тридцать, пожизненно, он переводил её на разные языки, и всюду она пользовалась большим успехом. Конечно, тогда я авторских отчислений не получал, но был доволен попаданием в тему: успех этой сценки подтверждал, что пьяные мужья «актуальны» не только в России.

Фима фонтанировал идеями, мы часто встречались и строили совместные планы новых грандиозных постановок (в последние годы жизни у него уже был свой театр). Однажды, в очередной приезд в Питер, я позвонил ему, трубку взяла его жена Ляля:

– Как хорошо, что ты приехал! – И она рассказала, что Фима, вернувшись из гастролей по Южной Америке, лёг в больницу на исследование и находится там уже три недели. – Он вбил себе в голову, что у него рак, в постоянном трансе, никого не хочет видеть… Пожалуйста, повлияй на него, тебя он примет!

Фима моему приходу обрадовался.

Мы вышли в коридор, сели на подоконник.

– Знаешь, Фимка, я всегда считал себя самым мнительным человеком, но ты меня переплюнул: почему рак?! Кто тебя надоумил?..

– Нет никакого рака, – вдруг заявил он, – я это специально придумал.

– Зачем?!

– Когда бываешь за границей, особенно остро чувствуешь и понимаешь, в каком дерьме мы здесь бултыхаемся. Но возвращаешься, привыкаешь, и ныряешь и плывёшь вместе со всеми. Так было все прошлые разы, но сейчас… Сейчас я три месяца ездил по Южной Америке, где всё вертелось вокруг меня: меня обслуживали, как самого дорого гостя, мне все улыбались, все хотели доставить мне радость и удовольствие… Три месяца я чувствовал, что Мир создан для меня, что я – Человек, а не винтик, не баран из стада… К этому привыкаешь, потому что это нормальное состояние – быть человеком. Но когда я вернулся и таможенник в Шереметьево сразу же нахамил, мне расхотелось жить: ходить по улицам, встречаться с людьми – вот я и придумал этот рак, чтобы скрыться от всех в больнице…

Он говорил спокойно, без эмоций, как, и вправду, очень больной человек.

– И сколько ты здесь собираешься пробыть?

– Скоро выйду. Просто для меня это переходной этап, как для водолаза барокамера. – Помолчал секунду и добавил. – Нельзя отвыкать от нашего дерьма, нельзя!..

Перед отъездом в Израиль я приехал в Ленинград попрощаться с друзьями. Мы сидели в каком-то кафе, я, Ляля и он, бледный, похудевший, уже по-настоящему больной.

– Я бы тоже уехал, – сказал он, – но Лёвка не поедет (это о сыне), а я без него не смогу.

...

Уже в Израиле я узнал, что Фимы не стало. А у меня даже нет его фотографии. Не брал, думал, что будем жить вечно.

О Лене Македонской я уже упоминал. Когда бывал в Ленинграде, она всегда приглашала меня на обед. Лена была эстрадной актрисой, любила мои рассказы, многие из них читала в концертах. Жила она вместе с тётей, которая, несмотря на свои восемьдесят лет, была ещё красива, женственна, очень следила за собой, регулярно ходила в бассейн и играла в теннис. За обедом она рассказывала мне о своих мужьях и любовниках, которых было большое количество и среди них много известных и знаменитых, показывала дорогие подарки и драгоценности, полученные от них. Была по-детски непосредственна, могла, когда мы втроём сидели за столом, вдруг спросить:

– Сашенька, почему вы не сделаете Леночку своей любовницей – вы ей очень нравитесь!

Она измеряла жизнь не войнами, не землетрясениями, не переездами, а только своими любовными победами.

– Я прожила красавицу-жизнь!

Эту потрясающую фразу я позаимствовал у неё и передал одной из героинь моей повести «Теза с нашего двора».

А теперь расскажу об Илье Рахлине, создателе Ленинградского Мюзик-холла. Мы познакомились, когда он ещё работал в Москве директором и художественным руководителем созданного им Театра Массовых Представлений. Меня тогда сразу поразила его неуёмная, заразительная, ядерная энергия – когда он входил, в комнате сразу становилось жарче и всем присутствующим хотелось немедленно куда-то бежать и что-то делать. Этот человек не знал, что значит усталость: с утра проводил четырёхчасовую репетицию, потом ездил по высоким кабинетам и что-то добывал для театра, затем работал с художником, с композитором, принимал посетителей, требовал, ругался, подписывал… После чего сразу приезжал на стадион, проверял, командовал, расставлял колонны солдат, показывал, откуда должны выезжать грузовики, джипы, конница… Завершив тяжелейшее трёхчасовое представление, ехал к любовнице и проводил с ней ночь. А утром – всё повторялось сначала.

Создавать массовые зрелища – это особый талант, в первую очередь, организаторский: участвуют сотни исполнителей, танцевальные и вокальные ансамбли, солдаты, спортсмены, дети… Если нужно, то и тракторы, и танки. А чтобы привлечь людей на стадион, нужны «звёзды»: популярные певцы и киноартисты – все лауреаты, все народные, все требовательные, капризные, не подчиняющиеся дисциплине… Но Илья умел с ними ладить, находить общий язык и выбираться из любых труднейших ситуаций. Вспоминаю одну смешную историю:

Был такой певец, Тито Ромалио, иностранец, работающий в СССР. Илья пригласил его участвовать в праздничном представлении, посвящённом Октябрьской революции. Туда же был приглашён один из лучших исполнителей роли Ленина, народный артист, известнейший, прославленный и очень большой поклонник Бахуса (Он уже ушёл из жизни, поэтому я не стану называть его фамилию). Это происходило в каком-то областном центре, все актёры жили в одной гостинице, мест не хватало, поэтому Тито Ромалио и этот Народный артист оказались в одном номере. Как-то Ромалио подошёл к Рахлину и взмолился:

– Илья Яковлевич, перьеведите меня в дрюгую комняту: я не могу жить в своём номьере – там храпит пьяный Ленин!

В день представления Ленин опять упился в усмерть и не мог стоять на ногах. А по сценарию, он должен был выехать на броневике под знаменем революции и выкрикивать свои лозунги. Надо было выходить из положения: Илья записал все лозунги на магнитофон, Ленина привязали к знамени, оставив одну руку свободной. Когда он выехал на стадион, зазвучали лозунги, а сам Ильич, притороченный к древку, болтался из стороны в сторону, свободная рука вскидывалась вверх – это делало его выступление особенно темпераментным и зрители восторженно приветствовали вождя.

Но не всегда подобное заканчивалось благополучно. Однажды, самая, самая суперзвезда, то ли Зыкина, то ли Пугачёва, не приехала. А зрителей, в основном, привлекла только она. Стадион был полон, назревал большой скандал. Тогда Илья велел срочно отыскать артистку, похожую на неприехавшую звезду, загримировал её и выпустил на стадион под фонограмму. Зрители аплодировали, песня звучала, артистка шевелила губами в ритме музыки, но вдруг магнитофон отказал, песня оборвалась на полуслове. Псевдозвезда продолжала открывать рот и даже жестикулировать, но… Обман был очевиден, начался свист, вой, рёв… Завершилась эта мистификация разгромной статьёй в центральной газете, Рахлина уволили и он уехал в Ленинград, где очень скоро создал Ленинградский мюзик-холл, который существует по сей день под руководством его сына, тоже режиссёра Льва Рахлина.

За несколько лет до этого скандала, Илья предложил мне написать сценарий эстрадного представления, посвящённого олимпиаде. Заказ я выполнил, назвал сценарий «Билет на Олимп» и сдал его в назначенный срок. До открытия олимпиады оставалось несколько месяцев, но Рахлин не спешил над ним работать – он ездил по разным республикам и ставил там праздники на стадионах. При его энергии и работоспособности у него каждый день был праздник. В ответ на мои призывы, успокаивал: «Успеем!». К работе над моим сценарием приступил недели за три до объявленной премьеры. В представлении участвовало много артистов и среди них такие известные как Лев Миров и Владимир Новицкий, Зоя Фёдорова, Сергей Филиппов, Михаил Гаркави… Времени, конечно, было в обрез. Рахлин вызвал меня в Москву за два дня до премьеры. Просмотрев прогон, я, расстроенный и возмущённый, ворвался за кулисы:

– Илья, где две самые лучшие сцены, которые так нравились тебе?!

– Они очень сложные – у меня не хватило времени на их постановку.

– Ты специально тянул с началом репетиций, чтобы был повод не работать!

Потом я побежал к Мирову:

– Лев Борисович, я так старался, когда писал для вас, переделывал, придумывал!.. На худсовете вы хвалили, восторгались… Почему же вы до сих пор не знаете текста!? Послезавтра премьера, а вы ещё не выучили ни одной репризы!.. Это неуважение ко мне, к себе, к зрителям… Я вас так любил!.. А теперь я вас просто ненавижу!..

Миров растерялся, наверное, с ним так говорили впервые. Но он не обиделся, он видел, что я искренне расстроен и, конечно, не мог не признать справедливость моих упрёков.

– Саша, не сердитесь, я, действительно, виноват, но я не испорчу ваши сцены, поверьте… Зрители будут довольны и вы меня опять полюбите.

Я редко встречал артиста такого многоцветного обаяния, каким обладал Лев Борисович Миров, зрители обожали его и верили каждому его слову.

Конечно, свою роль к премьере он полностью так и не выучил, но он точно знал, где должна быть шутка и, не помня «подводки», выходил на неё кругами, как самолёт на бомбометание. Но, отдаю ему должное, всегда попадал в цель, вызывая хохот и аплодисменты.

После спектакля я зашёл к нему и снова признался в любви. Но Рахлину не простил и, когда он меня вызывал на поклон, на сцену не вышел.

У меня было много премьер, и в театрах, и на эстраде, но я не всегда поднимался на сцену. Даже если был явный успех, но мне что-то не нравилось, мне казалось, что зрители тоже видят это, и было стыдно выходить на поклон.

Поэтому, когда Илья с возгласом «А вот он, наш драматург!» спустился к первому ряду, где я сидел, я тихо предупредил:

– Уйди! А то буду ругаться матом!

Рахлин понял, что это серьёзно, вернулся на сцену и, с лучезарной улыбкой сообщил зрителям:

– Он плохо себя чувствует, у него температура. Но мы всё равно поаплодируем ему!

Свой конфликт мы завершили ночью.

Был июль, Москву заполнили командированные и туристы, гостиницы были переполнены – Илья с трудом добыл один номер на нас двоих в гостинице Советской армии, правда, номер генеральский, с тяжёлой добротной мебелью и двумя дубовыми кроватями, предназначенными для супружеской четы, поэтому придвинутыми одна к другой.

Я пришёл около часа, крепко выпив с друзьями, принял душ, разделся догола (в номере было очень душно) и лёг, накрывшись простынёй. Следом явился Илья, тоже после возлияния, проделал те же процедуры и тоже лёг под простыню. Мы лежали рядом, на сдвинутых семейных кроватях, и нещадно ругались, два голых и пьяных дурака!

– Саша, мы ещё не раз с тобой поработаем вместе, – Илья, который был старше и мудрее, попытался пойти на примирение. Но я не мог остановиться:

– Только после того, как я выпью тонну молока за вредность!

Нашу перебранку прервал телефонный звонок – это был Женя Терентьев, только он мог звонить в два часа ночи.

– Нахал! – заорал он в трубку. – Ты не мог предупредить, где ты остановился?! Я приехал утром, узнал, что ты здесь – полдня звоню по всем гостиницам, разыскиваю!..Я и не предполагал, что ты в этой казарме!.. Ладно, потом довозмущаюсь, а сейчас выходи – тебя ждут.

– Женя, уже начало третьего! – простонал я.

– Сам виноват – я тебя с восьми вечера разыскиваю. Выходи, через пять минут я внизу – едем в одну потрясающую компанию!

Если мой приезд в Москву совпадал с пребыванием там Жени Терентьева, все мои дела летели в тартарары – начиналась беспробудная гульба. Женя опоздал родиться гусаром, но обожал гусарские загулы, всегда был в окружении безотказных женщин и безразмерных собутыльников.

Я знал, что сопротивляться бесполезно, поэтому откинул простыню и начал вяло одеваться. Илья молча наблюдал за мной.

– А ты чего лежишь? – бросил я ему. – Вставай!

– Зачем?

– Надо же нам, наконец, вместе отметить премьеру!

– Надеюсь, мы будем отмечать её не молоком?

Мы оба рассмеялись. Он вскочил и тоже стал одеваться.

Шли годы, мы встречались и в Питере, и в Москве, и в Израиле. Его мюзик-холл успешно гастролировал по России и разным странам.

В январе 2003-го года я приехал в Санкт-Питербург и позвонил ему. Трубку снял сын Лёва:

– Папа в больнице. До восьмидесяти лет держал дело в своих руках, и вдруг сломался.

– Я хочу навестить его.

– Не надо, Саша, он вас не узнает.

...

Я понимал, что он говорит правду, но я не мог и не хотел в это верить! Илья Рахлин, постоянно действующий атомный реактор, его жизненной силы и энергии должно было хватить на бессмертие, и вдруг – маразм… Невольно вспомнились последние слова папы: «Господи, во что превращается человек!»

ПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВЫ О ТЕАТРЕ «ГРОТЕСК»

Театр продолжал укореняться и приобретать всё больше и больше зрителей. Молва шла и потому, что мы напридумывали там много весёлого и озорного. Например, вместо звонков были смехи: первый смех, второй смех и третий хохот. В туалетах висели объявления: «Пожалуйста, не бросайте окурки в наши писсуары – мы же не писаем в ваши пепельницы» или: «Месье, не льстите себе – подойдите ближе!»… На стенах фойе были развешены смешные транспаранты и карикатуры. В антрактах по-прежнему разыгрывались забавные лотереи и аукционы… После ночей Смеха, мы ставили только театрализованные вечера юмора, в которых участвовали самые популярные мастера этого жанра. Когда наше материальное положение улучшилось, я решил выпустить первый спектакль, поставить своих многострадальных «Семь робинзонов».

Художником-постановщиком этого спектакля был сын известного театрального художника Давида Боровского – Саша Боровский, который получил от папы изрядный заряд таланта и частично реализовал его в нашем театре: он предложил всё зеркало сцены закрыть стеной и задекорировать её под цвет остальных стен. Когда, по сюжету, тунеядцев отправят на перевоспитание, стена упадёт, превратится в остров и на ней будет происходить действие. Услышав это предложение, мой директор Юра Липец схватился за сердце, но я уже загорелся этой идеей. Несмотря на стенания Юры, мы выполнили указания художника и в нужный момент, к ужасу и восторгу зрителей, стена падала на первые ряды (туда не продавали билеты), артисты запрыгивали на неё, и начиналась жизнь на острове. Спектакль шёл до моего отъезда в Израиль, зрители его прекрасно принимали, смеялись, аплодировали. Приглашённая на премьеру Пахмутова вышла на сцену и заявила, что давно не видела такого весёлого хулиганства.

Этому театру я отдавал все свои силы и время, месяцами не получая зарплаты. Мало того, половину своих гонораров из «Агентства авторских Прав», я отдавал театру, потому что денег всегда не хватало. «Как твоя жена это терпит?» спрашивали меня. Я удивлённо пожимал плечами, мол, а как может быть иначе?..

...

Только теперь я осознаю, сколько надо было иметь выдержки, любви и понимания, чтобы не возмущаться, не протестовать, а, наоборот, поддерживать меня во всех моих безумных затеях и искренне радоваться моему успеху… Майка моя, Майка!.. Чем больше я о тебе думаю, тем яснее понимаю, Господь знал, как тебе будет нелегко, поэтому сотворил тебя не из плоти и крови, а из Необъятной Любви и Великого Терпения…

Мы были посещаемы и востребованы, поэтому могли бы существовать безбедно, но для этого нужны были хорошие театральные администраторы. Юра Липец всю жизнь проработал в кино, театральной специфики не знал, не имел связей, распространителей…

Я бросил клич, и к нам стали приходить администраторы из московских театров.

– Сколько вы получаете? – спрашивал я.

– Тысячу рублей.

– Хотите получать пять? – Видя широко распахнутые глаза собеседника, разъяснял. – Мы платим десять процентов от вала. В прошлом месяце вал был пятьдесят тысяч. Заработаем сто тысяч – получите десять.

Администратор приходил в экстаз:

– Да я… Да если так… Да я всю Москву переверну!..

Но не перевернул. Не мог, не умел – время изменилось, требовалась другая система работы: надо было завоёвывать зрителей, а он привык, что зрители приходили сами, стояли в очередях, звонили, выпрашивали билеты… Легко было сидеть барином в кабинете, решать все дела по телефону, обедать с коллегами в ресторане, раза два в неделю заскакивать в сауну… А театры всё равно были полными, да и Государство поддерживало. А тут – са-мо-о-ку-па-е-мость… Жестокое слово! Конечно, мы могли бы зарабатывать много денег, если бы всем худсветом театра выезжали на гастроли, но я дал Успенскому слово, что больше таких поездок не будет, и приходилось его держать – мы с Эдиком всегда выполняли обязательства, данные друг другу.

ПАПА ЧЕБУРАШКИ

Это было много лет назад, я ещё жил в Киеве. Как-то днём раздался звонок:

– Здравствуйте! Это Эдуард Успенский. Я приехал по приглашению вашей мульт-студии, но номер в гостинице они не смогли заказать. Я позвонил в Москву, мне посоветовали обратиться к вам. Вы извините, Саша, мы с вами не знакомы, но ситуация…

– Где вы сейчас находитесь? – прервал его я. – В каком месте?

– На Крещатике, возле Крытого рынка.

– Понятно. Вы рядом с гостиницей «Украина». Перезвоните мне через полчаса.

Я не знал его лично, но, конечно, его имя было мне хорошо знакомо: я уже читал «Чебурашку», а до этого – много его стихов и рассказов. Когда он вторично позвонил, я сообщил ему, что номер в «Украине» его ждёт, пусть устраивается, а вечером – ко мне, вместе поужинаем. В его ответе я уловил лёгкую растерянность:

– Но… Я не один… Со мной мой редактор.

– Берите и её, – сказал я.

Он рассмеялся:

– Спасибо! Мне о вас так и говорили: всё может и всё понимает!

Вечером он пришёл вместе со своим редактором (которая, конечно, была ему не только редактор). Мы прекрасно провели время, он читал нам фрагменты из ещё неизданной книги «Трое из Простоквашино», я подарил ему свой последний сборник рассказов, мы стремительно перешли на ты, он взял с меня слово по приезде в Москву, немедленно позвонить ему – и с этого вечера началась наша многолетняя дружба.

К сорока годам Успенский уже был очень популярен, придуманные им персонажи победно шагали по всему миру: Чебурашка, крокодил Гена, старуха Шапокляк, кот Матроскин, почтальон Печкин… Его книги выходили огромными тиражами, и в Советском Союзе и за рубежом; его мультфильмы были любимы и детьми, и взрослыми. Это он придумал на радио весёлую передачу «Радионяня», а на Телевидении – «АБВГЕДейку». Вокруг него сплотились молодые талантливые литераторы, композиторы, кинорежиссёры: Андрей Усачов, Григорий Остёр, Александр Татарский, Григорий Гладков… Он писал пьесы, сценарии, телепередачи в соавторстве с Феликсом Канделем, с Аркадием Хайтом, Александром Курляндским… С ним много и плодотворно сотрудничал композитор Владимир Шаинский… Успенский умел находить и привлекать талантливых людей, но, к сожалению, не надолго. Причина – его петушиный характер: он был драчлив, нетерпим и агрессивен, постоянно погружён в разные скандальные истории, воевал с Союзом писателей, с моссоветом, с госкино, с центральным телевидением, со своим жилищным кооперативом… И в отстранении Сергея Михалкова от должности первого секретаря Союза писателей СССР, и в изгнании с телеэкрана обозревателя Даля Орлова, и во многих подобного рода подвигах – большая доля участия Эдуарда Успенского. Его секретарь Анатолий, бывший следователь, заводил специальную папку на каждого, кому Успенский объявлял войну, и вёл дело до суда, до скандала, до победы. Иногда мне начинало казаться, что это становится главным делом его жизни. Он гордился своими судебными победами не меньше, чем своими книгами и фильмами.

– Ты – большой писатель, у тебя куча потрясающих идей, ты должен писать! – пытался увещевать его я. – А ты попусту тратишь столько сил и времени! Не жалко?

– Не жалко, Саша, не попусту! Может, я именно для этого родился, чтобы негодяи знали, что не останутся безнаказанными!

И при этом, Эдик мог быть верным и преданным другом, каким он и был для меня много лет: откликался на первый же призыв о помощи; если был нужен, вылетал в любой город на презентацию моей газеты или для совместных выступлений, никогда не спрашивая о сумме гонорара и, вообще, о своей выгоде.

Он, как я уже писал, очень помогал мне внедриться в московскую жизнь, щедро делился своими деловыми связями в издательствах, на радио и телевидении…

К Успенскому не было ровного, усреднённого отношения – его или ценили и любили, или боялись и ненавидели. Дети обожали его, он умел с ними общаться на понятном им языке, сам превращаясь в ребёнка. Я помню, как на одной из таких встреч, Эдик вышел с малюсеньким мальчишечкой на руках. Его окружила толпа детей.

– Чей братик? – спросил он.

– Мой! – ответила девочка с мячом.

– Меняю на мячик, – предложил он и протянул ей брата.

У Эдика сложились очень добрые отношения с Майей, он был ей интересен, она говорила о нём с теплотой, называла – Эдичка, он платил ей искренней привязанностью, делился с ней своими семейными проблемами, с неподдельным интересом расспрашивал о её работе.

Через полгода после переезда в Израиль, я пригласил его, он прилетел и жил с нами, в нашей съёмной двухкомнатной квартире.

Я организовал ему несколько творческих выступлений, чтобы он окупил расходы на авиабилеты.

Возвращаясь после концертов, мы ещё долго болтали за ужином, а потом он нырял в кухню и быстро перемывал всю посуду, за что я ругал его: «Майя привыкает к тому, что мужчина моет посуду – ты уедешь, и это придётся делать мне!». Израиль очень понравился ему, он ещё часто просил прислать ему приглашение, прилетал, и сам, и вместе с женой и двумя маленькими дочками.

Я несколько раз ездил в Ашкелон, снял им половину виллы на берегу моря. По субботам мы с Майей навещали их, привозили детям сладости и подарки. Он попросил организовать ему несколько выступлений – я это сделал…

Я был уверен, что дружба наша – навсегда, до конца жизни, но… Однажды Аркадий Хайт рассказывал про какую-то очередную войну Успенского с каким-то чиновником, как Эдик обложил его со всех сторон и загнал в угол.

– Да, нелегко быть врагом Успенского, – прокомментировал я его рассказ.

Аркадий рассмеялся, как всегда, весело и заразительно, и добавил:

– И другом тоже!

Увы, очень скоро мне пришлось в этом убедиться.

ДРУЗЬЯ МОИ УХОДЯТ ПОНЕМНОГУ…

Отом, что Юрий Тимошенко умер, в Москве сообщений не было: по советским правилам в центральных газетах извещали о смерти народных артистов только СССР, а он был народным артистом республики. Чтобы некролог был опубликован в столице, украинское министерство или партийные органы должны были обратиться с письмом в соответствующие инстанции, а они этого делать не стали. Больше того, даже в Киеве о дне и часе его похорон сообщили только в одной газете, чтобы меньше народа успело прочитать: власти опасались большого скопления людей. Но им ничего не помогло: улица у Дома актёра, где лежал Юра, была запружена людьми – киевляне пришли попрощаться со своим любимцем. Он лежал в красном гробу, в киевском Доме актёра, бесконечная очередь печальных и плачущих людей струилась мимо гроба. Раздавленный горем, мгновенно постаревший, подошёл к нему Березин, постоял молча, потом выдавил из себя:

– Так много хотел тебе сказать на прощанье, но… Прости, Юра, я впервые забыл свой текст.

К своему финалу Тимошенко, если можно так сказать, шёл целеустремлённо. Я уже писал, что они работали по два, а то и по три концерта в день, используя промежутки для прогулок и отдыха. Но последнее время Юра не выходил из-за кулис. Я как-то зашёл к нему и попытался вытащить на улицу. Он лежал на каком-то топчане со сложенными на груди руками, погружённый в глубокую задумчивость.

– Пойдём, походим, – позвал его я.

– Не хочу.

– Тут душно, пыльно. Ты же укорачиваешь себе жизнь!

– А я не хочу жить, – ответил он, спокойно, без эмоций, как о чём-то уже давно решённом. Мне стало страшно: я почувствовал, что это решение выстрадано и окончательно. Мы все знали причину его страданий – проблемы в семье, проблемы с женой. (Более подробно ничего не скажу, не хочу ворошить его жизнь). Через какое-то время сперва инфаркт и вслед за ним инсульт выдернули из жизни этого замечательного артиста и человека.

Преодолевая бюрократические барьеры, мне удалось сдать два некролога, в журналы «Крокодил» и «Советская эстрада».

В эти дни в министерстве культуры СССР заседал художественный совет по эстраде. Говорили о непрестижности этого жанра, об отсутствия к нему уважения чиновников… Я попросил слова и сказал:

– А как можно нас уважать, если мы до сих пор не попрощались со своим коллегой, с корифеем Эстрады, с любимцем зрителей, с Юрием Тимошенко, и не сказали ему добрых слов на прощанье!..

– Юрочка умер?.. – прерывающимся голосом спросил поражённый этим известием Аркадий Райкин. Потом приподнялся, опираясь о стул, и переспросил. – Когда?

– Неделю назад, – ответил я, и Райкин заплакал. Все встали и несколько секунд стояли молча. После этого обратились в разные инстанции, и, наконец, вышли некрологи в «Советской культуре» и «Известиях».

Смерть Тимошенко подкосила Березина. Он ещё какое-то время пытался работать один в программе «Штепсель о Тарапуньке», собрав туда много киноматериалов и сопровождая их комментариями, но это не имело ни успеха, ни перспективы: его болезнь Паркисона после ухода Тимошенко стала стремительно прогрессировать, ему уже было нелегко выходить на сцену, да и его прославленная память начинала отказывать.

...

Какая обидная штука – старость! Люди просят Бога о долголетии, а Майя всегда говорила: надо просить о полноценности. И я с этим согласен: как говорят англичане, надо умирать в ботинках… Но, увы, это уже зависит не от нас. Это надо заслужить!

РОЖДЕНИЕ «ТЭЗЫ С НАШЕГО ДВОРА»

Мои записные книжки уже давно были наполнены набросками, характеристиками персонажей и даже их репликами. Но я понимал, что написать правду мне не дадут, а лгать или сглаживать углы никогда не стал бы. Поэтому ждал, ждал подходящего времени и дождался: пришла перестройка, ослабела цензура, замаячила надежда на свободу слова. Тогда я уехал в Репино, в Дом творчества кинематографистов, и буквально на одном дыхании, за три недели, написал эту повесть.

В этот год Виталий Коротич возглавил «Огонёк». С его приходом популярность журнала и тиражи взлетели вверх. Я пришёл в редакцию и оставил у секретаря свою рукопись с запиской: «Виталий! В перерывах между встречами с американскими сенаторами и индийскими набобами, пожалуйста, постарайся её прочитать!».

Наш разговор состоялся через неделю. Виталию повесть понравилась, он её хвалил и обещал в самоё ближайшее время опубликовать. Но начался разгул общества «Память», Коротича обвиняли в антипатриотизме, в сионизме, в симпатии к Израилю, ему угрожали физической расправой. Публикация повести каждый раз откладывалась, а время шло, поднялась новая волна эмиграции в Америку и в Израиль – эта тема была раскалена до предела. Я пришёл к Коротичу и объяснил, что не могу больше ждать. И тогда он принял «соломоново» решение: повесть издать, но не в журнале, а в «Библиотечке «Огонька», тираж которой сто пятьдесят тысяч, что раз в двадцать меньше тиража «Огонька», значит, шансов получить неприятности тоже раз в двадцать меньше. В журнале была опубликована только первая глава повести, как реклама, а сама «Тэза» вышла через два месяца и разлетелась, как горячие пирожки. Успех был явный: мне звонили, у меня брали интервью, повесть распространяли на ксероксе, приехали Киевские бизнесмены и подписали договор на право переиздания повести… В редакцию журнала шли письма от читателей, которые требовали продолжения («Мы полюбили этих героев, мы хотим знать, как они живут в эмиграции!») . Я уже стал подумывать о продолжении и, как будто специально приуроченная к этому, появилась возможность полететь в Америку.

Пару лет назад в Америку эмигрировал артист эстрады, назовём его Сима Яснопольский. В Нью-Йорке он купил полчаса эфира у какого-то радиоканала, назвал себя президентом радиоконцерна «Сатурн» и стал ежедневно транслировать новости и интервью с разными более и менее интересными людьми. Эту радиостанцию эмигранты слушали, у него появились спонсоры, которых он рекламировал, и, когда его материальное положение стабилизировалось, он решил выйти на международный рынок: прилетел в Москву, нашёл меня и попросил вывести его на руководство Союза кинематографистов. Я сделал это, сказал о нём всякие добрые слова, и был подписан договор: Союз отправляет в Америку известных артистов, режиссёров, сценаристов, а Сима встречает их, берёт на себя расходы по проживанию и устраивает серию творческих встреч – сам зарабатывает и платит гонорары гостям. Он провёл предварительный опрос у своих слушателей, кого бы они хотели видеть в первую очередь, и приложил к договору список, в котором были и мы с Лёней. Первым полетел Эльдар Рязанов с женой, потом Быстрицкая, потом в Америку прилетели братья Каневские. Но это уже отдельная глава.

ПРИВЕТ, АМЕРИКА!

В аэропорту Кеннеди огромный негр-таможенник спросил, указывая на мой тяжёлый чемодан, набитый подарками для всех друзей и родственников:

– Кольбаса?

Я затряс головой:

– Ноу, ноу!

– Кольбаса, кольбаса! – он понимающе похлопал меня по плечу и пропустил, не проверяя.

Мы прибыли ночью. Сима привёз нас к себе домой, где ждал роскошный ужин, с которым мы расправились только к завтраку.

Когда мы выспались, Сима записал с нами целую передачу в своём концерне «Сатурн», в который, кроме Симы, входили его жена Соня и кошка Райка. Концерн размещался в спальне, там же и радиостанция. Тахты не было видно, на ней лежали магнитофоны, микрофоны, коробки с плёнкой… Рядом стояли два больших динамика. Когда Сима проверял качество звука, Соня поспешно натягивала на голову шапку-ушанку, а кошка, у которой такой шапки не было, спасая свою жизнь, выпрыгивала в окно.

Одновременно с президентством Сима совмещал обязанности диктора, режиссёра и звукооператора. Когда шла запись очередной передачи, в квартире наступал жестокий террор: никто не смел не то, что ходить, но даже громко дышать.

– Я иду в эфир! – угрожающе сообщал Сима, и Соня поспешно хватала шапку-ушанку и замирала в кресле в гостиной.

– Добрый вечер, дорогие радиослушатели! – во всю мощь своих динамиков орал Сима. – Снова у вас в гостях ваша любимая радиостанция «Сатурн»!..

Полуоглохшая кошка по-пластунски пробиралась к окну. Симу это выводило из равновесия.

– Соня! – вопил он громче динамиков. – Может, наконец, в доме быть ша – я же не могу вещать!.. Теперь надо начинать сначала!.. – И снова динамики грохотали: «Добрый вечер, дорогие радиослушатели!»

После этой канонады Соня вдавливалась в кресло и переставала дышать, а кошка раскидывала лапы, притворяясь мёртвой. Но Сима не унимался. Ударом ноги он распахивал дверь спальни-радиостанции и орал:

– Всё! Вы обе своего добились: передача сорвана, а у меня – микроинфаркт!

И валился на тахту рядом с магнитофонами, требуя валидол, валокордин и, почему-то, слабительное…

Первое наше выступление было на Брайтон-Бич в каком-то кинотеатре. Когда мы подъехали, на радость Симы у кассы уже стояла большая очередь, половина которой бросилась к нам обниматься. Время – жестокий шутник: кому-то оно заменило шевелюру лысиной, кому-то прибавило ещё один подбородок, кому-то подрисовало под глазами синяки, превратив одних – в дружеские шаржи, а других – в карикатуры. Поэтому некоторых мы просто не узнали, но всё равно радостно обнимали и подставляли щёки для поцелуев.

До начала оставался ещё час, и мы решили прогуляться по прославленному Брайтону. В глаза сразу бросились вывески над магазинами и ресторанчиками: «Сёма плюс Моня», «Горячие домашние котлетки» и «Если появились мани, заходите к тёте Мане». Суббота, улица наполнена людьми. Певучий говор, обилие еврейских лиц, каждое такое лицо – повод для погрома. Слышна только русская речь (Как я потом понял, здесь говорить по-английски – неприлично). Обитатели Брайтона вели себя призывно-раскованно: беседуя, громко хохотали и яростно жестикулировали, приближаться к ним в эти минуты в радиусе менее двух метров было опасно – сметали.

Мы поравнялись с маленьким продуктовым магазинчиком и вдруг услышали оттуда громкий голос:

– Ой, Лёва, у меня темно в глазах! Посмотри, кто идёт! Оба брата Каневские – мы же в Одессе ходили на их концерт!..

Из магазинчика с распахнутыми для объятий руками выскочила пышная, энергичная дама и по очереди стала вдавливать нас в перину своей груди.

– Вы насовсем или вы транзитом?… Ой, вы же умные мальчики, неужели вы туда вернётесь?.. Лёва, иди сюда, посмотри на этих ненормальных: они из Америки уезжают обратно!

Из дверного проёма вынырнула наголо бритая голова:

– Зайдите, выпьем по рюмашке.

Лёня попытался отбиться:

– Нам нельзя, у нас выступление…

– Это там ничего нельзя! А здесь всё можно! – наша новая знакомая схватила нас за руки и втащила в свою лавчонку. – Лёва, ты готов?

– Я всегда готов! – ответил бритоголовый Лёва и указал на прилавок. Там, на постеленной салфетке, стояла бутылка коньяка, уже открытая баночка красной икры, нарезанная сёмга и бутылка кока-колы. – Ну, за встречу!

Нам пришлось выпить по рюмке и съесть по бутерброду.

– Лёва, ты приготовил? – спросила Маня.

– У меня всегда готово! – ответил Лёва и протянул каждому из нас по пакету.

– Что это?

– Коньячок, икорочка, колбаска… Вы едете в голодную страну – вам надо накушаться!

Как мы не сопротивлялись, пакеты пришлось взять.

Мы вышли, облегчённо вздохнули, посмеялись, прошли метров двадцать и увидели, что у входа в соседний магазинчик стоит маленький старичок, смотрит в нашу сторону, нетерпеливо сучит ножкой и выкрикивает:

– Они меня и тут нашли – они прислали майора Томина! Но я их уже не боюсь!.. Я здесь никого не боюсь!.. А с Томиным я даже выпью на брудершафт!

Услышав про брудершафт, Лёня вдруг схватился за голову: «Шурик, мы опаздываем!» и, пообещав старичку непременно выпить с ним, мы поспешили обратно в кинотеатр.

Там, счастливый Сима, сообщил, что в зале уже аншлаг, надо скорее начинать и первым выпустил на сцену меня. Зал был хорошо освещён, поэтому мне было трудно сдерживать рвущуюся улыбку: я увидел, что дамы, сидящие в зале, выдали нагора все имеющиеся у них драгоценности. Под тяжестью огромных серёжек их уши растянулись почти до плеч; шеи по несколько раз были обмотаны золотыми цепями, на которых болтались золотые медальоны, величиной в блюдца – такую тяжесть можно надевать только один раз, когда идёшь топиться. Пальцы их рук были не видны из-за количества колец, казалось, что они носят перчатки из брильянтов. Я понимал, что это – демонстрация благополучия и надо показать, что мы это заметили: я прикрыл ладонью глаза и закричал: «Уберите свет – меня ослепило!». В зале раздался хохоток, затем второй, третий… Потом стали аплодировать – это была благодарность за то, что увидел и оценил.

После выступления нас подхватили наши друзья, однокашники, бывшие соседи и, как Сима не сопротивлялся, вырвали из-под его опеки, составили график и расписание где, когда и у кого мы завтракаем, обедаем и ужинаем. И началось: нас возили по особнякам и богатым квартирам, закармливали и упаивали до тех пор, пока я не взмолился:

– Ребята, всё это мы пьём в Москве, может, только с худшей закуской!.. Мы хотим видеть Нью-Йорк!

И только после этого пытки благополучием прекратились и нас стали возить по дневному Бруклину и по ночному Манхеттену.

В один из дней мы получили приглашение на радиостанцию «Свобода». Пока Лёня давал интервью, я пошёл бродить по коридору. На дверях комнат висели таблички: «Украинская редакция», «Чехословацкая редакция», «Болгарская редакция»… Двери открывались и неслись приветственные возгласы: «Шурик!.. Сашка!.. Канева!..» – это были мои редакторы или переводчики из разных стран, которые эмигрировали и работали уже на этой радиостанции. Приятным сюрпризом для меня явилась встреча с моим польским другом Юреком Беккером. Там же я познакомился с Сергеем Довлатовым.

У нас было ещё два выступления, в Нью-Йорке и в Филадельфии, после чего Лёня улетел, а я остался ещё на неделю. В один из вечеров ребята устроили мне «отходную» в ресторане, где пел Вили Токарев.

– Сашка, ты уже в Америке!.. Оставайся!.. А Майю мы вытащим через «Красный крест»! – уговаривал меня Юрек. – Будешь работать у нас, вести отдел юмора!..

Они назвали весьма приличные условия, о которых договорились для меня со своим начальством. Я был тронут, благодарил их, но остаться отказался.

– Тебе не нравится Америка?

– Я в восторге от этой страны, от её мощи, богатства, неограниченных возможностей… Но она огромна, мне её уже не взять! В ней надо родиться или приехать мальчишкой. Я опоздал, у меня не хватит времени для разгона. – В этот момент Токарев невольно поддержал меня, запев «Небоскрёбы, небоскрёбы, а я маленький такой»… – Не хочу до конца дней петь эту песенку.

– Но я же что-то успел, – сказал Довлатов.

– Когда вы приехали сюда, Серёжа, вам было за тридцать, сейчас – под пятьдесят. Сколько лет вам на это понадобилось?.. То-то! А у меня их уже нет.

Через пару дней меня, обласканного, задаренного, непросыхающего, отвезли в аэропорт, где на таможенном контроле стоял тот же огромный негр.

– Кольбаса! – указал я на свой опять туго набитый чемодан. Он вспомнил, рассмеялся, хлопнул меня по спине, отчего я с добавочным ускорением проскочил паспортный контроль и оказался в самолёте.

Гудбай, Америка!

НЕ ОТПУСКАЙТЕ МАМ!..

Мама много лет страдала от болей в позвоночнике и в коленях, с каждым годом ей становилось всё тяжелее ходить. Но если у Лёни в театре была премьера или я выступал где-нибудь в Москве, она обязательно присутствовала: наедалась болеутоляющих лекарств, красилась, завивала волосы, надевала лучшие платья, дорогие украшения, и сидела в зале, гордая и счастливая.

Однажды в театре на Малой Бронной состоялась премьера. Лёня играл одну из главных ролей. В этот день мама долго приводила себя в норму, с утра глотала таблетки, наглаживала юбку и блузку, делала причёску и макияж. Перед спектаклем и в антракте, когда мы с ней прогуливались в фойе, все знакомые подходили и говорили ей комплименты: «Какая вы красивая!.. Как вы хорошо и молодо выглядите!..». И после этого мама заболела. На следующий день она сказала, что чувствует большую слабость, даже вставать трудно. Её исследовали разные врачи, ей проделали десятки анализов и просвечиваний – ничего не нашли. Но маме с каждым днём становилось всё хуже, силы исчезали. Теперь я понимаю, что это чей-то злой, завистливый глаз прошёлся по ней, но тогда мы не ведали причины и верили, что мама отлежится и придёт в себя. Настолько верили, что Лёня улетел на неделю в Сибирь с концертами, а я, вместе с Майей, в это же время, поехал в Киев по приглашению Дома Кино, где был объявлен мой творческий вечер. За мамой присматривала Аня, её соседи, с которыми мама очень дружила, и её многочисленные подруги. Приехав в Киев, я каждые два часа звонил, мама довольно бодро отвечала, что всё хорошо, что не надо волноваться. То же самое она сообщала и Лёне. Только потом я узнал от соседей, как ей было тяжко, и как она старалась нам этого не показывать. («Только бы они не почувствовали!.. Только бы не волновались!»). Когда я за час до своего концерта позвонил ей, телефон был долго занят, что меня очень насторожило. Я продолжал набирать её номер и, наконец, услышал страшную новость: мамы больше нет!.. Мы с Майей бросились на вокзал, вскочили в первый отходящий поезд и утром уже были в маминой квартире, где она нас уже не ждала.

...

С вечной тоской и не гасимым чувством вины я буду вспоминать тебя до конца своих дней, моя самая добрая, самая мудрая, самая красивая мама!

Сколько раз собирался я заехать к тебе просто так, без всякого повода – посадить в машину, покатать по Москве, посидеть в кафе, поводить по аллеям… Но всякие неотложные дела снова и снова перебивали мои намеренья. «Ладно, в следующий раз!» – успокаивал себя я.

Но ты следующего раза не дождалась.

И какими жалкими, мелкими, ненужными оказались все эти неотложные дела, которые уводили меня от самого главного человека в моей жизни, от тебя, моей мамы!

Почему? Почему так произошло? Ведь и я, и Лёня, мы оба очень любили тебя, заботились, помогали и деньгами, и продуктами, возили к врачам, добывали самые лучшие лекарства… И вдруг – оба уехали. Почему?

Что это? Безразличие? Чёрствость души?…Нет! Это великое неосознание хрупкости человеческой жизни. Дорожить, дорожить каждым днём, проведенным вместе, радоваться и дорожить!

Я знаю, я в этом убедился: мамы не умирают до тех пор, пока мы держим их на этой Земле своей любовью. И как только мы их отпускаем, они уходят от нас. Держать всем сердцем, всей душой, днём и ночью. До последней секунды – этим мы продлеваем жизнь нашим мамам. Но если вдруг, хоть на миг, возникает раздражение или усталость, они это чувствуют и перестают нас обременять.

Пока мы не отпускаем их – они с нами. Они идут впереди, расправив сутулые плечи, шаркая натруженными больными ногами – они прикрывают нас в первой шеренге наступающих на Смерть, принимая на себя наши болезни и наши беды. Когда они уходят в темноту Вечности, в эту шеренгу становимся мы, прикрывая своих детей. И только тогда мы начинаем пронзительно понимать наших ушедших мам.

Когда ты ушла, как одиноко и холодно стало вокруг, как беззащитно – больше никогда не забежать, не увидеть, не пожаловаться, не отогреться… Какое страшное слово «Никогда».

Не отпускайте мам. Не отпускайте!

Лёня прилетал на следующий день, я был опустошён и растерян, но должен был сам решать все похоронные проблемы. Меня повезли в подмосковный посёлок Малаховку, на еврейское кладбище. Всё было, как в тумане: за меня договаривались, я кивал, платил деньги, шёл смотреть место маминой могилы… И всё время думал: «Неужели я её оставлю здесь, одну, навсегда?!»… И вдруг, проходя по аллее, увидел мраморную плиту с надписью «Каневский Исаак Борисович». Ошеломлённый, я подошёл к изгороди: под надписью была фотография дяди Исаака. Трудно поверить, но я почувствовал, что мне стало легче: она не одна, она будет с ним, которого любила больше всех папиных братьев. Я тоже любил его, наверное, поэтому он и помог мне, даже после своей смерти.

А в Москву из Сухуми его, уже одинокого, забрали дети, которые жили в столице. Оторванный от родной среды, климата, друзей, оставшись без тёти Поли, он постепенно терял своё богатырское здоровье, стал болеть и на восьмом десятке скончался. Это было за несколько лет до нашего переезда в Москву. И вот теперь он встречает маму, там, в другой жизни, но, я уверен, по-прежнему, весёлый и шумный, с бутылкой вина в руках.

ТАК ЕХАТЬ ИЛИ НЕ ЕХАТЬ?

Яне был религиозным и не был сионистом, поэтому, когда меня в каждом интервью спрашивают, почему я уехал из России, будучи популярным и обеспеченным, имея даже свой театр – мне сложно дать чёткий ответ на этот вопрос, ибо он – не однозначный.

Первое и самое главное – я перестал видеть будущее, а для меня это катастрофа, я не могу жить без завтра. Я так надеялся на перестройку, но ничего не изменилось: снова надо было каждую акцию театра «Гротеск» согласовывать с райкомом и исполкомом, снова и пьесу, и интермедии – отдавать в «Главлит» для визирования.

И плюс – парад непрофессионализма, который стал особенно виден, когда предприятия стали выходить на самоокупаемость и возникала острая потребность в инициативных и профессиональных работниках.

Второе – это разгул общества «Память». Нет, меня не пугали антисемиты, я привык с ними сражаться и на государственном уровне, и в быту: вечерами, возвращаясь из гаража, как я уже писал, носил с собой монтировку, завёрнутую в газету, и даже однажды использовал её для самозащиты. Меня угнетало другое: никто из правительства ни разу официально не осудил это, не выступил с призывом к своим гражданам: «Ребята, не уезжайте, вы нужны стране – не обращайте внимания на хулиганов!» Наоборот: молчание отцов Государства было явным поощрением и деятельности общества «Память» и эмиграции евреев из СССР.

– Ты – гордый и самолюбивый человек, – говорила мне Майя, – не войдёшь в дом, если не уверен, что тебя там любят и ждут. А живёшь в стране, которая тебя ни в грош не ставит, и вынужден всю жизнь доказывать, что ты ей нужен. Тебя это не унижает?

И вдруг я остро осознал, как она права! В памяти выплыли слова моего приятеля, всемирно известного учёного, сказанные им перед отъездом в Америку: «Надоело всю жизнь доказывать свою первосортность!». Уезжали большие учёные, известные писатели, опытные инженеры – талант и интеллект покидали страну, и она их даже не пыталась удержать.

И тогда я решил: едем!

Я ещё не знал куда – я уезжал отсюда.

ВПЕРЁД, К МЁРТВОМУ МОРЮ!

Через неделю после публикации «Тэзы с нашего двора» мне позвонили из израильского консульства (тогда ещё не было посольства):

– Мы не знали, что в России есть писатель, который пишет о еврейских проблемах на таком хорошем уровне.

– Я и сам не знал, – ответил я. – Это моя первая книжка на эту тему.

– Мы бы хотели с вами встретиться. Приходите.

– К вам километровые очереди.

– Мы вас встретим.

Назавтра наше свидание состоялось. Мы сидели в уютном кабинете, на журнальном столике стоял коньяк, фрукты, чашечки с кофе. Принимали меня генеральный консул Арье Левин и его сотрудники Петя и Рита Тарло, с которыми я уже был до этого знаком. Разговор шёл о моей повести:

– Вы не собираетесь писать продолжение?

– Буду. У меня уже есть три главы о том, как мои герои живут в Нью-Йорке.

– Почему в Америке, а не в Израиле?

– Потому что в Америке я был и что-то видел, а Израиля не знаю.

– А вы бы хотели его повидать?

– Конечно!

Через три дня я получил по почте официальное приглашение в Иерусалим на Международный Конгресс журналистов. До вылета оставалась неделя, я поднапрягся, успел оформить все документы и в составе делегации отправился в Израиль.

Делегация была небольшая, кроме меня, ещё шесть человек – журналисты еврейских газет из Москвы, Прибалтики и Биробиджана. Они бывали уже на многих международных конгрессах и совещаниях, знали по именам всех тамошних сотрудников Сохнута и Джойнта, обсуждали, кто лучше принимает, где больше шансов получить финансовые вливания в свои газеты, что выгоднее покупать в той или иной стране. Это были официальные советские евреи, которые так и работали: евреями. Как выяснилось, это были очень выгодные должности, на которые не всех брали.

Первое впечатление от встречи с Израилем было очень грустным. Второе тоже. Тихий и почти безлюдный аэропорт Бен-Гурион (тогда в Израиль летало очень немного самолётов), красноватая глина придорожных полей, усатые арабы в куфийях и накидках, ортодоксальные евреи в чёрных шляпах и с такими же чёрными пейсами, как будто пришитыми к этим шляпам… Местные русскоязычные газеты привели меня в ужас: они напоминали издания времён НЭПа, только были ещё более примитивны. По единственному каналу Государственного телевидения я посмотрел несколько фильмов, которые, сохраняя здоровье, лучше было бы не смотреть… Правда, жили мы в шикарной пятизвёздочной гостинице «Хайят» на краю Иерусалима, в ней были отличные номера, нас прекрасно принимали, развлекали, закармливали, но… за окнами этого европейского отеля был, хоть и ближний, но Восток. «Это не моё, не моё!» – плескалось у меня в голове. И тут из Натании примчались Юра и Галя Кармели.

– Кончай конгрессменить! Едем к нам – тебя ждут сорок одесситов за накрытым столом.

Они повезли меня через вечерний Тель-Авив. Центральные улицы и набережная были заполнены гуляющими, за столиками многочисленных кафе сидели шумные компании – город был пропитан весельем.

– Что сегодня за праздник? – спросил я.

– Никакого праздника – у нас всегда так, – ответила Галя.

– Ты не права, – вмешался Юра, – конечно, сегодня особый день: Израиль празднует приезд Саши Каневского!

В Натании, на веранде уютного особняка, действительно, нас ждал накрытый стол и, уже подогретая спиртным, горланящая компания одесситов. Началось знакомое мне весёлое застолье, с остроумными тостами, с переодеванием, с эксцентрическими танцами, с рискованными частушками…

Когда все разошлись, я сказал Гале и Юре:

– Вот на что я обопрусь, когда приеду: на образ жизни. А дальше поглядим.

Юра сел рядом и заговорил с непривычной для него серьёзностью:

– В самом фантастическом сне мне не могло бы присниться, что ты и Лёня приедете сюда. Но я не имею права не предупредить: вам здесь делать нечего. Ты видел здешние русские газеты, журналы? Они влачат жалкое существование, нет хороших журналистов, мало читателей, молодёжь уходит в иврит…

– А я издам такой журнал, который будут читать и старики, и молодые! – нахально заявил я.

– Были попытки создать русский театр, – продолжал Юра, – но все они бесславно провалились…

– А Лёня приедет с таким театром, в который будут стоять очереди за билетами!

Юра грустно смотрел на меня: он понял, что перед ним безнадёжный оптимист и неисправимый авантюрист, которого не переубедить. Поэтому молча наполнил две рюмки, одну протянул мне и произнёс:

– За вашу удачу! Но помни: я тебя предупредил.

Вернувшись в Москву, я собрал Машу, Мишу, Пашу и Иру, поведал им свои впечатления и подытожил:

– Тяжелее всех будет мне с моей профессией. Но если ехать, то не откладывая – время работает против меня.

На семейном совете было принято единогласное решение: ехать!

И мы стали готовиться в дорогу.

Конечно, мне решиться было нелегко: именно в это время в издательстве «Искусство» вышел сборник моих рассказов «Алло, я вас вижу», в «Библиотечке «Крокодила» – сборник рассказов и фельетонов «Давайте краснеть!», издательство «Мысль» подписало со мной договор на издание сборника моих путевых очерков «Города и люди», в Словакии, в переводе Мирона Сысака, была выпущена прекрасно оформленная Миланом Стано книжка «Эй, я тут!», не говоря уже о победном шествии повести «Тэза с нашего двора», которую студия имени Горького предложила мне экранизовать. Моя пьеса «Лёка любит Люку» уже была поставлена в четырёх городах Союза и шли переговоры о её постановке в Москве.

На студии «Союзмультфильм» запустили в производство мой сценарий «Про Ивана Кузмича», в театре «Гротеск» я собирался ставить ещё одну свою пьесу. Регулярные публикации в центральных газетах и выступления по радио и телевидению принесли мне ту популярность, которая позволяла собирать полные залы на творческих вечерах…

Всю жизнь я строил здание своего успеха, и теперь покидал его, обрекая на разрушение…

СБОРЫ

Оформить документы удалось довольно быстро. Наступило время, когда покидающих страну уже не клеймили позором и не бичевали на собраниях: перестройка и гласность на многое открыли глаза, возникло понимание, сочувствие и даже зависть, мол, вам есть куда ехать, а нам что делать?.. Наша паспортистка, расставаясь, всплакнула, а потом добавила: «Если там будет плохо, возвращайтесь, я вам помогу быстро прописаться». А начальник военкомата, хмурый подполковник, принимая мой военный билет, вдруг произнёс:

– Обидно!.. – помолчал и повторил. – Обидно, что такие люди покидают страну. – Потом встал, протянул ладонь, пожал мою руку. – Удачи!

Но это было отношение нормальных людей, а Государство по-прежнему вело себя дебильно: например, за каждый паспорт, который у нас отбирали, мы должны были платить по шестьсот рублей (в то время довольно приличная сумма). Почему? Можно понять, когда платят за получение гражданства, но платить за избавление от него?! А всевозможные препоны и ограничения, сквозь которые приходилось проходить!.. Например, нельзя было вывозить фамильные серебряные ложки и вилки, старую мебель, медные тазики, хрустальные вазы, ювелирные украшения… Два раза в неделю работала специальная комиссия, определяющая ценность картин. Большинство из них определяли как «государственное достояние» и, конечно, не пропускали. За остальные приходилось платить ту сумму, которую назначала комиссия, и только тогда владельцы получали право на вывоз (то есть, человек сам у себя покупал картину!). Даже художникам, чтобы вывезти собственные произведения, приходилось платить. Это если им везло, если их работы не нравились комиссии и не были признаны достоянием государства – в противном случае вывоз был запрещён. Без прохождения через эту же комиссию нельзя было брать с собой ни энциклопедию, ни энциклопедические словари, ни, даже, всевозможные справочники и «Руководства». Один мой приятель, чтобы провезти «Руководство по переплётному делу» (суперсекретный документ!), вырвал все страницы, обложку выбросил, а страницы растыкал по чемоданам.

Я даже не имел права вывезти собственные рукописи, поэтому собрал самые необходимые в четыре папки, которые мне потом привезли израильские дипломаты. А остальной архив оставил на хранение друзьям в Москве.

Для того, чтобы отправить багаж, надо было дать взятку в пять тысяч рублей, точнее, за то, чтобы стать в реальную очередь на отправку. Потом несколько месяцев ждать, отмечаться, добывать какие-то специальные ящики, договариваться с грузчиками, весовщиками, работниками товарной станции и бесконечно кому-то за что-то платить, платить и платить. Мы решили избавить себя от этих кругов ада и ехать без багажа.

В течение двух последних недель до вылета, каждый вечер приходили друзья, родственники, соседи, стол был постоянно накрыт, выпивали, прощались, шутили, плакали, говорили тосты, и каждый что-нибудь увозил с собой: люстру, ковёр, посуду, книги, одежду…

Ефим Наумович, Майин отец, возмущённо осуждал наше решение, называя его предательским. А моя великая тёща, когда мы приехали в Киев прощаться, закрылась с Майей в комнате, плакала и просила у неё прощение:

– Ты ведь знаешь, я много работала, никогда не брала отпуск – я хотела, чтобы тебе хорошо жилось в нашей стране… Я так старалась!.. Прости, дочечка, что я не смогла этого сделать и ты должна уехать… Прости!

За сутки до отъезда из нашей квартиры вывезли всю мебель: кто шкафы, кто сервант, кто телевизор. Я просил только оставить один стол, чтобы было, куда ставить выпивку, и одну тахту, чтобы нам с Майей было, где спать в последнюю ночь.

Мы лежали на этой единственной тахте в опустевшей квартире, и я грустно подвёл итоги:

– Смотри: нам за пятьдесят, и мы опять начинаем всё заново: без имущества, без квартиры, денег не накопили, брильянтов не накупили – жизнь с нуля!..

Майя попыталась меня подбодрить:

– Ты же любил покорять новые города – покоришь и новую страну, и у нас опять будет и дом, и деньги. Всё, как предсказывала Ксения.

Я улыбнулся, но всё равно было грустно.

...

Я тогда ещё не понимал, что главное моё богатство лежит рядом, положив голову мне на плечо. Богатство, которое я не заслужил, не заработал – оно было даровано мне Богом. За что?.. Наверное, авансом, в надежде, что я это пойму и оценю при её жизни, но я этого не сделал, не успел, да и не старался… И только теперь, теперь понимаю, какой же я преступный растратчик!..

В семь утра мы приехали в Шереметьево, вошли в здание аэропорта и увидели Лёню с Аней, Игоря с Линой, Марика, Майю, Толю Дубинского, Зяму, Эмму и ещё много-много наших друзей. Когда мы подходили к ним, Майя придержала меня за руку и тихонько произнесла:

– Вот кого мы накопили!

Последние объятия, напутствия, поцелуи – и мы переступили черту, отделяющую наше прошлое от нашего будущего. Оглянувшись, я увидел повлажневшие глаза моего брата (последний раз я видел такие его глаза на похоронах мамы) и услышал слова Лины, адресованные непонятно кому: «Сволочи! Сволочи! Из-за вас они уезжают!»

