Предисловие
Одна из вопиющих и темных страниц русской истории последних двух столетий — трагическая кончина императора Павла Петровича в ночь с 11 на 12 марта 1801 года. В иностранных источниках находим множество описаний страшных событий в мрачных стенах Михайловского замка. Эти описания (например, в Большом энциклопедическом словаре Ларусса) переполнены измышлениями фантазии. Вообще, всякий, кто занимался личностью, царствованием и кончиной императора Павла I, знает, какой противоречивый материал дают источники, как малоосновательны ходячие представления об этом монархе, сколько здесь непроверенного, гадательного, шаткого, а между тем соблазнительного для разных компиляторов.
С другой стороны, кратковременное царствование Павла является переходным, и именно в нем находим основания политической, военной и гражданской систем, переживших несчастного государя и продолжавших развиваться в два последовавших царствования. Поэтому изучение и полное освещение царствования Павла Петровича дает ключ к пониманию первой половины истекшего столетия и очень важно для науки русской истории.
Цель настоящего издания — способствовать полному выяснению истины о кровавых событиях и перевороте 1801 года.
В видах достижения этой цели в книгу вошли только показания наиболее достоверные и важные и притом лишь очевидцев событий, как непосредственных участников переворота, так и лиц, близко стоявших к императору Павлу, его семейству, двору и лично знавших всех деятелей того времени.
Сообразно такому выбору документов приведены показания главных руководителей и исполнителей заговора — графа Палена и Бенигсена. Затем помещены записки Саблукова и Коцебу, взаимно друг друга пополняющие и поверяющие, а также отрывки из мемуаров и барона Гейкинга, описание мартовских событий Чарторыйским и рассказ Фонвизина, составленный на основании показаний участников заговора и современников событий. В книге соединены наиболее достоверные источники, и не вошли все те рассказы и пересказы, в которых нет ничего нового, кроме пылкой фантазии, явно лживых сплетен и неосновательных слухов.
Записки Николая Александровича Саблукова, современника событий 11–12 марта 1801 года, представляют исторический документ первостепенной важности как по осведомленности автора, так и по высоким нравственным качествам личности рассказчика, которые сами по себе ручаются за его искренность и правдивость.
Однако необходимо принять во внимание, что мы в данном случае не имеем пред глазами подлинника записок Саблукова, но лишь перевод английской статьи журнала «Frazer’s Magazine» 1865 года, представляющей, как удостоверяет ее заголовок, лишь нечто, извлеченное «from the papers of a deceased Russian general officer» — из бумаг умершего русского генерала. Переводчик английской статьи, г-н Военский, основательно указывает на странное противоречие между категорическим утверждением, что слухи об участии английского посла лорда Уитворда и английского золота в перевороте 11–12 марта ложны, и сообщением того разительного факта, что любовница посла, Жеребцова, почему-то называемая в английской статье неопределенно «приятельницей», предсказала печальное событие в Берлине и по совершении его отправилась в Лондон к Уитворду. По совсршсшю основательной догадке г-на Военского, объяснением этого противоречия может служить то обстоятельство, что бумаги Саблукова обнародованы в английской редакции. Но, вчитываясь в записки русского генерала, находим и еще несколько непостижимых противоречий, обличающих тот же и весьма неискусный и беззастенчивый редакционный карандаш. В первой главе своих воспоминаний Саблуков говорит, что «Павел отнюдь не был человеком безнравственным, напротив того, он был добродетелен», «ненавидел распутство», «искренно привязан к супруге», связь его с Нелидовой была «чисто платонической», а во 2-й главе вдруг сообщается, в крайне пошлом тоне, будто бы «поклонение женской красоте» заставляло Павла указывать на какую-нибудь Дульцинею, что его услужливый Фигаро-Кутайсов немедленно и принимал к сведению, стараясь исполнить желание господина.
О нравственности императора Павла I мы имеем довольно точные сведения. Брак его с Марией Феодоровной был плодоносный и счастливый. С Нелидовой его связывала лишь платоническая дружба. В этом едва ли может быть теперь сомнение. Но показания самой императрицы Марии Феодоровны, графини Головиной и графа Феодора Головкина свидетельствуют, что во время беременности и по разрешении 28 января 1798 года великим князем Михаилом доктора, и, в частности, берлинский профессор Мекель, заявили, что дальнейшее продолжение супружеских отношений грозит жизни императрицы. С этого времени Павел Петрович уже спал в особливом покое. Но каковы были его отношения к девице Лопухиной, вскоре княгине Гагариной? Они начались платоническими ухаживаниями, а более близкие отношения если и наступили, то лишь в июле 1800 года. Значит, 21/2 года Павел I пребывал на положении верного своим обетам монаха? Во всяком случае, как гроссмейстер Мальтийского ордена, он должен был соблюдать обет безбрачия. Но вот что после рождения Михаила объяснил Павел императрице: «Qu’il était tout è fait mal en physiquc, qu’il nе connaissait plus dе besoin, qu’il cst tout a fait nul et que ce n’ctait plus unc idee qui lui passait, par la tcte, qu’enfin il ctait paralyse dе ce cote…»
Если такое состояние было и временным, то лишь в июле 1800 года отношения Павла к Лопухиной-Гагариной принимают, по-видимому, характер физической близости. Затем, поместившись во дворце, она ежедневно вечером видит у себя императора после ужина, с 9 часов до 11. Только к 21 февраля 1801 года относится документ, из которого видно, что Павел ожидал разрешения от бремени какой-то особы простого звания, и потом родившаяся девочка получила фамилию Мусиной-Юрьевой. Начало этой темной связи, по-видимому, тоже падает на лето 1800 года.
Еще разительнее противоречие в начале 2-й главы. Саблуков говорит о великодушии Павла, «готового прощать обиды и повиниться в своих ошибках». А несколькими строками ниже — «почитая себя всегда правым», Павел «с особенным упорством держался своего мнения и ни за что не хотел от него отказаться». Наконец, в конце 3-й главы сначала переодевание и беспорядочное ликующее движение по улицам Петербурга на следующий же день после ужасного события признается показателем «легкомыслия и пустоты» публики того времени. А несколькими строчками ниже напыщенным тоном говорится, что это движение «заставило всех ощущать, что с рук их, словно по волшебству, свалились цепи и что нация, как бы находившаяся в гробу, снова вызвана к жизни и движению». Ясно, что эти противоречия — следствие редакционных вставок, и весьма неискусных. Но если в английских интересах было внести тенденциозные дополнения в рассказ Саблукова, то можно предполагать и смягчения, пропуски неприятных мест и т. д. То есть мы, по всем вероятиям, имеем пред собою значительно попорченный текст записок Саблукова; заметим, что почему-то даже и номера английского журнала с его записками стали такой редкостью, что это напоминает изъятие их из обращения; они не имеются даже у наиболее известных заграничных антиквариев.
Противоположностью запискам Саблукова, проникнутым благородной прямотой и искренностью, является история заговора Августа Коцебу; заискивающий, слащаво-добродетельный тон этого сочинения чрезвычайно противен, тем более что он соединен с нескрываемым презрением к русскому народу; ничего удивительного в этом нет, если мы вспомним, что за личность Август Фредерик Фердинанд фон Коцебу (1761–1819). Плодовитейший немецкий драматург, истинный создатель мещанской драмы, автор 300 комедий и драм, составляющих 44 тома (изд. 1827–1829 годов), имевших долгий и прочный успех, и в то же время завистливый и низкий памфлетист, политически проходимец и соглядатай, — Коцебу снискал глубокое и единодушное презрение своих соотечественников. В литературных памфлетах он оплевывал лучших писателей Германии и Франции. Свое перо журналиста запродал императору Александру I и, вообще, за крупное вознаграждение, в период 1814–1817 гг., находясь то в Веймаре, то в Мангейме, периодически сообщал русскому императору о внутренних делах своего отечества, чем заслужил ненависть всех немецких патриотов, как полным отсутствием нравственного чувства, так и утрированным служением ретроградным идеям и планам порабощения народов; когда же переписка Коцебу с Александром была обнародована, молодой фанатик студент, Карл Занд, желая отомстить за отечество, убил Коцебу ударом кинжала в собственном доме последнего, в Мангейме, 23 марта 1819 года, — деяние безумное, ибо оно повлекло за собой долгую и беспросветную реакцию.
Переводчик сочинения Коцебу о заговоре 11–12 марта 1801 года, князь А. Б. Лобанов-Ростовский, определяет, что в настоящем виде сочинение это было окончено во второй половине 1811 или в начале 1812 года. В это время Коцебу состоял при русском штабе в качестве официозного писателя, редактировал дипломатические ноты императора Александра, издавал дышащие ненавистью к французам и Наполеону памфлеты. Конечно, такое положение сообщало перу его особую мягкость, когда он писал о столь деликатном предмете, оно же объясняет выходки его насчет «железного скипетра», необходимого для управления русским народом. Монархический террор Павла Петровича Коцебу испытал, впрочем, на себе самом, когда по возвращении из Вены в Россию был арестован и выслан в Сибирь как предполагаемый автор какого-то памфлета на Павла; пьеса Коцебу «Лейб-кучер», случайно обратившая внимание императора, в следующем же году вернула драматурга в Петербург. Сравнительное изучите сочинения Коцебу, в сопоставлении с другими источниками, доказывает, однако, что он действительно старался дать но возможности правдивое описание событий и прилагал усилия добыть истину, о чем сам говорит: «Усилия эти были необходимы, потому что никогда не видел я столь явного отсутствия исторической истины; из тысячи слухов, которые в то время ходили, многие были в прямом противоречии между собою». Однако мы не должны забывать, что имеем пред собой перо, менее всего привыкшее повиноваться требованиям истины, а чаще водимое личным недоброжелательством или желанием угодить покровителям. Несомненно, что Коцебу мог прибегать к умолчанию о многом.
Переходим к показаниям Палена и Бенигсена, руководителей заговора, из которых рассказ первого мы имеем только в передаче графа Ланжерона. Показания графа Палена отличаются цинической откровенностью. Пален сообщает, что, когда великий князь Александр Павлович потребовал от него клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца, он дал ему слово, но «не был настолько лишен смысла, чтобы внутренне взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную». Тут Пален обличает в себе истого иезуита с знаменитым reservatio mentalis. Он клялся на словах, но внутренне остался свободным от обязательства!
Пален раскрывает адский, приведенный им в исполнение план усилить общее ожесточение против Павла Петровича, заставив прощенных им офицеров умирать с голоду у ворот Петербурга,[1] сообщает и о том, как нагло обманул своего государя, уверив его, что стоит во главе заговора лишь ввиду своей должности, с целью предать всех, когда дело созреет.
Показания Бенигсена мы имеем в двух редакциях — собственноручное его письмо, или, точнее, часть письма к фон Фоку, и передачу его слов Ланжероном.
Извлечение из мемуаров графа Бенигсена начинается словами, из которых видно, что выше, в не имеющейся в нашем распоряжении части письма, находилось описание того положения дел, замешательства во всех отраслях правления и всеобщего недовольства, будто бы охватившего «всю нацию», которые и побудили иностранца, ганноверца Бенигсена, рискуя головой, совершить «патриотический» подвиг освобождения «отечества» от тирана… Характер письма Бенигсена уклончивый, с постоянным и неумелым выгораживанием себя и отчасти Палена, и с инсинуацией поведения императрицы Марии Феодоровны после гибели ее царственного супруга. Оба кондотьера, и Пален, и Бенигсен, с одной стороны, решительно главой заговора ставят великого князя Александра, а с другой — изображают совершенное злодейство как патриотический подвиг в древнеримском вкусе, ради спасения отечества и даже всей Европы «от пропасти», куда их ведет «тиран» и «сумасшедший». Показания Бенигсена особенно важны в той их части, где он, как очевидец, описывает все происходившее в спальне Павла Петровича.
Описание переворота, составленное Фонвизиным, бросает свет на участие в нем Англии. Вступив в службу в гвардию в 1803 году, он лично знал многих, участвовавших в заговоре, рассказами которых и пользуется. Что касается записок Чарторыйского, то близость его к Александру Павловичу и осведомленность вносят много драгоценных черт в описание людей и событий того времени.
Сравнительный анализ показаний очевидцев событий 1801 года поможет читателю ответить на следующие основные вопросы: 1) Какие причины привели к перевороту; 2) Кто были участники в событиях роковой ночи с 11 на 12 марта; 3) Каким именно образом приведено в исполнение задуманное преступление; 4) Каковы были непосредственные следствия переворота?
Рассматривая разнообразные причины, приводимые как в объяснение, так и в оправдание злодейской расправы с Павлом Петровичем, прежде всего находим утверждение, что он был сумасшедший и душевнобольной, усилившаяся болезнь превратила его в свирепого и сумасбродного тирана, деспота, истязателя; и вот, наконец, «принято было решение овладеть особой императора и увезти его в такое место, где он мог бы находиться под надлежащим надзором и где бы он был лишен возможности делать зло» (Бенигсен). Пален тоже свидетельствует об «исступленности безумия» Павла, «которое шло, все усиливаясь, и могло, в конце концов, стать кровожадным, — да и стало таковым» (по запискам Ланжерона). Фонвизин именует Павла I «безумным». Итак, в сущности, не было никакого заговора. Просто принималась необходимая мера обезопасить общество от больного человека, «исступленное безумие» которого стало наконец «кровожадным». Возможно ли было оставлять власть в его руках?
Однако утверждения Палена и Бенигсена остаются голословными и не подтверждены ими решительно ничем. В записках же других современников образ Павла рисуется совершенно иным. Все они единогласно свидетельствуют о несдержанности, раздражительности, припадках гнева, нетерпеливой требовательности, вспыльчивости, чрезмерной поспешности в принятии решений, указывают на странности, страстные и подчас жестокие порывы, подозрительность; «с внезапностью принимая самые крайние решения, он был подозрителен, резок и страшен до чудачества», говорит княгиня Ливен; «в минуты вспыльчивости Павел мог — казаться жестоким или даже быть таковым, но в спокойном состоянии он был неспособен действовать бесчувственно или неблагородно» (Коцебу). «Утверждалось не раз, — говорит княгиня Ливен, — будто Павел с детства обнаруживал явные признаки умственной аберрации, но доказать, чтоб он действительно страдал таким недугом, трудно». «Об императоре Павле принято обыкновенно говорить как о человеке, чуждом всяких любезных качеств, всегда мрачном, раздражительном и суровом. На деле же характер его вовсе не был таков» (Саблуков).
Он обладал прекрасными манерами и был очень вежлив с женщинами; он обладал литературной начитанностью и умом бойким и открытым; склонен был к шутке и веселью; любил искусство; французский язык и литературу знал в совершенстве; его шутки никогда не носили дурного вкуса; трудно себе представить что-либо более изящное, чем краткие милостивые слова, с которыми он обращался к окружающим в минуты благодушия (княгиня Ливен). Вот характеристика Саблукова: Павел Петрович был «полон жизни, остроумия и юмора»; он был добродетелен и ненавидел распутство; был весьма строг относительно всего, что касалось государственной экономии, стремясь облегчить тягости, лежащие на народе; весьма щедр при раздаче пенсий и наград; в преследовании лихоимства, несправедливости, неправосудия непреклонен; глубоко религиозный, Павел высоко ценил правду, ненавидел ложь и обман; «в основе характера» этого императора «лежало истинное великодушие и благородство, и, несмотря на то, что он был ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинялись его воле, в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного»; он был «совершенный джентльмен, который знал, как надо обращаться с истинно порядочными людьми, хотя бы они и не принадлежали к родовой или служебной аристократии; он знал в совершенстве языки: славянский, немецкий и французский, был хорошо знаком с историей, географией и математикой». Вот образ, совершенно противоположный ходячему представлению о Павле Петровиче.
Чрезвычайно важны показания Саблукова, что Павел Петрович был одним из лучших наездников своего времени и с раннего возраста отличался в каруселях. Если так, то, очевидно, он был силен и ловок и правильно развит физически. Плодовитость его брака доказывает то же самое. Система, порядок и планомерность видны во всех его предприятиях. Замечательно еще утверждение Саблукова:
«Я находился на службе в течение всего царствования этого государя, не пропустил ни одного учения или вахт-парада и могу засвидетельствовать, что хотя он часто сердился, но я никогда не слыхал, чтобы из уст его исходила обидная брань». И Саблуков отмечает за четыре года лишь раз расправу тростью с тремя офицерами. Значит, вообще на учениях и парадах Павел не терял самообладания. Рассказы о его безумных расправах с офицерами и полками явно требуют тщательной проверки. О состоянии здоровья Павла I мы знаем только одно — гастрические страдания, даже сопровождавшиеся судорогами. Их объясняют торопливостью, с которой он ел, плохо прожевывая куски, затем не переваривавшиеся. Это относится к ранней юности Павла; но, несомненно, раздражительность его развивалась на почве желудочных недомоганий. Граф Федор Головкин замечает, что Павлу «нужно было продолжать режим его хирурга Фрейганга, который каждое новолуние «le purgeait» — противожелчное лечение, благодетельно влиявшее на его характер». Очевидно, что сумасшествие слабительным не вылечишь. Известный рассказ о галлюцинации Павла, сам по себе маловероятный, вовсе не доказывает его душевной болезни, даже если и придавать ему значение. Если, по одним источникам, незадолго до гибели с ним был припадок, причем ему несколько покривило рот, то, по другим, это опровергается.
Если правление Павла Петровича было гибельно для России и вызвало общее недовольство, то причина была не в безумии императора, ибо он не был душевнобольным, хотя его характер был достаточно полон нетерпения, вспыльчивости, подозрительности и переменчивости, чтобы сделать его несносным для тех, кто имел с ним ежедневное общение.
Обыкновенно в доказательство безумия императора Павла приводят донесения сардинского посланника Бальбо в марте 1800 года («Гетрегеиг de Russie est fou»), английского посланника Уитворда, что Павел «в буквальном смысле лишился рассудка», и письмо лейб-медика Роджерсона к графу С. Р. Воронцову, что император «не способен отличать добра от зла». Покойный профессор А. Г. Брикнер в книге своей «О смерти Павла», вышедшей на немецком языке в 1807 году и ныне переведенной на русский, находит, «что если будет когда-нибудь написана история царствования императора Павла, то главным источником для нее должен служить «Архив князя Воронцова». В нем высказываются министры, посланники и придворные». «Их откровенные письма, — утверждает профессор Брикнер, — доказывают, что на престоле находился душевнобольной монарх и что в интересах всего государства неотложной необходимостью было устранить его и сделать безвредным. Если такие сановники, как Панин, Кочубей, Воронцов, Завадовский, Бутурлин, такие наблюдатели, как Николаи, Роджерсон, Гримм, Алексей Орлов, Татищев и др., сходятся в этом пункте, то это действует уничтожающим образом на жертву катастрофы и смягчает вину ее зачинщиков. Патологическому состоянию, в котором находились императорская фамилия, двор, правительственная машина и все государство, должен был быть положен конец». И далее Брикнер лиц, исполнявших повеления императора Павла, прямо называет «палачами душевнобольного злодея». Профессор Брикнер приводит и находит «вполне верным» замечание Адама Чарторыйского, что «припадки ярости и неожиданные скачки мыслей Павла мешали всякой правильной функции правительственной машины». «Революционный характер капральского режима» Павловой эпохи профессор Брикнер характеризует словами гвардейца Тургенева: «Весь государственный и правовой порядок был перевернут вверх дном; все пружины государственной машины были поломаны и сдвинуты с мест; все перепуталось». Далее приводятся без малейшей критики такие отзывы: «Оставалась одна альтернатива — избавить мир от чудовища», с целью «вернуть счастье 20 миллионам людей угнетенных, измученных, сосланных, избитых и искалеченных» (Ланжерон). Время Павла было «источником беспорядка, дезорганизации, хаоса», «другая страна, наверное, должна была бы погибнуть при таких обстоятельствах» (граф Кочубей). «Непрерывный ряд ошибок и глупостей, который в истории будет носить имя» царствования Павла (Бутурлин)…
Вот ходячие взгляды на царствование императора Павла, усвоенные не только русским обществом, но и всей Европой и господствовавшие в умах и науке с непререкаемым авторитетом целое столетие, так что еще в 1897 году, как видим, ученый профессор-немец на них основывает все свое исследование.
Однако за немного лет, протекших с тех пор, появилось несколько научных работ, которые значительно пошатнули вышеизложенные ходячие анекдотические и памфлетические представления о царствовании Павла I.
Эти исследования не давали веры «откровенным письмам» современников Павла потому лишь, что все это «министры и посланники». Они постарались изучить военную и гражданскую систему императора Павла, и тогда картина представилась совершенно иная, хотя этому изучению только лишь положено начало и много остается сделать. «Мы не имеем возможности, — говорит г-н С. Паичулидзев во втором томе «Истории Кавалергардов», — представить здесь полную картину всего, что сделано Павлом I относительно вооруженных сил России. Подобного рода работе должен был бы предшествовать целый ряд исследований отдельных вопросов из разных сфер жизни армии; но, насколько нам известно, до сих пор ничего подобного не сделано. В общих чертах мы можем лишь свидетельствовать, что многое из заведенного Павлом I сохранилось с пользой для армии до наших дней, и если беспристрастно отнестись к его военным реформам, то необходимо будет признать, что наша армия обязана ему весьма многим» (стр. 203. Значение военных реформ Павла I). Одиночного обучения строю до императора Павла I почти не было. До Павла I «одиночное строевое образование солдата не было подчинено никаким определенным правилам и совершенно зависело от произвола частных начальников» (Дирин. История лейб-гвардии Семеновского полка, 1,344. Цитата Панчулидзева). При Екатерине пороками армии были: произвол командиров, откуда вытекало казнокрадство, жестокое, превышающее требования закона обращение с нижними чинами, притеснение обывателей, несоблюдение строевых уставов. Стремление Павла было дать прочную организацию армии.
Павел, по мнению г-на Панчулидзева и других военных историков, ясно видел зло и безошибочно находил средства к его уничтожению. Он именно завел инспекторов. Система, им проводимая, была взята им с Запада и там в свое время считалась образцовой. Значит, за ее недостатки Павел не ответствен. Во всяком случае, эта система в основах сохранялась и в два последующих царствования. Что касается жестоких телесных наказаний и «экзерцир-мейстерства», то «гонение сквозь строй» при императоре Павле не только было урегулировано уставом, но было несравненно менее жестоко, нежели в последующие времена. «Экзерцирмейстерами» при Александре I и Николае I были старые павловские «гатчинцы» Аракчеев и Клейнмихель (при Николае). Но Ланжерон, столь беспощадно отзывавшиеся о царствовании Павла I, свидетельствует, что и при Румянцове «строгость русских полковых командиров и офицеров была доведена до самой ужасной степени жестокости, в особенности в полках мастеров, желавших сделать танцоров или вольтижеров из бедных крестьян, которых приводили к ним в качестве рекрут». Отзыв графа Ланжерона о гвардии в последние годы царствования Екатерины таков: гвардия — «позор и бич русской армии». Что касается кавалерии вообще, то граф Ланжерон характеризует ее так: «кавалерия отвратительна», «лошадей дурно кормят», «русские кавалеристы едва умеют держаться на седле», «старые и изнуренные лошади не имеют ни ног, ни зубов», «русские кавалеристы никогда не упражняются в сабельных приемах и едва умеют владеть саблей», «все лошади без исключения дурно взнузданы». «Наконец я полагаю, — удостоверяет граф Ланжерон, — что в России достаточно быть кавалерийским офицером, чтобы не уметь ездить верхом. Я знал лишь четырех полковых командиров, умевших ездить верхом на лошадях». Конечно, можно возразить на эти указания недостатков екатерининской армии, что и при них она побеждала. Да, но не вследствие же этих недостатков побеждала. Устранение недостатков и хотя бы обучение кавалеристов верховой езде, кажется, не может вредить делу? Но помимо несовершенства военной техники, по армии чинились вопиющие злоупотребления и крадства. «Всем известно, — рассказывает А. Т. Болотов, — что во время обладавшего всем князя Потемкина за несколько лет был у нас один рекрутский набор с женами рекрутскими и что весь он был как им, так креатурами и любимцами его разворован». Павел, едва вступив на престол, об этом вспомнил и кому следовало напомнил. Итак, разворовали целый рекрутский набор с женами!» И вообще, рекрут разворовывали и обращали в собственность — в своих крепостных. По словам Безбородко, «растасканных» разными способами из полков людей было в 1795 году до 50 000 при четырехсоттысячной армии (Панчулидзев. II, с. 214). Вопиющие злоупотребления по гвардии и борьбу с ними Павла живописует Болотов.
Перемена формы имела дурную сторону. Павел ввел опять пудру, пукли и штиблеты. Пудра и пукли вызывали головную боль. Штиблеты — «гной ногам», по выражению Суворова. Но надо отметить и положительную сторону реформы — она прекращала роскошь гвардейских офицеров. При Екатерине гвардейский офицер должен был иметь шесть или четверик лошадей, новомодную карету, много мундиров, из которых каждый стоил не менее 120 рублей, — приняв во внимание ценность денег тогда, — огромная сумма; несколько модных фраков, множество жилетов, шелковых чулок, башмаков, шляп и пр.; много слуг, егеря или гусара, облитого золотом и серебром; роскошь вела к неоплатным долгам и разорению. Павел начал борьбу с этой роскошью. Введенный им мундир стоил не более 22 рублей. Шубы и дорогие муфты он совсем запретил носить. Представьте себе и в наше время офицера с муфтой! Но под камзолы Павел предлагал надевать фуфайки, а камзолы подбивать мехом и крыть стамедом; кроме того, мундиры были широкие и застегивались сверху по пояс, «а не по-прежнему разнополые и петиметрские». Мундирами Павла все возмущались. Александр обрезал полы мундиров по пояс, зато воротники поднял под самые уши, и все не знали, как похвалить явно неудобный наряд!..
«Монархиня у нас была милостивая и к дворянству благорасположенная, — говорит Болотов, — а господа гвардейские подполковники и майоры делали что хотели; но не только они, но даже самые гвардейские секретари были превеликие люди и жаловали кого хотели за деньги. Словом, гвардейская служба составляла сущую кукольную комедию. В таковом-то положении застал гвардию государь… он прежде всего начал… пробуждением всех гвардейцев из прежнего их дремания и сна, так и неги и лени. Все должны были совсем позабыть прежний свой и избалованный совсем образ жизни, но приучить себя вставать очень рано, быть до света еще в мундирах… наравне с солдатами быть ежедневно в строю» (Любопытные деяния и анекдоты. М., 1875. С. 66). Известно, что при Екатерине не столько служили, сколько «записывались» в службу. Унтер-офицеров и сержантов «набилось в гвардию бесчисленное почти множество», — в одном Преображенском полку счислялось их до несколько тысяч, а во всей гвардии тысяч до двадцати. Кроме дворян, начали записывать в гвардию детей купцы, секретари, подьячие, мастеровые, духовенство и т. д. «чрез деньги и разные происки»; можно было записывать не только взрослых, но и грудных младенцев, записывали и совсем еще не родившихся и получали на них паспорта с оставленными для имени пустыми местами. Итак, были гвардии унтер-офицеры «имярек», в утробах матерей и неизвестного еще пола!.. Из взрослых большая часть вовсе не служила, и все жили по домам и «либо мотали, вертопрашили, буянили, либо с собаками по полям только рыскали», однако «чрез происки и деньги» добывали легко чины поручика и капитана; их выпускали этим чином в армию, и эти тунеядцы и недоросли перебивали у действительных служак линию и старшинство; каждое первое января целыми сотнями выходили они из гвардии; не знали в армии, куда их девать; не было полка, в котором не было бы их множества сверх комплекта и, несмотря на то, получающих жалованье. Что же делает Павел Петрович? «К числу первейших и таких деяний нового монарха, которые наделали всего более шума и движения в государстве, — говорит Болотов, — принадлежало и сзывание его всех отлучных гвардейцев. Слух о сем повелении распространился как электрический удар, в единый почти миг, по всему государству. Не было ни единой губернии, и ни единого уезда, и ни единого края или угла в государстве, где б не было таковых отлучных и находящихся в отпусках. Многие, живучи многие годы на свободе в деревнях, даже поженились и нажили уже детей себе и сих также имели уже в гвардию записанных и в чинах унтер-офицеров, хотя и сами еще не несли никакой службы… Были примеры, что иные по спискам полковым были 16- или 18-летними, а им и десяти лет еще не было… Словом, везде и везде слышны были одни только сетования… Все большие дороги усеяны были кибитками скачущих гвардейцев и матерей, везущих на службу и на смотр к государю своих малюток. Повсюду скачка и гоньба; повсюду сделалась дороговизна в наемке лошадей и повсюду неудовольствия! Сим-то образом, — заключает Болотов, — наказано было наше дворянство за бессовестное и бесстыдное употребление во зло милости прежней милосердной монархини… и за обманы их непростительные».
Обращаясь к гражданской системе Павла, опять-таки видим с его стороны стремление исправить те злоупотребления, которые развились во всех ведомствах в последние годы жизни состарившейся императрицы. Постоянные рекрутские наборы, необходимые для побед и одолений, к тому же расхищаемые, истощили силы страны. Рядом возрастает задолженность страны. Скопилось огромное количество выпущенных и обесцененных ассигнаций. Расходы превышали доходы, и дефицит ежегодно возрастал!.. Невероятны были злоупотребления в гражданской администрации и в судах. Так, в Сенате к началу царствования Павла было до 11 000 нерешенных дел в производстве, накопившихся годами. Сенаторы ничего не делали. Секретари грабили. Павел всех подтянул. «Мир живет примером государя, — пишет современник, — в канцеляриях, в департаментах, в коллегиях, везде в столицах свечи горели с пяти часов утра; с той же поры в вице-канцлерском доме, что был против Зимнего дворца, все люстры и все камины пылали. Сенаторы с восьми часов утра сидели за красным столом… Сановники Екатерины, причастные «крадствам», то есть почти все, подверглись немилости императора. В целом ряде указов проявилось стремление обуздать «тунеядцев-дворян» и облегчить тягости крестьян, «сих добрых и полезных членов государства». В своем новом труде о жизни и царствовании императора Павла I Е. С. Шумигорский говорит, что «масса простого народа, в несколько месяцев получившая большее облегчение в тягостной своей доле, чем за все царствование Екатерины, и солдаты, освободившиеся от гнета произвольной командирской власти и почувствовавшие себя на «государевой службе», с надеждой смотрели на будущее: их мало трогали «господские» и «командирские» тревоги» (с. 105). По приказанию Павла Петровича сожжено было пред Зимним дворцом ассигнаций на пять с лишком миллионов рублей, а груды придворных серебряных сервизов переплавлены были в монету. Общее государственное оскудение отозвалось крайней дороговизной хлеба. Для понижения цен государь приказал продавать хлеб из казенных запасных магазинов. Последствием было огромное понижение цены хлеба до двух рублей на четверть. В труде своем г-н Шумигорский перечисляет ряд мероприятий Павла I, показывающих кипучую деятельность его. За четыре года он успел совершить необыкновенно много, конечно, потому, что подготовил планы своих преобразований еще в Гатчине. Его озабочивают хлебные запасные магазины и удешевление соли, сбережение лесов и предохранение построек от пожаров; при Павле начались торговые сношения с Америкой и утверждена Российско-американская компания; при Павле учреждено высшее медицинское училище, преобразованное потом в Военно-медицинскую академию.
Даже краткого, но беспристрастного обзора военных и гражданских преобразований императора Павла достаточно, чтобы усомниться в правдивости «откровенных писем» сановников и посланников, которым придает такое безапелляционное значение профессор Брикнер. Этот обзор заставляет усомниться в том, что правительственная машина и все государство при Павле находились в «патологическом состоянии», что правительственная машина лишена была «правильных функций», все ее пружины поломаны, порядок перевернуть вверх дном и все царствование Павла — «ряд ошибок и глупостей», свидетельствующих о безумии правителя. Этот обзор всякого заставит сказать, что в военном и гражданском управлении Павла, напротив, сказался его сильный и систематический ум и благородные побуждения сердца. Если в военной и гражданской системах Павла были глубокие недочеты, то недочеты не помешали этим системам пережить Павла. Несомненно, что Россия и при Александре I и при Николае I управлялась все еще «по-гатчински», причем выяснились и все темные стороны этого управления — экзерцирмейстерство, жестокая муштра в военном; бюрократизм и излишняя регламентация всех проявлений народной жизни в гражданском; но очевидное дело, что душевнобольной не мог бы дать направление русской государственной жизни на полстолетия вперед. Наконец, если «капральский режим» Павла, по мнению профессора Брикнера, оправдывает кровавую расправу с ним, то как же он осудит преемников Павла, которые применяли тот же гатчинский «капральский режим», но с гораздо большей суровостью? Ясно, что невозможно судить эпоху, давно отжитую, с современных точек зрения. И если уж ее судить, то справедливо возлагать вину на многие плечи, а не взваливать все на одного.
В конечном выводе изучение военного и гражданского управления России при Павле заставляет признать, что этот государь имел трезвый и практический ум и способность к системе; что мероприятия его направлены были против глубоких язв и злоупотреблений и в значительной мере ему удалось исцелить от них империю, внеся больший порядок в гвардию и армию, сократив роскошь и беспутство, облегчив тягости народа, упорядочив финансы, улучшив правосудие. Несомненно, что все мероприятия Павла источником имели благороднейшие побуждения и что если он и возбуждал недовольство и ненависть, то главным образом в худших элементах гвардии и дворянства, развращенных долгим женским правлением.
Причиной переворота Бенигсен выставляет «всеобщее недовольство, охватившее всю нацию», которое должно было привести империю к «падению»; «всеобщее желание» было, чтобы «перемена царствования предупредила несчастия, угрожавшие империи». Чтобы «удержать Россию на краю пропасти», «спасти государство», пришлось согласиться на переворот, ибо «революция, вызванная всеобщим недовольством, должна была вспыхнуть не сегодня завтра»; предстояло «предупредить несчастные последствия общей революции», «спасти нацию от пропасти». Пален тоже объясняет переворот желанием «избавить Россию, а быть может, и всю Европу от кровавой и неизбежной смуты».
Правда ли, что недовольство было всеобщим, охватило всю нацию? Правда ли, что грозила революция? Ничего подобного.
В гвардии недовольство было лишь среди офицеров. «Несомненно, — говорит Бенигсен, — что император никогда не оказывал несправедливости солдату и привязал его к себе». «Достигнуть успеха, — говорит о заговоре граф Ланжерон, — можно было, только подкупив или подняв гвардию целиком или только частью, а это было дело нелегкое: солдаты гвардии любили Павла, первый батальон Преображенского полка в особенности был очень к нему привязан». «Лучше покойного ему не быть», — сказал солдат про Александра, убедившись в том, что Павел Петрович «крепко умер». Затем «публика, особенно же низшие классы, и в числе их старообрядцы и раскольники, пользовалась всяким случаем, чтобы выразить свое сочувствие удрученной горем вдовствующей императрице. Раскольники (то есть старообрядцы, приемлющие священство) были особенно признательны императору Павлу, как своему благодетелю, даровавшему им право публично отправлять свое богослужение и разрешившему им иметь свои церкви и общины». Саблуков прибавляет, что, как выражение сочувствия, они посылали со всех концов России в большом количестве образа с надписями. Это говорит совсем о другом настроении «нации». В Москве знали и любили Павла еще великим князем, но тоже в низших слоях. Коцебу говорит, что строгости Павла I не касались людей низшего сословия и редко касались частных лиц, не занимавших никакой должности. Но высшие классы опасались притеснять крестьян и среднее сословие; они знали, что всякому можно было писать прямо государю и что государь читал каждое письмо.
Коцебу даже так описывает настроение народа и солдата после переворота: «Народ вспомнил быструю и скорую справедливость, которую ему оказывал император Павел; он начал страшиться высокомерия вельмож, которое должно было снова пробудиться, и почти все говорили: «Павел был наш отец».
Во всяком случае, Фонвизин свидетельствует, что «восторг изъявило, однако, одно дворянство, прочие сословия приняли эту весть довольно равнодушно».
Из совокупности этих показаний должно заключить, что недовольства «всей нации» не было и общая революция не грозила. Было недовольство в высших классах и сравнительно в незначительных кружках.
Кто именно был недоволен правлением Павла Петровича и что было причиной этого недовольства? Показания современников дают полную возможность на это ответить.
Гатчинские «модельные» войска Павла в бытность его великим князем были разделены на мелкие отряды, из которых каждый изображал какой-либо гвардейский полк. Офицерские должности были заняты людьми низкого происхождения, и по большей части — малороссами. По воцарении Павла гатчинские войска, в качестве представителей соответствующих гвардейских полков, были включены в них и размещены по их казармам. Знатоки прусского устава и дисциплины, «гатчинцы» стали инструкторами екатерининских изнеженных и распущенных гвардейцев: сто тридцать два офицера, принадлежавших к лучшим фамилиям русского дворянства, то есть к взысканным милостью Екатерины, очутились на равной ноге с офицерами из темных хохлов! Вот основная причина недовольства. Гвардейские офицеры-преториянцы и совершили переворот. Но вот как их аттестует граф Ланжерон: «Офицеров очень легко было склонить к перемене царствования, но требовалось сделать очень щекотливый, очень затруднительный выбор из числа 300 молодых ветреников и кутил, буйных, легкомысленных, и несдержанных». Пален подтверждает отзыв Ланжерона в отношении офицеров Семеновского полка, бывшего в карауле 11 марта: «Это были все люди молодые, легкомысленные, неопытные, без испытанного мужества — ватага вертопрахов». Поведение «пьяных цареубийц» утром после преступления вполне доказывает справедливость презрительного отзыва Палена.
Преследования лихоимцев возбудили против Павла Петровича высшую бюрократию, но Саблуков высказывает сожаление, что «безусловно благородный, великодушный и честный» государь «не процарствовал долее и не очистил высшую чиновную аристократию в России от некоторых ее недостойных членов».
Несомненно, что в значительной степени недовольство как в среде офицеров гвардии, так и среди высшей чиновной аристократии объясняется противодействием Павла крайней распущенности, особенно развившейся в конце царствования состарившейся Екатерины. Павел никого не казнил. Павел Петрович сослал многих. Однако объясняется это не одной несдержанностью самовластия. Покушения на императора были все время. Подозрительность его имела основания. Его ужасный конец это доказал. Он основательно дрожал за свой престол. «Было до тридцати лиц, коим поочередно предлагали пресечь жизнь государя ядом или кинжалом, — пишет Коцебу, — но отравление не было единственной опасностью, которая ему угрожала. На каждом вахт-параде, на каждом пожаре, на каждом маскараде за ним следили убийцы». Он же передает слова Палена: «Я остановил два восстания». Надо полагать, что, открыв государю два неудачных заговора, Пален приобрел нужную степень его доверия, чтобы удачно привести к концу третий. Обуздывая самовластие вельмож, распутство преториянцев, лихоимство и неправосудие, Павел являлся защитником маленьких людей. «Корнет мог свободно и безбоязненно требовать военного суда над своим полковым командиром, вполне рассчитывая на беспристрастное разбирательство дела» (Саблуков). Это вызывало недовольство и заговоры. Кроме того, «достоверно известно» (говорит Саблуков), что в последние годы царствования Екатерины между ее ближайшими советниками было решено, что Павел будет устранен от престолонаследия, если он откажется присягнуть конституции. По прошествии четырех лет царствования, полагая власть свою упроченной, Павел объявляет помилование всем, кто был сослан им, или смещен с должности, или удален в поместья. Что же сделал Пален из этого великодушного поступка? Он сам цинично объясняет, что заполучил нужных ему Бенигсена и Зубовых и в то же время сумел еще усилить ожесточение против императора.
Прощеные чиновники и армейские офицеры пришли большей частью пешком в столицу из внутренних областей империи и, не получив здесь никакой помощи, без всяких средств к жизни осуждены были умирать с голоду у ворот Петербурга. Пален все сваливает на Павла, которому будто бы скоро надоело принимать прощеных и он приказал их гнать. Но в этом должно усомниться. Как военный губернатор имея в своем распоряжении гвардию, полицию, заставы и как министр иностранных дел заведуя внешними сношениями и перлюстрацией почты, причем вообще все повеления государя шли через его руки, Пален систематически пользовался всякой вспышкой Павла и так грубо и безжалостно приводил немедленно в исполнение его приказы, чтобы создавать недовольство всюду и размножать врагов Павла. Эта адская махинация тем легче могла быть приведена в действие, когда Павел заперся в Михайловском замке. Именем государя правил Пален и правил так, что действительно и за границей, и внутри России создавалось представление, что правит сумасшедший деспот. Но когда Павел узнавал о том, как жестоко исполнялось его приказание, он делал все, чтобы исправить причиненное зло. Не в расчетах Палена было, однако, давать эту возможность государю. Постоянно повторяемые обвинения Павла в том, что он запрещал круглые шляпы, жилеты, фраки, усматривая в них «якобинство», требовал, чтобы при встрече с ним дамы останавливали кареты и выходили, конечно, справедливы. Это вмешательство в жизнь обывателя было тяжело. Но особенно потому, что Паленом все делалось, чтобы требования государя выполнялись с бессмысленной жестокостью, последовательностью, крайностью. Сколько раз Павел Петрович, подъезжая к карете, просил даму не беспокоиться.
Собрав все причины недовольства, должно признать, что при всех недостатках характера Павла без коварной провокации графа Палена это недовольство не разрослось бы в такой степени. Крутая муштровка, регламентация обывательской жизни, придирки и стеснения были и после Павла. А все терпели.
Замечательно, что самое спокойное время в 1800 году в Петербурге было в сентябре и октябре, когда граф Пален был назначен командовать армией на русской границе, а должность петербургского военного губернатора с 14 августа исполнял генерал от инфантерии Свечин (Шумигорский).
Мы упоминали еще про идеологическую причину переворота — желание конституции. Но последующие события показали, как жалко-ничтожен и бессилен был тот кружок идеалистов, которые мечтали «учредить законно-свободные постановления, которые бы ограничивали царское самовластие». Во главе конституционалистов был Александр. И, вступив на престол, он довольно долго вел послеобеденные милые, либеральные беседы насчет преобразований. Нельзя, конечно, сказать, что из первых прогрессивных порывов его ничего доброго и полезного для России не произошло. Некоторая струя мягкости, человечности влилась все же в русскую жизнь. Но можно положительно утверждать, что конституционные стремления русского общества в эпоху Павла I не имели достаточно энергии, чтобы сами по себе вызвать переворот.
Одна из темнейших сторон царствования Павла, которая должна была возбудить ненависть к нему как к гонителю просвещения, всех людей науки и мысли, — это нестерпимый цензурный гнет. 17 мая 1798 года последовал указ об учреждении цензуры во всех портах, а 18 апреля 1800 года совершенно был запрещен ввоз в Россию иностранных книг «и музыки». «Правительство, ныне во Франции существующее, — сказано в указе 1798 года, — желая распространить безбожные свои правила на все устроенные государства, ищет развращать спокойных обитателей оных сочинениями, наполненными зловредными умствованиями, стараясь те сочинения разными образами рассевать в общество, наполняя даже оными газеты свои». Текущая журналистика и памфлеты якобинской эпохи Конвента представляли достаточно отталкивающих сторон. Несомненно развращающее и прямо преступное действие на незрелые и невежественные умы анархических изданий. Ненависть к «идеологам» Павел разделял с Наполеоном Бонапартом, создателем железной цензурной системы. Но в России не находилось просвещенных цензоров, которые могли бы разобраться в содержании книг, привозимых в порты. Павел вышел из затруднения тем, что приказал запрещать ввоз всех книг, «коих время издания помечено каким-нибудь годом Французской республики». Перевод Вергилиевых «Георгик» Делиля, помеченный годом республики, конечно, был запрещен.
Однако и в данном случае вину цензурного оглушения России невозможно всецело возлагать на Павла, но справедливость требует разложить это бремя и на другие плечи. Вспомним расправу Екатерины с Новиковым и Радищевым; вспомним, что при Александре, по словам Булгарина, цензура русская была «строже даже папской» и под конец его царствования литература стала рукописной; вспомним николаевский грозный «бутурлинский» комитет; вспомним «либерального» министра 60-х годов Валуева, который, дав «свободу печати», принялся истреблять ее на оба крыла, начав И. С. Аксаковым и М. П. Катковым; вспомним недавних «начальников печати» — гг. Лонгинова, Феоктистова и Соловьева…
Во всяком случае, в том комплексе причин, которые обострили недовольство Павлом, свою роль сыграла и «борьба с книгой» этого императора.
Нам остается рассмотреть еще один вопрос: играли ли и какую именно роль в цареубийстве 11 марта 1801 года английская интрига и английское золото? В своем последнем труде Е. С. Шумигорский отвечает на этот вопрос так: «Что в Лондоне не только знали о готовящемся заговоре на жизнь императора Павла, но даже способствовали успеху заговора деньгами, документальных данных отыскать нельзя, участие Англии в заговоре — вопрос пока открытый, хотя, несомненно, интересы ее и заговорщиков, были в данном случае тождественны». Питт, стоявший тогда во главе английского министерства, никогда не отказывал в субсидиях на выгодные для Англии дела на континенте, а Наполеон, имевший бесспорно хорошие сведения, успех заговора на жизнь императора Павла прямо объяснял действием английского золота.
Если на прямой вопрос о роли английских агентов в заговоре не может быть точного ответа (недаром же Кочубей писал Воронцову: «Если вам нужно сообщить мне что-нибудь тайно, то пользуйтесь английскими курьерами и пишите лимонным соком». Архив князя Воронцова, XVIII, 202–206. Цитата Брикнера), то постараемся осветить на другой вопрос: какое значение, собственно, для Англии и для европейской политики вообще имело цареубийство 11 марта 1801 года?
Граф Воронцов писал, что «образ действий Павла относительно других государей и государств доказывает, что дух его помрачен». Другие современники пишут о непостижимых переменах во внешней политике, которые якобы проистекали из свойств душевной неуравновешенности Павла. На самом деле Павел не изобретал собственной внешней политики. Сначала он примкнул к коалиции, созданной Виллиамом Питтом, затем, разочаровавшись в этой системе, служившей лишь своекорыстным расчетам Англии и Австрии, принял систему, о которой мечтала и Екатерина Великая. Павел только раз переменил свою внешнюю политику. И когда он переменил ее? После Маренго и Люневильского мира, то есть когда весь мир ее переменил и когда коалиция — ухищренное создание дипломатического гения Питта — сама собой рушилась. Можно кратко характеризовать политику Павла: в борьбе Питта с Бонапартом Павел сначала стал на сторону Питта, потом Бонапарта.
Вступая в коалицию, Павел увлекался рыцарской мыслью восстановления потрясенных тронов; но имелись и положительные цели; политический результат был тот, что народы увидели русских в Италии, Швейцарии и Германии, решающих судьбы Европы. Первенствуя в коалиции, решая судьбы Центральной и Южной Европы, Павел возносил престиж России на недосягаемую высоту. Если он шел сначала об руку с Англией, то во имя политического и национального влияния своей империи.
Самое гроссмейстерство Павла имело практическую сторону: обосноваться твердо на Мальте и иметь в Средиземном море опорный и питательный пункт. В инструкциях, данных Питтом посланнику Англии, значилось, что лорд Уитворд должен ласкать реализацию идей, которые грезятся рыцарскому воображению Павла, как то: восстановление древних тронов, возвращение Бурбонов во Францию и даже мальтийское гроссмейстерство. Но в то же время Уитворд добивался весьма существенных ближайших выгод, а именно коммерческого преимущества в Балтийском море; большая часть денежных субсидий сама собой возвращалась с барышом, ибо на занятые у Англии деньги русская и австрийская армии снабжались Англией же оружием и обмундированием. Поставки брала Англия. Мало того, вступив в коалицию против Французской республики, Павел объявил войну Испании и наложил секвестр на все испанские корабли в русских портах. Это было весьма выгодно Англии, так как ослабление Испании позволяло ей наложить руку на испанские колонии.
Коалиция была могущественна, но в самой себе носила зародыш разложения. Венцом английского дипломатического искусства было это соединение под одним знаменем столь различных кабинетов и столь взаимно враждебных интересов. Самая конечная цель коалиции различно представлялась Павлом и его союзниками. Реставрация Бурбонов для Австрии имела второстепенный интерес, и даже противно было ее выгодам восстановление абсолютной французской монархии с Эльзасом, Лотарингией и Франш-Конте. Если восстановление прав неаполитанского короля привлекало по династическим причинам сочувствие венского кабинета, то восстановление королей Пьемонта и Сардинии вызывало уже иные чувства.
Революция уже дала Австрии, по трактату Кампо-Формио, Венецию, Истрию, Далмацию; мирное владение Ломбардией, крепости в Пьемонте, улучшение швейцарской и рейнской границ — вот цели Австрии. Англия основой своей политики ставила морское преобладание, потому что для нее это было насущнейшей необходимостью. Потеряв dominium maris, Англия более не существовала бы как нация; отсюда истекали два положения:
1) что ей должно разрушать все флоты, достойные с ней бороться;
2) что она должна подрывать всякую промышленность и торговлю, возвысившуюся настолько, чтобы прямо бороться против английского первенства. Заметим, что флот революционной Франции был достаточно внушителен и Бонапарт мог учинить блестящую морскую демонстрацию против Англии, выведя 44 корабля из Бреста и совершив прогулку по океану.
Участие в коалиции принесло Павлу глубокое разочарование. Павел понял, что он был только орудием в руках коварных союзников и таскал для них из огня каштаны. Поведение венского гофкригсрата по отношению к Суворову возмущало государя. Суворов «очистил от французов» Италию, и она была порабощена Австрией. В возвращении Мальты Англия императору отказала. Между тем Маренго и Люневильский мир совершенно изменили положение первого консула Наполеона Бонапарта. Триумфальное возвращение победителя при Маренго, спасителя Франции, в отечество в июле 1800 года возвещало уже грядущее. И Павел его превосходно предугадал.
14 июля первый консул Наполеон Бонапарт праздновал взятие Бастилии и поднимал бокал за «французский народ, нашего самодержца» (au peuple francais notre souverain)! Но в сентябре Павел так объяснял перемену своей политики датскому посланнику Розенкранцу: «Долгое время он был того мнения, что справедливость находится на стороне противников Франции, правительство которой угрожало всем державам; теперь же в этой стране в скором времени водворится король, если не по имени, то, по крайней мере, по существу, что изменяет дело».
Испытав коварство Англии, каверзы венского кабинета и гофкригсрата, Павел познал и эмигрантов с их интригами и происками и погнал вон из России Людовика XVIII и все «сумасшедшие французские головы». Все это сделано самодержавно, одним жестом. Отправляя 18 декабря письмо первому консулу Наполеону Бонапарту, государь, однако, писал: «Я не говорю и не хочу спорить ни о правах человека, ни об основных началах, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается».
Как раньше Павел соединился с первым министром Англии Питтом с целью низвергнуть «le gouvemement sans loi qui domine la France», так теперь он соединяется с первым консулом Франции Бонапартом для обуздания английского правительства. Создается план северной коалиции нейтральных флотов — идея, лелеемая Екатериной. Соединение флотов Франции, России, Дании и Швеции, несомненно, угрожало бы морской гегемонии Англии. Заметим, что в суждениях своих о значении Бонапарта русский самодержец проявил не только прозорливость, но и широту взгляда. Ему нет дела до того, что первый консул пьет за здоровье французского народа-самодержца, о правах человека он не хочет спорить. Он видит, что Франция склонилась перед человеком, который является ее государем если не по имени, то по существу. А существо Наполеона, такого же неограниченного властителя, как он сам, Павел вполне постиг.
Но и всякий государь на месте Павла роковым образом должен был бы изменить внешнюю свою политику после Маренго и Люневильского мира, когда на празднествах консула Наполеона Бонапарта в Париже присутствовали в полном параде послы и дипломаты всех государств, а Люсьен Бонапарт явился в Мадрид в обстановке старого церемониала посланников Людовика XIV и король устроил для него охоту в лесах Аранжуэца — единственная и высшая любезность, позволенная этикетом испанскому монарху. Во Франции кончалось время идеологии и анархии, и так как конституционное представительство выказало все свое бессилие, то наступила эпоха триумфа административного централизма.
Первый консул соединил в своих руках всю власть Конвента и Комитета общественного спасения — абсолютнейшую диктатуру; он глубоко презирал все виды бессильной выборной администрации; он желал создать нейтральное и сильное правительство; но для этого необходимо было молчаливое послушание, престиж, незыблемо утвержденный в загипнотизированных блеском военных успехов консула умах; страх его перед печатью поэтому был столь велик, что он повсюду ее или преследовал, или обращал в послушное орудие своей мысли; первый консул следил за газетами всей Европы и всюду накладывал намордники на журналистов; лишь печать Англии была недоступна для него, и он глубоко чувствовал удары английских памфлетов.
Национальная победа Франции-республики, которой она была одолжена гению Наполеона, восстановляла старый ее авторитет. Мысль была такая: «Республика при консуле должна восстановить, силою победы, то же международное положение Франции, какое занимала монархия Людовика XIV».
Консул республики явился носителем исторических традиций абсолютной монархии. Слова Павла: «Если не по имени, то по существу» у Франции есть уже Бурбон со всеми традициями Бурбонов — показывают глубину политического смысла этого «умалишенного»! Как наследник политических традиций «короля-солнца», первый консул республики, «по имени», сталкивался и со старой соперницей великого Бурбона, — Англия двадцать лет боролась с Людовиком XIV с целью ослабить его могущество в Европе. И Бонапарт отлично понимал, что Англия — его единственный враг, которого ему должно сломить; и чтобы уязвить ее в чувствительнейшее место, Бонапарт мечтал о морском могуществе и стремился с величайшей энергией к этой цели. Три года, предшествовавшие империи, были наполнены стараниями создать флот; Бонапарт составляет планы, обсуждает движения эскадр, диктует приказы адмиралам; в то же время он мечтает о грандиозной колониальной системе; миссия полковника Себастиани в Египет и Сирию показывает, что Бонапарт стремился к колонизации берегов Нила с целью проникновения затем в Индию; консул страстно защищает в то же время принцип свободы морей и независимости флотов; самая континентальная система, хотя и ложная по ее неосуществимости, всецело была направлена против английской промышленности.
Люневильский трактат нанес роковой удар по политической системе Питта, гений которого создал чудесные и странные политические комбинации, едва ли еще находимые и в новейшей истории: во время кампании 1799 года русские шли в союзе с турками, неаполитанцы с немцами; Черное море было открыто флоту русского царя: 6000 турок высадились в Италии, чтобы возвратить святейшему отцу папе его государства, которых его лишили французы, древние сыны церкви; Суворов сражался за сардинского короля. Эта коалиция была создана из столь различных элементов, что в феврале 1801 года от нее ничего не осталось, и, во всяком случае, если эта коалиция казалась бредом наяву, то этот бред выносила голова Питта, и он преподнесен был Павлу лордом Уитвордом. В феврале 1801 года носителем идей Павла явился Наполеон. Он восстановлял традиции Бурбонов, предложил папе огромное содержание, задумывал уже восстановление католического культа во Франции, а главное, великолепной администрации попов — дивного орудия в руках искусного правителя! Таким образом, меняя первого министра Питта на первого консула Бонапарта, гроссмейстер Мальтийского ордена менял действительно только «имя», а не «сущность». Если Павел, как гроссмейстер, думал стоять во главе дворянства всей Европы, то и Наполеон уже понимал, что без чинов, орденов, вельмож и пэров сильная власть обойтись не может.
Союз Павла и Наполеона, России и Франции и северная лига флотов нейтральных держав представляли грозную опасность для Англии, которой следовало особенно бодрствовать в Египте, где экспедиция Наполеона и французская колония, осененная трехцветным знаменем, была этапом дальнейших выступлений в Индии, бодрствовать и в Балтийском море, потому что именно там, под высокой рукой российского самодержца, состоялся вооруженный северный нейтралитет, столь угрожавший морским правам Англии. И как, вступив в коалицию 1799 года, Павел наложил секвестр на испанские корабли, так теперь закрыты были русские порты для английских торговых судов, а на товары английских купцов России наложено эмбарго. Громадное значение для Англии имело расширение России на Кавказе. 18 января 1801 года совершилось добровольное присоединение к России Грузии. А 12 января 1801 года Павел, желая «атаковать англичан там, где удар им может быть чувствительнее и где меньше ожидают», дал приказание атаману войска Донского Орлову идти с донскими казаками в поход на Индию. «Имеете вы, — писал Павел, — идти и завоевать Индию!» Казаки 18 марта 1801 года переправились через Волгу и получили известие о кончине императора.
Тут мы подходим к весьма важному пункту. Поход на Индию — вернее, демонстрация с целью дать чувствительный удар Англии — всегда выставляется как яркое доказательство сумасшествия Павла. Однако это далеко не так. Когда разразилась революция, европейские кабинеты усмотрели в волнениях, терзавших Францию, могущественное средство ослабления дома Бурбонов. Это была наследственная традиционная ненависть. Особенно британский кабинет ревниво следил за внешней политикой Людовика XVI, при котором морское дело стояло весьма высоко и белое знамя Бурбонов веяло на всех морях. Англии были известны широкие планы Людовика XVI относительно Индии, Египта и колонизации Средиземного моря. Но планы эти развивались преемственно. Еще в 1672 году был представлен Людовику XIV на латинском языке знаменитым Лейбницем проект оккупации Египта. Гибель монархии Бурбонов полагала, по-видимому, конец этим проектам. Морское и коммерческое первенство и могущество Англии в эпоху революции быстро возросло, и британский кабинет, направляемый гением Виллиама Питта, получил повсюду преимущество. Но революция привела к Директории, развила патриотизм французов, выдвинула Бонапарта. Война стала стихией Франции. И лорд Мальмесбюри пишет своему правительству, что Директория должна вести постоянную войну, потому что иначе ей некуда пристроить 400 000 войска и 3 или 4 тысячи генералов и офицеров, кипящих отвагой. После Маренго и Люневильского мира Англия внезапно видит возрождение традиций Бурбонов в лице первого консула Бонапарта. Более того, после успехов в Египте Бонапарт замышляет поход на Индию. Опять-таки в этом он идет по следам Бурбонов.
Вопрос о французском преобладании в Индии, как он стоял при Людовиках XV и XVI, выяснен в книге Эмиля Барбэ «Le nabab Rene Madec», содержащей дипломатическую историю проектов Франции относительно Бенгала и Пенджаба с 1772 по 1808 год, на основании документов архива Пондишери и других. В этом замечательном исследовании приведены многочисленные проекты, представленные версальскому кабинету, относительно атаки Англии в Бенгале и официальные планы восстановления французского могущества на Востоке. Автор затем выясняет прямую связь этих старых проектов с замыслами Наполеона Бонапарта и, в частности, с миссией генерала Гарданна в Персию (1807–1808); составлявшей часть проекта Наполеона потрясти английское влияние в Индии через соответственные выступления в Турции, Персии и Дели. Этими попытками кончается история азиатской авантюры Франции. Реставрация была в слишком большой зависимости от Англии, чтобы заниматься индийской политикой.
Еще в 1774 году версальский кабинет получал проекты и настояния действовать в Индии, где возможно было создать еще более прочную французскую торговлю, чем тогдашняя английская. Но грубый отказ министра Неккера в субсидии показывает, в какие руки попали национальные интересы Франции в конце царствования Людовика XV. Составлялись дипломатические мемуары, в которых высоким слогом говорилось о французском великодушии, о том, что Франция может прибегать лишь к достойным, честным и умиротворительным средствам для подъема своей компании в Индии. Между тем английская компания ничем не брезгала. Империя Могола представляла собой труп, разделенная и разодранная на множество независимых частей, во главе которых стояли владетели, думавшие о своих интересах и враждовавшие. Великий Могол имел лишь тень старой власти и престижа. Политика европейцев в Индии состояла в привлечении на свою сторону владетелей. Ничего не стоило поднять их против английского гнета. Но правительство Людовика XV отписывалось и не давало денег. После смерти старого короля настал момент, когда версальский кабинет стал с большим вниманием относиться к интересам Франции на Востоке. Уроженец Бретани, авантюрист Мадек делается набобом и приобретает огромное влияние в Индии. Но еще в 1773 году положение английской компании было подобно тому, в какое она стала двадцать лет спустя в Америке. Возможно было отложение индийских владетелей от Англии под протекторатом Франции. Версаль ничего не делал. С воцарением Людовика XVI картина меняется. В своем исследовании Барбэ приводит подписанную Людовиком XVI инструкцию 1782 году. Этот документ, составленный, вероятно, одним из министров в кабинете и на глазах короля, показывает, что Людовик XVI и его министры говорили языком «non de Pégoisme absolutiste, mais du patriotisme le plus élevé»; тут излагается план кампании на северо-восток от Пондишери и дается инструкция разрушить Бомбей. Кроме того, в руках версальского кабинета имелся ряд проектов и мемуаров о положении англичан в Бенгале, проект атаки Калькутты и т. п., кончая мемуаром 1789 года. Указывалось, что в Бенгале силы Англии состоят всего из 2000 европейцев (1500 пехоты, 300 артиллерии, 200 кавалеристов), но они нанимают 30 000 сипаев. Мадек предлагал опустошить Бенгал. Он собирался двинуться на английские укрепления по обоим берегам Ганга. «А за собою, — уверял он, — я подниму толпы разбойников и грабителей, qui feront un desert de ce beau pays de Bengale, сжигая поселения, уничтожая жатвы, угоняя скот, а я тем временем буду сбирать контрибуции с городов, всегда готовых откупиться, лишь бы не подвергаться осаде, приступу и грабежу». «Все это, — докладывал Мадек, — я учиню своими силами и на свои средства», пусть только Франция порвет сношения с Англией. Но Мадек просил министерство хранить его проекты в глубочайшей тайне: англичане столь ловки и ревнивы, что, если они осведомятся о начале сей корреспонденции, они ему причинят всякое зло, какое только будет для них возможно. Министерский «план атаки с целью покорить Бенгал и уничтожить в Индиях английское могущество» положительно утверждает, что, несмотря на могущество и силы англичан в Бенгале, легко взять город и форты Калькутты и создать более обширное и более богатое королевство, чем сама Англия. Владетельные принцы здешних стран с трудом переносят главенство Англии. Английские силы здесь не суть силы… Проект их уничтожения далеко не фантазия. А Бенгал — это страна, откуда идут и люди, и деньги, и припасы, и, наконец, самые драгоценные товары Азии. Франция в Восточном полушарии прежде всего должна заняться завоеванием Бенгала, ибо раз только англичане оттуда будут выгнаны, они потеряют существенную ветвь своей коммерции и ресурсы их владений в Индии. А чтобы обеспечить этот переворот (pour assurer cette revolution), надо пустить в дело следующие силы и средства.
Следуют пункты… Как видим, этот документ проливает яркий свет на французскую политику при Людовике XVI в Индии.
Общий вывод проекта: «la révolution de Bengale est une exp6dition maritime». Средства, которые полагались достаточными для этой экспедиции, — три военных корабля, три фрегата, семь транспортных судов, корвет, 2500 солдат и 2000 кафров.
Тогда же Могол пишет письмо Людовику XVI, в котором просит союза и покровительства Франции. Напомним, что император Индии, Великий Могол, хан Алам II, начал царствовать до Людовика XVI, а умер только в 1803 году. «La préponderance dans linde, alors, était la prepondérance dans le monde»,[2] — говорит Барбэ. Так было и в 1773 года. Но если Людовик XVI и интересовался проектами, он от бумаг к делу не перешел. Однако в желании у Людовика XVI создать большое французское предприятие на Востоке не может быть сомнения; чувствуя позднее, что Индия стала английским достоянием навсегда, он вступает в сношения с императором Аннама и приготовляет французам пути в Индокитай. Не может быть сомнения, что, питая намерения атаковать Англию в Азии, Наполеон Бонапарт изучил все государственные бумаги, относящиеся к этому вопросу, и, конечно, те проекты, о которых мы сейчас говорили. Наполеон централизировал в Париже архивы всех стран, куда только проникали его армии, и располагал государственными бумагами всей Европы, изучая их ревностно. Между проектами 1773,1782–1789 годов и экспедицией 1807–1808 годов видим еще важный момент: в 1800–1801 годах русский самодержец, вступив в союз с первым консулом Французской империи, отдал приказ Орлову: «Имеете вы идти с казаками и завоевать Индию».
На фоне изложенных проектов и замыслов этот приказ принимает совсем новое значение. Две тысячи европейских солдат охраняли могущество англичан в Индии в 1782 году. Император Павел в 1800 году посылает на Индию 40 000 казаков. Спрашивается, было ли это движение уединенным действием, или входило, как составная часть, в общий план действий Наполеона и Павла против азиатских владений Англии? План этот существовал, но точных данных о нем не находим. Один прусский агент сообщал министру Гарденбергу набросок плана войны против Индии, указывая, что цель та же, которая заставила предпринять экспедицию в Египет.
Но там была солидная база операций и более легкие средства для перевозки армий в английские владения; к тому же та армия состояла из одних французов, а здесь армия комбинированная. Другое письмо, адресованное к тому же министру из Лондона, сообщало о союзе Павла и Бонапарта для завоевания английских владений в Индии. Русские войска должны были идти в Астрахань, переправиться по Каспийскому морю в персидский город Астрабад. В то же время войско первого консула должно было идти с берегов Рейна через Швабию к устью Дуная и потом по Черному и Азовскому морям переправиться в Таганрог, оттуда идти по Дону, потом по Волге в Астрахань и тоже по Каспию в Астрабад, для соединения с войсками Павла.
В Астрабаде соединенная армия должна была достигать 70 000 человек разного рода оружия. Далее двинулись бы в Герат, Кандагар и далее, по следам Александра Македонского, на берега священных вод Индии. Заготовлены были даже прокламации к мусульманскому населению, в которых возвещалось: «Армии двух самых могущественных в мире народов должны пройти через ваши земли. Единственная цель этой экспедиции — изгнать англичан из Индостана… Два правительства решили соединить свои силы, чтобы освободить индусов от тиранического и варварского ига англичан» и т. п. Исполнение части этой диспозиции мы видим. Донское войско двинулось в поход, но смерть Павла остановила дальнейшее.
Первым действием юного императора Александра была посылка в Лондон курьера с возвещением мира. Затем возникает новая коалиция, в которой принимает участие и Пруссия, стремившаяся в первую коалицию сохранить нейтралитет. После Тильзитского мира Наполеон возобновляет попытку вмешаться в азиатскую гегемонию Англии. Если Павел, перегнув карту Европы, сказал: «Так я разделю Европу с Наполеоном», то Александр на предложения такого же раздела со стороны Наполеона отвечал уклончиво. Но в политике Александра было достаточно перемен и колебаний между Англией и Францией.
Первому периоду царствования Александра I присваивают обыкновенно наименование эпохи преобразований. «Вникая ближе в дух этого периода, — говорит Н. К. Шильдер, — вернее было бы назвать его эпохой колебаний». За это время, то есть с 1801 по 1810 год, в государственной жизни России происходят беспрестанные колебания как во внутренней, так и во внешней политике; по всем отраслям управления империей замечается полная неустойчивость взглядов, резкие переходы от одной политической системы к другой. Кроме причин, лежащих в самой жизни, эти колебания объясняются и характером Александра I, теми его свойствами, которые Меттерних называл: «Les Evolutions periodiques de son esprit». Никто, однако, не находил ничего ненормального в этой умственной и нравственной неустойчивости Александра.
Если мы не имеем пока точных данных, чтобы ответить на вопрос, принимали ли участие в цареубийстве 11 марта английская интрига, английские агенты, английское золото, то на вопрос, какое значение внезапная ужасная гибель Павла I имела для Англии и всей Европы, можем ответить совершенно определенно: с гибелью Павла для Англии исчезала огромная опасность, несомненно грозившая и ее морскому могуществу, и азиатской ее гегемонии; судьбы же всей Европы были бы, несомненно, иные, если бы Павел жил еще и союз его с Наполеоном укрепился.
Но, оставляя в стороне значение цареубийства 11 марта 1801 года для всей Европы, скажем последнее слово о том уроке, который это страшное событие дает нам, русским.
Император Павел I — разительный пример монарха, который, будучи от природы наделен многими высокими качествами духа, исполнен честного и благородного стремления к благу своего народа, тем не менее на целое столетие в сознании всех остается пугающим образом тирана и безумца; император Павел — пример самодержца, который, будучи неограниченным властелином миллионов подданных и обширнейшей империи, обладая таким могуществом, что решения его могли менять судьбы народов и карту Европы, не мог защитить себя от шайки цареубийц и придворной камарильи, от нескольких низких интриганов, искушенных в подлости и пройдошестве и погиб ужасно и жалко, не вызвав к своей участи никакого сожаления в европейском обществе. Солдаты и крестьяне были признательны Павлу за многие облегчения — и не защитили его, и его имя заглохло в народе, даже не отразившись в какой-нибудь плачевной песне. Убийцы Павла были бесконечно ниже его и умом и характером, а они ославили свою жертву кровожадным сумасшедшим, и никто им не возражал.
Так император Павел I является показателем того, что постигает верховную власть, когда она не опирается на свободный и сознательный народ, на освященный земский собор излюбленных людей, на широко развитое всесословное представительство местного самоуправления, когда все пути общения царя с народом уничтожены, все связи порваны и вознесенный на недосягаемую высоту монарх уподобляется громовержцу Зевсу, только с завязанными глазами. Монарх, лишенный опоры и совета думы всей земли, думы, в которой проявлялся бы веками воспитанный дух патриотизма, думы, хранящей исторические заветы народа, являющейся хранительницей, защитницей и выполнительницей его идей, его прав, его задач, органом самосознания нации, — такой монарх, при всей безмерности власти, поневоле правит с помощью интриг и от этих же интриг и гибнет. Император Павел I и его злосчастная судьба в русской истории есть роковой и логический вывод петровской реформы, кровавых казней стрельцов, поверстания при Петре и императрицах множества старых дворян московских и духовных в податное сословие. Судьба Павла есть следствие семидесятипятилетнего женского правления через любовников и угодников, следствие возвышения всевозможных авантюристов и проходимцев иностранцев и унижения коренных русских людей и старослужилых родов честных выходцев с Запада; судьба Павла Петровича есть следствие убийства царевича Алексея Петровича, казненного ослепленным родителем; цареубийство 11 марта 1801 года есть прямое следствие сыноубийства 26 июня 1718 года. Если униженный духом народ, в лице высших иерархов церкви и всего русского общества, бездушно и рабски перенес то сыноубийство, что же удивительного, если после всех последовавших кровавых переворотов века, после крови несчастного Иоанна Антоновича, Петра III, народ устами гренадера так с потрясающим равнодушием высказался о цареубийстве 11 марта в утро после ужасной ночи: «Умер ли Павел Петрович? Да, крепко умер. Лучше отца Александру не быть. А впрочем, нам что ни поп, то батька».
Над порабощенным, безгласным народом, вознесенный на недосягаемую высоту, император пребывал в трагическом одиночестве. Шайка крепостников-тунеядцев плотной стеной окружала его.
Самовластный, он стал игрушкой в руках коварного царедворца. И великолепный замок, в котором он заперся посреди своей столицы, стал сначала его тюрьмой, а потом и мавзолеем.
Записки Н. А. Саблукова
I
На днях мне пришлось перечитывать «Историю России» Левека, в которой говорится о разногласии в мнениях, существующих до настоящего времени относительно Лжедимитрия, причем меня особенно поразила скудость сведений об этой замечательной эпохе в смысле показаний современников и очевидцев. А между тем сам Левек утверждает, что такие показания имеют чрезвычайную важность для истории, так как одни только очевидцы могут засвидетельствовать правдивость тех или других исторических фактов.
Я сам был очевидцем главнейших событий, происходивших в царствование императора Павла I. Во все это время я состоял при дворе этого государя и имел полную возможность узнать все, что там происходит, не говоря уже о том, что я лично был знаком с самим императором и со всеми членами императорского дома, равно как и со всеми влиятельными личностями того времени. Все это, вместе взятое, и побудило меня записать все то, что я помню о событиях этой знаменательной эпохи, в надежде, что таким образом, быть может, прольется новый свет на характер Павла I, человека, во всяком случае, незаурядного.
Смею думать, что читатель не поставить мне в вину, если в течение этого повествования мне не раз придется говорить о себе лично, про многих из моих друзей и про полк, в котором я служил. Подробности эти я привожу лишь как доказательство правдивости моего повествования, которая только и может придать настоящий интерес этому рассказу.
В эпоху вступления на престол императора Павла I мне было двадцать лет; я был в чине подпоручика конной гвардии, прослужив перед тем в том же полку два года унтер-офицером и четыре года в офицерском чине.[3] Перед тем я много путешествовал за границей и был представлен ко многим дворам, как в Германии, так и в Италии, вследствие чего много вращался в высшем обществе, как в России, так и в чужих краях. Отец мой держал открытый дом, в котором собирались запросто многие министры и дипломаты, вследствие чего, несмотря на мою молодость, я уже достаточно был подготовлен к пониманию текущих политических событий. К этому надо прибавить, что, будучи вообще хорошо знаком с несколькими иностранными языками, я живо интересовался политическими вопросами и с особенным вниманием читал газеты.
Теперь я сделаю небольшое отступление и буду говорить о времени, непосредственно предшествовавшем вступлению на престол императора Павла, так как сведения о том, что тогда происходило, послужат к объяснению многих последующих событий, которые иначе было бы трудно понять.
В бытность великим князем Павел Петрович имел великолепные апартаменты в Зимнем дворце, а также во дворце Царскосельском. Здесь происходили выходы и приемы, и тут же великий князь и его супруга давали пышные обеды, вечера и балы, оказывая постоянно чрезвычайную любезность своим гостям. Все высшие чины их двора, равно как прислуга, принадлежали к штату императрицы, поочередно, в течение недели, дежурили в обоих дворцах, причем все издержки уплачивались из кабинета ее величества. В этих приемах своего сына императрица Екатерина обыкновенно весьма милостиво сама принимала участие и после первого выхода радушно присоединялась к обществу, не допуская обычного этикета, установленного при ее собственном дворе.
С внешней стороны великий князь постоянно оказывал своей матери величайшее уважение, хотя все хорошо знали, что он не разделял тех чувств любви, благодарности и удивления, которые русский народ питал к этой монархине. Великая княгиня, его супруга, однако же, любила Екатерину, как нежная дочь, и привязанность эта была вполне взаимная. Дети Павла, юные великие князья и великие княжны, воспитывались под надзором их бабки-императрицы, которая во всех случаях советовалась с матерью.[4]
Кроме названных апартаментов, у великого князя был еще очень удобный дворец — Каменноостровский, расположенный на одном из островов на Неве. Здесь великий князь и его супруга также давали избранному обществу весьма веселые празднества, на которых происходили так называемый jeux d’esprit, театральные представления, — словом, все то, что изобрели остроумие и любезность старого французского двора. Сама великая княгиня была чрезвычайно красивая женщина, весьма скромная в обращении, а по мнению некоторых, даже излишне строгая, так что казалась суровой и скучной, насколько могли ее сделать таковой добродетель и этикет. Павел Петрович, напротив, был полон жизни, остроумия и юмора, отличая своим вниманием тех, которые блистали теми же качествами.
Самой яркой звездой на придворном горизонте была молодая девушка, которую пожаловали фрейлиной в уважение превосходных дарований, выказанных ею в Смольном монастыре, где она получила воспитание. Ее звали Екатерина Нелидова.[5] По наружности она представляла полную противоположность с великой княгиней, которая была белокура, высокого роста, склонна к полноте и очень близорука. Нелидова же была маленькая, смуглая, с темными волосами, блестящими черными глазами и лицом, полным выразительности. Она танцевала с необыкновенным изяществом и живостью, а разговор ее, при совершенной скромности, отличался изумительным остроумием и блеском.
Павел недолго оставался равнодушным к ее совершенствам. Впрочем, надо заметить, что великий князь отнюдь не был человеком безнравственным; напротив того, он был добродетелен как по убеждению, так и по намерениям. Он ненавидел распутство, был искренно привязан к своей прелестной супруге и не мог себе представить, чтобы какая-нибудь интриганка могла когда-либо увлечь его и влюбить в себя без памяти. Поэтому он свободно предался тому, что он считал чисто платонической связью, и это было началом его странностей.
Императрица Екатерина, знавшая человеческое сердце несравненно лучше, чем ее сын, была глубоко огорчена за свою невестку. Она вскоре послала сына путешествовать вместе с супругой и отдала самые строгие приказания, дабы не щадить денег, чтобы сделать эту прогулку по Европе столь же блистательной, сколь интересной, при помощи влияния на дворы, которые им придется посетить. Путешествовали они incognito, под именем графа и графини Северных, и всем хорошо известно, что остроумие графа, красота графини и обходительность обоих оставили самое благоприятное впечатление в странах, которые они посетили.
Не следует думать, что первоначальное воспитание великого князя Павла было небрежно; напротив того, Екатерина употребила все, что в человеческих силах, чтобы дать сыну воспитание, которое сделало бы его способным и достойным царствовать над обширной Российской империей. Граф Н. И. Панин, один из знаменитейших государственных людей своего времени, пользовавшийся уважением как в России, так и за границей за свою честность, высокую нравственность искреннее благочестие и отличное образование, был воспитателем Павла. Кроме того, великий князь имел лучших наставников того времени, в числе которых были и иностранцы, пользовавшиеся почетной известностью в ученом и литературном мире. Особенное внимание было обращено на религиозное воспитание великого князя, который до самой своей смерти отличался набожностью. Еще до настоящего времени показывают места, на которых Павел имел обыкновение стоять на коленях, погруженный в молитву и часто обливаясь слезами. Паркет положительно протерт в этих местах.[6] Граф Панин состоял членом нескольких масонских лож, и великий князь был также введен в некоторые из них. Словом, было сделано все, что только возможно, для физического, нравственного и умственного развития великого князя. Павел Петрович был одним из лучших наездников своего времени и с раннего возраста отличался на каруселях. Он знал в совершенстве языки: славянский, русский, французский и немецкий, имел некоторые сведения в латинском, был хорошо знаком с историей, географией и математикой, говорил и писал весьма свободно и правильно на упомянутых языках. В деле воспитания великого князя два помощника, главным образом, содействовали графу Панину: флота капитан Сергей Плещеев[7] и уроженец города Страсбурга барон Николаи.[8] Плещеев прежде служил в английском флоте, был отличным офицером, человеком широко образованным и особенным знатоком русской литературы. Барон Николаи был вообще человек ученый, живший сначала в Страсбурге и написавший несколько научных трудов. Оба этих лица сопровождали великого князя во время его путешествия за границу, и впоследствии Плещеев издал книгу под заглавием: «Les voyages du Comte et de la Comtesse du Nord». Оба остались близкими и влиятельными людьми при императоре Павле до самой его кончины.
В Вене, Неаполе и Париже Павел проникся теми высоко-аристократическими идеями и вкусами, которые, не будучи согласны с духом времени, довели его впоследствии до больших крайностей в его стремлении поддержать нравы и обычаи старого режима в такое время, когда французская революция сметала все подобное с Европейского континента. Но как ни пагубны были эти влияния для чуткой и восприимчивой души Павла, вред, причиненный ими, ничто в сравнении с влиянием, которое произвела на него в Берлине прусская дисциплина, выправка, мундиры, шляпы, кивера и т. п. — словом, все, что имело какое-либо отношение к Фридриху Великому. Павел подражал Фридриху в одежде, в походке, в посадке на лошади. Потсдам, Сан-Суси, Берлин преследовали его, подобно кошмару. К счастью Павла и для России, он не заразился бездушной философией этого монарха и его упорным безбожием. Этого Павел не мог переварить, и хотя враг насеял много плевел, доброе семя все-таки удержалось.
Но, чтобы вернуться к эпохе, которая непосредственно предшествовала восшествию Павла на престол, я должен упомянуть о том, что, кроме дворца на Каменном острову, он имел еще великолепный дворец и имение в Гатчине, в 24 верстах от Царского Села. К Гатчине были приписаны обширные земли и несколько деревень. Супруга великого князя имела такое же имение в Павловске, с обширными парками и богатыми деревнями. Этот дворец находился всего в трех верстах от Царского Села. В этих двух имениях великий князь и его супруга обыкновенно проводили большую часть года одни, имея лишь дежурного камергера и гофмаршала. Здесь великий князь и великая княгиня обыкновенно не принимали никого, исключая лиц, особо приглашенных.
Скоро, однако же, и здесь стала появляться Екатерина Ивановна Нелидова и вскоре сделалась приятельницей великой княгини, оставаясь в то же время платоническим кумиром Павла. Как в Гатчине, так и в Павловске строго соблюдались костюм, этикет и обычаи французского двора.
Отец мой в то время стоял во главе государственного казначейства и в его обязанности, между прочим, входило выдавать их высочествам их четвертное жалованье и лично принимать от них расписку в счетную книгу казначейства. Во время поездок, которые он совершал для этой цели в Гатчину и в Павловск, я иногда сопровождал его и живо помню то странное впечатление, которое производило на меня все то, что я здесь видел и слышал. Тут все было как бы в другом государстве, особенно в Гатчине, где выстроен был форнггадт, напоминавший мелкие германские города. Эта слобода имела заставы, казармы, конюшни и строения точь-в-точь такие, как в Пруссии. Что касается войск, здесь расположенных, то можно было побиться об заклад, что они только что пришли из Берлина.
Здесь я должен объяснить, каким образом Павел задумал сформировать в Гатчине эту курьезную маленькую армию. Когда великий князь был еще очень молод, императрица, пожелавшая дать ему громкий титул, не сопряженный, однако, с какой-либо трудной или ответственной должностью, пожаловала его генерал-адмиралом российского флота; впоследствии он был назначен шефом превосходного Кирасирского полка, с которым он прослужил одну кампанию против шведов, причем имел честь видеть, как над головой его пролетали пушечные ядра во время одной стычки с неприятелем. Поселившись в Гатчине, великий князь, в качестве генерал-адмирала, потребовал себе батальон морских солдат с несколькими орудиями, а как шеф кирасир — эскадрон этого полка с тем, чтобы образовать гарнизон города Гатчины.