Разбирая содержимое наших чемоданов, таможенник увидел четыре рисунка Кити Подольской. (Все наши картины мы раздарили, но Китины работы я не мог оставить – вынул их из рам и уложил на дно чемодана).

– У вас есть разрешение на провоз этих картин? – спросил он.

– Это не картины, это – память, – ответил я.

Таможенник внимательно посмотрел на меня, потом ещё раз на картины, положил их на место и сказал:

– Ладно, запаковывайте. – Потом добавил. – Я вас видел «Вокруг смеха». А вы оттуда сможете выступать в этой передаче?

– Думаю, что сначала мне придётся выступать в передаче «Вокруг плача», – невесело пошутил я.

Прямых рейсов в Израиль не было – мы летели через Будапешт. Объявили посадку.

Три наших семьи: я и Майя, Миша и Ира, Маша и Паша, оставив государству свои московские квартиры (продать тогда было нельзя) и всё сотворенное за годы жизни – свои книги, свои песни, свои мечты – устремились к самолёту, увозя с собой трёх детей и трёх собак.

Маленький Мишка плакал, а собаки вели себя хорошо, даже радовались переезду в Израиль – очевидно, в отличие от нас, они были истинными сионистами.

НЕСКОЛЬКО СЛОВ НА ПРОЩАНЬЕ

Под крылом самолёта осталось полвека моей жизни. Все мы ощущали тяжёлую усталость от предотъездной суеты, ежедневных волнений, бессмысленной беготни и постоянного стояния в каких-то непонятных очередях для получения непонятных справок. Я не испытывал ни радости освобождения от всего этого, ни обиды за прошлое. Наоборот! Чем дальше мы удалялись, тем яснее мне становилось, как много дала мне эта страна, этот народ, этот язык. За годы жизни вдали от России, во мне сформировалось глубокое чувство благодарности ей за то, что там я обрёл самых близких мне людей и научился, живя в экстремальных условиях, не трусить, не подличать, а драться и побеждать.

Встречаясь в разных странах с эмигрантами из бывшего Советского Союза, я часто слышал их проклятия в адрес стран, которые их вытолкнули. В их словах было много горькой правды, но я невольно сторонился этих людей. Нельзя проклинать своё прошлое, своё детство, юность, молодость. Человек, предающий прошлое, предаст и настоящее, и будущее – я в этом убеждён, хотя, конечно, это убеждение можно и оспаривать.

Спустя много лет после переезда в Израиль, на праздничном приёме в российском посольстве, я прочитал стихотворение, которое сейчас процитирую:

Я люблю тебя, Россия,

Дорогая моя Русь,

Я люблю тебя, Россия,

И немножечко боюсь.

Ты растила, воспитала,

Ты дарила мне друзей,

Но всегда напоминала:

«Ты – не русский, ты – еврей!»

Вечно самоистязая,

У себя на поводу,

Ты стоишь у входа рая,

Но одной ногой в аду.

Презираешь ты опасность,

Прёшь вперёд и наобум…

Нам твою бы бесшабашность,

А тебе – наш горький ум.

Как похожи мы, Россия,

Как похожи, ты и я,

Я с надеждой жду Мессию,

Ты ждёшь доброго царя.

Я люблю тебя, Россия,

Моя радость, моя грусть,

Моя слабость, моя сила,

От тебя не отрекусь.

Я к тебе любовью ранен,

Я в числе твоих друзей,

Я – еврейский россиянин,

Я – российский твой еврей!

Переночевав в Будапеште, мы погрузились в израильский самолёт, где улыбающиеся стюардессы напоили нас соками, накормили обедами, надарили детям конфет и игрушек. Все были напряжены, усталы и измучены, постепенно оттаивали, приходили в себя. Когда казалось, всё самое тяжёлое уже позади, Майе вдруг стало плохо, очень плохо: она побледнела, откинулась на спинку кресла и потеряла сознание. Ей давали что-то нюхать, пытались напоить какими-то лекарствами, обрызгивали водой… Через несколько минут её ресницы дёрнулись и она, не открывая глаз, тихо произнесла:

– Не пугайся: это я умерла для прошлой жизни. Начинаем новую.

ШАЛОМ, НОВАЯ ЖИЗНЬ!

Мы прилетели в три ночи. Воздух был густой, влажный, напоённый морем и пряными запахами фруктов и цветущих деревьев. Нам выдали соответствующие документы, первые деньги и спросили, кого, куда вести на такси. Я позвонил Кармелям, услышал сонный голос Юры «Кто это?» и весело сообщил:

– Вот вы у меня теперь выспитесь!

Уже через час мы позвонили в калитку их дома, обнимались, хлопали друг друга по плечам, выпили чай, и Юра отвёз нас в Цукей-Ям – посёлок вилл на берегу моря, километров в пяти от Нетании, где он снял для нас большую трёхэтажную виллу. Место было сказочное: зелёный двор, огромный холл с колонами, благоустроенная крыша, с которой открывался потрясающий вид на легендарное Средиземное море. Правда, вилла была без мебели, в ней давно никто не жил, кроме огромных южных тараканов.

Когда я увидел первого пробегающего таракана, решил, что это проскакала лошадь.

Назавтра сделали дезинфекцию и тараканам, проклиная нас, пришлось поспешно покинуть насиженное жилище.

Через пару часов после приезда, нам завезли кровати, столы, шкафы, постельное бельё, посуду, скатерти… Привозили разные люди, и знакомые и те, кого мы видели впервые. Вечером пришли три элегантные женщины, из соседних вилл, с огромной плетённой корзиной, наполненной фруктами, пирогами, пирожками, конфетами…

В посёлке жили преуспевающие израильтяне: врачи, адвокаты, владельцы различных фирм. Мы были первыми репатриантами, которые поселились рядом, поэтому они старались активно помогать нам, заваливали подарками, приглашали в гости, возили на машинах в город.

Наша семья вызывала у них особое любопытство и удивление: мы расхаживали в нарядных выходных костюмах и платьях (других у нас не было, мы их не привезли), в гости приходили с букетами цветов и коробками конфет, в город, не дожидаясь автобуса, ездили на такси – это разрушало их представление о бедных репатриантах из Советского Союза.

– Саша, ты должен экономить деньги, ведь ты – оле хадаш (то есть, новый репатриант),  – воскликнула одна из наших соседок, когда, приглашённый на ужин, я вручил ей букет роз и шампанское.

– Прежде всего, он – мужчина, который пришёл в гости к женщине, – объяснила ей Майя. – Он так привык.

– Но вы же останетесь без обедов, если будете делать такие подарки и ездить на такси!

– В крайнем случае, мы станем обедать через день, это даже полезно, – успокоил её я.

О нашей новой жизни я писал в цикле статей, как бы адресованных Лёне, я их так и назвал «Письма брату». Их публиковали русскоязычные и газеты на иврите, они звучали по израильскому радио и по радио «Свобода». Однажды позвонил возмущённый Лёня:

– Что за хамство: ты печатаешь свои письма ко мне во всех газетах, а я их получаю от посторонних людей по факсу!

– Подожди, скоро издам их отдельной книжкой, тогда получишь с автографом.

Я процитирую несколько фрагментов из первого письма, и буду цитировать эти письма и дальше, потому что в них сконцентрированы самые первые впечатления, то есть, самые острые и яркие.

ИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «ЭЙФОРИЯ»

«Здравствуй, брат! Итак, мы уже здесь. Живём в Нетании, красивом курортном городе, напоминает Сочи, только без очередей. Живём все вместе, в большом доме на берегу Средиземного моря. Напоминает Чёрное, только намного теплей, в нём плавают варёные медузы. Каждый вечер гуляем на вечеринках по случаю нашего приезда. Напоминают московские, только закуска разнообразней.

Первое моё открытие в Израиле – это простор, количество незастроенных территорий, и вдоль дорог, и в горах, и в долинах. Мы ведь в Союзе представляли это государство чем-то вроде Ялтинского пляжа, где все лежат плечом к плечу и потеют от солнца и тесноты. А здесь – прозрачная необозримость, обрамлённая горами и морем.

Второе открытие – в Израиле много евреев: мужчины, женщины, дети, официантки, шофёры такси, полицейские и даже президент… Здесь евреев принимают во все даже в самые престижные ВУЗы, здесь гордо носят шестиконечную звезду и на знамени и на груди, здесь во время операций всем больным, независимо от их национальности, вливают еврейскую кровь, которую добывают и хранят добрые вампиры Израиля, тоже евреи.

Ты спросишь, не жарко ли? Да, жарко, сухо, безоблачно. Однажды в июле я спросил у соседа-израильтянина, когда можно ждать ближайшего дождя – он спокойно ответил: «В ноябре». Солнце печёт с утра до вечера, все ходят смуглыми, шоколадными. Здесь даже белый медведь стал бы бурым. Густая горячая лень растворена в воздухе. Хочется взбить матрас перехода, лечь на него и задремать. И, поверь, никто на тебя не наедет, машины тут пропускают пешеходов, а пешедрёмов, я убеждён, будут объезжать. Да, на улицах жарко, но во всех учреждениях и магазинах – прохладно, работают кондиционеры. Они же старательно охлаждают автобусы, доводя температуру почти до минусовой. В автобусе чувствуешь себя как в комфортабельном холодильнике. Я решил: если будут трудности с квартирой, куплю автобус, буду в нём жить и кататься в свежемороженом состоянии… А пока, представь себе, жару переносим довольно благополучно. В доме прохладно, хорошо продумана система сквозняков. У нас большая крыша, на которой мы все собираемся по вечерам. Здесь свежо и уютно, внизу шумит море, наверху сверкает звёздами небо. Только теперь я понял котов, которые назначают здесь свидания своим любимым кошкам: сидеть на крыше, да ещё в обнимку…

Кстати, Леня, в Израиле очень красивые женщины, разнообразно красивые. Я ведь всегда считал, что еврейки имеют специфическую внешность: жгуче-чёрные, носатые, с большой грудью и тяжёлым задом.

А оказалось, израильтянки – всех цветов и всех весовых категорий. Есть и русые, и беловолосые, есть и с кошачьими зелёными глазами, и по-детски голубоглазые, есть даже курносые… Есть по-мальчишечьи тоненькие и изящные, а есть и с такими роскошными бюстами, что начинаешь невольно завидовать их грудным младенцам… Такое массированное наступление женской красоты привело бы меня в растерянность даже в период пика моей термоядерной энергии, а теперь… Вспоминаю свои «за 50», вздыхаю и становлюсь философом: «Нельзя объять необъятное»!..

Здесь я постепенно узнаю свой народ, о котором, оказывается, так мало знал. В Союзе наша национальность обвешана ярлыками: «проныры, скряги, деляги, ростовщики…». А оказалось, евреи – это земледельцы, строители, воины, хлеборобы… И никакие не скряги! Меня поразило радушие, доброжелательность и хлебосольство израильтян. Нас окружили заботой и вниманием, заваливают подарками, растаскивают по вечеринкам и пикникам. Незнакомые люди на улице хотят сделать что-нибудь приятное: кто-то «угощает» билетом на автобус, кто-то чуть ли не насильно втискивает в карман конфетку. Даже неизвестный нам почтальон, каждую пятницу, бросая в ящик письмо, пишет на конверте «Шабат шалом!» (Мирной субботы!).

Я узнаю свой народ, радуюсь и горжусь им. Народ, который всего за сорок лет, не выпуская из рук автомата, построил такую страну – достоин уважения и восхищения!..

Кстати, об автоматах: какие здесь девушки-солдатки!.. Стройные, грациозные, обаятельные. Кажется, что их призывают прямо с конкурсов красоты. Если, не приведи Бог, им придётся воевать и в армии противника будут настоящие мужчины, они должны немедленно бросать оружие и проситься в плен. Лично я сдался бы каждой!

Люблю ходить на рынок – много фруктов и овощей, необычных и экзотических: бритые кактусы, гладкощёкие персики, светло-зелёный виноград, притворяющийся недозрелым, а на самом деле – медово-сладкий, да ещё и без косточек. Манго, авокадо, гуава. Тут есть такие плоды, названий которых не знают даже старожилы. И это немудрено: из кибуцев и мошавов (Мошав – это что-то вроде нашего совхоза) поступают на рынок какие-то диковинные гибриды. Лёня, я понял, что Израиль – это страна мичуринцев.

Несмотря на вкусность и разнообразие, покупатели переборчивы, товар приходится рекламировать. Продавцы орут, перекрикивая друг друга. Репертуар у всех одинаков: или вопят, что сошли с ума и отдают свой товар даром, или взывают: «Иди сюда – тут Горбачёв!». У этих ребят лужённые глотки, они могли бы легко перекрикиваться с соседними галактиками и зазывать клиентов оттуда… А пока они до этого не додумались, пойду на рынок и куплю фруктов.

Обнимаю тебя. Продолжение отчёта в следующем письме. Целуй Аню и Наташку.

Кстати, о поцелуях: Лёня, какие здесь красивые женщины!».

РУССКИЕ ИДУТ!

В Израиле можно проводить конкурс акцентов: на иврите говорят с русским акцентом, польским, немецким, грузинским… Только я говорю без акцента, потому что говорю по-русски. Я понимал, что иврит никогда не выучу, а если и выучу, то не настолько, чтобы на нём писать. Как же мне жить здесь, как работать без своего главного инструмента – языка?.. Плотник без топора, сварщик без автогенного аппарата!.. Я не показывал виду, но эти сомнения, конечно, мучили меня. «Твой иврит к тебе придёт» успокаивали меня друзья. Но он не приходил – очевидно, он ушёл к кому-то другому. Правда, я его и не очень звал. Нет, я пытался его учить, но, во-первых, возраст, а во-вторых, советская неприученность к регулярному изучению языка: когда я в одно ухо вталкивал десяток новых ивритских слов – из другого уха выпадали десять предыдущих. Успокаивало одно: здесь много русскоговорящих израильтян, выходцев из СССР, Польши, Венгрии, Болгарии, и с каждым днём прибывает всё больше и больше «нашеньких». Когда на своей чудовищной англо-ивритской смеси я пытаюсь в автобусе о чём-то спросить, непременно раздаётся голос: «Перестаньте мучиться, говорите нормально!»… А однажды на рынке заросший волосами продавец сообщил мне с родным грузинским акцентом:

– Я тут уже патнадцать лэт. Ыврыт нэ получается, а русскый – выучил.

Уже на витринах магазинов половина объявлений – на русском, уже в каждом банке, в каждой гостинице есть клерки, разговаривающие по-русски. Уже есть русское радио, русская регулярная телепередача. Ежедневно выходит столько русских газет и журналов, что ими можно устелить весь Израиль и часть Палестинских территорий. Русскими песнями здесь не удивишь – удивишь, если станешь доказывать, что они русские: израильтяне убеждены, что это их фольклор. Эти песни привезли с собой первые поселенцы из Советского Союза и они здесь прижились. Непривычно для нас звучат на иврите «Катюша», «Синий платочек», «На побывку едет молодой моряк»… Многие тексты переведены на иврит вместе с музыкой – она уже звучит с еврейским акцентом, это трогательно и забавно. Случается, что перевод очень приблизительный. Я, выступая здесь, как-то пошутил, что песня «В той степи глухой замерзал ямщик» в Израиле переведена: «А в пустыне той загорал еврей». А когда в стране праздновали Сукот (Это праздник, когда семья переселяются на улицу, в суку́– шалаш с ветхой крышей, сквозь которую видно небо), вместе с людьми на улицы переселились и песни. Стояла жара. Я шёл по улице Иерусалима и слышал: «По диким степям Забайкалья» выводил высокий женский голос в одной суке́, а в соседней – пели, обливаясь потом: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня!».

Мой приезд вызвал повышенный интерес у газет, и радио – у меня почти каждый день брали интервью, и на русском и на иврите. Поскольку я иврита не знал, приходили с переводчиками или Маша говорила с ними по-английски. Вскоре мне это надоело, и я стал избегать журналистов.

Однажды, будучи в гостях у Юры и Гали, я рассказал, что звонил какой-то Ярон Лондон и просил о встрече, но я не откликнулся. Эмоциональная Галя так резко всплеснула руками, как будто хотела их раскидать в разные стороны.

– Ты – ненормальный! Ты знаешь, кто такой Ярон Лондон?! Это известнейший обозреватель Телевидения и самой популярной газеты «Эдиот Ахранот» («Последние известия»). Он такой злюка, его боятся даже министры и члены Кнессета!.. Немедленно позвони и договорись о встрече!

Конечно, я внял её призыву, Маша перезвонила ему, и он приехал к нам на виллу.

Первый его вопрос был:

– Саша, ты – сумасшедший?.. Я знаю твоё положение в Москве, твой рейтинг… Как ты мог всё это бросить?.. На что ты рассчитывал?.. Подожди, не отвечай – попытаюсь тебя понять: я знаю, что ты много ездил по разным странам, встречался с евреями, которые были элитой каждой страны. Теперь, приехав в Израиль, в государство евреев, ты уверен, что все они – тоже элита… Саша, как мне тебя жаль – тебя здесь ждут такие разочарования!..

– Почему «ждут», Ярон – они уже есть, – спокойно сообщил я.

Он растерянно осёкся, секунду помолчал и спросил:

– Да?.. Ну, и что?…

– Ничего. Наверное, это плата за право жить в своей стране и я буду платить её всю жизнь: разочарованиями.

Он подошёл, положил руки мне на плечи.

– Ты хорошо ответил. – Протянул свою визитку. – Здесь и домашний номер – если будут проблемы, смело звони. Звони!

Интервью продолжалось больше часа. Перед уходом он спросил, нет ли моих рассказов на иврите. У меня уже было переведено три коротких рассказа, и я их ему отдал. Попрощались, он двинулся к выходу, потом вдруг стремительно повернулся к Маше:

– Нет! Я не могу не задать ещё один вопрос: почему у твоего отца блестят глаза и такое бодрое рукопожатие?.. Он, профессиональный писатель, приехал в страну, где писатель – это не профессия!.. Приехал не мальчиком, а после пятидесяти лет, не зная иврита, и не зная второго государственного языка – английского… На что он рассчитывает?..

Когда Маша перевела мне его вопрос, я засмеялся.

– Ярон, вместо прямого ответа я расскажу тебе одну историю. Когда-то у нас во дворе росли шампиньоны, сын срезал их, приносил домой, и моя жена их жарила. Потом ретивый управдом заасфальтировал двор, и шампиньоны исчезли. Спустя полгода, я улетел в командировку за границу. Вернувшись, застал на кухне сына, который мыл шампиньоны, и жену, которая их жарила на сковородке. Сын объяснил, что эти грибы проросли сквозь асфальт. «Они такие твёрдые», – пожаловалась жена, – «их тяжело разрезать». Я сказал сыну, указывая на шампиньоны: «Видишь, Мишка, вот это – мы: половина погибла под асфальтом, но, те, кто пробились – тех уже ничем не проймёшь!..»

Мой интервьюер рассмеялся:

– Прекрасная история!.. Я назову мою статью – «Шампиньон из-под асфальта»!

Через неделю вышло его интервью с моей фотографией, и рядом был опубликован один из моих рассказов. Поскольку «Эдиот Ахранот» самая популярная газета в Израиле, эта публикация не прошла незамеченной: все наши соседи-израильтяне при встрече жали мне руку, поздравляли, хвалили рассказ и приговаривали: «Как молодой Кишон!». Речь шла об Эфраиме Кишоне, известнейшем израильском писателе, авторе многочисленных юмористических рассказов и пьес, живом классике, произведения которого были переведены почти на все языки. Кроме русского – поэтому я о нём даже не слышал. Потом был опубликован второй мой рассказ, за ним третий. После каждой публикации ко мне бросались и коренные израильтяне, и ватики (репатрианты, давно живущие в стране) с поздравлениями и с теми же возгласами: «Как молодой Кишон!». Поэтому, после выхода третьего рассказа, когда начинались поздравления, я сразу предупреждал: «Скажешь про Кишона – убью!».

Сейчас я понимаю, что надо было продолжать публиковаться в этой газете, сотрудничество с ней дало бы мне и подскок популярности среди израильтян, и ощутимую тогда материальную поддержку: за первый рассказ мне заплатили четыреста шекелей – в четыре раза больше того, что платили «русские» газеты, а гонорары за второй и третий рассказы были удвоены и утроены. Но, получив предложение от русскоязычной газеты «Пятница» открыть на её страницах отдел юмора, я прервал свои контакты с редакцией «Эдиот Ахранот» и больше их так и не возобновил.

Однажды мне позвонил главный режиссёр драматической редакции израильского радио Эфраим Стэн, выходец из Польши, прекрасно говорящий по-русски.

– Саша, я выписываю «Шпильки» (Варшавский юмористический журнал), читал ваши рассказы, опубликованные там – давайте встретимся.

Когда я пришёл к нему в редакцию, он предложил мне написать пьесу для радио.

– Я спешу с этим заказом, пока вы ещё можете согласиться – через полгода-год в ответ на это предложение вы меня далеко пошлёте.

– Почему? – удивился я.

– Потому что у нас за пьесу и за табуретку платят одинаково. – Он повернулся к своему заместителю, который присутствовал при разговоре. – Назови сумму, которую мы можем уплатить.

– Почему ты хочешь, чтобы он меня послал? – возмутился тот.

Гонорар, и в правду, был смехотворным, но я согласился: мне хотелось ещё раз «опробовать себя» на израильтянах. Пьеса была написана и поставлена. Радиослушатели приняли её хорошо, пришло много откликов и её ещё несколько раз повторяли в эфире. Потом на радио было два получасовых интервью со мной, где израильские актёры читали мои рассказы, переведенные на иврит…

В эти же дни состоялся съезд федерации писателей Израиля, на котором было запланировано выступление какого-нибудь «свеженького» писателя из СССР. Пригласили меня. Моё выступление переводил председатель Объединения русскоязычных писателей Эфраим Баух, с которым мы впоследствии подружились и о котором я ещё расскажу попозже.

Понимая, что, как и на любом творческом вечере, аудиторию надо сразу удивить и заинтересовать, я начал так:

– В одном лесу Лев собрал на поляне всех зверей и скомандовал: «Умные – налево, красивые – направо!». Все разбежались, осталась только обезьяна. «А ты чего?» – удивился Лев. Обезьяна ответила: «А что мне разорваться?»… – Переждав смех, который последовал за этим анекдотом, я продолжил. – Сейчас я, как та обезьяна, и умный и красивый, буду рассказывать и о своих собственных проблемах и о проблемах всех русскоязычных писателей…

Я говорил о тяжёлом положении моих коллег, о смехотворных гонорарах, которые удаётся рассмотреть только под микроскопом, о невозможности издаваться и быть переведенными на иврит, о нашей глобальной невостребованности… Конечно, я подготовился к этому выступлению, поэтому, хотя и говорил о горьких вещах, в зале всё время вспыхивал смех. А в завершение, я сказал «Если мы не нужны государству Израиль как писатели, мы готовы пойти работать дворниками, но, увы, там все места уже заняты безработными врачами!»

Давно я не имел такого успеха, как на этом съезде: мне бурно аплодировали, потом, в перерыве, обнимали, вручали визитки, приглашали в гости… Назавтра, во всех газетах пересказывали моё выступление, звонили из разных программ Радио и требовали интервью, пригласили в передачу на Телевидение. Потом какой-то фонд взялся за свой счёт перевести и издать мою повесть «Тэза с нашего двора»… Словом, можно сказать, что мои первые шаги в Израиле были весьма успешны и, если бы я всерьёз занялся изучением иврита, то мог бы довольно быстро войти в израильскую литературу, культуру, журналистику… Но я, в силу своего беспокойного характера, не мог долго сидеть на пособии – хотел сам зарабатывать на жизнь, поэтому выбрал другой путь: бросил ульпан (класс, в котором нас бесплатно обучали ивриту), и «пошёл по рукам»: стал переходить из одной русскоязычной газеты в другую… Сейчас понимаю, что это была моя очередная жизненная ошибка.

ИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «ЭЙФОРИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ»

«Здравствуй, Лёня!

Извини, что долго не писал – две недели хожу в ульпан, учу иврит, уже выучил первую фразу: «Ани лё йодеа иврит» (я не знаю иврита). У нас прекрасная учительница по имени Нурит, которая, не произнося ни одного слова по-русски, умудряется объяснять нам основы грамматики и синтаксиса, мимикой, танцами, звукоподражанием. В ней погибла великая трагическая актриса. Трагическая, потому что встреча с нами – трагедия её жизни: тридцать великовозрастных, одуревших от напряжения балбесов и балбесих, за две недели выучившие одну-единственную вышеприведенную фразу… На месте Нурит я бы по очереди передушил всех подряд, а у неё хватает терпения продолжать свой труднейший моноспектакль.

На многих выходцев из Союза шоковое впечатление производят витрины и прилавки магазинов. (Мне рассказали, как одна старушка, стоя у витрины супермаркета, в растерянности спросила у дочери: «Господи! Да когда ж это всё можно выкушать?») Действительно, продуктов много, они разнообразны и вкусны, но мы с тобой это уже повидали, бывая в самых «сытых» странах, таких как Швеция, Финляндия, США. Поэтому я прохожу мимо витрин без охов и стенаний. Меня удивляет другое: бесконечное количество ресторанов, кафе, мелких «забегаловок» и просто лотков с уже готовой едой: жареное мясо, лепёшки, салаты, всевозможная выпечка… Такое впечатление, что страна состоит сплошь из изголодавшихся дистрофиков и их надо немедленно накормить, иначе они умрут, не добежав до дома. Мы с тобой знали, что евреи любят повыступать, поспорить, повозмущаться – здесь это подтвердилось: много митингов и забастовок. Но я ещё ни разу не слышал хотя бы про одну голодовку. Наоборот, у меня сложилось впечатление, что весь Израиль объявил обжираловку. Едят много, вкусно, сочно, шумно, как умеют есть только евреи, с одной бутылкой на десять человек, которую, едва начатую, потом ставят обратно в холодильник. Твоему племяннику Мише трудно найти работу по специальности. Он достиг больших успехов в Союзе, борясь с алкоголизмом, ехал сюда в надежде избавить Израиль от алкашей и вдруг… не от кого избавлять. Теперь вся надежда на наших репатриантов – уверен, не подведут!

Не могу не привести один пример.

В шабат (в субботу) мы с Майей гуляли по бульвару Ротшильд. Навстречу двигался пожилой мужчина, «нашего разлива»: в пиджаке, в галстуке, но в явном подпитии. Он шёл, пошатываясь и приговаривая (я адаптирую его текст, но ты догадаешься): «Ох, ёж твою!.. Ох, ёж твою!»… Увидев нас, заулыбался, поприветствовал: «Шабат, шалом!» и продолжил свой путь, снова приговаривая: «Ох, ёж твою!»…

Это был российский пьянчужка, но уже отредактированный Израилем!..

Недавно мы побывали в одном мошаве. Он расположен на севере страны, в израильской «глубинке»: три часа езды от Тель-Авива, весь в зелени, благоустроен и ухожен. Дома весело раскрашены, дорожки вымыты, на газонах такая стерильная чистота, что там можно делать хирургические операции. Мы оставались ночевать, поэтому часов в одиннадцать вечера пошли бродить по территории.

Хозяева повели нас на ферму, чтобы угостить свежим молоком. Сделать это было несложно: вошли внутрь, открыли кран в рефрижераторе и наполнили два стакана, стоящих здесь же и специально приготовленных для желающих отведать холодного коровьего нектара.

Двери на ферму, как и все остальные двери в этом мошаве, никогда не закрываются. Внутри – техника для дойки, сам рефрижератор с двадцатью пятью тоннами вечернего удоя, мебель, посуда и кошка. Я подумал: если б это было в Союзе, к утру бы на ферме ничего не осталось, кроме кошки, на которую бы и списали всю пропажу… А молоко вкусное, ароматное, пахнет фруктами. И это неудивительно – коров кормят апельсинами, персиками, семечками и даже гречкой. А в Союзе молоко пахло водой, потому что делали его из порошка и воды. И это тоже неудивительно: мы семимильными шагами спешили к коммунизму – наши коровы за нами не поспевали!

Выйдя из фермы, услышали крики, шум, хохот. Навстречу двигалась колона ребятишек-подростков, все в ночных рубашках. Старшие несли на плечах малышей, в чепчиках и пижамах. Оказалось, что сегодня здесь Праздник Ночных рубашек, дети гуляют, сколько хотят, никто из родителей не вмешивается. Они прошли мимо нас весёлым шумным табором, и стало радостно и завидно, очень захотелось к ним присоединиться, но я этого не сделал, наверное, оттого, что у меня не было ночной рубашки.

Обнимаю. Твой старший ах («ах» – это брат).

Видишь, как я уже много знаю на иврите!»

ПЕРВЫЕ УРОКИ ИЗРАИЛЯ

Они начались сразу же по приезде, когда хозяин нашей пустой виллы выдёргивал из-под меня случайно оставшийся стул, требуя, чтобы или я его купил или он его увезёт… Потом мне предложили написать сценарий весёлой сериальной телепередачи, где бы её герои сами изучали иврит и, тем самым, помогали его осваивать новым репатриантам. Я увлёкся, придумал общий ход, персонажи, наговорил режиссёру первые две серии, продолжал работать дальше, но вдруг режиссёр исчез… Через пару недель я узнал, что он уже готовит съёмки этих двух серий, пригласив других авторов-израильтян разрабатывать мою задумку, естественно, не согласовывая со мной и не заплатив мне ни шекеля.

– Прекрати болтать!.. – потребовал от меня Юра Кармель. – Здесь все ходят с улавливателями идей и воруют их друг у друга!.. Заткни свой фонтан, пока не подпишешь договор!..

В русских газетах почти ежедневно появлялись манящие объявления о возможности немедленного приобретения новых квартир за небольшие деньги, потому что строительство дома финансировала богатая американская фирма (канадская, английская или бразильская: местоположение фирмы зависело от эрудиции авторов) – кто первыми пришлют заявки с приложенными чеками на пятьдесят шекелей, те станут реальными претендентами на эти квартиры. Пятьдесят шекелей – не такая уж большая сумма, поэтому в ответ на призыв шёл поток заявок и чеков. Письма шли, откликов не было. Когда в дело вмешивалась полиция, по указанному адресу уже никто не сидел, помещение было закрыто, жуликов и след простыл. Признаюсь, мы тоже как-то стали жертвами аналогичного обмана и после этого дали себе слово быть предельно бдительными. Но!..

Однажды меня разыскали два израильских предпринимателя, Ави и Ицык, которые решили создать издательский концерн: выпускать четыре журнала на разных языках с общим названием «Израиль Трибьюн»: на иврите, английском, русском и немецком.

Мне предложили стать главным редактором русского издания, повели в роскошный офис, показали мой кабинет и комнаты моей редакции, новейшие компьютеры, цветные ксероксы… Они согласились на все мои условия, вплоть до приглашения на работу ещё двух сотрудников, которых я приведу с собой. Честно говоря, после нищеты русскоязычных газет, на меня это не могло не произвести сильного впечатления. Я согласился, но потребовал, чтобы русский журнал был юмористическим и назывался «Балаган». Поначалу их реакция была резко отрицательной (в Израиле слово «балаган» означает беспорядок, анархию, бардак), но я настаивал, и они вынуждены были согласиться.

Два сотрудника, которых я привёл с собой – это Михаил Кислянский и Залман Симкин. Кислянский до переезда в Израиль работал заместителем редактора газеты «Вечерний Челябинск», был опытным журналистом и приятным человеком. Мы сблизились с ним, вдвоём выпуская в Натании газету «Русские евреи», а впоследствии, подружились и до сих пор работаем вместе. Это честнейший человек, которому я доверял и доверяю, как себе самому. Он и его жена Ида стали близкими нам людьми, мы часто бывали у них, а они у нас. Миша необходим мне ещё и как противовес моему восторженному восприятию новых сотрудников или партнёров по работе – я восторгаюсь каждым, а Миша, у которого огромный опыт работы с людьми, осторожно поливает меня холодной водой сомнения: «Что-то мне в нём не нравится, он себя ещё покажет!». И, к сожалению, в большинстве случаев он оказывается прав.

Симкин, мой земляк из Киева, много лет проработал в книжном магазине Союза писателей, но, несмотря на свой «торговый опыт», бойкости не приобрёл, был тихим, застенчивым, не приспособленным к быту («А где купить?»… «А как пройти?»… «А что сказать?»). Единственно, что он мог – это в любое время дня и ночи раздобыть бутылку водки, и, выпив первую рюмку, стремительно раскрепощался и становился разговорчивым и весёлым собеседником. Когда я работал в русскоязычных газетах, он регулярно присылал мне свои короткие миниатюры и афоризмы. Некоторые из них были остроумны (К примеру: «Кто к нам с мечом придёт, у того мы его и купим», или: «Сантиметр достиг угрожающих размеров»), другие – неинтересны и даже примитивны. Когда я его ругал за отсутствие отбора, он виновато разводил руками: «Они мне все нравятся – пожалуйста, отберите сами!».

В наших роскошных хоромах мы выпустили первый номер «Балагана» тиражом в 5000 экземпляров, на русском газетном рынке это внушительный тираж, который почти весь был раскуплен. За ним последовали второй, третий, четвёртый. Все они не залеживались на прилавках. Тираж начал расти, в журнал стали охотно давать рекламные объявления. Потоком пошли письма, благодарные, подбадривающие: «Мы понимаем, как трудно сегодня смеяться, но, пожалуйста, держитесь… Вы нам нужны!», «Спасибо, что не унижаете нас дешевизной. Спасибо за уровень – пахнуло московской «Литературкой»!», «Ваш журнал входит в наш дом, как маленький праздник, читаем сами, «угощаем» друзей»…

Всё это радовало, давало силы, энергию, идеи… Мы собирали талантливых литераторов и карикатуристов, строили планы, придумывали новые рубрики…

Словом, всё пошло хорошо, но… пришло плохо: после четвёртого номера нам не выдали зарплаты, объясняя это тем, что в банке «Апоалим» (крупнейший банк) вот уже целый месяц не работает компьютер. Сейчас мне смешно это слышать, а тогда мы, голубоглазые и наивные, верили всему, не замечая количества лапши, навешанной нам на уши.

Когда мы завершили макет пятого номера, Ави и Ицык исчезли, в буквальном смысле: в одно прекрасное утро дверь в офис была заперта и опечатана, на телефонные звонки никто не отвечал. Как потом выяснилось, наши хозяева, под преуспевающий журнал получили кредиты в банке, на год вперёд деньги от рекламодателей, за несколько часов вывезли из офиса компьютеры, принтеры, ксероксы, продали их – и удрали в Америку. Больше мы их не видели, как не видели и своих зарплат. Это был ещё один урок Израиля, самый болезненный, потому что меня буквально подбили в полёте: сколько было придумано, написано, нафантазировано!.. Сколько планов, сколько идей!.. Я чувствовал себя выбитым из седла.

– Шурик! – сказала Майя. – У тебя и прежде случались неприятности, но ты никогда не был так подавлен. Меня это тревожит, и я знаю, что надо делать: мы на три дня уедем в другой город, как прежде уезжали в отпуск. Снимем в самой роскошной гостинице самый роскошный номер, будем купаться, загорать, обедать в лучших ресторанах… Тебе надо вернуться на свой привычный уровень жизни…

– Откуда деньги? Я уже третий месяц без зарплаты!

– Одолжим или возьмём кредит в банке. Увидишь, тебе станет легче и у тебя опять загорятся глаза.

Мы уехали в чудесный город Нагарию, которая мне очень напоминала Лейпциг (её строили выходцы из Германии), прожили там беззаботные три дня и я, действительно, почувствовал, что прихожу в себя.

...

Майка моя, Маюха, как же ты меня хорошо знала, как понимала, как чувствовала!.. Как мудро и умело подталкивала на верный путь, как оберегала от глупостей и ошибок, на которые я был так горазд!.. И всё это деликатно и осторожно, чтобы, не дай Бог, меня, самоуверенного петуха, не обидеть!..

– У нас осталось 300 шекелей, – сообщила Майя, – ещё неделю будет на что жить.

– Ну, нет! – Во мне уже проснулся прежний гусар. – Мы брали эти деньги «на погулять», значит, надо их здесь и растратить: купи себе какие-нибудь украшения!

Как и предполагала моя мудрая жена, этот отдых меня вернул к прежнему состоянию: я опять наполнился энергией и ожиданием новых подвигов. И они не заставили себя долго ждать.

ЗОВУТ В ГОЛЛИВУД

Ещё в Москве, мы подружились с сотрудниками израильского посольства, Петей и Ритой Тарло, которые помогали нам при выезде. Потом они вернулись в Израиль, работали в министерстве иностранных дел, и продолжали опекать нас. Однажды Рита позвонила и сообщила мне: «С тобой хочет встретиться директор израильского отделения Менахема Голана. Завтра я приведу тебя в их офис и буду переводить».

Имя Менахема Голана, здесь произносили стоя: израильтянин, живущий в Америке, владелец голливудской фирмы, известнейший кинорежиссёр, создатель многих нашумевших «киношлягеров», к примеру, таких, как «Рэмбо», он был недосягаемой мечтой израильских кинематографистов. Ему посылали письма, заявки, сценарии, мечтали о встрече, о содружестве, и вдруг: он, сам – это была очень радостная и обнадёживающая новость.

Директора звали Орен. Когда мы пришли, он сказал:

– Менахем шлёт тебе привет и самые добрые пожелания. Мы хотим с тобой сотрудничать. Ты хороший писатель, но нам не нужна литература, мы недавно сгорели на Шекспире и на Брехте, неплохие писатели, правда? Нам нужен очередной «Рэмбо» в любом жанре: боевик, комедия, фантастика… Чтобы народ пошёл, как на «Рэмбо»… Ты нам даёшь синопсис (заявку) на двенадцати страницах и, если нам подходит, мы подписываем договор и выдаём аванс 25 %. Потом ты приносишь синопсис на тридцати страницах и мы выплачиваем тебе следующие 25 %. Когда ты сдашь нам весь сценарий – получишь ещё 25 % и, когда сценарий запустят в производство, мы отдаём тебе оставшуюся сумму. Согласен?

– Да, – ответил я, – только у меня есть несколько поправок: я подаю вам сначала только идею на трёх страницах, и вы выплачиваете мне первые 25 %. Потом я приношу синопсис на двенадцати страницах и получаю следующую сумму. Когда я сдаю весь сценарий, вы рассчитываетесь со мной полностью, не ожидая запуска в производство.

Орен не мог скрыть своего удивления.

– Саша, ты ставишь условия, как американский сценарист!

– Как советский. Я так привык. А вы ничем не рискуете: если не понравится, откажете, но если понравится – платите!

– Ладно! Я согласен. – Орен улыбнулся. – Ты хорошо провёл переговоры – теперь на этом же уровне напиши сценарий!

Примерно через две недели я завёз Орену трёхстраничную заявку на английском языке под названием «Вампиры двадцатого века». Она ему понравилась, и он отправил её Голану в Голливуд.

– Как только будет ответ – позвоню.

Первый месяц я напряжённо ждал его звонка, потом решил, что Галану не понравилось, огорчился, но успокоился. Да и постоянные заботы в редакции «Балагана» вытеснили мысли об этой заявке. Единственное, что я успел – это бросить клич друзьям, чтобы, на всякий случай, меня вывели на юриста, который знаком с международным кинопроизводством. Через какое-то время мне организовали встречу с одним из самых крупных адвокатов Израиля, знающего русский язык, но предупредили, что он выделил мне всего пятнадцать минут, потому что каждый час его консультаций стоит больших денег.

ДАН МИРКИН, АДВОКАТ И МОРЕПЛАВАТЕЛЬ

Вназначенные шесть часов вечера я переступил порог огромного офиса, расположенного в самом центре Тель-Авива. Меня завели в кабинет и просили подождать. Минут через десять вошёл хозяин кабинета, высокий, ё подтянутый, с седеющей шкиперской бородкой. Он извинился за опоздание, подошёл к бару, достал бутылку и спросил:

– Вы не станете презирать адвоката, который после тяжёлого дня хлебнёт немного виски?

– Я стану уважать адвоката, если он и мне нальёт, – пугаясь собственной наглости, ответил я.

– Вы выпьете со мной! – он искренне обрадовался. – Вот повезло – не терплю пить один.

В итоге, вместо пятнадцати минут я просидел у него больше часа, мы разговаривали, хохотали, перешли «на ты» и доконали начатую бутылку. Он взялся вести мои переговоры с кинопродюсером, связать меня с литературными агентами в Америке и Европе и, вообще, заниматься всеми моими делами в Израиле Ошеломлённый этим потоком предложений, я стал сопротивляться.

– Дани, у меня нет денег, я не могу тебе платить.

– Саша, давай сразу договоримся: я – хитрый дальновидный адвокат, я предвижу, что ты очень скоро встанешь на ноги. Я ращу себе выгодного клиента – ты будешь зарабатывать много денег и отдавать их мне. (С опозданием прошу прощения у Дани: насчёт «зарабатывать много денег» я его бессовестно подвёл.)

Это была моя первая встреча с ним. С тех пор мы встречались неоднократно, он вёл меня через опасные рифы юридических взаимоотношений в Израиле, приглашал к себе на праздники, очень полюбил Майю, бывал у нас вместе со своей женой Рони, профессором Тель-Авивского университета – наша дружба продолжается уже более пятнадцати лет. Но тогда я, радостно удивлённый его личностью, задавал бесконечные вопросы, на которые он охотно отвечал, забыв о стоимости каждой высокооплачиваемой минуты его времени.

– Дани, как ты попал в Израиль?

– Прилетел. Шестьдесят лет назад.

– Если бы сегодня было первое апреля, я бы простил тебе эту выдумку.

– Почему выдумку?

– Шестьдесят лет назад в Израиль не летали пассажирские самолёты.

– А я не самолётом. Я летел с парохода в лодку. Надо было срочно разгрузиться, поэтому мама сбросила меня с палубы в руки лодочника. Так я с голландского парохода прилетел в израильскую лодку.

Он – неуёмный человек. Окончил Парижский университет, два факультета, вернулся в Израиль, работал репортёром, политологом. В армии служил в парашютных войсках, дослужился до майора. Занимался карате, у него синий пояс. Играет на гармошке, поёт русские песни, в основном, детские: «Спят медведи, спят слоны…». Это от мамы – пела ему, укачивая. Пишет стихи, пишет прозу, издал несколько детских книжек, которые пользовались большим успехом. Потом всё надоело, ринулся в моряки, плавал, рыбачил, снова окончил университет, стал преуспевающим юристом (cегодня в его фирме работают семнадцать адвокатов). Но это не значит, что он только руководит – сам вкалывает с семи утра до позднего вечера. Взрывной, резкий, вспыльчивый, но быстро отходит. Его прошлое парашютиста сказывается и сейчас: увлекается полётами на крыльях. Но если нормальные люди парят над морем, он забирается в горы и прыгает с обрыва.

– Дани, это же опасно.

– Если повезёт, ничего страшного не будет.

Однажды пришёл ко мне на свидание с рукой на перевязи, перебинтованной до плеча.

– Не повезло.

Но главное его хобби – это море. В пятьдесят пять лет снова пошёл учиться на заочный факультет морской археологии, увлечённо, с восторгом рассказывал о каком-то судне, пролежавшем на дне две тысячи лет… Он околдован морем, живёт им.

– Я не хочу умереть адвокатом.

Вместе со своей женой Рони непременно два-три раза в год на своей яхте пересекает Средиземное море, плывёт в Турцию или Грецию, где знает уже каждый островок, каждую бухту.

– Дани, а когда ты спишь, кто у руля?

– Рони. Я её привязываю к штурвалу, чтобы не смыло волной, и она ведёт яхту.

– Привязанная?!

– Ну, так что? Руки я же ей оставляю свободными!

Я считал, что он меня уже не может ничем удивить, но я его недооценил: в прошлом году вместе с другом, приблизительно его же возраста, на своей яхте пересёк два океана, Тихий и Атлантический.

– Вдвоём?! На яхте?! Через океаны?!

– Ну, так что?.. Хорошая радиосвязь, большой запас продуктов, воды, выпивки…

– А штормы?

– Были. Немножко покачало. Ничего страшного… Правда, один раз мы, действительно, испугались, когда у берегов Марокко наш винт запутался в рыбацких сетях. Был шторм в шесть баллов. Приходилось нырять под яхту и перерезать сети, чтобы освободить винт. Если бы рыбаки это увидели, они бы нас убили.

Он работал в разных странах, с разными клиентами, самыми неожиданными. Однажды в Берлине, пришла немка-проститутка, хотела судиться со своим бывшим мужем. Денег у неё не было, предлагала рассчитаться натурой. Она была очень хороша собой, поэтому, он заколебался. Но потом подумал, а вдруг будет ребёнок, и отказался.

– Не захотел улучшать немцам породу.

Он прекрасно владеет французским, английским, немецким, русским, ивритом, идиш. Немного турецким и греческим. В прошлом году греческим занялся всерьёз, пошёл учиться на курсы. Русский у него свой, особенный, чуть-чуть с шепелявинкой и с совершенно неожиданными эпитетами:

– Попробуй, эта селедка очень порядочная.

Или:

– Не верь ему, он нехороший мальчик. (Это о сорокалетнем бизнесмене).

В первые годы Большой репатриации пас и опекал целый табун выходцев из России, в основном, деятелей искусства и науки, консультировал их, помогал с устройством, приглашал на домашние вечеринки. Знание русского языка привлекло к нему множество новых клиентов, в основном, неплатежеспособных – Они ещё у меня одалживали на покупку квартиры, это было неожиданно и забавно, поэтому я давал деньги, не надеясь их получить обратно. Но самое неожиданное – они их возвращали.

Когда он со своей шкиперской бородкой покачивается на палубе яхты, он похож на пирата, но на доброго, который не отбирает, а отдаёт.

Его доброта заразительна – этим болеет не только его жена Рони, но и его собака Лиза, толстая лакомка, которой ни в чём не отказывают. Однажды она подобрала на улице бездомного котёнка, в зубах притащила его в дом, облизывала, выхаживала. Они вместе ели, вместе спали. Лиза следила, чтоб он не выбегал на улицу. Но однажды не уследила – котёнка сбила машина. С тех пор Лиза опекает всех бездомных кошек района. Дани говорит, что Лиза – кошачье министерство абсорции.

У него – врождённое чувство юмора, он понимает каждый подтекст, каждый нюанс комического. Часто звонит и сообщает новый анекдот, и всегда смешной.

– Знаешь, почему у бульдогов такие приплюснутые морды? Они догоняют стоящие машины.

В 91-ом году, когда Ирак стал обстреливать Израиль ракетами, он звонил нам во время тревоги и развлекал какой-нибудь новой шуткой.:

– Немедленно наденьте противогазы и не снимайте, пока я не скажу.

– Почему? Что случилось?

– Наша Лиза пустила газы.

Мы начинали хохотать, и нервное напряжение проходило.

Когда меня откровенно обдирал квартировладелец, когда гонял за какой-нибудь дурацкой справкой чиновник, когда я уставал от мошенников и демагогов и хотелось от отчаянья завыть – я тут же вспоминал Дани Миркина и испарялось усталое отчаянье и рождалась улыбка надежды: я понимал и по сей день понимаю, что истинный Израиль – это не они, это – он, и от него я веду отсчёт своих приобретений в этой очень противоречивой стране!

ИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «ЭЙФОРИЯ РАССЕИВАЕТСЯ»

«Здравствуй, братик!

Извини, что долго не писал – наполнялся впечатлениями, которыми сейчас и поделюсь с тобой:

Израиль – удивительная страна, в ней сошлось всё: и американская деловитость, и восточная лень, и российская расхлябанность и необязательность. Здесь демократия переходит в демагогию, здесь социализм сосуществует с капитализмом, омрачая жизнь последнему.

Здесь, все всё знают: и как руководить министерством, и как тренировать футбольную команду, и как проводить танковую атаку. Здесь нельзя рассчитаться на первый и второй, потому что все – первые.

Здесь и до боли узнаваемая наша родная советская бюрократия. Только она более компьютизирована. Компьютеры везде: у министров, у секретарш, у вахтёров… По количеству компьютеров на душу населения мы уже обогнали само население. Любую копию можно получить сразу, минуя нотариуса: чиновник включает компьютер и сразу знает о тебе всё: и номер твоего паспорта, и твой адрес и твоё семейное положение. Но это и чревато, ибо если в компьютере, к примеру, ошибочно зафиксировано, что ты – разведённый, то, чтобы исправить эту ошибку, ты будешь столько ходить по инстанциям, что твоя жена от тебя, действительно, уйдёт, подтвердив дальновидность компьютера.

Самые распространённые профессии в Израиле – это бухгалтеры, адвокаты и врачи, как будто израильтяне рождаются только для того, чтобы делать деньги, потом судиться, а потом лечиться. Любимое развлечение – суды, судятся беспрерывно. Все умные евреи пользуются услугами адвокатов, чтобы их не обманули ещё более умные евреи. А самые предусмотрительные, даже ложась в постель с женщиной, кладут рядом с собой адвоката, на всякий случай…

Здесь всё не так, как там. Здесь пишут справа налево, а в автобус входят не с задней, а с передней площадки.

Там – местоимение «Я» – последняя буква алфавита, здесь – аналогичное местоимение «Ани» начинается с самой первой буквы.

Там – главное достоинство ребёнка, что он послушен и ни в чём не возражает родителям. Здесь, если ребёнок не проявляет характера, его ведут к психологу или психиатру.

Там, когда хотели подчеркнуть благополучие семьи, сообщали, что они едят продукты, только купленные на рынке, то есть, самые дорогие. Здесь, только малоимущие семьи вынуждены покупать на рынке, потому что там дешевле, чем в супермаркетах.

Там, когда хотели успокоить, что погода улучшится, обещали потепление. Здесь радуют хорошей погодой, предсказывая падение температуры.

Там мы были евреями среди русских. Здесь – мы русские среди евреев.

Есть только одно общее: здесь, как и там, мы опять должны доказывать свою состоятельность.

Только не подумай, что я хнычу – наоборот, это меня мобилизует. Я просуммировал все свои размышления и понял, что пока не примешь эту страну со всеми её недостатками, пока не почувствуешь, что она уже твоя – она тебя тоже не примет. Этот вывод я привёл к афоризму, который уже пошёл гулять по Израилю: «Израиль – это зеркало: какую рожу скорчишь, такую и увидишь в ответ!»…

ГОЛЛИВУД, ДА НЕ ТУТ

Наступила суровая израильская зима: пошли дожди, температура морской воды понизилась аж до восемнадцати градусов, по вечерам приходилось надевать курточку или даже пиджак. На балконах проветриваются каракулевые шубы, которые в Союзе являлись признаком благополучия еврейской семьи. Проветриваются на всякий случай: авось, повезёт, приморозит и в них можно будет хоть раз прогуляться перед домом. Но эти мечты не оправдались, и шубы пришлось снова заталкивать в целлофановые пакеты до следующей зимы, предварительно, минут десять подержав в холодильнике, чтобы доставить им удовольствие. Правда, однажды в Иерусалиме так похолодало, что даже выпал снег. На улицах столицы состоялся импровизированный парад счастливых обладательниц каракуля и нутрий. По всей стране школы приостановили занятия и повезли своих питомцев посмотреть на филиал русской зимы. На одной из улиц мальчишки лепили снежную бабу, вместо носа у неё был банан, вместо глаз – киви: это была российская баба-репатриантка.

Приближался Новый год, мой любимый праздник.

В России было столько праздников, что иногда возникала тоска по будням: День геолога, День строителя, День рыбака, День охотника… Не говоря уже о монументальных праздниках, таких как Седьмого ноября или День конституции, единственным достоинством которых являлась возможность не ходить на работу. Но была у нас по-настоящему праздничная ночь, единственная, незабываемая – новогодняя! Сколько надежд было связано с этим волшебным праздником, сколько планов!.. Помните, это уверенное ожидание радости, эти счастливые кадры нашей не всегда счастливой жизни?.. Мы обзванивали всех знакомых завмагов в поисках продуктов «подефицитней»… Потные усталые деды Морозы шастали по лестницам с мешками детских подарков, оплаченных родителями… Миллионы шестиконечных снежинок, кружась, слетались с неба, как настойчивые повестки из Израиля… Новогодняя ночь была первой, когда мне, бурлящему и непредсказуемому восьмикласснику было разрешено ночевать вне дома. В эту ночь я гордо слушал бодрую речь вождя, впервые адресованную мне лично, а потом, ошалевший от собственной взрослости, впервые сорвал поцелуй с горячих испуганных губ… Сколько потом я переслушал разных вождей, сколько ещё более горячих губ перецеловал! Но никогда эта ночь, освященная горящей ёлкой, не теряла для меня сказочности и ожидания чуда.

На этот раз мы отпраздновали Новый Год не под ёлкой, а под разукрашенным кактусом. Наша внучка Поля нарисовала большого Деда Мороза, а рядом с ним, вместо Снегурочки – Бабу Жару. Мы были уверены, что Новый год принесёт нам радостные изменения, а пока… я уже четвёртый месяц сидел без зарплаты, подрабатывая микрогонорарами за свои рассказы в русскоязычных газетах. И вдруг, однажды вечером, позвонил Орен:

– Передайте Саше: Менахем тут, он хочет его немедленно видеть, пусть приезжает!

Когда Майя перевела мне эту фразу, я разозлился:

– Если он думает, что я всё это время сидел у телефона в ожидании его звонка, то он ошибается: сегодня вечером я занят.

– Ты не очень блефуешь? – попыталась меня остановить Майя. Но я резко махнул рукой, мол, переводи! Майя перевела. Орен заголосил в трубку:

– Но Менахем завтра улетает!

– Когда?

– В два часа дня.

– Давайте встретимся до его отлёта.

– А Саша никак не может сегодня?

– Нет.

– Хорошо. Встречаемся завтра в десять, у нас в офисе.

Конечно, в эту ночь я почти не спал. Утром помчался на долгожданное свидание.

Майя ушла на работу, переводить меня должна была Рита Тарло, но, как на зло, она заболела, поэтому пришлось обходиться самому. Но к этому времени я уже чуточку знал иврит, плюс немножко помнил бабушкин идиш, плюс полсотни слов на английском, плюс итальянская жестикуляция – словом, беседа протекала вполне успешно, тем более что Голан в тот год снимал картину в России и многое понимал по-русски.

– Саша, я с интересом прочитал твой синопсис. А как будет дальше развиваться сюжет? Чем всё кончится?

– Подожди, Менахем Голан снимет фильм, и ты узнаешь.

Он расхохотался. Потом снова спросил:

– У тебя каждый абзац – готовый эпизод, его можно сразу снимать. Ты, наверное, любишь кино и часто его смотришь?

«Он считает меня обычным киноманом, – с досадой подумал я, – ладно, сейчас я тебе отвечу»:

– Да, я часто смотрю кино, потому что я – член Союза кинематографистов СССР, по моим сценариям отснято более десяти фильмов, художественных, хроникальных, мультипликационных… И я имею международную премию за кино.

На него это произвело впечатление, он прекратил свои «прощупывающие» вопросы и заговорил по-деловому:

– Я тебя не буду торопить: сейчас январь – сценарий мне нужен в июле. Сейчас мы подпишем договор и…

– Зачем сейчас? – прервал я его. – Я не читаю на иврите. Завтра мой адвокат Дан Миркин позвонит в твой офис…

Теперь уже он прервал меня, с удивлением спросив:

– Дан Миркин – твой адвокат?

– Да, – гордо ответил я. – Он мой друг.

– Молодец! Ты хорошо начинаешь в Израиле.

Мы с ним очень тепло простились. Я летел домой, как на крыльях: наконец, будет настоящая работа и хороший заработок! Я знал, что в Америке, члену Гильдии сценаристов не имеют право платить меньше обозначенного минимума, который раз в десять больше любого здешнего максимума. Понятно, мы – не Америка, и я – не член их гильдии, но я – профессиональный кинодраматург, член Союза кинематографистов… И к тому же, ему так понравилась заявка!.. Ну, пусть заплатят половину!.. Треть!.. Четверть!.. Словом, я уже прикидывал, как мы раздадим долги, что купим, как отпразднуем… Но назавтра меня отрезвил звонок Дани Миркина:

– Сашенька! Знаешь, сколько эти бандиты предлагают тебе за весь сценарий?.. Семь тысяч долларов плюс пятьсот, которые я выторговал, чтобы оплатить перевод на иврит.

Это был очень маленький гонорар по сравнению с гонорарами, существующими в других странах. Я с надеждой спросил:

– Наверное, они будут доплачивать с проката фильма?

– Нетушки! – ответил Дани. – Но самое противное, что они точно знают, сколько платят за сценарий в Израиле: от пяти до десяти тысяч долларов – они тебе предложили среднюю цену… Что будем делать?

– Ты хорошо знаешь, как мне сейчас нужны деньги.

Дани сочувственно вздохнул:

– Знаю, Сашенька, знаю.

– Дани, отказывайся!

С нескрываемым удивлением он спросил:

– Ты и вправду отказываешься?

– Да.

– Ай, молодец! Сейчас я им выдам!

Через десять минут раздался звонок. Я снял трубку, предчувствуя, что звонит Орен. И не ошибся.

– Саша, зе эмэт? (Это правда?)

– Эмэт, эмэт, – подтвердил я.

– Лама?! (Почему!?)

Я передал трубку Майе и потребовал:

– Переводи, пожалуйста, дословно, без интеллигентского редактирования!.. – И стал диктовать. – Кончилось время белых рабов. Есть писатель Александр Каневский и режиссёр Менахем Голан – разговор должен вестись на равных. Те условия, которые вы мне предлагаете, оскорбительны и для меня и для моей профессии. Поэтому я их не могу принять.

Орен что-то объяснял, Майя переводила, я отвечал в том же духе. Наконец, он завершил эту неприятную беседу:

– Менахем будет огорчён. Я сообщу ему, он тебе перезвонит.

Назавтра позвонил Голан, просил никому синопсис не отдавать, сказал, что произошло недоразумение, он через месяц будет в Израиле, мы встретимся и всё решим.

Через месяц он позвонил мне из аэропорта «Бен-Гурион», сообщил, что его срочно вызвали в Америку, но он прилетит сюда через два месяца и тогда уже мы обязательно встретимся… Через два месяца повторилось то же самое, он снова перенёс нашу встречу и на этом всё завершилось, звонков больше не было.

Узнав обо всей этой истории, Маша устроила мне разнос:

– Люди доплачивают, чтобы попасть в Голливуд!.. Как ты мог отказаться!.. После первого твоего сценария они бы уже сами предлагали тебе другие условия… Папа, ты должен был согласиться!

– Если бы согласился, я бы перестал себя уважать и тогда бы уже не смог написать хорошо, – убеждал я её, но в глубине души уже зрело сомнение: «А не совершил ли я очередную ошибку?».

В итоге, сценарий я не написал, денег никаких не получил, интересная заявка не реализована. До сих пор не могу себе ответить на этот гамлетовский вопрос: так прав я или не прав?

НАША МАША

Яуже писал, что вместо багажа мы везли с собой Машиных собак, трёх огромных чёрных терьеров, чемпионов России, СССР, Европы и прочее и прочее. Оказывается, об этом уже сообщили израильские газеты и в три часа ночи, когда мы приземлились, Машу встречали одержимые и нетерпеливые собачники, которые привезли еду для дорогих гостей (не для нас – для терьеров) и специальные удобные клетки. Так что Маша сразу приступила к своему бизнесу – разведению собак. Её энергия, хватка и атакующий характер, её стремительное внедрение в израильский рынок, не очень пришлись по душе её коллегам, и вскоре они нашли повод вытолкнуть её из этого бизнеса.

Правда, к тому времени, она сама в нём разочаровалась: в то время израильтяне не стремились обзаводиться породистыми псами – их вполне устраивали любые уличные дворняги, которые доставались им бесплатно, а любили они их не менее чем самых прославленных чемпионов. Вывозить же терьеров за рубеж – стоило больших денег и, в итоге, даже не окупалось, не говоря уже о прибыли. Поэтому моя дочь, подрабатывая стрижкой пуделей и консультациями, параллельно стала пробовать себя в разных других направлениях: организовывала Пашины концерты, потом собрала вокруг него команду музыкантов и открыла ночной клуб, занялась деятельностью импресарио: привезла в Израиль Романа Карцева, Владимира Преснякова, а потом и других артистов…

А, однажды, прочитав в газете объявление, что крупной изральско-американской компании требуется сотрудник, хорошо знающий английский язык и имеющий деловые связи в России, пошла на приём к хозяину этой компании.

– Чем вы сейчас занимаетесь? – спросил он. Когда Маша перечислила ему все виды своей деятельности, он снова спросил. – Так вы же в полном порядке – зачем пришли ко мне?

– Если я отвечу откровенно, вы не обидетесь?

– Нет.

– Обещаете?

– Обещаю.

И тогда Маша выпалила:

– Я пришла посмотреть на наивного простофилю, который хочет по газетному объявлению получить хорошего работника!

Майкл (так звали хозяина) расхохотался и заявил:

– Я вас беру! Давайте поговорим об условиях.

– Рано. Может, я ещё и не пойду к вам, – нахально ответила Маша. – Разрешите, я неделю похожу без зарплаты, присмотрюсь к вашей деятельности.

Майкл занимался продажей металла в Китай, покупая его в Казахстане. Через неделю, разобравшись, что к чему, Маша ему заявила:

– Работаешь через посредников – это невыгодно. Надо работать напрямую.

– Но разрешение на продажу металла за рубеж даёт только правительство.

– Значит, надо выходить на премьер-министра Казахстана.

– Как?

– Я подумаю.

Ещё через неделю она потребовала, чтобы он взял на работу Модаи, бывшего министра финансов Израиля, который вытащил страну из финансового кризиса.

– Ты сошла с ума! – закричал Майкл. – Знаешь, сколько ему надо платить!

– Возьми хотя бы на один месяц.

– Зачем?!

– В Казахстане сейчас тяжёлое финансовое положение, я пообещала, что мы привезём Модаи, они возьмут его консультантом правительства – за это нам организуют встречу с премьер-министром Терещенко.

Так оно и произошло: Модаи какое-то время консультировал финансовые структуры Казахстана, а фирма Майкла получила разрешение на прямые поставки металла в Китай, без всяких посредников.

По окончанию встречи Терещенко попросил Машу задержаться и, улыбаясь, признался:

– Я не настолько знаю английский, чтобы вести на нём переговоры, но достаточно его знаю, чтобы понять, как правильно вы редактировали своего шефа, переводя его на русский. Вы – умница, желаю вам удачи!

Так Маша стала работать в компании у Майкла. Через какое-то время, она организовала ему встречи с премьер-министром Украины Кравчуком и заместителем премьера России – Сосковцом. География деятельности компании расширялась, Майкл очень дорожил Машей, что, правда, не мешало ему обманывать её при расчетах.

Однажды Маша сообщила нам:

– Я ухожу от Майкла, открываю собственную фирму. – Видя, что мы совершенно огорошены, добавила. – Все связи с СНГ в моих руках, а он мне постоянно недоплачивает. И наших партнёров дурит. Надоело! Буду работать сама.

Она взяла кредит в банке, сняла офис, набрала штат сотрудников и дело пошло: через год купила квартиру, потом – роскошный дом с садом и бассейном, в одном из самых престижных мест в Израиле, где жили только очень состоятельные люди. Она продавала за рубеж уже не только металл, но и руду, стекло, овощи, семечки. По-прежнему, вела дела на самом высоком уровне, общаясь с премьерами и их заместителями. Мы с Майей, потрясённые размахом её операций, не могли понять, откуда у нашей девочки такой талант бизнесмена – в нашей семье никто подобной деятельностью никогда не занимался. Ошеломлённые и напуганные, мы всё время жили в ожидании грандиозного крушения, но её бизнес всё время расширялся и набирал обороты.

Однажды она пришла на Майин день рождения без подарка, что меня несколько удивило (она всегда дарила хорошие подарки), но я подумал: не успела. Мы мило провели вечер, стали прощаться, Маша пошла к дверям, оставив на столе ключи. Майя крикнула ей вслед: «Ты забыла ключи от машины!»

Маша, спускаясь по лестницам, ответила: «Это твои ключи – я дарю тебе свою машину!» и ушла. Когда я позвонил ей домой, она объяснила: «Я не могу видеть, как мама на больных ногах втискивается в автобусы!.. Ты сейчас купить ей машину не в состоянии, а я себе уже заказала новую».

Как-то, в своём саду, она устроила приём для нескольких директоров российских и украинских металлургических комбинатов, которые в это время были в Израиле. После нескольких выпитых рюмок, один из них тихонько спросил меня:

– Сколько лет ваша дочь занимается металлом?

– Недавно. Чуть больше года.

– Не может быть! – Он был просто в шоке. – Я занимаюсь этим всю жизнь, а она меня легко переигрывает! У неё потрясающая голова: она помнит грузоподъёмность каждого парохода, прокат каждой балки, её вес, стоимость… Что она кончала?

– Театральное училище, – ответил я «на голубом глазу». – Поэтому не очень ей верьте: она просто играет роль бизнесмена.

Но он не принял мою игру и ещё несколько раз повторил: «Потрясающая голова! Потрясающая!»…

И я подумал: «А ведь она, и впрямь, молодчина: приехать без денег, без ценностей, без связей – и раскрутить такое дело!.. А ведь ей всего двадцать пять лет! Молодец, дочка! Вся в меня!» – скромно заключил я свои размышления и самодовольно чокнулся с Машиным гостем.

«ДЕЛО ВРАЧЕЙ»

Из «ПИСЬМА БРАТУ» :

«…Я уже писал тебе, что Израиль – страна парадоксов. Но один из них особенно удивляет: русские хотят работать! Речь идёт о русских репатриантах вообще, но сегодня мы поговорим только о врачах. Ситуация с ними очень остра: надо получить подтверждение на право заниматься своей профессией. Разработана система ужесточённых экзаменов, официальная цель которых проверить и поднять уровень, а подспудная задача: «Не пущать!». Аргументы: переизбыток врачей. И потом, в Израиле бытует недоверие к российской медицине, они уверены, что в СССР до сих пор оперируют серпом и молотом…

Да, в советской медицине было много неучей и дилетантов – результат приёма в институты не по призванию, а по разнарядкам. Но в том же СССР были и есть специалисты высокого класса. Помнишь, у Галича: «Водят гаду еврея-профессора»?

В Союзе врач-еврей – это гарантия качества. Но ведь в Израиль приехали именно эти же евреи, которые в условиях антисемитизма сумели в сорок лет защитить докторские диссертации, руководить клиниками, делать уникальные операции. Ей-богу, к таким людям стоит приглядеться, ибо они умеют не только мести улицы. Просто бесхозяйственно их так использовать, даже если они блестяще освоили новую профессию и метут по всем законам Израильского Метловедения: справа налево.

Единственно, кому разрешено не сдавать экзамены – это стоматологам. Они уже открыли много кабинетов и успешно практикуют. Я подумал: почему только стоматологи? А потом понял: в Израиле на наши зубы наплевать, евреи, мол, и так картавят – ничего страшного, если ещё будут и шепелявить!

А пока шесть тысяч врачей недавно вышли на демонстрацию перед Кнессетом, а семеро из них поставили палатки и объявили голодовку. И хотя они не сдали экзаменов, голодали по всем медицинским правилам: лежали, пили воду и ставили себе клизмы. Представляешь, если с ними рядом прилягут ещё шесть тысяч врачей? Шесть тысяч клизм одновременно – это уже катаклизма для всей страны!»…

И Миша, и Ира экзамены сдали с первого же захода, но это было полдела – самое трудное было найти работу. Мише повезло: в психиатрической больнице в Иерусалиме требовался психиатр, и его сразу приняли. Поэтому они там же, в Иерусалиме, сняли квартиру. Ира, в поисках работы врачом-педиатром, пока устроилась полуфельдшером-полумедсестрой в доме для престарелых.

В больнице Мишей были очень довольны, хвалили, послали на международный симпозиум психиатров, где он прочитал доклад на иврите и на английском. После симпозиума его вызвал главврач и просил тему его доклада изложить как методику, по которой они будут лечить своих пациентов. Миша прилетел домой окрылённый, засел за работу, но… Через несколько недель пришло письмо, в котором сообщили о его предстоящем увольнении. Конечно, он был в шоке. Внятных объяснений в больнице не получил. Я позвонил своему знакомому врачу Марку Тверскому, который жил в Израиле уже много лет.

Его первый вопрос был:

– Когда заканчиваются два года работы сына в этой больнице?

– А при чём тут это? – удивился я.

– Пожалуйста, ответь!

– Через полтора месяца.

– Вот тебе и объяснение: два года врачу-репатрианту зарплату платит министерство абсорбции, а потом должна платить больница. А они не хотят, поэтому каждые два года делают рокировку: увольняют старых и берут новых, за которых опять платит министерство. Это подло, это антигосударственно, но они это делают, и Израиль теряет хороших врачей. Такое же сотворили с моим племянником – он, после увольнения, уехал в Швейцарию, открыл там свою клинику, в которую сейчас едут лечиться со всего мира… Надо подавать в суд, это процедура долгая и противная, но их можно заставить вернуть сына…

Конечно, Миша не стал судиться – не с его характером. Он ещё несколько раз ходил по объявлениям на какие-то собеседования, а потом и от этого отказался:

– У них уже заранее известно, кого берут – мы им нужны, чтобы создать видимость конкурса.

Всё это его травмировало, он был печален, мрачен. К великому сожалению, в то время я ему ничем не мог помочь – мы ещё очень непрочно стояли на этой земле.

ИЗРАИЛЬ И МАЙЯ УЛЫБНУЛИСЬ ДРУГ ДРУГУ

Первый год пребывания в Израиле мы жили вместе с детьми и внуками – это было суровое испытание: при общей неустроенности, в условиях, хотя и большой, но коммуналки, сохранять дружеские семейные отношения. Нам это удалось, в основном, благодаря Майе: она, как добрый ангел, с постоянной улыбкой, тактично и деликатно гасила намечающиеся конфликты, убирала, варила, накрывала на стол, опережая всех дежурных, которые должны были это делать (у нас был составлен график дежурств по уборке, по кухне, по закупке продуктов, правда, он никогда не выполнялся). А по вечерам, вместе с внучкой Шурочкой, устраивала импровизированные концерты, развлекала нас и гостей, которые постоянно наведывались к нам.

Без израильского диплома устроиться психологом было невозможно, но сидеть без работы Майя не могла, поэтому сразу же пошла туда, где больше всего нуждались в тепле и участии – в дома для престарелых. За символическую плату, а то и без неё, она ездила не только в Нетанию, но и в другие города, где её с нетерпением ждали одинокие старики и старушки – она утешала их, поддерживала, развлекала. Потом организовала группы для матерей-одиночек, которые особенно нуждались в психологической поддержке О её деятельности заговорили, ею заинтересовались в министерстве образования. После встречи с Майей, заведующая отделом министерства, известный израильский психолог Рина Коэн пригласила её в свой отдел для работы с семьями репатриантов из бывшего СССР. Проблем с ивритом у Майи не было: через полгода после приезда она уже бегло разговаривала, а ещё через некоторое время – читала лекции на иврите, писала статьи, выступала на симпозиумах. «Иврит надо учить не головой, а сердцем», – отвечала она на мои жалобы о том, что этот язык мне не лезет в голову. Чтобы стать полноценной и равноправной, она, в течение двух лет заочно училась в тель-авивском университете, дважды в неделю после работы, возвращаясь из Иерусалима, посещала лекции, сдавала зачёты, экзамены, получила диплом израильского психолога и стала в своём министерстве главным куратором «русской» семьи.

...

Девочка моя! Как же тебе было тяжело! Полтора часа езды туда, полтора обратно, плюс учёба, плюс домашнее хозяйство, плюс постоянные посетители, страждущие и отчаявшиеся, которые приходили выплакать свои беды и получить от тебя заряд веры и оптимизма… Конечно, если б мы жили в Иерусалиме, тебе ненужно было бы терять столько сил и времени на переезды, но я любил Тель-Авив, и ты согласилась там жить, ни на чём не настаивая и никогда не жалуясь… Господи! Каким же я был законченным эгоистом, глухим, слепым, самовлюблённым!.. Как поздно я это осознал, как поздно!..

Проблема «русской» семьи была очень острой. Родители, чтобы заработать на жизнь, с утра до вечера находились вне дома – дети сами, без поддержки, входили в школьную среду, которая принимала их не очень приветливо, а зачастую, и враждебно. Ребёнок оставался один на один с новым обществом и родители не знали, как ему помочь, да и просто не умели, поэтому, по «проверенной методе», просто ругали и наказывали. Да и сами папы и мамы находились в постоянных конфликтах со своими родителями, потому что приходилось жить вместе, в одной квартире, отчего они давно отвыкли. Непонимание порождало разобщение и отчуждение, очень многие семьи раскалывались и распадались.

Израильские психологи и социальные работники, в силу разных менталитетов, неадекватно воспринимали поведение мам, пап, дедушек и бабушек. Шлепок по попке расценивался, как насилие над ребёнком, у одиноких отцов пытались забрать детей, потому что они им не уделяют достаточного внимания… Майе приходилось постоянно разрешать эти болезненные конфликты, и она поняла, что необходимо срочно создать армию «русских» психологов для работы с «русскими» семьями. Ей удалось в Тель-Авиве, в колледже «Семинар Киббуцим», открыть двухгодичный курс переподготовки. Там учились высокие профессионалы, педагоги, психологи, кандидаты наук, а то и доктора, которые через два года получали диплом израильского психолога и начинали работать во всех городах страны. За шесть лет она выпустила шестьдесят профессионалов… Но это я уже намного забежал вперёд.

ИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «ЧТО ЛЮБЯТ ИЗРАИЛЬТЯНЕ»…

«Израильтяне обожают кофе, пьют его всюду: дома, в школе, в университете, на улице, до еды и после еды, на работе и вместо работы… Запах кофе везде: в ресторанах, в домах, в офисах… Подозреваю, что вся Бразилия работает на Израиль…

…Праздники здесь любят не меньше, чем в России, гуляют шумно, неистово, с еврейским клокочущим темпераментом, два, три, четыре, восемь дней подряд. Уже в преддверии праздника в госучреждении не найти ни одного нужного тебе служащего. Если бы в эти дни враги высадили десант, они бы спокойно заняли все руководящие посты (и, кажется, в некоторых министерствах они это уже проделали)…

Однажды я прочитал название ночного клуба и вначале не поверил глазам: клуб назывался «Кебенимат». Потом я не раз слышал это выражение от самых интеллигентных израильтян, даже от учителей. А потом разобрался, понял: иврит – язык Торы, язык мудрецов и философов, в нём не было места ругательствам, поэтому он удочерил эти русские выражения, точнее, уматерил. Я не раз убеждался, израильтяне произносят их, не ведая значения, просто привлечённые их эмоциональной формой.

…Здесь пышно процветают левантийская лень и восточная необязательность. Ни одно совещание не начинается вовремя, на свидания постоянно опаздывают, приглашённые на завтрак, приходят к обеду. Если исходить из определения «Точность – вежливость королей», то берусь смело утверждать, что в Израиле с королями давно покончено.

…Под жарким израильским солнцем наполняются кипящей энергией и люди, и птицы, и насекомые. Здесь даже блохи, активны, как евреи, и как они же, неистребимы. Самый ядовитый дезодорант на них действует, как одеколон. Если собака считается такси для блох, то наш котёнок стал для них рейсовым автобусом. Я его прозвал «Блохоносец Котёнкин»… Ну, а о темпераменте израильтян я уже упоминал: здесь общаются громко, шумно, перекрикиваясь в любое время дня и ночи. Однажды вечером я услышал за окном дикие вопли, которые в России издают, увидев минимум двух убитых и десяток тяжело раненных. Когда перепуганный я выглянул в окно, то понял, что это просто двое друзей радуются неожиданной встрече…

Повышенный израильский темперамент сказывается и на количестве детей, здесь мужчины не занимаются статистикой деторождаемости, а занимаются своим делом. Идёт негласное соревнование с арабскими женщинами и израильтянки набирают темп. Сегодня три-четыре ребёнка в семье – это отправной минимум. Конечно, могло бы уже быть больше, если бы основная энергия израильских мужчин не уходила на политические споры. Будучи в Америке, я заметил, что в домах у американцев говорят в основном о бизнесе или о том, кто с кем живёт. В домах же израильтян говорят только о политике. Спорят до хрипоты, размахивая руками и сбрасывая со стола посуду… Я уехал из большой страны Советов, а попал в страну Больших Советов: здесь каждый всё знает лучше других, у каждого есть своё, самое правильное решение, как и куда вести страну… Ты ведь знаешь, евреи всегда были экстремальны: если бунт, то, как минимум, революция; если война – то шестидневная, если личность – то гениальная, если подонок – то величайший!..

…Но самое главное в израильтянах – они потрясающие патриоты, влюблённые в Израиль и заражающие этой любовью всех окружающих. Они, окружённые ненавистью и злобой, не выпуская из рук автоматов, построили эту прекрасную страну и в шести войнах разгромили всех своих врагов, намного превосходящих их по численности… Здесь все – солдаты, все – фронтовики, все – победители, поэтому они так гордо ходят по этой земле, опьяняя своей гордостью и нас, новоиспеченных граждан Израиля»…

Я СТАНОВЛЮСЬ КИНОЗВЕЗДОЙ

На праздник Пурим пекут «Озней Аман» («уши Амана»), треугольные вкусные пирожки с изюмом, с маком, которые так называются в честь победы евреев в древние времена над своим заклятым врагом, визирем Аманом. На сей раз пирожки уже ассоциировались и с разгромом американцами Ирака. Этот Пурим праздновали особенно весело и радостно – улицы заполнились толпами детей и взрослых в смешных и экзотическ их костюмах и масках. Когда меня, во время праздничного интервью по телевиденью, спросили, что я хочу пожелать радиослушателям, я ответил:

– Чтобы в будущем году мы ели новые пирожки – «усы Саддама».

Сразу после этой передачи мне позвонил кинорежиссёр Борис Мафцир и предложил участвовать в его новом документальном телесериале. Мафцир запросто мог сыграть богатыря Илью Муромца: высоченный, широкоплечий, он когда-то входил в группу, которая, не имея возможности вырваться из Союза, пыталась похитить самолёт и улететь в Израиль. Кто-то выдал, их всех судили, дали большие сроки, а Эдуарда Кузнецова, инициатора акции, приговорили к смертной казни. Потом, под давлением мирового общественного мнения, их освободили и выдворили из страны. В Израиле Борис стал режиссёром и продюсером, снял много телевизионных фильмов. На сей раз он задумал сериал о проблемах новых репатриантов: еженедельные телепередачи по 30 минут, отснятые в разных городах, с разными людьми, репатриантами и коренными израильтянами. Каждая передача – отдельная тема: языковой барьер, трудности с работой, проблемы с жильём и т. д. У каждого из героев – своё мнение, свои предложения, они разговаривают на двух языках, русском и иврите, перевод – в субтитрах. Мне режиссёр в конце каждой передачи выделил от трёх до пяти минут – я иронизировал, шутил и предлагал разные парадоксальные выходы из положения. Приведу пример. В Израиле возникла поговорка: если репатриант из СССР выходит из самолёта без скрипки, значит, он – пианист. Поговорка не случайна: в те годы в страну приехало 6000 музыкантов. По количеству музыкантов на душу населения мы уже перегнали все самые развитые страны мира. Осталось догнать их по сумме заработков на душу музыканта. Но пока этого не произошло, музыканты, не найдя работы, выходили на улицы. В борьбе с чувством стыда чувство голода побеждало. Улицы превратились в большие концертные залы, музыка на любой вкус, от народных песен до тяжёлого рока. Евреи сострадательны – в шляпы сыпались монеты. Играть на улице – стало распространённым занятием, неплохо оплачиваемым. У нас в журнале «Балаган» даже был опубликован анекдот: уличный музыкант положил перед собой не одну, а сразу две шляпы. «Зачем?» – спросили у него. Он сообщил: «У меня хорошо пошли дела, я решил открыть филиал».

Когда поинтересовались моим мнением, я ответил:

– При нынешнем количестве музыкантов мы уже не Израйль, а Музрайль. Поэтому среди них так много безработных. Но они же подсказывают нам решение проблемы безработицы в государственном масштабе. Да, да! Надо только договориться, чтобы каждый израильтянин давал уличным музыкантам в день по шекелю, весь месяц, к примеру, март. Нас 5 миллионов, раз – шекель, два – шекель… В итоге – каждому из них хватит на год жизни. Затем на улицы выходят безработные писатели и поэты, весь апрель читают на тротуарах свои стихи и рассказы, а мы каждый день даём им по шекелю, обеспечивая год жизни. В мае на улицы выходят учёные, в июне – инженеры, и так, до конца года, мы обеспечим всех безработных… Правда, существует опасность, что те, кто весь год ежедневно давали по шекелю, сами разорятся. Но это не страшно – тогда они сядут на тротуары, и все бывшие безработные, которые уже в порядке, будут им подавать по шекелю… Так наши деньги станут циркулировать из кармана в карман, поддерживая прожиточный минимум каждого, и тогда нам даже американская помощь не нужна – только бы улиц хватило!..

В другой передаче, посвящённой дефициту воды, я предложил кольцевать тучи, которые собираются над Израилем, а изливаются в соседних странах, и взимать с этих стран налоги за наши дожди… И так далее, в том же духе, гиперболизируя свои предложения и доводя их до абсурда. Я верил, что наши, русскоязычные, поймут этот юмор, но не был уверен, как его воспримут израильтяне. Но сразу после первых передач меня стали останавливать на улицах с возгласами: «Ата эсер! Эсер!». Не зная иврита, сначала я пугался, думая, что меня ругают, а потом мне объяснили, что это – высшая похвала, типа нашего «На ять!» или: «Ты молодец! В десятку!».

Таких передач, как я уже сообщил, было более тридцати. Их снимали в разных городах и, благодаря этому, я повидал всю страну. Кроме того, они давали мне регулярный заработок. Но, самое главное, за эти месяцы я лучше узнал Бориса Мафцира, а он меня – и мы подружились. Впоследствии, я писал для него сценарий, снимался в его следующем фильме, мы стали встречаться семьями, я полюбил его обаятельную жену Геню, а он – Майю. Именно Майя, познакомившись с ним, сквозь его неулыбчивость и неразговорчивость, сразу учуяла в нём тонко чувствующего и легко ранимого человека. А для меня он стал близок, когда я увидел в его доме коллекцию кукол и клоунов: человек, любящий клоунов – хороший человек!

ИДЁТ ВОЙНА НАРОДНАЯ

Вянваре девяносто первого года Саддам Хусейн начал обстреливать Израиль ракетами «Скад».

Поскольку это были ракеты советского производства, мы называли их «Приветы с Родины».

– Ребята, – обратился я к своим друзьям-ватикам, – надеюсь, это не надолго, ведь вы же привыкли побеждать за шесть дней.

– Увы, Саша, эта война продлится дольше, до начала весны, – ответил Юра, – до праздника Пурим.

– Почему так долго?

– Все, кто хотели уничтожить евреев, погибали именно в Пурим: и визирь Аман, после казни которого и возник этот праздник, и Сталин, и Гитлер… И Саддама разгромят в Пурим.

Так оно и произошло: в первые же дни Пурима Ирак капитулировал, правда, Саддам Хусейн ещё остался у власти, но, очевидно, где-то на небесах ему уже был подписан приговор, который и осуществился десять лет спустя.

Конечно, можно было бы назвать все эти примеры случайными совпадениями, но, те, в буквальном смысле, чудеса, которые происходили во время обстрелов, дали мне повод убедиться, что Господь, и вправду, хранит эту страну. Например, в центр Большого Тель-Авива, город Рамат-Ган, попали десятки ракет, много домов было разрушено, но ни один человек не пострадал: из одного дома жители уже все ушли на работу, в школы, в магазины; в другой дом – ещё не вернулись, третий дом стоял на ремонте… Потом одна из ракет попала в газораспределитель Тель-Авива, могла быть глобальная беда, но перед этим подачу газа кто-то почему-то ненадолго перекрыл…

Таких «случайностей» было много и именно они дали мне повод о многом задуматься и поднять глаза к небу.

Перед началом обстрелов, нам выдали противогазы и мы, имея наработанный советский опыт, поспешно запасались продуктами. Мы закупили такое количество соли, сахара, консервов, мыла и спичек, что могли открыть свой собственный магазин. Прозрачную плёнку, для герметизации комнаты-убежища, которая продавалась на метры, мы купили, приблизительно, с километр, ею можно было несколько раз обмотать всю нашу виллу.

Мишину и Ирину комнату, выбранную для убежища, герметизировала вся семья под моим руководством. Окно было оклеено плёнкой не только изнутри, но и снаружи, причём, по несколько раз, поэтому стало не только газонепроницаемым, но и пуленепробиваемым.

Когда впервые ночью завыла тревога, произошла паника, все спросонок, с детьми и собаками бросились в наше импровизированное бомбо-газоубежище и стали поспешно натягивать противогазы. Годовалый Мишенька был засунут в специальный детский противогаз-мамат, похожий на аквариум. Он лежал в нём и сквозь прозрачные стенки в ужасе смотрел на свою семью, которая в противогазных масках напоминала стаю фантомасов.

Существовала инструкция: когда все вошли, дверь тоже полагалось изнутри загерметизировать скотчем и той же прозрачной плёнкой. Мы и это указание перевыполнили: так заклеили все щели, что дверь потом удалось открыть только ударом ноги с разбега.

Постепенно мы привыкли к ночным тревогам, уже спокойно шли в убежище и даже противогазы не надевали, чтобы не пугать маленького Мишку. После тревоги всегда разыгрывался аппетит, мы среди ночи садились за стол и активно поедали всё содержимое холодильника. Нам звонили друзья, мы звонили им: после тревог никто не спал, все тоже пировали за столами – это был наш ответ Саддаму.

А как в эти трудные дни все были доброжелательны и заботливы! Как мгновенно отлетели разные мелкогабаритные обиды и распри!.. Как предупреждали друг друга по телефону о начале тревоги (а вдруг не услышали), как привозили соседям продукты (чтобы те лишний раз не выходили из дома), как подсаживали в свои машины незнакомых пешеходов!.. Даже вечно враждующие члены Кнессета, прекратили оплевывать друг друга, стали добры и предупредительны – правые братались с левыми, левые с религиозными. В эту тревожную пору жители Иерусалима и Эйлата, не подвергающиеся обстрелам, радушно принимали у себя беженцев из Тель-Авива…

Когда-то меня спросили: «Если Бог так любит евреев, почему же он их не поместил где-нибудь в Европе, среди цивилизованных народов, а в Палестине, где они окружены миллионами ненавидящих их фанатиков?». Тогда я не знал, что ответить, а сейчас понял: Бог мудр! Он знал, что живя в спокойной обстановке, евреи, в силу своих характеров, немедленно перессорятся друг с другом. А окружение врагов, ощущение постоянной опасности – будет постоянно сплачивать их и объединять. И так оно и случилось. И ещё: это непроходящее, подспудное ощущение опасности вошло в поведение и психологию – жить стопроцентно сегодня, сейчас, сию минуту, не откладывая на завтра.

Поэтому каждый день рестораны переполнены, поэтому каждый год миллион израильтян разлетается туристами в разные страны отдохнуть и погулять. Это при том, что деньги в Израиле зарабатываются очень нелегко, один работающий не может обеспечить семью – работают оба. «Дают ссуду – берите!» – убеждали нас. Но мы боялись: «Большая сумма, двадцать лет отдавать!»… «Берите! – настаивали друзья. – Купите квартиру, живите в своё удовольствие. А что будет завтра, посмотрим, Бог поможет!»…

(Конечно, они были правы, но мы пришли к этому пониманию не сразу, поэтому три года жили на съёмных квартирах, сначала в Нетании, а потом в Тель-Авиве).

Во время Иракских обстрелов было указание с противогазами не расставаться, поэтому их всюду носили с собой, куда бы не шли: на работу, в гости, в магазины. Вспоминаю мой творческий вечер: в зале у каждого на коленях – коробка с противогазом, у меня на сцене, рядом с микрофоном – такая же коробка. Появился новый бизнес: коробки раскрашивали в разные цвета, рисовали на них ярких птиц, рыб, зверей – конечно, модницы их тут же раскупали.

Словом, война вошла в быт, привычный, каждодневный, опять появились влюбленные парочки на набережной, опять заполнились кафе и рестораны. Повторю: израильтяне привычны к войнам, не случайно в каждом доме – коллективное бомбоубежище, каждая вилла обязательно имеет комнату с металлическими заслонками на окне, такие же комнаты есть во многих новых квартирах. И у каждого в кладовке – противогазы, даже в самое мирное время, на всякий случай!

ИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «МЫ НЕ РАБЫ, РАБЫ НЕ МЫ?»

«…А недавно мы отпраздновали Пейсах, праздник Исхода евреев из египетского рабства. Мудрый Моисей вёл их сквозь пустыню сорок лет, чтобы за эти годы вымерло поколение рабов, чтобы на Землю Обетованную пришли свободные люди.

С тех пор Человечество не раз повторяло этот Исход, в разных веках, в разных формациях, на разных континентах. А сейчас этот тяжелейший путь проходим и мы, поколение рабов двадцатого века. Неважно, где мы живём: в Израиле, в России, в Германии – раб, он ведь и в Африке раб и в тундре, он – раб в себе.

Трудно, трудно выйти из собственного Египта. Кто был никем, тот станет всем? Неправда, не станет – он уже привык быть никем. Мы идём сквозь пустыню, но не уверены, выйдем ли из неё, потому что боимся Исхода, потому что быть рабами привычно и удобно: тебя кормят, поят, дают матрац, разрешают размножаться… Правда, приходится подневольно вкалывать, подгоняемыми ударами кнута, но зато никаких забот, никакой ответственности. И по вечерам, если хватит сил, можно даже плясать на поляне разрешённые танцы под утверждённую музыку. И многих это устраивало! Сегодня мы пытаемся выдавливать из себя рабов, и поэтому их становится всё больше и больше. Помнишь, нам в Москве рассказали случай, когда слепые отказались от операции, гарантирующей им возврат зрения? Отказались, боясь потерять привилегии инвалидов. Слепые отказываются прозреть! Глухие – услышать! Умные – осознать!.. Что может быть более страшным результатом рабской жизни!

Каждый выходит из рабства своим путём. Мы уходили в эмиграцию. Причём, тоже по-разному. Одни – обдуманно и убеждённо, другие – ныряли в неё, как с обрыва в море: авось, выплывем. Уверенности не было, но было понимание, что дальше жить рабом невозможно. «Где эта пропасть для свободных людей?».

В России, разочаровавшись в демократии, уже готовы снова вернуть диктатуру, которая хотя и лгала, и сажала, и убивала, но зато при ней было узаконенное равноправие нищих. В Израиле сотни и даже тысячи наших соотечественников уже в аэропорту кричат «не додали, гады!», потом возмущаются, что их не ценят, не обеспечивают и толпами ходят и клянчат разнообразные подачки, панически боясь затеять что-то своё, рискованное, авантюрное, но дающее надежду на независимость.

Увы, нам ещё идти и идти сквозь пустыню выжженного собственного достоинства. Тяжело, трудно, непривычно, но надо, надо идти, потому что осознание того, что ты – раб, даёт надежду на выход из рабства. Нельзя оглядываться назад, это тормозит. Вперёд, только вперёд, может, ещё успеем совершить свой Исход при жизни.

Где эта пропасть для свободных людей!?»

ВОЗРОЖДЕНИЕ «БАЛАГАНА»

Вноябре 1992-го года мой давний киевский приятель Илья Лернер, зная, что я ищу спонсоров для реанимации «Балагана», познакомил меня со своим родственником Володей, крупным бизнесменом, бывшим москвичом, ныне израильтянином, имеющим фирмы не только в Израиле, но и в Европе, Америке, России. На наше свидание он пришёл вместе со своим компаньоном Мишей. Оба были молоды, лет за тридцать, но, как я потом узнал, они очень грамотно вели дела, и оборот их фирм всё время возрастал.

Их вступительная речь была, приблизительно, такой:

– Саша, мы хотим, чтобы русский юмор жил и процветал в Израиле, чтобы наши дети узнали его и полюбили. Для этого мы поддержим вас, потому что считаем, что лучше вас сегодня этого никто не сделает… – И они процитировали несколько фраз из вышедших номеров «Балагана».

– Откуда вы их знаете? – удивился я.

– Нам присылали ваши журналы. Итак, когда вы можете начать выпуск?

– С января будущего года.

– Сколько времени понадобится, чтобы вывести журнал на плюс?

– Думаю, что двенадцать месяцев мне хватит.

– Сколько вам нужно денег?

– Первые три месяца по десять тысяч долларов, потом сумму можно постепенно уменьшать и довести до двух тысяч в декабре.

– Какой вам нужен офис?

– Мне хватит двух комнат.

– Двух мало, вам нужно принимать людей – необходим ещё и престижный кабинет. Мы вам снимем три комнаты и закажем хорошую мебель. Сотрудникам – чёрную, вам – белую. Какой у вас компьютер? – Я назвал фирму и год выпуска. – Не годится – для журнала нужен новый компьютер, принтер, факс, ксерокс… Всё это у вас будет. Завтра мы откроем в Израиле филиал нашей фирмы, назначим вас директором и главным редактором. Вы – наш равноправный партнёр, прибыль – на троих. Но учтите: мы – деловые люди: вы назвали условия, мы их принимаем. В декабре вы получаете последние две тысячи – и всё. А дальше – в свободное плавание!..

Честно говоря, я был ошеломлён этим размахом.

– Ребята, вы вкладываете большие деньги, даёте такой кредит доверия, что меня это даже немножко пугает: а вдруг я не выведу журнал на плюс?

– Выведете!..

– А если нет?..

– Что ж – тогда это будет наш подарок еврейскому народу… А пока – угостите нас крепким чаем и по ложечке сахара.

– После того, что вы мне даёте, я могу вам положить даже по две ложки.

Во время чаепития я рассказал, как в редакцию приходила делегация бабушек и дедушек, чуть не со слезами жаловались, что теряют внуков, которые уходят в иврит и уже не понимают стариков. Они пришли уговорить нас выпускать ещё и детский юмористический журнал, чтобы сохранить детям русский язык.

– Мы уже подготовили макет такого журнала – «Балагаша», – осторожно сообщил я своим будущим компаньонам. – Вы не возражаете, если мы и его будем издавать?

– Саша, запомните: вы не должны нас спрашивать, мы в этом не разбираемся, это – ваш бизнес. Мы оплачиваем вашу голову, вашу фамилию, ваши связи – а дальше уже всё решаете вы: выпускать один журнал, или два, или полтора…

– Когда мы подпишем договор?

– Договора не надо. Пожмём друг другу руки и – с Богом! Нашему слову можно верить.

И я в этом убедился: через неделю мы въехали в трёхкомнатный офис, обставленный заказной мебелью. У нас появился новый компьютер, принтер, факс, ксерокс… И каждый месяц, в обусловленное время на наш счёт приходили деньги из Праги, где располагался главный офис их фирмы.

Воодушевлённая такой поддержкой, редакция заработала на полную мощность: ежемесячно мы выпускали по два полновесных журнала: «Балаган» объёмом в сорок восемь страниц, и «Балагаша» – шестнадцать страниц, оба – на глянцевой бумаге, с яркими цветными обложками, с разноцветными иллюстрациями и карикатурами.

Для первых выпусков у меня был запас материалов: и рассказы, и шуточные стихи, и афоризмы – меня ими снабдили Эдик Успенский, Аркадий Арканов, Григорий Горин, Володя Вишневский… Была папка шикарных карикатур Михаила Златковского, Милана Стано, и Пескова, и Дубова… И, естественно, был большой, многолетний запас моих рассказов. Но я не хотел делать в Израиле российский журнал – стояла задача выпускать израильский журнал на русском языке. Ещё в Москве меня пугали, что вдали от материка русского юмора это невозможно, что уже были неудачные попытки и в Германии, и в Америке…

«На что ты рассчитываешь?» – спрашивали меня.

Я легкомысленно отвечал:

«Евреи талантливы – буду им об этом напоминать».

Но, когда начался регулярный выпуск журналов, я понял, что собрать авторский актив не так просто, а без него я не обойдусь, и обратился к читателям с призывом:

– Ребята! Мы с вами очень сильные люди, мы преодолели свои сомнения, страх, опасения… Выдернули себя из привычной среды, сорвались с насиженных мест… Мы – победители самих себя, а это самое трудное. Но мы неблагодарны: мы забыли о тех, кто помогали нам принять это решение, ускоряли его, подталкивали… Мы забыли о российских антисемитах, а они так старались!.. Они и сейчас продолжают эту свою неутомимую деятельность, но им трудно, у них очень ограниченный словарный фонд: ну, «жид пархатый», ну, «жидовская морда» – и всё! Давайте поможем им, создадим «Словарь антисемитов», опубликуем и отправим обществу «Память» – пусть пользуются!..

Представляете, с каким нетерпением и опасением я ждал откликов, но когда они пришли, успокоился и поверил, что авторскому активу быть, потому что приехали очень остроумные люди.

Приведу для примера несколько фраз из присланных для «Словаря антисемитов»:

...

«Жидомуссоны – евреи, унесённые ветром».

«Жид взаймы – фиктивный брак с евреем».

«Рабинушка – русская жена Рабиновича».

Авторов этих фраз я пригласил в редакцию, мы познакомились, они поверили в перспективу и стали активно сотрудничать с нашими журналами. Круг авторов «Балагана» и «Балагаши» постепенно расширялся. И, когда, будучи в Израиле, Аркадий Арканов удивлённо спросил: «Где ты добываешь таких интересных авторов?», я ответил: «Я просто напоминаю им, что они талантливы».

Тиражи обоих журналов росли, они давно перевалили за пять тысяч каждый, причём, «Балагаша» даже обогнал «Балаган». И это было не случайно: его раскупали папы и мамы, дедушки и бабушки, которые хотели, чтобы их дети не забывали русский язык. Конечно, в Израиле издавались детские журналы на иврите, но нам удавалось успешно конкурировать с ними за счёт хорошей литературы и призывных, сугубо «детских» рисунков – все «Балагаши» иллюстрировала моя внучка Поля, которой тогда было всего двенадцать лет. Впервые увидев в журнале главу из повести «Трое из Простоквашино», Успенский был приятно удивлён:

– Эта книга переведена на многие языки, её иллюстрировали много разных хороших художников, но таких ярких рисунков не было. Кто это делает?

– Девочка двенадцати лет, – ответил я. Он был поражён.

– Ты меня обманываешь?

– Клянусь!

Он помолчал, потом помахал перед моим лицом пальцем:

– Только не давай ей советов!

У нас уже было много своих подписчиков не только в Израиле, но и в Америке, в Европе, в Австралии. Даже из Японии пришёл чек с запиской: «Честное слово, у нас тоже есть евреи. Банзай Гезунд!». (На идиш «Зай гезунд» – пожелание здоровья, «Банзай» – это уже японский вариант).

Повторяю: тираж каждого журнала ежемесячно возрастал и в июне дошёл уже до восьми тысяч, что на русском рынке было просто рекордом. Но вдруг продажа резко уменьшилась, почти втрое. Мы стали звонить нашему распространителю, в фирму «Бар». (В Израиле были всего две фирмы, распространявшие русские газеты: «Бар» и «Гад» – со временем нам стало ясно, что они оба – гады!)

– В чём дело?

– Не спрашивают, не покупают.

Но это было неправдой – со всех концов страны в редакцию шли звонки: «Где «Балаган»?.. Почему нет «Балагаши»?.. В следующем месяце повторилось то же самое. Мы попросили наших авторов из разных городов поспрашивать в киосках – и всюду им отвечали: «Не завозят».

Потом в редакцию пришли две русских девушки, работающие в фирме «Бар», и рассказали, что почти все наши журналы остаются на складе, тысячи полторы дают в продажу, а остальные даже не распаковывают и возвращают нам, как непроданные.

– У нас душа болит – они вас дурят. Зайдите на склад и убедитесь. Только нас не выдавайте.

Когда мы приехали на склад, то увидели там горы наших журналов. Помчались к хозяевам.

– В чём дело?

– Это ошибка! Не волнуйтесь – исправимся.

Но в следующем месяце всё снова повторилось: звонки читателей и отсутствие журналов в киосках.

– Хрестоматийная ситуация: удушение конкурента, – объяснил мне мой приятель, живущий в стране уже много лет.

– Но мы – не конкуренты, ведь юмористических журналов, ни для взрослых, ни для детей – нет!

– Ну так что? Два ваших журнала стоят десять шекелей – это стоимость четырёх газет. А тираж ваших журналов – большой. А карман у русского покупателя – один, причём, очень тонкий – он должен выбирать. Купив журналы, он уже не покупает газеты – значит, вас надо убрать с рынка. А поскольку все владельцы русских газет компаньоны и «Бара» и «Гада» – сделать это несложно.

Через несколько дней ко мне явились двое израильских издателей, прибравшие к рукам несколько русских газет, и предложили перейти под их «крышу». Я спросил на каких условиях?

– У тебя будет хорошая зарплата, плюс проценты от прибыли, а твои люди три месяца поработают бесплатно, потом мы им…

– Почему это они должны работать бесплатно? – удивлённо перебил я.

– Так принято.

– Я не хочу, чтобы они работали без зарплаты, да и они не согласятся!

– Не согласятся, мы тебе новых рабочих найдём.

Я попытался объяснить им, что это не просто рабочие, а хорошие профессионалы и мои друзья, но мои гости настаивали на своём. Когда я отказался, они, прощаясь, заявили: «Ты ещё сам к нам придёшь!».

Мы в темпе, тайком, перешли к новому распространителю, в фирму «Гад» – продажа обоих журналов сразу резко подскочила: не уследили! Но радость была не долгой: в следующем месяце всё повторилось, как у «Бара» – журналы в киоски не поступили: нас снова «взяли под контроль». Стало ясно, что расти и развиваться нам не дадут, а чтобы бороться – нужны были ещё сотрудники, которые бы регулярно ездили на склад и по всей стране, проверяя поступления журналов в киоски. Увы, мы не могли себе позволить такую роскошь – последние месяцы, в связи с этим прессингом, мы все сидели без зарплат, вынуждены были уменьшить количество страниц в «Балагане» от сорока восьми до тридцати двух и перешли на менее дорогую бумагу.

Но мы понимали, что без нормальной продажи журналов не продержимся. Поэтому решили срочно выходить на внешний рынок: в Россию, Украину и другие страны СНГ, а в Израиле, чтобы «не дразнить гусей», выдавать всего по две тысячи «Балаганов» и «Балагаш», и для продажи, и для подписчиков.

Я вылетел в Москву, связался с агентством «Роспечать» – им очень понравились оба журнала и они их взяли для распространения.

К концу года, где-то в декабре, оба моих спонсора были в Израиле и мы встретились.

– Подведём итог, – сказал Володя, когда я подробно поведал ему все перипетии нашей жизни, – бизнеса не получилось, но имидж журналам ты сделал: их взахлёб читают все наши друзья, а все русскоговорящие посольства: Украины, Грузии, Молдавии, Белоруссии – чуть ли не со скандалом требуют от нас очередные номера «Балагана» и «Балагаши». (Мы ежемесячно отправляли в Прагу по десять журналов каждого выпуска.)

– Как собираешься жить дальше? – спросил Миша.

– Это уже моя проблема – вы свои обязательства выполнили.

– Ну, что ж… Барахтайся дальше!

И я барахтался.

Через шесть месяцев агентство «Роспечать» продлила с нами договор, потом ещё и ещё. В общей сложности, они более трёх лет продавали наши журналы по всей территории бывшего СССР, причём, не дёшево – в среднем, по два доллара за каждый, и тираж журналов постепенно увеличивался. Воодушевлённые этим, мы стали издавать ещё и сатирическую газету «Неправда», которую «Роспечать» тоже взяла в распространение.

Всё это частично окупало наши расходы на издание, рекламу, гонорары авторам, но, увы, никакой прибыли не давало, потому что очень дорого стоила отправка журналов в Москву, растаможивание, разгрузка, погрузка, доставка из аэропорта в агентство.

Мои ребята получали зарплаты раз в два-три месяца, а я – не получал и по полгода.

(Когда спустя семь лет я закрывал журналы, в налоговом управлении спросили: «Фирма должна вам восемьдесят тысяч шекелей – это вы им одалживали?.. – Нет, – ответил я – это неполученная мной зарплата».)

Но всем нашим авторам, почти до последних дней существования журналов, мы платили аккуратно: каждого пятого следующего месяца за предыдущий.

Вспоминаю смешной эпизод: в Израиль прилетел эстрадный артист Лев Горелик, с которым мы часто встречались в той жизни и у нас были добрые дружеские отношения. Он пришёл ко мне в редакцию повидаться и, смеясь, рассказал: «В первый же день приезда я спросил, как дела у Каневского. Мне ответили, что пока – хорошо, но скоро журналы закроются. Я удивился: почему? И мне объяснили: он платит гонорары вовремя».

В каждом номере «Балагана» было моё вступление – «Слово редактора», иногда весёлое, иногда грустное, иногда ироничное, но всегда с зарядом оптимизма. В Израиле эти статьи очень нравились, я получал много откликов, меня просили издать их отдельной книжкой… Когда журналы разлетелись по странам СНГ, у меня возникло чувство тревоги: а как их воспримут там, на моей бывшей родине?.. Но пошли первые письма, и мои опасения развеялись: отклики приходили из Курска, Хабаровска, Свердловска, Харькова: «Вы думаете, что пишете для эмигрантов в Израиле?.. Нет! Вы пишете и для нас, живущих в России, в Украине, в Молдавии… Мы – эмигранты на своей земле, мы тоже вышиблены из привычной жизни, растеряны, почва уходит из-под ног… Спасибо за глоток надежды и оптимизма! Дай вам Бог силы продолжать!»…

Не стану скрывать: получать такие письма было очень приятно.

Конечно, журналы забирали у меня и время, и мысли, и нервы… Я прервал работу над продолжением повести «Тэза с нашего двора», я перестал обдумывать сюжеты новых пьес, рассказов, киносценариев… Единственно, куда я вырывался – это на встречи с читателями, на свои творческие вечера, которые давали мне заработок. Правда, половину его я отдавал в кассу редакции, потому что денег всегда не хватало.

Спустя годы, Маша рассказала мне, как нападала на Майю за то, что она не протестует и разрешает мне растрачивать все силы и нервы. Она цитировала свои призывы:

– «Мама! Ведь он же – писатель, а писать перестал, денег в этих журналах не зарабатывает, даже тратит на них свои гонорары!.. Ты должна его остановить и запретить!».

И знаешь, что она мне ответила: «Машенька, твой папа – большой ребёнок, ему нужны игрушки. В Киеве – это был бар, в Москве – театр «Гротеск», а здесь – журналы. Если мы лишим его этих игрушек, он будет страдать. Так что давай, дочка, потерпим».

...

Майка, Майенька, Майюха! Как же хорошо ты меня знала!

Как чувствовала! Как понимала!.. И как поздно до меня это дошло, как поздно я это понял, как поздно оценил!..

ЕЩЁ ОДИН «БАЛАГАН»

Яуже писал, что Израиль – очень политизированная страна. Здесь столько партий, что нашим профессиональным анонимщикам пришлось очень тяжко: куда писать, в какое ЦК?.. Но есть две самых больших конкурирующих партии: «Ликуд» (правая) и «Авода» (левая). На первых же общегосударственных выборах обе эти партии за очень приличные гонорары предложили мне выступить в их поддержку, но я, всю жизнь избегающий политики, конечно, и тут отказался. Потом одна из более мелких партий предложила мне баллотироваться в Кнессет. Я рассмеялся: «Я ведь не знаю иврита!». Но мои собеседники заверили, что на первых порах мне дадут переводчика, а потом накачают знанием языка.

– Зачем я вам нужен?

– У вас хорошее имя и чистая репутация.

– Как только я войду в ваш список, меня обольют грязью с ног до головы, и имя, и репутацию!

Были ещё и другие попытки втянуть меня в политику, но я каждый раз благополучно ускользал. Правда, некоторые деятели русской культуры клюнули на партийные посулы, например, Михаил Козаков стал рьяным пропагандистом партии «Авода».

Однажды, во время муниципальных выборов, ко мне позвонили из штаба Рони Мило, одного из претендентов на пост мэра Тель-Авива, и предложили встретиться для переговоров об участии в предвыборной компании. Я объяснил, что политикой не занимаюсь и повесил трубку.

Вечером того же дня позвонил Дани Миркин:

– Рони узнал, что мы с тобой друзья и просил повлиять на тебя. Я его давно знаю, мы вместе учились и сотрудничали. Он – хороший человек, любит искусство, он много сделает для русской культуры. Рони знает, что к твоему мнению прислушиваются, ты должен ему помочь, он заплатит любые деньги…

– Дани, – прервал я его, – если ты просишь, я это сделаю без всяких денег. Только пусть он даст объявление в газете, что в такой-то день в зале «Бейт-Цион Америка» (Это очень престижный зал в центре Тель-Авива.) состоится творческий вечер редакции журнала «Балаган» и что вести его буду я. Ты приведёшь его туда, я скажу о нём добрые слова, и он выступит перед зрителями.

Через полчаса позвонили из штаба Рони Мило, передали его благодарность и просили продиктовать текст объявления.

В назначенный день этот вечер состоялся. Претендент в мэры опоздал минут на двадцать и, как рассказывал потом Дани, был поражён, увидев толпу желающих проникнуть вовнутрь – но их не пускали, потому что зал уже был забит до отказа.

В Израиле были в шоке от того, что творческие вечера писателя или артиста могут собирать большие аудитории. Организация «Аманут Леам» («искусство – народу»), чтобы познакомить репатриантов с литературой на иврите, в первые годы устраивала вечера, в которых участвовали два-три израильских писателя и я, который выполнял роль червячка-приманки. Не потому что я был лучше – просто меня знали, а их нет.

Поначалу они снимали для этого залы вместимостью в сто – сто пятьдесят человек и были в ужасе, когда народа являлось в три-четыре раза больше: начинали менять залы, доставать микрофоны и так далее… До сих пор помню совершенно ошеломлённое лицо одного израильского импресарио, когда он увидел переполненный стадион во время первых гастролей Геннадия Хазанова.

Когда Рони Мило появился в зале, я произнёс монолог, который, конечно, подробно уже не помню, но суть его была такая:

– Я не люблю политику, всегда избегал политических деятелей, какие бы посты они не занимали. Для меня главным достоинством человека является его чувство юмора. Как говорил Валентин Катаев, чувство юмора – это мера таланта, и я с ним полностью согласен. Поэтому я пригласил участвовать в нашем вечере человека, обладающего большим чувством юмора: об этом говорит тот факт, что он сам, добровольно, идёт в мэры Тель-Авива.

В зале засмеялись, зааплодировали, Рони вышел на сцену и очень мило и забавно приветствовал присутствующих, даже рассказал какой-то смешной израильский анекдот. (Я предварительно предупредил, чтобы он не говорил о том, как любит выходцев из России и не рассказывал про свою русскую прабабушку: все израильские чиновники, выступая перед нашими репатриантами, начинали рассказывать о своих российских корнях) . Когда, под аплодисменты зрителей они с Дани покидали зал, я призвал в микрофон:

– Какие б мэры у нас ни были, лучше мы жить не станем, так давайте выберем мэра с чувством юмора – хотя бы посмеёмся!

В результате выборов Рони Мило набрал на три процента больше голосов, чем его соперник. Недели через две мне позвонил Дани и сказал, что Рони хочет меня видеть. Когда мы вошли к нему в кабинет, он сразу после рукопожатия произнёс:

– Я знаю, что эти три процента мне сделал ты. Я понял, что ты в Израиле – сила, я хочу с тобой дружить.

– Я тоже хочу дружить с тобой, Рони, – ответил я. – А это – повод для нашей дружбы. – И я протянул ему заранее подготовленный и переведенный на иврит проект создания Международного Центра Юмора, в котором был и пункт о проведении международного фестиваля смеха в Израиле. Рони минуты три листал страницы. Потом спросил:

– Что даёт Израилю проведение Международного фестиваля?

– Во-первых, это политическая акция: нас мало, вокруг нас миллионы врагов, а мы будем смеяться и экспортировать смех…

– Молодец! – он чуть ли не подпрыгнул на стуле. – Здорово!

– Но это не всё. Международный фестиваль – это ещё и большой бизнес.

– Ты имеешь ввиду гастроли «звёзд»?

– Не только! Это деньги от торговых фирм за использования эмблемы фестиваля на своей продукции, это продажа зарубежным телеканалам права трансляций фестивалей, это и подскок туризма, и строительство новых гостиниц, и…

Словом, как прокомментировали бы нашу беседу Ильф и Петров, «Остапа несло». Мэр был сражён.

– Что тебе надо, чтобы открыть свой Центр?

И тут я, на голубом глазу, произнёс:

– Дай мне квартал в старом Яффо.

Рони рассмеялся и бросил в сторону Дани:

– У него хороший аппетит!

Но я не унимался:

– Дай, не пожалеешь: это будет самый весёлый квартал в Тель-Авиве!.. Туда начнут привозить туристов.

– Не могу, Саша, не проси. Но помещение для Центра Смеха я тебе предоставлю.

– Мне нужен большой офис.

– Он у тебя будет.

– Когда? Махар? Леат-леат? Савланут? (Это – три самых распространённых слова в Израиле: махар (завтра), савланут (терпение) и леат-леат (постепенно). Я тебе не верю.

– Почему?

– Потому что у нас в стране уже давно перевыполнили план по количеству обещаний на душу населения!

Рони снова рассмеялся:

– И всё-таки ты его получишь.

– Не верю! – сказал я, и мы расстались.

Я и вправду не поверил его обещанию, но через два месяца мне позвонили из мэрии:

– Приходите посмотреть помещение и получить ключи.