Оба желания великого князя были исполнены, и таким образом положено начало пресловутой «гатчинской армии», впоследствии причинившей столько неудовольствий и вреда всей стране. В Гатчине, кроме того, на небольшом озере находилось несколько лодок, оснащенных и вооруженных наподобие военных кораблей, с офицерами и матросами — и это учреждение впоследствии приобрело большое значение.
Батальон и эскадрон были разделены на мелкие отряды, из которых каждый изображал полк императорской гвардии. Все они были одеты в темно-зеленые мундиры и во всех отношениях напоминали собою прусских солдат.
Вся русская пехота в это время носила светло-зеленые мундиры, кавалерия — синие, а артиллерия — красные. Покрой этих мундиров не походил на мундиры других европейских армий, но был прекрасно приспособлен к климату и обычаям России. Русские войска всех родов оружия покрыли себя славой в войнах против турок, шведов и поляков и справедливо гордились своими подвигами. Подобно всяким другим войскам, они гордились и мундирами, в которых пожинали эти лавры, и это заставляло их смотреть с отвращением на новое гатчинское обмундирование.
Гатчинские моряки также носили темно-зеленое сукно, между тем как мундир всего русского флота был белый, установленный еще самим Петром Великим, и это изменение также возбуждало неудовольствие. Во всех гатчинских войсках офицерские должности были заняты людьми низкого происхождения, так как ни один порядочный человек не хотел служить в этих полках, где господствовала грубая прусская дисциплина. Я уже упомянул выше, что двор великого князя состоял отчасти из лиц, служивших при дворе императрицы, так что все, происходившее в Гатчине, тотчас делалось известным при большом дворе и в публике, и будущая судьба России подвергалась свободному обсуждению и не совсем умеренной критике.
Но, с другой стороны, великий князь был восходящим светилом, и, конечно, нашлось немало услужливых людей, которые передавали ему о невыгодном впечатлении, которое некоторые его распоряжения производили при дворе императрицы, — распоряжения, которые, однако, он считал крайне важными. Ему доносили также и о многих злоупотреблениях, действительно существовавших в разных отраслях управления. С другой стороны, мягкость и материнский характер управления Екатерины ему изображали в самом невыгодном свете. Вспыльчивый по природе и горячий, Павел был крайне раздражен отстранением от престола, который, согласно обычаю посещенных им иностранных дворов, он считал принадлежащим ему по праву. Вскоре сделалось общеизвестным, что великий князь с каждым днем все нетерпеливее и резче порицает правительственную систему своей матери.
Екатерина между тем становилась стара и немощна, и еще недавно у нее был легкий припадок паралича, после которого она не поправилась вполне. Она искренне любила Россию и пользовалась искренней любовью своего народа. Екатерина не могла думать без страха о том, что великое государство, столь быстро выдвинутое ею на путь благоденствия и славы, останется без всяких гарантий прочного существовали, особенно в такое время, когда Франция распространяла революционную заразу и «комитет общественной безопасности» заставлял дрожать на престолах почти всех монархов Европы и потрясал старинный учреждения в самых их основаниях.
Екатерина уже сделала многое для конституционного развития своей страны, и если бы ей удалось убедить Павла сделаться государем конституционным, то она умерла бы спокойно, не опасаясь за будущее России.[9] Мнения, вкусы и привычки Павла делали такие надежды совершенно тщетными, и достоверно известно, что в последние годы царствования Екатерины между ее ближайшими советниками было решено, что Павел будет устранен от престолонаследия, если он откажется присягнуть конституции, уже начертанной, в каковом случае был бы назначен наследником его сын, Александр, с условием, чтобы он утвердил новую конституцию.
Слово «конституция», столь часто здесь упоминаемое, не должно быть, однако, понимаемо в обычном, слишком употребительном смысле парламентского представительства, еще менее — в смысле демократической формы правления. Оно обозначает здесь великую хартию, благодаря которой верховная власть императора перестала бы быть самодержавной.
Слухи о подобном намерении императрицы ходили беспрестанно, хотя еще не было известно ничего достоверного. Втихомолку, однако, говорили, что 1 января 1797 года должен быть обнародован весьма важный манифест, и в то же время было замечено, что великий князь Павел стал реже появляться при дворе и то лишь в торжественные приемы и что он все более оказывает пристрастие к своим опруссаченным войскам и ко всем своим гатчинским учреждениям. Мы, офицеры, часто смеялись между собой над гатчинцами. В 1795–1796 годах я был за границей и, проведя несколько недель в Берлине, порядочно ознакомился с прусской выправкой. По возвращении моем домой мои товарищи часто заставляли меня подражать или, вернее, передразнивать прусских офицеров и солдат. В то время мы и не помышляли, что скоро мы все будем обречены на прусскую обмундировку, выправку и дисциплину. Впоследствии оказалось, что знание этих подробностей сослужило мне большую услугу.
Ознакомив вкратце читателя с положением дел в Петербурге и Гатчине, я буду продолжать свое повествование. По возвращении моем из заграничного путешествия в 1796 году я часто посещал дом некоей г-жи Загряжской,[10] светской дамы, чрезвычайно умной и любезной. Племянница ее, Васильчикова, была только что помолвлена за графа Кочубея, и потому вечера ее стали интимнее и менее людны. Я был одним из немногих, которых, однако, продолжали приглашать в дом, куда мы собирались играть в лото, дофин и другие игры.
В четверг, 6 ноября 1796 года, я прибыл, по обыкновению, к Загряжским. К семи часам вечера на столе было приготовлено лото, и я предложил себя, чтобы первому вынимать номера. Г-жа Загряжская отвечала более холодным тоном, чем обыкновенно: «Хорошо», и я начал игру. Играющие, однако, думали, по-видимому, о чем-то другом, так что я даже слегка пожурил их за то, что они не отмечают номеров.
Между тем г-жа Загряжская вдруг отозвала меня в сторону и сказала:
— Vous ctes un singulier homme, Sabloukoff!
— En quoi done, madame? — возразил я.
— Vous ne savez done rien?
— Mais qu’y a-t-il à savoir?
— Comment done, l’imperatrice a eu un coup d’apoplexie et on la croit morte…[11]
Я чуть не свалился с ног и так побледнел, что г-жа Загряжская очень встревожилась за меня. Как только я пришел в себя, я побежал с лестницы, бросился в экипаж и отправился в дом моего отца. Оказалось, что он уехал в Сенат, куда его вызвали. Катастрофа действительно совершилась, сомнений быть не могло. Екатерина скончалась.
Александр Муханов,[12] капитан конной гвардии, который на следующее утро должен был жениться на моей сестре Наталье, также уехал из дому и отправился в казармы нашего полка, куда поспешил и я.
По дороге мне попадались люди разного звания, которые шли пешком или ехали в санях и каретах и все куда-то спешили. Некоторые из них останавливали на улице своих знакомых и со слезами на глазах высказывали свое горе по поводу случившегося. Можно было думать, что у каждого русского умерла нежно любимая мать.
Князь Платон Зубов, последний любимец Екатерины и ее первый министр, немедленно отправил в Гатчину своего брата графа Николая Зубова, имевшего звание шталмейстера, с тем, чтобы сообщить великому князю Павлу о кончине его матери. Сенат и Синод были в сборе, и все войска столицы под ружьем, в ожидании манифеста. Граф Безбородко, в качестве старшего из статс-секретарей, находился в кабинете покойной императрицы, прочие же статс-секретари и высшие чины двора собрались во дворце в ожидании прибытия великого князя.
Вскоре вернулся граф Зубов с известием о скором прибытии Павла. Площадь перед дворцом была переполнена народом, и около полуночи прибыл великий князь. В течение ночи был составлен манифест, в котором оповещалось, для всеобщего сведения, о кончине императрицы Екатерины II и о вступлении на престол императора Павла I. Акт этот был также прочитан в Сенате, и была принесена обычная присяга.
Нельзя выразить словами ту скорбь, которую испытывал каждый офицер и солдат конной гвардии, когда в нашем полку прочтен был этот манифест. Весь полк буквально был в слезах, многие рыдали, словно потеряли близкого родственника или лучшего друга. То же самое происходило и в других полках, и таким же образом выразилась и всеобщая печаль народа в приходских церквах.
Рано утром 7(19) ноября наш командир, майор[13] Васильчиков, отдал приказ, чтобы на следующее утро все офицеры явились на парад перед Зимним дворцом; назначенный же туда караул от нашего полка был осмотрен нашим майором самым тщательным образом. Между тем в течение ночи выпал глубокий снег, а к утру настала оттепель и пошел мелкий дождь, и всем нам было крайне неприятно идти вслед за нашим конным отрядом от казарм до дворца около трех английских миль, в лучших наших мундирах, синих с золотом, в парадных шляпах с дорогим плюмажем, увязая в глубоком снегу, лежавшем по дороге.
Это не было хорошим предзнаменованием для нового царствования и нового порядка вещей. Едва мы дошли до Дворцовой площади, как уже нам сообщено было множество новых распоряжений. Начать с того, что отныне ни один офицер, ни под каким предлогом, не имел права являться куда бы то ни было иначе, как в мундире; а надо заметить, что наша форма была очень нарядна, дорога и неудобна для постоянного ношения. Далее нам сообщили, что офицерам вообще воспрещено ездить в закрытых экипажах, а дозволяется только ездить верхом, или в санях, или в дрожках. Кроме того, был издан ряд полицейских распоряжений, предписывавших всем обывателям носить пудру, косичку или гарбейтель и запрещавших ношение круглых шляп, сапог с отворотами, длинных панталон, а также завязок на башмаках и чулках, вместо которых предписывалось носить пряжки. Волосы должны были зачесываться назад, а отнюдь не на лоб; экипажам и пешеходам велено было останавливаться при встрече с высочайшими особами, и те, кто сидел в экипажах, должны были выходить из оных, дабы отдать поклон августейшим лицам. Утром 8 (20) ноября 1796 года, значительно ранее 9 часов утра, усердная столичная полиции успела уже обнародовать все эти правила.
Мы также услышали о курьезных вещах, происшедших во дворце с прибытием нового императора. Говорили, что он, вместе с графом Безбородко,[14] деятельно занимался сожжением бумаг и документов в кабинете покойной императрицы; что император имеет вид очень сумрачный и с нетерпением ожидает прибытия своих собственных войск из Гатчины. Естественно, что все эти слухи не могли нам быть приятны, особенно после счастливого времени, проведенного нами при Екатерине, царствование которой отличалось милостивой снисходительностью ко всему, что только не носило характера преступления.
Но вот пробило, наконец, 10 часов, и началась ужасная сутолока. Появились новые лица, новые сановники. Но как они были одеты! Невзирая на всю нашу печаль по императрице, мы едва могли удержаться от смеха, настолько все нами виденное напоминало нам шутовской маскарад. Великие князья Александр и Константин Павловичи появились в своих гатчинских мундирах, напоминая собой старинные портреты прусских офицеров, выскочившие из своих рамок.
Ровно в 11 часов вышел сам император в Преображенском мундире нового покроя. Он кланялся, отдувался и пыхтел, пока проходила мимо него гвардия, пожимая плечами и головою в знак неудовольствия. После этого он велел подать свою лошадь Помпона. В то же время ему доложили, что гатчинская «армия» приближается к заставе, и его величество тотчас поскакал ей навстречу. Приблизительно через час император вернулся во главе этих войск. Сам он ехал перед тем гатчинским отрядом, который ему угодно было называть «преображениями»; великие князья Александр и Константин также ехали во главе так называемых «Семеновского» и «Измайловского» полков. Император был в восторге от этих войск и выставлял их перед нами как образцы совершенства, которым мы должны подражать слепо. Их знаменам была отдана честь обычным образом, после чего их отнесли во дворец, сами же гатчинские войска, в качестве представителей соответствующих гвардейских полков, были включены в них и размещены по их казармам.
Так закончилось утро первого дня нового царствования Павла I.
Мы все вернулись домой, получив строгое приказание не оставлять своих казарм, и вскоре затем новые пришельцы из гатчинского гарнизона были представлены нам. Но что это были за офицеры! Что за странные лица! Какие манеры! И как странно они говорили! Это были по большей части малороссы. Легко представить себе впечатление, которое произвели эти грубые бурбоны на общество, состоявшее из ста тридцати двух офицеров, принадлежавших к лучшим семьям русского дворянства. Все новые порядки и новые мундиры подверглись строгой критике и почти всеобщему осуждению. Вскоре, однако, мы убедились, что о каждом слове, произнесенном нами, доносилось куда следует. Какая грустная перемена для полка, который издавна славился своей порядочностью, товариществом и единодушием!
Мы получили приказание обмундироваться как можно скорее согласно новым предписаниям. Новый походный мундир был коричневого цвета, а виц-мундир кирпичного цвета и квакерского покроя. Мне удалось достать этого сукна и сшить себе виц-мундир, и на другое утро я явился в новой форме гатчинцев à s’y máprendre, вследствие чего командир немедленно назначить меня в этот день в караул. Будучи, как я уже упомянул, хорошо знаком с прусской выправкой, я усвоил себе с большой легкостью первые уроки наших гатчинских наставников, а в И часов, во время парада, так отличился, что император подъехал ко мне, чтобы меня похвалить, и, проходя несколько раз в течение дня мимо моего караула во дворце, он всегда останавливался, чтобы заговорить со мной.
Никогда не забуду я этого дня и ночи, проведенных мной в карауле во дворце. Что это была за суета, что за беготня вверх и вниз, взад и вперед! Какие странные костюмы! Какие противоречивые слухи! Императорское семейство то входило в комнату, в которой лежало тело покойной императрицы, то выходило из оной. Одни плакали и рыдали о понесенной потере, другие самонадеянно улыбались в ожидании получить хорошие места. Я должен, однако же, признаться, что число последних было невелико. Император, как говорят, еще был занять разбором и уничтожением бумаг с графом Безбородко. Ходили также слухи, что за графом Алексеем Орловым был послан нарочный, что, вслед за обнародованием церемониала о погребении императрицы тело Петра III, находящееся в Невской лавре, будет вынуто из могилы, перенесено во дворец и поставлено рядом с телом Екатерины.
Для того чтобы понять причины, побудившие императора Павла сделать такое распоряжение, надо вспомнить, что Петр III, желая вступить в брак с своей любовницей, графиней Воронцовой, намеревался объявить императрицу Екатерину виновной в прелюбодеянии и сына ее Павла незаконным. С этой целью мать и сын должны были быть заключены в Шлиссельбургскую крепость на всю жизнь. Об этом уже был заготовлен манифест, и только накануне его обнародования и арестования матери и сына начался переворот. Следствием этого события было, как известно, провозглашение Екатерины царствующей императрицей и публичное отречение Петра III от престола, о чем им был подписан формальный документ. После этого Петр III удалился в Ропшу, где и умер спустя шесть дней, по мнению одних — вследствие геморроидальных припадков, по мнению же других — он был задушен в кровати. Тело его было торжественно выставлено для публики в течение шести дней, но так как он ранее отрекся от престола и умер уже не царствующим императором, то и был погребен в Невском монастыре, а не в Петропавловском соборе, который служит усыпальницей русских императоров, начиная от Петра Великого.
Все эти события засвидетельствованы документами, хранящимися в архивах, и были хорошо известны многим лицам, в то время еще живым, которые были их очевидцами. Поэтому император Павел считал полезным перенести прах отца из Невской лавры в Петропавловский собор, желая этим положить предел слухам, которые ходили на его счет, а так как граф Алексей Орлов был одним из главных участников в перевороте, совершенном в пользу Екатерины, то ему повелено было прибыть в Петербург для участия в погребальном шествии.
Многие уверяли, будто бы причина вызова Орлова заключалась в том, что он был предполагаемым убийцей Петра III; но это несправедливо. Если уже были виновники этого злодеяния, то это должны были быть Пассек и князь Федор Барятинский,[15] под охраной которых Петр III был оставлен в Ропше. Во всяком случае, это не был Орлов, так как его даже не было в комнате во время смерти императора. По тому способу, которым Павел обошелся с Алексеем Орловым и говорил с ним несколько раз во время похоронной церемонии (чему я сам был очевидцем), я убежден, что император не считал его лично виновником убийства, хотя он, конечно, смотрел на него как на одного из главных, оставшихся в живых деятелей переворота, возведшего на престол Екатерину и спасшего ее и самого Павла от пожизненного заключения в Шлиссельбурге, где еще доныне можно видеть приготовленное для них помещение.
В эпоху кончины Екатерины и вступления на престол Павла Петербург был, несомненно, одной из красивейших столиц в Европе, исключая, быть может, Парижа и Лондона, которых я в то время не видал и потому не мог судить о них. Как по внешнему великолепию, так и по внутренней роскоши и изяществу ничто не могло сравняться с Петербургом в 1796 году — таково было, по крайней мере, мнение всех знаменитых иностранцев, посещавших в то время Россию и которые проводили там многие месяцы, очарованные русской веселостью, радушием, гостеприимством и общительностью, которые Екатерина с особенным умением проявляла во всей империи.
Внезапная перемена, происшедшая с внешней стороны в этой столице в течение нескольких дней, просто невероятна. Так как полицейские мероприятия должны были исполняться со всевозможной поспешностью, то метаморфоза совершилась чрезвычайно быстро, и Петербург перестал быть похожим на современную столицу, приняв скучный вид маленького немецкого города XVII столетия. К несчастию, перемена эта не ограничилась одной внешней стороной города: не только экипажи, платья, шляпы, сапоги и прическа подчинены были регламенту, — самый дух жителей был подвержен угнетению. Это проявление деспотизма, выразившееся в самых повседневных, банальных обстоятельствах, сделалось особенно тягостным ввиду того, что оно явилось продолжением эпохи, ознаменованной сравнительно широкой личной свободой.
Всеобщее неудовольствие стало высказываться в разговорах, в семьях, среди друзей и знакомых и приняло характер злобы дня. Чем более, однако, оно проявлялось, тем энергичнее становилась деятельность тайной полиции. Офицеры нашего полка, который, как я уже упомянул, пользовался столь высокой репутацией порядочности и благородства, сделались предметом особого наблюдения, и малейшая ошибка во время парада наказывалась арестом. В царствование Екатерины арест как мера наказания для офицера применялся только в исключительных, серьезных случаях, так как он влек за собой военный суд (court martial), и офицер, который был арестован в наказание, обыкновенно должен был выходить из полка. Таков был point d’honneur в екатерининское время. Не то было теперь, когда Павел всюду ввел гатчинскую дисциплину. Он смотрел на арест как на пустяк и применял его ко всем слоям общества, не исключая даже женщин. Малейшее нарушение полицейских распоряжений вызывало арест при одной из военных гауптвахт, вследствие чего последние зачастую бывали совершенно переполнены.
Наши офицеры, однако же, не были расположены сносить подобное обращение, и в течение нескольких недель шестьдесят или семьдесят человек оставили полк. Обстоятельство это, естественно, чрезвычайно ускорило производство, а так как благодаря счастливой случайности я попал под арест всего один раз, и то вместе с девятью другими полковниками, после маневров 1799 года, то я не только остался в полку, но даже вскоре значительно повысился.
Упомянув о предосудительной и смешной стороне тогдашней правительственной системы, необходимо, однако, указать и на некоторые похвальные меры, принятые для благоденствия народа. Спустя несколько дней после вступления Павла на престол во дворце было устроено обширное окно, в которое всякий имел право опустить свое прошение на имя императора. Оно помещалось в нижнем этаже дворца, под одним из коридоров, и Павел сам хранил у себя ключ от комнаты, в которой находилось это окно. Каждое утро, в седьмом часу, император отправлялся туда, собирал прошения, собственноручно их помечал и затем прочитывал их или заставлял одного из своих статс-секретарей прочитывать себе вслух. Резолюции или ответы на эти прошения всегда были написаны им лично или скреплены его подписью и затем публиковались в газетах для объявления просителю. Все это делалось быстро и без замедления. Бывали случаи, что просителю предлагалось обратиться в какое-нибудь судебное место или иное ведомство и затем известить его величество о результате этого обращения.
Этим путем обнаружились многие вопиющие несправедливости, и в таковых случаях Павел был непреклонен. Никакие личные или сословные соображения не могли спасти виновного от наказания, и остается только сожалеть, что его величество иногда действовал слишком стремительно и не предоставлял наказания самим законам, которые покарали бы виновного гораздо строже, чем это делал император, а между тем он не подвергался бы зачастую тем нареканиям, которые влечет за собой личная расправа.
He припомню теперь в точности, какое преступление совершил некто князь Сибирский,[16] человек высокопоставленный, сенатор, пользовавшийся благосклонностью императора. Если не ошибаюсь, это было лихоимство. Проступок его, каков бы он ни был, обнаружился через прошение, поданное государю вышеописанным способом, и князь Сибирский был предан уголовному суду, приговорен к разжалованию и к пожизненной ссылке в Сибирь. Император немедленно же утвердил этот приговор, который и был приведен в исполнение, причем князь Сибирский, как преступник, публично был вывезен из Петербурга, через Москву, к великому ужасу тамошней знати, среди которой у него было много родственников. Этот публичный акт справедливости очень встревожил высшее чиновничество, но произвел весьма благоприятное впечатление на общество.
Будучи весьма строг относительно всего, что касалось государственной экономии, и стремясь облегчить тягости, лежащие на народе, император Павел был, несмотря на это, весьма щедр при раздаче пенсий и наград за заслуги, причем в этих случаях отличался истинно царской милостью. Во время коронации в Москве он роздал многие тысячи государственных крестьян важнейшим сановникам государства и всем лицам, служившим ему в Гатчине, так что многие из них сделались богачами. Павел не считал этого способа распоряжаться государственными землями и крестьянами предосудительным для общего блага, ибо он полагал, что крестьяне гораздо счастливее под управлением частных владельцев, чем тех лиц, которые обыкновенно назначаются для заведования государственными имуществами. Несомненно и то, что сами крестьяне считали милостью и преимуществом переход в частное владение. Моему отцу пожаловано имение, с пятьюстами душ крестьян, в Тамбовской губернии, и я очень хорошо помню удовольствие, выраженное по этому поводу депутацией от крестьян этого имения.
Прежде чем продолжать мой рассказ, необходимо ознакомить читателя с главнейшими лицами, вывезенными Павлом из Гатчины, а также с некоторыми другими, которых он собрал вокруг себя в Петербурге и которые играли видную роль до самой его смерти.
Раньше всех следует упомянуть об Иване Павловиче Кутайсове,[17] турчонке, взятом в плен в Кутаисе и которого Павел, будучи великим князем, принял под свое покровительство, велел воспитать на свой счет и обучить бритью. Он впоследствии сделался императорским брадобреем и в качестве такового ежедневно имел в руках императорский подбородок и горло, что, разумеется, давало ему положение доверенного слуги. Это был чрезвычайно смышленый человек, обладавший особенной проницательностью в угадывании слабостей своего господина. Надо, однако, сознаться, что он по возможности всегда старался улаживать все к лучшему, предупреждая тех, которые являлись к императору, о настроении духа своего господина. С течением времени он сделался доверенным лицом любовницы Павла, составил себе большое состояние и был сделан графом. Когда в 1798 году Павел получил титул гроссмейстера Мальтийского ордена, Кутайсов был возведен в звание обер-шталмейстера ордена. Надо сказать, что граф всегда был готов всем помогать и никогда не делал никому зла. Графиня, его жена, была очень веселая и остроумная женщина и также обладала значительным состоянием. У них было два сына, из коих один был сенатором,[18] а другой, отличный артиллерийский генерал, был убит под Бородином.[19]
Сам граф Кутайсов был тоже любитель похождений, и пока Павел, как гроссмейстер Мальтийского ордена, имел свои любовные похождения, его обер-шталмейстер также не отставал от своего господина. Они обыкновенно отправлялись вдвоем на эти свидания, якобы сохраняя incognito. Лакеи и кучер были одеты в красные ливреи (цвет ордена), и было строго приказано полицией не узнавать государя.
Следующее за Кутайсовым место, по старшинству, среди гатчинцев занимал адмирал Кушелев,[20] человек в высшей степени полезный, поддерживавший расположение императора к флоту.
Другой честный, услужливый, добрый и благочестивый человек был генерал-майор Обольянинов,[21] сделанный генерал-адъютантом при восшествии на престол Павла. В течение своей жизни этот человек много сделал для того, чтобы смягчать последствия вспыльчивости и строгости Павла. В конце его царствования он был сделан генерал-прокурором Сената и в этой должности много старался о том, чтобы восстановить беспристрастие в судах. Павел любил и уважал его до такой степени, что никогда не подозревал людей близких с Обольяниновым, который и сам ни в ком не подозревал никогда ничего дурного. Это всем известное обстоятельство сделало впоследствии его дом сборным пунктом всех тех, которые приняли участие в заговоре против Павла. Странно сказать, что я, будучи в большой милости у Обольянинова, ни разу не был ни на одном из его вечеров, хотя мой отец бывал тут почти каждый вечер, чтобы играть с ним в вист. Этот прекрасный человек пользовался таким всеобщим уважением, что когда после смерти Павла он удалился в Москву, то был избран там губернским предводителем дворянства и занимал эту почетную должность до конца своей жизни.
Я уже упомянул о бароне Николаи, который до самой смерти Павла оставался его статс-секретарем, библиотекарем и хранителем его кабинета. Мой дядя Плещеев также остался при императоре, но умер от чахотки в Монпелье. Генерал Донауров[22] также был незначительным гатчинским моряком, и то же самое можно сказать и о полковнике Кологривове,[23] добродушном гусаре и порядочном фронтовике, главным образом замечательном тем, что у него была очень красивая жена, не слишком жестокая к своим многочисленным поклонникам. Она заставляла своего мужа держать ради этих господ весьма оживленный и веселый дом.
Полковник конной артиллерии Котлубицкий[24] был также гатчинец и часто рисковал своим положением и милостью к себе Павла, спасая от наказаний молодых офицеров. Я знаю это из личного опыта.
Из числа новых действующих лиц, выступивших на сцену, следует также упомянуть о двух великих князьях, Александре и Константине. Александр был назначен шефом Семеновского, а Константин Измайловского полка. Александр, кроме того, был назначен военным губернатором Петербурга. Ему были подчинены военный комендант города, комендант крепости и петербургский обер-полицмейстер. Каждое утро, в 7 часов, и каждый вечер — в восемь, великий князь подавал императору рапорт. При этом необходимо было отдавать отчет о мельчайших подробностях, относящихся до гарнизона, до всех караулов города, до конных патрулей, разъезжавших в нем и его окрестностях, и за малейшую ошибку давался строгий выговор. Великий князь Александр был еще молод, и характер его был робок; кроме того, он был близорук и немного глух; из сказанного можно заключить, что эта должность не была синекурой и стоила Александру многих бессонных ночей. Оба великих князя смертельно боялись своего отца, и, когда он смотрел сколько-нибудь сердито, они бледнели и дрожали как осиновый лист. При этом они всегда искали покровительства у других вместо того, чтобы иметь возможность сами его оказывать, как это можно было ожидать, судя по высокому их положению. Вот почему они внушали мало уважения и были непопулярны.
Два князя Чарторыйские, Адам и Константин, были назначены адъютантами к великим князьям, первый — к Александру, второй — к Константину. Это возбудило много толков, которые кончились тем, что оба князя испросили себе увольнение от должности.
Как я уже сказал выше, много полковников, майоров и других офицеров были включены в состав гвардейских полков, и так как все они были лично известны императору и имели связи с придворным штатом, то многие из них имели доступ к императору, и заднее крыльцо дворца было для них открыто. Благодаря этому мы, естественно, были сильно вооружены против этих господ, тем более что вскоре мы узнали, что они занимались доносами и передавали все до малейшего вырвавшегося слова.
Из всех этих лиц, имен которых не стоить и упоминать, особенного внимания, однако, заслуживает одна личность, игравшая впоследствии весьма важную роль. Это был полковник гатчинской артиллерии Аракчеев,[25] имя которого, как страшилища Павловской и особенно Александровской эпохи, несомненно, попадет в историю. По наружности Аракчеев походил на большую обезьяну в мундире. Он был высокого роста, худощав и мускулист, с виду сутуловат, с длинной тонкой шеей, на которой можно было бы изучать анатомию жил и мускулов и тому подобное. В довершение того он как-то особенно сморщивал подбородок, двигая им как бы в судорогах. Уши у него были большие, мясистые; толстая безобразная голова, всегда несколько склоненная набок. Цвет лица был у него земляной, щеки впалые, нос широкий и угловатый, ноздри вздутые, большой рот и нависший лоб. Чтобы закончить его портрет, скажу, что глаза были у него впалые, серые и вся физиономия его представляла страшную смесь ума и злости. Будучи сыном мелкопоместного дворянина, он поступил кадетом в артиллерийское училище, где он до того отличался способностями и прилежанием, что вскоре был произведен в офицеры и назначен преподавателем геометрии. Но в этой должности он проявил себя таким тираном и так жестоко обращался с кадетами, что его перевели в артиллерийский полк, часть которого, вместе с Аракчеевым, попала в Гатчину.
В Гатчине Аракчеев вскоре обратил на себя внимание Павла и благодаря своему уму, строгости и неутомимой деятельности сделался самым необходимым человеком в гарнизоне, страшилищем всех живущих в Гатчине и приобрел неограниченное доверие великого князя. Надо сказать правду, что он был искренно предан Павлу, чрезвычайно усерден к службе и заботился о личной безопасности императора. У него был большой организаторский талант, и во всякое дело он вносил строгий метод и порядок, которые он старался поддерживать строгостью, доходившей до тиранства. Таков был Аракчеев. При вступлении на престол императора Павла он был произведен в генерал-майоры, сделан шефом Преображенского полка и назначен петербургским комендантом. Так как он прежде служил в артиллерии, то он сохранил большое влияние на этот род оружия и, наконец, был назначен начальником всей артиллерии, в каковой должности оказал большие услуги государству.
Характер его был настолько вспыльчив и деспотичен, что молодая особа, на которой он женился, находя невозможным жить с таким человеком, оставила его дом и вернулась к своей матери. Замечательно, что люди жестокие и мстительные обыкновенно трусы и боятся смерти. Аракчеев не был исключением из этого числа: он окружил себя стражей, редко спал две ночи кряду на одной и той же кровати, обед его готовился в особой кухне доверенной кухаркой (она же была его любовницей), и когда он обедал дома, его доктор должен был пробовать всякое кушанье и то же делалось за завтраком и ужином.
Этот жестокий и суровый человек был совершенно неспособен на нежную страсть, но в то же время вел жизнь крайне развратную. Тем не менее у Аракчеева было два больших достоинства. Он был действительно беспристрастен в исполнении суда и крайне бережлив на казенные деньги. В царствование Павла Аракчеев был, несомненно, из тех людей, которые возбудили неудовольствие общественного мнения против правительства; но император Павел, по природе человек великодушный, проницательный и умный, сдерживал строгости Аракчеева и, наконец, удалил его. Но когда после смерти Павла император Александр снова призвал его на службу и дал его влиянию распространиться на все отрасли управления, причем он на деле сделался первым министром, тогда Аракчеев поистине стал бичом всего государства и довел Александра до того шаткого положения, в котором он находился в минуту своей смерти в Таганроге и которое разрешилось бунтом, вспыхнувшим при вступлении на престол императора Николая, первой мерой которого для успокоения умов было увольнение и удаление графа Аракчеева.
Из остальных правительственных лиц этого царствования я упомяну еще о графе Ростопчине,[26] бывшем в 1812 году московским генерал-губернатором, человеке весьма даровитом и энергичном, но при этом насмешливом и едком. Он был генерал-адъютантом и на короткое время министром иностранных дел. Ту же должность некоторое время занимал и граф Пален, человек также чрезвычайно талантливый и благородный, но холодный и крайне гордый. Адмирал Рибас,[27] родом мальтиец, отличался в турецких войнах при Екатерине вместе с Паленом и адмиралом Литтою. Это был человек чрезвычайно хитрый, предприимчивый и ловкий. Закончу этот список генералом Нелидовым,[28] родственником вышеназванной Екатерины Ивановны Нелидовой, прекрасным молодым человеком, пользовавшимся большим влиянием на императора и который вместе со своей родственницей прилагал все свои старания, дабы смягчать невзгоды этого времени, обращать царскую милость на людей достойных и облегчать участь тех, которые подверглись опале.
А теперь перехожу к женскому персоналу двора императора Павла.
Я уже упоминал о том положении, которое занимала при дворе баронесса, впоследствии графиня и позже княгиня Ливен.[29] Она была воспитательницей великих княжон, другом и доверенным лицом императрицы и обладала редкими душевными качествами и выдающимся умом. Ее красота, твердость и благородство заставили самого императора уважать ее мнение. По ее рекомендации две ее приятельницы, графиня Пален[30] и г-жа фон Ренке, получили должность статс-дам при великих княгинях Елизавете Алексеевне (супруге Александра) и Анне Феодоровне (супруге Константина). Здесь, кстати, замечу, что муж первой из этих дам, граф Пален, был вызван в Петербург, назначен командиром конной гвардии и инспектором тяжелой кавалерии. Впоследствии он был сделан военным губернатором Петербурга, управляющим иностранными делами и почтовым ведомством, вследствие чего в его руках находились ключи от всех государственных тайн, так что в столице никто не мог предпринять чего-либо без его ведома.
Так как читатель уже ознакомлен с необыкновенным характером этой эпохи, а также с большинством из главнейших деятелей тогдашнего времени, то я вернусь теперь к моему повествованию и буду излагать в хронологическом порядке события кратковременного царствования императора Павла.
II
В своем рассказе я изобразил императора Павла человеком глубоко религиозным, исполненным истинного благочестия и страха Божия. И действительно, это был человек в душе вполне доброжелательный, великодушный, готовый прощать обиды и повиниться в своих ошибках. Он высоко ценил правду, ненавидел ложь и обман, заботился о правосудии и беспощадно преследовал всякие злоупотребления, в особенности же лихоимство и взяточничество. К несчастию, все эти похвальные и добрые качества оставались совершенно бесполезными как для него лично, так и для государства благодаря его несдержанности, чрезвычайной раздражительности, неразумной и нетерпеливой требовательности беспрекословного повиновения. Малейшее колебание при исполнении его приказаний, малейшая неисправность по службе влекли за собою жестокий выговор и даже наказание без всякого различия лиц. На Павла нелегко было иметь влияние, так как, почитая себя всегда правым, он с особенным упорством держался своего мнения и ни за что не хотел от него отказаться. Он был чрезвычайно раздражителен и от малейшего противоречия приходил в такой гнев, что казался совершенно исступленным. А между тем он сам вполне сознавал это и впоследствии глубоко этим огорчался, сожалея о своей вспыльчивости; но, несмотря на это, он все-таки не имел достаточной силы воли, чтобы победить себя.
Стремительный характер Павла и его чрезмерная придирчивость и строгость к военным делали эту службу весьма неприятной. Нередко за ничтожные недосмотры и ошибки в команде офицеры прямо с парада отсылались в другие полки и на весьма большие расстояния. Это случалось настолько часто, что у нас вошло в обычай, будучи в карауле, класть за пазуху несколько сот рублей ассигнациями, дабы не остаться без денег в случае внезапной ссылки. Мне лично пришлось три раза давать взаймы деньги своим товарищам, которые забыли принять эту предосторожность. Подобное обращение, естественно, держало офицеров в постоянном страхе и беспокойстве, благодаря чему многие совсем оставляли службу и удалялись в свои поместья, другие же переходили в гражданскую службу. Благодаря этому, как я уж говорил, производство шло у нас чрезвычайно быстро, особенно для тех, которые имели крепкие нервы. Я, например, подвигался очень скоро, так что из подпоручиков конной гвардии, каким я был в 1796 году, во время восшествия на престол императора Павла, я в июне 1799 года уже был полковником, миновав все промежуточные ступени. Из числа ста тридцати двух офицеров, бывших в Конном полку в 1796 году, всего двое (я и еще один) остались в нем до кончины Павла Петровича. То же самое, если еще не хуже, было и в других полках, где тирания Аракчеева и других гатчинцев менее сдерживалась, чем у нас. Легко себе представить положение тех семейств, сыновья которых были офицерами в эту эпоху: они, естественно, находились в постоянном страхе и тревоге, опасаясь за своих близких, так что можно без преувеличения сказать, что в царствование Павла I Петербург, Москва и даже вся Россия были погружены в постоянное горе.
Несмотря на то что аристократия тщательно скрывала свое недовольство, чувство это, однако, прорывалось иногда наружу, и во время коронации в Москве император не мог этого не заметить. Зато низшие классы, «миллионы», с таким восторгом приветствовали государя, что Павел стал объяснять себе холодность и видимую недоброжелательность со стороны дворянства нравственной испорченностью и «якобинскими» наклонностями этого сословия. Что касается нравственной испорченности, то в этом случае он был отчасти прав, так как нередко многие из наиболее недовольных, когда он обращался к ним лично, отвечали ему льстивыми словами и с улыбкой на устах. Император благодаря честности и откровенности своего нрава никогда не подозревал в этом двоедушия, тем более что он сам часто говорил, что, «будучи всегда готов и рад доставить законный суд и полное удовлетворение всякому, кто считал бы себя обойденным или обиженным, он не боится быть несправедливым».
Как пример странности характера Павла и его способа действий приведу следующий, мне хорошо известный случай, бывший с моим отцом.
Выше я уже говорил, что в екатерининское время русская армия имела мундиры светло-зеленого сукна, а флот — белого и что император Павел оба этих цвета заменил темно-зеленым, синеватого оттенка, желая сделать его более похожим на синий цвет прусских мундиров. Краска эта приготовлялась из особых минеральных веществ, которые оседали на дно котлов, вследствие чего было очень трудно сразу приготовить большое количество этого сукна одинакового оттенка. Между тем в известный день войска должны были явиться в Гатчину на маневры и оказалось необходимым приобрести значительное количество этого сукна в кусках. При этом произошла такая спешка, что комиссариатский департамент не имел времени подобрать для каждой бригады и дивизии сукно одного только оттенка, вследствие чего во многих полках оказалось некоторое различие в цвете мундиров.
Император немедленно заметил этот недостаток, чрезвычайно разгневался и тут же, приложив к одному из образцов сукна собственноручную печать, велел послать Мануфактур-коллегии рескрипт, в котором повелевалось, чтобы впредь все казенные фабрики изготовляли сукно точно такого цвета, как этот образчик. Мой отец был в это время вице-президентом Мануфактур-коллегии и в действительности заправлял всеми делами этого ведомства, так как президент ее, князь Юсупов,[31] никогда ничего не делал. Зная моего отца, император приказал президенту Военной коллегии, генерал-лейтенанту Ламбу,[32] поручить это дело особому его вниманию. Ввиду этого отец мой немедленно же написал всем казенным фабрикам циркуляр, в котором сообщал волю государя и требовал немедленного ответа.
Ответы были получены почти одновременно, и все единогласно подтверждали, что благодаря свойству самой краски крашеное сукно, в кусках, невозможно изготовить совершенно однородного цвета. Об этом отец мой, со своей стороны, уведомил генерал-лейтенанта Ламба.
Надо сказать, что в это время в Петербурге свирепствовал род гриппа, который зачастую принимал опасную форму, и отец мой как раз захворал этой болезнью, и притом в такой степени, что у него появился сильный жар и расположение к бреду. Естественно, что ему был предписан безусловный покой.
Между тем генерал Ламб отправился с обычным рапортом в Гатчину, где в то время жил государь, и по приезде своем застал его величество верхом на коне, едущим на смотр. На вопрос императора, нет ли чего-нибудь нового или важного, Ламб отвечал: 4 Ничего особенного, государь, кроме письма вице-президента Мануфактур-коллегии Саблукова с ответом от фабрикантов, которые сообщают единогласно, что окрашивать сукно, в кусках, в совершенно однородный цвет решительно невозможно».
— Как невозможно? — вскричал император. Затем, произнеся скороговоркой: — Очень хорошо! — не сказал больше ни слова, сошел с лошади, пошел во дворец и тотчас же отправил нарочного фельдъегеря к военному губернатору Петербурга, графу Палену, со следующим приказанием:
«Выслать из города тайного советника Саблукова, уволенного от службы, и немедленно отправить назад посланного с донесением об исполнении этого приказания.
(подписано) «Павел.[33]Я сидел над моим бедным отцом в комнате, соседней с его кабинетом, когда петербургский обер-полицмейстер, генерал-майор Лисаневич, близкий друг нашей семьи, вошел в комнату и быстро спросил меня:
— Что делает ваш батюшка?
— Лежит в соседней комнате, — отвечал я, — и боюсь, не на смертном ли одре.
— Неужели! — воскликнул Лисаневич. — Тем не менее я необходимо должен его видеть, ибо имею сообщить ему немедленно приказание от императора.
С этими словами он вошел в спальню, и я машинально последовал за ним.
Лицо несчастного моего отца было совершенно багровое, и он едва сознавал, что происходит вокруг него. Лисаневич два раза окликнул его:
— Александр Александрович!
Отец, очнувшись немного, сказал:
— Кто вы такой? Что вам нужно?
— Я — Лисаневич, обер-полицмейстер. Узнаете вы меня?
Отец мой отвечал:
— Ах, Василий Иванович, это вы! Я очень болен: что вам нужно?
— Вот вам приказ от императора.
Отец мой развернул бумагу, а я в это время поместился так, чтобы иметь возможность прочесть бумагу и в то же время следить за ее действием на лице моего отца. Он прочел бумагу, протер глаза и воскликнул:
— Господи! Да что же я сделал?
— Я ничего не знаю, — возразил Лисаневич, — кроме того, что я должен выслать вас из Петербурга.
— Но вы видите, любезный друг, в каком я положении.
— Этому горю я помочь не могу: я должен повиноваться. Я оставлю у вас в доме полицейского, чтобы засвидетельствовать ваш отъезд, а сам немедленно отправлюсь к графу Палену, чтобы донести ему о вашем положении; вам же советую отправить к нему вашего сына.
Я возблагодарил Бога, заметив, что несчастный отец мой из багрового цвета постепенно перешел в бледный, ибо я, признаюсь, опасался, что с ним может приключиться апоплексический удар. Моя дорогая матушка, которая в такие тяжелые минуты была исполнена энергии и присутствия духа, зная, что император сначала всегда бывает неумолим, немедленно послала на нашу дачу, находившуюся в двух милях от города, приказание, чтобы в комнате садовника, которая отапливалась печью, была приготовлена постель. Хотя это было зимой, но не было особенного мороза, и поэтому матушка немедленно велела приготовить карету и послать за доктором.
Я поехал тем временем к графу Палену, который был очень привязан к моему отцу и во многих случаях бывал очень добр и ко мне лично.
— Вот так история! — встретил он меня. — Хотите стакан лафита?.. (Это была известная привычка у Палена предлагать стакан лафита всякому, кто попадал в беду.)
— Никакого мне лафита не нужно, — с нетерпением перебил я его. — Мне нужно только, чтобы вы оставили моего отца на месте!
— Это невозможно. Dites à votre рèrе, — продолжал он по-французски, — qu'il sait combien je Paime et que je n’y puis neu; que si Tun de nous deux doit aller au diable, c’est lui qui doit у aller. Qu'il sorte de la ville coūte que coūte; après cela nous verrons ce qu’on peut faire pour lui… Mais pourquoi diable es-til renvoye?
— Ni moi, ni mon рèrе n’en savons rien[34] — возразил я, пожав ему руку, и уехал.
Вернувшись домой, я нашел уже все приготовленным для отъезда моего отца. Добрая матушка была неутомима: она крепко закутала его в меховую одежду, велела постлать постель в карете, в которую его внесли, сама села с ним, а доктор следовал рядом в другом экипаже. Через три часа после распоряжения Павла отец мой уже проехал городскую заставу. Полицейский чиновник, все время находившийся в нашем доме, тотчас донес об этом Палену как военному губернатору, а последний отослал обратно государева фельдъегеря с рапортом, что приказание его величества исполнено в точности.
Вечером того же дня я поехал проведать отца. Матушка и доктор находились при нем, и врач сообщил мне утешительное известие, что никаких серьезных последствий опасаться не надо. Но, увы, с ним все-таки сделался легкий паралич, от которого он никогда уже не оправился.
Спустя два дня после этого происшествия получено было извещение, что государь вместе со всем двором на следующий день прибудет в Петербург. По обыкновению, был назначен вахт-парад, и очередь идти в караул как раз была моя. Из ста шести человек, составлявших мой эскадрон, девяносто шесть должны были явиться на парад верхами, что составляло весьма значительное число. Надо заметить, что если лицо, носившее известное имя, подвергалось какому-либо взысканию со стороны императора, то обыкновенно эту немилость разделяли и другие члены этой семьи, находившиеся на службе. Вот почему мое появление на параде, почти немедленно после отставки и изгнания из столицы моего отца, было для меня делом довольно щекотливым. Но делать было нечего, и мне все-таки надо было явиться вовремя со всем моим эскадроном. Правда, я знал, что он хорошо обучен, но всегда могли произойти ошибки, и последствия их могли оказаться для меня весьма важными; и не только для меня, но и для моего эскадрона и даже для всего полка: так бывало не раз при подобных обстоятельствах.
Тогдашний наш полковой командир, князь Голицын,[35] велел еще накануне вывести мой эскадрон, чтобы сделать репетицию парада, но офицеры и солдаты были так взволнованы, что все шло плохо и генерал наш был в отчаянии. Я попросил его, однако же, успокоиться и не делать выговоров, обещая ему, что все пойдет хорошо. Я сам похвалил солдат, приказал им отправиться в баню, затем плотно поужинать и спокойно лечь спать. Что касается до офицеров, которые подвергались наибольшей опасности, то я попросил их не думать ни о чем и только внимательнее прислушиваться к команде. В казармах я отдал строгое приказание, чтобы солдат не будили, пока я не приеду сам. В описываемое время все солдаты также носили пукли и толстые косички со множеством пудры и помады, вследствие чего прическа нижних чинов занимала очень долгое время; в то время у нас полагалось всего два парикмахера на эскадрон, так что солдаты, когда они готовились к параду, принуждены были не спать всю ночь из-за своей завивки. Но этого я никак не мог допустить в моем опасном положении, в котором все зависело от состояния нервов моих солдат. Поэтому я велел собрать всех парикмахеров со всего полка, приказав им как можно скорее причесать мой эскадрон, благодаря чему солдаты могли освободиться раньше и выспаться как следует.
В 5 часов утра я велел их разбудить, а к 9 часам люди и лошади были готовы, выстроены перед казармами и смотрели весело и бодро. Я сел на своего красивого гнедого мерина Le Chevalier d’Eon, поздоровался с людьми, дал им пароль, и мы отправились ко дворцу.
Император вначале смотрел мрачно и имел вид недовольный, но я с удвоенной энергией дал пароль, офицеры же и солдаты исполнили свое дело превосходно. Его величество, вероятно, к собственному своему удивлению, остался настолько доволен, что два раза подъезжал хвалить меня. Словом, все пошло хорошо и для меня, и для моего эскадрона, и для моего отца, да и вообще для всех, кому в этот день пришлось говорить с его величеством, ибо подобного рода гроза падала на всех, кто к нему приближался, без различия возраста и пола, не исключая даже и собственного его семейства.
Теперь я снова попрошу читателя последовать за мной в Гатчину и вернуться к тому времени, когда император подписал приказ об увольнении от службы и удалении из столицы моего отца. Тем же почерком пера Павел тут же назначил на место моего отца сенатора Аршеневского[36] и особым рескриптом предписал ему немедленно исполнить его приказание относительно цвета сукна. Аршеневский был очень хороший и рассудительный человек, и все знали, что он был близким другом и почитателем моего отца. Обстоятельство это было известно и императору, ибо в Сенате они неоднократно держались одного мнения, и Павел часто с ними соглашался. В назначении Аршеневского, таким образом, нельзя было усматривать гнева против моего отца.
Не теряя ни минуты времени, новый вице-президент Аршеневский занял свое место в Мануфактур-коллегии. Председатель, князь Юсупов, не мог объяснить того, что случилось, а также не мог посоветовать, что предпринять дальше. Тогда Аршеневский сам рассмотрел дело, затем лично поехал посоветоваться с моим отцом и, убедившись наконец, что, кроме того, что уже сделал мой отец, делать больше нечего, он, для того чтобы не подвергаться дальнейшей ответственности, подал императору прошение об увольнении, приложив к нему письмо на имя его величества, объясняющее его поводы к этому поступку. В то же время генерал-прокурор Сената Беклешов,[37] который наделе был министром юстиции, посоветовал моему отцу написать к императору краткое письмо, в котором он выражал свое горе по поводу того, что навлек на себя его гнев. Это письмо, вместе с прошением Аршеневского, Беклешов с намерением вручил государю немедленно по возвращении его с парада, на котором я удостоился такой похвалы.
Император, который сам только что выздоровел от гриппа и еще не совсем чувствовал себя хорошо, услышав, как жестоко был исполнен его приговор над моим отцом, чрезвычайно взволновался. Он немедленно потребовал к себе генерал-прокурора и со слезами на глазах попросил его тотчас съездить к моему отцу, извиниться за него в его жестокой несправедливости и просить его прощения. После этой милостивой вести он ежедневно по два раза посылал узнавать о здоровье моего отца, и когда тот, наконец, был в силах выезжать и явиться к государю, то между монархом и его подданным произошла весьма трогательная сцена примирения в присутствии Беклешова, причем моему отцу, разумеется, была возвращена его прежняя должность.
Тем не менее случай этот очень повредил императору в общественном мнении, так как мои родители оба были весьма любимы и уважаемы. И действительно, трудно было найти в Петербурге людей, которые бы пользовались большим расположением и вниманием, которых они вполне заслуживали благодаря своей доброте и отзывчивости ко всем нуждающимся и несчастным. В течение немногих дней опалы моего отца и вскоре после его возвращения о нем беспрестанно наведывались и с участием расспрашивали об его здоровье. Оказанная ему несправедливость вызвала сильное негодование, которое высказывалось открыто и резко как в частных разговорах, так и в письмах, которые получались из Москвы и из провинции. Может показаться невероятным, что в стране самодержавной и при государе, гнев которого был неукротим, могли так свободно порицать его действия. Но старинный русский дух был еще жив, и его не могли подавить ни строгость, ни полицейские меры.
Зная вспыльчивый, но склонный к великодушным порывам характер императора Павла, видя зачастую его искреннее желание быть справедливым, граф Пален, несомненно, мог бы воспользоваться тяжкой болезнью моего отца и рапортом полицмейстера, чтобы дать государю время одуматься и хладнокровно обсудить неосновательность своего гнева. Но в планы графа Палена и тех, кто действовал с ним заодно, по-видимому, не входило вызывать этого монарха к раскаянию: его судьба была предрешена, и он должен был погибнуть. Когда Палену приходилось иногда слышать не совсем умеренную критику действий императора, он обыкновенно останавливал говоривших словами: «Messieurs! Jean f… qui parle, brave homme qui agit!»
Теперь вернемся снова в Гатчину, это ужасное место, откуда последовал указ об увольнении моего отца и которое было колыбелью пресловутой павловской армии с ее организацией, выправкой и дисциплиной. Гатчина была любимым местопребыванием Павла в осеннее время и здесь происходили ежегодные маневры войск. Как северная деревенская резиденция, Гатчина великолепна: дворец, или, вернее, замок представляет обширное здание, выстроенное из тесаного камня, прекрасной архитектуры. При дворце обширный парк, в котором множество великолепных старых дубов и других деревьев. Прозрачный ручей вьется вдоль парка и по садам, обращаясь в некоторых местах в обширные пруды, которые почти можно назвать озерами. Вода в них до того чиста и прозрачна, что на глубине 12–16 футов можно считать камешки, и в ней плавают большие форели и стерляди.
Павел был весьма склонен к романтизму и любил все, что имело рыцарский характер. При этом он имел расположение к великолепию и роскоши, которыми он восторгался во время пребывания в Париже и других городах Западной Европы.
Как я уже говорил, в Гатчине происходили большие маневры, во время которых давались и празднества. Балы, концерты, театральные представления беспрерывно следовали одни за другими, и можно было думать, что все увеселения Версаля и Трианона по волшебству перенесены были в Гатчину. К сожалению, эти празднества нередко омрачались разными строгостями, как, например, арестом офицеров или ссылкой их в отдаленные гарнизоны без всякого предупреждения. Случались и несчастия, какие бывают нередко во время больших кавалерийских маневров, что приводило императора в сильное раздражение. Впрочем, несмотря на сильный гнев, вызываемый подобными случаями, он выказывал большое человеколюбие и участие, когда кто-нибудь был серьезно ранен.
Как-то раз, в то время, когда я находился во внутреннем карауле, во дворце произошла забавная сцена. Выше я упоминал, что офицерская караульная комната находилась близ самого кабинета государя, откуда я часто слышал его молитвы. Около офицерской комнаты была обширная прихожая, в которой находился караул, а из нее шел длинный узкий коридор, ведший во внутренне апартаменты дворца. Здесь стоял часовой, который немедленно вызывал караул, когда император показывался в коридоре. Услышав внезапно окрик часового «Караул вон!», я поспешно выбежал из офицерской комнаты. Солдаты едва успели схватить свои карабины и выстроиться, а я обнажить свою шпагу, как дверь коридора открылась настежь и император, в башмаках и шелковых чулках, при шляпе и шпаге, поспешно вошел в комнату, и в ту же минуту дамский башмачок с очень высоким каблуком полетел через голову его величества, чуть-чуть ее не задевши. Император через офицерскую комнату прошел в свой кабинет, а из коридора вышла Екатерина Ивановна Нелидова, спокойно подняла свой башмак и вернулась туда же, откуда пришла.
На другой день, когда я сменялся с караула, его величество подошел ко мне и шепнул: «Mon eher, nous avons eu du grabuge hier». — «Oui, Sire», — отвечал я. Меня очень позабавил этот случай и я никому не говорил о нем, ожидая, что за этим последует что-нибудь столь же забавное. Ожидания мои не обманулись: в тот же день вечером, на балу, император подошел ко мне, как к близкому приятелю и поверенному, и сказал: «Mon eher, faites danser quelque chose de joli». Я сразу смекнул, что государю угодно, чтобы я протанцевал с Екатериной Ивановной Нелидовой. Что можно было протанцевать красивого, кроме менуэта или гавота сороковых годов? Я обратился к дирижеру оркестра и спросил его, может ли он сыграть менуэт, и, получив утвердительный ответ, я просил его начать и сам пригласил Нелидову, которая, как известно, еще в Смольном отличалась своими танцами. Оркестр заиграл, и мы начали. Что за грацию выказала она, как прелестно выделывала pas и повороты, какая плавность была во всех движениях прелестной крошки, несмотря на ее высокие каблуки — точь-в-точь знаменитая Лантини,[38] бывшая ее учительница! Со своей стороны, и я не позабыл уроков моего учителя Канциани,[39] и при моем кафтане a la Frederic le Grand мы оба точь-в-точь имели вид двух старых портретов. Император был в полном восторге и, следя за нашими танцами во все время менуэта, поощрял нас восклицаниями: «C’est charmaut, c’est superbe, c’est délicieux.[40]
Когда этот первый танец благополучно был окончен, государь просил меня устроить другой и пригласить вторую пару. Вопрос теперь заключался в том, кого выбрать и кто захочет себя выставить напоказ при такой смущающей обстановке. В нашем полку был офицер, по имени Хитрово.[41] Я вспомнил, что когда-то, будучи 13-летним мальчиком, он вместе со мною брал уроки у Канциани, и, так как он в то время всегда носил красные каблуки, я прозвал его камергером. Никто не мог мне быть более подходящим. Я подошел к нему и сообщил о желании его величества. Сначала Хитрово колебался, хотя, видимо, был рад выставить себя напоказ, и после некоторого размышления спросил меня, какую ему выбрать даму? — Возьмите старую девицу Валуеву,[42] — посоветовал я ему, и он так и сделал. Разумеется, я снова пригласил Нелидову, и танец был исполнен на славу, к величайшему удовольствию его величества. За этот подвиг я был награжден лишь забавой, которую мне он доставил, но зато Алексею Хитрову этот менуэт оказал большую пользу. Будучи не особенно исправным офицером, он был сделан камергером, что ввело его в гражданскую службу, и, угождая разным влиятельным министрам, он, наконец, сам сделался министром, а в настоящее время[43] он весьма снисходительный государственный контролер и вообще очень добрый человек.
Об императоре Павле принято обыкновенно говорить как о человеке чуждом всяких любезных качеств, всегда мрачном, раздражительном и суровом. На деле же характер его вовсе был не таков. Остроумную шутку он понимал и ценил не хуже всякого другого, лишь бы только в ней не видно было недоброжелательства или злобы. В подтверждение этого мнения я приведу следующий анекдот.
В Гатчине, насупротив окон офицерской караульной комнаты, рос очень старый дуб, который, я думаю, и теперь еще стоить там. Это дерево, как сейчас помню, было покрыто странными наростами, из которых вырастало несколько веток. Один из таких наростов до того был похож на Павла, с его косичкою, что я не мог удержаться, чтобы не срисовать его. Когда я вернулся в казармы, рисунок мой так всем понравился, что все захотели получить с него копию, и в день следующего парада я был осажден просьбами со стороны офицеров гвардейской пехоты. Воспроизвести его было нетрудно, и я роздал не менее тридцати или сорока копий. Несомненно, что при том соглядатайстве со стороны гатчинских офицеров, которому подвергались все наши действия, история с моим рисунком дошла до сведения императора. Будучи вскоре после этого еще раз в карауле, я от нечего делать занялся срисовыванием двух очень хороших бюстов, стоявших перед зеркалом в караульной комнате, из которых один изображал Генриха IV, а другой Сюлли. Окончив рисунок с Генриха IV, я был очень занят срисовыванием Сюлли, когда в комнату незаметно вошел император, стал сзади меня и, ударив меня слегка по плечу, спросил:
— Что вы делаете?
— Рисую, государь, — отвечал я.
— Прекрасно! Генрих IV очень похож, когда будет окончен. Я вижу, что вы можете сделать хороший портрет… Делали вы когда-нибудь мой?..
— Много раз, ваше величество.
Государь громко рассмеялся, взглянул на себя в зеркало и сказал: «Хорош для портрета!» Затем он дружески хлопнул меня по плечу и вернулся в свой кабинет, смеясь от души.
Думаю, что нельзя было поступить снисходительнее с молодым человеком, который нарисовал его карикатуру, но в котором он не имел повода предполагать какого-либо дурного умысла.
Нет сомнения, что в основе характера императора Павла лежало истинное великодушие и благородство и, несмотря на то что он был ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинялись его воле в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного. Вот, между прочим, причина, по которой он до самой своей смерти оказывал величайшее уважение и внимание шталмейстеру Сергею Ильичу Муханову.[44]
Но довольно о Гатчине с ее маневрами, вахт-парадами, празднествами и танцами на гладком и скользком паркете дворца. Хотя вспыльчивый характер Павла и был причиной многих прискорбных случаев (многие из которых связаны с воспоминанием о Гатчине), но нельзя не высказать сожаления, что этот безусловно благородный, великодушный и честный государь, столь нелицеприятный, искренне и горячо желавший добра и правды, не процарствовал долее и не очистил высшую чиновную аристократию, столь развращенную в России, от некоторых ее недостойных членов. Павел I всегда рад был слышать истину, для которой слух его всегда был открыт, а вместе с ней он готов был уважать и выслушать то лицо, от которого он ее слышал.
Хотя раздача наград и милостей царских и зависела от личной благосклонности императора к данному лицу, но милостями этими никогда не определялись повышения по службе, вследствие чего суд над начальниками и подчиненными был справедлив и нелицеприятен. Корнет мог свободно и безбоязненно требовать военного суда над своим полковым командиром, вполне рассчитывая на беспристрастное разбирательство дела. Это обстоятельство было для меня тем щитом, которым я ограждался от великого князя Константина Павловича во все время его командования (шефства) нашим полком[45] и при помощи которого я мог с успехом бороться против его вспыльчивости и горячности. Одно только упоминание о военном суде приводило его высочество в настоящий ужас. Тем не менее я должен здесь упомянуть, что много лет спустя, а именно в декабре 1829 года, когда я свиделся с Константином Павловичем в Дрездене, он принял меня с распростертыми объятиями и в присутствии своего побочного сына П. Александрова,[46] вспоминая о происходивших между нами ссорах, чистосердечно сознался, что он был постоянно не прав и с полным благородством признал совершенную правильность моих действий относительно его. Мне особенно приятно писать эти строки и засвидетельствовать здесь, на земле, что великий князь, которого обыкновенно очень строго осуждали, не был лишен, как уверяли многие, добродетелей, и прежде всего смирения и доброжелательства.
Как доказательство того уважения, которое император Павел питал к постановлениям военных судов, и его беспристрастия в деле правосудия можно привести следующий случай.
В первый год его царствования генерал-прокурором Сената был граф Самойлов,[47] родственник некоего генерала Лаврова, женатого на сестре известного богача Демидова.[48] Лавров был человек распутный, большой игрок и обременен долгами.[49] Жена его была особа довольно легких нравов, обладала большим состоянием и находилась в связи с тремя офицерами нашего полка. Оставшись чрезвычайно довольна усердием и вниманием своих обожателей, генеральша выдала каждому из них по векселю в 30 тысяч рублей. Супруг, взбешенный тем, что такая значительная сумма ускользнула из его рук, подал прошение в Сенат, заявляя, что жена его идиотка, не способная даже прочесть сумму, вписанную в текст векселя, на котором первоначально стояло 3000 рублей, и что лишний ноль на каждом из векселей был прибавлен ее любовниками, которых он, кстати, и обвинял в подлоге.
Сенат, под влиянием генерал-прокурора Самойлова, признал офицеров виновными в подлоге и приговорил к разжалованию. Приговор этот был представлен на утверждение государя; но последний, вместо того, чтобы утвердить постановление Сената, велел созвать в нашем полку военный суд.
В качестве младшего члена полкового суда мне пришлось подавать свой голос первым, и я прежде всего предложил спросить генеральшу Лаврову, считает ли она сама эти три векселя подложными. Г-жа Лаврова прислала письменное заявление, в котором сообщала, что подлога нет, что она любит этих трех офицеров и желает сделать им подарок, а что муж ее — «лжец». Тогда я подал голос за то, чтобы офицеры были оправданы в подлоге, но были уволены из полка за поведение, недостойное дворянина. Военный суд единогласно принял это решение, приговор был представлен государю, который и утвердил его, отменив решение Сената и сделав сенаторам строгий выговор. Впоследствии эти три офицера неоднократно высказывали мне свою благодарность.
Император Павел, как я уже говорил, был искренним христианином, человеком глубоко религиозным, отличался с раннего детства богобоязненностью и благочестием. По взглядам своим это был совершенный джентльмен, который знал, как надо обращаться с истинно порядочными людьми, хотя бы они и не принадлежали к родовой или служебной аристократии. Я находился на службе в течение всего царствования этого государя, не пропустил ни одного учения или вахт-парада и могу засвидетельствовать, что хотя он часто сердился, но я никогда не слыхал, чтобы из уст его исходила обидная брань.[50] Как доказательство его рыцарских, доходивших даже до крайности воззрений может служить то, что он совершенно серьезно предложил Бонапарту дуэль в Гамбурге с целью положить этим поединком предел разорительным войнам, опустошавшим Европу. Свидетелями со стороны императора должны были быть Пален[51] и Кутайсов. Несмотря на всю причудливость и несовременность подобного вызова, большинство монархов, не исключая самого Наполеона, отдали полную справедливость высокогуманным побуждениям, руководившим русским государем, сделавшим столь рыцарское предложение с полной искренностью и чистосердечием.
Кстати, о рыцарстве. Мне пришло на память несколько случаев, бывших в Павловске, летней резиденции императорского семейства. Их величества находились в Павловске преимущественно весной и ранним летом, так как во время сильных июльских жаров они предпочитали Петергоф на Финском заливе, где воздух был морской и более свежий. Павловск, принадлежавший лично императрице Марии Феодоровне, был устроен чрезвычайно изящно, и всякий клочок земли здесь носил отпечаток ее вкуса, наклонностей, воспоминаний о заграничных путешествиях и т. п. Здесь был павильон роз, напоминавший трианонский; шале, подобный тем, которые она видела в Швейцарии; мельница и несколько ферм наподобие тирольских; были сады, напоминавшие сады и террасы Италии. Театр и длинные аллеи были заимствованы из Фонтенбло, и там и сям виднелись искусственные развалины. Каждый вечер устраивались сельские праздники, поездки, спектакли, импровизации, разные сюрпризы, балы и концерты, во время которых императрица, ее прелестные дочери и невестки своей приветливостью придавали этим развлечениям восхитительный характер. Сам Павел предавался им с увлечением, и его поклонение женской красоте зачастую заставляло его указать на какую-нибудь Дульцинею, что его услужливый Фигаро или Санчо Панса-Кутайсов немедленно и принимал к сведению, стараясь исполнить желание своего господина.
Однажды, на одном из балов, данных в Москве по случаю его приезда в 1798 году, император был совершенно очарован огненными черными глазами девицы Анны Лопухиной. Кутайсов, которому Павел сообщил о произведенном на него впечатлении, немедленно же рассказал об этом отцу девицы, с которым и был заключен договор, имевший целью пленить сердце его величества.[52]
«La troupe dorée», как император называл нас, офицеров конной гвардии, ввиду нашей элегантности и цвета наших мундиров, ярко-красных «tirant sur l’orange», в качестве постоянных кавалеров павловских увеселений, вскоре узнали об этой любовной интриге, о которой мы стали болтать довольно свободно. Это скоро дошло до сведения государя, вследствие чего полк наш некоторое время был в немилости. Впрочем, она была непродолжительна, так как девица Лопухина сама к нам очень благоволила и притом же две ее сестры вскоре вышли замуж за офицеров нашего полка: одна за Демидова, другая за графа Кутайсова, сына шталмейстера. Анна Петровна Лопухина вскоре была пожалована фрейлиной и приглашена жить в Павловске. Для нее было устроено особое помещение, нечто вроде дачи, в которую Павел мог легко пройти из Розового павильона, не будучи никем замеченным. Он являлся туда каждый вечер, как он вначале сам воображал, с чисто платоническими чувствами восхищения; но брадобрей и Лопухин-отец лучше знали человеческую натуру и вернее смотрели на будущее. Им постепенно удалось разжечь чувства Павла к девушке путем упорного ее сопротивления желаниям его величества, что, впрочем, она и делала вполне искренно, так как, будучи еще в Москве, она испытывала довольно серьезную привязанность к одному князю Гагарину,[53] служившему майором в армии и находившемуся теперь в Италии, в войсках Суворова. Однажды, в один из вечеров, когда Павел оказался более предприимчивым, чем обыкновенно, Лопухина неожиданно разрыдалась, прося оставить ее, и призналась государю в своей любви к Гагарину. Император был поражен, но его рыцарский характер и врожденное благородство тотчас проявили себя: он немедленно же решил отказаться от любви к девушке, сохранив за собой только чувства дружбы, и тут же захотел выдать ее замуж за человека, к которому она питала такую горячую любовь. Суворову немедленно посланы были приказания вернуть в Россию князя Гагарина. В это самое время последний только что отличился в каком-то сражении, и его поэтому отправили в Петербург с известием об одержанной победе. Я находился во дворце, когда князь Гагарин прибыл ко двору, и вынес о нем впечатление как об очень красивом, хотя и невысокого роста человеке. Император тотчас же наградил его орденом, сам привел к его возлюбленной и в течение всего этого дня был искренно доволен и преисполнен гордости от сознания своего, действительно геройского самопожертвования.
И вечером на «маленьком дворцовом балу» он имел положительно счастливый и довольный вид, с восторгом говорил о своем красивом и счастливом сопернике и представил его многим из нас с видом искреннего добродушия. Со своей стороны, я лично ни на минуту не сомневался в искренности Павла, благородная душа которого одержала победу над сердечным влечением. Не будь Кутайсова и Лопухина-отца, которые из личных выгод потакали дурным страстям императора и привлекли в эту интригу даже самого Гагарина, не будь всего этого, нет никакого сомнения, что княгиня Анна Гагарина, рожденная Лопухина, никогда не была бы maitresse en titre императора Павла в момент убийства этого злополучного государя.
Одновременно с этими любовными интригами совершались крупные политические события: союз между Россией и Англией и всем континентом против революционной Франции был заключен. Суворов, вызванный из ссылки, назначен был генералиссимусом союзной русско-австрийской армии, действовавшей в Италии в феврале 1799 года. Другая русская армия, под начальством генерала Германа,[54] была отправлена в Голландию для совместных действий с армией герцога Йоркского, имевшей целью атаковать Францию с севера. Наконец, едва ли не важнейшим событием было избрание императора гроссмейстером Мальтийского ордена, вследствие чего остров Мальта был взят под его покровительство. Павел был в восторге от этого титула, и это обстоятельство в связи с романтической любовью, овладевшей его чувствительным сердцем, привело его в совершенный экстаз. Щедрости его не было пределов: он велел купить три дома на набережной Невы и соединить их в один дворец, который подарил князю Гагарину, снисходительному супругу черноокой Дульцинеи. Лопухин-отец был сделан светлейшим князем и назначен генерал-прокурором Сената — должность чрезвычайно важная, напоминающая отчасти, по значению своему, должность первого лорда казначейства в Англии, нечто вроде первого министра. Кутайсов, исполнявший свою роль Фигаро при гроссмейстере Мальтийского ордена, продолжал служить для любовных поручений, вследствие чего он из брадобреев был пожалован в графы и сделан шталмейстером ордена. Он купил себе дом по соседству с дворцом княгини Гагариной и поселил в нем свою любовницу, французскую актрису Шевалье. Я не раз видел, как государь сам привозил его туда и затем заезжал за ним, возвращаясь от своей любовницы.
При этом la troupe dorte, то есть офицеры конной гвардии, обязаны были принимать участие в том, что происходило во дворце. Едва подписан был союзный трактат с Англией, я получил приказание отправиться в Петербург и изготовить себе мундир точь-в-точь подобный тому, какой носила английская конная гвардия (Horse Guards) — красный с синими отворотами, вышитыми золотом. Это было нелегко, ибо, кроме соответствующего сукна, нужно было знать покрой английских мундиров. Но счастье и тут мне благоприятствовало, и вскоре я отыскал одного англичанина, по имени Дональдсон, который был когда-то портным принца Валлийского, и сообщил ему о своем желании. Он сделал мне мундир менее чем в два дня, и я тотчас вернулся в Павловск в новом мундире, которым восхищались все и в особенности великие княжны. Два или три других офицера нашего полка едва успели сшить себе такие мундиры, как вышло новое приказание: конной гвардии иметь мундиры пурпурового цвета. Пурпур был цвет мальтийских гроссмейстеров, почему конная гвардия и получила этот цвет. В течение четырехлетнего царствования Павла цвет и покрой наших мундиров были изменены не менее девяти раз.
Да не думает, однако, читатель, что во все это время любовных переговоров, новых политических комбинаций, перемены форм, празднеств и увеселений, происходивших в Павловске, изменились или уничтожились те дисциплинарные строгости, которые были заведены в Гатчине и в Петербурге. Напротив того, их было столько же, если не больше, тем более что почти ежедневно делались смотры. Эти смотры делались не над корпусами, как во время маневров, а над небольшими частями, вследствие чего всякая малейшая ошибка делалась заметнее. Тут же, в Павловске, находилась так называемая цитадель, или форт, по имени Бип, куда сажали под арест провинившихся офицеров.[55] Так, например, сюда попали два подполковника из донских казаков, братья Залувецкие, прославившиеся своими боевыми подвигами в итальянскую кампанию 1799 года, которые были арестованы за остроумно-смелые ответы Павлу.
Флота капитан Чичагов[56] также должен был отправиться под арест за резкий, почти дерзкий ответ императору… Однако Чичагов воспротивился этому приказанию и не хотел идти под арест, ссылаясь на привилегии, связанные с Георгиевским крестом, кавалером которого он состоял. Взбешенный этим сопротивлением, император велел сорвать с него Георгиевский крест, что и было исполнено без всякого колебания дежурным генерал-адъютантом Уваровым.[57] При таком оскорблении возмущенный Чичагов сбросил с себя мундир и в одном жилете отправился в форт. Впрочем, под арестом его продержали всего несколько дней, и вскоре после этого он даже был произведен в контр-адмиралы и получил в командование эскадру.
Этот Уваров был полковником одного из полков, квартировавших в Москве в то время, когда Павел впервые увидел Лопухину и увлекся ее блестящими черными глазами. Будучи любовником мачехи Лопухиной, Уваров, естественно, принимал также участие во всех махинациях, имевших целью завлечь императора в любовные сети. Вместе с Лопухиными прибыл он в Павловск, был переведен в конную гвардию, вскоре же сделан генерал-адъютантом и все время повышался в милостях наравне с Лопухиными. Во время обеда, данного заговорщиками, именовавшими себя после убийства Павла «освободителями», Уваров припомнил Чичагову, что он сорвал с него Георгиевский крест. Чичагов отвечал: «Если вы будете служить нынешнему императору так же «верно», как его предшественнику, то заслужите себе достойную награду». Уваров, в качестве доверенного генерал-адъютанта Павла, был дежурным в ночь с 11 на 12 марта и, как известно, был в то же время одним из главных деятелей заговора.
Во всем мире едва ли найдется страна, в которой целый ряд государей был бы одушевлен таким горячим чувством патриотизма, как дом Романовых в России. Правда, многие сановники, министры и царедворцы нередко злоупотребляли личными слабостями и недостатками некоторых из государей, да и сами они зачастую, благодаря чрезмерной самонадеянности, уклонялись с истинного пути, тем не менее, насколько я могу судить по личным моим рассуждениям, я вынес искреннее убеждение в том, что в основе всякого действия этих монархов всегда лежало чувство горячей любви к Родине. Государи русские искони гордились величием этого обширнейшего в мире государства и нередко считали необходимым принимать меры, сообразные с этим величием, вследствие чего славолюбие это часто обращалось в личное тщеславие, а мудрая экономия в расточительность. Но, помимо свойственной всякому человеку склонности к тщеславию, русские государи имеют два повода, до известной степени извиняющие это стремление к похвалам: во-первых, потому, что большая часть как мужских, так и женских представителей этого дома всегда отличалась замечательной красотой и физической силой; во-вторых, потому, что в силу исторических условий они сделались представителями военного сословия: с самых древнейших времен Россия находилась в постоянной войне со своими соседями и во главе ее армий всегда стояли ее монархи — сначала цари московские, а затем императоры всероссийские. Благодаря этому любовь к военной славе передавалась от отца к сыну и сделалась преобладающей страстью в этой семье. И действительно, не может не возбуждать самолюбия и тщеславия один вид многих тысяч людей, которые двигаются, стоят, поворачиваются и бегут по одному слову, одному знаку своего монарха. Один весьма остроумный, высокопоставленный и влиятельный при дворе человек, говоря о громадных средствах, расходуемых русским государством на содержание постоянного войска, весьма справедливо заметил: «Да, впрочем, оно так и должно быть, ибо до тех пор, пока у нас не будет царя-калеки, мы никогда не дождемся перемены во взглядах и привычках наших государей. Toujours joli garçon, toujours caporal!»
Перехожу теперь к описанию событий, закончившихся возмутительным убийством Павла.
III
Император Павел находился в Павловске, окруженный интригами и волнуемый попеременно чувствами любви, великодушия и ревности. В том же состоянии переехал он в Гатчину, а затем в Петербург. Многие из его приближенных сознавали, что их положение при дворе чрезвычайно опасно и что в любую минуту, раскаиваясь в только что совершенном поступке, государь может перенести свое расположение на новое лицо и уничтожить их всех.
Великие князья также находились в постоянном страхе: оба они были командирами полков и, в качестве таковых, ежедневно, во время парадов и учений, получали выговоры за малейшие ошибки, причем, в свою очередь, подвергали солдат строгим наказаниям, а офицеров сажали под арест. Конную гвардию щадили более других. В то время полк этот состоял из двух батальонов, по пяти эскадронов в каждом, и дух полка (esprit de corps) был таков, что мы были в силах противиться всяким несправедливостям и напрасным на нас нападкам. Этот дух нашего полка постарались представить в глазах государя как направление опасное, как дух крамольный, пагубно влияющий на другие полки. Гибель нашего полка могла удовлетворить два частных интереса: великий князь Александр был инспектором всей пехоты, а Константин Павлович, который ничего не смыслил в кавалерийском деле, хотел сделаться инспектором кавалерии и в качестве переходной ступени к этой должности добивался командования конной гвардией. В то же время служивший в Конном полку Уваров хотел также получить отдельный полк. Таким образом эти два желания могли быть удовлетворены одновременно, пожертвовав нашим полком. Вот почему конная гвардия была реорганизована или, вернее, дезорганизована следующим образом: три эскадрона, состоявшие из лучших людей и лошадей, были выделены из полка и составили особый Кавалергардский полк, который был поручен Уварову и квартировал в Петербурге; остальная часть полка была разделена на пять эскадронов и отдана под начальство великого князя Константина. Полк наш был изгнан в Царское Село, где цесаревич должен был посвящать нас в тайны гарнизонной службы.
Нельзя себе представить тех жестокостей, которым подвергал нас Константин и его измайловские мирмидоны. Тем не менее дух полка нелегко было сломить, и страх Константина при одном упоминании о военном суде неоднократно сдерживал его горячность и беспричинную жестокость. Своей неуступчивости и твердости в это тяжелое время обязан я тем влиянием в полку, которое я сохранил до конца моей службы в конной гвардии и которое спасло этот благородный полк от всякого участия в низком заговоре, приведшем к убийству императора Павла.
В Царском Селе нас продержали около полутора года. Начальников наших постоянно меняли, и нам было известно, что за всеми нами строго следят, так как считали нас якобинцами. Большинству из офицеров не особенно нравился наш образ жизни изгнанников, удаленных из столицы; но я лично не особенно грустил, так как, судя по слухам, доходившим до нас из Петербурга, там было, по-видимому, не совсем ладно и поговаривали даже, что император опасается за свою личную безопасность.
Его величество со своим августейшим семейством оставил старый дворец и переехал в Михайловский, выстроенный наподобие укрепленного замка, с подъемными мостами, рвами, потайными лестницами, подземными ходами, — словом, напоминал собой средневековую крепость à Pabris cPun coup de main.
Княгиня Гагарина оставила дом своего мужа и была помещена в новом дворце, под самым кабинетом императора, который сообщался посредством особой лестницы с ее комнатами, а также с помещением Кутайсова.
Графы Ростопчин и Аракчеев, два человека, которых Павел раньше считал самыми верными и исполнительными своими слугами, были высланы в свои поместья. До нас дошли слухи, что граф Пален получил пост министра иностранных дел и главноуправляющего почтовым ведомством, сохранив вместе с тем должность военного губернатора Петербурга, и в качестве такового остался начальником гарнизона и всей полиции. Мы узнали, что все Зубовы, которые были высланы в свои деревни, вернулись в Петербург, а вместе с ними г-жа Жеребцова, рожденная Зубова, известная своей связью с лордом Уитвордом, что все они приняты ко двору и сделались близкими, интимными друзьями в доме доброго и честного генерала Обольянинова, генерал-прокурора Сената. Мы слышали также, что у некоторых генералов — Талызина,[58] двух Ушаковых, Депрерадовича и других — бывают часто интимные сбортца, устраиваются de petits soupers fins, которые длятся за полночь, и что бывший полковник Хитрово, прекрасный и умный человек, но настоящий гоиб, близкий к Константину, также устраивает маленькие «рауты» близ самого Михайловского замка.
Все эти новости, которые раньше были запрещены, доказывали нам, что в Петербурге происходит что-то необыкновенное, тем более что патрули и рунды около Михайловского замка постоянно были наготове.
Зимой 1800 года в дипломатических кругах Петербурга царило сильное беспокойство: император Павел, недовольный поведением Австрии во время итальянской кампании Суворова 1799 года и образом действий Англии в Голландии, внезапно выступил из коалиции и в качестве гроссмейстера Мальтийского ордена объявил Англии войну, которую собирался энергично начать весной 1801 года. В феврале того же года полк наш возвращен из царскосельской ссылки и помещен в Петербурге, в доме Гарновского. Генерал-майор Кожин,[59] который во время нашей ссылки был назначен к нам в качестве строгого службиста, переведен в армейский полк, а генерал-лейтенант Тормасов,[60] превосходный офицер и достойнейший человек, сделан нашим полковым командиром — милость, которую мы просто не знали, чем себе объяснить.
По возвращении в Петербург я был самым радушным образом принят старыми друзьями и даже самим графом Паленом, генералом Талызиным и другими, а также Зубовыми и Обольяниновыми. Меня стали приглашать на интимные обеды, причем меня всегда поражало одно обстоятельство: после этих обедов, по вечерам, никогда не завязывалось общего разговора, но всегда беседовали отдельными кружками, которые тотчас расходились, когда к ним подходило новое лицо. Я заметил, что генерал Талызин и другие подошли ко мне как будто с намерением сообщить мне что-то по секрету, а затем остановились, сделались задумчивыми и замолкли. Вообще, по всему видно было, что в этом обществе затевалось что-то необыкновенное. Судя же по той вольности, с которой императора порицали, высмеивали его странности и осуждали его строгости, я сразу догадался, что против него затевается заговор. Подозрения мои особенно усилились после обеда у Талызина (за которым нас было четверо), после petite soirée у Хитровых и раута у Зубовых. Когда однажды за обедом у Палена я нарочно довольно резко выразился об императоре, граф посмотрел мне пристально в глаза и сказал: «J-f-qui parle et brave homme qui agit». Всего этого было достаточно, чтобы рассеять мои сомнения, и обстоятельство это глубоко меня расстроило. Я вспомнил свой долг, свою присягу на верность, припомнил многие добрые качества императора и, в конце концов, почувствовал себя очень несчастным. Между тем все эти догадки не представляли ничего определенного: не было ничего осязательного, на основании чего я мог бы действовать или даже держаться известного образа действий. В таком состоянии нерешительности я отправился к своему старому другу Тончи,[61] который сразу разрешил мое недоумение, сказав следующее: «Будь верен своему государю и действуй твердо и добросовестно; но так как ты, с одной стороны, не в силах изменить странного поведения императора, ни удержать, с другой стороны, намерений народа, каковы бы они ни были, то тебе надлежит держаться в разговорах того строгого и благоразумного тона, в силу которого никто бы не осмелился подойти к тебе с какими бы то ни было секретными предложениями.[62] Я всеми силами старался следовать этому совету, и благодаря ему мне удалось остаться в стороне от ужасных событий этой эпохи».