Мы примчались и обомлели: нам предоставили дом в два с половиной этажа в самом центре Тель-Авива, у входа в центральный рынок «Кармель». Раньше здесь помещалось отделение банка: из полов торчали обрезанные кабели, в стенах чернели следы от вынутых кондиционеров, дом требовал ремонта, но это был наш дом, наш – и через неделю мы в него переехали…

Две верхние комнаты (из которых мы сделали три), стали редакцией «Балагана» и «Балагаши», холл второго этажа был переоборудован в галерею – там проходили выставки художников-карикатуристов, большую комнату на полуторном этаже мы приспособили под репетиционный зал для детского музыкального театра «Балагаша». Но главным был большой зал внизу. Мы нашли богатеньких ребят, которым предложили: вложите деньги в переоборудование и ремонт этого зала под кафе – и мы вам его сдадим в аренду без всяких денег. Только, когда здесь будут проходить праздники и творческие вечера, вы должны подавать нашим гостям воду и кофе. Если потом они закажут ужин и выпивку – это всё ваш заработок. Ну, и остальные дни месяца – тоже ваши.

Обалдевшие от таких выгодных условий, эти ребята, радостно согласились. Оформляли кафе Галя и Юра Кармели, как всегда, с выдумкой и большим вкусом: доминировали три цвета: зелёный, чёрный и золотой. Я попросил их: «Поскольку мы находимся рядом с рынком, добавьте примитива и кича». И через неделю на стенах появились изумительные, смешные и трогательные лица Шолом-Алейхемских скрипачей, пьяных мясников, кокетливых местечковых барышень… А снаружи, под светящейся вывеской «Международный центр Юмора «Балаган», в огромной стеклянной витрине, красовались фотопортреты всех самых известных «звёзд» нашего жанра: Райкина, Тапапуньки и Штепселя, Жванецкого, Карцева, Горина, Арканова, Гердта, Хазанова, Новиковой, Винокура, Ширвиндта и Державина… У этой витрины всегда толпились туристы, фотографировали её и с интересом заглядывали во внутрь.

Через самое короткое время наш Центр стал популярен, о нём писали, его посещали, туда приводили приезжих друзей… Постепенно сформировался актив постоянных посетителей. Каждый раз, когда в Израиле выступали известные гастролёры-мои друзья, я забирал их после спектаклей или концертов и привозил на встречу с нашей публикой.

Небольшой зал, мест на шестьдесят, всегда был забит, билетов не было, и по телефону раздавались возмущённые голоса: «Как вам удаётся создать в Израиле дефицит!?»

Людей привлекали не только приезжие знаменитости, но и наши «фирменные» придумки: «Вечер анекдотов при свечах» – его вёл мой брат Лёня, там победителю вручалась свежезажаренная курица, которую он тут же, в луче света, прилюдно поедал; аукционы, на которых разыгрывалась водка «Каневская», ликёр «Левинзоновый», наливка «Губермановка», с яркими наклейками, на которых красовались все перечисленные физиономии; наш обычай встречать гостей рюмкой водки и мацой с солью, и так далее, и так далее…

Постоянными посетителями были сотрудники российского и украинского посольств, руководители авиакомпаний, журналисты, актёры и представители разных других профессий – любители юмора.

Первый российский посол в Израиле Александр Бовин имел своё постоянное место, постоянный фужер водки и постоянную закуску. За время его визитов мы подружились и, когда завершилась его каденция, он, прощаясь, сказал:

– С моим отъездом, Саша, у тебя освобождается одно место.

– Два места, Саша, два, – уточнил я, имея в виду его солидную фактуру.

В «Балагане» побывали и Михаил Жванецкий, и Роман Карцев, и Валентин Гафт, и Юлик Гусман, и Лия Ахиджакова, и Юлий Ким, и Александр Ширвиндт, и Михаил Державин… Вспоминаю, как Ширвиндт сопротивлялся, не хотел ехать, я чуть не насильно втащил его в машину после спектакля. Всю дорогу он ворчал: «Ненавижу выступать в ресторанах! Они будут кушать суп, а мы их развлекать!..» Но когда он увидел, с какой любовью и пониманием воспринимает наша публика их выступление, я его уже не мог его стащить со сцены, хотя он знал, что наверху давно накрыт стол, стоит выпивка и стынет закуска…

А вот Зиновия Гердта мне не удалось привести к нам: каждый вечер у него был концерт, а после – ему уже было трудно, здоровье сдавало. Поэтому я приехал к нему. Он жил в уютной квартире на берегу моря, которую ему сняли по его просьбе. Это была уже не первая наша встреча.

ЧЕТЫРЕ ВСТРЕЧИ С ЗИНОВИЕМ ГЕРДТОМ

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА произошла во времена моей молодости. Я был приглашен Абхазской филармонией помочь им подготовить какой-то торжественный концерт. Жил в Гаграх, в гостинице «Гагрипш», бывшем дворце Генриха Бранденбургского. Дворец был весь из дерева, без единого гвоздя. Его разобрали, вывезли из Германии и собрали здесь, в Гаграх, тоже без гвоздей. Под жарким Кавказским солнцем дерево усохло и скрипело. Скрипело всё: полы, оконные рамы, ступеньки лестниц. Казалось, что скрипят даже швейцары и администраторы.

Гердту заказали вступительный монолог. Он прилетел, чтобы сдать его худсовету. Поселился в этой же гостинице. Мы встретились на репетиции, нас познакомили. За месяц до приезда в Гагры, я посмотрел в Москве, в театре Образцова, спектакль «Обыкновенный концерт». (Это потом его назвали «Необыкновенный концерт», чтобы, не дай Бог, не было обобщений). Я был в восторге от спектакля, особенно, от Гердта, который исполнял роль конферансье. Поэтому очень обрадовался знакомству с ним и его приглашению вместе пообедать. После репетиции мы вернулись в гостиницу и по уставшей от скрипа лестнице спустились в ресторан.

– На месте герцога Бранденбургского, – сказал Гердт, – я бы раскололся хотя бы на килограмм гвоздей – меньше бы скрипело.

Мы ели шашлыки, пили «Саперави» и славно беседовали. С соседнего столика нам прислали бутылку «Шампанского».

– Нельзя обижать – надо выпить. – Зиновий Ефимович откупорил бутылку, наполнил фужеры. – За Грузию! Люблю этот народ.

Мы подняли бокалы, качнули их в сторону соседнего столика и выпили.

– Это правда, что вы сегодня улетаете? А позагорать? Покупаться?

– Не могу. Во-первых, спектакль, а во-вторых, здесь нельзя задерживаться – опухнешь от пьянок. С их гостеприимством трудно бороться.

И как бы в подтверждение его слов, нам прислали ещё и бутылку коньяка.

ВТОРАЯ ВСТРЕЧА состоялась в Одессе. Мы оба были членами жюри кинофестиваля «Золотой Дюк». Тогда же, в первые дни фестиваля, Гердт получил титул и корону Короля смеха.

Перед очередным заседанием жюри, мы прогуливались по скверик у, в ожидании посланной за нами машины.

– Как вы чувствуете себя в роли Короля смеха? – спросил я.

– Очень неуютно, потому что здесь, в Одессе, все короли. Посмотрите!

Мы находились напротив Дома Моряков, где проходили просмотры фильмов Фестиваля «Золотой Дюк».

Гердт указал на крышку канализационного люка, выкрашенную в золотистый цвет. На ней было написано: «Золотой Люк».

Я рассмеялся.

– Согласен с вами: здесь все – короли. Я в этом ещё раз убедился уже на вокзале, когда сошёл с поезда и увидел лозунг: «Ударим СПИДом по сексу!».

Зиновий Ефимович по-детски, искренне расхохотался.

– Какая прелесть! Когда такие подданные, что делать королю? Только обожать их!

Когда подъехала машина, вокруг Гердта уже собралась толпа узнавших его одесситов. Он шёл сквозь коридор радостных лиц, улыбок, аплодисментов – подданные приветствовали своего короля.

ТРЕТЬЯ ВСТРЕЧА, как я уже писал выше, произошла в Израиле, в 1992-ом году. Я пришёл к нему взять интервью для журнала «Балаган».

– С чего начнём? – спросил Зиновий Ефимович.

– С вашего впечатления об Израиле.

– Вопрос, обречённый на положительный ответ. Все, кто его задают, рассчитывают услышать только плюсовой ответ, и я не могу их разочаровывать.

– А я хочу услышать правду.

– Что ж, раз вы настаиваете… Мы с моей женой Таней за нашу долгую жизнь побродили по миру, встречались со многими эмигрантами. И когда они нахваливали свою жизнь, я чувствовал, что там есть прибавка эмоций, чтобы оправдать правильность своего поступка. А мы с Таней радовались, что у нас есть билет в Москву. И возникало невольное чувство превосходства.

– Вы и сейчас радуетесь, что у вас есть билет в Москву?

– Конечно. Я прожил жизнь в Москве, у меня там масса друзей, воспоминаний.

– Да, Родина – это не берёзки, это люди и могилы.

– Верно. Сколько берёз в Америке.!

– Я поражался – больше, чем в России.

– Вот видите – не в берёзках дело. Просто у нас с Москвой – одно кровообращение.

– Уверяю вас, что половина наших людей, если бы не были вытолкнуты из страны, в Израиль бы не приехали, их сюда не влекло. И только уже живя здесь, мы стали впитывать в себя эту страну, наполняться ею.

– Видите, у вас это произошло всего за два года, а мы с Таней всю жизнь прожили в Москве. Для нас переселиться в Ленинград было бы потрясением. Наш дом в Москве, несмотря на то, что там сейчас творится, несмотря на неустойчивость общества и отсутствие колбасы. А что касается превосходства… Мой папа рассказывал мне анекдот: «Старый холостяк женится. Его спрашивают: Абрам Соломонович, неужели вы, наконец, решились? – Да, женюсь. – Наверное, ваша невеста красавица? – Ну, знаете, на вкус и цвет товарища нет. На каждого не угодишь. Сколько человек, столько мнений. Лично мне – не нравится!»

– Смешно!.. Это аналогия с Израилем?

– Частично. Не то, чтобы не нравится. Мы здесь встречались с разными волнами эмиграции. Кто приехал раньше, более устойчив. Новенькие – или в эйфории, или в отчаянье. Жуткое количество социализма плюс монополизм, мало заграничных капиталов, их не впускают…

– А бюрократия какова?

– Ну, бюрократией нас не удивишь.

– Не скажите. Евреи всё стараются делать лучше других, в том числе и бюрократию.

Но были у вас и положительные эмоции?

– Конечно. Мы повидали двух наших близких друзей – это большая радость.

– А сам Израиль вас чем-нибудь порадовал?

– Что удивило и даже потрясло: девочки-солдатки и шикарные ребята с автоматами. Девочки – просто прелесть, вопиющая прелесть, если можно так сказать. И они ведь стремятся в армию?

– Даже откладывают свадьбы, потому что замужних не берут.

– Поразительно! Ведь это уже образ жизни, свой, особенный, ни на что не похожий. Сын нашего друга-художника уже отслужил армию, поступил в университет. Он в восторге от страны, от жизни. Он счастлив, он ведёт себя, как влюблённый или как дурак, но он совсем не дурак, а счастлив, как дурак.

– Почему ты не говоришь о самом главном? – вмешалась жена Гердта – Татьяна. – На чём построено государство? На камнях и песке. Это поражает. Это доказательство того, что могут люди, окрылённые идеей и умеющие работать.

– Да, да, ты права! – подхватил Зиновий Ефимович, – Мы были в Ариэле – с ума сойти, что за город! А ведь он вырос в окружении ненависти! Это не комсомольский энтузиазм, это что-то совсем другое, чего мне, к сожалению, познать уже не дано…

– А как проходят ваши гастроли в Израиле?

– Просто потрясающе! Залы полны, и все необыкновенно доброжелательны, меня встречают, как родного. Я не могу пожаловаться, что меня в России плохо принимают, но здесь всё как-то концентрированней, ни одного безразличного лица.

– Да, здесь публика особая. Я часто выступаю и получаю удовольствие от удивительного понимания самых тончайших нюансов. А вас так долго ждали, ещё с прошлого года, когда вы должны были приехать, но не смогли из-за болезни. Но согласитесь, если бы вы прибыли сюда даже неизвестным артистом, то после бесчисленного количества публикаций во всех русских газетах, вы бы стали суперзвездой.

– Да, меня поразило количество русскоязычной прессы. И её ведь раскупают.

– И раскупают люди, считающие каждый шекель. А как посещают концерты, спектакли.

– Говорят, нынешняя волна эмиграции этим и отличается от предыдущей?

– Это правда. Те хотели поскорей освоить иврит и войти в израильскую культуру, отторгнув русскую. А мы держимся за русский язык, русскую культуру, гордимся ими и не хотим расставаться… Стоп, кто у кого берёт интервью? Мой следующий вопрос: просматривается различие между эмиграцией в другие страны и репатриацией в Израиль?

– Да, и очень чётко. Это чувство родной земли, которое появилось у вас уже через два года. Оно, конечно, должно поднимать душевное состояние, ибо никогда, поселившись в Англии или во Франции, вы не войдёте в их общество, не впустят. Даже в Американское общество – с трудом и не каждый.

Возьмите, к примеру, Аксёнова Василия Павловича – космополит, знает английский, преподаёт в университете – всё равно он с ними не смешивается – разные люди.

– Я бы хотела, – снова подключилась к нашей беседе Татьяна, – чтобы то, чем так восхищается Зяма, ушло в небытие. Я имею в виду девушек-солдаток. Женщина не должна надевать военную форму – это противоестественно.

– Это вынужденно: в Израиле каждая война – отечественная, а в отечественную – все берут в руки оружие, и женщины, и старики… А теперь, Зиновий Ефимович, хочу узнать ваше мнение о «Балагане». Хочу и боюсь, ведь вы – самый строгий и профессиональный судья.

– Не бойтесь – журнал мне понравился, много выдумки, есть и блеск, и шарм, но я бы хотел больше серьёза в юморе.

– Меня упрекают за избыток серьёза.

– Не поддавайтесь. Сейчас все пытаются острить, юмор стал модным товаром. Недавно был в Одессе, там выходят пять или шесть юмористических изданий – купил все, прочёл, но из всего понравился один-единственный анекдот: «Микробы больше всего ненавидят микроскоп – он вмешивается в их личную жизнь». А вот мой, любимый, про двух коммивояжеров.

– Расскажите.

– Пожалуйста. В купе едут два коммивояжера. Один спрашивает у другого: «Куда вы едете? – Я еду в Одессу. – Вы сказали, что едете в Одессу, чтоб я подумал, что вы не едете в Одессу. Но вы же таки да едете в Одессу – зачем же вы врёте!» Какой поразительный ход мышления. А вам сам Бог велел собирать здесь перлы для журнала, вокруг одни евреи, только слушай и записывай. Ну, подарите хоть одну фразу!

– Пожалуйста. Например, такая, чисто еврейская: «Закрой рот с той стороны!»

– Ой, какая прелесть! – Зиновий Ефимович расхохотался. – Я буду её рассказывать в Москве. Спасибо за подарок!

– А вам спасибо за интервью. До следующей встречи! Счастливого пути, мягкой посадки!

– И керосина, чтобы долететь до дома – у нас с керосином проблема. Впрочем, с чем у нас сейчас не проблема!

ЧЕТВЁРТАЯ ВСТРЕЧА была самой печальной. Это произошло в Москве, в Доме Кино. Я прилетел на его похороны. На улице – огромная толпа, желающих попрощаться, оцепление милиции, венки, цветы, слёзы. Он лежал наверху, на площадке центральной лестницы, забитой людьми – подняться к нему было невозможно. Но я знал служебные входы и выходы Дома Кино, по ним проник на второй этаж и протиснулся к гробу, который, казалось, плыл по морю цветов. В этом гробу, как в лодке, Гердт уплывал из жизни в эскадре тех, кто олицетворяли честь, совесть и доброту нашего времени: Булат Окуджава, Юрий Никулин, Григорий Горин… Я окунул свой букет в это цветочное море, молча поцеловал руку его жене Тане и попрощался с Зиновием Ефимовичем. Он лежал тихий, добрый, грустный, усталый – Король Смеха.

ДОРОГИЕ МОИ ИЗРАИЛЬТЯНЕ

Когда я был в Германии, Марик Глинкин грустно изрёк: «Тебе хорошо: в Израиле можно выбирать себе друзей, а мы общаемся с теми, кто рядом». Я часто вспоминал эту фразу, радуясь личностям, которые окружают нас в Израиле. Наш сын Миша и невестка Ирочка (Маша вернулась в Москву, но об этом – попозже) – стали не просто детьми, а очень близкими друзьями, с которыми мы всегда советовались, катались по стране, вместе ужинали по субботам.

Брат Лёня и его жена Аня – они в 91-м году приехали вместе с целой актёрской командой, которая основала в Израиле театр «Гешер» («Мост»), ныне самый популярный театр страны. Хотя и я, и Лёня были безумно заняты, «окапываясь» на новом месте, мы ежедневно перезванивались, встречались дома и, как прежде, вместе выступали в концертах и на творческих вечерах.

В первые годы нашего пребывания в Израиле к нам подходили на улицах новые репатрианты, пожимали руки и благодарили за то, что мы приехали. («Раз вы с нами, значит, мы правильно поступили!») Нас наперебой приглашали на выступления в разные города, на наших творческих вечерах всегда были полные залы. Вспоминаю, как, ещё до Лёниного приезда, я выступал в городе Кармиеле, один, в зале на восемьсот мест, которые были все раскуплены. Мэр города в это не поверил, пришёл убедиться и просидел всё первое отделение вместе со зрителями. В антракте мы познакомились. «Чего ты сидел, ничего не понимая?» – спросил я. Он ответил: «А я получал удовольствие оттого, что все смеются»… Это было. Но теперь, когда прошло уже пятнадцать лет, когда сегодня гастролёры атакуют Израиль активнее, чем арабские террористы, при всё ещё ощутимой нами любви и внимании и зрителей, и читателей, ни Лёня, ни я уже не собрали бы зал на восемьсот мест: мы стали своими, постоянными, с нами можно встретиться и завтра, и послезавтра… Впрочем, наверно, это нормально и естественно. Что касается моих дорогих друзей Игоря и Лины, то, конечно, они тоже уже здесь. Перед вылетом из Москвы, когда Игорь сообщал мне номер рейса, Лина кричала в трубку: «Шурик, куда мы едем дальше?»… Узнав, что Игорь прилетает, наши общие друзья-ватики предупреждали: «Здесь молодые врачи без работы, а ему, в пятьдесят девять лет, никогда не устроиться!».

Но я уверенно отвечал: «Игорь уже через три месяца будет работать!». И оказался прав: перед его обаянием и профессионализмом не смогла устоять никакая бюрократия – его сразу же приняли в ортопедическое отделение больницы Тель-Авива, где он проработал шесть лет, превысив пенсионный возраст, а потом стал частным практикующим врачом.

У него всегда есть пациенты, которые относятся к нему с благодарностью и обожанием. В содружестве с местными композиторами он продолжает создавать песни, их уже поют по радио и на эстраде. Написал книгу «Записки врача поликлиники Литфонда», которою заинтересовались в Москве и, я уверен, её непременно издадут. У него хватает времени ежедневно развозить своих внучек Ниночку и Диночку в спортивную и художественную студии, доставлять дочку Лену на телестудию, в театр и на концерты. А, когда мне однажды ночью стало плохо, он успел примчаться раньше скорой помощи и сам отвёз меня в больницу. Словом, Игорь остался тем же Игорем, верным, обаятельным и неутомимым.

Очень часто мы все встречаемся у Кармелей, в их уютном и благоустроенном доме, искренне восхищаемся их новыми неутомимо-талантливыми работами, ужинаем в саду или на веранде и, игнорируя седину у себя на висках и в бороде хозяина, по-прежнему, веселимся, дурачимся и читаем хулиганские стихи, вроде этих, которые я сочинил в какой-то Юрин день рождения:

Юрка, Юрка, славный Юрка,

Много шишек и побед…

Скачем мы на Сивках-Бурках

Вот уж шесть десятков лет,

От твоей родной Одессы

До моих Березняков,

От статей хвалебных в прессе

До подпольных бардаков,

От моей любимой Галки

До твоей случайной палки,

От неистовой гульбы,

До неистовой судьбы.

От квартиры до трактира,

От сортира до ОВИРа,

От причала до перрона,

От Одессы до Сиона.

Просадили дом и дачу,

Подустали от борьбы,

И удача нам на сдачу

После яростной гульбы!..

Однажды, по русскому радио «Рэка» прошла большая передача о моей повести «Тэза с нашего двора»: я отвечал на вопросы ведущего и читателей, звучали песни из спектаклей, поставленных по этой повести, актёры читали фрагменты из неё. Буквально через пять минут мне в редакцию позвонила какая-то дама и заявила примерно следующее: «Я в Израиле уже более сорока лет, русские книги не читаю, русские фильмы не смотрю. Но сегодня, подъезжая к дому, случайно услышала по радио передачу о вас и вашей повести и не выходила из машины, пока не дослушала до конца. Мне очень, очень понравилось, я просто удивлена»…

– Чему вы удивлены? – разозлился я. – Тому, что в России могут быть неплохие писатели, композиторы, актёры?..

– Но я, действительно, не знала…

– А как вы могли знать, если уже сорок лет ничего российского не читаете и не смотрите!

Она помолчала, потом ответила:

– Вы правы. Давайте повидаемся – возможно, я ваша родственница: моя бабушка была Каневская.

В течение первых лет пребывания в Израиле у меня объявилась целая армия двоюродных тётушек, троюродных дядюшек и пятиюродных братьев, которых я никогда не знал, не видел и не слышал, но все они претендовали на внимание и очень обижались за то, что я не откликаюсь на их призывы. Я решил, что моя собеседница – одна из них, и ответил очень расплывчато. Но она настойчиво продолжала звонить и звать в гости. Наконец, мы согласились и встретились у неё на вилле, в живописном посёлке Кессария, на берегу моря. Её звали Анна Лотан, она оказалась владелицей известной парфюмерной фирмы «Лотан», чьи изделия продавались не только в Израиле, но и в других разных странах. Ей было уже за шестьдесят, но она прекрасно выглядела, её лицо было гладким, красивым, без морщин – живая реклама собственной продукции. Она сама основала эту фирму, сама вырастила двух детей, сама построила эту виллу – сильная, энергичная, весёлая и даже озорная.

Когда я её увидел, то сразу поверил в наше родство: у неё было явное сходство с папиными сёстрами. Она же обрадовано воскликнула, что у меня глаза её бабушки. Весь вечер мы искали дополнительные доказательства: каждый рассказывал подробности о своей семье, сравнивали ступни, пальцы, косточки на руках… Но, когда она повезла нас покататься по Кейсарии, а потом, возвращаясь, стала искать дорогу домой, Майя уверенно воскликнула: «Всё! Можете больше не сомневаться, вы – родственники: вы одинаково кошмарно ориентируетесь!». Мы засмеялись, обнялись, и Аня стала частым гостем на наших семейных торжествах, а мы на её.

Здесь мы подружились с Женей Голынкером и его обаятельной женой Тамарой. Женя, высокий, сильный, энергичный – смесь бизнесмена с артистом, доктор юридических наук, обладатель густого красивого голоса, любитель попить и попеть.

Прагматик и мечтатель одновременно. Приехав из Самары, купил особняк рядом с морем и, сидя в саду, в удобном кресле, предаётся маниловским мечтам: то об отдельном острове в океане, где будут жить он с семьёй и все его друзья (аванс за такой остров он уже кому-то когда-то даже заплатил), то о строительстве отдельного дома в Тель-Авиве, опять же для себя и друзей. Щедрый, приветливый, гостеприимный – постоянно приглашает на жареную баранину, которую он великолепно готовил… руками своей жены Тамары. Два года назад он её потерял – это выбило его из седла, руки опустились, «попеть» стало реже, «попить» – чаще. Но он крепко сколочен, и я верю – найдёт в себе силы подняться и, может быть, даже осуществит свою мечту: построит вожделенный дом для себя и друзей.

Когда я приехал, Эфраим Баух был председателем Союза русскоязычных писателей. (Сейчас он председатель федерации всех союзов писателей: ивритского, русского, грузинского, бухарского, немецкого и прочее и прочее. Федерация большая. Причём, количество писателей всё время растёт: только наших, русскоязычных – сегодня более двухсот пятидесяти человек. А сколько ещё стоят в очереди на приём!.. И это прекрасно: скоро весь Израиль превратится в большой союз писателей и тогда Баух автоматически станет президентом страны!)

Я поступил в Союз, меня выбрали в правление, и мы стали часто встречаться. С каждым разом Эфраим становился мне всё более симпатичным и интересным: он потрясающе знал историю Ближнего Востока, каждого города, каждой синагоги, мечети, каждой часовни… Влюблённый в Израиль, он увлекательно рассказывал о нём, украшая свои рассказы интереснейшими фактами из прошлого и такими подробностями, что возникало подозрение, будто он сам жил во времена царей Давида и Соломона, но пока ещё почему-то в этом не сознаётся. Я знал, что им написано много книг, что он лауреат всяких премий. Он подарил мне свой роман «Лестница Якова», надписал добрые слова, но, признаюсь, я его не прочитал, а только перелистал и поставил на полку рядом с другими книжками, подаренными мне моими коллегами. Честно говоря, я всегда подозрительно относился к творчеству функционеров-писателей (кроме тех, кто пришли к должностям, уже будучи признанными и популярными, такими как Сергей Михалков или Анатолий Алексин), но когда он прислал мне в редакцию «Балагана» главу из книжки воспоминаний о Москве, о Союзе писателей, о ЦДЛ (центральный Дом литераторов), я поразился его меткому глазу, ироничности, а главное, высокому литературному уровню. Я немедленно прочитал подаренную мне книгу и понял, что Эфраим Баух – настоящий, большой писатель (Недавно он получил ещё одну премию – президента Израиля). С годами мы стали видеться чаще, и с ним, и с его женой Аллой, они бывают на моих днях рождения, я был на его юбилее, читал якобы присланные ему поздравительные телеграммы из разных стран. В том числе, и из Америки, от обоих Бушей: «Приехать не можем, болеем: Ирак в печени. Пожалуйста, подпишите договор с палестинцами – спасите наши Буши!»…

За пятнадцать лет жизни в Израиле я общался и продолжаю общаться с ещё очень многими яркими и интересными людьми, которые выплыли, выстояли и состоялись. Эмиграция – суровая школа, даже если она позолочена названием репатриация: она проверяет каждого на истинность, на «кто есть кто». Если была червоточинка, то она развивается и доминирует, если человек был личностью, то он закаляется и крепнет. И вообще, я понял, что каждый привёз сюда не деньги, мебель, брильянты (хотя и это многие привезли), а свой образ жизни: кто пил, тот продолжает пить, кто гулял, тот продолжает загулы, кто умел работать, тот вкалывает, а кто хитрил и сачковал, тот и здесь ходит по инстанциям с требованием «Дай, дай, дай!». Как радовался я и гордился близкими мне людьми, которые сохранили и укрепили тут свои высокие человеческие качества, и как грустно было разочаровываться в тех, кто не выдержали испытаний, не только трудностями, но и благополучием… Об одном из таких «уроков» расскажу.

Я был постоянным членов жюри всесоюзных конкурсов артистов Эстрады, поэтому был одним из тех, кто голосовал за премию молодому артисту Геннадию Хазанову. Он был ярок, талантлив и очень быстро завоевал признание. Но он тогда ограничивал свой репертуар только пародиями, и, как я считал, этим обкрадывал себя. Однажды я сказал ему об этом, приведя высказывание Аркадия Райкина, что пародист напоминает пустую комнату без мебели, где есть только одно зеркало. Геннадий стал доказывать, что я не прав, что и в пародиях можно многое выразить, нужное и поучительное… Мы остались каждый при своём мнении, но, прощаясь, я сказал: уверен, что рано или поздно тебе станет тесно в пародиях и ты перейдёшь к другим жанрам.

Прошло несколько лет. Мы с Робертом приехали в Москву сдавать какой-то сценарий, весь день общались с редакторами, спорили, нервничали, страшно устали и, вернувшись в гостиницу, приняли душ и завалились на кроватях. И тут раздался звонок от Хазанова: «Саша, я узнал, что вы здесь. Я очень хочу вас видеть». Я объяснил, что чертовски устал, но он настаивал: «Я приеду. Я вас часто вспоминал. Мне очень нужно поговорить». Он приехал к нам в «Националь», я оделся, и мы долго бродили вокруг Манежа – он рассказывал о своей жизни, о том, что признал мою правоту, перешёл от пародий к монологам в образах (помните знаменитого «студента Кулинарного техникума»?), а сейчас готовит целое обозрение по сценарию Аркадия Хайта. Я порадовался за него, пожелал удачи, и с тех пор наши отношения как-то потеплели, мы часто встречались на семинарах, вместе плавали на теплоходах по Чёрному морю, он всегда приглашал меня на премьеры своих спектаклей.

В 1989 году, в Ленинграде, на Фестивале Смеха «ОЧЕНЬ-89» я сообщил ему о своём решении ехать в Израиль. Он был в шоке.

– Какой ты смелый! А я ночи не сплю – не могу решиться. И оставаться страшно, ведь у меня дочь растёт – как здесь жить?!.

– Спи, Гена, не мучайся, – остудил его я, – ты никуда не уедешь, ты прикован к этой стране золотой цепью и тебе её не разорвать.

– Но тебе же это удалось!

– Потому что моя цепь тоньше.

Он проводил меня до моего номера, и мы тепло попрощались. До сих пор помню его печальные и тревожные глаза.

Я уже год жил в Израиле, когда на гастроли приехал Геннадий Хазанов. Это было событие для всех репатриантов из СССР, он выступал на переполненном стадионе, его горячо принимали, но главный эмоциональный удар он припас на финал:

– Сегодня произошло великое событие в моей жизни, – провозгласил он в микрофон, – я стал гражданином Израиля! – и высоко поднял свой новый паспорт.

Такой овации, думаю, он никогда не имел и больше иметь не будет: стадион встал и долго восторженно кричал и аплодировал. Через какое-то время я узнал, что Хазанов купил дом в Раанане и периодически живёт в нём, приезжая из Москвы.

Когда я задумал провести в Израиле международный фестиваль смеха (расскажу об этом чуть позже), первым, кому я позвонил, был он. Я радостно перечислил, сколько делегаций приедет, из каких стран, где будут проходить фестивальные концерты и, естественно, предложил ему участвовать в этом фестивале и быть председателем жюри. В ответ услышал спокойный, холодный голос:

– Саша, а зачем это мне надо? Если мне захочется выступать, я сам организую свои концерты.

Это было, как ушат холодной воды. Но я ещё не понимал, что разговариваю уже с другим, новым Хазановым, и по инерции продолжал:

– Я рассчитывал, что, став гражданином Израиля, чем ты так гордился, ты поддержишь первый израильский международный фестиваль смеха… И ещё я надеялся, что в силу наших давних дружеских отношений, ты просто захочешь мне помочь…

В ответ прозвучал всё тот же холодный вопрос:

– А зачем это мне надо?

Я пришёл в себя и спокойно произнёс:

– Спасибо, Гена!

– За что? – удивился он.

– За урок, который ты мне преподал – очень нужный и полезный урок!

Поверьте, я пишу об этом не со злостью и обидой, а с тихой грустью, которая приходит, когда теряешь то, чем когда-то дорожил.

Зато бывали у меня здесь не только потери, но и находки.

Имя Анатолия Алексина было мне, как и всем гражданам СССР, хорошо известно ещё со школьного возраста: я читал его увлекательные повести, с удовольствием смотрел спектакли, поставленные по его пьесам, знал, что он – лауреат многих государственных и международных премий, секретарь Союза писателей и заместитель главного редактора журнала «Юность». И вдруг я узнаю, что Алексин приехал в Израиль, сперва лечиться (у него было почти потеряно зрение), а потом остался в Израиле навсегда. Естественно, его сразу выбрали в правление Союза писателей, мы стали часто встречаться, и я постепенно, всё больше и больше, проникался к нему искренней симпатией. Я увидел мягкого, доброжелательного человека, который никому никогда не отказывал в литературной помощи, писал предисловия, давал рекомендации в Союз, публиковал добрые рецензии даже на те произведения, которые, на мой взгляд, этого не заслуживали. Постепенно наши отношения становились всё более дружескими. Мы стали чаще встречаться. Анатолий был просто очарован Майей, её обаянием, сочувствием и доброжелательностью, особенно, её улыбкой, которая, как он напишет после, «вовлекала окружающих в мир благожелательности, доброты и взаимопонимания».

Удивительно нежно и трогательно Алексин относился к своей жене Тане, несмотря на годы, всё ещё очень красивой и элегантной женщине, дворянское происхождение которой проявлялось даже в том, как она носит шляпку или снимает перчатки. При всём этом она была очень больна, перенесла несколько тяжёлых операций. Алексин сопровождал её ко всем врачам, на все процедуры, заботливо ухаживал за ней, забывая о собственных болезнях, которых у него было предостаточно. Когда Таня чувствовала себя получше, он водил её на дипломатические приёмы, на свои творческие вечера, на телеинтервью, и всегда находил место сказать там о ней несколько добрых и восторженных слов.

В начале 2005-го года русский канал «Израиль плюс» провозгласил Анатолия Алексина «Человеком-легендой» и удостоил его специальной премией. Вручить эту премию попросили меня – конечно, я с радостью согласился. Во время этой передачи Таня сидела в зале, и я прочитал стихи, посвящённые ей, зная, что это будет самым большим подарком для Анатолия. Отталкиваясь от Маяковского, от его «Левого марша», я назвал эти стихи «ПРАВЫЙ ДЕМАРШ».

ПРАВЫЙ ДЕМАРШ

Где-то гуляют вволю,

Где-то звучат напевы,

Но Алексина Толю

Не повернуть налево!

Он обошёл все ухабы,

Выдержал все испытанья:

Зачем ему слева бабы,

Когда у него справа – Таня!

Да, было много признаний!

Да, было много свиданий!

Но на любое свиданье

Толя являлся с Таней!

У Толи одна королева,

Он верен ей и поныне,

И если ходит налево,

То только к Рубиной Дине.

Слева, презрев шлагбаум —

Девиц молодых орава,

А справа – Эфраим Баух,

И Толя идёт – направо!

На каждый призыв сексуальный

Ответ у него в каждой фразе:

Он пишет роман эпохальный,

И женщины все – в экстазе!

Но, даже напившись водки,

С них платья срывать не станет —

Легко раздевать красотку,

Трудней одевать Таню!

Мужья уходят налево,

Манят их и Сары, и Клавы,

У Толи – одна королева

И с нею он – только направо!

Вместе шагать им сто лет,

Выдержав все испытанья…

Кто там шагает с Толей?

С Толей шагает Таня!

Из журнала «БАЛАГАН» .

СЛОВО РЕДАКТОРА: «ЭХ, ДОРОГА ! »

«Как-то я возвращался из Сочи в Москву. В Краснодаре заночевал у своего друга. Утром, садясь в машину, похвастался: «Буду ехать без отдыха и к ночи домчу до Москвы. И тогда мой умный друг изрёк:

– Саша, дорога – это тоже жизнь. Не превращай её в принудительную работу – радуйся дороге!

Чем становлюсь старше, тем больше восхищаюсь этой прозрачной мудростью: дорога – это тоже жизнь.

Настало новое время, и мы все сейчас в дороге. Мы спешим в туманное будущее, к манящему благополучию, к призрачному богатству. Мы мчим с максимальной скоростью, без отдыха, без остановок, позабыв о сидящих рядом спутниках, самых близких, самых любимых… «Потом, потом, когда доедем!». А за окнами – солнце, море, цветы, женщины. Но мы их тоже не замечаем, мы мчим вперёд: «Потом, потом!». А потом настанет ночь, и мы уже ничего не увидим…

Да, эмиграция, да, суровая необходимость, да, день за два, как в зачётном лагере. Да, да, всё да… Но!

В той нашей жизни нас учили только вкалывать, только нестись вперёд, к манящей пропасти светлого будущего. Там очень не хотели, чтобы мы хоть иногда останавливались, ибо, остановившись, оглядываешься, а, оглянувшись, осмысливаешь.

А этого боялись больше всего, потому нас гнали вперёд, и мы мчались, обгоняя друг друга, с криками «Ура!», соревнуясь в социдиотизме. Вот почему мы не умеем отдыхать, терзаемся выходными и даже в праздники – мы не участники радости, а только созерцатели её. Это обидно, печально, больно – если мы будем продолжать так себя вести, наши дети тоже не научатся получать радость от жизни.

Поэтому призываю всех, и себя в том числе: даже если вы дальтоник, когда-нибудь остановитесь и полюбуйтесь буйством красок израильских цветов и фруктов!..

Даже если у вас аллергия на селёдку, хоть раз в полгода поезжайте и окунитесь в живительную воду Мёртвого моря!.. Даже если у вас из половых органов остались только глаза, не прекращайте оглядываться на проходящих женщин и радоваться их красоте!.. И давайте, наконец, перестанем чувствовать себя обиженными и стенать, что вынуждены так жить, потому что нам чего-то не додали!.. Этот комплекс возникает от микроба неполноценности. Исцелиться от него нельзя ни горькими пилюлями воспоминаний, ни краткосрочными долларовыми инъекциями американских родичей, ни капельницами обещаний наших политиков… Спастись можно только ежедневными порциями нормальной, полноценной жизни.

Недавно мне рассказали анекдот, как один еврей-миллионер из Америки прилетел в Израиль. В аэропорту его встречала толпа родственников.

– Как я счастлив, что уже в Израиле, – растроганно произнёс миллионер, – как я мечтал умереть на своей земле!..

– Ну?! – дружным хором подбодрили его родственники.

В отличие от этого еврея, мы приехали сюда не умирать, а жить.

Поэтому давайте, отбросив заботы, обиды, огорчения, научимся хотя бы на миг, останавливаться, оглядываться и восхищаться.

Дорога – это тоже жизнь. Давайте радоваться дороге!»

«НЕПРАВДА – ДРУГ НЕ УМИРАЕТ, ЛИШЬ РЯДОМ БЫТЬ ПЕРЕСТАЁТ»…

В 1992-ом году в Израиль прилетел Ефим Березин с женой Розитой. Они хотели повидаться с Анютой, с Лёней, со всеми нами, прилетели на месяц, но остались навсегда: на второй день после прилёта у Березина случился инфаркт. Через неделю его выпустили из больницы, разрешили, как потом восторженно рассказывал Ефим, даже плавать, даже бегать трусцой, даже выпивать пару рюмок коньяка (последнее его особенно удивило и порадовало). Но при этом категорически запретили летать, тем самым отрезав им путь домой в Киев. Они приняли израильское гражданство и стали жить в Тель-Авиве, к великой радости всех почитателей Тарапуньки и Штепселя (а это значит, всех выходцев из СССР).

В 1995-ом году Березину исполнялось 75 лет. В Украине всегда широко отмечали юбилеи любимого артиста, и я видел, что, оторванный от своей среды, от своих Киевских друзей и коллег, он грустит. И тогда, переступив через свою нелюбовь к юбилеям, я решил устроить ему праздник: мы сняли зал «Синерама», вмещающий около двух тысяч зрителей, и во всех газетах и на Радио объявили о предстоящем событии. Мэр Тель-Авива Рони Мило, который материально помогал нам снять этот безумно дорогой зал, сперва был в шоке:

– Ты не соберёшь столько зрителей – у тебя же нет ни одного популярного гастролёра!

– Самый популярный гастролёр – это сам Березин, – объяснил ему я. – И ещё, кроме него, в Израиле сейчас живёт много наших артистов, которые очень популярны. Ты этого не знаешь, но будешь иметь возможность в этом убедиться!

И он убедился: ему и его заместителям мы оставили места в первом ряду, но они, как всегда, опоздали, и их места, конечно, были тут же заняты. Когда делегация из мэрии пришла – им негде было сесть, потому что зал был забит до отказа.

Я вёл этот вечер. Увидев, что они стоят в проходе, я, внутренне злорадствуя, а внешне, сочувствуя, спросил:

– Что, негде сесть?… Ай, как нехорошо!.. Идите на сцену, я вас посажу рядом с юбиляром!

И они, поздравив Березина, отсидели рядом с ним всё первое отделение, созерцая со сцены зал, переполненный людьми, улыбками и аплодисментами. Праздник получился. Выступали все наши «звёзды»: Евгений Клячкин, Игорь Губерман, Ян Левинзон, Валентин Никулин, Леонид Хаит со своим театром «Люди и куклы»… Михаил Козаков и мой Лёня, которые в этот вечер были заняты в спектаклях, прислали отснятые киноролики и поздравили юбиляра с экрана. Поздравили его и посол Украины, и Русское радио, и все русскоязычные газеты…

Фима сидел нарядный, красивый, рядом со счастливой Розитой. В финале праздника две молодые актрисы вывели его на авансцену и он, остановив поток аплодисментов, произнёс:

– Перед отъездом в Израиль, в Киеве, у остановки троллейбуса, ко мне подошла женщина и спросила: «Скажите, вы – не Штепсель? – Штепсель, – ответил я. – Смотрите, вас ещё можно узнать!». – Когда в зале затих смех, он продолжил, – Спасибо за то, что вы меня узнали, за то, что вы меня помните, за то, что пришли на эту встречу!.. – И, перефразируя традиционное приветствие Тарапуньки, закончил. – Шаломаленьки булы!

А после вечера, за кулисами, как я уже рассказывал выше, обнял меня и сказал:

– Спасибо тебе за этот праздник, Сашенька… Спасибо!..Это мой последний выход на сцену – больше я выступать не буду.

– Почему?

– Не хочу быть смешным, – грустно произнёс он, который всю свою жизнь потратил на то, чтобы быть смешным, чтобы смешить и веселить людей.

Его решение было понятным: болезнь Паркинсона выматывала силы, съедала память, нарушила координацию движений. Он с помощью израильских врачей стоически боролся с этим страшным недугом и, благодаря заботе Ани и Лёни, прожил ещё десять лет. Последние годы уже не выходил на улицу, не принимал журналистов, не давал интервью и даже не подходил к телефону.

...

Так мы с тобой, Фима, и не попрощались. Последний год Лёня не пускал меня к тебе: «Он тебя уже не узнает, а ты, увидев его в этом состоянии, ночи спать не будешь». Сначала я переживал, а потом подумал: а, может, это и правильно: я запомню тебя здоровым, весёлым, вечным тамадой на банкетах, энергичным, сильным, спортивным, на разделавшим кульбит и легко стоящим на руках… Я запомню тебя на сцене вместе с Юрой Тимошенко, в лучах прожекторов, принимающих шквал аплодисментов благодарных зрителей, которым вы всю жизнь дарили смех, радость и надежду… Прощай, Фима! Спасибо тебе за то, что ты украсил мою жизнь своим талантом, своей мудростью, своей дружбой!..

ЖИЗНЬ МОЯ – ФЕСТИВАЛИ

Через год после юбилея Березина мы провели в Израиле Первый Международный Фестиваль Смеха. Моя гигантомания меня чуть не погубила – мы пригласили участвовать делегации из трёх стран, где проводились фестивали смеха: Украина (одесская «Юморина»), Болгария (габровский фестиваль) и Россия (Санкт-Петербург, «Золотой Остап»). Выступления продолжались в течение трёх дней в трёх городах: Тель-Авив, Иерусалим, Хайфа. В Тель-Авиве состоялся ещё и детский фестиваль, на который из Москвы прилетели Эдуард Успенский, Александр Татарский (известный режиссёр мультфильмов) и Борис Грачевский (директор киножурнала «Ералаш»). Одесская делегация приплыла на теплоходе, в неё входили клоунская группа «Маски-шоу», музыкальный театр «Ришелье» и театр Яна Табачника, а возглавлял эту делегацию заместитель мэра Одессы. Из Болгарии прилетели директриса габровского «Дома юмора» и её заместитель и привезли две выставки: одна – карикатур, вторая – юмористических фотографий.

Конечно, при всём моём авантюризме, я бы не осмелился на такой размах, если бы мне не была обещана государственная поддержка. Когда наш Центр юмора посетил тогдашний министр абсорбции (министр эмиграции), он был приятно поражён всем тем, что мы там проделали, и, под это настроение, я рассказал ему о задуманном фестивале и показал папку телеграмм и факсов от всех участников, подтверждающих своё согласие. министр встал и, потрясая этой папкой, произнёс пламенную речь, адресуя её своей свите:

– Запомните: это уже не дело одного Каневского – это дело государства Израиль! Пусть все видят, что мы умеем смеяться, и будем смеяться, несмотря на любые трудности и сложности нашей жизни!.. – Потом повернулся ко мне. – Пришлите ваш бюджет – первые три года мы будем вас поддерживать!..

Бюджет нам составляли два израильских профессора «юмористических наук». Да, да! В тель-авивском университете есть кафедра юмора!

Узнав о нашем начинании, они пришли познакомиться, заявив:

– Мы мечтали о юмористическом журнале – ты его сделал, мы мечтали о Центре юмора – ты его открыл, мы и мечтать не могли о международном Фестивале смеха – ты его организовываешь… Мы с тобой!

Они составили бюджет на миллион долларов. Я рассмеялся и объяснил, что никто мне таких денег никогда не даст. После долгих препирательств они сократили его вдвое, потом до двухсот тысяч и дальше сокращать категорически отказались. Это уже был вполне приемлемый бюджет и, как было договорено, мы отправили его в министерство Абсорбции. Но в это время произошёл правительственный кризис, пошла подготовка к перевыборам и, конечно, до нас никому дела не было. А мы, вдохновлённые обещаниями министра, уже подписали договора с самыми большими залами в Израиле, вложили огромные деньги в рекламу и выдали всевозможные авансы.

Положение было катастрофическое – я обзвонил всех приглашённых участников, объяснил ситуацию и предупредил, что гонорары платить не смогу, но очень прошу приехать. И представьте себе, все согласились.(Причём, это были популярные и дорогостоящие коллективы, такие как «Бим-Бом», «Маски-Шоу», театр «Ришелье» и остальные). А мой старый товарищ, президент фестиваля «Золотой Остап» Виктор Биллевич, не только приехал сам, за свой счёт, но и привёз нам «в подарок» великолепную музыкальную группу «Терем-Квартет». Проблема гонораров решилась. Но уже были долги и ещё ожидались большущие расходы на рекламу, оплату гостиниц (помимо одесской делегации, которой предстояло жить на теплоходе, надо было ещё принять и разместить более пятидесяти гостей), транспорта, световой и звуковой аппаратуры, распространителям билетов… На помощь государства уже рассчитывать было нечего: выборы нового правительства были назначены на первый день нашего фестиваля (Что дало мне повод в одном из интервью назвать выборы – открытием Фестиваля смеха). Поэтому я обратился за помощью к бизнесменам, израильским и российским, которых я знал и которые знали меня. В Израиле первыми откликнулись Григорий Лернер, в прошлом журналист, ныне – глава большого финансового предприятия, и Вадим Плоткин, сын известного киевского драматурга Григория Плоткина – я был в добрых отношениях и с отцом и с сыном. Из Москвы пришёл чек от крупного бизнесмена Владимира Двоскина, из Женевы – от разбогатевшего там моего давнего друга Якова Беккера. И, конечно же, помогла мне моя дочь Маша, которая к тому времени уже выпускала собственную дорогую водку «Бриллиант». Помимо денег, она дала нам два бриллиантовых кольца, мужское и женское, чтобы разыграть их среди зрителей по номерам проданных билетов. Вдохновлённые всеми этими взносами, мы с головой нырнули в нашу авантюру.

Открытие фестиваля происходило в Тель-Авиве, огромном дворце спорта на пять тысяч зрителей. Когда я пришёл пригласить туда мэра Рони Мило, это ошеломило его ещё больше, чем юбилей Березина в «Синераме».

– Ты – сумасшедший, – воскликнул он, – там проводят только спортивные соревнования или, в редких случаях, концерты «суперзвёзд», таких как Майкл Джексон… Где ты возьмёшь столько зрителей?

– Они сами придут! – уверил его я.

На постановку фестивального супершоу я пригласил Виктора Топаллера, тогда ещё живущегов Израиле. Мы заплатили сумасшедшую аренду, плюс – кучу денег фирме, которая освещала и озвучивала этот огромный дворец, плюс за его охрану, плюс за страховку пяти тысяч зрителей (в Израиле так положено). На это ушли почти все деньги спонсоров, но это нас не остановило: по придуманному мной сценарию открывать фестиваль должен был марширующий духовой оркестр. Но, как выяснилось, в Израиле все оркестры – «сидячие» – евреи не любят делать сразу два дела: ходить и играть. Наконец, мы нашли «шагающий» оркестр полиции, приняли все их требования, поставив лишь одно условие: они должны быть одеты в яркие цветные костюмы. Конечно, это было красиво, когда после вступительных фанфар на поле, маршируя, вышли 50 разноцветных музыкантов и выстроились в каре у сцены. И когда ведущий Ян Левинзон вызвал для открытия Фестиваля меня и мэра Тель-Авива, оркестр грянул соответствующий марш, мы стали поднимать флаг, а, совершенно одуревший от всего этого Рони Мило, блаженно улыбался и приговаривал на иврите что-то вроде нашего: «Ну, ты даёшь!».

Я очень хотел, чтобы в фестивальном концерте участвовали и израильские «звёзды». Мне удалось уговорить двух популярных эстрадных артистов Ривку Михаэли и Шломо Бараба, предупредив, что денег нет, но вместо гонораров – они оба получат звания первых лауреатов Первого международного фестиваля смеха и каждому будет вручён приз: керамическая эмблема фестиваля – смеющийся Кактусёнок. Эти фигурки делали Юра и Галя Кармели, поэтому, когда мы показали их и Шломо и Ривке – оба радостно заулыбались и согласились. Призы им вручали артисты, к тому времени уже очень популярного в Израиле театра «Гешер», Женя Додина и Леонид Каневский, что очень обрадовало новоиспечённых лауреатов – вручение завершилось потоком благодарностей, объятиями и поцелуями.

Вообще, в представлении было много придумок. Например, мы вынесли на поле гандбольные ворота, в них стоял вратарь сборной Израиля по футболу Александр Уваров и принимал мячи, которые ему пытались забить артисты. Кто пробивал мяч, тот получал от представителя известной туристической компании путёвку в трёхдневный круиз по Средиземному морю. А чтобы Уваров не поддавался, мы объявили, что при сухом счёте он получает две путёвки в семидневный круиз. На игроков и на вратаря надели специальные майки с надписями «Фестиваль Смеха» и «Водка «Брильянт» (тоже подарки от Маши) и игра началась.

Артисты били изо всех сил, Уваров стоял насмерть, и всё-таки, один гол он пропустил – его забил художественный руководитель ансамбля «Бим-Бом» Валерий Лёвушкин, но мы, вопреки условию, выдали путёвки не только ему, но и Уварову.

Что касается бриллиантовых колец, то я выдержал настоящую битву со всем нашим женским составом («Саша, неужели вы отдадите это богатство посторонним людям?.. Это должен выиграть кто-то из своих!») . Конечно, они были правы – эти кольца могли бы стать наградой за их безразмерное напряжение и сил, и нервов. Но я упёрся, мол, всё должно быть по честному, и оба кольца были разыграны среди пяти тысяч зрителей и перешли в руки двух обалдевших от счастья женщин. Одна, молодая, стала прыгать и кричать: «Какой подарок жениху! У меня послезавтра свадьба!», вторая, пожилая, наоборот, онемела и, молча и ожесточённо, отгоняла всех, кто хотел взглянуть на кольцо. Правда, назавтра к ней речь вернулась: она позвонила к нам и сообщила, что ей нужны ещё деньги, чтобы купить билет в Карловы Вары, куда она собралась на лечение (наверное, после вчерашнего потрясения). Мы ей посоветовали продать кольцо.

Фестивальное шоу длилось более трёх часов, зрители горячо аплодировали, скандировали, вызывали артистов на «бис». Перед финалом, когда я, усталый, выжатый, как лимон, но счастливый, стоял за кулисами и довольно улыбался, сзади негромко прозвучал вопрос Вити Биллевича, президента фестиваля «Золотой Остап»:

– Во сколько влетел?

Это вернуло меня к действительности, и я ответил:

– Тысяч в пятьдесят.

– Молодец! На первом фестивале у меня был такой же долг, но мне помог наш мэр Собчак, а ты на кого рассчитываешь?

– Только на себя, – ответил я, потому что рассчитывать, действительно, больше было не на кого. Этот долг мы отдавали в течение последующих трёх лет: и «Центр Юмора», и редакция журналов «Балаган» и «Балагаша», и лично я, из семейного бюджета.

Конечно, я никогда бы не смог своротить такую гору, если бы рядом не было Миши Кислянского и Ирины Блат. Про Мишу я уже писал, теперь скажу несколько слов о Ире. Она досталась мне по наследству от Вали Лернер, первого директора «Балагана», с которой мы очень подружились и работали душа в душу, пока она вместе с мужем и дочкой не переехала в Чехословакию. Перед отъездом она привела и усиленно рекомендовала на своё место Иру. Ира тогда не владела компьютером, поэтому я взял её очень неохотно, только под Валиным нажимом. Но очень скоро, обаятельная умница Ира стала душой нашего маленького коллектива и моей самой верной и самоотверженной помощницей. Она совершенно не оправдывала свою фамилию: была кристально честным и обязательным человеком. Ира занималась нашими административно-финансовыми делами, безропотно несла на себе груз постоянного безденежья, и как я, и как Миша Кислянский, месяцами не получала зарплаты.

После закрытия «Балагана» и по сей день Ира остаётся для меня очень близким человеком, одним из тех подарков, которые мне преподнёс Израиль. Не случайно, в моём редакционном кабинете висела фотография, где она была запечатлена вместе с Майей – а сверху надпись, парафраз названия популярной кинокартины: «Любимые женщины механика Каневского».

Когда мы проводили последних гостей Фестиваля, я отпустил всех сотрудников на два дня в отпуск, чтобы они могли попить валокордин и отлежаться – все были вымотаны и обессилены. Но зато, после такого испытания, нас уже ничто не пугало, и мы стали делать фестивали каждый год, но уже не международные, а Всеизраильские, с участием артистов-выходцев из разных стран: России, Украины, Молдавии, Аргентины, Марокко, Польши, Испании, Эфиопии…

Я придумал интересное оформление: на заднике – огромное солнце, в котором смеющаяся физиономия нашего Кактусёнка. В прологе выходил детский танцевальный коллектив, где дети выносили разные флаги разных стран, выходцы из которых участвовали в фестивале, а в эпилоге – флаги переворачивались и становились израильскими. Эти фестивали, под девизом «Рассмеши народ мой!», проходили в разных городах и всегда собирали полные залы, о них писали, их снимали для телевидения.

В какой-то газете меня назвали «Главным фестивальщиком страны». Эх, если б эта должность ещё бы и оплачивалась!..

«НЕ ШЕЙТЕ ЛИВРЕИ, ЕВРЕИ!»

Однажды меня пригласили на приём к Шимону Пересу, который был тогда премьер-министром. Я не разделял его взгляды, но знал, что это разумный и эрудированный человек, поэтому очень хотел рассмотреть его «поближе», с удовольствием принял приглашение и пошёл на эту встречу, которая происходила в Иерусалиме, в здании Кнессета. Мы сидели за большим столом, человек двадцать, артисты, режиссёры, писатели. Вокруг – журналисты, фотографы, телеоператоры, их было раза в три больше, чем нас, гостей. «Вы будете выступать?» спросила секретарь премьер-министра перед началом. Я отказался: хотелось больше увидеть и услышать. Вошёл Перес, приветливо поздоровался и попросил рассказать о своих проблемах. Поднялся известный писатель и стал жаловаться на трудное положение литераторов, потом поднялся известный режиссёр и стал говорить о том, как театры нуждаются в помощи, с просьбой о помощи выступили и известный певец, и композитор, и кто-то из артистов… Почему-то мне стало досадно и я жестом попросил слова. Когда мне его дали, я сказал:

– Не слушай их, Шимон: они – евреи, поэтому жалуются. (Прошу не обвинять меня в фамильярности с главой правительства – в Израиле все на «ты», так принято.) Мы все пробивались сквозь асфальт, поэтому мы – сильные. Мы всего сами добьёмся. Но если хочешь ускорить этот процесс, придержи своих лилипутов.

– Кого, кого? – переспросил Перес. (Он неплохо понимал по-русски, хотя говорил с переводчиком).

– Лилипутов, – повторил я, и разъяснил, – В Израиле есть много лилипутов, которые когда-то устроились Гуливерами и работают ими по сей день. И все считали их Гуливерами. Но когда приехали мы, стало ясно, что они – лилипуты. И им стало ясно, что нам стало ясно – они испугались и теперь пытаются нас хватать за ноги. Но мы всё равно идём вперёд, просто они тормозят. Поэтому, если можешь, придержи их, чтобы мы двигались быстрей!

Перес рассмеялся и сказал:

– Очень образно! После такого выступления уже трудно будет что-то добавить, поэтому переходим к фотографированию.

Защёлкали фотоаппараты, зажужжали телекамеры – журналисты готовили репортажи о дружбе правительства с деятелями культуры. Назавтра, во многих газетах цитировалось моё высказывание о Гуливерах и лилипутах, но от этого, увы, количество лилипутов не уменьшилось!

Из журнала «БАЛАГАН»

СЛОВО РЕДАКТОРА:

«НАША РАКЕТА ЕЩЁ НЕ ВЗЛЕТЕЛА»

«В первые годы нашего пребывания здесь я часто слышал: «Мы приехали нищими, мы ничего не смогли провезти сквозь таможню»… Неправда! Мы приехали очень богатыми. Мы привезли с собой душевную щедрость и широту характеров, умение поделиться последним. Мы вывезли свой безумный и прекрасный российский образ жизни, когда к другу с бутылкой водки и с банкой солёных огурцов можно ввалиться поздним вечером без всякого предупреждения, и друг не удивится – он тоже из России. Тель-авивские кухни уже превратились в московские, где до поздней ночи кипят страсти и решаются судьбы мира.

Мы привезли с собой наивную доверчивость, верим газетам, верим обещаниям правителей и растерянно по-детски удивляемся, когда нас обманывают. И постепенно начинаем понимать, зачем в Израиле такое количество адвокатов и врачей: чтобы судиться, потом лечиться и снова судиться.

Да, мы вывезли немало дорогого и прекрасного, сохранённого среди диктата, антисемитизма и государственного лицемерия, среди мусора надувных лозунгов и развалин рухнувшего правопорядка… Но вместе с этим мы не смогли избавиться от хронических болезней того общества, той жизни, из которой приехали. И это, увы, очевидно. Уже можно видеть, как на бульварных скамейках распивают «на троих». Уже на улицах победно звучит российский мат, уже в подъездах и на заборах можно прочитать знакомое и родное слово из трёх букв, похожее на порядковый номер ХVII съезда КПСС. Уже были попытки сунуть взятки полицейским, выписывающим штрафные квитанции за нарушения на дороге, что вызывало их искреннее удивление: «В России платят аванс за штрафы?»…

Есть такая притча:

Жил человек, имел дом, жену, детей. Надоело ему на Земле, захотелось в Космос. Он построил за домом ракету, поджёг пороховой заряд – ракета взлетела и упала. Человек потерял сознание.

Очнувшись, он решил, что это уже другая планета. Встал, огляделся, увидел дом, очень похожий на тот, что он оставил на Земле. Из дома вышла женщина, очень похожая на его жену, выбежали дети, похожие на его детей. Ему предложили войти, перевязали ушибы. Он остался в этой семье, в этом доме и прожил до старости. Всё было бы хорошо, но до конца своих дней он тосковал по тому дому, который оставил на Земле.

Мы прилетели сюда решительными и одержимыми, привезли идеи, мускулы, идеалы – прилетели строить свою маленькую Планету. Но мы уже были заражены нетерпимостью, категоричностью, озлоблённостью и завистью. Нас ведь с детства приучали к стадности, кто высовывал голову – её рубили: «Все равны, все одинаковы, все винтики… Чего ж он, пала, высовывается!? Ату его, ату! Тащи обратно в кучу!»…

Так хочется построить за домом ностальгическую ракету и рвануть обратно, в своё детство и молодость. Мы вспоминаем старых учителей в перелицованных бостоновых пиджачках; вспоминаем залитый светом предновогодний каток и тех, тоненьких и пугливых, впервые поцелованных под ёлкой; вспоминаем друзей, оставшихся в аэропорту с распахнутыми от отчаянья глазами… Поэтому нас так тянет туда, хоть ненадолго, хоть на чуть-чуть. Нам кажется, что все крупицы прежней радости можно найти и подобрать, но увы… Старые учителя умерли, друзья разъехались, любовницы постарели. И сегодня, обострённо и нетерпимо, мы воспринимаем процветающее там всё то же вопиющее пренебрежение к человеческому достоинству и узаконенное беззаконие, от которого мы уже отвыкли. И тогда чётко и окончательно понимаем, что дом уже не там, а здесь, навсегда, до смерти. И радуемся этому, и с облегчением возвращаемся и… опять тащим за собой всё то, от чего бежали. И приходим в отчаянье, и снова строим новую ракету для отлёта и… так далее, читайте выше.

Что же делать?.. «Остановите Землю, я хочу сойти!». Не получится – у нас нет другой Земли. Можно без конца повторять, что евреям хорошо только в пути. Ну, а русским? Украинцам? Грузинам?… Увы, от себя не убежишь, ни здесь, ни там. Нигде!

Мы вырвались из прежней жизни, теперь надо каждому вырваться из прежнего себя. Это трудно, это очень трудно. Мы чистим шкуры, из которых вылезли, пересыпая каждую нафталином воспоминаний, чтобы их не сожрала моль забвения. Мы понимаем, что по-старому жить уже нельзя, а по-новому – ещё не умеем, вот и живём в несогласии с собой, всё время оглядываясь назад, а шагать спиной вперёд – ох, как нелегко… «Знаете, кем я был там? Главным инженером!.. Главным врачом!.. Главным дворником!»… Создаётся впечатление, что в той нашей жизни не было рядовых врачей, рядовых инженеров и рядовых дворников – все были главными.

Однажды в редакцию «Балагана» ворвался активный пенсионер с требованием немедленно написать о нём статью: «Меня в Израиле не ценят. А знаете, кем я был там!?»

– Кем же вы были и где именно? – поинтересовался я.

– Я был первый человек у себя в Белой Церкви!

– В чём же заключалась ваша «первость»?

И он гордо сообщил:

– Я левой ногой открывал все задние проходы продуктовых магазинов!

И тут у меня вырвалась фраза, за которую мне до сих пор немного стыдно: чувство юмора сработало быстрей, чем «чувство стопа»:

– Теперь я понимаю, почему вам трудно: в Израиле продуктовым педерастам делать нечего.

Именно тогда я подумал: хорошо бы типографским способом напечатать тысячи анкет о нашем прошлом, с обязательной графой: «Самый главный… Самый важный… Самый руководящий»… Мы их заполним, положим в стол и… поскорее забудем. И начнём всё с начала, перестав оплакивать самих себя. Давайте напряжём наши умные мозги и сильные мускулы. У поляков есть мудрая поговорка: «Делай что-нибудь, делай! А то заржавеешь, и рыжие дети будут!»

Сегодня – первый день нашей оставшейся жизни. Давайте проживём его по-новому!»

«ВСЕ ФЛАГИ В ГОСТИ…»

Первым послом России в Израиле был Александр Бовин, первым послом Украины – Юрий Щербак. О Бовине я уже писал, расскажу о Щербаке. Живя в Киеве, я дружил только с тремя украинскими писателями: Юрием Дольд-Михайликом, Владимиром Владко и Юрием Щербаком. Юра вышел из семьи украинских интеллигентов, окончил мединститут, стал эпидемиологом, доктором наук. Параллельно занимался литературной деятельностью: писал рассказы, повести, пьесы. Во время эпидемий холеры (которые в СССР случались довольно часто), немедленно вылетал в инфицированные районы, лечил, выхаживал, месяцами находился в карантине. И медициной, и литературой Юра занимался по призванию, поэтому и то, и другое делал хорошо. За ликвидацию очагов холеры был награждён орденом. Когда об этом узнали коллеги-писатели, произошло массовое возмущение: дело в том, что в Союзе писателей ордена распределялись по списку, где первыми в очереди стояли члены правления и партбюро, а тут вдруг – «проскочил вне очереди»!.. К нему вообще относились подозрительно: он был женат на элегантной полячке Марысе, которая работала в Польском посольстве и имела импортную машину. Когда Юра впервые подъехал на этой машине к зданию Союза писателей, по всем комнатам прокатилось цунами негодования: коллеги заподозрили, что он и машину получил «по блату». Даже когда всё выяснилось, ему, «везунчику», всё равно этого не простили.

Юра Щербак был склонен к полноте и всю жизнь с нею боролся (Забегая вперёд, вынужден признать, что у неё, у его полноты, был пожизненный перевес, в буквальном смысле). Каждое утро, перед работой, он совершал получасовые пробежки. Когда мы вместе бывали в Доме творчества, он пытался подвигнуть на это и меня, конечно, безуспешно.

Я отделывался тем, что «входил в долю»: просил последние пять минут бегать за меня. Эта игра продолжалась у нас всю жизнь: он периодически звонил мне и докладывал: «Сегодня мы с тобой здорово потрудились, я сбросил килограмма три, а ты – грамм шестьсот». Я искренне благодарил и просил сбросить с меня ещё полкило.

За пару лет до нашего отъезда в Израиль в журнале «Юность» вышла документальная повесть Щербака о Чернобыльских событиях, правдивая и яркая, она сразу привлекла к себе внимание читателей и имела большой успех. Юра стал депутатом Верховного Совета СССР, часто бывал в Москве, но мы, в основном, только перезванивались – я уже полным ходом готовился к отъезду.

Когда Юрий Щербак прибыл в Израиль послом Украины, я примчался к нему в посольство, мы радостно обнялись.

– Юра, я очень рад твоему назначению, но оно ни в коей мере не освобождает тебя от прежних обязательств, – предупредил я, – ты должен продолжать бегать по утрам не только «за себя», но и «за меня»!

Через месяц после приезда, Юра собрал всех выпускников Киевского мединститута и попросил меня прийти туда и выступить. Естественно, я согласился и, выйдя на сцену, произнёс:

– Я знал, что Юрий Щербак любит меня, но не думал, что настолько! Судите сами: как только я переехал в Москву, он тут же стал депутатом Верховного Совета и практически тоже жил в Москве; стоило мне переехать в Тель-Авив, он тут же становится послом и приезжает к нам в Израиль…

– Саша! – прервал меня Юра, – пожалуйста, больше никуда не переезжай – мне здесь очень нравится!

Ему, действительно, нравилось в Израиле, он получал удовольствие от его колорита, от удивительной природы, от общения с друзьями, которых у него здесь было множество.

Однажды мы встречали у них Новый год в его роскошной посольской квартире. В гостиной стоял красиво сервированный стол с разнообразными закусками, среди которых моё особое внимание привлекло холодное, запотевшее сало. Перехватив мой взгляд, Юра поманил меня в переднюю, где стоял огромный, чуть ли не до потолка, холодильник.

Когда он открыл дверцу, я увидел, что холодильник забит доверху салом и «Горилкой с перцем».

– Не удивляйся: я по два раза в день кого-нибудь встречаю из Украины – и все везут мне одинаковые презенты: сало и «Горилку». Мы уже плачем этим салом – возьми хоть пару килограмм, выручи!..

По окончании каденции в Израиле, его назначили послом Украины в Америке. Когда мы прощались, и он, и Марыся, были очень расстроены.

– Но это же повышение! – пытался подбодрить их я.

– Да, знаю, – согласился Юра, – но я уже не буду себя так чувствовать, как в Израиле. Там – дипломатическая служба, а здесь – жизнь среди друзей.

После Америки Юрий Щербак был послом в Канаде, затем – советником президента Украины.

Сейчас где-то преподаёт, пишет книги. Когда я бываю в Киеве, мы непременно встречаемся, вспоминаем, выпиваем и, сознаюсь по секрету, иногда закусываем прославленным украинским салом: Юра убеждает, что оно – кошерное.

В начале 90-х годов для многих моих Московских друзей Израиль являлся экзотикой, поэтому все стремились при любой возможности прилететь к нам. Наш Центр юмора был уютным и очень подходящим местом для дружеских встреч, застолий и прощаний. Кто только у нас не побывал!

Юрий Никулин и Григорий Горин приехали с телегруппой снимать передачу «Белый Попугай». С Гришей Гориным я дружил давно, а с Никулиным встречался, но не часто: или в каком-нибудь концерте, где мы выступали в одной программе, или в его кабинете в цирке на Цветном бульваре, когда я приходил к нему за контрамарками для своих внуков.

Поэтому я позвонил их импресарио, сказал, что рад буду видеть обоих, приглашаю на ужин, и после самолёта их привезли в наш Центр. Юрий Владимирович был оживлён, весел и, как всегда, рассказал кучу своих «фирменных» анекдотов, вернее, прочитал их из сборника «999 анекдотов от Никулина». В конце вечера он подарил мне эту книжку с надписью: «Дорогому Саше Каневскому на радость и потеху!»

Через два дня, после съёмок, прощаясь, я настойчиво приглашал его приехать ещё раз, не выступать, не сниматься, а просто пожить в Израиле, и поклялся, что брошу все дела и буду сам возить его по стране, как персональный шофёр.

– Спасибо, Сашенька, но… – Он грустно развёл руками. – Это только Израиль мог заставить меня собраться и прилететь: силы кончаются, больше я уже не ездок.

Спустя несколько месяцев его не стало.

Я часто думал: почему дети так любят клоунов? Потому что клоун – большой ребёнок. А почему мы, взрослые, тоже любим клоунов? Потому что клоун возвращает нас в детство и даёт веру, что детство можно сохранить в себе до старости. Сберечь детство – это большой талант, Никулин обладал им. Ребёнок плачет, когда ему больно. Юрию Никулину было больно за всех нас, поэтому он смеялся.

Валя Гафт бывал в Израиле неоднократно. Я помогал организовывать его встречи со зрителями, потом он выступал у нас в Центре Юмора.

Есть артисты, фамилии которых становятся символами своего времени. Таков Гафт, цветной, многогранный, яркий. Он играет в театре, снимается в кино, выступает в концертах, пишет стихи…

По Москве ходила такая шутка: Гафт – это не фамилия. Это сокращённое название фирмы: ГАФТ – «Грандиозное Артистически-Финансовое Товарищество».

Во время первого приезда он подарил мне свою книжку «Стихи и эпиграммы», а я успел взять у него блиц-интервью:

– Валя, ты пробыл неделю, впечатления острые, свежие… Можешь сформулировать их в одном слове? Огорчительно?.. Интересно?.. Впечатляюще?…

– Ошеломительно!

– Ты впервые в Израиле?

– В этой жизни – да. Но есть подспудное убеждение, что я уже здесь бывал, в другой жизни.

– В той жизни тоже был Кнессет, Сохнут, российское посольство?..

– Не помню. Но журнал «Балаган» был, это точно.

– Да, самое важное не забывается. А теперь скажи какую-нибудь умную, афористичную фразу на прощанье.

– Я не хочу прощаться, не хочу!

– Спасибо, ты её уже сказал.

Его эпиграммы разлетелись по миру, они – очень точные, острые, порою злые.

Но про тех, кого любил, он писал тепло и нежно. Например, про Ролана Быкова:

«Ему бы в сборную по баскетболу,

Какой-то чёрт сидит в нём, бес,

Всего-то два вершка от полу,

А звёзды достаёт с небес».

Эпиграмму про моего брата Лёню я уже цитировал выше. Перед очередным приездом Валя обещал сочинить эпиграмму для нашего журнала «Балаган». Но не успел: получал какую-то очередную премию. За это мы решили написать эпиграмму на него, сочиняли всей редакцией, вычёркивали, редактировали, сокращали – получился вот такой шедевр:

«Валя Гафт, Валя Гафт —

Самый лучший эпиграфт».

Михаила Светина я знал с юности. При Киевской филармонии существовал ансамбль водевилей. Коллектив очень средненький, работал он на украинском языке, выступал в райцентрах, колхозных домах культуры. Однажды, когда они сдавали худсовету новую программу, я обратил внимание на молодого артиста, очень сочного и смешного. Это был Михаил Гольцман (Светиным он стал потом). После просмотра я сказал ему добрые слова и пригласил к себе. Мы долго беседовали, он жаловался, что вынужден делать то, что ему не нравится, хотел бы выступать самостоятельно, но нет репертуара. Я дал ему какие-то монологи, он начал работать с ними, потом слышал, что он принят в театр Аркадия Райкина. Порадовался за него, но Миша продержался недолго: как истинный еврей он стал давать советы, причём, не кому-нибудь, а самому Аркадию Исааковичу и даже предлагал что-то сыграть вместо него. Его уволили. (Спустя много лет, Миша сказал мне: «Сперва я очень переживал, ругал себя последними словами, а потом понял, что в жизни всё не случайно. Если бы этого не произошло, я навсегда остался бы «шестёркой» при гении. А так – мне пришлось пробиваться дальше, и в театр, и в кино»). И он пробился. По-моему, в прошлые годы не было ни одной кинокомедии, в которой бы не участвовал он, Михаил Светин, органично смешной и забавный.

В середине 90-х Миша прилетел в Израиль делать операцию на сердце: не мог ходить, задыхался. Такая операция стоила очень дорого, но деньги любимому артисту собрали его почитатели. Я свёл его с врачами Иерусалимской больницы, в которой эти операции делали много и успешно. Когда он вышел из больницы, я показал ему афишу, в которой сообщалось о его выступлении в Центре Юмора. Он пришёл в ужас: «Ты – сумасшедший! Мне же оперировали не палец, а сердце!.. Я полгода буду приходить в себя!». Я улыбнулся и ответил: «Это – Израиль! Через десять дней ты будешь купаться в море, а ещё через неделю – попросишь дополнительные концерты». Так и произошло: он выступал ещё на нескольких площадках. Безумно мнительный человек, он сперва медленно и осторожно выходил на сцену, мерил пульс до и после концерта, а потом, поверив в это чудо, стал даже подтанцовывать во время выступлений и требовать ещё концертов.

После выхода его книги воспоминаний «Разговоры по телефону», он прислал мне её с трогательной надписью: «Дорогому Шурику! Брату моему! С любовью! Много лет здоровья тебе! Будь всегда, всегда молодым!». Сегодня Миша – ведущий артист прославленного Ленинградского Театра комедии, в фойе продаются его книги воспоминаний, на стенах висят его портреты и фотографии в разных образах из разных спектаклей… При его появлении на сцене зрительный зал взрывается аплодисментами. Он – любимец публики, и он это заслужил.

Романа Карцева знаю давно и очень люблю, считаю его самым ярким комедийным актёром на эстраде, одарённым от рождения – Бог взял и бросил ему глыбу таланта. Его монологи и сценки, как бы они не были смешны, всегда печальны. Под впечатлением его выступлений, я сказал ему:

– Рома, ты – трагик, который всю жизнь играет комика.

Особенно я стал его уважать после такого случая. Это было ещё в Киеве. Приближалось Первое мая, готовился праздничный концерт, на котором будут присутствовать члены правительства, партийные бонзы и как всегда в очередной раз приедет дорогой гость из Москвы – Никита Сергеевич Хрущёв. В таких концертах непременно участвовали Тарапунька и Штепсель. Задача была веселить зрителей в скучных, чугунно-идейных, культурно-отчётных акциях. Все номера просматривали лично министр культуры, секретарь ЦК по идеологии и их многочисленные референты. Поэтому ни в коем случае нельзя было касаться острых тем, даже шероховатых – разрешалось подшучивать только над футболистами, плохими строителями, супермодницами и нерадивыми управдомами. Писать заказные интермедии было противно и очень трудно: репризы должны были быть без подтекста, без иронии, без смысла. И мне, и Роберту очень не хотелось этим заниматься, но мы не могли бросить наших друзей и мучительно «выжимали» смех. На этот раз идеологи праздника решили, что интермедию должны исполнять четверо комиков: помимо Тимошенко и Березина – ещё Карцев и Ильченко. За неделю их вызвали из Одессы, чтобы начать репетиции. Первым приехал Рома. Мы собрались в моём прославленном баре, я сделал всем по коктейлю, а Фима прочитал интермедию. Наступила пауза, мы все смотрели на одесского гостя, ожидая его реакции.

Я видел, что ему трудно начать, тяжело, неловко, но, наконец, он решился:

– Я снимаю шляпу перед Робертом и Сашей: как им удалось из ничего выкрутить смешное. Но я выступать не стану: не могу выйти на сцену и просто хохмить – мне будет стыдно перед мамой.

Мы все были поражены: артист областной филармонии отказывается от «правительственного» концерта, участие в котором сулит и звания и награды!.. Тимошенко по-отечески положил ему руку на плечо:

– Ромочка, эти люди редко делают добро, чаще – гадости, они не простят тебе отказа, а тебе ещё жить и жить.

– Не дадут работать артистом, пойду чинить швейные машины – у меня есть диплом техника.

Когда он ушёл, мы молча выпили ещё по рюмке. Потом Юра произнёс:

– А знаете, ребята, я его зауважал.

– А мне почему-то стало стыдно, – тихо добавил я.

Юлик Гусман , прославился как один из лучших капитанов Бакинской команды КВН, потом выступал в концертах, ставил спектакли, и в Баку, и в Америке (он отлично владеет английским языком), писал киносценарии, снимал фильмы… Будучи директором Центрального Дома кино, придумал телефестиваль «Ника», сам режиссировал его и вёл.

Мы сблизились с ним, одновременно работая в Доме творчества кинематографистов в Матвеевском, обедали за одним столом, делились своими планами, выпивали по вечерам, и я получал огромное удовольствие от его неиссякаемого остроумия. Школа КВН научила его мгновенной ответной реакцией на любой подвох или подколку. Его шутки пересказывали как анекдоты. Вспоминаю одну из них. Будучи членом Госдумы, он несколько раз «скрещивал шпаги» с Жириновским, и тот всегда терпел поражение. Естественно, он ненавидел Гусмана и, где мог, «поливал» его. Однажды, когда Юлик опоздал на заседание, «сын юриста», злорадствуя, обратил на это всеобщее внимание: «Ну, где этот психиатр? Где?». Тут появился Гусман и громко на весь зал крикнул: «Я здесь! Кому это требуется психиатр? Можем начинать лечение!» Это вызвало всеобщий хохот и, понятно, ещё больше увеличило любовь к нему Владимира Вольфовича.

Когда-то Юрий Тимошенко, на дне рождения своего друга Бориса Каменьковича, так завершил свой тост: «Я решил подарить тебе самое-самое дорогое, что у меня есть!». И с этими словами сорвал с себя усы и протянул их имениннику. («Технологию» этого подарка он потом раскрыл: сбрил свои и приклеил накладные.) Рассказывали, аналогичную шутку проделал и Юлик. Неизвестно, кому принадлежит пальма первенства, но уверен, что и тот и другой это действительно проделали!

Володя Вишневский со своими афористичными стихами и одностишиями ворвался не только в поэзию, но и в нашу повседневную жизнь. Уже давно вошли в обиход и стали народными фразы, подобные этим: «Я кишка тонкая, но прямая» или: «Тебя сейчас послать или по факсу?».

Я не раз публиковал подборки его стихов в «Балагане». К одной из таких подборок режиссёр Леонид Хаит написал короткое предисловие, в котором назвал Володю «поэтом Русского Дорубежья, стихотворцем отечественного Беспредела, лидером поэтического Арьергарда». И закончил это предисловие так: «Он фантастически молод и преступно красив. Его успех у читающих девушек и женщин призывного возраста выходит за все мыслимые и немыслимые границы. Цветы, которыми его забрасывают, он увозит грузовыми машинами». В этой шутке есть большая доля правды: красивый, элегантный, Володя хорошо смотрится и на сцене, и на телеэкране, его книжки раскупают, он постоянный участник всех фестивалей, презентаций, тусовок… Когда я улетал в Израиль, он дал мне все сборники своих стихов и ещё не опубликованные рукописи, чтобы помочь мне открыть журнал.

Потом мы часто встречались в Израиле: я приглашал его участвовать в моих творческих вечерах, организовывал ему встречи со зрителями. Последний раз мы виделись спустя пятнадцать лет после моего отъезда: сейчас он уже солидный мужчина, чуть усталый, но по-прежнему, красивый. Это такой типаж, который никогда не превращается в старика, а до конца дней своих остаётся «мужчиной в возрасте». С десяток сборников Вишневского, которые он не успел забрать с собой, уже несколько лет катаются в багажнике моего усталого «Форда». Когда он начинает хандрить и портиться, я ему читаю из Володиной книжки: «… С годами яснее я стал понимать, что в этой стране мне такси не поймать», и тогда моя машина собирает последние силы и мчится вперёд, к нашей новой встрече с Володей Вишневским.

ПРОЩАНИЕ С ФИЛАТОВЫМ

Когда-то я услышал по радио «Песенку о дуэлях» и очень порадовался стихам:

«Неважно то, что вас нечаянно задели,

Неважно то, что вы совсем не из задир,

А важно то, что в мире есть ещё дуэли,

На коих держится непрочный этот мир!..

Не важно то, что вы в итоге не убиты

Не важно то, что ваша злость пропала зря,

А важно то, что в мире есть ещё обиды,

Прощать которые обидчику нельзя!..»

Я стал выяснять, кто этот современный мушкетёр? Узнав, что – Леонид Филатов, не удивился: такие строки мог написать только он, горячий, порывистый, остроумный, похожий на Д’Артаньяна – он всю жизнь вёл себя, как тот неистовый гасконец, сражаясь с фарисейством, несвободой, жестокостью и со своими тяжёлыми, беспрерывными болезнями. Их страшно даже перечислить: и инсульт, и удаление обеих почек, и ежедневный мучительный гемодеализ, и имплантация донорской почки, и полная потеря иммунитета… И при этом жил, творил и смеялся. Даже над собой:

«…Какой болезнью я не одержим,

Повинен в ней сегодняшний режим…»

Я знал его как уникального артиста, наслаждался блистательным исполнением его ролей на сцене и на экране, знал, что он талантливый, самобытный поэт и драматург, но, к великому моему стыду, мало читал его, и стихов, и пьес. В печальные дни прощания скупил все его книги и, буквально, проглотил их, смакуя афористичные строки, восхищаясь неиссякаемым остроумием.

В 93-м году он впервые приехал в Израиль. Мы ужинали у брата Лёни, радовались встрече, а он, наш гость, восхищался Израилем, рассказывал о Москве, отвечал на наши вопросы. Эту беседу-интервью я опубликовал в журнале «Балаган». К концу 2003 года собирался в Москву. За время пребывания там, планировал сделать несколько интервью. В числе первых, с кем хотел встретиться, был он, Лёня Филатов, я даже название для этого интервью заранее придумал: «Десять лет спустя» и конструкцию выстроил: прошлое интервью плюс сегодняшнее, соединить их вместе… Я всё запланировал и предусмотрел, кроме одного: его ухода из жизни.

Но всё равно, я это интервью сделаю! Ведь он оставил столько ответов на все мои вопросы в своих стихах, пьесах, пародиях, что моя задача – только выдёргивать их и вставлять. Интервью с Филатовым без Филатова?.. Да! Потому что ушёл он, а его поэзия осталась: его ум, его талант, его афористичность.

Просматриваю прошлое интервью и украшаю его дополнительными ответами из его произведений:

– Лёня, каковы первые впечатления?

– Их столько, что они уже и первые, и вторые, и третьи!.. Девицы – красотки, разных цветов и оттенков.

Её глазища – парочка черешен,

Чарует и пьянит, как весь Восток!

А взгляд её так пристален и грешен,

Что даже саксаул пускает сок!

Ребята – сильные, спортивные, в противовес тому традиционному образу хилого и тщедушного еврея-очкарика!.. Поразил и Иерусалим, и Мёртвое море, и Иудейская пустыня… Напрягал все свои ограниченные библейские знания и всё ждал, что на горизонте появится Христос.

– Много знакомых встретил?

– Легион! Одни счастливы, другие хнычут. Но в одном убеждаюсь всё больше и больше: у всех – общая жизнь с Израилем. Если ещё не полностью, то пока только из-за незнания иврита. В отличие от Америки, где эмигранты всегда будут булькать в своём коктейле, а жизнь страны – за пределами бокала… В первые дни здорово подгорел на пляже, но… «Восток – всегда к блондинам был жесток!»…

– Что у тебя вызывало протест?

– А ничего не вызывало. Единственно, после России, размеры страны с непривычки маловаты – впечатлений, встреч, событий так много, что они распирают границы. И в то же время нет ощущения тесноты: незаселённые равнины, горы, побережье…

– Есть куда принимать наших земляков?

– Есть. К сожалению. Нет, нет, пойми правильно: я знаю, почему это происходит, ни в коей мере не осуждаю, не протестую. Я сожалею и переживаю. Не потому, что едут к вам, а потому что уезжают от нас – мы теряем ум, талант, интеллект… Безумно обидно и горько! И кто остаётся? Демагоги и ворюги!

Рост воровства у нас не удержим,

И мы кривою роста дорожим:

Раз все воруют, значит, все при деле!

На этом-то и держится режим!..»

– Ты ведь знаешь, Лёня, что многие из нас мучительно решались на отъезд, но Россия выталкивала.

– Не Россия, Саша, не Россия, а банда тех рож, которые ты видел на экране телевизора во время митинга в Останкино. Это озлоблённые пигмеи, это накипь, вынесенная на поверхность!..

Всё заметнее и выше

Всюду уровень дерьма,

В том дерьме уже по крыши

Все окрестные дома.

А парламент всё горланит:

Убирать – не убирать?..

А парламент выбирает:

Умирать – не умирать?..

Скажи, как можно сегодня отделить русских евреев от русской культуры? Куда девать Маршака, Пастернака, Райкина?..

Что делать, если у еврея Бродского, русский язык чище и прозрачней, чем у любого рвущего на себе рубаху русофила?..

Да и почему надо отделять?! Я убеждён, что русскому народу чужд антисемитизм – он искусственно насаждался и насаждается.

– Важен результат: он был, он существует. Антисемитизм – не основная причина эмиграции – людей выталкивала безысходность, отсутствие будущего. Согласен?

– Увы, это верно:

Чуть свет – ну, не герои ли? —

Мы встанем, как один,

Разрушим, что построили,

И снова создадим!

В любое предприятие

Кидаемся, как в бой!

Что может быть приятнее

Борьбы с самим собой?..»

Работать сейчас приходится раза в три больше, чтобы прокормить семью. Бог с ним, с этим можно смириться. Но что впереди? Что?..

– Ты не думаешь, что придёт новое поколение с новой моралью?

– На это, Саша, я уже давно ответил:

Сегодня все талдычат о морали

Куда ни ткнись: «Мораль! Мораль! Мораль!»…

Но мы мораль настолько измарали,

Что новую придумать не пора ль?..

– И всё-таки, давай надеяться, что Россия выберется, и просить Бога, чтобы там не было беды.

– Беда грозит от безумных мусульманских террористов, и нам, и вам, и всему Миру. К сожалению, многие этого не понимают. Я давно предупреждал об этом устами Шаха из моей пьесы «Возвращение Насреддина»:

…Чтоб дух изжить бесстыдства и разврата,

Мы кой-кого казним, а там, глядишь,

Заставим по закону Шариата

Жить и Москву, и Лондон, и Париж.

Я говорю не с пылу и не сдуру,

Культура – вот начало всех начал!

Великую свою культур-мультуру

Мы донесём до диких англичан!..

Впрочем, вас предупреждать не надо, вы с этим сталкиваетесь ежедневно. И что здорово: страна, хотя и вынуждена воевать, продолжает жить нормальной жизнью, народ ходит в театры, в рестораны, на концерты…

– Как тебе понравилась твоя публика?

– Великолепная! Умная, начитанная.

– В России всегда много читали. Во-первых, тяга к истине, а во-вторых, как сказал мой английский друг, «у вас же нет других развлечений».

– Когда он это сказал?

– Давно, ещё до моего отъезда.

– Сейчас уже всё есть: и ночные шоу, и казино, и порно, и поездки за рубеж… А вот читать стали меньше, намного. Резко снизились тиражи газет и журналов, многие из них закрылись. По признанию спекулянтов, книги – уже не товар. А наши земляки везут сюда свои библиотеки… Ваша публика интеллигентна и начитана. И знаешь, что ещё порадовало? Великое беспокойство о судьбе России и искреннее доброжелательство к бывшей Родине, которая целовала их смертельными поцелуями.

– Это верно. И, правда, здорово, что наши люди не злопамятны?

– Правда. До комка в горле.

* * *

На этой фразе, десять лет назад, завершилось моё прошлое интервью. А сегодня? Как бы он сегодня закончил нашу беседу?.. Грустной сентенцией или весёлой шуткой?.. Не буду гадать, попробую обратиться к нему самому:

– Спасибо, Лёня, за это сдвоенное интервью! Что бы хотел сказать на прощанье?..

– Я давно приготовился к финалу:

Это конец,

Это финита:

Был Леонид,

Нет Леонида…

Стоп!.. Не хочу так!.. Не надо!..У меня есть лучший финал:

То в кромешной ночи, то средь белого дня

Постигали меня неудачи…

Смерть душила меня,

Смерть душила меня,

Но и я ей отвешивал сдачи!..

Вот на этом и расстанемся. Прощай, Саша! Прощайте все!..

...

Прощай, Лёня! Наше интервью не окончено. Ты унёс много моих вопросов и оставил много своих ответов. Ты оставил много хороших книг, много ярких ролей и долгую-долгую память о себе. Прощай, Лёня, ты не ушёл – ты снами.

ПРОГУЛКИ ПО ПРОШЛОМУ

Работая над этим повествованием, перелистывая свои годы, я ещё раз увидел, что моя жизнь зиждется на трёх китах, трёх этапах, трёх городах: Киеве, Москве, Тель-Авиве. В Тель-Авиве я сейчас живу, а в Киев и в Москву меня тянет и мне удаётся там бывать, используя любой повод, и по делам, и просто для души. Навещая их ежегодно, я наблюдал там все стадии перехода от после перестроечного хаоса до первых признаков цивилизации. Сейчас, просматривая записи, вспоминаю свои впечатления от первых посещений, в самом начале девяностых годов. Постараюсь их передать.

Я шагаю по Киеву.

Я иду сквозь почётный караул белых факелов каштанов, которые скоро превратятся в маленькие изумрудные солнца.

Я выхожу на Владимирскую горку и Святой Владимир лукаво подмигивает мне: сколько свиданий я назначал у этого памятника! Сколько тайн перестало бы быть тайнами, если бы он вдруг заговорил!

Я шагаю по Киеву и соборы приветливо приподнимают золотые шляпы-купола, не прерывая свою любимую игру с солнцем: как в пинг-понге, отбрасывают ему обратно солнечных зайчиков.

Я иду по Крещатику, прогулочной палубе корабля моей юности, отполированной подошвами моих дешёвых отечественных сандалет. Он всё такой же яркий, нарядный, только больше витрин и разноцветных реклам. Много импортных названий, прочитать могу, но что означает – не разумею. Как всякий советский интеллигент моего поколения, я достаточно хорошо знаю английский, чтобы уйти, не прощаясь. Но не более.

Это мой Крещатик, всё такой же яркий и радостный, но мне грустно: нету знакомых лиц, в отличие от того времени, когда каждый второй бросался пожимать руку. Впрочем, вру: какие-то две молодящиеся полустарушки с радостными возгласами «Шурик! Шурик!» кидаются мне на шею, шумно и весело щебечут. Я тоже выдаю ответную радость, старательно улыбаюсь и лихорадочно пытаюсь вспомнить, кто они: Сотрудницы?.. Соседки?.. Любовницы?..

Время – великий насмешник. Даже некоторых своих однокурсников я просто не узнал, они стали карикатурами на самих себя. А те, кого время пощадило, пока ещё – дружеские шаржи (Надеюсь, что и я тоже). С двумя такими «шаржами» мы просидели вечер за столом, распили бутылку коньяка, вспоминали прежние приключения, говорили друг другу комплименты, мол, ты ещё ого-го!.. И ты ого-го!.. А когда вернулся домой, болело сердце, пил корвалол…

Н-да, как говорил мой друг Ефим Березин: «Смотри не в зеркало, а в паспорт!».

И, как назло, так много красивых девушек с призывными длинными ногами, в дразнящих мини-юбках, напоминающих укороченные набедренные повязки. Вспоминаю обидный афоризм: «Что такое возраст? Это когда встреча с красивой женщиной вызывает уже не надежду, а воспоминание».

Я шагаю по Киеву, радуюсь и огорчаюсь одновременно.

Множество нищих, не только стариков и старушек (этим, действительно, тяжко), но и молодых пареньков с плутоватыми глазами. Встречал цыганок, переодетых монашками, якобы собирающих на храм. Костюмированы безупречно, но выдают смуглая кожа и цыганский акцент. Видел и «нищую» собаку – сидела в переходе с табличкой на шее: «Подайте на косточку!». Глаза умные, печальные: она стесняется, но ничего не поделать – хозяин приказал, ему не стыдно.

В первый мой приезд я жил на Подоле. У подъезда – зелёный скверик, две самодельные скамеечки. С утра там кучковались алкаши, формируясь в боевые тройки. Весь день накапливали дозу, а к вечеру валялись на траве, как зёрна, разбросанные сеятелем (только бы не было всходов!).

По Киеву ходил такой анекдот: «Вы – украинец? – Судя по зарплате – да!». Анекдот не случаен: пенсии – микроскопические, зарплаты – мизерные. И сегодня, когда даже эти крохи месяцами не выдают, когда основная задача нормального отца семейства добыть любые копейки, чтобы накормить детей – где эти зомби берут деньги, чтобы напиваться?..

Великий, извечный вопрос, на который не смогут ответить лучшие умы Человечества. «Умом Россию не понять». Увы, и Украину тоже.

Во время моего приезда в Киев, у меня брали бесконечные интервью. Вспоминаю своё выступление на Телевидении, в каком-то ток-шоу. Бойкая ведущая с хорошо поставленной улыбкой спросила:

– Александр Семёнович, вы давно не были у нас – каковы ваши впечатления от приезда в Украину?

Думаю, она потом пожалела об этом вопросе, но уже было поздно, меня понесло:

– Когда-то Черчилль отозвался о Хрущёве: «Надо быть гением, чтобы оставить Россию без хлеба». Я вспомнил об этом не случайно. Украина – страна, обладающая лучшей, плодороднейшей землёй, углём, рудой, лесами, полями, судоходными реками, морскими портами, шикарными курортами… И вам удалось превратить её в нищую – значит, вы тоже гении. Я понимаю, это было нелегко, она сопротивлялась, но вы навалились на неё, и народ, и правительство – и победили, и сделали нищей. Молодцы, снимаю перед вами шляпу, но почему-то моё сердце из-за этого болит!..

Перепуганная ведущая пыталась смикшировать мой ответ:

– Что можно сделать – народ не хочет работать и…

– Стоп! – прервал её я. – Уж кто-кто, а украинцы всегда славились тем, что умели хорошо вкалывать… А вы их и от этого отучили?.. Тогда вы вдвойне гении!

После этого интервью на Телевидение меня больше не приглашали, но назавтра звонили все мои друзья, знакомые, родственники – цитировали и благодарили.

Когда-то в Киеве слово «еврей» произносили шёпотом, как неприличное – сегодня в городе уже есть несколько еврейских театров и разных театрализованных коллективов. Количество их всё время увеличивается в то время, как количество евреев всё время уменьшается. Если так продолжится, то скоро на каждого киевского еврея будет по театру.

Перемены в Киеве коснулись и меня лично: в Киевском театре Оперетты сегодня идёт мюзикл по моей повести на музыку Игоря Поклада. Именно в том же театре, где двадцать лет назад по указанию ЦК Компартии Украины был с треском снят, как антисоветский, другой мюзикл по другой моей пьесе на музыку того же Игоря Поклада.

Моя память похожа на подзорную трубу. Я рассматриваю своё прошлое, и оно мне кажется радостно-огромным, я переворачиваю трубу и вижу все обиды и раны, нанесенные мне бюрократией и антисемитизмом, но вижу их маленькими и далёкими. Радость и благодарность перевешивают. Благодарность за верных и надёжных друзей, за эталонно-красивых подруг, за умение ненавидеть подлость и немедленно давать сдачу, как в драках на Крещатике; за способность смеяться сквозь слёзы, за оптимизм вперемешку с авантюризмом – всё это подарил мне Киев, широко и щедро, от всей души!..

Все эти годы я не переставал любить этот город и верить в его будущее. И оно уже просвечивается сквозь будни.

Вечерами, уже не боясь бандитов, гуляют по Крещатику влюблённые парочки, пока немного, но уже гуляют, гуляют!.. И уже почти во всех подъездах горят лампочки, пусть ещё не на каждом этаже, но уже горят, горят!.. И уже у входа в театр имени Леси Украинки, как когда-то, толпа охотится за лишним билетиком. Правда, не на спектакль этого театра, а на представление гастролирующего московского «Ленкома», но ведь уже стоят и спрашивают!..

И не случайно всё больше и больше иностранных фирм открывают здесь свои представительства, а у них нюх на перспективу. И дорожают, дорожают квартиры, значит, уже нужны, а будут ещё нужнее.

Киев накапливает силы, как тигр перед прыжком. Дай Бог ему прыгнуть как можно выше. Здесь я родился, женился, растил детей, похоронил отца… Это мой город и я от всей души желаю ему удачи!

МОСКВА МОЯ?.. ТА САМАЯ?..

Первый раз из Израиля в Москву я приехал зимой. Мечтал о снеге. Не дождался – было сыро, дождливо, слякотно. Насморк, как бандит, набрасывался на каждого, а грипп распространялся даже через воздушные поцелуи. Я посетил дорогие могилы, встретился с друзьями, бродил маршрутами своей юности. И уже чуть отрешённым и обострённым глазом рассматривал свою прошлую жизнь, нашу с вами жизнь, мои дорогие современники. Помните?..

…На заводах – налаженная переписка со смежниками, которые обязались прислать запчасти, но не слали, потому что для производства запчастей смежникам был необходим металл, который им обязались прислать их смежники. Но тоже не слали. А только из обязательств, даже самых повышенных, запчасти почему-то не получались…

…А на стройплощадках – бдительное круглосуточное ожидание бетонного раствора, который из-за отсутствия бензина уже давно в самосвале затвердел, превратился в монолит и может быть теперь использован только вместе с кузовом самосвала как железобетон для бомбоубежища, если, конечно, бензин всё же появится и самосвал доедет до стройплощадки. Но даже если раствор всё-таки подвозили, мы его не использовали, потому что за время вечного ожидания забывали, что именно собирались построить, а бомбоубежище нам было не надо: мы постоянно боролись за мир и постепенно его побеждали…

…А на необъятных колхозных полях – необъятные урожаи, которые мы ежегодно собирали на месяц раньше срока и за этот же месяц их съедали…

…Зато отдыхать с каждым годом становилось всё легче: всё меньше волнений из-за отсутствия путёвок. Куда ехать? К какому морю? Балтийское – закрыто, в Чёрном – купаться запрещено, в Азовском – просто опасно: где-то химикаты спустили, где-то канализацию прорвало. Канализационные трубы взрывались пачками, как ракеты во время салюта, по всем побережьям. Просто удивительно: при таком дефиците продуктов – такой разлив канализации!..

…И рыбку не половить. То есть, поймать её можно было, но как отмыть от горючего и всего остального?.. Киты уже фонтанировали нефтью, последний рак погибал от рака желудка…

Вот так и жили, под звон фанфар, беззаботно и беспроблемно, за счёт собственных потомков: доторговывали нефтью своих детей, допивали воду своих внуков. Всё время стремительный бег на месте, передача эстафеты самим себе, регулярные победы в соцсоревнованиях наших потребностей с нашими возможностями…

И несмотря на всё это, в стране что-то происходило.

Казалось бы, немыслимо, невероятно, но…

Строились дома, правда, их постоянно не хватало. Работали атомные станции, правда, они иногда взрывались, Двигались поезда, правда, они всё чаще сходили с рельсов… И мы гордились своей страной и смеялись над глупыми иностранцами, которые безуспешно пытались понять великую и неразгаданную тайну нашего государства, именуемого – Союз Нерушимый Республик Свободных.

А теперь его нет. Распался. Кончился. Умер.

Что же осталось? Стремительно отстранённый Горбачёв и всё ещё не похороненный Ленин?.. Усталость интеллигенции и озлоблённость обывателей?.. Экстремизм или благоразумие?… Хаос или рывок в будущее?.. Что вырастет новое на развалинах бывшего СССР?..

…С этими незатухающими вопросами в мозгу я бродил по улицам столицы. Настроение у москвичей было под стать погоде: теракт на кладбище, взрыв здания, убийство одного из организаторов Фестиваля «Золотой Остап». Правда, уже привыкли, говорили об этом спокойно, без эмоций, как о чём-то обыденном и неизбежном. Труднее привыкнуть к тому, что нет зарплат и пенсий. Покупательная способность резко упала. В магазине возле дома, где я жил, по десять сортов колбасы и всего два-три покупателя. Продавщицы призывно улыбаются – оказывается, они это умеют. Уходит, уходит от сатириков тема хама-продавца. Теперь уже покупатель может нахально заявить: «Вас много, а я – один!».

Но несмотря на дефицит денег у большинства, Москва напоминает огромную ярмарку, продают всё, всюду, везде: в киосках, которых уже больше, чем горожан, на тротуарах, на вокзалах, в подземных переходах, в министерствах, в коридорах Останкинского Телевидения… Перед светофорами, среди машин, снуют бойкие мальчики с книгами, газетами, мороженым, бутылками «Кока-колы»… Берите, покупайте, платите!.. В одном из киосков я купил бутылку молдавского коньяка «Белый аист» – когда-то он мне очень нравился. Когда сделал первый глоток, содержимое тут же вылил в раковину, а сам сел писать завещание. Вспомнил Ильфа и Петрова: «Всё делается на Малой Арнаутской». Потом кто-то из журналистов назвал мне количество ежегодных смертельных отравлений от «самопальной» выпивки – цифра была страшная, шестизначная.

И при всём при этом Москва стремительно благоустраивается и хорошеет, много света, яркие рекламы, дома-терема с разноцветными куполообразными крышами… Великолепная окружная дорога, расширенная, парадно освещённая, ухоженная… Бесконечное стадо машин заполняет все улицы и переулки. Старые «Москвичи», «Жигули», «Запорожцы», реанимированные новыми запчастями, которые теперь продаются чуть ли в каждом квартале… Их обгоняют роскошные «Мерседесы», «Вольво», «БМВ», презрительно пукая выхлопными трубами. Здесь, на дорогах, наглядно демонстрируется расслоение нового общества. У светофоров скандалы, переходящие в драки. Голодная озлоблённость плюс классовая ненависть проникали даже сквозь металл машины, в которой меня возили. Но зато на телеэкране – масса развлекательных передач, в которых участники рассказывают друг другу анекдоты и сами дружно смеются над ними. Меня приглашали на телевидение, я дал несколько интервью, но запомнилась мне передача «Правду! Ничего, кроме правды!». Там меня подключили к какому-то прибору, что-то вроде детектора лжи, и задавали всякие вопросы, в основном, интимные и провоцирующие. Например:

– Ваше самое большое достоинство и самый большой порок. Знаете ли вы их?

– Конечно, – ответил я. – Своим самым большим достоинством я считаю то, что Господь лишил меня чувства зависти. Я никогда никому не завидую – наоборот, всегда радуюсь успехам моих друзей, моих коллег.

– А свой главный порок знаете?

– Знаю. Это очень большой порок, который особенно проявлялся при встречах с красивыми женщинами. Но, к сожалению, с каждым годом он становится всё меньше и меньше.

Посмеялись. Потом продолжили вопросы:

– Вы пришли на передачу в красной куртке. Почему?

– Потому что я приехал в Москву – на всякий случай.

– А почему под ней чёрно-траурная рубашка»?

– Потому что я приехал в Москву – на всякий случай.

Снова посмеялись, хотя это уже было не смешно.

И ещё одна передача привлекла моё внимание – «В постели с…». В ней женщина рассказывала, с кем она спит, как это происходит в интимных подробностях. Пишу не для критики – сам с интересом смотрел и слушал. Просто передачу показывали сразу после сообщения об очередном заказном убийстве. Как всё знакомо и как всё изменилось. Сколько понятного и сколько необъяснимого в этом, по-прежнему, родном для меня городе. Какой клубок противоречий!

Много работы и нельзя заработать.

Масса денег и отсутствие денег.

Меньше бандитов на улицах, больше убийств в подъездах.

Всё есть, всё доступно: еда, одежда, красивые женщины, мощные телохранители, полупродажные друзья… Всё имеет цену, за всё надо платить. Даже в новых анекдотах и джинн, и Золотая Рыбка уже выполняют только предварительно оплаченные желания. Всё стоит денег, и немалых. Вот уж воистину – «Дорогая моя столица»! Но и «Золотая моя Москва» тоже соответствует: много восстановленных соборов, церквей, церквушек в новых куполах. Сейчас при этой пасмурной, дождливой погоде они не так нарядны, как под синим небом, умытые солнцем. Но пройдёт слякоть, придёт весна – закон смены времён года не сможет отменить ни президент, ни дума, ни мафия.

Весна обязательно настанет!

ШИРВИНДТ БЕЗ ДЕРЖАВИНА

В один из моих недавних приездов в Москву, зашёл в Театр сатиры к Александру Ширвиндту, которому перед этим послал для ознакомления свою пьесу. Он мне по телефону наговорил комплиментов, но сказал, что нужно поговорить лично.

– Понимаешь, Саша, твоя пьеса смешная, милая, интеллигентная… Она мне понравилась, но мы с тобой из другого века. Как она понравится сегодняшним зрителям – не знаю. Сегодня есть проблема посещения: у нас зал – 1250 мест и наверху ещё сто пятьдесят. Заполняемость, в среднем, семьдесят процентов – восемьсот мест. В любом другом театре – это аншлаг, а у нас – видны пустые места, наши актёры к этому не привыкли. Есть пять аншлаговых спектаклей, остальные до аншлагов не дотягивают – заполнять тысячу четыреста мест ежедневно – это не просто. Боюсь рисковать! Хотя, повторяю: мне твоя пьеса понравилась.

Чтобы позолотить пилюлю, протянул мне свою книжку «Былое без дум» с подхалимской надписью: «Любимому представителю любимой семьи!».

– Ладно! Раз ты не взял пьесу, я возьму у тебя интервью.

...

Общеизвестно, что породистыми бывают не только собаки – в людях порода часто проявляется ещё ярче, чем в животных. Александр Ширвиндт – прямое этому доказательство. Вызывающе красив, не по эпохе аристократичен, непозволительно умён и искромётно остроумен, он всегда в центре внимания, окружён поклонницами, о нём рассказывают, его цитируют, его обожают. В спектаклях и фильмах ему поручают роли гордых баронов, герцогов, принцев, королей или обаятельных мошенников и шулеров. Не случайно актёрам, у которых не сразу получалась роль Остапа Бендера, режиссёры подсказывали: «Играйте Ширвиндта!».

– А почему не приглашали первоисточник?

– У каждого режиссёра своё видение. Например, Михаил Швейцер взялся за «Золотого телёнка» только потому, что увидел Сергея Юркого в главной роли. Гайдай позвал меня на пробы, потом он перепробовал ещё пол-Москвы. Он и твоего брата Лёню пригласил, и он ему нравился. Но, поскольку Бендер должен быть выше всех, то для Лёниного окружения пришлось бы приглашать только маленьких артистов – думаю, это Гайдая остановило.

– Он выбрал Миронова.

– Да. Но Андрюша снимался с моей личной трубкой в зубах и с моим «тусклым блеском» в глазах, как он потом мне признался.

– Как существует «Театр Сатиры» под руководством Народного артиста России Александра Ширвиндта?

– Я – самодеятельный художественный руководитель, выбранный народом. Для меня это нелёгкая должность, я человек вяло мягкий.

– А театр, как ты когда-то сказал, это террарий единомышленников?

– Да. Но я в этом террарии прожил жизнь, поэтому меня уже не кусают. А, в общем, живём нормально. Главная проблема, как я уже говорил, – заполнение зала.

– Время такое, да и потери были у театра невосполнимые: Миронов, Папанов…

– Это два кита, на которых многое держалось. После их ухода с нашей афиши осыпалось полрепертуара.

– Скажи, сложно быть худруком, именно тебе, всю жизнь играющему роли в театрах, в фильмах, выступавшего в капустниках… Ведь «худручество» – это совершенно другая профессия.

– Конечно. Это производство, машина, которая должна двигаться без остановок. Каждый день забит до отказа. Конечно, есть и свои радости, когда выходит хороший спектакль-результат твоей деятельности.

– Но это же в ущерб актёрству. Бывает ли сожаление, мол, я просиживаю дни здесь, а мог бы!..

– Нет. Этого нет. Что я теряю? В телесериалах участвовать не хочется. Эстрада? Уже не по возрасту.

– А если бы тебе предложили что-то супер-супер-супер?

– Я уговорил бы худрука Ширвиндта отпустить актёра Ширвиндта. Уверен, он бы что-то придумал, он меня слушается.

– С друзьями видишься? Просто так, без дела?

– Сегодня просто так уже почти не бывает. Все дружеские встречи стали полуделовыми. Раньше приходили друг к другу попить водки, потрепаться, отогреться сердцем – и всё! А сегодня, непременно: «Да, кстати, старик, мне нужно чтобы ты протолкнул, порекомендовал, продвинул…»

– Увы, это болезнь времени: во-первых, рационализм, а, во-вторых, вечный бег: бежим, даже когда лежим.

– Да, к сожалению, это уже данность. Раньше мы неслись к коммунизму, теперь – к обогащению. И то, и другое – призраки.

– А теперь к тебе вопрос как к президенту Академии юмора. Но сперва вспомню о встрече с известным польским писателем Ежи Юрандотом. Он тогда сказал мне: «Мы перед вами склоняем головы: у нас много дорог, мы можем выбирать, а у вас одна разрешённая тропинка и вы по ней умудряетесь продвигаться вперёд!..».

Тогда он был прав. А как ты оцениваешь сегодняшний юмор, когда и у нас появилось много дорог?

– Сегодня все дороги заняты Жириновским и ежи с ним – их пересмешить невозможно. Тем более, что все наши признанные мастера постарели, а молодых не вижу?

– Совсем нет?

– Есть относительно молодые. В Доме Актёра готовили Новый Год, молодёжная секция, от сорока до пятидесяти пяти. А где двадцатилетние? Они есть, но занимаются другим: сериалы, антрепризы, реклама, презентации – всё то, что даёт деньги. Раньше капустник – это была отдушина. А сегодня попробуй, затащи их бесплатно ковыряться в репризах.

– Обидно, что уровень юмора и сатиры опустился куда-то ниже печени. Сейчас даже известные, уважаемые артисты и писатели выходят и рассказывают анекдоты или беспощадно критикуют качество памперсов…

– Это старость, Сашенька, старость.

– А, по-моему, это леность и вседозволенность. Тебе не кажется, что мы напрасно всю жизнь боролись с «нельзя» – оказалось, что «нельзя» давало нам много «можно»?

– Давай опять будем всё запрещать, авось, поможет?

– Ты – президент Академии Юмора, ты за всё отвечаешь, ты и действуй!

– Ну, вот, нашёл с кого спрашивать. «Я усталый старый клоун, я машу мечом картонным»… Сатира – это уже не моё, она подразумевает злость. Мне ближе самоирония – это единственное спасение от всего, что вокруг.

...

Его капустникам всегда сопутствовал ажиотаж, попасть на них было трудно. Для того времени они были достаточно остры.

Приведу несколько фрагментов:

«…Наш корр. обратился к Юрию Любимову с вопросом, почему так долго не выпускают спектакль «Павшие и живые»? Любимов ответил, что спектакль задерживают по трём пунктам, из которых самый главный – пятый…»

«… Сергей Образцов родился в семье скромного академика.

Революция освободила семью Образцовых от пут капитала…»

«… Большие куклы Образцова рассчитаны на месячные заграничные гастроли из расчета семь килограмм сухой колбасы и десять банок «Сайры» в каждую куклу…»

Эти строчки из его книжки «Былое без дум». Открываю десятую страницу:

«…Звонит как-то удивительная и непредсказуемая Нона Викторовна Мордюкова, вскоре после того, как ей где-то на самом высоком уровне присвоили звание лучшей актрисы столетия, и говорит:

«Шура! Срочно выбирай день и едем в совхоз за сто двадцать километров от Москвы. Дадут сто яиц, кур, а может быть, и свинины» Я положил благодарно трубку и представил себе, как Софи Лорен телефонирует Марчелло Мастрояни и предлагает смотаться в Падую за телятиной».

– Удаётся вырваться на природу?

– Конечно. Каждый день: моя вылазка на природу – это путь от подъезда к машине.

– А животные у тебя есть?

– Дом всегда полон кошками и собаками. Когда-то на даче у моей жены даже была корова, но в период моего сватовства её продали, очевидно, решив, что держать в семье и меня и корову – накладно.

...

Вспоминаю одну из рассказанных им историй, то ли правда, то ли придумал, но смешно. Однажды, после массированного ночного застолья, он приехал домой. Утром, отправляясь в театр, увидел, что дверца не заперта, а на сидении валяются три рубля, которые он бросил водителю, то есть, сам себе, считая, что приехал на такси.

– Тебе уже семьдесят?

– Увы!.. Совершенно не умею стареть, а давно бы надо научиться.

– Как себя чувствуешь?

– В общем, ничего. Но уже стало понятно выражение «слаб в коленках». Оказалось, это, когда они, во-первых, болят, во-вторых, плохо сгибаются, а, в-третьих, ослабели. Обратился к двум светилам по коленкам – оба дали диаметрально противоположные рекомендации. И потом, – новые коленки мне просто не по карману.

– Кстати, когда я в Израиле рассказал о твоей проблеме, мне позвонили из самого крупного медицинского центра и просили передать, что они готовы тебе бесплатно поменять оба колена.