Около этого времени великая княгиня Александра Павловна, супруга эрцгерцога Иосифа, палатина венгерского, была при смерти больна, и известие о ее кончине ежечасно ожидалось из Вены. Император Павел был чрезвычайно недоволен Австрией за ее образ действий в Швейцарии, результатом которого было поражение Корсакова под Цюрихом и совершенная неудача знаменитой кампании Суворова в Италии, откуда он отступил на север, через Сен-Готард. Англии была объявлена война, на имущество англичан наложено эмбарго, и уже делались большие приготовления, дабы в союзе с Францией начать морскую войну против этой державы с открытием весенней навигации.
Все эти обстоятельства произвели на общество удручающее впечатление. Дипломатический корпус прекратил свои обычные приемы; значительная часть петербургских домов, из которых некоторые славились своим широким гостеприимством, изменили свой образ жизни. Самый двор, запертый в Михайловском замке, охранявшемся наподобие средневековой крепости, также влачил скучное и однообразное существование. Император, поместивший свою любовницу в замке, уже не выезжал, как он это делал прежде, и даже его верховые прогулки ограничивались так называемым третьим летним садом, куда, кроме самого императора, императрицы и ближайших лиц свиты, никто не допускался. Аллеи этого парка или сада постоянно очищались от снега для зимних прогулок верхом. Во время одной из этих прогулок, около четырех или пяти дней до смерти императора (в это время стояла оттепель), Павел вдруг остановил свою лошадь и, обернувшись к шталмейстеру Муханову, ехавшему рядом с императрицей, сказал сильно взволнованным голосом: «Мне показалось, что я задыхаюсь и у меня не хватает воздуха, чтобы дышать. Я чувствовал, что умираю… Разве они хотят задушить меня?» Муханов отвечал: «Государь, это, вероятно, действие оттепели». Император, ничего не ответив, покачал головой, и лицо его сделалось очень задумчивым. Он не проронил ни единого слова до самого возвращения в замок.
Какое странное предостережение! Какое загадочное предчувствие! Рассказ этот мне сообщил Муханов в тот же вечер, причем прибавил, что он обедал при дворе и что император был более задумчив, чем обыкновенно, и говорил мало. От Муханова же я узнал, что г-жа Жеребцова в этот вечер простилась с Обольяниновыми и что она едет за границу. Она остановилась в Берлине; впрочем, об этом я еще буду иметь случай сообщить впоследствии.
Теперь я подхожу к чрезвычайно знаменательной эпохе в истории России, эпохе, в событиях которой мне, до известной степени, пришлось быть действующим лицом и живым свидетелем и очевидцем многих обстоятельств, причем некоторые подробности об этих крайне важных событиях я узнал немедленно же и из самых достоверных источников. При описании этих событий мною руководит искреннее желание сказать правду, одну только правду. Тем не менее я буду просить читателя строго различать то, что я лично видел и слышал, от тех фактов, которые мне были сообщены другими лицами и о которых я по необходимости должен упоминать для полноты рассказа.
11 марта 1801 года эскадрон, которым я командовал и который носил мое имя, должен был выставить караул в Михайловский замок. Наш полк имел во дворце внутренний караул, состоявший из 24 рядовых, трех унтер-офицеров и одного трубача. Он находился под командой офицера и был выстроен в комнате, перед кабинетом императора, спиной к ведущей в него двери. Корнет Андреевский был в этот день дежурным по караулу.
Через две комнаты стоял другой внутренний караул от гренадерского батальона Преображенского полка, любимого государева полка, который был ему особенно предан. Этот караул находился под командой подпоручика Марина и был, по-видимому, с намерением составлен на одну треть из старых Преображенских гренадер и на две трети из солдат, включенных в этот полк после раскассирована лейб-гренадерского полка, происшедшего по внушению генерала графа Карла Ливена,[63] человека чрезвычайно строгого и вспыльчивого. Полк этот в течение многих царствований, особенно же при Екатерине, считался одним из самых блестящих, храбрых и наилучше дисциплинированных, и солдаты этого полка, вследствие его раскассирована, были весьма дурно расположены к императору.
Главный караул (the main guard) во дворе замка (а также наружные часовые) состоял из роты Семеновского великого князя Александра Павловича полка и находился под командой капитана из гатчинцев», который, подобно марионетке, исполнял все внешние формальности службы, не отдавая себе, по-видимому, никакого отчета, для чего они установлены.
В 10 часов утра я вывел свой караул на плац-парад, а между тем, как происходил развод, адъютант нашего полка Ушаков сообщил мне, что, по именному приказанию великого князя Константина Павловича, я сегодня назначен дежурным полковником по полку. Это было совершенно противно служебным правилам, так как на полковника, эскадрон которого стоит в карауле и который обязан осматривать посты, никогда не возлагается никаких иных обязанностей. Я заметил это Ушакову несколько раздраженным тоном и уже собирался немедленно пожаловаться великому князю, но, к удивлению всех, оказалось, что ни его, ни великого князя Александра Павловича не было на разводе. Ушаков не объяснил мне причин всего этого, хотя, по-видимому, он их знал.
Так как я не имел права не исполнить приказания великого князя, то я повел караул во дворец и, напомнив офицеру о всех его обязанностях (ибо я не рассчитывал уже видеть его в течение дня), вернулся в казармы, чтобы исполнить мою должность дежурного по полку.
В 8 часов вечера, приняв рапорты от дежурных офицеров пяти эскадронов, я отправился в Михайловский замок, чтобы сдать мой рапорт великому князю Константину как шефу полка.
Выходя из саней у большого подъезда, я встретил камер-лакея собственных его величества апартаментов, который спросил меня, куда я иду. Я хорошо знал этого человека и, думая, что он спрашивает меня из простого любопытства, отвечал, что иду к великому князю Константину.
— Пожалуйста, не ходите, — отвечал он, — ибо я тотчас должен донести об этом государю.
— Не могу не пойти, — сказал я, — потому что я дежурный полковник и должен явиться с рапортом к его высочеству; так и скажите государю.
Лакей побежал по лестнице на одну сторону замка, я поднялся на другую.
Когда я вошел в переднюю Константина Павловича. Рутковский, его доверенный камердинер, спросил меня с удивленным видом:
— Зачем вы пришли сюда?
Я ответил, бросая шубу на диван:
— Вы, кажется, все здесь с ума сошли! Я дежурный полковник.
Тогда он отпер дверь и сказал:
— Хорошо, войдите.
Я застал Константина в трех-четырех шагах от двери «b» он имел вид очень взволнованный. Я тотчас отрапортовал ему о состоянии полка. Между тем, пока я рапортовал, великий князь Александр вышел из двери с, прокрадываясь, как испуганный заяц (like a frightened hare). В эту минуту открылась задняя дверь «d», и вошел император propria persona, в сапогах со шпорами, с шляпой в одной руке и тростью в другой, и направился к нашей группе церемониальным шагом, словно на параде.
Рис. 1.
Александр поспешно убежал в собственный апартамент; Константин стоял пораженный, с руками, бьющимися по карманам, словно безоружный человек, очутившийся перед медведем. Я же, повернувшись, по уставу, на каблуках, отрапортовал императору о состоянии полка. Император сказал: «А, ты дежурный!» — очень учтиво кивнул мне головой, повернулся и пошел к двери «d». Когда он вышел, Александр немного приоткрыл свою дверь и заглянул в комнату. Константин стоял неподвижно. Когда вторая дверь в ближайшей комнате громко стукнула, как будто ее с силой захлопнули, доказывая, что император действительно ушел, Александр крадучись снова подошел к нам. Константин сказал:
— Ну, братец, что скажете вы о моих? — указывая на меня. — Я говорил вам, что он не испугается!
Александр спросил:
— Как? Вы не боитесь императора?
— Нет, ваше высочество, чего же мне бояться? Я дежурный, да еще вне очереди; я исполняю мою обязанность и не боюсь никого, кроме великого князя, и то потому, что он мой прямой начальник, точно так же, как мои солдаты не боятся его высочества, а боятся одного меня.
— Так вы ничего не знаете? — возразил Александр.
— Ничего, ваше высочество, кроме того, что я дежурный не в очередь.
— Я так приказал, — сказал Константин.
— К тому же, — сказал Александр, — мы оба под арестом.
Я засмеялся. Великий князь сказал:
— Отчего вы смеетесь?
— Оттого, — ответил я, — что вы давно желали этой чести.
— Да, но не такого ареста, какому мы подверглись теперь. Нас обоих водил в церковь Обольянинов присягать в верности!
— Меня нет надобности приводить к присяге, — сказал я, — я верен.
— Хорошо, — сказал Константин, — теперь отправляйтесь домой и, смотрите, будьте осторожны.
Я поклонился и вышел.
В передней, пока камердинер Рутковский подавал мне шубу, Константин Павлович крикнул:
— Рутковский, стакан воды!
Рутковский налил, а я заметил ему, что на поверхности плавает перышко. Рутковский вынул его пальцем и, бросив на пол, сказал:
— Сегодня оно плавает, но завтра потонет.
Затем я оставил дворец и отправился домой. Было ровно 10 часов, и, когда я сел в свое кресло, я, как легко себе представить, предался довольно тревожным размышлениям по поводу всего, что я только что слышал и видел, в связи с предчувствиями, которые я имел раньше. Мои размышления, однако же, были непродолжительны. В три четверти десятого мой слуга Степан вошел в комнату и ввел ко мне фельдъегеря.
— Его величество желает, чтобы вы немедленно явились во дворец.
— Очень хорошо, — отвечал я и велел подать сани.
Получить такое приказание через фельдъегеря считалось в те времена делом нешуточным и плохим предзнаменованием. Я, однако же, не имел дурных предчувствий и, немедленно отправившись к моему караулу, спросил корнета Андреевского, все ли обстоит благополучно. Он ответил, что все совершенно благополучно; что император и императрица три раза проходили мимо караула, весьма благосклонно поклонились ему и имели вид очень милостивый. Я сказал ему, что за мной послал государь и что я не приложу ума, зачем бы это было. Андреевский также не мог догадаться, ибо в течение дня все было в порядке.
В шестнадцать минут одиннадцатого часовой крикнул: «Вон!» — и караул вышел и выстроился. Император показался из двери «а», в башмаках и чулках, ибо он шел с ужина. Ему предшествовала любимая его собачка Шпиц, а следовал за ним Уваров, дежурный генерал-адъютант. Собачка подбежала ко мне и стала ласкаться, хотя прежде того никогда меня не видала. Я отстранил ее шляпой, но она опять кинулась ко мне, и император отогнал ее ударом шляпы, после чего Шпиц сел позади Павла Петровича на задние лапки, не переставая пристально глядеть на меня.
Рис 2
Император подошел ко мне (я стоял шагах в двух от караула) и сказал по-французски: «Vous etes des Jacobins». Несколько озадаченный этими словами, я ответил: «Oui, Sire». Он возразил: «Pas Vous, mais le régiment». На это я возразил: «Passe encore pour moi, mais vous vous trompez, Sire, pour le régiment». Он ответил по-русски: «А я лучше знаю. Сводить караулI» Я скомандовал: «По отделениям, направо! Mapuil». Корнет Андреевский вывел караул через дверь «b» и отправился с ним домой. Шпиц не шевелился и все время во все глаза смотрел на меня. Затем император, продолжая разговор по-русски, повторил, что мы якобинцы. Я вновь отверг это обвинение. Он снова заметил, что лучше знает, и прибавил, что он велел выслать полк из города и расквартировать его по деревням, причем сказал мне весьма милостиво: «А ваш эскадрон будет помещен в Царском Селе; два бригад-майора будут сопровождать полк до седьмой версты; распорядитесь, чтобы он был готов утром в четыре часа, в полной походной форме и с поклажей». Затем, обращаясь к двум лакеям, одетым в гусарскую форму, но не вооруженным, он сказал: «Вы же два займите этот пост», указывая на дверь «а». Уваров все это время, за спиною государя, делал гримасы и усмехался, а верный Шпиц, бедняжка, все время серьезно смотрел на меня. Император затем поклонился мне особенно милостиво и ушел в свой кабинет через дверь «а».
Рис. 3. Прихожая опочивальни императрицы
Тут, может быть, кстати будет пояснить, как был расположен внутри кабинет императора.
То была длинная комната, в которую входили через дверь «а», и так как некоторые из стен замка были достаточно толсты, чтобы вместить в себе внутреннюю лестницу, то в толщине стены, между дверями «а» и «b», и была устроена такая лестница, которая вела в апартаменты княгини Гагариной, а также графа Кутайсова. На противоположном конце кабинета была дверь с, ведшая в опочивальню императрицы, и рядом с ней камин «d»; на правой стороне стояли походная кровать императора «е», над которой всегда висели шпага, шарф и трость его величества. Император всегда спал в кальсонах и в белом полотняном камзоле с рукавами.
Получив, как сказано выше, приказания от его величества, я вернулся в полк и передал их генералу Тормасову, который молча покачал головой и велел мне сделать в казармах распоряжения, чтобы все было готово и лошади оседланы к четырем часам. Это было ровно в 11 часов, за час до полуночи. Я вернулся к своему вольтеровскому креслу в глубоком раздумье.
Несколько минут после часа пополуночи, 12 марта, Степан, мой камердинер, опять вошел в мою комнату с собственным ездовым великого князя Константина, который вручил мне собственноручную записку его высочества,[64] написанную, по-видимому, весьма спешно и взволнованным почерком, в которой значилось следующее:
«Собрать тотчас же полк верхом, как можно скорее, с полной амуницией, но без поклажи и ждать моих приказаний».
(Подписано) «Константин Цесаревич».Потом ездовой на словах прибавил: «Его высочество приказал мне передать вам, что дворец окружен войсками и чтобы вы зарядили карабины и пистолеты боевыми патронами».
Я тотчас велел моему камердинеру надеть шубу и шапку и идти за мной. Я довел его и ездового до ворот казармы и поручил последнему доложить его высочеству, что приказания его будут исполнены. Камердинера же своего я послал в дом к моему отцу, рассказать все то, что он слышал, и велел ему оставаться там, пока сам не приеду.
Я знал то влияние, которое имею на солдат, и что без моего согласия они не сдвинутся с места; к тому же я был, очевидно, обязан ограждать их от ложных слухов. Наша казарма была дом с толстыми стенами, выстроенный в виде пустого четырехугольника, с двумя только воротами. Так как была еще зима и везде были вставлены двойные окна, то я легко мог сделать из этого здания непроницаемую крепость, заперев наглухо и заколотив гвоздями задние ворота и поставив у передних ворот парных часовых со строгим приказанием никого не впускать. Я поступил так потому, что не был вполне уверен в образе мыслей генерала Тормасова при данных обстоятельствах; вот почему я распорядился поставить у дверей его квартиры часового, строго приказав ему никого не пропускать.
Затем я отправился в конюшни, велел созвать солдат и немедленно седлать лошадей. Так как дело было зимой, то мы были принуждены зажечь свечи, яркий свет которых тотчас разбудил весь полк. Некоторые из полковников упрекнули меня в том, что я так «чертовски спешу», когда до 4 часов еще времени достаточно. Я не отвечал, но так как, зная меня, они рассудили, что я не стал бы действовать таким образом без уважительных причин, то все они последовали моему примеру, каждый в своем эскадроне. Тем не менее, когда я приказал заряжать карабины и пистолеты боевыми патронами, все они возражали, и у нас вышел маленький спор; но так как я лично получил приказание от его высочества, они пришли к убеждению, что я, должно быть, прав и поступили так же, как и я.
Между 3 и 4 часами утра меня вызвали к передовому караулу у ворот. Тут я увидел Ушакова, нашего полкового адъютанта.
— Откуда вы? Вы не ночевали в казарме? — спросил я его.
— Я из Михайловского замка.
— А что там делается?
— Император Павел умер, и Александр провозглашен императором.
— Молчите! — отвечал я и тотчас повел его к генералу, отпустив поставленный мною караул.
Мы вошли в гостиную, которая была рядом со спальней. Я довольно громко крикнул:
— Генерал, генерал, Александр Петрович!
Жена его проснулась и спросила:
— Кто там?
— Полковник Саблуков, сударыня.
— А, хорошо. — И она разбудила своего мужа.
Его превосходительство надел халат и туфли и вышел в ночном колпаке, протирая себе глаза, еще полусонный.
— В чем дело? — спросил он.
— Вот, ваше превосходительство, адъютант, он только что из дворца и все вам скажет…
— Что же, сударь, случилось? — обратился он к Ушакову.
— Его величество государь император скончался: он умер от удара…
— Что такое, сударь? Как смеете вы это говорить?! — воскликнул генерал.
— Он действительно умер, — сказал Ушаков. — Великий князь вступил на престол, и военный губернатор передал мне приказ, чтобы ваше превосходительство немедленно привели полк к присяге императору Александру.
Он сказал нам тоже, что Михайловский замок окружен войсками и что Александр с женой Елизаветой переехал в Зимний дворец под прикрытием кавалергардов, которыми предводительствовал сам Уваров.
Убедившись в справедливости сообщенного известия, генерал Тормасов сказал мне по-французски:
— Eh bien, mon eher colonel, faites sortir le regiment, preparez le prètre et l'Evangile et règlez tout cela. Je m’habillerai et je descendrai tout de suite.
Ушаков в заключение прибавил, что генерал Бенигсен был оставлен комендантом Михайловского замка.
12 марта, между 4 и 5 часами утра, когда только что начинало светать, весь полк был выстроен в пешем строю на дворе казарм. Отец Иван, наш полковой священник, вынес крест и Евангелие на аналое и поставил его перед полком. Генерал Тормасов громко объявил о том, что случилось: что император Павел скончался от апоплексического удара и что Александр I вступил на престол. Затем он велел приступить к присяге. Речь эта произвела мало впечатления на солдат: они не ответили на нее криками «ура», как он того ожидал. Он затем пожелал, чтобы я, в качестве дежурного полковника, поговорил с солдатами. Я начал с лейб-эскадрона, в котором я служил столько лет, что знал в лицо каждого рядового. На правом фланге стоял рядовой Григорий Иванов, примерный солдат, статный и высокого роста. Я сказал ему:
— Ты слышал, что случилось?
— Точно так.
— Присягнете вы теперь Александру?
— Ваше высокоблагородье, — ответил он, — видели ли вы императора Павла действительно мертвым?
— Нет, — ответил я.
— Не чудно ли было бы, — сказал Григорий Иванов, — если бы мы присягнули Александру, пока Павел еще жив?
— Конечно, — ответил я.
Тут Тормасов шепотом сказал мне по-французски:
— Cela est mal, arrangez cela.
Тогда я обратился к генералу и громко по-русски сказал ему:
— Позвольте мне заметить, ваше превосходительство, что мы приступаем к присяге не по уставу: присяга никогда не приносится без штандартов.
Тут я шепнул ему по-французски, чтобы он приказал мне послать за ними. Генерал сказал громко:
— Вы совершенно правы, полковник, пошлите за штандартами.
Я скомандовал первому взводу сесть на лошадей и велел взводному командиру, корнету Филатьеву, непременно показать солдатам императора Павла, живого или мертвого.
Когда они прибыли во дворец, генерал Бенигсен, в качестве коменданта дворца, велел им принять штандарты, но корнет Филатьев заметил ему, что необходимо прежде показать солдатам покойника. Тогда Бенигсен воскликнул: «Mais c’est impossible, il est abimé, fracassé, on est actuellement à le peindre et à Parranger!»
Филатьев ответил, что, если солдаты не увидят Павла мертвым, полк отказывается присягнуть новому государю. «Ah, та foil — сказал старик Бенигсен. — S’ils lui sout si attachés, ils n’ont qu’a le voir». Два ряда были впущены и видели тело императора.
По прибытии штандартов им были отданы обычные почести с соблюдением необходимого этикета. Их передали в соответствующие эскадроны, и я приступил к присяге. Прежде всего я обратился к Григорию Иванову:
— Что же, братец, видел ты государя Павла Петровича? Действительно он умер?
— Так точно, ваше высокоблагородие, крепко умер!
— Присягнешь ли ты теперь Александру?
— Точно так… хотя лучше покойного ему не быть… А, впрочем, все одно: кто ни поп, тот и батька.
Так окончился обряд (присяги), который, по смыслу своему, долженствовал быть священным таинством: впрочем, он всегда и был таковым… для солдат.
Теперь я буду продолжать свое повествование уже со слов других лиц, но на основании данных самых достоверных и ближайших к тому времени, когда совершилась эта ужасная катастрофа.
Вечером 1 марта заговорщики разделились на небольшие кружки. Ужинали у полковника Хитрово, у двух генералов Ушаковых, у Депрерадовича (Семеновского полка) и у некоторых других. Поздно вечером все соединились вместе за одним общим ужином, на котором присутствовали генерал Бенигсен и граф Пален. Было выпито много вина, и многие выпили более, чем следует. В конце ужина, как говорят, Пален будто бы сказал: «Rappelez-vous, messieurs, que pour manger d’une omelette il faut commencer par casser les oeuts».
Говорят, что за этим ужином лейб-гвардии Измайловского полка полковник Бибиков, прекрасный офицер, находившийся в родстве со всей знатью, будто бы высказал во всеуслышание мнение, что нет смысла стараться избавиться от одного Павла; что России не легче будет с остальными членами его семьи и что лучше всего было бы отделаться от них всех сразу. Как ни возмутительно подобное предположение, достойно внимания то, что оно было вторично высказано в 1826 году, во время последнего заговора, сопровождавшего вступление на престол императора Николая I.
Около полуночи большинство полков, принимавших участие в заговоре, двинулись ко дворцу. Впереди шли семеновцы, которые и заняли внутренние коридоры и проходы замка.
Заговорщики встали с ужина немного позже полуночи. Согласно выработанному плану, сигнал к вторжению во внутренние апартаменты дворца и в самый кабинет императора должен был подать Аргамаков, адъютант гренадерского батальона Преображенского полка, обязанность которого заключалась в том, чтобы докладывать императору о пожарах, происходящих в городе. Аргамаков вбежал в переднюю государева кабинета, где недавно еще стоял караул от моего эскадрона, и закричал: «Пожар!»
В это время заговорщики, числом до 180 человек, бросились в дверь «а» (см. рис. 3). Тогда Марин, командовавший внутренним пехотным караулом, удалил верных гренадер Преображенского лейб-батальона, расставив их часовыми, а тех из них, которые прежде служили в лейб-гренадерском полку, поместил в передней государева кабинета, сохранив, таким образом, этот важный пост в руках заговорщиков.
Два камер-гусара, стоявшие у двери я, храбро защищали свой пост, но один из них был заколот, а другой ранен.[65] Найдя первую дверь (а), ведшую в спальню, незапертой, заговорщики сначала подумали, что император скрылся по внутренней лестнице (и это легко бы удалось), как это сделал Кутайсов. Но когда они подошли ко второй двери (b), то нашли ее запертой изнутри, что доказывало, что император, несомненно, находился в спальне.
Взломав дверь (b), заговорщики бросились в комнату, но императора в ней не оказалось. Начались поиски, но безуспешно, несмотря на то что дверь с, ведшая в опочивальню императрицы, также была заперта изнутри. Поиски продолжались несколько минут, когда вошел генерал Бенигсен, высокого роста, флегматичный человек; он подошел к камину (d), прислонился к нему и в это время увидел императора, спрятавшегося за экраном. Указав на него пальцем, Бенигсен сказал по-французски: «Le voilè», после чего Павла тотчас вытащили из его прикрытия.
Князь Платон Зубов,[66] действовавший в качестве оратора и главного руководителя заговора, обратился к императору с речью. Отличавшийся обыкновенно большой нервностью, Павел на этот раз, однако, не казался особенно взволнованным и, сохраняя полное достоинство, спросил: что им всем нужно?
Платон Зубов отвечал, что деспотизм его сделался настолько тяжелым для нации, что они пришли требовать его отречения от престола.
Император, преисполненный искреннего желания доставить своему народу счастье, сохранять нерушимо законы и постановления империи и водворить повсюду правосудие, вступил с Зубовым в спор, который длился около получаса и который, в конце концов, принял бурный характер. В это время те из заговорщиков, которые слишком много выпили шампанского, стали выражать нетерпение, тогда как император, в свою очередь, говорил все громче и начал сильно жестикулировать. В это время шталмейстер граф Николай Зубов,[67] человек громадного роста и необыкновенной силы, будучи совершенно пьян, ударил Павла по руке и сказал: «Что ты так кричишь!»
При этом оскорблении император с негодованием оттолкнул левую руку Зубова, на что последний, сжимая в кулаке массивную золотую табакерку, со всего размаху нанес правой рукой удар в левый висок императора, вследствие чего тот без чувств повалился на пол. В ту же минуту француз-камердинер Зубова вскочил с ногами на живот императора, а Скарятин, офицер Измайловского полка, сняв висевший над кроватью собственный шарф императора, задушил его им. Таким образом его прикончили.
На основании другой версии, Зубов, будучи сильно пьян, будто бы запустил пальцы в табакерку, которую Павел держал в руках. Тогда император первый ударил Зубова и, таким образом, сам начал ссору. Зубов будто бы выхватил табакерку из рук императора и сильным ударом сшиб его с ног. Но это едва ли правдоподобно, если принять во внимание, что Павел выскочил прямо из кровати и хотел скрыться. Как бы то ни было, несомненно то, что табакерка играла в этом событии известную роль.
Итак, произнесенные Паленом за ужином слова «Qu’il faut commencer par casser les oeufs» не были забыты и, увы, приведены в исполнение.
Называли имена некоторых лиц, которые выказали при этом случае много жестокости, даже зверства, желая выместить полученные от императора оскорбления на безжизненном его теле, так что докторам и гримерам было нелегко привести тело в такой вид, чтобы можно было выставить его для поклонения, согласно существующим обычаям. Я видел покойного императора, лежащего в гробу.[68] На лице его, несмотря на старательную гримировку, видны были черные и синие пятна. Его треугольная шляпа была так надвинута на голову, чтобы по возможности скрыть левый глаз и висок, который был зашиблен.
Так умер 12 марта 1801 года один из государей, о котором история говорит как о монархе, преисполненном многих добродетелей, отличавшемся неутомимой деятельностью, любившем порядок и справедливость и искренно набожном. В день своей коронации он опубликовал акт, устанавливавший порядок престолонаследия в России. Земледелие, промышленность, торговля, искусства и науки имели в нем надежного покровителя. Для насаждения образования и воспитания он основал в Дерпте университет, в Петербурге училище для военных сирот (Павловский корпус), для женщин — институт ордена Святой Екатерины и учреждения ведомства императрицы Марии.
Нельзя без отвращения упоминать об убийцах, отличавшихся своим зверством во время этой катастрофы. Я могу только присовокупить, что большинство из них я знал до самого момента их кончины, которая у многих представляла ужасную нравственную агонию в связи с самыми жестокими телесными муками.
Да будет благословенна благодетельная десница Провидения, сохранившая меня от всякого соучастия в этом страшном злодеянии!
Возвращаюсь теперь к трагическим происшествиям 12 марта 1801 года.
Как только шталмейстер Сергей Ильич Муханов, состоявший при особе императрицы Марии Феодоровны, узнал о том, что случилось, он поспешно разбудил графиню Ливен, старшую статс-даму и воспитательницу августейших детей, ближайшего и доверенного друга императрицы, особу большого ума и твердого характера, одаренную почти мужской энергией.
Графиня Ливен отправилась в опочивальню ее величества. Было два часа пополуночи. Государыня вздрогнула и спросила:
— Кто там?
— Это я, ваше величество!…
— О, — сказала императрица, — я уверена, что Александра[69] умерла.
— Нет, государыня, не она…
— О! Так это император!…
При этих словах императрица стремительно поднялась с постели и, как была, без башмаков и чулок, бросилась к двери, ведущей в кабинет императора, служивший ему и спальней. Графиня Ливен имела только время набросить салоп на плечи ее величества.
Между спальнями императора и императрицы была комната с особым входом и внутренней лестницей. Сюда введен был пикет семеновцев, чтобы не допускать никого в кабинет императора с этой стороны. Этот пикет находился под командой моего двоюродного брата, капитана Александра Волкова, офицера, лично известного императрице и пользовавшегося особым ее покровительством.
В ужасном волнении, с распущенными волосами и в описанном уже костюме, императрица вбежала в эту комнату с криком «Пустите меня! Пустите меня»! Гренадеры скрестили штыки. Со слезами на глазах она обратилась тогда к Волкову и просила пропустить ее. Он отвечал, что не имеет права. Тогда она опустилась на пол и, обнимая колена часовых, умоляла пропустить ее. Грубые солдаты рыдали при виде ее горя, но с твердостью исполнили приказ. Тогда императрица встала с достоинством и твердою походкой вернулась в свою спальню. Бледная и неподвижная, как мраморная статуя, она опустилась в кресло и в таком состоянии ее одели.
Муханов, ее верный друг, был первым мужчиной, которого она допустила в свое присутствие, и с этой минуты он постоянно был при ней до самой смерти.[70]
Рано утром (12 марта) из Зимнего дворца явился посланный; если я не ошибаюсь, это был сам Уваров. Именем императора и императрицы он умолял вдовствующую государыню переехать к ним.
— Скажите моему сыну, — отвечала императрица, — что до тех пор, пока я не увижу моего мужа мертвым собственными глазами, я не признаю Александра своим государем.
Необходимо теперь заметить, что Пален не терял из виду Александра, который был молод и робок. Пален не пошел вместе с заговорщиками, но остался в нижнем этаже вместе с Александром, который, как известно, находился под арестом, равно как и Константин, в той комнате, где я их видел. На этом основании злые языки впоследствии говорили, что если бы Павел спасся (как это и могло случиться), граф Пален, вероятно, арестовал бы Александра и изменил бы весь ход дела. Одно не подлежит сомнению — это что Пален очень хладнокровно все предусмотрел и принял возможные меры к тому, чтобы избежать всяких случайностей. Павел, сильно взволнованный в последние дни, высказал Палену желание послать нарочного за Аракчеевым. Нарочный был послан, и Аракчеев прибыл в Петербург вечером, в самый день убийства, но его не пропустили через заставу.
Генерал Кологривов[71] который командовал гусарами и был верный и преданный слуга императора, в этот вечер был у себя дома и играл в вист с генерал-майором Кутузовым,[72] который служил под его начальством. Ровно в половине первого той ночи Кутузов вынул свои часы и заявил Кологривову, что он арестован и что ему приказано наблюдать за ним. Вероятно, Кутузов принял необходимые меры на случай сопротивления со стороны хозяина дома.
Майор Горголи,[73] бывший плац-майором, очень милый молодой человек, получил приказание арестовать графа Кутайсова и актрису Шевалье, с которой тот был в связи и у которой он часто ночевал в доме. Так как его не нашли во дворце, то думали, что он у нее. Пронырливый Фигаро, однако, скрылся по потайной лестнице и, забыв о своем господине, которому всем был обязан, выбежал без башмаков и чулок, в одном халате и колпаке и в таком виде бежал по городу, пока не нашел убежища в доме Степана Сергеевича Ланскогог который, как человек благородный, не выдал его, пока не миновала всякая опасность. Что касается актрисы Шевалье, то, как говорят, она приложила все старания, чтобы показаться особенно обворожительной, но Горголи, по-видимому, не отдал дань ее прелестям, так что она отделалась одним страхом.
Можно было думать, что, получив упомянутый ответ от своей матери, которую он любил столь же нежно, как и был любим ею, Александр немедленно придет броситься в ее объятия. Но тогда ему пришлось бы разрешить ей взглянуть на тело ее убитого мужа, а этого, увы, нельзя было дозволить; нельзя было допустить императрицу к телу в том его виде, в каком его застали солдаты конной гвардии. Уборка тела, гримировка, бальзамирование и облачение в мундир длились более 30 часов, и только на другой день после смерти, поздно вечером, Павла показали убитой горем императрице.
Следующий же день после ужасных событий 11 марта наглядно показал все легкомыслие и пустоту столичной, придворной и военной публики того времени. Одной из главных жестокостей, в которых обвиняли Павла, считалась его настойчивость и строгость относительно старомодных костюмов, причесок, экипажей и т. п. мелочей. Как только известие о кончине императора распространилось в городе, немедленно же появились прически i la Titus, исчезли косы, обрезались пукли и панталоны; круглые шляпы и сапоги с отворотами наполнили улицы. Дамы также, не теряя времени, облеклись в новые костюмы, и экипажи, имевшие вид старых немецких или французских attelages, исчезли, уступив место русской упряжи, с кучерами в национальной одежде и с форейторами (что было строго запрещено Павлом), которые с обычной быстротой и криками понеслись по улицам. Это движение, вдруг сообщенное всем жителям столицы, внезапно освобожденным от строгостей полицейских постановлений и уличных правил, действительно заставило всех ощущать, что с рук их, словно по волшебству, свалились цепи и что нация, как бы находившаяся в гробу, снова вызвана к жизни и движению.
Утром (12 марта), в 10 часов, мы все были на параде, во время которого вся прежняя рутина была соблюдена. Граф Пален держал себя как и всегда. Так как я стоял от него в стороне, то он подошел ко мне и сказал:
— Je vous ai craint plus, que toute la gamison.
— Et vous avez eu raison, — отвечал я.
— Aussi, — возразил Пален, — j’ai eu soin de vous faire renvoyer.
Эти слова убедили меня в справедливости рассказа, что император получил анонимное письмо с указанием имен всех заговорщиков, во главе которых стояло имя самого Палена; что на вопрос императора Пален не отрицал этого факта, но, напротив, сказал, что, раз он в качестве военного губернатора города находится во главе заговора, его величество может быть уверен, что все в порядке. Затем император благодарил Палена и спросил его, не признает ли он, со своей стороны, нужным посоветовать ему что-нибудь для его безопасности, на что тот отвечал, что ничего больше не требуется: «Разве только, ваше величество, удалите вот этих якобинцев (при этом он указал на дверь, за которой стоял караул от конной гвардии) да прикажите заколотить эту дверь» (ведущую в спальню императрицы). Оба этих совета злополучный монарх не преминул исполнить, как известно, на свою собственную погибель.
Во время парада заговорщики держали себя чрезвычайно заносчиво и как бы гордились совершенным преступлением. Князь Платон Зубов также появился на параде, имея далеко не воинственный вид со своими улыбочками и остротами, за что он был особенно отличен при дворе Екатерины и о чем я не мог вспомнить без отвращения.
Офицеры нашего полка держались в стороне и с таким презрением относились к заговорщикам, что произошло несколько столкновений, окончившихся дуэлями. Это дало графу Палену мысль устроить официальный обед с целью примирения разных партий.
В конце парада мы узнали, что заключен мир с Англией и что курьер с трактатом уже отправлен в Лондон к графу Воронцову. Он должен был ехать через Берлин, где граф получил известие о кончине императора и о мирном договоре с Англией.
Крайне любопытно то, что г-жа Жеребцова предсказала печальное событие 11 марта в Берлине, и как только она узнала о совершившемся факте, то отправилась в Англию и навестила своего старого друга лорда Уитворда, бывшего в течение многих лет английским послом в Петербурге. Обстоятельство это впоследствии послужило поводом к распространению слуха, будто бы катастрофа, закончившаяся смертью Павла, была делом рук Англии и английского золота. Но это обвинение, несомненно, ложно, ибо, несмотря на всю преступность руководителей заговора, последние были чужды корыстных целей. Они действовали из побуждений патриотических, и многие из них, подобно обоим великим князьям, были убеждены в том, что при помощи угроз императора можно было заставить отречься от престола или, по крайней мере, принудить подписать акт, благодаря которому его деспотизм был бы ограничен. Говорили, что князь Зубов в эту ночь в кабинете императора держал в руке сверток бумаги, на котором будто бы написан был текст соглашения между монархом и народом. Тем не менее этот спор между государем и заговорщиками, длившийся довольно долго, не привел к желаемым результатам, и вскоре вспыльчивость и раздражительность Павла возбудили заговорщиков, большинство которых были почти совсем пьяны, вследствие чего и произошла вышеописанная катастрофа.
Что касается Александра и Константина, то большинство лиц, близко стоявших к ним в это время, утверждали, что оба великих князя, получив известие о смерти отца, были страшно потрясены, несмотря на то что сначала им сказали, что император скончался от удара, причиненного ему волнением, вызванным предложениями, которые ему сделали заговорщики.
На следующий день, 13 марта, мы снова явились в обычный час на парад. Александр и Константин появились оба и имели удрученный вид.
Некоторые из главарей заговора и главных действующих лиц в убийстве выглядели несколько смущенно. Один граф Пален держал себя как обыкновенно; князь Зубов был более болтлив и разговорчив, чем накануне.
Тело покойного императора, загримированное различными художниками, облаченное в мундир, высокие сапоги со шпорами и в шляпе, надвинутой на голову (чтобы скрыть левый висок), было положено в гроб, в котором он должен был быть выставлен перед народом, согласно обычаю. Но еще до всего этого убитая горем вдова его должна была увидеть его мертвым, без чего она не соглашалась признать своего сына императором.
Избежать этого было невозможно, и роковое посещение должно было произойти. Подробности этой ужасной сцены были мне сообщены в тот же вечер С. И. Мухановым по возвращении его из дворца, и нет слов, чтобы достаточно выразить скорбь, в которую был погружен этот достойный человек. Насколько помню, вот что он сообщил мне.
Императрица находилась в своей спальне, бледная, холодная, наподобие мраморной статуи, точно такою же, как она была в самый день катастрофы. Александр и Елизавета прибыли из Зимнего дворца, в сопровождении графини Ливен и Муханова. Я не знаю, был ли тут и Константин, но кажется, что его не было, а все младшие дети были со своими нянями. Опираясь на руку Муханова, императрица направилась к роковой комнате, причем за ней следовал Александр с Елизаветой, а графиня Ливен несла шлейф. Приблизившись к телу, императрица остановилась в глубоком молчании, устремила свой взор на покойного супруга и не проронила при этом ни единой слезы.
Александр Павлович, который теперь сам впервые увидал изуродованное лицо своего отца, накрашенное и подмазанное, был поражен и стоял в немом оцепенении. Тогда императрица-мать обернулась к сыну и с выражением глубокого горя и видом полного достоинства сказала: «Теперь вас поздравляю — вы император». При этих словах Александр, как сноп, свалился без чувств, так что присутствовавшие на минуту подумали, что он мертв.
Императрица взглянула на сына без всякого волнения, взяла снова под руку Муханова и, поддерживаемая им и графиней Ливен, удалилась в свои апартаменты. Прошло еще несколько минут, пока Александр пришел в себя, после чего он немедленно последовал за своей матерью, и тут, среди новых потоков слез, мать и сын излили впервые свое горе.
Вечером того же дня императрица снова вошла в комнату покойного, причем ее сопровождали только графиня Ливен и Муханов. Там, распростершись над телом убитого мужа, она лежала в горьких рыданиях, пока едва не лишилась чувств, невзирая на необыкновенную телесную крепость и нравственное мужество. Ее два верных спутника увели ее, наконец, или, вернее, унесли ее обратно в ее апартаменты. В следующие дни снова повторились подобные же посещения покойника, причем приезжал и император. После этого убитую горем вдовствующую императрицу перевезли в Зимний дворец, а тело покойного императора со всей торжественностью было выставлено для народа.
Русский народ, по самой своей природе, глубоко предан своим государям, и эта любовь простолюдина к своему царю столь же врожденная, как любовь пчел к своей матке. В этой истине убедился декабрист Муравьев, когда во время возмущения 1825 года он объявил солдатам, что император более не царствует, что учреждена республика и установлено, вообще, полное равенство. Тогда солдаты спросили: «Кто же тогда будет государем?» Муравьев отвечал: «Да никто не будет». — «Батюшка, — отвечали солдаты, — да ведь ты сам знаешь, что это никак невозможно». Впоследствии Муравьев сам признался, что в эту минуту он понял всю ошибочность своих действий. В 1812 году Наполеон впал в ту же ошибку в Москве и заплатил за это достаточно дорого, потеряв всю свою армию.
Приверженность русского человека к своему государю особенно ярко высказывается во время поклонения народа праху умершего царя. В начале моего повествования я уже говорил о тех трогательных сценах, который происходили после кончины Екатерины, к праху которой были свободно допущены люди всех сословий для поклонения телу и прощения». В настоящем случае запрещено было останавливаться у тела императора, но приказано лишь поклониться и тотчас уходить в сторону. Несомненно, что раскрашенное и намазанное лицо императора с надвинутой на глаза шляпой (что тоже никогда не было в обычае) не скрылось от внимания толпы и настроило общественное мнение чрезвычайно враждебно по отношению к заговорщикам.
Желая расположить общественное мнение в свою пользу, Пален, Зубов и другие вожаки заговора решили устроить большой обед, в котором должны были принять участие несколько сот человек. Полковник NN, один из моих товарищей по полку, зашел ко мне однажды утром, чтобы спросить, знаю ли я что-нибудь о предполагаемом обеде. Я отвечал, что ничего не знаю. «В таком случае, — сказал он, — я должен сообщить вам, что вы внесены в список приглашенных. Пойдете ли вы туда?»
Я отвечал, что, конечно, не пойду, ибо не намерен праздновать убийство. «В таком случае, — отвечал NN, — никто из наших также не пойдет». С этими словами он вышел из комнаты.
В тот же день граф Пален пригласил меня к себе, и едва я вошел в комнату, он сказал мне:
— Почему вы отказываетесь принять участие в обеде?
— Раrсе que je n'ai rien de coramun avec ces messieurs,[74] — отвечал я.
Тогда Пален с особенным одушевлением, но без всякого гнева сказал: «Вы не правы, Саблуков! Дело уже сделано, и долг всякого доброго патриота, забыв все партийные раздоры, думать лишь о благе Родины и соединиться вместе для служения Отечеству. Вы так же хорошо, как и я, знаете, какие раздоры посеяло это событие: неужели же позволить им усиливаться? Мысль об обеде принадлежит мне и я надеюсь, что он успокоит многих и умиротворит умы. Но, если вы теперь откажетесь прийти, остальные полковники вашего полка, тоже не придут, и обед этот произведет впечатление, прямо противоположное моим намерениям. Прошу вас поэтому принять приглашение и быть на обеде».
Я обещал Палену исполнить его желание.
Я явился на этот обед и другие полковники тоже, но мы сидели отдельно от других, и, сказать правду, я заметил весьма мало единодушия, несмотря на то что выпито было немало шампанского. Много сановных и высокопоставленных лиц, а также придворных особ посетили эту «оргию», ибо другого названия нельзя дать этому обеду. Перед тем, чтобы встать со стола, главнейшие из заговорщиков взяли скатерть за четыре угла, все блюда, бутылки и стаканы были брошены в средину, и все это с большой торжественностью было выброшено через окно на улицу. После обеда произошло несколько резких объяснений и, между прочим, разговор между Уваровым и адмиралом Чичаговым, о котором я упомянул выше.
В течение некоторого времени все, по-видимому, было спокойно и ни о каких реформах или переменах не было слышно. Мы только заметили, что Пален и Платон Зубов особенно высоко подняли голову и даже поговаривали, будто последний имел смелость выказать особенное внимание к молодой и прелестной императрице. Император Александр и великий князь Константин Павлович ежедневно появлялись на параде, причем первый казался более робким и сдержанным, чем обыкновенно, а второй, напротив, не испытывая более страха перед отцом, горячился и шумел более, чем прежде.
Несмотря на это, Константин, при всей своей вспыльчивости, не был лишен чувства горечи при мысли о катастрофе. Однажды утром, спустя несколько дней после ужасного события, мне пришлось быть у его высочества по делам службы. Он пригласил меня в кабинет и, заперев за собою дверь, сказал: «Ну, Саблуков, хорошая была каша в тот день!» — «Действительно, ваше высочество, хорошая каша, — отвечал я, — и я очень счастлив, что я в ней был ни при чем». — «Вот что, друг мой, — сказал торжественным тоном великий князь, — скажу тебе одно, что после того, что случилось, брат мой может царствовать, если это ему нравится; но, если бы престол когда-нибудь должен был перейти ко мне, я, наверно, бы от него отказался».
Своим последующим поведением в 1826 году, во время вступления на престол Николая I, Константин Павлович доказал, что решение его не царствовать было твердо, и в то время я всегда говорил, что все убеждения, имеющие целью склонить его принять корону, не поведут ни к чему и что он ни за что не согласится царствовать, как он это высказал мне, спустя несколько дней после смерти отца.
Публика, особенно же низшие классы и в числе их старообрядцы и раскольники, пользовалась всяким случаем, чтобы выразить свое сочувствие удрученной горем вдовствующей императрице. Раскольники были особенно признательны императору Павлу как своему благодетелю, даровавшему им право публично отправлять свое богослужение и разрешившему им иметь свои церкви и общины. Как выражение сочувствия, образа с соответствующими надписями из Священного Писания в большом количестве присылались императрице Марии Феодоровне со всех концов России. Император Александр, постоянно навещавший свою удрученную горем мать по нескольку раз в день, проходя однажды утром через переднюю, увидел в этой комнате множество образов, поставленных в ряд. На вопрос Александра, что это за иконы и почему они тут расставлены, императрица отвечала, что все это приношения, весьма для нее драгоценные, потому что они выражают сочувствие и участие народа к ее горю; при этом ее величество присовокупила, что она уже просила Александра Александровича (моего отца, в то время члена опекунского совета) взять их и поместить в церковь Воспитательного дома. Это желание императрицы и было немедленно исполнено моим отцом.
Однажды утром, во время обычного доклада государю, Пален был чрезвычайно взволнован и с нескрываемым раздражением стал жаловаться его величеству, что императрица-мать возбуждает народ против него и других участников заговора, выставляя напоказ в Воспитательном доме иконы с надписями вызывающего характера. Государь, желая узнать, в чем дело, велел послать за моим отцом. Злополучные иконы были привезены во дворец, и вызывающая надпись оказалась текстом из Священного Писания, взятым, насколько помню, из Книги Царств.[75]
Императрица-мать была крайне возмущена этим поступком Палена, позволившего себе обвинять мать в глазах сына, и заявила свое неудовольствие Александру. Император, со своей стороны, высказал это графу Палену в таком твердом и решительном тоне, что последний не знал, что отвечать от удивления.
На следующем параде Пален имел чрезвычайно недовольный вид и говорил в крайне резком, несдержанном тоне. Впоследствии даже рассказывали, что он делал довольно неосторожные намеки на свою власть и на возможность «возводить и низводить монархов с престола». Трудно допустить, чтобы такой человек, как Пален, мог выказать такую бестактную неосторожность; тем не менее в тот же вечер об этом уже говорили в обществе.
Как бы то ни было, достоверно только то, что, когда на другой день, в обычный час, Пален приехал на парад в так называемом «vis-a-vis», запряженном шестеркой цугом, и собирался выходить из экипажа, к нему подошел флигель-адъютант государя и, по высочайшему повелению, предложил ему выехать из города и удалиться в свое курляндское имение.
Пален повиновался, не ответив ни единого слова.
В высочайшем приказе было объявлено, что «генерал от кавалерии граф Пален увольняется от службы», и в тот же день вечером князю Зубову также предложено оставить Петербург и удалиться в свои поместья. Последний тоже беспрекословно повиновался.
Таким образом, в силу одного слова юного и робкого монарха сошли со сцены эти два человека, которые возвели его на престол, питая, по-видимому, надежду царствовать вместе с ним.
В управлении государством все шло по-прежнему, с той только разницей, что во всех случаях, когда могла быть применена политика Екатерины II, на нее ссылались как на прецедент.
Весной того же года, вскоре после Пасхи, императрица-мать выразила желание удалиться в свою летнюю резиденцию Павловск, где было не так шумно и где она могла пользоваться покоем и уединением. Исполняя это желание, император спросил ее величество, какой караул она желает иметь в Павловске.
Императрица отвечала: «Друг мой, я не выношу вида ни одного из полков, кроме конной гвардии». — «Какую же часть этого полка вы желали бы иметь при себе?» — «Только эскадрон Саблукова», — отвечала императрица.
Я тотчас был командирован в Павловск, и эскадрон мой, по особому повелению государя, был снабжен новыми чапраками, патронташами и пистолетными кобурами с Андреевской звездой, имеющей, как известно, надпись с девизом «За веру и верность». Эта почетная награда, как справедливая дань безукоризненности нашего поведения во время заговора, была дана сначала моему эскадрону, а затем распространена на всю конную гвардию. Кавалергардский полк, принимавший столь деятельное участие в заговоре, был чрезвычайно обижен, что столь видное отличие дано было исключительно нашему полку. Генерал Уваров горько жаловался на это, и тогда государь, в видах примирения, велел дать ту же звезду всем кирасирам и штабу армии, что осталось и до настоящего времени.[76]
Служба моя в Павловске при ее величестве продолжалась до отъезда всего двора в Москву на коронацию императора Александра. Каждую ночь я, подобно сторожу, обходил все ближайшие к дворцу сады и цветники, среди которых разбросаны были всевозможные памятники, воздвигнутые в память различных событий супружеской жизни покойного императора. Здесь, подобно печальной тени, удрученная горем Мария Феодоровна, одетая в глубокий траур, бродила по ночам среди мраморных памятников и плакучих и в, проливая слезы в течение долгих бессонных ночей. Нервы ее были до того напряжены, что малейший шум пугал ее и обращал в бегство. Вот почему моя караульная служба в Павловске сделалась для меня священной обязанностью, которую я исполнял с удовольствием.
Императрица-мать не искала в забвении облегчения своего горя: напротив, она как бы находила утешение, выпивая до дна горькую чашу душевных мук. Самая кровать, на которой Павел испустил последнее дыхание, с одеялами и подушками, окрашенными его кровью, была привезена в Павловск и помещена за ширмами, рядом с опочивальней государыни, и в течение всей своей жизни вдовствующая императрица не переставала посещать эту комнату. Недавно мне передавали, что эту кровать после смерти государыни перевезли в Гатчину и поместили в маленькую комнату, в которой я так часто слышал молитвы Павла. Обе двери этой комнаты, говорят, были заколочены наглухо, равно как в Михайловском замке двери, ведущие в кабинет императора, где произошло убийство.
В заключение скажу, что император Павел, несмотря на необычайное увлечение некоторыми женщинами, был всегда нежным и любящим мужем для Марии Феодоровны, от которой он имел 8 детей, из коих последними были Николай, родившийся в 1796 году, и Михаил в 1798 году.
Достойно внимания и то обстоятельство, что Екатерина Ивановна Нелидова, которой Павел так восторженно увлекался, сохранила дружбу и уважение императрицы Марии Феодоровны до последних дней ее жизни. Не есть ли это лучшее доказательство того, что до того времени, когда император Павел попал в сети Гагариной и ее клевретов, он действительно был нравственно чист в своем поведении?
Какой поучительный пример для государей, указывающий на необходимость всегда остерегаться влияния льстивых царедворцев, единственной заботой которых всегда было и будет потворство их слабостям ради личных целей.
ЗАПИСКИ А. Н. ВЕЛЬЯМИНОВА-ЗЕРНОВА[77]
Убиение Павла I
Император Павел I взошел на престол 6 ноября 1796 г. Он был в чрезвычайном раздражении против матери своей, Екатерины И. Предание говорит, что причиной этой ненависти были фавориты Екатерины: Орловы покушались на жизнь его;[78] Потемкин обращался с ним с величайшим презрением и заносчивостью, как и со всем миром, по его высокомерному характеру; Зубов тоже не оказывал ему должного внимания как наследнику престола. Мне кажется, однако, что коренной причиной этой ненависти было внушение, сделанное Павлу при его воспитании. Ему натолковали с детских еще лет, что Екатерина похитила престол, ему принадлежащий, что он бы должен царствовать, а она повиноваться; а самолюбие подсказывало ему, что он царствовал бы и распоряжался бы лучше ее. Самолюбие всегда обманывает детей; но едва ли оно когда-нибудь обманывало сильнее, чем в этом случае. После такого критического и опасного переворота, которым Екатерина взошла на престол, следовало бы принять гораздо более осторожную систему в воспитании наследника — следовало бы воспитать его таким кротким и покорным, каким позже воспитала Екатерина внука своего Александра; но она, кажется, не смела сменить находившегося при нем графа Н. И. Панина и не имела, кем заменить его. Такие стеснительные в этом отношении обстоятельства Екатерины проистекали из того, что она взошла на престол насильственным и беззаконным образом. И странно, как это удалось! Два гвардейских офицера, братья Орловы, почти без всякого участия вельмож, генералов, Сената, Синода и прочих коллегий, императрицу, гонимую мужем своим, привозят наудачу к командиру одного гвардейского полка, по темной надежде на его к ней расположение, собирают три полка гвардии, убеждают присягнуть ей, низвергают и задушают царствовавшего императора и, таким образом, в двое суток делают совершенный в правлении переворот, которому безмолвно покоряется все пространнейшее в мире государство без малейшего кровопролития. Нет ни одной жертвы, кроме самого венценосца. Единственный тогда в России фельдмаршал, даровитый и прославленный своими подвигами Миних, который уже один раз сам переменил правительство одной ротой своего полка, покушается защищать императора, но тщетно. Усилия добродушного фельдмаршала ничтожны против заговора двух развратных, буйных, молодых офицеров. Боже мой, какое непостижимое происшествие! Какая тайна, какие обстоятельства, какие поступки были причиной такого необычайного успеха!
Но тогда менее этому удивлялись, потому что привыкли к переворотам.
Петр III, взойдя на престол с самыми добродетельными побуждениями на пользу своих подданных, был слишком ленив и слаб характером, чтобы держать крепко бразды правления. Он только наслаждался сладостями стола и незаконной любви с Елизаветой Воронцовой, которой в жертву хотел принести законную, гениальную свою супругу. Екатерине оставалось только два пути: или вечное заточение, или престол. Она избрала последний. Петр III, сделав себе опаснейшего врага из своей супруги, противопоставил себе и нацию, особенно же войско, бестолковым, мелочным и обидным поклонением всему прусскому. Уважение, питаемое им к Фридриху И, делает честь его сердцу: этот гений, герой и благодетель своего народа достоин был обожания; но наружные признаки нашего благоговения должны быть так рассчитаны, чтобы они не оскорбляли никого, а наипаче тех людей, на которых мы возлагаем собственную свою защиту и с которыми хотим приобрести себе славу.
Вот ближайшие причины, доставившие быстрый успех Екатерине. Но, сверх того, существовала еще одна, хотя отдаленная, но столь же важная.
Петр I, по ненависти к своему сыну Алексею, которого он измучил пытками и умертвил, разрушил порядок наследства по первородству, утвержденный веками, и предоставил царствующему государю назначать после себя наследником кого ему вздумается, без всякого ограничения. Не прошло и полусуток после кончины Петра I, как из этого указа сделано уже было злоупотребление: известно, что Меншиков, с несколькими гренадерами, выломал двери той залы, в которой главные государственные сановники совещались об избрании наследника, и с обнаженной шпагой провозгласил императрицу Екатерину I, вышедшую из черни и преданную ему совершенно еще с тех пор, как она была служанкой в его доме. С легкой руки Меншикова 75 лет продолжались перевороты, из которых составилась пословица: «Кто раньше встал да палку взял, тот и капрал». Как только Петр II скончался, то И. А. Долгоруков,[79] также с обнаженной шпагой, вошел в зал собрания и провозглашал сестру свою императрицей. Ему бы это удалось, если б она, хоть за сутки до смерти императора, была обвенчана с ним. Несколько сановников избирают императрицей Анну Ивановну, обходя семейство Петра I, и предписывают ей условия. Анна, при собрании двора, не спрося согласия народа, ни Сената, разрывает эти условия, объявляет себя самодержавной и предает Россию на волю бывшего конюха своего Бирона. Елизавете Петровне стоило только войти во дворец и, взяв из колыбели императора Иоанна, отдать его в руки гренадер, чтобы объявить себя царствующей. Переменить царствующую особу было столь же легко, как сменить министра. Но сменить министра тогда было гораздо труднее, чем теперь: надо было внезапно и вооруженной рукой схватить Меншикова или Бирона, чтобы отнять у них власть.
От Петра I до Екатерины II, в продолжение 37 лет, было 7 переворотов: насильственное провозглашение Екатерины I, низвержение Меншикова, избрание Анны партией, уничтожение принятых ею условий, арестование и ссылка Бирона, воцарение Елизаветы и восшествие на престол Екатерины II. Далее увидим, как скончался Павел I. Все это суть следствия Петрова постановления о наследстве. Этот безумнодеспотический закон отдал Россию на произвол интриг и заговоров; он, так сказать, кинул ее на драку честолюбцам, подобно тому, как Римская империя переходила беспрестанно из рук в руки, с насильственной смертью императоров, по произволу преторианцев. Избрать в императоры значило в Риме почти то же, что осудить на смерть, а пожаловать в префекты претории почти то же, что открыть путь к престолу.
После такого рода примеров Екатерина II, конечно, могла надеяться, что сын ее не должен питать к ней ожесточенной ненависти за ее похищение престола; но все-таки следовало бы ему внушать, что если б мать его была заключена Петром III в монастырь и потом, вероятно, лишена жизни, то император Петр III, женясь на Воронцовой, едва ли сделал бы его наследником, едва ли даже признал бы его сыном, и что, вероятно, он сделался бы вскоре жертвой своей мачехи, которая не преминула бы иметь детей или, может быть, также сменена была бы другой. Страсти сильнее действуют на престоле и не в таком слабом государе, каким был Петр III.
Напротив, Павел был направлен совсем к противному. Правда, граф Панин доставил ему хорошее умственное образование; но характер его был совершенно испорчен: запальчивость и необузданность страстей, щедрость и мстительность в высочайшей степени, подозрительность на каждом шагу и трусость при первой же опасности, нетерпеливость во всем — словом, ожесточенные и самые неумеренные порывы составляли весь характер Павла. Глубоко закоренелая ненависть ко всему тому, что учреждено Екатериной, делала порывы его еще опаснее и вреднее. Взойдя на престол, ожиданием которого он истомился, с такой распаленной злобой, он стал коверкать все: и гражданскую и военную часть, и внешние отношения государства, а паче всего страсть к экзерцициям и запальчивая взыскательность за малейшие ошибки во фронте восстановили против него войско и все дворянство. Немцы, вышедшие из камер-лакеев и из ремесленников, и самые мелкопоместные дворяне, едва знающие грамоту, выслужившиеся через педантскую гатчинскую службу, стали угнетать и презирать дворянство, избалованное Екатериной. Оно раздражалось, писало пасквили и карикатуры, подкидывало самому императору насмешливые и ругательные письма Он в ярости требовал мгновенного отыскания виновных; полиция, желая удовлетворить его исступленному нетерпению, хватала, по малейшему подозрению, часто вовсе невинных, так что вошло уже в обыкновение хватать кого попало, лишь бы поскорее. Кто зазевался и не снял шляпы, кто не успел выйти из экипажа, кто переехал дорогу императору — всех брали в полицию: лошадей под артиллерию, людей наказывали палками. Господа трепетали; в домах все приходило в волнение, ежели кто из домашних не скоро возвращался домой. Старики и старухи не выпускали детей и внучат и сами не выезжали в то время, когда предполагали, что могут встретить императора.
Павел был чрезмерен во всем, и в гневе, и в любви. Влюбясь в фрейлину Нелидову и встретя упорное сопротивление, он предлагал ей умертвить свою жену. Нелидова объявила об этом Марии Феодоровве, которая до самой кончины сохранила к ней самую нежную дружбу и глубокую благодарность.
Нелидова, для большей безопасности от его преследований, поселилась в Смольном монастыре. Однажды Павел, находясь в Смольном со своей фамилией на детском бале, вдруг среди оного пошел из танцевальной залы по коридорам монастыря. Эконом этого заведения, граф Кутайсов, и еще кто-то третий последовали за ним; он скорыми шагами прошел в комнаты Нелидовой, отдернул занавесы ее кровати и с восторгом восклицал: «Это храм добродетели! Это храм непорочности! Это божество в образе человеческом!» — стал на колени, несколько раз поцеловал ее постель, а потом отправился назад. Нелидова находилась в это время в танцевальном зале при императрице. Мне сказывал это один из очевидцев.
Всем известно, как страстно обожал Павел Анну Петровну Лопухину, позже княгиню Гагарину; гренадерские шапки, знамена, флаги кораблей и самые корабли украшены были именем «благодати», потому что Анна по-гречески значит «благодать». Сколько было жертв его ревности и сколько милостей к ее родству.
Павел ежедневно выходил на свои вахт-парады и другие экзерциции и очень часто был ими недоволен, так что по нескольку офицеров вдруг бывали тяжело оштрафованы: их тут же хватали из фронта, сажали в кибитки и отсылали в Сибирь, в дальние гарнизоны, в крепости или разжаловали в рядовые. Сих последних тут же перед фронтом переодевали в солдатские мундиры, срывая с них офицерские признаки и разрывая платье. Император иногда сам наносил им по нескольку ударов палкой.
Будучи недоволен малым успехом в этих любимых экзерцициях, в которых он все переиначил и требовал с нетерпеливостью быстроты и точности, к чему, правду сказать, мудрено было и довести неповоротливую екатерининскую гвардию, император вообразил, что не довольно для этого учить солдат и офицеров, и учредил во дворце тактический класс, где какому-то школьнику из фехтовальных учителей приказал читать лекции для всех старых и заслуженных генералов. Сам Суворов принужден был слушать эти уроки. Это не столько раздражало Суворова, который отшучивался чрезвычайно остро, сколько всю нацию, которая гордилась своими победами при Екатерине и гением своих генералов, а наипаче Суворова. Нация негодовала на это недостоинство; император Павел становился в ее глазах смешным.
Все это и могло бы кончиться одними насмешками, если бы не было ссылок, заточений в крепости и казематы, наказаний кнутом, резания ноздрей, отрезания языков и ушей и прочих истязаний. В извинение этого говорят, что и самого Павла раздражали необыкновенным образом; но кто же подавал к этому повод и как можно унять целую нацию, которая видит, что ею управляют с жестокосердием, педантством и безрассудством? Восстановляя против себя дворянство и войско, Павел находился еще в заблуждении, будто бы привязывает к себе чернь тем, что он дал свободу расколам и запретил помещикам держать крестьян на барщине более трех дней в неделю. Но вместе с тем он отдавал свободных крестьян в крепостное владение своим приверженцам и гатчинским выслуженцам и при случавшихся от того возмущениях повелевал наказывать нередко кнутом. Итак, из всех сословий разве только одно духовенство не имело против него негодования…
Таким образом стонала Россия более четырех лет. Все ежеминутно были в тревоге и волнении; но при всем том никто и не помышлял о возмущении. В таком обширном и малонаселенном государстве, как Россия, восстание в провинциях невозможно, а в столице все было рассеяно и разделено.
Екатерининские вельможи были разосланы по деревням, государственные должности почти все заняты людьми самыми ничтожными и необразованными, и Россия терпела бы еще долго это ужасное ярмо, не смея и желать прекращения оного, если б император был благоразумнее или хоть бы осторожнее во внешних сношениях с прочими державами.
Он поссорился со многими державами и хотел вдруг объявить войну пяти или шести государствам, а паче всех он раздражил Англию до такой степени, что она-то и нанесла ему последний смертельный удар.
Английским послом при петербургском дворе был в то время Уитворд. Не знаю, из Англии ли сообщена ему мысль об убиении Павла, или она родилась в петербургском его приятельском обществе и лишь подкреплена из Лондона денежными пособиями; но знаю, что первый заговор о том сделан между ним и Ольгой Александровной Жеребцовой, сестрой Зубовых, с которой он был в любовной связи. Они решились посоветоваться об этом с графом Никитой Петровичем Паниным, который жил тогда в деревне, будучи в опале.
Весьма любопытно узнать, кто такой этот граф Никита Петрович Панин. Воспитатель Павла, граф Никита Иванович Панин не имел детей и поэтому для совместного учения со своим царским воспитанником взял родного своего племянника графа Никиту, сына своего брата, известного генерала графа Петра Ивановича Панина. Екатерина II до излишества ласкала этих обоих братьев Паниных, а они гордо вели себя против нее. Неудивительно: она обязана была частью им и престолом, и жизнью. Никита Петрович, выросши вместе с Павлом и часто отнимая от него игрушки, думал продолжать ту же короткость и сохранять ту же силу воли и против императора царствующего. Павел был по природе великодушен, открыт и благороден; он помнил прежние связи, желал иметь друзей и хотел любить правду, но не умел выдерживать этой роли. Должно признаться, что эта роль чрезвычайно трудна.
Почти всегда под видом правды говорят царям резкую ложь, потому что она каким-нибудь косвенным образом выгодна тому, кто ее сказал. Павел сделал вице-канцлером товарища своего детства и обходился с ним по-прежнему; но как Павел был раздражителен, а граф Никита надменен и самонадеян, то между ними выходила вспышка. Однажды император, раздраженный Паниным, бежал от него скорыми шагами по всему дворцу, в Эрмитаж. Панин следовал за ним. Не думаю, чтобы, несмотря на гнев императора, вице-канцлер был обязан непременно за ним следовать; кажется, лучше было бы оставить разгневанного царя и дать ему время несколько успокоиться. Остановясь перед портретом Генриха IV Французского, Павел воскликнул: «Вот счастливый государь! Он имел друга в таком великом министре, как Сюлли, а у меня его нет!» Панин и в эту минуту не оставил в покое своего государя и отвечал: «Будь ты Генрихом IV, будут и Сюлли!» Не знаю, за это ли или за другую какую-нибудь дерзость Павел сослал Панина в деревню.
Эта-то ссылка была причиной такого ужасного озлобления Панина против своего государя, что когда Уитворд и Жеребцова задумали отыскать цареубийц, то обратились к нему первому за советом.[80] С этим посланием отправлен был от них к Панину г. Рибас, известный хитрец, бродяга и фактор итальянский, которого происхождение следующее: императрица Елизавета Петровна имела незаконную дочь, которую, не знаю почему, называли княжной Таракановой. Эта несчастная девушка с посредственным состоянием, полученным ею от матери, поселилась в Италии. Когда Екатерина II так незаконно взошла на престол, то, разумеется, были люди против нее возопиявшие. Это неудовольствие дошло до слуха Таракановой, и она имела безрассудство иногда высказывать, что скорее ей принадлежал бы престол российский, нежели принцессе ангальт-цербстской. По отдаленности места, по недостатку дарования и по бедности средств этой княжны Таракановой не стоило бы, кажется, обращать на нее внимание; однако же обратили. Екатерина поручила брату фаворита своего, графу Алексею Орлову, богатырская рука которого задавила императора Петра III в Ропше, похитить из Италии эту бедную княжну, когда он возвращался победителем с Чесменского боя. Алексей Орлов подыскал себе в Италии фактора, который, наподобие польских жидов, сводничал девок, шпионил, а иногда, коли умен, употреблялся и на государственные тайные дела и пронырства. Этот-то фактор был Рибас. Они вместе с Орловым заманили княжну Тараканову на корабль, изнасиловали ее, привезли в Петербург и заключили в каземат Петропавловской крепости, где она в наводнение 1777 года утонула.[81] Рибас имел необыкновенные способности и пронырство, почему и был рекомендован императрице, которая поручила ему воспитание графа Бобринского, своего сына. Рибас позже женился на Бецкой, был полным адмиралом, нажил большое состояние, но до конца жизни остался фактором.
Говорят, Рибас привез от графа Панина план заговора, по которому и действовали, по крайней мере в главных предположениях. Вероятно, план состоял в указании лиц, на которых можно было положиться.
Вот как приступили к делу.
Нужно было вызвать к двору Зубовых. Обратились к Кутайсову, первому фавориту и прислужнику императора, вышедшему из камердинеров. Простые убеждения оказались бессильны; надобно было, как говорится, задеть за живое. Князь П. А. Зубов написал к Кутайсову письмо, прося руки его дочери. Сестра Зубова, O.A. Жеребцова, дала почувствовать Кутайсову, что этот брак тогда только может состояться, если князь будет вызван в Петербург и получит назначение, приличное своему чину, равномерно же и братья его, Николай и Валерьян Зубовы. Обуяла радость графа Кутайсова. Он никак не мог сообразить, что государственные люди способны на все преступления. Титла, богатство, чины и поместья достались ему за хорошее чищение сапог и стоили лишь мелких, почти невинных хитростей против царя; а кого долго таскали по этому скользкому пути, тот знает, что эти награды часто стоят и чести, и совести, и самого спасения души. Кутайсов даже и не догадывался, что сватовство его дочери — это игра на жизнь и смерть, что этим письмом поставлен va banque.
Павел был так предубежден против Зубовых и так негодовал на них, что нелегко было исходатайствовать их возвращение. Сказывают, будто Кутайсов признался императору в своем малодушном желании сродниться с такой знатною фамилией и показал ему письмо князя Зубова. Как бы то ни было, но Зубовы были возвращены.[82] Платон и Валерьян были назначены шефами кадетских корпусов, а Николай обер-шталмейстером. Ласково и с открытой душой встретил их Павел в своем дворце и сказал: «Платон Александрович, забудем все прошедшее». После такого приема не понимаю, что хотели эти люди! Неужели они рисковали собой из искреннего сострадания к бедствиям Отечества? Не верю такой добродетели в душах придворных.
Надобно полагать, что Зубовы приобрели некоторое влияние на императора посредством Кутайсова и своей притворной преданности.
Стали обращать внимание государя на полицию, но так, чтобы он был недоволен ею, и потом присоветовали ему сделать военным губернатором в Петербурге графа П. А. фон дер Палена, находившаяся в отставке.[83] Я сам слышал из уст графа Петра Алексеевича, что когда прислан был к нему от Павла курьер с приглашением вступить на службу военным губернатором Петербурга, то первое его движение было отказаться от этого; «но вместе с тем, — сказал он мне, — приятели мои уведомили, что это нужно, и я решился принять приглашение». Не знаю, кто были эти приятели, но полагаю, что выбор фон дер Палена сделан по указанию графа Н. П. Панина.
Фон дер Пален, вступив в должность военного губернатора, действовал самым успешным образом: он вооружал против Павла и войско, и жителей. Между тем у Зубовых собирались маленькие вечеринки, на которых они высматривали, кого набрать в свои сотоварищи для последнего действия. К сему нужнее всего были военные и преимущественно начальники частей. Вероятно, и женщины содействовали этому делу. Сюда привлечены были генералы: Бенигсен[84] и Уваров,[85] командир Кавалергардского полка, который после женат был на бойкой и разумной вдове Валерьяна Зубова; начальник конно-гвардейской артиллерии, полковник князь Владимир Яшвиль; артиллерийский штаб-офицер Татаринов и несколько молодых людей, как то: Николай Бибиков, Евсей Чертков, адъютант Уварова, Сергей Марин, Аргамаков и др. Два последних присоединились по влиянию начальника их, генерала Талызина.
Обращая внимание на командиров гвардейских полков, необходимо признать, что заговорщики были довольно затруднены: Кологривов, начальник лейб-гусарского полка, и Милютин — Измайловского полка, были люди, преданные императору Павлу, и им много облагодетельствованные; Леонтий Депрерадович, командир Семеновского полка, был человек сомнительный, однако же с него взяли слово в согласии его. Талызин, командир Преображенского полка, был единственной надежной подпорой заговорщиков и, вероятно, был умышленно рекомендован Павлу на это место, куда был указан графом Н. П. Паниным.
Однажды Талызин, возвращаясь поздно вечером домой, нашел на столе в своем кабинете запечатанное письмо; распечатывает — оно от графа Панина, который просит его содействовать фон дер Палену в заговоре против императора, говоря, что он уже рекомендовал его как надежного и верного человека военному губернатору. Талызин, истребя письмо, ждал последствий. Фон дер Пален, увидя его во дворце, спрашивает при всех, читал ли он письмо графа Панина, и, получив утвердительный ответ, просит его к себе в шесть часов вечера на совещание. Тут они познакомились и условились. Вот как делают опытные заговорщики!
В таком положении был заговор в конце 1800 года. Слухи о заговоре проникали во все кружки петербургского общества. Число сообщников умножалось. Время шло, а заговорщики почему-то медлили; чего еще поджидали — неизвестно. Вероятно, опасность предприятия колебала их души.
Но между тем сам Павел ускорил исполнение их замысла: он день ото дня становился запальчивее и безрассуднее в своих взысканиях, не замечая, что его умышленно раздражают, чтобы произвести более недовольных. Наконец заговор сделался до такой степени известным в Петербурге, что и сам Павел узнал о нем. В гневе своем, наделав множество неприятностей на вахт-параде, он призывает к себе военного губернатора.
— Знаете ли вы, что было в 62-м году?
— Знаю, государь, — отвечает Пален.
— А знаете ли, что теперь делается?
— Знаю.
— А что вы, сударь, ничего не предпринимаете по званию военного губернатора? Знаете ли, кто против меня в заговоре?
— Знаю, ваше величество. Вот список заговорщиков, и я сам в нем.
— Как, сударь!
— Иначе как бы я мог узнать их всех и их замыслы? Я умышленно вступил в число заговорщиков, чтоб подробнее узнать все их намерения.
— Сейчас схватить их всех, заковать в цепи, посадить в крепость, в казематы, разослать в Сибирь, на каторгу! — возопил Павел, расхаживая скорыми шагами по комнате.
— Ваше величество, — возразил Пален, — извольте прочесть этот список: тут ваша супруга, оба сына, обе невестки — как можно взять их без особого повеления вашего величества? Я не найду исполнителей и не в силах буду этого сделать. Взять все семейство вашего величества под стражу и в заточение без явных улик и доказательств это столь опасно и ненадежно, что можно взволновать всю Россию и не иметь еще чрез то верного средства спасти особу вашу. Я прошу ваше величество ввериться мне и дать мне своеручный указ, по которому я мог бы исполнить все то, что вы теперь приказываете; но исполнить тогда, когда на это будет удобное время, то есть когда я уличу в злоумышлении кого-нибудь из вашей фамилии, а остальных заговорщиков я тогда уже схвачу без затруднения.
Павел дался в этот обман и написал указ, повелевающий императрицу и обеих великих княгинь развезти по монастырям, а наследника престола и брата его Константина заключить в крепость, прочим же заговорщикам произвесть строжайшее наказание. Пален с этим указом обратился к наследнику и с помощью некоторых приближенных к нему лиц исторгнул у Александра согласие низвергнуть с престола отца его.
Раздражение Павла возрастало каждый день. За два или три дня до своей кончины он многим державам велел объявить войну. Курьеры с этими указами были задержаны, и это еще более ускорило его смерть и еще более склонило наследника на предложение заговорщиков. Однако Александр упорно настаивал, чтобы не лишать отца его жизни. Хотя это ему и обещали, но он должен был предвидеть, что лишить самодержавного государя престола, оставя ему жизнь, дело немыслимое.
Коль скоро Павел не мог обуздывать сердца своего до такой степени, что даже увлекался в гневе против равносильных ему иностранных держав, то уже само собой разумеется, что против подданных своих негодование его доходило до величайшего исступления, после известия о заговоре и после того, как он злобным и подозрительным оком смотрел и на жену, и на детей своих. Равным образом понятно, что заговорщики не могли оставлять его долгое время в таком сомнительном и опасном для обеих сторон положении. Надо полагать, что вышеприведенный разговор Павла с Паленом был не ранее как 10 или, быть может, 11 марта поутру; вероятнее, что 11-го.
В этот день император был очень гневен на своем вахтпараде или разводе; однако не сделал никого несчастным. Вероятно, страх удерживал уже его. После развода военный губернатор приказал всем офицерам гвардии собраться в его квартире. Прямо из экзерциргауза офицеры отправились к нему и ждали более часа. Фон дер Пален все был во дворце. Пройдя домой особым подъездом, он немедленно вышел к собравшимся и с мрачным, расстроенным лицом, довольно грозно сказал им: «Господа! Государь приказал объявить вам, что он службой вашей чрезвычайно недоволен, что он ежедневно и на каждом шагу примечает ваше нерадение, леность, невнимание к его приказаниям и вообще небрежение в исполнены вашей должности, так что ежели он и впредь будет замечать то же, то он приказал вам сказать, что он разошлет вас всех по таким местам, где и костей ваших не отыщут. Извольте ехать по домам и старайтесь вести себя лучше».
Все разъехались с горестными лицами и с унынием на сердце. Всякий желал перемены.
В тот же день, И марта, вот что произошло в лейб-гвардии Семеновском полку.
Командир полка, Л. И. Депрерадович, приказал одному из батальонных адъютантов, молодому прапорщику 16–17 лет, явиться к нему после развода. Юный семеновец приезжает от военного губернатора прямо к командиру полка.
— У тебя есть карета? — спрашивает командир.
— Есть, ваше превосходительство.
— Где ты сегодня обедаешь?
— У тетки (такой-то).
— Ты не отпустишь кареты домой или куда в другое место?
— Нет, ваше превосходительство, а впрочем, как прикажете.
— Нет, этого не надобно, тем лучше. Поди сейчас к казначею и прими от него ящик с патронами; он такой величины, что уместится в карете, под сиденьем. Возьми эти патроны и уложи их осторожно; храни их целый день; да смотри же, не отпускай карету никуда, а вечером, часов в девять, приезжай ко мне в той же карете и с патронами.
— Слушаю, — отвечал молодой человек, а сам стоял как остолбенелый и смотрел своему генералу в глаза.
— Ну, больше ничего — ступай и будь скромен; у нас сегодня будет новый император.
Юноша отправился с радостью в сердце и был уверен, что все его товарищи встретят эту новость с восторгом. Но он умел сохранить тайну, даже от своих кузин; с товарищами он в этот день не виделся. В 9 часов вечера адъютант приезжает к своему генералу, и тот ему говорит: «Поди на полковой двор, там собран батальон в строю; обойди по шеренгам и раздай патроны сам каждому солдату по свертку в руку, как они приготовлены».
Адъютант исполнил приказание, и после того, спустя часа полтора, пришел на полковой двор Депрерадович и, обойдя батальон по шеренгам, стал посередине и самым тихим образом скомандовал: «Смирно! Заряжай ружья патронами». Во время заряжания он беспрестанно повторял: «Тише, тише, как можно тише!» Наконец спросил: «Все ли готово? — потом также весьма тихо скомандовал: По отделениям направо, марш!» Офицеры тише, нежели вполголоса, командовали: «Тише», а генерал так же тихо: «Марш!» Батальон направился к Михайловскому замку, идя сколь возможно медленнее, без всякого шума и разговоров. Офицеры соблюдали молчание и рядовым приказывали то же.
В Преображенском полку делались такие же приготовления, но не так медленно.
Несмотря, однако, на большую гласность заговора, немногие гвардейские офицеры были приглашены к содействию. Преображенский батальон выведен был только с шестью офицерами; в Семеновском было около того же числа, и из них некоторые были приглашены почти в самую минуту действия. Мне известно, что к одному Преображенскому офицеру, Петру Степановичу Рыкачеву, который жил у своего родственника, приехал полковой адъютант Аргамаков с другими офицерами около 11 часов вечера и, остановись у подъезда, они послали звать его к себе в карету. Рыкачев был в халате и туфлях — он так и пошел к ним. Хозяин квартиры поручил ему звать гостей в комнату, но по прошествии получаса узнал, что они увезли с собой его родственника и что в карету ему подавали всю фронтовую одежду и все офицерское вооружение. Хозяин знал о заговоре, но как разговоры об этом уже прислушались и в досаде, что приятели не вошли к нему, не обратил на это внимания, так что спокойно лег спать и поутру был разбужен уже поздравлениями с новым императором.
В поддержку заговорщиков не было другой вооруженной силы, как батальон Преображенского полка. В Измайловском полку довольствовались тем, что послали некоторых офицеров напоить пьянее обыкновенного командира полка генерал-лейтенанта Милютина, и этот пропил своего благодетеля. Командир лейб-гусарского полка, генерал-лейтенант Кологривов, тоже любил подгулять, и так как он за несколько дней перед тем был под гневом у государя, то фон дер Пален именем императора его арестовал, почему он не смел выехать из дома, не знал ничего и тоже прогулял всю ночь с приятелями. Наиболее опасный для заговорщиков из всех приверженцев государя, граф Аракчеев, был также в немилости и в отставке, жил в своем Грузине. Павел, узнав уже о заговоре и, может быть, не вполне доверяя Палену, послал Аракчееву приказание приехать немедленно в Петербург. Его ожидали в ту же ночь, с И на 12 марта. Вероятно, это обстоятельство и заставило избрать эту ночь для исполнения заговора, дабы упредить приезд Аракчеева. Военный губернатор приказал на заставе не впускать Аракчеева в город, а, задержав, прислать просить позволения о въезде его, объявив, что это по воле императора.
Таким образом отстранены были все те, которых заговорщики могли опасаться, кроме Кутайсова, который ничего не понимал. Но всего удивительнее, какими доводами граф фон дер Пален мог убедить государя переменить караул в Михайловском замке: поутру с развода занял все посты Семеновский полк; перед сумерками поставили преображенцев и во внутренний караул одного из заговорщиков — поручика Марина. Иные уверяют, будто Пален успел в том, положив тень сомнения на верность государю командира Семеновского полка Депрерадовича; это, однако, маловероятно: в таком случае надо было бы сказать Павлу, что в ту же ночь должно вспыхнуть восстание, но не приметно, чтобы Павел к тому сколько-нибудь приготовился.