– Это очень трогательно, передай мою искреннюю благодарность. Но знаешь, новые коленки к старым ногам – это всё равно, что на телегу поставить двигатель «Мерседеса». Нет, уж, буду донашивать свои собственные!

– Как говорят в Израиле, до ста двадцати!

МОЙ ИЗРАИЛЬ

В Израиль ежегодно приезжают киногруппы из России, Украины, Молдавии – снимают документальные фильмы о природе, о святых местах, о Мёртвом море… Многие брали у меня интервью, предлагали проконсультировать фильм и написать к нему дикторский текст. Интервью я давал, а писать отказывался. «Почему? – удивлялись они. – Мы вам хорошо заплатим».

– Мне неинтересно, – объяснял я, – вы все снимаете одно и то же: Эйлат, могилу Христа, набережную Тель-Авива, новые высотные здания… Это всё взгляд снаружи, а я уже знаю эту страну изнутри, у меня есть свой Израиль, в отличие от того, каким вы его видите.

– В чём разница? Приведите хоть один пример?

– Хорошо. Что вы снимали вчера?

– Стену Плача в Иерусалиме.

– Что на вас произвело самое большое впечатление?

– То, как в каждую щёлочку стены люди вкладывают сложенные бумажки с просьбами к Богу – вся стена в этих посланиях…

– И всё?

– Всё. – Они были явно удивлены. – А что ещё?

– Есть продолжение: туда подлетают голуби, вытаскивают эти бумажки, устилают ими свои гнёзда, высиживают птенцов – те вырастают, взлетают в небо и уносят к Богу просьбы молящихся.

Они всплескивали руками.

– Здорово! Откуда вы это знаете?

– Живу я здесь!

Это был не «понт», чтобы произвести впечатление – действительно, за годы жизни в Израиле я накопил много наблюдений, случаев, персонажей, которые расцветили моё видение этой удивительной страны и её обитателей. Ну, скажите, где ещё к вам может подойти бывшая ленинградка, как это было со мной в Иерусалиме, очень озабоченно спросить: «Как пройти на Голгофу?» и, получив ответ, по деловому зашагать по указанному адресу.

Там же, в Иерусалиме, когда я нарушил правила, меня лениво остановил толстый, туполицый полицейский, выходец из Марокко. Я протянул ему портмоне, в котором были все документы водителя, визитные карточки и всякие удостоверения. Он внимательно рассматривал их, потом вдруг спросил:

– Ата софер? (Ты писатель?)

– Кен (да) , – ответил я.

– Кмо (как) Лев Толстой?

Не проявляя потрясения от его эрудиции, я ответил:

– Кмо Эфраим Кишон.

– Хумор, сатира? – продолжал он добивать меня.

– Кен, – признался я.

– Так чего ж ты нарушаешь?

На этот вопрос я уже не смог ответить, лишь виновато развёл руками. Он не оштрафовал меня, возвратил документы и сурово напутствовал:

– Только пиши хорошо!

До сих пор, когда заканчиваю рассказ или статью, с тревогой думаю, выполнил ли я завет моего полицейского.

Я мог бы написать целую главу о здешних кошках, худых, как дистрофики, и бесстрашных, как леопарды – от них в ужасе убегала моя собака. Эти кошки – самые темпераментные в мире. Распираемые повышенной сексуальностью, они призывно воют за окном, требуя взаимности. Им мало ночи, они стенают круглосуточно. Где чувство меры, где элементарная стыдливость? Они орут о своей страсти на всю улицу, на весь город, на всю страну. Хочется либо выскочить и задушить их всех подряд, либо вспомнить молодость и присоединиться к их вакханалии…

А израильские нищие? Это же золотой фонд для писателя!.. О них надо писать повести, снимать фильмы… Просматриваю свои записные книжки, и улыбаясь, вспоминаю:

Когда мы жили в Нетании, на центральной автобусной станции я часто встречал старушку-нищую, аккуратную, спортивную, в джинсах и свитерке. Она подходила к нам, ожидающим автобус, и молча показывала дощечку с надписью на иврите. Я не мог прочесть, что там написано, поэтому всегда вручал ей два шекеля, как налог за безграмотность. Если ей ничего не давали, она не протестовала, не огорчалась, а шла дальше к следующему автобусу. Из тех, кого я встречал, она была единственная с таким покладистым характером – обычно, израильские нищие очень активны и эмоциональны: только завидев тебя, они ещё издали призывно звенят кружкой с мелочью. Если не подашь, очень обижаются и громко ворчат вслед. Это – профессионалы, у каждого своё место, не дай Бог кому-то его занять!.. Очень часто они передают его по наследству детям. Мне рассказывали, что у некоторых даже есть свои виллы.

Последние годы появились дилетанты – выходцы из бывшего СССР, в основном, молодые ребята, алкаши или наркоманы. Я живу на бульваре Иерушалайм, там есть подземные туалеты, один из них они переоборудовали в общежитие: каждый имел свою кабинку, в которой жил.

У выхода из туалета стояли кресла и шезлонги, притащенные с мусорки, на которых они вечерами отдыхали от трудов праведных, выпивая или покуривая. Каждый из них «работал» в своём образе: у одного – забинтована шея, у другого – рука на перевязи, третий – активно хромает и спотыкается. Обычно, они дежурят у светофоров, где приостанавливаются машины, и канючат деньги у водителей. Причём, стараются произносить фразы на иврите, чтобы подавали и коренные израильтяне. Одного из них я однажды здорово напугал, сообщив:

– Старик, ты перепутал ногу – вчера ты хромал на другую, на правую.

– Не может быть! – воскликнул псевдо хромой и нервно отскочил в сторону.

А вот ещё один персонаж из записной книжки, о котором не могу не рассказать.

Мы переехали из Нетании в Тель-Авив, в самый центр, на бульвар «Ротшильд».

У нас в подъезде жил старик, впрочем, «жил» не совсем точное слово: он там ночевал. Перед сном стелил на кафельные плитки тоненькую подстилку, переодевался для сна, молился, укрывался чем-то чёрным и засыпал, без подушки – голова упиралась в стену. Днём, с двумя сумками в руках (там всё его имущество), бродил по бульвару, сидел на скамейке, читал русскую газету, дремал… А вечером – снова в подъезд. И так – уже более сорока лет.

Он из Вильнюса. Здесь, в Израиле, у него два преуспевающих брата («Им не до меня»), где-то в Америке – мать («Может, ещё жива»). Когда мы познакомились, ему было семьдесят два года. Он интеллигентен, чувствуется хорошее воспитание. Неразговорчив. Сперва мы только здоровались – лишь через какое-то время удалось его разговорить.

– Вы получаете пенсию или пособие?

– Нет.

– Почему? Ведь вам положено?

– Я не знаю, куда идти.

– А как же вы живёте?

– Прошу милостыню, на «Дизенгоф», с восьми до двенадцати – мне хватает.

– А как питаетесь?

– А что, в продмаге уже нет продуктов? (Продмаг – это ещё из той жизни).

Однажды мы его увидели в «Дизингоф-Центре» – он сидел за столиком и не спеша, смакуя, «после работы», выпивал чашечку кофе.

– А где умываетесь? Стираете одежду? – спросила Майя.

– На бульваре есть туалеты с кранами. Там умываюсь, там и стираю рубашку, майку.

– А сушите где?

– На себе. Вот, только что надел чистую.

Я присмотрелся – рубашка на нём была влажной.

– А зимой как?

– Зимой хуже, – спокойно констатировал он.

– Могу я вам дать одеяло, чтобы подстелить на пол? – предложила Майя.

– Зачем? Я привык к своей подстилке. И потом – будет тяжело носить. Я ведь всё своё ношу с собой.

– Можно вас пригласить с нами поужинать? – спросил я.

– Нет, спасибо.

– Почему?

– Вы же меня будете принимать не как гостя, а так… из жалости.

– А если мы вам предложим немного денег?

– Я не возьму.

– Почему? Ведь вы же принимаете милостыню?

– Сегодня суббота – я выходной.

Какой типаж, какой характер, а?! Если бы мне о нём рассказали, я бы не поверил: в наше время, в столице цивилизованного государства, среди миллионов соплеменников, живёт одинокий отшельник в своей пещере-подъезде!.. Что с ним произошло? Когда он споткнулся и сломался? Сердечная драма, или душевная леность, или демонстративный вызов обществу?.. А, может, просто инфантильность, порождённая советским социализмом, вечное «Дай!», оставшееся без ответа?.. Тогда какое это страшное предостережение всем нам, заражённым этим же вирусом!..

СЛОВО РЕДАКТОРА

: «ОТЦЫ И ДЕТИ»

Я – грустный человек, тоскующий о тишине, любящий уединение. А всю жизнь играю роль весёлого вожака и неунывающего заводилы. И так вжился в эту роль, что уже сам себя таким считаю. Да и профессия моя, связанная с юмором, приводит ко мне в основном тех, кто пытается шутить, острить, каламбурить. Но всё чаще натянутые улыбки на лицах моих собеседников сменяются плачущими гримасами и, вместо очередных анекдотов, звучат печальные истории о предательстве, покинутости и одиночестве. В основном, это люди в возрасте, старые люди, поэтому их исповеди особенно трагичны.

Увы, старость – это возраст потерь. К старости мы теряем друзей, подруг, однокашников. Одни уходят физически, другие – душевно. А новых уже не приобрести, потому что к старости мы усталы и бескомпромиссны.

Усталость порождает отсутствие времени для общения: не хочется никуда идти да и нет сил кого-то принимать. А если всё же удаётся пообщаться, вступает бескомпромиссность – разрушительная сила всех добрых отношений: учим, даём советы, раздражаемся, если кто-то ведёт себя не так, как мы…

Потом уходят дети – это особенно тяжело. Пуповина душевных связей кровоточит от разрыва, не заживая. Мы протестуем, возмущаемся, устраиваем разборки… И тогда они не уходят, а убегают. «Как они могут? За что? Проклятая эмиграция!»… Но эмиграция здесь не при чём: она никого не изменила, она только ускорила процесс.

Как удержать, как сохранить мир детства, необходимость маминого напутствия и папиного плеча?..

Наши дети уходят в самостоятельную жизнь завоёвывать свои позиции. Там синяки, потери, разочарования. Им необходим тыл – вернуться, отогреться, получить заряд понимания и поддержки. Если они всё реже и реже приходят к нам за подмогой – это опасный симптом. Если перестают приходить – это уже беда: значит, наш тыл им уже ничего не даёт, он им не нужен.

Проблема отцов и детей, когда-то категорически отменённая ЦК КПСС, всё равно существует. (Кстати, вы заметили: всё, что отменялось партией и правительством, не отменилось, а вот то, что пропагандировалось, кануло в Лету. И в первую очередь «Вперёд, к победе коммунизма!». Где-то ещё догуливает по Европе этот маразматический призрак, материализовавшись в анекдоты о Брежневе).

А ведь мы во многое это верили, точнее, притворялись, что верим. И пытались научить этому детей – притворяться. К счастью, не успели. Время внесло такие стремительные коррективы, что мы стали иностранцами в собственной жизни. А дети нормально осваивают эти уроки.

Вот почему проблема отцов и детей сегодня особенно зрима.

В детстве мы играли куклами и зайцами. У наших детей сегодня любимая игрушка – компьютер. Наши бабушки читали нам весёлые и добрые сказки. Мы напрягали воображение и рисовали Красную Шапочку и Курочку Рябу. Нашим детям не пришлось напрягаться – они много раз видели и Шапочку и Курочку по телевидению. Мы слушали сказки – они их смотрят. Мы прочно впитали в себя матерный язык – они всерьёз выучили английский. Мы любим тихую успокаивающую музыку – они включают тяжёлый рок, от которого наши правые и левые полушария меняются местами…

Они прагматичны, как учебники. Мы сентиментальны, как воры в законе. И очень переживаем, когда они посмеиваются над нашими идолами и одной точной фразой сбрасывают их с насиженных пьедесталов. У них свои оценки, свои планки отсчёта, свои заморские кумиры, фамилии которых мы можем выговорить только с разбега.

Главная наша мудрость – не вступать с ними в споры, ибо они всегда будут правы. Мы пытаемся что-то доказать, возмущаемся, хватаемся за сердце. Но, увы, они, действительно, правы (даже, когда не правы). Это их время, они биологически чувствуют его лучше нас. Да, у них свой ритм, свои цели, свои ценности. Они не такие, как мы – и слава Богу! Они большего достигнут.

Вспоминаю великолепный рассказ Бредбери: в одном далёком ущелье сохранилось доисторическое племя. Через это ущелье проходило железнодорожное полотно. Раз в сутки, ночью, сквозь ущелье проскакивал паровоз. Шипящий паром, сверкающий фарами, он воспринимался дикарями, как чудовище, и каждую ночь племя выделяло двух смельчаков-воинов, которые бросались на него с копьями наперевес. Так они воевали с паровозом до последнего мужчины.

История грустная, но поучительная: паровозы нужно пропускать. Если кончится пар, они сами остановятся. А если нет – счастливого им пути. Тем более, что сейчас уже не паровозы, а тепловозы.

Так что же такое старость? Пустынная гавань в конце пути? Плывём эскадрой, а приплываем в одиночку?.. А что такое одиночество? Это начало умирания. Человек умирает ещё до своей биологической смерти – в тот момент, когда ему уже не для кого жить, когда его уже никто не держит на этой земле…

Как же научиться жить так, чтобы нас не хотели отпускать?.. Как?…

ТЕАТР «ГЕШЕР»

Через год после моего приезда в Израиль – приехал Лёня вместе с группой московских артистов. Они приехали, поставив перед собой труднейшую задачу: создать в Израиле новый театр. Во главе их стоял молодой режиссёр Евгений Арье, ученик Товстоногова и Гончарова. Первые же спектакли произвели огромное впечатление на израильскую публику, но они шли на русском языке, круг зрителей был ограничен, приходили только русскоговорящие, в то время ещё малоимущие, у которых была масса проблем с жильём, работой, изучением иврита. Поэтому спектакли шли редко, при очень дешёвых билетах, и, хотя театру помогали – актёры месяцами сидели без зарплат.

Театр был на грани закрытия. И тогда коллектив решил переходить на иврит: не зная языка, каждый зазубрил свой текст и последнее слово партнёра, к которому он должен «привязаться».

Премьера на иврите вызвала взрыв восторга. О спектакле писали все израильские газеты, восхищаясь его высоким уровнем. «Гешер» получил признание, помещение, статус государственного театра и, самое главное, любовь израильской публики – по сей день (а уже прошло более десяти лет) почти все спектакли идут с аншлагами. Театр стал гордостью Израиля, его ежегодно приглашают на самые престижные международные фестивали, где он всегда получает премии. А Лёня до сих пор со смехом вспоминает, как после первой премьеры актёры обнимались и благодарили друг друга за то, что не забывали последние слова своих последних фраз, давая возможность партнёру продолжить диалог.

Конечно, я был рад переезду брата, но очень боялся за него, боялся, что здесь он потеряет ту фантастическую популярность, которая у него была в СССР, и это омрачит ему жизнь. Кроме того, работа в «Гешере» требовала максимальной нагрузки. Если в Москве, в театре на Малой Бронной, как один из ведущих актёров он участвовал, максимум, в десяти спектаклях, а остальное время мог спокойно сниматься в кино, выступать на телевидении, выезжать с концертами в другие города – то здесь он был занят почти во всех спектаклях, число которых доходило до двадцати шести в месяц, плюс репетиции очередной премьеры, которую выпускали за три месяца, репетируя ежедневно.

Но Лёня оказался молодцом: в самые трудные дни я не слышал от него ни жалоб, ни сожалений: сцепив зубы, он учил роли на незнакомом языке, не пропускал ни одной репетиции, участвовал во всех спектаклях. Кроме того, он ещё снимался в кино, подрабатывал в концертах и радиорекламах. А ведь приехал тоже уже не мальчиком: за пятьдесят. Чтобы выдержать такой ритм, он регулярно занимался в спортзале (и занимается по сей день), плавает в бассейне и, главное, при его постоянных застольях, умеет ограничивать себя в еде, половинить порции, что меня просто потрясает, ибо я, профессиональный обжора, ограничивать себя до сих пор не научился. Иногда, на правах старшего брата, я ругаю его за то, что он не пришёл к нам на субботний обед. Он оправдывается:

– Шурик! Пойми: если в субботу я пропущу спортзал – следующую неделю не смогу работать в том же ритме!

Конечно, я понимаю, что он прав, но всё равно ворчу.

Что касается популярности, то Лёня вернул её на новом витке: израильтяне узнали его и полюбили как актёра «Гешера» и за роли, сыгранные в израильских фильмах, а выходцы из бывшего СССР снова увидели его в продолжении сериала «Следствие ведут Знатоки» (вышло ещё десять серий) и в телепередачах, которые он вёл на русском канале телевидения, и которые, благодаря ему, стали популярны.

...

Но самое главное, он сберёг свой уникальный талант приобретать и сохранять друзей: у него их много, в Тель-Авиве, в Москве, в разных городах, в разных странах, которые искренне любят его, приглашают, принимают и участвуют во всех его семейных торжествах, прилетая из самых далёких стран. Этот удивительный талант он унаследовал от нашей мамы: как магнит, притягивать к себе хороших людей и дорожить ими.

Я уже писал, какая кричащая тоска была в его глазах тогда в Москве, в аэропорту, когда мы прощались – потом я понял: это в них отражалась моя печаль и боль предстоящей долгой разлуки.

Как я благодарен Господу за то, что он вернул мне брата, и, я верю, теперь, до конца наших дней мы будем рядом!

И

з

журнала «БАЛАГАН»

СЛОВО РЕДАКТОРА: «СВОЁ ДОМОЙ»

«Я ехал со скоростью штрафов пятьсот шекелей в час. Я очень спешил в аэропорт: мои приятели покидали страну и улетали в Канаду. Их отлёт не был неожиданностью – все эти годы семью сотрясали вулканические раздоры по любому поводу, объединяло их только недовольство жизнью в Израиле: они ругали и жару, и дожди, и арабов, и правительство. Глава семьи категорически заявлял, что Израиль – страна жуликов и проходимцев. Он так настойчиво ждал, что его обманут, что просто грех было его не обмануть. И его обманывали, и не раз… Он писал письма во все инстанции, во все ЦК всех партий. Однажды даже написал жалобу в ООН, но она попала в ООП и ему прислали сочувственный ответ Арафата.

Жена его была постоянно недовольна качеством продуктов: «Не тот сыр! Не те помидоры! Я ничего не могу взять в рот!». Но, очевидно, всё же совершала насилие над собой: когда она приехала, её можно было продеть в игольное ушко, а когда месяц назад на экскурсии у бедуинов её взгромоздили на верблюда – у того сразу выровнялась спина. Но всё равно она не прекращала жаловаться на плохой обмен веществ, ибо в Израиле её вещества не на что менять.

Дед в той жизни был каким-то крупным политработником и жил своим величием в прошлом. Он постоянно рассказывал, как, будучи в Москве, защищал Белый Дом. Эти рассказы с каждым днём обрастали всё более душераздирающими подробностями. (Кстати, я заметил, что количество тех, кто защищал Белый Дом, уже приближается к количеству тех, кто нёс с Лениным бревно на субботнике).

И только девятилетний Додик, худой, как гвоздь, и рыжий, как пожар, плакал и не хотел уезжать. Мы прилетели одним самолётом, шесть лет назад, усталые и измученные. Отец вынес его, спящего, на руках. От влажного ночного воздуха, напоённого пряными запахами цветов и фруктов, малыш проснулся, открыл глаза, осмотрелся и с надеждой спросил:

– Это теперь наше домой?

Какое великое счастье иметь своё «домой» и как обделены те, кто его не имеют!

Можно иметь «домой», находясь за тридевять земель, и можно в собственной квартире прожить жизнь квартирантом. Можно из пустыни сделать страну, а можно страну превратить в пустыню – всё зависит от слова «домой», есть оно или нет. Если человек перекати-поле, он не в состоянии пустить корни. А если перекати-море? Перекати-жизнь?…

…Я успел до их отлёта. Искренне пожелал главе семьи успеха и благополучия в новой стране. А он, прощаясь, заявил:

– Если не сложится, вернёмся к себе на Херсонщину или к вам на Тель-Авивщину.

– Если тебе всё равно, то возвращайся на Багдадщину, – разозлился я.

…Когда они улетели, задумался: почему вдруг психанул? И понял: из-за рыжего мальчишки, которому так хочется и так нужно иметь своё «домой».

ЖУЛИКИ ИЗ МОЕЙ КОЛЛЕКЦИИ

«Мой Израиль» будет не полным, если не поведать и о них. Впрочем, я уже рассказывал об авторах мошеннических объявлений в газетах, о плагиаторах на телевидении, о бывших владельцах «Балагана», не заплативших нам зарплат и удравших за границу… Казалось бы, уже можно повзрослеть, помудреть и больше не попадаться на их удочки!.. Но, к сожалению, я так и не научился распознавать плутов и мошенников, и жизнь ещё не раз сводила меня с ними.

Сергей Олейник позвонил к нам в Центр Юмора из маленького города Арада, расположенного недалеко от Мёртвого моря, и попросил назначить ему свидание для серьёзного разговора. Высокий, худощавый, с печальными глазами человека, которому пока ещё не везёт, он жонглировал фамилиями известных Московских кинематографистов, своих приятелей (некоторые из них были и моими приятелями), назвал фильмы, в создании которых он участвовал как оператор (я слышал об этих фильмах), поведал разные казусы, возникавшие во время кинопроизводства (некоторые из них были мне известны)…

Словом, произвёл впечатление человека, действительно, связанного с кино. Мы в это время готовились к Международному фестивалю Смеха, вели переговоры с Московским Телевидением о съёмках фильма о Фестивале и его показе на одном из центральных каналов российского ТВ – это должно было стоить огромных денег, которых у нас, естественно, не было. А он, Олейник, как будто чувствуя это (а вернее всего, заранее разнюхав эту нашу проблему), заявил, что может привезти камеру «Бетакам» (она ему обещана каким-то «новым русским» для их дальнейшего бизнеса), и, имея камеру, сам, бесплатно, отснимет наш фестиваль, предварительно договорившись о показе фильма на первом или втором канале российского телевидения. Кроме того, он ещё сделает рекламный ролик протяжённостью до 43-х секунд и обеспечит его показ в информационной программе «Новости» или «Вести». Но для этого ему надо срочно вылететь в Москву, а денег на билет нет. Если мы оплатим его командировку, то он готов немедленно подписать договор о выполнении своих обязательств.

Предложение было неожиданным, но заманчивым: его полёт в Москву и сопутствующие расходы стоили намного меньше, чем съёмки фильма и его трансляция. Да и, как я уже отметил выше, Олейник выглядел очень искренним и убедительным. Видя, что мы колеблемся, он добавил:

– Я готов заплатить неустойку в сумме десять тысяч долларов, если не выполню своих обязательств – внесите это в договор.

Это нас убедило в его честности, договор был подписан, деньги ему выданы и… больше мы его не видели и не слышали: телефоны в Араде не отвечали, письма возвращались – он поменял адрес и замёл следы, как опытный подпольщик. Конечно, можно было начать розыск, нанять адвоката, подать в суд, но ни я, ни моя команда этим никогда не занимались и заниматься не хотели. Да и было не до того: проведение фестиваля, приём и проводы гостей, огромные долги, которые надо было как-то погашать… Словом, Сергей Олейник к списку своих удачных мошеннических авантюр приписал и эту.

Я много лет искал опытных директоров и в редакцию «Балагана» и в Центр Юмора. Желающие были, но, в основном, неумейки или прохиндеи, которые рассчитывали на лёгкий заработок. Я с радостью встречал каждого, возлагал на него большие надежды, разочаровывался, печально расставался и снова радостно встречал следующего кандидата в директоры. Миша Кислянский, имевший большой опыт работы с людьми, каким-то внутренним чутьём ощущал проходимцев. Он тщетно пытался меня предостеречь, ему это не удавалось, и он терпеливо ждал, пока я сам в этом не убеждался и не приходил к нему с традиционным «Ты был прав».

Но когда появился Юрий Гримблат, даже Миша сказал: «Это тот, кто нам нужен». Молодой, красивый, обаятельный, выходец из Молдавского города Бельцы, он пришёл к нам с целым пакетом интереснейших идей и предложений, которые мы тут же приняли и дали ему «зелёную улицу» для их осуществления. Спустя дня два, он привёл познакомить со мной свою будущую секретаршу. «У нас нет денег для её зарплаты» – сказал я. Но он заверил, что начнёт платить ей из своих денег – она согласна ждать, пока появится ставка секретарши. Потом ещё привёл какую-то семейную пару, которая будет работать в кафе, готовить, подавать, убирать и зарабатывать там деньги. И её и их он представил как своих давних друзей и гарантировал их порядочность и деловые качества. Мы поверили ему, и эта доверчивость нам очень дорого стоила. Помимо чеков, которые мы выписывали для проведения задуманных им акций, он наодалживал денег и у меня, и у Иры, и у остальных сотрудников редакции, он так истово взывал к нашему состраданию и умолял спасти его (то хозяин квартиры выгонял его за неуплату, то его грудной ребёнок заболел смертельной болезнью, и так далее, и так далее…), что ему невозможно было отказать. Эти деньги ни мы, ни бухгалтерия Центра больше никогда не видели, как не видели и самого Юры. Потом стали приходить разные люди и предъявляли Юрины расписки о том, что он получил от них для Центра Юмора энную сумму денег. Они показывали и копии своих чеков, которые выписывали ему. Естественно, мы тут же с ними рассчитывались, если на нашем счету не было денег – отдавали свои. Но самое страшное мы узнали потом.

Через месяц после его исчезновения пришла «секретарша» и потребовала вернуть ей сорок тысяч шекелей, которые она дала ему для передачи Каневскому как взятку, чтобы её приняли на работу. Он заверил её, что покроет эту сумму за два месяца, а дальше пойдут большие заработки.

Когда первый шок прошёл, я спросил её:

– Откуда у вас такие деньги?

– Он помог мне получить ссуду в банке.

– И вам просто так дали такую ссуду?

– Не просто, а под гарант моей квартиры.

– Господи! У вас же её заберут! Пусть ваш муж найдёт его и вернёт эти деньги!

– У меня нет мужа.

– Но вы же с Юрой друзья?

– Я его знаю всего две недели – он нашёл меня через фирму по трудоустройству.

Назавтра вернуть деньги потребовала и приведенная им семейная пара, которую он тоже нашёл через фирму и выдурил у них двадцать тысяч опять же «на взятку» для Каневского.

От этого потрясения весь наш коллектив долго не мог прийти в себя. Особенно всем было жалко доверчивую «секретаршу» – этот мерзавец знал, что она живёт только с матерью, в доме нет мужчины, который бы разыскал его и набил ему морду, поэтому он её так подставил.

Конечно, мы все пошли в полицию, описали всё это, оставили всякие письма и заявления, но, к сожалению, израильское законодательство оставляет столько лазеек для жуликов и проходимцев, что процесс их нахождения и наказания очень долог и им часто удаётся ускользнуть от заслуженной кары. Больше никто из нас о нём не слышал, наверное, удрал в какую-нибудь «заграницу». Но до сих пор при упоминании города Бельцы, у меня волосы встают дыбом, и я категорически отказываюсь встречаться с выходцами оттуда, да поймут они меня и простят!

Эмиль Пагис был помесью находчивого Остапа Бендера и предприимчивого неудачника Менделя Моранца, героя рассказов Шолом-Алейхема. Он решил заработать миллионы и напролом шёл к этой цели, спотыкаясь, падая, разбивая себе и колени и голову. Эмиль не был злостным жуликом-профессионалом – просто ставил себя в такие ситуации, что не жульничать уже было невозможно. Энергия распирала его, идеи фонтанировали, причём, интересные, оригинальные. Например, он задумал построить в Иерусалиме часовню, сложенную из «именных» кирпичей: желающий покупает кирпич, на нём пишется фамилия покупателя и из таких кирпичей возводится часовня. Или ещё пример его предпринимательства: к двухтысячному году, в ожидании миллионов паломников, он открыл специальный магазинчик, в котором собирался торговать иконками, крестиками, святой землёй, святой водой и, самое главное, монастырским вином, получившим благословение самых высоких церковных священнослужителей – это всё для православных. А для иудеев – магендовидами, мезузами, кусочками Стены Плача и кошерным вином. Для закупок вина он связался с палестинскими дельцами, посулил им сотни тысяч долларов и те радостно обязались поставлять ему самое дешёвое вино в неограниченном количестве. Это палестинское вино разливалось по бутылкам и становилось или монастырским или кошерным, в зависимости от наклеенных на бутылки этикеток, которые Эмиль наштамповал миллионными тиражами, рассчитывая на миллионные заработки.

У нас в Центре Юмора освободилась одна комната – Эмиль выпросил её у меня под свой офис. За это он обязался оплачивать расход электричества во всём нашем Центре. В течение первых трёх месяцев он аккуратно выписывал чеки, которые так же аккуратно стали возвращаться. После возврата первого чека Эмиль объяснил, что это какая-то ошибка и обещал разобраться. Пока разбирался, вернулись ещё два чека. Но обращаться за разъяснениями уже было не к кому: Эмиль закрыл свою эту фирму, открыл новую и надолго уехал в Москву.

Потом выяснилось, что он выписывал чеки на какой-то давно закрытый счёт своей третьей фирмы. Нам пришлось оплатить счета с уже набежавшими процентами. Спустя некоторое время, я узнал, что находясь с нами под общей крышей, он всюду «торговал» моим именем: все свои суперпроекты начинал с фразы «Мы с Каневским».

Узнав об этом, я категорически потребовал, чтоб он это немедленно прекратил: «Эмиль! Язык твой – враг мой!». Но ничего не помогало: ещё долгое время с разных сторон до меня доходили отклики о том, что задумали «Мы с Каневским».

Конечно, по здравой логике надо было прервать с ним общение и забыть его, как страшный сон. Но я поймал себя на том, что злости у меня к нему нет: он мне был любопытен, как будущий литературный персонаж, и, не смотря на его обман, я испытывал к нему интерес, симпатию и даже жалость, как к несостоявшейся личности.

Планы его всегда были масштабны и грандиозны, на грани фарса. Причём, он сам всегда увлечённо верил в свои фантасмагории. Однажды, зайдя к нему в офис, я застал такую картину: разрабатывая какую-то очередную авантюру, Эмиль склонился над картой России, как Наполеон перед походом, и делил её территорию между собой и своими двумя партнёрами. Первому он отдал Урал и Поволжье, второму – Краснодарский край. В заключение заявил:

– А Москву я беру себе.

Это звучало устрашающе, но Москва могла спать спокойно: постоянно стремясь к призрачному обогащению, Эмиль всегда самоуничтожал свои самые интересные начинания. Я мог бы привести множество примеров, подтверждающих этот тезис, но расскажу лишь один эпизод, который меня очень рассмешил и, наверное, поэтому запомнился. Я уже говорил об открытии им магазинчика, который он наполнял сувенирами и бутылками вина в ожидании нашествия паломников, которые всё это расхватают, оставив ему взамен тысячи и тысячи долларов. Однажды он исчез. Это не удивило ни меня, ни его семью: он был подвержен запоям и в эти дни уходил в глубокое подполье. На сей раз он отсутствовал дольше обычного, недели две. Появился заросший, опухший, с синяками под глазами. Вначале пытался сочинить историю о какой-то командировке, но потом, запутавшись, «раскололся»:

– Я всё это время провёл у себя в магазине, заперся, никому не открывал и не отвечал на телефонные звонки.

– Что ты там делал?

– Пил.

Оказалось, он за эти десять дней выпил всё то вино, которое завозил в магазин в течение месяца, выпил весь свой планируемый доход.

– Пока я там сидел, я понял: магазин – это мелко. У меня есть новая идея: надо строить «Малый Израиль», для туристов. Даже тысяча человек в день по пятьдесят шекелей – это пятьдесят тысяч, а теперь умножь на тридцать дней – сколько это в месяц? А в год, а?.. – Глаза его загорелись, и он стал подсчитывать свои новые миллионные прибыли.

Повторяю: он обладал безграничной фантазией и неуёмной энергией – если бы их использовать в мирных целях, он мог бы запустить космический корабль на Нептун или даже добиться повышения пособия для новых репатриантов.

Но все свои способности он тратил на строительство воздушных замков, на организацию своих интервью, которые он обожал давать во все издания, вплоть до телефонного справочника; не пропускал ни одного фестиваля, ни одного форума, ни одного симпозиума, любого, даже матерей-одиночек. Это давало ему возможность быть на виду, рассказывать о своих планах и, самое главное, фотографироваться со всеми известными личностями – эти фото затем украшали стены его офиса, придавая весомость его хозяину.

Охмурённые красноречием, некоторые доверчивые бизнесмены давали ему деньги для проектов, но он их не вкладывал в дело, а тут же тратил: покупал самую длинную машину, нанимал шофёра, брал длинноногую секретаршу, приобретал самый дорогой мобильный телефон, устраивал приёмы, презентации… Естественно, деньги очень быстро таяли и ему приходилось скрываться от своих кредиторов, иногда его за это жестоко били. Когда он тратил деньги, то прекрасно понимал, чем это закончится, но остановиться не мог – желание производить впечатление преуспевающего человека было сильнее, чем предчувствие возмездия.

Последний год он работал в Москве: опять машина с шофёром, опять молодая секретарша, опять стены офиса обклеены фотографиями великих мира сего, рядом с которыми он, Эмиль. И снова, с неугасающим воодушевлением, он рассказывал мне о новых грандиозных проектах, в которых якобы участвуют и мэр Москвы Лужков, и скульптор Церетели, и самые ведущие бизнесмены России…

Через месяц после нашего свидания, мне сообщили, что он скоропостижно умер, подозревали, что не своей смертью.

Когда-то я пообещал, что непременно выведу его образ в своём рассказе или повести. Он очень этому обрадовался. «Но это будет отрицательный образ» – предупредил я. Он замахал руками: «Какая разница! Важно себя увековечить!». Потом, при каждой встрече он напоминал о моём обещании. Узнав, что я пишу этот роман, попросил: «Пожалуйста, вставь в него и меня – там будет столько известных фамилий, и моя тоже!». Тогда я посмеялся и пообещал. А сегодня обещание выполнил.

Из журнала «БАЛАГАН»

СЛОВО РЕДАКТОРА: «ГЛАВНОЕ – НЕ НАУЧИТЬСЯ ! »

…Господи! Как мы похожи! И мы, и наши страны.

Я вспоминаю, как в Москве, во время снежных заносов, каждый год, в газетах, по радио, на телеэкранах клеймили Моссовет за то, что опять не подготовили к зиме снегоуборочные машины. И каждый год разные дяди били себя в грудь, оправдываясь неожиданностью снегопада. И их можно понять: снег зимой – это же неожиданность!

Аналогичная ситуация в Израиле. С начала каждого сентября вся страна ждёт дождей, с надеждой смотрит на небо, молит Бога ниспослать спасительную влагу. И когда дождь, наконец, выпадает, начинается паника: улицы превращаются в реки, площади – в озёра, машины захлёбываются и глохнут. Проехать, точнее, проплыть, можно только поставив на машину парус. И каждый год звучат гневные обвинения в адрес мэрий и правительства за не сделанные водостоки, и каждый раз разные дяди бьют себя в грудь, оправдываясь, что не ожидали. И их можно понять: дождь осенью – это же неожиданность!

Кто у кого научился?.. Государство Израиль создавали, в основном, выходцы из России, Украины, Белоруссии – думаю, они и привезли сюда все болезни большого социализма, от которых эта маленькая страна по сей день не может излечиться.

Например, здесь уже тоже начали досрочно сдавать в производство вокзалы, здания, дороги… (В СНГ, мне кажется с этим уже покончили, после того, как досрочно сдали перестройку). Эту сдачу важных объектов мы тоже стали подгонять к знаменательным датам, только даты у нас разные: там было ко дню Октябрьской революции, здесь – ко дню Великого Исхода из Египта.

Недавно я давал интервью одному импортному журналисту. Задавая вопрос за вопросом, он подталкивал меня к ответу о том, как трудна и бесперспективна судьба писателя в Израиле, особенно, писателя «без языка». Я прервал его: «Прежде, чем я отвечу, задайте мне самый последний, заключительный вопрос: жалею ли я, что приехал жить в Израиль?»

– Ну!? – подстегнул он меня.

– Не жалею, – ответил я. – А теперь задавайте предыдущие.

– Теперь они потеряли актуальность, – огорчился он.

– Тогда я сам расскажу вам о своих ощущениях.

И стал говорить о том, что радует меня в моей новой жизни и что вызывает протест. Очевидно, отрицательного было немало, потому что он удивился:

– Говорите, не жалеете… А почему же так критикуете Израиль?

– Потому что люблю, – ответил я. – Я любил Украину, любил Россию и всегда боролся со всем, что меня огорчало и возмущало. А сейчас я так же веду себя и в Израиле.

Да, я люблю эту страну, где даже в дни иракских обстрелов чувствовал себя более уверенно и защищено, чем в мирное время у себя в Кузьминках!

Да, я горжусь, глядя на пудовые ладони и метровые плечи израильских парней, навсегда нокаутировавших миф о хилых и тщедушных евреях!

Да, я восхищаюсь израильскими женщинами, которые родив восьмерых детей, окончив девять курсов по разным усовершенствованиям, приготовив десять блюд для субботнего обеда, умудряются ещё ослепительно улыбаться, привлекать внимание и пробуждать надежды!

В этой шумной, горячей, экстремально-противоречивой стране, я многое впитал, признал, полюбил, но… Мы не обогатили эту страну ни золотом, ни долларами, ни брильянтами. Но привезли сюда другие ценности: наши умелые руки, наш высокий интеллект и, самое дорогое, впитанное там и ставшее нашим – широту души, до смешного наивной и доверчивой.

Получая чек в день зарплаты, наш бухгалтер, работающий внештатно, вздохнув, произнёс:

– Вы единственные, кто даёт мне чек без напоминаний. – Снова вздохнул и добавил. – Жаль, что и вы скоро научитесь тянуть, откладывать, платить с опозданием… Здесь этому быстро учатся.

Неужели не выдержим, сломаемся и опустошим наши души?.. Упаси, Боже!..

Давайте же изо всех сил сохранять и беречь то самое дорогое, что мы оставили в России и что вывезли из неё: отзывчивость и донкихотство, неумение не поделиться, приоритет духовного над материальным!..

Давайте учиться всему лучшему, что есть здесь и, ни в коем случае не впитывать то, что вызывает наш протест и огорчение. Давайте вспомним любимый афоризм Пабло Пикассо и повторим его, как клятву: «Главное – не научиться!»

Не научиться обманывать, недодавать, не держать своё слово!

Не научиться унижать подчинённых, превращая их в выпрашивателей собственных зарплат.

Не научиться намеренно закрывать глаза на собственные недостатки и панически бояться любой критической мысли!

Не научиться предавать друзей и продавать собственное достоинство!

Страшно, если защитная реакция не сработает и всё это может войти в нас незаметно, как инфекция.

Господи, сохрани и помилуй! Я не умею молиться, меня этому не научили. Но, пожалуйста, услышь меня без молитвы и, во имя нашего будущего, не дай, не разреши, не допусти нас всему этому научиться!..

ОБМЕН ЮМОРА НА ПОЛИЦИЮ

Здание, в котором размещался Центр Юмора, мэрия арендовала за три тысячи долларов в месяц. Когда его предоставили нам, был подписан договор с такими условиями: первый год мы существуем бесплатно, второй год – возвращаем мэрии пятьдесят процентов суммы аренды, третий год – семьдесят пять процентов, а дальше – ежемесячно отдаём всю сумму. Тогда, ошеломленный таким подарком, я, не заглядывая вперёд, радостно подписал этот договор.

Когда пошёл второй год существования Центра, мы поняли, что платить не сможем, ибо еле-еле сводим концы с концами: билеты на все наши концерты, творческие встречи и фестивали мы продавали очень дёшево, чтобы они были доступны новым репатриантам. Сбор от продажи едва-едва покрывал расходы и не давал никакой прибыли. Я написал письмо Рони Мило, в котором объяснил ситуацию и просил разрешить нам оставаться там без оплаты аренды. В противном случае мы вынуждены будем покинуть здание. Поскольку Рони принимал участие во многих наших акциях, всё видел, всё знал – он разрешил нам оставаться и дальше в этом помещении бесплатно.

В силу своей тогда ещё голубоглазой доверчивости, я не потребовал от него документального подтверждения, и мы продолжали спокойно работать. Ещё полтора года нас никто не трогал. Потом началась компания по выбору нового мэра (я назвал её – «Борьба мэров»). Рони Мило решил баллотироваться в Кнессет, пришёл новый мэр, который тут же потребовал от нас всю невыплаченную аренду: двести десять тысяч шекелей – по тогдашнему курсу около семидесяти тысяч долларов. Сумма, конечно, убийственная для нашей организации, которая вынуждена будет объявить себя банкротом и закрыться. Но даже при этом, я всё равно обязан эти двести десять тысяч вернуть мэрии, поскольку в договоре, который я так легкомысленно подписал, был пункт: гарант договора – Александр Каневский.

Никакие наши просьбы и объяснения, никакие письма русскоязычных членов Кнессета на новую администрацию мэрии не действовали. Я получил адвокатское предупреждение, пришла повестка с суд. Мы с Майей уже подсчитывали, сколько мы сможем получить, продав квартиру, обе машины и Майины серьги и кольца…

Спас Боря Мафцир. Он был тогда генеральным директором министерства Абсорбции. Узнав про всё, он велел срочно написать письмо своему министру, описать ситуацию и обязательно приложить список всего того, что мы «натворили» за эти годы: журналы «Балаган» и «Балагаша», газета «Неправда», музыкальный детский театр, выставки художников-карикатуристов, Международный фестиваль Смеха, ежегодные Всеизральские фестивали, юбилеи, конкурсы, концерты… Этот список произвёл впечатление на министра, она велела Боре обязательно решить проблему, что он и сделал: путём каких-то финансовых взаиморасчётов между министерством и мэрией этот долг был погашен. Мы поспешно освободили помещение. Под лестницей были складированы около десяти тысяч журналов «Балаган» и «Балагаша» – архив за 6 лет работы редакции. Сегодня каждый из этих журналов являлся бы раритетом, но тогда хранить их было негде – пришлось, с болью в сердце, сдать их в утиль. Мы оставили и инвентарь, и оборудование нашей гостиной, кондиционеры, настенные панно – всё это быстро растаскали. Особенно больно было видеть, как разрушают нашу весёлую гостиную, перестраивая её в казенную приёмную: там разместилось отделение полиции.

Это была последняя шутка в нашем бывшем Центре Юмора.

КРАХ «БАЛАГАНА»

В Израиле мы продолжали издавать и «Балаган», и «Балагашу», и «Неправду» маленькими тиражами, по две тысячи экземпляров каждое название – только для подписчиков и для постоянных покупателей, истинных любителей юмора. Зато в странах СНГ наши издания продавались очень неплохо, тиражи их постепенно увеличивались.

– Помогите им! – взывал по телефону генеральный директор агентства «Роспечать». – Вы же видите, ваши журналы сами себя распространяют. Им надо помочь! Вложите 20 тысяч долларов в телерекламу, и я вам гарантирую 200 тысяч дохода!

– У нас нет таких денег.

– Достаньте, одолжите, украдите! И вообще: попытайтесь, наконец, стать бизнесменом. В ваших журналах – большая потенция, но… Сядьте и подсчитайте! Сегодня всё, что получаете от подписки в СНГ, вы тратите на присылку журналов, на их растаможивание, доставку из Шереметьево, разгрузку, погрузку…

Он был прав: наши издания не давали прибыли, а наоборот, вгоняли нас в минус. Мне предлагали удешевить их: сократить количество страниц от тридцати двух до шестнадцати, отказаться от цветных иллюстраций и перейти на газетную бумагу. Но я был категорически против: «Мы жили красиво и умрём красиво!»

– А что же делать?

– Срочно открывайте свой корпункт и печатайте журналы в Москве – и типографии берут меньше, и отпадут все накладные расходы!.. А если дадите несколько реклам на телевидении, тиражи резко возрастут. 30-го июня кончается полугодовая подписка – дайте рекламу с 15-го по 25-е и 10-го июля (Всего через две недели после вложения денег – такое бывает только в нашем бизнесе!) сразу получите ощутимый подскок дохода…

Конечно, он был прав. Но этот разговор состоялся как раз во время разгула моих неприятностей: сначала жулик-директор, потом свалившийся на мою голову долг в двести десять тысяч шекелей, плюс выдворение редакции из обжитого офиса – всё это меня «обесточило», не было ни сил, ни желания начинать новый этап внедрения в Москву, и я решил закрыть наши издания, на чём уже давно настаивали мои соратники Миша и Ира. Тем более, как раз в эти дни, пришло предложение от крупных Киевских бизнесменов издавать газету «Неправда» в Украине. Условия были хорошие, и мы вполне могли продержаться в этот тяжёлый период. Поэтому я дал согласие и, стряхнув с себя Тель-авивские неприятности, вылетел в Киев.

ОХ, РАНО ВСТАЁТ ОХРАНА!..

Когда я вылетал, меня предупредили: «У вас будет охрана».

– Зачем? – удивился я. – Я же не банкир, не олигарх.

– Так надо – сейчас нельзя без охраны.

Самолёт приземлился поздно. Меня встречали друзья. Прямо из аэропорта повезли к накрытому столу, где до утра продолжались радостные «А помнишь?». Утром раздался звонок: «Где же вы? Вас до пяти ждала охрана, а вы проскочили, не предупредив».

Я подумал: хороша охрана, которую надо предупреждать. Через час подъехали две машины. В одну поместили меня и одного из спонсоров будущей газеты, в другой – сидели двое суровых бритоголовых. Как только тронулись, они сразу отстали и потерялись. Шли долгие переговоры по радиотелефонам о месте встречи. После того, что мы, наконец, встретились, они тут же снова потерялись. Это напоминало игру в «сыщиков-разбойников», только играли не дети, а взрослые, солидные дяди.

Пожив пару недель, я понял, что сегодня в Украине охранник – самая популярная профессия. Они везде: в конторах, в супермаркетах, в саунах… У меня создалось впечатление, что половина страны охраняет другую половину, а потом меняются местами. Фабрика ничего не производит, кроме долгов – её охраняют. Завод уже давно ничего не выпускает, кроме поселившихся там летучих мышей – его сторожат. Бывшие вожди, о которых давно и сразу забыли, сегодня напоминают о себе бронированными машинами, набитыми мускулами. Не важно производить, создавать, изобретать – важно охранять, проверять и не пускать: это вызывает трепет и поднимает авторитет. Охранники стоят очень дорого, особенно, бывшие чемпионы и милиционеры. Подешевле можно нанять в охранники безработного архитектора, врача, филолога – на кого хватит денег. Если вы ограничены в средствах, наймите карлика – хоть маленький, но охранник!

Сегодня мера уважения не только наличие шестисотого «Мерседеса», но и количество охранников у входа. «У него их уже шестеро!» – общий восторг и благоговение. «Он докатился до одного!» – общее соболезнование. А если у тебя вообще нет охраны, то лучше в приличном месте не показывайся – засмеют.

Во время встречи с пригласившими меня бизнесменами, я категорически потребовал, чтобы меня больше не охраняли. Они удивились, но согласились. Потом мы обсудили штат, смету, производственные детали… Я произнёс московский тост: «За успех нашего совершенно безнадёжного дела!» (Встреча происходила днём, в шикарном полупустом ресторане. Мы сидели за маленьким столиком – остальными посетителями были телохранители). Кто-то из моих спонсоров предупредил: «Вам будет трудно – в Украине уже не осталось талантливых юмористов: половина покинула страну, половина умерла».

– Не верю, что в стране с пятидесятимиллионным населением нет талантливых писателей этого жанра! – возразил я.

– Но вы же видите, какой уровень наших юмористических изданий.

– Вижу. А знаете почему? Потому что посредственность – активна, она всюду прорывается, а таланты – застенчивы, их надо позвать, пригласить. Я их позову и, вот увидите, они откликнуться.

Так и произошло. В своих интервью я сообщил, что открываю новую газету, дал адрес редакции – и пошёл поток смешных рассказов, остроумнейших афоризмов, весёлых карикатур. А главное – пошли письма, авторы которых приветствовали мой приезд, обещали активно сотрудничать и просили продержаться подольше. А я радовался, как золотоискатель, открывший бескрайнее месторождение самого драгоценного металла, и ещё раз убедился, что не оскудела моя бывшая родина талантами.

Проблемы начались в самой редакции. В штате, кроме меня, был заместитель главного редактора, директор, художница-график и наборщик на компьютере. Когда я их пригласил, они где-то работали в среднем за сто долларов в месяц, и где-то каждый подрабатывал ещё долларов по пятьдесят. Я объявил, что если они бросят подработки, займутся только газетой, то каждый будет получать по двести долларов.

Кроме того, как только газета станет на ноги, они будут иметь ещё и проценты от прибыли.

Моё сообщение вызвало бурный восторг, все единогласно поклялись отдавать свои силы и время только нашей газете. Но стоило мне улететь, работа останавливалась, и мои соколы тут же разлетались по своим прежним рабочим гнёздам. Я возвращался, видел, что ничего не сделано, взывал к их совести, они каялись, клялись, что ушли уже отовсюду и навсегда, чтобы посвятить себя только нашей газете. Но я опять улетал – и всё опять повторялось.

Я долго думал, почему они испытывают моё терпение, рискуют выгодным, перспективным местом, почему не держатся за него руками и зубами: ведь у них, по украинским меркам, уже сейчас очень хорошие зарплаты, а с внедрением газеты они будут возрастать?.. А потом понял: они не верят в будущее, не знают, что будет завтра, поэтому хотят сегодня, сейчас, не откладывая, урвать где-нибудь, что-нибудь, сколько удастся…

Когда, по приезде, я составил штатное расписание, наша бухгалтер, посмотрела на меня, как на блаженного, и удивлённо спросила:

– Вы собираетесь это отдавать в налоговое управление?

– Да, – ответил я, удивляясь её удивлению.

– Тогда мы просуществуем не больше месяца.

– Это почему?

– Они нас разорят: налоги будут вдвое больше зарплаты.

– Такого не может быть!

– У нас может. Поэтому каждому сотруднику поставим не по двести долларов, а по десять – это даже больше разрешённой минимальной зарплаты. А остальные будем доплачивать наличными.

– И вы думаете, налоговики нам поверят?!

– А куда им деваться? Так все делают.

– Но где брать наличные?

– Это не вопрос. Есть фирма, с которой мы подпишем договор на какие-нибудь работы, перечислим им нужную сумму плюс пять процентов, которые они заберут себе, а остальные деньги – отдадут нам, наличными.

– А что мы им будем заказывать, какие работы?

– В первый месяц – ремонт помещения, второй месяц – ремонт компьютера, потом какие-нибудь консультации… Да не думайте об этом – у них всё отработано. Клиентов много, просуществуют три-четыре месяца и закрываются. И открывают новую фирму, под другим названием, тоже месяца на три… Таких фирм в Киеве десятки, благодаря им, выживаем.

Я внимательно посмотрел на неё и, стыдясь собственной наивности, спросил:

– А нельзя попытаться работать честно?

– Ни в коем случае! Всё так продумано, что надо либо давать взятки, либо изворачиваться и хитрить… Правда, иногда ещё можно выплывать за счёт связей или популярности.

В этом я уже убедился. Когда мы попытались узаконить найденное под офис помещение, юрист, помогавшая нам, сообщила, что райисполком не даёт разрешение на съём, мол, в центре города уже итак много офисов – снимайте в отдалённых районах.

– Какое им дело! – возмутился я. – Мы же платим владельцу деньги!

– Они тоже хотят. Придется либо давать взятку, либо… – Она хитровато улыбнулась. – Я записала вас на встречу с заместителем председателя исполкома, в понедельник. Пойдём вместе. Под ваш приезд, под вашу фамилию мы получим разрешение бесплатно.

Я взвыл:

– Людочка! Я от этого удрал отсюда!

– Если не пойдёте, это будет долго тянуться и придётся платить.

В понедельник, в девять утра, мы стояли у дубовой двери с табличкой «Заместитель председателя Исполкома» (Фамилию не помню). Секретарша дала нам знак, и мы вошли в кабинет, огромный, как Вселенная.

– Что у вас? – мрачно спросил сидящий за столом владелец кабинета. Моя спутница рванулась к нему и быстро-быстро что-то негромко объяснила. На руководящем лице появилась трафаретно-обаятельная улыбка.

– О, кто к нам пришёл! – он вышел из-за стола, пожал мне руку. – Чай?.. Кофе?.. А, может, коньячок?… – Когда завершился ритуал знакомства, он спросил. – Ну, как вам у нас в Украине?

– Плохо, – ответил я. – Приехал работать, а мне мешают.

– Кто мешает? Кто? – по его лицу было видно, что он просто потрясён услышанным.

– Нашли помещение под редакцию, – объяснила моя спутница, – хотели снять, но Анна Ивановна не даёт разрешения.

– Как это «не даёт»?! Почему?! – зампред уже кипел от негодования, его лысина дрожала и подпрыгивала, как крышка электрочайника.

Через две минуты по его вызову в кабинет влетела пышная крашенная блондинка.

– Знаете, кто у нас в гостях? – спросил её шеф.

– Да, знаю, знаю! – она игриво махнула рукой и улыбнулась так сладко, что в кабинет через форточку сразу влетело несколько пчёл.

– Так почему же вы ему мешаете?

– Я мешаю? Я?!

– Юрист говорит, что вы не даёте разрешение снять офис.

– Я не даю?! Я?!

Через минут пять этот спектакль завершился, и мы ушли с нужной бумажкой в папке.

Вспоминаю ещё эпизод: надо было получить разрешение на издание газеты. В первый свой приезд мы подготовили все документы и сдали их в Госкомитет по Печати. Перед отъездом мне сообщили, что разрешение уже подписано, осталась чистая формальность – виза зампреда комитета.

Успокоенный, я улетел.

Когда через месяц я опять прилетел в Киев, разрешения всё ещё не было, а без него ни одна типография не принимала макет к печати.

– У зампреда есть какие-то претензии? – спросил я у юриста.

– Нет, нет, – успокоила меня она. – Просто ему ещё не дали завизировать наши документы.

– Надо их куда-то везти?

Она рассмеялась.

– Кабинеты напротив друг друга. Просто они тянут всё по той же, уже известной вам причине.

– Дайте мне телефон зампреда и его имя-отчество.

Я позвонил в приёмную, представился и попросил секретаря соединить меня с шефом. Через минуту в трубке прозвучало «Я вас слушаю». И состоялся приблизительно такой разговор (Естественно, отчество его не помню, назову условно):

– Пётр Петрович! Я хочу сделать вам подарок: маленькую тележку.

– Не понял. Чего это вдруг? – В его голосе неподдельное удивление.

– Сейчас объясню. Два месяца назад мы подали документы на издание газеты «Неправда». Они уже давно рассмотрены, но никак не могут попасть к вам на подпись, наверное, вашим сотрудникам тяжело их нести. Вот я и решил подарить тележку, чтобы было легче довозить документы до вашего кабинета.

Пауза. Затем решительное:

– Подождите у телефона! – Через минуту – голос секретаря. – Пётр Петрович извиняется, его вызвали к Председателю комитета, но он просил передать, что разрешение давно завизировано, просто ваши сотрудники плохо интересовались.

Оказалось, мы виноваты (Это после ежедневных звонков и юриста, и директора!). Но Бог с ним, главное – получили «добро» и через неделю первый номер «Неправды» уже был в газетных киосках. Пробный тираж, пять тысяч, разошёлся хорошо, и каждый следующий выпуск мы увеличивали на одну-две тысячи экземпляров. Через полтора года тираж газеты перевалил за пятнадцать тысяч – для нового ежемесячного издания это было очень неплохо. Нам прочили большой рост. Чтобы выйти на самоокупаемость, оставалось достигнуть двадцатитысячной отметки. Это было вполне реально, особенно после того, как я подготовил телевизионную передачу «День рождения «Неправды», где на глазах у зрителей делался очередной номер газеты. Стояли столики, на каждом – табличка-название рубрики: «Колючие каштаны», «Союз лысых», «Бабья правда», «Летят стаи шуток»… За столиками сидели авторы этих рубрик, которые читали свои рассказы, стихи афоризмы… Художники предлагали карикатуры и мы их, на глазах у зрителей, отбирали.

Были и «импортные» участники. Например, живущий в Израиле Ян Левинзон вёл рубрику «Ша, Одесса имеет, что сказать», а мой брат Леонид Каневский – рубрику «Театральные байки».

Правда, сперва он, ссылаясь на занятость, отказывался, но я убедил его с помощью Островского: «Лёня, жизнь даётся человеку один раз, и прожить её надо с братом!».

На стене висел макет номера и, после каждого выступления, я зачёркивал очередную сформированную рубрику. Когда газета была готова, её свернули, перевязали бантом и вложили в детскую коляску. Старейший шут, Ефим Березин (Штепсель) благословил новорожденную (будучи в Израиле, я отснял это его приветствие), и я повёз её между столиками и все качали её на руках и напутствовали.