Наконец, около 11 часов вечера, 11 марта 1801 года, заговорщики собрались в квартире генерал-лейтенанта Талызина, что в лейб-компанском корпусе, то есть в пристройке Зимнего дворца, где всегда квартирует 1-й батальон Преображенского полка. По мнению многих, тут выпито было большое количество шампанского; но родной брат одного из заговорщиков уверял меня твердо, что выпито было только по одному бокалу, и то уже по приезде фон дер Палена. Полагаю, что правда в середине этих двух крайностей.
Около часа ожидали военного губернатора. Он приехал в половине 12-го. Все вышли в залу его встретить. Он, не снимая шляпы, спросил: «Все ли готово?» Ему отвечали: «Все». — «Ну, хозяин, при этом случае надобно шампанского!» Фон дер Пален, выпивая первый, сказал твердым, но скромным голосом: «Поздравляю вас с новым государем». Пока разносили шампанское, он продолжал: «Теперь, господа, вам надобно разделиться: одни пойдут со мной, другие с князем Платоном Александровичем. Разделяйтесь!» Никто не трогался с места. «А, понимаю», — сказал Пален и стал расстанавливать без разбору по очереди — одного направо, другого налево, кроме генералов. Потом Пален, обратясь к Зубову, сказал: «Вот эти господа пойдут с вами, а прочие со мной. Мы пойдем разными компаниями. Едем!» Все отправились в Михайловский замок; Преображенский батальон пошел туда же скорым шагом.
Впущены они были в замок без всякого затруднения; подъемный мост опустили пред ними. Обе партии вскоре соединились. Фон дер Пален пошел в комнаты императрицы и, разбудив статс-даму, которая всегда спала перед спальней императрицы, сел в ногах ее кровати и стал рассказывать, что делается в замке и как бы предупредить о том Марию Феодоровну, чтобы не произошло внезапной суматохи.
Между тем заговорщики уже доканчивали свое дело.
Когда они проходили мимо внутреннего караула, то караул, для почести генералам, стал перед ними в ружье, и когда прошли они далее, Марин держал весь караул под ружьем, дабы вернее держать его в повиновении. Когда солдаты услышали шум и крик, то начали роптать. Марин, после многих повторений «смирно», прибегнул к другому средству: он скомандовал: «Старые екатерининские гвардейцы, вперед! — И когда те выступили, он присовокупил: Ежели эти негодяи гатчинские пикнут хоть слово, то в штыки их, ребята!» Без сомнения, караул был подобран так, что большее число было не гатчинских.
Когда заговорщики подошли к спальне императора, то у дверей оной нашли спящего гусара. Гусар вскочил и сказал: «Не извольте ходить, император почивает!» Его хотели оттолкнуть; он сопротивлялся. Один из Зубовых, Николай или Валерьян — не знаю, нанес ему удар саблей, так что перерубил руку.[86]
Павел, услышав шум, вскочил с кровати. В испуге он не мог найти двери, которая вела на потайную лестницу, и спрятался в камин, заслоненный экраном. Заговорщики, входя в спальню императора, тщетно искали его несколько минут, но когда отодвинули экран, то луна осветила ноги, стоящие в камине. Вытащили Павла из камина и, прежде всего, стали высчитывать ему все его жестокости. Он бросился на колени перед ними, просил прощения и обещал вести себя впредь сообразно их воле. Он даже предлагал взять от него подписку, в которой он подпишет всякие условия, какие им угодно. Некоторые стали, глумясь над императором, выдумывать разные условия, иные предлагали ему отказаться от престола в пользу наследника — он на все соглашался! Бенигсен первый прекратил это пустословие, сказав: «Разве мы затем собрались и пришли сюда, чтобы разговаривать!» С этим словом мгновенно силач Николай Зубов ударил императора, стоявшего на коленях, золотой табакеркой в левый висок. Павел повалился на пол. Все бросились доколачивать его.
В этот момент императрица Мария Феодоровна ломится в дверь и кричит: «Впустите, впустите!» Кто-то из Зубовых вскричал: «Вытащите вон эту бабу!» Алексей Татаринов, мужчина сильный, схватил ее в охапку и понес, как ношу, обратно в ее спальню. Надо заметить, что императрица была в одной рубашке.
Долго не могли умертвить Павла — он был полон жизни и здоровья. Наконец, сняли шарф с Аргамакова — он один только был в шарфе — и, сделав глухую петлю, задушили. На лице осталось много знаков от нанесенных ему ударов.
Тем временем Преображенский батальон, под начальством Талызина, стоял против подъемного моста и заряжал ружья боевыми зарядами. Офицеры, разными остротами и прибаутками, возбуждали солдат против Павла. Семеновский батальон шел так медленно, что когда голова его показалась в воротах дворца со стороны Садовой улицы, то князь Петр Михайлович Волконский, как шефский адъютант этого полка, бывший тогда при наследнике, подскакал верхом к батальону и закричал: «Помилуйте, Леонтий Иванович, вы всегда опаздываете, — и, не слушая отговорок Депрерадовича, прибавил: — Ну, теперь все равно — поздравляю с новым императором».
Так погиб полномочнейший властелин величайшей державы в свете, человек, рожденный с весьма хорошими способностями, довольно хорошо образованный и с благородными побуждениями. Почему все эти качества не спасли его от погибели? Потому что первым качеством человека должно быть умение управлять своими страстями, и тогда только он может управлять другими. Гораздо большее число заговорщиков и гораздо осторожнее веденный заговор не мог бы успеть в этом убийстве, если бы не было на то общего молчаливого согласия всей столицы, общего желания всей России.
Правда, что Павел не имел того просвещенного взгляда на быт государственный, который при воспитании сообщен был Александру. Это, повторяю, оттого, что Екатерина II не смела сменить Панина каким-нибудь образованным европейцем; она, вероятно, боялась при этой перемены возможных покушений со стороны Орловых, которым она слишком поддалась было сначала. В этом случае Екатерина II заплатила общую дань слабости человеческой; притом же она тогда была менее опытна, чем при воспитании своего внука.
В ночь убийства генерал Уваров, с пятью или шестью офицерами, отправлен был к наследнику престола для удержания его в бездействии. Александр плакал и рвался беспрестанно идти на помощь к своему отцу. Офицеры, загораживая ему путь, становились на колени и, простирая руки, умоляли его всевозможными убеждениями и даже ложными обещаниями, что Павел не будет лишен жизни, не идти к отцу и подождать возвращения от него заговорщиков. Таким образом Уваров и его сообщники протянули время до тех пор, пока главные заговорщики пришли провозгласить его императором. Благодушный Александр ответствовал на это поздравление горькими слезами и показался на короткое время двору своему смущенный и грустный. Великий князь Константин в это время был арестован отцом своим за какие-то неисправности по Конно-гвардейскому полку, которого он был шефом, и беспечно спал в своих комнатах.
Нет возможности описать восторг столицы при распространившейся вести о смерти Павла. На рассвете 12 марта заговорщики рассыпались прямо из дворца во все концы Петербурга, каждый по своим знакомым. С бешеной радостью вбегая в дома спящих, громогласно еще из передней кричали они: «Ура! Поздравляю с новым государем!» Где дома были заперты, там сильно, с криком стучались, так что будили всю улицу, и каждому, высунувшемуся в окошко, провозглашали свою новость. Все из домов выбегали и носились по городу с этой радостной вестью. Многие так были восхищены, что со слезами на глазах бросались в объятия к людям совершенно незнакомым и лобызаниями поздравляли их с новым государем.
В 9 часов утра на улицах была такая суматоха, какой никогда не запомнить. К вечеру во всем городе не стало шампанского. Один не самый богатый погребщик продал его в тот день на 60 000 рублей. Пировали во всех трактирах. Приятели приглашали в свои кружки людей вовсе незнакомых и напивались допьяна, повторяя беспрестанно радостные клики в комнатах, на улицах, на площадях. В то же утро появились на многих круглые шляпы и другие запрещенные при Павле наряды; встречавшиеся, размахивая платками и шляпами, кричали им «браво». Весь город, имевший более 300 000 жителей, походил на дом умалишенных.
Императрица Мария Феодоровна, несмотря на суровость и неверность своего супруга, была очень огорчена умерщвлением Павла, особенно же родом смерти его и поступком заговорщиков с нею. Она, прежде всего, потребовала от императора, своего сына, чтоб Алексей Татаринов был удален. Его выписали тем же чином в какой-то армейский кавалерийский полк. Но, к несчастью, полк этот пришел в Москву, на коронацию, и через пять месяцев императрица опять увидела его и опять возобновила свои требования. Татаринов был отставлен вчистую, и ему велено было жить безвыездно в деревне. В какой? У него вместе с братом было всего семь душ! Его товарищ по полку, Сафонов, человек богатый, купил ему душ 60 с землей, близ своего имения в Курской губернии, где Татаринов прожил более 30 лет. В 1814 году, по убедительной просьбе своих родных, живших в Петербургской губернии, он решился их посетить. В то время как родные с нетерпением ожидали его, является к ним незнакомый человек и спрашивает: не здесь ли Алексей Татаринов, приехавший из Курска? Ему радостно отвечают, что ожидают его ежедневно. «Так я буду его дожидаться, — отвечает незнакомец. — Я полицейский офицер, присланный из Петербурга, чтоб отвезти его обратно в Курск». Он приехал через сутки после полицейского и, переночевав только одну ночь, отправился обратно в свое курское обиталище.
Прочие убийцы Павла были также большей частью разосланы по деревням. Талызин умер через два месяца, Николай Зубов через 7 месяцев, Валерьян Зубов через два года и 4 месяца — как подозревают, все не без отравы.
Фон дер Пален также был удален. Все уверены в том, что он действовал надвое и, выигрывая время то перед спальней императрицы, то у дверей потаенной лестницы, он прислушивался, как идет дело, и если б оно не удалось, он был готов явиться на помощь Павлу и перевязать всех заговорщиков. Замечательно, что из всех заговорщиков один только Уваров, человек самый ограниченный и необразованный, сохранил до самой своей смерти, в продолжение более 20 лет, милость и расположение императора Александра. Бенигсен, первый нанесший удар Павлу, был употребляем в службе во все царствование Александра. Волконский и Марин также не потеряли своей карьеры.
Кстати рассказать анекдот, доказывающий, как многим известен был заговор.
Какой-то екатерининский вельможа — полагаю, что граф Апраксин, ибо я слышал это от престарелой девицы, графини Прасковьи Алексеевны Апраксиной, которая называла его дедом, — смиренно жил в доме своем на Царицыном лугу. У него ежедневно был съезд родных, так что всегда человек до 20 садилось за стол. 11 марта один из его внуков, камер-юнкер тогдашнего двора, молодой взбалмошный повеса, сидя за ужином, около полуночи, безотвязно просил у своего дедушки шампанского; тот долго не хотел исполнить его просьбы, но наконец согласился. Когда налито было шампанское, молодой человек, часто поглядывая на часы, наконец схватил бокал и громко возгласил: «Поздравляю вас с новым государем!» Все вскрикнули в один голос и разбежались по внутренним комнатам. Повеса остался один и, не дождавшись ничьего возвращения, уехал. Через несколько часов предсказание его оправдалось. Графиня, бывшая свидетельницей, прибавляла, что этот молодой камер-юнкер, по ветреному своему характеру и болтливому языку, никак не мог быть в числе заговорщиков, а, вероятно, знал это только по слуху.
Из записок Графа Бенигсена
В Новейшее время вопрос о том, как в действительности происходили события, повлекшие за собой трагическую кончину императора Павла, послужил темой для двух выдающихся сочинений: в 1866 году была издана Дункером и Гумблотом часть мемуаров барона Гейкинга под заглавием «Из жизни императора Павла», а в 1897 году появилось у Котты, по-видимому, при участии известного дерптского историка Брикнера, обширное критическое исследование этих событий: «Император Павел I, конец 1801 г. Р. Р».
Оба этих труда значительно дополнили наши сведения по данному предмету; однако и они, как и предыдущие сочинения, не привели ни к каким заключительным выводам, потому что им недоставало одного из важнейших источников, свидетельства генерала Бенигсена, которое было недоступно. Правда, известное сочинение Теодора Бернгарди в историческом повременном издании Зибеля точно так же, как и его изложение этих событий во втором томе «Истории России», пользуется так называемыми бенигсеновскими мемуарами, но при участии других материалов, причем трудно разобрать, где говорит Бенигсен и где комбинирует сам Бернгарди. К верному же историческому суждению мы можем прийти лишь тогда, когда перед нами будет оригинальный текст рассказа, оставленного свидетелями умерщвления царя.
Вот та точка зрения, которая побуждает меня обнародовать текст письма, в котором Бенигсен излагает одному другу весь ход событий. Копия с этого письма сохранилась в ганноверской ветви семьи генерала, и ее сообщил мне Рудольф Бенигсен. Под текстом копии находится пометка:
Fūr die Abschrift
Th. Barkhausen
geb. von Mūller v. g. von Reden.
Сюда же приложено объяснение, что бенигсеновские мемуары тотчас же после смерти генерала, 1 октября 1826 года, были взяты г. Струве у вдовы Бенигсена, урожденной Андржейковской. Она выдала рукопись потому, что император Николай I обещал ей за это пенсию в 1000 тал. Но вдова получила всего-навсего 4000 руб. и к тому же должна была дать обещание не оставлять у себя копии. Обещание это было дано, но одна из дочерей Бенигсена, София фон Ленте, поручила дочери своей Мете снять копию с интереснейшей части мемуаров. Документ долго сохранялся в тайне, до тех пор, пока другая внучка Бенигсена, Теодора фон Баркгаузен, не сняла копии с текста, который мы и приводим здесь.
Документ носит заглавие «La mort de lempereur Paul I. Extrait des m6moires du g6n6ral comte de Bennigsen» и до сих пор нигде не был обнародован. Уже этих кратких данных достаточно, чтобы опровергнуть неправдоподобный рассказ, напечатанный в 1876 году Идой Штетембург-Барфельде, под заглавием «Кто был вор», в журнале «Ueber Land und Meer», и перепечатанный затем «Русской Стариной».[87] Верность данных, заключающихся в нашей рукописи относительно истории мемуаров, недавно была подтверждена появлением записок в форме дневника известного русского генерала и военного писателя Михайловского-Данилевского («Русская Старина», 1893 г., III), который в 1829 году рассказывает следующее: «Я обедал у генерала Андржейковского, сестра которого была замужем за генералом Бенигсеном, и вот что узнал о судьбе этого генерала. После его смерти книготорговцы предлагали вдове за мемуары 60 000 талеров, но она не хотела продать их, не спросив предварительно разрешения у нашего правительства, и с этой целью обратилась к нашему посланнику в Ганновере (вышеупомянутому Струве). Вскоре после этого графиня Бенигсен получила от нашего министра иностранных дел письмо с просьбой выслать рукопись ее мужа в Петербург, причем он обещал вскоре вернуть ее. Она исполнила это требование, но вот прошло уже четыре года, ей не возвращают рукописи, лишают ее значительной суммы, обещанной ей книгопродавцами, а ученый мир — одного из интереснейших источников. 16 сентября 1818 года, встретившись в Аахене с графом Бенигсеном, я разговорился со знаменитым человеком, и он сказал мне, между прочим, со свойственной ему откровенностью: «Мои «Memoires de той temps» обнимают 7 томов и начинаются с 1763 года. Я думаю, что битва при Пултуске — мой шедевр, ибо я маневрировал в присутствии Наполеона, точно на параде», и так далее.
Мы имеем как раз ту часть мемуаров, которая трактует о кампании 1807 года. Она была обнародована в русском переводе, в 1896–1897 годах, Майковым, но странным образом не обратила на себя никакого внимания в Германии, хотя имеет большую важность для прусской истории. Для наших же целей интересно, что издание Майкова упоминает о рукописи на французском языке, сохранившейся в семействе фон-Фок. Александр Борисович фон Фок, с 1799 года генерал-майор, был ближайшим другом Бенигсена. Бенигсен послал ему не только эту историю кампании 1807 года, но и рассказ о ходе событий при умерщвлении Павла, имеющий форму письма, адресованного фон Фоку, и даже в скором времени после того, как случилось это событие. Очевидно, что это самое письмо Бенигсен буквально включил в свои мемуары, так что текст, воспроизводимый нами, может иметь притязание быть почти одновременным. В сообщаемом документе опускается только введение к рассказу Бенигсена, так как оно заключает в себе неверное по содержанию описание сумасбродств Павла и не сообщает ничего нового.
Т. Шиман
Извлечение из мемуаров графа Бенигсена
Вы сами видите, генерал, что такое положение дел, такое замешательство во всех отраслях правления, такое всеобщее недовольство, охватившее не только население Петербурга, Москвы и других больших городов империи, но и всю нацию, не могло продолжаться и что надо было рано или поздно предвидеть падение империи.
Основательные опасения вызвали наконец всеобщее желание, чтобы перемена царствования предупредила несчастья, угрожавшие империи. Лица, известные в публике своим умом и преданностью Отечеству, составили с этой целью план. Его приписывали графу Панину, занимавшему пост вице-канцлера империи, и генералу де Рибасу, из адмиралтейской коллегии. На кого им было лучше направить свои взоры, как не на законного наследника престола, на великого князя, воспитанного своей бабкой, бессмертной Екатериной II, которой Россия обязана осуществлением обширных замыслов Петра I и в особенности своим значением за границей, — словом, на этого великого князя, которого народ любил за прекрасные качества, обнаруженные им еще в юности, и на которого он смотрел теперь как на избавителя, — единственно кто мог удержать Россию на краю пропасти, куда она неминуемо должна была ввергнуться, если продолжится царствование Павла.
Вследствие этого граф Панин обратился к великому князю. Он представил ему те несчастия, какие неминуемо должны явиться результатом этого царствования, если оно продлится; только на него одного нация может возлагать доверие, только он один способен предупредить роковые последствия, причем Панин обещал ему арестовать императора и предложить ему, великому князю, от имени нации бразды правления. Граф Панин и генерал де Рибас были первыми, составившими план этого переворота. Последний так и умер, не дождавшись осуществления этого замысла, но первый не терял надежды спасти государство. Он сообщил свои мысли военному губернатору, графу Палену. Они еще раз говорили об этом великому князю Александру и убеждали его согласиться на переворот, ибо революция, вызванная всеобщим недовольством, должна вспыхнуть не сегодня завтра и уже тогда трудно будет предвидеть ее последствия. Сперва Александр отверг эти предложения, противные чувствам его сердца. Наконец, поддавшись убеждениям, он обещал обратить на них свое внимание и обсудить это дело столь огромной важности, так близко затрагивающее его сыновние обязанности, но вместе с тем налагаемое на него долгом по отношению к его народу. Тем временем граф Панин, попав в опалу, лишился места вице-канцлера, и Павел сослать его в его подмосковное имение, где он, однако, не оставался праздным. Он сообщал графу Палену все, что мог узнать о мнениях и недовольстве столицы, на которую можно было смотреть как на орган всей нации. Он советовал спешить, чтобы предупредить опасные следствия отчаяния и нетерпения, с какими общество жаждало избавиться от этого железного гнета, становящегося тем более тягостным, что находилось немало личностей, достаточно гнусных и корыстных, чтобы исполнять втайне роль шпионов в городах, где они втирались в общество, подслушивали, что там говорится, и часто одного доноса этих людей было достаточно, чтобы сделать несчастными множество лиц и целые семейства. Нельзя без чувства презрения вспомнить, что в числе этих низких рабов, занимавшихся ремеслом шпионов в городах империи, встречались люди всех слоев общества, даже принадлежавшие к известным, уважаемым семьям.
Павел был суеверен. Он охотно верил в предзнаменования. Ему, между прочим, предсказали, что если он первые четыре года своего царствования проведет счастливо, то ему больше нечего будет опасаться, и остальная жизнь его будет увенчана славой и счастьем. Он так твердо поверил этому предсказанию, что по прошествии этого срока издал указ, в котором благодарил своих добрых подданных за проявленную ими верность, и, чтобы доказать свою благодарность, объявил помилование всем, кто был сослан им, или смещен с должности, или удален в поместья, приглашая их всех вернуться в Петербург для поступления вновь на службу. Можно себе представить, какая явилась толпа этих несчастных. Первые были все приняты на службу без разбора, но вскоре число их возросло до такой степени, что Павел не знал, что с ними делать. Пришлось отослать назад всех остальных, что подало повод к новым недовольствам в стране, когда увидали возвращение большинства этих несчастных в Петербург из внутренних областей империи, большей частью пешком, и оставшихся без всяких средств к жизни. До сих пор множество людей, можно сказать большая часть нации, выносили этот железный гнет с терпением и твердостью в надежде на будущее более светлое и счастливое, ибо каждый предвидел и сознавал в глубине души, что такое несчастное положение не может продлиться долго, как вдруг одна жестокая выходка Павла довершила ряд его несправедливостей и сумасбродств.
Двое молодых людей, один военный, другой штатский, оба из хороших фамилий, поссорились между собой и дрались на дуэли из-за одной молодой дамы, пользовавшейся благосклонностью императора. Штатский был сильно ранен в руку. В этом состоянии его отвезли к матери, у которой он был единственным сыном. Можно себе представить ее горе. Павел ревновал к этому молодому человеку. Узнав о случившемся, он не мог удержать своей радости и выразил ее в одобрительных восклицаниях по адресу молодого офицера, которого он обласкал при первом же свидании. Но скоро снова пробудился его гнев против другого. Он приказал немедленно арестовать его и отвезти в крепость. Полиция явилась к раненому в тот момент, когда врачи наложили первую перевязку, предписав больному лежать в постели в спокойном состоянии, чтобы избежать кровоизлияния, которое могло оказаться смертельным, так как он был очень истощен.
Легко себе представить состояние матери. Никакие слезы, никакие доводы насчет опасности, какой подвергнется ее сын, если его будут перевозить в таком положении, не оказали ни малейшего действия. Полицейские чины, не смея медлить с исполнением приказаний, отданных самим императором, перевезли больного, как есть, вместе с постелью и со всякими предосторожностями, прямо в крепость. Когда доложили императору об аресте молодого человека и о том, в каком состоянии он был доставлен в крепость, он спросил: 4 А мать что сказала?» На ответ, что она плачет и что ее положение внушает жалость, он приказал немедленно выслать ее из города; полиция поспешила это исполнить и еще до наступления ночи почтенная и несчастная женщина была выпровождена за заставу, где она, однако, пробыла спрятанной несколько дней в одном доме, чтобы быть поближе от раненого сына; затем только она уехала к родным, жившим вдали от столицы. К этому варварскому поступку прибавились и другие, столь же бесчеловечные, и меня завлекло бы это слишком далеко, если б я стал их все перечислять. Я обязан, однако, упомянуть о поступках, которые он проделывал в собственной семье и которые были не лучше, потому что касались лиц, наиболее ему близких и наиболее любимых народом.
Убежденный, что нельзя терять ни минуты, чтобы спасти государство и предупредить несчастные последствия общей революции, граф Пален опять явился к великому князю Александру, прося у него разрешения выполнить задуманный план, уже не терпящий отлагательства. Он прибавил, что последние выходки императора привели в величайшее волнение все население Петербурга различных слоев и что можно опасаться самого худшего.
Наконец, принято было решение овладеть особой императора и увезти его в такое место, где он мог бы находиться под надлежащим надзором и где бы он был лишен возможности делать зло. Вы сейчас увидите, генерал, что эта мера, сделавшаяся неизбежной, обернулась совершенно неожиданным образом, какого никто не мог и предвидеть.
11(23) марта 1801 г., утром, я встретил князя Зубова в санях, едущим по Невскому проспекту. Он остановил меня и сказал, что ему нужно переговорить со мной, для этого он желает поехать ко мне на дом. Но, подумав, он прибавил, что лучше, чтобы нас не видели вместе, и пригласил меня к себе ужинать. Я согласился, еще не подозревая, о чем может быть речь, тем более что я собирался на другой день выехать из Петербурга в свое имение в Литве. Вот почему я перед обедом отправился к графу Палену просить у него, как у военного губернатора, необходимого мне паспорта на выезд. Он отвечал мне: «Да отложите свой отъезд, мы еще послужим вместе, — и добавил: — «Князь Зубов вам скажет остальное». Я заметил, что все время он был очень смущен и взволнован. Так как мы были связаны дружбой издавна, то я впоследствии очень удивлялся, что он не сказал мне о том, что должно было случиться; хотя все со дня на день ожидали перемены царствования, но, признаюсь, я не думал, что время уже настало. От Палена я отправился к генерал-прокурору Обольянинову, чтобы проститься, а оттуда часов в десять приехал к Зубову. Я застал у него только его брата, графа Николая, и трех лиц, посвященных в тайну, — одно было из Сената, и это лицо должно было доставить туда приказ собраться, лишь только арестуют императора. Граф Пален позаботился о том, чтобы были заготовлены необходимые приказы, начинавшиеся словами «По высочайшему повелению» и предназначенные для арестования нескольких лиц в первый же момент.
Князь Зубов сообщил мне условный план, сказав, что в полночь совершится переворот. Моим первым вопросом было: кто стоит во главе заговора? Когда мне назвали это лицо, тогда я не колеблясь примкнул к заговору, правда, шагу опасному, однако необходимому, чтобы спасти нацию от пропасти, которой она не могла миновать в царствование Павла. До какой степени эту истину все сознавали, видно из того, что, несмотря на множество лиц, посвященных в тайну еще накануне, никто, однако, ее не выдал.
Немного позже полуночи я сел в сани с князем Зубовым, чтобы ехать к графу Палену. У дверей стоял полицейский офицер, который объявил нам, что граф у генерала Талызина и там ждет нас. Мы застали комнату полной офицеров; они ужинали у генерала, причем большинство находились в подпитии, — все были посвящены в тайну. Говорили о мерах, которые следует принять, а между тем слуги беспрестанно входили и выходили из комнаты. Кто-нибудь из них, руководимый желанием составить себе блестящую карьеру, легко мог бы незаметно проскользнуть вон из дому, броситься в Михайловский замок и там предупредить о заговоре. После узнали, что накануне множество лиц в городе знали о готовящемся ночью событии, и все-таки никто не выдал тайны: это доказывает, до какой степени всем опротивело это царствование и как все желали его конца.
Условились, что генерал Талызин соберет свой гвардейский батальон во дворе одного дома, неподалеку от Летнего сада; а генерал Депрерадович — свой, также гвардейский, батальон на Невском проспекте, вблизи Гостиного двора. Во главе этой колонны будут находиться военный губернатор и генерал Уваров, а во главе первой — князь Зубов, его два брата, Николай и Валериан, и я; нас должны были сопровождать несколько офицеров, как гвардейских, так и других полков, стоявших в Петербурге офицеров, на которых можно было положиться. Граф Пален со своей колонной должен был занять главную лестницу замка, тогда как мы с остальными должны были пройти по потайным лестницам, чтобы арестовать императора в его спальне.
Проводником нашей колонны был полковой адъютант императора Аргамаков, знавший все потайные ходы и комнаты, по которым мы должны были пройти, так как ему ежедневно по нескольку раз случалось ходить по ним, принося рапорты и принимая приказания своею повелителя. Этот офицер повел нас сперва в Летний сад, потом по мостику и в дверь, сообщавшуюся с этим садом, далее по лесенке, которая привела нас в маленькую кухоньку, смежную с прихожей перед спальней Павла. Там мы застали камер-гусара, который спал крепчайшим сном, сидя и прислонившись головой к печке. Из всей толпы офицеров, сначала окружавших нас, оставалось теперь всего человека четыре; да и те, вместо того чтобы вести себя тихо, напали на лакея; один из офицеров ударил его тростью по голове, и тот поднял крик. Пораженные, все остановились, предвидя момент, когда общая тревога разнесется по всем комнатам. Я поспешил войти вместе с князем Зубовым в спальню, где мы действительно застали императора уже разбуженным этим криком и стоящим возле кровати, перед ширмами. Держа шпаги наголо, мы сказали ему: «Вы арестованы, ваше величество!» Он поглядел на меня, не произнеся ни слова, потом обернулся к князю Зубову и сказал ему: «Что вы делаете, Платон Александрович?» В эту минуту вошел в комнату офицер нашей свиты и шепнул Зубову на ухо, что его присутствие необходимо внизу, где опасались гвардии; что один поручик не был извещен о перемене, которая должна совершиться. Несомненно, что император никогда не оказывал несправедливости солдату и привязал его к себе, приказывая при каждом случае щедро раздавать мясо и водку в петербургском гарнизоне. Тем более должны были бояться этой гвардии, что граф Пален не прибыл еще со своей свитой и батальоном для занятия главной лестницы замка, отрезавшей всякое сообщение между гвардией и покоями императора.
Князь Зубов вышел, и я с минуту оставался с глазу на глаз с императором, который только глядел на меня, не говоря ни слова. Мало-помалу стали входить офицеры из тех, что следовали за нами. Первыми были подполковник Яшвиль, брат артиллерийского генерала Яшвиля, майор Татаринов и еще несколько других. Я должен здесь прибавить, что так как за последнее время было сослано и удалено со службы громадное количество офицеров всех чинов, то я уже не знал почти никого из тех, кого теперь видел перед собой, и они тоже знали меня только по фамилии. Тогда я вышел, чтобы осмотреть двери, ведущие в другие покои; в одном из них, между прочим, были заперты шпаги арестованных офицеров. В эту минуту вошли еще много офицеров. Я узнал потом те немногие слова, какие произнес император по-русски, — сперва: «Арестован, что это значит — арестован?» Один из офицеров отвечал ему: «Еще четыре года тому назад с тобой следовало бы покончить!» На это он возразил: «Что я сделал?» Вот единственные произнесенные им слова.
Офицеры, число которых еще возросло, так что вся комната наполнилась ими, схватили его и повалили на ширмы, которые были опрокинуты на пол. Мне кажется, он хотел освободиться от них и бросился к двери, и я дважды повторил ему: «Оставайтесь спокойным, ваше величество, дело идет о вашей жизни!»
В эту минуту я услыхал, что один офицер, по фамилии Бибиков, вместе с пикетом гвардии вошел в смежную комнату, по которой мы проходили. Я иду туда, чтобы объяснить ему, в чем будет состоять его обязанность, и, конечно, это заняло не более нескольких минут. Вернувшись, я вижу императора, распростертого на полу. Кто-то из офицеров сказал мне: «С ним покончили!» Мне трудно было этому поверить, так как я не видел никаких следов крови. Но скоро я в том убедился собственными глазами. Итак, несчастный государь был лишен жизни непредвиденным образом и, несомненно, вопреки намерениям тех, кто составлял план этой революции, которая, как я уже сказал, являлась необходимой.
Напротив, прежде было условлено увезти его в крепость, где ему хотели предложить подписать акт отречения от престола.
Припомните, генерал, что было много выпито вина за ужином, предложенным генералом Талызиным офицерам, бывшим виновниками этой сцены, которую, к несчастью, нельзя вычеркнуть из истории России. Должен прибавить, что граф Пален, обращаясь к этим офицерам, сказал им между прочим: «Господа, чтобы приготовить яичницу, необходимо разбить яйца». Не знаю, с каким намерением было употреблено это выражение, но эти слова могли подать повод к ложным толкованиям. Я отправил немедленно офицера к князю Зубову, чтобы известить его о случившемся. Он застал его с великим князем Александром, обоими братьями Зубовыми и еще несколькими офицерами перед фронтом дворцовой гвардии. Когда объявили солдатам, что император скончался скоропостижно от апоплексии, послышались громкие голоса: «Ура! Александр!»
Новый государь велел позвать меня в свой кабинет, где я застал его с теми же лицами, которые окружали его со времени нашего вступления в замок. Ему угодно было поручить мне командование войсками, призванными для охранения порядка в Зимнем дворце, куда он тотчас же проследовал вместе с великим князем Константином.
Были отправлены приказы в Сенат и другие присутственные места — собраться неотложно и явиться к 12 часам дня ко двору, чтобы присутствовать на молебне в дворцовой церкви. Все другие церкви были также открыты для той же церемонии принесения верноподданнической присяги новому государю, и народ стекался туда толпами.
Весть о кончине Павла с быстротой молнии пронеслась по всему городу еще ночью. Кто сам не был очевидцем этого события, тому трудно составить себе понятие о том впечатлении и о той радости, какие овладели умами всего населения столицы. Все считали этот день днем избавления от бед, тяготевших над ними целых четыре года. Каждый чувствовал, что миновало это ужасное время, уступив место более счастливому будущему, какого ожидали от воцарения Александра I. Лишь только рассвело, как улицы наполнились народом. Знакомые и незнакомые обнимались между собой и поздравляли друг друга со счастьем — и общим, и частным для каждого порознь.
Граф Пален взял на себя известить императрицу о кончине ее супруга. Хотя она часто страдала от его суровости, от его вспыльчивости и дурного нрава, но она всегда неизменно была сильно привязана к своему супругу и выносила тяжелые минуты своей жизни с ангельским терпением; можно даже сказать, что она подавала нации пример доброй супруги и матери, творя во всех случаях столько добра, сколько позволяли ей ее средства, ее власть и кредит. Я был свидетелем ее глубокого горя и при этой катастрофе, при потере, близкой ее сердцу, однако благоразумные размышления и привязанность к народу вскоре сумели положить пределы этому личному горю.
Итак, граф Пален отправился к обер-гофмейстерине графине Ливен. Он приказал разбудить ее и объявил ей о кончине императора, с тем чтобы она известила о том императрицу. Графиня принялась за это со всеми предосторожностями, внушенными ей ее благоразумием, и, разбудив императрицу, объяснила ей, что император внезапно заболел и что состояние его очень тревожное. Ее величество тотчас же встала, спеша на помощь своему супругу. Но она нашла запертыми двери, через которые привыкла проходить. Наконец, она достигла одной двери, у которой нашла часовых и офицеров, отказавшихся пропустить ее. Ни угрозы, ни просьбы не помогали. Когда ей сказали, что отданы приказания не пропускать ее в покои императора, она отправилась к своим невесткам, супругам великих князей Александра и Константина. Мне доложили об этом, и я велел запереть двери, ведшие в апартаменты великих княгинь.
По множеству часовых и офицеров, встреченных императрицей повсюду в замке, она могла догадаться, что дело идет не о простой болезни императора, и скоро ее действительно известили, что ее супруг скончался. Она пролила несколько слез, но не предавалась тем порывам горя, каким обыкновенно предаются женщины в подобных случаях.
До сих пор императрица не была осведомлена, в чью пользу была произведена эта революция. Ей сообщили, кому было поручено командование дворцовыми войсками. Когда она узнала, что командование поручено мне, она приказала мне явиться к ней. Я уже осведомился о приказаниях императора, который велел мне передать, чтобы я отправился к ней и посоветовал, попросил ее от его имени покинуть Михайловский замок и ехать в Зимний дворец, где ей будет сообщено все, что она пожелает узнать. Вследствие этого я отправился в апартаменты великих княгинь, где находилась императрица. Увидав меня, ее величество спросила, мне ли поручено командовать здешними войсками. На мой утвердительный ответ она осведомилась с большой кротостью и спокойствием душевным: «Значит, арестована?» Я отвечал: «Совсем нет, возможно ли это?» — «Но меня не выпускают, все двери на запоре». Ответ: «Ваше величество, это объясняется лишь необходимостью принять некоторые меры предосторожности для безопасности императорской фамилии, здесь находящейся, или тем, что могут еще случиться беспорядки вокруг замка». Вопрос: «Следовательно, мне угрожает опасность?» Ответ: «Все спокойно, ваше величество, и все мы находимся здесь, чтобы охранять особу вашего величества».
Тут я хотел воспользоваться минутой молчания, чтобы исполнить данное мне поручение. Я обратился к императрице со словами: «Император Александр поручил мне…» Но ее величество прервала меня словами: «Император! Император! Александр! Но кто провозгласил его императором?» Ответ: «Голос народа!» — «Ах! Я не признаю его, — понизив голос, сказала она, — прежде, чем он не отдаст мне отчета о своем поведении». Потом, подойдя ко мне, ее величество взяла меня за руку, подвела к дверям и проговорила твердым голосом: «Велите отворить двери; я желаю видеть тело моего супруга! — и прибавила: — Я посмотрю, как вы меня ослушаетесь!»
Тщетно я склонял ее к умеренности, говоря ей об ее обязанностях по отношению к народу, обязанностях, которые должны побуждать ее успокоиться, тем более что после подобного события следует всячески избегать всякого шума. Я сказал ей, что до сих пор все спокойно как в замке, так и во всем городе; что надеются на сохранение этого порядка и что я убежден, что ее величество сама желает тому способствовать. Я боялся, что если императрица выйдет, то ее крики могут подействовать на дух солдат, как я уже говорил, весьма привязанных к покойному императору. На все эти представления она погрозила мне пальцем со следующими словами, произнесенными довольно тихо: «О, я вас заставлю раскаяться». Смысл этих слов не ускользнул от меня. Минута молчания и, быть может, размышления вызвали несколько слез. Я надеялся воспользоваться этой минутой растроганности. Я заговорил опять, стал побуждать ее к умеренности и уговаривать покинуть Михайловский дворец и ехать в Зимний. Здесь молодая императрица поддержала мой совет с той кротостью и мягкостью, которые были так свойственны этой великой княгине, любимой всеми, кто имел счастье знать ее, и обожаемой всей нацией. Императрица-мать не одобрила этого шага и, обернувшись к невестке, отвечала ей довольно строгим тоном: «Что вы мне говорите? Не мне повиноваться! Идите повинуйтесь сами, если хотите!»
Это раздражение усиливалось с минуты на минуту. Она объявила мне решительно, что не выйдет из дворца, не увидав тела своего супруга. Я тайком послал офицера к новому государю, чтоб испросить его приказаний на этот счет. Он велел мне ответить, что если это может обойтись без всякого шума, то я должен сопровождать императрицу в комнату, где стояло тело императора. Тем временем я пригласил графа Палена прибыть на минуту во дворец ввиду того, что он имеет счастье быть более знакомым императрице. В ту минуту, как она увидала его, она спросила: «Что здесь произошло?» Граф отвечал со своим обычным хладнокровием: «То, что давно можно было предвидеть».
Вопрос: «Кто же зачинщики этого дела?»
Ответ: «Много лиц из различных классов общества».
Вопрос: «Но как могло это совершиться помимо вас, занимающего пост военного губернатора?»
Ответ: «Я прекрасно знал обо всем и поддался этому, как и другие, во избежание более великих несчастий, которые могли бы подвергнуть опасности всю императорскую фамилию». Он прибавил несколько добрых советов и затем удалился.
Все это не могло успокоить раздражения императрицы. Она несколько раз брала меня за руку и подводила к дверям, говоря: «Приказываю вам пропустить меня!» Я отвечал неизменно с величайшей почтительностью, но твердо, что не в моей власти повиноваться ей, пока я вижу ее такой взволнованной, и что только под одним условием я мог бы исполнить ее волю. «Какое же это условие?» — спросила она. — «Чтобы ваше величество соблаговолили успокоиться». Эти слова навлекли на меня новую немилость. Ее величество сказала мне: «Не вам предписывать мне условия! Ваше дело — повиноваться мне! Прежде всего велите отпереть двери».
Мой долг предписал мне еще раз напомнить ей ее обязанности по отношению к народу и умолять ее избегать малейшего шума, который мог бы иметь пагубные и даже опасные последствия. Эти речи, очевидно, произвели надлежащее действие. Она почувствовала, что переворот уже нельзя изменить. После некоторого молчания и размышления ее величество понизила голос и сказала мне: «Ну хорошо, обещаю вам ни с кем не говорить».
С этого момента императрица вернулась к свойственной ей кротости, от которой она уже не отрешалась и которая делает ее столь достойной любви. Я приказал отпереть двери. Ее величество взяла меня под руку, чтобы подняться по лестницам, и сказала: «Прежде всего я хочу видеть своих детей». Когда она вошла в свои апартаменты, обе великие княжны, Екатерина и Мария-Анна, уже находились там с графиней Ливен.
Эта сцена была поистине самой трогательной из всех, какие мне случалось видеть. Великие княжны, обнимая свою мать, проливали слезы о смерти отца, и лишь с трудом их можно было оторвать от матери. Ее величество посидела еще некоторое время в этих покоях, потом встала и сказала мне: «Пойдем, ведите меня».
Нам пришлось пройти лишь две комнаты, чтобы достигнуть той, где стояло тело покойного императора. Г. Роджерсон и я находились возле ее величества, которую сопровождали обе великие княжны, графиня Ливен, две камер-юнгферы и камердинер. В последней комнате ее величество села на минуту, потом поднялась, и мы вошли в спальню покойного императора, лежавшего на своей постели в мундире своего гвардейского полка. Ширмы все еще заслоняли его постель со стороны той двери, в которую мы вошли. Ее величество несколько раз произнесла по-немецки: «Боже, поддержи меня!» Когда, наконец, императрица увидала тело своего супруга, она громко вскрикнула. Г. Роджерсон и я поддерживали ее под руки. Через минуту она стала приближаться к телу; встала на колени и поцеловала руку покойного, проговорив: «Ах, друг мой!» После этого, все стоя на коленях, она потребовала ножницы. Камер-юнгфера подала ей ножницы, и она отрезала прядь волос с головы императора. Наконец, поднявшись, она сказала великим княжнам: «Проститесь с отцом». Они встали на колени, чтобы поцеловать его руку. Обращение княжон, неподдельная печаль, написанная на их лицах, растрогали нас. Императрица уже сделала несколько шагов, чтобы удалиться, но, увидав обеих княжон еще на коленях, вернулась и проговорила: «Нет, я хочу быть последней». И опять опустилась на колени, чтобы поцеловать руку своему покойному супругу. Г. Роджерсон и я просили ее не затягивать этой печальной сцены, которая могла бы повредить ее здоровью, столь драгоценному и столь нужному всей императорской фамилии. Мы взяли ее под руки, чтобы помочь ей встать, и затем вернулись в покои императрицы. Ее величество удалилась в уборную, где облеклась в глубочайший траур, и вскоре опять вышла к нам. Шталмейстер Муханов уже докладывал, что поданы экипажи для доставления императрицы с великими княжнами из Михайловского замка в Зимний дворец. Он просил меня еще раз напомнить об этом императрице. Мы желали, чтобы она покинула Михайловский замок еще до рассвета. Императрица, однако, затягивала отъезд с минуты на минуту до того, как совсем рассвело. Тогда она просила меня подать ей руку, спуститься с лестницы и довести ее до кареты. Можно себе представить, какая собралась толпа по всему пути до Зимнего дворца. Ее величество опустила стекла в карете. Она кланялась народу, собравшемуся по пути. Таким образом она доехала до дворца, чтобы остаться там.
Величайший порядок был сохранен от начала до конца этой замечательной сцены. Да и мог ли он быть нарушен среди ликования, какое испытывал каждый по случаю избавления от рабства.
Вы видите, генерал, что мне нечего краснеть за то участие, какое я принимал в этой катастрофе. Не я составлял план ее. Я даже не принадлежал к числу тех, кто хранил эту тайну, так как я не был извещен о ней до самого момента осуществления переворота, когда все уже было условлено и решено. Я не принимал также участия в печальной кончине этого государя. Конечно, я не согласился бы войти в комнату, если б знал, что есть партия, замышлявшая лишить его жизни.
Я подробно изложил вам, генерал, абсолютную необходимость перемены правления. Никогда смерть монарха не вызывала такой всеобщей радости среди народа, какую произвела кончина Павла I, и никогда ни один государь не был приветствуем с таким единодушным восторгом при воцарении, как Александр I, от царствования которого народ ожидает величайших благ.
Подписано: Бенигсен.С копией верно: Теод. Баркгаузен, рожденная Мюллер, v. g. von Reden.
Из записок графа Лонжерона
Нижеследующее написано в 1826 году, но то, что сообщили мне о смерти императора Павла — Пален, Бенигсен и великий князь Константин, было записано в тот же самый день, как я получил от них сведения, помещенные ниже.
Я не был в Петербурге во время страшной катастрофы, пресекшей жизнь императора Павла,[88] но мне известны ее происхождения и подробности с такой точностью, как будто я был сам ее очевидцем.
Так как я издавна находился в близких отношениях, задолго до этой прискорбно-замечательной эпохи, с генералами графом Паленом и Бенигсеном, игравшими главные роли в этой страшной драме, то они не только не отказались удовлетворить моему любопытству, но даже предупредили мои расспросы, первые заговорив со мною о событии, которое, быть может, для них лучше было бы замолчать.[89]
Великий князь Константин также сообщил мне некоторые подробности, изложенные ниже.
Павел I в короне Гроссмейстера Мальтийского ордена. Художник С. С. Щукин
Невский проспект. Художник Б. Патерсен
Парад в Московском Кремле на Соборной площади. Художник Ф. Я. Алексеев
Императрица Мария Федоровна. Художник A.-X. Ритт
Великий князь Александр Павлович. Неизвестный художник
Вид на Гатчинский дворец с Длинного острова. Художник С. Ф. Щедрин
Император Павел I в залах Гатчинского дворца. Неизвестный художник
Строевые учения русской армии в Гатчине при Павле I. Художник Г. Шварц
Егерь Гатчинских войск. Неизвестный художник
Гренадер Гатчинских войск. Неизвестный художник
Л. Л. Беннигсен. Неизвестный художник
П. А. Пален. Неизвестный художник
Н. П. Панин. Художник Ж.-Л. Вуаль
В. А. Зубов. Художник А.-Х Ритт
П. Л. Зубов. Художник Дж. Уокер
Вид на Большой дворец в Павловске со стороны парка. Художники Л.-Г. Лори Старший, М.-Г. Лори Младший
Михайловский (Инженерный) замок. Гравюра начала XIX в.
Михайловский замок. Вензель
Император Павел I. Художник С. Шубин
Убийство императора Павла I. Художник Р. Деморен
Убийство Павла I в Михайловском замке. Неизвестный художник
Император Павел I на смертном одре. Неизвестный художник
Памятник-мавзолей императору Павлу I в Павловске. Гравюра начала XIX в.
В заметках, прибавленных мной к изложению разговора, который я имел в 1820 году в Варшаве с великим князем Константином, я высказал положение, в котором мне даже прискорбно сознаться, но которое тем не менее справедливо. Я сказал: «Бывают положения, вменяющие обязательства, весьма тягостные, долг даже, ужасный и для частных лиц, а тем более для принца, родившегося на ступенях трона».
Александр был поставлен между необходимостью свергнуть с престола своего отца и уверенностью, что отец его вскоре довел бы до гибели свою империю сумасбродством своих поступков.
Безумие этого несчастного государя (нельзя сомневаться в том, что он был не в своем уме) дошло до таких пределов, что долее не было возможности выносить его и что пришлось принести его в жертву счастью сорокамиллионного народа.
В то время в России было на высших должностях всего два человека, способных задумать и выполнить подобное предприятие: Рибас и Пален. Оба давно об этом думали. Рибас даже составил об этом свой план, но смерть неожиданно застигла его. Пален остался один, и его одного оказалось достаточно. Нужен был именно такой человек, и нужно было, чтобы он занимал именно то место, какое он занимал в то время, чтобы спасти Россию, и Пален спас ее, но я не желал бы заслужить подобную честь такой ценой.
Пален, одаренный гением глубоким и смелым, умом выдающимся, характером непреклонным, наружностью благородной и внушительной, Пален, непроницаемый, никогда никому не открывавшийся, ни в грош не ставивший свое благо, свое состояние, свою свободу и даже жизнь, когда ему предстояло осуществить задуманное, был создан успевать во всем, что бы он ни предпринял, и торжествовать над всеми препятствиями; это был настоящий глава заговора, предназначенный подать страшный пример всем заговорщикам, настоящим и будущим. Но что он считал тогда необходимым (оно и было необходимо), оказалось не так легко исполнимым. Надо было устранить Павла. Рибас высказался в пользу переворота, причем настаивал на необходимости открыть свои планы великому князю Александру и заручиться его согласием, убедив его, что хотят только заставить его отца отречься от престола и заточить его, но что его жизнь будет пощажена, в чем не могли бы обнадежить его, если б говорили ему об отравлении.
Пален был в то время генерал-губернатором Петербурга, состоял под начальством великого князя Александра, что отдавало всю высшую полицию в его руки и облегчало ему осуществление всего, что он желал предпринять.
Граф Панин, человек умный, даровитый и с характером, подходящим к характеру графа Палена, был в то время министром иностранных дел; он один из первых вступил в заговор и комбинировал вместе с Паленом все его градации и выполнение.
Достигнуть успеха можно было, только подкупив или подняв гвардию целиком или хотя бы частью, а это было дело не легкое: солдаты гвардии любили Павла, первый батальон Преображенского полка в особенности был очень к нему привязан. Вспышки ярости этого несчастного государя обыкновенно обрушивались только на офицеров и генералов, солдаты же, хорошо одетые, пользовавшиеся хорошей пищей, кроме того, осыпались денежными подарками.
Офицеров очень легко было склонить к перемене царствования, но требовалось сделать очень щекотливый, очень затруднительный выбор из числа 300 молодых ветреников и кутил, буйных, легкомысленных и несдержанных; существовал риск, что заговор будет разглашен или, по крайней мере, заподозрен, как это и случилось в действительности, что и заставило ускорить момент катастрофы, как увидят ниже.
Пален нашел возможность сгладить все трудности, устранить все препятствия и достичь своей цели с невозмутимой, ужасающей настойчивостью.
Передам слово в слово, что он говорил мне в 1804 году, когда я проезжал через Митаву:
«Мне нечего сообщать вам нового, мой любезный Леве, о характере императора Павла и о его безумствах; вы сами страдали от них так же, как и все мы; но так как вы отсутствовали из Петербурга в последнее время его царствования и в продолжение двух лет не видали его, то и не могли сами судить об исступленности его безумия, которое шло, все усиливаясь, и могло в конце концов стать кровожадным, да и стало уже таковым: ни один из нас не был уверен ни в одном дне безопасности; скоро всюду были бы воздвигнуты эшафоты, и вся Сибирь населена несчастными.
Состоя в высоких чинах и облеченный важными и щекотливыми должностями, я принадлежал к числу тех, кому более всего угрожала опасность, и мне настолько же желательно было избавиться от нее для себя, сколько избавить Россию, а быть может, и всю Европу от кровавой и неизбежной смуты.
Уже более шести месяцев были окончательно решены мои планы о необходимости свергнуть Павла с престола, но мне казалось невозможным (оно так и было в действительности) достигнуть этого, не имея на то согласия и даже содействия великого князя Александра или, по крайней мере, не предупредив его о том. Я зондировал его на этот счет, сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова.
Но мне не этого было нужно; я решился, наконец, пробить лед и высказать ему открыто, прямодушно то, что мне казалось необходимым сделать.
Сперва Александр был, видимо, возмущен моим замыслом; он сказал мне, что вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но что он готов все выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца.
Я не унывал, однако, и так часто повторял мои настояния, так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, предоставляя ему на выбор — или престол, или же темницу и даже смерть, что мне, наконец, удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность и даже убедить его установить вместе с Паниным и со мною средства для достижения развязки, настоятельность которой он сам не мог не сознавать.
Но я обязан в интересах правды сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово: я не был настолько лишен смысла, чтобы внутренне взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную; но надо было успокоить щепетильность моего будущего государя, и я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся.[90] Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее и что если жизнь Павла не будет прекращена,[91] то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу и губернии.
Императору внушили некоторые подозрения насчет моих связей с великим князем Александром; нам это было небезызвестно. Я не мог показываться к молодому великому князю, мы не осмеливались даже говорить друг с другом подолгу, несмотря на сношения, обусловливаемые нашими должностями; поэтому только посредством записок (сознаюсь — средство неосторожное и опасное) мы сообщали друг другу наши мысли и те меры, какие требовалось принять; записки мои адресовались Панину: великий князь Александр отвечал на них другими записками, который Панин передавал мне, мы прочитывали их, отвечали на них и немедленно сжигали.
Однажды Панин сунул мне в руку подобную записку в прихожей императора, перед самым моментом, назначенным для приема; я думал, что успею прочесть записку, ответить на нее и сжечь, но Павел неожиданно вышел из своей спальни, увидал меня, позвал и увлек в свой кабинет, заперев дверь; едва успел я сунуть записку великого князя в мой правый карман.
Император заговорил о вещах безразличных; он был в духе в этот день, развеселился, шутил со мной и даже осмелился залезть руками ко мне в карманы, сказав: «Я хочу посмотреть, что там такое, может быть, любовные письма!»
«Вы знаете меня, любезный Леве, — прибавил Пален, — знаете, что я не робкого десятка и что меня нелегко смутить, но должен вам признаться, что если бы мне пустили кровь в эту минуту, ни единой капли не вылилось бы из моих жил».
— Как же выпутались вы из этого опасного положения? — спросил я.
«А вот как», — отвечал Пален. — Я сказал императору: «Ваше величество! Что вы делаете? Оставьте! Ведь вы терпеть не можете табаку, а я его усердно нюхаю, мой носовой платок весь пропитан; вы перепачкаете себе руки, и они надолго примут противный вам запах». Тогда он отнял руки и сказал мне: «Фи, какое свинство! вы правы!» Вот как я вывернулся[92]».
Когда великого князя убедили действовать сообща со мною, — это был уже большой выигрыш, но еще далеко не все: он ручался мне за свой Семеновский полк; я видался со многими офицерами этого полка, настроенными очень решительно; но это были все люди молодые, легкомысленные, неопытные, без испытанного мужества, необходимого для такого решения, и которые в момент действия могли бы, вследствие слабости, ветрености или нескромности, испортить все наши планы: мне хотелось заручиться помощью людей более солидных, чем вся эта ватага вертопрахов.
Я желал опереться на друзей, известных мне своим мужеством и энергией: я хотел иметь при себе Зубовых и Бенигсена.[93] Но как вернуть их в Петербург? Они были в опале, в ссылке; у меня не было никакого предлога, чтобы вызвать их оттуда, и вот что я придумал.
Я решил воспользоваться одной из светлых минут императора, когда ему можно было говорить что угодно, разжалобить его насчет участи разжалованных офицеров: я описал ему жестокое положение этих несчастных, выгнанных из их полков и высланных из столицы и которые, видя карьеру свою погубленной и жизнь испорченной, умирают с горя и нужды за проступки легкие и простительные. Я знал порывистость Павла во всех делах, я надеялся заставить его сделать тотчас же то, что я представил ему под видом великодушия; я бросился к его ногам. Он был романического характера, он имел претензию на великодушие. Во всем он любил крайности: два часа спустя после нашего разговора двадцать курьеров уже скакали во все части империи, чтобы вернуть назад в Петербург всех сосланных и исключенных со службы. Приказ, дарующий им помилование, был продиктован мне самим императором.
Тогда я обеспечил себе два важных пункта: 1) заполучил Бенигсена и Зубовых, необходимых мне, и 2) еще усилил общее ожесточение против императора: я изучил его нетерпеливый нрав, быстрые переходы его от одного чувства к другому, от одного намерения к другому, совершенно противоположному. Я был уверен, что первые из вернувшихся офицеров будут приняты хорошо, но что скоро они надоедят ему, а также и следующие за ними. Случилось то, что я предвидел: ежедневно сыпались в Петербург сотни этих несчастных: каждое утро подавали императору донесения с застав. Вскоре ему опротивела эта толпа прибывающих: он перестал принимать их, затем стал просто гнать и тем нажил себе непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишенных всякой надежды и осужденных умирать с голоду у ворот Петербурга.[94]
Мы назначили исполнение наших планов на конец марта; но непредвиденные обстоятельства ускорили срок: многие офицеры гвардии были предупреждены о наших замыслах, многие их угадали. Я мог всего опасаться от их нескромности и жил в тревоге.
7-го марта я вошел в кабинет Павла в семь часов утра, чтобы подать ему, по обыкновению, рапорт о состоянии столицы. Я застаю его озабоченным, серьезным; он запирает дверь и молча смотрит на меня в упор минуты с две и говорит наконец: «Г. фон Пален! Вы были здесь в 1762 году?» — «Да, ваше величество». — «Были вы здесь?» — «Да, ваше величество, но что вам угодно этим сказать?» — «Вы участвовали в заговоре, лишившем моего отца престола и жизни?» — «Ваше величество, я был свидетелем переворота, а не действующим лицом, я был очень молод, я служил в низших офицерских чинах в Конном полку. Я ехал на лошади со своим полком, ничего не подозревая, что происходит; но почему, ваше величество, задаете вы мне подобный вопрос?» — «Почему? Вот почему: потому что хотят повторить 1762 год».
«Я затрепетал при этих словах, но тотчас же оправился и отвечал: «Да, ваше величество, хотят! Я это знаю и участвую в заговоре». — «Как! Вы это знаете и участвуете в заговоре? Что вы мне такое говорите!» — «Сущую правду, ваше величество, я участвую в нем и должен сделать вид, что участвую ввиду моей должности, ибо как мог бы я узнать, что намерены они делать, если не притворюсь, что хочу способствовать их замыслам? Но не беспокойтесь, вам нечего бояться: я держу в руках все нити заговора, и скоро все станет вам известно. Не старайтесь проводить сравнение между вашими опасностями и опасностями, угрожавшими вашему отцу. Он был иностранец, а вы русский; он ненавидел русских, презирал их и удалял от себя; а вы любите их, уважаете и пользуетесь их любовью; он не был коронован, а вы коронованы; он раздражил и даже ожесточил против себя гвардию, а вам она предана. Он преследовал духовенство, а вы почитаете его; в его время не было никакой полиции в Петербурге, а нынче она так усовершенствована, что не делается ни шага, не говорится ни слова помимо моего ведома: каковы бы ни были намерения императрицы,[95] она не обладает ни гениальностью, ни умом вашей матери; у нее двадцатилетние дети, а в 1762 году вам было только 7 лет». — «Все это правда, — отвечал он, — но, конечно, не надо дремать».
«На этом наш разговор и остановился, я тотчас же написал про него великому князю, убеждая его завтра же нанести задуманный удар: он заставил меня отсрочить его до 11-го дня, когда дежурным будет 3-й батальон Семеновского полка, в котором он был уверен еще более, чем в других остальных. Я согласился на это с трудом и был не без тревоги в следующие два дня.[96]
Наконец наступил роковой момент: вы знаете все, что произошло. Император погиб и должен был погибнуть: я не был ни очевидцем, ни действующим лицом при его смерти. Я предвидел ее, но не хотел в ней участвовать, так как дал слово великому князю.[97]
Вот рассказ Бенигсена:
«Я был удален от службы и, не смея показываться ни в Петербурге, ни в Москве, ни даже в других губернских городах из опасения слишком выставляться на вид, быть замеченным и, может быть, сосланным в места более отдаленные, я проживал в печальном уединении своего поместья на Литве.
В начале 1801 года я получил от графа Палена письмо, приглашавшее меня явиться в Петербург: я был удивлен этим предложением и нимало не расположен последовать ему; несколько дней спустя получился приказ императора, призывавший назад всех сосланных и уволенных со службы. Но этот приказ точно так же не внушил мне никакой охоты покинуть мое уединение; между тем Пален бомбардировал меня письмами, в которых энергично выражал свое желание видеть меня в столице и уверял меня, что я буду прекрасно принят императором. Последнее его письмо было так убедительно, что я решился ехать.
Приезжаю в Петербург; сперва я довольно хорошо принят Павлом; но потом он обращается со мною холодно, а вскоре совсем перестает смотреть на меня и говорить со мной. Я иду к Палену и говорю ему, что все, что я предвидел, оправдалось, что надеяться мне не на что, зато много есть чего опасаться, поэтому я хочу уехать как можно скорее. Пален уговорил меня потерпеть еще некоторое время, и я согласился на это с трудом; наконец, накануне дня, назначенного для выполнения его замыслов, он открыл мне их: я согласился на все, что он мне предложил. В намеченный день мы все собрались к Палену; я застал там троих Зубовых, Уварова, много офицеров гвардии,[98] все были, по меньшей мере, разгорячены шампанским, которое Пален велел подать им (мне он запретил пить и сам не пил). Нас собралось человек шестьдесят; мы разделились на две колонны: Пален с одной из них пришел по главной лестнице со стороны покоев императрицы Марии,[99] а я с другой колонной направился по лестнице, ведущей к церкви.[100] Больше половины сопровождавших меня заблудились и отстали прежде, чем дошли до покоев императора; нас осталось всего 12 человек. В том числе были Платон и Николай Зубовы. Валериан был с Паленом. Мы дошли до дверей прихожей императора, и один из нас велел отворить ее под предлогом, что имеет что-то доложить императору.[101]
Когда камердинер и гайдуки императора увидали нас входящими толпой, они не могли усомниться в нашем замысле: камердинер спрятался, но один из гайдуков, хотя и обезоруженный, бросился на нас; один из сопровождавших меня свалил его ударом сабли и опасно ранил в голову.[102]
Между тем этот шум разбудил императора; он вскочил с постели, и если б сохранил присутствие духа, то легко мог бы бежать; правда, он не мог этого сделать через комнаты императрицы, — так как Палену удалось внушить ему сомнение насчет чувств государыни, то он каждый вечер баррикадировал дверь, ведущую в ее покои, — но он мог спуститься к Гагарину и бежать оттуда. Но, по-видимому, он был слишком перепуган, чтобы соображать, и забился в один из углов маленьких ширм, загораживавших простую без полога кровать, на которой он спал.
Мы входим. Платон Зубов[103] бежит к постели, не находит никого и восклицает по-французски: «Он убежал!» Я следовал за Зубовым и увидел, где скрывается император. Как и все другие, я был в парадном мундире, в шарфе, в ленте через плечо, в шляпе на голове и со шпагой в руке. Я опустил ее и сказал по-французски: «Ваше величество, царствованию вашему конец: император Александр провозглашен. По его приказанию мы арестуем вас; вы должны отречься от престола. Не беспокойтесь за себя: вас не хотят лишать жизни; я здесь, чтобы охранять ее и защищать, покоритесь своей судьбе; но если вы окажете хотя малейшее сопротивление, я ни за что больше не отвечаю».
Император не отвечал мне ни слова. Платон Зубов повторил ему по-русски то, что я сказал по-французски. Тогда он воскликнул: «Что же я вам сделал?» Один из офицеров гвардии отвечал: «Вот уже четыре года, как вы нас мучите».
В эту минуту другие офицеры, сбившиеся с дороги, беспорядочно ворвались в прихожую: поднятый ими шум испугал тех, которые были со мною, они подумали, что это пришла гвардия на помощь к императору, и разбежались все, стараясь пробраться к лестнице. Я остался один с императором, но я удержал его, импонируя ему своим видом и своей шпагой.[104] Мои беглецы, встретив своих товарищей, вернулись вместе с ними в спальню Павла и, теснясь один на другого, опрокинули ширмы на лампу, стоявшую на полу, посреди комнаты, лампа потухла. Я вышел на минуту в другую комнату за свечой, и в течение этого короткого промежутка времени прекратилось существование Павла».
На этом Бенигсен кончил свой рассказ.[105]
Теперь вот что я узнал от великого князя Константина; передам его слова с буквальной точностью:
«Я ничего не подозревал[106] и спал, как спят в 20 лет.
Платон Зубов пьяный вошел ко мне в комнату, подняв шум. (Это было уже через час после кончины моего отца.) Зубов грубо сдергивает с меня одеяло и дерзко говорить: «Ну, вставайте, идите к императору Александру; он вас ждет». Можете себе представить, как я был удивлен и даже испуган этими словами. Я смотрю на Зубова: я был еще в полусне и думал, что мне все это приснилось. Платон грубо тащит меня за руку и подымает с постели: я надеваю панталоны, сюртук, натягиваю сапоги и машинально следую за Зубовым. Я имел, однако, предосторожность захватить с собой мою польскую саблю, ту самую, что подарил мне князь Любо-мирский в Ровно;[107] я взял ее с целью защищаться в случае, если бы было нападение на мою жизнь, ибо я не мог себе представить, что такое произошло.
Вхожу в прихожую моего брата, застаю там толпу офицеров, очень шумливых, сильно разгоряченных, и Уварова, пьяного, как и они, сидящего на мраморном столе, свесив ноги. В гостиной моего брата я нахожу его лежащим на диване в слезах, как и императрица Елизавета. Тогда только я узнал об убийстве моего отца. Я был до такой степени поражен этим ударом, что сначала мне представилось, что это был заговор извне против всех нас.
В эту минуту пришли доложить моему брату о претензиях моей матери. Он воскликнул: «Боже мой! Еще новые осложнения!» Он приказал Палену пойти убедить ее и заставить отказаться от идей, по меньшей мере, весьма странных и весьма неуместных в подобную минуту. Я остался один с братом; через некоторое время вернулся Пален и увел императора, чтобы показать его войскам. Я последовал за ним, остальное вам известно».[108]
Как только император испустил дух, все убийцы разбежались: опять Бенигсен остался почти один. Он приказал уложить тело императора на кровать камердинера, призвал тридцать солдат лейб-гвардии с офицером (Константин Полторацкий), расставил везде часовых, двоих со скрещенными ружьями у дверей в покои императрицы. Вскоре она прибежала: дверь была отперта, неизвестно кем и как.[109] Часовые загородили ей проход; она вспылила и хотела пройти. Они оказали сопротивление. Полторацкий пришел сказать ей, что она не пройдет, что ему дано приказание не пропускать ее; она ответила резкостью, и наконец ей сделалось дурно. Один гренадер, но имени Перекрестов, принес стакан воды и подал ей; она отказалась. Тогда гренадер сказал: «Выкушайте, матушка, вода не отравлена, не бойтесь за себя». Он сам выпил часть воды и предложил ей остальное. Она выпила и вернулась в свои апартаменты.[110] В эту минуту рассудок у нее совсем помутился, ее характер и честолюбие одержали верх над горестью, которую она должна была бы испытывать; она воскликнула, что она коронована, что ей подобает царствовать, а ее сыну принести ей присягу. Побежали доложить об этом императору Александру, а он послал Палена успокоить мать, как видно из рассказа, приведенного выше. Из этого можно судить о чувствительности и о супружеской любви императрицы Марии.
Между тем войска гвардии выстроились во дворе и вокруг дворца; как видно, в них не были уверены, и события это подтвердили. Молодой генерал Талызин командовал Преображенским полком, в котором всегда служил; он собрал его в одиннадцать часов вечера, приказал зарядить ружья и сказал солдатам: «Братцы, вы знаете меня 20 лет, вы доверяете мне, следуйте за мной и делайте все, что я вам прикажу». Солдаты пошли за ним, не зная, в чем дело, и убежденные, что они призваны для защиты своего государя; но когда они узнали, что от них скрыли, между ними поднялся тревожный ропот.
Император Александр предавался в своих покоях отчаянию, довольно натуральному, но неуместному. Пален, встревоженный образом действия гвардии, приходит за ним, грубо хватает его за руку и говорит: «Будет ребячиться! Идите царствовать, покажитесь гвардии». Он увлек императора и представил его Преображенскому полку. Талызин кричит: «Да здравствует император Александр!» Гробовое молчание среди солдат. Зубовы выступают, говорят с ними и повторяют восклицание Талызина, — такое же безмолвие. Император переходит к Семеновскому полку, который приветствует его криками «ypal». Другие следуют примеру семеновцев, но преображенцы по-прежнему безмолвствуют. Император садится в сани с императрицей Елизаветой и едет в Зимний дворец; все следуют за ним. Он велит созвать войска на Дворцовую площадь, войска повинуются, но все тот же Преображенский полк ропщет и, очевидно, подозревает, что Павел еще жив.[111] Когда же полк убедился в его смерти, он принес присягу Александру, как и остальные войска.[112]
Наскоро созван был Сенат и все присутственные места; они также приведены были к присяге. Императрица Мария волей-неволей присоединилась к остальным подданным своего сына; в девять часов утра водворилось полное спокойствие, и император Александр упрочился на престоле.
Эта революция, столь внезапная, не сопровождалась кровопролитием, как переворот 1762 года, а стоила жизни только самому императору. Революция, лишившая империю Иоанна VI, окончилась через 4 часа, революция, жертвой которой пал Петр III, продолжалась 24 часа, и, наконец, третья революция, в коей погиб Павел, длилась всего 2 часа.
Эти страшные катастрофы, повторявшиеся в России три раза в течение столетия, без сомнения, самые убедительные из всех аргументов, какие можно привести против деспотизма: нужны преступления, чтобы избавиться от незаконности, от безумия или от тирании, когда они опираются на деспотизм; в конституционном государстве[113] незаконность не может иметь места, безумие прикрывается, а тирания не смеет развернуться, следовательно, не нужно преступлений, чтобы занять престол и удержаться на нем.
Как деспот могуществен и слаб в одно и то же время! Павел, неограниченный властелин, управлял 36 миллионами людей и царил над 400 000 квадратных миль; а между тем взвод его гвардии и 60 заговорщиков свергли его с этого исполинского престола!
Виллис, хирург Семеновского полка, предупрежденный о заговоре, прибежал в спальню Павла, как только ему сообщили о его смерти; он убрал тело для выставления, которое совершалось, согласно обычаю, установленному в России. Рана, сделанная ему Николаем Зубовым, говорят, была замазана лаком.
В Европе распространился слух (его пустил Пален), будто Павел хотел развестись с женой, жениться на княгине Гагариной, разведя ее с мужем, заточить в крепость своих трех старших сыновей и провозгласить своим наследником маленького великого князя Михаила, родившегося уже в бытность Павла на престоле. Этот слух оказывается страшнейшей клеветой; он был опровергнут Коцебу в его интересной и правдивой брошюре, озаглавленной: «Один памятный год в моей жизни», а я слышал от генерала Кутузова, бывшего тогда в Петербурге, что никогда не было и речи о подобных сумасбродствах и что даже накануне смерти Павел казался очень расположенным к жене и детям, а известно, что его характер никогда не позволил бы ему скрывать свои намерения.
Говорили также, что в самый день смерти Павел, взглянув на себя в зеркало, сказал: «Мне кажется, как будто у меня сегодня лицо кривое!» Этот факт верен, и вот как Кутузов мне рассказывал о нем:
«Мы ужинали вместе с императором; нас было 20 человек за столом; он был очень весел и много шутил с моей старшей дочерью, которая в качестве фрейлины присутствовала за ужином и сидела против императора. После ужина он говорил со мною, и пока я отвечал ему несколько слов, он взглянул на себя в зеркало, имевшее недостаток и делавшее лица кривыми. Он посмеялся над этим и сказал мне: «Посмотрите, какое смешное зеркало; я вижу себя в нем с шеей на сторону». Это было за полтора часа до его кончины». (Кутузов не был посвящен в заговор.)
После смерти Павла Пален был сперва утвержден во всех его должностях и получил громадное влияние на ум императора Александра; он слишком злоупотреблял своей властью, он чересчур долго третировал своего государя, как ребенка (Александру было, однако, 22 года, и, конечно, он уже не был ребенком ни в физическом, ни в нравственном отношении. Пален заставил себя бояться, не заставив себя любить).
Императрица Мария терпеть его не могла, как и всех участников в убийстве своего мужа; она преследовала их неустанно и наконец успела всех их или удалить, или уничтожить их влияние, или же подорвать их карьеры.
Вскоре после катастрофы, которой она казалась так сильно, но немного поздно тронутой, она приказала соорудить в своем павловском саду прекрасный памятник Павлу, который и поставила в часовне; потом ее стараниями объявилась в церкви одной деревни чудотворная икона Божьей Матери, которая говорила и призывала кару Небес на убийц ее мужа.
Пален поскакал в эту деревню, велел сорвать икону и не пощадил императрицы-матери, которая пожаловалась своему сыну. Император заговорил об этом с Паленом, тот отвечал дерзко и заносчиво. Александр был оскорблен и дал понять, что он тяготится своим ментором. Императрица достигла того, что неосторожный министр впал в немилость. Сразу лишенный всех своих должностей и принужденный удалиться в Курляндию, в свои поместья, он стал проводить время попеременно то в прекрасном замке Екаве, возле Митавы, то в Риге.
Генерал Бенигсен был также предметом яростной ненависти со стороны императрицы-матери; она потребовала от сына, чтобы он никогда не жаловал ему маршальского жезла, хотя никто не заслужил этой почести больше его, но она не могла помешать императору вверить командование войсками единственному великому генералу, которого он мог с выгодой выставить против Наполеона, единственному, которому удалось остановить быстрое течение его успехов и который, может быть, окончательно восторжествовал бы над неприятелем, если б ему не помешали разные козни.
Князь Платон Зубов принужден был по прошествии некоторого времени переселиться в Курляндию, в свой великолепный замок Руэнталь. Затем он жил и в Митаве, и в Вильне.[114]
Панин был также удален и больше не появлялся в Петербурге.
Талызин умер 3 месяца спустя после императора.
Все офицеры гвардии, участвовавшие в заговоре, постепенно, один за другим, подверглись опале или были сосланы, а к концу года в Петербурге не оставалось более ни одного из заговорщиков, исключая Зубовых, которые там и умерли.
На первой странице сказано, что во время смерти Павла я находился в Литве. Известие о его кончине я получил в Кобрине, куда я поехал из Бреста с генералом Милорадовичем. В Кобрине стоял тогда Тамбовский полк, командиром коего был генерал Ферстер. Курьер, донесший нам о смерти императора, сказал, что он умер от апоплектического удара. Мы этому поверили: Ферстер, Милорадович и я встретили это известие с сожалениями, для нас вполне законными. Быть может, мы были единственными людьми в России, которые искренно оплакивали его. Мы не можем не сознавать его недостатки и его промахи. Но мы проливали слезы на могиле нашего благодетеля, и наши сожаления еще усилились, когда мы узнали, какой смертью он погиб.
Из записок Фонвизина
Вступив на службу в гвардию в 1803 году, я лично знал многих, участвовавших в заговоре; много раз слышал я подробности преступной катастрофы, которая тогда была еще в свежей памяти и служила предметом самых живых рассказов в офицерских беседах. Не раз, стоя в карауле в Михайловском замке, я из любопытства заходил в комнаты, занимаемые Павлом, и в его спальню, которая долго оставалась в прежнем виде; видел и скрытую лестницу, по которой он спускался к любовнице своей, княгине Гагариной, бывшей Лопухиной. Очевидцы объясняли мне на самых местах, как все происходило. Сравнивая читанные мной в разных иностранных книгах повествования о смерти Павла с собственными воспоминаниями слышанного мной об этом, начну рассказ мой списком заговорщиков, которых имена мог припомнить. Всех их было до 60 человек, кроме большей части гвардейских офицеров, которые, собственно не участвуя в заговоре, догадывались о его существовании и, по ненависти к Павлу, готовы были способствовать успеху. Вот кто были лица, мне и всем в то время известные: с. — петербургский военный ген. — губернатор граф фон дер Пален; вице-канцлер граф Н. П. Панин; князь Платон Зубов — шеф 1-го кадетского корпуса; братья его: Валерьян — шеф 2-го кадетского корпуса — и Николай; генерал-майор Бенигсен и Талызин — командир Преображенского полка и инспектор с. — петербургской инспекции; шефы полков: Кексгольмского — Вердеревский; сенатских батальонов — Ушаков; 1-го артиллерийского полка — Тучков; командиры гвардейских полков: Уваров — Кавалергардского;
Янкович-Демириево — Конно-гвардейского; Депрерадович — Семеновского, и князь Вяземский — шеф 4-го батальона Преображенского полка; того же полка полковники: Запольсюй и Аргамаков; капитан Шеншин и штабс-капитан барон Розен; поручики: Марин и Леонтьев; два брата Аргамаковы; граф Толстой — Семеновского полка полковник; князь Волконский — адъютант в. к. Александра Павловича; поручики: Савельев, Кикин, Писарев, Полторацкий, Ефимович; Измайловского полка полковник Мансуров; поручики: Волховской, Скарятин и Кутузов; Кавалергардского полка полковник Голенищев-Кутузов; ротмистр Титов; поручик Горбатов; артиллеристы: полковник князь Яшвиль; поручик Татаринов; флотский капитан командор Клокачев. В заговоре, кроме военных, участвовали несколько придворных и гражданских лиц и даже отставных; имен их не припомню.
Душой заговора и главным действователем был граф Пален, один из умнейших людей в России, смелый, предприимчивый, с характером решительным, непоколебимым. Родом курляндец, он еще при Петре III вступил в русскую службу корнетом в Конногвардейский полк. В царствование Екатерины Пален усердно содействовал присоединению Курляндии к империи, полюбил Россию и был всей душой предан новому своему Отечеству. С прискорбием и негодованием смотрел он на безумное самовластие Павла, на непостоянство и изменчивость его внешней политики, угрожавшей благоденствию и могуществу России. Павел, сперва враг французской революции, готовый на все пожертвования для ее подавления, раздосадованный своими недавними союзниками, которым справедливо приписывал неудачи, испытанные его войсками, — поражения генералов: Римского-Корсакова в Швейцарии и Германа в Голландии — после славной кампании Суворова в Италии, вдруг совершенно изменяет свою политическую систему и не только мирится с первым консулом Французской республики, умевшим ловко польстить ему, но становится восторженным почитателем Наполеона Бонапарта и угрожает войной Англии.
Разрыв с ней наносил неизъяснимый вред нашей заграничной торговле. Англия снабжала нас произведениями и мануфактурными и колониальными за сырые произведения нашей почвы. Эта торговля открывала единственные пути, которыми в Россию притекало все для нас необходимое. Дворянство было обеспечено в верном получении доходов со своих поместий, отпуская за море хлеб, корабельные леса, мачты, сало, пеньку, лен и пр. Разрыв с Англией, нарушая материальное благосостояние дворянства, усиливал в нем ненависть к Павлу, и без того возбужденную его жестоким деспотизмом.
Мысль извести Павла каким бы то ни было способом сделалась почти общей. Граф Пален, неразборчивый в выборе средств, ведущих к цели, решился осуществить ее.
Граф Пален был в большой милости у императора, умевшего оценить его достоинства. Облеченный доверенностью его, он посвящен был во все важнейшие государственные дела. Как военный губернатор столицы, Пален заведовал тайной полицией и чрез него одного могли доходить до царя донесения ее агентов: это было ручательством сохранения в тайне предпринимаемого заговора. Когда мысль о нем созрела, и Пален, зная общественное мнение, враждебное правительству, мог рассчитывать на многих сообщников, решился открыть свое смелое намерение вице-канцлеру графу Н. П. Панину, которого Павел любил, как племянника своего воспитателя, графа Н. И. Панина. Воспитанный умным и просвещенным дядей, граф Н. П. Панин усвоил свободный его образ мыслей, ненавидел деспотизм и желал не только падения безумного царя, но с этим падением учредить законно-свободные постановления, которые бы ограничивали царское самовластие. На этот счет и граф Пален разделял его образ мыслей.
Первым действием условившихся Палена и Панина было старание помирить с Павлом фаворита Екатерины князя Платона Зубова и братьев его, Валерьяна и Николая, находившихся в опале, — в чем они и успели. Зубовы приняты в службу и прибыли в Петербург. Пален и Панин знали наперед их ненависть к Павлу и были уверены в их усердном содействии, поэтому и открыли им свое намерение. Зубовы вступили в заговор, а с ними и несколько преданных им клиентов, которым они покровительствовали во время силы своей при Екатерине. Из этих лиц, по характеру и положению своему, важнее прочих были: генерал барон Бенигсен, ганноверец, служивший с отличием в Польскую и Персидские войны в наших войсках, отставленный Павлом как человек, преданный Зубовым, и принятый опять в службу по ходатайству графа Панина, который был с ним дружен, и генерал Талызин, командир Преображенского полка и инспектор войск, находившихся в Петербурге.
Приобретение такого сообщника было тем более важно для успеха дела, что Талызина любили подчиненные: как любимый начальник, он пользовался большим уважением во всех гвардейских полках и мог всегда увлечь за собой не только офицеров, но одушевить и нижних чинов, которые были к нему чрезвычайно привязаны.
Все недовольные тогдашним порядком вещей, все лучшее петербургское общество и гвардейские офицеры собирались у братьев Зубовых и у сестры их Жеребцовой, светской дамы, которая была в дружеских отношениях с английским посланником лордом Уитвордом и с чиновниками его посольства, посетителями ее гостиной. От этого распространилось в Европе мнение, будто лорд Уитворд главный виновник заговора и что он не жалел английских денег для покупки сообщников, с целью предупредить разрыв России с Англией, угрожавший торговым интересам последней. Это мнение не имеет основания, во-первых, потому, что лорд Уитворд слишком известен по строгой честности и благородным правилам своим, чтобы можно было подозревать его в таком коварном и безнравственном действии, потом заговор против Павла был дело чисто русское, а для некоторых истинно патриотическое, и в котором, кроме Бенигсена, не участвовал ни один иностранец; да и лорд Уитворд выехал из Петербурга тотчас после разрыва с Англией, стало быть, до начала заговора. Вечерние собрания у братьев Зубовых или у Жеребцовой породили настоящие политические клубы, в которых единственным предметом разговоров было тогдашнее положение России, страждущей под гнетом безумного самовластия. Толковали о необходимости положить этому конец. Никому и в голову не входило посягнуть на жизнь Павла, — было одно общее желание: заставить его отказаться от престола в пользу наследника, всеми любимого за доброту, образованность, кроткое и вежливое обращение, — качества совершенно противоположные неукротимому и самовластному характеру отца его. Все эти совещания происходили явно под эгидой петербургского военного губернатора, который, как начальник тайной полиции, получал ежедневно донесения шпионов и давал движение только тем из них, которые не касались заговора и лиц, в нем замешанных.
Граф Пален исподволь приготовлял великого князя Александра Павловича к замышляемому им государственному перевороту, для успешного совершения которого его согласие было необходимо. Часто видясь с ним, Пален всегда наводил речь на трудное и бедственное состояние России, страждущей от безумных поступков отца его, и, не выводя никаких заключений, вызывал великого князя на откровенность.
Тот с грустным чувством слушал его и молчал, потупив глаза. Не раз повторялись подобные безмолвные, но выразительные сцены. Однажды Пален решился высказать великому князю все и своей неумолимой логикой доказал ему необходимость для блага России и для безопасности императорского семейства отстранить от престола безумного императора и заставить его самого подписать торжественное отречение. Чтобы еще более убедить великого князя, Пален представил ему несомненные доказательства, что отец его подозревает и супругу свою и обоих сыновей в замыслах против его особы, и даже показал ему именное повеление Павла в случае угрожающей ему опасности заключить императрицу и обоих великих князей в Петропавловскую крепость. Все это поколебало наконец сыновнее чувство и совесть великого князя, и он, обливаясь слезами, дал Палену согласие, но требовал от него торжественную клятву, что жизнь Павла будет для всех священна и неприкосновенна. По неопытности великий князь почитал возможным сохранить отцу жизнь, отняв у него корону! Согласие великого князя Александра Павловича развязало Палену руки и главным заговорщикам. Все было устроено к решительному действию: большая часть гвардейских офицеров была на их стороне, сами солдаты, особенно Семеновского полка, Преображенского 3-го и 4-го батальонов, которыми командовали полковник Запольский и генерал-майор князь Вяземский, волновались и, недовольные настоящим положением и тягостной службой, желали перемены и готовы были следовать за любимыми начальниками, куда бы их ни повели.
Между тем император, как бы предчувствуя скорое падение или, может быть, предуведомленный кем-нибудь из немногих искренно преданных ему людей о всеобщем неудовольствии против него и о действиях его тайных врагов, становился день ото дня мрачнее и подозрительнее. Волнуемый страхом и гневом, он встретил графа Палена, который явился к нему с обыкновенным утренним рапортом, грозным вопросом:
— Вы были в Петербурге в 1762 году? (Год воцарения Екатерины вследствие дворцового переворота, стоившего жизни Петру III…)
— Да, государь, был, — хладнокровно отвечает Пален.
— Что вы тогда делали и какое участие имели в том, что происходило в то время? — спросил опять император.
— Как субалтерн-офицер, я на коне, в рядах полка, в котором служил, был только свидетелем, а не действовал, — отвечал Пален.
Император взглянул на него грозно и недоверчиво продолжал:
— И теперь замышляют то же самое, что было в 1762 году.
— Знаю, государь, — возразил Пален, нисколько не смутившись, — я сам в числе заговорщиков!
— Как, и ты в заговоре против меня?!
— Да, чтобы следить за всем и, зная все, иметь возможность предупредить замыслы ваших врагов и охранять вас.
Такое присутствие духа и спокойный вид Палена совершенно успокоили Павла, и он более, нежели когда-либо, вверился врагу своему. Это происходило за неделю или за две до рокового дня и ускорило катастрофу.
Император жил тогда в Михайловском замке. Не доверяя любви своих подданных, он выстроил его как крепость, с бруствером и водяным рвом, одетым гранитом, с четырьмя подъемными мостами, которые по пробитии вечерней зари поднимались. В этом убежище царь считал себя безопасным от нападения в случае народного мятежа и восстания. Караул в замке содержали поочередно гвардейские полки. Внизу на главной гауптвахте находилась рота со знаменем, капитаном и двумя офицерами. В бельэтаже расположен был внутренний караул, который наряжался только от одного лейб-батальона Преображенского полка. Павел особенно любил этот батальон, доверял ему, разместил его в здании Зимнего дворца, смежном с Эрмитажем, отличил и офицеров и солдат богатым мундиром: первых с золотыми вышивками вокруг петлиц, а рядовых петлицами, обложенными галуном по всей груди. Этот батальон он хотел отделить от полка и переименовать «лейб-компанией» — исключительной стражей, охраняющей его особу.
В замке гарнизонная служба отправлялась, как в осажденной крепости, со всей военною точностью. После пробития вечерней зари весьма немногие доверенные особы, известные швейцару и дворцовым сторожам, допускались в замок по малому подъемному мостику, который и опускался только для них. В числе этих немногих был адъютант лейб-батальона Преображенского полка Аргамаков, исправлявший должность плац-адъютанта замка. Он был обязан доносить лично императору о всяком чрезвычайном происшествии в городе, как то о пожаре и т. д. Павел доверял Аргамакову, и даже ночью он мог входить в царскую спальню. Мостик (этого мостика я уже не видел: он был снят скоро после воцарения Александра) для пешеходов всегда опускался по его требованию. Через это Аргамаков сделался самым важным пособником заговора.
Одиннадцатое число марта было последним роковым днем несчастного Павла I.
В этот день граф Пален пригласил всех заговорщиков к себе на вечер. По призыву его собрались все главные его сообщники, Зубовы, Бенигсен, многие гвардейские и армейские генералы и офицеры, в полном мундире, в шарфах и орденах. Гостям разносили шампанское, пунш и другие вина. Все опоражнивали бокал за бокалом, кроме хозяина дома и Бенигсена. Пален, Зубовы (в этом собрании не было графа Панина и Валерьяна Зубова), Бенигсен обращались к патриотизму присутствующих, говорили о настоящем бедственном положении России, что самовластие императора губит ее и что есть средство предотвратить еще большие несчастья: это принудить Павла отречься от трона; что сам наследник престола признает необходимой эту решительную меру. Не было речи о будущей участи императора. Заговорщикам, кроме весьма немногих, и в голову не приходило, чтобы жизни его угрожала какая-либо опасность. Восторженные подобными речами, а еще более питым вином и пуншем, заговорщики требуют, чтобы их тотчас вели на славный подвиг спасения Отечества.
Панин и генерал Талызин, предвидя это, распорядились заблаговременно, чтобы к полуночи генерал Депрерадович с 1-м Семеновским батальоном, а полковник Запольский и генерал князь Вяземский с 3-м и 4-м батальонами Преображенского полка выступили на назначенное сборное место у верхнего сада подле Михайловского замка.
Получив донесение, что движение войск началось, заговорщики разделились на два отряда: один под предводительством Бенигсена и Зубовых, другой под начальством Палена. Впереди первого отряда шел адъютант Аргамаков, который должен был открыть заговорщикам вход в замок по известному подъемному мостику, который сторож во всякое время для него опускал. Пален с сопровождавшим его меньшим числом сообщников отстал от первого отряда, который встретил гвардейские три батальона уже на сборном месте. Зубов со своими сообщниками подошли к замку. Аргамаков впереди беспрепятственно провел их по мостику. Генерал Талызин двинул батальоны чрез верхний сад и окружил ими замок. (В верхнем саду на ночь слеталось бесчисленное множество ворон и галок; птицы, испуганные движением войска, поднялись огромной тучей с карканием и шумом и перепугали начальников и солдат, принявших это за несчастливое предзнаменование.)
Зубов и Бенигсен со своими сообщниками бросились прямо к царским покоям. За одну комнату до Павловой спальни стоявшие на часах два камер-гусара не хотели их впустить, но несколько офицеров бросились на них, обезоружили, зажали им рты и увлекли вон. Зубовы с Бенигсеном и несколькими офицерами вошли в спальню. Павел, встревоженный шумом, вскочил с постели, схватил шпагу и спрятался за ширмами. (В рассказе об умерщвлении Павла, в «Истории консульства и империи» Тьера, действия и слова Платона Зубова приписаны Бенигсену, который будто бы один остался с императором, потому что прочими заговорщиками овладел панический страх и они хотели бежать, но Бенигсен остановил их.)
Князь Платон Зубов, не видя Павла на постели, испугался и сказал по-французски: «L’oiseau s'est envole», но Бенигсен, хладнокровно осмотрев горницу, нашел Павла, спрятавшегося за ширмами со шпагой в руке, и вывел его из засады. Князь Платон Зубов, упрекая царю его тиранство, объявил ему, что он уже не император, и требовал от него добровольного отречения от престола. Несколько угроз, вырвавшихся у несчастного Павла, вызвали Николая Зубова, который был силы атлетической. Он держал в руке золотую табакерку и с размаху ударил ею Павла в висок, — это было сигналом, по которому князь Яшвиль, Татаринов, Горданов и Скарятин яростно бросились на него, вырвали из его рук шпагу: началась с ним отчаянная борьба. Павел был крепок и силен: его повалили на пол, топтали ногами, шпажным эфесом проломили ему голову и, наконец, задавили шарфом Скарятина. В начале этой гнусной, отвратительной сцены Бенигсен вышел в предспальную комнату, на стенах которой развешаны были картины, и со свечкой в руке преспокойно рассматривал их.
Удивительное хладнокровие! Не скажу — зверское жестокосердие, потому что генерал Бенигсен во всю свою службу был известен как человек самый добродушный и кроткий. Когда он командовал армией, то всякий раз, когда ему подносили подписывать смертный приговор какому-нибудь мародеру, пойманному на грабеже, он исполнял это как тяжкий долг, с горем, с отвращением и делая себе насилие. Кто изъяснит такие несообразные странности и противоречия человеческого сердца! Пален пришел на место действия, когда уже все было кончено. Или он гнушался преступлением и даже не хотел быть свидетелем его, или, как иные думали, он действовал двулично: если бы заговор не увенчался успехом, он явился бы к императору на помощь, как верный его слуга и спаситель.
Но что делала тогда дворцовая стража? Караульные на нижней гауптвахте и часовые Семеновского полка во все это время оставались в бездействии, как бы ничего не видя и не слыша. Ни один человек не тронулся на защиту погибавшего царя, хотя все догадывались, что для него настал последний час. Караульный капитан был из «гатчинских» и из самых плохих, не вспомню теперь его имени. Один из офицеров, ему подчиненных, прапорщик Полторацкий, был в числе заговорщиков и, предуведомленный о том, что будет происходить в замке, вместе с товарищем своим арестовал своего начальника и принял начальство над караулом. Во внутреннем карауле Преображенского лейб-батальона стоял тогда поручик Марин. Услыша, что в замке происходит что-то необыкновенное, старые гренадеры, подозревая, что царю угрожает опасность, громко выражали свое подозрение и волновались. Одна минута — и Павел мог быть спасен ими. Но Марин не потерял присутствия духа, громко скомандовал: «Смирно!» Он почти во все время, как заговорщики управлялись с Павлом, продержал своих гренадер под ружьем неподвижными, и ни один не смел пошевелиться. Таково было действие русской дисциплины на тогдашних солдат: во фронте они становились машинами.
Великий князь Александр Павлович жил тогда в Михайловском замке с великой княгиней. Он в эту ночь не ложился спать и не раздевался; при нем находились генерал Уваров и адъютант его князь Волконский. Когда все кончилось и он узнал страшную истину, скорбь его была невыразима и доходила до отчаяния. Воспоминание об этой страшной ночи преследовало его всю жизнь и отравляло его тайной грустью. Он был добр и чувствителен, властолюбие не могло заглушить в его сердце жгучих упреков совести даже и в самое счастливое и славное время его царствования, после Отечественной войны. Александр всей ненавистью возненавидел графа Палена, который воспользовался его неопытностью и уверил его в возможности низвести отца его с трона, не отняв у него жизни.
Великий князь Константин Павлович не знал о заговоре и мог оплакивать несчастного отца с покойною, безупречной совестью.
Императрица Мария Феодоровна поражена была бедственной кончиной супруга, оплакивала его, но и в ее сердце зашевелилось желание царствовать. Она вспомнила, что Екатерина царствовала без права, и, может быть, рассчитывала на нежную привязанность сына и надеялась, что он уступит ей трон. Приближенные к ней рассказывали, что, несмотря на непритворную печаль, у ней вырывались слова: «Ich will regieren!»
Новый император со всем двором на рассвете переехал из Михайловского замка в Зимний дворец. Все гвардейские и армейские полки тотчас присягнули ему. Статс-секретарь Трощинский написал манифест о восшествии на престол Александра I. Этот акт возбудил восторг в дворянстве обещанием нового самодержца — царствовать по духу и сердцу великой бабки своей.
Михайловский замок представлял грустное и отвратительное зрелище: труп Павла, избитого, окровавленного, с проломленной головой, одели в мундир, какой-то мастикой замазали израненное лицо и, чтобы скрыть глубокую головную рану, надели на него шляпу и, не бальзамируя его, как это всегда водится с особами императорской фамилии, положили на великолепное ложе.
Рано стали съезжаться в замок придворные, архиереи и пр. Приехал и убитый горестью Александр к панихиде. Посреди множества собравшихся царедворцев нагло расхаживали заговорщики и убийцы Павла. Они, не спавшие ночь, полупьяные, растрепанные, как бы гордясь преступлением своим, мечтали, что будут царствовать с Александром. Порядочные люди в России, не одобряя средства, которым они избавились от тирании Павла, радовались его падению. Историограф Карамзин говорит, что весть об этом событии была в целом государстве вестью искупления: в домах, на улицах люди плакали, обнимали друг друга, как в день Светлого Воскресения.
Этот восторг изъявило, однако, одно дворянство, прочие сословия приняли эту весть довольно равнодушно.
Из записок князя Адамп Чарторыйского
Князь Адам Чарторыйский, известный польский политический деятель, родился 14 января 1770 г., в Варшаве. Отец его — князь Адам Казимир Чарторыйский, староста подольский (1734–1823); мать — княгиня Изабелла, рожденная графиня Флеминг, из саксонской фамилии, происходившей из Голландии (1746–1836). Князь Адам имел брата Константина (1773–1860) и сестер, из которых Мария (1766–1864) была замужем за принцем Людвигом Вюртембергским, братом императрицы Марии Феодоровны. Князь Адам двадцатидвухлетним юношей принимал участие в военных действиях 1792 г. против русских и после неудач, постигших поляков, должен был эмигрировать, что повлекло за собой конфискацию всех имений Чарторыйских. Императрица Екатерина, на ходатайство князя Адама и его брата Константина о снятии секвестра, потребовала, чтобы они явились в Петербург и оставались здесь как бы в виде заложников. Оба брата исполнили требование, в мае 1796 г. приехали в Петербург и были радушно приняты при дворе и в высшем обществе. Князь Адам сблизился с великим князем Александром Павловичем, и между ними завязалась тесная дружба. Воцарение императора Павла сначала не отразилось неблагоприятно на Чарторыйских. Считая их либералами и даже тайными «якобинцами», Павел в общем хорошо к ним относился. В особенности ему нравился князь Константин. Но затем настроение Павла изменилось. Именно близость Чарторыйских к великим князьям возбудила его подозрительность. Павел поспешил удалить князя Адама, назначив его в 1798 г. посланником в Сардинию. Тотчас по кончине Павла Чарторыйский, вызванный письмом императора Александра от 17 марта 1801 г., поспешил вернуться в Петербург и сделался одним из самых интимных и доверенных друзей императора Александра. Он играл видную роль в первые годы царствования Александра, но затем последний охладел к нему, и Чарторыйскому пришлось уехать из Петербурга в Вильну, где он был назначен попечителем учебного округа. В 1823 г. князь Адам совсем оставил службу и поселился в своем имении Пулавах. Во время польского восстания 1830 г. он занял пост президента сената и национального правительства. После подавления восстания Чарторыйский навсегда перебрался в Париж, где и умер в 1861 г.
Мемуары его были изданы на французском языке в 1887 г., а на русский переведены с некоторыми пропусками и напечатаны в «Русской Старине» 1906 г. Мы берем из них только восьмую главу, помеченную летом 1801 г., в которой Чарторыйский рассказывает о смерти императора Павла и первых днях царствования императора Александра. Перевод исправлен и дополнен.
По мере моего приближения к Петербургу я сильно волновался, находясь под влиянием двух противоположных чувств: с одной стороны, я испытывал радость и нетерпение при мысли о свидании с людьми мне близкими и дружественными, с другой же — тяготился неизвестностью, размышляя о могущих произойти в этих людях переменах вследствие изменившихся обстоятельств и их нового положения.
Навстречу мне послан был фельдъегерь, заставший меня близ Риги. Он вручил мне дружественное письмо императора (Александра) и подорожную с предписанием почтовому начальству ускорить мое путешествие. Адрес на конверте написан был рукой императора, в котором я был назван действительным тайным советником — чин, соответствующий военному чину генерал-аншефа. Я был удивлен, что Александр осмелился так быстро произвести меня в этот чин, и твердо решился не принимать его, считая это недоразумением. И действительно, когда по приезде в Петербург я представился государю и показал ему конверт, то убедился, что надпись эта была сделана им по ошибке. Но в России поймать государя на слове и воспользоваться его подписью можно. Я и не думал об этом и не получил в России ни одной почетной награды, исключая чина,[115] пожалованного мне императором Павлом.
Наконец я снова увидел Александра, и первое впечатление, которое он произвел на меня, подтвердило мои тревожные предчувствия. Император возвращался с парада или учения, как будто бы его отец был еще жив. Он казался бледным и утомленным. Он принял меня чрезвычайно ласково, но имел вид человека печального и убитого горем, чуждого сердечной жизнерадостности, свойственной людям, не имеющим основания следить за собой и сдерживаться. Теперь, когда он был уже властелином, я стал замечать в нем, быть может ошибочно, особенный оттенок сдержанности и беспокойства, от которых невольно сжималось сердце. Он пригласил меня в свой кабинет и сказал: «Вы хорошо сделали, что приехали: все наши ожидают вас с нетерпением», намекая на некоторых более близких ему лиц,[116] которых он считал более просвещенными и передовыми и которые пользовались его особенным доверием. «Если бы вы находились здесь, — продолжал государь, — всего бы этого не случилось: будь вы со мной, я никогда не был бы увлечен таким образом…» Затем он стал говорить мне о смерти своего отца в выражениях, полных скорби и раскаяния невыразимого.
Это печальное и мрачное обстоятельство в течение некоторого времени сделалось предметом частных продолжительных бесед между нами, причем император желал, хотя это причиняло ему страдание, посвятить меня во все подробности обстоятельств. Об этих подробностях я упомяну ниже, сопоставив их с другими сведениями, полученными мной от других актеров этой ужасной сцены.
Что касается многих других вопросов, которые нас некогда занимали и по поводу которых я желал выведать его теперешние взгляды и дать себе отчет в новых положениях, которые необходимо внесли в них такие огромные перемены, я убедился, что в общем государю, как я и ожидал, по-прежнему не были чужды его былые мечты, к которым он постоянно возвращался; но уже чувствовалось, что он находился под давлением железной руки действительности, — уступая силе, не властвуя еще ни над чем, еще не сознавая пределов своего могущества и не умея еще им пользоваться.
Петербург, когда я туда приехал, напоминал мне вид моря, которое после сильной бури продолжало еще волноваться, успокаиваясь лишь постепенно.
Государь только что уволил графа Палена. Этот генерал, пользовавшийся безграничным доверием покойного императора Павла, был в концерте с графом Паниным главным деятелем и душой заговора, прекратившего дни этого монарха и который никогда не осуществился бы, если бы Пален, имевший в руках власть и располагавший всеми средствами в качестве военного губернатора Петербурга, не стал во главе предприятия. Когда переворот совершился, Пален считал себя всемогущим, надеясь на свои силы. И действительно, он именно принял внешние и внутренние меры, ставшие неотложными в виду возможного появления английского флота в водах Ревеля, Риги и Кронштадта после кровавых копенгагенских событий. Нельсон торжествовал победу в Копенгагене накануне того дня, когда император Павел погиб в Петербурге,[117] куда известие о разгроме датского флота пришло через два дня после смерти императора. Пользуясь замешательством и всеобщей растерянностью правительства в первые дни после катастрофы, генерал от кавалерии граф Пален возымел мысль захватить в свои руки ослабленные бразды правления. Он желал присоединить к всесильной должности военного губернатора Петербурга должность статс-секретаря по иностранным делам. Его подпись стоит на актах первых дней царствования.[118] Ничто не должно было делаться без его согласия: он принял роль покровителя юного государя и делал ему сцены, когда он не давал немедленного согласия на его представления или, вернее, на то, что он навязывал Александру. Уже поговаривали, что Пален претендует на роль «палатного мэра». Император Александр, погруженный в отчаяние, подавленный скорбью со всей своей фамилией во внутренности дворца, казался во власти заговорщиков, которых признавал необходимым щадить и подчинять свою волю их желаниям.
Между тем одна из важнейших должностей государства — генерал-прокурора Сената, которому подчинены были тогда все административные дела империи — внутренние, юстиция, финансы и полиция, — была вакантна после удаления одного из павловских фаворитов, который ее занимал.[119] Александр, счастливо вдохновленный, остановил свой выбор, для замещения этой должности, на генерале Беклешове,[120] который в это время находился под руками, будучи вызван в Петербург императором Павлом, желавшим, быть может, предоставить ему это место. Это был русский старого закала, по внешним приемам человек грубый и резкий, не говоривший или едва понимавший по-французски, но который под этой суровой внешностью обнаруживал твердость и прямоту и обладал отзывчивым к нуждам ближних сердцем. Общественное мнение создало ему репутацию благородного человека, которую он сохранил даже во время своего управления (в качестве генерал-губернатора) польскими юго-западными губерниями. Здесь он выказал себя человеком справедливым по отношению к подвластному ему населению и строгим по отношению к своим подчиненным, преследуя сколько возможно воровство, взяточничество и злоупотребления. Он не терпел, чтобы его агенты вели публичный торг правосудием, и вышел чистым и безупречным из этого испытания, заслужив признательность населения провинции. Это труднейшее испытание, какому только может быть подвержен представитель высшей русской администрации, и не так легко указать много подобных примеров.[121]
Совершенно незнакомый с вопросами внешней политики, но изучивший в совершенстве многочисленные указы и знавший все тонкости административной рутины русского правительства, генерал Беклешов умело пользовался своей властью, проводя начала справедливости в применении правосудия. Он был в отсутствие и не принимал никакого участия в заговоре. Александр откровенно жаловался ему на свое тягостное положение около Палена. Беклешов отвечал государю со свойственной ему резкостью, выражая совершенное недоумение при мысли, что самодержец российский на что-то жалуется и не решается выказать своей воли. «Когда мне досаждают мухи, — сказал он государю, — которые жужжать у меня под носом, я их прогоняю». Император подписал указ, в котором Палену повелевал ось немедленно оставить Петербург и выехать в свои поместья. Беклешов, бывший с ним, как в прежние времена, так и теперь, в дружественных отношениях, в качестве генерал-прокурора взялся вручить ему указ вместе с повелением выехать из столицы в 24 часа. На следующий день рано утром Беклешов явился к Палену, разбудил его и передал волю императора. Последний повиновался.[122] Таким образом Александр впервые проявил самодержавную волю, не имеющую в России преград.
Обстоятельство это наделало много шума. Обвиняли императора в двуличии и неискренности. Говорили, что накануне того дня, когда Пален должен был лишиться всех должностей и отправиться в ссылку, Александр во время доклада, который происходил поздно вечером, принял его, по обычаю, совершенно спокойно, беседовал о делах и ни в чем не изменил своего обращения. Но мог ли он поступить иначе? Как бы то ни было, этот первый акт проявления самодержавной власти молодого государя вызвал неудовольствие среди главарей заговора и сильно их встревожил.
С Зубовыми, игравшими столь выдающуюся роль в событии 11 марта, я имел отношения еще в царствование императрицы Екатерины. Благодаря их всемогущему в то время заступничеству нам удалось вернуть значительную часть имений нашего отца. При Павле, в то время, когда при дворе все стали избегать Зубовых, боясь даже подойти к ним, мне удалось доставить им аудиенцию у великого князя Александра.
Спустя несколько дней после моего приезда в Петербург граф Валериан Зубов высказал желание увидеться со мной. Во время разговора он много и подробно говорил о совершившейся революции и о современном настроении умов, жалуясь, что государь не высказался за своих истинных друзей, которые возвели его на престол, пренебрегая всеми опасностями ради его дела. «Не так действовала императрица Екатерина, — говорил Зубов. — Она открыто поддерживала тех, кто ради ее спасения рисковали своими головами. Она не задумалась искать в них опору, и благодаря этой политике, столь же мудрой, сколь предусмотрительной, она всегда могла рассчитывать на их безграничную преданность. Обещая с первых дней вступления на престол не забывать оказанных ей услуг, она этим приобрела преданность и любовь всей России. Вот почему, — продолжал граф Валериан, — царствование Екатерины было столь могущественным и славным, потому что никто не поколебался принести величайшую жертву для государыни, зная, что он будет достойно вознагражден. Но император Александр, своим двусмысленным, нерешительным образом действий, рискует самыми плачевными последствиями; он обескураживает и охлаждает рвение своих истинных друзей, тех, которые только желают доказать ему свою преданность». Граф затем прибавил, что императрица Екатерина категорически заявила ему и его брату, князю Платону, что на Александра им следует смотреть как на единственного законного их государя и служить ему, и никому другому, верой и правдой. Они это исполнили свято, а между тем какая им за это награда? Слова эти, несомненно, были сказаны с целью оправдать в глазах молодого императора участие в заговоре на жизнь его отца и чтобы доказать ему, что этот образ действий был естественным последствием тех обязательств, которые Екатерина на них возложила по отношению к своему внуку. Но они, очевидно, не знали, что Александр и даже великий князь Константин вовсе не были проникнуты по отношению к своей бабке чувствами обожания и преданности, которые они в них предполагали.
В течение этой беседы, длившейся около часа, я несколько раз перебивал моего собеседника, стараясь объяснить ему поведение молодого государя, не входя, однако, в обсуждение подробностей последних событий, тем более что, ввиду моего отсутствия из Петербурга, я стоял в стороне от всего происшедшего. Что касается графа Зубова, то он, очевидно, желал меня видеть и высказать мне свои взгляды с тем, чтобы я передал наш разговор государю. Хотя я и не дал ему формального обещания, тем не менее при первом же удобном случае я сообщил об этом императору Александру. Александр был мало тронут словами графа Зубова, хотя я дословно ему передал наш разговор. Слова Зубова доказывали, что заговорщики, а особенно главные их руководители, по-видимому, открыто хвастались своим поступком. Приводя к развязке заговор, они были убеждены, что тем заслужили перед Россией и получили право на благодарность, милости, доверие молодого императора, и они считали себя необходимыми для безопасности и процветания нового царствования. Они даже давали понять, что их удаление и недовольство могут быть опасны для Александра и что из чувства благодарности, а равно из благоразумия ему следует окружить себя теми лицами, которые возвели его преждевременно на престол и на которых он должен смотреть как на самый верный и естественный оплот. Такое рассуждение, довольно естественное в России, традиционной стране дворцовых революций, не произвело, однако, желаемого впечатления на Александра. Да и странно было бы предположить, чтобы он мог когда-нибудь сочувствовать убийцам своего отца (которого он все-таки любил, несмотря на его недостатки) и добровольно предаться в их руки.
Поведение императора Александра являлось результатом его характера, его чувств и его положения, и изменить его он не мог. Притом же он уже удалил Палена, единственного, быть может, из главарей заговора, который мог возбудить серьезные опасения и сделаться действительно опасным в силу своей ловкости, обширных связей, личной отваги и огромного честолюбия. Александр изгнал, удалил столь же последовательно и других главарей переворота, — удалил не в силу того, что считал их опасными, но из чувства гадливости и отвращения, которое он испытывал при одном их виде. Граф Валериан Зубов был единственный, который остался в Петербурге и был сделан членом Государственного совета.[123] Его приятная внешность, искренность и прямота нравились императору Александру и внушали ему доверие; последнее поддерживалось еще той привязанностью, думаю, вполне искренней, которую он выказывал к особе императора, а также благодаря его лени, равнодушию к постам, которые требуют труда, и особенно благодаря безмерной слабости к прекрасному полу, которым был почти исключительно занят.
Теперь я постараюсь сообщить о заговоре и его ближайших последствиях все то, что я видел сам, а также те сведения, которые мне удалось получить несколько позже, как о возникновении самого плана, так и о том, каким образом приступлено было к выполнению заговора. Я буду излагать факты так, как я их припоминаю, или по мере того, как они стали мне известны, не придерживаясь строго хронологического порядка официального повествования. Из этого рассказа читатель увидит, что люди наиболее опытные и ловкие нередко впадают в ошибки вследствие ложной оценки своих обязанностей и тех средств, которыми они располагали, а также благодаря неверному определению характера тех, от которых зависят окончательный успех их предприятия и осуществление их стремлений.
Тотчас после совершения кровавого дела заговорщики предались бесстыдной, позорной, неумеренной и неприличной радости. Это было какое-то всеобщее оглупление и опьянение не только в переносном, но и в прямом смысле, ибо дворцовые погреба были опустошены, вино лилось рекой за здоровье нового императора и героев заговора. В течение первых дней после события было в моде показывать себя причастным к заговору, каждый желал быть отмеченным, каждый совался вперед, утверждал, что он был в такой-то или другой банде, шел одним из первых, присутствовал при роковой катастрофе. А среди этой всеобщей распущенности, этой шумной и непристойной радости, император и его семейство, запертые во дворце, погруженные в горе и слезы, не показывались.
По мере того, однако, как постепенно улеглось возбужденное состояние умов, большинство убедилось, что вся великая радость, которую так открыто выказывали, не была средством успеть при дворе и что такого рода хвастовство, не обнаруживающее ни ума, ни сердца, противно; и хотя смерть Павла избавила государство от больших бедствий, во всяком случае каждому было выгоднее и желательнее не обнаруживать своего участия в деле. Главари заговора прикрывались высокими фразами, говоря, что для них главным и единственным побуждением были государственная необходимость и спасение России. Они усиливались создать этим для самих себя источник репутации, приближенности и кредита.
Между тем молодой государь, оправившись после первых дней треволнений и упадка духа, стал чувствовать непреодолимое отвращение к главарям заговора, особенно же к тем из них, чьи доводы заставили его согласиться, что, присоединяясь к их намерениям, он не подвергает никакой опасности жизнь своего отца и что он решается единственно для спасения России низложить его, убедив Павла в необходимости самому сложить с себя бремя правления, отказавшись от власти в пользу сына, чему бывали неоднократные примеры среди государей Европы.
Император Александр сообщил мне, что первый, кто ему это сказал, был граф Панин,[124] которому он никогда не простит этого. Этот человек был, по-видимому, создан более, чем кто-либо другой, играть выдающуюся роль в делах империи. Он обладал всеми необходимыми для этого качествами: громким в России именем, недюжинными способностями и большим честолюбием. Будучи совсем молодым человеком, он уже сделал блестящую карьеру. Назначенный русским посланником в Берлин, он вскоре был призван императором Павлом в Коллегию иностранных дел под начальство князя Александра Куракина,[125] который приходился ему дядей со стороны матери. Куракин, верный друг Павла и товарищ его детства и юности, был единственным из заметных в империи лиц, которого не коснулись выходки государя и который оставался в милости за все время его царствования. Граф Н. П. Панин, который выступил тогда на сцену, был сыном известного генерала,[126] оставившего после своей смерти весьма почтенное и уважаемое имя, и племянником графа Панина, бывшего министра и воспитателя великого князя Павла, который как в первые годы Екатерины II, так и во всю жизнь сохранил все свои посты и ничего не утратил из своего влияния. Молодой граф Панин не мог не воспользоваться всеми этими данными и весьма скоро приобрел вес и значение в обществе и быстро стал двигаться по служебной лестнице. Это был человек высокого роста, холодный, владевший в совершенстве французским языком: мне не раз приходилось читать его донесения, которые всегда отличались глубиной мысли и блестящим слогом. В России он пользовался репутацией чрезвычайно даровитого человека, энергичного и с большим здравым смыслом, но характер его был сухой, властный и непокладливый.
Прослужив несколько месяцев в иностранной коллегии, граф Никита Петрович вызвал чем-то неудовольствие императора, был отрешен от должности и выслан на жительство в Москву. Но, как мы увидим ниже, граф сумел воспользоваться этим коротким промежутком времени и повлиять заметным образом на судьбы своей страны. Известие о кончине Павла он принял с нескрываемой радостью и тотчас приехал в Петербург с самыми радужными надеждами на будущее. И действительно, он вскоре был назначен управляющим иностранными делами. В бытность мою в Петербурге мне не пришлось с ним встретиться, так как, ввиду своей заграничной дипломатической службы, он редко приезжал в столицу. Жена его, рожденная графиня Орлова, осталась в Петербурге. Это была чрезвычайно симпатичная, милая и любезная особа, которая относилась ко мне весьма дружелюбно. Когда я вернулся в Петербург, она очень хотела сблизить меня с ее мужем и сделала все возможное, чтобы связать нас дружбой. Усилия ее, однако, не имели успеха. Если бы другие причины не явились препятствием этой близости, одной внешности графа было бы, я думаю, довольно, чтобы сделать ее почти невозможной. Я часто был поражен ледяным выражением графа, непроницаемое лицо которого на прямом, как палка, теле издали господствовало под всеми головами, в гостиной, полной народом, и, правду сказать, не приглашало к сближению. Впрочем, так как я видел графа лишь короткое время и никогда не имел с ним постоянных сношений, мое суждение о подлинном его характере может быть в высшей степени ошибочно и даже несправедливо. Впоследствии я узнал, что он дал мне прозвище Сармат, и так как я не имел тогда никакого официального положения, постоянно спрашивал и повторял: «Но что же делает Сармат?»
Граф Панин и граф Пален, инициаторы заговора, были, несомненно, в то время две самые сильный головы империи, правительства и двора. Их взор видел яснее и дальше всех остальных членов совета Павла, в состав которого они оба входили. Они сговорились между собой и решили привлечь на свою сторону Александра. В самом деле, не заручившись согласием и одобрением наследника престола, осторожные люди, думающие о конечном итоге столь опасного предприятия и желающие обеспечить собственную безопасность, не могли ничего предпринять. Горячие головы, отважные и самоотверженные энтузиасты, действовали бы, может быть, иначе. Не замешивая сына в низложение его отца, жертвуя собой, идя на самую смерть, они, без сомнения, лучше бы послужили и России, и тому, кто, призванный к правлению, должен быть свободен от всякого соучастия в преступлении, столь разительном для России. Но такой образ действий был почти немыслим и требовал от заговорщиков или беззаветной отваги, или античной доблести, что весьма редко встречается между людьми.
Генерал Пален, который в качестве военного губернатора Петербурга имел всегда возможность видеться с Александром, убедил великого князя согласиться на тайное свидание с Паниным. Это первое свидание произошло в ванной комнате. Панин изобразил Александру в ярких красках плачевное состояние России и те невзгоды, которые можно ожидать в будущем, если Павел будет продолжать царствовать. Он старался доказать ему, что содействие перевороту является для него священным долгом по отношению к Отечеству и что нельзя приносить в жертву судьбу миллионов своих подданных взбалмошным прихотям и несчастному слабоумию одного человека, даже в том случае, если этот человек его отец. Он указал ему, что жизнь, по меньшей мере свобода, его матери, его личная и всей царской семьи находится в опасности благодаря тому отвращению, которое Павел питал к своей супруге; с последней он совсем разошелся, и свою ненависть, которая все возрастала, он даже не скрывал и естественно мог при таком настроении принять самые суровые и крутые меры; что дело идет ведь только о низвержении Павла с престола, дабы воспрепятствовать ему подвергнуть страну еще большим бедствиям, спасти императорское семейство от угрожающей ему опасности, создать самому Павлу спокойное и счастливое существование, вполне обеспечивающее ему полную безопасность от всевозможных случайностей, которым он подвержен в настоящее время; что, наконец, дело спасения России находится в его, великого князя, руках и что, ввиду этого, он нравственно обязан поддержать тех, кто озабочен теперь спасением империи и династии.
Эти первые представления Панина поколебали молодого великого князя, но не убедили его окончательно дать свое согласие.
Нужно было более шести месяцев, чтобы его искусители смогли добиться его сочувствия тому, что они предпринимали против его отца. Что касается графа Палена, то он, как чрезвычайно ловкий человек, заставил предварительно высказаться Панина, считая его наиболее скромным и способным для столь трудного дела, как внедрение в душу юного великого князя всех тех специальных аргументов, которые могли его подвинуть на содействие акту, столь сильно противоречившему всем его чувствам. Пален, говорю я, после возвращения Панина в Москву приступил уже к личному воздействию на великого князя путем всевозможных намеков, полуслов и словечек, понятных одному Александру, сказанных под видом откровенности военного человека, каковая манера говорить являлась отличительным свойством красноречия этого генерала.[127] Панин, как я уже говорил, был возвращен из Петербурга в Москву не потому, что проникли в его тайну, но вследствие одной из тех подозрительных, взбалмошных, неожиданных прихотей, которые отличали Павла I. Пален остался один на своем посту и со своим замыслом, и в конце концов ему удалось вырвать у Александра роковое соглашение на предположенное предприятие.
Нельзя не сожалеть, что благодаря всем этим роковым обстоятельствам Александр, который всегда стремился к добру и который обладал такими качествами для его осуществления, не остался чуждым этой ужасной, но вместе с тем неминуемой катастрофе, положившей предел жизненному поприщу его отца.
Несомненно, что Россия страдала глубоко под управлением в некотором роде маньяка; правда также, что в этой стране сумасшедший государь не может быть ни обуздан, ни удален; но, раз так пришлось выйти из этого затруднения, Александр носил, чувствовал, питал в самом себе всю свою жизнь сумрачный отблеск насилия, совершенного над его отцом, которое падало на него и от которого он в собственных глазах никогда не мог омыться. Это несомненное пятно, которое тем не менее доказывало только высшую его неопытность, невинное и полное неведение людей и обстоятельств его страны, доказанное невозможными реформами, затеянными им для России, и его проектами собственного устранения от власти, как коршун терзало его совесть, парализуя в начале его царствования лучшие его способности и начинания, а в конце жизни привело его к глубокому упадку, к мистицизму, доходившему иногда до суеверия.
Должно тем не менее признать, что император Павел вел империю полным ходом к неисчислимым потерям и разложению, внеся полную дезорганизацию сил страны и правительственной машины в том виде, как она существовала до него в России. Я об этом уже говорил. Император Павел царствовал порывами, минутными вспышками, не заботясь о последствиях своих распоряжений, как человек, не дающий себе никогда труда размыслить, взвесить все обстоятельства дела, за и против, который приказывает и требует только немедленного исполнения всякой фантазии, какая ему придет в голову. Все, то есть высшие классы общества, правящие сферы, генералы, офицеры, значительное чиновничество, — словом, все, что в России составляло мыслящую и правящую часть нации, было более или менее уверено, что император подвержен болезненным припадкам сумасшествия. Это было настоящее царство ужаса (террора), и в конце концов его ненавидели даже за добрые его качества, хотя в глубине души он искал правды и справедливости и нередко в своих гневных порывах он карал справедливо и верно. Вот почему в его кратковременное царствование русские чиновники допускали менее злоупотреблений, были более вежливы, держались начеку, менее грабили и были менее заносчивы, даже в польских провинциях. Но это правосудие императора, воистину слепое, преследовало правых и виноватых, карало без разбора, было своевольно и ужасно, ежеминутно грозило генералам, офицерам, армии, гражданским чиновникам и в результате вызывало тайную ненависть к человеку, заставлявшему всех трепетать и державшему их в постоянном страхе за свою судьбу.
Таким образом, заговор с некоторого времени приготовлялся всеми: все общество, так сказать, было в заговоре, чувствами, поддержкой, опасениями, общением. Оно было утомлено непрестанным ужасом и тревогой. То было личное томление и страдание каждого, не знавшее мгновения отдыха и исцеления, в конце концов ставшее невыносимым и долженствовавшее привести к катастрофе. Государь или его правительство могут совершать тяжкие ошибки, приносить вред стране, вести к убыли ее богатство и могущество, и, однако, ее внутреннее существование еще не будет угрожаемо. Но существо ваше в неминуемой и тяжкой опасности, когда верховная власть ежеминутно тяготеет над каждой личностью и волнует, возмущает день и ночь, как затяжная лихорадка, спокойствие семейств в самых обыденных событиях жизни.
Россия испытала это состояние лихорадки, тоски, общего опасения с первых дней царствования Павла, причем с каждым годом вместо успокоения странности и причуды императора все возрастали. Это и было истинной причиной заговора, закончившегося его смертью. Многие уверяли, что успеху заговора способствовало английское золото. Я лично этого не думаю. Если даже допустить, что тогдашнее британское правительство было лишено всяких нравственных принципов, то и тогда обвинение его в соучастии в заговоре едва ли основательно, так как событие 11 марта 1801 г. вызвано вполне естественными причинами. Со времени вступления на престол Павла в России существовало хотя и смутное, но единодушное предчувствие вероятной скорой, давно желанной перемены, о которой говорили вполголоса, которой непрестанно ожидали, не зная, когда она наступит. Еще до моего отъезда[128] из Петербурга среди придворной молодежи считалось признаком хорошего тона критиковать и высмеивать действия Павла, составлять насмешливые эпиграммы на чудачества и несправедливые придирки императора Павла, изобретать самые замысловатые средства, чтобы защититься от его властительства. Это отвращение, которое нескромно выражали по всякому поводу, часто не трудясь его даже скрывать, было государственной тайной, доверенной всем, женщинам, светским людям; то был секрет, которого никто не скрывал, и это при самом подозрительном властителе, поощрявшем шпионство, доносы, не останавливавшемся ни пред какими средствами, чтобы проникать не только в поступки, но и в намерения и мысли своих подданных. А между тем он ничего не знал о столь общем настроении и желании. Этот замечательнейший факт объясняет, как заговор в предположении, в теории распространился на всю страну. Замысел переворота тем настойчивее жил в умах и сердцах, чем больше приближались к столице и двору. Однако на деле он еще не существовал и воплотился почти в самый момент осуществления.
Но, несмотря на величайшее сочувствие, которое это предприятие встречало в высших и значительнейших классах всей страны, предприятие это никогда бы не осуществилось и тайна была бы все-таки раскрыта, если бы пост петербургского военного губернатора, имевшего в своем распоряжении войска и полицию, не находился в руках решительного человека, который сам был зачинщиком и главой заговора.
Однажды император, устремив испытующий взор на Палена, сказал ему: «Я получил известие, что против меня задуман заговор». — «Это абсолютно невозможно, государь, — ответил генерал, улыбаясь со свойственным ему видом добродушия и искренности, — ведь нужно, чтобы я в нем участвовал». Этот ответ успокоил Павла. Говорят, однако, что несколько анонимных писем все-таки возбудили подозрения императора, и накануне, своей смерти он велел тайно вызвать в Петербург Аракчеева, чтобы ему доверить пост генерал-губернатора Петербурга и выслать Палена. Прибудь Аракчеев вовремя в столицу — в Петербурге произошли бы самые трагические события. Это был человек преданный духу приказа, поведения, мелочей, обладая энергией, которая порой становилась зверством. Вместе с Аракчеевым явился бы и Ростопчин, и Павел, вероятно, был бы спасен. Отправив всех в ссылку, он тогда был окружен только идиотами, которым были даны первые места в правительстве. Таков был князь Куракин, человек добрый, но ограниченный, стоявший во главе иностранных дел; некий Обольянинов, в котором не замечалось никакого следа понимания или таланта, занимал важное место генерал-прокурора, стоял во главе общей полиции и администрации империи — только потому, что он когда-то управлял гатчинскими землями. Наконец, самым доверенным и близким к императору лицом был граф Кутайсов, бывший брадобрей Павла и состоявший тогда шталмейстером и андреевским кавалером. Это был не злой человек, но беспечный, любивший пожить, у которого, когда его арестовали, на другой день смерти его господина, в кармане камзола найдены были письма, сообщавшие подробный план заговора и список всех его участников. Но Кутайсов даже не распечатал этих писем, сказав очень спокойно: с Ну, дела можно отложить и до завтрашнего дня. Он положил их в карман, не читая, чтобы не прерывать обычных вечерних и ночных наслаждений.
Император Павел только что окончил постройку Михайловского дворца.[129] Этот дворец, собственный замысел Павла, стоивший громадных денег, представлял собою тяжелое массивное здание, похожее на крепость, в котором император считал себя совершенно безопасным от всяких случайностей.
«Я никогда не был столь доволен, никогда не чувствовал себя более покойным и счастливым», — говорил он с удовлетворенным видом приближенным после того, как устроился в своем новом, едва оконченном дворце. Там он воображал себя в полнейшей безопасности; и никогда еще он не был более самовластен и безрассуден. Там он соединял беспорядочные наслаждения с полнейшим всемогуществом, которым, как ему казалось, он обладал и которое готовились у него похитить.
Заговор, как я уже говорил, был всеобщий, но еще не получил воплощения. Необходим был толчок, который должен был оживить и сделать его реальным, и толчком этим служило согласие, вырванное у великого князя Александра. Граф Панин находился в ссылке в Москве, в Петербурге же все нити заговора находились в руках Палена и Зубовых. Последние, как известно, были недавно возвращены из ссылки и осыпаны милостями Павла, который полагал, что ему нечего ни бояться их в своем новом замке, ни отделываться от них, и желал их привлечь благодеяниями.
Тем временем Пален и Зубовы под разными благовидными предлогами вызвали в столицу многих генералов и офицеров, которых они считали своими единомышленниками. Губернатор столицы относился без всякой строгости и к тем, которые вернулись в нее без позволения. Многие сановники и генералы были также приглашены в Петербург императором для присутствования на празднествах по случаю бракосочетания одной из великих княжон. Пален и Зубовы не замедлили воспользоваться и этим, чтобы войти в сношение с многими из этих лиц и узнать их образ мыслей, не открывая им, однако, подробностей заговора. Такое положение вещей не могло, однако, продолжаться долго. Всякий донос, даже без достаточных доказательств, и малейшая нескромность могли навести императора на след. До крайности подозрительный, он уже обнаруживал (так, по крайней мере, казалось) в вырывавшихся у него словах и в образе действий тревожные знаки недоверия и беспокойства, которые в ту или иную минуту могли заставить его принять ужаснейшее решение. Ходили слухи, что он уже сделал тайное распоряжение о вызове в Петербург Аракчеева и Ростопчина. Первый из них находился в это время в своем имении недалеко от Петербурга и мог прибыть в столицу в 24 часа. Если бы эти два человека находились около императора Павла, он мог бы некоторое время в полной безопасности продолжать еще свои причуды, которые они постарались бы умерить и уменьшить; но, по всей вероятности, старания их остались бы напрасными, чтобы остановить жестокости, которые он желал применить к нескольким членам императорской фамилии. Положение заговорщиков становилось действительно опасным, и всякое промедление, всякое колебание угрожало теперь страшными бедствиями.
Ввиду всего этого выполнение заговора было назначено в ночь на 11 марта 1801 года. Вечером в тот же день князь Платон Зубов устроил большой ужин, на который были приглашены все генералы и высшие офицеры, взгляды которых были хорошо известны. Большинство из них только в этот вечер узнали всю суть дела, на которое им придется идти тотчас после ужина. Надо сознаться, что такой способ, несомненно, следует считать наиболее удачным для заговора: все подробности его были известны лишь двум-трем руководителям, все же остальные участники этой драмы должны были узнать их в самый момент его выполнения, чем, естественно, лучше всего обеспечивались сохранение тайны и безопасность от случайного доноса.
За ужином Платон Зубов сказал речь, в которой, описав плачевное положение России вследствие сумасшествия царствующего государя, указывал на бедствия, угрожающие и государству, и каждому частному лицу. Он указал, что должно ожидать каждый час новых выходок, на безрассудность разрыва с Англией, благодаря которому нарушаются жизненные интересы страны и ее экономическое благосостояние; доказывал, что при таком положении нашей внешней политики балтийским портам и самой столице может грозить неминуемая опасность, что, наконец, никто из присутствующих не может быть уверен в личной безопасности, не зная, что его ожидает на следующей день. Затем он стал говорить о прекрасных душевных качествах великого князя Александра, указывал на блестящую будущность России под скипетром юного государя, подающего такие надежды и на которого славной памяти императрица Екатерина всегда смотрела как на истинного своего преемника и которому она, несомненно, передала бы империю, если бы не внезапная ее кончина. Свою речь Зубов закончил заявлением, что великий князь Александр, удрученный бедственным положением Родины, решился спасти ее и что, таким образом, все дело сводится теперь лишь к тому, чтобы низложить императора Павла, заставив его подписать отречение в пользу наследника престола. Провозглашение Александра, по словам оратора, спасет Отечество и самого Павла от неминуемой гибели. В заключение Пален и Зубовы категорически заявили всему собранию, что настоящей проект вполне одобрен Александром. Они остереглись прибавить, сколько времени потребовалось, чтобы его склонить, и с какой величайшей трудностью, с какими смягчениями и ограничениями он наконец согласился. Это последнее обстоятельство осталось в тени, каждый, вероятно, объяснял его себе по-своему, не слишком стараясь его выяснить или храня свою мысль про себя.
Короче, с того момента, как все убедились, что действуют по желанию Александра, более не было колебаний. В ожидании бутылки шампанского переходили из рук в руки и опустошались, головы закружились. Пален, оставивший на время собрание, чтобы исполнить обязанности генерал-губернатора, поехал во дворец и вскоре вернулся, принеся известие, что ужин в Михайловском замке прошел спокойно, что император, по-видимому, ничего не подозревает и расстался с императрицей и великими князьями, как обыкновенно. Лица, бывшие во время ужина во дворце, впоследствии вспоминали, что Александр в течение вечера, за столом, прощаясь с отцом, не выказал при этом никакого волнения, несмотря на приближение события, подготовленного для этой ночи, и жестоко обвиняли его в бессердечии и двоедушии. Это глубоко несправедливо, так как в последующих моих беседах с императором Александром последний неоднократно рассказывал мне совершенно искренно о своем ужасном душевном волнении в эти минуты, когда сердце его буквально разрывалось от горя и отчаяния. Да оно и не могло быть иначе, ибо в такие минуты он не мог не думать об опасности, угрожавшей ему, его матери и всему семейству в случае неудачи заговора. Известно, что оба великих князя были всегда чрезвычайно сдержанны в присутствии отца, и эта привычка скрывать свои мысли и чувства, это вынужденное спокойствие могут служить лучшим объяснением того, что никто из присутствовавших в этот вечер не заметил той глубокой душевной борьбы, которая, несомненно, происходила в душе Александра.
У Зубовых, между тем, среди веселья, вызванного вином и которое каждый передавал своему соседу, часы для некоторых из сообщников протекли весьма быстро. Только главари заговора воздерживались, стараясь сохранить присутствие духа, столь необходимое в эти минуты, большинство же гостей были сильно навеселе, причем несколько человек уже едва держались на ногах. Наконец время, назначенное для исполнения заговора, наступило. В полночь все встали из-за стола и двинулись в путь. Заговорщики разбились на две шайки, в каждой из которых было до 60 генералов и офицеров. Первая группа, во главе которой находились братья Платон и Николай Зубовы и генерал Бенигсен, направилась прямо к Михайловскому замку, другая шайка под предводительством Палена должна была проникнуть во дворец со стороны Летнего сада. Плац-адъютант замка (капитан Аргамаков), знавший все ходы и выходы дворца по обязанности своей службы, шел во главе первого отряда с потайным фонарем в руке и поднялся с заговорщиками до входа в уборные государя, ведущие к его почивальне. Молодой лакей, который был дежурным, не пропускал заговорщиков и стал звать на помощь. Защищаясь от наступавших на него заговорщиков, он был ранен и упал, обливаясь кровью. Между тем император, заслышав крики и шум в передней, проснулся, быстро встал с кровати и направился к двери, ведшей в комнату императрицы, которая была завешена большой портьерой.
К несчастью для него, в припадке отвращения к своей жене он приказал запереть и забаррикадировать эту дверь; самого ключа в ней не было, потому ли, что Павел сам вынул его, или кто-либо из его любимцев, враждебных императрице, им завладел, чтобы ему не пришла как-нибудь фантазия возвратиться к ней. В самый этот момент крики, которые поднял верный служитель, единственный защитник, который нашелся тогда в момент величайшей опасности у самодержца, более, чем когда-либо, верившего в свое всемогущество и который, чтобы его обеспечить, окружился тройными стенами и караулами, криков, говорю я, этого единственного защитника было достаточно, чтобы внести ужас и смущение в среду заговорщиков. Они остановились в нерешительности на лестницах и стали совещаться. Шедший во главе колонны князь Зубов растерялся и уже хотел скрыться, увлекая за собой других; но в это время к нему подошел генерал Бенигсен и, схватив его за руку, сказал: «Как? Вы сами привели нас сюда и теперь хотите отступать? Это невозможно, мы слишком далеко зашли, чтобы слушаться ваших советов, которые нас ведут к гибели. Жребий брошен, надо действовать. Вперед!» Слова эти я слышал впоследствии от самого Бенигсена.
Таким образом, ганноверец Бенигсен благодаря своей решительности стал во главе события, имевшего такое важное влияние на судьбы империи и европейской политики. А между тем он принадлежал к числу тех, которые узнали о заговоре лишь в этот самый день. Он решительно становится во главе отряда, и наиболее смелые или наиболее озлобленные на Павла первые следуют за ним. Они врываются в спальню императора и идут прямо к его кровати, но с ужасом видят, что Павла уже нет. Тревога снова охватывает заговорщиков: они ходят по комнате и со свечой ищут Павла. Наконец, злополучный монарх найден за портьерой, куда он скрылся, заслышав шум. Его вытаскивают оттуда в рубашке, ни живого ни мертвого; воистину тогда ему воздали с ужасающей лихвой за весь тот ужас, который только он когда-либо внушал. Страх леденит его чувства, отнимает у него язык; он дрожит всем телом; его помещают на стул перед его бюро. Длинная, худая, бледная, угловатая фигура генерала Бенигсена, со шляпой на голове и со шпагой в руке, должна была ему показаться ужасным привидением.[130]«Государь, — говорит ему генерал, — вы мой пленник и вашему царствованию наступил конец; откажитесь от престола, напишите и подпишите немедленно акт отречения в пользу великого князя Александра». Император не был в состоянии отвечать; ему вкладывают перо в руку. Вероятно, акт был приготовлен за минуту до его отречения, чтобы дать ему переписать; дрожащий и почти без сознания, он готов повиноваться, но в это время за дверью снова раздаются крики. Генерал Бенигсен, принудив низложенного самодержца к подписи, которую от него требовали, выходит, как он мне часто повторял, чтобы осведомиться, что это за крики были слышны, восстановить порядок и принять необходимый миры для безопасности императорского семейства, но едва он переступил порог, как произошла возмутительная сцена. Несчастный Павел остался один среди толпы заговорщиков, окруженный людьми, которые пылали жаждой личного мщения: одни за преследования, другие за оказанные им несправедливости, иные, наконец, за простые отказы на их просьбы. Тут начались над ним возмутительные издевательства со стороны этих людей, озверевших при виде жертвы, очутившейся в их власти. Возможно, что смерть его была заранее решена наиболее мстительными и свирепыми заговорщиками. Ужасную развязку, по-видимому, ускорили крики, раздавшиеся в коридоре и вызвавшие уход Бенигсена и которые наполнили заговорщиков, оставшихся в апартаменте, волнением и страхом за самих себя. Граф Николай Зубов, человек атлетического телосложения (и которого за его внешность прозвали Алексеем Орловым фамилии Зубовых), как говорят, первый наложил руку на своего государя, и после этого ничто уже не могло удержать рассвирепевших заговорщиков. Теперь в лице Павла они видели только изверга, тирана, непримиримого врага: его уничижение, его полное смирение никого не обезоруживает и делает его в их глазах столь же презренным и смешным, сколь и ненавистным.
Его бьют. Один из заговорщиков, имени которого я теперь не припоминаю, отвязал свой офицерский шарф и накинул его на шею злополучного монарха. Последний стал отбиваться и по естественному чувству самосохранения, высвободив одну руку, просунул ее между шеей и охватывавшим ее шарфом, крича: «Воздуху! Воздуху!» В это время, увидав красный конногвардейский мундир одного из заговорщиков и приняв последнего за сына своего Константина, император в ужасе закричал: «Ваше высочество, пощадите! Воздуху! Воздуху!» Но заговорщики схватывают руку Павла и затягивают шарф с безумной силой. Несчастный император уже испустил последний вздох, но озверевшие злодеи продолжают затягивать петлю и влекут безжизненное тело по комнате, бьют его руками и ногами. Между тем более трусливые, бросившиеся было к выходу, снова возвращаются в комнату, принимают участие в убийстве и даже превосходят первоначальных убийц своим зверством и жестокостью. Генерал Бенигсен в это время возвращается. Не знаю, насколько искренне было его негодование при виде всего, что произошло в его отсутствие, но он поспешил положить конец этой возмутительной сцене.
Между тем крики: «Павел более не существует!» — распространяются среди других заговорщиков, пришедших позже, которые, не стесняясь, громко высказывают свою радость, забыв о всяком чувстве приличия и человеческого достоинства. Они толпами ходят по коридорам и залам дворца, громко рассказывают друг другу о своих подвигах, и некоторые проникают в винные погреба, продолжая оргию, начатую в доме Зубовых, и пьют за упокой того, кто более не существует.
Пален, во главе второй колонны, заблудившейся, по-видимому, со своим отрядом в аллеях Летнего сада, прибыл со своей шайкой во дворец, когда все уже было кончено. Говорили, что он умышленно опоздал с тем, чтобы в случае неудачи заговора выступить в роли спасителя императора и при надобности арестовать своих единомышленников. Как бы то ни было, как только он явился на место действия, он постарался выказать величайшую деятельность, отдавая постоянно необходимые приказания в течение остальных событий ночи, одним словом, ничего не упустил, чтобы от него не было отнято первенство и достоинство командования предприятием, равно как усердие, проворство и решимость.
Из всего сказанного легко убедиться, насколько, несмотря на все принятые меры, судьба заговора была в зависимости от целого ряда случайностей, благодари которым все предприятие могло рушиться. Последующие события докажут справедливость этого предположения.
Можно сказать, не ошибаясь, что заговор был составлен при почти единодушном согласии высших классов общества и преимущественно офицеров. Но не то было среди солдат. Гневные выходки и строгости императора Павла обыкновенно обрушивались на сановников и высших чинов военного сословия. Чем выше было служебное положение лица, тем более подвергалось оно опасности вызвать гнев государя; солдаты же редко бывали в ответе. Напротив, положение их было гораздо лучше, и нижние чины после вахт-парадов и смотров получали удвоенную пищу, порцию водки и денежные награды. Истязания офицеров и взыскания, которым они ежедневно подвергались, не были нисколько неприятны простому солдату; напротив, то служило в некотором роде удовлетворением за палочные удары и дурное обращение, которые офицеры постоянно заставляли переносить солдат. Кроме того, гордости их льстило важное положение, которое они занимали, потому что при Павле было ли что-либо важнее парада, учения, слишком высоко поднятой ноги, худо застегнутой пуговицы? Солдаты с удовольствием видели, что их император, их главный ценитель, дождил наказаниями и строгостями на офицера, тогда как пользовался каждым случаем воздать войску полное воздаяние за труды, бдения и пытки, к которым их принуждали. Особенно в гвардии, среди которой было немало женатых, солдаты жили со своей семьей в известном довольстве и в большинстве были преданы императору. Генерал Талызин, командир Преображенского полка, один из видных заговорщиков, человек, пользовавшийся любовью солдат, взялся доставить во дворец в ночь заговора батальон командуемого им полка. После ужина у Зубовых он собрал батальон и хотел обратиться к солдатам с речью, в которой объявил людям, что тягость и строгости их службы скоро прекратятся, что наступает время, когда у них будет государь милостивый, добрый и снисходительный, при котором все пойдет иначе. Взглянув на солдат, он, однако, заметил, что слова его не произвели на них благоприятного впечатления; все хранили молчание, лица сделались угрюмыми, и в рядах послышался сдержанный ропот. Тогда генерал прекратил упражнение в красноречии и суровым командным голосом сказал: «Полуоборот направо. Марш!» — после чего войска машинально повиновались его голосу. Батальон был приведен в Михайловский замок и занял все его выходы.
Граф Валериан Зубов, потерявший ногу во время Польской войны, не находился вместе с заговорщиками и прибыл во дворец значительно позже, когда известие о смерти императора Павла уже распространилось. Он прошел в одну из зал, в которой стоял пехотный караул, и захотел убедиться в настроении солдат. Он подошел к караулу и поздравил солдат с новым молодым государем. Но это приветствие было худо встречено, и граф поспешил удалиться, не желая подвергнуться враждебным манифестациям.
Все эти подробности указывают на то, что императору Павлу было бы легко справиться с заговорщиками, если бы ему удалось вырваться из их рук хотя на минуту и показаться войскам. Найдись хоть один человек, который явился бы от его имени к солдатам, он был бы, быть может, спасен, а заговорщики арестованы. Весь успех заговора заключался в быстроте его выполнения. Это доказывает также, насколько трудным и неосуществимым являлся план Александра взять императора под опеку. Останься Павел жив, кровь полилась бы на плахах, пол-России сослано было бы в Сибирь, и весьма вероятно, что необузданный гнев его распространился бы и на членов собственного его семейства.
Посмотрим теперь, что происходило в эту ужасную ночь в той части дворца, где помещалось императорское семейство. Великому князю Александру уже было известно, что в эту ночь отцу его будет предложено отречение от престола. Взволнованный разнообразными чувствами, переживая жесточайшие душевные муки, великий князь, не раздеваясь, бросился на постель. Ночью, в начале первого часа, раздался стук в его дверь, и на пороге появился Николай Зубов, всклокоченный, с диким, блуждающим взором, с лицом, изменившимся под влиянием вина и только что совершенного злодеяния, в беспорядочном костюме. Он подошел к великому князю и глухим голосом сказал: «Все совершено». — «Что такое? Что совершилось?» — спросил с испугом Александр. Великий князь плохо слышал и, быть может, боялся понять эти слова; со своей стороны, Зубов тоже не решался высказать прямо, что совершилось. Это несколько продолжило объяснение. Великий князь был так далек от мысли о смерти отца, что не допускал даже возможности такого исхода. Наконец, он обратил внимание, что в разговоре Зубов, не изъясняясь прямо, все время называл его «государь» и «ваше величество»… Тогда наконец Александр (рассчитывавший быть только регентом империи) понял ужасную истину и предался самой искренней неудержимой печали.
Следует ли этому удивляться? Величайшие честолюбцы и те не могут совершить преступление или считать себя его виновниками без ужаса и содрогания, а ведь Александр в то время был чужд всякого честолюбия, да и впоследствии никогда не проявлял его. Мысль, что он даже косвенно является виновником смерти отца, была для него острым мечом, терзавшим его чувствительное сердце сознанием, что это будет вечным укором и ляжет черным пятном на его репутацию.
Между тем шум возмущения и покушения на жизнь Павла дошел до апартаментов императрицы. Она быстро встала с кровати и наскоро одевалась. Известие о совершившемся преступлении повергло ее в ужас, горе и отчаяние, сожаление к ее супругу, смешанные с опасениями за собственную участь. Несомненно, что многие императрицы и вообще иностранные принцессы, занесенные судьбой в Россию, не могли иногда не думать в глубине души о возможности вступления на престол при тех или иных обстоятельствах. Императрица Мария Феодоровна предстала перед заговорщиками сильно взволнованной, и крики ее раздавались в коридорах, прилегающих к ее апартаментам. Увидав гренадер, она направилась к ним и сказала, повторив несколько раз: «Что же, раз нет более императора, который пал жертвой злодеев-изменников, то теперь я ваша императрица, я одна ваша законная государыня! Защищайте меня и следуйте за мной!» Генерал Бенигсен и граф Пален, которые привели во дворец преданный им отряд войск, с большим трудом уговорили императрицу вернуться в ее апартаменты. Едва войдя, она пожелала выйти, несмотря на караул, помещенный у ее дверей. Императрица, под влиянием охватившего ее волнения, пыталась, однако, не щадить никаких мер воздействия на войска, чтобы добиться престола и отомстить за смерть своего супруга. Но ни в ее внешности, ни в характере не было тех качеств, которые действуют на людей и увлекают на подвиги и отважные решения. Как женщина и императрица, она пользовалась всеобщим уважением, но ее отрывистые фразы, ее русская речь с довольно сильным немецким акцентом не произвели должного впечатления на солдат, и часовые молча скрестили перед ней ружья. Тогда, поборов свое волнение, она удалилась в свою комнату, предавшись безмолвному горю.
Мне никогда не удалось узнать подробностей о первом свидании Александра с матерью после катастрофы.[131] Что они говорили? Какое объяснение произошло между ними по поводу происшедших ужасных событий? Несомненно, что впоследствии они поняли друг друга, но в эти первые ужасные минуты император Александр, подавленный всем тем, что ему пришлось пережить, был почти не в силах высказать что бы то ни было. С другой стороны, императрица-мать дошла до высшей степени экзальтации, сожаления и раздражительности, утеряв всякое чувство самообладания и рассудительности.
В эти тяжелые для всей царской семьи минуты, среди царившей во дворце сумятицы, молодая императрица Елизавета была, по отзывам всех очевидцев, единственным лицом, сохранившим спокойствие и полное присутствие духа. Впоследствии император Александр не раз вспоминал об этом. Нежная и любящая, она утешала Александра, поддерживая его мужество и самообладание. Она не покидала его всю эту ночь и отлучалась только на время, чтобы успокоить вдовствующую императрицу, уговаривая ее оставаться в своих апартаментах, сдерживая ее порывы, указывая на печальные последствия, могущие произойти от излишнего неосторожного слова в такое время, когда заговорщики, опьяненные успехом, наполняли все залы и властвовали во дворце. Словом, в эту ночь, полную ужаса и тревоги, императрица Елизавета являлась умиротворительницей, примиряющей властью, авторитет которой признавался всеми, настоящим ангелом утешителем и посредником между супругом, вдовствующей государыней и заговорщиками.
В первое время царствования император Александр находился в ложном, крайне затруднительном и тяжелом положении рядом с убийцами своего отца. В течение нескольких месяцев он чувствовал себя как бы в их власти, не решаясь действовать во всем вполне самостоятельно. И это не из чувства страха или опасений, а благодаря присущему ему чувству справедливости, которое и впоследствии помешало ему предать суду наиболее виновных из них. Александр знал, что мысль о заговоре сложилась в умах чуть ли не с первых дней царствования Павла, но что она осуществилась лишь с того момента, когда им стало известно о согласии наследника престола. Каким же образом мог он принять строгие меры, когда это согласие, хотя бы и вынужденное и условное, было все-таки дано им? Как должен будет поступить суд, выделяя главных деятелей от менее виновных? Это замешало бы всех высших представителей армии, гостиные обеих столиц, всех обер-офицеров гвардии. Почти все петербургское общество было замешано в этом деле. Как установить по закону различие этой ответственности между лицами, принявшими непосредственное участие в убийстве, и теми, кто желал только отречения? Заставить Павла подписать отречение — не есть ли это уже насилие над его личностью, допускающее само по себе возможность, в случае сопротивления и борьбы, поднять на него руку?
Если бы цареубийцы одни привлечены были к суду, они обличили бы и указали бы на других заговорщиков и, как средство защиты, не преминули бы указать на согласие, данное великим князем.
Вот почему едва ли справедливы те, кто осуждал императора Александра за то, что он немедленно не предал суду лиц, принимавших ближайшее участие в этом преступлении, вопреки ясно выраженной им воле. При том же он долгое время не знал их имен, которые, естественно, от него скрывали. Никто из заговорщиков не хотел их выдать, так как в качестве их сообщников и единомышленников они сознавали грозившую им всем опасность. Александру лишь через несколько лет постепенно удалось узнать имена этих лиц, которые частью сами удалились со сцены, частью же были сосланы на Кавказ при содействии весьма многочисленных их соучастников, сохранивших свои места и положение. Все они умерли несчастными, начиная с Николая Зубова, который вскоре после вступления на престол Александра умер вдали от двора, не смея появляться в столице, терзаемый болезнью, угрызениями совести и неудовлетворенным честолюбием. Соображая в целом все эти обстоятельства, остается признать, что император Александр в том положении, в котором он находился, не мог иначе действовать, хотя его мать и не прекращала своих настояний. В невозможности относительно этого рокового и отвратительного дела идти прямым, публичным и законным путем он следовал импульсу своих личных чувств. Он возненавидел тех, которые первые его побудили, хотя и условно, дать согласие на заговор. Он не переставал разыскивать истинных убийц своего отца и довольствовался тем, что они кончили в презрении и неизвестности жизнь на Кавказской линии или в какой-либо отдаленной части армии. Казалось, само Небо желало удовлетворить его правосудие, ускоряя их конец. Александр уступал постоянным настояниям императрицы-матери, беспощадность которой не переставала преследовать тех, кто был замечен в выполнении заговора.
Генерал Бенигсен никогда не вернулся ко двору. Должность литовского генерал-губернатора, которую он занимал, была передана Кутузову. Только в конце 1806 г. военные дарования Бенигсена побудили императора Александра снова призвать его к деятельности и поставить во главе армии, сражавшейся под Прейсиш-Эйлау и Фридландом.
Князь Платон Зубов, официальный руководитель заговора, не добился, несмотря на все свои старания, никакой высшей должности в управлении и, сознавая, насколько его присутствие неприятно императору Александру, поспешил удалиться в свои поместья, пытаясь поздней женитьбой на миловидной польке найти недостающее благополучие. Затем он предпринял заграничное путешествие, долго странствовал и умер, не возбудив ни в ком сожаления.
Я уже упомянул выше, каким образом был удален граф Пален. То же произошло и с графом Паниным. Через несколько месяцев по восшествии на престол, незадолго до коронации, император Александр отнял у него портфель министра иностранных дел. Эти главные руководители и вдохновители всего заговора были поставлены под надзор высшей военной полиции и получили приказание не только не показываться при дворе, но никогда не появляться даже вблизи тех мест, где будет находиться император. Карьера их была навсегда закончена, и обоим им пришлось навсегда отказаться от государственной деятельности, которая между тем была их стихией, и закончить существование в одиночестве и полном забвении.
Если принять во внимание все эти обстоятельства, то легко убедиться, что император Александр в его положении не мог поступить иначе по отношении к заговорщикам, несмотря на увещевания своей матери.
Эта форма наказания, избранная для них Александром, была им наиболее чувствительна, но, несомненно, и то, что более всех наказал он себя самого, как бы умышленно терзая себя упреками совести, вспоминая об этом ужасном событии в течение всей своей жизни. Приближалось время коронования. В конце августа 1801 г. двор и высшие власти Петербурга переехали в Москву. Здесь среди величественных церемоний, празднеств и увеселений, среди трогательных проявлений народной любви и восторга воображению Александра невольно представлялся образ его отца, еще недавно с той же торжественностью всходившего на ступени трона, вскоре обагренного его кровью и его обезображенным телом. Пышная обстановка коронационных торжеств, с ее блестящим ореолом самодержавной власти, не только не прельщала Александра, но еще более растравила его душевную рану. Я думаю, что он в эти минуты был особенно несчастен. Целыми часами оставался он в безмолвии и одиночестве, с блуждающим взором, устремленным в пространство, и в таком состоянии находился почти в течение многих дней, не допуская в себе почти никого.
Я был в числе тех немногих лиц, с которыми он виделся более охотно в эти тяжелые минуты, тем более что с давних пор он делился со мною самыми тайными, сокровенными мыслями и доверял свое горе. Он даже мне, более чем кому-либо другому, разрешал входить к нему в кабинет, когда он предавался болезненному упадку духа, этим безнадежным угрызениям; порою я прерывал запрещение входить, когда ужасные размышления продолжались слишком долго; я старался по мере сил влиять на его душевное состояние и призывать его к бодрости, напоминая о лежащих на нем обязанностях. Александр почитал их тяжким уроком, который должно выполнять, но сила, чрезмерность его угрызений, его строгость к самому себе отнимали у него всякую энергию. На мои увещания, на слова ободрения и надежды, которые я к нему обращал, он отвечал: «Нет, это невозможно, против этого нет лекарства; я должен страдать; как вы хотите, чтобы я перестал страдать? Это нельзя изменить».
Все близкие к нему люди, видя его в таком состоянии, стали опасаться за его душевное равновесие, и так как я был единственный человек, который мог говорить с ним откровенно, то меня часто просили навещать его. Смею думать, что усилия мои повлияли благотворно на его душевное состояние и что многие мои доводы поддержали его и не дали ему упасть под тяжестью мысли, которая его преследовала. Несколько лет спустя великие события, в которых император Александр играл такую выдающуюся и славную роль, доставили ему успокоение и в течение некоторого времени поглотили все его внимание и вызвали кипучую деятельность. Но я убежден, что еще позднее та же мрачная идея снова завладела им, вызвала в нем к концу его дней такой упадок, такое отвращение к жизни и повергла в набожность, быть может, преувеличенную, но все-таки единственно способную поддержать всякого человека в самых глубоких его скорбях.
Во время неоднократных бесед наших о событии И марта Александр не раз говорил мне о своем желании облегчить, насколько возможно, участь отца после его отречения. Он хотел предоставить ему в полное распоряжение его любимый Михайловский замок, в котором низверженный монарх мог бы найти спокойное убежище и пользоваться комфортом и покоем. В его распоряжение хотел отдать обширный парк для прогулок и верховой езды, хотел выстроить для него манеж и театр — словом, доставить ему все, что могло бы в той или иной форме скрасить и облегчить его существование. Он судил о нем по себе самому.
В благородном и великодушном характере Александра было, однако, что-то женственное, со всеми качествами и недостатками этих натур. Он часто созидал в воображении проекты, которые ему нравились и которые было невозможно согласовать с действительностью. На идеальном основании он в фантазии воздвигал законченные построения, которые не переставал тщательно совершенствовать. Ничего нельзя найти более практически неосуществимого, как роман, который вообразил себе Александр относительно способа, с помощью которого он сделает своего отца счастливым, лишив его короны и возможности мучить и разорять страну. В России это еще неосуществимее, нежели где бы то ни было. Александр был тогда не только юн и неопытен, но полон почти еще доверчивой и слепой неопытности детства, и эти черты первоначального его характера изгладились лишь после нескольких лет реальной жизни.
Я счел необходимым ничего не умалчивать о печальной катастрофе, которой началось царствование Александра, считая это лучшим средством воздать должную справедливость этому монарху, о котором стоустая молва распространила множество слухов, незаслуженно пятнающих его память. Простая безыскусственная правда, чуждая всяких прикрас, обеляет его от этого возмутительного обвинения и лучше всего объясняет, каким образом он был вовлечен в действие, совершенно противное его образу мыслей, его наклонностям, а также причину, почему он не наказал более строго людей, к которым питал органическое отвращение.
Чтобы оправдать память императора Александра от столь ужасного возмутительного пятна, я решил лишь описать с полной правдивостью его совершенную неопытность и полное отсутствие честолюбия, благодаря котороым он стремился избегать престола, чем добиваться царского венца. Если уяснить себе все эти многообразные причины, приведшие к развязке, которой он не предполагал и которая, раз совершившись, причинила ему столько мучений, и которую он оплакивал всю жизнь, беспристрастный читатель, несомненно, придет к заключению, что, по всей справедливости, можно только жалеть об Александре, но не предъявлять к нему столь тяжкого и несправедливого обвинения.
Примечание после прочтения нескольких мемуаров и «Истории консульства в империи» Тьера
Записка г. Ланжерона о смерти императора заключает истину, но чтобы получить полную истину, необходимо добавить те доводы и средства, к которым прибегли Панин и Пален, чтобы получить от великого князя Александра согласие на вынужденное отречение его отца.
Согласие это было получено ими после продолжительной борьбы и после формального и торжественного обещания не причинять никакого зла императору Павлу. Необходимо также указать на искреннюю скорбь Александра при известии о гибели отца.
Эта скорбь продолжалась многие годы и была настолько сильна, что заставила опасаться за здоровье императора Александра. Угрызения, которые его преследовали, позднее были причиной его влечения к мистицизму.
Император Александр не мог простить Панину и Палену, что они вовлекли его в поступок, который он считал несчастьем всей своей жизни. Оба они навсегда были удалены от двора и не смели показаться на глаза государю.
Император Александр не наказал второстепенных участников заговора потому, что они имели в виду лишь отречение Павла, необходимое для блага империи. Он не считал себя вправе карать их, ибо почитал себя столь же виновным, как и они. Что касается ближайших участников убийства, то имена их долгое время были ему неизвестны, и он узнал их только через несколько лет. Некоторые из них (как, например, граф Николай Зубов) к этому времени уже умерли, другие же были сосланы на Кавказ, где и погибли.
Не должно удивляться тому, что содержат писания г. де ла Рош-Аймон. Когда стало известным, что Павел убит, все, участвовавшие в заговоре и большинство которых пило, чтобы придать себе храбрости, рассыпались по дворцу и по столице и рассказывали, чтобы выдвинуть самих себя на первый план, много вздора. То был великий скандал.
Записки Августа Коцебу Неизданные сочинения Августа Коцебу об императоре Павле
Подлинная немецкая рукопись этого сочинения, писанная вся рукой автора, поднесена была его сыном, новороссийским (впоследствии варшавским) генерал-губернатором графом Н. Е. Коцебу, императору Александру Николаевичу осенью 1872 года в Ливадии. В ноябре того же года, по возвращении в Петербург, государь приказал графу А. В. Адлербергу мне ее сообщить, и я тогда же снял с нее копию.
Сочинение это принадлежит к разряду документов современных. Коцебу в предисловии перечисляет те живые источники, которыми он пользовался. Выехав из Петербурга 29 апреля 1801 года, он, по всей вероятности, вскоре после того привел все слышанное в порядок и набросал настоящую записку; но впоследствии пересмотрел ее и придал ей окончательную редакцию спустя десять или одиннадцать лет. Если, с одной стороны, он отзывается об императоре Александре как о «восходящем солнце», которому он готов сердечно радоваться, то с другой — он косвенным образом ставит ему в укор его нерешительную политику и то рабское положение, в котором, говорит он, находится теперь вся Европа; очевидно, эти выражения относятся к состоянию Европы до войны 1812 года. Далее он упоминает о Коленкуре как о бывшем французском после в Петербурге; известно, что отпускная аудиенция Коленкура была 29 апреля (11 мая) 1811 года. Из этого следует, что Коцебу окончил свой труд, в настоящем его виде, во второй половине 1811 или в начале 1812 года.
По своему содержанию это сочинение могло бы быть разделено на две части.
В первой автор хочет выяснить характер императора Павла и с этой целью приводит разные анекдоты и мелкие происшествия того времени. Некоторые из них уже известны; другие представляют мало интереса, и весьма немногие заслуживают внимания.
Вторая часть далеко превосходит первую своей занимательностью. Коцебу собрал в ней все то, что тотчас после кончины Павла он слышал об этом событии. Из действующих лиц наиболее выдается личность графа Палена. Она, должно сознаться, обрисована верно и метко. Подробности самого происшествия представлены несколько логичнее и определительнее, чем в других рассказах.
Но при этом нужно заметить, что содержание сочинения не вполне соответствует заглавию: здесь нет истории заговора. Мы напрасно хотели бы узнать, кому принадлежала первоначальная мысль об устранении Павла от престола, когда и каким образом она родилась, кто руководил отдельными попытками, о которых говорит автор, какие из высокопоставленных лиц, проживавших в Москве, посвящены были в замыслы заговорщиков, с которого времени заговор получил определенное существование и не изменялась ли его цель от присоединения или отсутствия некоторых лиц. На все эти вопросы Коцебу не дает никакого ответа. Он ограничивается изложением одной только, так сказать, внешней стороны дела. Взгляд его вообще довольно поверхностный, и, несмотря на заявление, что «он хочет и может сказать правду, потому что имел полную возможность ее разузнать», он оставляет наше любопытство неудовлетворенным.
Нельзя также умолчать о том странном впечатлении, которое производит апологетический тон этой записки. При чтении некоторых мест невольно возникает сомнение: верит ли сам автор в справедливость своих рассуждений? Не старается ли он оправдать описываемое им время монархического террора единственно из глубокого презрения к русскому народу, который, по его мнению, не иначе может быть управляем, как «железным скипетром»? Потомство, к которому обращается Коцебу, уже налицо. Оно произнесет свой приговор. Не подлежит сомнению, что совершившееся смертоубийство не будет оправдано; но нельзя ожидать оправдания и для несчастного Павла. Софизмы и натяжки нашего автора вряд ли будут в состоянии поколебать значение неопровержимых фактов. Еще в 1805 году один из самых ревностных поборников монархических начал, граф де Местр, вспоминая о смерти Павла, писал: «И fallaut que cette mort anivèt, mais malheur è ceux par qui eile est arrivеe».[132]
Кн. Алексей Лобанов-Ростовский.
С.-Петербург.
6 ноября 1877 года.
Предисловие автора
(Vorberiht)
В настоящее время благоразумие не дозволяет предавать печати эти листки. Я их пишу для потомства и полагаю, что труд мой не будет совершенно бесполезен. Я хочу и могу сказать правду, потому что имел полную возможность ее разузнать. Чтобы внушить читателю доверие к моим словам, мне стоит только познакомить его с тем положением, которое я имел при Павле.
Император поручил мне описать во всей подробности Михайловский дворец, этот чрезмерно дорогой памятник его причудливого вкуса и боязливого нрава. Вследствие того дворец был открыт для меня во всякое время, а в отсутствие государя мне разрешено было проникать даже во внутренние его покои. Таким образом я был знаком во дворце с каждым, кто начальствовал или служил, приказывал или повиновался; значение же мое не было так важно, чтобы могло внушить осторожность или недоверие. Многое я слышал, а кое-что и видел.
Моим начальником по должности был обер-гофмейстер Нарышкин,[133] один из любимцев императора, человек веселый, легкомысленный, охотно и часто в тот же час рассказывавший то, что государь делал или говорил. Он имел помещение во дворце, и как тут, так и в собственном его доме, среди его семейства, я имел к нему беспрепятственный доступ.
Графа Палена,[134] бывшего душой переворота, я знал еще за многие годы до того в Ревеле, потом в Риге, когда он там был губернатором, наконец, в Петербурге на высшей ступени его счастья. С женой его я находился в некоторых литературных отношениях. Чрез ее руки многие из моих драматических произведений проходили в рукописи к великой княгине Елизавете Алексеевне, изъявившей желание их читать. Однако для получения верных сведений с этой стороны всего важнее была для меня служба моя с колл. сов. Беком,[135] который был наш общий соотечественник и притом во многих делах правая рука графа.
Другой приятель, чрез которого я узнавал некоторые из самых интимных обстоятельств женского круга императорской фамилии, был колл. сов. Шторх,[136] известный автор многих уважаемых статистических сочинений. Он был учителем молодых великих княжон, пользовался их доверием и, что было весьма важно, дружбой обер-гофмейстерины графини Ливен.[137]
Князю Зубову[138] сделался я известен, еще когда он был фаворитом императрицы Екатерины. Он оказывал мне некоторое благоволение, и нередко случалось мне в его словах подметить интересные намеки. То же позволю себе сказать и о тайном советнике Николаи,[139] этом тонком мыслителе, старом государственном человеке и доверенном лице при императрице-матери.
Многими любопытными сведениями обязан я ст. сов. Гриве, англичанину, бывшему первым лейб-медиком императора, равно как и ст. сов. Сутгофу,[140] акушеру великой княгини Елизаветы Алексеевны, который по своему положению и связям часто имел возможность отличать истину от ложных слухов.
Было бы слишком долго перечислять всех офицеров, полицейских и иных чиновников, вообще всех тех, которых я расспрашивал и допытывал относительно отдельных случаев, о коих они могли или должны были иметь сведения. Могу сказать с уверенностью, что хотя и было в Петербурге еще несколько людей, стоявших выше меня по своему положению и таланту (как, например, Шторх), но, конечно, ни один из них не превзошел меня в стремлении к истине, в деятельности и усилиях ее узнать. Усилия эти были необходимы, потому что никогда не видел я столь явного отсутствия исторической истины. Из тысячи слухов, которые в то время ходили, многие были в прямом противоречии между собой; даже люди, которые лично присутствовали при том или другом эпизоде, рассказывали его различно. Поэтому легко вообразить, какого труда мне иногда стоило, чтобы составить себе совершенно верное понятие.
Тут, к сожалению, рождается вопрос: если даже современнику свидетель и очевидец происшествия, знакомый со всеми действующими лицами, должен на первых же порах употреблять такие, нередко тщетные старания, чтобы напасть на след истины, то какую же веру потомство может придавать историкам, которые удалены были от места и времени происшествия хотя бы на несколько миль или годов? И должно ли удивляться, если и в этих листках, несмотря на затруднения, которые были побеждены, все-таки там или сям вкралась какая-нибудь неточность?
Император Павел имел искреннее и твердое желание делать добро. Все, что было несправедливо или казалось ему таковым, возмущало его душу, а сознание власти часто побуждало его пренебрегать всякими замедляющими расследованиями; но цель его была постоянно чистая; намеренно он творил одно только добро. Собственную свою несправедливость сознавал он охотно. Его гордость тогда смирилась, и, чтобы загладить свою вину, он расточал и золото и ласки. Конечно, слишком часто забывал он, что поспешность государей причиняет глубокие раны, которые не всегда в их власти залечить. Но, по крайней мере, сам он не был спокоен, пока собственное его сердце и дружественная благодарность обиженного не убеждали его, что все забыто.
Пред ним, как пред добрейшим государем, бедняк и богач, вельможа и крестьянин, все были равны. Горе сильному, который с высокомерием притеснил убогого! Дорога к императору была открыта каждому; звание его любимца никого пред ним не защищало.
Наружность его можно назвать безобразной, а в гневе черты его лица возбуждали даже отвращение. Но когда сердечная благосклонность освещала его лицо, тогда он делался невыразимо привлекательным и невольно охватывало доверие к нему, и нельзя было не любить его.
Он охотно отдавался мягким человеческим чувствам. Его часто изображали тираном своего семейства, потому что, как обыкновенно бывает с людьми вспыльчивыми, он в порыве гнева не останавливался ни пред какими выражениями и не обращал внимания на присутствие посторонних, что давало повод к ложным суждениям о его семейных отношениях. Долгая и глубокая скорбь благородной императрицы после его смерти доказала, что подобные припадки вспыльчивости нисколько не уменьшили в ней заслуженной им любви.
Мелкие черты из его частной, самой интимной жизни, черты, важные для наблюдателя, изучающего людей, доказывают, что его жена и дети постоянно сохраняли прежние права на его сердце. Виолье,[141] честный человек и доверенный чиновник при императоре, был однажды вечером в ее комнатах, когда Павел вошел и еще в дверях сказал: «Я что-то несу тебе, мой ангел, что должно доставить тебе большое удовольствие». — «Что бы то ни было, — отвечала императрица, — я в том заранее уверена». Виолье удалился, но дверь осталась непритворенной, и он увидел, как Павел принес своей супруге чулки, которые были вязаны в заведении для девиц, состоявшем под покровительством императрицы.[142] Потом государь поочередно взял на руки меньших своих детей и стал с ними играть. Это не ускользнет от наблюдателя. Император, оказывающий своей супруге столь нужное внимание, что среди вихря дел и развлечений не пренебрегает принести ей пару чулок, потому что тем надеется доставить ей удовольствие, такой император, наверное, не семейный тиран! Каким же образом случалось, что его действия были нередко в противоречии с его сердцем? Почему столь многим пригодилось по справедливости сетовать на него?
По-видимому, две причины особенно возмутили первоначально чистый источник: обращение его матери с ним и ужасные происшествия французской революции.
Известно, что Екатерина II не любила своего сына и, при всем ее величии во многих отношениях, была не в состоянии скрыть этого пятна.[143] При ней великий князь, наследник престола, вовсе не имел значения. Он видел себя поставленным ниже господствовавших фаворитов, которые часто давали ему чувствовать свое дерзкое высокомерие. Достаточно было быть его любимцем, чтобы испытывать при дворе холодное и невнимательное обращение. Он это знал и глубоко чувствовал. Вот тому пример.
Когда престарелый граф Панин,[144] руководитель его юности, лежал на смертном одре, великий князь, имевший к нему сыновнее почтение, не покидал его постели, закрыл ему глаза и горько плакал. В числе окружавших графа находился г-н фон Алопеус-старший,[145] который впоследствии был русским посланником при английском и прусском дворах и от которого я слышал передаваемый мною рассказ. Граф Панин был его благодетелем, и потому глубокая горесть овладела им при этой смерти; он стоял у окна и плакал. Великий князь, заметав это, быстро подошел к нему, пожал ему руки и сказал: «Сегодняшнего дня я вам не забуду». Затем Алопеус был назначен директором канцелярии графа Остермана и долго спустя посланником в Эйтине.[146] Когда он оставлял Петербург, он пожелал иметь прощальную аудиенцию и у великого князя. Павел приказал сказать ему, что он может приехать к нему, но втайне (heimlich), чрез заднюю дверь. Он принял его в своем кабинете и снова уверял в своем благоволении, причем не только объявил ему, что в настоящее время ничего не может сделать для него, но даже предостерегал его не оглашать дружественных отношений, в которых он к нему находился, потому что это могло ему лишь повредить. Сын, который постоянно оказывал своей матери столько покорности, что неоднократно с негодованием отвергал предложение вступить на ее престол, несмотря на то что все было к тому подготовлено, должен был тем не менее питать оскорбительное для себя убеждение, что простого благоволения с его стороны было достаточно, чтобы повредить! Какая горечь должна была отравить его сердце!
Отсюда родилась в нем справедливая ненависть ко всему окружавшему его мать; отсюда образовалась черта характера, которая в его царствование причинила, может быть, наиболее несчастий: постоянное опасение, что не оказывают ему должного почтения. До самого зрелого возраста он был приучен к тому, что на него не обращали никакого внимания и что даже осмеивали всякий знак оказанного ему почтения; он не мог отрешиться от мысли, что и теперь достоинство его недостаточно уважаемо; всякое невольное или даже мнимое оскорбление его достоинства снова напоминало ему его прежнее положение; с этим воспоминанием возвращались и прежние ненавистные ему ощущения, но уже с сознанием, что отныне в его власти не терпеть прежнего обращения, и таким образом являлись тысячи поспешных, необдуманных поступков, которые казались ему лишь восстановлением его нарушенных прав. Екатерина II была велика и добра; но монарх ничего не сделал для потомства, если отравил сердце своего преемника. Многие, скорбевшие о Павле, не знали, что, в сущности, они обвиняли превозносимую ими Екатерину.
Великий князь являлся при дворе только на куртагах, на малые собрания в Эрмитаже его не приглашали: мать удаляла сына, когда хотела предаваться непринужденной веселости. Он не имел голоса в воспитаннии своих детей, ни даже в предположенной помолвке своей дочери с королем шведским. Придворные фавориты оскорбляли его в его родительских правах, так как им приписывал он, и часто не без основания, то, что делала его мать. Можно ли порицать его за это душевное настроение? Оно-то с самого начала внушило ему те странные меры, которые в его понятии должны были поддержать остававшееся за ним ничтожное значение. Он жил обыкновенно в Гатчине, своем увеселительном замке. Там, по крайней мере, он хотел быть господином и был таковым. Того, кто ему не нравился, он удалял от своего маленького двора, причем случалось, что он приказывал посадить его ночью в кибитку, перевезти чрез близкую границу и высадить на большой дороге, откуда изгнанник уже должен был сам добраться до первого встречного дома.
К этому несчастному настроению присоединилась тогда еще мрачная подозрительность, которую ему, как и всякому государю, внушили к людям ужасы французской революции. Он видел унижение и казнь достойного любви монарха, который всегда желал добра своему народу и часто оказывал ему великие благодеяния. Он слышал, как те самые люди, которые расточали фимиам перед Людовиком XVI, как перед божеством, когда он искоренил рабство, теперь произносили над ним кровавый приговор. Это научило его если не ненавидеть людей, то их мало ценить, и, убежденный в том, что Людовик еще был бы жив и царствовал, если бы имел более твердости, Павел не сумел отличить эту твердость от жестокости. Пример его прадеда Петра Великого утвердил его в этом правиле.[147] Петр знал русских. Кроткое правление не идет им впрок. Даже при Екатерине князь Потемкин часто помахивал железным прутом; там же, где брала верх кротость императрицы, все большей частью было распущено и в беспорядке.
Схвативши твердой рукой бразды правления, Павел исходил из правильной точки зрения; но найти должную меру трудно везде, всего труднее на престоле. Его благородное сердце всегда боролось с проникнувшей в его ум недоверчивостью. Это было причиной тех противоречащих действий, которые однажды один шутник изобразил на рисунке, представлявшем императора с бумагой в каждой руке: на одной бумаге написано: Ordre, на другой: Contre-ordre, на голове государя: Desordre.[148]
К сожалению, это злосчастное, тревожное чувство, самими народами возбужденное в правителях нашего века, не умолкало в Павле и по отношению к его детям. Великий князь Александр Павлович, юноша благороднейший и достойнейший любви, не избежал подозрений, которые глубоко оскорбляли его прямодушие. Незадолго до кончины императора он однажды сидел за столом у своей сестры, великой княжны Марии Павловны, и, будучи погружен в задумчивость, машинально играл ножом. «Qu’avez-vous, mon frère? — спросила она его. — Vous etes aujourd’hui si reveur». Он ничего не отвечал, нежно пожал под столом ее руку, и глаза его наполнились слезами.
Ничтожное происшествие навлекло на него взрыв отцовского гнева. Несколько гвардейских офицеров не оказали должного внимания при салютовании и были за то отправлены в крепость на несколько дней или часов. Вскоре выпущенные на свободу, они громко насмехались над этим наказанием. Это дошло до государя. Нельзя было, по вышеобъясненным причинам, нанести ему более чувствительного оскорбления, как дать ему повод полагать, что издеваешься над его достоинством; вследствие сего он приказал этих офицеров снова посадить в крепость и угрожал им наказанием кнутом. Оба великих князя желали спасти невинных и снизошли до того, что просили заступничества графа Кутайсова, любимца государя. «Laissez-moi faire, — отвечал надменный фаворит, — je lui laverai la tete». Возмущенный столь неприличными выражениями, великий князь Константин Павлович возразил ему: «Monsieur lе comte, n’oubliez pas се que vous devez à mon рèге». Кутайсов действительно говорил императору в пользу этих офицеров, но, вероятно, не довольно горячо или не в надлежащую минуту, потому что потом советовал великим князьям более в это дело не вмешиваться, заметив при этом, что император прав, «саг enfin, — прибавил он, — n’est-il pas le maitre de faire chez soi tout ce qu’ul veut».
Благородный Александр, который сам сообщил все это своей сестре, не удовольствовался этим жестокосердым ответом и решился лично обратиться к своему отцу с серьезными, но почтительными представлениями. Государь, кипя гневом, закричал: «Я знаю, ты давно уже ведешь заговор против меня!» — и поднял на него палку. Великий князь отступил назад, а супруга его бросилась, чтобы его заслонить, и громко сказала: «Пусть он сперва ударит меня». Павел смутился, повернулся и ушел.
Можно с вероятностью полагать, и это предположение разделяют люди, стоявшие близко к императору, что граф Кутайсов, подобно многим его окружавшим, часто опутывал его ложными подозрениями для того только, чтобы увеличить или сохранить свое собственное, никакой заслугой не оправданное влияние. Кутайсов[149] был родом из Турции, где-то взят в плен еще мальчиком и подарен великому князю Екатериной. Павел послал его в Париж для обучения камердинерской службе. Выучившись завивать волосы и брить бороду, он поступил камердинером к великому князю, и в похвалу ему говорили, что он в этой должности отличался непоколебимой преданностью своему господину. Рассказывают, что, когда Павел находился при армии в Финляндии и, вероятно, не без основания опасался быть умерщвленным, Кутайсов каждую ночь спал на пороге его комнаты, дабы не могли пройти к великому князю иначе, как через его труп. Черта эта, если она справедлива, достаточно объясняет неизменное к нему расположение Павла, ибо ничто не действовало вернее на этого монарха, как удовольствие видеть себя любимым.
Со вступлением Павла на престол Кутайсов предался самому пошлому чванству. Еще во время коронации в Москве он домогался знака отличия и несколько дней был в самом дурном расположении духа потому, что не мог получить Аннинский орден. Он тогда выдумал для себя новый орден — бриллиантовый ключ для ношения в петлице. Император рассмеялся над этой выдумкой, но со временем Кутайсов мало-помалу получил все, чего желал, был сделан графом и украшен голубой лентой.
Тогда высокомерию его уже не было границ. Вот один пример.
Однажды император нуждался в деньгах. Императрица, будучи отличной хозяйкой и имея притом постоянное желание угождать своему супругу, послала своего доверенного управителя Полетику[150] к графу Кутайсову с предложением выдать из ломбарда 100 000 рублей взаймы. Граф принял императрицына чиновника, лежа на диване (bergere) и обернувшись лицом к стене. Обер-гофмаршал Нарышкин сидел напротив него. Кутайсов выслушал Полетику, не удостоив его ни одного взгляда; потом, обратись к Нарышкину, сказал: «Jugez, monsieur, nous avons besoin de 600 000 roubles, et eile nous offre cent». Другого ответа не было.
Конечно, подобные люди не в состоянии были даже понимать того вреда, который причиняли. К этой категории принадлежал также генерал-прокурор Обольянинов, который с величайшим хладнокровием приказывал исполнить и даже усугублять то, что государь повелевал, когда с умыслом возбуждали его гнев. О жестокости генерала Аракчеева[151] рассказывали, что он однажды совершенно спокойно бил одного солдата по голове до тех пор, пока тот не упал мертвый.
Более всего запятнано было царствование Павла ненасытным корыстолюбием известной госпожи Шевалье.[152] Эта женщина была дочь лионского танцмейстера. В Лионе ее увидел Шевалье, танцор из Парижа, который перед тем хвалился, будто танцевал pas de cinq с Вестрисом и Гарделем, но о котором насмешники утверждали, что он слишком скромен и должен бы хвалиться тем, что (как фигурант) танцевал pas de seize. Он женился в Лионе на этой красивой, крайне бедной девушке, которая впоследствии доставила ему миллион, между тем как мать ее на родине жила в нищете, писала самые жалостные письма и наконец получила 200 рублей. Приведу один из тысячи примеров ее корыстолюбия.
Жена обер-мундшенка Нарышкина[153] уже давно назначила своим наследником графа Румянцева,[154] устроившись предварительно с родственниками покойного своего мужа и вследствие того распорядившись только своей вдовьей частью и собственным имением, состоявшим из 13 000 душ. Завещание это было утверждено Екатериной II и уже всеми было забыто, когда в царствование Павла обер-гофмаршал Нарышкин,[155] пользуясь своим влиянием, убедил государя его уничтожить.
Основываясь на этом примере, другой Нарышкин, в Москве, пожелал сделать то же самое. Для ведения своего дела он избрал одного пьемонтца,[156] человека, известного своей честностью, и поручил ему расположить в свою пользу госпожу Шевалье. Пьемонтец открылся господину балетмейстеру, который сейчас спросил, на какую прибыль он мог рассчитывать. «Вот в задаток ожерелье для madame, — был ответ. — Кроме того, приготовлено 60 000 рублей». Шевалье потребовал вперед половину этой суммы. И на это наконец согласились. Тогда граф Кутайсов обратился к государю; но домогательство показалось Павлу несправедливым; он отказал наотрез и запретил впредь ему говорить об этом деле.
Долго скрывал Шевалье эту неудачу, пока наконец пьемонтец, через десятые руки, не проведал о ней. С ожерельем, пожалуй, готов он был расстаться, но 26 000 стал он требовать назад. Все было напрасно! Насмешки и угрозы были ему единственным ответом. В такой крайности он прибегнул к одной француженке,[157] которая появилась в Петербурге весьма загадочно: никто не хотел ее знать, а между тем император терпел ее в Гатчине, и она успела войти в сношения с некоторыми высокопоставленными лицами. Ее вообще считали — и по всей справедливости — агентом первого консула. Эта женщина все рассказала министру иностранных дел графу Ростопчину.[158] Ростопчин, ненавидевший Кутайсова, обрадовался случаю его, может быть, ниспровергнуть. Говорят, что, спрятавшись за ширмы, он выслушал весь рассказ пьемонтца и доложил о нем государю, в котором чувство справедливости возмутилось в высшей степени, несмотря на то что в этом деле замешан был его любимец. Тотчас приказано было, чтобы Шевалье сдал свою должность и выслан был за границу. С большим трудом смягчил Кутайсов императора ложным объяснением, будто Шевалье, хотя ему и были предложены деньги, никогда, однако, их не получал и не принимал.
После того старались обратить гнев государя на несчастного пьемонтца. Кутайсову стоило только мигнуть своему верному другу Обольянинову: невинный был арестован под предлогом, что он якобинец, между тем как, напротив, он известен был за самого ярого аристократа: его высекли кнутом, вырвали ему ноздри и сослали в Нерчинск в рудники. Так рассказывала в институте девиц одна дама, имевшая из первых рук сведения об этом происшествии.
Следующий случай причинил менее несчастья, но был не менее бесстыдным.
Генеральша Кутузова,[159] муж которой был некоторое время послом при турецком дворе, получила в Константинополе в подарок четыре нитки дорогих жемчугов. Но, так как ее муж нуждался в постороннем влиянии, чтобы поддержать себя, она подарила два ряда этих жемчугов госпоже Шевалье, а остальные два, в присутствии этой женщины, отдала обеим своим дочерям. Несколько дней спустя должны были давать в Гатчине оперу «Панург». Шевалье послала к генеральше Кутузовой с просьбой одолжить на этот вечер остальные жемчуга. Отказать ей не было возможности; но оперная принцесса забыла возвратить эти украшения, а генеральша не осмелилась ни разу ей о них напомнить.
Эта жадность госпожи Шевалье и ее мужа соединена была с самым наглым высокомерием и чрез это была еще возмутительнее. Легче было иметь доступ к любому министру, чем к этому балетмейстеру, и если кого наконец принимали после нескольких часов ожидания, то это почиталось высокой милостью.
Мне поручено было написать оперу с балетом для этой артистической четы; это заставило меня два раза быть свидетелем того высокомерия, которое госпожа Шевалье выказывала, однако менее, чем ее муж. Она приняла меня в «неглиже»; и так как письменный план, который я должен был ей сообщить, дал мне случай некоторое время сидеть весьма близко к ней, то я мог заметить, что ее столь восхваляемая красота, если не совсем поблекла, была, по меньшей мере, уже не в полном блеске. На сцене она действительно очаровывала своим станом и игрой; но ей не следовало пускаться в серьезную оперу, ибо, например, в Ифигении[160] можно было любоваться только ее красотой. Между тем не было недостатка в самых низких льстецах, которые ее воспевали, придавая иногда своим похвалам самые утонченные обороты. Я еще помню несколько куплетов, которые, кстати, можно здесь привести.
On loue tant la belle Chevalier, Son talent, son air, son maintien, sa dècence, Qu’entin moi, je perds patience, Et je vais la critiquer. D’abord, on vante sa beanté; Ce n’est pas sur qaoi je porte querelle, Mais, par exemple, la jeune Нébé Ne serait-elle pas aussi belle? Eufin, on dit de son sublime talent Qut de la belle Nature elle suit les traces; J’en conviens; mais, si l’on faisait venir les Grices, N’en feraient-elles pas autant? и пр. и пр.За несколько дней до ниспровержения своего счастья госпожа Шевалье прогуливалась верхом в сопровождении двух придворных шталмейстеров, подобно тому как обыкновенно прогуливался сам император. Она проскакала мимо окон французской актрисы Вальвиль, своей соперницы в благосклонности публики, и бросила ей гордый взгляд. Случайно ехал за ней тоже верхом великий князь Александр Павлович; он улыбнулся госпоже Вальвиль и указал на горделивую наездницу, которая так публично выставляла напоказ себя и свою продажную добродетель.
(Das merkw. Jahr, II, p. 186. Русский перевод этого места в «Русском Архиве», 1870 г., с. 971).
Нет примера, чтобы она когда-либо употребила свое влияние для доброго дела; можно было рассчитывать на ее вмешательство только там, где была для нее какая-нибудь выгода.
Ей одной, может быть, удалось бы спасти несчастного пастора Зейдера,[161] за которого столь многие напрасно просили. Этот пастор, сельский проповедник в окрестностях Дерпта, имел небольшую библиотеку для чтения, которую, однако, закрыл, потому что трудно было получать новые книги и опасно их давать для чтения, так как в Риге сидел изверг, по имени Туманский,[162] цензор, который, чтобы угодить и придать себе важности, осуждал самые невинные книги и повергал в несчастия всякого, кто их держал у себя. Он был предметом всеобщей ненависти и всеобщего страха. Пастору Зейдеру не были еще возвращены некоторые отданные им в чтение книги, в том числе Лафонтенова[163]«Сила любви»; он об этом известил в еженедельной газете, не зная, что и эта книга была из числа запрещенных. Почему она была запрещена, это знал, конечно, один только Туманский, который с адской радостью ухватился за этот случай, чтобы одним несчастным увеличить число своих жертв.
Он донес двору, что пастор Зейдер старается посредством библиотеки для чтения распространять тлетворные начала. Этот злостный, хитро придуманный донос возбудил подозрительность и негодование императора.
Зейдера привезли в Петербург, и Юстиц-коллегия получила приказание признать его заслуживавшим телесного наказания.
К сожалению, это судебное место не имело должного значения, чтобы объявить, что дело должно быть сперва исследовано, а потом решено по законам; если же человек заранее осужден, то остается только предать его палачу. Правда, эти низкие судьи спрашивали генерал-прокурора, как им поступить, и просили для себя его заступничества; но так как он ограничился одним холодным ответом, что они могут действовать под своей ответственностью, то страх победил все остававшиеся сомнения, и Зейдер был приговорен к наказанию кнутом. Приехали за ним в крепость, чтобы оттуда повести его выслушать приговор, и объявили ему, что он должен надеть пасторскую мантию и воротник. При этих словах он оживился светлой надеждой, не предчувствуя, что эти священнические принадлежности потому только были необходимы, что, для большего позора, их должны были с него сорвать. Когда ему прочли приговор, он упал на землю, потом приподнялся на колени и умолял, чтобы его выслушали. «Здесь не место», — сказал фискал. «Где же место? — вопил Зейдер. — Ах, только перед Богом».
На Невском проспекте, по дороге к месту наказания, к нему подъехал полицейский офицер и спросил: не желает ли он сперва причаститься? Он ответил: «Да», и его повели назад. Это было лишь краткой отсрочкой! Снова потащили его к месту казни. Дорогой палач потребовал от него денег; он отдал этому гнусному человеку свои часы.
Когда привязали его к столбу, он имел еще настолько самосознания, чтобы заметить, как, по-видимому, значительный человек в военном мундире подошел к палачу и прошептал ему на ухо несколько слов; этот последний почтительно отвечал: «Слушаюсь». Вероятно, то был сам граф Пален или один из его адъютантов, давший палачу приказание пощадить несчастного. От бесчестья нельзя было его избавить; по крайней мере, хотели его предохранить от телесного наказания, которого он, может быть, и не вынес бы. Зейдер уверял, что он не получил ни одного удара, он только слышал, как в воздухе свистел каждый взмах, который потом скользил по его исподнему платью.
По совершении казни он должен был быть отправлен в Сибирь; но и этой высылкой граф Пален, с опасностью для самого себя, промедлил несколько дней, все надеясь на более благоприятный оборот в участи несчастного, так как даже русское духовенство, к его чести будь помянуто, вышло с ходатайством за него. Когда, однако, исчезла последняя надежда, его отправили в Сибирь,[164] как самого отъявленного злодея, и даже его жена не получила разрешения следовать за ним.
Только Александр Павлович, при вступлении на престол, возвратил его из Сибири,[165] восстановил его честь и достоинство и справедливой щедростью исправил то, что еще было исправимо.
Рассказывают, что после переворота, за обедом у одного из вельмож,[166] собрано было для него 10 000 рублей. Весьма возможно, что на этом веселом пире кто-нибудь в минуту сострадания сделал подобное благородное предложение; но оно не было приведено в исполнение, и во всей этой возмутительной истории ничье имя не блестит, кроме имени графа Палена.
Этот человек, которого обстоятельства вынудили быть участником в столь отвратительном деле, мог в то время быть изображен одними только светлыми красками. При высоком росте, крепком телосложении, открытом, дружелюбном выражении лица, он от природы был одарен умом быстрым и легко объемлющим все предметы. Эти качества соединены были в нем с душой благородной, презиравшей всякие мелочи. Его обхождение было жесткое, но без суровости. Всегда казалось, что он говорит то, что думает; выражений он не выбирал. Он самым верным образом представлял собой то, что немцы называют «ein Degenknopf». Он охотно делал добро, охотно смягчал, когда мог, строгие повеления государя, но делал вид, будто исполнял их безжалостно, когда иначе не мог поступать, что случалось довольно часто.
Почести и звания, которыми государь его осыпал, доставили ему, весьма естественно, горьких завистников, которые следили за каждым его шагом и всегда готовы были его ниспровергнуть. Часто приходилось ему отвращать бурю от своей головы, и ничего не было необычайного в том, что в иные недели по два раза часовые то приставлялись к его дверям, то отнимались. Оттого он должен был всегда быть настороже и только изредка имел возможность оказывать всю ту помощь, которую внушало ему его сердце. Собственные благоденствие и безопасность были, без сомнения, его первой целью, но в толпе дюжинных любимцев, коих единственной целью были их собственные выгоды и которые равнодушно смотрели, как все вокруг них ниспровергалось, лишь бы они поднимались все выше и выше, можно за графом Паленом признать великой заслугой то, что он часто сходил с обыкновенной дороги, чтобы подать руку помощи тому или другому несчастному.
Везде, где он был в прежние времена, генералом ли в Ревеле или губернатором в Риге, его все знали и любили как честного и общественного человека. Даже на вершине своего счастья он не забывал своих старых знакомых, не переменился в отношении к ним и был полезен, когда мог. Только однажды, когда я был с ним совершенно один у императора, мне показалось в первый раз, что и он мог притворяться точно так, как самый гибкий царедворец. Это было при следующих обстоятельствах.
Очень рано поутру[167] граф потребовал меня к себе; но так как подобное приглашение к военному губернатору обыкновенно имело страшное значение и ничего доброго не предвещало, то, дабы успокоить меня и жену мою, он имел предупредительность присовокупить, что нет ничего неприятного в том, что имеет мне сказать. Немало я изумился, когда с лицом, скрывавшим насмешку под видом веселости, он объявил мне, что император избрал меня, чтобы от его имени послать через газеты воюющим державам вызов на поединок. Сначала я не понял, в чем дело; но, когда оно было мне растолковано, я просил, чтобы меня отпустили домой для составления требуемой статьи. «Нет, — сказал граф, — это должно бьггь сделано немедленно. Садитесь и пишите». Я это исполнил. Сам он остался возле меня.
Конечно, нелегко было, под впечатлением столь неожиданной странности, написать что-либо удовлетворительное. Два проекта не удались. Граф нашел, что они написаны были не в том духе, которого желал император и которым я, разумеется, не был проникнут. Третий проект показался ему сносным. Мы поехали к императору. Граф вошел сперва один в его кабинет, потом, вернувшись, сказал мне, что проект мой далеко не довольно резок, и повел меня с собой к императору.
Эта минута — одно из приятнейших моих воспоминаний. До сих пор она мне живо представляется. Государь стоял посреди комнаты. По обычаю того времени, я в дверях преклонил одно колено, но Павел приказал мне приблизиться, дал мне поцеловать свою руку, сам поцеловал меня в лоб и сказал мне с очаровательной любезностью: «Прежде всего нам нужно совершенно помириться».
Такое обращение с одним из последних его подданных, с человеком, которого он безвинно обидел, конечно, тронуло бы всякого, а для меня оно останется незабвенным.
После того зашла речь о вызове на поединок.[168] Император, смеясь, сказал графу, что избрал его в свои секунданты; граф в знак благодарности поцеловал государя в плечо и с лицемерием, которого я за ним не подозревал, стал одобрительно рассуждать об этой странной фантазии. Казалось, он был вернейшим слугой, искреннейшим другом того, которого несколько недель спустя замышлял свергнуть с престола в могилу. Признаюсь, что, если бы в эту минуту я вошел в кабинет государя с намерением его убить, прекрасная, человеческая его благосклонность меня немедленно обезоружила бы.
Еще глубже проникся я этим чувством в другой раз, когда, призвав меня после обеда, он приказал мне сесть напротив себя и тут наедине стал непринужденно разговаривать со мной, как со старым знакомым. Во время разговора, конечно, в моей власти было испросить себе явные знаки его милости; император, по-видимому, того и ожидал и предоставлял к тому повод. Сознаюсь, во мне мелькнула мысль воспользоваться этим случаем для моей жены и детей; но какое-то внутреннее чувство меня остановило; я хотел, чтобы воспоминание об этом дне осталось совершенно чистым, — и промолчал. О, зачем каждый не мог хоть однажды видеть его так, как я его видел, исполненным человеческих чувств и достоинства! Чье сердце могло бы для него остаться закрытым!
К несчастью, его только ненавидели и боялись, и, конечно, при самых честных намерениях он часто заслуживал это нерасположение. Множество мелочных распоряжении, которые он с упрямством и жестокостью сохранял в силе, лишили его уважения тех, которые не понимали ни великих его качеств, ни твердости и справедливости его характера. То были большей частью меры, не имевшие никакого влияния на благоденствие подданных, собственно говоря, одни только стеснения в привычках; и их следовало бы переносить без ропота, как дети переносят странности отца. Но таковы люди: если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили, между тем как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротники на платье возбудило против него всеобщую ненависть.
Дух мелочности, нередко заставлявший его нисходить до предметов, недостойных его внимания, мог происходить от двух причин: во-первых, от желания совершенно преобразовать старый двор своей матери так, чтобы ничто не напоминало ему о ее временах; во-вторых, от преувеличенного уважения ко всему, что делал прусский король Фридрих II.
Павел полагал, что во время могущества князя Потемкина военная дисциплина слишком ослабела и что необходима неумолимая строгость, чтобы восстановить ее в мельчайших подробностях. Вследствие сего снова введены были у солдат обременительные пукли и косы. Меня уверял один гвардейский офицер, что, когда полк должен был на другое утро вступать в караул, солдатам нужно было вставать в полночь, чтобы друг другу завивать волосы. По окончании этого важного дела они должны были, дабы не испортить своей прически, до самого вахтпарада сидеть прямо или стоять, и таким образом в продолжение 36 часов не выпускать ружья из рук.
По той же причине отдан был приказ генералу Мелессино относительно артиллерийских фурлейтов. В русском языке сохранилось немецкое слово «фурман»; но имели обыкновение и во множественном числе говорить «фурманы», покуда император Павел не приказал называть их «фурлейтами». Замечания достойно, что он издал этот указ в самый день своего коронования в Москве, когда, само собой разумеется, более важные предметы должны бы были его занимать.
Когда он вступил на престол, я находился в Ревеле, и очень хорошо помню, с каким любопытством распечатан был первый от него полученный указ: в нем определялась вышина гусарских султанов и приложен был рисунок!
Малейшее отступление от формы было проступком, который навлекал неизбежное наказание. Эти наказания постигали и гражданских чиновников. Никто не мог показываться иначе, как в мундире, в белых штанах, в больших ботфортах, с коротенькою тростью в руке. Однажды государь, прогуливаясь верхом, встретил чиновника, который, будучи уверен, что мундир его в совершенной исправности, бодро стал перед ним во фронт. Но от зоркого взгляда императора не ускользнуло, что чиновник этот не имел трости. Павел остановился и спросил у него: «Что следует иметь при таких сапогах?» Тот затрепетал и онемел. «Что следует иметь при таких сапогах?» — повторил император уже несколько громче. Испуганный чиновник совсем потерялся и, не понимая смысла сделанного ему вопроса, отвечал: «Ваксу, ваше императорское величество!» Тут Павел не мог удержаться от смеха. «Дурак, — сказал он, — следует иметь трость» — и поехал дальше. Счастлив был этот чиновник, что его глупость развеселила государя, а то ему, без сомнения, пришлось бы прогуляться на гауптвахту.
Не менее стеснительным было для столичных жителей повеление выходить из экипажей при встрече с императором.
За исполнением этого повеления наблюдали с величайшей строгостью, и, несмотря на глубокую грязь, разряженные дамы должны были выходить из своих карет, как только издали замечали императора. Я, однако, сам видел, как он однажды быстро подскакал к г-же Нарышкиной,[169] готовившейся исполнить это повеление, и заставил ее остаться в карете; зато сотни других дам, когда они или их кучера не были достаточно проворны, подвергались сильным неприятностям. Так, например, г-жа Демут, жена известного содержателя гостиницы, должна была из-за этого отправиться на несколько дней в смирительный дом, и самые значительные люди, из опасения подобных обид, трепетали, когда их жены, выехавшие со двора, не возвращались к назначенному времени.
Но и тут бывали иногда забавные случаи. Однажды навстречу императору ехала в санях какая-то французская модистка. Едва заметив издали государя, она закричала своему извозчику, чтобы он остановился; но так как она дурно говорила по-русски, вероятно, он ее не понял и догадался, чего она хотела, только тогда, когда уже совершенно близко подъехал к императору. Оглохши от страха, он со всей мочи принялся погонять своих лошадей, чтобы поскорее проехать мимо, в то время как модистка обоими кулаками барабанила по его спине и кричала изо всех сил: «Sure, се n’est pas mа faute, се n’est pas mа faute!» Таким образом сани промчались мимо государя, который при виде этой сцены не мог не разразиться громким смехом.
Эти встречи редко оканчивались так счастливо, и потому обыкновенно старались их избегать. Как только на большом расстоянии замечали императора, поскорее сворачивали в другую улицу. Это в особенности делали офицеры. Государю это было в высшей степени неприятно. Он не хотел, чтобы его боялись. Незадолго до своей смерти он увидел двух офицеров в санях, которые преспокойно свернули в боковую улицу, и хотя он тотчас же послал за ними в погоню своего берейтора, но они скрылись из вида благодаря быстроте своих лошадей. Он был этим сильно разгневан, и я был свидетелем того затруднения, в котором находился граф Пален, получивший приказание непременно представить этих офицеров, а между тем не знавший, по каким приметам их разыскать.
Всякий, у кого не было спешного дела, предпочитал, во избежание неприятности, оставаться дома в те часы, когда император имел обыкновение выезжать из дворца. Стеснение это, без сомнения, было весьма тягостно для столичных жителей, тем не менее в Петербурге еще жили и говорили гораздо свободнее, чем в провинции. Здесь успели свыкнуться с опасностью; там, напротив, каждый содрогался, слыша раскаты дальней грозы. Из губернаторов одни опасались недостаточно угодить государю, другие страшились доноса какого-нибудь завистника, и все они, вообще, скорее преувеличивали каждое повеление; между ними были и такие, которые, под видом покорности, рады были случаю дать полную волю своим собственным тиранским инстинктам. Поэтому в столице все-таки можно было жить покойнее и вольнее, чем в губерниях.
Все это, однако, не касалось лиц низшего сословия и редко касалось частных лиц, не занимавших никакой должности. Только лица, находившиеся на службе, какого бы звания они ни были, постоянно чувствовали над собой угрозу наказания. Народ был счастлив. Его никто не притеснял. Вельможи не смели обращаться с ним с обычной надменностью; они знали, что всякому возможно было писать прямо государю и что государь читал каждое письмо. Им было бы плохо, если бы до него дошло о какой-нибудь несправедливости; поэтому страх внушал им человеколюбие. Из 36 миллионов людей по крайней мере 33 миллиона имели повод благословлять императора, хотя и не все сознавали это.
Доныне народ пользуется одним благодеянием, которым обязан Павлу и которого одного было бы достаточно, чтобы увековечить его имя. Он повелел учредить хлебные запасные магазины, в которые каждый крестьянин обязан был вносить известную часть своего урожая, с тем чтобы потом, в случае нужды, получать ссуды из этих магазинов.[170] Благотворные последствия этого распоряжения неоднократно выказывались со времени кончины Павла. Без этих магазинов многие тысячи уже умерли бы с голоду. Конечно, и это превосходное распоряжение было им заимствовано у прусского короля Фридриха II; но польза, которую это подражание принесло и еще принесет в будущем, с избытком вознаграждает Российское государство за тот вред, который ему когда-либо могла причинить также заимствованная у Пруссии мелочная военная система.[171]
Выдают за достоверное, будто в последнее время он объявил, что в Европе должны господствовать только наиболее великие державы — Франция и Россия. Уверяют, будто уже приняты были меры, чтобы придать вес этому объявлению, и будто с этою целью отправлен был в Берлин курьер, которого, однако, граф Пален задержал, а порученные ему депеши представил, по кончине Павла, новому императору. Ничего нет невозможного в том, что он действительно имел подобные предположения; в то время над ним смеялись, но последствия доказали, что он был дальновиднее своих современников.
Если и допустить, что в отношении к внешней политике он иногда принимал несоответственные меры, меры эти все-таки не были полумерами; а в такую эпоху, в которую все монархи, за исключением одного, боялись действовать решительно, это было с его стороны большой заслугой, и Россия неминуемо почувствовала бы благодетельные ее последствия, если бы жестокая судьба не удалила Павла от политической сцены. Будь он еще жив, Европа не находилась бы теперь в рабском состоянии. В этом можно быть уверенным, не будучи пророком: слово и оружие Павла много значили на весах европейской политики.
Выраженная им незадолго перед смертью воля не терпеть более при своем дворе иностранного министра может, при внимательном рассмотрении, найти себе достаточное оправдание. Весьма часто упрекали посланников в том, что они не что иное, как высшего круга шпионы; несколько известных примеров в новейшее время доказывает, что этот упрек ими вполне заслужен. Стоит только припомнить французского посланника Коленкура,[172] который для того, чтобы знать все, что происходило при дворе, имел на своем жалованье одного государева адъютанта. Если написать истории всех тех политических замешательств, которые возбуждены были усердием посланников, можно бы убедиться, что причиняемый ими вред далеко превышает приносимую пользу.
Таким образом решимость Павла может показаться странной, но отнюдь не опрометчивой, и — кто знает? — может быть, со временем все европейские державы примут ее как весьма разумную. Применение своего правила Павел начал с датского посланника Розенкранца.[173] У него на полдня похищен был шифр, и чрез это, без сомнения, открылись разные предположения, клонившиеся ко вреду императора и империи. В то время немедленная высылка посланника еще могла удивлять; но с тех пор европейские державы привыкли к подобного рода примерам, и сами к ним прибегали, но без тех уважительных причин, которыми постоянно руководствовался Павел.
Так как я не хочу ничего ни прикрывать, ни проходить молчанием, то я должен также рассказать некоторые анекдоты, которые, вероятно, искажены были злобой.
За несколько дней до своей смерти Павел прогневался на камердинера великого князя и отправил его под арест, в нетопленое место. Великий князь послал этому человеку его шубу и теплые сапоги. Между тем Павел вспомнил, что у него самого был гайдук, который носил ту же фамилию, как и этот камердинер. Он призвал его и спросил: не брат ли он арестованного? «Да», — ответил гайдук. «Твой брат негодяй, — сказал государь. — Кто старше из вас, ты или твой брат?» — «Мой брат, ваше величество». — «Ну, так теперь ты будешь старшим». Этот анекдот разнесся по Петербургу, вызвал большие насмешки, и нашлись глупцы, которые прямо говорили, что в словах государя нет никакого смысла. Иностранцам оно действительно может так показаться. Но тот, кто знает, что Павел ввел в обычай различать нескольких братьев на службе не по имени, а по номерам: 1, 2, 3-й и т д., не обращая внимания на то, 2-й моложе ли 1-го, тот сейчас поймет, что государь ничего другого не хотел сказать, как: «Теперь ты будешь на службе иметь старшинство перед твоим братом».
В другой раз, в Петергофе, Павел сидел в беседке. Два лакея, которые его не заметили, хотели пробраться через калитку и вдруг нашли ее заложенной. «Кто приказал ее заложить?» — спросил один из них. «Кто же, как не государь! — ответил другой. — Ведь он во все вмешивается». Тут они употребили несколько неприличных выражений, которые вывели Павла из терпения. Он бросился на этих лакеев, исколотил их собственноручно и отдал их в солдаты. Как часто Петр Великий сам расправлялся своей дубиной!
Последствием этого небольшого происшествия было запрещение гулять по Верхнему саду. Только через один проход нельзя было запретить проходить, потому что не было другой дороги, чтобы носить кушанья из кухни во дворец. Но так как именно эта дорога шла под окнами княгини Гагариной,[174] жившей в нижнем этаже и находившейся в нежной связи с Павлом, то он приказал, чтобы люди, носившие кушанья, проходи мимо ее окон, поворачивали голову в другую сторону. Это, без сомнения, показалось забавным; но стоило ли обвинять его в столь простительной слабости?
Говорят, будто один офицер случайно посмотрел в эти окна и тем взбесил императора. На разводе Павел всячески старался придраться к нему, но был еще более раздражен тем, что этот офицер не подал повода ни к какому замечанию. Тем не менее, когда вслед за сим офицер подошел, по уставу, с эспантоном в руке, к императору для получения пароля, Павел будто бы закричал на него: «Как? Ты еще смеешь дразнить меня?» Тотчас разжаловал его в солдаты и приказал, чтоб о нем не было ни слуху ни духу. Все вообще подтверждали верность этого рассказа и осуждали государя. Но по какому праву? — это другой вопрос. Цари не пользуются преимуществом, которое принадлежит последнему из их подданных и в силу которого обе стороны должны быть выслушаны: их осуждают на основании одного оговора. Кто знает, было ли заглядывание офицера в окна княгини совершенно случайным? Должно, однако, сознаться, что во всяком случае избранный Павлом способ отмщения за эту обиду не был достоин монарха.
Одного камердинера Павел однажды прижал к стене, требуя, чтоб он признался, что виноват. Чем чаще этот человек повторял: «В чем?» — тем яростнее становился император, пока, наконец, тот не вскричал: «Ну да, виноват!» Тогда Павел мгновенно выпустил его и, улыбаясь, сказал: «Дурак, разве ты не мог сказать это тотчас же». Чтобы правильно судить и об этом анекдоте, нужно бы знать наперед, не имел ли Павел основания ожидать, что камердинер его вспомнит о каком-нибудь проступке, хотя бы его ни в чем определительном и не обвиняли. И здесь публика осуждала Павла по односторонним показаниям. Нельзя, впрочем, отрицать его запальчивость, и это свойство, без сомнения, составляет один из пагубнейших пороков в государе.
Следующий анекдот, слышанный мной от генерал-адъютанта графа Ливена,[175] бросает на императора более мрачную тень, чем все предшествующие.
Одной из обязанностей графа было писать приказы; но так как он не хорошо произносил по-русски, то обыкновенно другой адъютант, молодой князь Долгоруков,[176] должен был читать вслух как приказы, так и поступавшие русские рапорты. Однажды государь сидел в Павловске на балконе; по левую его сторону стоял граф Ливен, готовый писать, по правую князь Долгоруков, который вскрыл один рапорт и начал читать, но вдруг остановился и побледнел. «Дальше!» — вскричал император. Долгоруков должен был продолжать. Это была жалоба на его отца.[177] Император улыбнулся и во время чтения несколько раз с злорадством подмигивал графу Ливену, чтобы обратить его внимание на смущение и страх Долгорукова. Когда это чтение было окончено, он взял письменную доску из рук графа и на этот раз заставил Долгорукова писать приказ, коим объявлялось повеление подвергнуть строжайшему исследованию обвинение, возведенное на его отца.[178]
Если бы об императоре Павле известна была только одна эта черта, то я, не задумываясь, признал бы его за холодного тирана. Но после всего того, что так ясно рисует его характер, я не могу допустить, чтобы в этом случае было какое-нибудь злобное намерение. В минуты вспыльчивости Павел мог казаться жестоким или даже быть таковым, но в спокойном состоянии он был неспособен действовать бесчувственно или неблагородно. Должно заметить, что граф Ливен был весьма недоволен своим положением. Рассказ его не может, однако, подлежать ни малейшему сомнению, и, по всей вероятности, император только хотел дать понять молодому Долгорукову, что там, где дело идет о долге службы, должны быть забыты все узы родства, — урок, правда, безжалостный, данный не менее безжалостным образом.
Я также не могу усомниться в том, что сын какого-то казачьего полковника, посаженного в крепость, обратившись к государю с прекрасной сыновней просьбой, был заключенным вместе с отцом, получил только наполовину удовлетворение своего желания, а именно подвергся заключению, но не вместе с отцом.[179]
Характер Павла представлял бы непостижимые противоречия, если бы надлежало основывать свои суждения на одних только подобных чертах, не принимая во внимание побочные смягчающие обстоятельства.
В противоположность предшествующему здесь должно найти место следующее происшествие, как доказательство его справедливости.
Граф Панин,[180] жертва ненависти графа Ростопчина, сослан был в свое имение. Это показалось недостаточным его в то время могущественному врагу. Перехвачено было письмо из Москвы. Оно писано было одним путешествовавшим чиновником[181] Коллегии иностранных дел к Муравьеву,[182] члену той же коллегии, и ничего другого не содержало, как простые известия о посещениях, сделанных путешественником его дядям и теткам. Только слова: «Я был также у нашего Цинцинната в его имении» — показались Ростопчину странными, и он вообразил себе, что письмо это писано графом Паниным и что под именем Цинцинната следует разуметь князя Репнина,[183] бывшего в то время в немилости. Тогда, заменивши произвольно каждое имя другим, он понес письмо к императору и внушил ему, что над ним издеваются. Легко раздражаемый государь тотчас приказал московскому военному губернатору графу Салтыкову[184] сделать строжайший выговор графу Панину. Панин отвечал чистосердечно, что совсем не писал в Петербург. Предубежденный монарх велел послать в Москву подлинное письмо, дабы уличить графа и потом сослать его за 200 верст от Москвы.
Между тем настоящий сочинитель письма, узнавши обо всем этом, поспешил на курьерских в Петербург, отправился к графу Кутайсову и объявил ему: «Письмо это писано мною, подписано моим именем. Я слышу, что давние мои благодетели подвергаются несправедливым подозрениям, и приехал все разъяснить. Его самого (т. е. Панина) назвал я Цинциннатом не потому, чтобы хотел скрыть его имя, а потому, что по величии своего характера он, мне кажется, может быть сравнен с этим римлянином».
Почти в то же время пришло из Москвы второе донесение, открывавшее, что действительно письмо писано не рукой Панина. Тогда император обратил свой справедливый гнев на Ростопчина и сказал: «C’est un monstre. Il veut me faire Pinstrument de sa vengeanse particultere; il faut que je m’en défassee».[185]
Много было говорено о тиранских намерениях, которые Павел будто бы питал против своего семейства. Рассказывали, что он хотел развестись с императрицей и заточить ее в монастырь. Если бы даже Мария Феодоровна не была одной из красивейших и любезнейших женщин своего времени, то и тогда ее кротость, благоразумие и уступчивый характер предотвратили бы подобный соблазн. Утверждали, будто он просил совета у одного духовного лица, и когда это последнее, приведя в пример Петра Великого, одобрило его намерение, государь обнял его, тотчас возвел в сан митрополита и поручил ему склонить императрицу сперва убеждениями, а потом угрозами.[186] Стоит только припомнить хотя бы один достоверный анекдот о чулках, которые Павел с такою любовью принес своей супруге, чтобы признать этот рассказ за выдумку. Людей вспыльчивых, не умеющих сдерживать себя при посторонних, принимают за дурных мужей, между тем как весьма часто именно такие люди наиболее любимы женами, которые лучше кого-либо знают их характер.
Одинаково сомнительным представляется рассказ о том, будто Павел хотел заключить в крепость обоих великих князей. Даже слова, произнесенные им в веселом расположении духа, за обедом, недели за две до своей смерти: «Сегодня я помолодел на пятнадцать лет», были истолкованы как относившиеся к этому предположению. Конечно, легко могло бы случиться, что в порыве гнева он приказал бы арестовать обоих великих князей на несколько дней. Но трудно допустить, чтобы ему когда-либо пришло в голову сослать их совершенно, ибо он всегда был и оставался нежным отцом. Он доказал это, между прочим, тем живейшим участием, которое принял в судьбе прекрасной своей дочери Александры Павловны.
Она была выдана замуж за палатина венгерского,[187] который любил ее искренно. Император Франц[188] оказывал ей также величайшее благорасположение, и это обстоятельство послужило первоначальным поводом к той ненависти, которую возымела к ней безгранично ревнивая императрица германская.[189] К этому присоединилась еще другая, не менее важная причина. Красота, приветливое обхождение и благотворительность великой княгини очаровали венгерцев, в национальном одеянии которых она иногда являлась публично. Она покорила себе все сердца, и так как этот храбрый народ уже и без того нетерпеливо переносил господство Австрии, которая для Венгрии часто бывала не матерью, а мачехой, то в нем возникла и созрела мысль, при содействии Павла, совершенно отделиться от Австрии и возвести на венгерский престол великую княгиню Александру Павловну или, скорее, ее сына. Это было известно великой княгине, и она не без колебания изъявила на то свое согласие. Графиня Ливен также знала об этом предположении, но остерегалась преждевременно сообщить о нем императору из опасения, чтобы он, по своему обыкновению, не воспламенился и не послал бы тотчас свои войска в Венгрию.
Там уже раздавались карточки, по которым соумышленники узнавали друг друга. На этих карточках представлена была в середине колыбель ожидаемого ребенка; гений Отечества парил над ней; возле колыбели розовый куст, окруженный тернием, — намек на страдания великой княгини, — а на этом кусте несколько роз, из коих одна, великолепно распустившаяся, обозначала Александру Павловну; из другой же выходило коронованное дитя в пеленках, с надписью: «Dabinus coronam». Одну из этих карточек видели в Петербурге.
Венский двор узнал обо всем этом, и учреждено было за великой княгиней строгое наблюдение, сопровождаемое всевозможными огорчениями, которые, по приказанию германской императрицы, доходили до самых мелочных оскорблений. Говорят, что даже во время нездоровья великой княгини, несмотря на предписание доктора о соблюдении известной диеты, ей отпускали самую вредную пищу. Однажды ей захотелось иметь ухи, и она не могла ее получить. Священник ее должен был сам пойти на рынок и купить рыбу, которую принес под своей широкой рясой.[190]
Всего знаменательнее было неотступное требование императрицы, чтобы супруга палатина переехала для своих родов в Вену. Тогда Александра Павловна стала опасаться за свою жизнь и написала графине Ливен трогательное письмо, в котором предсказывала, что если ее принудят разрешиться от бремени в Вене, то и она и ее ребенок сделаются жертвами этого распоряжения.
Можно себе вообразить, до какой степени это письмо встревожило графиню Ливен, которая поистине любила принцессу, как дочь. В своем смятении она обратилась к графу Палену; он ей сказал, что ее обязанность представить это письмо императору. Она это исполнила. Павел рассердился и самым положительным образом объявил палатину, что принцесса должна разрешиться от бремени там, где сама пожелает. Тут уж более не смели принудить ее к переезду в Вену, хотя перед тем грозили ей употреблением силы. Она родила в Офене, окруженная верными слугами, и все-таки умерла.[191] На основании всего предшествовавшего возникли мрачные догадки. Графиня Ливен полагала, что при таких обстоятельствах смерть Александры Павловны могла быть и естественной; но многие, вспоминая Раштадтское происшествие,[192] утверждали, что императрица германская доказала, на что она была способна.
Императору Павлу ставили в упрек, что почти ко всем тем, которые некогда окружали его мать, он питал нерасположение, одинаково распространявшееся на виновных и невинных и нередко побуждавшее его обращаться не по-царски с вернейшими слугами государства. Упрек этот был справедлив.
Еще императрица Екатерина имела намерение воздвигнуть памятник фельдмаршалу Румянцову.[193] Она приказала написать к нему чрез Сенат, чтобы он сам выбрал в Петербурге или Москве место, которое должно было быть украшено его статуей и на котором в то же время должны были выстроить великолепный дворец для его семейства. Скромный старец отказался от этого и умер, довольствуясь внутренним сознанием, что заслужил предложенную ему почесть. Когда Павел вступил на престол, граф Безбородко[194] в разговоре с сыном фельдмаршала, нынешним государственным канцлером графом Румянцовым,[195] объяснил ему, что теперь не время для сооружения статуи, но что возможно будет выстроить для него и для его брата дворцы на счет казны. Благородный сын отклонил это предложение, не желая как бы продавать славу своего отца.
Тем не менее Безбородко, почитавший покойного фельдмаршала своим благодетелем, воспользовался благоприятным случаем, чтобы доложить государю о бывшем предположении, и государь несколько дней спустя обратился к графу Румянцову со словами: «Я воздвигну памятник вашему отцу». Как известно, он сдержал свое обещание; но вместо статуи сооружен был на плац-параде ничтожный обелиск.[196] При случае он также сказал графу Румянцову, что и дворец будет выстроен; но впоследствии об этом не было и речи. Павел забыл, что громкое и торжественное признание государственных заслуг приносит еще более чести самому монарху, чем его подданному.
По-видимому, не столь основательно обвиняли Павла в том, что он неприлично обращался с духовенством. Если и справедливо, что он однажды сослал одно духовное лицо за то, что в проповеди, произнесенной им в придворной церкви, восхвалялось прежнее царствование с порицающими намеками на нынешнее, то подобное происшествие, часто повторявшееся в других государствах, было, конечно, заслуженным наказанием для дерзкого проповедника.
Но еще неосновательнее толкуют, осуждая награждение духовных лиц орденами. Высший глава их, по справедливости высокоуважаемый митрополит Московский Платон,[197] возвратил пожалованный ему орден под тем предлогом, что его обет, устав Русской церкви и несколько других причин запрещали ему носить светский знак отличия. Он был немедленно вызван в Петербург; но еще на дороге получил, в отмену прежнего приказания, повеление отправиться на жительство в небольшой город близ Москвы. Прибыв сам в Москву на коронацию, император хотел было призвать другое духовное лицо для совершения этого торжественного обряда. Но ему это так серьезно отсоветовали, во внимание к глубокому уважению, коим пользовался Платон в народе, что он нашелся вынужденным уступить. Достойный старец, без орденов, венчал своего императора на царство, и все превозносили эту твердость;[198] но были ли эти похвалы справедливы? Ордена суть не что иное, как признаки заслуг, оказанных Отечеству. Разве духовное лицо не может их заслужить? И, если оно их заслужило, может ли оно из гордости, скрывающейся под смирением духовного звания, гнушаться тех отличий, которые жалует ему государь? Можно ли назвать светским то, что обозначает одну из прекраснейших, Богом предписанных обязанностей? Рассудок благородного старца введен был в заблуждение предвзятыми понятиями; одна только необычайность случая поставила его в недоумение, потому что вообще он был муж по сердцу Божию. Когда он изредка приезжал из Троице-Сериевой лавры в Москву, народ окружал его, как святыню. Однажды приехал он, чтобы отслужить обедню, и нашел церковь осажденной бесчисленной толпой, которую не пускала полиция. На вопрос его: «Почему?» — ему отвечали, что церковь уже переполнена знатнейшими лицами города. Он рассердился и сказал весьма громко: «Я столько же пастырь бедных, как пастырь богатых».
Народ обрадовался. Неудивительно, что после таких поступков народ был к нему привязан и высоко почитал его и что совет, данный государю беречь такого человека, был вполне разумен и правдив.
Но подобные советы ему редко давались. Обыкновенно всякий искал, как бы подладиться к его подозрительному нраву, как бы выставить чужую дерзость, чтобы придать более цены собственному подобострастию и выманить подарки от государевой известной щедрости.
Наконец утверждали, что, когда государь был в дурном расположен и духа, не следовало ему попадаться на глаза под опасением за честь и свободу. Это была низкая клевета, как я в том убедился из неоднократного собственного опыта. Наблюдения мои внушили мне доверие к характеру государя, и я полагаю, что некоторая скромная смелость и прямой взгляд спокойной совести никогда не были ему неприятны. Только робость и застенчивость перед ним могли возбудить его подозрительность, и тогда, если к этой подозрительности присоединялось дурное расположение духа, он в состоянии был действовать опрометчиво. Поэтому я поставил себе за непременное правило никогда не избегать его присутствия и, когда я с ним встречался, непринужденно останавливался и скромно, но прямо смотрел ему в глаза. Не раз случалось со мной, когда я находился в одной из его комнат, что лакеи вбегали впопыхах и кричали как мне, так и другим, что император идет и что мы должны поскорее удалиться. Обыкновенно исчезала большая часть присутствовавших, часто даже все; я один всегда оставался. Государь, проходя мимо меня, иногда просто кивал мне, но чаще всего обращался ко мне с несколькими милостивыми словами.
Я именно помню, что в одно утро со мной был подобный случай и что обер-гофмаршал сказал мне потом: «Вы можете похвалиться своим счастьем: государь был сегодня в самом дурном расположены духа». Я улыбнулся, потому что убежден, что это счастье выпало бы на долю каждого, у кого была бы в глазах чистая совесть. Но из тех, которые обыкновенно приближались к нему, редкий человек мог скрыть свое коварство: к ногам его повергалась одна лишь корыстолюбивая, всегда косо смотрящая подлость; все это притворство не могло, конечно, не казаться противным этому прямодушному человеку, и невольно вспыхивало его негодование. Самую тягостную обязанность для государя составляет изучение людей, потому что оно приводит к презрению человечества.
Что Павел приказывал со строгостью, то исполнилось его недостойными слугами с жестокостью. Страшно сказать, но достоверно: жестокость обращена была в средство лести. Его сердце о том ничего не знало. Он требовал только точного исполнены во всем, что ему казалось справедливым, и каждый спешил повиноваться. Но этого недостаточно было для вероломных слуг. Им нужно было, чтобы государь чувствовал необходимость держать их при себе и чтобы он чувствовал ее все более и более; с этой целью они старательно поддерживали его подозрительность и пользовались всяким случаем, чтобы подливать масла в огонь. Неумолкаемое поддакивание вошло в обычай, окончательно извратило нрав государя и с каждым днем делалось ему необходимее.
Не по недостатку рассудка Павел подпал под влияние льстецов, а вследствие их адского искусства не давать уснуть его подозрительности и представлять, как преступление, всякое правдивое противоречие. Последствием этого было то, что все честные люди замолкли даже в тех случаях, когда по долгу совести им надлежало говорить.
Известно, с каким пристрастием Павел смотрел на Михайловский замок, воздвигнутый им как бы по волшебному мановению. Очевидно, пристрастие это происходило не от того, что какое-то привидение указало построить этот дворец, — об этой сказке он, может быть, и не знал, а если знал, то допустил ее для того только, чтобы в глазах народа оправдать затраченные на эту постройку деньги и человеческие силы. Его предпочтение к ней главным образом происходило из чистого источника, из кроткого человеческого чувства, которое за несколько дней до своей смерти он почти пророчески выразил г-же Протасовой[199] в следующих словах: «На этом месте я родился, здесь хочу и умереть». Однако должно сознаться, что поспешность, с которой окончена была эта постройка, угрожала опасности для здоровья всем обитателям нового дворца. Даже спальня великой княгини Елизаветы[200] была так сыра, что, как я своими глазами видел, невозможно было различить уничтожавшуюся живопись над дверями (dessus de portes). Вследствие сего великая княгиня занемогла опасной горловой болезнью; но она не смела жаловаться из опасения, что государь примет малейшую жалобу за порицание его распоряжений. Ее доктор, ст. сов. Гриве,[201] объявил ей однажды, что, в случае усиления болезни, он будет вынужден предупредить государя о причине оной; великая княгиня согласилась, хотя и неохотно, и весьма обрадовалась, когда улучшение в ее здоровье сделало этот смелый шаг бесполезным.
Ропот на слабость, коей опасные последствия угрожали даже царскому семейству, был, без сомнения, справедлив. Зато возмутительно было слышать насмешки над другой слабостью государя, которая никому не делала вреда, а именно над страстью его к публичным торжествам. Между прочим, позволяли себе распускать злостный слух, будто во время тяжкой болезни одного из детей императора,[202] когда уже всякая надежда почти исчезла, он тотчас нашел себе утешение в том, что придумал церемониал для погребения ребенка.
Вообще язвительные насмешки над государем сделались как бы ежедневным занятием петербургского общества. Екатерина начала строить Исаакиевский собор из мрамора; Павел приказал докончить его просто из кирпича; эта небогатая отделка дала повод к следующему двустишию, которое нашли прибитым к церкви:
«Се памятник двух царств, обоим им приличный: Низ мраморный, а верх кирпичный.[203]Сочинили карикатуру, на которой император был представлен в полной форме, в мундире, усеянном вензелями Фридриха И; только на голове написано было: Павел I.
Самая смерть его, как ни ужасна она была, не прекратила этих шуток. Выдумали, будто в предсмертные минуты он умолял, по крайней мере, об отсрочке, чтобы изложить на бумаге весь церемониал своего торжественного погребения.
Таково было раздражение высших классов общества против государя, который имел одно только желание делать добро и поступать справедливо. Когда его ослепляли подозрительность и заносчивость, льстецы и искатели счастья, которые его окружали, спешили еще более затемнять его рассудок, дабы ловить рыбу в мутной воде. Но в следующие затем минуты, как только государь снова приходил в себя, никто не мог быть уверен, что удастся продолжить обман, и потому все желали перемены: одни, чтобы сохранить добытое всевозможными происками, другие, чтобы получить от нового государя знаки его милости, а третьи — чтобы сыграть какую-нибудь роль.
Давно уже яд начал распространяться в обществе. Сперва испытывали друг друга намеками; потом обменивались желаниями; наконец, открывались в преступных надеждах. Несколько способов извести императора были предпринимаемы. Самым верным казалось фанатизировать нескольких отчаянных сорванцов. Было до тридцати людей, коим поочередно предлагали пресечь жизнь государя ядом или кинжалом. Большая часть из них содрогались перед мыслью совершить такое преступление, однако они обещали молчать. Другие же, в небольшом числе, принимали на себя выполнение этого замысла, но в решительную минуту теряли мужество.
Подозревал ли сам император то, что замышляли против него? Не дошло ли до него какое-нибудь предостережение? Достоверно только то, что за несколько дней перед своей кончиной он приказал, чтобы кушанья его готовились не иначе как шведской кухаркой,[204] которая помещена была в небольшой комнате возле собственных его покоев.
Но отравление не было единственной опасностью, которая ему угрожала. На каждом вахт-параде, на каждом пожаре (например, в доме Кутузова), на каждом маскараде за ним следили убийцы. Однажды в маскараде в Эрмитаже один из них, вооруженный кинжалом, стоял у дверей, через которые несколько ступенек вели в залу, и ждал государя с твердой решимостью его убить. Государь появился. Убийца пробрался к нему, но вдруг потерял присутствие духа, скрылся среди толпы и бежал домой, как будто преследуемый фуриями.
Эти отдельные попытки были, однако, как бы тело без души до тех пор, пока душой их не сделался граф Пален. С ним во главе революция была легка; без него — почти невозможна. Как санкт-петербургский военный губернатор, он имел под своим начальством все войска и всю полицию; как министр иностранных дел, он заведовал также почтовой частью со всеми ее тайнами.[205] Все повеления государя проходили чрез его руки и им объявлялись. Павел, обыкновенно столь недоверчивый, предался ему совершенно; он был всемогущ. И этот-то человек, которому новое царствование могло скорее предвещать падение, чем новое возвышение, сам разрушил источник своего величия! Чего же ему недоставало? Недоставало ему безопасности, одной безопасности, без которой, хотя и осыпанный всеми милостями и всеми дарами счастья, он уподоблялся Дамоклу, над главой которого постоянно висел меч на волоске![206]
Он уже неоднократно испытывал, как мало мог рассчитывать на продолжение своего счастья. Весьма часто ему едва удавалось удержаться на той высоте, с которой его хотели свергнуть. Самый блестящий день не представлял ему ручательства в спокойной ночи, ибо завистники его всегда бодрствовали и не пропускали ни одного случая, чтобы сделать его подозрительным в глазах государя. От него самого я слышал, что даже то невинное письмо, в котором я умолял его о спасении, когда меня повлекли в Сибирь, чуть не сделалось причиной его погибели. Император сам передал ему это письмо с колким замечанием, что, по-видимому, думают, что его сиятельству все возможно. С большим трудом успел он объяснить, что утопающий хватается даже за соломинку и что, следовательно, в этой просьбе я только взывал к его счастью или к монаршей милости.
Другое, собственно неважное, происшествие навлекло на него самые горькие оскорбления. Один гвардейский офицер, Рибопьер,[207] неизвестно почему, подвергся неудовольствию императора. То обстоятельство, что он хорошо вальсировал и что княгиня Гагарина охотно с ним танцевала, нисколько не было настоящей причиной этой немилости и придумано было злобой против государя. Чтобы удалить его из Петербурга без вреда для его службы, его отправили в Вену. Там, если не ошибаюсь, он дрался на дуэли с Четвертинским.[208] Так как оба великих князя не желали, чтобы этот случай дошел до государя, то граф Пален скрыл полученное им донесение. Но тогдашний генерал-прокурор Обольянинов[209] узнал о нем, с злорадством отправился к императору, доложил о случившемся и коварно прибавил: «Ваше величество из этого видите, как дерзают с вами поступать. Если о таких вещах не докладывают, то могут умолчать и о важнейших». Павел рассердился и не только дал почувствовать графу Палену свое неудовольствие, но даже оскорбил его в том, что было ему всего дороже: когда супруга графа, первая статс-дама,[210] приехала ко двору, ей только тут объявлено было, что она должна вернуться домой и более не являться.
Может быть, граф Пален никогда не забывал другого тяжкого оскорбления, которое он испытал еще в бытность свою губернатором в Риге. Когда по смерти Екатерины князь Зубов проезжал через этот город, граф принял его с некоторыми почестями, как прежнего своего покровителя и благодетеля. Император, сославший князя Зубова в его деревни, увидел в этих почестях как бы насмешку над собой и в громовом указе запятнал графа упреком во «враждебной подлости.[211]
Такие обиды оставляют глубокие следы в душе благородного человека, каковым был граф Пален. Любимому государю он, несомненно, был бы верным слугой. Несомненно также, что он охотно сошел бы со сцены без кровавой катастрофы и предался бы тихому наслаждению приобретенными богатствами, если бы он мог ожидать от возбужденного в Павле неудовольствия или от неутомимого преследования своих завистников, что его оставят в покое. Но ему казалось невозможным избегнуть участи какого-нибудь Миниха, и по необходимости он решился на кровавую оборону.
Прежде всего он исходатайствовал братьям Зубовым, которые все были смертельными врагами императора, дозволение возвратиться в столицу. Нелегко было получить это дозволение. Нужно было склонить на свою сторону Кутайсова, и этого достигли, уверив его, будто князь Зубов хочет жениться на его дочери. Первой посредницей в этом деле была госпожа Шевалье, которая подкуплена была за большие деньги. Между ней и госпожой Жеребцовой[212] начаты были переговоры у генеральши Кутузовой,[213] и вскоре она до того успела в своем предприятии, что граф Кутайсов стал с жаром желать предложенного брака и что для этой цели его сестра, госпожа Закревская,[214] должна была съездить в Берлин. Зубовы были возвращены, и князю вверен был кадетский корпус, где он начал жить, по-видимому, весьма тихо и уединенно, избегая всякой пышности и посылая за своим кушаньем в трактир.
Между тем он и братья его мало-помалу вызвали в Петербург всех своих приверженцев; их могло быть числом более тысячи.
Втайне набраны были заговорщики, из коих некоторые были даже в Москве между знатнейшими лицами.[215] В Петербурге число лиц, посвященных в заговор, доходило до шестидесяти. Главнейшими из них были: граф Пален, князь Зубов и его братья, Валериан Зубов и гусарский генерал Николай Зубов, человек грубый, генералы Бенигсен, Талызин, Уваров, Вильде, дядя Зубова Козицкий, адъютанты государя князь Долгоруков и Аргамаков, различные гвардейские офицеры, между прочим грузинский князь Яшвиль и Мансуров, оба незадолго перед тем выключенные из службы, и несколько офицеров Измайловского полка, которые за проступки по службе были посажены в крепость и по заступничеству графа Палена выпущены на свободу, нарочно для поступления в число заговорщиков.
Может показаться удивительным, что, несмотря на множество заговорщиков, тайна их не была открыта.[216] По всей вероятности, те, которые из раскаяния или страха могли бы ее открыть, удержаны были уверенностью, что даже доносчик не избежал бы мести Павла.
Сперва предполагали привести замысел в исполнение после Пасхи;[217] потом назначили 16 марта,[218] так как в этот день вступал в караул полк, на который имели основание положиться. Но узнали, что государь, не считая себя более безопасным в руках графа Палена, решился от него избавиться. Клевета присовокупляет, что в то же время он хотел посадить в крепость обоих великих князей или даже их казнить, находя оправдание такому поступку в примере Петра Великого. В таком случае Павел совершил бы ничем не извиняемое преступление, потому что сыновья его ничего не знали о том, что происходило, и когда у Александра Павловича решались спросить с осторожностью его мнение относительно перемены правления, он принимал всякий намек на это с ужасом и негодованием.
Император, никому ничего не говоря, вызвал в Петербург барона Аракчеева,[219] с тем чтобы немедленно по его прибыли назначить его военным губернатором. При содействии его, как заклятого врага графа Палена, этот последний должен был быть уничтожен. Предположение же, будто Павел хотел также снова сослать Зубовых, ничем не подтверждается и выдумано было для того только, чтобы приукрасить их неблагодарность. Дальше я приведу неопровержимые доказательства тому, что государь нисколько не подозревал о существовании заговора. Он только сожалел, что предоставил графу Палену слишком много власти, ибо ясно видел, что в руках одного этого человека сосредоточены были все средства и что единственно от его воли зависело употребить их во зло. Не подлежит сомнению, что к этому клонился разговор императора с графом в субботу,[220] которая предшествовала перевороту. Император спросил у графа, был ли он в Петербурге, когда Петр III лишился престола и жизни.[221]«Да», — отвечал граф без смущения. Тогда Павел хотел еще узнать, может ли повториться подобное происшествие. «Упаси Боже! — отвечал граф. — Это невозможно. В то время войска были так разбросаны, учреждены так дурно». — И засим он начал объяснять, почему нет более причин опасаться чего-либо подобного.
Тем не менее государь остался при своем намерении и до такой степени скрывал его от всех, что даже его любимец Кутайсов ничего о том не знал. Государь только повторял ему часто следующие слова: «Подожди еще пять дней, и ты увидишь великие дела». Это рассказывал потом под первым впечатлением страха сам Кутайсов одному из своих друзей (Ланскому),[222] к которому он прибежал спасаться, и прибавлял: «Теперь только могу я объяснить себе его слова».
На последнем собрании при дворе государь почти исключительно и весьма ласково разговаривал с князем Зубовым.[223] Это было объяснено желанием государя привлечь его к себе, но достоверно, что он его не опасался.
Поспешный вызов барона Аракчеева не остался тайной для графа Палена, который увидел необходимость предупредить его прибытие, и потому решено было ускорить несколькими днями исполнение замысла.
Полицмейстер Кашинцев[224] едва не открыл заговора вовремя. В одном из первых оружейных магазинов Петербурга куплено было офицерами в один день девять пар пистолетов. Это обратило на себя внимание хозяина магазина; он дал знать полицмейстеру, который поставил в магазине переодетого полицейского чиновника, чтобы арестовать первого, кто бы еще пришел покупать пистолеты. Случилось, однако, что никто более не приходил.
В последний день своей жизни[225] император был весел и здоров. Около полудня 11 марта я сам еще встретил его, в сопровождены графа Строганова,[226] на парадной лестнице Михайловского замка у статуи Клеопатры. Он несколько минут ласково разговаривал со мной. За несколько дней перед этим с ним случился судорожный припадок, который несколько скривил ему рот. Он сам шутил над этим, подошел к зеркалу и сказал: «J’ai beau me regarder dans le miroir: ma bouche reste touijours de travers».
Вечером с лейб-медиком Гриве он также был очень ласков и разговорчив;[227] радовался, что ему более не надо принимать лекарства, и спрашивал, чем страдает граф Ливен, который с некоторого времени был болен. Гриве доложил о его болезни. Государь, который в ней несколько сомневался, весьма пристально смотрел на доктора во время этого доклада и потом спросил его: «Еп conscience, dites-moi: est се qu’il est vraiment malade?» Гриве повторил свои уверения, и государь отвернулся от него с некоторым неудовольствием.
Как мало Павел подозревал в этот вечер какую-либо опасность, видно также из следующего. Знаменитый декоратор Гонзага в одном из последних балетов, представленных в Эрмитаже, поставил превосходную архитектурную декорацию, которая так понравилась государю, что ему пришла мысль выполнить ее во всей точности из камня в Летнем саду. Я находился у обер-гофмаршала в то самое время, когда его позвали к государю для получения приказаний по этому предмету. Несколько архитекторов были немедленно потребованы, и с крайнею поспешностью они составили проект, исполнение которого должно было обойтись в 80 000 рублей. Павел его утвердил, и эта издержка была последним проявлением его расточительности.
Вечером он ужинал с аппетитом. После стола он почувствовал легкое нездоровье, которое, однако, не помешало ему написать две записки к князю Зубову в кадетский корпус с приказанием еще в тот же вечер представить ему оттуда новых пажей. Это было исполнено, и он пошел спать.
Генерал Клингер,[228] известный писатель, был в то время директором кадетского корпуса. Князь Зубов просидел у него весь вечер, по-видимому, весьма спокойно и болтал обо всем с полной непринужденностью. В 10 часов принесли первую записку от государя. «Скорей! СкорейI» — сказал Зубов, улыбаясь, и отправил пажей, поручив в своем ответе государю генерала Клингера его благосклонности. В 11 часов принесена была вторая записка, написанная в самых милостивых выражениях: государь с благосклонностью упоминал в ней о Клингере и спрашивал, что делает Дибич[229] в кадетском корпусе. «Ничего хорошего и ничего дурного, — отвечал Зубов. — Для хорошего ему недостает знания русского языка, а для дурного — власти».
Поговорив несколько времени об этой переписке, Зубов удалился в 12 часов.
Не менее спокойным казался граф Пален. Камергер Толстой,[230] который заезжал к нему в 8 часов, нашел его ходившим по комнате взад и вперед и посвистывавшим. Сорок заговорщиков ужинали в этот вечер у генерала Талызина. После 11 часов граф Пален сел в извозчичьи сани, в сопровождении двух полицейских чиновников, итальянского авантюриста Морелли[231] и некоего Тирана,[232] молодого человека, жившего без дела, некогда бывшего офицером в войсках принца Конде и вышедшего в отставку, потому что должен был быть переведен в один из сибирских гарнизонов. После революции его имя дало повод к шутке более остроумной, чем справедливой: будто в России отныне остался один только тиран.
Князь Зубов уже ожидал графа в условленном месте. Гвардейские полки были собраны; шефы и большинство офицеров были расположены в пользу заговора; из нижних же чинов ни один не знал о предприятии, которому должен был содействовать. Поэтому офицеры получили наставление, во время марша к Михайловскому замку, смешаться с солдатами и их подготовить. Я слышал от одного офицера, что настроение его людей не было самое удовлетворительное. Они шли безмолвно; он говорил им много и долго; никто не отвечал. Это мрачное молчание начало его беспокоить. Он наконец спросил: «Слышите?» Старый гренадер сухо ответил: «Слышу», но никто другой не подал знака одобрения.
Другие отряды требовали, чтобы граф Пален стал во главе их. Когда им сказали, что они найдут его на площади перед дворцом, они ответили: «Извольте» — и двинулись вперед. Казармы гвардейского полка великого князя Александра Павловича[233] были самые отдаленные; тем не менее он прибыл первым на площадь, а полк императора[234] — последним, хотя его казармы были ближе всех, на Миллионной. Третий батальон (полка) великого князя был в карауле во дворце, как я это слышал от самого командовавшего караулом офицера; поэтому великий князь и воскликнул потом с горестью: «Все взвалят на меня!» Батальон Милорадовича,[235] который граф Пален хотел главным образом употребить в дело, пришел слишком поздно потому будто, что ему далеко было идти и что часы шли различно. Собственно говоря, Пален мог рассчитывать только на 200 человек из батальона Талызина, и с ними-то он исполнил переворот. Их усердие, как говорят, зашло так далеко, что они хотели стрелять в окна государя.[236]
Кроме обыкновенного караула, во дворце стояло еще во всякое время в особой зале до 30 человек из полка императора. На них полагался наиболее Павел, но и они или были завлечены, или потеряли голову. Несколько человек были поспешно сняты при словах срунд кругом», старый часовой сходил без всяких формальностей, а новый вступал на его место. Пароль в этот вечер был: «Граф Пален».[237]
Когда все заговорщики собрались на площади, они еще начали между собой рассуждать, следует ли убить императора или только принудить его к подписанию акта отречения от престола. «Что тут толковать! — вскричал граф Пален. — Чтобы сделать яичницу, нужно сперва разбить яйца!» Как ни сурово звучали эти слова, как ни бесчувственна была подобная острота в эту минуту, но Пален был прав в том отношении, что необходимо было или совершенно покончить это дело, или совершенно от него отказаться, ибо, если бы государь был только арестован, неминуемо вспыхнула бы кровопролитная междоусобная война.[238]
Может статься, что это последнее совещание заговорщиков происходило еще раньше, потому что, по рассказу генерала Бенигсена, они условились с графом, что он будет их ожидать у малых ворот,[239] под которыми была лестница, приводившая к комнатам императора. Они его там не нашли, потому что он был занят войсками. Это породило недоверие к нему; но уж нечего было мешкать. Флигель-адъютант Аргамаков вызвался их провести. Этот грубый человек, Яшвиль и Николай Зубов были очень пьяны. Они взошли по маленькой лестнице,[240] перед которой стоял один только часовой, не оказавший никакого сопротивления.
Замечательно, что, пока шли по этой лестнице, из сорока, по-видимому, решительных людей более тридцати пали духом и один за другим оставались позади, так что вначале не более восьми человек дошли до запертой двери у первой передней; остальные с робостью и мало-помалу присоединились к ним впоследствии. Сам князь Зубов сильно дрожал. Генерал Бенигсен должен был ему напомнить, что теперь уже не время дрожать.
В передней спали два хорошо вооруженные камер-гусара. Заговорщики постучались в дверь. На вопроса «Что такое?» флигель-адъютант отвечал: «Пожар!» А так как о подобных случаях он обязан был докладывать государю даже ночью, то гусары, хорошо знавшие его голос, не задумались отворить дверь. Когда же они увидели, что проникает целая толпа, они схватились за свои сабли и хотели защищаться. Один из них был поражен сабельным ударом, нанесенным ему Яшвилем, и упал наземь; другой с обнаженной саблей побежал в соседнюю переднюю, где спало несколько фельдъегерей, и стал кричать: «Бунт!».[241]
Заговорщики тем временем подошли к спальне императора. Это была большая комната, имевшая один только вход и выход;[242] другая дверь, которая вела в парадные комнаты императрицы и чрез которую, по мнению многих, он мог бы спастись, была, как я сам в том убедился за несколько дней до происшествия, крепко заперта, потому что оставалась без употребления. Дверь, через которую входили в комнату Павла, была двойная; внутри ее направо и налево[243] сделаны были другие маленькие двери, за которыми были: с правой стороны небольшое пространство без выхода, в которое ставились знамена или, как некоторые уверяют, шпаги арестованных офицеров; а с левой стороны потаенная лестница (escalier dérobé), по которой можно было сойти в комнаты княгини Гагариной и оттуда пройти в церковь. Если бы Павел вышел чрез эту дверь или еще имел бы возможность через нее выйти, то, разумеется, можно полагать, что он спасся бы.
Но для того, чтобы оставить потаенную лестницу в своем распоряжении, ему надлежало не отворять внешней двери. Между тем шум в передней уже разбудил его; несколько раз он спрашивал: кто там? Наконец вскочил с постели и, услышав голос своего адъютанта, сам отворил дверь своим убийцам.[244]
При виде вторгавшейся толпы он побледнел; черты лица его судорожно скривились; он пробормотал: «Que me voulez-vous?» Князь Зубов выступил вперед и, сохраняя почтительный, скромный вид, сказал: «Nous venons au nom de la patrie prier Votre Majesté d’abduquer parce que vous avez parfous des absences d’esprut. La sécuruté de votre personne et un eutretuen convenable vous sout garantus par votre fuls et par l'Etat». С этими словами он вынул из кармана акт отречения.[245]
Конечно, никого бы не удивило, если бы в эту минуту, как многие уверяли, государь поражен был апоплектическим ударом. И действительно, он едва мог владеть языком, однако собрался с духом и весьма внятно сказал: «Non, non! je ne souscrirai point!» Он был без оружия; шпага его лежала на табурете у постели. Ему легко было ее достать, но к чему послужила бы защита пред этой толпой? Потаенная лестница скорее могла бы спасти его, но он вспомнил о ней слишком поздно. Напрасно пытался он внушить страх заговорщикам с тем, чтобы потом скрыться от них чрез маленькую лестницу. Николай Зубов схватил его и сильно толкнул, сказавши другим: «Pourquoi vous amusez-vous à parier à cet effréné». Аргамаков с другой стороны ударил его в висок рукояткой пистолета. Несчастный пошатнулся и упал. Бенигсен рассказывал, что, пока это происходило, он, Бенигсен, отвернулся, чтобы прислушаться к шуму, доходившему из передней.
В падении своем Павел хотел было удержаться за решетку, которая украшала стоявший вблизи письменный стол и выточена была из слоновой кости самой императрицей. К решетке приделаны были маленькие вазы (тоже из слоновой кости). Некоторые из них отломились, и я на другой день с прискорбием видел их обломки.[246]
Тут все ринулись на него. Яшвиль и Мансуров накинули ему на шею шарф и начали его душить. Весьма естественным движением Павел тотчас засунул руку между шеей и шарфом; он держал ее так крепко, что нельзя было ее оторвать. Тогда какой-то изверг взял его за самые чувствительные части тела и стиснул их. Боль заставила его отвести туда руку, и шарф был затянут.[247] Вслед за сим вошел граф Пален. Многие утверждали, что он подслушивал у дверей.
Впоследствии распускали множество басен. Уверяли, будто Павел на коленях умолял сохранить ему жизнь и получил от Зубова в ответ: «В продолжение четырех лет ты никому не оказывал милосердия; теперь и ты не ожидай себе пощады»; будто он клялся осчастливить народ, простить заговорщиков, царствовать с кротостью и т. п. Достоверно, однако, что до последнего издыхания он сохранил все свое достоинство. Одной из самых ужасных для него минут была, без сомнения, та, в которую он услышал, как на дворе солдаты слишком рано закричали: «Ура!» — и в комнату стремглав вбежал один из заговорщиков со словами: «Depeche-zvous, il n’y a pas un moment a perdre!».
Самая смерть не примирила с ним этих грубых извергов. Многие офицеры бросались, чтобы нанести его трупу какое-нибудь оскорбление, пока наконец князь Зубов не сказал им с негодованием: «Господа, мы пришли сюда, чтобы избавить Отечество, а не для того, чтобы дать волю столь низкой мести».
Относительно того, как долго продолжались мучения императора, показания разноречивы: кто говорит — час, а кто — полчаса; другие утверждают даже, что все было делом одной минуты.
Какое страшное спокойствие между тем царствовало во всем дворце, видно из следующего обстоятельства. Один молодой офицер, князь Вяземский, был послан графом Паленом, чтобы остановить какой-то батальон, который пошел слишком далеко. По возвращении своем он более не нашел заговорщиков; они уже вошли во внутренние покои. Он хотел пойти за ними чрез главный вход дворца, заблудился и попал в первую залу нижнего этажа, где стояли на карауле гренадеры.[248] Все спали. Один только офицер проснулся и спросил, что ему нужно. «Я ищу графа Палена, — со страхом сказал Вяземский. — Он здесь не проходил», отвечал офицер и беспрепятственно пропустил его. Вяземский взошел по парадной лестнице и снова наткнулся на двоих часовых, которые при виде его задрожали без всякой причины. Он тоже задрожал, повторил свой вопрос, получил тот же ответ и также тут не был задержан. Проникнув дальше,[249] он встретил двух истопников, которые бежали в испуге и хотели шуметь; увидев его, они еще более испугались и повернули назад. Наконец он отыскал заговорщиков; тогда только он ободрился, потому что при совершении подобных злодейств люди бывают храбры только толпой, а в отдельности каждый из них трепещет.
В то время как все решалось внутри дворца, граф Пален делал в городе необходимые распоряжения. Заставы были заперты. Комендант Михайловского замка Котлубицкий,[250] обер-гофмаршал Нарышкин, генерал-прокурор и некоторые другие были арестованы. Потом граф обратился к войскам, объявил им о происходившем и закричал «ура» новому императору. Он ожидал, что вся толпа, по обыкновению, ответит ему тем же криком, но обманулся: мертвое молчание не было нарушено; один только молодой унтер-офицер из дворян отозвался своим одиноким, внятным голосом. Граф не потерял присутствия духа: хорошо зная, как нужно обходиться с русскими солдатами, он начал их всячески ругать, и громкое «ура» огласило воздух.
Тогда он отправился за новым императором.[251] При входе его в переднюю Александр, уже одетый, вышел к нему навстречу из своей спальни: он был очень бледен и дрожал. Подробности эти передавала прислуга, которая спала в передней и только в эту минуту проснулась. Отсюда выводили заключение, что великий князь знал обо всем. Казалось, иначе и не могло быть: ибо, если бы великий князь был в неведении о том, что делалось, как же случилось, что он был совершенно одет без того, чтобы его разбудили?
За разъяснением этого важного обстоятельства я обратился к самому графу Палену и получил от него следующий удовлетворительный ответ.
Когда заговорщики уже пошли к Павлу, граф Пален рассудил, что в подобных случаях всякая минута дорога и что необходимо было нового императора показать войскам немедленно по окончании предприятия. Знакомый со всеми входами и выходами дворца, он отправился к камер-фрау великой княгини, которые спали позади спальни великого князя, разбудил их и приказал им разбудить также великого князя и его супругу, но сказать им только, что происходит что-то важное и что они должны скорее встать и одеться. Так и было сделано. Этим объясняется, почему Александр мог выйти одетый в переднюю, когда граф вошел в нее через обыкновенную дверь, и почему, с другой стороны, прислуга должна была предполагать, что он вовсе не ложился спать.
Александру предстояло ужасное мгновение. Граф поспешно повел его к войскам и воскликнул: «Ребята, государь скончался; вот ваш новый император!» Тут только Александр узнал о смерти отца своего: он едва не упал в обморок, и его должны были поддержать. С трудом возвратился он в свои комнаты. «Тогда только, — рассказывал он сам своей сестре, — «пришел я снова в себя!»
Достоверные люди утверждают, что еще раньше, после неоднократных тщетных попыток получить его согласие на переворот, граф Пален со всем авторитетом твердого и опытного человека принялся его убеждать и наконец объявил ему, что, без сомнения, его воля — согласиться или нет, но что дела не могут долее оставаться в таком положении, на что Александр в отчаянии будто бы отвечал: «Пощадите только его жизнь».
Все свидетельства положительно сходится в том, что он ничего не знал об исполнении заговора и не желал смерти своего отца.
Граф Пален, который во все это время вполне сохранять свое присутствие духа, не забыл также немедленно поставить обо всем в известность обер-гофмейстерину графиню Ливен, прося ее разбудить императрицу, сообщить ей о происшедшем и утешить ее.[252] Графиня жила в верхнем этаже у молодых великих княжон. Она тотчас оделась и хотела сойти вниз, но на всех лестницах нашла часовых, которые не хотели ее пропустить.
«Ребята, — сказала она, — я графиня Ливен; я 18 лет служила императрице Екатерине; пропустите меня для исполнения моей обязанности». При этих словах солдаты с почтением отняли свои ружья.
Она подошла к постели императрицы, которая в испуге приподнялась: «Чего хотите вы в такое необычайное время? Вы, верно, пришли с каким-нибудь неприятным известием?» — «Разумеется». — «Не заболел ли кто из моих детей?» — «Хуже». — «Не болен ли мой муж?» — «Очень болен». — «Он, верно, умер?» — «Да!»
Императрица вскочила с постели и хотела бежать к своему супругу: часовые не пропустили ее.[253] Она умоляла их в самых трогательных выражениях; все было напрасно. Наконец, рыдая, она бросилась на землю и в отчаянии вскричала: «Я жена вашего государя. Пропустите меня! Я должна пойти к нему! Дайте мне исполнить мой долг!» Солдаты стали пред нею на колени и говорили: «Матушка, мы тебя любим; ни тебе, ни твоим детям мы не сделаем вреда, но не смеем тебя пропустить».
Тут подошел Бенигсен. Он почтительно поднял императрицу и сказал ей, что если она непременно желает пройти к государю, то, по крайней мере, не должна разговаривать с солдатами. Она все еще не знала, что именно случилось, так как графиня умолчала ей о самом ужасном. Выражения Бенигсена поразили ее; свет блеснул в ее уме. С возмущенным достоинством она ему сказала: «Croyez-vous etre à. Paris, ou l'on capitule avec les sujets?» — отвернулась от него и пошла в свои комнаты.
Так рассказывала она сама это обстоятельство тайному советнику Николаи.[254]
Вскоре пришли к ней с ласковым поручением от Александра, но оно не успокоило ее. Эта благородная женщина выказала в этом тяжелом испытании все свое сердце. Она удалила от себя графиню Ливен под предлогом, что присутствие графини необходимо при детях, и снова пошла к комнатам императора, в надежде проникнуть туда через другой ход. Но, не будучи хорошо знакома с лабиринтом Михайловского замка, она заблудилась и попала в один из дворов. За ней следовала одна из ее камер-фрау, которая машинально захватила с собою графин воды и стакан. На дворе императрице сделалось дурно. Камер-фрау предложила ей выпить воды и налила стакан. Императрица взяла его, как вдруг часовой,[255] стоявший весьма спокойно в отдалении, закричал: «Стой! Кто это с тобой, матушка?» Камер-фрау испугалась и сказала: «Это императрица». — «Знаю, — отвечал солдат. — Выпей ты сперва этой воды». Она выпила. Это успокоило часового, потому что он думал, что хотели отравить императрицу. «Хорошо, хорошо, — сказал он. — Теперь можешь наливать». Отрадная черта преданности среди страшной картины этой ночи, исполненной вероломства!
Обыкновенно императрица никогда не ложилась спать прежде 12 часов; в этот же вечер она случайно легла раньше. Несмотря на близость ее комнат от покоев государя, она ничего не слыхала и в горести своей делала себе самые горькие упреки.
Всего более заговорщики опасались преданности графа Кутайсова. Он имел обыкновение возвращаться от госпожи Шевалье в 11 часов вечера. Решили его в это время поймать и отвезти к графу Палену, где его должны были задержать до окончания переворота. Но случилось, что в этот вечер он вернулся домой в половине одиннадцатого, и таким образом ему удалось ускользнуть от заговорщиков. Переодетый в крестьянское платье, он побежал через Летний сад. За ним погнались; говорят даже, что по нему стреляли. Он спешил на Литейную к какому-то господину Ланскому;[256] дорогой он потерял башмак, упал и вывихнул себе руку. Но на другой же день он переехал в свой собственный дом напротив Адмиралтейства, притворился больным, а может быть, и действительно заболел. К вечеру он послал просить графа Палена дать ему караул, потому что опасался от черни каких-нибудь оскорблений; к нему послали караул и просили быть совершенно покойным. И точно, он, по-видимому, вскоре успокоился, потому что, когда 14-го числа дочь его родила,[257] он весело вошел в комнату родильницы, казался весьма довольным и обнял акушера.
Рассказывали, что от него одного зависело предотвратить революцию; что к вечеру ему принесли записку, открывавшую весь заговор, что по возвращении домой он нашел ее на столе, но не распечатал и лег спать. Долго не удавалось мне разъяснить это важное обстоятельство; наконец мне представился к тому самый удобный случай. Я встретился с графом Кутайсовым в Кенигсберге. Он уже не был прежним надменным, неприступным любимцем. В Петербурге, хотя и случалось ему мимоходом сказать мне несколько любезных слов, никогда не пришло бы мне в голову вступить с ним в откровенный разговор. Здесь он принял меня чуть не с сердечною радостью, потому что видел во мне верного слугу своего обожаемого государя и потому что я доставлял ему редкий случай вдоволь наговориться о его благодетеле.
Когда я спросил его, действительно ли в этот злосчастный вечер он получил какую-то таинственную записку и оставил ее нераспечатанной, он улыбнулся и покачал головой. «Это отчасти справедливо, — сказал он, — но записка эта не имела никакого значения. Уже давно граф Ливен, по болезни, желал места посланника, и я обещал ему это выхлопотать у государя.[258]
В этот день оно мне удалось. После обеда я о том в нескольких строках известил графа и поехал со двора. Когда я вечером возвратился домой, на моем столе лежала записка. Я спросил своего камердинера: от кого? Получив в ответ, что то было благодарственное письмо от графа Ливена, я оставил его нераспечатанным. Ночью все мои бумаги, в том числе и эта записка, были взяты; я их получил обратно на следующий день, а с ними и эту нераспечатанную записку, которая действительно ничего другого не содержала, как вежливое изъявление благодарности».
Как часто вкрадываются в историю ошибки потому только, что подобный мелкие обстоятельства остаются неразъясненными!
Граф также совершенно опровергнул вообще довольно распространенное предположение, будто император Павел подозревал существование заговора и вследствие сего вызвал барона Аракчеева. «Если бы мы имели хотя малейшее подозрение, — сказал он, — стоило бы нам только дунуть, чтобы разрушить всякие замыслы», — и при этих словах он дунул на раскрытую свою ладонь.
Госпожа Шевалье была тогда с ним в Кенигсберге. Она была крайне смущена последними своими похождениями. В роковую ночь ее тоже арестовали на несколько часов.[259] Когда в ее дом пришел офицер с караулом, ее сметливая горничная не хотела впустить его в спальню, но он без церемонии оттолкнул ее и подошел к постели. Красавица сильно испугалась такого неожиданного посещения и закричала: «Мой муж в Париже!» «Не вашего мужа, — отвечал офицер, — мы ищем в вашей постели, а графа Кутайсова».
Говорили, что нашли у ней бланки с подписью государя, что рылись в ее бриллиантах и что отняли у нее перстень с вензелями Павла. Этому последнему обстоятельству, кажется, противоречит великодушное с нею обращение нового императора; ибо, когда через несколько дней по смерти Павла она попросила паспорт для выезда за границу, Александр приказал ответить ей, что он крайне сожалеет, что здоровье ее требует перемены воздуха и что ему всегда будет приятно, если она вернется и снова пожелает быть украшением французской сцены. Можно предполагать, что настоящей целью незваного посещения ее дома было не столько желание найти графа Кутайсова, — так как даже не разбудили ее брата,[260] который спал недалеко от ее спальни и у которого он весьма легко мог быть спрятан, — сколько познакомиться с ее письменными тайнами. За отобранный у нее перстень она, как уверяют, жаловалась графу Палену, но он ответил, что ничего не знает. Если из всех бесчисленных своих бриллиантов она ничего другого не потеряла, как этот перстень, должно из этого заключить, что не хотели оставить в ее руках столь знаменательную драгоценность и что офицер действовал по особому высшему приказанию.
Во все время этой сцены она была в одной рубашке и должна была выслушать весьма легкие речи. Другого мщения она не испытала[261] и удалилась из России, обремененная сокровищами всякого рода. На своей же совести она, по-видимому, не чувствовала никакого бремени.
Говорили также, что, если бы не было революции, она должна была через два дня, как объявленная фаворитка, занять во дворце комнаты княгини Гагариной. Не знаю, на чем основан был этот слух; если же в самом деле она ожидала, что вскоре достигнет высшей степени государевой милости, то она должна была вдвойне чувствовать всю горесть своего падения.
Народ выразил свое презрение к ней самым грубым образом. На Исаакиевской площади какой-то мужик показывал за деньги суку, которую он звал мадам Шевалье. Главное искусство этой суки состояло в том, что, когда ее спрашивали: «Как делает мадам Шевалье?», она тотчас ложилась на спину… Нельзя себе вообразить, сколько народу приходило на это зрелище: даже порядочные люди проталкивались сквозь толпу, чтобы насладиться удовольствием спросить у собаки: «Как делает мадам Шевалье?»
Однако, как ни хитра была эта женщина, как ни старалась она обворожить государя, ей не удалось приковать его постоянства, и, когда он умер, две женщины, обратившие на себя его внимание, были близки к разрешению от бремени. Относительно одной из них его камердинер Кислов[262] уже говорил с акушером Сутгофом и обещал ему награждение 5000 рублей. Дитя должно было получить хорошее воспитание. Что из него вышло, мне неизвестно.
К обер-гофмаршалу Нарышкину в ту страшную ночь явился офицер с обнаженной шпагой и двумя солдатами и сказал камердинеру: «Убью тебя, если ты станешь шуметь!» Потом он пошел в спальню, где Нарышкин в величайшем испуге был до крайности смешон, начал дрожать за свою жизнь и предложил солдатам пачку ассигнаций. Они ее приняли и арестовали его. Его повели на гауптвахту, но через несколько часов позволили ему возвратиться в свои комнаты, а после 7 часов возвратили шпагу. В 9 часов утра император сам разговаривал с ним и сказал ему весьма ласково: «Я лишился отца, а вы друга и благодетеля, но будьте покойны». Бесхарактерный, изнеженный Нарышкин, по всей справедливости, не имел никакого значения в глазах заговорщиков. Когда я у него был в первый раз на следующий день, он старался быть веселым, говорил, что переворот был необходим для блага государства, что сам он чувствовал себя в постоянной опасности, что такую жизнь не мог бы долее вынести и что теперь одного только желает — спокойствия и позволения путешествовать. За 48 часов перед этим он думал или говорил совершенно противное.
К генералу Обольянинову также пришел офицер с командой, окружил его дом, вошел и потребовал, чтобы Обольянинов присягнул новому императору. Обольянинов отказался, потому что, к величайшему удивлению своему, впервые слышал о перевороте и не знал сообщившего ему о том офицера. Его арестовали и повели пешком в ордонансгауз, который был довольно далеко.[263] Дорогой он испытал несколько вполне заслуженных оскорблений. Вскоре, однако, его выпустили на свободу и снова, как в прежнее время, увидели множество экипажей у его подъезда. Возникло подозрение, не затевает ли он чего-нибудь, как вдруг узнали, что он уволен и уже не может вредить.
Так поступили при кончине императора с преданными ему людьми. После этого отступления я возвращаюсь к главному происшествию.
Немного отдохнув, Александр вышел из своей комнаты, бледный и расстроенный. Он потребовал карету. Камер-гусар побежал ее заказать; вслед за ним побежал и сам князь Зубов. Прошло полчаса, пока нашли карету. Между тем гвардия спокойно разошлась по казармам, и Александр пошел к телу своего отца. Никому не было дано подметить его ощущения в эту минуту.
Наконец подана была карета, он сел в нее с князем Зубовым; на запятки стали камер-гусар и брат Зубова. Так поехали они в Зимний дворец.[264] Дорогой Александр сохранял сумрачное молчание. Когда приехали во дворец, он собрался с духом и, как сам рассказывал своей сестре, сказал заговорщикам: «Eh bien, messieurs, puisque vous êtes permis (Taller si loin, faites le reste; déterminez les droits et les devoirs du souverain; sans cela le trône n’aura point d’attraits pour moi».
Граф Пален имел, без сомнения, благотворное намерение ввести умеренную конституцию; то же намерение имел и князь Зубов. Этот последний делал некоторые намеки, которые не могут, кажется, быть иначе истолкованы, и брал у генерала Клингера «Английскую конституцию» Делольма для прочтения.[265] Однако, несмотря на требование самого императора, это дело встретило много противодействия и так и осталось.
Из Зимнего дворца император, в сопровождении своего брата Константина, поехал верхом в гвардейские полки и тут уже без всякого принуждения начальства был встречен громкими «ура».
В 2 часа ночи граф Пален съездил домой и разбудил свою жену, чтобы сказать ей, что отныне она может спать спокойно.
Когда рассвело, князь Зубов принял на себя просить императрицу-мать, чтобы она тоже переехала в Зимний дворец. Она в горести своей накинулась на него: «Monstre! Barbarei Tigrel C’est la soif de régner qui vous a porté è assassiner vorte souverain legitime. Vous avez regne sous Catherine Seconde; vous voulez régner sur mon fils». Потом она объявила самым положительным образом, что не тронется с места. «Je mourrai è cette place».
Так как князь ничего не мог добиться от императрицы, то к ней отправился граф Пален. Она и его приняла таким же образом. «Вас я до сих пор еще почитала честным человеком», — сказала она, рыдая. Граф старался ей доказать, что она сама только выиграла от переворота. «Я остановил два восстания, — сказал он. — Третье вряд ли удалось бы мне остановить, и тогда не только император, но, может быть, вы сами со всей вашей фамилией сделались бы его жертвами».
В эти первые часы она была еще до того поражена неожиданностью удара, что вовсе не понимала его доводов; но наконец склонилась на просьбу выехать из дворца и в 9 часов села в карету.[266] Когда караул, как обыкновенно, ей отдал честь, она испугалась и прошептала: «Убийцы!»[267]
Сначала она тоже имела мучительное для матери подозрение, что ее сын знал обо всем, и потому ее первое свидание с императором дало повод к самой трогательной сцене. «Саша! — вскричала она, как только его увидала. — Неужели ты соучастник!» Он бросился перед нею на колени и с благородным жаром сказал: «Матушка! Так же верно, как то, что я надеюсь предстать пред судом Божиим, я ни в чем не виноват!» — «Можешь ли поклясться?» — спросила она. Он тотчас поднял руку и поклялся. То же сделал и великий князь Константин. Тогда она привела своих младших детей к новому императору и сказала: «Теперь ты их отец». Она заставила детей стать перед ним на колени и сама хотела то же сделать. Он ее предупредил, поднял, рыдая, детей; рыдая, поклялся быть их отцом, повис на шее своей матери и не хотел оторваться от нее. Граф Салтыков пришел его позвать; он хотел было идти и снова бросился в объятия своей матери.
Ее горе было долгое время невыразимым. Ей везде казалось, что она видела кровь; каждого, кто входил, она спрашивала: верен ли он ей? Она непременно хотела узнать всех убийц своего супруга; сама расспрашивала о них раненого камер-гусара, которого осыпала благодеяниями; но удар, который он получил, до того ошеломил его, что он не мог назвать по имени ни одного из заговорщиков. Тогда она приказала провести через залу своих младших детей в глубоком трауре и через графиню Ливен приказала их гувернантке, полковнице Адлерберг,[268] обратить особое внимание на лица присутствовавших и наблюдать, не изобличит ли сам кто-нибудь себя. Лицо Зубова нисколько не изменилось; весьма равнодушно он сказал своему соседу: «Удивительно, до какой степени маленький великий князь Николай похож на своего деда». Талызин, напротив того, побледнел; но полковница сочла более благоразумным не сообщать этого замечания вдовствующей императрице.[269]
Эту последнюю в ее печали новая императрица покидала как можно реже и выказывала ей самые нежные дочерние чувства. Мария Феодоровна была весьма тронута этим вниманием. Тайный советник Николаи находился у нее в то самое время, когда доложили о молодой императрице. Он просил позволения тут же повергнуть ей свое почтение. «Сделайте это, — сказала Мария Феодоровна весьма громко, когда входила Елизавета. — Ей никогда нельзя в достаточной степени оказать почтения». Потом пошла к ней навстречу, и обе со слезами обнялись.
13-го числа вся императорская фамилия в первый раз поехала в Михайловский замок для того, чтобы, согласно обычаю, собраться у тела. Императрица-мать не хотела до тех пор видеть генерала Бенигсена,[270] но в этот день я сам заметил, что, уходя, она опиралась на его руку, когда сходила с лестницы. Этот человек обладал непостижимым искусством представлять почти невинным свое участие в заговоре.
Тело Павла было набальзамировано, и, так как всей этой операцией распоряжался ст. сов. Гриве, я обязан ему подробным отчетом во всем, что он заметил. На теле были многие следы насилия. Широкая полоса кругом шеи, сильный подтек на виске (от удара, нанесенного Аргамаковым, или, как говорят другие, Николаем Зубовым, посредством рукоятки пистолета), красное пятно на боку, но ни одной раны острым орудием, как полагали сначала; два красных шрама на обеих ляжках, — вероятно, его сильно прижали к письменному столу; на коленях и далеко около них значительные повреждения, которые доказывают, что его заставили стать на колени, чтобы легче задушить. Кроме того, все тело вообще покрыто было небольшими подтеками; они, вероятно, произошли от ударов, нанесенных уже после смерти.
Когда Павел выставлен был на парадной постели,[271] на нем был широкий галстук, а шляпа надвинута была на лицо». Таким образом прикрыты были и красная полоса кругом шеи, и шишка на виске. Сверх того, приняты были меры, чтобы народ, проходя перед телом, мог его видеть только в некотором отдалении. Мне показалось, что его нарумянили и набелили, дабы на посиневшем лице сделать менее заметными следы задушения, ибо, хотя каждый знал, какой смертью умер император, но открыто говорили только об апоплексическом ударе, и сам Александр, как уверяют, долго полагал, что испуг убил его отца.
Если бы покушение не удалось, пострадали бы не одни исполнители, но и многие другие, которые, только зная о существовании заговора, по легкомыслии слишком рано этим хвастали. Один офицер, который в эту ночь находился в веселом обществе, налил себе в 12 часов бокал вина и пил за здоровье нового императора. В другом доме камергер Загряжский в 12 часов вынул из кармана часы и сказал присутствовавшими «Messieurs, je vous annonce qu’il n’y a plus d'empereur Paul».
Мне остается еще рассказать о впечатлении, которое это столь же ужасное, сколь неожиданное происшествие произвело на всех жителей Петербурга.
Рано поутру, на рассвете, царствовала мертвая тишина. Передавали друг другу на ухо, что что-то случилось, но не знали, что именно, или, вернее, никто не решался громко сказать, что государь скончался, потому что, если бы он был еще жив, одно это слово, тотчас пересказанное, могло бы погубить.
Я сам встал на рассвете. Квартира моя была в Кушелевом доме на большой площади, прямо против Зимнего дворца. Я подошел к окну и в первую четверть часа видел, как войска проходили через площадь в разных направлениях. Это меня не удивило; я думал, что назначено было учение, как это часто бывало. Вскоре после того пришел мой парикмахер. Его, видимо, тяготила какая-то тайна. Я едва успел присесть, как он шепотом спросил меня, знаю ли я, что государя отвезли в Шлиссельбург или даже — что он умер. Эти смелые слова меня испугали; я приказал ему молчать и сказал, что хочу притвориться, будто ничего не слышал от него. Но он стал меня уверять, что, наверное, произошло что-то важное, потому что сам видел, как в 12 часов ночи гвардия прошла по Миллионной, мимо его квартиры.
Я был взволнован, тотчас приказал подать экипаж и поехал в Михайловский замок. Дорогой, хотя и было довольно далеко, я ничего не заметил; народ был еще спокоен; на улицах, как обыкновенно, были прохожие. Но уже издали, у ворот, которые ведут во дворец и где обыкновенно стояли двое часовых, я заметил целую роту под ружьем. Это было мне верным знаком, что произошло что-то необыкновенное. Я хотел, как всегда, въехать в ворота, но меня не пропустили и объявили, что дозволен проезд одним только придворным экипажам. Сначала я сослался на повеление государя, которое ставило мне в обязанность находиться каждое утро во дворце. Офицер пожал плечами. Я стал ему доказывать, что карета моя придворная, потому что поставлялась от двора. Но он мне объяснил, что покуда под названием «придворный экипаж» следует разуметь только такие кареты, у которых на дверцах императорский герб, а у моей кареты этого герба не было. «Для чего все это?» — спросил я наконец в недоумении. Он снова пожал плечами и замолчал.
Через несколько часов вход во дворец был свободен, и я поспешил к обер-гофмаршалу; но его нельзя было видеть. Через канцелярского чиновника я наконец получил первые достоверный сведения.
Ослепленная чернь предалась самой необузданной радости. Люди, друг другу вовсе не знакомые, обнимались на улицах и друг друга поздравляли. Зеленщики, продававшие свой товар по домам, поздравляли «с переменой»,[272] подобно тому как они обыкновенно поздравляют с большими праздниками. Почтосодержатели на Московской дороге отправляли курьеров даром. Но многие спрашивали с боязнью: «Да точно ли он умер?» Кто-то даже требовал, чтоб ему сказали, набальзамировано ли уже тело; только когда его в том уверили, он глубоко вздохнул и сказал: «Слава Богу!»[273]
Даже люди, которые не имели повода жаловаться на Павла и получали от него одни только благодеяния, были в таком же настроении. «Eh bien», — спросил мимоходом князь Зубов у генерала Клингера, — qu'est се qu’on dit du changement?» — «Mon prince, — отвечал Клингер в противность стольким прямодушным и твердым правилам в его сочинениях, — on dit que vous avez été un des Romains».
Около полудня я поехал к графу Палену без всякого дела, с единственною целью в его приемной делать наблюдения над людьми и, прежде всего, над ним самим. Его не было дома. Мы долго ждали. Наконец он приехал: волосы его были в беспорядке, но выражение лица было веселое и открытое.
Вечером у меня собралось небольшое общество. Мы стояли кружком посреди комнаты и болтали. Между тем почти совсем стемнело. Нечаянно обернулся я к окну и с ужасом увидел, что город был иллюминован. Никаких приказаний для иллюминации не было, но она была блистательнее, чем обыкновенно в большие праздники. Один только Зимний дворец стоял темной массой передо мной и представлял собой величественный контраст. Грусть овладела всеми нами.
Уже с утра[274] присягали в дворцовой церкви императору. Из императорской фамилии присутствовал один только великий князь Константин. Он первый приложился к Евангелию, за ним Нарышкин, потом высшие чины государства, между которыми недоставало только графа Панина и графа Кутайсова: первый стоял внизу между войсками, а второй сказался больным. Достойно замечания, что в присяге упоминалось только о том наследнике престола, который назначен будет впоследствии.[275] Стало быть, узаконения Павла поэтому отменялись. На следующий день граф Кутайсов также поехал во дворец и был милостиво принят: Александр, казалось, хотел поступить с ним как тот французский король, который не помнил обид, сделанных дофину.
Отрадный манифест, изданный Александром, известен.[276] Он написан был Трощинским, который некогда был секретарем императрицы Екатерины. Обольянинов был отставлен; на его место назначен был Беклешов, человек, пользовавшийся всеобщим уважением и бывший губернатором в Риге. Граф Васильев сделан был снова государственным казначеем, граф Воронцов — послом в Англии, Бенигсен принят на службу с чином генерал-лейтенанта. Ненавистная тайная экспедиция,[277] в которой постоянно в последнее время находился палач,[278] была уничтожена. Все заключенные были освобождены. На стенах крепости, как на частных домах, читали эти слова: «Свободен от постоя».
Говорили, что великий князь Константин сам отправился в крепость, с ужасом увидел все орудия мучений и приказал их сжечь. Это неверно. Ст. сов. Сутгоф по обязанности был в крепости и нашел в ней только розги; комнаты тайной экспедиции показались ему, впрочем, приличными и с достаточным воздухом, одни только так называемые «cachots»[279] возбудили его ужас.
Император поехал в Сенат,[280] чего Павел ни разу не сделал, снова назвал его «правительствующим», издал много указов о помиловании;[281] вернул из Сибири невинных, туда сосланных; освободил 162 несчастных, которых слишком ретивый губернатор…[282] выслал из Харькова в Дюнамюнденскую крепость; отменил, кроме того, много наказаний и восстановил все права народа.[283]
Не были более обязаны снимать шляпу перед Зимним дворцом; а до того времени было в самом деле крайне тяжело: когда необходимость заставляла идти мимо дворца, нужно было в стужу и ненастье проходить несколько сот шагов с обнаженной головой из почтения к безжизненной каменной массе. Не обязаны были выходить из экипажей при встрече с императором; одна только вдовствующая императрица еще требовала себе этого знака почтения.
Александр ежедневно гулял пешком по набережной в сопровождена одного только лакея; все теснились к нему, все дышали свободно. В Миллионной он однажды застал одного солдата, который дрался с лакеем. «Разойдетесь ли вы? — закричал он им. — Полиция вас увидит и возьмет обоих под арест». У него спрашивали, должно ли разместить во дворце пикеты, как при его отце. «Зачем? — ответил он. — Я не хочу понапрасну мучить людей. Вы сами лучше знаете, к чему послужила эта предосторожность моему отцу».
Привоз книг был дозволен;[284] издан был образцовый цензурный устав[285] (который, к несчастью, более не соблюдается). Разрешено было снова носить платья, как кто хотел, со стоячим или с лежачим воротником. Чрез заставы можно было выезжать без билета от плацмайора.[286] Все пукли, ко всеобщей радости, были обстрижены.[287] Эта небольшая вольность принята была всеми, а в особенности солдатами, как величайшее благодеяние.
Круглые шляпы тоже снова появились, и я был свидетелем суматохи, внезапно происшедшей в одно утро в приемной графа Палена: все бросились к окнам; я не мог понять — зачем: проходила по улице первая круглая шляпа. Обыкновенно народ придает подобным мелочам такую цену, что государям никогда бы не следовало стеснять его в этом отношении. Можно без преувеличения сказать, что разрешение носить круглые шляпы произвело в Петербурге более радости, чем уничтожение отвратительной тайной экспедиции.
Нельзя, однако, умолчать, что это первое опьянение вскоре прошло. Народ стал приходить в себя. Он вспомнил быструю и скорую справедливость, которую ему оказывал император Павел; он начал страшиться высокомерия вельмож, которое должно было снова пробудиться, и почти все говорили: Павел был наш отец. На первом параде, когда солдаты собрались в экзерциргаузе, офицеры пошли между ними ходить, поздравляя их, и говорили: «Радуйтесь, братцы, тиран умер». Тогда они отвечали: «Для нас он был не тиран, а отец».
Много содействовало этому настроению то, что офицеры полка нового императора хвастались, выставляли, как великую заслугу, свое участие в перевороте и тем раздражали против себя офицеров других полков. Не все было так, как бы следовало; но и взрыва неудовольствия нельзя было опасаться, хотя суеверие уже разглашало о привидении, появившемся в Михайловском замке и громко требовавшем мщения, и хотя утверждали, что в ночь на 15-е число граф Пален охранял себя несколькими полицейскими солдатами с зараженными ружьями и приказал сказать смененному генерал-прокурору, чтобы он принимал поменьше посетителей.
13-го числа император в первый раз явился на параде без мальтийского креста; граф Пален также перестал его носить; но на Адмиралтействе все еще развевался мальтийский флаг, и только впоследствии решили его снять. Заметили также, что на параде государь взял князя Зубова под руку и дружески прохаживался с ним взад и вперед.
В тот же день граф Пален дал большой обед, на котором, между прочим, князь Куракин всячески унижался перед Зубовыми, полагая, что заговорщики сделаются новыми любимцами. Мнение это было ошибочно, но вначале разделялось многими. Я не сомневаюсь, однако, что, по крайней мере, граф Пален силой и умом удержался бы, если бы не сделал непостижимой для опытного царедворца ошибки, удалившись из Петербурга. Нужно было осмотреть кордон, учрежденный на берегах Балтийского моря против англичан, и он сам вызвался иметь надзор за исполнением этого поручения. Он поехал и более не увидел столицы. До сих пор он живет в своих курляндских имениях, но совершенно забыт. О нем не вспомнили даже тогда, когда в походах против французов нуждались бы в столь энергичном человеке.
Князь Зубов также должен был удалиться в свои имения. Весьма правдоподобно, что, когда кто-то поздравил его с тем, что переворот ограничился одной только жертвой, он, получивший образование при Екатерине, ответил: «Этого недостаточно; нужно еще, чтобы никто из участников не был наказан». Когда же выразили ему опасения насчет Обольянинова и Аракчеева (который впоследствии действительно приехал), он только сказал: «C’est de la canaillee». Мне самому он сказал на третий день в разговоре, который я имел с ним с глазу на глаз: «Цицерон прав, говоря в одном из своих писем: если бы у него было одним пороком больше, он был бы лучше». И к этому он прибавил: «Отец Павла был пьяница; если бы Павел имел тот же порок, нам пришлось бы менее страдать от него».
Нарышкин и граф Кутайсов получили позволение путешествовать. Последнего государь призвал к себе перед его отъездом и сказал ему милостиво: «Я никогда не забуду, что вы 30 лет служили моему отцу. Если вы когда-либо будете в затруднительном положении, рассчитывайте на меня».
Но не одну только милость, а также прекраснейшую для царей добродетель — справедливость выказал Александр в первые дни своего царствования.
Некоторый генерал Арбенев постыдно бежал во время похода в Голландии, и император Павел объявил тогда во всеобщее сведение, что он бежал 40 верст, не переводя духу. Между тем у него были сильные друзья, которые за него ходатайствовали, и Трощинский представил новому императору о его помиловании. Александр отказал, сказавши: «Может ли мое помилование сделать из него храброго человека?» Трощинский повторил свою просьбу, и государь наконец уступил. Указ был написан и представлен к его подписи. Александр его подписал; но, отдавая его Трощинскому, сказал: «Я тебе сделал удовольствие, теперь твоя очередь: разорви его».[288]
Мы готовы сердечно радоваться этому восходящему солнцу, не предавая, однако, проклятию отошедшего и не поступая, как тот мужик, который на торжественном погребении Павла[289] бросился к графу Палену, ехавшему впереди верхом, и поцеловал его сапог.
Многие изощрили свой ум насчет мертвого льва. Граф Вильегорский[290] распространил стихотворение, которое оканчивалось следующими строками:
Que la bonté divine, arbitre de son sort, Lui donne le repos, que nous rendit sa mort.Один немец написал:
Das Volk war seiner Laune Spiel; Er starb gehasst, wie Frankreichs letzter König; Er hatte der Macbt ūber uns zu viel Und ūber sich selbst zu wenig.[291]Другой:
Kommt, Jhr, Wanderer, und tretet An dies Grab, — doch nur von weitem! Hier liegt Paul der Estre, — betet: Gott bewahr uns vor dem Zweiten![292]Павел, конечно, заслужил следующую лучшую надгробную надпись. Народ и солдаты говорили:
«Он был наш отец».
Послесловие
Ни один смертный не проявлял в себе таких контрастов света и тени, как Павел. Его ум и страсти, восприимчивость и жестокость, добродетели и пороки, энтузиазм в дружбе, переходившие потом в ненависть, его признательность за все, что, по его мнению, делалось для него от всего сердца, и его ярость при малейшей оплошности, которую он замечал относительно себя, — все это проявлялось в нем в высшей степени. И это нагромождение в нем противоположных и враждебных одно другому качеств должно было привести его к гибели.
Барон ГейкингТрагическая судьба императора Павла I долго еще будет занимать историографов, как труднейшая для разрешения задача. На пути строго научной, беспристрастной оценки кратковременного царствования «коронованного Гамлета» долго еще будет стоять прочно установившаяся, столетняя традиция полемического взгляда на Павла Петровича как на умалишенного тирана, как на карикатуру человечества, и только. Казалось бы, самая ужасная смерть этого государя является искуплением его ошибок, его увлечений. Эта смерть требует строгого, но праведного и человечного суда истории. Между тем даже настоящее издание, несмотря на свое научное, объективное направление, вызвало в «крайней» печати недовольство.
Несмотря на то что издание является лишь сводом исторических памятников, освещение которых в предисловии строго держится фундамента логики и фактов, косность установившихся взглядов, этих «клише» либеральной традиции, вступает в слепую борьбу с самой очевидностью. Это заставляет нас подкрепить новый взгляд на личность и царствование императора Павла, установившийся после ряда работ авторитетных исследователей, еще несколькими фактами и соображениями.
Барон Гейкинг, которому трудно приписать пристрастие к Павлу, после всего того, что он претерпел от непостоянства его характера, однако говорит в своих мемуарах: «Вы, которые хорошо знали Павла за два первые года его царствования, скажите, разве не было у него чувствительного сердца, благожелательства, просвещенной души? Если он бывал несправедлив, то разве это не вытекало из его слишком сильной любви к правосудию и разве всегда, когда у него слагалось убеждение, что он ошибся, не выказывал он мужества исправить эту ошибку?»
«Просвещенная душа» императора Павла в первые годы его царствования сказалась очевидно для всякого, не ослепленного предвзятым, ходячим, полемическим взглядом, в отношении этого государя к масонам и польским патриотам. Тут факты говорят сами за себя. Мы их и приведем.
Известно, что преследования, которым подверглись московские мартинисты при Екатерине И, главным образом объясняются сношениями последних с великим князем Павлом Петровичем, в которых их заподозрила императрица. Известная записка Карамзина императору Александру объясняет: «Один из мартинистов, или теософистских масонов, славный архитектор Баженов, писал из С.-Петербурга к своим московским друзьям, что он, говоря о масонах с тогдашним великим князем Павлом Петровичем, удостоверился в его добром о них мнении. Государыне вручили это письмо. Она могла думать, что масоны, или мартинисты, желают преклонить к себе великого князя. В деле о Новикове и его товарищах (V том «Летописей русской литературы и древности» Тихонравова) вопросный пункт, предложенный князем Прозоровским захваченным масонам гласит: «4) каким образом вы и товарищи сборища вашего заботились в сети сборища вашего уловить известную особу, о коей имели вы с принцем Гессен-Кассельским и переписки? То открыть вам, для чего вы такие вредные предприятия имели и чему из того быть надеялись, где объяснить о всех товарищах, в сем деле с вами соучаствующих и помогающих?» (с. 48). На этот пункт князь Николай Трубецкой отвечал: «Покойный профессор Шварц предлагал нам, чтоб известную особу сделать великим мастером в масонстве в России. А я перед Богом скажу, что, предполагая, что сия особа принята в чужих краях в масоны, согласовался на оное из единого того, чтоб иметь покровителя в оной. Но чтоб я старался уловить оную особу, то пред престолом Божиим клянусь, что не имел того в намерении и, следовательно, ни соучастников, ни помощников иметь в оном не мог».
Переговоры архитектора Баженова, а также пересылка «к известной особе» мистических масонских книг не подлежат сомнению. Бригадир Тургенев показывал: «Слыша же от Баженова, что великая сия особа привязана к масонству, говорил об этом и с ним и с Новиковым. С принцем Гессен-Кассельским о переписке по сему я не ведал и не ведаю. О том, что Баженов говорил с важной той особой, ведал я, Новиков, Гамалея, Трубецкие, так равно и все сии мои товарищи». По мнению проф. Ешевского, мысль привлечь Павла Петровича в орден принадлежала Густаву III во время его посещения Петербурга в 1777 году. Россия была VIII провинцией ордена; а генеральным мастером всех провинций состоял герцог Фердинанд Брауншвейгский. 30 сентября 1776 года князь Александр Борисович Куракин отправился в Стокгольм с нотой о бракосочетании Павла с Софией-Доротеей Вюртембергской (Мария Феодоровна). Провинциальная петербургская ложа дала ему поручение к шведским масонам главной ложи в Стокгольме. Начальником главного шведского капитула был брат короля герцог Зюдерманландский. Там возвели Куракина в высшие должности, и с актами, дипломами, уставами Куракин возвратился в С.-Петербург в 1777 году, и князь Иван Сергеевич Гагарин, в фиолетовой ленте через плечо, открыл главную масонскую ложу в С.-Петербурге уже по шведской системе («строгого наблюдения»). Летом 1777 года шведский король Густав III посетил С.-Петербург. В 1781 году известный Шварц отправился за границу, но по дороге заехал в Митаву. Там заявил он гроссмейстеру курляндских масонов, что отправлен из Москвы, чтобы отыскивать истинное масонство. Курляндский гроссмейстер сказал Шварцу, что он должен принять шведское масонство. Он дал Шварцу письмо в Берлин к Иоанну-Христофу Вельнеру и другу его Шадену, берлинскому лейб-хирургу. 1 октября 1781 года Шварц выехал из Берлина в Брауншвейг к герцогу Карлу-Вильгельму и там познакомился с известным ученым Иерузалемом, воспитателем владетельного герцога Брауншвейгского и его братьев. Вскоре после отъезда Шварца за границу, именно 19 сентября 1781 года, отправился в чужие края великий князь Павел Петрович со своей супругой, в свите которых были, между прочим, любимец его, камергер князь Александр Борисович Куракин, игравший значительную роль в петербургском масонстве 1776 и 1777 годов, как уже было указано, и Сергий Иванович Плещеев, впоследствии один из деятельнейших сотоварищей Новикова. Есть предание, что великий князь, по примеру большей части тогдашних принцев, вступил в число масонов во время своего заграничного путешествия.
По другим известиям, великий князь посвящен был в масоны в С.-Петербурге принцем Генрихом Прусским в 1776 году или королем шведским в 1777 году. Что масонство оставило след в душе Павла, видно из глубоко мистического его настроения, с одной стороны, а с другой — из его свободного отношения ко всем христианским церквам. Личное же расположение к московским мартинистам проявилось сейчас же по восшествии его на трон.
По восшествии на престол Павел немедленно приказал выпустить Новикова из крепости и разрешил ему пользоваться полной свободой. Затем освобожден от надзора И. В. Лопухин. Князю H.H. Трубецкому и И. П. Тургеневу разрешено выехать из деревень, куда они были сосланы, и жить, где пожелают. Вышел указ о возвращении из Сибири сосланного туда в 1790 году Радищева. Повышены и отличены орловские масоны З. Я. Карнеев и A.A. Ленивцев. Отличены М. М. Херасков, И. П. Тургенев. Князь Н. В. Репнин произведен в фельдмаршалы на третий день по воцарении Павла.
«Говорить, что в начале царствования был составлен проект общей организации русского масонства, но что исполнение его остановилось за принятием государем в 1798 году гроссмейстерства Мальтийского ордена, причем с известных масонов взята была подписка не открывать лож без особого разрешения, что очень повредило успеху масонства в России» (Encyclop. der Freyraaurerei, ч. 3, с. 271. Цитата Лонгинова: Новиков и московские мартинисты, с. 364).
Освобождение Новикова из крепости и возвращение Радищева из Сибири! Вот чем начал свое царствование император Павел. Это слишком крупный факт, чтобы о нем можно было забывать. И в то время, несомненно, отношение к московским мартинистам являлось надежнейшим показателем просвещенности ума, так как то были представители высокогуманных начал в чувственном и грубом русском обществе.
Не менее характерно отношение Павла Петровича к польским патриотам — генералу Костюшко, Немцевичу, Килинскому и другим, содержавшимся под стражей.
«Не было государя, — пишет Чарторыйский, — ни более ужасного в порывах жестокости, ни более щедрого в порывах великодушия. Но в его благосклонности не было никакого постоянства. Одного слова в разговоре, случайно вырвавшегося или сказанного с намерением, тени подозрения было достаточно, чтобы заставить его превратить расположение в преследование. Наиболее взысканные сегодня его милостями трепетали, что завтра они будут устранены от двора и высланы в отдаленные места. Таково было состояние страны в продолжение всего его царствования. Тем не менее император желал быть справедливым. Душе его, рядом с прихотливыми и беспорядочными выходками, присуще было глубокое чувство справедливости, которое часто побуждало его к действиям, достойным всякой похвалы.
Не раз случалось, что, удалив кого-либо, прогрессивно увеличивая преследования, Павел призывал его вновь, обнимал его, почти просил прощения, уверял его, что был обманут, подозревал его несправедливо, и осыпал его новыми милостями, чтобы вознаградить за претерпенное. Страх, который Павел часто сам испытывал, он внушал и всем чиновникам империи, и это всеобщее опасение производило некоторый оздоровляющий эффект. В то время как в Петербурге и в центре управления неуверенность в завтрашнем дне терзала и волновала всех, в провинции гражданские власти, генерал-губернаторы и военные начальники, страшась, чтобы злоупотребления, которые они себе позволяли, не дошли до сведения императора, и чтобы в одно прекрасное утро и без всяких дальних околичностей они не были лишены должности и водворены в каком-нибудь из городов Сибири, переменили тон с их подчиненными, остерегались позволять себе чрезмерно вопиющие злоупотребления. Особенно в польских провинциях обыватели могли заметить эту перемену, и доныне еще в наших провинциях поминают царствование Павла как время, когда злоупотребления, несправедливости, мелочные придирки, которые необходимо сопровождают чужестранное владычество, наименее давали себя чувствовать.
Одной из первых мыслей Павла по восшествии его на трон и, без сомнения, одной из благороднейших было возвращение свободы польским пленникам.
Подобно тому как его отец посетил в темнице Ивана (Антоновича), он сам навестил Костюшку, обнадежив его участием и обещаниями; он сказал ему, что, если бы он был на троне, он не сочувствовал бы разделу Польши, что он сожалеет, что этот несправедливый и антиполитический акт совершился, но раз дело сделано, он не имеет власти повернуть его обратно и должен поддерживать положение вещей.
Император, по просьбе Костюшки, постепенно возвратил свободу всем остальным пленникам, настояв лишь на том, чтобы они принесли присягу на верность.
Костюшко, удрученный скорбью, покрытый еще не залеченными ранами, ослабивший, носивший тогда на своем лице выражение неутраченной надежды, трогательного раскаяния, почти угрызения совести, что он еще живет, тогда как ему не удалось спасти свое Отечество, в этом состоянии мог только интересовать императора, трогать его, не внушая ему никакого опасения или подозрения. Он часто посещал Костюшку, в сопровождении всей императорской фамилии, которая свидетельствовала генералу участие, я почти готов сказать — истинную нежность.
Можно представить себе, как были счастливы пленники, когда могли наконец свидеться, после столь долгой и скорбной разлуки, утешаясь общими сожалениями и слезами.
Славнейшие члены великой Диэты 1788–1792 гг. соединялись: граф Потоцкий, граф Тадеуш Мостовский, знаменитый Юлиан Немцевич, Закржевский, городской голова Варшавы, известный неподкупностью, патриотизмом и бесстрашием; генерал Сокольницкий, который добровольно уединился с ними, чтобы их не покидать; Килинский и Капосташ, достойные граждане Варшавы, первый — сапожник, а второй — банкир или меняла, имевшие огромное влияние на варшавскую чернь».
Так пишет Адам Чарторыйский. Оставляя в стороне те замечания, которые с национальной русской точки зрения можно было сделать хотя бы относительно «достойных граждан» Варшавы, остается тот факт, что Павел Петрович по восшествии на престол, с одной стороны, освобождает Новикова и Радищева, а с другой — Костюшко и Немцевича.
Но уважение его как к безмерным страданиям Польши, так и к пламенному патриотизму ее лучших людей выразилось и потом, в снисхождении, оказанном провинившимся полякам, как об этом сообщает в записках своих барон Гейкинг.
Несколько поляков были отправлены в крепость по обвинению в государственной измене. Император приказал разобрать это дело до самых мелких подробностей в полном собрании Сената. Одним из обвиняемых был ксендз Домбровский, брат генерала Домбровского, командовавшего во Франции польским легионом. В сессии участвовало семьдесят сенаторов, и почти все склонялись к тому, что поляки не виновны. Но их письмо к французскому правительству Директории, от которого они не отрекались, и клятва ввести с помощью Франции республиканское устройство в Польше, в которой они сознались, делали их спасение почти невозможным. Письмо это составлял Домбровский, который был главой этого тайного общества. Центральным местом, от которого шли нити, с одной стороны, в Литву, а с другой — через Варшаву во Францию, был Львов. Имелось даже письмо Барса (адвокат в Варшаве), который был в Париже агентом польской республиканской партии. Доказательств было даже слишком много. Все обвиняемые лично присягали императору. По букве закона все они были приговорены к лишению дворянства, наказанию кнутом и ссылке в Сибирь. Между тем Сенат представил государю доклад, где было указано на старость одного, молодость другого, ограниченность третьего. Павел изменил строгий приговор Сената. Старика он сослал на родину в Литву без всякого наказания. Другие же отделались только страхом. Их ввели на эшафот и здесь объявили помилование, то есть они избавлены были от наказания кнутом, а их ссылка длилась очень короткое время благодаря смерти Павла и милости Александра, который всех их вернул в их отечество.
Просвещенный ум и стремление к справедливости и правосудию, которые находят в императоре Павле и признают лица, которых никак нельзя заподозрить в пристрастии, и подтверждаемые фактами, конечно, только усугубляют трудность разрешения загадки: каким образом при таких задатках несчастный государь перешел в историю как пример совершенного деспота?
Барон Гейкинг приводит ряд фактов, свидетельствующих о стремлении Павла насадить в России правосудие. «Я должен», — говорит он, — упомянуть об одном факте, в котором обнаруживается желание императора ускорить ход правосудия в интересах его подданных. Услыхав, к своему удивлению и неудовольствию, что в сенате скопилось около 10 тысяч нерешенных дел, он назначил временный сенат для окончания старых процессов и таким образом облегчил рассмотрение новых дел. Для этого он пожертвовал более 100 000 рублей. Хотя это и было важно для счастья его народа, но никто не признал этого акта доброты и справедливости».
Обращаем внимание на подчеркнутые слова. А между тем даже Сивере упоминает об этом: «В царствование Екатерины дела на заседаниях докладывал Вяземский, не обращая внимания на текущей их номер. Оттого ко времени восшествия на престол Павла надо было перевозить чрез Неву около 11 тысяч номеров».
Вот красноречивое изображение высшего в империи судебного установления, «хранилища законов», екатерининского Сената очевидцем бароном Гейкингом.
Сенат помещался за Невой, в старом петровском здании Двенадцати коллегий, где ныне университет. «Грязная опускающаяся вниз лестница вела в довольно большую переднюю, где была кухня старых солдат, которая отравляла вход в святилище правосудия едким чадом.
Оттуда попадаешь в канцелярии и в залу заседаний. Все носило на себе печать обветшания, разрушения, запустения. Кресло президента, изъеденное молью, по-видимому, было когда-то крыто красным сукном. Я пробежал некоторые протоколы и бумаги, валявшиеся на столе секретаря: во всем сказывался беспорядок и небрежность.
Передо мной открылась как будто берлога кляузничества, а не храм правосудия.
Вице-президент Акимов был 70-летний старик, разбитый параличом… Он решительно не имел никакого понятия об основных началах права. Старейший член, отставной пехотный майор, не знал сносно ни одного (sic!) языка… Секретаря нельзя было упрекнуть в невежестве… но за деньги он был на все способен. Представлялись мне и чиновники. Между ними я заметил двух молодых людей, которые были одеты получше. Один из них был племянник первого члена, второй — сын умершего вице-президента. Я спросил их, где они учились. «В Петербурге у родителей». Имея чин титулярного советника, они занимались перепиской бумаг и хотя не могли написать двух строк без ошибки, тем не менее получали тройной оклад… Непотизм царил здесь».
Вот в каком виде представлялось высшее правосудие екатерининских времен! Павел расчистил эту «берлогу кляузничества», обновив состав Сената и вдохнув в него энергию. Необходимо иметь в виду, что высшие сословия России, развращенные семидесятилетним женским правлением, не могли бы сочувствовать искренно ни просвещенному уму на престоле, ни стремлению к правосудию и справедливости, проявляемому монархом, хотя бы это и был монарх, лишенный тех глубоких недостатков характера, которыми отличался Павел. Истинное просвещение не много находило сторонников и поборников в развращенном фаворитизмом обществе; оно заменялось в нем наружным фальшивым блеском спесивого, роскошного барства. Еще менее могло встретить в этом обществе поддержки и сочувствия стремление к правосудию и справедливости. Напротив, Екатерина царствовала, потворствуя и потакая общественной распущенности; она жила и давала другим не столько жить достойной человека жизнью, сколько живиться на счет ближнего. Поддерживая привилегии высшего класса, осыпая подарками любимцев, потворствуя во всем преторьянцам, возведшим ее на престол, Екатерина оставила печальное наследие несчастному своему сыну. Огромный государственный долг екатерининского царствования лег в основание неудержимо затем возраставшей задолженности России. Расхищение земель великороссийского и малороссийского духовенства, вопиющие злоупотребления с секвестром и раздачей польских земель после второго раздела и революции 1792 года — картина беззакония и несправедливости, которая, однако, никого не возмущала.
Чарторыйский отмечает странную снисходительность русского общества к порокам своей императрицы. Ей все прощалось. Все в ней восхищало ее подданных.
«Императрица Екатерина, — говорит Чарторыйский, — о которой вне ее столицы судили, что она не обладает ни добродетелью, ни даже благопристойностью, свойственной женщине, сумела приобрести в своей стране, и в особенности в своей столице, обожание и даже любовь своих служителей и подданных. В долгие годы ее царствования армия, привилегированные классы, администрации пережили дни благоденствия и блеска. Считалось выше всякого сомнения, что со времени ее восшествия на престол империя московитов вознеслась в уважении иностранцев, а в отношении внутреннего порядка ушла далеко вперед от предшествовавших царствований Анны и Елизаветы. Умы были тогда еще полны древнего фанатизма и низкого (?) обожания своих самодержцев. Благополучное царствование Екатерины еще более укрепило русских в их рабстве, хотя некоторый проблеск европейской цивилизации уже проник в их среду. Так вся нация, не исключая ни малых, ни великих, нисколько не была скандализирована развратом, преступлениями и убийствами, совершенными их монархиней. Ей все было позволено. Ее сладострастие было священно. Никому никогда и на мысль не приходило осудить ее распутство. Так древние почитали преступления и распутство олимпийских богов и римских Цезарей.
Что касается Олимпа московитов, то он был трехэтажный. Первый этаж был занят молодым двором, то есть молодыми великими князьями и княгинями: все они, полные очаровательности, возбуждали надежды на прекраснейшее будущее. Второй этаж был занят единственным жильцом — великим князем Павлом, сумрачный характер и фантастическое расположение духа которого внушали ужас, порою презрение. На вершине здания находилась Екатерина, окруженная всем престижем своих побед, своих удач и доверием любви своих подданных, которых она умела увлекать по воле своих прихотей.
Этот легкий набросок поможет уяснить то пристрастие, то идолопоклонство, которое все обыватели Петербурга исповедовали в честь их Юпитера женского пола (Jupiter femelle).
Было весьма трудно, почти невозможно для чужестранца, прибывшего в Петербург, уклониться от впечатления, видя даже и предрассудки, с его точки зрения, столь сильно укоренившимися. Раз вступив в атмосферу двора и ведших туда гостиных, он нечувствительно погружался в вихрь общих всем представлений и чаще всего кончал тем, что присоединял и свой голос к хору похвал, немолчно раздававшихся вокруг трона. В доказательство можно привести знаменитых путешественников, каковы принц де-Линь, лорд де-Сент-Элен, графы Сегюр и Шуазель, равно как и много других. В толпе иностранцев и туземцев, которые подымали назубок всех своих знакомых и ради красного словца не щадили никого, невозможно, кажется, назвать ни одного, позволившего себе какую бы то ни было выходку насчет Екатерины. Ничего не уважали. Надо всем издевались; презрительная и циническая усмешка часто сопровождала имя великого князя Павла; но как только произносилось имя Екатерины, все лица мгновенно принимали важный и преданный вид. Ни улыбочек! Ни шуточек! Никто не осмеливался даже пробормотать жалобу или упрек, как будто бы несправедливейшие оскорбительные действия императрицы, причиненные ею страдания были велениями рока, которые должно переносить с покорной почтительностью.
Екатерина была честолюбива, злобна, мстительна, самовластна, бесстыдна; но к ее честолюбию примешивалась любовь к славе, и хотя в том случае, когда она действовала в силу личного интереса или своих страстей, все ей должно было помогать, ее деспотизм не имел в себе ничего капризного. Страсти ее, сколь беспорядочны они ни были, подчинялись власти ее разума и смышлености. Ее тирания была расчетлива. Она не совершала преступлений бесполезных, которые бы не приносили ей выгоды. Она соглашалась даже порой быть великодушной в безразличных делах, с той целью, чтобы блеск справедливости мог подымать великолепие ее трона. Более того: ревнивая ко всякого рода славе, она жаждала титула законодательницы, чтобы в глазах Европы и истории прослыть справедливой. Она превосходно знала, что монархам должно если не быть, то хотя казаться правосудными. Она дорожила общественным мнением, и пока оно не было противно ее видам, она в нем заискивала, в противном же случай она им пренебрегала. Политическое преступление, совершенное над Польшей, было оправдано государственной необходимостью и военной славой. Она лишила имущества поляков, проявивших особую ревность в борьбе за независимость своего отечества, но, экспроприируя эти богатства, она их распределила между главнейшими русскими фамилиями, и сладость беззаконного приобретения побудила всех ее приближенных прославлять пристрастие императрицы к преступной, беспощадной, завоевательной политике.
Если бы мы не боялись унизить Людовика XIV, мы бы сказали, что двор Екатерины представлял известное подобие двора великого короля. Не будет, однако, унижением для памяти великого короля напомнить, что его любовницы играли абсолютно такую же роль в Версале, как фавориты Екатерины в Петербурге. Что касается безнравственности, распущенности, интриг, низостей куртизанов Петербурга, то мы их сравним с византийским двором. А что касается покорности, обожания народа, мы можем найти подобный пример лишь в Англии, зачарованной Елизаветой, в равной степени жестокой и честолюбивой, но обладавшей великими способностями и мужской энергией.
Самая распущенность Екатерины помогала ее успеху у нации, то есть у армии, двора и привилегированных классов. Все офицерство, все молодые люди, которые обладали физическими достоинствами, мечтали о фаворе у своей государыни, которую обожали. Но если бы она спускалась столь же часто со своего Олимпа, как это делали древние боги, чтобы вступать в связи со смертными, подданные не почитали бы так ее могущество и авторитет; напротив, теперь они не знали, как им восхвалить ее осторожность, ее ум».
Вот жестокая характеристика великой императрицы, сделанная пером поляка. В начале этой характеристики Адам Чарторыйский сам говорит, что одно имя императрицы Екатерины, непосредственной виновницы раздела Польши, внушает ужас, проклято для каждого, в чьей груди бьется польское сердце.
Тем не менее нельзя признать, чтобы Чарторыйский сгустил краски. И на русский взгляд его характеристика как самой монархини, так и русского общества в общем справедлива. Екатерина правила, потакая всем слабостям и порокам своего времени с той целью, чтобы и ей прощались ее пороки и слабости, а главное — средства, при помощи которых она взошла на трон, ее мужеубийство, ее узурпация прав законного наследника Павла Петровича.
Если бы последний не обладал характером, невозможным для правителя, то одно можно сказать: глубоко распущенная, деморализованная среда потому бы именно против него вооружилась, что он обладал просвещенным умом и стремлением к правдивости, справедливости, правосудию. Сибариты екатерининского правления, profession de foi которых так излагает Державин:
Мне час покоя моего Дороже, чем в исторьи веки! Жить для себя лишь одного, Лишь радостей уметь пить реки, Лишь ветром плыть, гнесть чернь ярмом — Стыд, совесть слабых душ тревога! Нет добродетели! Нет Бога!Эти сибариты-вольтерьянцы, смеявшиеся надо всем, но сделавшие себе кумира из хитрой и сластолюбивой ангальтцербстской принцессы, конечно, вооружились бы против всякого государя, который задумал бы положить конец их распутству и расхищению ими государства и вступили бы с ним в жестокую, не стесняющуюся в средствах борьбу.
Возможная вещь, что другой государь, с иным политическим идеалом, с иными свойствами характера, вышел бы победителем из этой борьбы. Но Павел I погиб, и не мог не погибнуть, благодаря именно несчастной неуравновешенности своей природы и благодаря тому политическому идеалу, которым вдохновлялся. Идеал этот лишил его поддержки народа и лучших элементов общества в борьбе с придворной камарильей, преторьянцами, бюрократами и крепостниками. Неуравновешенность характера сделала его игрушкой интриг партий, которыми руководили иностранные агенты.
Политический идеал императора Павла I — Фридрих Великий. Павел копировал этого государя в мельчайших обычаях его частной жизни. Между тем с правдивой и правдолюбивой, бурной, неуравновешенной и романтической душой Павел Петрович всего менее мог уподобиться этому искушенному в коварстве, холодно расчетливому властелину. Все недостатки так называемого просвещенного абсолютизма в личности Павла и в его правлении сказались с удесятеренной силой.
В то же время эта подражательность, эта копировка прусского образца доказывает, что, задумав переустройство всей гражданской и военной системы России, Павел I не обладал самобытным гением. Много полезного он, однако, сделал. Но все же он был подражатель и неудачник, в полном смысле этого слова. Копирование Фридриха Великого объясняет весьма многое в поступках Павла Петровича, объясняет, почему эти поступки в его глазах находили полное оправдание. Павел Петрович считал, что он поступает образцово, по-прусски, по-фридриховски. Что обаяние Сан-Суси сказывалось даже и на Александре, свидетельствует восклицание, которое вырывалось у Благословенного, когда он был доволен чем-либо «образцовым»: «Это по-нашему, по-гатчински!»
«По-гатчински» значит именно «по-фридриховски».
Но оба, и Павел, и Александр, забывали, что Россия все же не Пруссия. Подражательность, пруссофильство, западничество — вот что губило благие намерения Павла Петровича и, несмотря на его просвещенный ум и стремление к справедливости, сделало его синонимом деспота.
Читая характеристику Фридриха Великого, хотя бы у Маколея в его исторических «Essais», мы скоро начинаем в чертах подлинника различать черты списка, Павла I; мы видим, что достаточно немного усилить эти черты, чтобы найти объяснение поступкам несчастного русского самодержца. С начала царствования Фридрих отдался с горячностью, неизвестной среди королей, государственным делам. Людовик XIV, правда, сам был своим собственным первым министром. Он сам осуществлял верховный надзор над всеми частями управления. Но этого было недостаточно Фридриху. Он не довольствовался быть первым министром. Он хотел быть сам единственным своим министром. Около него не было места не только Ришелье или Мазарини, но даже Кольберу, Лувуа или Торси. Он слишком любил сам на себя работать. Он испытывал ненасытимую, нетерпеливейшую потребность приказывать, направлять, заставлять чувствовать свою власть; он чувствовал к себе подобным слишком глубокое недоверие и пренебрежение, чтобы спрашивать их совета, доверять важные секреты или снабдить кого-либо значительными полномочиями. Под его управлением высшие исполнители были чистейшими приказчиками, и к ним король не имел большого доверия, чем каким пользуются верные приказчики со стороны хозяев предприятия. Он был свой собственный казначей, свой собственный генерал, свой собственный интендант общественных работ, свой собственный министр торговли и юстиции, внутренних и иностранных дел, собственный свой шталмейстер, камергер и гофмейстер. В этой удивительной монархии король лично решал множество вопросов, которыми в других странах не занимались и министры. Если путешественник желал получить удобное место на параде, стоило ему только написать Фридриху; он на другой же день получал, через посланца короля, ответ Фридриха, подписанный его собственной рукой. То была какая-то болезненная и экстравагантная деятельность. Система Фридриха истекала из его личных особенностей. Он не мог выносить в государстве никакой иной воли, кроме своей. Помощниками он хотел иметь лишь настоящих приказчиков, достаточно образованных, чтобы переводить с французского (Фридрих очень плохо знал немецкий язык), переписывать, разбирать его черновики и придавать официальную форму его кратким «oui» и «non». Его рвение в работе превосходило все, чего можно ожидать от человеческого тела и духа.
В Потсдаме, его обыкновенной резиденции, Фридрих летом поднимался в три часа, а зимой в четыре утра. Паж приносил тотчас же огромную корзину, наполненную корреспонденцией. Тут были депеши послов, рапорты офицеров, планы сооружений, проекты осушения болот, жалобы лиц, считавших себя обиженными, всевозможные просьбы и т. д. Фридрих все это читал, распределяя по различным пакетам. Потом он клал резолюции, обыкновенно значком, часто двумя-тремя словами, иногда в виде едкой эпиграммы. В восемь часов эта часть королевской работы была окончена. Генерал-адъютант тогда являлся за дневными инструкциями для всего военного управления королевства.
Затем король отправлялся на вахт-парад или ревю гвардии. Но он присутствовал не так, как обыкновенно монархи на парадах, но с мелочной внимательностью и строгостью старого сержанта. А между тем четыре секретаря трудились, составляя по утренним резолюциям короля ответы на письма. Потом Фридрих их подписывал, и они отсылались по назначению в тот же вечер. Главная цель короля была иметь многочисленную, могущественную и хорошо дисциплинированную армию. И отношение, которое существовало в Пруссии между числом солдат и обывателей, было баснословно. Среди зрелого возраста из семи один был под ружьем, с помощью парадов, разводов, учений, розог и палок громадная армия изучала все эволюции с поразительной быстротой и отчетливостью, изумлявшими знатоков дела.
Прусская армия тогда не была проникнута теми благородными чувствами, которые необходимы для превосходных армий. В ее рядах не замечалось ни религиозного и патриотического энтузиазма войск Кромвеля, ни патриотического огня, жажды славы, преданности великому полководцу, которые воспламеняли старую гвардию Наполеона.
Но в отношении всей механической части военного искусства прусские войска превосходили английские и французские войска той эпохи.
Фридрих был первым из числа западных монархов, который отменил судебные пытки. Без его санкции не приводился в исполнение ни один смертный приговор. И он редко давал свою санкцию. Но относительно войска он держался иной системы. Военные преступления в его армии наказывались с такой жестокостью кнутом, что солдаты предпочитали быть прямо расстрелянными. Смерть казалась меньшим наказанием. Главнейший недостаток администрации Фридриха можно резюмировать так: страсть вмешиваться во все. Неутомимая деятельность ума Фридриха, его властный характер, военный привычки, все приводило его к этой ошибке.
Он так же дрессировал свой народ, как и своих гренадер. В судебной практике он не считался ни с судьями, которым нередко давал пинка ногой, ни с законом. Он между тем не хотел быть несправедливым, нет. Он просто полагал, что всегда прав и защищает слабых от сильных. Та же страсть все направлять и всем командовать проникала всякую ветвь политики короля. В конце концов правление его было истинно невыносимо.
Павел следовал системе Фридриха. Он так же вставал на заре, и в Михайловский, объявленный загородным, замок почтовая повозка привозила утром и отвозила вечером с резолюциями императора бесчисленные бумаги.
Так же ежедневно с усердием старого фельдфебеля муштровал он гвардейцев на вахт-параде. Так же вмешивался во все, регламентировал все, неутомимый, вечно деятельный. И так же был невыносим для подданных. Но система, которой он следовал, проводилась и в два позднейшие царствования. Только, приняв прусскую систему, Павел не проявлял прусской последовательности. Воплощенное противоречие, переменчивый, впечатлительный, он по системе во все входил сам, но вносил тем во все хаос своей необычайной натуры. Этим и воспользовались, чтобы сделать его правление не только невыносимым, но и разрушительным, бессмысленным, гибельным для подданных.
Насколько нам известно, до сих пор не сопоставляли личность, систему и трагическую кончину Павла I с не менее в своем роде печальной участью другого подражателя Фридриха Великого, с Иосифом II. Между тем общих черт много. С 1766 года Мария-Терезия взяла себе в помощники 25-летнего сына, вообще весьма почтительного. Однако из этого соправления ровно ничего не вышло. Как только заходила речь о правительственных делах, отношения между матерью и сыном сразу портились. Хотя Мария-Терезия и жаловалась на старость, на самом деле она твердой рукой держала бразды правления. Советуясь с кронпринцем, она поступала по-своему и в то же время заставляла Иосифа подписываться под указами, которые тот считал бесполезными или вредными. Иосиф томился жаждой деятельности, порывался все по-своему повернуть, но годы проходили за годами, а матушка царствовала и царствовала. Так 15 лет изнывал Иосиф. Но именно долгим ожиданием объясняется, почему, получив власть, он мог начать реформу сразу, почему она была всесторонней и велась по строгому плану. Все было заранее обдумано и свалилось, как сеть, на Австро-Венгрию, едва Иосиф воцарился. Аналогия между положением Павла при Екатерине и Иосифа при Марии-Терезии и самой выработки реформы и введения ее напрашивается сама собой. Фридрих Великий так отозвался о Иосифе: «Человек, снедаемый честолюбием, таящий в себе великие замыслы и нетерпеливо желающие свергнуть иго, которое на него наложила мать». Не таков ли был и Павел Петрович цесаревичем — «горе-богатырь Косометович»? Конечно, принимая во внимание явное недружелюбие к нему Екатерины. Мария-Терезия любила сына, однако мучила его бесконечным царствованием. Как мы сказали, Иосиф, как и Павел, следовал гражданской и военной системе Фридриха Великого, что и не удивительно: во всей Европе регламенты последнего, военный устав и организация были приняты за образец. Гражданская система Иосифа, сообразно выбранному образцу проявляла тенденцию всем управлять и все регламентировать, наказывать, стеснять и поощрять.
Подданным объясняли вредные последствия украшения домов березками в Троицын и Духов день (регламентация, которой занимались в России урядники еще в 80-х годах XIX столетия); повелевалось во время летних работ не пить колодезной воды, а смешивать ее с уксусом, приказывалось не позволять детям есть болотные и луговые травы без разбору, ибо между ними есть ядовитые, и т. д. и т. п. Приказы подобного рода сыпались на подданных дождем и заставляли Екатерину высказаться об Иосифе перед смертью: «О союзнике моем я много жалею, и странно, как, имея ума и знания довольно, он не имел ни единого верного человека, который бы ему говорил: пустяками не раздражать подданных; теперь он умирает ненавидим всеми». Точно сказано о Павле I! И он, «имея ума и знания довольно», по ложной системе «пустяками раздражал подданных»…
Хотя Иосиф и умер от болезни, естественной смертью, но проживи он еще немного — страшные последствия его деспотизма во имя общей пользы сказались бы с разрушительной силой. Взрыва можно было ожидать каждый день.
Аналогично у Павла и Иосифа то, что оба раздражили и восстановили против себя вельмож, пользовавшихся привилегиями при долгом женском правлении. За 40-летнее царствование мягкой и милостивой Марии-Терезии привилегированный класс привык к щедрой раздаче подачек и к тому, что правила и законы не для них написаны. Иосиф сократил пенсии, причем, дабы оправдать свой образ действий, он открыто объявил покойную родительницу расточительницей. То же почти сделал Павел, указывая в актах на дефициты, созданные царствованием его матери. Иосиф II обременял себя массой пустячных дел, как Фридрих и Павел. Он работал с утра до ночи, по 18 часов в сутки, и положительно уходил себя и умер от полного истощения сил. Преследуемый неудачами, Иосиф стал подозрителен, угрюм и раздражителен. Заметно было, что все испытывают панический страх перед ним. Он требовал, как и Павел, экономного образа жизни от своих подданных. Число общественных балов во время мясоеда было сокращено до двух. Жизнь в легкомысленной и веселой прежде Вене стала однообразной и монотонной. Полная аналогия с Павлом I! Последние дни Иосифа были мучительной агонией. «Все, что он любил, и все, чем он дорожил, — говорит русский исследователь его царствования, — было у него отнято. Живой по характеру — он не мог и двинуться; изнывавший без работы — он с трудом лишь подписывал бумаги; властный и строгий — он кругом видел бунт и неповиновение; славолюбивый — он погубил свою армию; страстно преданный общему благу — он чувствовал, что все его ненавидят».
И те немногие, которые о нем сожалели, выражали это в форме, совершенно подобной доброжелательным словам о Павле I: «О, если бы государь остался таким, каким он хотел быть, судя по данной им в начале царствования присяге! Тогда его желания стали бы для народа законом, а теперь все делается насильно и по принуждению». На начало царствования Павла, столь разошедшееся с концом, указывают и те, которые хотели хотя бы что-либо сказать в его пользу…
Три главные партии боролись за обладание волей Павла: французских легитимистов, бонапартистов и английская партия, как называет барон Гейкинг. Но так как легитимисты сами шли на помочах политики английского премьера, то можно сказать, что судьбой Павла распоряжались последовательно только две партии: партия Наполеона Бонапарта и партия Вильяма Питта — ганноверская партия.
Барон Гейкинг в записках своих дает полную схему борьбы этих партий и называет всех главных представителей, так сказать «лидеров» этих партий.
Немедленно по восшествии на престол Павел вызвал в Петербург барона Гейкинга и назначил его президентом Юстиц-коллегии. Женатый на дочери начальницы Смольного, де Лафон, Гейкинг принадлежал к партии Нелидовой и императрицы Марии Феодоровны, в рядах которой были еще Куракины, Буксгевден, Ховен и французские эмигранты. Эта партия первой коалиции европейских держав против революционной Франции, созданной гением Вильяма Питта. В январе 1797 года Павел учреждает особый департамент по делам католиков при Юстиц-коллегии. Дела католиков подчиняются лютеранину барону Гейкингу; против этого начинает действовать митрополит Могилевский, тем более что барон Гейкинг, как это видно из собственных слов его, задумал наложить руку на доходы католической церкви в России. Опасаясь якобинского духа немецких университетов, Павел выразил желание, чтобы в пасторы не посвящались лица, воспитывавшиеся в этих университетах. Но где же тогда подготовлять пасторов? Гейкинг указал, что у католиков есть университеты и семинарии в Вильне, Шеве, Могилеве, есть и средства. Но у лютеран и кальвинистов их нет. Гейкинг просил разрешения запросить от Юстиц-коллегии католических епископов о состоянии и средствах их семинарии. Павел разрешил. Запрос разослан, и, конечно, епископы всполошились, отлично понимая, к чему идет дело. «С этого времени, — говорит Гейкинг, — начинается тайная интрига против меня, которая заставила меня удалиться из Юстиц-коллегии». Во главе интриги стоял римско-католический архиепископ Могилевский, который, по уверению барона Гейкинга, «начал свою карьеру гусарским офицером и лютеранином».
Умер Станислав-Август Понятовский, бывший польский король. В день погребения архиепископ Могилевский надел митру, на которой красовался шифр Павла I. За это император пожаловал ему Андреевскую звезду и стал отличать его при дворе.
Вскоре умер герцог Вюртембергский, отец Марии Феодоровны. С похорон его чувства государя к архиепископу стала разделять и императрица. Католический департамент отделен был от Юстиц-коллегии и поступил в управление архиепископа Могилевского.
А в конце 1798 года барон Гейкинг не только был отставлен от Юстиц-коллегии, но даже выслан сначала в Митаву, а потом и из Митавы в свое имение и уже до кончины Павла I не покидал Курляндию.
Но до этой опалы совершились два события: замена фаворитки Нелидовой юной Лопухиной и принятие Павлом гросс-мейстерства Мальтийского ордена, по-видимому, отстранившее от трона масонский орден.
По словам Гейкинга, создался «план переменить всех окружающих императора лиц»; «подземные кроты», Кутайсов и Пален, создали свою «коалицию» и повели подкоп прежде всего против князя Куракина и генерала Буксгевдена. Как действовали на Павла Петровича? Кутайсов, зная всех тайных шпионов императора, умел ловко пользоваться их услугами, чтобы, по-видимому, совершенно естественным образом при случае расхваливать (или, конечно, опорочивать) того человека, которого нужно было поместить куда следует или, наоборот, свергнуть с занимаемого поста. Можно думать, что, сделавшись петербургским генерал-губернатором и начальником всей явной и тайной полиции, Пален тоже прибегал к этому средству через шпионов играть настроениями, милостью и немилостью императора.
18 июня 1798 года остров Мальта был сдан французам. Английская политика не могла этого допустить. В Петербурге английским двором поручено было послу лорду Уитворду совместно с графом Литтой взять это дело в свои руки. Павел возмущался позорной сдачей резиденции ордена, покровителем которого он только что себя объявил. Князь Безбородко, князь Алексей Куракин, австрийский посланник гр. Кобенцель, гр. Виельгорский, гр. Буксгевден, барон Гейкинг и некоторый другие лица составили верховный трибунал для суда над гроссмейстером ордена Гомпетом. В полчаса он был низложен. Павел не только стал гроссмейстером суверенного ордена иоаннитов, но объявил себя самодержавным сюзереном ордена и новое свое звание внес в российский императорский титул. А гр. Литта стал заместителем гроссмейстера, значит, приобрел огромное значение. Все это было нужно, по объяснению Гейкинга, «окружавшим императора флибустьерам». Буксгевден уволен и выслан. Адмирал Плещеев уволен и выслан. Гофмаршалу графу Виельгорскому приказано отправиться в Вильну и не выезжать оттуда без высочайшего позволения. Графа Строганова, одного из самых осторожных людей, бывших при дворе, екатерининского старого вельможу, Павел изгнал из Павловска за то, что тот не вовремя сказал государю, что скоро будет дождь.
Огромную роль стал играть Ростопчин. Барон Гейкинг едко замечает о талантах графа Ростопчина: «В составлении любовных писем не было ему равного. Он мог даже умно написать и деловое письмо».
Отец новой фаворитки, Лопухин, стал генерал-прокурором, и все сгибались перед ним. Наконец 13 сентября 1798 года барон Гейкинг отставлен и выслан.
Вот картина борьбы придворных партий в первую половину четырехлетнего царствования Павла I. Центральными личностями являются две фаворитки, Нелидова и Лопухина. Вместе со сменой одной другою государя окружили новыми людьми. Но все же пока эта смена придворных «кротов» и «флибустьеров» не угрожала ничем Павлу и не имела еще международного значения. Он энергично действовал в коалиции Питта, Суворов сражался за чужие алтари и престолы, внешняя политика России шла за английской кормой.
Во второй половине царствования дело становится серьезным.
Граф Литта внезапно отставлен. Несмотря на его итальянскую хитрость и пронырливость, против него нашли средство и показали императору письма его брата-нунция, который, несмотря на свое звание папского посла, был выслан за границу.
Очевидно, партия Палена употребила Литту лишь как временное оружие. Затем, по миновании нужды, он был вышвырнут.
На одном из парадов император внезапно объявил во всеобщее сведение: «Фельдмаршал князь Репнин увольняется в отставку с мундиром». Лопухин получил отставку. На его место назначен Беклешев. Перемещение едва ли не с обоюдного согласия Лопухина с «флибустьерами»… Генерал-прокурор есть око государево, Лопухину удобнее было заменить себя Беклешевым, чем жмурить самому око на приготовления к грядущему. Но и Беклешев оказался неудобен. Павел заменил его генералом Обольяниновым, справедливость которого Пален превозносил до небес. Кочубей был уволен, а вице-канцлером назначен граф Панин.
«Все эти насильственные перемены, — говорит барон Гейкинг, — которые ставятся на счет Павлу, являются только следствием глубоко задуманной комбинации и такой искусной паутины, что для этого нужна была дьявольская ловкость».
Конституционные проекты Панина и его план регентства Александра при живом, но отрекшемся от престола Павле не имели еще внешней опоры для осуществления. Эта архимедова точка нашлась и опять-таки в виде злополучной Мальты.
Англия снова отняла у французов остров Мальту. Это было бы ничего. Но вслед за тем англичанам должно было передать Мальту ее гроссмейстеру. Они это не сделали, то есть совершили то самое преступление относительно Павла, которое раньше позволил себе первый консул Наполеон Бонапарт. Павел вскипел гневом и сблизился с Бонапартом, который теперь предлагал ему Мальту. Надо думать, что это сближение приготовлялось постепенно. В пользу Бонапарта работал аббат Губер. Перемену внешней политики возвещала уже внезапная высылка герцога Шуазеля и генерала Ламберта. Действительно, гроза скоро разразилась над проживавшим в Митаве Людовиком XVIII и его двором.
Граф Карамон, присланный в Петербург Людовиком XVIII в качестве его посла, был выслан. А уже 3 января 1801 года генерал Ферзен получил от Палена бумагу такого содержания: «Вы передадите Людовику XVIII, что император советует ему снова сойтись с его супругой в Киле». Итак, Людовику XVIII и бывшим с ним в старом дворце Анны Иоанновны в Митаве герцогам Ангулемскому, Беррийскому, де Викмеру, графам Аварэ и Сен-При, герцогам Граммону, де Флери, виконту д’Агу, кардиналу Монморанси, всем приходилось убираться подобру-поздорову из России. Возник вопрос о лейб-гвардии короля, которая носила русский мундир и состояла на жалованье у императора. Запросили Петербург. Оттуда сейчас примчался фельдъегерь с кратким приказом: «Все без исключения французы должны выехать и притом возможно скорее».
Выдача обещанной королю денежной помощи, которая раньше аккуратно выплачивалась, 1 января была приостановлена. С трудом разрешили королю и герцогам устроить распродажу своей мебели, чтобы собрать деньжонок на отъезд…
Барон Гейкинг предполагает, что высылка Людовика XVIII устроена была певицей Шевалье, любовницей Кутайсова. Можно думать, что Кутайсов и Шевалье работали в пользу Наполеона Бонапарта и заговор Палена совершенно был им чужд и противоположен их интересам. Пален «усыпил» Кутайсова, устроив ему награду в виде великолепного имения в Курляндии, объясняет барон Гейкинг. Кстати, барон Гейкинг спрашивает: «Каким образом могло случиться, что Павел угрожал неминуемой войной англичанам, которые, по его мнению, составили против него заговор, и в то же время взял себе в поварихи англичанку которая жила почти рядом с ним?»
Оставляя в стороне «повариху», нельзя не обратить внимание на подчеркнутые слова барона Гейкинга.
В ночь с 11 на 12 марта 1801 года в решительную минуту перед несчастным монархом вырастает длинная, худая, бледная и угловатая фигура генерала Бенигсена, ганноверца, иностранца, подданного английского короля Георга и агента Питта, со шляпой на голове и с обнаженной шпагой в руке. Сопоставим это с теми фактами, что Данноверский дом царствовал в Англии и что именно 11 марта, за несколько часов до роковой развязки, Павел послал курьера с предложением прусскому двору и первому консулу Французской республики занять войсками Ганновер. Если бы прусский двор отказался занять Ганновер, то барон Крюденер, русский посол, должен был бы в 24 часа оставить Берлин, и тогда предлагалось первому консулу двинуть в Ганновер республиканские войска.
Мы видим, что весьма небольшое число лиц, окружавших Павла I, боролось между собой за влияние над ним и что в конце концов он был опутан интригой и погиб благодаря полному одиночеству на вершине государства. Причиной тому была система единоличного управления, роковым образом приводившая к торжеству интриганов.
В конечном выводе должно признать, что ходячее, полемическое, карикатурное представление о личности императора Павла I как о невежественном, грубом, безумном, свирепом деспоте ложно. Павел имел просвещенную душу, что доказал отношением к московским мартинистам и к польским пленным патриотам. Павел освободил из крепости Новикова и возвратил саблю генералу Костюшко. Этого нельзя вычеркнуть.
Стремление к правосудию и справедливости он доказал преобразованием Сената, «берлоги кляузничества», решением 11 тысяч скопившихся там дел — восходящих до Сената дел! — и настоянием, чтобы комиссия составления законов представила в возможно краткий срок проекты гражданского и уголовного уложения. Долгие годы в Гатчине Павел Петрович вырабатывал реформу военного и гражданского управления империи, наметил людей и благодаря этому, едва вступив на престол, мог с чудесной быстротой осуществить преобразование. Разумные и полезные основания этого преобразования несомненны. Павел, по мнению компетентных исследователей, верно определял зло и находил правильные средства исцеления. Изучение этой деловой стороны царствования Павла I в высшей степени важно, а ему только лишь положено начало. Изучены ли финансовые мероприятия Павла? В сопоставлении с итогами екатерининских дефицитов они дадут разительную картину.
Установив, что при всех недостатках неуравновешенной натуры несчастный император был полон правдивости, глубокого сознания царственного долга, что он жаждал справедливости и правды, должно принять во внимание нравственный уровень русского общества, весьма низменный. Разительную картину нравов той эпохи, между прочим, можно найти в роман Измайлова «Евгений», вышедшем в 1799–1801 годах. Должно признать, что именно достоинства императора Павла, именно благородные и высокие стремления его в высшей степени сложной натуры и возбудили против него привилегированные классы. Солдаты и крестьяне Павла любили. Гибельными для несчастного государя были именно светлые стороны его натуры. Общество простило бы ему взбалмошность и даже грубый произвол, если бы он не коснулся его неправых доходов, его злоупотребление, его привилегии, угнетавшие народ и разрушавшие государство. Все, начиная с сокращения хищнического дворцового хозяйства и ограничение воровства в придворном ведомстве, продолжая уничтожением огромных оркестров музыки и хоров певчих при полках, все шло против привычного распутства бесчисленных тунеядцев, которые хищно, алчно и нагло живились, в то время как Северная Семирамида жила во все свое удовольствие.
Но затем выступают и гибельные причины, которые таились как в политическом идеале императора Павла, так и в его личном характере.
«Гатчинская», «павловская» система есть система «прусская», «фридриховская», система просвещенного самовластия, покоящаяся на определенном финансово-хозяйственном строе патриархальных полувотчинных отношений. Невозможно рассматривать эту систему уединенно, вне связи с последующими царствованиями, с Александровской и Николаевской эпохами. Насколько нам известно, такого сравнения еще не было дано. Что касается отличия павловского просвещенного самовластия от екатерининского абсолютизма, то разница прежде всего обусловливалась разницей положения Екатерины и Павла. Екатерина не имела законных прав на трон, который занимала. Конечно, она занимала его по праву удачи и гения. Но также и помощью предоставления огромных выгод совершенного ею переворота в пользу преторьянцев, ее возведших на престол. Екатерина правила через фаворитов, проконсулов и сатрапов. «Просвещенный абсолютизм» в различных частях ее империи осуществляли отдельные наместники. Из них наместник Белоруссии Чернышев задавался, например, задачей превратить Белоруссию… в Голландию. Павел не нуждался в заискивании перед вельможами. Он ощущал полноту законных, державных прав своих и усилил централизацию власти. Но в этом отношении и Александр, и Николай шествовали по его стопам. Правда, Павел раздавал фельдмаршальские жезлы направо и налево. Но это было с его стороны реакцией против властолюбивых генерал-фельдмаршалов Екатерины, из которых особенно ненавистен был Павлу «великолепный князь Тавриды» Потемкин.
Обращаясь к внешней политике Павла I, мы должны признать, что именно эта политика, или, точнее, перемена в ней, погубила несчастного государя. Его погубили чрезмерно грандиозные замыслы, но он совершенно верно оценил значение и роль Наполеона Бонапарта после Маренго. Если бы императору Павлу удалось упрочить союз с Наполеоном, если бы он не погиб именно в момент этого союза, то, конечно, судьба Европы и России была бы иная. Павел изгнал Людовика и его двор с беспримерной жестокостью. Но для интересов России, надо думать, был гораздо гибельнее шаг императора Александра, вдруг выступившего с широковещательным протестом в 1804 году, после осуждения и казни герцога Энгиенского военной комиссией Наполеона, когда все дворы Европы не только против этого не протестовали, но даже не спешили наложить траур по сему случаю, достаточно щекотливому.
Этот шаг логически привел Россию сперва к Тильзиту, а потом к нашествию двунадесяти языков и сожжению Москвы. Союз Павла с Наполеоном и коалиция северных нейтральных флотов создали бы России и на материке, и на морях грандиозное поприще. Этому не суждено было сбыться. Император Павел погиб. Зато генерал Бенигсен имел возможность отличиться в Отечественную войну.
Примечания
1
Какая адская махинация!
(обратно)2
Перевес в Индии тогда был перевесом в мире.
(обратно)3
Будучи унтер-офицером, я был ординарцем у фельдмаршала графа Салтыкова, дежурил у него через неделю и обязан был в это время всюду сопровождать его. Благодаря этому мне часто приходилось бывать с его свитой в прихожей кабинета императрицы Екатерины II. (Прим. авт.)
(обратно)4
Генералы Протасов (Александр Яковлевич, 1712–1709) и Сакен (граф Карл Иванович, впоследствии действительный тайный советник, род. 1733–1808) были воспитателями великих князей, а баронесса Л и вен гувернанткой великих княжон и доверенным другом их матери.
(обратно)5
Екатерина Ивановна Нелидова, фрейлина высочайшего двора, доверенный друг императора Павла и Марии Феодоровны (1768–1839).
(обратно)6
Офицерская караульная комната, в которой я сидел во время моих дежурств в Гатчине, находилась рядом с частным кабинетом Павла, и мне нередко приходилось слышать вздохи императора, когда он стоял на молитве. (Прим. авт.)
(обратно)7
Сергей Иванович Плещеев (1752–1802), действительный тайный советник. Писатель по географии и переводчик с французского.
(обратно)8
Николаи, барон, Андрей Львович. Библиотекарь и секретарь Павла Петровича. Преподавал ему логику. Впоследствии президент Академии наук (1737 11 820).
(обратно)9
Оставляем эту фразу, столь мало похожую на действительное положение вещей в России и столь несогласную со взглядами самого H.A. Саблукова, на ответственности английской редакции.
(обратно)10
Наталья Кирилловна Загряжская, рожд. гр. Разумовская, статс-дама, жена обер-шенка (1747–1837).
(обратно)11
— Вы удивительный человек, Саблуков!
— В чем дело? — возразил я.
— Значит, вы ничего не знаете?
— Что же случилось?
— А то, что с государыней сделался удар и полагают, что она скончалась.
(обратно)12
Александр Ильич Муханов. Впоследствии действительный тайный советник и полтавский гражданский губернатор (1806 г.).
(обратно)13
Вероятно, ошибка в английском тексте. При восшествии на престол императора Павла конной гвардией командовал генерал-майор Григорий Алексеевич Васильчиков, который в следующем 1797 г. был произведен в генерал-лейтенанты.
(обратно)14
5 апреля 1797 г., в день коронования императора, пожалован светлейшим князем и вскоре назначен канцлером. Умер холостым, оставив все свое состояние брату Илье Андреевичу, который и основал в Нежине лицей князя Безбородко в память канцлера.
(обратно)15
Барятинский, кн. Федор Сергеевич (1742–1813), обер-гофмаршал при Екатерине II.
(обратно)16
Князь Василий Федорович. Сибирский, генерал-лейтенант, сенатор (1761–1808).
(обратно)17
Граф Иван Павлович Кутайсов, обер-гофмейстер императора Павла I; 19 января 1834 г.
(обратно)18
Граф Павел Иванович Кутайсов, гофмейстер и сенатор (1780–1840).
(обратно)19
Граф Александр Иванович Кутайсов, генерал-майор (1784–1812). Убит в должности начальника артиллерии 1-й армии в Бородинском сражении.
(обратно)20
Граф Григорий Григорьевич Кушелев, адмирал, вице-президент Адмиралтейств-коллегии (1750–1833).
(обратно)21
Петр Хрисанфович Обольянинов, генерал-прокурор при Павле I (1762–1841).
(обратно)22
Донауров Михаил Иванович, секретарь императора Павла (Род. 1758–1818).
(обратно)23
Кологривов, Андрей Семенович (1774–1825).
(обратно)24
Котлубицкий Николай Осипович, генерал-лейтенант, был генерал-адъютантом и доверенным лицом императора Павла I. Скончался в 1849 г.
(обратно)25
Аракчеев, граф Алексей Андреевич. Впоследствии любимец Александра I. Член Государственного совета и андреевский кавалер (1769–1834).
(обратно)26
Ростопчин, граф Федор Васильевич (1763–1826).
(обратно)27
Рибас Осип Михайлович (176 011 800). Вице-адмирал. Был генерал-кригс-комиссаром, кавалер Александра Невского и Георгия.
(обратно)28
Нелидов Аркадий Иванович (1708–1828). Генерал-адъютант Павла I. Родной брат фрейлины Екатерины Ивановны Нелидовой.
(обратно)29
Ливен, княгиня Шарлотта Карловна, рожд. баронесса фон Поссе (1743–1828). Она была избрана императрицей Екатериной II для воспитания детей великого князя Павла Петровича. Отличаясь умом, сердечной добротой и благородным, твердым характером, Лнвен скоро приобрела любовь и доверие всей царственной семьи. Екатерина пожаловала ее статс-дамой, император Павел орденом Святой Екатерины I класса, 1500 душ крестьян и графским достоинством; при императоре Александре I она награждена портретом государя для ношения на шее, а при императоре Николае I возведена в княжеское достоинство с титулом светлости. По ее кончине при дворе был наложен траур на три дня.
(обратно)30
Графиня Юлиана Пален, рожд. баронесса Шеппинг, супруга графа Петра Алексеевича фон дер Палена.
(обратно)31
Юсупов, князь Николай Борисович (1761–1831). Впоследствии член Государственного совета.
(обратно)32
Ламб Иван Варфоломеевич. Впоследствии генерал-аншеф. Правитель Костромского наместничества († в 1801 г.).
(обратно)33
Саблуков, очевидно, приводит на память слова императора Павла. Вот подлинный текст этого высочайшего повеления: «Господин Генерал-от-Кавалерии, граф фон-дер Пален! Отставленного от службы и от всех должностей бывшего Мануфактур-Коллегии Президента Саблукова повелеваю Вам выслать из Санкт-Петербурга. Пребываю к Вам благосклонным. Павел. Гатчина. Декабри 8 день 1799» (см. Русская старина. 1872. Т. V. С. 255. Февраль).
(обратно)34
— Скажите вашему отцу, что он знает, как я люблю его, но сделать я ничего не могу. Если одному из нас и суждено убраться к черту, то пока его черед. Пусть он во что бы то ни стало выедет из города, а затем мы посмотрим, что можно будет сделать… Но за что, собственно, его выслали?
— Ни я, ни отец мой об этом понятия не имеем.
(обратно)35
Генерал-майор и генерал-адъютант, князь Борис Андреевич Голицын. Командовал конной гвардией с 18 марта 1798 до 5 января 1800 г.
(обратно)36
Вероятно, Петр Яковлевич Аршеневский (1760–1812), сенатор с 1788 г., бывший московский губернатор. Брат его Илья Яковлевич, также сенатор, но с 1800 г. был президентом Мануфактур-коллегии. Но, по-видимому, речь идет о Петре Яковлевиче, так как эпизод с А. А. Саблуковым произошел в 1799 г., когда Илья Яковлевич не был сенатором.
(обратно)37
Беклешов Александр Андреевич (1745 11 808). Впоследствии курский и орловский генерал-губернатор.
(обратно)38
Вероятно, Сантини, прима-балерина в эпоху 1783–1800 гг.
(обратно)39
Джузеппе Капциани. Балетмейстер и танцор эрмитажного театра при Екатерине II.
(обратно)40
Алексей Захарович Хитрово (1777–1854). Впоследствии действительный тайный советник, государственный контролер, сенатор, обер-прокурор 5-го департамента, действительный камергер и член Государственного совета.
(обратно)41
Алексей Захарович Хитрово (1777–1854). Впоследствии действительный тайный советник, государственный контролер, сенатор, обер-прокурор 5-го департамента, действительный камергер и член Государственного совета.
(обратно)42
Валуева Екатерина Петровна (1774–1848). В 1791 г., по окончании Смольного института, определена фрейлиной к великой княгине Марии Феодоровне. Была любимой фрейлиной императрицы Елизаветы Алексеевны. В 1826 г. получила камер-фрейлинский знак. В 1816 г. пожалована орденом Святой Екатерины 2-го класса.
(обратно)43
Писано в 1847 г.
(обратно)44
Сергей Ильич Муханов (28 июня 1762–(?) обер-шталмейстер при Александре.
(обратно)45
Великий князь Константин Павлович назначен шефом Конного полка 28 мая 1800 г., который до самой кончины императора Павла именовался лейб-гвардии его императорского высочества Константина Павловича полком (см. Анненков. История л. — гв. Конного полка, с. 183).
(обратно)46
Павел Константинович Александров(1802–1867). Сын великого князя Константина Павловича от г-жи Фредерикс. Умер в чине генерал-лейтенанта свиты его императорского величества.
(обратно)47
Граф Александр Николаевич Самойлов (1744–1814), действительный тайный советник, ген. — прокурор при Павле I.
(обратно)48
Вероятно, Прокофий Акинфиевич Демидов (1710–1789), богач-благотворитель.
(обратно)49
Лавров Аркадий Григорьевич.
(обратно)50
Однажды, впрочем, на одном параде он так разгорячился, что ударил трех офицеров тростью и, увы, жестоко заплатил за это в последние минуты своей жизни (Прим. автора.)
(обратно)51
Барон (с 1799 г. граф) Петр Алексеевич фондер Пален. Родился в Курляндии в 1746 г. Во время переворота 1762 г. был капралом конной гвардии, участвовал в Шведской войне 1788 г., за которую награжден чином генерал-майора, Георгием 3-го класса и аннинской лентой. По присоединении Курляндии назначен курляндским генерал-губернатором в 1796 г. Вскоре после воцарения имп. Павла уволен со службы. В 1708 г. из отставки произведен в генералы от кавалерии, назначен санкт-петербургским военным губернатором и пожалован Андреевским орденом. В 1800 г., оставаясь санкт-петербургским военным губернатором, назначен первоприсутствующим в Коллегии иностранных дел и главным директором почт. Главный руководитель в событии 11 марта 1801 г. Уволен от службы 1 апреля 1801 г. Женат на Юлиане Шёппинг, от которой имел 3 дочерей и 6 сыновей. Умер 13 февраля 1826 г.
(обратно)52
Анна Петровна Лопухина (1777–1806), в замужестве княгиня Гагарина.
(обратно)53
Гагарин, князь Павел Гаврилович (1777–1860). Генерал-адъютант. Впоследствии директор инспекторского департамента.
(обратно)54
Герман, вероятно, Иван Иванович; генерал-майор с 1700 г.
(обратно)55
Форт Бип, или Мариенталь, построен в 1778 г. При императоре Павле здание обращено в крепость с католической мальтийской капеллой. С 1807 по 1810 с здесь помещалось первое по времени училище глухонемых. В настоящее время здесь находится присутствие павловского городового правления.
(обратно)56
Чичагов Павел Васильевич (1762–1849). Впоследствии адмирал, морской министр при Александре I. Член Государственного совета. В 1812 г. командовал Дунайской армией. Автор «Записок», напечатанных в «Русской старине» за 1880 г.
(обратно)57
Уваров, граф Федор Петрович (1773 — в декабре 1824), впоследствии генерал от кавалерии, член Государственного совета.
(обратно)58
Талызин Степан Александрович, командир Преображенского полка с 1801 г. Уволен в отставку в 1802 г. Скончался в 1815 г.
(обратно)59
Генерал-адъютант Сергей Алексеевич Кожин назначен командиром конной гвардии 4 октября 1800 г. и оставался в этой должности до 8 декабря того же года.
(обратно)60
Тормасов А. П. (1736–1819). Впоследствии граф и ген. — от-кавалерии. В 1812 г. командовал 3-й резервной армией.
(обратно)61
Тончи был родом неаполитанский дворянин, прибывший в Россию в свите польского короля в качестве философа, поэта и художника. Это был чрезвычайно умный и образованный человек. Он любил меня, как сына, и смотрел как на своего воспитанника. Я много обязан этому почтенному человеку. (Прим. авт).
(обратно)62
Николай Иванович Тончи (Salvator Tonci) (1766–1844). Известен более как исторический живописец и портретист. Написал несколько портретов, в том числе Державин а (особенно известный), императора Павла, графа Ростопчина, княгини Дашковой, Цицианова, графини Потоцкой и др. Он был также известен как поэт и философ, излагавший свое оригинальное мировоззрение с итальянской живостью и даром слова. Своим слушателям, увлекавшимся его учением, он говорил, что его система сближает человека с Тdорцом с глазу на глаз (le met nez к nez awe Dicu). (См. Русский архив. 1875. Кн. I. С. 306).
(обратно)63
Это был старший брат князя Ливена, бывшего долгое время послом в Англии. Граф Карл Ливен недолго оставался в военной службе и, удалившись в свои поместья, вскоре, по милости Божьей, сделался смиренным и благочестивым христианином. В конце своей жизни он был сделан членом Государственного совета и президентом Протестантского синода и состоял председателем некоторых библейских обществ. (Прим. авт).
(обратно)64
Подлинник находится во владении издателя «Fraser’s Magazine». (Прим. англ. ред.)
(обратно)65
Это был камер-гусар Кириллов, впоследствии служивший камердинером при вдовствующей государыне Марии Феодоровне.
(обратно)66
Зубов, князь Платон Александрович (1767–1822) Генерал от инфантерии, шеф 1-го кадетского корпуса. Впоследствии член Государственного совета.
(обратно)67
Зубов, граф Николай Александрович (1763–1805). Обер-шталмейстер. Был женат на единственной дочери фельдмаршала Суворова, княжне Наталии Александровне, известной под именем Суворочки.
(обратно)68
Говорят (из достоверных источников), что, когда дипломатический корпус был допущен к телу, французский посол, проходя, нагнулся над гробом и, задев рукой за галстук императора, обнаружил красный след вокруг шеи, сделанный шарфом (Прим. авт.).
(обратно)69
Великая княгиня Александра Павловна, супруга эрцгерцога Иосифа, па-латина венгерского.
(обратно)70
Как воспоминание об услугах, оказанных Мухановым в эту эпоху, государыня Мария Феодоровна подарила ему свой портрет в траурном платье, прекрасную картину, находящуюся в настоящее время в семье Мухаповых. (Прим. авт.)
(обратно)71
Кологривов Андрей Семенович (1774–1826).
(обратно)72
Кутузов Александр Петрович (1777–1817).
(обратно)73
Горголи Иван Саввич (177 011 862). Впоследствии санкт-петербургский полицмейстер. Сенатор и писатель.
(обратно)74
Потому что у меня нет ничего общего с этими господами.
(обратно)75
Вероятно, место из IV Книги Царств: «Когда Ииуй пошел в ворота, она сказала: мир ли Замирию, убийце государя своего?» (IX, 31).
(обратно)76
В настоящее время звезда эта имеется на головных уборах всех полков гвардии.
(обратно)77
Александр Николаевич Вельяминов-Зернов происходил от древней фамилии, родоначальником которой был крещенный в 1330 г. выходец из Золотой Орды Чет. Вельяминовы занимали высокие места в придворной и государственной службе. Один из них, Михаил, был в апреле 1595 г. отправлен послом ко двору императора Рудольфа II. Александр Николаевич служил в гвардии, вышел в отставку в 1799 г. и сделан сенатором. Он собирал тщательно все известия о заговоре и о кончине Павла I.
(обратно)78
Князь Павел Петрович Лопухин рассказывал князю Лобанову-Ростовскому в 1869 г., что он знает из достоверных источников, что раздражительность Павла происходила вследствие попытки отравить его. (см.: Шильдер. Павел I. С. 680.) (Изд.)
(обратно)79
Он был при императрице Анне истязаем, а по иным слухам, разорван лошадьми. Жена его, Н. Б. Шереметева, была потом игуменьей в Киеве; сын Феодор кончил жизнь также в монашестве. Сын брата его Алексея, князь Алексей Алексеевич (1767–1834), был министром юстиции с 1807 по 1830 г.
(обратно)80
Автор ошибается. Панин был выслан в свои поместья только 16 декабря 1800 г. Уитворд был удален 27 мая 1800 г. Когда Панин был сослан, Рибаса уже не было в живых (умер 2 декабря 1800 г.). Время первого заговора против Павла, в котором участвовали Панин и Рибас и который был известен великому князю Александру Павловичу, относится к последним числам мая 1800 г. (Изд.)
(обратно)81
Покойный адмирал Талызин рассказывал своим починенным, будто бы ей после страстных объятий Орлова дали яду и, не дождавшись ее смерти, живую завязали в мешок и пустили в море, что все это было на его корабле. Не знаю, то или другое, но одно из двух правда.
Это примечание автора неверно, ибо и то и другое известия-легенды. Княжна Тараканова умерла в Петропавловской крепости.
(обратно)82
Возвращение Зубовых последовало по указу от 1 ноября 1800 г., т. е. 5 месяцев спустя после того, как Уитворд оставил Петербург. (Изд.)
(обратно)83
Родился в 1745 г., умер в 1826 г. (Изд.)
(обратно)84
Родился в 1745 г., умер в 1826 г., — годы его рождения и смерти совпадают с Паленом. (Изд.)
(обратно)85
Умер в 1824 г. членом Государственного совета. (Изд.)
(обратно)86
Этот гусар был награжден подарком каменного дома в Петербурге, стоимостью в 60 000 рублей.
(обратно)87
1876 г., т. XVI, с. 387–394.
(обратно)88
Я находился тогда в Литве, в Брест-Литовске, где состоял начальником пехотной дивизии и генерал-лейтенантом.
(обратно)89
20 лет спустя Бенигсен, имея причины жаловаться на императора Александра, сказал мне в Одессе: «Неблагодарный, он забывает, что ради него я рисковал попасть на эшафот».
(обратно)90
Что за человек! Вот каким надо быть, чтобы произвести революцию. Но всякий честный человек отступил бы перед подобной клятвой.
(обратно)91
Пален был совершенно прав: без смерти Павла революция была бы невозможна; сомнительно даже, удалось бы даже заточить его, а если удалось бы, то новая революция сделала бы его орудием ужасной мести.
(обратно)92
Какая ловкость и какое присутствие духа!
(обратно)93
Насчет Бенигсена и Валериана Зубова Пален был прав; Николай же был бьпс, который мог быть отважным в пьяном виде, но не иначе, а Платон Зубов был самым трусливым и низким из людей.
(обратно)94
Какая адская махинация!
(обратно)95
Палену удалось внушить императору подозрения насчет императрицы, как будет видно дальше.
(обратно)96
Пален не напрасно беспокоился: оказывается, что император имел более чем подозрения о замышляемом и что сам Пален был осужден на опалу. Павел тайно послал в Гатчину за двумя своими прежними фаворитами, в то время удаленными: Аракчеевым и Линденером; если б приехали эти два чудовища, они заменили бы Палена и, может быть, великого князя Александра на постах генерал-губернаторов Петербурга, и столица облилась бы кровью. Аракчеев прибыл через десять часов после смерти Павла; он был остановлен на заставе и отослан обратно.
Можно ли было тогда ожидать, что впоследствии этот ужасный человек приобретет при императоре Александре почти безграничную власть и будет оказывать влияние самое пагубное? Много говорили в то время о каком-то письме, адресованном накануне смерти Павла графу Кутайсову или князю Гагарину, письме, которое тот или другой позабыли передать императору и даже распечатать и в котором, говорят, заключалось предупреждение о том, что произойдет на другой день.
Князь Христофор Ливен, генерал-адъютант Павла, ныне посол в Лондоне, в то время только что подвергшийся опале и передавший князю Гагарину портфель военного министра, рассказывал мне, что письмо было от него и адресовало Гагарину, который действительно позабыл вскрыть его, но что оно не содержало никаких предупреждений о заговоре, так как он сам ничего не знал о нем, а содержало только просьбы частного характера.
(обратно)97
Странный изворот! Он не способствовал смерти Павла! Но, несомненно, это он приказал Зубовым и Бенигсену совершить убийство
(обратно)98
Между прочим, и князя Яшвиля из артиллерии, Вяземского — Семеновского полка, Скарятина — Измайловского, Аргамакова — Преображенского, Татаринова — Кавалергардского; Волконского и др.
(обратно)99
Думают, что Пален, адский гений которого все предвидел, а в особенности не забыл ничего, что могло касаться его лично, уклонился от деятельного участия не потому, как он уверял меня, что хотел исполнить обещание, данное великому князю Александру, а для того, чтоб быть в состоянии, если не удастся предприятие, броситься на помощь к императору: не желая сам совершать преступления, он, зная хладнокровие и невозмутимое мужество Бенигсена, призвал его, чтобы заменить себя, и правда, что без Бенигсена ничего не удалось бы.
(обратно)100
На верху этой лестницы на площадке находится дверь; она ведет в большую залу, служившую прихожей императора и где спали два гусара или придворных гайдука. За этой комнатой была спальня Павла, обширная и высокая; из нее вели две двери, между которыми был устроен род чуланчика, где спал камердинер. Направо от входа стоял шкаф, куда прятали знамена и штандарты гвардейских полков и шпаги офицеров под арестом. Возле шкафа была дверка, ведущая через узкую потаенную лестницу в голландскую кухню, никогда не бывшую в употреблении, и затем в квартиру дежурного генерал-адъютанта; в то время это был князь Гагарин, жена которого, рожденная княжна Лопухина, была любовницей императора.
(обратно)101
Это был некто Аргамаков, адъютант Преображенского полка, он являлся каждое утро в 6 часов подавать императору рапорт по полку. Он стучится в дверь, запертую на ключ. Камердинер встает и спрашивает его, кто он такой и что ему нужно. Аргамаков называет себя, прибавив: «Можно ли спрашивать, что мне нужно? Я прихожу каждое утро подавать рапорт императору. Уже 6 часов! Отпирайте скорее!» — «Как 6 часов? — возразил камердинер. — Нет еще и двенадцати; мы только что улеглись спать». — «Вы ошибаетесь», — сказал Аргамаков, — ваши часы, вероятно, остановились: теперь более 6 часов. Из-за вас меня посадят под арест, если я опоздаю, отпирайте скорее». Обманутый камердинер отпер, и заговорщики вошли толпой.
(обратно)102
Этот храбрый и верный гайдук не умер от своей раны, а впоследствии служил камердинером у императрицы Марии; его звали Кирилловым.
(обратно)103
Последний фаворит императрицы Екатерины.
(обратно)104
Из этого видно, что если бы Бенигсен не находился в числе заговорщиков, то император, оставшись один и придя в себя, мог бежать к Гагарину. Пален отлично все рассчитал, поручив ему выполнение заговора.
Я много раз ходил смотреть комнату, где погиб несчастный Павел I; теперь ее уже больше никому не показывают, и она постоянно заперта.
Михайловский замок, где жил с недавних пор Павел, отдан инженерному ведомству; там помещается инженерное училище, и воспитанники учатся в залах, украшенных великолепной резной лепной работой и прекрасной живописью; между прочим, там есть двери и камины богатой, драгоценной отделки.
(обратно)105
Бенигсен не захотел мне больше ничего говорить, однако оказывается, что он был очевидцем смерти императора, но не участвовал в убийстве. Убийцы бросились на Павла, и он защищался слабо: он просил пощады, умолял, чтобы ему дали время прочесть молитвы, и, увидав одного офицера конной гвардии, приблизительно одного роста с великим князем Константином, он принял его за сына и сказал ему, как Цезарь Бруту: «Как! И ваше высочество здесь». (Это слово «высочество» очень необычайно при подобных обстоятельствах.) Итак, несчастный государь умер, убежденный, что его сын был одним из его убийц, и это страшное сознание еще больше отравило его последние минуты. Убийцы не имели ни веревки, ни полотенца, чтобы удушить его; говорят, Скарятин дал свой шарф, и через него погиб Павел. Не знают, кому приписать позорную честь быть виновником его жестокой кончины; все заговорщики участвовали в ней, но, по-видимому, князю Яшвилю и Татаринову принадлежит главная ответственность в этом страшном злодействе. Оказывается, что Николай Зубов, нечто вроде мясника, жестокий и разгоряченный вином, которым упился, ударил его кулаком в лицо, а так как у него была в руке золотая табакерка, то один из острых углов этой четырехугольной табакерки ранил император под левым глазом.
(обратно)106
Император Александр не захотел открыть своему брату тайну замышляемого заговора, он страшился его нескромности и, быть может, его честности и прямоты. Пален внушил ему также опасение, что, если великий князь узнает о проекте свергнуть с престола его отца, он может открыть все отцу в надежде погубить своего старшего брата и самому занять его место: без сомнения, Константин был далек от подобного расчета, но очень вероятно, что он оказал бы долгое, энергичное и, быть может, действительное сопротивление решению своего брата. Пален и об этом подумал; ничто не ускользнуло от него.
(обратно)107
Князь Иосиф. Великий князь Константин объезжал Волынь, делая смотры войскам, и, по-видимому, был увлечен княжной Еленой Любомирской, дочерью князя Иосифа.
(обратно)108
Великий князь всегда питал отвращение ко всем участникам этого заговора; он называл Бенигсена капитаном сорока пяти, намекая на убийство герцога Гиза в Блуа, совершенное ротой гвардии Генриха III состоявшей из 46 человек.
(обратно)109
Есть основание предполагать, что это Бенигсен велел отворить дверь, так как она была заперта лишь со стороны комнаты императора. Но он мне об этом ничего не говорил, а я забыл спросить его; может быть, он ждал оттуда колонну Палена.
Все солдаты и офицеры караула Михайловского замка были посвящены в секрет заговора, за исключением их командира: это был немец, очень глупый и ничтожный, некто Пейкер. Прежде он состоял в морских батальонах, образовавших до смерти императрицы Екатерины гатчинское войско и включенных Павлом по вступлении его на престол в состав его гвардии.
Один из гайдуков, бежавших из передней императора, побежал в караул и позвал на помощь, крича, что убивают государя. Если бы на дежурстве был другой полк, а не Семеновский, или, может быть, если б у них был другой начальник, более решительный, то возможно (хотя маловероятно), что он явился бы вовремя, чтобы предупредить убийство: солдаты, хотя и подкупленные, может быть, не посмели бы ослушаться, в неуверенности насчет того, удастся ли заговор, но Пейкер растерялся: он спросил совета у офицеров, которые, чтобы выиграть время, посоветовали ему сделать доклад командиру полка, генералу Депрерадовичу, что он и исполнил очень глупо и очень подробно.
(обратно)110
Как только Пален узнал о смерти императора, он отправился к г-же Ливен, гувернантке молодых великих княжон и близкому другу императрицы Марии; он разбудил ее и поручил ей сообщить эту страшную весть императрице. Г-жа Ливен с трудом решалась на это, но Пален заставил ее, сказав ей, что она единственная особа, которой можно доверить подобное поручение. Г-жа Ливен разбудила императрицу и сообщила ей, что с императором апоплексический удар и что ему очень дурно. «Нетч, — воскликнула она, — он умер, его убили!» Г-жа Ливен не могла долее скрывать истины; тогда императрица бросилась в спальню своего мужа, куда ее не пропустили. Пален ходил к г-же Ливен по приказанию императора Александра.
(обратно)111
Это доказывает, что если б Павел не умер и был заточен в крепость, то гвардия освободила бы его — и тогда!!!
(обратно)112
Уверяли, что принуждены были нескольким солдатам показать труп императора Павла.
(обратно)113
Обер-камергер Александр Нарышкин был арестован, не знаю за что, так как он был не опасен; его отвели на гауптвахту, и он отделался тем, что его немного посек Николай Зубов, и тем, что он сильно трусил часа два.
(обратно)114
Когда Платон стал замечать, что его положение пошатнулось, ему пришла в голову мысль пойти к великому князю Константину оправдываться в том, что он дерзнул поднять руку на императора. Великий князь отвечал ему: «Ну, князь, qui s’exeuse — s’accause» — и повернулся к нему спиной.
(обратно)115
В придворном календаре 1799 г. князь Адам Чарторыйский указан в чине генерал-майора.
(обратно)116
Вероятно, H.H. Новосильцев и граф П. А. Строганов, которые вместе с Чарторыйским составили знаменитый триумвират, игравший видную роль в первые годы Александрова царствования.
(обратно)117
Тут, очевидно, ошибка. Английская эскадра под начальством Паркера и Нельсона вошла в копенгагенский рейд 18/30 марта 1801 г., т. е. неделю спустя после смерти императора Павла.
(обратно)118
Пален уже заведовал иностранными делами, так как еще в феврале 1801 г., после увольнения Ростопчина, заведывание внешними сношениями было передано ему, а 18 февраля того же года ему подчинен почтовый департамент.
(обратно)119
Известный Петр Хрисанфович Обольянинов (1762–1841).
(обратно)120
Александр Андреевич Беклешов (1745 — 1808), предметник и преемник Обольянинова на должности генерал-прокурора, которую он занимал до учреждения министерств.
(обратно)121
Мнение чрезвычайно характерное в устах поляка — князя Чарторыйского, который в отзыве своем о Беклешове сходится, вероятно, того не подозревая, с A.C. Шишковым. В «Записках» последнего мы находим следующую фразу: «А. А. Беклешов — один из тех государственных людей, которыми было сильно царствование Екатерины. Его деятельность, как администратора русских окраин, могла бы и в наше время послужить примером управления этими областями. При нем балтийские немцы учились говорить по-русски, а поляки юго-западных губерний забывали упражняться в подпольных интригах» (Записки адм. Шишкова, т. I, берлинское издание 1870 г.).
(обратно)122
Случай этот в «Записках Саблукова» описан несколько иначе.
(обратно)123
А Уваров и Бенигсен, которые до последнего времени пользовались неизменным благоволением императора Александра?
(обратно)124
Граф Никита Петрович Панин (†1837 г.), действительный тайный советник, посланник в Гааге и Берлине при Екатерине II. Вице-канцлер и министр иностранных дел при Павле и в начале царствования Александра.
(обратно)125
Князь Александр Борисович Куракин (1752–1818), внучатый племянник графа Н. И. Панина. Друг детства цесаревича Павла. Впоследствии канцлер российских орденов и действительный тайный советник. Был посланником при Наполеоне перед войной 1812 г.
(обратно)126
Граф Петр Иванович Панин (1721–1789). Генерал-аншеф, сенатор и член Государственного совета.
(обратно)127
Пален слыл всегда за самого тонкого и хитрого человека, обладавшего удивительной способностью выворачиваться из положений самых затруднительных, особенно когда дело шло о быстром движении корабля его фортуны. Последний тем не менее, благодаря непредвиденной случайности, потерпел крушение у самого входа в гавань, когда ему почти нечего было опасаться. В Лифляндии, на родине Палена, местное дворянство, хорошо его знавшее, говорило о нем так: «Er hat die Pfiffologie studiert» — от немецкого слова «priffig»: хитрый, ловкий, пронырливый человек, который всегда мистифицирует других, а сам никогда не останется в дураках. Сам Пален всегда употреблял это выражение, когда он хотел похвалить кого-нибудь. (Прим. авт.)
(обратно)128
В 1707 г.
(обратно)129
Никогда ни при какой постройке не было более бесстыдного воровства. Главным архитектором был некто Б… (Бренна), итальянский каменных дел мастер (maitre macon italien), которого граф Станислав Потоцкий вывез из Италии и который из Варшавы перешел в Гатчину на службу к великому князю Павлу. Б… нажился беспредельно от всех построек, которыми руководил, и оставил огромное состояние мужу своей дочери и ее детям, ставшими русскими дипломатами. (Прим. авт.)
(обратно)130
Обыкновенное выражение его лица было скорее приятное и благожелательное. (Прим. авт.)
(обратно)131
Свидание это довольно подробно описано в «Записках Саблукова».
(обратно)132
Blanc A. Mtmoires politiques et correspondance duplomatique de J. de Maistre. 2-e edition. Paris. 1859. In 8*. P. 363.
(обратно)133
Александр Львович Нарышкин (1760–1826).
(обратно)134
Граф Петр Алексеевич Пален (1745–1826).
(обратно)135
Христиан Андреевич Бек (1768–1853) был в 1801 г. правителем дел санкт-петербургского военного губернатора; потом служил в Министерстве иностранных дел и умер в чине тайного советника.
(обратно)136
Андрей Карлович (по-немецки Гейнрих) Шторх (в Риге в 1766– в С.-Петербурге 1 ноября 1836 г.), в чине тайного советника. В 1798 г. он был определен наставником при великих княжнах, а впоследствии и при великих князьях Николае и Михаиле Павловичах.
(обратно)137
Графиня (впоследствии княгиня) Шарлотта Карловна Ливен, рожд. Поссе (1743 г. 1 1828).
(обратно)138
Князь Платон Александрович Зубов (1767–1822).
(обратно)139
Барон (Германской империи) Андрей Львович Н иколаи (Louis-Henry de Nicolaij) (в Страсбурге 20 декабря 1737 — в Морепо (близ Выборга) 7 ноября 1818). Он сперва служил во французском министерстве иностранных дел при герцоге Шуазеле, потом был профессором логики в Страсбургском университете. В 1769 г. вызван в Россию, чтобы быть секретарем и библиотекарем при великом князе Павле Петровиче. Впоследствии — тайный советник. Вышел в отставку в 1801 г. От брака с девицею Поггенполь имел единственного сына, Павла Андреевича, род. 5 июля 1777 года, бывшего долгое время посланником в Копенгагене, возведенного 28 июля 1828 г. в финляндское баронское достоинство и умершего в чине действительного тайного советника.
(обратно)140
Николай Мартынович Сутгоф (1768–1836). От брака с девицей Крейс (Crous) он имел сына Александра Николаевича, генерала от инфантерии (f 1874), женатого с 1833 г. на баронессе Октавии Павловне Николаи (внучке Андрея Львовича Николаи).
(обратно)141
Виолье (Vuollier) находился при миниатюрном кабинете государя. 1 мая 1797 г. он произведен был из коллежских асессоров в надворные советники («С.-Петербургские ведомости», 1799 г., с. 843).
Gabriel Francis Viollier, né á Paris le 26 septembre 1763, Secretaire des commendements de l’lmpéatrice Marie Fdodorowna. Marie le 13 juin 1799 i Marguerite Flessieres, dont le frère étaut également attache à l'lmperatrice. Voir Gallifé. Notices généalogiques sur les families genévoises. III. 603.
(обратно)142
Этот анекдот напечатан в Das merkw. Jahr. II. P. 318–319.
(обратно)143
Трудно решить, нерасположение ли матери развило в сыне его характер, или, наоборот, характер его, по мере того как развивался, возбуждал нерасположение матери?
(обратно)144
Граф Никита Иванович Панин (15 сентября 1718 года 131 марта 1783).
(обратно)145
Максим Максимович Алопеус (1748–1822).
(обратно)146
М. М. Алопеус был впоследствии посланником в Берлине (с 25 июля 1802 г. по 11 ноября 1807 г.) и при отставке награжден чином действительного тайного советника (12 декабря 1807 г.).
Его родной брат, Давыд Максимович, был также посланником в Берлине (с 25 апреля 1813 г. по самую кончину свою 1 июня 1831 г.) и возведен был императором Александром I в баронское (в 1819 г.), потом в графское (в 1820 г.) достоинство.
(обратно)147
Кто бы ожидал, что найдется писатель, который станет проводить параллель между Павлом и Петром Великим. Коцебу, однако, еще возвращается к этой мысли дальше.
(обратно)148
См. Ровинский: Словарь русских гравированных портретов. СПб., 1872. С. 107. № 118.
(обратно)149
Граф Иван Павлович Кутайсов умер в глубокой старости 9 января 1834 г.
(обратно)150
Секретарь императрицы Михаил Иванович Полетика, умер в чине действительного статского советника 9 декабря 1824 г.
(обратно)151
Граф Алексей Андреевич Аракчеев (1769–1834).
(обратно)152
О госпоже Шевалье и ее муже Коцебу сообщает те же сведения и в своем сочинении: Das merkw. Jahr, II, p. 268 и след. Она была дочь танцмейстера Пека-ма (Реусат), родилась в 1774 г., дебютировала в Лионе в 1791 г. и в следующем (1792) году вышла за Шевалье. Биографическая статья о ней в лексиконе Раббе (Buographie universelle et portative des contemporains on Dictionnaire historique des hommes vivants et des hommes morts depnis 1738 jusqu’a nos jours… ponblit sous la direction de M.M. Rabbo, Vieilh do Boisgelin et Saint-Beuve. Paris. 1836). Ее портрет в роли Виргинии (опера «Paul et Virginie») гравирован в Лондоне в 1792 г. Уардом (James Ward, см.: Smith. British mezzotinto 1443. № 4). Другой портрет в роли Изауры (опера «Синяя Борода») гравирован Штеттруппом (Andreas Stoettrupp).
(обратно)153
Тот же анекдот в сочинении Das merkw. Jahr. II, p. 272–276. Анна Никитична Нарышкина, рожд. Румянцова (1730–1820), пользовалась особенным расположением Екатерины II. Ее брак с обер-шенком Александром Александровичем Нарышкиным (1726t1795) был бесплоден.
(обратно)154
Сыновья фельдмаршала графа Румянцова приходились ей двоюродными племянниками.
(обратно)155
Обер-гофмаршал АЛ. Нарышкин был родной племянник Александра Александровича Нарышкина, мужа Анны Никитичны.
(обратно)156
В статье «Due Ermordung des Kaisers Paule» (Sybel. Historische Zeitschrift. Mūnchen, 1866. III Band, p. 143) этот пьемонтец назван Мермесом (Mermds), савоярдом, состоявшим в прежнее время при сардинском посольстве в Петербурге.
(обратно)157
Каролина Бонейль (Bonoeul), приехавшая в Петербург в мае 1800 г. Das merkw. Jahr, II, p. 274. Bignon, 1445, note. He о ней ли говорит m-me Lebrun, 1,40,60,61; III, 131.
(обратно)158
Граф Федор Васильевич Ростопчин (1765–1826).
(обратно)159
Екатерина Ильинична Голенищева-Кутузова, рожд. Бибикова (1751–1824). Жена Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова, впоследствии князя Смоленского.
(обратно)160
В роли Ифигении Шевалье появилась в костюме красноватого цвета, чтобы польстить императору, который перед этим велел выкрасить в этот цвет Михайловский замок.
(обратно)161
История пастора Зейдера рассказана, с незначительными вариантами, в сочинении: «Das morkwūrdigstejahr», II, 256–266. Кроме того, существует рассказ самого Зейдера под заглавием: «Der TodeskaMpf am Hochgericht, oder Geschichte des Unglūcken Dulders F. Seider, ehemaligen Predigers zu Randen in Esthland, von ihm selbst erzèhlt. Ein Seitenstuck zum merkwūrdigsten Jahre meines Lebens von August von Kotzebue». — Hildesheim und Leipzig. 1803.8100 c.
(обратно)162
Федор Осипович Туманский, умер в 1805 г.
(обратно)163
Август Лафонтен, немецкий писатель (1769–1831), сочинитель бесчисленного множества сентиментальных романов.
(обратно)164
В мае 1800 г.
(обратно)165
«Бывший» пастор Зейдер находится в списке лиц, сосланных императором Павлом в Нерчинск и прощенных императором Александром указом 15 марта 1801 г. (П. С. 3. Ук 19 784).
По возвращении из Сибири он назначен был приходским пастором в Гатчине. Здесь он умер в 1831 г., где и похоронен.
(обратно)166
Обед был у князя Зубова. Коцебу исправляет здесь то, что напечатал в своем Merkwfirdigdste Jahr, II, p. 265.
(обратно)167
16 декабря 1800 г. Das merkw. Jahr, т. 2, где Коцебу передает это обстоятельство с большими подробностями.
(обратно)168
Статья (редакция самого Павла, см. Das merkw. Jahr, т. 2) переведена была нашим автором на немецкий язык и напечатана в «Гамбургском Корреспонденте» 16 января 1801 г. Потом она появилась одновременно в русских и немецких «С.-Петербургских Ведомостях» 19 февраля 1801 г., наконец в «Московских Ведомостях» 27 февраля 1801 г.
Относительно этой статьи можно сравнить: Русский Архив 1870 г., с. 1960–1966 (рассказ Коцебу), Русский Архив 1871 г., с. 1095, и Архив князя Воронцова, кн. И, с. 379.
(обратно)169
Вероятно, к жене обер-гофмаршала Марии Алексеевне Нарышкиной, рожд. Сенявиной (1762–1822).
(обратно)170
Неверно. Первоначальная мысль о заведении хлебных запасных магазинов принадлежат Петру Великому; засим в следующие царствования, а в особенности в царствование Екатерины II, был целый ряд узаконений по этому предмету.
См. П. С. 3. в алфавитном реестре слова «хлебные запасные магазины».
(обратно)171
К сожалению, человеколюбивые повеления Павла не исполнялись во всем государстве так добросовестно, как повеления суровые, выполнению которых всякий спешил содействовать. Например, в обширной Архангельской губернии крестьяне два раза в год засыпали магазины; но о том, что этот хлебный запас им принадлежит, они не имели никакого понятия и смотрели на установленный взнос как на новый налог, потому что капитан-исправник (начальник земской полиции) брал из магазинов хлеб и распоряжался им по своему усмотрению. Поэтому, когда в 1810 г. в этой губернии настал голод и отдано было приказание открыть магазины, они все оказались пустыми. Архангельский губернатор фон Дезин был сменен, потому что участвовал в этом грабеже или смотрел на него сквозь пальцы. Честный адмирал Спиридов был назначен на его место. На пути во вверенную ему губернию, куда он ехал большей частью водой, по Вологде (небольшая река. — Ред.), он нашел не только целые деревни опустевшими от голода, но и такие, в которых по причине распространившейся после голода заразы ему нельзя было останавливаться на ночлег. Этот случай еще более убедил в пользе Павлова учреждения и в то же время доказал, что строгость, хотя и не всегда уместная, была, однако, вообще благотворной. Страна, в которой по меньшей мере две трети чиновников об одном только и думают, как ограбить казну, не иначе может быть управляема, как железным скипетром. Так управлял ею, без вреда для своей славы, Петр I, величайший знаток своего народа; сколько сохранилось анекдотов, из которых можно было бы заключить, что он был или изверг, или сумасшедший, однако он весьма хорошо знал, что делал, и держался единственно верного правила в отношении к такому народу, который всякого честного и добросовестного человека обыкновенно называет «дураком».
(обратно)172
Отпускная аудиенция Коленкура была 29 апреля (11 мая) 1811 г. Bignon. Histoire de France sous Napoleon. Paris et. Leupzig. 1838, t. X, p. 57.
(обратно)173
Барон Розенкранц, датский посланник сперва в С.-Петербурге, потом в Неаполе, был женат на княжне Варваре Александровне Вяземской, 11 850 (дочери екатерининского генерал-прокурора).
20 декабря 1800 г. Ростопчин записал в своем дневнике изустное повеление государя: «Миссии датской всей ехать отсюда». На следующей же день Розенкранц выехал из Петербурга (Serra Capriola, 108).
(обратно)174
Княгиня Анна Петровна Гагарина, рожд. княжна Лопухина (1777–1805).
(обратно)175
Граф Христофор Андреевич Ливен (-1838), второй из сыновой статс-дамы графини Ливен, впоследствии князь и посол в Лондоне.
(обратно)176
Князь Петр Петрович Долгоруков (1777–1806), генерал-адъютант Павла с 23 декабря 1798 г., впоследствии известный своим свиданием с Наполеоном перед Аустерлицким сражением.
(обратно)177
Отец генерал-адъютанта, тоже князь Петр Петрович (1744–1816), генерал-лейтенант (3 марта 1798 г.), генерал от инфантерии (30 декабря 1799 г.), был начальником тульских оружейных заводов с 8 ноября 1798 по 3 декабря 1800 г. и снова с 14 февраля 1801 по 1802 г.
(обратно)178
По всей вероятности, к этому случаю относится следующий рассказ князя Петра Владимировича Долгорукова, помещенный в его «Сказаниях о роде князей Долгоруковых» (СПб., 1842, с. 176):
«На родителя его… сделан был донос, оказавшийся по строгом исследовании совершенно ложным. Государь сказал молодому князю Петру Петровичу, что предоставляет родителю его выбор наказания для клеветников. «Накажите их презрением, ваше величество», — отвечал князь, и Павел обнял его, восклицая: «Вот долгоруковская кровь».
(обратно)179
Об этом полковнике в своем Merkw. Jahr. (t. 2, p. 250) Коцебу говорит, что он по приказанию Павла привезен был из Черкасска в Петербург и посажен в крепость, где томился четыре года, и что сын его заслужил при Екатерине Георгиевский и Владимирский кресты. По вступлении императора Александра на престол Коцебу видел отца с сыном в приемной графа Палена.
(обратно)180
Вице-канцлер граф Никита Петрович Панин (1771–1837). Передаваемый здесь рассказ напечатан в Merkw. Jahr. (t. 2, p. 346–349).
(обратно)181
Петром Ивановичем Приклонским (1773–18…).
(обратно)182
Иван Матвеевич Муравьев (1702–1861), получивший при Александре I дозволение именоваться Муравьевым-Апостолом. Был при Павле посланником в Гамбурге.
(обратно)183
Генерал-фельдмаршал князь Николай Васильевич Репинин (1734–1801).
(обратно)184
Генерал-фельдмаршал граф Иван Петрович Салтыков (1730–1805).
Рескрипты, писанные императором Павлом по этому случаю к графу Салтыкову, хранятся у правнука этого последнего, Владимира Ивановича Мятлева.
(обратно)185
18 февраля 1801 г. главным директором над почтами на место графа Ростопчина был назначен граф Пален, а 20 февраля 1801 г. граф Ростопчин был уволен от всех дел.
В то же время граф Панин, оправданный в глазах императора, получил (18 февраля 1801 г.) дозволение вернуться в Петербург.
Депеши прусского посланника графа Люзи (от 19, 22 и 26 февраля ст. стиля 1801 г.) и депеши неаполитанского посланника Дюка де Серра Каприола (от 2 марта ст. стиля 1801 г.) вполне подтверждают рассказ Коцебу.
Серра Каприола прибавляет, что граф Ростопчин в воскресенье 24 февраля приезжал во дворец, чтобы откланяться государю, но что государь нашел этот поступок дерзким и приказал ему передать, чтобы он немедленно выехал из дворца и в тот же день из Петербурга; через несколько часов Ростопчин и выехал в Москву.
В одно время с ним отставлен был граф Николай Николаевич Головин, президент почтового департамента (с 6 июня 1799 г.), находившийся в самых дружеских отношениях с Ростопчиным, равно как и множество мелких чиновников, которые при разборе писем преследовали свои личный цели.
Преследование личных целей в управлении почтовой частью было, по-видимому, делом обычным для Ростопчина; он употребил перлюстрацию и для удаления И. Б. Пестеля (См.: Русский архив, 1875, III, с. 440) не более недели по вступлении своем в должность главного директора почтового департамента.
(обратно)186
С.-петербургский архиепископ Амвросий (Подобедов, 1742–1818) пожалован митрополитом 10 марта 1801 г., накануне смерти императора Павла.
Толстой Ю. В. Списки архиреев… СПб., 1872. С. 18.
(обратно)187
Венчание великой княжны Александры Павловны с эрцгерцогом Иосифом, палатином венгерским, происходило в Гатчине 19 октября 1799 г.
(обратно)188
Император Франц (1768–1835).
(обратно)189
Императрица Мария-Терезия (1772–1807), дочь неаполитанского короля Фердинанда I и вторая супруга императора Франца.
(обратно)190
Духовник великой княгини Андрей Афанасьевич Самборский (1783–1815).
Он оставил записку о пребывании великой княгиня в Венгрии, напечатанную в газете «День», 1862, № 37.
Я. К. Грот в примечаниях к соч. Державина, ч. II, с. 583 и 727.
(обратно)191
Великая княгиня родила в марте нов. стиля 1801 г. Ребенок жил только несколько часов (дочь, названная Паулиной).
Умерла великая княгиня 4 (16) марта 1801 г.
Известие о ее смерти получено в С.-Петербурге 20 марта 1801 г. (кам. — фур. журнал), т. е. после кончины императора Павла.
(обратно)192
28 апреля 1799 г. французские уполномоченные, бывшие на конгрессе в Рапггадте, изрублены были близ этого города австрийскими гусарами.
(обратно)193
Граф Петр Александрович Румянцов-Задунайский (1725–1796).
(обратно)194
Граф, с 1797 г. князь Александр Андреевич Безбородко (1747–1799).
(обратно)195
Граф Николай Петрович Румянцов (1764–1826), возведен в государственные канцлеры 19 сентября 1809 г
(обратно)196
Повеление о постройке этого обелиска дано было архитектору Бренна весной 1798 г.; в январе 1799 г. он был окончен и стоял на Царицыном лугу, у Невы. В 1820 г. перенесен на нынешнее место, против 1-го кадетского корпуса, где Румянцов получил первое воспитание.
(обратно)197
Платон Левшин, митрополит Московский (1737–1812), был законоучителем Павла как великого князя.
(обратно)198
Митрополит Евгений в «Словаре историческом о духовных писателях» (СПб., 1827, II, 179) пишет:
«По вступлении на престол государя императора Павла I он (Платон) получил в 1797 г. марта 21-го ордена александровский и андреевский… В 1809 г. августа 30-го пожалован владимирским орденом 1-го класса».
Бантыш-Каменский (Словарь, 1817, II, прибавл., с. 20) сообщает следующие подробности:
«Он (Платон) явился во дворец (в Москве) 21 марта (1797 года). Внесен был орден Св. ап. Андрея Первозв. Платон отказывался от этой почетной награды, говоря, что «желает умереть архиереем, а не кавалером»; но император возложил на него ленту и на все убеждения отвечал, что «он о том довольно рассуждал, требует исполнения его воли». — Коронование совершилось 5 апреля. Митрополит Новгородский Гавриил первенствовал при этом священном обряде; митрополит Московский представлял второе лицо».
Носил Платон Андреевский орден при короновании или нет, Бантыш-Каменский не говорит; но можно почти наверное отвечать утвердительно.
(обратно)199
Камер-фрейлина Анна Степановна (впоследствии графиня) (1746–1826).
(обратно)200
В подлиннике по ошибке написано Александры вместо Елизаветы.
Спальня великой княгини Елизаветы Алексеевны была в нижнем этаже фаса, обращенного к Летнему саду. О сырости этой комнаты Коцебу говорит то же самое в своем Merkw. Jahr. II, 234 (русский перевод этого места в «Русском архиве» 1870, с. 992).
(обратно)201
В адресе-календаре на 1801 г. (с. 16) лейб-медик Гриве, 5-го класса, показан в штате придворного медицинского факультета. Собственно, при великом князе Александре и его супруге состоял доктор Лерх.
(обратно)202
Никто из детей императора Павла в его царствование не был так болен, чтобы было необходимо помышлять о погребальном церемониале. Не хочет ли Коцебу говорить о болезни великой княжны Марии Александровны, дочери великого князя Александра Павловича, которая действительно скончалась на втором году от рождения 27 июля 1800 г.
(обратно)203
В подлиннике эти стихи приведены по-французски:
Се monument dont la base est de marbre et la cime de brique, De deux rttgnes le caracttre et la durte nous indique.«Clarke (Travels, Russian, Tartarian and Turkush, p. 9) передает следующие французский перевод:
De deux rdgnes voici l’iméage all gorique: La base est d’un beau marbre, et le sommet de brique».По-русски у Шишкова (Записки. Берлинское изд., 1,21) так:
«Се памятник двух царств, обоим им приличный: «На мраморном низу поставлен верх кирпичный».Автором этих стихов был, по-видимому, капитан-лейтенант Акимов. Говорят, будто его схватили, пыткой вынудили у него признание, отрезали ему язык и сослали в Сибирь. Достоверно, что он пропал без вести (Шишков, 1,21. Русская Старина, XVI, 178).
(обратно)204
В сочинении «Das merkwūrdigste Jahr meines Löbens» Коцебу сообщает то же обстоятельство, но говорит, что кухарка была немка.
(обратно)205
По удалении графа Ростопчина, 20 февраля 1801 г., графу Палену повелено было присутствовать в Коллегии иностранных дел, с сохранением должности санкт-петербургского военного губернатора и начальствования над почтовой частью.
(обратно)206
Мертваго, служивший в то время при Обольянинове в провиантской экспедиции Военной коллегии, пишет в своих записках (с. 118, в «Русском Архиве» 1867 г.): «Время это было самое ужасное. Государь был на многих в подозрении. Тайная канцелярия была занята делами больше, чем вотчинная; знатных сановников почти ежедневно отставляли от службы и ссылали на житье в деревни… Словом — ежедневный ужас. Начальник мой стал инквизитором; все шло через него. Сердце болело, слушая шепоты, и рад бы не знать того, что рассказывают».
(обратно)207
Александр Иванович Рибопьер (†1866), корнет конной гвардии, пожалованный 6 февраля 1799 г. флигель-адъютантом к императору. Через неделю после своего пожалования в флигель-адъютанты он был переименован (14 февраля 1799 г.) в камергеры, и (15 февраля 1799 г.) повелено в тот же день отправить его в Вену (Дневник Ростопчина).
(обратно)208
Князь Борис Антонович Четвертинский (1781–1866), младший брат Марии Антоновны Нарышкиной. Современники описывают его красавцем, добрым, милым, живым (Вигель, IV, 62), типом благородства и рыцарских чувств (Русская Старина, 1872, IV, с. 631).
(обратно)209
Петр Хрисанфович Обольянинов (†1841), генерал-прокурор со 2 февраля 1800 г.
(обратно)210
Графиня Иулиана Ивановна Пален, рожд. баронесса Шепинг (1753–1814), статс-дама с 17 апреля 1799 г. Немилость эта была, впрочем, непродолжительна: из камер-фурьерского журнала видно, что, например, в марте 1801 г. (от 1-го до 11-го числа) графиня приглашаема была ежедневно ко двору.
(обратно)211
Князь Борис Антонович Четвертинский (1781–1866), младший брат Марии Антоновны Нарышкиной. Современники описывают его красавцем, добрым, милым, живым (Вигель, IV, 62), типом благородства и рыцарских чувств (Русская Старина, 1872, IV, с. 631).
(обратно)212
Ольга Александровна Жеребцова, рожд. Зубова (1776 — 1840), родная сестра князя и графов Зубовых.
(обратно)213
Об отношениях Е. Н. Кутузовой к госпоже Шевалье см. выше
(обратно)214
Я пересматривал в «Санкт-Петербургских ведомостях» списки отъезжающих за весь 1800 г. и не нашел в них никакой г-жи Закревской. Крайне сомнительно, чтобы у Кутайсова, вывезенного в малолетстве из Турции, были в России родственники. Он мог иметь родственников только со стороны своей жены, графини Анны Петровны, рожденной Резвой, или вследствие брака своих детей.
(обратно)215
Можно догадываться, что Коцебу разумеет здесь графа Н. П. Панина.
(обратно)216
Об отношениях Е. Н. Кутузовой к госпоже Шевалье см. выше.
(обратно)217
Пасха в этом году была 24 марта.
(обратно)218
15 марта — тот самый день (мартовские иды), в который убит был Юлий Цезарь. Сравнения с историческими событиями и лицами Римской республики были во вкусе того времени и могли иметь влияние на назначение этого дня.
(обратно)219
Аракчеев уже был графом (с 6 мая 1799 г.).
(обратно)220
9 марта 1801 г., в субботу на 5-й неделе Великого поста.
(обратно)221
В 1762 г. граф Пален (р. 1746 г.) был капралом в конной гвардии. Произведен в вахмистры конной гвардии 29 февраля 1764 г. и из вахмистров конной гвардии произведен 15 августа 1769 г. ротмистром в армию.
(обратно)222
Степану Сергеевичу Ланскому (1760–1813) (отцу министра внутренних дел графа Сергея Степановича Ланского).
(обратно)223
В камер-фурьерском журнале (где по преимуществу отмечаются лица, приглашаемые к высочайшему столу) за 1801 г. ни разу не встречается имя князя Зубова, в то время как его брат, граф Николай Александровичу, неоднократно приглашался.
(обратно)224
В подлиннике: «Der Poluzeimeister Katzinzow».
В числе полицейских чиновников того времени я никогда не встречал этого имени.
В 1801 г. санкт-петербургским обер-полицмейстером был статский советник Александр Андреевич Аплечеев (с 30 ноября 1800 г.), произведенный 22 февраля 1801 г. в действительные статские советники и переименованный 21 марта 1801 г. (по смерти Павла) в генерал-майоры с оставлением при прежней должности, а санкт-петербургским полицмейстером был (также с 30 ноября 1800 г.) князь Касаткин-Ростовский, произведенный 22 февраля 1801 г. в статские советники. Не этого ли последнего разумеет Коцебу?
(обратно)225
11 марта 1801 г., понедельник 6-й недели Великого поста.
(обратно)226
Об этой встрече Коцебу упоминает и в своем Merkw. Jahr. (II, 247), с той только разницей, что там совершенно правильно говорит, что государь был в сопровождении графа Кутайсова (а не Строганова). Действительно, в камер-фурьерском журнале этого дня сказано, что «с 11 часов утра их величества проводили некоторое время в верховом выезде: государь император с обер-шталмейстером графом Кутайсовым, а императрица с фрейлиной Протасовой».
(обратно)227
Некто Росс, состоявший при английском посольстве, также писал из Санкт-Петербурга лорду Мальмесбюри об этом разговоре Павла с доктором Гриве, но в ином смысле. См.: Malmesbury. Diaries and correspondence. London, 1846. IV, 57.
(обратно)228
11 февраля 1801 г. директору 1-го кадетского корпуса генералу от инфантерии князю Зубову повелено называться шефом оного, а генерал-майору Клингеру директором.
Федор Иванович Клингер (р. во Франкфурте-на-Майне 1763–в СПб. 1811) был известный немецкий поэт и писатель. Полное собрание его сочинений издано в Кенигсберге в 1809 г. в 12 томах.
(обратно)229
Генерал-майор барон Иван Иванович Дибич (отец фельдмаршала) был назначен 11 февраля 1801 г. командиром 1-го кадетского корпуса, all марта 1801 г. ему повелено было состоять по армии и носить общий армейский мундир.
Еще будучи в прусской службе, он не был любим и слыл за интригана (Helldorff. Aus dem Leben des Prinzen Engen von Wūrtemberg. Berlin, 1861.1,80).
(обратно)230
Не граф ли Николай Александрович Толстой (1761–1816), впоследствии обер-гофмаршал?
(обратно)231
Не итальянец ли Моретги, учитель английского языка при великих княжнах, пожалованный 11 августа 1801 г. в коллежские асессоры? (Санкт-Петербургские ведомости, 1801, с. 2448).
(обратно)232
19 марта 1801 г. титулярный советник Тиран переименован в ротмистры с определением в кирасирский принца Александра Вюртембергского полк и с оставлением адъютантом при генерал от кавалерии графе Палене (Санкт-Петербургские ведомости, 1801, № 26, с. 995).
(обратно)233
Полком императора назывался лейб-гвардии Преображенский полк. В царствование Павла он размещен был следующим образом: 1-й батальон на Миллионной, возле Зимнего дворца, в теперешнем здании (тогда еще не перестроенном); 2-й и 3-й батальоны также на Миллионной, в бывшем доме ломбарда, против Мраморного дворца, и, наконец, 4-й батальон на Дворцовой площади, в доме, принадлежавшем графу Литта (Reimers. St. Peterburg, 1806. И. 14,16).
(обратно)234
Лейб-гвардии Семеновского полка. Его казармы были там, где и теперь, на Загородном проспекте.
(обратно)235
Вероятно, Депрерадовича, а не Милорадовича.
(обратно)236
«Une partie de cette troupe alua par le jardin (там, где теперь Садовая улица) se placer sous les fenétres de Paul, qui, poor son malheur, la marche des soldats no réveilla pas, non plus que le bruit d’une multitude de corbeaux qui dormaient babituellement sur les toits et qui se mirent à croasser. M-me Vigee Lebrun, III, 82.
То же у Helldorff, 1,140, у В lau. Ill, 226.
(обратно)237
Пароль этот, вероятно, был между заговорщиками.
(обратно)238
См. Thiers. Histoire du Consulat et de l'Empire. Paris, 1847. II, p. 423–424.
(обратно)239
У так называемых Рождественских ворот, налево от Дворцовой церкви (если смотреть с Садовой, которая тогда еще не была продолжена от Невского проспекта к Царицыну лугу). Под этими воротами была винтовая лестница, которая вела в бельэтаж, сперва в небольшую переднюю, а оттуда в библиотеку, из которой направо был через двойную дверь ход в спальню государя. Das merkw. Jahr. II, 219 (русский перевод в «Русском Архиве», 1870, с. 985)
(обратно)240
То есть по винтовой лестнице. Часовой, стоявший внизу, был, как и все наружные часовые, от караула Семеновского полка.
(обратно)241
В адресе-календаре 1801 г. «при верхней комнатной услуге» четыре камер-гусара: Сагин, Кириллов, Сулимов и Ропщинский.
(обратно)242
В бельэтаже, на нынешней Садовой, с окнами на улицу (2-е и 3-е окна от угла к Царицыну лугу).
(обратно)243
Правая и левая стороны показаны здесь по отношению к тому, кто бы рассматривал эту дверь, выходя из спальни императора.
(обратно)244
По другим рассказам, дверь отворена была одним из камер-гусаров, спавших перед спальней внутри двойной двери; вошедши в спальню, заговорщики в первую минуту не нашли Павла в постели; его отыскал Бенигсен за ширмами.
Europ. Ann. 13. Malmesbury, IV, 67. Joseph de Maistre. 268. Lloyd. 39. Rabbe и др.
(обратно)245
В подлиннике слова Зубова приведены по-немецки. Но сам Коцебу передает и первоначальный вопрос Павла и последующей разговор по-французски; должно полагать, что и коротенькая речь Зубова сказана была по-французски.
Акт отречения, или, вернее, манифест от имени Павла, составлен был, как рассказывал Бенигсен, Трощинским на ужине в тот же вечер перед этим у Талызина. Helldorff, 1,140. Sybel, 107.
(обратно)246
Этот стол описан Коцебу в сочинении: «Das merkwűrdigste Jahr maines Lebens», t. 2.
Русский перевод этого места в «Русском Архиве», 1870 г., с. 986.
Собрав последние силы, Павел мог еще встать на ноги. Тогда Яшвиль бросился на него и снова повалил на землю. В этом вторичном падении Павел ударился головою о камин. Произошла около него суматоха, в которой опрокинут был ночник. Вся остальная сцена происходила впотьмах.
Rabbe, 1,33–307. Helldorff, 1,142.
(обратно)247
Бенигсен, вышедший за огнем, вернулся в спальню государя, когда все уже было кончено (Helldorff, 1,143).
D’Allonville (Ménoires tdrfe des papiers d’un homme d’Etat, VIII, 87) пишет «Un Chirurgien anglais (Виллие) qui avait empèch L'lmpératrice de voler au secours de son éроuх, est арреlé, et il porte le dernier coup è l'Empereur en lui conpant les artdres».
Но Виллие был позван только для бальзамирования, и это обстоятельство дало повод к весьма распространенному слуху, который передаст d’Allonville.
(обратно)248
В нижнем этаже овальная зала, примыкавшая с левой стороны к парадной лестнице, если идти со двора.
(обратно)249
В длинную залу (в 10 сажен) с античными статуями с бюстами, позади церкви.
(обратно)250
Николай Осипович Котлубицкий. Его рассказы об императоре Павле напечатаны в «Русском Архиве» 1860 г.
(обратно)251
Великий князь Александр Павлович жил в нижнем этаже Михайловского замка и занимал весь угол, выходящей к Фонтанке и Летнему саду. В его комнаты вели со двора одна большая и две маленькие лестницы.
(обратно)252
Ее внук, князь Александр Христофорович Ливен, передавал мне, со слов своих родителей, этот разговор следующим образом. Графиня Ливен, вышедши к Палену, спросила его: «Was wollen sie?» — «Ich komme vom Kaiser Alexander, — ответил он. — Was haben sue denn mit dem Andern gemacht?»
(обратно)253
Императрица бросилась сперва в комнату, отделявшую ее спальню от спальни императора. Выше сказано было, что дверь была заперта. Кроме того, тут уже поставлено было несколько солдат от караула Семеновского полка, под командой капитана Александра Волкова, двоюродного брата Саблукова (Саблуков, с. 321).
По другим известиям, в этом месте поставлен был поручик Семеновского полка Константин Маркович Полторацкий с 80 солдатами, и сохранилось предание, что, когда Полторацкий объявил императрице, что не может ее пропустить, она дала ему пощечину (Rabbe, 1,310).
(обратно)254
Барон Андрей Львович Николаи (в Страсбурге 20 декабря 1737- †в Монрепо (близ Выборга) 7 ноября 1818). Был при великом князе Павле Петровиче секретарем и библиотекарем, а по вступлении его на престол президентом Академии наук. Пользовался постоянным доверием императрицы Марии Феодоровны.
(обратно)255
Этот часовой был Семеновского полка солдат Перекрестов. Он по прошению переведен был из какого-то армейского полка в Семеновский (слышано мной от императора Александра Николаевича). По расположению местности должно полагать, что императрица сошла в небольшой треугольный дворик, который находился между собственным ее подъездом и винтовой лестницей императора, и что она хотела пройти по этой лестнице; тут стоял часовой, о котором сказано выше.
(обратно)256
К Степану Сергеевичу Ланскому (1760–1813), отцу министра внутренних дел графа Ланского (Саблуков, с. 322).
(обратно)257
Вероятно, старшая дочь, Мария Ивановна, бывшая за бароном Владимиром Феодоровичем Васильевым, племянником государственного казначея.
(обратно)258
D’Allonville (Mémoires tires des papiers d’un homme d’Etat, t. 8, p. 7) пишет: «Un faux frere neanmoins est pret de faire manquer le complot; lo prince Mestcherski (князь Прокофий Васильевич Мещерский, бывший санкт-петербургский губернатор, отрешенный от должности 1 июня 1800 г.), «personnage vil et salement taré, sout romords, peur ou cupidité, écrit a Paul pour lui dénoncer la conjuration ct ceux qui en font partie, reraet sa lettre a Koutaisoff, qui, appeld a la table de l’Empereur, l’oublie dans Thabit qu’il vient de quitter».
(обратно)259
Офицер, посланный к госпоже Шевалье, был плац-майор Иван Савич Горголи, красивый молодой человек (он умер сенатором и действительным тайным советником) (Саблуков, с. 321).
(обратно)260
М-r Anguste, танцор (Das Merkw. Jahr., t. 2, p. 277).
(обратно)261
Саблуков (с. 322) тоже говорит, что Горголи, хотя и был поклонником женского пола, не заплатил, однако, никакой дани прелестям госпожи Шевалье и что красавица «еn a ète quitte pour sa peur».
(обратно)262
В подлиннике: «Kisleff». Это был тайный камерир Василий Степанович Кислов (с 2 января 1801 г.).
(обратно)263
Мертваго говорит также об аресте Обольянинова. См. его «Записки», с. 119, 120. «Русский Архив», 1867 г.
(обратно)264
В камер-фурьерском журнале 12 марта 1801 г. значится: «Великий князь Александр Павлович, приняв всероссийский престол, отбыл с великим князем Константином Павловичем в 2 часа ночи в Зимний дворец в прежние свои комнаты».
(обратно)265
Delolme: Coustitution d’Angleterre, Généve. 1787.2 vol in 8. Переведено на русский язык Иваном Ивановичем Татищевым (автором французско-русского, словаря). М., 1806.2 ч.
(обратно)266
В камер-фурьерском журнале 12 марта значится, что вдовствующая императрица прибыла в Зимний дворец в 10 часов утра.
(обратно)267
Караул Семеновского полка.
(обратно)268
Юлия Феодоровна Адлерберг, рожд. Багговут (1760–1839), мать графа В. О. Адлерберга.
(обратно)269
Прошли годы. Император Александр скончался в Таганроге. Тело его, привезенное в Петербург, было выставлено в Казанском соборе и оттуда по Невскому проспекту и Садовой, мимо Михайловского замка, перевезено в Петропавловскую крепость. В погребальном шествии за колесницей ехали в одной карете обе императрицы, Мария Феодоровна и Александра Феодоровна. Когда карета поравнялась с Михайловским замком, императрица Мария Феодоровна сказала: «Alexandre n'а jamais osé punir les meurtriers de son рérе; j'cspere maintenaut que Nicolas le fera!»
(Слышано лично 9 ноября 1869 г. от великой княгини Марии Николаевны, которой это рассказано было императрицей Александрой Феодоровной).
(обратно)270
Бенигсену повелено было 12-го марта быть начальствующим в Михайловском замке (камер-фурьерский журнал).
(обратно)271
Тело Павла, лежавшее до того времени в его почивальной сперва на обыкновенной его кровати, а с 17 марта на парадной постели, 20 марта положено было в гроб и перенесено в большой зал над главными (Воскресенскими) воротами (Merkw. Jahr, II 197 и камер-фурьерский журнал).
(обратно)272
В немецком подлиннике слово «перемена» написано латинскими буквами по-русски.
(обратно)273
«Слава Богу» в немецком подлиннике написано латинскими буквами по-русски.
(обратно)274
То есть с утра 12 марта.
(обратно)275
Установленная при императоре Александре форма клятвенного обещания была следующая: «Я, нижепоименованный, обещаюсь и клянусь… что хочу и должен его императорскому величеству… императору Александру Павловичу… и его императорского величества всероссийского престола наследнику, который назначен будет, верно и нелицемерно служить» и т. д.
П. С. 3.12 марта 1801 г., № 19 779 и 18 апреля 1801 г., № 19 841.
(обратно)276
А. М. Тургенев в своих записках сообщает, что сперва Козицкий написал проект манифеста, но что его редакция признана была неудовлетворительной и что тогда Трощинский взялся за перо и написал тот манифест, который был обнародован.
(обратно)277
В немецком подлиннике слова «тайная экспедиция» написаны по-русски, но латинскими буквами.
(обратно)278
В немецком подлиннике «ein Knutmeister».
(обратно)279
В немецком подлиннике по-французски «cachots».
(обратно)280
Император Александр был в общем собрании Сената 2 апреля 1801 г. Государь поехал также в Синод 23 мая 1801 г.
(обратно)281
П. С. 3., № 19 782,19 784,19 786,19 788,19 798,19 814.
(обратно)282
В немецком подлиннике имя пропущено. Вероятно, слободо-украинский губернатор П. О. Сабуров.
(обратно)283
Под именем народа здесь должно разуметь одно только дворянство. Указы, на которые намекает здесь Коцебу, суть следующие:
П. С. 3, № 19 700 о восстановлении дворянских выборов на точном основании Екатерининского учреждения о губерниях;
№ 19 810 и 19.8456 о восстановлении дворянской грамоты.
(обратно)284
П. С. 3.,№ 19 807.
(обратно)285
Устав о цензуре от 9 июля 1801 г. П. С. 3., № 21 888.
(обратно)286
П. С. 3.,№ 19 801.
(обратно)287
П. С. 3.,№ 19 826
(обратно)288
Иван Иоасафович Арбенев, генерал-майор, с 7 декабря 1797 по 2 октября 1799 г. шеф Днепровского мушкатерского полка, бывшего в голландской экспедиции.
Ростопчин писал 23 октября 1799 г. к Суворову: «Какое постыдное поведение войск наших в Голландии! В первом деле бросились грабить, оставили генералов и оттого разбиты в другом. Не хотели идти; полк лег на землю. О, проклятые! Генерал-майор Арбенев, штаб-офицер и еще три офицера бежали, и море их одно могло остановить за 40 верст. Арбенев исключен, а те ошельмованы».
(обратно)289
Погребение Павла происходило в Страстную субботу, 23 марта 1801 г.
(обратно)290
Граф Юрий Михайлович Виельгорский (1753 — 1808), действительный тайный советник, сенатор.
(обратно)291
Народ был игрушкой его каприза; он умер ненавидим, как последний французский король. Над нами он имел слишком много власти, а над собой слишком мало.
(обратно)292
Сюда, прохожий! Подойди к этой могиле, — но не слишком близко. Здесь лежит Павел Первый; молись, да избавит нас Господь от Второго.
(обратно)
Комментарии к книге «Трагедия русского Гамлета», Николай Александрович Саблуков
Всего 0 комментариев