Эти передачи должны были рекламировать «Неправду», что, конечно же, резко подтолкнуло бы рост её популярности и тиража, но… Случился дефолт, в Киеве закрылись многие предприятия. Пострадали и наши спонсоры – деньги на издание стали поступать с перебоями. После первой задержки я заявил: «Ребята! Чтобы работать без денег – у меня есть Израиль», после второй – собрал свою команду, рассчитался с ними собственными деньгами, закрыл редакцию, и вернулся в Тель-Авив. А две уже отснятые и смонтированные «Неправды» мои спонсоры продали Телевидению, и они вышли на экран в рубрике развлекательных передач.

КРУШЕНИЕ В НАШЕЙ ГАВАНИ

Человек безграничной фантазии, придумавший когда-то «Радионяню» и «АБВГДейку» на телевидении, Эдуард Успенский в восьмидесятых годах прошлого века организовал радиопередачу «В нашу гавань заходили корабли» и сам вёл её вместе с редактором Элеонорой Филиной. В передаче участвовали известные артисты, журналисты, композиторы, они исполняли любимые народом песни, не «супершлягеры», а те, которые пелись на кухнях, в подъездах и в походах. В девяностых годах передача перекочевала на экран телеканала НТВ и стала настолько популярной, что Успенский начал возить её на гастроли по России и другим странам.

Однажды он обратился ко мне с предложением устроить их выступления в Израиле. В те годы гастролёры просто атаковали Израиль: ежемесячно из России, Украины, Америки прилетали не менее десяти-пятнадцати «звёзд» театра, кино, эстрады… Плюс театральные спектакли, хоры, балеты, оперы…

Аренда залов, свето– и радиоапаратуры резко возросли, «звёзды» требовали высоких гонораров – импресарио вынуждены были поднимать цены на билеты, что отражалось на посещаемости. И это естественно: ведь из миллиона русскоязычных израильтян искусством интересовалась, в лучшем случае, десятая часть – в основном, интеллигенция, которая, как это было и в СССР, получала очень невысокие зарплаты. Поэтому половина объявленных гастролей отменялась из-за непроданных билетов.

Я понимал: чтобы в этой ситуации собрать залы на Успенского и К°, нужен дополнительный «манок». Поразмыслив, связался с руководством канала НТВ и предложил им делать это совместно: мы снимаем концерты, а они их показывают в передаче: «Гавань» – в Израиле». Расходы по съёмкам мы берём на себя, а они за это рекламируют все концерты в течение месяца на своём канале, который уже тогда смотрели в Израиле.

Моё предложение было принято и колесо закрутилось. Это был масштабный проект, поэтому я привлёк в нашу команду ещё и профессионального местного импресарио Виктора Эхштайна. Он активно включился в работу и снял в десяти городах десять самых больших концертных залов. Но предупредил, что гарантирует сборы только при участии в концертах не менее двух московских «звёзд», потому что единственное известное имя в этом коллективе – Эдуард Успенский для сборов не достаточно. Эдик категорически отказывался приглашать актёров «со стороны». Я настаивал. Он отбрасывал все мои кандидатуры (со многими из них во время совместных выступлений он уже успел поссориться). Наконец, после долгих и тяжёлых переговоров остановились на двух фамилиях: Надежда Бабкина и Николай Караченцев. С каждым из них пришлось отдельно договариваться и подписывать персональные договора.

До гастролей оставалось пять месяцев. Пошла реклама в газетах и на радио, но билеты продавались очень вяло. А залы были от шестисот до тысячи двухсот мест (для Израиля – это очень большие). Чтобы активизировать зрителей, я придумал такой допинг: во всех городах, где будут принимать «Гавань», мы объявили конкурсы на право участвовать в концертах вместе с московскими гостями. Мэрии подхватили эту инициативу, предоставили помещения для просмотров, составлялись списки желающих (а их было множество), в состав жюри вошли самые известные люди: актёры, писатели, композиторы, журналисты, политики… Я был бессменным заместителем председателей всех жюри и выезжал во все города на все просмотры. В итоге, мы отобрали очень интересных исполнителей, которые бесспорно украсили программу, что признал потом и Успенский. Но главное – это была дополнительная мощная реклама предстоящих гастролей. И это гарантировало в каждом городе, на каждом концерте, ещё, в среднем, по сотне зрителей – родителей победивших участников, их родственников, друзей, соседей, одноклассников…

И так оно и было! Но это – потом. А пока нас захлёстывал поток сложностей и неприятностей: НТВ потребовало, чтобы передачу снимали шесть камер – это стоило больших денег, плюс мы обязаны были принять, помимо семи участников концертов, ещё телережиссёра, двух операторов и директора киногруппы. На всё это надо было найти спонсоров, договариваться с мэриями, взять кредит в банке, обеспечить перевозку артистов и киногруппы, арендовать свето и звуко-аппаратуру, брать напрокат рояли (не во всех залах они есть), и самое главное, в течение пяти предшествующих месяцев заполнять газетные страницы, радиоэфир и телеэкраны массированной рекламой.

Билеты постепенно раскупались, но не так активно, как мы рассчитывали. Этому мешала усилившаяся «интифада» – непрекращающиеся теракты. Мы надеялись, что первые концерты подстегнут зрителей и ускорят продажу. Но к началу гастролей «Гавани» теракты особенно участились и за день до прилёта артистов нам сообщили, что они отказываются от гастролей, опасаясь за свою жизнь. Трудно передать наше состояние: гостиницы оплачены, авиабилеты куплены, залы сняты, все шесть кинокамер заказаны, огромные деньги ушли на рекламу. Над нами висел долг свыше трёхсот пятидесяти тысяч шекелей (более ста тысяч долларов)!.. Не говоря уже о пяти месяцах потраченного времени, нервов, энергии… Успенский заявил, что он может рисковать только собой, но не имеет права заставлять остальных. В отчаянье я позвонил Николаю Караченцеву и стал убеждать его, что опасность преувеличена, что у нас продолжается нормальная жизнь, люди гуляют по улицам, загорают на пляжах, ходят в рестораны. Я поклялся, что если, прибыв в Нетанию, где им заказаны номера, они почувствуют малейшую опасность, их немедленно отправят обратно. Это подействовало, и Николай согласился. Тогда я попросил его повлиять на остальных артистов. Он пообещал, и это ему удалось: назавтра мы встречали их всех в аэропорту «Бен Гурион».

Они вошли в зал прилёта настороженно, с опаской оглядываясь по сторонам: вокруг за столиками пили кофе, покупали цветы, радостно обнимались с прибывшими друзьями и родичами – это их немного успокоило. Когда подошли к выходу, я скомандовал:

– А теперь по-пластунски и короткими перебежками – к машинам!

Это вызвало смех и развеяло напряжение.

Мы принимали их по высшему разряду: гостиница на берегу моря с большим бассейном, уютные номера, оплаченные завтраки и обеды, два комфортабельных микроавтобуса с кондиционерами, деньги за концерт – до концерта.

Первые выступления прошли при полных залах, успех, цветы, шикарные ужины в лучших ресторанах… Во время концерта в Нетании я вышел на сцену и прочитал эпиграммы на каждого из участников.

Несколько из них приведу здесь:

НИКОЛАЮ КАРАЧЕНЦЕВУ .

За ним бежит толпа влюблённых,

Повсюду он желанный гость

По нём вздыхают все Юноны,

Ещё надеясь на авось.

НАДЕЖДЕ БАБКИНОЙ .

Она нам очень, очень нравится,

Она танцует и поёт…

Ах, эта Бабкина, красавица,

Любого Дедкина проймёт.

ЭЛЕОНОРЕ ФИЛИНОЙ .

Сидит, как царица, на стульчике венском,

Всё видит недремлющим оком,

И всю передачу следит за Успенским,

Чтоб он не запел ненароком.

ЭДУАРДУ УСПЕНСКОМУ .

Врагов за то брала кондрашка,

Страна его за то любила,

Что в нём наивность Чебурашки

И зубы Гены-крокодила.

Эпиграммы очень понравились и артистам, и зрителям – после каждой был шквал аплодисментов. Этот концерт, как и предыдущие, прошёл великолепно. Но я видел, что в Успенском зреет какое-то недовольство, он был холодным, колючим и, наконец, взорвался, стал вдруг требовать дополнительные деньги помимо обусловленных в договоре. Как выяснилось, полные залы навели его на мысль, что мы безмерно зарабатываем, скрываем «сверхприбыль», обманываем его и недодаём. Это было дико, нелепо, оскорбительно, это уже был не мой многолетний друг, близкий и дорогой мне Эдик, это был чужой человек, подозрительный и озлоблённый.

– Он тебя подозревает в обмане? Тебя?! – совершенно потрясённая, произнесла Майя. – Этого не может быть! Эдик – тебя?.. Шурик, ведь это же ужасно, Бог ему этого не простит!

Она просто заболела и долго не могла прийти в себя.

А Эдик не унимался: каждый день устраивал скандалы нашему импресарио Виктору и его помощнику Эмилю. Наконец, я не выдержал, вошёл к нему в номер и потребовал, чтобы он меня выслушал.

– Я не обязан перед тобой отчитываться, но, подводя итог нашим отношениям, я это сделаю.

И рассказал, сколько сил ушло на организацию этих гастролей, сколько денег мы потратили на рекламу, на аренду залов, на съём гостиниц, на покупку авиабилетов… Сколько нам стоила видеоаппаратура, которую мы арендовали для съёмок программы, и прожекторы, и звуковая аппаратура. Сколько администраторов занималось организацией гастролей, не получая зарплаты, поверив, что с ними рассчитаются после. А армия распространителей билетов, которая должна получить свои 10 % от проданного!.. А сотни телефонных переговоров, оплаченных из собственных карманов?.. А бесконечные поездки на собственных машинах, на бензине, купленном на свои деньги?.. И всё это – более пяти месяцев!..

– Пойми: ваши выступления для нас – это не заработок, это списывание долга, который превысил триста пятьдесят тысяч шекелей. После каждого концерта мы с радостным облегчением вздыхаем: «Ещё двадцать тысяч долой!.. Ещё двадцать пять!.. Ещё тридцать!»… И теперь я открою тебе один секрет: переполненные залы не означают, что все билеты куплены – десять-пятнадцать процентов непроданных мест, мы заполняем приглашёнными зрителями, чтобы не огорчать вас пустующими местами. И запомни: больше у тебя таких гастролей никогда в жизни не будет, потому что больше не найдётся идиота, согласившегося полгода своей жизни положить на алтарь дружбы, которой, оказывается, и не было!

Последний концерт состоялся в Тель-Авиве. По его окончании, я зашёл к Эдику в гримёрную и сказал:

– Я подарил всем артистам по серебряному фужеру на память об Израиле. Тебе я дарю серебряную скульптурку «Танцующий еврей». Поставь её у себя на письменном столе на память обо мне – больше мы не увидимся. Прощальный банкет я отменил, он был бы безрадостным. Провожать вас не поеду – проводят администраторы. Спасибо за наше прошлое… Удачи тебе!

Очевидно, в его душе что-то сработало: утром он позвонил мне из аэропорта.

– Саша, я разобрался и понял, что ты не при чём – меня обманывали твои импресарио, ты этого не знал, они и тебя обманывают!

– Даже если так, меня это меньше волнует, чем то, что ты мог заподозрить меня в нечестности.

– Пойми, мне о тебе здесь столько наговорили, что…

Тут я прервал его:

– Если б ты знал, сколько мне порассказали о тебе, и там, и здесь, и всюду – если б я хоть наполовину поверил этому, я бы тебя в дом не пускал!

Так мы расстались.

У меня ещё долго ныла душа, я всегда болезненно переношу разочарование в близких людях, которым верил и которых любил. Я понимал, что кто-то, зная внушаемость Успенского, накапал ему эту отраву в уши. А он, если в чём-то убедили, уже не раздумывая, как бык на красное, бросается на любого, и на врага, и на друга.

Спустя два года я гостил у Маши в Москве. Однажды раздался звонок – звонил Успенский.

– Саша, я только сейчас узнал, что Майи нет. Как это случилось?

– Прости, Эдик, я ещё не могу об этом спокойно говорить.

– Понимаю. – Он помолчал, потом произнёс негромко. – Саша, пусть Майина смерть помирит нас.

– Эдик, я очень рад услышать от тебя это. Но я ещё не готов. Может быть, спустя время…

Когда через полгода я опять прилетел к Маше, она сообщила мне, что Эдик собрал весь мой архив, который хранился в подвале его загородного дома, и привёз его в Москву, о чём я его когда-то просил.

Я позвонил по оставленному телефону, Эдик был в отъезде, но его секретарь Анатолий пригласил меня приехать и забрать все папки. При этом сообщил, что шеф уже дважды звонил и беспокоился, получил ли я свои рукописи…

Может быть, нам ещё суждено вернуть друг друга в этой жизни?.. Не знаю. Может быть. Может быть…

АВЕ, МАРИЯ!

Пока происходили события, описанные выше, моя дочь Маша продолжала развивать свою бурную деятельность: ей, как она мне объяснила, надоело быть вечным посредником, и она решила создать что-то своё – стала выпускать водку «Бриллиант». Обычно, все, кто выпускают водку, в первую очередь думают о том, как удешевить производство. Все, но не Маша: она решила делать самую дорогую водку, которая могла бы конкурировать с «Абсолютом». Поэтому элегантные шестигранные бутылки делались в Англии, стаканчики, надетые на горлышка – во Франции, а сама водка разливалась в Шотландии.

В это сумасшедшее производство она вложила все деньги, заработанные от продажи металла и прочего. Но водка, действительно, получилась высококлассная и сразу же завоевала золотые медали на двух международных конкурсах. Уже началась продажа в Израиле, уже пошли заказы из Америки, России, Украины (в Украине готовилась на поток специальная водка – «Бриллиант Украины») …

Весь этот фантастический проект постепенно превращался в реальность, но… Перед этим у неё появился партнёр, и, как это часто бывает, начались внутренние конфликты, которые завершились полным крахом: миллионные кредиты, которые она брала для фирмы, растворились без возврата и повисли на ней.

В итоге она отдала фирму партнёру с условием, что он вернёт главный долг, поспешно, за полцены, продала свой роскошный дом с бассейном и садом, полученными деньгами погасила множество накопившихся мелких долгов, и, вместе с детьми улетела в Канаду.

С Павлом она до этого развелась: он снова начал пить, пошли скандалы, жить стало невозможно. Чтобы получить от него разрешение на развод, она оставила ему квартиру в Тель-Авиве, оплатила съёмки двух видеоклипов (один из них – вместе с Кристиной Орбакайте) и дала довольно значительную сумму для жизни и работы в Москве – он надеялся там вернутся на свой прежний уровень. Но не получилось: потратив все деньги, Павел возвратился в Израиль и живёт здесь по сей день. У него другая семья, другая женщина, которая любит его и заботится о нём, но, к величайшему моему сожалению, он до сих пор так и не реализовал свой огромный творческий потенциал, хотя уже был на пути к этому: в первые годы пребывания в Израиле его концерты проходили со всё возрастающим успехом, популярность росла, его брали в заграничные гастроли и он даже стал лауреатом престижной израильской премии. Но всё это было до тех пор, пока он снова не начал пить.

А Маша заново окапывалась в новой стране. Там, в Канаде, в неё влюбился Тони, тоже певец и музыкант, сицилиец по происхождению. В прошлом богатый и известный (владел самым престижным итальянским ночным клубом и много лет был ведущим популярной телепередачи), он попал в какие-то неприятности, был судим, продал клуб, отдал все деньги адвокатам. Будучи оправданным, потеряв все деньги, но сохранив популярность, Тони зарабатывал на жизнь своими выступлениями. Это был красивый, сильный человек, вспыльчивый, отчаянный, готовый убить за обиду, и в то же время, нежный, заботливый, трогательно-наивный, как ребёнок. В Канаде он принимал нас искренне, от всей души, а когда мы улетали, расставаясь, плакал, приговаривая: «Я вас полюбил на всю жизнь. Даже если у нас с Машей ничего не получится, вы останетесь для меня родными и близкими».

Это были не пустые слова: на протяжении долгого времени он звонил нам каждую неделю, говорил, что очень скучает, переживал из-за наших неприятностей, приглашал в Канаду.

Отец его, в прошлом префект полиции в Милане, мать – дочь известного сицилийского мафиози. Между ними возникла страстная любовь, отец похитил её, увёз в Милан и там они поженились. И мать и отец молили Бога, чтобы Маша вышла замуж за Тони, но ничего не получилось: однажды Маша собрала чемоданы, взяла детей и прилетела в Израиль. Свой поступок объяснила так: «Не могу там жить – очень сытая и скучная страна. Чтобы войти в их бизнес, надо потратить годы. И так далеко от вас всех. Иногда проснусь ночью и становится жутко: одна, с детьми! А вдруг что случится – до вас двенадцать часов лёту!».

– Ну, а Тони?

– Тони – добрый, хороший, но – типичный левантинец: незаменим в праздниках, в застольях… Умеет красиво тратить, но не зарабатывать – ежедневная работа не для него. Живёт, как бабочка, сегодняшним днём. Недавно наши последние деньги отдал какому-то приятелю – мне пришлось одалживать на перелёт…

В Израиле Маша долго не задержалась: пошла работать в очень мощную фирму на хороших условиях. Рассчитывая на оговоренную зарплату, сняла большую квартиру, обставила её шикарной мебелью, но её тут же стали обманывать и не додавать обещанное. И тогда она заявила: «Всё! Хватит! Я устала от израильских жуликов – возвращаюсь в Москву!».

– Ты уверена, что там не встретишь жуликов? – спросил я.

– Конечно, встречу. Но там они более предсказуемы.

Она вернулась в Москву, как и улетала: с двумя детьми и двумя чемоданами. Но уже одна, без мужа и без денег. Бросила квартиру, мебель, ковры, телевизор, холодильник и прочую только-только купленную утварь. Конечно, всё это можно было бы продать и вернуть хоть какую-то часть потраченных денег, но это уже была бы не Маша. После её отъезда стали приходить счета за аренду квартиры, за электричество и телефонные переговоры, штрафы из полиции за нарушение дорожных правил, счета из магазинов… Майя много лет оплачивала страховку на Шурочку – скопилась довольно большая сумма, которую мы и истратили на покрытие всех этих долгов.

В Москве Маша пыталась вернуться к своему первоначальному бизнесу: разводить и продавать собак, но требовался первоначальный капитал, которого у неё не было. Надо было оплачивать съёмную квартиру, содержать себя и детей – она барахталась в долгах и никак не могла выплыть. Мы очень переживали, но не могли ей помочь – у нас и в лучшие времена никогда не было накоплений. А ей, для начала дела, требовалась довольно приличная сумма: ферма для разведения собак, машина для их перевозки, водитель, ветеринар… И тут, как всегда в моей жизни, помог друг – мне всегда везло на хороших людей!

Самуил Ройтман, выходец из Молдавии, организовал в Израиле авиакомпанию «Молдова», которая перевозит пассажиров из Тель-Авива в Кишинёв.

Когда мы с ним познакомились, возникла взаимная симпатия. С годами она окрепла и переросла в дружеские отношения. Он совершенно не соответствовал образу современного «деловара»: добрый, интеллигентный, честный, отзывчивый. «Ты не похож на бизнесмена, – говорил я, – ты слишком порядочный человек». Все годы существования «Балагана» он помещал там рекламу своей авиакомпании, хотя, по правде, спокойно мог обойтись без неё – он делал это, чтобы помочь мне. И я был не единственный, кому он помогал, поддерживал и поддерживает по сей день.

Как-то, когда я был у него в офисе, он стал расспрашивать о Маше, которую очень уважал и всегда отзывался о ней с восклицательными знаками. (Он только не мог понять, как она могла растратить все свои деньги, не оставив хоть какую-то часть на жизнь. «Она испорчена театральным образованием», – объяснил я.)

Когда я рассказал о её проблемах, он спросил: «Сколько ей нужно, чтобы раскрутиться?». Я назвал сумму, которую слышал от Маши. Он немного подумал и произнёс: «Пусть пришлёт мне свой бизнес-план». Через несколько дней вручил мне всю требуемую сумму. Когда я хотел написать расписку, обиделся: «Что я тебе не верю?! Даст Бог, это ей поможет, тогда отдадите». Когда Маша позвонила поблагодарить и заговорила о процентах, он прервал её: «Я даю деньги, чтобы тебе помочь – я не собираюсь на этом зарабатывать!».

С его лёгкой руки, с помощью этих денег, Маша стала раскручивать свой бизнес. На это ушло три года – Самуил ни разу не напоминал о долге. Наоборот, когда я передавал ему Машины извинения за задержку, даже сердился: «Прекрати! Когда сможет, тогда отдаст!». Недавно был один из самых счастливых дней в моей жизни: Маша вернула свой долг. Когда снова заговорила о процентах, он снова оборвал её.

По дороге домой, Маша произнесла:

– Папа, ты прав: с его порядочностью трудно быть бизнесменом. – А потом добавила. – Но как хорошо, что такие, как он, есть!

Окопавшись в Москве, Маша попыталась вытащить туда и нас всех. Мы с Майей сразу же объяснили ей, что из Израиля не уедем. Тогда она попыталась действовать через Мишу и Иру, но и это ей не удалось: Ирочка уже много лет работала по своей специальности – детским врачом. Их дочь Поля училась в художественном училище. Миша, давно и успешно работал врачом в «Скорой помощи», а затем – в большом медицинском агентстве, где к нему очень хорошо относились и предоставляли разные льготы.

А через год после Машиного отъезда, его пригласили на работу в психиатрическую больницу в Беэр-Шеве. Он сперва колебался, не хотелось так далеко ездить, но и Майя, и я, а главное, и Ира, убедили его, и он принял это предложение.

НЕ УДЕРЖАЛ!

В предыдущей главе о Майе я остановился на том, что она, помимо работы в министерстве образования, преподавала ещё и в колледже «Семинар Киббуцим», где за шесть лет выпустила шестьдесят специалистов для работы с русскими семьями. Конечно, это было тяжело! Не только физически, но и душевно. Потом уже, поминая её, директор этого колледжа признался: «Даже между нами, коренными израильтянами, всё время шли внутренние войны. А тут появилась «русская», новенькая, да ещё привела своих учеников!.. Конечно, все наши сразу же объединились и набросились на неё. Как же ей было трудно, бедненькой! Но она всё выдержала и выстояла. Через полгода мы все её полюбили. Но в начале ей было, ой, как тяжко!..»

Майиной мечтой было открыть всеизральский центр семьи и она готовила для этого почву: оснастив своих учениц дипломами, помогала им устроиться на работу, создавая по всей стране сеть русскоязычных психологов. Для этого постоянно встречалась и с чиновниками своего министерства, и с членами Кнессета, и с мэрами городов, «выбивая» новые рабочие места и деньги на зарплаты… Понять, как в Израиле это сложно, могут только злокачественные оптимисты, которые когда-то пытались это проделать и сейчас безуспешно восстанавливают свою нервную систему. Но Майя не сдавалась. На своей маленькой машинке она носилась по всей стране, возвращалась усталая, измотанная, но счастливая: чего-то добилась, что-то двинулось, кто-то уже работает. Кроме всего этого, она читала лекции, писала статьи, выступала на конгрессах и симпозиумах. И при всей безумной занятости, находила ещё время и силы кого-то утешить и успокоить, или встречаясь, или по телефону. Телефоны звонили беспрерывно, взывая о помощи – я психовал и кричал, что не могу больше жить в центре психологической поддержки, и требовал прекратить вечерние и ночные консультации. Но это было единственное, в чём она никогда не уступала: «Шурик, я им нужна!».

Впоследствии, я собрал у знакомых операторов все отснятые её интервью. В одном из них, на вопрос «Счастливы ли вы?» она, по-детски искренне, воскликнула: «Конечно! Ведь есть ещё столько людей, которым я нужна! Конечно, я счастлива: я могу им помочь!».

...

Ей нужно было быть нужной. Она для этого пришла на нашу Землю – всё отдавать: свои вещи, свою еду, своё время, свою душу, свою жизнь. А я не понимал и все годы с этим боролся, огорчая её, доводя до слёз, усложняя выполнение её миссии. Разве можно заставить рыбу не плавать, а соловья не петь?.. Но я это понял только сейчас. Если б я это знал раньше! Если б знал!..

В Израиле, разогретом и, казалось бы, разомлевшем, время стремительно бежит вперёд, несётся, летит с эмигрантским коэффициентом ускорения. Майе исполнилось шестьдесят, возраст, когда женщин отправляют на пенсию. Но её не отпустили, попросили остаться. Она проработала ещё пять лет и только тогда ей начали оформлять пенсию, с первого сентября две тысячи первого года.

А пока – у неё были два месяца отпуска, и она собралась лететь со мной в Украину, где у меня планировалось несколько выступлений, а потом – вместе в Москву, повидаться с детьми и внуками.

* * *

Начиная с этой главы, писать становится всё тяжелей и тяжелей, чувство вины зубами воспоминаний всё глубже вгрызается в мою совесть: может, не будь этих выступлений, этой поездки, не было бы последующего кошмара и она сейчас сидела бы со мной рядом или возилась на кухне. Но я, плод советского воспитания, всегда ставил дело превыше всего: своего здоровья, здоровья близких, благополучия семьи!..

Последний год она себя плохо чувствовала, быстро уставала, дышала тяжело, подскакивало давление. Врачи говорили, что это астматические явления, выписывали кучу таблеток. Она никогда не жаловалась, наоборот, всегда успокаивала меня: «ничего страшного, пройдёт, мне уже лучше». И я довольствовался этим, вместо того, чтобы забить тревогу и заставить её немедленно пройти тщательное обследование. (Как потом выяснилось, у неё была не астма, а сердечная недостаточность, которую наши прославленные израильские врачи пропустили). «Потом, Шуронька, потом, когда пойду на пенсию…». Но она не могла существовать вне своей деятельности и очень болезненно переживала предстоящий уход на обочину. Ей казалось, что она перестанет быть нужной, не сможет в том же объёме помогать тем, кто нуждается в помощи. Она составляла планы дальнейшей работы в министерстве уже без своего участия и, конечно, от этого у неё ещё больше болело сердце. Именно тогда мне надо было быть к ней особенно внимательным, уделять больше времени, убеждать, доказывать, объяснять, как она нужна мне, детям, всей нашей семье… Но я и этого не сделал, не помог ей, не поддержал и не удержал – я был занят «великими» делами: ещё одна пьеса, ещё два фестиваля, ещё три концерта!.. А она уже уходила, уходила, потому что ощущала себя менее нужной.

За сутки до отлёта, вечером, ей стало плохо, сильные боли в спине, с левой стороны. Я вызвал «Скорую помощь», её отвезли в больницу «Вольфсон» с подозрением на инфаркт. Но врачи успокоили, что пока инфаркта не видят и думают, что это боли в позвоночнике. Завтра утром они это же подтвердили. Я просил сделать максимальное количество проверок, чтобы знать, могу я улетать или нет. Часа в четыре они снова заявили, что исключают подозрение на инфаркт и убеждены, что причина болей в позвоночнике. И я улетел с тем, что она придёт в себя и через несколько дней прилетит ко мне в Киев.

...

Сейчас в ужасе спрашиваю себя: как я мог оставить её в больнице? Почему я её бросил?.. Как мог поверить врачам и понадеяться на них?… Да потому что хотел поверить! Хотел лететь!.. Ну, как же, ведь там ждут, я могу подвести организаторов и сорвать концерты!.. Господи! Кто или что тогда так затмило мне глаза и замутило душу? Как же я не смог соизмерить главного в моей жизни с мишурой!.. Я всегда считал своим основным достоинством то, что никого никогда не предавал – но ведь её я тогда предал! Предал! Предал!..

Через пару дней её выписали домой. Боль в спине чуть утихла, но всё ещё не ушла – врачи убедили её, что это пройдёт. Я звонил по несколько раз в день, она успокаивала меня, говорила, что ей лучше и она готовится к полёту. Мне бы тогда бросить всё и вернуться, и заняться её здоровьем, но я снова упустил эту последнюю возможность спасти её!

Она прилетела в Киев в нехорошем состоянии: слабая, быстро уставала, дышала тяжело. И, как назло, в Киеве, а потом и в Москве, стояла тридцатиградусная жара. Она попросила отменить все встречи с друзьями – ей было тяжело.

Я возил её по городу, по тем улицам, где мы с ней когда – то бродили вечерами… Она попросила привезти её в тот сквер, где я назначил ей первое свидание, нашла ту скамейку, где мы сидели с ней и целовались – была счастлива, вспоминала все подробности. Сейчас я понимаю: она знала, что это её последний вояж и прощалась со своей молодостью, своими воспоминаниями, своей жизнью. Приехав в Москву, сразу попросила Машу:

– Доченька, нам надо поговорить.

– Потом, мама, вы же у нас будете целый месяц!

– У тебя дела, ты занята – можем не успеть.

Спустя время, уже после всего, Маша передала мне этот разговор.

– Я за тебя, наконец, спокойна: ты нашла себя, занята любимым делом, – сказала Майя. – У тебя замечательные дети, они – твои друзья. И Паша мне нравится (Это – о Машином новом муже), он тебя любит и понимает. И Миша меня сейчас уже не тревожит: он в хорошей больнице, работает по специальности. И с Ирочкой у них очень добрые отношения… Да и за папу я уже не так волнуюсь: если со мной что-нибудь случится, он будет получать часть моей пенсии – мне её сейчас оформляют.

...

Господи! Видишь, о чём она думала в свои последние дни – не о своём здоровье, не о спасении своей жизни – она тревожилась о нас, о тех, кого оставляет.

Господи! Сделай то, чего не сделали мы все – позаботься о ней там, на твоём справедливом Небе! Подари ей ту заботу и ту любовь, которую недодал ей я на этой греховной Земле!..

Знаю: ты меня дважды предупреждал, когда забирал её к себе и возвращал обратно: ты надеялся, что я пойму, кого имею и кого могу потерять… Но я был толстокож и эгоистичен, я не оценил того богатства, которое ты мне не заслуженно подарил!..

Накажи меня за это, как порешишь, только к ней будь добр и милостив – она этого заслужила всей своей солнечной и многострадальной жизнью!..

Через неделю после приезда ей стало плохо. Я пригласил частного врача, который сделав кардиограмму, сразу же определил инфаркт. «Скорую» мы ждали минут сорок. У них не было носилок, мы снесли её вниз на простыне. В «Боткинской» больнице мы долго ждали внизу, пока они не раздобыли какое-то старое кресло, на котором её подняли в реанимацию. А дальше – обрывки воспоминаний, самых страшных в моей жизни: я пробиваюсь к ней, меня не пускают: не положено. Я официально плачу деньги дежурной медсестре, чтобы ночью к ней хотя бы несколько раз подходили – никто даже не заглядывал. Как же так? Бегу требовать объяснений у медсестры – она сменилась. Плачу деньги следующей – результат тот же.

Сын Миша узнав, как её лечат, пришёл в ужас: «Папа! Это же прошлый век! Дай мне поговорить с врачом!». Когда он позвонил, я сидел в кабинете у заведующего отделением реанимации (фамилии не помню, отчество – Марленович). Я протянул ему трубку. После короткого телефонного разговора Марленович возмущённо заявил: «Они будут нас учить, как лечить!..».

– Сын просит хотя бы поменять лекарства, дать более современные.

– У меня их нет. – Потом смилостивился. – Купите – будем давать.

Я немедленно помчался в аптеку, принёс эти лекарства и через дверное окошечко (как в тюрьме) передал две коробочки. Когда назавтра правдами и неправдами прорвался к ней в палату, то узнал, что ей эти лекарства не давали. Стал выяснять – нашли, но уже половины таблеток не было.

Эти дни были наполнены моей лихорадочной, но безрезультатной деятельностью. Ей необходимо было сделать катетеризацию сердца – в больнице «Боткина» не было такого отделения. Лёня Якубович вывел меня на одного из лучших хирургов-кардиологов – тот объяснил, что в их институте сейчас ремонт и все операции отложены.

Доктор Вяльба, который за день до этого приезжал звать Майю обратно на работу, бросился разыскивать своего друга, тоже известного специалиста, тот был в отпуске. Мы с Лёней (он в эти дни был в Москве) заказали билеты на самолёт в Израиль (я – в агентстве «Эль-Аль», Лёня – в «Трансаэро»), но и там и там заявили, что на борт Майю не возьмут без официального разрешения врача. Дать такое разрешение Марленович категорически отказался, заявив, что она должна отлежать в больнице двадцать один день, как положено по инструкции.

– Нужно ждать.

– Чего ждать? Финала? Мы же теряем время! Тогда переведите её в другую больницу, где есть хирургия.

– Надо бы, – согласился он, – но уже пятница, потом суббота и воскресенье – в эти дни не переведут.

– Так почему же вы сразу не перевели? Почему?!

Было ясно, что все разговоры с ним – это глас вопиющего в пустыне. Я связался со страховым агентством в Израиле с требованием прислать врача для её сопровождения в самолёте.

Там ответили, что клерк, который это может решить, сейчас в командировке и приедет только через три дня.

Я позвонил нашему другу-адвокату Дани Миркину – он немедленно вмешался и через два часа пришёл факс о том, что агентство берёт на себя ответственность и в четверг прилетает врач, который будет её сопровождать в полёте. Я взял билеты на нас всех и помчался в больницу.

Это было шестое августа, понедельник. Её уже перевели из реанимации в обычную палату. Конечно, это было ещё рано, она еле-еле приходила в себя. Но, честно говоря, я обрадовался, потому что сюда можно было приходить каждый день, не унижаясь перед Марленовичем, который не разрешал видеться с ней в реанимации. Когда я утром пришёл, она сидела на стуле, радостно улыбалась, рассказывала своим соседкам по палате что-то весёлое и они смеялись.

– Почему ты встаёшь? – испуганно спросил я.

– Не волнуйся, – успокоила она, – мне уже разрешили.

Я отдал ей принесенные полотенце, салфетки, мыло, туалетную бумагу (ничего этого в больнице не было) и банку с овощным супом, который сварила ей Маша. Она попробовала его.

– Вкусно! Если я ещё полежу здесь с месяц, Машенька усовершенствует своё кулинарное мастерство.

Я сел с ней рядом, взял за руку.

– Майюха! Я много думал о нашей жизни – мы оба в делах, мало видимся. Когда ты выздоровеешь, клянусь, мы начнём жить по другому – тебе будет легче, спокойней, веселей. Мы поменяем квартиру, будем много ездить, встречаться с друзьями, больше отдыхать, больше бывать вместе…

Она погрустнела и как-то виновато произнесла:

– Спасибо. Но тогда держи меня. (Она знала. Она уже всё знала).

Наступил мёртвый час – меня выставили из палаты. Когда я уходил, она тихонько произнесла:

– Видишь мою соседку справа? Завтра её выписывают – у них с мужем завтра золотая свадьба. Когда придёшь утром, принеси ей цветы – это её порадует. И не забудь поздравить Нину (нашу родственницу): ей сегодня семьдесят лет.

Это были её последние просьбы, которые я услышал, и опять, как всегда, не о себе.

Счастливый, что ей легче, я помчался домой, порадовал Машу и, на радостях, пригласил её с Пашей вечером в ресторан. В шесть они поехали к ней в больницу. В начале седьмого позвонила встревоженная Маша:

– Папа, за пять минут до нашего прихода, маме стало плохо, её забрали в реанимацию, нас туда не пускают, ничего не сообщают… Позвони им, ты знаешь телефон.

У меня ёкнуло сердце в предчувствии беды. Я лихорадочно набрал телефон реанимации. Дежурный врач сообщил, что она без сознания, что они стараются, но пока плохо… Он ещё что-то произносил невнятное и необходимое в такой ситуации, но я уже понял: её нет. Стал звонить Маше – она закрыла телефон и долго не отвечала. Потом позвонила сама: «Папа, мы едем за тобой». А дальше уже всё, как я написал в прологе: самолет, в котором мы впервые летим с ней в разных отсеках; аэропорт «Бен Гурион», кладбище, масса людей, молитва рава, речи, плач, холмик земли, заваленный цветами; семь дней «шивы», когда сквозь квартиру прошло несколько сот рыдающих друзей, родственников, соседей, ее сослуживцев, ее учениц… И, наконец, опустевшие комнаты, кот Гоша, мяукающий у ее портрета, и я, оглушенный и растерянный, переосмысливающий свою жизнь…

Первого сентября она должна была выйти на пенсию – шестого августа её не стало.

АМПУТАЦИЯ СЧАСТЬЯ (Статья в газете «Вести», сентябрь, 2001 год)

Я должен был написать эту статью сразу после похорон, но не мог, не мог осознать, что тебя уже нет рядом. По сей день рука ещё плохо слушается меня, в сердце как-будто воткнут кол, а из глаз всё ещё текут слёзы – никогда не думал, что во мне их так много.

Тебя оплакиваю не только я – тебя оплакивают и твои дети, внуки, родственники, десятки наших близких друзей, твои сослуживцы, твои ученицы, твои соседи. Беспрерывные звонки из России, Украины, Америки, Германии, Канады – и каждый раз из трубки слышится плач. Ты любила каждого, искренне, радостно, безвозмездно. В твоём сердце было столько любви, что хватало на всех, и на родных, и на незнакомых. Продавцы супермаркета, аптекарь, фотограф, часовщик, рассыльный из магазина – все улыбались тебе и спешили сказать «шалом», потому что чувствовали твою искреннюю доброжелательность. Инвалид с ампутированной ногой каким-то чудом поднялся на наш третий этаж, чтобы поплакать вместе со мной. Соседке-марокканке, узнавшей о твоей смерти, на улице стало плохо. Даже наши растения и цветы, с которыми ты разговаривала, как с живыми, сейчас желтеют и вянут, хотя я их регулярно и добросовестно поливаю.

За те сорок четыре года, что мы прожили вместе, я ни разу не слышал, чтобы ты кого-то ругала, кем-то возмущалась или, не дай Бог, кому-то желала зла, даже если тебя очень обижали. Ты этого просто не умела – ты умела только любить и прощать.

Но больше всех ты прощала меня.

Я был резок, вспыльчив. Говорил обидные слова. Я увлекался другими женщинами, причиняя тебе безумную боль, но ты никогда этого не показывала, делала вид, что ни о чём не догадываешься и только иногда по ночам я слышал твой тихий плач.

Ты хотела детей – я сопротивлялся, привык жить весело и без дополнительных проблем. Когда, наконец, у нас появились дети, ты приняла все заботы на себя: пелёнки, болезни, няни, детские сады, школы… А я сидел в кабинете за пишущей машинкой или валялся на тахте, обдумывая очередной сюжет. «Папина работа» говорила четырёхлетняя Маша, указывая на тахту. Это когда её пускали в кабинет, а обычно ты не разрешала им входить и мешать папе. Как же! Папа – писатель! Папа – главный! Папа – великий!.. А великой-то оказалась ты: никогда не жалуясь, справлялась со всем, весёлая, радостная, просветлённая, параллельно ещё и работая, потому что сидеть дома не могла, тебя с детства мучили чужие боли и ты бросалась на помощь, отдавая каждому часть своей души. Коллеги-психологи укоряли: «Майя, надо ставить защиту, нельзя все проблемы пропускать через себя, вы так долго не выдержите!». Тебя учили, как защищаться, как держать дистанцию. Ты слушала, соглашалась, но делала всё по-своему и, наверное, именно твоё сопереживание так помогало людям и поэтому они так стремились к тебе.

Сейчас, оглядываясь назад, я ещё раз поражаюсь: как ты смогла, как ты успела, приехав в Израиль одиннадцать лет назад, выучить язык, читать лекции на иврите, писать статьи; работая в министерстве Просвещения, параллельно окончить Тельавивский университет, десятки каких-то специальных курсов, открыть свой курс в колледже «Семинар Киббуцим» и, выпустив шестьдесят русских учениц, уже израильских специалистов, открыть новое направление в стране: русские психологи для русских семейств.

Господи! Как же тебе было тяжело! Так напряжённо работая, ведя всё домашнее хозяйство, ты ещё держала всю нашу семью, постоянно тревожилась обо всех, и днём и ночью. Ты чувствовала боль и страдания не только близких тебе людей – все беды мира проходили сквозь твоё сердце. Однажды ты не могла уснуть, мучила болезненная тревожность. «В чём дело?» – спросил я. «Не знаю, но произошло что-то страшное». И утром мы услышали об урагане в Европе и о тысячах пострадавших. И такое бывало не раз. Я пытался неудачно шутить, утешая тебя: «Майюха, это не тебе ураган, это – для Германии». Но ты не принимала этих шуток, твоё сердце искренне сопереживало чужой беде, чужому горю.

Зато как ты умела радоваться, по-детски, искренне, всему: красивой витрине, букету фиалок, прыгающему по подоконнику воробью… Но больше всего ты любила радовать других. Ты помнила все дни рождений всех наших близких и за месяц, а то и раньше, начинала искать для каждого подарок, именно тот, который особенно порадует. Ты бегала по магазинам, изучала каталоги, заказывала по телефону… По сей день ещё приходят посылки-подарки, которые заказала ты, и я мучительно пытаюсь сообразить для кого это.

На тридцатый день после твоей смерти твои сослуживцы и ученицы устроили день твоей памяти в колледже, где ты преподавала. К этому дню мне удалось сделать фильм о тебе, небольшой, всего на двадцать минут. С большим трудом разыскал несколько телефрагментов с твоими интервью (Их было мало, ведь всегда снимали меня, а не тебя – я заслонял тебя от телекамер!). В одном из них ведущая задала вопрос: «Майя, вы столько времени, сил, здоровья отдаёте нам, а сами… Ведь кто-то же должен вам помогать?».

И ты ответила:

«Я всю жизнь живу с ощущением того, что мне никто ничего не должен. Это я всем должна и стараюсь успеть отдать свои долги». И это была не просто красивая фраза – это был девиз всей твоей жизни. Ты спешила, спешила, спешила, как будто чувствовала, что твоя жизнь заканчивается: успеть укрепить сына в желании работать в отдалённой больнице, успеть повидать в Москве дочь и внуков, успеть устроить на работу своих учениц, успеть оформить свою пенсию, чтобы оставить мне финансовое подспорье… Успеть, успеть, успеть, сейчас, сегодня, не откладывая. Я сопротивлялся: завтра, на той неделе, через месяц… Но ты спешила: «Я не знаю, что будет завтра, я живу сегодняшним днём».

У тебя был любимый афоризм: «Хочешь рассмешить Бога, расскажи ему о своих планах». А я строил планы: ты уйдёшь на пенсию – мы снизим ритм нашей жизни, поменяем квартиру, будем больше отдыхать, больше читать, будем ездить к друзьям в другие страны… О, как я смешил Бога!

Последние месяцы тебя вдруг стала тревожить мысль: только бы не заболеть тяжело, не стать обузой для близких – ты этого очень боялась, поэтому ушла быстро, за четыре дня. Три твои соседки по палате, побыв с тобой только один день, искренне плакали: «Солнышко погасло!».

Ты прожила жизнь добрым солнышком, светлым, радостным, согревающим. Ты наполняла меня своим светом. Ты давала мне уверенность в себе, ты поднимала мои глаза к небу. Я прожил жизнь в атмосфере любви и преданности, окружённый твоей заботой и восхищением – это давало мне силы для полёта.

Теперь, всё это потеряв, я вдруг оглушительно понял, что я потерял! Стало пусто и холодно, ушли цель и стимул, нет сил взмахнуть крыльями, да и не хочется. Ничего не хочется. Жизнь из цветной стала чёрно-белой. Произошла ампутация счастья.

И только теперь я понял, что же такое счастье: это твой силуэт у раскрытого окна, когда бы я не возвращался, даже в два часа ночи после концерта; это ты, сидящая рядом в машине и подсказывающая, куда поворачивать, влево или вправо, потому что я настолько плохо ориентируюсь, что могу заблудиться даже в собственной квартире; это мы, гуляющие по набережной; это мы, сидящие в нашем любимом кафе; это мы, чтобы развеять огорчение от постоянных «минусов», идём и делаем новые растраты…

Счастье – это МЫ, яркое, весёлое, радостное. Оно раскололось, осталось унылое и растерянное Я.

Как часто в своём творчестве я призывал беречь друг друга, продлевать жизнь близких вниманием и заботой. «Берегите живых!» назывался один из моих рассказов. А сам-то не уберёг. Не уберёг!.. И как же теперь жить без тебя?

Мне невообразимо тяжко бродить по квартире, где каждый цветок выращен тобой, где каждая фотография любовно вставлена в специально подобранную тобой рамку; просыпаться по утрам без твоей постоянной радостной улыбки, без твоей шутливой песенки:

Вот проснулся петушок,

Встала курочка,

Просыпайся, мой дружок,

Мальчик Шурочка…

Майя! Майечка! Маюха!

Солнышко моей жизни!..

Я целую каждую твою слезинку, пролитую из-за меня! Я говорю тебе: ты самый мой родной и дорогой человек, самый любимый – те слова, которые ты так редко от меня слышала. Я кричу тебе в Небо: Майя! Ты навсегда останешься во мне: твоя чистота, твоя доброта, твоя нравственность – спасибо тебе за всё и прости, прости, прости меня непрощаемого!.. Майя, мне плохо без тебя, пусто, холодно. Мне стало неинтересно жить, но я буду жить, потому что знаю: ты этого хочешь. Я постараюсь держать нашу семью единой, цементируя её своей душой, своей тревогой, своей заботой. Конечно, так, как ты, я не смогу, но буду стараться, буду. Я попытаюсь снова засесть за работу, буду писать, буду выступать, продолжу делать фестивали юмора… Я постараюсь подхватить эстафету твоей доброты и отзывчивости, хотя так, как у тебя, у меня не получится: я обыкновенный земной человек, а ты – человек Неба. Ты спустилась к нам, чтобы помочь, поддержать, согреть – и вернулась обратно. Я знаю, ты сейчас наблюдаешь за мной, волнуешься, помогаешь выбраться из-под обломков после крушения нашей жизни. Я выберусь, обещаю тебе, я не хочу тебя огорчать.

Когда-то, собираясь в очередную командировку, я виновато предупредил, что могу задержаться. Ты ответила: «Не волнуйся, я привыкла ждать. Я буду всегда ждать тебя, всю жизнь». Потом добавила: «И после жизни».

Сколько мне суждено оставаться на этой Земле, я постараюсь быть достойным тебя. Вся моя дальнейшая жизнь – это путь к нашей встрече. До свидания, моя хорошая, жди меня, я иду к тебе.

ВСЛЕД, ВДОГОНКУ… (Фрагменты из статей, речей, стихов, воспоминаний)

Прошу прощения у мамы.

К ней, озираясь, кралась смерть,

Шепча мне белыми губами:

«Не верь. Не я это, не верь…

Не верь. Она ещё девчонка…»

И усадила в самолёт.

Забрала всё. Осталась плёнка,

Где мама песенку поёт.

Прошу прощения у мамы.

Её уже на свете нет.

На свете нет, но всё же с нами

Её тревожный, горький свет,

Её улыбка в до-мажоре,

И мамой пахнет старый плед…

Она ушла. Осталось горе.

Стена.

Свеча.

Её портрет…

Умчалась ты, куда – не знаю,

Сжигая кровь.

И унесла улыбок стая

Твою любовь.

Сердечко спутало все карты:

Любило, но

И для любви,

И для инфаркта

Оно – одно…

(Сын Миша, врач)

* * *

…Моя бабушка была необыкновенным человеком. Улыбка никогда не сходила с её лица и всегда отражалась на других. Она любила всех, и у неё никогда не было врагов. Она всегда думала о других и никогда не думала о себе. Она научила меня жить и, самое главное, она научила меня любить. Говорят, что она была послана Богом на Землю, чтобы улучшить мир. Я в это верю! Бабушка, я очень люблю тебя. Где бы ты ни была, я всегда с тобой!

...

(Внучка Шурочка, студентка)

* * *

…Классик писал, что о человеке можно судить и потому, как он улыбается: хороший человек улыбается хорошо, а плохой – скверно. Майя улыбалась пленительно. Улыбкой своей она вовлекала окружающих в мир благожелательности, доброты, взаимопонимания….. Я не мог себе вообразить, что Майечка может покинуть земное бытие, дарившее надежду и радость очень, очень многим….. И вот я увидел горе безмерное. На похоронах Саша протянул руки с раскрытыми ладонями куда-то вперёд, мне почудилось, в вечность, и проговорил голосом, который я не узнал, примерно такое: «Вот оно, горе, здесь, у меня в руках, у меня в душе. И не мыслимо его пережить…». А я с ужасом подумал: «Немыслимо, но придётся. А как?! Непонятно, невообразимо…»

...

(Анатолий Алексин, писатель)

* * *

…Каждый её звонок из Тель-Авива ко мне в Нацерет был бальзамом, допингом, спасительным лекарством – одновременно. И каждый разговор был не просто неожиданным, а по-своему, провидческим, ясновидящим.

– Боренька, здравствуй. Я подумала, что тебе плохо сейчас – такая погода…

Погода, ясное дело, пришпилена, вроде присказки: она на расстоянии почувствовала, что снежные заносы не за окном, а в замерзающем на жаре сердце. И что-то долго говорила о том, как любит читать мои стихи, как показывает мои книги своим знакомым, о том, что нужно писать, писать – это главное в жизни.

– …А если тебя кто-то огорчил – плюнь!

Всё это суета сует. Люди, которые тебя огорчают – они маленькие, в твоём мире они ничто!

Ты со своей Ольгой – не доступная для них Вселенная…

И вдруг становилось светло и просто, я бросался к письменному столу и писал стихи, посвящённые ей и Саше…

Неужели Майя больше не позвонит?…

Я так нуждаюсь в её звонке…

...

(Борис Эскин, поэт, режиссёр, тележурналист)

* * *

…Как-то мы вели беседу в двоём в вашем кабинете. Вы, как всегда, быстро перешли на интимную ноту, и я вдруг почувствовала, что слова, которые Вы говорите мне, обращены к Вам самой: как надо держаться, даже когда очень тяжело, как надо убеждать каждую минуту и себя и других в том, что есть силы, что ты можешь, ты знаешь как и что Бог с тобой и обязательно поможет…

…Ваш постоянный диалог с Богом – для меня это стало откровением. Так близко, задушевно, искренне. Я любила слушать Ваши беседы с Богом…

…«Доча моя… Действуйте. Пробивайте дорогу «…Как Вы болели за нас, как хотели нашего успеха. Мы были Вашим постоянным и основным вложением, Вашей ставкой… И мы действовали, действовали… А Вы… Вы в это время уходите на пенсию. Это так неожиданно для нас… Сколько сил надо, чтобы прийти?.. Оказывается, ещё больше, чтобы уйти…

…Я смотрю на Вашу фотографию. Улыбка на пол-лица. Из них бьет свет… По-моему, Майечка, Вы совершили подвиг. Свой личный, не амбразурный. И заплатили за него полной ценой, по полному счёту…

…Я не сразу пришла к Вам. Шла долго, через недоверие. А когда пришла, Вас уже не было рядом. Осталось чувство недоговоренности тех слов, которые я могла, должна была сказать и не сказала. Тёплых слов…

Спасибо за всё. Вы меня слышите?..

...

(Геула, психолог, её ученица)

* * *

…К Майе можно было обратиться с любой, самой, казалось бы, неразрешимой проблемой, и, каким-то недоступным обычном усознанию способом, она эту проблему решала. Иногда складывалось впечатление, что ей необходимо было заниматься чужими проблемами из какой-то внутренней потребности. И дело не только и не столько в её высочайшем профессионализме – она была просто очень хорошим человеком, к чему мы не очень привыкли и не всегда знаем, как с такими людьми сосуществовать…

…Я знаю одно: мне будет плохо жить без Майии уверен, что далеко не только мне. Представляю, насколько её будет не хватать по-настоящему близким ей людям. Очень бы хотелось им помочь, как это умела она. Но не смогу, не сумею, масштаб личности иной. Говорю об этом без самоуничижения. Сам факт, что мою жизнь пересекал столь страстный и яркий человек, самоценен – и я благодарен судьбе за это.

...

(Борис Слуцкий, журналист)

* * *

…Именно Майечка научила меня быть матерью взрослых детей, видеть мир их глазами и, самое главное, искоренить в себе чувство диктаторства, которое вырастила во мне жизнь в стране исхода. Наши беседы, наши встречи помогли мне построить в новь мир в моей душе, принять с любовью новую жизнь в Израиле, а главное, понять, что надо спешить делать добро, что нет плохих и хороших людей, а есть тяжёлые периоды в жизни… Майечка помогла мне выжить в самое трудное время – я всегда буду помнить её слова: «Жанна, если не мы, то кто?»…

...

(Жанна Шульман, доктор педагогики, её ученица).

* * *

…Есть качества ещё более редкие, чем доброе сердце и острый ум – и Майя обладала ими: уникальная готовность учиться, уникальная способность учить… Люди её возраста, достигшие на прошлой родине высокого положения и профессионального признания, чаще всего не готовы постигать жизнь заново, менять свои представления о том, что правильно, что не правильно, быть способным и переосмыслить то, что казалось незыблемым и бесспорным… Майя обладала этой способностью. Приехав известным психологом, педагогом, тележурналистом, она не побоялась начать всё заново, превратив собственное обучение и собственное врастание в новую жизнь в великий опыт и обобщение, столь необходимые для других… И тут сыграло ещё одно уникальное качество: умение не поучая, не настаивая, убедить и научить…

…Удивительно, как быстро смогла Майя понять израильский менталитет и эмоции, смотреть на Израиль «русскими» глазами и в то же время увидеть приехавших в неё изнутри, «по-израильски»…

…Программа, созданная Майей Каневской, стала и её завещанием. Это её подарок Израилю и всем репатриантам. Она дала нам рецепт предотвращения многих и многих трагедий, сопровождавших, увы, массовую репатриацию. На нашей ответственности – продолжение этой работы.

...

(Юрий Штерн, доктор экономических наук, член Кнессета).

* * *

…Майя, как координатору курса, приходилось принимать на себя все удары: и со стороны слушателей и со стороны администрации. Как-то в один из таких тяжёлых для неё дней, я подошла к ней на перемене, отвела в сторонку и спросила: «Майя, я чувствую, что вам тяжело – могу я вам чем-нибудь помочь?». В ответ услышала спокойный голос: «Спасибо тебе, деточка, спасибо за то, что спросила. А в общем-то, всё естественно «…Потом улыбнулась и на совсем весёлой нотке закончила: «Пройдёт и это»…

…Одно из новшеств, введенных Майей на нашей кафедре, была «открытая телефонная линия «…Первой на звонки обычно отвечала Майя, а мы слушали эти беседы по параллельным телефонам, учились правильно строить беседу и располагать собеседника к разговору. Майя была специалистом высшего класса и в этой области, и она щедро делилась с нами своим богатым опытом раскрывать собеседника, облегчать его душевное состояние, помочь ему увидеть свою проблему и сдругой точки зрения…

…К сожалению, я была знакома с Майей только пять лет – но они стали целым этапом в моей жизни. Ведь важность встреч не в их количестве, а в их значимости… Каждая встреча с Майей была для меня особенной и очень существенной и память сохранила их на всю жизнь…

Майя!

Это имя меня покорило,

Звуком песни любимой во мне отдалось.

Это имя тебе больше всех подходило,

Это имя жизнь мою осветило,

И ракетою яркой в небеса унеслось…

...

(Инна Гринберг, доктор исторических наук, её ученица)

* * *

…Следует поблагодарить Создателя за то, что он дал нам великую возможность – вспоминать. А в случае с Майей за эту возможность вспоминать, надо благодарить вдвойне, ибо через таких людей, как она, и проявляется сам Создатель – такие люди, как Майечка, приходят на Землю для того, чтобы напомнить всем остальным о Боге…

…Где найти не банальные эпитеты, чтобы описать её улыбку, которая присутствует на всех её фотографиях, ту её улыбку, в которой столько добра и душевного обаяния, любви и света?! Казалось, когда Майя улыбается, за её спиной появляется ангел, слышен тихий шелест крыльев и возникает некая умиротворённость, аура, тепло…нет, не подобрать слов…

…Мне невообразимо повезло: я провёл с ней два часа на небесах – мы вместе летели в Киев. Эти два часа мы говорили, не переставая – Майя была необыкновенной собеседницей, она вела беседу с потрясающим тактом, с вниманием к собеседнику, с какой-то чарующей теплотой. Она умела не только говорить, но и слушать – качество весьма редкое в наше время…

…Это была наша последняя встреча. После неё осталось, навсегда-навсегда, какое-то небесно-щемящее чувство, какой-то золотой свет в душе и робкая боль в сердце…

...

(Марк Котлярский, журналист)

* * *

…Я больше всего хотел увидеть в Израиле именно Майю, потому что знал: она всё объяснит, прояснит и ответит на все вопросы. Убеждён, что она бы искренне радовалась нашей встрече и тому, что у нас с Юлей родилась дочь Александра. И было бы очень, очень хорошо. Но её нет. Исчезла целая Вселенная. Тяжко и больно… Очень больно!..

...

(Григорий Гладков, композитор)

* * *

…Тогда, в те далёкие и одновременно близкие годы всё было пронизано влюблённостью, мы любили друг друга искренне, преданно, самозабвенно. Тогда никто не умирал, потому что умирать было не уместно и глупо – так было удивительно всё вокруг и ещё многое надо было успеть…

…Она знала своё предназначение на Земле и задание Всевышнего. Знала, что каждый человек ведётся Богом. Знала основной закон Его Вселенной – непричинение зла никому, даже в мыслях…

…Вспыхнувшая для всех нас «Вифлеемская звезда» – погасла… Я пытаюсь понять, почему, почему она так рано ушла?

…Она ушла, и небо впереди,

Бездны, где парят иные птицы,

Если мужу вдруг она приснится,

Боже, не буди!

...

(Марлен Глинкин, режиссёр)

* * *

…И Майя, и Саша – ярко выраженные экстраверты. Друзья приобретались мгновенно, стоило им где-то появиться. Бесконечное обаяние Саши и мягкая загадочность Майи всегда притягивали к ним людей самых разных возрастов…

…«Паровозом» не только в своей семье, но и в нашей, была, конечно, Майя. Решения принимались ею, хоть и взвешенно, но довольно быстро, и она увлекала за собой окружающих… Ею всегда владело желание перемен, желание узнать что-то новое и в этом новом попробовать себя: «Ведь это так интересно, проверить свои возможности, посмотреть, что я ещё могу сделать в этой жизни!»…

…Если Майе кто-то нравился(а нравились ей все), то она принимала его с открытой душой, восторженно. Иногда мы журили её за чрезмерное увлечение тем или иным человеком, которого мы по ряду обстоятельств не принимали и не одобряли её выбор. Но она умела разглядеть в нём то, что было дано только ей увидеть. Редко кого она не принимала – это уж поистине надо было «заслужить». «Его можно только пожалеть», – говорила она о том, кто иногда разочаровывал её…

…Она была оптимисткой в самом высоком понимании этого слова: никогда не жаловалась, всё принимала с благодарностью, каждый новый день считала подарком…

…Как заразительно она смеялась, сколько юмора было в её повседневной речи!.. Однажды Игорь решил сварить макароны, он варил их долго, но они казались ему ещё твёрдыми. Тогда он позвонил Майе. «Сколько времени ты их уже варишь? – спросила она. «Минут сорок» – ответил Игорь. Она рассмеялась: «Ну, после того, как снимешь с плиты, можешь нести их прямо в унитаз, минуя желудок»…

…«Я готова уйти» – часто говорила в последнее время Майя. Это читалось как «Я выполнила свою программу». Ей стало трудно дышать, подниматься по лестнице ездить на работу в Иерусалим. Мы виноваты, что не придавали этому значения. Она не жаловалась, ей это было несвойственно. «Я хожу, и это – главное» – говорила она. Кроме того, внешний вид Майи всегда был очень обманчив. Её нельзя было вспомнить «без лица». Даже когда мы по приезде в Израиль, в течение двух месяцев, жили у них – уже с раннего утра видели её красиво одетой, причёсанной, «сглазами» и «с губами». «Шурочка не любит, когда я без макияжа», – говорила она. Согласитесь, после сорока лет брака такое дано не каждой женщине!..

…Она очень любила Израиль. Зная его негативные стороны, всегда говорила только о хорошем. «Вы видите какашки под ногами, а я – цветы». Она очень любила цветы, особенно, белые лилии…

…И вот теперь, Майечка, мы идём к тебе на могилу с твоими любимыми белыми лилиями, чтобы молча постоять, глядя на до боли родное лицо, изображённое на мраморе, мысленно попросить прощения за все возможные обиды и унести с собой бесконечную благодарность судьбе зато, что ты была в нашей жизни.

...

(Лина Яралова, Игорь Барах, кандидаты медицинских наук)

* * *

…На мои жалобы, что я работаю не по специальности, ты говорила: «Твоя работа очень благородная и гуманная. Подумай, кто пожалеет этих старичков и старушек, если не ты? Люби и жалей их, и тебе работа будет в радость». Так ты учила меня, Майя. Спасибо тебе. Твоей мудрости хватало на всех нас…

…Ты помнишь, Майя, как мы праздновали твоё шестидесятилетие? Какая ты была красивая, моложавая, в светлом трикотажном костюме, такая обаятельная… Было много гостей, ты всегда была щедра на угощения и подарки – никогда не жалела на это денег… Все тебя поздравляли, кто в стихах, кто в прозе, детки дали целый концерт. И ты сказала тогда: «Я не знаю, сколько моё тело будет догонять мою душу, но я знаю одно: души моей хватит на любовь ко всем вам. Я счастлива, что вы сегодня все со мной, мои дорогие, вы – моё богатство, и большего счастья мне не надо! «… На этом юбилее ты пела для всех нас. У тебя был замечательный голос. Твоё пение звучало гимном жизни и ты, Майя, была украшением этой жизни…

…Майя, Майя, как я скучаю по тебе… Как мне не хватает тебя…

И как непривычно, что за нашим столом пустует место, где обычно сидела ты…

...

(Ида Кислянская, филолог)

* * *

…Из-за больных ног я ходить не могу, сижу у окна. Она утром на работу идёт, проходит мимо. Я ей говорю: «Какая ты красивая! Какое у тебя платье нарядное!». Она улыбается, как только она умела, как солнышко, и говорит: «Я очень рада, что тебе понравилось». И ушла. Назавтра утром опять проходит мимо, снова улыбается, протянула мне какой-то пакет, «это тебе подарок», и ушла. Разворачиваю, а там – её вчерашнее платье, красивое, нарядное… Ну, подумайте только! С себя сняла и отдала!..Моя сестра так никогда бы не сделала!..Я Саше говорила, что она с Неба послана. Я таких людей, как Майя, в жизни не встречала!..Зачем она так быстро ушла от нас?! Зачем?..

...

(Эстер, соседка-марокканка).

…Как-то Майя рассказала мне, что когда её спросили, считает она себя религиозным или светским человеком, она не знала, как ответить. Я сказал, что тоже не знаю, как ответить тем, кто спрашивает, но ей дам правильный ответ. Ответ этот основывается на учении Талмуда в сочетании с Хасидской философией. Один из критериев, определяющих по Талмуду Учителя – это его схожесть с Ангелом Божьим… Появляется вопрос: как опознать Ангела? Ответ находится в одной из хасидских идей, где поясняется различие между «ангелом» и «человеком». Человек определён словом «идти», в то время как Ангел определён словом «стоять». Подразумевается вечное стремление человека в перёд, он следует своим нуждам и амбициям, он действует, дабы достигнуть того, чего ему не хватает. Ангел, напротив, не имеет ни нужд, ни амбиций. Ангел имеет лишь Послание. Невозможно разделение между его личностью и его миссией. Его миссия – отдавать.

«Майя, – сказал я ей, – всё твоё существование пронизано отдачей, потому что ты – Ангел. А теперь ответь мне: Ангел религиозен или нет?»…

…Майя всегда жила, отдавая в мире берущих. Она отдавала всё, что у неё было, отдавала от всей своей непомерной души, продолжала отдавать, даже когда отдавать уже было нечего. Когда она ушла, мы потеряли Ангела. Да будет её душа записана в Книгу Живых!

...

(Рав Меир Фиалкоф)

ОДИН

Семь дней шивы – это семь дней после ухода человека в мир иной, когда близкие сидят дома и принимают соболезнования от родных, друзей, соседей, сослуживцев. За эти дни через нашу квартиру прошло несколько сот человек, любящих её и оплакивающих её уход. Приходили и после Шивы, но постепенно всё меньше и меньше. Весь август со мной жил мой внук Мишенька, которого Маша оставила в Тель-Авиве, чтобы мне было легче. Но он мог быть только до начала учебного года. Когда он улетел, я остался в квартире один. И это было самое страшное: её косметика в ванной, её платья в шкафу, её ожерелье, висящее на стене, её любимое качающееся кресло у телевизора… Всё оставалось, как при ней, но уже без неё…

В гостиной над столом висели четыре фотопортрета: я, Майя, Миша и Маша. Их сделал талантливый фоторепортёр Игорь Костин: «Я выделю ваши глаза и в них постараюсь передать суть каждого из вас». По общему признанию ему это удалось: мои глаза были, как всегда, печальны, в Мишиных глазах отражалась мудрость, в Машиных – желание что-нибудь немедленно отчудить, в Маиных – затаённая тревога и вечное беспокойство о каждом и обо всех. Когда её не стало, кот Гоша постоянно запрыгивал на стол, становился на задние лапы у её портрета и, горестно мяукая, по-кошачьи оплакивал её.

Видеть это было невыносимо, поэтому я убегал из дому, до позднего вечера сидел у Миши и Ирочки, у Лёни с Анечкой, у моих самых близких друзей Барахов. Приходил к ночи, кормил кота, принимал снотворное, засыпал, положив рядом с подушкой её оренбургский платок, в котором остался запах её волос, её тела, её дыхания… «Приснись мне! Пожалуйста, приснись!» молил я, прижимая к себе этот платок… Просыпался утром, кормил кота и снова убегал до ночи. Жить не хотелось. Всё время думал о встрече с ней, там, в той жизни, куда она ушла. Перечитывал книгу профессора Моуди «Жизнь после жизни» и ещё разные книги о Потустороннем.

Все мысли и все чувства, которые меня обуревали в те дни, я выразил позже в стихотворении, написанном двадцать девятого мая, в мой день рождения, который мы отмечали уже без неё:

Всю жизнь за успехом гнался,

Судьбой и Господом храним.

Писал, гулял, по странам шлялся,

Неоднократно я влюблялся,

Неоднократно был любим.

Мелькали города и лица,

Спешил, спешил, бежал, летел…

И некогда остановиться,

И главного не разглядел.

А главное – всё время рядом,

Не вопрошая ни о чём,

С улыбкой добрым, добрым взглядом,

Всегда с подставленным плечом.

Все сорок лет со мною мчалась,

Глотая пыль моих дорог,

И, наконец, пришла усталость

И сердце встало поперёк…

Я принимаю поздравленья,

И наша встреча весела,

Но…

Впервые на мой день рожденья

Моя Маюха не пришла.

И не пекла, и не варила,

И утром не поцеловала,

Подарок мне не подарила,

Который целый год искала…

Она ушла своей судьбою,

Не позвала меня с собою,

И рассказать мне не успела,

Что должен я ещё доделать.

И жизнь резко изменилась,

Как будто подвели черту.

И сразу всё остановилось —

Стою на разводном мосту.

За весь свой век авантюриста

Впервые испытал я страх,

Живу под маской оптимиста

Собакою на трёх ногах.

То вдруг кружится голова,

То вдруг отказывает тело,

И не помогут тут слова:

Хранитель-ангел улетела!..

И заканчивалось это стихотворение такими строчками:

…И нет у меня теперь прежнего тыла,

Её отозвали к себе небеса…

Она мою жизнь собой осветила,

Она мою жизнь собой освятила,

Оставив на фото святые глаза…

«Через тридцать дней её душа успокоится и тебе будет легче», – говорили мне верующие люди. Но прошло тридцать дней – отчаянье продолжало разрывать мою душу.

Каждый раз я находил подтверждения её какой-то необъятной любви и немыслимой заботы обо мне: когда мы вернулись после похорон, на столе лежал целлофановый пакет с поминальными свечами – она купила их перед своим отъездом, понимая, что уже не вернётся, чтобы я не должен был сам ходить по магазинам и на своём плохом иврите объяснять продавцам, что мне надо… А когда Мишенька гостил у меня, он попросил заказать ему пиццу. Я открыл нашу домашнюю телефонную книжку, перелистал её до буквы «П» и похолодел: туда был вклеен, вырезанный из русской газеты, номер телефона похоронного бюро, опять же, чтобы облегчить мне переговоры!.. И ещё я вспомнил, как там, в Москве, когда её забирала Скорая помощь, она, почти в бессознательном состоянии, сняла с себя золотой брелок и прошептала: «Передай Машеньке… И не забудь отдать деткам по пятьдесят долларов, которые у меня в кошельке»…

...

Она знала, знала о своём Уходе, готовилась к нему и, даже в эти минуты, как всегда, думала не осебе, а о тех, кого любила… Она знала. А почему же я этого не увидел, не поднял тревогу, не воззвал к Богу, не предложил ему свою жизнь, вместо её!?.

Огромное, непроходящее чувство вины выклёвывало мою совесть. Чтоб хоть как-то облегчить эти муки, я опубликовал статью «Ампутация счастья», которую уже привёл выше. Вот тогда-то я осознал, что люди исповедуются не только для Бога, но, в первую очередь, для себя.

Остро и непроходяще, я ощущал свою обязанность вернуть, хоть частично, то, что не додал ей при жизни: любовь, добрые слова, понимание и признание её огромной личности. И первой такой акцией после моей статьи-покаяния был двадцатиминутный фильм, собранный из фрагментов домашних фильмов и двух её телеинтервью, которые сохранились у оператора Алика Мастинского.

Он же и смонтировал мне этот фильм и вписал титры на иврите.

Мы просидели с ним у компьютера три дня, с утра до вечера, но когда я заговорил об оплате, он резко предупредил: «Если вы ещё раз заведёте этот разговор, я прекращу работать! Я делаю это не для вас, а для Майи!». Он говорил искренне: он знал её.

Мы успели к тридцатому дню после её ухода, Дню её Поминовения, когда в зале колледжа «Семинар Киббуцим» собрались её коллеги-педагоги, её ученицы, её сослуживцы из министерства Образования, родственники и друзья. Это была ещё одна, последняя встреча с ней: она смеялась, танцевала, пела, и говорила, говорила умно, убедительно, афористично… С экрана струился поток любви, тревоги, обаяния, интеллекта и снова любви. И когда в конце, на фоне её фотографий, зазвучал голос Визбора «Милая моя, солнышко лесное! Где, в каких краях, встретимся с тобою…», в зале плакали, ещё раз оценив масштаб потери. Только я, закрыв глаза ладонью, не смотрел на экран, чтобы моё сердце не разорвалось.

А потом ко мне пришёл актёр театра «Гешер» Саша Демидов, который в Израиле начал активно изучать «Каббалу» и стал глубоко верующим человеком. «Поверьте, всё, происходящее с нами, предопределено свыше и от нас не зависит…», убеждал он, пытаясь снять с меня тяжесть вины и вернуть к жизни. Но я прервал его:

– Саша! Ведь не важно, сколько жить – важно успеть выполнить свою функцию в этой жизни. Я её выполнил: вырастил двоих детей, сажал деревья, написал не одну книгу – а четырнадцать. Для чего мне ещё жить? Чтобы написать пятнадцатую?..

– Произошло потрясение вашей жизни, вы много поняли, много переосмыслили – это будет ваша не пятнадцатая книга, а первая! – ответил он. – Вы будете так писать, как никогда не писали… И помните: Майя вас очень любила, она вас одного не оставит, она всегда будет с вами. Если трудно, обращайтесь к ней – она поможет.

Вернувшись домой, ночью, перед тем, как принять снотворное, я подошёл к её портрету, перед которым горела свеча, и попросил:

– Маюха! Ты же видишь: я стараюсь, но не могу выбраться. Мне трудно. Я сам не выберусь. Помоги мне!

Утром я проснулся со странным ощущением: что-то произошло. Захотелось принять душ, сбрить выросшую за это время бороду и даже сделать зарядку. В этот день я, впервые, никуда не удрал, а остался дома, на радость моему уже одичавшему коту Гоше.

В ноябре, в нескольких городах должен был состояться наш традиционный Фестивали Смеха «Балаган – 2001». Естественно, я даже думать об этом не мог и сказал Мише Кислянскому, что надо его отменить. Миша тогда промолчал, но спустя несколько дней пришёл вместе с Лёней.

– Ты не имеешь права скисать, – заявил брат, – ты обязан завершить всё, что задумал при ней – она так верила в тебя!

– Но у меня нет ни сил, ни желания. Как я буду что-то придумывать, сочинять?..

– Посвяти ей.

Это было неожиданно, но это был стимул. Появилось желание, вернулась энергия, и мы начали подготовку к фестивалю.

СКВОЗЬ СЛЁЗЫ К СМЕХУ

Через две недели в газетах появились объявления о Фестивале Смеха «БАЛАГАН-2001». Под названием – две строчки: «ЭТОТ ФЕСТИВАЛЬ АЛЕКСАНДР КАНЕВСКИЙ ПОСВЯЩАЕТ ПАМЯТИ СВОЕЙ ЖЕНЫ МАЙИ, СВЕТЛОГО, ДОБРОГО, РАДОСТНОГО ЧЕЛОВЕКА». Билеты были быстро распроданы. В Нетании, в самом большом зале, где состоялся первый праздник, свободных мест не было, люди сидели в проходах и стояли у стен: это пришли не ко мне – пришли к ней. Для меня этот фестиваль был жизненноважным испытанием: если сумею выйти на сцену, читать смешные рассказы, веселить зрителей – значит, я выбираюсь из-под обломков и смогу жить дальше. Перед выходом из дома, я подошёл к её большой фотографии, висящей в холле, где она продолжала улыбкой встречать каждого входящего, прислонился лицом к её лицу и попросил: «Помогай мне, ладно?». И мне показалось, что она кивнула.

Эту фотографию мы поставили на авансцене, на маленьком столике, покрытом нарядной скатертью.

– Когда-то, – начал я своё вступительное слово, – далеко в Средней Азии, на маленькой, неумытой станции, я ждал проходящего поезда. Пыль, окурки, песок на зубах… И вдруг ко мне бросился мой школьный товарищ, с которым мы не виделись лет десять. Бросился с возгласом «Старик! Мир тесен!».

Но я поправил его: «Нет, старик, не мир тесен, а слой тонок»… И это, действительно, так: мы все живём в тонком слое близких друзей и единомышленников, которые понимают друг друга с полуслова, помогают, поддерживают. И только так можно выжить, только так… Поскольку вы все собрались здесь, в такой важный для меня вечер, значит, вы – мой тонкий слой, мои друзья. Поэтому я прочитаю вам несколько строчек из стихотворения, которое читаю только друзьям…

И я прочитал три четверостишия, уже приведенные в начале этого повествования:

Мы едем с вами все в одном вагоне,

В своих купе не прикрывая дверь,

Попутчики мои на перегоне

Меж станцией Рождение и Смерть.

Столбами за окном мелькают дни,

Наш поезд мчит сквозь зимы и сквозь Леты…

Всё чаще, чаще время-проводник

Нам пробивает дырочки в билетах.

Давайте пить за этот перегон,

За то, что все мы есть на этом Свете,

За наш весёлый маленький вагон,

В котором мы несёмся по Планете!..

Переждав реакцию зала, продолжил:

– Недавно в моём вагоне стало меньше на самого главного человека, самого дорогого – моей жены Майи, памяти которой посвящён этот фестиваль. Казалось бы, парадокс: Фестиваль Смеха посвящён памяти. Но это абсолютно точно и правильно: она была настолько радостным, весёлым, солнечным человеком, что сегодня я не могу, даже для некрологов, найти фотографии, где она бы не улыбалась… Она любила повторять придуманный мною афоризм: «Израиль – это зеркало: какую рожу скорчишь, такую увидишь в ответ». Она улыбалась Израилю и Израиль улыбался ей. Она завещала и нам улыбаться Израилю, улыбаться друг другу, дарить друг другу радость, то есть, жить полноценной жизнью во имя нашего настоящего, во имя нашего будущего, во имя тех, кто навсегда остались в наших сердцах!..

В руках у меня была белая лилия. Закончив свой монолог, я положи этот цветок к её портрету. И все актёры, выходя на сцену, тоже клали белые лилии на столик у её фотографии.

Фестиваль шёл с нарастающим успехом. Перед финалом я опять обратился к зрителям:

– Спасибо за ваше понимание и за вашу реакцию. Мне так хочется сказать вам на прощанье самые тёплые слова, пожелать вам самого доброго, самого нужного, но я не смогу, не сумею так, как это бы сделала Майя.

В темноте прожектор осветил Майин портрет и зазвучал её голос, который я переписал из фильма на кассету:

– Я желаю вам от всей души, от всего моего сердца, никогда не забывать, что вы – сильные-сильные, умные-умные… Всё, что с вами произошло, произошло по вашей доброй воле, никто не заставлял вас это сделать, и слава Богу, что вы настолько сильны, что смогли это совершить… Никогда не забывайте, что вы рождаетесь заново, а каждое рождение – это процесс… Это не происходит в одну минуту, в один день и, даже, в один год – это долгий и очень интересный путь, на котором много новостей, открытий и радостей… И самое главное, что каждому из вас – это по силам и вы всё можете преодолеть!..

Когда зажёгся свет – все зрители стоя аплодировали ей. И я сказал в заключение:

– Она учила меня, что дарить надо только то, что ты сам любишь, что самому тебе дорого… Она любила цветы. Она очень любила цветы – поэтому я дарю их вам!

С этими словами я взял со столика букет белых лилий и бросил его в зал.

Зрители были взволнованы, долго не расходились. Те, кому досталось по цветку, подходили ко мне и говорили: «Мы его засушим на память о ней».

А депутат Кнессета Юра Штерн, который хорошо знал Майю, спросил со слезами на глазах: «Как ты это смог выдержать?».

Но я выдержал, выдержал этот тяжелейший экзамен и понял, что мой путь продолжается и надо учиться жить без неё.

МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ

Яникогда не умел ни обедать, ни ужинать в одиночку. Не мог даже выпить рюмку коньяка, если не с кем было чокнуться – обзванивал друзей и приглашал их к застолью: «Ребята, есть ледяная водочка, селёдочка и маринованные помидоры!».

Майя смеялась: «Ты – истинный Петух: находишь одно зерно и сразу созываешь десяток кур». Что касается кухни, вытяжки, всяких миксеров, газовой плиты, стиральной машины – всё это было для меня неизведанной планетой, всем этим заправляла Майя.

Есть мужчины, которые любят и умеют готовить, такие как мои друзья Йорг или Артурчик. Меня же загнать на кухню можно было только по приговору суда.

Даже, когда Майя оставляла мне в холодильнике готовый обед, который надо было только подогреть, я поедал его холодным, потом выливал немножко супа на плиту, чтобы она убедилась, что я его кипятил и он выплеснулся. Естественно, готовить я ничего не умел, кроме яичницы с сыром, чем ужасно гордился.

Однажды, когда Майя плохо чувствовала себя, она спросила, смогу ли я сварить овощной суп? «Конечно! – уверенно ответил я. – Только расскажи как». Она объяснила, что надо помыть все овощи, положить их в кастрюлю, налить воды, посолить и поставить на огонь. Я бросился выполнять. Когда овощи стали мягкими, я выключил газ, наполнил тарелку своим варевом и гордо принёс её Майе, ожидая восторженных комплиментов. Когда, после первой ложки, её лицо скривилось, я заподозрил неладное.

– Что ты туда положил? – спросила она.

– Все овощи, как ты велела: картошку, морковку, огурцы, помидоры, редиску, авокадо…

Несмотря на плохое самочувствие, она стала хохотать. Я огорчённо спросил:

– Невкусный?

– Зато весёлый! – утешила она меня, продолжая смеяться.

Когда её не стало, первое время я обедал и ужинал у детей, у брата, у друзей, но потом вынужден был осваивать своё хозяйство. На стиральной машине Ирочка наклеила инструкцию: что куда сыпать, какую температуру выставлять, какое число оборотов и так далее, и так далее. Я добросовестно выполнил все эти указания, с опаской нажал на пуск, как на взрывное устройство, и отскочил в сторону. Машина зарычала, заревела, барабан завращался. Потом она стала дрожать, дёргаться, снова рычала… Когда, после последней судороги, она отключилась и затихла, я подбежал к телефону и отрапортовал:

– Ирочка, премьера состоялась: я постирал!

Второй премьерой был суп с курицей. После подробных объяснений, как, что и куда, я приготовил кастрюлю с водой, пару картофелин, луковицу, две морковки… После того, как вода закипела, надо было положить туда несколько кусков курицы, предварительно её разморозив, а потом – овощи. Когда я вынул из морозильника курицу, она была, как кувалда, и размораживать её, по моим подсчётам, надо было не меньше недели. Поэтому я весь этот монолит втиснул в кастрюлю, чтобы курица одновременно и размораживалась и варилась. Примерно через час она разбухла, для овощей места не оставалось. Но в неё уже можно было с размаху воткнуть вилку, и я стал придерживать её, чтобы она не вываливалась из кастрюли. Суп был готов только к ночи – я оставил его нетронутым до завтра. Утром, когда сунул в кастрюлю ложку, она там осталась стоять: мой суп превратился в плотную массу, похожую на не застывший асфальт. Но я не огорчился. Меня это даже обрадовало. Я позвонил моему консультанту Ирочке и похвастался:

– Оказывается, я умею готовить и холодец!

Чтобы избежать подобных экспериментов, я накупил кучу полуфабрикатов: замороженные готовые шницели и бифштексы, растворимые супы, каши, консервированные горошек и кукуруза… Мясные продукты поочерёдно забрасывал в микрогаль, супы, каши, кукурузу – заливал кипятком… Всё приготовление обеда занимало не более десяти минут и в последующие десять минут я его поедал там же, за кухонным столом.

Однажды за этим занятием застала меня приехавшая из Киева Майина сестра Лена: я куда-то спешил, потерял бдительность и быстро-быстро хватанул что-то из кастрюли. Когда зашёл в гостиную, Лена сидела на тахте и плакала:

– Если б Майя это видела!.. Она бы плакала, как и я!.. Ты не имеешь права так жить!.. Ты должен нарядно накрывать стол, как это делала она… Поставить хрустальную рюмку и фужер, хорошее вино, красивые салфетки… Не смей огорчать её, не смей!..

Мне стало стыдно и я дал слово Лене, что буду всегда есть, как прежде, за красиво накрытым столом. И слово это я держу. Но чтобы облегчить себе задачу, чтобы каждый раз не приносить-уносить, я поставил на стол красивую керамическую вазу, наполнил её всем необходимым и для завтрака, и для обеда, и для ужина: солонкой, перечницей, баночками горчицы и хрена, соевой подливой, сахарницей, банкой растворимого кофе, пачками всевозможного чая, конфетами, печеньем… Ваза большая, в ней всё поместилось, даже ещё несколько хрустальных стопочек и фужеров. Мне остаётся только принести тарелки с едой и вино из холодильника. А чтобы моя ваза-склад не сразу бросалась в глаза, я заслонил её огромным букетов цветов в не менее огромном разноцветном кувшине. Получилось очень даже нарядно!

Прошло два года.

И дети, и Лёня, и все близкие друзья очень хотели, чтобы я нашёл женщину, с которой мог бы жить вместе – они понимали, какой непосильной тяжестью легло на меня одиночество.

Женить меня хотели не только в Израиле – куда бы я не прилетал, и в Москве, и в Берлине, и в Нью-Йорке, все немедленно находили для меня невесту, всячески расхваливали её и пытались нас познакомить: «Это такая женщина!.. И красавица, и хозяйка… А как она готовит!»…

Но я, как опытный разведчик, умело уходил от встреч и знакомств: мои сверстницы меня никак не привлекали, а молодой женщиной, быть может, я бы и мог увлечься, но это было страшно и чревато… Да и, честно говоря, я ещё не был готов для новых отношений. Единственное, что казалось мне реальным – это позвать женщину из прошлого, которая давно знала меня, любила и наши жизни не раз пересекались. Такая женщина была и я о ней сейчас расскажу.

Много лет назад, зимой, в Ялту, меня пригласила местная филармония. После официальных встреч я вернулся на набережную, где находилась моя гостиница. Несмотря на «не сезон», вдоль моря прогуливались толпы отдыхающих и среди них много молодых женщин. Я поправил шляпу, перекинул через плечо свой яркий шарф и вышел «на боевую тропу». Через несколько минут «засёк» очень симпатичную, стройную девушку, которая вышла из парфюмерного магазина, и рванулся за ней. Она почувствовала мой взгляд, обернулась, увидела меня и испуганно нырнула обратно в магазин. Я последовал за ней, подошёл и сказал:

– В Италии существует обычай: если люди два раза встречают друг друга, они считаются уже знакомыми. Вас я вижу уже дважды: первый раз – там, на улице, второй – здесь, в магазине.

Она невольно улыбнулась, но всё ещё оставалась настороженной:

– А вы были в Италии?

– Нет. Но если мы познакомимся, я специально слетаю туда, чтобы узаконить наше знакомство.

Её испуг растаял, она рассмеялась и протянула мне руку:

– Света.

Она приехала из Одессы. Несмотря на молодость, оказалась замужней и уже имела ребёнка. Муж её, моряк, находился в дальнем плавании, а она отдыхала здесь по профсоюзной путёвке в каком-то санатории. После нашего знакомства в этом санатории её уже видели очень редко: днём мы вместе загорали, купались, вместе обедали, вместе ужинали, гуляли по Ялте, ходили на концерты гастролёров… И ночевала она уже почти каждую ночь у меня в гостинице. В то время на экранах шёл знаменитый фильм «Римские каникулы» – наше взаимное увлечение мы назвали «Крымские каникулы».

После этого, на протяжении многих лет, мы перезванивались и иногда встречались с ней, раз в году, а то и раз в два года: или я заезжал в Одессу, или она приезжала ко мне в Киев или в Москву. Наши встречи были очень краткосрочны: день, максимум, два. С мужем она развелась, потом был второй неудачный брак. Последние годы жила уже одна: дочь выросла, вышла замуж, родила ей внучку. При каждой нашей встрече она повторяла, что любит меня, что я – светлый луч в тёмном царстве её жизни, откликалась на любой мой призыв: всё бросала и прилетала туда, куда я её звал.

Вот об этой женщине я рассказал детям, Лёне и Анечке, моим друзьям, и все стали уговаривать, чтобы я её пригласил к себе, хотя бы на время – попробовать пожить вместе. Я оформил вызов, она прилетела и жила у меня полтора месяца. Конечно, с ней мне было легче и комфортней, но… Во-первых, она – русская, и возникало много сложностей с её дальнейшим проживанием (Оформлять официально наши отношения я не собирался). Во-вторых, в Одессе осталась её дочь и внучка, которых она очень любила и скучала по ним. Кроме того, у неё там была работа, по украинским масштабам с хорошей зарплатой – уехав, она её теряла и так же удачно устроиться в своём возрасте уже не смогла бы. В-третьих, и это самое главное: всё время её пребывания в Израиле меня мучило болезненное ощущение: по законам Крещатика изменять жене – вполне допустимо, но продолжать эту измену после потери жены – превращалось в воровство и предательство… С каждым днём это ощущение усиливалось, особенно, после того, как мне приснилась Майя, которая плакала… Словом, наш альянс не состоялся, Света улетела, и я снова продолжал сам себе варить курицу-холодец.

«Я С ВАМИ»

Последние годы жизни Майя добивалась создания Центра Семьи, потратила на это много сил, энергии и здоровья. До его открытия она не дожила, но её имя навсегда осталось в этом Центре: его назвали «Майя» («Всеизральский Центр Семьи» имени Майи Каневской). У входа – врытая в землю мраморная мемориальная плита, над ней – ветви апельсинового дерева, специально посаженного в день открытия Центра. Назвать учреждение именем новой репатриантки – это был первый случай в Израиле, такое надо было заслужить!

Каждый год, весной, колледж «Семинар Киббуцим» и министерство Просвещения проводят симпозиум, посвящённый памяти Майи. К каждому симпозиуму я готовил подарок: сначала фильм о ней, потом книгу «Майя», затем книгу «Я с вами» и снова фильм. Центр, это Майино детище, возглавляет её ученица Галина Мазганова, а в министерстве Майино место занял тоже её ученик Михаил Кипнис. Они продолжают начатое ею дело и свято хранят о ней память (знаю, это очень казённая фраза, но в данном случае – она живая, искренняя и со слезами). Особенно мне запомнилось, как в финале первого такого события, все её ученицы в национальных костюмах (это были выходцы из России, Украины, Белоруссии, Грузии, Узбекистана, Аргентины, Эфиопии, Молдавии), под свою национальную музыку протанцовывали мимо её портрета, как бы рапортуя ей о своих успехах. Сегодня «Всеизраильский Центр Семьи имеет уже филиалы во многих городах страны и, я уверен, будет существовать ещё много лет, сохраняя в памяти израильтян дорогое мне имя, название этого Центра – «Майя».

Я часто вспоминаю слова Саши Демидова: «Помните: она вас очень любила, она не уйдёт, она всегда будет с вами». Я никогда не был религиозен, не увлекался мистикой, но то, что происходит в моей жизни после её ухода, заставляет о многом задуматься и многое переосмыслить. Приведу два примера.

Я гостил у Маши в Москве. Как-то, проснувшись утром, увидел, что цепочка, на которой висел магендовид, расстегнулась и магендовид куда-то соскочил. Это был Майин подарок – я очень расстроился. Маша стала меня успокаивать: «Папа, он же никуда не делся – где-то в постели, сейчас найдём». Вытряхнули простыню и пододеяльник, перевернули матрас, вынули подушку из наволочки, дети искали под кроватью – нигде ничего!.. Огорчённый, вечером я уехал в Киев на два выступления. Вернувшись, после ужина, пошёл в свою комнату, поднял одеяло и… увидел магендовид, лежащий рядом с подушкой, на таком месте, что не заметить его было невозможно. Радостный, я заорал: «Маша! Ты его нашла!». Увидев найденную потерю, Маша тоже обрадовалась и удивилась: «Неужели ты думаешь, если б я нашла, я бы его тут оставила?.. Может, это Павел или дети?». Вошёл Павел, прибежали дети – они были так же удивлены, как и мы с Машей. Когда все разошлись, я подошёл к Майиной фотографии, стоящей на тумбочке, и сказал: «Спасибо, родная!». Она в ответ улыбнулась. Впрочем, вру: она и до этого улыбалась, она продолжала улыбаться мне со всех фотографий, и здесь, и дома.

В прошлом году, в мае, на меня навалилась юбилейная дата. О моём отрицательном отношении к юбилеям я уже писал, но на этот раз решил его отметить. Мне предлагали сделать это суперграндиозно: в огромном концертном зале, с приглашением моих друзей из Москвы, из Питера, из Украины, с продажей билетов, с телевизионными съёмками… Но от этого шоу я отказался наотрез, а просто собрал в доме у моих дорогих Юры и Гали Кармелей всех близких мне людей, и из прошлой жизни, и тех, кого приобрёл здесь.

Набралось более семидесяти гостей, но веранда, переходящая в сад, позволяла принять ещё столько же. Еду, питьё, столы, скатерти, посуду – всё это приготовила и привезла одна из фирм, которые занимаются организацией всевозможных празднеств. Лёня вёл стол – он это здорово умеет, было много очень трогательных и забавных тостов, стихов, песен и, главное, я ощущал их искренность, потому что за столом сидели воистину доброжелательные люди. В конце – я прочитал свои стихи, специально написанные к этой дате (Я их вставлю в это повествование, но чуть позже).

За день до празднества я сказал внуку Мишеньке, который свои каникулы проводил в Израиле:

– Завтра Майя меня поздравит.

Он удивлённо, и даже с какой-то тревогой, посмотрел на меня:

– Как, деда? Как?

Я ответил с непонятной уверенностью:

– Не знаю как, но она меня обязательно поздравит. Она не сможет этого не сделать.

Мы легли спать. В восемь утра оба проснулись от Майиного голоса. Она пела:

«Вот проснулся петушок,

Встала курочка,

Просыпайся, мой дружок,

Мальчик Шурочка!..».

Этой песенкой она, на протяжении сорока лет, будила меня в мой день рождения, ровно в восемь утра («Хочу быть первой!»), поздравляла, целовала, вручала цветы и подарок, говорила «Спи дальше!» и убегала на работу. Мы оба, и я, и Миша, потрясённые, с возгласами «Майя!», вскочили и бросились ко мне в кабинет, откуда прозвучала песенка. Я нажал на автоответчик и Майин голос снова пропела мне этот куплет. Потом раздалось: «Шурочка, поздравляем!.. И я, и Серёжа!»… Это была Майина сестра Лена, которая жила в Киеве. У них были удивительно похожие голоса. Но никогда до этого, никогда Лена не звонила мне в восемь утра (Она знала, что я встаю поздно) и никогда в жизни не пела эту песенку.

Когда я после этого потрясения пришёл в себя, позвонил к Лене:

– Чего вдруг ты запела эту песенку?

– Сама не знаю, – ответила она, – но уже сутки мучаюсь от этого желания Я бы ещё вчера позвонила, но знаю, что заранее нельзя поздравлять – поэтому еле дождалась до утра!.. Извини, что так рано, но я не могла больше терпеть!..

Я снова подошёл к Майиной фотографии, поцеловал её и сказал «Спасибо!».

И таких примеров на протяжении минувших лет было ещё много.

Я продолжал жить один: писал, выступал в Израиле и в других странах, встречался с детьми, с друзьями, бывал на торжественных приёмах, на свадьбах, на юбилеях, то есть, вёл как будто бы свой прежний образ жизни, но всё это заторможено, по-инерции. Как сказал бы мой друг и наставник, доцент Сюньи, мои глаза перестали быть горящими. И вдруг, однажды, как бы со стороны, я увидел, что из человека, которому завидовали, превращаюсь в человека, которого жалеют. «Неужели и Майя это там чувствует?..». И я вспомнил недавний сон, где она приснилась мне плачущей. «Она страдает!». Это открытие больно ужалило в сердце: «Нельзя!.. Не имею права!.. Пусть я не могу быть счастливым, но я обязан не быть несчастным!»… И тогда я попросил свидания у Михаэля Лайтмана, мудрого Рава и известного знатока и учителя Каббалы.

– Мне трудно жить. Не могу избавиться от чувства вины и обрести внутренний покой, – объяснил я ему.

– Запомните: всё, что случается с нами, происходит не по нашей вине и без нашего участия – это предопределено Свыше. – Ответил он. Потом спросил. – Как часто вы ходите на кладбище?

– Каждый месяц, каждого шестого.

– Вы нарушаете правила: надо приходить раз в год, в день её Ухода. Можно ещё и в Йомкипур (День Поминовения).

– А если мне хочется чаще?

– Приходите. Но помните: она и так с вами, а частые посещения могилы вас держат в прошлом… – Потом, после паузы, спросил. – У вас есть женщина?

– Нет. Не хочется никого приближать к себе.

– Вы опять нарушаете закон еврейского бытия: до конца своих дней, до последней минуты, мы обязаны полноценно жить и радоваться жизни. А без женщины жизнь мужчины не может быть полноценной.

Он ещё долго говорил со мной, разъяснял, поучал. Прощаясь пригласил прийти хоть на одно из его занятий:

– Познакомитесь не только с Каббалой, но и с моими учениками и ученицами. – И, улыбнувшись, добавил. – Кстати, среди них есть очень интересные женщины.

Занятия Каббалой проходили с трёх ночи до шести утра – подняться в такое время для меня было невыполнимым подвигом, поэтому на занятия я не пошёл, но беседа с Равом заставила меня ещё раз о многом задуматься.

«МОИ МЫСЛИ – МОИ СКАКУНЫ»…

И я чётко понял, для чего она приходила в мою жизнь.

Я был избалованным мальчиком из благополучной семьи, которого Бог наделил какими-то привлекательными качествами и долей таланта – я этим пользовался, прыгая козликом по жизни и, как говорила наша соседка по коммунальной квартире, «срывал цветы удовольствия»: гулянки, женщины, развлечения. Тешил честолюбие успехом своих книжек и спектаклей, полученными аплодисментами и хвалебными рецензиями, гордился высокими гонорарами… Я не делал намеренных подлостей, но и не совершал благих поступков – жил жизнью хрестоматийного эгоиста, уверенного, что всё должно вертеться вокруг меня… И тогда Господь посылает мне её, с трудным детством, обделённую родительской заботой, уже тогда не очень здоровую, вынужденную тяжело работать… Потом три года наших встреч, унижающих её… Труднейшие годы семейной жизни: аборты, дети, болезни, муж-гастролёр… И постепенно, постепенно её любовь, её терпение, её чистота и доброта незаметно меняли меня, проявляя лучшие мои качества, и поднимали мои глаза к Небу. Она своим сердцем, как точильным камнем, шлифовала мою душу, стирая своё сердце до крови. И когда проделала эту труднейшую, мучительную работу, ушла, не воспользовавшись сделанным. Минувшие годы жизни в Израиле я уже сам чувствовал, что очень изменился, но потребовался последний, самый тяжкий урок – её смерть, чтобы в моих мозгах, в моей душе, в моём сердце произошло Великое Осознание и Переосмысливание жизни.

Но почему такой жестокий урок?.. Почему?!.

Да потому что я его заслужил: ведь Бог дважды забирал её у меня и потом возвращал, надеясь, что это заставит меня остановиться и задуматься… Но я продолжал свой вечный бездумный бег и чтобы меня остановить, потребовалось тяжёлым ударом сбить меня с ног.

А как же теперь жить?.. Где стимул?.. Успех? Деньги? Аплодисменты?… Как это всё второстепенно!.. Оказывается, самое главное – это глаза женщины, в которых отражается любовь к тебе, вера в тебя, гордость и восторг… Вот, что делает мужчину сильным и непобедимым!.. Я ведь сумел чего-то достичь, только потому, что всю жизнь отражался в любящих глазах, сперва мамы, а потом Майи… Как же теперь жить без этого?.. Как?.. Господи! Почему ты первой забрал её, а не меня?.. Впрочем, не отвечай – мне и так понятно: в многолетней совместной жизни мужчины и женщины самое трудное – не уйти, а остаться. Я не представляю, как бы она пережила мой уход. Спасибо, Господи, что ты избавил её от этого тяжкого испытания и предоставил его мне: я выдержу, я постараюсь!.. Раз я остался, значит, чего-то ещё недоделал – надо продолжать жить…

С каждым днём, с каждым месяцем, во мне росла и крепла потребность писать, писать. В памяти выплывали слова Саши Демидова: «Это будет ваша не пятнадцатая книга, а первая»… И я понял, что больше откладывать нельзя: пока сито моей памяти не превратилось в дуршлаг, я должен, я обязан выплеснуть из своей души всё то, что накопилось за всю мою жизнь. И я написал эту книгу, которую вы сейчас держите в руках. Что получилось – не знаю: одни говорят: роман, другие: повесть, третьи: мемуары, четвёртые: историческая хроника… Мне всё равно, как это назовут. Я писал, не думая о жанре. Как? Это судить вам. О чём? Тут каждый зачерпнёт то, что его взволнует. А я для себя попытаюсь сам сформулировать ответ на вопрос: «О чём это повествование»:

О жизни, которая – машина без тормозов. В детстве она везёт нас на первой скорости, поэтому детство тянется так долго. В отрочестве включается вторая скорость, в юности – третья. В зрелости скорость увеличивается до четвёртой, а в старости – мы уже мчим на пятой передаче, летим, несёмся, вперёд к обрыву… Пытаться тормозить – бессмысленно: тормозов нет. Поэтому надо просто наслаждаться этой скоростью, и радоваться ей. Радоваться каждому дарованному дню жизни, ценить великое счастье быть вдвоём и не уставать повторять друг другу добрые слова…

Недавно я услышал мудрый афоризм, к сожалению, не знаю автора: «Плохо не то, что мы живём один раз, а то, что один раз и плохо».

Ребята, давайте жить хорошо – уж очень она короткая эта наша долгая жизнь!

ЭПИЛОГ

Перечитал всё и огорчился: какое-то невесёлое окончание. А, я уверен, читатели ждут от меня чего-нибудь смешного, оптимистичного… Хорошо: надо, так надо. Добавлю шутку из моего журнала «Балаган».

«Московский друг звонит тель-авивскому другу:

– Ты доволен своей жизнью?

– Доволен.

– И тебе хорошо?

– Как мне хорошо, так мне и надо!»

Вот, уже повеселей, правда?.. А завершу я своё повествование, роман, хронику, мемуары (ненужное зачеркнуть) стихотворением, прочитанным мною на своём юбилее. Оно было адресовано моим друзьям, которые шли со мною по жизни. А раз вы, дорогие мои читатели, прибрели эту книжку и вошли в мою жизнь, значит, вы тоже мои друзья и эти стихи адресованы и вам. Я только прошу прощения за одно, как сейчас говорят, «неформальное» слово, которое есть в этих стихах – они не планировались к публикации:

«Мои года – моё богатство»…

О, Кикабидзе, милый лжец,

Забыл болезни и лекарства

И то, что близится пиздец.

Я утром очертил окружность,

В неё вместилась жизнь моя,

Моё бессмыслие и сущность

И все ошибки бытия.

Мои года – моя машканта [1] ,

Господь моим гарантом был,

Подвёл я своего гаранта —

Я долг ещё не оплатил.

Я брал огромные кредиты,

Я был азартным игроком,

Я Богу врал: «Ну, погоди ты!

Потом, потом, потом, потом!..»

Она сужается, окружность,

И стягивает времена,

Моя полезная ненужность

Сейчас особенно видна.

Скакал, пижонил, фанфаронил,

И вот – маячит эпилог…

Как много в жизни проворонил!

Как многих в жизни не сберёг!

Мои года – мои вериги,

Мои грехи, моя вина:

Где не написанные книги?

Где не спасённая жена?..

И вдруг захочешь разрыдаться,

И вдруг захочется завыть —

Моя профессия – смеяться,

Моя обязанность – смешить!

Мои года – мои итоги,

Осталось, может, полверсты,

У мудрости я на пороге,

У выхода из суеты.

Моё спасенье – это дети,

Они – мой тёплый пьедестал,

И я за них всегда в ответе:

Я им так много не додал!

Моя надежда – это внуки,

Мне с ними радостно всегда,

Я им отдался на поруки

И взял отсрочку до суда.

Красив, умён, талантлив, ярок,

Прошёл со мной сквозь все года,

Мой брат, мой дорогой подарок

От папы с мамой, навсегда.

Живёт друзей моих когорта

От Тель-Авива до Москвы.

Мои друзья – моя опора,

Моя опора – это вы!

Я не купил дома в Эйлате,

И ценных акций не купил,

Я в жизни, всё что мог, растратил,

И только вас всех накопил.

Мне нет за всех за вас покоя,

Не знал, что так могу любить…

Я в сердце вас своём укрою,

Чтоб вас подольше сохранить.

А, может, впрямь, года – богатство,

И Кикабидзе нам не врёт?..

А если так – за наше братство!

А мой пиздец – пусть подождёт.

...

Тель-Авив – Москва – Киев 2003–2005

Примечания

1

МАШКАНТА – ИПОТЕЧНАЯ ССУДА ДЛЯ ПОКУПКИ ЖИЛЬЯ (ИВР.)

ОглавлениеПРЕДИСЛОВИЕПРОЛОГЗДРАВСТВУЙТЕ, ЭТО – Я!А У НАС ВО ДВОРЕ…ЛЮБИМОЕ ЧАДОВО ГЛУБИНЕ СИБИРСКИХ РУДУРА! МЫ ВОЗВРАЩАЕМСЯА ТЕПЕРЬ – О МОЕЙ ПЕРВОЙ ЛЮБВИЛЁВА+ЛЮБАМОЯ САМАЯ, САМАЯ МАМАХОРОШИЙ МОЙ ПАПАУЧИТЕЛЬНИЦЫ ПЕРВЫЕ МОИ. И УЧИТЕЛЯДРУЗЬЯ МОИ, ПРЕКРАСЕН НАШ СОЮЗ!БРАТ МОЙ – ДРУГ МОЙКАК НА ЧЬИ-ТО ИМЕНИНЫ ИСПЕКЛИ МЫ КАРАВАЙМУСТАНГЕРЫ НА КРЕЩАТИКЕКАК Я ТЕРЯЛ НЕВИННОСТЬПИШИТЕ, ШУРА, ПИШИТЕЧТО ТВОРИТ КОСМОПОЛИТУЧИСЬ, МОЙ СЫН, НАУКА СОКРАЩАЕТ…НАШИ ЖЁНЫ – РУЖЬЯ ЗАРЯЖЁННЫИ СНОВА ИНСТИТУТВПЕРЁД, В НОВУЮ ЖИЗНЬ!ЛИКАМОЙ ДО ГРОБА – РОБАНАЧАЛО ГЛАВЫ О МАЙЕПАРА ГНЕДЫХ, ЗАПРЯЖЁННЫХ СУДЬБОЮПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВЫ О МАЙЕТРЕТИЙ – ЛИШНИЙАХ, ЭТА СВАДЬБА!КОМИТЕТ ДРАМАТУРГОВ – СПАСЕНИЕ ДЛЯ УТОПАЮЩИХ ЕВРЕЕВНАГАДАЛА МНЕ ЦЫГАНКАФИЛИППОВНАВ КАЖДОЙ ШУТКЕ – ДОЛЯ «ПРАВДЫ»ИСТОРИЯ ОДНОЙ КНИЖКИ, или КАК ТЕЛЁНОК БОДАЛСЯ С ДУБОМПИШЕМ ПИСЬМА В ГОРСОВЕТ – ГОРСОВЕТ ДАЁТ ОТВЕТЕХАЛ ШТЕПСЕЛЬ НА ТАКСИСОВЕТСКАЯ МЕДИЦИНА – САМАЯ БЕСПЛАТНАЯ«ЧТО ЖИЗНЬ ЕГО? – ЭСТРАДА. – И ТАК ЕМУ И НАДО!»ША! ОДЕССА ИМЕЕТ, ЧТО СКАЗАТЬ!ШАЛАНДЫ ПОЛНЫЕ У ГАЛИКИТТИ ПОДОЛЬСКАЯ – ОДЕССКАЯ АССОЛЬВУЛКАН ПО ИМЕНИ АРТУРПАПА И ЕГО СЕМЬЯНАША МАША И ЕЁ НЯНИЕЩЁ ОДНА КВАРТИРНАЯ АВАНТЮРАРАДОСТИ И ГОРЕСТИ НОВОСЕЛЬЯСТАРАЯ ГВАРДИЯ САТИРЫ И ЮМОРАПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВЫ О ЛИКЕДРУЗЬЯ МОИ, УЖАСЕН ВАШ СОЮЗМОЙ ЛИЧНЫЙ АЙБОЛИТИ СНОВА ИНСТИТУТКИНОСЕРИАЛ МОЕЙ ЖИЗНИ. СЕРИЯ ПЕРВАЯПРОДОЛЖЕНИЕ КИНОСЕРИАЛА. ВТОРАЯ СЕРИЯКАК МЕНЯ ДЕЛАЛИ ТРАВМОТУРГОМПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВЫ О ТРАВМОТУРГИИМОЯ ПЕРВАЯ ЗАГРАНИЦАНА ФОНТАНКЕ ВОДКУ ПИЛГОРОДА, ГДЕ Я БЫВАЛЙОРГ И ЛЮДМИЛА МИШКЕСКАЗКА БРАТА ГРИММГОФМАН, КОТОРЫЙ ЖИВЁТ НА КРЫШЕРУКОПОЖАТИЕ ГОРМИЛАН СТАНО, ЗЛОКАЧЕСТВЕННЫЙ ОПТИМИСТ.«АНТИСЫСАК»ЧТО ТАКОЕ БОЛГАРСКОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО?«ХОРОШЕГО ЗЯТЯ И ХОРОШЕГО ПОРОСЁНКА ТРУДНО ВЫБРАТЬ!»ЛОШАДИ В ЗЕЛЁНЫХ ОЧКАХМОЙ БРАТ ЛЁНЯ«ЗНАЕМ МЫ НАШЕГО БРАТА»АМУРНЫЕ ШАЛОСТИЕЩЁ О ТАРАПУНЬКЕ И ШТЕПСЕЛЕ«ПОЕДЕМ, РАЕЧКА, С ТОБОЮ МЫ В СУХУМИ!..».ДОРОГИЕ МОИ МОСКВИЧИОН ЕЩЁ ПОЁТ!НУ, САША, ПОГОДИ!..ДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ ГОРИНМОЙ ВЗРОСЛЫЙ СЫН МИШАМОЯ ВЗРОСЛЕЮЩАЯ ДОЧЬ МАШАБАНТ ИМЕНИ МЕЙЕРХОЛЬДАБИТВА С КАНДЫБАМИВАМПИРЫ И ЭКСТРАСЕНСЫТЯЖЁЛЫЕ КРУИЗЫЭХ, МАШИНА, ТЫ МОЯ МАШИНА – ЛЕГКОВОЙ АВТОМОБИЛЬ!«ЯК ТЭБЭ НЭ ЛЮБЫТЫ, КЫИВЕ МИЙ!..»ТАК ЕХАТЬ ИЛИ НЕ ЕХАТЬ?«ЭТО НАША РОДИНА, СЫНОК!»ВОТ МОЯ ДЕРЕВНЯ, ВОТ МОЙ ДОМ РОДНОЙ…Я ВАРИАНТЕНСЕРЕНАДА КИЕВУМОСКВА МОЯ, ТЫ САМАЯ…ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕЯ ОКАПЫВАЮСЬНОРМАЛЬНО, ЖВАНЕЦКИЙ! ОТЛИЧНО, МИХАИЛ!МОЙ БРАТ МАЙОРЗА МНОЙ, В СТОЛИЦУ!ВЕСЬ МИР – ТЕАТР… ТЕАТР «ГРОТЕСК»ПОЛЕ ЧУДЕС ЛЕОНИДА ЯКУБОВИЧАЛЕНИНГРАД МОЙ, МИЛЫЙ ГРАД МОЙ…ПРОДОЛЖЕНИЕ ГЛАВЫ О ТЕАТРЕ «ГРОТЕСК»ПАПА ЧЕБУРАШКИДРУЗЬЯ МОИ УХОДЯТ ПОНЕМНОГУ…РОЖДЕНИЕ «ТЭЗЫ С НАШЕГО ДВОРА»ПРИВЕТ, АМЕРИКА!НЕ ОТПУСКАЙТЕ МАМ!..ТАК ЕХАТЬ ИЛИ НЕ ЕХАТЬ?ВПЕРЁД, К МЁРТВОМУ МОРЮ!СБОРЫНЕСКОЛЬКО СЛОВ НА ПРОЩАНЬЕШАЛОМ, НОВАЯ ЖИЗНЬ!ИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «ЭЙФОРИЯ»РУССКИЕ ИДУТ!ИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «ЭЙФОРИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ»ПЕРВЫЕ УРОКИ ИЗРАИЛЯЗОВУТ В ГОЛЛИВУДДАН МИРКИН, АДВОКАТ И МОРЕПЛАВАТЕЛЬИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «ЭЙФОРИЯ РАССЕИВАЕТСЯ»ГОЛЛИВУД, ДА НЕ ТУТНАША МАША«ДЕЛО ВРАЧЕЙ»ИЗРАИЛЬ И МАЙЯ УЛЫБНУЛИСЬ ДРУГ ДРУГУИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «ЧТО ЛЮБЯТ ИЗРАИЛЬТЯНЕ»…Я СТАНОВЛЮСЬ КИНОЗВЕЗДОЙИДЁТ ВОЙНА НАРОДНАЯИЗ ПИСЬМА БРАТУ: «МЫ НЕ РАБЫ, РАБЫ НЕ МЫ?»ВОЗРОЖДЕНИЕ «БАЛАГАНА»ЕЩЁ ОДИН «БАЛАГАН»ЧЕТЫРЕ ВСТРЕЧИ С ЗИНОВИЕМ ГЕРДТОМДОРОГИЕ МОИ ИЗРАИЛЬТЯНЕПРАВЫЙ ДЕМАРШ«НЕПРАВДА – ДРУГ НЕ УМИРАЕТ, ЛИШЬ РЯДОМ БЫТЬ ПЕРЕСТАЁТ»…ЖИЗНЬ МОЯ – ФЕСТИВАЛИ«НЕ ШЕЙТЕ ЛИВРЕИ, ЕВРЕИ!»«ВСЕ ФЛАГИ В ГОСТИ…»ПРОЩАНИЕ С ФИЛАТОВЫМПРОГУЛКИ ПО ПРОШЛОМУМОСКВА МОЯ?.. ТА САМАЯ?..ШИРВИНДТ БЕЗ ДЕРЖАВИНАМОЙ ИЗРАИЛЬТЕАТР «ГЕШЕР»ЖУЛИКИ ИЗ МОЕЙ КОЛЛЕКЦИИОБМЕН ЮМОРА НА ПОЛИЦИЮКРАХ «БАЛАГАНА»ОХ, РАНО ВСТАЁТ ОХРАНА!..КРУШЕНИЕ В НАШЕЙ ГАВАНИАВЕ, МАРИЯ!НЕ УДЕРЖАЛ!АМПУТАЦИЯ СЧАСТЬЯ (Статья в газете «Вести», сентябрь, 2001 год)ВСЛЕД, ВДОГОНКУ… (Фрагменты из статей, речей, стихов, воспоминаний)ОДИНСКВОЗЬ СЛЁЗЫ К СМЕХУМОИ УНИВЕРСИТЕТЫ«Я С ВАМИ»«МОИ МЫСЛИ – МОИ СКАКУНЫ»…ЭПИЛОГ

Комментарии к книге «Смейся, паяц!», Александр Семёнович Каневский

Всего 1 комментариев

В

Книга понравилась, очень откровенная, очень понятная, весёлая и грустная. Есть один момент излишней откровенности, не надо было его выставлять на всеобщее обозрение.

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства