«Жизнь Антона Чехова»

3340

Описание

«Три года, проведенные в поисках, расшифровке и осмыслении документов, убедили меня в том, что ничего в этих архивах не может ни дискредитировать, ни опошлить Чехова. Результат как раз обратный: сложность и глубина фигуры писателя становятся еще более очевидными, когда мы оказываемся способны объяснить его человеческие достоинства и недостатки» — такова позиция автора книги «Жизнь Антона Чехова» (1997) профессора Лондонского университета Дональда Рейфилда. Эта многостраничная биография рисует непривычного для нашего читателя Чехова. На русский язык она была впервые переведена в 2005 году и вызвала большой интерес и немало споров среди литературоведов и любителей мемуарного жанра. В текст настоящего издания автором и переводчиком внесены существенные изменения.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Дональд Рейфилд Жизнь Антона Чехова

Предисловие

Антон Павлович, как-то обедая у меня, сказал, что «со временем все его вещи должны увидеть свет и что ему стыдиться нечего».

П. В. Быков — М. П. Чеховой, письмо от 7.04.1910

Мы знаем Антона Чехова как отца-основателя современного театра, в котором главенствует драматург, а не актер. Мы также признаем, что он внес в европейскую художественную прозу по-новому осмысленную неоднозначность, плотность текста и тонкую поэтичность. Из всех русских классиков он наиболее доступен и понятен, особенно для иностранцев, — как в книгах, так и на сцене. Он оставляет за читателем или зрителем право реагировать, как им заблагорассудится, и делать собственные выводы. Он не навязывает никакой философии. Однако Чехов столь же доступен, сколь и неуловим. Понять, что он «имел в виду», совсем непросто, — так редко он раздает оценки или что-либо объясняет. Из прозы Толстого или Достоевского мы можем реконструировать не только их философию, но также их жизнь. Из чеховских произведений, включая письма, мы извлекаем лишь мимолетные и противоречивые впечатления о его внутреннем мире и житейском опыте. Многие чеховские биографы стремились воссоздать из подручного материала житие святого — человека, который за свой век, укороченный хронической болезнью, из бедняков проложил себе путь наверх, стал врачом и заботился о слабых мира сего, завоевал прижизненную славу крупнейшего прозаика и драматурга Европы, провел всю жизнь под опекой обожавшей его сестры и нашел запоздалое счастье в браке с актрисой, тонко трактовавшей роли в его пьесах.

Любая биография — это вымысел, который, тем не менее, должен быть увязан с документальными данными. В нашем жизнеописании Чехова предпринята попытка расширить пределы привлекаемых источников. В результате фигура писателя стала еще более неоднозначной. И хотя ореол его святости померк, а судьба, как оказалось, определилась внешними силами в большей мере, чем считалось ранее, ни гениальности, ни очарования в Чехове не убавилось. Не следует смотреть на его жизнь как на придаток его творчества — именно она питала его прозу.

Сама по себе жизнь Чехова захватывающе интересна. Его постоянно тяготила непримиримость интересов художника с обязательствами перед семьей и друзьями, а биография вместила множество различных глав — в них можно проследить историю болезни, найти современную версию сюжета «Иосиф и его братья» и даже трагедию Дон Жуана. Жизнь Чехова всего бы лучше описал Томас Манн, создав роман о непреодолимой пропасти, разделяющей художника и гражданина. В ней также отразились жизненные коллизии талантливой и чуткой интеллигенции конца девятнадцатого века — одного из самых насыщенных и противоречивых периодов в культурно-политической жизни России.

Весьма немногие писатели охраняли от публики свою частную жизнь столь ревностно, как это делал Чехов. И ни один из них столь же скрупулезно не собирал буквально все клочки бумаги — письма, счета, расписки, — имеющие отношение к нему и его семье. Вместе с тем его пресловутая неприязнь к автобиографиям отнюдь не мешала ему каждый год в Рождество рассортировывать по папкам свою переписку.

Нам известны несколько чеховских биографий. Одни из них весьма подробны — это «Чехов. Биография» Е. Симмонза или «Новая жизнь Антона Чехова» Р. Хингли, другие излишне живописны, как «Чехов» А. Труайя, или уравновешенны в суждениях, как «Чехов» М. Громова или «Чехов: освобожденный дух» В. Притчета. Во всех этих книгах используется примерно один и тот же круг источников. На сегодняшний день опубликовано около пяти тысяч писем Чехова, причем иные из них — с безжалостными купюрами. (О содержании утраченных полутора тысяч писем можно судить по ответам на них.) Эти источники, особенно полное собрание сочинений и писем Чехова в 31-ом томе, опубликованное в Москве в 1973–1983 гг., снабжены в высшей степени исчерпывающим и информативным академическим аппаратом, дающим в руки исследователю богатый и многообразный материал.

Не введенные в оборот источники не менее обширны. В архивах, и прежде всего в отделе рукописей Российской государственной библиотеки, хранится около семи тысяч писем, адресованных Антону Чехову. Примерно половина из них никогда не упоминалась в печати — это прежде всего письма, затрагивающие частную жизнь писателя. Другие архивы, такие как РГАЛИ, театральные хранилища Санкт-Петербурга и Москвы, музеи Чехова в Таганроге, Мелихове и Сумах, располагают неохватным документальным и изобразительным материалом, а также письмами современников, проливающими свет на частную и творческую жизнь писателя. Как видно из листков использования рукописей, за последние тридцать лет лишь небольшой круг исследователей тщательно ознакомился с этими источниками, и вместе с тем в своих публикациях они используют весьма незначительную их долю. Советская традиция избегать «дискредитации и опошления» образа писателя (формулировка из постановления Политбюро ЦК КПСС, запрещающего публикацию некоторых чеховских текстов) и по сей день вселяет в российских ученых сомнения в необходимости предъявлять публике чеховские архивы во всей их полноте. Три года, проведенные в поисках, расшифровке и осмыслении документов убедили меня в том, что ничего в этих архивах не может ни дискредитировать, ни опошлить Чехова. Результат как раз обратный: сложность и глубина фигуры писателя становятся еще более очевидными, когда мы оказываемся способны объяснить его человеческие достоинства и недостатки.

Жизнь Чехова была короткой, трудной и не такой уж радостной. У него был обширный круг знакомств и было множество любовных связей (и мало истинных друзей и любимых женщин). Он вращался в самых разных сферах, имея дела с учителями, врачами, денежными магнатами, купцами, крестьянами, представителями богемы, литературными поденщиками, интеллектуалами, художниками, учеными, землевладельцами, чиновниками, актерами и актрисами, священниками, монахами, офицерами, заключенными, публичными женщинами и иностранцами. Он прекрасно ладил с людьми всех классов и сословий, испытывая неприязнь, пожалуй, лишь к аристократии. Практически всю свою жизнь он прожил с родителями и сестрой и долгое время с кем-либо из братьев, не считая тетушек, кузин и кузенов. Он был непоседой: сменил множество адресов и проехал от Гонконга до Биаррица и от Сахалина до Одессы.

Работа над самой полной чеховской биографией по срокам могла бы превысить жизнь самого писателя. Я позволил себе сосредоточиться на его взаимоотношениях с семьей и друзьями. В некотором смысле биография Чехова — это история его болезни. Туберкулез определил течение жизни писателя и он же оборвал ее. Попытки Чехова сначала игнорировать болезнь, а затем побороть ее составляют основу любой из его биографий. На английском языке о чеховском творчестве написано много критических работ. Обращение к ним объясняется прежде всего масштабом самого писателя. В любом хорошем книжном магазине или библиотеке найдется немало книг, способствующих более полному восприятию писательского таланта. В нашей книге его рассказы и пьесы затрагиваются в той мере, в какой они вытекают из событий чеховской жизни или воздействуют на нее. Биография не есть литературно-критическая штудия.

Не все загадки жизни Чехова могут быть раскрыты, и многих материалов нет в наличии: письма Чехова к невесте Дуне Эфрос, к Елене Плещеевой, к Эмили Бижон, весьма возможно, хранятся в частных западных собраниях. Так же вероятно, что сотни писем А. С. Суворина к Чехову обращаются в прах в каком-нибудь архиве Белграда; если бы их удалось найти, то чеховскую жизнь, а также российскую историю (Суворин слишком много знал и многое поверял Чехову) можно будет переписывать заново. Некоторые архивные документы Чехова обнаружить так и не удалось, например материалы, связанные с его занятием медициной. Вместе с тем источники, попавшие в наше распоряжение, позволяют создать более полный портрет писателя, чем предыдущие попытки.

Дональд Рейфилд

Колледж Королевы Марии,

Лондонский университет

Февраль 1997

Благодарности

Моя самая горячая признательность адресуется Алевтине Павловне Кузичевой — оказанная ею помощь значительно облегчила мне работу в Отделе рукописей Российской Национальной библиотеки и через нее же я познакомился со всеми крупнейшими чеховедами России и Украины. Я также благодарен сотрудникам РНБ и особенно Отдела рукописей, которые, несмотря на практически невозможные условия работы в разрушающемся здании и безрадостные перспективы, смогли обеспечить меня почти всем необходимым материалом — за подобное содействие я благодарю и сотрудников РГАЛИ. Я признателен сотруднице московского Дома-музея А. П. Чехова Галине Щёболевой и сотруднику Музея А. П. Чехова в г. Сумы Игорю Скворцову за возможность широко пользоваться архивами. Я также чувствую себя особым должником перед таганрожцами Лизой Шапочкой и ее мужем Владиславом Протасовым — за их гостеприимство и советы. Ольга Макарова из Издательства Воронежского университета помогла мне, предоставив чеховский краеведческий материал. Из своих западных коллег я прежде всего благодарен за поддержку неутомимому профессору Рольфу-Дитеру Клюге, организатору чеховских конференций в Баденвейлере в 1985 и 1995 гг. Я также выражаю благодарность уфимцу Дмитрию Коновалову не только за предоставленную возможность воспользоваться материалами Андреевского санатория в Аксенове, но и за оказанный мне теплый прием. (Никто из упомянутых мною коллег не несет ответственности за высказанные мною суждения и реализуемый подход к биографии Чехова в целом.)

Я также признателен главному врачу районной больницы бывшего Богимова и персоналу Андреевского санатория. За исключением Сибири, Сахалина и Гонконга, я посетил, пожалуй, все места, куда ступала чеховская нога и, возможно, причинил изрядное беспокойство их обитателям. Я ценю терпение, проявленное в общении со мной потомками чеховских друзей, и прежде всего Патрисом Бижоном. (Немало людей вздохнут с облегчением, узнав, что работа над книгой завершена.) За предоставленные иллюстрации я благодарю московский Театральный музей им. Бахрушина, чеховские музеи в Мелихове, Москве, Сумах, Таганроге и Ялте, а также Пушкинский Дом в Санкт-Петербурге и РНБ.

Я весьма обязан финансовой поддержке Британской Академии: благодаря предоставленному мне трехмесячному гранту я смог продлить творческий отпуск и значительно продвинуться в создании книги. Своим коллегам по университету, которые были вынуждены мириться с моими частыми отлучками, я приношу благодарности и извинения.

Постскриптум 2007 года. Автор и переводчик выражают признательность С. Г. Шинской, а также всем читателям, которые, уделив заинтересованное внимание русскому тексту книги, предложили ряд поправок, учтенных нами в настоящем издании.

Часть I Отец человеков

Мы слышали крики, доносящиеся из столовой… и догадывались, что это бьют беднягу Эрнеста. «Я отправил его спать, — сказал Теобальд, вернувшись в гостиную. — А теперь, Кристина, пора позвать прислугу на молитву».

[С. Батлер. Путь всякой плоти]

Глава первая Праотцы 1762–1860 годы

Кто бы мог ожидать, что из нужника выйдет такой гений!

Антон всегда удивлялся тому, как быстро — всего за два поколения — поднялся род Чеховых из крепостных крестьян до столичной интеллигенции. И едва ли от предков унаследовал он свой литературный дар, как брат Николай — художественные таланты, а брат Александр — многогранный интеллект. Однако начала его характера — то, что объясняет его тактичную жесткость, его выразительное немногословие, его стоицизм, — коренятся и в переданных по наследству генах, и в полученном воспитании.

Прадед писателя, Михаил Чехов (1762–1849), всю жизнь был крепостным. Своих пятерых сыновей он держал в строгости — даже взрослыми они называли его Паночи. Первым Чеховым, о котором известно чуть более, был второй сын Михаила — дед Антона со стороны отца, Егор Михайлович. Дед Егор сумел вырваться из рабских уз. Крепостной графа Д. Черткова, он родился в 1798 году в слободе Ольховатка Богучарского уезда Воронежской губернии, в самом сердце России, на полпути от Москвы до Черного моря, там, где лес переходит в степь.

(Фамилия Чеховы в этих краях прослеживается до шестнадцатого века.) Он был единственным в семье, кто умел читать и писать.

Егор Михайлович варил из сахарной свеклы сахар, а жмыхом откармливал скот графа Черткова. Продавая на рынке скотину, получал свою долю прибыли. За тридцать лет тяжкого труда (порой ему везло, а порой и плутовать приходилось) Егор Михайлович скопил 875 рублей. В 1841 году он предложил эти деньги Черткову, чтобы, выкупив из крепостных себя, жену и трех своих сыновей, перейти в мещанское сословие. Чертков проявил великодушие — отпустил на волю и дочь Егора Михайловича, Александру[1]. Родители же и братья его остались в холопах.

Получив свободу, Егор Михайлович отправился с семьей за четыреста с лишним верст на юг, в степные края. Здесь он стал управлять имением графа Платова в слободе Крепкой, в шестидесяти верстах к северу от Таганрога. Определив сыновей в подмастерья, Егор Михайлович помог им преодолеть еще одну ступень сословной лестницы — пробиться в купцы. Старший из них, Михаил (р. 1821), уехал в Калугу и освоил переплетное дело. Второму, Павлу (р. 1825), отцу Антона Чехова, к шестнадцати годам уже довелось поработать на сахарном заводе; потом он был погонщиком скота, а в Таганроге его взяли мальчиком в купеческую лавку. Младший сын, Митрофан, ходил в приказчиках у купца в Ростове-на-Дону. Любимицу отца, дочь Александру, выдали замуж за Василия Кожевникова из деревни Твердохлебово Богучарского уезда Воронежской губернии.

Егор Михайлович Чехов прожил в платовском имении весь свой век — умер он восьмидесяти одного года от роду. Слыл он чудаком и был крутого нрава. Получив власть над крестьянами, обходился с ними с жестокостью, за что и заслужил прозвание «аспид». Однако не пришелся он ко двору и у господ — графиня Платова отправила его подальше от себя, за десять верст, в слободу Княжую. Егор Михайлович, которому по чину полагался барский особняк, предпочел поселиться в крестьянской избе.

Бабка Чехова со стороны отца, Ефросинья Емельяновна Шимко, с которой внуки почти не виделись, была украинкой[2]. Все, что Чехов связывал с украинским характером, — смешливость, певческий дар, удаль, жизнерадостность — было выбито из нее мужем. Была она мрачна и сурова, под стать Егору Михайловичу, с которым прожила пятьдесят восемь лет, до самой своей смерти в 1878 году.

Дважды в год Егора Михайловича отряжали сопроводить в Таганрог барскую пшеницу, а заодно прикупить в городе провианта и разного приклада. О его причудах шла молва — из саржевой робы он соорудил себе парадную одежду, в которой выступал, как «подвижная бронзовая статуя». Сыновей он порол за любые прегрешения — случись им украсть яблок или упасть с крыши, пусть и нечаянно. После отцовской расправы у Павла появилась грыжа, и всю жизнь ему пришлось носить подвязку.

Позже Чехов признавался: «От природы характер у меня резкий, я вспыльчив и проч. и проч., но я привык сдерживать себя, ибо распускать себя порядочному человеку не подобает. <…> Ведь у меня дедушка, по убеждениям, был ярый крепостник»[3].

Егор Михайлович неплохо владел пером, и до нас дошли его слова: «Я глубоко завидовал барам, не только их свободе, но и тому, что они умеют читать». Покидая Ольховатку, он взял с собой два короба книг — едва ли в 1841 году этот поступок был типичен для крестьянина. (Однако спустя 35 лет внуки, навещавшие деда в имении Платова, не приметили в доме ни единой книги.)

Хотя Егор Михайлович и заботился о детях, но был скуп на отеческую любовь. Однако на бумаге впадал в сентиментальность и напыщенное многословие. В его письме к сыну и невестке читаем: «Любезный, тихий Павел Егорович. Не имею времени, милейшие наши деточки, через сию мертвую бумагу продолжать свою беседу за недосугами моими. Я занят уборкою хлеба, который от солнечных жаров весь засушило и изжарило. Старец Чехов льет пот, терпит благословенный солнечный вар и зной, зато ночью спокойно спит <…> а до солнца, Егорушка, ну-ну вставай, если что и не так, то нехай так, спать хочу <…> Доброжелательные Ваши родители Георгий и Ефросинья Чеховы»[4].

Как и остальные Чеховы, Егор Михайлович поздравлял родичей с именинами и двунадесятыми праздниками, правда, в этих случаях бывал краток. Павел на день своего ангела (29 июня) в 1859 году получил послание: «Любезный Тихий Павел Егорович, Да здравствуй с милым твоим Семейством вовеки, до свидания любезные сыночки, дочки и славные внучки <…> Ваш Георгий Чехов».

Родня Антона по материнской линии была сходных корней и вела свое начало из Тамбовской губернии, мало чем отличавшейся от соседних воронежских краев. Природная смекалка и усердие и здесь проложили крепостным дорогу в мещане. Герасим Морозов — дед матери Антона, Евгении Яковлевны Морозовой — водил по Оке и Волге груженные зерном и лесом баржи. В 1817 году, пятидесяти трех лет от роду, он откупил себя и сына Якова от ежегодного оброка, который крепостные платили хозяевам. Четвертого июля 1820 года Яков женился на Александре Ивановне Кохмаковой. Семейство жены было зажиточным и мастеровитым — их прекрасные деревянные поделки и иконопись пользовались спросом и у мирян, и у духовенства. Однако кровь Морозовых была подпорченной: внуки Герасима Морозова — дядя и тетя Антона — умерли от туберкулеза.

Жизнестойкости у Якова Герасимовича Морозова было поменьше, чем у Егора Михайловича Чехова, — в 1833 году, разорившись, он нашел покровительство у генерала Папкова в Таганроге; жена его Александра с двумя дочерьми обреталась в Шуе. (Сына Ивана отдали в работники к купцу в Ростове-на-Дону.) Одиннадцатого августа 1847 года сильный пожар в Шуе уничтожил восемьдесят восемь домов, и все имущество Морозовых погибло. Вскоре в Новочеркасске Яков Герасимович умер от холеры. Александра Ивановна, сложив в телегу жалкий скарб и посадив туда дочерей Феодосию (Феничку) и Евгению, отправилась за четыреста верст в Новочеркасск, делая короткие остановки в безлюдной степи. Добравшись до места, она не смогла найти ни могилы мужа, ни его пожитков. И снова она пустилась в путь, перебралась в Таганрог и тоже отдала себя на милость генерала Папкова. Генерал приютил несчастных, а Евгению и Феничку даже определил учиться грамоте.

В то время дядя Антона по матери, Иван Яковлевич Морозов, торговал в Ростове-на-Дону под началом старшего приказчика Митрофана Егоровича Чехова[5]. Кто-то из них — или Митрофан, или Иван — познакомил Павла Чехова с Евгенией Морозовой. У Павла на пальце было кольцо с печаткой: «Одинокому везде пустыня». (Прочитав надпись, Егор Михайлович заявил: «Надо Павлушу женить».) Семейная хроника, которую Павел Егорович составлял в конце своей жизни, отличается тем меланхоличным лаконизмом, который проявится позже, в редкие минуты откровенности, в письмах Антона, а также в его зрелой прозе:

1830. Помню, что мать моя пришла из Киева, и я ее увидал.

1831. Помню сильную холеру, давали деготь пить.

1832. Учился грамоте в с. школе, преподавали по А.Б. по-граждански.

1833. Помню неурожай хлеба, голод, ели лебеду и дубовую кору[6].

Церковный певчий научил как-то Павла разбирать ноты и играть на скрипке. На этом его образование завершилось. Но страсть к церковной музыке стала с тех пор утешением для его мятущейся души. Был он одарен и художественными талантами, которые растратились понапрасну в составлении никому не нужных церковных хроник и в велеречивых посланиях. Двадцать девятого октября 1854 года Павел Чехов и Евгения Морозова обвенчались. Евгения была красавицей, но бесприданницей. Павел же лицом не вышел, зато подавал большие надежды как купец.

Иван Яковлевич Морозов, человек щепетильный и порядочный, как-то отказался продавать подпорченную икру и в результате потерял место. Пришлось вернуться из Ростова-на-Дону в Таганрог, где он покорил сердце дочери богатого купца Марфы Ивановны Лободы. А младшенькая в морозовской семье, Феничка, вышла замуж за таганрогского купца красным товаром Алексея Борисовича Долженко, родила от него сына Алексея и в 1874 году овдовела.

Мать Антона, Евгения Яковлевна, семь раз разрешалась от бремени, пережила смерть четверых детей, терпела деспотизм мужа и стоически сносила нужду. И не было у нее иной отдушины, кроме как жалость к самой себе, да еще пеклась она денно и нощно о чадах своих — других способностей Бог не дал, даже читала и писала она с неохотой. Из всех детей Морозовых лишь Иван блистал талантами — знал несколько языков, играл на скрипке, трубе, флейте и барабане, рисовал и писал красками, починял часы, делал халву, пек пироги, из которых вылетали живые птицы, собирал модели судов, мастерил макеты театральных декораций, а также изобрел удочку, которая сама выбрасывала на берег рыбу. Вершиной его творения была ширма, расписанная сказочными батальными сценами: она отделяла магазин от жилого помещения, и за ней посетителей угощали чаем.

Антон любил и жалел мать. Отцу же он подчинялся, но с трудом выносил его, и тем не менее с самого своего рождения и вплоть до смерти Павла Егоровича никогда не расставался с ним. Павел Егорович, в жизни безжалостный деспот и отъявленный грубиян, в семейной корреспонденции живописал себя заботливым и самоотверженным отцом семейства. У старшего сына, Александра, он вызывал отвращение, а у младшего, Миши, — слащавое обожание. Посторонних же он либо забавлял, либо раздражал. Помимо Господа Бога, с которым он постоянно сносился, самой близкой ему душой был брат Митрофан.

Митрофана Егоровича, купца скромного достатка, в Таганроге уважали. Он поддерживал связь со всеми сородичами, щедро (порой не без умысла) делился с ними новостями в письмах и охотно принимал гостей. Роднила братьев Чеховых благочестивость вперемежку с жульничеством. Оба они вошли в учредители церковного Братства при таганрогском кафедральном соборе. Братство собирало деньги в пользу русского монастыря на горе Афон и на попечение таганрогской бедноты. Летом 1859 года Павел пишет Митрофану, намекая на первые признаки фатальной семейной болезни: «Любезный братец, Митрофан Георгиевич! Имею счастие поздравить Вас с приездом в Первопрестольную Столицу Москву <…> Троицу мы провели очень весело дома и в Саду <…> Потрудитесь в Москве спросить у Медиков насчет болезни Евгении Яковлевны. Вам очень известно род болезни, она плюет каждоминутно, это ее сушит до крайности, она очень брюзглива, малейшая вещь делается ей неприятна, она теряет аппетит и больше поправить ничем нельзя, нет ли такого средства или лекарства, чтобы установить душевное спокойствие и утвердить его, а нежность сердца сделать поравнодушнее ко всему, вам лучше известно…»[7]

Семейные сборы весельем не отличались, бывали и размолвки. В мае 1860 года Митрофан пишет брату из Харькова: «Это для меня был день тяжкий, с утра до обеда я не мог развлечь мое сердце ничем, одно воспоминание, что я один, убивало меня до изнеможения <…> Меня повели обедать к Николаю Антоновичу <…> где приняли ласково и хорошо, что у нас редко бывает…»

Все трое сыновей Егора Михайловича Чехова утверждали себя в жизни, производя на свет многочисленное потомство.

У Михаила было четыре дочери и двое сыновей, у Митрофана — трое сыновей и три дочери. У Павла и Евгении — семеро детей. Лишь спустя два года после начала семейной жизни Павел смог скопить 2500 рублей и вступил в третью купеческую гильдию. Их первый сын, Александр, родился 10 августа 1855 года, незадолго до окончания Крымской войны. Английские корабли обстреливали с моря Таганрог — снарядами был разрушен купол собора, пострадали порт и многие дома. Евгения с сестрой Феничкой, спешно покинув дома (на плите в одном из них варился обед), бросились искать убежища в степи, у Егора Михайловича Чехова. Там, в доме священника, Евгения и разрешилась Александром. Вернулись они в Таганрог в тесный домишко свекрови, Ефросиньи Емельяновны, который Егор Михайлович загодя поделил между Павлом и Митрофаном. Когда Митрофан женился, Павел переехал, сняв двухкомнатный глинобитный дом на Полицейской улице. В 1857 году он открыл торговлю. Второй сын, Николай, родился 9 мая 1858 года. В 1859 году третью купеческую гильдию упразднили. Взяв ссуду, Павел приписался ко второй гильдии. Евгения снова ждала ребенка. Всегда готовый угодить властям, Павел Егорович поступил в ратманы таганрогской полиции. В январе 1860 года он писал брату Митрофану: «Новостей у нас нет, только от громового удара в прошедшую субботу Михайловская церковь загорелась в самом кумполе». В этом он усмотрел предвестие — 16 января 1860 года у него родился сын Антон[8].

Глава вторая Таганрог 1860–1868 годы

Таганрог, с его особым положением в Российской империи и разноязыким населением, больше походил на колониальную столицу, чем на провинциальный город. Вид его был живописен: пришедшая в упадок военная гавань и процветающий торговый порт, мысом уходящие в мелкое Азовское море; полдесятка проспектов, образованных домами греческих купцов с вкраплением русских казенных заведений. Таганрог разрастался от моря в степь, и, не попадись на окраине русская деревянная слобода, его вполне было бы можно принять за пыльный город где-нибудь в греческой Фракии.

Основанный Петром Первым как опорный пункт на Азовском море, дабы противостоять воинственной Оттоманской империи, Таганрог, как и Петербург, был построен без особой заботы о его будущих обитателях. Песчаная почва плохо удерживала фундаменты; пресную воду найти было трудно; зимой было холодно, а летом — жарко; море было такое мелкое, что пароходы разгружались за версту от берега. В 1720 году турки вытеснили русских из Таганрога, а сам город был разрушен. В 1770-е годы, при Екатерине Великой, город был восстановлен и заселен греческими поселенцами, которые, как и их предки эллины, искали убежища от нищеты и притеснений в независимых поселениях на северных побережьях Черного и Азовского морей. Иные из них, некогда разбойничавшие в Средиземном море, стали финансовыми воротилами; другие наживались, обжуливая русских землевладельцев и подкупая таможенников. Деньги тратили они щедро, что сказалось и на развитии искусств. Греки собирали оркестры, открывали клубы, школы, церкви, выписывали из Франции поваров, чтобы задавать Лукулловы пиры, а из Италии — скульпторов, которые сооружали им на кладбищах роскошные надгробия. Затем примеру греков последовали русские и итальянские купцы, как, впрочем, и множество других иноземных торговцев. Выкачивая ресурсы из пробуждающейся российской глубинки, город бурно развивался.

Оставил в городе свой след и император Александр I. В конце своего царствования он искал в Таганроге душевного успокоения — поселившись в скромном одноэтажном «дворце», он умер там три месяца спустя. Во время его пребывания в Таганроге город на краткий срок стал теневой столицей империи.

Антон Павлович Чехов родился в те времена, когда будущее города казалось обеспеченным: дожидался высочайшего одобрения проект строительства южной железной дороги. Обозы, груженные пшеницей и мясом, тянулись в Таганрогский порт, поскольку до ближайшего крупного города, Харькова, было пятьсот верст по степному бездорожью.

При крещении Антона в русском православном соборе его восприемниками были греки, заказчики Павла и Митрофана. Чеховы взяли в дом няньку Агафью — крепостную, проданную хозяевами за то, что помогла барской дочери убежать с женихом. Семейство разрасталось, меняло дома, иногда теснилось под одной крышей с Митрофаном и его домочадцами. Восемнадцатого апреля 1861 года — в то время Чеховы жили у Павла Ивановича Евтушевского, Митрофанова тестя, — родился четвертый сын, Иван. Дочь Мария появилась на свет 31 июля 1863 года. В 1864 году семья переехала в дом побольше и поближе к центру города. Там 6 октября 1865 года родился шестой ребенок, сын Михаил.

Рассказы о детстве Антона дошли до нас от его старших братьев[9]. В 1889 году Коля, едва достигнув тридцати лет и уже лежа на смертной постели, взялся записывать детские воспоминания. Он припомнил и дом, в котором жила семья, когда Антон был малолеткой, и сорняки во дворе, и забор (все это эхом откликнется в поздних чеховских рассказах): «Я жил в маленьком одноэтажном домике с красной деревянной крышей, домике, украшенном репейниками, крапивою, куриной слепотой и вообще такою массою приятных цветов, которая делала большую честь серому палисаднику, обнимавшему эти милые создания со всех сторон. <…> В этом домике пять комнат и затем три ступеньки вниз ведут через кухню к тому святилищу, где возлежат великие мужи, хотя самый старый из них немножко перешагнул аршин».

Далее Колина память переносит нас в то время, когда Антону сровнялось восемь. Дядька, Иван Яковлевич Морозов, вырезал из лозы игрушечного всадника Ваську для четырехгодовалого Вани. Все четверо мальчиков спали в одной постели, и по их лицам скользил на рассвете солнечный луч: «Сначала Александр отмахивался от него, как от мух, затем проговорил что-то вроде „меня сечь, за что?“, потянулся и сел. <…> Антон вытащил ^из-под подушки какую-то деревянную фигурку <…> сначала „Васька“ прыгал у него на коленях, затем вместе с Антоном пополз по мраморной стене. Я и Александр смотрели на все похождение „Васьки“ до тех пор, пока Антон, оглянувшись, не спрятал его самым быстрым образом под подушку. Дело в том, что проснулся Иван. „Где моя палочка, отдайте мою палочку“, — запищал он…»

Коля запечатлел и последний портрет дяди Ивана, который не смог выжить в жестоком торгашеском мире: «Мы редко видели рыженькую бородку дяди Вани, он не любил бывать у нас, так как не любил моего отца, который отсутствие торговли у дяди объяснял его неумением вести дела. „Если бы высечь Ивана Яковлевича, — не раз говорил мой отец, — то он знал бы, как поставить свои дела“. Дядя Ваня женился по любви, но был несчастлив. Он жил в семье своей жены и тут тоже слышал проклятое „высечь“. Вместо того чтобы поддержать человека, все придумывали для него угрозы одна другой нелепей, чем окончательно сбили его с толку и расстроили его здоровье. Тот семейный очаг, о котором он мечтал, для него более не существовал. Иногда, не желая натолкнуться на незаслуженные упреки, он, заперев лавку, не входил в свою комнату, а оставался ночевать под забором своей квартиры в росе, желая забыться от надоедливого „высечь“, „высечь“. Помнится мне, как-то раз он забежал к тетке и попросил уксусу растереться и, когда она спросила его о чем-то, со слезами на глазах, дядя махнул рукой и быстро выбе…»

Коля умер, оборвав рассказ на полуслове. А чахоточный дядя Ваня встретил свою смерть вскоре после той истории с уксусным растиранием.

Александр тоже вспоминает игрушечного Ваську и общую постель. Старшего брата частенько оставляли присматривать за Антоном — он помнит, как малыш сидит на горшке, не может «исполнить того, что надлежало», и кричит Александру: «„Палкой его!“ — Я же, чувствуя свое бессилие помочь тебе, озлоблялся все более и более и в конце концов пребольно и презло ущипнул тебя. Ты „закатился“, а я, как ни в чем не бывало, отрапортовал явившейся на крик маменьке, что во всем виноват ты, а не я»[10].

Однако когда Антону исполнилось десять лет, маятник верховенства качнулся в другую сторону. Последующие десять лет братья соперничали за власть, и в результате главой семьи стал Антон. Александр вспоминает свое первое поражение, когда они остались одни в лавке у железнодорожного вокзала, «я для того, чтобы снова покорить тебя себе, огрел тебя жестянкою по голове. <…> Ты ушел из лавки и отправился к отцу. Я ждал сильной порки, но через несколько часов ты величественно в сопровождении Гаврюшки прошел мимо дверей моей лавки с каким-то поручением фатера и умышленно не взглянул на меня. Я долго смотрел тебе вслед, когда ты удалялся, и, сам не знаю почему, заплакал…»

Детство Антона прошло в обширном родственном кругу. Когда ему было шесть лет, семья съехалась с дядей Митрофаном и Людмилой — Александр к этому времени два или три года прожил у Фенички. Чеховы и Морозовы породнились браком со многими таганрогскими семьями, и бедными, и богатыми. К клану Чеховых примкнули и обрусевшие греки — крестные, а также Камбуровы, соседи по Полицейской улице, богатые торговцы, чей буржуазный налет напрочь слетал, стоило только Камбурову-старшему с сочным греческим акцентом обругать кого-нибудь из домочадцев: «Иби васу мать!». Вообще, они с успехом сочетали свой средиземноморский темперамент с вольными русскими нравами, и дочери их, Любовь и Людмила, прослыли ходким товаром. В такой среде началось воспитание чувств Александра и Коли — отсюда греческое просторечье, в котором поднаторел Александр, и таганрогский городской жаргон, к которому он прибегал в письмах. Местные греки прозвали старшего брата «сцасливый Саса»[11].

Первые восемь лет жизни Антона пронизаны непрерывной чередой именин и церковных праздников, особенно пасхальных, истово соблюдаемых Павлом Егоровичем. В будние дни свободы было побольше: в школьные каникулы они с Колей выслеживали Александра на улицах Таганрога, рыбачили в бухте Богудония, ловили на пустыре и потом продавали за гроши чижей и щеглов, наблюдали, как острожники отлавливают и забивают до смерти бродячих собак, и вечером возвращались домой, с головы до ног перепачканные известкой, пылью и грязью.

Глава третья Магазин. Церковь. Школа 1868–1869 годы

Купец Павел Егорович был никудышный. Куда больше его привлекала каллиграфия — он то и дело перебеливал прейскуранты, инвентарные описи и списки должников. Свою лавку он превратил в дискуссионный клуб, где можно было наставить клиентов на путь истинный или посплетничать с ними за стаканом чая или вина. Благодаря знанию церковной музыки он был принят в таганрогском обществе. Его страсть к хоровому пению была поистине безграничной. Несмотря на скудное образование и не бог весть какой талант, в 1864 году он стал регентом кафедрального собора. При этом ничто не могло заставить его пропустить в литургии хоть один такт или слово — службы в соборе стали тянуться до бесконечности. И прихожане, и клир через Евгению Яковлевну пытались убедить Павла Егоровича служить покороче, но тот не уступал — благолепие превыше всего. В 1867 году ему отказали от места.

Павел Егорович перешел в греческий монастырь, который, желая расширить приход, начал вести службы на русском языке. Новый регент набрал хор слободских кузнецов с их раздутыми, как меха, легкими — басы и баритоны зазвучали сурово и мощно. Недоставало лишь альтов и сопрано. Павел Егорович пытался было приобщить к делу двух таганрогских барышень, но у тех не выдержали нервы, и они были отпущены с богом. Им на замену Павел Егорович взял в хор троих старших сыновей. Позже Александр вспоминал: «Доктор, лечивший у нас в семье, восставал против такого раннего насилования моей детской груди и голосовых средств»[12].

Пение в церковном хоре превратилось в пытку, растянувшуюся на долгие годы. Особенно тяжко было в Пасху, когда мальчиков из теплых постелей выгоняли чуть свет к заутрене. Потом они выстаивали по две-три нескончаемых службы, а накануне долго репетировали в лавке, то и дело получая от хормейстера оплеухи. Всю свою взрослую жизнь, вплоть до самой смерти, Антон редкую Пасху проводил дома — его тянуло на улицу, наполненную колокольным звоном.

Прихожане умилялись, глядя, как Александр, Коля и Антон, коленопреклоненные на стылом каменном полу, поют трехчасовой тропарь «Разбойника благоразумного». Но мальчикам было не до благолепия. Антон вспоминал, что они чувствовали себя «маленькими каторжниками» и, стоя на коленях, беспокоились о том, как бы публика не увидела их дырявые подошвы. Развлечений было мало — наблюдать, как на колокольне гнездятся кобчики, или вдруг услышать устроенный Николаем перезвон в честь появления в церкви Евгении Яковлевны.

Именно музыка православной церкви, а не ее догмы, глубоко укоренилась в душе Антона Чехова. Раз, услышав церковный благовест, он признался школьному приятелю, актеру А. Вишневскому: «Вот любовь к этому звону — все, что осталось еще у меня от моей веры». В 1892 году он делился мыслями с писателем И. Щегловым: «Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание…<…> И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет».

В 1872 году в греческий монастырь пришел новый настоятель. Русским он не владел, и хор Павла Егоровича был распущен. В той церкви на таганрогском рынке, где Павел Егорович пел с кузнецами славу Господу, появился профессиональный хор. Оставалась лишь часовенка при «дворце» императора Александра, где неудачливый регент мог явить публике семейное трио.

Возможно, доктор, пользовавший семейство Чеховых, был прав, считая, что службы спозаранок и репетиции на ночь глядя подорвут здоровье старших сыновей. Но благодаря им в память Антона на всю жизнь въелись церковнославянские псалмы и акафисты. Любовь к русской церковной музыке пережила его веру в Бога, хотя дальше пения и умения подобрать одним пальцем мелодию на пианино дело у него не пошло. Коля же играл и на скрипке, и на пианино, причем на последнем, по свидетельству профессионалов, виртуозно. В краткий период благополучия шестидесятых и начала семидесятых годов Павел Егорович нанимал детям учителей музыки и французского: Александр и Коля неплохо говорили по-французски, а вот языковые и музыкальные таланты Антона так и остались нераскрытыми.

Александр на радость отцу был одним из лучших учеников таганрогской гимназии. Что же делать с Колей и Антоном, Павел Егорович решить никак не мог. Греческие купцы втолковывали ему, что путь к благоденствию лежит через греческие торговые компании, где место маклера может давать до 1800 рублей в год. Однако занятие это требовало владения греческим. Неожиданно с Павлом Егоровичем расплатился один из должников, и отец вложил 100 рублей в образование Коли и Антона. Греческий язык преподавали в приходской школе церкви святых Константина и Елены (ее тремя годами ранее посещал Александр), и это заведение славилось палочной дисциплиной. «Николаос и Антониос Цехоф» были зачислены в школу в сентябре 1867 года. Преподавание велось в общей комнате с длинными деревянными скамьями. С пятью классами одновременно, начиная с алфавита и кончая синтаксисом, занимался Николай Вучина. Под его бдительным оком старшие спрашивали у младших уроки и наказывали нерадивых школяров. Новички получали за деньги потрепанные буквари. Время от времени учитель удалялся к себе в квартиру, где ключница-украинка удовлетворяла его плотские потребы (говорили также, что однажды он изнасиловал там греческого мальчика). Когда его рыжая борода вновь появлялась в классе, порядок — правда, не без помощи его луженой глотки и металлической линейки — быстро восстанавливался. Вучина сам придумывал наказания: например, привязывал провинившегося к стремянке и заставлял одноклассников плевать в него. Впрочем, плата за обучение была скромной, а школьная форма — необязательной.

Когда учебный год закончился, Павел решил предъявить греческим компаньонам достижения своих сыновей. Однако, несмотря на обилие листочков с щедрыми оценками «прилежный» и «благочестивый», которыми Вучина награждал учеников, ни Коля, ни Антон дальше алфавита не продвинулись. Последовала склока, но наказание понесли мальчики, а не горе-учитель. В августе 1868 года они были зачислены в гимназию. Антон пошел в приготовительный класс.

Таганрогская гимназия станет прообразом душной учительской среды, в которой будут томиться чеховские персонажи, оставаясь при этом своеобразным царскосельским лицеем на Азовском побережье; в ней для Чехова сошлись и рай и ад. Ученичество Антона пришлось на годы ее расцвета: достаточно просмотреть списки преподавателей и учеников, чтобы оценить эту кузницу талантов. Школа не менее жестко повлияла на Антона, чем семья, но она же помогла ему освободиться от родительского гнета.

Гимназия в Таганроге была открыта в сентябре 1809 года попечением просвещенных горожан. В 1843 году она разместилась в просторном и светлом двухэтажном здании, построенном в классическом стиле на самом высоком таганрогском холме. Одним из первых прославивших ее питомцев стал поэт и переводчик Гомера Н. Щербина. В 1856 году начались александровские реформы, и последующие двадцать лет гимназию лихорадило от всяческих новаций. Быстрый рост городов на юге России повлек за собой частую смену преподавателей, а в бурные годы правления Александра II в гимназии утвердились либералы, то и дело вступавшие в конфликт с властями.

В 1863 году из гимназии был уволен тогдашний ее директор. Потеряв от горя рассудок, он два года бродягой скитался по городу и в 1865 году, окончив счеты с жизнью, был похоронен своим преемником Паруновым. В 1867 году министр образования граф Д. Толстой, посетив гимназию, вознамерился превратить ее в образцовое классическое учебное заведение: сомнительные дисциплины сменились обязательными латынью и древнегреческим, а русская литература, вызывавшая брожение умов, была вправлена в жесткие рамки. Неблагонадежным учителям отказывали в месте. Учеников из деревни, снимающих жилье у таганрожцев, стали расселять под строгим присмотром школьного начальства. Министр считал, что школе, как и церкви, надлежит воспринять насаждаемый им жандармский дух. В результате многие преподаватели превратились в надсмотрщиков, а занятия — в зубрежку, и вместе с тем для здравомыслящих учителей и талантливых учеников толстовские реформы в чем-то оказались благотворными. Двери гимназии были открыты для евреев, купцов, мещан, детей церковнослужителей и зарождающейся интеллигенции. Выпускники становились врачами, адвокатами, актерами и писателями, что, впрочем, вызывало беспокойство правительства — избыток интеллигенции, особенно не находящей себе дела, был революционно опасен.

В российской гимназии в те времена со школьниками обращались благородно: если кого и наказывали, то отправляли в «карцер» — чисто выбеленную комнатку, обычно располагавшуюся под лестницей. Телесные наказания были запрещены: учитель, поднявший на ученика руку, увольнялся. Антону, после изощренных издевательств Вучины и тумаков в родительском доме, приготовительный класс показался раем. Как выяснилось, иных из его одноклассников не трогали пальцем даже дома. Молчаливое неприятие любого насилия над личностью, ставшее стержнем чеховской натуры, берет свое начало именно в школьном классе.

Впрочем, не всем родителям были по карману плата за обучение и школьная форма, так что со временем кое-кто из гимназистов переходил в реальное училище и, окончив его, шел в мастеровые. Как вспоминает одноклассник Антона Ефим Ефимьев, покинувший гимназию в 1872 году в двенадцатилетнем возрасте и впоследствии ставший прекрасным часовщиком и плотником, «[мы] считались людьми плебейского происхождения <…> форма дешевого сукна <…> завтрак из небольшого куска хлеба с салом, которым я, бывало, делился с Антоном <…> у него, кроме хлеба да печеной картошки с огурцом, ничего питательного не было»[13].

Рукоприкладство, чрезмерное даже для темной купеческой среды, особо отличало жестоконравного Павла Егоровича. Младшим детям, которые выросли в Москве, особенно Мише, розог досталось поменьше — здесь Павлу Егоровичу исполнить отеческие права помешали столичные предубеждения домохозяев. Маша, единственная дочь в семье, была любимицей — многим она запомнилась тем, что легко краснела и носила розовое накрахмаленное платьице. Старших же сыновей пороли нещадно. Лупцевали домочадцев и богатые родичи, Лобода. А вот детям дяди Митрофана сыновья Павла Егоровича завидовали — в его семье воспитывали вразумлением, а не кулаками. Александру и Николаю порки причиняли моральные страдания — вплоть до отроческих лет мальчикам приходилось просушивать постели. По словам Ефима Ефимьева, «в семье Чеховых <…> как только появлялся его отец, мы затихали и разбегались: рука тяжелая. Детей наказывал за самую невинную шалость».

В одном из поздних чеховских рассказов под названием «Три года» ярко описаны переживания молодого вдумчивого человека, выходца из купеческой среды. Мы видим, насколько узнаваемы подробности — ими наполнены письма Антона, запечатлевшие муки и унижения детства: «Я помню, отец начал учить меня, или, попросту говоря, бить, когда мне не было еще пяти лет. Он сек меня розгами, драл за уши, бил по голове, и я, просыпаясь, каждое утро думал прежде всего: будут ли сегодня драть меня?»

На исходе третьего десятка Антон делился с братом Александром: «Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой». У Александра таганрогское детство тоже отпечаталось в памяти как «сплошное татарское иго без просвета».

Эта же тема проходит и в воспоминаниях журналиста Н. Ежова: «Выпоров детей, Павел Егорович шел в церковь, а наказанным велел садиться за псалтырь и читать столько-то страниц. Сам Чехов, уже будучи увенчанным Пушкинской премией, говорил одному литератору: „Знаете, меня в детстве отец так порол, что я до сих пор не могу забыть этого!“ И голос писателя дрожал, так остры были его воспоминания».

Преподавателем Закона Божьего в таганрогской гимназии был тридцатилетний Федор Покровский. Навещая гимназистов, дом Павла Егоровича он обходил стороной и предпочитал семейство его брата Митрофана — там гостеприимство не было показным и не перемежалось поркой детей и напыщенным пустословием. Однако Покровский недооценил чеховских отпрысков, сказав их матери: «Из ваших детей, Евгения Яковлевна, не выйдет ровно ничего. Разве только из одного старшего, Александра». Вот каким предстает отец Федор в воспоминаниях Павла Филевского, выпускника и впоследствии преподавателя таганрогской гимназии: «Наружность, осанка, музыкальный голос, находчивость, дар слова — все в нем привлекало. Но это был человек неискренний, говорил не то, во что верил, был безжалостен к побежденному противнику и не стеснялся в средствах. <…> Эрудиции мало, богословие „от чрева своего“»[14].

Дети видели в Покровском своего защитника. На собраниях он смело выступал против директора Парунова и порой затевал споры с самим инспектором, отстаивая интересы гимназистов, которым плата за обучение (от десяти до двадцати рублей в год) была не по карману. Хлопотал он и за братьев Чеховых. В классе он иной раз забывал о катехизисе и делился с гимназистами воспоминаниями о войне, рассказывал им о Гете, Шекспире и Пушкине. Чехов поддерживал отношения с отцом Федором до самой его смерти в 1898 году, и Покровский не пропускал ни одного печатного слова своего бывшего ученика. Годы спустя Митрофан писал брату Павлу: «Антоша в своем письме ко мне высказал, что он обязан о. протоирею не только учению Закону Божию, но и словесности, умению понимать живое слово и облекать его в изящную форму».

Наставники приготовительного класса 1868–1869 годов были люди добросердечные — например, воспитатель пансиона Стефан Монтанруж, немолодой, но полный жизни швейцарец, которого ласково величали Стакан Иваныч. Яркой фигурой и всеобщим любимцем был и преподаватель латыни Владимир Старое — кроткий и безобидный, он воспылал страстью к распутной красавице Ариадне Черец, или, как ее звали, Рурочке. Женитьба на ней погубила его. В конце восьмидесятых годов самозваный школьный соглядатай, чех Ян Урбан, разоблачил Старова, и его удалили в захолустную, затерявшуюся в степях школу. Ариадна Старова бросила и убежала с известным всей России актером Н. Соловцовым. Потом она сама поступила на сцену. Спившись, Старое умер в больнице. Эта история легла в основу сюжета не только чеховских рассказов «Ариадна» и «Моя жизнь», но и повести «Моя женитьба», написанной учителем географии Федором Стулли. Погиб от запоев и другой наставник Чехова, историк и либерал Аполлон Белавин. Ипполит Островский, преподаватель математики и физики, еще будучи на службе, умер от туберкулеза.

Человеком, в чьих руках находилась судьба большинства учеников, был инспектор А. Дьяконов по кличке «Сороконожка», ходячее собрание избитых моральных наставлений, над которыми потешались гимназисты: «Коль скоро существует правило, то оно не для забавы законодателя и должно быть соблюдаемо». Дьяконовские черты Чехов перенес на учителя греческого языка Беликова в рассказе «Человек в футляре», однако его прототип был в жизни столь тверд в своих убеждениях, незлобив и одинок, что вызывал невольное уважение окружающих.

Греческий язык совсем не давался Антону Чехову. В то время как Александр и Коля прекрасно успевали в нем, Антон иной раз недотягивал до «тройки» — оценки, позволяющей перейти в следующий класс. Впрочем, и хорошего преподавателя древнегреческого тоже надо было поискать. В конце концов из самих Афин гимназия пригласила К. Зико. Прекрасный педагог, он, по словам П. Филевского, «слишком неразборчиво искал средств к обогащению». Бормоча по-гречески «хримата!» (деньги), он весьма откровенно вымогал взятки у двоечников. Рукосуйство приняло в российских школах характер эпидемии. Учителя селили у себя на квартирах отстающих учеников, брали с них по 350 рублей в год, а кормили объедками. Зико настолько зарвался в своей алчности, что «компрометировал» школу и в начале восьмидесятых годов был выдворен из России.

Под стать греку Зико был чех Ян Урбан, школьный осведомитель. До Таганрога он работал в Киеве (там кто-то покалечил ему ногу), а потом в Симферополе (там ему в доме переколотили окна)[15]. Всякий раз он покидал город со скандалом, разоблачив в глазах начальства учителей или учеников. Таганрог был его последним прибежищем, но и здесь он не мог удержаться от доносов. Один из затравленных им гимназистов наложил на себя руки. Как-то раз ученики кинули в дом Урбана набитую взрывчаткой жестянку. Взрыв был слышен за десять кварталов. Урбан требовал, чтобы полиция арестовала анархистов, но так ничего и не добился. Домохозяева отказывали ему в постое. Репутация Урбана в городе была столь незавидна, что даже городской жандарм запретил своей дочери выходить замуж за его сына. Во время революционных беспорядков 1905 года гимназисты закидали Урбана камнями. Он собрал их и до самой смерти носил в кармане.

Иные учителя не оставили следа в памяти Антона. Однако странно, что он забыл Эдмунда Иосифовича Дзержинского, «болезненного и крайне раздражительного», каким его запомнил П. Филевский. Вплоть до 1875 года Эдмунд Иосифович преподавал в гимназии математику, а потом родил сына Феликса, председателя ВЧК и пламенного борца с контрреволюцией. Антон помнил лишь тех преподавателей, которые учили его на протяжении всех гимназических лет, а также тех, чья судьба сложилась как-то особенно нелепо[16]. В своей взрослой жизни он называл их чинодралами, а их чудачества и жизненные драмы дали богатый материал для чеховской прозы.

В первые годы учебы Антон успехами не блистал и прилежным поведением не отличался. Однако лишь П. Вуков, отвечав ший за дисциплину в гимназии, уже после смерти Чехова, откровенно признал это: «Ну конечно, 9 лет глаза мозолил». (Позже он облачил эту мысль в более тактичную форму: «Его идею и острое словечко подхватывали товарищи, и это становилось источником веселья и смеха».) Друзей среди одноклассников у Антона не было — мужскую дружбу он узнает позже. Семейство Чеховых по-прежнему держалось особняком.

Начиная с 1868 года доходы Павла Егоровича стали расти, что позволяло оплачивать образование детей. Вскоре умерла его теща, А. Кохмакова, однако внукам не запомнилось это печальное событие — последние четыре года она пролежала в параличе и была отрезана от окружающего мира.

В 1869 году Чеховы сняли у домовладельца Моисеева двухэтажный кирпичный дом на краю города — мимо проходила дорога, по которой тянулись из степи в порт ломовые извозчики и погонщики скота. Верхний этаж был жилым, и в гостиной поставили пианино. Внизу разместилась лавка, а в боковых комнатах теснились постояльцы и хранились запасы товара. На улице, куда выгоняли зазывать покупателей кого-нибудь из мальчиков или младших Чеховых, над входом красовалась вывеска: «Чай, сахар, кофе и другие колониальные товары». В магазин взяли братьев Харченко, Андрюшку и Гаврюшку, пареньков лет одиннадцати-двенадцати. Они жили с Чеховыми и первые пять лет работали бесплатно. Карманов на одежде, дабы избежать греховного искушения, иметь им не разрешалось, а тумаков доставалось куда больше, чем чеховским отпрыскам. Зато их сразу научили обсчитывать, обвешивать и вместо годного товара подсовывать негодный[17].

В этом самом доме 12 октября 1869 года родился чеховский последыш — дочь Евгения. Семейство разрасталось, однако Чеховы находили место и для постояльцев — еврейских торговцев, монахов, школьных учителей. Один из жильцов, Гавриил Парфентьевич Селиванов, — он сыграет ключевую роль в жизни Чеховых в последние годы их пребывания в Таганроге — днем работал в коммерческом суде, а вечерами наживал деньги, играя в карты в клубе «общественного собрания». Был он холост и тщательно следил за собой: всегда вытряхивал из соломенной шляпы подсолнечную шелуху, которую носило ветром у чеховской лавки. Селиванов скоро был принят в семью и даже называл Евгению Яковлевну мамашей. Еще один квартирант, гимназист Иван Павловский, позже стал собратом Чехова по перу, журналистом. Павловский оставил неизгладимое впечатление в памяти одноклассников. В 1873 году он уехал в Петербург продолжать учебу, но был арестован за революционную деятельность и выслан в Сибирь.

Из верхних окон моисеевского дома была видна новая базарная площадь, одновременно служившая местом гражданской казни. Туда привозили на черной повозке осужденных — у них были связаны за спиной руки, а на шее висели таблички с указанием содеянного. Под барабанный бой преступника возводили на эшафот, привязывали к столбу, читали над ним приговор, а затем отправляли в тюрьму или в ссылку. Евгения Яковлевна и Митрофан Егорович, как и многие таганрожцы, навещали заключенных в праздничные дни.

Благотворительность Павла Егоровича имела свои пределы. Обычно он пускал пожить на двор одного-двух монахов, собирающих пожертвования для монастыря на горе Афон, и сквозь пальцы смотрел на их пьянки. Детям же снисхождения не оказывалось. Невзирая на занятия в гимназии, они имели свои обязанности в лавке и получали наказания за малейшую провинность — через все это прошел и сам Павел Егорович. По его разумению, задания по латыни вполне можно было выполнять, одновременно приглядывая за лавкой — она была открыта с раннего утра до поздней ночи. Позже Александр вспоминал отеческие наставления: «В детстве у меня не было детства… Балуются только уличные мальчишки… За битого двух небитых дают…»

Лавку Павел Егорович оснастил отменно — весы, стол и стулья для покупателей, повсюду полки и шкафы, наверху чердак, по дворе сарай — и торговал всем чем придется. К тому же, всем на удивление, он оказался великим гурманом и за хороший обед продал бы душу дьяволу; горчицу приготовлял собственноручно. В лавке можно было найти первосортные кофе и оливковое масло. Сорок лет спустя Александр пытался восстановить в памяти ассортимент семейного торгового заведения: «Здесь можно было приобрести четверку и даже два золотника чаю, банку помады, дрянной перочинный ножик, пузырек касторового масла, пряжку для жилетки, фитиль для лампы и какую-нибудь лекарственную траву или целебный корень вроде ревеня. Тут же можно было выпить рюмку водки и напиться сантуринским вином до полного опьянения. Рядом с дорогим прованским маслом и дорогими же духами „Эсс-Букет“ продавались маслины, винные ягоды, мраморная бумага для оклейки окон, керосин, макароны, слабительный александрийский лист, рис, аравийский кофе и сальные свечи. <…> Конфекты, пряники и мармелад помещались по соседству с ваксою, сардинами, сандалом, селедками и жестянками для керосина или конопляного масла. Мука, мыло, гречневая крупа, табак, махорка, нашатырь, проволочные мышеловки, камфара, лавровый лист, сигары „Лео Виссора в Риге“, веники, серные спички, изюм и даже стрихнин уживались в мирном соседстве. Казанское мыло, душистый кардамон, гвоздика и крымская крупная соль лежали в одном углу с лимонами, копченой рыбой и ременными поясами».

Отпускал Павел Егорович и кое-какие лекарства. Одно из них, под названием «гнездо», помимо прочего включало нефть, ртуть, азотную кислоту, «семибратнюю кровь», стрихнин и сулему. Оно имело абортивное действие и приобреталось мужьями для своих жен. «Много, вероятно, отправило на тот свет людей это „гнездо“», — заметил как-то уже получивший медицинское образование Антон.

Однако, несмотря на то, что посетителей угощали водкой и сладким сантуринским вином[18], доходу лавка не давала. Не помогали и всякие уловки, например продажа высушенного и подкрашенного спитого чая. Перед важными клиентами Павел Егорович заискивал, а если кому случалось пожаловаться на то, что чай отдает рыбой, а кофе свечным воском, то затрещины и пинки при покупателях доставались Андрюшке и Гаврюшке. (Как-то раз Павла Егоровича за чрезмерное рукоприкладство вызывал мировой судья.) Его же понятия о гигиене даже по тем временам были ниже всякой критики — он, например, уверял сыновей, что мухи очищают воздух. Однажды в бочке с оливковым маслом обнаружил дохлую крысу. Замолчать это происшествие ему не позволила честность, а вылить масло — жадность, к тому же ему очень не хотелось возиться с маслом — процеживать и кипятить его. Тогда он решил пропащий товар освятить, и отец Федор Покровский отслужил в лавке молебен. После этого магазин стали обходить стороной даже самые нетребовательные покупатели. А дохлая крыса стала предвестником краха лавки колониальных товаров Павла Егоровича Чехова.

Глава четвертая Театр в жизни и на сцене 1870–1873 годы

Хорошо обустроенный магазин и модно обставленная гостиная, выходившая окнами на две обсаженные деревьями улицы (со временем там появятся газовые фонари), являли собой европейскую вывеску дома Моисеева. За ней же, в тесных спальнях, в сараях во дворе, в кухне без водопровода, скрывалась иная, азиатская, реальность. Образ провинциального дома с душными, полными тараканов задними комнатами при роскошном фасаде пронижет прозу Чехова вплоть до самого последнего рассказа.

Впрочем, европейское преуспеяние так и осталось видимостью — деловой хватки Павлу Егоровичу явно недоставало. Не прошло и года, как через дорогу открылась лавка, предлагавшая тот же самый товар по более низким ценам. Сомнительного качества вино, купленное Павлом Егоровичем в кредит, никак не раскупалось. Долги множились, и фортуна обернулась к Чеховым спиной. В сентябре 1871 года, едва дожив до двух лет, умерла маленькая Евгения. Мать оплакивала ее горше, чем впоследствии смерть взрослых сыновей. Даже через шестнадцать лет, по словам Александра, мать помнила смерть дочери так, «как будто это было вчера».

Павел Егорович увеличил рабочее время магазина и арендовал прилавок на привокзальной площади. Когда доходы от него перестали покрывать даже расходы на горящую там керосиновую лампу, он взял в аренду другую лавку, на Новом рынке, и заставил работать в ней сыновей — к величайшему их огорчению — во время летних каникул. Торговля в лавке открывалась в пять утра, заканчивалась в полночь и тем не менее приносила семейству лишь грошовую прибыль.

Летние каникулы были самым светлым пятном в детской жизни Антона, а рыбная ловля и загородные прогулки стали символом счастья не только в его взрослой жизни, но и в прозе. Однако еще больший след в его душе оставило море. Таганрогские мальчишки удили рыбу со свай в недостроенном порту или проводили время на каменистом пляже бухты Богудония. Как-то, ныряя, Антон разбил себе голову, и оставшийся шрам впоследствии указывался как примета в документах, удостоверяющих его личность. Здесь, у моря, он сиживал с удочкой — нередко по соседству с инспектором Дьяконовым (картина напоминала сошедшихся у водопоя хищника и его жертву). На море мальчишки приходили за бычками. Пойманную рыбу сажали на кукан и держали в воде, чтобы сохранить ее свежей до рынка. На обратном пути было чем развлечься — озорники взрезали мешки, лежащие на медленно тянущихся в город подводах, и таскали из них мандарины и грецкие орехи. Если извозчик успевал заметить воришку, тому доставалось по спине кнутом[19]. На рыбалке Антон обретал покой, которого ему так не хватало дома. А вот на пустыре можно было вволю порезвиться — там они со школьным приятелем Андреем Дросси ловили щеглов. (Братья Чеховы, уже став взрослыми, держали в доме певчих птиц, которые свободно летали по комнатам.) Манило к себе и таганрогское кладбище — суровость его православных крестов, пышность сработанных итальянцами надгробий и нескончаемое тление отбросили тень на всю чеховскую прозу. Здесь Антон ловил восковым шариком тарантулов[20].

Даже в детстве море и река Миус навевали Антону грустные мысли, которые отозвались memento mori в его поздних рассказах. В письме к своему покровителю Григоровичу Чехов в 1886 году писал: «Когда ночью спадает с меня одеяло, я начинаю видеть во сне громадные склизкие камни, холодную осеннюю воду, голые бревна — все это неясно, в тумане, без клочка голубого неба. Когда же я бегу от реки, то встречаю по пути обвалившиеся ворота кладбища, похороны, своих гимназических учителей».

Жизнь Антона стала чуть привольнее. Он обследовал окрестности города, навещал одноклассников. У тети Фенички можно было безнаказанно драться подушками, а в гостях у таганрогских чиновников и купцов — на какое-то время забыть о суровом семейном распорядке. У Антона стали проявляться признаки его взрослых недугов — головные боли и расстройство пищеварения, в то время называвшееся «катар желудка», или «перитонит». Недомогания приписывались купанию в холодной воде. Летом одолевали приступы малярии. Вообще, кишечные расстройства и постоянный кашель за болезнь не считали. При том, что Евгения Яковлевна выказывала тревожные симптомы — кровохарканье, приступы лихорадки, тетя Феничка непрерывно кашляла и заметно теряла силы, а дядя Ваня Морозов к тому времени уже умер от туберкулеза, — никто не мог предположить, что эта роковая болезнь настигнет и Антона. Пока его жизненных сил хватало, чтобы противостоять инфекции. Антон в детстве и Чехов в зрелые годы — это два разных человека. Облик широкоплечего и круглолицего молодца середины восьмидесятых годов совсем не вяжется со столь знакомым нам портретом писателя с изможденным от страданий лицом и впалой грудью. Кстати, в школе его, большеголового, дразнили «бомбой».

В июле 1871 года (Антону было одиннадцать) у лавки Павла Егоровича остановились длинные дроги — из слободы Крепкой, где жил дед Егор, приехал работник прикупить кое-что по хозяйству. Александр с Антоном упросили родителей позволить им с этой оказией навестить деда с бабкой. Выехали сразу же, и второпях мальчики не взяли с собой ничего, чем укрыться от дождей, полоскавших повозку на протяжении всего пути — за два дня проехали они семьдесят верст. Степные ливни, плутание в камышах, пьяная ругань возницы, встреча с хозяином еврейской харчевни — все эти дорожные происшествия через шестнадцать лет найдут отражение в чеховском шедевре «Степь». Кульминация повести — разочарование в старике, поначалу казавшемся загадочным и значительным, — имеет реальную основу: такие же чувства испытали мальчики, добравшись до имения графа Платова и обнаружив, что их деда, не ужившегося с господами, отправили на дальний хутор да к тому же окрестили «аспидом». Увидев внуков, Егор Михайлович родственных чувств не проявил. Когда же выяснилось, что приехавшие мальчишки — внуки ненавистного управляющего, от них отвернулись и крестьяне. Егор Михайлович и Ефросинья Емельяновна жили смердами. Внуков пристроили на ночлег в пустующем барском доме. Через неделю Александр и Антон подружились с кузнецом и вместе с ним ловили краденою простыней рыбу у мельничной запруды. Дед Егор не оправдал своей репутации самоучки и книголюба и даже заклеймил школу рассадником «ученых дураков». Антон был подавлен горькими жалобами бабки Ефросиньи, которую сломили годы нужды, побои мужа и ненависть крестьян. В гостях у прародителей мальчики впервые смогли понять, сколь жестокой была сформировавшая их отца среда, и сравнить, насколько тяжелее было его детство.

Недели, проведенной с дедом и бабкой, было довольно. Александр настоял на том, чтобы дойти пешком до Крепкой и там просить графиню Платову помочь им добраться до дому. Через несколько дней они сели на подводу, отправлявшуюся в Таганрог.

В мае 1872 года Антон, как и четверть его одноклассников, провалил экзамены за третий класс, не получив по всем предметам даже троек. С такими оценками ему грозило провести следующий учебный год на «Камчатке». Впрочем, наступившее лето позволило позабыть о пережитых и предстоящих унижениях — к радости детей, родители оставили их дома одних. Павел Егорович с Евгенией Яковлевной отправились паломниками по монастырям. По дороге они намеревались проведать в Калуге уже безнадежно больного Михаила Егоровича Чехова, посетить в Москве Политехническую выставку, а на обратном пути заглянуть к богатым родичам Евгении Яковлевны в Шуе. Воспоминания об этом впервые сохранились у девятилетней Маши. Она вообще старалась не копить обид и запечатлела только светлые страницы детства Чеховых: Александр мастерит электрическую батарейку, Коля пишет маслом, Ваня переплетает книги.

В 1873 году жизненные горизонты братьев Чеховых заметно раздвинулись. Антон стал чаще бывать на людях, Александр с Колей бегали на свидания с гимназистками. Александр влюбился в Марию, дочь таганрогского часовщика Франца Файста, и дело шло к помолвке. Коля, который был привлекателен даже несмотря на раскосость и невысокий рост, пользовался у девушек небывалым успехом; особое благоволение ему выказывала кузина Любовь Камбурова. Если судить по девичьим письмам, полетевшим из Таганрога в Москву после отъезда молодых людей в 1875 году, Любовь и Мария были далеко не единственными из русских и греческих купеческих дочек, кому вскружили голову братья Чеховы. Александр блистал умом и красноречием, Коля мило дурачился, актерствовал и музицировал, Антон был остроумен и демонстрировал хорошие манеры. Таганрожцам особенно запомнилась его внимательность к людям — что, впрочем, не мешало ему безжалостно вышучивать хозяев и гостей за их спиной. Очаровывались даже те, для кого писательская слава Антона была пустой звук, например Иринушка, нянька в семье дяди Митрофана. Секрет чеховского успеха не только у женщин, но и у гостиничной прислуги, чиновников, издателей и финансовых тузов лежит в его деликатной сдержанности, которую он культивировал в себе вплоть до самой смерти. Обаяние Антона открывало ему двери в богатые дома, куда его влекли не столько французские гувернантки, домашние спектакли, и чай в фарфоровых чашках, сколько уважение, которое оказывалось их обитателями по отношению к чужому достоинству и частной жизни.

На интеллект Антона и его художественные вкусы благотворно повлиял таганрогский театр. Впрочем, уже не один десяток лет (открыт он был в 1827 году) школьные власти считали, что сцена лишь растлевает нравы. Гимназистам дозволялось посещать только одобренные инспектором спектакли — при условии, что это не помешает выполнению домашних заданий. Учителей посылали в театр отлавливать гимназистов, проникших в театр тайком — иные из них переодевались, закутывали головы платками и даже подкупали привратников, чтобы те впустили их, после того как в зале погаснет свет. Запретный театральный мир неудержимо влек к себе. Благодаря богатым попечителям театр в Таганроге процветал, блистая репертуаром, итальянскими певцами и столичными актерами.

Павел Егорович, как и школьное начальство, был убежден: театр есть не что иное, как ворота в ад (похоже, он не видел и пьес своего сына). А брат его, Митрофан, был заядлым театралом.

В 1873 году, с назначением молодого инспектора Александра Воскресенского-Бриллиантова, отношение к театру в гимназии потеплело. Сам инспектор был не чужд буффонады: в школьном классе то и дело вытаскивал из кармана зеркальце, чтобы поправить роскошную рыжую бороду, а в театре щелкал каблуком орехи и громко чавкал в самых патетических местах по ходу пьесы. Сей Нарцисс продержался на своем посту лишь год, но этого было достаточно, чтобы Антон навсегда пристрастился к театру. Первым увиденным им спектаклем (билет за 15 копеек на галерке) была, по словам Вани, оперетта Оффенбаха «Прекрасная Елена». Ее героиня, мечущаяся между неудачливым Менелаем и ветреным Парисом, стала прототипом чеховских женских театральных персонажей.

В семидесятые годы таганрогский театр насчитывал в своем репертуаре 324 пьесы[21]. В основном это были французские водевили и фарсы, которые иногда переделывались для русской сцены, а также оперетты. Ставили и Шекспира: «Гамлета», «Короля Лира», «Венецианского купца». Увлечение «Гамлетом», равно как и его отголоски в чеховской драматургии, уходит корнями в таганрогский театр. Популярная в те времена русская драма, особенно пьесы Островского, вскрывающие мрачные стороны купеческой жизни, — «Бедность не порок», «Гроза», «Волки и овцы», «Лес» — сделали Антона искренним поклонником этого драматурга. Романтическая же драма — Гюго и Шиллер — вызывала у него лишь насмешку, а величайшие европейские оперы — Беллини, Доницетти и Верди, особенно «Риголетто», «Трубадур» и «Бал-маскарад», оставили противоречивые впечатления.

Таганрогская публика была требовательна и несдержанна. Плохого певца могли освистать и прогнать со сцены. Рецензенты местных газет отличались прекрасным знанием предмета. Гимназисты — поклонники того или иного сопрано — носили разноцветные шарфы. Театр был связан с гимназией невидимыми нитями — один из рабочих сцены предупреждал о готовящихся премьерах, другой помогал укрыться от школьных надзирателей. У актера А. Яковлева сын был гимназистом, и благодаря ему Антон с друзьями (среди них был повеса Николай Соловцов, который вскоре станет режиссером) могли видеться с театральным людом не только на сцене.

В театре устраивали симфонические концерты, но и в самом городе музыка звучала повсюду. В городском саду был собственный оркестр, и долгие годы вход туда был бесплатным. Впрочем, репертуар также контролировался инспектором гимназии, и учащиеся посещали сад только по его разрешению. Музыка — это было единственное, что могло растрогать до слез лишенного музыкальных талантов Антона. Тлетворное воздействие, которое оказывали на мальчиков театр и концертные залы, приводило в ужас Евгению Яковлевну.

Под влиянием профессионального театра в городе стали популярны и любительские спектакли. До тех пор пока от болезни у Антона не ослаб голос, он участвовал в постановках — многие запомнили его Городничего в гоголевском «Ревизоре» (Ваня играл и этом же спектакле Хлестакова, Коля — его слугу Осипа, а Маша, стеснявшаяся обниматься на публике, — Марью Антоновну). В 1873 году Парунова сменил на посту директора осанистый и громогласный Эдмунд Рудольфович Рейтлингер. По жене он приходился родственником инспектору Дьяконову, и вместе с отцом Федором Покровским они составили всемогущий триумвират. За Рейтлингера с его твердым следованием официальным установкам министерство могло быть спокойно, и вместе с тем при нем в гимназии установилась терпимая и живая атмосфера — он даже устраивал совместные с женской гимназией концерты и театральные постановки. В обеих гимназиях работали одни и те же учителя. Руководил совместными развлечениями француз Буссар — его, прекрасного виолончелиста и радушного хозяина, любили и в женской, и в мужской гимназиях. Безвременная смерть Буссара и его могила на таганрогском кладбище нередко тревожили ночные сны Антона в его взрослые годы.

В личности Рейтлингера форма явно преобладала над содержанием (типичный для школьного директора признак популярности среди учеников), однако при всей его недалекости он искренне любил своих подопечных, а Чеховым будто был послан свыше. Как и Парунов, Рейтлингер разглядел в Александре массу талантов и сделал ему деловое предложение. Александр переехал к Рейтлингеру, где мог спокойно заниматься, и в обмен на стол и кров стал репетировать одного из постояльцев. Учеником Александра был Александр Вишневецкий, впоследствии (под псевдонимом Вишневский) снискавший себе славу как самый привлекательный (и самый недалекий) актер на первых ролях в Московском Художественном театре. Однако вовсе не Рейтлингер, а юрист Иван Стефановский обратил внимание экзаменационной комиссии на необыкновенную литературную отделку школьных сочинений Антона Чехова, далеко не блестящих в других отношениях.

Перейдя в четвертый класс, Антон чуть было не утратил своих позиций в образованном обществе. Павел Егорович решил подстраховать себя от возможных коммерческих неудач, и директор гимназии получил от Коли, Антона и Вани следующее заявление: «Желая обучаться в ремесленном классе при Таганрогском уездном училище по ремеслам (из нас Иван переплетному делу и Николай и Антон сапожно-портняжному), имеем честь просить покорнейше Ваше высокородие сделать распоряжение о допущении нас к изучению вышеозначенных ремеслов, к сему прошению — ученик VI кл. Николай Чехов, ученик IV кл. Антон Чехов, ученик II кл. Иван Чехов».

Колю и Ваню, по всей вероятности, из училища исключили, хотя Ваня стал неплохим переплетчиком. Антон же продержался в училище два учебных года. Судя по воспоминаниям, он сшил пару модных в то время брюк дудочкой, в которых ходил Коля, а в начале 1874 года — жилетку и брюки для себя. Но с тех пор Чехов иголку с ниткой в руки никогда не брал — только по медицинской необходимости.

Летние каникулы перед учебным годом в двух школах Антон провел с матерью и всеми чеховскими отпрысками. Оставив Павла Егоровича на хозяйстве, они погрузились в телегу и, миновав еврейское кладбище, выехали из города и направились к северу, вверх по реке Миус, к роднику Криничка. Ночевали они в степи под звездным небом у поселка Самбек, где на всю округу раздавались пересвисты сусликов. На другой день, преодолев сорок верст, они добрались до Княжей, где Егор Михайлович и Ефросинья Емельяновна, холодно встретив родню (на радушный прием можно было и не надеяться), поселили их в пустующем барском доме. Пятнадцать лет спустя, наблюдая обмолачивающих зерно украинцев, Антон вспоминал, как дед заставлял его работать во время жатвы: «Я по целым дням от зари до зари должен был просиживать около паровика и записывать пуды и фунты вымолоченного зерна; свистки, шипенье и басовой, волчкообразный звук, который издается паровиком в разгар работы, скрип колес, ленивая походка волов, облака пыли, черные, потные лица полсотни человек — все это врезалось в память, как „Отче наш“».

Глава пятая Распад 1874–1876 годы

В 1874 году Павел Егорович Чехов занял денег, чтобы пополнить запас товара. В залог пошел похожий на крепость кирпичный домишко, построенный им (также в кредит) годом раньше на участке в полутора верстах от лавки. Дом предназначался для сдачи внаем, но деловая активность Таганрога пошла на убыль, и постояльцев не нашлось. К тому же подрядчик Миронов обманул Павла Егоровича, сделав стенную кладку толще обычной, — долг Миронову за пошедший в расход лишний кирпич был Чехову уже не по силам. Те же, кто обычно ссуживал Павлу Егоровичу от 200 до 1000 рублей, сами терпели нужду и предлагали банкам векселя в залог собственных долгов — времена наступали тяжелые. Торговую жизнь города перевернула с ног на голову железная дорога. Хотя вокзал был построен не в центре города — уж слишком большие взятки, вероятно, запросили строители, — но до порта рельсы все-таки дотянули. Богатые стали еще богаче, поскольку вагоны угля из степных шахт, а также пшеница и шерсть, поступавшие по железной дороге из зажиточных черноземных деревень, приносили греческим и русским торговцам немалые миллионы.

(Семейство Лобода, родня Павла Егоровича по жене, разжилось на поставке из Москвы дешевой галантереи.) Мелкие торговцы, снабжавшие крестьян и извозчиков, неминуемо разорялись. Железнодорожные составы, привозившие в Таганрог пшеницу, доставляли в степные хутора и дешевый товар из Москвы. Таганрог перестал быть поставщиком галантереи, скобяного и «колониального» товара. Груженые повозки теперь редко появлялись на улицах города.

Летом Павел Егорович отказался от аренды лавки и вместе с семьей и постояльцами, включая смекалистого Гавриила Селиванова, перебрался в новый, но уже заложенный дом. Мальчики Андрюшка и Гаврюшка остались без работы; Андрюшку вскоре забрали в армию, где через год он погиб на учениях. Павел Егорович все еще держал три лавки на рыночной площади, но, пожалуй, лишь одному ему было невдомек, что вся его торговля вот-вот прогорит. Между тем в доме прибавилось иждивенцев — к Чеховым вместе с девятилетним сыном Алексеем перебралась овдовевшая тетя Феничка. В комнатах была теснота, зато из верхних окон открывался великолепный вид на море.

В 1874 году Антон впервые занялся сочинительством — в школьном журнале появился его сатирический куплет, возможно нацеленный на инспектора Дьяконова. В памяти брата Михаила сохранилось еще одно четверостишие, нацарапанное Антоном на заборе, — это был ответ на сентиментальное стихотворное послание, написанное на том же заборе жившей по соседству девчушкой:

О, поэт заборный в юбке, Оботри себе ты губки. Чем стихи тебе писать, Лучше в куколки играть.

Когда летний зной становился невыносимым, Антон спал на дворе в компании двух черных дворняг и называл себя «Иов под смоковницей». Как-то, неся с базара живую утку, всю дорогу мучил ее: «Пусть все знают, что и мы тоже кушаем уток». Другие его развлечения ничем не отличались от проказ любого городского мальчишки: он наведывался на кладбище «Карантин», где в тридцатые годы, во время эпидемии холеры, закапывали заразные трупы, и выискивал человеческие черепа, лазал по голубятням, ловил щеглов, стрелял по скворцам и, подавляя в себе жалость, слушал по ночам крики раненых птиц. Этих измученных скворцов он запомнит на всю жизнь.

К этому времени уже расправлял крылья и готовился покинуть родительское гнездо Александр. Летом, имея в кармане лишь несколько рублей, он отправился на пароходе в Севастополь. Он любил прифрантиться и очень бывал доволен, когда его принимали за дворянина. В Феодосии, первом порту по дороге в Крым, Александр посетил копеечную купальню: «За копейку <…> мне дали простыню и лохань с водой для ног, когда я вышел из воды, точно Барину какому. Я, конечно, не упустил случая повеличаться и почваниться за копейку. Затем меня подхватили барыни, посадили в фаэтон <…> и повезли по городу…»[22]

По возвращении Александр со своими аристократическими замашками снова поселился у Рейтлингера и старался держаться подальше от мещанской родни. На Пасху Павел Егорович упрекал его: «Александр, <…> я вижу, мы тебе не нужны, что мы дали волю, которою и сам можешь жить и управлять в таких молодых летах <…> Перемени свой характер <…> В самом тебе живет какой-то дух превознесения, вооружаться, Саша, на нас великий грех!»[23]

Оперялись и средние братья, Николай с Антоном. В мае 1874 года Антон сдал экзамены и перешел в пятый класс. Он стал частым гостем в доме одноклассника Андрея Дросси. Его сестра, Мария, симпатизировала Антону и за коробочку монпасье ценой в 20 копеек позволила ему взглянуть на свою комнату[24]. Семейство Дросси торговало зерном и было богато, родители же они были нестрогие. Здесь же Антон подружился с еврейским мальчиком Срулевым. Гости играли в шарады и давали домашние спектакли, а гувернантка устраивала чаепития. Антон сочинял водевили и сам играл в них, однако все свои юношеские рукописи впоследствии уничтожил. В этом же доме он впервые сыграл в пьесах Островского и Гоголя. На спектакль иногда приходил дядя Митрофан и рукоплескал племяннику. Павла Егоровича же среди зрителей никогда не видели — неприязнь между ним и семейством Дросси была взаимной. Марии навсегда запомнилась ее единственная покупка в лавке Павла Егоровича: заплатив за тетрадь три копейки, она по ошибке взяла пятикопеечную. Павел Егорович выскочил вслед за ней из лавки и молча, со злобой, вырвал тетрадь у нее из рук. Именно Мария Дросси впервые обратила внимание на то, что Чехов называл Павла Егоровича отцом, а не папой или папенькой.

Раздражительность Павла Егоровича имела причины. Весной он не смог внести платежа за вторую купеческую гильдию, был из нее исключен и низведен в простые мещане. Это влекло за собой потерю некоторых преимуществ как для него самого, так и для его сыновей — будучи мещанами, они подлежали призыву на военную службу и даже могли подвергаться телесным наказаниям. (В ту весну Антон как раз провалил экзамен по греческому языку и остался на второй год в пятом классе.)

Летом братья в последний раз провели каникулы вместе. Удили рыбу с помощью изобретенного Антоном пробкового поплавка. Тайком от Павла Егоровича брали с собой на рыбалку бутылку сантуринского и прямо на берегу готовили из улова обед.

Тогда же постоялец Чеховых Гавриил Селиванов пригласил Антона погостить у одного из своих братьев, отъявленного картежника Ивана, недавно женившегося на богатой вдове. Это была первая из четырех или пяти надолго запомнившихся Антону поездок в одичавшее казацкое селение — тамошние крепостные и даже скот были насмерть запуганы бесконечными барскими попойками, сопровождавшимися ружейной пальбой. Там, после купания в холодной реке, Антон так сильно заболел, что Иван Селиванов, испугавшись за жизнь мальчика, отвез его к еврейскому трактирщику Моисею Моисеичу. Трактирщик всю ночь ставил Антону горчичники и компрессы, а потом его жена еще несколько дней выхаживала больного, чтобы он смог добраться в повозке до дому. В Таганроге «перитонит» Антона пользовал школьный доктор Шремпф, приехавший из эстонского города Дерпта, — под его влиянием Антон решил избрать медицинское поприще. Поправившись, Антон неожиданно увлекся немецким языком — на нем велось преподавание в Дерпте — и сделал в нем заметные успехи.

Летом 1875 года Александр окончил гимназию с серебряной медалью. Несмотря на безденежье, родители решили отправить старших сыновей в Москву — Александра в университет, на факультет естественных наук, а Колю — в Училище живописи, ваяния и зодчества, куда брали учеников даже с незаконченным средним образованием, если они могли предъявить готовые работы. В царствование Александра II военные м инистры расширили прием на шестилетнюю военную службу — помимо крестьян, военнообязанными были признаны и представители других сословий, не сумевшие получить освобождения. Студенты же получали отсрочку от военной службы, а выпускникам армия и вовсе не грозила.

Седьмого августа, упаковав багаж с помощью дяди Митрофана, Александр и Коля сели в московский поезд. Нельзя сказать, что в столице они были обречены на одиночество — через какое-то время к ним присоединился выпускник таганрогской гимназии Гаузенбаум, а богатый родич Иван Лобода, бывавший в Москве по делу, частенько навещал их. Помимо земляков они разыскали своего двадцатичетырехлетнего двоюродного брата из Калуги, Михаила Чехова (многие произносили его фамилию Чохов). Михаил служил конторщиком в оптовой галантерейной фирме И. Гаврилова, торгового агента шотландской компании «Coats & Paisley's». Гаврилов поставлял товар многим таганрогским купцам — Лободе в особенности — и даже имел дело с Павлом Егоровичем. Михаил, который в отличие от своих кузенов не мог блеснуть ученостью, был сметливый малый — подыскал братьям жилье подешевле.

Большой и шумный город ошеломил провинциалов, особенно Колю, который был не столь вынослив и которому предстояли нелегкие испытания в училище. Александр же в день своего двадцатилетия послал домой самодовольное письмо: «Приехали счастливо. Познакомились с Мишей. В разговорах с ним на „Вы“, точь-в-точь как папа с дяденькой. Чувствую, что с ним мы будем жить ладно. <…> Гостиница дрянь великая. Стол в манере танцующий и прихрамывающий на одну ногу. Самовар на нем точно пьяный. <…> Его благородию Антону Павловичу, как старшему из детей в доме, поклонитесь. <…> Если б [Ваня] знал, какие в Москве плюшки! Впрочем, не говорите ему, а то, пожалуй, соблазнится. <…> Николай плюет по углам и под стол. В дороге он все крестился. Даже надоел. Мы с ним за это ссоримся. <…> Миша очень любезен. Квартиры еще не нашли. Вышлите при оказии: скрипку, башлык, калоши мои и ручку для письма…»[25]

В тот же день Коля в письме домой объяснял, почему он то и дело крестил лоб: «Дорога пошла труская к Курску, в одном месте чуть не столкнулся наш поезд с товарным, если бы только не круг, загораживающий дорогу, не был на пути. Да все пассажиры очень перепугались тогда. <…> Напившись чаю, пошли искать братца Мишеньку. Он перемещен в другой магазин (амбар по-ихнему). Там мы его спросили, и он к нам явился. Франт такой, совершенно неузнаваем по карточке. <…> Здравствуйте, как ваше здоровье, спрашивает он, не зная еще нас, слава Богу, отвечаем мы, ну что же, не узнаете нас? Да, но судя по рассказу И. И. Лободы, если не ошибаюсь, мы ваши братья, перебил Саша, и мы, расцеловавшись, заключили знакомство»[26].

Двумя днями позже братья переехали в первую (и далеко не последнюю) квартиру под названием «Меблированные комнаты над кухмистерской „Смирна“», в двух минутах ходьбы от училища и в двадцати — от университета. Московские домовладельцы студентов недолюбливали, но братья пустили в ход обаяние, и небезуспешно. По словам Коли, хозяйка «в условии» сказала: «Ради Бога, чтобы скандалов не было, играйте, пойте, танцуйте, но только я боюсь скандалов. Конечно, вы молодые люди, и я не имею права запрещать вам ни в чем».

Александр в университет уже был зачислен, а у Коли в училище возникли недоразумения, так что он даже «заболел от мнений». Тринадцатого августа Александр, разделявший отцовское пристрастие к бухгалтерии, заговорил в своем письме о денежных проблемах: «Определение меня в университет стоило мне 1 руб. <…> Экзамен [Коля], положим, выдержит, но платы всей он взнести не может. Плату 30 руб. серебром нужно взносить 19 августа. <…> Квартира в месяц 5,33, стол 6,50, хлеб к чаю 1,50, стирка 1, освещение 1, итого 15 руб. Без этих денег ему жить никак нельзя. <…> Коля об этом письме не знает. Он окончательно осовел и только все крестится да прикладывает икону ко лбу, уж я думаю, шишку набил. Говоря между нами, он порядочная тряпка».

Спустя четыре дня Александр продолжал жаловаться: «Колина помада, будь она проклята. Он тщательно умащал ею голову и чесался обеими гребешками, так что через это я страшно замаслил себе голову». Однако Павла Егоровича прически сыновей не интересовали. Он решил вовлечь Александра в покупку оптовой партии товара для отправки в Таганрог. Александр был против и, разделяя мнение опытного в коммерции кузена Михаила, объяснял отцу причины: «Во-первых: когда Лобода узнает об этом, то он в Таганрог пустит товар дешевле Вашего, он не даст Вам ходу. Во-вторых, в Москве можно купить товар сходно только за деньги. <…> В-третьих, покупать товар в кредит, как Вы хотите, то Вам придется купить из третьих-четвертых рук, значит, дороже. В-четвертых, прежде чем отпустить Вам товар, Москва спросит у Лободы, что Вы за человек, а Лобода, конечно, скажет на свою руку. В-пятых, Лобода специалист и уже собаку съел на мануфактурной торговле, а Вам еще надо учиться. В-шестых, у Лободы уже место насиженное и покупатели есть. В-седьмых, Лобода своими ценами Вас совсем задавит. В-восьмых, Вы с ним неизбежно поссоритесь, значит, как ни верти, а все выходит пас. Теперь посудите положение Миши. <…> Миша должен свои деньги платить, да и репутацию потеряет, и хозяин косо посмотрит. <…> Уж как-нибудь тяните на бакалейной, а на красной торговле Вам совсем не повезет».

Впервые отец и сын поменялись ролями: Павел Егорович, похоже, терял власть над обретавшими независимость сыновьями. Как серебряный медалист, Александр всегда мог найти в Москве частные уроки. Взаимные поучения, конечно, могли лишь ухудшить отношения между ними, хотя Александр сочувствовал отцу, с которым непорядочно обошлись таганрогские купцы: «Через какую-нибудь сволочь, которая только своей рожей занимается, и Вам и мне так страдать приходится… от мыслей я стал уже кровью плевать».

Колю денежные проблемы связали по рукам и ногам: он собрался переехать в Петербург, где в Академии художеств платы за учение не брали, но денег на дорогу у него не было. Павел Егорович, уступив многочисленным мольбам, обратился за помощью к Любови Алфераки, жене одного из самых богатых таганрогских купцов. Он просил ее ссудить денег на определение Коли в Академию и «дать ему такое образование по художеству, которым многие уже Вами осчастливлены», мотивируя свою просьбу тем, что в течение 12 лет он с сыном пел в придворной церкви, когда они «произносили молитвы ко всевышнему Богу с большим усердием».

Но Алфераки в помощи отказали. Коля чувствовал себя брошенным на произвол судьбы и ужасался от мысли, что ему вместе с Михаилом Чеховым придется прозябать в амбаре у Гаврилова. Александра уязвило безразличие родителей. В ответ на просьбы о помощи братья получали лишь упреки. Евгения Яковлевна подозревала, что Александр обижает Николая, Павел Егорович твердил, что надо почаще бывать в церкви. Александр взывал к ним: «Да еще ради Бога прошу Вас, пишите потеплее, по душе, а то у Вас, папаша, только одни наставления, которые мы с детства зазубрили, выходят».

Евгению Яковлевну расстроило сообщение Александра: «Я был в костеле. Музыка чудесная». В ответ она пишет: «Саша, ты правду молись Богу, а нечего по костелам ходить». На именины она послала сыну два рубля и излила на него поток жалоб, умоляя выпросить для нее у железнодорожного магната Полякова бесплатный билет, чтобы приехать в Москву и помочь Коле устроить его дела. Положение в Таганроге тоже было близко к отчаянному — требовались деньги, чтобы платить за обучение в гимназии Маши, Антона и Вани, но денег не было. После отъезда в Москву старших сыновей Чеховы взяли постоялицей племянницу Селиванова, Сашу. Антон в это время был в деревне и, недомогая, ничего домой не писал. Евгения Яковлевна плакалась Александру: «Коля, должно быть, болен, сердце мое слышит. Мы пустили квартирантов во флигель, а сами как сельди в бочке, я пропадаю от беготни из комнаты в кухню теперь, и, чай, им здесь в комнатах очень тесно…»

Младшие же братья Чеховы наслаждались летними каникулами. Шестнадцатого августа Ваня пишет Александру и Коле: «Было хорошо кататься верхом на лошади. Вчера мама была именинница и просидел в лавке целый день, а позавчера, 14 числа, был обед у дяди Митрофана, где обедали братики и сестрицы и было очень много священников. <…> Я получил первое от вас письмо и понес им там, особенно заняло Камбуровых, когда прочитали, что Коля на каждом шагу крестится. Я здоров, Антон не очень здоров. Остаюсь жив брат Иван Чехов».

В сентябре братья перебрались на новую квартиру — столь скверную, что Александр ее иначе как клоакой и не называл. Старший брат решил отправить Колю на Рождество в Таганрог, сам же туда не собирался: «А мне незачем ехать в Таганрог, он мне опротивел».

В конце концов старшие братья Чеховы сделали то, от чего их все время отговаривала мать: обратились за помощью к еврею. Коля в письме описал визит к Рубинштейну, родственнику знаменитого композитора, известному своим покровительством провинциальным студентам: «Я уж знаю почти пол-Москвы. Был у Рубинштейна. Это маленький жидочка, ростом почти с Мишу нашего, принял меня довольно сухо, по-русски он почти не умел говорить, и потому я говорил через переводчика жида». Коля просил найти ему частных учеников. Рубинштейн обещал помочь. Коля подробно объясняет матери, что у приезжего в Москве одни лишь расходы и никакой возможности найти заработок. (Колины краски все еще хранились у Антона в Таганроге.) Он жаловался: «У меня нет знакомых. Сижу один дома, шляться по Москве уже надоело…» Наконец, 4 сентября он сдал экзамен по математике, был зачислен в училище и начал рисовать. И хотя на завтрак он мог себе позволить съесть лишь полбулки и у него протекали сапоги, его уныние сменилось ликованием. Иван Лобода привез ему из Таганрога скрипку. Коля успокаивает мать словами, которые, наверное, вызвали зависть у брата Антона: «Я знаю и убежден, что теперь только начинается наша жизнь, жизнь вне родительского дома, самостоятельная! А в самостоятельной жизни нужно держать ухо востро и смотреть во все глаза, потому что имеешь дело не с мальчиками, а с людьми пожилыми, а потому с практичными <…> Сегодня я обедал: борщ и яичница, вчера борщ и котлеты отбивные…»

Колина эйфория продлилась всю осень. Среди однокурсников он нашел себе учеников, преподавал им каллиграфию и рисование. При этом, посещая занятия по живописи и архитектуре, он должен был завершить среднее образование. Антон прислал ему свой томик Овидия со словарем. Среди студентов Коля прослыл «художником» и позволял себе наведываться в питейные заведения. Между тем деньги, присланные братьям из дома, быстро иссякли. Александр за стол и квартиру устроился в частный пансион, хозяевами которого были датчане Бруккер и Тренинг, и в университет ходил лишь по вторникам. Колины причуды выводили его из себя — работал брат от случая к случаю, мылся крайне редко и иногда даже мочился в постель. В октябре Александр жаловался в письме Антону:

«Пишу на одре полуспящ, ибо уже два часа. Николай давно храпит после целодневного „некогда“. Умаялся бедняга. Навонял мне полную комнату. Странно он спит. Укрывается так, что голова и спина с принадлежащею к ней частью закрыты, а ноги на целый аршин открыты. Беда мне с ним, шляется по вечерам босиком, ходит без чулок, в сапогах у него грязь <…> ноги грязные. В субботу был в бане, а в воскресенье ноги, как у эфиопа. <…> Наводнения у нас почти еженощные, а днем вся гниль сушится у меня в комнате. Клянусь тебе Богом, что мне через его жопу откажут от места. <…> Мамаша все боится, чтобы я его не обижал, а сама обижает, не хлопоча о приобретении пальто для него, а папаша чудеса устраивает, пишет, чтобы мы заняли у кого-нибудь денег».

Хотя ученики платили Бруккеру 700 рублей в год, пансион обанкротился, и Александр лишился не только жалованья, но и пропитания. Ноябрь выдался холодным, но в здании перестали топить, среди учеников начались простуды, и родители разобрали детей по домам. Тренинг, компаньон Бруккера, покинул заведение вместе с Александром. Некий князь Воронцов, несмотря на порочащее письмо от жены Бруккера, предложил Александру за стол и квартиру заниматься со своим сыном. Коля же снова погряз в нищете и жалобно писал родителям: «Саша выехал, а я шлялся весь день по городу, искал квартиру и вечером пришел голодный, с утра ничего не евший, домой, спросил поесть, мне сказали „нечего“. Саша уже у Воронцова, а я сижу в комнатке, а в доме революция, якобы Саша отбил всех учеников, которых взяли за неисправности родители. Там, за стеной моей комнаты, Бруккер бушует, а я сижу, думаю, вот-вот скажет „убирайтесь“».

В декабре 10 рублей заплатить за жилье Коле дал Лобода, но положение его продолжало оставаться отчаянным: «Если вы пришлете только рубль, так я с 8-го буду ночевать в 28 градусов мороза под Сухаревкой и умру с голода, если мне никто не займет». В Таганроге же дела совсем пошли под гору. Евгения Яковлевна писала Александру, что больше не в состоянии тянуть семью, а о том, чтобы помочь в Москве братьям, и речи быть не могло: «Антоша и Ванька целую неделю сидели дома, плату требуют, а у нас нет денег. Вчера, 9 октября, ходил Павел Егорович, просил директора Ваню уволить <?>, а Антоша и теперь дома, за него надо платить и за Машу всего 42 рубля. Вот и не горюй! А я так стала слаба от заботы, что едва хожу, если бы здоровье, хоть бы заработала что-нибудь <…> Вчера весь день лежала <…> Просила у Селиванова 30 руб. на три года по 10 руб. выплачивать. Он не дал <…> Я как маленькая в бреду, что нам делать с Колей, ему не надо на ночь чаю пить. Смотри, пожалуйста, за его бельем, чтобы он не бросал да не сгнил. Я даже плачу, что до сих пор вам денег не посылали. <…> Папаша не от скупости вам не посылает, а сам Бог видит, что у него нет. В этом месяце надо проценты в банк за дом 50 руб. <…> Ваню опять выслали из гимназии, Дьяконов прямо прогнал, Покровский за нас заступался, а Дьяконов и слышать не хотел, вот и не горюй, а денег нет».

Декабрь в том году в Таганроге выдался суровый — Евгения Яковлевна обморозила руки. В своих письмах она неустанно благодарит Лободу за то, что тот не бросает в беде ее сыновей и даже дал ей денег, чтобы Коля смог на Рождество приехать домой. Однако железнодорожные пути занесло снегом, и Коля на несколько дней застрял на Матвеевском кургане, в 60 верстах от города. Ему на выручку послали Антона с извозчиком и шубами. Коля пробыл в Таганроге до февраля — к тому времени движение поездов возобновилось, и он раздобыл у знакомых денег на обратный билет.

В новогодние праздники Коля времени даром не терял — навещал дам своего сердца. Мешая сразу несколько языков, он заверял Александра в том, что Мария Файст, его суженая, по-прежнему любит его: «Quand je disais que tu пополняешь снова, elle disait toujours: „Молодец!“ <…> He знаю, как мне придется выехать отсюда; Vater отказывается присылать деньги. Я сказал, что если к 15-му не отправят, то украду да приеду. Vater envoye pour moi de tabac, deja 2 fois. Ваня — отродие такое, что нет никому покоя»[27].

Антон тоже сообщал Александру о Марии Файст — на ломаном немецком. Третьего марта он написал свое первое дошедшее до нас письмо: «Ich war gestern im Hause Alferakis auf einen Konzert, und sah dort deine Marie Faist und ihre Schwester Luise. Ich habe eine открытие gemacht: Luise ревнует dich к Marie und наоборот. Sie fragten mich von dir, поодиночке, наперерыв. A was isi das? Du bist ein…»[28]

Евгения Яковлевна и Павел Егорович всеми силами пытались вытрясти из должников каждую копейку. Задолжала за постой Саша Селиванова, однако приехал дядя и забрал ее к себе — платить за нее было некому. На отопление дома уходил рубль в день — и это оказалось Чеховым не под силу: жильцы собирались погреться на кухне. В такой обстановке Антон как-то ухитрился получить «пятерки» по Закону Божьему и немецкому языку. Когда Коля наконец собрался уезжать, младшие братья кричали: «Берите и нас туда!» Однако на этот раз в Москву поехали не они.

На Пасху, в апреле, состоялся семейный совет: из Крепкой, оставив дома ослепшую жену, в Таганрог приехал Егор Михайлович. Прочитав письма внуков, он согласился с тем, что Павлу Егоровичу стоит поехать в Москву попытать счастья. Другого выхода для семьи не видел и Лобода — у всех векселей уже выходили сроки. В России долговые тюрьмы существовали вплоть до 1879 года, и, несмотря на то что Павел Егорович служил ратманом в таганрогской полиции, он вполне мог угодить в эту «яму». Евгения Яковлевна сказала свекру, что денег нет даже на билет до Москвы. К ее изумлению, как писала она потом Александру, «он нас пожалел и дал на проезд денег <…> хоть бы вы за нас его поблагодарили в этот раз, он нам так помог, что я его не умела поблагодарить за все благодеяния, он стар, а трудится для всех детей понемногу, ради Бога, напишите ему и поблагодарите, тогда Коле дал 10 рублей…» Положение сыновей привело Егора Михайловича в смятение: в Калуге умер Михаил, в Таганроге Митрофан едва сводил концы с концами, а Павел был готов податься хоть на край света от позора.

Начали разрабатывать план внезапного побега. Лобода отказался выкупить оставшийся товар — Чеховым пришлось припрятать его в конюшне. Евгению Яковлевну попеременно охватывало то отчаяние, то безотчетная надежда. Вот что она писала 8 апреля Александру и Коле: «Я так тоскую <…> обессилела, вы меня теперь не узнаете, кто встретится, тот удивится, что я так разом постарела, да, вот еще что: нельзя ли Папаше или нам найти в Москве маленькую лавочку на хорошем месте…»[29]

Евгении Яковлевне удалось собрать для Коли 11 рублей, которые он задолжал училищу, и вместе с пасхальным куличом и яйцами она отправила деньги в Москву со знакомым купцом. Между тем она начала собирать в дорогу и Павла Егоровича. Лавки на рынке заперли, ключи доверили младшему брату Ивана Лободы — Онуфрию. Тогда же подошел срок уплаты ссуды в 500 рублей, взятой Павлом Егоровичем в Обществе взаимного кредита для постройки дома. Поручитель Чехова, купец по фамилии Костенко, выплатил долг и предъявил встречный иск Павлу Егоровичу. Подрядчик Миронов пытался в это же время получить с него долг в 1000 рублей.

Двадцать третьего апреля, чуть забрезжило, Павел Егорович, дабы избежать кредиторов на вокзале, покинул Таганрог в запряженной лошадью повозке. Доехав до первого степного полустанка, он пересел на московский поезд. В два часа дня 25 апрели он был уже в Москве. В Таганроге вся тяжесть борьбы за выживание семьи легла на плечи Антона.

Глава шестая Великая нужда 1876 год

В последующие три года, с 1876-го по 1879-й, на долю Антона Чехова выпали тяжелые испытания. Большая часть его писем в Москву отцу и братьям не сохранилась, но их письма к нему, а также письма матери и дяди Митрофана ярко свидетельствуют о преследовавших семью нескончаемых лишениях.

В шестнадцать лет Антону пришлось стать главой семьи. Отныне только он улаживал дела с кредиторами и должниками, пытался удержать связи с внезапно охладевшими родственниками и друзьями, утешить страдающую мать и подбодрить впавших в отчаяние братьев и сестру. Друг семьи Гавриил Селиванов проявил себя расчетливым дельцом — мрачный комизм «Вишневого сада» с его торгами, обращением Лопахина из друзей в хищного стяжателя и разрушением семьи берет свое начало в таганрогском отрочестве Антона. Преодолевая невзгоды, Антон воспитывал в себе силу воли и стойкость характера.

Удивительно, что, задавленный долгами, Антон стал лучше учиться. Не ослабевал и его интерес к театру и музыке. Тогда же проявилось новое увлечение — он стал посещать танцевальный класс учителя Вронди[30].

В это же время Антон начал выпускать рукописный школьный журнал «Заика». Александру, которому брат послал несколько выпусков, эта затея понравилась — он даже показал журналы Михаилу Чохову, и все в гавриловском амбаре, включая самого хозяина, нашли «Заику» очень забавной. В 1876 году для Антона открылось новое окно в мир — Таганрогская публичная библиотека. Школьные власти с неохотой позволяли учащимся пользоваться ею: куда надежней была школьная библиотека со специально подобранными книгами, которая отсекала доступ к «либеральным» или «подстрекательским» изданиям вроде сатирических еженедельников или серьезных ежемесячных журналов — излюбленного чтения русской интеллигенции. (В гимназии лишь отец Федор Покровский выписывал такие «подрывные» издания, как «Отечественные записки».) Антон стал посещать библиотеку начиная с 1877 года; иногда ему приходилось забирать двухрублевый залог, чтобы купить еды.

Московские и петербургские сатирические еженедельники будоражили умы таганрогской молодежи. Рассчитанные на новые интеллигентские круги обеих столиц — на независимых в суждениях студентов и разночинцев, эти издания не щадили известных общественных лиц и высмеивали устоявшиеся взгляды. Они поощряли участие читателей — присланные ими фельетоны, карикатуры и полемические статьи публиковались с выплатой гонорара. Антон начал пересылать сочиненные им смешные истории Александру — на редактуру и для публикации через его университетских знакомых.

Первые московские письма Павла Егоровича полны энтузиазма — даже теперь, без копейки в кармане и в полной зависимости от сыновей, он был не в состоянии оценить трагикомизм своего положения. Едва приехав в Москву, он снова принялся поучать: «Милые и родные наши Евочка, Антоша, Ваня, Маша и Миша. Вчера я приехал в Москву в 2 часа пополудни благополучно. Встретил меня Коля на вокзале, с которым мы сели на извозчика и приехали на Квартиру, где ожидал нас Саша. Они были весьма рады моему приезду. Поговоривши с ними, мы пошли по Москве, а потом зашли в Кухмистерскую пообедать хорошенько. Три обеда стоили 60 коп. И 1 бутылка Квасу 7 коп. Видел я училище, где Коля учится, Университет, Почтамт, Телеграф <…> „Спас на Бору“. Когда мы взошли туда помолиться, нам показали мощи Святейшие Стефана Пермского <…> Квартира удобная на троих, хозяйка добрая, только меня удивило, что они своей комнаты никогда не запирают, когда уходят, говорят, так надо, а между прочим, прислуга убирает наемная, может что-нибудь взять, дай Бог, чтоб было благополучно. <…> Москва не похожа на наш Таганрог, вечно шумит, народ кипит, народ живет жизнью, какою должно жить, во всем порядок, и всякий знает свое дело <…> Прошу вас, дети <…> слушать Мамашу, не огорчать ее, не спорьтесь между собою, занимайтесь уроками хорошенько. Ваня, смотри, старайся. Экзамены приближаются. Прощайте, мои дорогие. Я всегда с Вами. П. Чехов»[31].

Павел Егорович с сыновьями поселились втроем в комнате дома, принадлежавшего Каролине Шварцкопф и ее родне, Полеваевым. Дом находился в районе Грачевка, о котором шла дурная слава — в народе его прозвали «Драчевкой». Сестры Полеваевы прослыли дамами весьма вольного поведения, и позже Мария Чехова обвинила их в том, что они скверно повлияли на Александра и Колю.

Однако Павел Егорович еще был далек от подобных подозрений — его целиком поглотили паломничества по святым местам. Он дневал и ночевал в Троице-Сергиевской лавре и писал наставления Евгении Яковлевне. С поисками работы он не спешил — Коля, как сообщал он жене, рисовал в музее копии с картин, и какой-то магазин уже предложил ему за одну работу 25 рублей. Антону Павел Егорович велел припрятать от кредиторов мебель и не подпускать к дому судебных приставов. Деньги от продажи мебели должны были пойти на оплату билетов в Москву для всей семьи. Дабы отвести от себя кредиторов, Павел Егорович переписал оставшийся товар на Феничку. Шестого мая самодовольный отец семейства писал в Таганрог детям:

«Милые дети <…> Если будете жить хорошо, я вас возьму в Москву. Тут есть много учебных Заведений, Гимназий <…> А пока все это устроится, вы молчите, никому не разглашайте, старайтесь издать экзамены получше и получить Аттестат, может быть, вы уже последний год в Таганрогской гимназии учитесь. Повторяю, никому ничего не говорите об этом. Спасибо, Антоша, за письмо и за то, что ты хозяйничаешь в доме и ходишь за долгами <…> Ваня, <…> дожди пошли, и я очень рад и что ты поставил бочку под трубу <…> Миша хороший мальчик, он постарается мне написать, как он учится. <…> А также и Маша, вероятно, не забыла, что я ей приказывал, когда я уезжал в Москву, чтобы она училась хорошо в Гимназии и по три раза в день играла в фортепьяно, по моей методе, не спеша, смотреть в ноты и ни одну не пропускать. Если она будет хорошо играть, тогда я переведу Вас в Москву и куплю хороший фортепиан и нот, тогда вполне будет она Артистка играть на Форуме».

Однако спустя неделю в письме к жене Павел Егорович был уже не столь оптимистичен насчет счастливого избавления от напастей — он не питал доверия ни к кредиторам, ни к «доброжелателям». Тем не менее он был уверен, что дом еще можно продать за сумму, превышающую его долги. В тот же самый день, выпавший на праздник Вознесения, Евгения Яковлевна пытается спустить Павла Егоровича с небес на землю:

«Милый мой Павел Егорович, письмо твое мы получили, в котором ты пишешь, чтобы мы продавали дом, я давно желала продать, только бы разделаться с долгами, да покупателей нет <…> Вот я придумала, говорю, иди, Антоша, к Точиловскому, он дает деньги под залог <…> Точиловский как крикнет, что на этом болоте Боже меня сохрани, нет, не надо, я не хочу с Таганрогом иметь дело, с тем Антоша и пришел домой, а теперь не знаю, к кому обратиться <…> Вчера, 13 числа, сидим мы чай пьем, слышим звонок, отворили дверь, является Грохольский с бумагами, первый был вопрос: дома Павел Егорыч, мы говорим нет <…> Я спросила Грохольского, он не будет беспокоить Павла Егорыча в Москве, а он говорит, так вы предупредите вашего мужа, я вот что советую тебе сделать, дорогой мой, ты напиши <…> открытое письмо нам всем, что ты выезжаешь в Тамбов <…> или куда хочешь <…> говорят, потребуют от нас письмо твое, точно ли тебя нет и где находишься <…> Меня тоска и забота одолела, а тут смотрим старая нянька в среду под Вознесенье, нарошно, говорит, приехалась проведать вас <…> Я собралась с духом и сказала ей: няня, я теперь не могу тебя оставить, у меня кухарки нет, я одна <…> Помоги тебе Господи, да бери нас скорей, а то так можно скоро с ума сойти, Саша уже записан на листе, что в военную повинность что ли, не знаю, как сказать, на заборах прилеплено <…> Я надеялась, что дом заложим <…> а теперь ума не приложу, что делать. Скорей отвечай. Е. Чехова»[32].

Приезжающим в Москву на жительство надлежало зарегистрироваться в полиции. По счастью, Полеваевы не были законопослушны и бумаг от Павла Егоровича не требовали. Ареста ему удалось избежать, а вот помочь семье он, увы, ничем не мог. Антон, в сущности, еще мальчишка, был не в состоянии расправиться с должниками или отбиться от кредиторов, даже при том, что иные из них, например Грохольский, были родителями его школьных друзей. Да и Миронов с Костенко, которым был заложен дом, желали получить причитающиеся деньги. У Павла Егоровича еще оставались какие-то надежды на помощь церковного Братства, но и с ними пришлось распрощаться. Девятого июня он жаловался жене: «Насчет наших пакостных дел, уже и охота отпала про них даже толковать. Я в письме писал, что 300 руб. квитанций Костенку отдать в счет уплаты <…> Миронов во всем повредил, протестовал не по-христиански, а так и лихой Татарин не сделает <…> Насчет того, Евочка, что ты хочешь Ризы с Икон закладывать, как можно, неужели вы пришли в такую крайность, что кроме того нельзя обойтись…»[33]

Павел Егорович совсем растерялся оттого, что навлек на свою семью большие тяготы, и ему лишь оставалось нахваливать жену и сына за стойкость в суровых испытаниях. Не оставляло его и чувство, что он предан близкими ему людьми. Гавриил Селиванов когда-то говорил Евгении Яковлевне: «Для вас, мамаша, я все сделаю». Он вернул к ним постоялицей свою племянницу Сашу (она жила в одной комнате с Машей). Селиванов был прекрасно осведомлен о том, что происходит в коммерческих судах, и дождался подходящего момента. До того как дом Чеховых был выставлен на торги, он заключил сделку с Мироновым, Костенко и судебными исполнителями. Он внес за дом всего лишь 500 рублей и пообещал Костенко, что деньги от продажи мебели пойдут на уплату процентов по долгу Павла Егоровича. По воспоминаниям Маши, в июле Селиванов объявил Евгении Яковлевне: «Я оплатил вексель, и, простите, мамаша, теперь это мой дом». Однако из письма матери Антону от 12 марта 1877 года можно понять, что это было не предательство, а одолжение, о котором просил Селиванова Антон, чтобы защитить семью от более хищных кредиторов.

На протяжении следующих полутора лет Селиванов не раз предлагал Чеховым выкупить дом за ту сумму, которую заплатил сам, — выгадывая таким образом для них 500 рублей. Но и ему в конце концов надоело урезонивать недальновидных домохозяев. Он отремонтировал дом и даже подумывал поселиться в нем, обзаведясь семьей. Чеховы все еще лелеяли надежду, что Селиванов — лишь номинальный покупатель их недвижимости и что таков был его план спасения дома. В октябре (к тому времени в Таганроге оставались лишь Антон с Ваней) у Павла Егоровича на счет Селиванова еще не было никаких сомнений — он вел с ним переписку и даже поручил по доверенности сдать дом внаем[34].

Чеховы не могли считать себя обманутыми — они так и не собрали 500 рублей, которые просил за дом Селиванов. Коля и Антон всегда следовали его советам и доверяли ему, как дяде Митрофану. Добрые отношения между Чеховыми и Селивановыми никогда не прерывались, а дружеская переписка с племянницей Сашей и прочей селивановской родней лишний раз доказывает, что Гавриил был расчетливым дельцом, но отнюдь не жуликом.

Куда больше огорчало Чеховых то, что брат Митрофан в минуту невзгоды смог предложить им лишь сдержанное сочувствие. Письма его были полны велеречивых проповедей (Александр называл Митрофана с женою «святыми отцами») — по мнению Мигрофана, все выпавшие на долю Чеховых испытания были от Бога[35]. Когда Павел Егорович попросил у него денег, Митрофан стал жаловаться на собственную бедность, хотя долгов у него не было, и все, что он смог сделать для семьи брата, — это подкармливать Антона, принять на хранение ценности Евгении Яковлевны и послать Павлу Егоровичу в Москву три рубля. Братская любовь посланных Богом испытаний не выдержала. В сентябре Александр докладывал Антону: «Прежде он не позволял никому сказать что-либо худое о своем брате с его супружницей, а теперь не пропускает случая пакостить их, чего, впрочем, они вполне достойны. Раз даже он дошел до того, что, говоря про них, сказал: „Книжники, сукины дети“. <…> Селиванов, по моему мнению, тысячу раз прав, подстрекая мать против святых отцов».

Третьего июня, повидавшись с отцом, Митрофан Егорович писал брату: «За ваши обстоятельства папинька и все мы весьма скорбим. Евгению Яковлевну видим мы в большом горе; она схудала, а также Антон схудал. Только нам неизвестно, как вы живете в Москве, что делаете, чем питаетесь. Посещение Божие великое постигло вас <…> Евгения Яковлевна сегодня с удовольствием выпила у нас, выпроваживая папиньку, рюмку хорошего вина, сказавши: с горя, а мы сказали: перед радостью. Миронов желает вам спасения, но вы молитесь за него».

Павел Егорович в спор с братом на эти темы не вступал, однако Антону за малодушие досталось: «Антоша! Мне передают, что будто ты и Мамаша исхудали. Это отчего так, сам же ты пишешь мне: Папаша, мужайтесь и крепитесь, бодрствуйте и молитесь. Ну я так и делаю. Значит, и ты такой же трус и малодушен, как твой старший Брат, он куда какой храбрый, готов хоть куда, а как придется что-нибудь серьезное делать, то он и назад пятится. Антоша, береги Мамашу, если что случится, ты будешь отвечать. Ей можно бы к нам ехать, может, вы соберете хоть 100 руб. ей на дорогу. Оно и здесь не сахар жить, и узнал, все Москва ловко чистит нашего брата».

Павел Егорович, считая собственную жизнь великим жертвоприношением, наставлял Антона: «Мы для вас пожертвовали всем своим состоянием, здоровьем, не имеем ни одного дня покойного во всю жизнь, заботились, трудились, все переносили, терпели, хлопотали, как бы вас получше образовать, сделать умными, чтобы впоследствии вам легче нашего было жить». Другим же детям посылались поручения вымыть бочки в погребе или разузнать о последних слушавшихся в таганрогском суде делах проворовавшихся купцов, а также упреки за плохие школьные отметки. К тому времени Павел Егорович с сыновьями переехали из тринадцатирублевой комнаты в семирублевую, в том же доме. На каникулы Александр и Коля вместе с Полеваевой уехали в деревню, оставив Павла Егоровича одного в городе. Он делился недовольством с Антоном: «Мы здесь не знаем вкус говядины, ни картошки, ни рыбы, ни уксусу. <…> Скажи Мамаше, пусть она никого не пущает в Дом и не показывается должникам, сказать, что Дома нет или нездорова, принять не может <…> Продавайте мебель, Зеркала и кровати, собирайте деньги и отправляйте Мамашу в Москву».

Антону было досадно, что его оставили в Таганроге добывать пропитание не только для себя, но и для других членов обедневшего семейства. Павел Егорович не принимал его жалоб: «Антоша <…> я удивляюсь, отчего вам так хочется ехать в Москву <…> тебя в одну ночь клопы съедят, я таких огромных насекомых в жизни не видывал. Хуже таганрогских кредиторов, прямо рукою сгребаю ночью с подушки. Ты пишешь, что если я найду или не найду места, все равно надо ехать, а не рассчитывать, что в Москве без денег жить невозможно. <…> Я без дела положительно с ума схожу, от безделия ослабел, еще в жизни не испытывал такого мучительного положения <…> Мамаша пишет, что ее не выпустят из Таганрога, а что она кому должна. Я удивляюсь такому мнению».

С особым нетерпением приезда в Москву матери с Машей и Мишей дожидался Коля. Как и отец, он считал, что Антону и Ване следует остаться в Таганроге. Он также сходился с Павлом Егоровичем в том, что тому не стоит соглашаться на работу меньше чем за 50 рублей в месяц. Однако едва ли кто в Москве взял бы на работу немолодого разорившегося купца даже за половину этой суммы. Гаврилов, хозяин Михаила Чехова, Павлу Егоровичу отказал сразу: «Зачем вы сюда приехали?» Кроме того, Павел Егорович, как несостоятельный должник, не имел права на жительство в Москве, и любой кредитор мог потребовать его выдачи таганрогским властям. Александр и Коля не раз наблюдали, как беглых должников препровождали под конвоем на вокзал. Они убеждали отца посмотреть правде в глаза: поехав в Таганрог, объявить себя банкротом и вернуться в Москву открыто, с паспортом. О том же толковал и его таганрогский знакомец, письмоводитель Анисим Петров — впрочем, в семье Чеховых его считали филером. Коля просил Антона выяснить у Селиванова, не предпринимают ли власти Таганрога действий по поимке Павла Егоровича. К Колину полному беспокойства письму от 9 июня Павел Егорович сердито приписал: «Что меня искать, когда с меня нечего взять, пустой я остался, да и слава Богу».

В середине июня Павлу Егоровичу повезло: он купил за 115 рублей 90 фунтов чаю и, развесив его в магазине Гаврилова в фунтовые пачки, получил 9 рублей прибыли. Гаврилов к тому же позволил ему взять домой образцы. В Чехове-старшем снова проснулся неисправимый оптимист, и к концу месяца в письме к жене он уже расписывал будущее яркими красками: «Приезжай в Москву, возьми с собой Машу. Хоть 50 рублей собери да езжай. Квартиру найдем здесь или на даче. В Москве воздух хорош, я поправился здоровьем. Я уж за Таганрогом не жалею и не хочу ехать. Кто будет в доме — Антоша один. Оставляй на Феничку. <…> Когда будешь ехать, возьми с собою вещи ценные, ризы. Здесь можно заложить и взять хорошие деньги, проценты небольшие, 1,5 в месяц. Заработаем деньги, возьмем опять вещи обратно. Если шубу лисью мою нельзя отдать Митрофану Егоровичу, то вези с собою, здесь заложим и возьмем денег сколько нужно. У Вас там беда, с голоду умрешь, а здесь нам и кредит есть. Лобода здесь со мною хорош и уважителен. Он говорит, тебя видел у своих. Должно быть, дети наши обносились, зато у нас всего много, мы живем Барствуем…»

Тем временем Митрофан Егорович пытался убедить брата, что хлопочет о его судьбе: «Также и прочие все Вам сочувствуют и страдают, и никто не думает, что Вы намерением что сделали <…> Григорий Басов был у меня 18 числа сего месяца, показал Ваш вексель на 200 рублей и сказал: „Напишите брату, что я последнее свое имение заложил и выкупил вексель, который протестовать не буду, а желал бы, чтобы Павел Егорович переметил, потому что в банке обещались его принять“».

Двадцать девятого июня Ефросинья Емельяновна, к тому времени потерявшая зрение, сломала ногу. Больше она уже не вставала. Человек, доставивший в Таганрог письмо с печальным известием, по желанию Егора Михайловича забрал в Княжую Ваню и Мишу. Одиннадцатого июля умер сын Митрофана Егоровича, младенец Иван.

Между тем Евгения Яковлевна, собрав деньги от продажи кое-какой утвари и прибавив к ним то, что заработал частными уроками Антон, купила три билета в Москву. Двадцать третьего июля, взяв с собой Машу и Мишу, она села в поезд. Дом Чеховых опустел. Родители оставили в Таганроге сыновей своих, Антона и Ивана, на произвол судьбы.

Ваня собирался переехать к вдовствующей тетке Марфе Яковлевне Морозовой, которая, несмотря на имевшиеся в семье Лободы деньги, не стала оплачивать его обучение. Антон провел месяц в деревне у родственников Селиванова — там он снова слег на две недели в постель, на этот раз, скорее всего, с грыжей. В Таганроге он поселился у Селиванова, согласившись за стол и квартиру готовить его племянника, казачка Петю Кравцова, к поступлению в юнкерское училище, а жизнерадостную племянницу Сашу Селиванову — к средней школе. У Саши было красное в черный горох платье — Антон прозвал ее «козявкой», и между ними завязался шутливый романчик, растянувшийся на долгие годы. Как-то раз их спугнули со скамьи неподалеку от широкой лестницы, ведущей к морю: ворковавшие голубки вспорхнули и скрылись в ближайшей подворотне[36].

Судя по письмам Пети Кравцова и по тому, что Саша в результате стала школьной учительницей, первая любовь не помешала Антону старательно исполнить свой репетиторский долг. Между ним и Селивановым установилось полное взаимопонимание. Спустя четыре года тот писал Антону: «Скажу Вам без всяких обиняков, что мы (при приглашении к себе на квартиру) с двух слов друг друга поняли и в душе было признано, что Вы мне необходимы, так точно, как и я Вам был необходим, и сейчас кажется, взаимно обязаны между собой…»[37]

Глава седьмая Покинутые 1876–1877 годы

Уехав в Москву, Евгения Яковлевна поручила Антону множество дел: продать мебель, найти постояльцев, собрать деньги с должников. Но самое худшее, пожалуй, было позади — кредиторы Павла Егоровича уже оставили надежду вытрясти свои деньги из двух гимназистов. Квартируя у Селиванова и столуясь у дядюшек и тетушек, братья Чеховы могли не бояться, что в дверь постучит судебный пристав. Летние каникулы они весело проводили в гостях у Ивана Селиванова или его сестры Натальи Кравцовой. Гостя в имении Кравцовых (в семье было четверо детей), где даже куры и свиньи одичали от небрежения, Антон с Петей с ружьем добывали себе пропитание. Здесь же Антон катался на неоседланных жеребцах и, по его собственному признанию, подсматривал за купающимися нагишом молодыми крестьянками. У одной из них он даже сорвал у колодца безмолвный поцелуй[38].

Шестнадцатого августа в гимназии начались занятия, и Антону пришлось немного обуздать себя. Судя по его библиотечной карточке, он взялся за классику — от Сервантеса до Тургенева. В том году он перешел в шестой класс — лучшие ученики уже видели себя в недалеком будущем преуспевающими докторами и юристами. Антону же хорошо давался Закон Божий — недаром его отец и дядя были членами религиозного Братства. Считалось само собой разумеющимся, что он примет священный сан — отсюда и прозвище «благочестивый Антоша». К слону сказать, мало кто из выпускников таганрогской гимназии тех лет пошел в церковнослужители; куда больше она дала представителей интеллигенции — одних врачей можно насчитать более десятка[39]. В свободное от занятий время гимназисты пускались во все тяжкие — ходили по притонам, играли в карты, пили, курили и баловались домашними театральными постановками. Домохозяева сквозь пальцы смотрели на молодежные забавы. Излюбленным местом великовозрастных гимназистов был таганрогский публичный дом. (Позже Чехов признавался, что со своей невинностью он расстался в 13 лет — очевидно, именно в этом злачном заведении.)[40]

В доме Марфы Морозовой Ваня не прижился — там при малейшем непослушании детям задавали трепку — и вернулся домой к добрейшей тете Феничке, хотя столовался он по-прежнему в семействе Лободы. Первого ноября Митрофан Егорович докладывал брату: «В отношении Вани, он, по его выражению, живет превосходно <…> Всегда сыт, никем независим <…> Живет с Феодосьей Яковлевной, недавно с неделю начал ходить в Гимназию; деньги имеет за переплет: об нем он просит вас не скучать и не заботиться». Спустя две недели последовали кое-какие уточнения: «Ваня до последних чисел октября не ходил в Гимназию, но в двадцатых был концерт в гимназической зале в пользу бедных учеников, который вышел удачным. На другой день Ваня начал ходить в класс и получает отметки хорошие».

Антона же Митрофан Егорович видел реже — он забегал иногда за почтовой маркой или чаю напиться. Павел Егорович всю зиму заваливал Антона поручениями: «Я писал тебе, чтобы стенные часы отдать Митрофану Егоровичу, а ты их продал <…> Мамаша ждала от тебя 20 рублей, как услыхала, что прислано 12 рублей, залилась горькими слезами». Те три рубля, что Антон зарабатывал частными уроками, едва покрывали его собственные расходы, к тому же он делился заработками со школьным приятелем Срулевым. Селиванов, который стал владельцем дома, тем не менее позволял Павлу Егоровичу получать деньги с живущих в нем постояльцев. Для Павла Егоровича это была последняя надежда. Антон уговорил жившую по соседству вдову Савич снять комнату в их доме. Потом они упустили хорошего квартиранта — раввин Зельцер предлагал снять дом за 225 рублей в год, но Павел Егорович и Селиванов хотели получить с него 300. Павел Егорович, как видно, метил слишком высоко, а Селиванов, возможно, действовал с задней мыслью — он совсем не был заинтересован в том, чтобы Чехов-старший, подкопив денег, смог выкупить у него свой дом. В середине декабря Селиванов неожиданно появился у Чеховых в Москве — он ехал в Петербург навестить брата. Провел он у них не более получаса, и речь шла о долгах Павла Егоровича: тот по-прежнему искренне доверял бывшему постояльцу. Об этом отец писал Антону: «Мы ему были очень рады».

Павел Егорович все еще полагал, что дом принадлежит ему. Двадцать первого декабря он выдал новую доверенность на распоряжение им, на этот раз — родственнику, вдовцу Онуфрию Лободе: «Собственный мне принадлежащий кирпичный дом, крытый железом со всеми к нему принадлежностями, кирпичным Флигелем и каретником, отдавать в наймы под квартиры с условием по цене, по какой признаете выгодной, сроком от одного года и более».

Даже по прошествии трех месяцев Павел Егорович все еще надеялся найти квартирантов. Евгению Яковлевну тем временем стали беспокоить намеки Селиванова на то, кто является истинным владельцем чеховского дома. Весной она пишет отчаянные письма Селиванову и Антону и пытается найти нового избавителя. В Москве, возвращаясь из поездки по святым местам, Чеховых навестили богатые родственники Евгении Яковлевны, Закорюкины из Шуи. Они дали Маше 10 рублей на новое платье и пригласили Евгению Яковлевну с детьми пожить у них в доме: «Я их буду просить, чтобы они [дом] выкупили и потом хоть продадим, Гавриил Парфентьевич заплатит за него 3400 руб. <…> попроси его <…> чтобы Христа ради для меня исполнил свое обещание. Чтобы позволил выкупить и недорого насчитал бы переделку, а нам пока случай есть просить Закорюкиных. Ради Бога, Антоша, хлопочи, поговори с Господином Селивановым <…> только и надежда на Бога, он, царь небесный, вразумит Гавриила Парфентьевича сделать обещанное для нас доброе дело. Наш век очень короток, а если он сделает доброе дело для нас, то долго проживет, а если нет, то и году не проживет, я это дело поручила Святому Иоанну Богослову. <…> Если соглашается Селиванов и не насчитает много за дом, то я в последних числах июня приеду и потом с тобой вместе в Москву домой приедем».

Антон прочел письмо Селиванову, но тот в ответ, фыркнув, заметил, что «мамаша» оказалась глупее, чем он думал. Евгения, Яковлевна намеревалась, как только установится погода, отправиться пешком за сорок пять верст в Троице-Сергиеву лавру помолиться за Селиванова. А Павел Егорович уговаривал бывшего постояльца испросить в церковном Братстве 300 рублей вспомоществования.

Шуйские родственники Чеховым посочувствовали, но дома не выкупили. Жить в Москве день ото дня становилось все тяжелей. Павел Егорович по-прежнему искал работу. В феврале он устроился на Троицкое подворье письмоводителем у подрядчика, однако дня через два его прогнали. Всю прошедшую осень и зиму он провел без дела, в пустых разглагольствованиях. Александр, которому Павел Егорович порядком надоел, описывал Антону отцовское времяпрепровождение: «Свои деньги мы прожили, заняли у Миши Чехова 10 руб. и те проса-' дили и сидим плачем. Что хуже всего — потеряли всякую надежду получить место. Ходим каждый, каждый день в церковь и непременно, как ex-коммерческий человек, в биржу и слушаем толки о сербской войне и по обыкновению приходим домой ни с чем, за что нас встречают со слезами радости и фразой „Горькое мое произволение“, после чего мы разоблачаемся, вынимаем из кармана печатное поучение, купленное в церкви у церковного старосты и начинаем читать вслух. При этом нас все слушают и только изредка Художник хлопнет свою натуру по голове и закричит: „Господи Боже мой, да когда это ты, Миша, будешь сидеть хорошо? Поворотись в три четверти“. И затем после фразы „Тише вы, нехристи!“ порядок восстановляется. По окончании чтения проповедь вешается на гвоздик с обозначением на ней №, числа и фразы: „Цена одна коп. серебром. Слава Тебе Господи“»[41].

Михаил Чохов, конечно, мог ободрить бедных родственников и даже ссудить им десять целковых, но он был слишком занят у Гаврилова и личными делами, чтобы вызволять их из беды. Зима была тяжкой. Евгения Яковлевна жалуется не только на отсутствие еды, платья и надежды, но и на невнимание Антона: «Очень жаль, что вы нам не сочувствуете, <…> мы от тебя получили два письма наполненными шутками, а у нас в то время-то только было 4 коп. и на хлеб и на сало, ждали от тебя, не пришлешь ли денег, очень было горько, должно быть, вы нам не верите, у Маши шубы нет, у меня теплых башмаков, сидим дома, заработать [швейной] машины нет <…> ради Бога скорей присылайте деньги <…> не дайте с печали умереть, вы сыты, сыт голоду не разумей. Порви письмо. Е. Чехова. В холодной комнате спим на полу <…> а завтра, 26-го, где хочешь бери, а надо за квартиру 13 руб.»[42].

Антона разжалобить было непросто. Вместе с письмом Александру он отправил в Москву железную дверную петлю, булочку, вязальный крючок и образ Филарета Милосердного. При этом он высмеивал неумение Евгении Яковлевны управляться со знаками препинания, и на ее поручение, начинающееся словами «Антоша в кладовой на полке…», ответил, что по розыскам никакого Антоши на полке не оказалось.

Брат Митрофан если и посылал деньги, то для того, чтобы заказать кое-что для себя, например мундир церковного старосты. Он рассчитывал, что Павел Егорович будет выполнять и другие поручения — продавать в Москве сочинения его настоятеля, отца Василия. От щедрот своих Митрофан хотел было послать с Лободой кофе и халвы — Евгении Яковлевне душу отвести, но тот сказал, что не возьмет ничего, что может просыпаться. Не смог он выслать Чеховым и столь необходимую швейную машинку — в ту зиму железная дорога грузы не перевозила, так как поезда были реквизированы в преддверии русско-турецкой войны. Колины картины, предназначавшиеся для продажи таганрогской родне, по той же самой причине застряли на вокзале в Москве. Митрофан писал брату и его жене: «Там без машины есть свободное время заняться когда-нибудь пером и сообщить таганрогцам о своем существовании <…> Бог вас никогда не оставит».

К концу ноября на выручку пришел Егор Михайлович Чехов. Брат Митрофан торжественно объявил об этом в письме: «Все сие видя, он, старец, наш добрый родитель, и скорбя, и соболезнуя, сердечно благоизволит от своих малых трудов выслать вам, своему милому чаду, на пропитание вашего семейства сто рублей <…> Возблагодарим Господа…» На Рождество в Таганроге состоялся еще один семейный совет. Старик Егор Михайлович вызвал в дом Митрофана Г. Селиванова: тот предложил продать дом Павла Егоровича отцу или брату за те же 500 рублей, что он заплатил банку. Однако ни тот, ни другой не смогли принять этого предложения. По разумению Селиванова, теперь он мог чувствовать себя свободным от всех обязательств перед Чеховыми. В следующем же году он въехал в дом вместе с племянниками Петей Кравцовым и Сашей Селивановой, а также позвал к себе Антона. Тому житье у Селиванова понравилось. Никто его здесь не притеснял, кроме, пожалуй, кухарки Явдохи — единственной прислуги в жизни Чехова, которая его недолюбливала, — она считала его дармоедом, на которого можно прикрикнуть, и отнюдь не хозяином, которого надо слушаться. Антон с Петей лихо — пальбой из ружья — встретили новый, 1877 год. Антон хвастался в письме к двоюродному брату Михаилу: «В комнате воняет порохом, и пороховой дым покрывает кровать, как туман; вонь страшная. Это, видишь ты, мой ученик пускает в комнате ракеты и подпускает вместе с тем своего природного, казацкого, ржаного, батьковского пороху из известной части тела, которая не носит имя артиллерии».

Чеховы Новый год встретили в тоске, даже несмотря на то, что таганрогские власти позволили Митрофану Егоровичу купить для брата и его жены годовой семейный паспорт — теперь они могли открыто жить в Москве. Пожалуй, лишь один Миша v не унывал: поняв, что ему грозит работа посыльного в магазине Гаврилова, он обшарил всю Москву и, наконец, уговорил одного директора школы взять его к себе и подождать, пока не найдется попечитель и не заплатит за учебу. Зима стояла холодная, но у одиннадцатилетнего Миши даже и пальто не было, так что в школу приходилось бегать вприпрыжку. Сто рублей, присланные Егором Михайловичем, быстро разлетелись. Антону было велено продать пианино и выслать деньги в Москву. Туда же была отправлена и его выручка от трех частных учеников. Коле удалось продать картину, Александру — юмореску, но оба они тратили деньги лишь на себя — любили приодеться и не отказывали себе в выпивке. Когда Антон перестал посылать в Москву дешевый табак, Александр, не стесняясь, перешел на дорогие овальные сигареты «Саачи и Мангуби».

Деньги утекали во всех направлениях. Александр послал Антону 15 рублей, чтобы тот купил билет в Москву на пасхальные каникулы. Семнадцатого марта Антон впервые в жизни отправился в столицу, хотя никто не представлял себе, где взять деньги на обратный билет. Александр убеждал брата остановиться у него в Грачевке и не стремиться в переполненную родительскую квартиру: «Во-первых, потому что я живу один и, стало быть, ты мне не помешаешь, а будешь дорогим гостем; во-вторых, потому что у родителев всего две комнаты с пятичеловековым населением (живущий тут же пес не в счет), в-третьих, обстановка у меня гораздо удобнее, чем у них, и нет ни оподельдоков, ни Ма [Евгении Яковлевны], ни 2 Ма [Маши], вечно плачущей по каким угодно причинам. В-четвертых, нет у меня пьянствующей безобразной Гавриловщины, а в-пятых, живя у меня, ты будешь свободен делать что хочешь и идти куда хочешь».

А стены родительского дома беспрестанно сотрясались от дрязг. Коля по пяти раз на дню клялся, что съедет. Павел Егорович с женой никак не могли найти школу для Маши — учебный год был в разгаре — и громко жаловались на жизнь. Сестра вызвала Александра выступить миротворцем. Явившись, он застал такую картину: в кухне в перепачканном сажей пальто сидела дрожащая мать, а в комнате отец латал свою шубу, не обращая ни малейшего внимания на слезы изруганной им жены. Коля пытался писать портреты сородичей, но Павел Егорович выгонял художника с его «вонючими красками» на кухню. Время от времени Павел Егорович объявлял, что больше не собирается кормить свое неблагодарное семейство, и бормотал себе под нос: «Блажен муж иже не иде на совет нечестивых». Евгению Яковлевну обижало, что Александр живет сам по себе. Тот же объяснялся в письме Антону: «Я имею возможность иметь хорошенькую, удобную комнату, приличный, здоровый стол и чистое белье, а главное, тишину и спокойствие, где не раздаются плачи биемых и гласи биющих, где никто не чадит, не беспокоит и не мешает. <…> Никто из них ни разу не спросил меня, есть у меня деньги, откуда я их беру, чем зарабатываю и много ли их у меня? Им до этого дела нет. Они знают только, что ежемесячно в определенный срок получают 5 руб. от меня и не в счет абонемента раз восемь в месяц пришлют за деньгами взаймы (отдача на том свете горячими угольками). Они видят, что я всегда прилично одет, блещет белье, перчатки и цилиндр, и вполне убеждены, что я миллионер».

Александр не мог изжить из своего сердца Марию Файст, хотя теперь у него была в Москве женщина, которую он называл женою. Темперамент у него был буйный, под стать любимой присказке — «Хуй, пока железо». Так называемой женой была, возможно, Мария Полеваева, его домохозяйка. Десять лет спустя Александр заявил, что оттого его жизнь не сложилась, что он в свое время не женился на Марии Файст. А в 1877 году, пробыв в разлуке с ней два года, он все еще хотел видеть ее своей невестой: «Разве я могу не любить ее или позабыть? Да будут покойны тятеньки и маменьки! Никакой черт не заставит меня жениться. Да будет ведомо им, что только она одна вступит хозяйкой в мой дом. Но это будет не раньше того, как я буду вполне обеспечен и заткну глотку родителям!»

Две недели пробыл Антон у Александра, в доме Марии Полеваевой на Грачевке, среди воровских притонов и непотребных заведений. Однако всего больше его занимали театры и крепнущая дружба со здравомыслящим двадцатипятилетним кузеном Михаилом Чоховым. Причем первый шаг к сближению сделал сам Михаил. Антон ответил на дружеское рукопожатие, сопроводив свой поступок рассуждениями в родительском тоне: «С какой же я стати буду отставать и не ловить благого случая, чтоб познакомиться с таким человеком, как Вы, и вдобавок я считал и считаю своею обязанностью почитать самого старшего из своих братьев и почитать того, кого так горячо почитает наша семья».

Кузен Михаил со товарищи стал наведываться к Чеховым. Опустошив изрядное число бутылок, они во весь голос принимались распевать церковные псалмы и народные песни — Павел Егорович, вспомнив таганрогское регентство, дирижировал хором. Женщины же — Евгения Яковлевна, Маша и Лиза, сестра Михаила, — приходили укрыть отбушевавших и уснувших вповалку мужчин.

По окончании пасхальных каникул Чеховым кое-как удалось наскрести денег на обратный билет Антону. Состряпали и медицинскую справку для предъявления инспектору гимназии в качестве оправдательного документа — к занятиям Антон опаздывал. Антон просил кузена Михаила не оставлять без внимания Евгению Яковлевну: «Будь так добр, продолжай утешать мою мать, которая разбита физически и нравственно. <…> У моей матери характер такого сорта, что на нее сильно и благотворно действует всякая нравственная поддержка».

Москва взбудоражила Антона. Вернувшись, он написал для школьного журнала «Досуг» небольшой очерк, положив в его основу сцены таганрогской жизни. Майские экзамены тяжело дались ему — «Я чуть с ума не сошел через эти экзамены», — сказал он об этом Михаилу Чохову. Летом Антон в своих не лишенных пафоса письмах продолжал просить кузена присматривать за его матерью. Сыновняя привязанность к родителям выдержала испытание порками и жизненными невзгодами: «Отец и мать единственные для меня люди на всем земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дело их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал, закрывает собой все их недостатки».

Восемнадцатого июня из Таганрога в Москву отправился Ваня. Антон же получил приглашение в Калугу, на свадьбу сестры Михаила Чохова, просватанной за калужского торговца льняным полотном — на это семейное торжество, затеянное с купеческим размахом, поехали также Александр, Коля и Маша (потом Александр сказал, что жених и невеста глупы, как ослы). Однако никто не предложил Антону оплатить дорогу в Калугу, и ему пришлось остаться дома.

Глава восьмая Сам по себе 1877–1879 годы

В августе 1877 года Антон пошел в седьмой, предпоследний класс гимназии. Лето он провел у Кравцовых, в степях у Рагозиной балки, потом побывал у Ивана Селиванова, где объездил верхом все соседние хутора. В Таганроге он продолжал жить под одной крышей с Г. Селивановым и его племянниками. Сочинял. Законченные сценки и стихи посылал через Александра в журналы, например, «Будильник», подписывая их «Крапива». Кое-что было отвергнуто, однако ничего не сохранилось.

В конце 1877 года и в начале 1878-го Антон решил попробовать себя в драматургии. (Известно, что еще в 14 лет он переделал в пьесу гоголевского «Тараса Бульбу».) В восемнадцатилетнем возрасте он сочинил водевиль «Нашла коса на камень» и первую серьезную пьесу «Безотцовщина». Ее название вполне соответствовало тогдашней его таганрожской жизни, но о чем была пьеса — мы не знаем[43]. В октябре 1878 года Александр высказал свое суждение по поводу пьесы: «В „Безотцовщине“ две сцены обработаны гениально, если хочешь, но в целом она непростительная, хоть и невинная ложь. <…> „Нашла коса на камень“ написана превосходным языком и очень характерным для каждого там выведенного лица, но сюжет у тебя очень мелок. Это последнее писание твое я, выдавая для удобства за свое, читал товарищам <…> Ответ был таков: „Слог прекрасен, уменье существует, но наблюдательности мало и житейского опыта нет“».

Мы уже знаем, какие книги брал в библиотеке и какие спектакли смотрел Антон в 1870-е годы. Собственные же книги Чехова гораздо меньше отражают его интересы. Возможно, что книги 1860-х и 1870-х годов были куплены позже — будучи гимназистом, он мало чего мог себе позволить. Похоже, что первые из самостоятельно приобретенных Антоном томов — это переводы «Гамлета» и «Макбета» издания 1861 и 1862 годов, причем «Гамлета» Антон читал в гимназии — в пяти местах он подписан его фамилией, а на полях сохранились сделанные им карандашные пометки. Некоторые книги пронумерованы: молитвенник издания 1855 года имеет номер 63, «Гамлет» — номер 82, «Макбет» — номер 8, а под номером 85 уже идет медицинский учебник, вышедший в 1881 году. Не исключено, что в отроческие годы у Антона был и русский перевод «Фауста» Гете, вышедший в 1871 году, и нашумевшая книга Ч. Беккария «О преступлениях и наказаниях» издания 1803 года[44].

Однако не о занятиях литературой, а о карьере врача помышлял Антон, собираясь после окончания гимназии отправиться в Цюрихский университет — медицинскую Мекку русских студентов. Александр, отговаривая его от этих намерений, составил для него описание российских университетов, куда вошли и прославленный немецкий университет Дерпта, и армянская академия в Нахичевани, где обучали «стрычь, брыть и мозол вирезывать». Сам Александр был очень доволен своей учебой на физико-математическом факультете Московского университета. Он и брата старался нацелить на Москву.

Антон твердо решил поступать в университет. В июне он объявил Александру, что «заставил отчалить всех барышень от себя». На это брат ответил: «Не нужно быть поклонником баб, но не нужно и бегать их». После московских спектаклей потерял свою привлекательность и таганрогский театр. «Хижина дяди Тома», одна из самых удачных постановок, теперь казалась не более чем слезливой драмой. Несмотря на то что в 1878 году власти изъяли из публичной таганрогской библиотеки более трехсот «бунтарских» книг, она по-прежнему оставалась для Антона важнейшим питающим источником, и чтение его стало более серьезным. Он даже старшим братьям советовал прочесть статью Тургенева «Дон Кихот и Гамлет» — о русском антигерое, оказавшем влияние на литературных персонажей самого Чехова, которые у него, как и у Тургенева, либо деятельные, но не рассуждающие донкихоты, либо умствующие, но ничего не делающие гамлеты.

Настойчивые просьбы из Москвы о присылке денег для семьи, а также табака и папиросной бумаги для Александра не прекращались. В ответ Антон попросил прислать ему чертежный инструмент, однако Александр сказал, что это слишком дорого. На просьбу переслать ему конспекты по химии Александр ответил, что Антон ничего в них не поймет. Ему также нужны были логарифмические таблицы, но и те оказались Павлу Егоровичу не по карману.

В Москве появились первые проблески надежды. Константин Макаров, с которым Антон свел знакомство в свой приезд на Пасху в 1877 году, пригласил Машу на бал в кадетское училище, где он служил учителем рисования. Там она познакомилась с ученицей епархиального женского Филаретовского училища и последовала примеру брата Миши — пошла к архиепископу Московскому просить об освобождении от уплаты за учебу. Тот ответил: «Я не миллионер» и в просьбе отказал. Тогда таганрогский сотоварищ Павла Егоровича, купец Сабинин, сжалился и предложил деньги. Машу быстро подготовили для поступления во второй класс, и в августе она была зачислена в Филаретовское училище. Потом и Мише удалось найти благодетеля — за его учебу стал платить И. Гаврилов. Евгении Яковлевне же пришлось заложить золотые браслеты, чтобы заплатить за квартиру. Между тем у Павла Егоровича стали возникать мысли о возвращении домой — как ему сообщили, в Таганрог вернулся и снова начал свое дело один из разорившихся купцов; почему бы и Чехову не сделать то же самое? Поступило кое-какое вспоможение — сестра Александра Егоровна прислала через брата Митрофана 3 рубля, отец Филарет, казначей церковного Братства, пожертвовал рубль, а старый сослуживец Павла Егоровича не пожалел и двух. Кто-то из таганрогской управы дал понять, что если Павел Егорович вернется, то ему найдут должность с жалованьем 600 рублей в год. В июне Митрофан Егорович подбадривал брата: «Веруйте, что Господь Вас и нас не оставит. Тяжело многим, кроме Ивана Ивановича Лободы да Гавриила Парфентьевича Селиванова; этих только, вероятно, нужда не коснется никогда; они ограждены с детства Провидением».

В Москве Павлу Егоровичу предложили место в управе благочиния, но вскоре уволили: при том, что заупокойную службу или проповедь он вполне был способен составить, написать служебную бумагу ему совершенно было не под силу. В конце сентября он вывесил на стене квартиры «Росписание делов и домашних обязанностей для выполнения по хозяйству семейства Павла Чехова, живущего в Москве», где определялось, кому когда вставать, ложиться, обедать, ходить в церковь и какими делами заниматься в свободное время: «Чехов Михаил, 11 лет, Чехова Мария, 14 лет: Хождение неотлагательное в церковь ко всенощному бдению в 7 часов и ранней обедне в 6½ и поздней в 9½ часов по праздникам».

Мише надлежало «вытирать сапоги тряпкой», а Маше — «чесать голову поокуратней». Затем следовало примечание: «Неисполняющие по сему росписанию подвергаются сначала по строгому выговору, а затем наказанию, при коем кричать воспрещается. Отец семейства Павел Чехов». Мише доставались тумаки за то, что он вставал на 8 минут позже или забывал заглядывать в расписание. В этом случае следовал приказ: «Ты встань и посмотри на росписание, не пора ли тебе вставать, если еще рано, так поди опять ляжь».

Из-за пары брюк между Павлом Егоровичем и Ваней вышла ужасная ссора. Александр описал этот эпизод в письме Антону от 1 октября: «Отец семейства разбудил утром члена семейства Ивана Чехова и послал его без штанов в сарай за штанами. По поводу сих штанов между отцом и членом семейства последовало препирательство, закончившееся тем, что член семейства отправился в сарай и начал там искать штанов, а отец семейства последовал за ним и по-таганрогскому начал учинять мордобитие. Оскорбленный таким жестоким обращением член семейства Иван Чехов 17 лет разверз гортань и начал во всю мочь апеллировать. Сбежавшиеся на крик хозяева дома и члены семейства заставили отца семейства устыдиться и отпустить члена. За сим последовало со стороны хозяев объяснение и внушение с указанием на ворота, при чем отец семейства невиннейше улыбался…»

Спасение пришло от И. Гаврилова: 10 ноября, просидев без дела полтора года, Павел Егорович был устроен к нему в амбар. За 30 рублей в месяц, стол и квартиру при магазине бывший купец второй гильдии пятидесяти двух лет должен был, как младший приказчик, вертеться с рассвета до поздней ночи. Ему разрешалось приносить домой сахар (который перепадал и Мишиному щенку Корбо). «Росписание делов» со стены было снято. После работы в магазине времени на ссоры не оставалось; теперь наставления Павла Егоровича о том, как следует торговать и жить, приходилось выслушивать гавриловским приказчикам — из-за этого он получил прозвище «учитель нравов». Из сурового домоправителя Павел Егорович превратился в изредка захаживающего родственника, хотя сам не признавал потери своего статуса. Евгения Яковлевна стала меньше лить слезы. Коля работал дома, мечтая получить золотую медаль; его друг, безнадежно больной туберкулезом художник Хелиус (известный также как Наутилус) на какое-то время поселился у Чеховых. Колина слава росла — он теперь расписывал декорации для богатого мецената.

В августе Антон писал Михаилу Чохову, прося его похлопотать перед Гавриловым за своего кузена Алексея Долженко. Старик Гаврилов не только взял к себе на работу Павла Егоровича, но и оплачивал обучение Миши, а теперь пообещал, что с февраля найдется место и для Алексея. Что заставило Гаврилова смягчиться душой? Можно не сомневаться, что за Павла Егоровича его просил Михаил Чохов: хоть и разгульный по натуре, кузен, как и его родня, был человек добросердечный.

Павел Егорович решил разделаться с мелкими долгами, например заплатить старой няньке. Ему уже мерещились золотые горы. Тридцатого декабря он заявил: «Антоша! Когда кончишь учение в Таганрогской Гимназии, то непременно поступай на медицинский факультет, на что мы тебя благословляем. Сашин выбор был легкомысленный, без нашего желания, а потому идет без всякого успеха». На самом же деле Александр прекрасно успевал во всем, начиная со Священного Писания и кончая физикой, однако уже не считал себя должным ублаговолять отца, от которого больше не зависел. Теперь, когда Павел Егорович дневал и ночевал у Гаврилова, Александр вернулся к матери, домочадцам и собаке. Антон же, в отличие от Александра, пусть для проформы, но все же советовался с отцом. Даже Колины художества получили отцово одобрение. В январе Павел Егорович писал Антону: «Мы желаем, чтоб ты имел такой характер, который носит в себе брат твой Коля! <…> Поведением своим он приобрел себе хороших товарищей <…> Нас ничто уже на свете не веселит, одно только утешение нам наши дети, если они будут хороши»[45].

Павел Егорович пресекал в детях всякое своеволие. Антон как-то написал ему об «убеждениях», на что тот ответил ему: «Наши собственные убеждения не будут хлебом кормить, а вот я служу г. Гаврилову по его убеждению». Отец ввел в смущение Антона и тем, что попросил священника Федора Покровского взять юношу под свою опеку. Старший Чехов все еще вынашивал какие-то хитрые планы выкупить дом. Признавая, что Селиванов, возможно, с домом не расстанется, он все же надеялся получить назад потерянный капитал. Об этом он писал брату Митрофану: «Итак, дорогой мой Брат, если возможно выкупить наш дом хоть за Афонские деньги для Монастыря, <…> дом будет принадлежать монастырю и доходы будут в процент за деньги, а когда в Таганроге дела поправятся, <…> то просить разрешения продать его»[46].

Митрофан решительно отверг эту идею в ответном письме: «Деньги афонских отцов, хранящиеся в отделении Государственного банка в Таганроге, есть единственный сбор отца Филарета в Одессу <…> Отец же Филарет при всей его доброте радуется бедствиям тех людей, которые живут не так, как он живет <…> Я скажу ему откровенно, что плохо торгую, расходы не покрываю, чтобы не упрекнуть вами».

Первое письмо от деда, Егора Михайловича, в новом, 1878 году было душераздирающим: «Мать твоя, Павел Егорович, непостижимою болезнею уже близко двух лет крепко страдает, действовать не может ни ногами, ни руками, высохли у ней не только тело, но и кости как щепки, лежит в постели недвижимо, вдобавок того в недавнем времени состоялась головная болезнь, опухоль лица всего как подушка и состоялись повсюду водяные пузыри и теперь не видит небесного света. Она страдает, а я убит до изнеможения духа и сил моих, часто повторяет и просит у Бога смерти, которой еще не пришел час, в он еже войдеше душе, ее кормят и поят чужими руками, когда ближних нет, она в этой скорби часто призывает Господа, она сетует, стонет день и ночь, бьется как рыба об лед, вспоминая прошедшее благополучие и настоящее неблагополучие, говорит, я породила и видела у себя детей, но их нет, они разыдошася по лицу земли, они бы мне теперь помогли и пожалели при такой моей нужде».

Двадцать шестого февраля 1878 года, немного не дожив до восьмидесяти лет, Ефросинья Емельяновна умерла — по свидетельству, от оспы. Смерть ее совершенно сломила Егора Михайловича. Летом восьмидесятилетний управляющий покинул графиню Платову и поехал навестить оставшихся в живых детей и внуков: сначала в Таганрог, затем в Калугу, потом и Москву. В декабре он писал Павлу Егоровичу, его жене и детям (чьи имена он путал): «Начну с вами говорить, то есть, быть может, в последний раз <…> Я как первоначальный виновник бытия вашего на земном шару, то считаю в необходимость довесть до сведения вашего, что я шатающийся праздно по лицу земли семо и овамо как заблудший сын, то в Москве, то в Калуге, незаслуженно едях хлеб наш насущный от трапезы подающих господ добрых, добрых детей моих <…> Не забывайте грешного Георгия в ваших молитвах в здешней жизни о здравии и будущем уповании <…> Утешайте меня вашими письмами, пока я здесь на земле, а когда я буду за гробом и если по милосердию Божию буду свободен от ада преисподнего, то буду оттуда вам писать, как там грешники бывают и как праведники со святыми ангелами ликовствуют <…> Пойду беспреткновенно на Воронеж и дальше, ныне отпускаеши раба твоего, владыко…»

В начале 1879 года Егор Михайлович, некогда «подвижная бронзовая статуя», переехал жить к дочери Александре в Твердохлебово и там 12 марта умер от сердечного приступа. В свои 19 лет Антон потерял всех дедов и бабок и троих дядьев — стоит ли удивляться тому, что кладбища так настойчиво преследовали его во сне и наяву.

В Таганроге его ближайшее окружение понемногу редело. В начале 1878 года уехал в Москву двоюродный брат Алексей Долженко, чтобы надеть на себя хомут в гавриловском амбаре.

Двух недель ему было достаточно, чтобы втянуться в московскую жизнь, а мать его, Феничка, провела еще два месяца в Таганроге, страдая от тоски и болезни. Тридцать первого июля Антон упаковал ее вещи, приложил подарки от Митрофана Егоровича и Егора Михайловича и отправил ее в Москву к Евгении Яковлевне. Поначалу сестра колебалась — Феничка была ворчлива, да и лишний рот в доме, но по ее приезде возликовала: «Теперь мы с Феничкой без умолку говорим. Ей говорю, говорю и заплачу, когда придется горе прошлое рассказать». В последующие тринадцать лет сестры были неразлучны: ходили друг за другом, посещали святые места, вместе готовили и шили. Павел Егорович встретил свояченицу более сдержанно. Вот что он писал Антону: «Наконец, Бог дал наилучшее письмо, и вслед за тем приехала и Ф. Я. Госпожа Долженкова <…> чтобы она не скучала и жила лучше, чем в Таганроге, с Алексеем она уже виделась и этим она больше себя потревожила, ей бы хотелось, чтобы он каждый день к ней ходил, чего невозможно, да и не следует».

Для Антона, которому уже исполнилось восемнадцать, Селивановы и Кравцовы стали ближе, чем его собственная семья. Собираясь в Москву, он даже подумывал; взять с собой Сашу и узнавал для нее, что преподают в женском училище, которое посещает Маша (к большому огорчению жизнерадостной казачки, немецкий язык там был обязателен, Закон Божий спрашивали строго, а танцам и вовсе не учили). Несмотря на загруженность частными уроками, на экзаменах в мае Антон получил отличные оценки. На просьбы матери провести лето с семьей он ответил отказом и снова поехал с Петей Кравцовым в Рагозину балку рыскать по степям с охотничьими собаками.

Жизнь в Москве, теперь, когда Павел Егорович был при деле, стала немного веселей. Александр и Коля вращались в столичном полусвете. К марту Александр оставил свою невенчанную жену. Павел Егорович возрадовался и снова стал называть сына Сашенькой, однако его комнату в доме сдали постояльцу. Впрочем, даже несмотря на то, что Павел Егорович и нечасто наведывался в дом, в семье время от времени возникали трения. Семнадцатого марта Александр писал Антону: «Иван просто свирепствует. Вчера чуть не поколотил мать и при отце оказался таким ангелом, что я до сих пор не могу прийти в себя от изумления. Да и ехида же он, братец ты мой! <…> Он ответил, что он работать не обязан, что матери нет никакого до него, Ивана, дела и что его обязаны кормить, холить и лелеять, потому что его выписали из Таганрога в Москву!!!»

Семнадцатилетний Ваня от уроков отлынивал: его закружила богемная жизнь старших братьев. Он катался на извозчиках, пел серенады девушкам. В апреле он провалил экзамены. Остаться на второй год пришлось и Маше; Миша же кое-как перешел в следующий класс, а Коля не сдал экзамена по истории Христианской Церкви. Впрочем, слава художника уже стучалась ему в дверь. Остепенился и Александр, а вот с Ваней, жаловался Коля Антону, «…беда! Не пройдет мимо, чтобы не дать подзатыльника Маше или Мише. <…> Ивана душеспасительным словом не проймешь, тоже ничего не делает, несмотря на невыносимые семейные ссоры, которых он единственная причина <…> От зрелого обдумывания только и может быть успех, а тут шум, гвалт, часто ничего не делая уходит из дому. Возьму я себе комнату, за которую я, понятно, плачу, уж и Иван ко мне переселится».

Чехов-старший вознамерился отдать сына на фабрику, и над Ваниной свободой нависла угроза. Обеспокоенный Коля написал об этом Павлу Егоровичу длиннейшее письмо, в котором увещевал отца с его же собственной назидательной интонацией: «Я уверен, что Вы, как всякий любящий детей отец, желаете сыну блага. Какое же будет благо, если прослужив на фабрике два года, его завербуют на шесть лет в солдаты. <…> Если он будет рабочим, для Вас нисколько не лестно <…> Поступивши на фабрику, он будет получать сумму; положим, что эта сумма поможет нашему семейству, которому теперь каждая копейка дорога, но даже когда он будет в совершенных летах, что ему придется делать со своим малым ограниченным жалованьем? <…> Нет, папа! <…> Наша обязанность с Вами одна — поддерживать его. Если человек упал и запачкался грязью, то зачем же втаптывать его больше в грязь; это мы делаем, я это заметил, но то не по-христиански»[47].

Великовозрастного Ивана подзатыльниками уже было не образумить. В мае Павел Егорович письменно пытался наставить сына на путь истинный: «Ты сделался в последнее время никуда не годным, ленивым и непослушным <…> Сколько раз я тебя просил <…> Совесть твоя спит <…> Приходишь в полночь, спишь смертельным сном до 12 часов <…> Ты нас безжалостно обманывал здесь в Москве <…> С Божией помощью и благословением постарайся найти в Москве себе Дело на фабрике или в Магазине <…> Праздность есть большой порок»[48].

Спасло Ваню лишь то, что экзамены он сдал, — благодаря учителю Михаилу Дюковскому, другу Александра и Коли. Павел Егорович с облегчением вздохнул: оболтус стал приходским учителем.

Тем временем у Коли возникли более серьезные проблемы. Озабоченный лишь тем, где бы найти хорошую студию и натурщиков, он не хлопотал об освобождении от призыва в армию. Он просил Антона переслать необходимые документы из Таганрога в Ростов-на-Дону, но тот отделывался шутливыми сообщениями о том, что его уже записали в солдаты.

Чем чаще возникали ссоры в семействе Чеховых, тем с большим нетерпением в Москве начинали ждать приезда Антона — единственного члена семьи, который никогда не повышал голоса, не распускал рук и не лил слез. Коля обещал Павлу Егоровичу: «Вы с мамашей будете снисходительны друг к другу, приедет покорный брат Антоша — и заживем, слава Богу, на славу».

В сентябре женская половина чеховской семьи смогла отдохнуть от Колиных и Ваниных проблем — богатые родственники, Закорюкины и Лядовы, пригласили их в Шую, где Евгения Яковлевна провела свои детские годы. Обласканные и нагруженные подарками, они вернулись в начале октября, и вся семья перебралась в более просторную квартиру. Дом находился все в той же Грачевке и принадлежал приходу Никольской церкви, а квартира занимала сырой полуподвал, из окна которой ее жильцам были видны лишь ноги проходящих мимо пешеходов. И здесь Чеховы взяли себе постояльца — студента училища живописи, который платил 20 рублей в месяц за квартиру, стол и Колины уроки. Евгения Яковлевна мечтала увидеть все семейство в сборе. Первого января 1879 года, дождавшись в четыре часа утра Вани и Коли, праздновавших Новый год у Полеваевых, она писала Антону: «Желаю тебе счастливо кончить курс в Таганроге, да скорее к нам приехать. Мы за тобой скучаем, особенно я, никогда не была небеспокойна, скоро два года будет, как мы с тобой не виделись. <…> мне многое надо тебе рассказать, да плохо вижу, не хочется даже и писать. <…> Нас Саша водил в артистический кружок на елку. Маша много танцевала, скажи людям».

Поздравляя сына с девятнадцатилетием, ей вторил и Павел Егорович: «Утешь нас своим поведением, употреби все средства облегчить тяжелую жизнь Мамаши, она у Вас Одна. Никто Вас не жалеет, как Мать»[49]. Евгения Яковлевна выбивалась из сил, готовя обеды на всю семью, включая квартиранта, да еще обшивая своих детей. По меркам даже мещанского сословия, Чеховы жили в отчаянной нужде, о прислуге не могло быть и речи, так что хозяйке самой приходилось топить печь и мести полы.

Феничку одолели болезни — она не вставала с постели, куда, из-за вечной боязни пожаров, укладывалась одетой и в галошах. Мало того, что сама она была лишним ртом, так еще приютила бродячую собачонку. Навещая семью, Павел Егорович вызывался помочь по дому, хотя сам жаловался на головокружение и слабость после работы в гавриловском амбаре. «Хоть бы ты скорее приезжал, Феничка говорит, что ты трудолюбивый, будем вместе трудиться, — упрашивала Антона Евгения Яковлевна в письме от 1 марта, — я каждый час прошу Бога, чтобы скорей ты приехал, а папаша говорит, и Антоша как приедет все будет по гостям ходить, да ничего не делать, а Феничка спорит, что ты домосед и трудолюбив. Не знаю, чья правда. У меня так много делать по хозяйству и чужая работа, что некогда и выспать. Антоша, на светлый праздник иди к утрене в Михайловскую церковь, а оттуда к Воротпиковым разговляться».

Старшие же сыновья Евгении Яковлевны о говении и не помышляли. Александр гулял на свадьбах у приятелей; Коля горевал — его возлюбленная, расставшись с ним, вышла замуж за эконома больницы, а лучший друг Хелиус умер от чахотки. Коля неделями не появлялся дома и ночевал в школе, где преподавал М. Дюковский. Легко поддаваясь соблазну, он погрузился в распутную жизнь. Вдвоем с Александром они в ту зиму частенько наведывались в увеселительные заведения в Стрельне. В феврале Александр озабоченно писал Антону: «Николай начинает новые картины и не оканчивает. Он теперь влюблен, но это не мешает ему бывать в Salon des Varieties, канканировать там и увозить оттуда барынь на всенощное бдение».

Колины разгулы умалили в глазах Евгении Яковлевны и его художественные успехи — а ведь иные из его рисунков шли на обложки столичных сатирических еженедельников. Она искала поддержки у Антона: «Скорей кончай в Таганроге ученье да приезжай, пожалуйста, поскорей <…> непременно по медицинскому факультету иди. Уважь меня, самое лучшее занятие, Сашино занятие не нравится нам, присылай наши иконы понемногу».

Коля тоже возлагал большие надежды на приезд Антона, обещая ему, что, когда тот приедет, они, взяв с собой Мишу, пешком отправятся в Троице-Сергиевскую лавру. Возможно, ему хотелось покаяться в грехах. Александр тем временем зачастил в редакцию ежедневного журнала «Свет и тени», где публиковал свои сценки и рассказы. В жизни чеховского семейства появились новые люди: издатель Николай Пушкарев и его жена Анастасия Путята-Гольден. Две ее сестры сыграли роковую роль в судьбе Александра, Коли и Антона. Одна из них, Анна Ипатьева-Гольден, уже была к тому времени Колиной любовницей.

Антон послал в Москву письмо с подробным описанием похорон деда, а затем взялся за подготовку к экзаменам, от которых зависело его будущее. Он знал, что ожидает тех, кто не в состоянии поступить в университет, — 1 марта его записали в Таганрогский участок для отбывания воинской повинности. Ни одного экзамена провалить было нельзя. Пятнадцатого мая гимназисты писали сочинение. Тема его, составленная попечителем Одесского учебного округа, полностью соответствовала установкам царского правительства: «Нет зла более, чем безначалие». Экзамен начался в 10.20, и последним, кто сдал работу, в 16.55, был Антон. Это был самый длинный из когда-либо написанных Чеховым философских опусов, к тому же заслуживший похвалы за литературные достоинства. Назавтра на экзамене по Закону Божьему Антон получил «пятерку», в последующие дни — «четверку» за устный экзамен по истории, «тройку» за письменную латынь и «четверку» за устную. Через две недели были «четверки» за письменный и устный греческий, «тройка» по математике. Одиннадцатого июня чуть не случилось непоправимое: перемножая дроби на устном экзамене по математике, Антон сбился, и только путем голосования учителя поставили ему жизненно необходимую «тройку». Пятнадцатого июня 1879 года ему был выдан аттестат зрелости, подписанный действительным статским советником кавалером Эдмундом Рейтлингером, инспектором Дьяконовым, отцом Покровским и семью другими преподавателями. Антон Чехов получил «пятерку» за знание Закона Божьего (как за экзамен, так и за письменные работы), по географии, французскому и немецкому языку — «четверки». По латыни, математике, физике и естествоведению — предметам, необходимым будущему врачу, — он получил лишь «тройки». По русскому языку и литературе у него были «четверки». Поведение его было оценено как «отличное», а прилежание — как «очень хорошее».

В августе таганрогский мещанский староста выдал Антону билет для жительства в разных губерниях России «сроком на один месяц». Документ содержал описание примет Чехова: высота — 2 аршина 6 вершков (1,84 м), русые волосы и брови, карие глаза, нос, рот и подбородок умеренные, лицо продолговатое, чистое; особые приметы: шрам на лбу под волосами.

Отъезд в Москву все откладывался: Павел Егорович с Евгенией Яковлевной упрашивали Антона продать кухонный стол и магазинные весы. С собой он должен был захватить отцовский киот, гроссбух и лавочные ящики, Мишину кровать, а также ведра и корзины с Феничкиными пожитками. Еще раз просили узнать у Селиванова, не думает ли тот вернуть дом. Павел Егорович не смог удержаться от наставления: «Борись с худыми склонностями <…> Я даю тебе добрый совет и Мамаша то же самое: никогда по своей воле ничего не делать, всегда действовать по нашему желанию, живи, как Бог велел, Твои друзья, истинные друзья — Это Папаша и Мамаша…»

Антон не спешил покидать южные края — он рассчитывал провести лето в Рагозиной балке и в Котломине, в 35 верстах от Таганрога, со школьным приятелем Василием Зембулатовым. Павел Егорович тем временем писал ему: «Мы только будем на вас смотреть да сохнуть».

К концу июля Антон был готов к отъезду. Четвертого августа он получил увольнительное свидетельство для поступления в Московский университет за подписью таганрогского мещанского старосты. Но самое главное — стипендию в 25 рублей серебром, которую выдавали лучшим выпускникам гимназии и о которой Антон хлопотал все лето. Кроме того, ему удалось найти двух постояльцев в родительский дом на Грачевке — это были его школьные приятели Дмитрий Савельев и Василий Зембулатов, — оба были на два года старше Антона и собирались, как и он, изучать медицину в Московском университете. За постой они согласились платить по 20 рублей в месяц. Шестого августа нагруженный поклажей Антон сел в московский поезд и отправился в новую жизнь.

Часть II Доктор Чехов

Я…нередко гордился больше ловкой ампутацией или удачным излечением какой-нибудь упорной сыпи, успехами в верховой езде или победой над женщиной, чем похвалами, которые слышал своим литературным начинаниям…

[К. Леонтьев. Моя литературная судьба]

Глава девятая Начала 1879 — август 1881 года

Десятого августа 1879 года в доме на Грачевке Антон воссоединился с семьей после двухлетней разлуки. Миша, загоравший у ворот, когда появился Антон, брата не узнал. Павла Егоровича вызвали от Гаврилова телеграммой. Пока готовился праздничный обед, Миша показывал Москву Антону и его приятелям. На следующий день в дом постучался некий дворянин из Вятки и попросил Чеховых взять на постой его сына Николая Коробова, студента-медика. Николай был тихим и непорочным юношей, столь непохожим на своих темпераментных однокурсников, южан Савельева и Зембулатова, однако суровые студенческие будни и Грачевка накрепко связали их на всю жизнь.

Между тем финансовые дела в семействе Чеховых пошли на поправку. Евгения Яковлевна больше не обстирывала чужих людей, а Маша не готовила соседям обеды. За столом ели досыта, и хозяйке удавалось сводить концы с концами. Александр и Коля бывали в доме редко, а вскоре из семейного гнезда выпорхнул и Ваня. У Евгении Яковлевны с Феничкой теперь была женская прислуга. Прожив месяц в полуподвале, Чеховы переехали в дом поприличнее. В комнатах спали по двое, а одна служила столовой и гостиной.

Антон с друзьями записались в университет. Занятия у студентов-медиков проводились в просторных помещениях клиники на улице Рождественка, неподалеку от Грачевки. В те времена московская медицинская школа переживала расцвет — ее профессора приобретали мировую известность, а число выпускников, ежегодно заканчивающих университет после многотрудной учебы, достигло уже двух сотен. Первое поколение истинно русских специалистов вытесняло немецкую профессуру, которая прежде господствовала в российской медицине. Однако первокурсникам еще было рано слушать лекции таких корифеев, как Захарьин, Склифосовский и Остроумов: им преподавали доценты. Антону предстояло изучать неорганическую химию, физику, минералогию, ботанику и зоологию, а также богословие. Первокурсникам преподавали и «анатомию здорового человека». Нынешние студенты обычно имеют дело с вымоченными в формалине человеческими фрагментами, на которых уже поупражнялись десятки других будущих медиков, а в девятнадцатом веке студентам доставались трупы бедняков — висельников, утопленников, чахоточных, тифозных, умерших от голода, холода и алкогольного отравления, а также убитых или насмерть задавленных фабричными машинами. В анатомических театрах новички проходили испытание на прочность — даже будущие философы и филологи приходили туда закалять нервы. Чехов не единственный русский писатель, отточивший наблюдательность и проницательность во время препарирования трупов.

Причины выбора медицины были вполне земные — профессия давала и заработок, и престиж. Учась в университете, Антон не провалил ни одного экзамена, но и звезд с неба не хватал. В терапии ему недоставало решительности, однако талант диагноста и увлеченность судебной медициной пригодились в писательском деле. В дальнейшем его способность распознать неизлечимую болезнь и точно сказать, сколько протянет больной, вызывала у людей страх, а проведенные им вскрытия неизменно получали высокие отзывы специалистов. Отличился он также в психиатрии, в то время пребывавшей в младенческой поре развития. Хороший хирург из него вышел бы едва ли — не хватало жесткости в характере и ловкости в пальцах. Некоторые из близких даже сомневались в правильности выбора врачебной профессии. Гавриил Селиванов, например, писал: «Скажу Вам без лести, что мне приятно было получить Ваше письмо и знать, какую Вы себе избрали карьеру; но к сожалению моему, я прочитал письмо будущего доктора, который не в далеком будущем должен будет на своей профессии отправить несколько десятков человек в вечность <…> Я это говорю Вам не для того, чтобы обезоружить Вас на новом поприще, а для того, чтобы Вы, идя избранной дорогой, знали и помнили, что плохим доктором или дюжинным я бы Вас видеть не хотел»[51].

Антон не прерывал нитей, связывавших его с Таганрогом. Он переписывался с Петей Кравцовым, а также с дядей Митрофаном, он хотел сохранить друзей детства. Да еще приходилось выказывать почтение отцам города, которые всегда неохотно раскошеливались, когда дело доходило до выдачи стипендий.

В Москве Антон вновь сошелся с друзьями из Колиного круга, которых он приобрел в свой приезд в 1877 году, на Пасху. Один из них, учитель черчения Константин Макаров, в конце 1879 года умрет от тифа; другой, Михаил Дюковский, станет восторженным почитателем талантов Коли и Антона, а также Машиным поклонником. Через Дюковского и Колю Антон подружился с двумя студентами художественного училища, которые в какой-то мере определят его будущее, — с Францем Шехтелем, будущим архитектором и автором обложки первого сборника чеховских рассказов, и Исааком Левитаном, впоследствии ставшим гениальным русским пейзажистом.

Мостиком в литературу, в первую очередь в московские еженедельники, для Антона стал брат Александр, который тоже печатался в них и уже примелькался во многих редакциях. Хотя поначалу толку от него было мало — Александр изучал химию и математику и вместе с приятелями, богатыми, но беспутными братьями-сиротами Леонидом и Иваном Третьяковыми, пытался вести светский образ жизни. Опекун Третьяковых, инспектор народных училищ Московской губернии В. Малышев, помог найти работу для Вани. Он отправил его за тридцать верст от Москвы в уездный город Воскресенск, в приходское училище при фабрике Цурикова. Тот положил Ване приличный оклад и выделил дом, способный в летние месяцы вместить всех Чеховых, — с мая по август Антон, Маша и Миша были свободны от занятий. В свои восемнадцать лет Ваня, дотоле бывший в тягость родителям, теперь сам мог предоставить им кров. Павел Егорович был в восторге — Воскресенск находился как раз по дороге в известнейший Новоиерусалимский монастырь. Брат Митрофан радовался за московских родичей: «Как приятно, что вам есть случай часто бывать в Новом Иерусалиме <…> Худо живу, много грешу, молитесь за меня».

Антон старался пробиться в еженедельные журналы. (Впрочем, рукопись «Безотцовщины», которую он посылал Александру на оценку, была к тому времени им уничтожена.) В октябре он отправил в «Будильник» — у старшего брата там были знакомства — рассказ «Скучающие филантропы», впервые подписанный псевдонимом «Чехонте» — такое прозвище дал ему отец Покровский. Дожидаясь от «Будильника» обычного в таких случаях язвительного отзыва, он был удивлен, получив довольно вежливый отказ. Приближалось 24 декабря, день ангела Евгении Яковлевны, но купить для матери именинный пирог Антону было не на что. Он снова взялся за перо и написал рассказ «Письмо к ученому соседу», в котором спародировал докучливое и пышное пустословие отца и деда. Рассказ был принят журналом «Стрекоза», о чем новоиспеченный автор получил 13 января письменное уведомление.

В «Стрекозе» удалось продержаться лишь год. Ее редактора, И. Василевского, нельзя назвать открывателем талантов[52] — лишь спустя два года журналы «Будильник» и «Зритель» стали публиковать рассказы Антона, хотя Александр и Коля были там своими людьми. Те пять копеек, которые Василевский платил за строчку авторам, были жалкие гроши: за шесть рассказов, напечатанных во второй половине 1880 года, Антон получил 32 рубля 25 копеек. Подобные журналы имели не менее двух тысяч подписчиков, и тысячи четыре экземпляров продавалось в розницу, всего лишь по 10–20 копеек за журнал. Поэтому никто из постоянных авторов не мог жить на гонорары от публикаций. Попав в эту ловушку, Антон, как и другие писатели, был вынужден сочинять по нескольку рассказов в неделю и печатать их под разными псевдонимами в разных журналах — в результате получая не больше, чем зарабатывал Павел Егорович в амбаре у Гаврилова.

Из всего написанного Антоном для «Стрекозы» журнал отверг примерно столько же, сколько напечатал. Начинающий автор показал себя не хуже других, однако предпочел сосредоточиться на пародии. В юмореске «Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. п.?» Чехов высмеивает избитые литературные штампы, предпочитаемые пишущей братией, и тем самым предвосхищает свое неприятие подобных приемов в более зрелые годы: «Граф, графиня со следами когда-то бывшей красоты, сосед-барон, литератор-либерал, обедневший дворянин, музыкант-иностранец, тупоумные лакеи, няни, гувернантки, немец-управляющий, эсквайр и наследник из Америки. <…> Семь смертных грехов в начале и свадьба в конце».

Впрочем, в тот год Антон и читателей ничем не поразил, и семейного бюджета не поправил. Коля зарабатывал куда больше, а когда у него появлялись заказы на расписывание декораций или на портреты царя, он не только кутил на широкую ногу, но и приносил деньги домой. Однако Чеховы по-прежнему смотрели снизу вверх на богатую шуйскую родню, а брат Митрофан, даже находясь под впечатлением от увиденных в журналах фамилий племянников, все еще считал москвичей бедными родственниками.

Москвичи же никак не могли пустить корни — пока Антон учился в университете, они сменили десяток адресов. Весной 1880 года семья перебралась в новый дом — на той же Грачевке, принадлежащий священнику И. Приклонскому. Но даже при том, что кое-какой доход давали постояльцы, а у Вани была неплохая работа, Чеховых снова начали давить долги. В апреле Павел Егорович упрекал Антона: «Примером тому служит долг, не отданный два года, за взятый из Бакалейной Лавочки товар. Меня потрясает всякое неправильное действие и вредит моему здоровью. Я тогда рад и доволен, когда со стороны детей соблюдается скромность, умеренность и аккуратность в жизни. <…> Мишу я стал замечать, что он стал требовать, чего не заслуживает. <…>Жаль, что Коля не вникает в дело, пора уж ему образумиться и быть фундаментальным человеком. Художество бросил, а занялся таким делом, которое ему ничего не дает, ни денег, ни звания. Мне весьма неприятно, что наши с мамашей старанье и направление ему дано прямое, а он по своей собственной пошел воле и желанию, сбился с дороги и погряз в болото <…> Саша полжизни укоротил мне и потряс мое здоровье. Антоша, друг, что я написал заметь и дорожи этими словами и передай братьям. П. Чехов».

Сдавая экзамены в апрельскую сессию, Антон получил по анатомии лишь тройку (у Александра, также изучавшего естественные науки, этот предмет шел на «отлично»). Вместе с братом и сокурсниками он топил свои горести в пунше и коньяке, шатаясь по питейным заведениям Сокольнического парка. Как-то, проведя веселую ночь с лоретками из «Салона де Варьете», Антон с Александром написали Коле хмельное послание, а в приписке к Ивану Антон дал хвастливую эротическую аллегорию: «Переулки солил да в целомудрие кремтартара молотком лампу вбивал».

Дядя Митрофан не ведал об этом ни сном, ни духом. Получая от Антона реляции о его московском житье-бытье, он ходил с ними по домам и зачитывал за обедом соседям, священникам и родичам. На летние каникулы он позвал Антона в Таганрог, и тот с радостью принял приглашение. Да и таганрогские власти дали понять, что выделенную ему стипендию следует получить лично в руки. Сокурсники Антона в начале лета тоже разъехались по домам: Коробов отправился на Урал, Зембулатов — в Котломино. Что же до братьев Чеховых, то им не терпелось уехать подальше от чудачеств отца. Как-то раз, хватив лишку, он повздорил с постояльцем и потом пытался выгородить себя в письме к Антону: «Скандал непредвиденный. Дмитрий Тимофеевич [Савельев] хуже всякой бабы. Он у меня выпил три рюмочки, его и забрало, ну значит, никто ему не попадайся, я очень жалею, что с ним разговаривал, он благодаря водочке повернул мои слова в дурную сторону, перековеркал наизнанку все. Бог с ним! Я его извиняю, но мне совестно перед Марией Егоровной [Полеваевой] и Каролиной Егоровной [Шварцкопф]»[53].

В то время как Александр решил провести лето в загородной усадьбе богатого друга Леонида Третьякова, Антон отправился к Василию Зембулатову — будущие медики препарировали крыс и лягушек и бродили по степям. Лишь потом он появился в Таганроге, где первым делом забрал в городской управе стипендиальные 75 рублей, из которых 15 переслал отцу. И все же при отъезде в Москву 26 августа ему пришлось просить у Зембулатова аванс за квартиру — за месяц в Таганроге он порядком поиздержался.

В июле Коля и Антон, как представители «московских» Чеховых, вместе с Гавриилом Селивановым и дядей Митрофаном приняли участие в пышном мероприятии города Таганрога — свадьбе своего родича Онуфрия Лободы. Антон по случаю надел невероятных размеров шапокляк, который то и дело сдувало ветром по дороге в церковь. Коля отобразил событие в злой карикатуре, которую Антон снабдил едкими подписями. Таганрог надолго запомнил и свадьбу, и карикатуру, которая осенью была напечатана в журнале «Зритель». Антон с Колей предусмотрительно покинули Таганрог вскоре после свадьбы. Антон разлучился с родным городом почти на шесть лет.

Евгения Яковлевна отправилась с младшими отпрысками к Ване в Воскресенск. Оставшись в Москве, Павел Егорович одолевал Антона и Колю поручениями: навестить отца Василия Бандакова, узнать, что слышно о старой няне, заехать в Твердохлебово (ближний свет — 600 верст от Таганрога!) поклониться гробу деда, аккуратно осведомиться о благосостоянии кредиторов и, не последнее дело, купить «у Титова или на старом базаре у Яни» полведра сантуринского вина, по четыре с полтиной за бочонок[54].

В те годы по окончании гимназии таганрогских сверстниц Чехова ожидала незавидная судьба — все сколько-нибудь предприимчивые и способные выпускники отправлялись на учебу в университеты Москвы, Петербурга или Харькова. Под неусыпным родительским оком барышням оставалось бренчать на фортепьяно да вышивать крестиком наволочки для подушек — из женихов в городе были лишь купеческие и чиновничьи сынки, честолюбием явно не страдавшие. Стать же акушеркой или учительницей для выпускницы гимназии означало обречь себя на тяжкий труд и лишения. Был еще один путь — сбежать с заезжим актером или музыкантом, покрыв семью несмываемым позором. Девичья душевная тоска прозвучит элегией в поздних чеховских рассказах, отмеченных темой провинциальной неволи.

В Москве, среди бездушных и расчетливых красоток, Антон скучал по бойким таганрогским гречанкам. В Таганрог они с Колей приехали в надежде на романтические приключения. Коля распускал перья перед Любочкой Камбуровой, называя ее «царица души моей, дифтерит помышлений моих, карбункул сердца моего», а сам волочился за ее подругой Котиком. Из всех таганрогских барышень наиболее смелой оказалась Липочка Агали. В октябре она писала: «Многоуважаемый Антоша или Антон Павлович! Спешу ответить на Ваше последнее письмо, за которое шлю Вам пребольшое спасибо, от себя и от Мамы. Никто из Ваших знакомых барышень не решается Вам писать, боясь Вашей критики над их правописанием. Но я не боюсь, так как уверена, что Вы не будете смеяться надо мною, ведь Вы мой защитник»[55]. Селиванов не без цинизма поздравил Колю: «Я очень рад, что так удачно и счастливо сложились Ваши дела. Вы, кроме того, что <нрзб.> принялись за Ваше дело, которое может с пользою увенчаться успехом, <нрзб.> поправить Ваши финансы и приобрели натуру, которою, если не ошибаюсь, Вы пользуетесь и вкось и впрямь, то есть на холсте и простыне — а она и не дурна собой — портрет я ее видел».

Из Таганрога Антон привез с собой в Москву человеческий череп и украсил им свою комнату в новом доме на Сретенке: в ноябре 1880 года семейство Чеховых перебралось в более пристойный особняк в Головином переулке. Домохозяйка, госпожа Голуб, явно прониклась симпатией к Антону. А чеховские квартиранты Коробов, Савельев и Зембулатов съехали, найдя себе хозяев поспокойнее.

Второй курс университета был нелегким — с утра студенты резали трупы, а по вечерам штудировали, фармакологию. В начале 1881 года медицина отнимала у Антона гораздо больше времени, чем литература. В еженедельниках к начинающему автору несколько охладели: «Стрекоза», отказывая ему, не стеснялась в выражениях, а ее редактор Василевский заявил напрямик: «Не расцвев — увядаете. Очень жаль». На поиски более благосклонного печатного органа ушло полгода. В популярные издания начала вмешиваться политика. Цензура в том году стала столь суровой, что журналы, в которых Антон напечатал свои первые вещи, оказались под угрозой закрытия. Журнал «Свет и тени» был приостановлен на полгода из-за рисунка на обложке, изображавшего виселицу, сооруженную из перьев и чернильниц. Надпись под ним гласила: «Наше оружие. Для разрешения насущных вопросов».

У публики отпало настроение шутить. К весне атмосфера стала еще более гнетущей. Первого марта в Петербурге народовольцы убили императора Александра II. По городу прокатилась волна арестов, а перед послами иностранных держав устроили варварский спектакль: виновные были казнены на виселице пьяным палачом. Московских профессоров, призвавших Александра III отсрочить исполнение смертного приговора, лишили места. И хотя царская семья была убеждена, что Бог покарал Александра II за прелюбодеяние и подрыв самодержавия, это не облегчило участи заговорщиков. Александр III, солдафон по натуре и поклонник Бахуса, сделал блюстителем нравов своего наставника, прокурора Священного синода Победоносцева. Последний считался интеллектуалом — он взял на себя смелость наставлять Достоевского в его работе над «Братьями Карамазовыми». Он держался взглядов, что государство существует лишь для того, чтобы приготовлять граждан к загробной жизни, а необузданная пресса, по его мнению, нисколько не помогала спасению души. Число фискалов умножилось многократно. Анисим Петров, приехавший к Чеховым на месяц из Таганрога, похоже, следовал указаниям свыше[56].

Студенчество заволновалось. По воспоминаниям Николая Коробова, Антон «активного участия в общественной и политической жизни студенчества не принимал». Однако по поводу антисемитизма он высказался открыто. Когда его бывший одноклассник Соломон Крамарев, жалуясь на притеснение евреев в университете Харькова, написал ему: «Жидов бьют теперь всюду и везде, отчего не нарадуются сердца таких христиан, как ты, например»[57], Антон выразил ему горячую поддержку: «Приезжай учиться и поучать в Москву: таганрожцам счастливится в Москве. <…> Биконсфильдов, Ротшильдов и Крамаревых не бьют и не будут бить. <…> Когда в Харькове будут тебя бить, напиши мне: я приеду. Люблю бить вашего брата-эксплуататора».

Той же весной Антон утвердил себя главой семьи, строго выговорив Александру за пьянство и семейные склоки: «„Быть пьяным“ не значит иметь право срать другому на голову». Напечатать ничего не удалось — возможно, он был занят своей первой (из уцелевших) пьесой — громоздкой мелодрамой, получившей известность по имени главного героя: «Платонов». Из Мишиных воспоминаний (которые, впрочем, больше похожи на легенду) следует, что ему дважды пришлось переписывать текст и передавать его актрисе Ермоловой. Она пьесу отвергла, и Антон больше никогда не возвращался к рукописи. Ее сценическое воплощение было рассчитано на пять часов, а текст изобиловал штампами и провинциализмами. И все-таки «Платонов» послужил исходной моделью для чеховской драматургии: в центре сюжета — идущее с молотка имение, которое никто не в силах спасти. Даже странные, доносящиеся из степной шахты звуки отзовутся позднее в «Вишневом саде». Главный герой, мечтая (как впоследствии дядя Ваня) о поприще то Гамлета, то Колумба, растрачивает жизнь в бессмысленных романах, а врачу не удается предотвратить самоубийства. Автору не хватает знания законов сцены, он грешит длиннотами и не блещет остроумием, однако в нелепости происходящего, в чувстве обреченности и во множестве литературных аллюзий, начиная с Шекспира и кончая Захер-Мазохом, безошибочно узнается Чехов-драматург. Пьеса показала, что Чехов способен на крупные, серьезные работы.

В июне 1881 года один из рассказов Антона был наконец принят «Будильником». Потом пройдут месяцы, прежде чем он станет постоянным автором журнала, однако, общаясь с редакцией, Антон сполна вкусил литературной поденщины и окунулся в журналистскую богему. Владельцем «Будильника» был бесталанный пройдоха, а один из редакторов, Петр Кичеев, был замешан в убийстве студента.

К лету жизнь стала спокойнее, и можно было подумать об отдыхе. Один лишь Ваня не мог покинуть своего места в Воскресенске, поскольку получил указание от Павла Егоровича: «Никуда не отлучайся <…> приготовься встретить с подобающей честью своих: Мамашу, брата и сестру». В конце июля Антон приехал в Воскресенск, где его ждали мать и младшие Чеховы. Здесь же, если судить по его письму к шуйскому родственнику, у него снова был сильнейший приступ «перитонита» — того самого, от которого он чуть не погиб, будучи мальчишкой. Оправившись, он взялся помогать врачам в больнице села Чикино, неподалеку от Воскресенска, и благодаря им же, особенно Петру Архангельскому, укрепился в своем призвании. Весь август напролет Антон заботливо ухаживал за больными крестьянами, бесконечной чередой тянувшимися в больницу за помощью. Доктору Чехову пришлось иметь дело с рахитом, глистами, дизентерией, туберкулезом и сифилисом — болезнями, имевшими широкое распространение среди российского крестьянства.

Глава десятая «Зритель»: сентябрь 1881–1882 года

В сентябре 1881 года студенты-медики приступили к изучению новых предметов — диагностики, акушерства и гинекологии. Тогда же они получили возможность иметь дело с живыми пациентами. Центральное место в учебной программе занимала венерология, скрывавшаяся под обобщающей формулировкой «кожные болезни» и приносившая немалый доход многим практикующим врачам. В российских городах, как и во Франции, состояние здоровья проституток регулировалось обязательным медосмотром. В Москве их толпами гоняли на проверку в полицейский участок — девиц из публичного дома два раза, а «внештатных» желтобилетниц — раз в неделю. Начинающий врач мог неплохо на этом заработать. С тем чтобы пресечь распространение сифилиса в городах, эту унизительную процедуру, несмотря на протесты прогрессивных медиков, никто не собирался отменять. Как впоследствии выразился Антон, врач становился крупным специалистом «в этом департаменте».

Если у Чехова и были «проблемы с женщинами» в том смысле, что близость с ними непременно должна быть легкомысленной, порой анонимной и не предполагающей эмоциональной привязанности, то эти проблемы вполне могли иметь причиной его свидания с проститутками из «Салона де Варьете», Соболева переулка, с Малой Бронной, с которыми он встречался не только по долгу службы. Он никогда не отрекался от них: даже заведя знакомство с более пристойными женщинами, с ностальгией вспоминал студенческие годы и тогдашнее свое увлечение — балерину, благоухавшую конским потом. В первые три года московской жизни подругами Антона были безымянные обитательницы домов под красным фонарем.

Благодаря литературе чеховский круг общения стал намного шире. Его пригласили сотрудничать с журналом «Зритель», выходившим в Москве иногда раз в неделю, а иногда и чаще. Этот печатный орган на Страстном бульваре обеспечил работой четверых братьев Чеховых и стал для них своеобразным клубом: Александр служил здесь секретарем редакции, Коля подрабатывал иллюстратором, Антон регулярно поставлял юмористические рассказы, а Миша, забегавший туда после школы, иногда делал переводы и сервировал чай. Всеволод Давыдов, основатель журнала и его главный редактор, был, в отличие от Кичеева из «Будильника», вполне в здравом уме и более доброжелателен, чем Василевский из «Стрекозы».

Лучшие свои работы Коля создал, будучи в «Зрителе», где его любили не только коллеги, но и секретарша Анна Ипатьева-Гольден, прожившая с ним семь лет в гражданском браке. В жизнь Антона вошла тема «трех сестер», и в последующее десятилетие братьев Чеховых свяжут отношения по крайней мере с пятью сестринскими трио. Анна, Анастасия и Наталья Гольден оставили в жизни братьев особенно глубокий след. Анастасия Путята-Гольден, как и ее сестра Анна, работала в редакции секретаршей и сожительствовала с Николаем Пушкаревым, редактором журналов «Свет и тени» и «Мирской толк»[58]. Только младшая из сестер, Наталья, была не замужем. Встретив Антона, она полюбила его на всю жизнь, в то время как его ответных чувств хватило лишь на два года. Анна и Анастасия были статными блондинками, которых недоброжелатели окрестили кличками «кувалда номер один» и «кувалда номер два». Наталья Гольден на них не походила — это была хрупкая девушка еврейской наружности с вьющимися темными волосами и носом с горбинкой. О происхождении сестер Гольден известно лишь то, что они были из семьи евреев-выкрестов. В начале восьмидесятых годов эти женщины с несколько скандальной репутацией накрепко привязали к себе и Антона, и Колю[59].

Брат Александр нашел свою любовь в другой редакции. На писанный им рассказ «Карл и Эмилия» произвел сильное впечатление на сотрудников «Будильника», а сам автор покорил сердце секретарши Анны Хрущевой-Сокольниковой. Она вы теснила из жизни Александра сестер Полеваевых, стала его гражданской женой и родила ему троих детей. Поседевшая и располневшая, Анна была на восемь лет старше Александра и к тому же страдала туберкулезом. От первого брака она уже имела троих детей и поскольку была виновницей развода, то по за конам русской православной церкви не могла повторно выйти замуж[60]. Павел Егорович, с одобрения Евгении Яковлевны и Ант гона, отказался признать детей Анны и Александра своими внуками.

Евреев же Павел Егорович уважал и отмечал еврейскую Пасху столь же истово, как и православную. Незамужняя Наталья Гольден возражений у него не вызывала, равно как и то, что Ан тон иногда ночевал у нее дома. Антон оставался у Натальи под предлогом подготовки к экзаменам: так или иначе, в доме Чеховых он жил в одной комнате с Мишей и об уединении не могло быть и речи. Вскоре Антон и Наталья стали называть друг друга «Наташеву» и «Антошеву»[61].

Итак, любовь и литература связали Колю и Антона со «Зрителем», а Александра — с «Будильником». Благодаря Анне Сокольниковой Антон через год печатал свои рассказы и в «Будильнике», а через Анастасию Путяту-Гольден познакомился с редактором «Света и тени» и «Мирского толка» и стал сотрудничать с этими журналами.

Богемный мир московских еженедельников и кафешантанов, таких как «Салон де Варьете», куда наведывалась пишущая братия, давал Антону возможность не только повеселиться, но и излить на бумаге критическую желчь. Одна из подобных заме ток появилась в октябре после его визита в «Салон» в компании двух богатых родичей из Шуи — Ивана Лядова и его шурина Гундобина, которого Чехов окрестил Мухтаром в честь турецкого генерала, воевавшего с русскими на Кавказе. Подпиши Антон статью своим настоящим именем, и для всех Чеховых двери «Салона» были бы навсегда закрыты. В заметке Антон живописует барышень «Салона», всех этих Бланш, Мими, Фанни и Эмм, приехавших в Россию в поисках счастья и успеха и оказавшихся в сомнительных кафешантанах, куда пришли развлечься Коля, Иван Иванович и Мухтар. Главный критический выпад автор, скрывшийся под псевдонимом Антоша, приберег под конец заметки — он советует хозяевам брать деньги с посетителей не за вход, а за выход, и тогда выручка «Салона» возрастет куда быстрее. Антон не раз направлял против «Салона» свое сатирическое перо — возможно, по этой причине заведение было в конце концов закрыто и заново открылось в 1883 году под названием «Театр-Буфф». Сарказм чеховской заметки несколько не вяжется с Колиной иллюстрацией в полный разворот, на которой любовно изображены кокетливые «хозяйки», лихие танцовщицы канкана и азартные картежники.

В сентябре, все еще под впечатлением от шумной семейной свадьбы, тетушка Марфа Лобода поздравляла Антона с писательским успехом. Ей было невдомек, какой сюрприз приготовили для своих родичей племянники. Недолго Таганрог восхищался молодыми талантами. В октябрьском выпуске «Зрителя» (в том самом, где была напечатана сатира «Салон де Варьете») появилась Колина карикатура «Свадебный сезон» с подписями Антона. Члены семейства Лобода, Чеховы и Гавриил Селиванов увидели свои физиономии среди гостей: пьяный Митрофан, жених Онуфрий Лобода («Глуп как пробка… женится из-за приданого»). Гавриила Селиванова Антон назвал Дон Жуаном. Скандал разразился после того, как в Таганрог приехал Александр. Он советовал в письме Коле и Антону: «Если вам обоим дороги ваши бока, то не советую вам ездить в Таганрог. Лободины, Селиванов, сродники и южики — все сплошь серьезно обозлены на вас за „Свадьбу“ в „Зрителе“. Здесь на эту карикатуру смотрят, как на выражение чернейшей неблагодарности за гостеприимство. Узнал я это сице: вчера приехал Селиванов, и я сегодня побывал у него. <…> Он скоро объяснился следующей речью: „Я вам скажу, что это со стороны Антона Павловича и Николая Павловича низко и недобросовестно почерпать материалы для своих карикатур из тех домов, где их принимали, как родных. <…> Я не знаю, чем я заслужил это оскорбление“».

Антона эти волнения ничуть не тронули — он ответил, что «лободинские номера нам все не нравятся, начиная с Ивана Ильича и кончая им, Аносей [Онуфрием]». У Чехова вообще был своего рода моральный изъян — несмотря на отзывчивость и способность к глубокому сопереживанию, он никогда не мог попять, за что обижаются на него люди, чью частную жизнь он выставил на посмешище. Митрофан Егорович, по всей видимости, никогда в жизни не напивался допьяна и карикатуру в «Зрителе» счел предательством — как это издевательство можно увязать с Антошиными заверениями в любви? Тетя Марфа прекратила переписку с ним на несколько лет; не отвечал на письма Антона и Гавриил Селиванов. Милейшая Липочка Агали — возможно, та самая красавица, которая была высмеяна в карикатуре как «царица бала», — тоже перестала писать ему. Еще не раз Антон в своих рассказах смущал и унижал близких ему людей, но никогда не признавал этого и тем более не раскаивался в том, как скверно он с ними обошелся.

Впрочем, теперь он избрал для своих нападок цель куда более солидную. Двадцать шестого ноября 1881 года после гастролей по Америке и в Вене в Москву пожаловала знаменитая французская актриса Сара Бернар, собираясь дать в Большом театре двенадцать спектаклей «Дама с камелиями» Дюма-сына. Московские критики отозвались о ней не слишком лестно, однако больше всего ей досталось от Антоши Чехонте в ноябрьских и декабрьских выпусках «Зрителя»[62]. Отказав Саре Бернар и актерском таланте, Чехов объявил ее безжизненной, скучной и не достойной его пера, плати ему редактор хоть 50 копеек за строчку. Приговор его был жестоким: «В ней нет огонька, который один в состоянии трогать нас до горючих слез, до обморока. Каждый вздох Сары Бернар, вся ее игра — есть не что иное, как безукоризненно и умно заученный урок».

Потом и в собственной пьесе Чехова появится похожая актриса. Аркадина в «Чайке» — это любующаяся собой эгоистка, которую следует поставить на свое место. Рецензии на выступления Сары Бернар стали первым пушечным залпом в войне, которую Чехов как драматург, а впоследствии Станиславский как режиссер повели против театральных знаменитостей со всей их претенциозностью. Как и в случае с «Салоном де Варьете», Антон благоволил к актрисам в частной жизни и не жаловал на публике.

Чехов постепенно утверждал себя как журналист. Наведываясь в «Будильник», он виделся там с самым отчаянным московским репортером Гиляровским, или дядей Гиляем — человеком, на котором держался лучший печатный орган столицы «Московская газета». Колю с Антоном как-то пригласили войти в основатели Московского гимнастического общества (в те годы Антон был широкоплеч и мускулист). Первым, кого они увидели, придя в гимнастический зал, был чемпион России по боксу Селецкий в поединке с дядей Гиляем. В Гиляровском Антон увидел идеал всесторонне одаренной личности. Самому ему не довелось посещать воровские притоны у Хитрова рынка, пить ведрами водку, выкорчевывать вручную деревья, останавливать за задок несущийся экипаж, укрощать дикую лошадь, выводить из строя силомеры в саду «Эрмитаж», вносить на руках друзей в отходящий поезд и совершать какие-либо другие из легендарных подвигов дяди Гиляя, однако, вознамерившись впоследствии стать журналистом, исследователем и земледельцем, а также врачом и писателем в одном лице, Антон явно следовал примеру Гиляровского.

Насколько позволяла бдительная цензура, Антон обращался к криминальным темам. В 1881–1882 годы три крупных скандала взбудоражили Россию: произошедшая 30 июня 1882 года на Московско-Курской железной дороге Кукуевская катастрофа, в которой под сорвавшимся с насыпи поездом погибли десятки пассажиров; дело Рыкова (тянувшееся вплоть до 1884 года), связанное с растратой миллионов рублей директорами банков, и арест таганрогских купцов и таможенников, замешанных в контрабанде. Во всех трех случаях виновные понесли столь мягкое наказание, что мало у кого после этого осталась вера в неподкупность властей. После Кукуевки люди стали опасаться путешествий по российским железным дорогам, а правительство запретило обсуждать в прессе подробности подобных катастроф. В рассказах Чехова зазвучала нота того мрачного недоверия к железной дороге, которую мы слышим в «Анне Карениной» или «Идиоте».

Дело таганрогской таможни напрямую коснулось семьи Чеховых. В июне 1881 года Александр окончил Московский университет. Желая поселиться одним домом с Анной Сокольниковой и подальше от строгого ока Павла Егоровича, он получил место в таганрогской таможне, освободившееся после ареста одного из проштрафившихся чиновников.

К середине 1882 года заработки Антона в «Зрителе» и «Будильнике» заметно поправили финансовое положение семьи. (И тем не менее он не отказался под Пасху порепетировать семилетнего сына сенатора А. Яковлева.) Его пригласил к сотрудничеству солидный иллюстрированный еженедельник «Москва», и в соавторстве с Колей он взялся писать роман-миниатюру «Зеленая коса», повествующий о жизни обитателей усадьбы на Черном море. И снова его персонажи были похожи на реальных людей: это художник Чехов, Мария Егоровна (очевидно, Полеваева), напоминающий самого Антона безымянный рассказчик — он обучает дочь героини немецкому языку и устройству ловушек для щеглов. «Зеленая коса» показала, что Чехов способен пародировать жанр бульварного романа, пользовавшегося у публики большим спросом. Следом и Курепин стал заманивать его предложением написать для «Будильника» стилизацию, которую бы публика приняла за чистую монету. В результате появилось сочинение под названием «Ненужная победа», которое журнал печатал с продолжением с июня по сентябрь и которое принесло Антоше Чехонте несколько сотен рублей. Пародия содержит все атрибуты бульварного романа — певица, с начала безвестная и несчастная, а потом увенчанная славой, и отчаянно влюбленный в нее благородный господин. Читатели приняли безделицу за переводной роман венгерского писателя Мора Йокаи[63]. Работая над повестью, Антоша Чехонте нещадно эксплуатировал свой писательский талант.

Летом 1882 года, сдав университетские экзамены, Чехов сделал первый шаг на пути к серьезной литературе. Опубликованный в «Москве» рассказ «Барыня» изобилует расхожими штампами — это и эгоистичная сластолюбивая вдовушка, и злокозненный поляк-управляющий, и честный крестьянин, и бурная развязка, и обличительный гнев повествователя. Тем не менее рассказ предвосхищает более зрелые вещи — из «Барыни» вышли и поздние чеховские рассказы об угнетенном крестьянстве, и его проза середины восьмидесятых годов, один из мотивов которой — чувственность, переходящая в жестокость.

Успех настолько окрылил Чехова, что одного псевдонима ему показалось мало, и от «Антоши Чехонте» отпочковались «Человек без селезенки» и «Г-н Балдастов». Подрядив Колю иллюстратором, Антон собрал 160 страниц своих лучших рассказов, чтобы опубликовать их книгой. Продажей решил заниматься сам (альманах имел несколько вариантов названий — «Шалопаи и благодушные», «Шалость» и «На досуге»). Однако 19 июня 1882 года цензор отклонил его прошение. В повторном прошении Антон указал, что рассказы уже печатались в подцензурных изданиях, и поначалу возражений не последовало, однако потом тучи на общественном небосклоне сгустились, и книга была отвергнута в корректурных листах.

Чтобы содержать семейство, Антону пришлось бы поставлять в московские еженедельники не меньше сотни рассказов в год. Ваня, однако, был уже материально независим, да и Александр, собираясь занять пост в таможне, мог рассчитывать на приличное жалованье. Между тем Маша и Миша продолжали учиться, а Коля и Павел Егорович семейный бюджет поправляли слабо. Были и другие иждивенцы: тетя Феничка, гончая Корбо и кот Федор Тимофеевич, которого принес в дом Александр, обнаружив в надворном туалете. Когда Федор Тимофеевич устраивался на коленях у Антона, тот умиротворялся, и именно к этому коту он впервые обратился со словами, которыми затем охарактеризовал и себя, и братьев: «Кто бы мог ожидать, что из нужника выйдет такой гений!»

Глава одиннадцатая Семейные осколки:1882–1883 годы

Двадцать пятого июля, не расплатившись с долгами и не сказав Чеховым, что у Анны пошел третий месяц беременности, а также оставив на Феничку собаку Корбо, Александр со своей невенчанной женой и ее сыном, подростком Шурой, отправились в Тулу. Там они задержались лишь на день, отдали Шуру на попечение родственникам Анны и двинулись дальше, в Таганрог. По дороге попадались знакомые лица: «В Туле, Антоша, я видел на вокзале твою невесту, иже во Грачиках, и ее маменьку. Об этой маменьке говорят, что, садясь в седло, сломала лошади спину». Александру родной город жены не понравился, и он послал Антону сочиненную им анти-оду Туле:

Я в Тулу с трепетом въезжал, Туда подруга дней моих седая Меня влекла, не понимая Что быть я в Туле не желал, Что я от этого страдал.

В Таганроге поначалу все шло хорошо. Александр вернулся в город своего детства во всем великолепии: выпускник университета, государственный служащий и, похоже, женат на даме из благородных. Остановившись в гостинице «Европа», Александр заявился в лавку к Митрофану Егоровичу покупателем и попал в крепкие дядюшкины объятья. По законам гостеприимства, Митрофан и Людмила (к тому времени у них уже было четверо детей) забрали Александра с его половиной из гостиницы и поселили у себя — в обмен племянник стал обучать грамматике их двенадцатилетнего сына Георгия. Затем они, платя за постой, какое-то время жили у старых друзей, Агали. Однако вскоре до Таганрога дошел номер «Зрителя» с Колиной и Антоновой карикатурой свадьбы Лободы, и из всех земляков, кто был по-прежнему рад видеть Александра, осталась, пожалуй, лишь чеховская нянька Агафья.

Антон, впрочем, о Таганроге не вспоминал. Весь июль он провел в Москве, зарабатывая на хлеб насущный, а мать с младшими Чеховыми в это время гостила у Вани в Воскресенске. Павел Егорович частенько оставался ночевать дома, поэтому Коля с Антоном перебрались на дачу к Пушкареву и спутнице его жизни Анастасии. Всеми покинутый, Павел Егорович стал призывать из Воскресенска жену с младшими детьми и угрожать старшим, что заявится к Пушкареву. Пользуясь дружеским расположением редактора, Антон публиковал свои рассказы в его журналах. В «Мирском толке» стали подбирать вещи посерьезнее, и Антон предложил им рассказ «Живой товар», своей непреходящей темой любовного треугольника напоминающий «Вечного мужа» Достоевского: любовник замужней женщины обрекает себя на пожизненную заботу о ее супруге.

Осенью Пушкарев начал публиковать в «Мирском толке» доселе самое длинное из сочинений Чехова — «Цветы запоздалые». (Повесть была посвящена бывшему постояльцу Чеховых, студенту-медику Николаю Коробову.) Цветами запоздалыми автор назвал переживающее тяжелые времена благородное семейство. Сюжетная линия повести сыровата, но вполне определенна. Главный герой разделяет потаенные мысли Чехова: доктор-простолюдин процветает, в то время как «цветы запоздалые» вянут и чахнут. Подобный сюжет, правда в несколько смягченном варианте, Антон вновь использовал в 1899 году в рассказе «Ионыч».

«Живой товар», «Цветы запоздалые» и «Барыня» стали серьезной заявкой — они цринесли Чехову уважение, популярность и деньги. Между тем четвертый курс университета Антону дался тяжело. Студенты перешли к хирургии и внутренним болезням. Для практических занятий Чехов выбрал педиатрию — он писал историю болезни Екатерины Курнаковой, парализованной и страдающей врожденным сифилисом девочки, которую наблюдал три месяца[64]. Напряженная учеба в сочетании с литературной поденщиной и активной личной жизнью потребовали от Чехова неимоверных усилий и целеустремленности.

Однако чтобы сделать себе имя, писатель должен был печататься в Петербурге — считалось, что лишь столичная периодика имеет дело с серьезной литературой. Своим дебютом в Петербурге Чехов был обязан поэту Лиодору Пальмину, который успевал печататься всюду. Впервые увидев поэта в редакции «Будильника», Чехов принял его за бродягу — Пальмин был неряшлив в одежде, сутул и с оспинами на лице. Популярность Пальмин заработал на горстке стихов гражданского содержания и на элегантных переводах античных поэтов, хотя наиболее талантливо он проявил себя как импровизатор. Среди собратьев по перу он выделялся какой-то особой способностью к состраданию. Кочуя с квартиры на квартиру (в самых захолустных кварталах Москвы, чьи обитатели по вечерам предпочитали сидеть по домам) в компании прислуги Пелагеи, впоследствии ставшей его женой, Пальмин подбирал на улицах бродячих собак, кошек, уток и прочих бездомных тварей. Вдобавок поэт и его подруга крепко выпивали[65]. Однако Чехов расположился к Пальмину не менее, чем к дяде Гиляю; симпатия между ними была взаимной.

В октябре навестить Пальмина приехал редактор петербургского еженедельника «Осколки» Николай Лейкин. Отобедав у Тестова, на выходе они повстречались с Колей и Антоном Чеховыми. Пальмин представил их Лейкину, который прослыл охотником за молодыми талантами. К середине ноября Лейкин принял к печати три чеховские вещицы, а две забраковал. Платил он по восемь копеек за строчку, новое сочинение требовал еженедельно и выделил Антону четверть своего журнала. Коля поставлял в журнал иллюстрированные развороты и рисунки для обложек. Лейкин был самым плодовитым из российских писателей-юмористов — его рассказы были известны каждому таганрогскому мальчишке. Как редактор он был беспощаден и вмешивался в текст, не ставя в известность авторов, однако благодаря умению отбиваться от цензуры он снискал себе немалое уважение и привлек к сотрудничеству даже таких крупных литераторов, как Николай Лесков.

Со временем, несмотря на еженедельный обмен откровенными письмами[66], Антона стало раздражать фанфаронство Лейкина и его чрезмерная требовательность. И все же этот богатый выскочка и чудак не мог не восхищать своей любовью к детям и животным — он усыновил подброшенного под дверь младенца, а для двух своих гончих, Апеля и Рогульки, украсил новогоднюю елку кусками сырого мяса. Хотя Лейкин вызывал у Антона физическую неприязнь (коренастый и волосатый, он получил кличку «хромой черт») и всячески манипулировал им, начинающий писатель был благодарен своему редактору за признание его таланта. Лейкин требовал исключительных прав на сочинения Чехова, так что московским журналам доставалось все меньше его рассказов. Эта ревность заметно усилилась к концу года, когда подписчики решали, какой журнал предпочесть на будущее. Лейкин желал показать, что все, кто хочет читать рассказы Антоши Чехонте, должны покупать «Осколки». Однако двигали им исключительно меркантильные соображения, и единственное, в чем с ним соглашался Антон, было требование краткости, точности и возможно более скорого выполнения заказа. Именно под началом Лейкина, да еще при жестком попечительстве цензуры, Чехов стал вырабатывать в себе способность к упругой, ироничной фразе, живому диалогу и выразительной сжатости текста.

Жизнь Чехова теперь подчинилась новому ритму: «Осколки» выходили по субботам, так что во вторник кто-то из близких бежал на вокзал отправить в Петербург почтовым поездом очередное сочинение Антона, чтобы Лейкин успел набрать его, провести через цензуру и вовремя выпустить в свет. Порядок еще более ужесточился, когда Лейкин заказал Чехову еженедельную колонку под названием «Осколки московской жизни». Замысел ее состоял в том, чтобы выставить напоказ продажность и провинциальность московских нравов и позабавить петербургских читателей, которые лишний раз желали убедиться в том, что они живут в Европе, а Москва — это все-таки Азия. Подобные тексты печатать под собственным именем было бы рискованно, и специально для них Чехов придумал псевдоним Рувер, а когда кто-то из московских журналистов чуть не напал на след автора, ему пришлось продолжить публикации под именем Улисс. Отдавая предпочтение петербургской прессе и нещадно высмеивая московскую, Чехов стал терять друзей в «Будильнике», где в редакционных сборищах он черпал материал для заметок в «Осколках»: предательство было оплачено по цене восемь копеек за строчку. В Москве, пользуясь дружеской близостью с сестрами Гольден, Антон продолжал печататься в «Зрителе», где Давыдов за строку платил ему столько же. Любая московская публикация, особенно в конце года, была для Лейкина как нож в спину, и тот нередко обвинял Чехова и Пальмина в том, что их «журналистский блуд» стоил ему немалого числа подписчиков.

У Антона появились новые знакомства в более рафинированных кругах. Сестра Маша, которая была для братьев плаксивой девчонкой, вдруг выросла и стала другом, которому можно доверить сердечную тайну. В мае 1882 года она окончила Филаретовское училище и записалась на престижные университетские курсы Герье, где лекции по истории читал знаменитый Ключевский. Новые Машины подруги, зачастившие в дом Чеховых, на фоне редакционных секретарш и особенно домохозяек, с которыми сожительствовали братья, казались воплощенным целомудрием. Однако лишь самые смелые из курсисток смогли удержаться в том богемном водовороте, в котором кружились Антон и Коля, и даже вступить в соперничество с Анной и Натальей Гольден. Одной из них, Екатерине Юношевой, изучавшей энтомологию, Антон послал жука, который «умер от безнадежной любви», однако девушка предпочла Колю.

Ольга Кундасова, известная как «астрономка», поскольку подрабатывала в московской обсерватории, тоже была курсисткой. В 1883 году у нее с Чеховым начался роман, который ни шатко ни валко тянулся два десятилетия. Ольга была, неизящна фигурой и к тому же чрезмерно нервозна, так что выдерживать ее в моменты высшего напряжения чувств Антону было непросто. Неизмеримо больше обаяния было в темпераментной и насмешливой еврейской студентке Дуне Эфрос. И ей, и Ольге пришлось пережить с Антоном немало душевных огорчений, но в результате они были вытеснены на периферию его личной жизни. Более интересные и менее богемные, чем предыдущие подруги трех братьев Чеховых, они держали себя с ними на равных и заметно изменили мнение Антона о женщинах. Той психологической глубине, которая появляется в лучших рассказах Чехова, напечатанных в «Осколках», мы обязаны женщинам, вошедшим в его жизнь благодаря Маше. Для Антона сестра стала секретарем, конфиденткой и даже свахой, а также взяла на себя часть обязанностей главы семейства.

Между тем старшие братья Антона постепенно опускались на дно. Колина репутация многообещающего художника была подорвана его беспутством и прогрессирующим туберкулезом. Жалуясь на боль в груди, он стал принимать морфий и все чаще прикладывался к бутылке, однако в семье продолжали закрывать на это глаза. В Таганроге не складывалась жизнь и у Александра, который, чувствуя себя отвергнутым, исправно посылал родным письма, но редко получал на них ответы. Александр и Анна оказались не способны к ведению домашнего хозяйства, и их бедственное положение усугублялось тем, что Александр не смог предъявить таможне надлежащие документы об окончании университетского курса, так что жалованье ему пока выплачивали не полностью. Денег едва хватало на стол и топливо для обогрева жилья.

Поначалу же все обещало благополучие. Дядя Митрофан и тетя Людмила окружили молодых дружеской заботой. Анна была принята таганрогскими дамами, и Людмила доверила ей сокровенные семейные тайны. Александр поддразнивал Антона: «Тетушка даже сообщила моей половине кое-что об общем благе, доставляемом ей дядею. Естественно, эти подробности знаю и я, но от вас утаю, ибо они на деле высказывают полную противоположность тем медленным движениям, которые проделываешь ты, Антоша, сложив известным образом пальцы».

Беременность Анны становилась заметнее. Будущие родители уклонялись от ответов на вопросы о крещении ребенка, и это смущало и настораживало Митрофана и Людмилу. В октябре Александр, проживавший в то время на Конторской улице — той самой, на которой жил мальчиком, взывал к Ване: «Пиши мне, дабы не дать заглохнуть существующей между нами связи. Анна беременна и зовет тебя на крестины <…> Чадо же свое отдам учиться непременно к тебе в школу с правами драть не более пяти раз в сутки»[67]. Чтобы выманить в Таганрог Колю, Александр прибегал к самым убедительным из известных ему доводов: «Там — Николка, слушай! — была Любовь Александровна <…> Камбурова. Она влюблена в тебя еще до сих пор. Ради Бога приезжай и совокупись с нею, ибо она ищет и ищет того, что по латыни называется inter pedes… figura longa и obscura. Молю тебя, приезжай»[68].

К Антону, как к начинающему гинекологу, Александр обратился за консультацией: беременность Анны не давала выхода его сексуальной энергии. Антон, приложив к письму денежное подношение, отвечал: «Медицина, возбраняя соитие, не возбраняет массажа». Сочувствие брата было довольно поверхностным — днем всего больше его занимала медицина, а ночью (к великой ярости Павла Егоровича, жалевшего керосин) — литература. Антон просил Александра и Анну присылать ему материал для рассказов — описание спиритического сеанса в Туле, детские стишки таганрогских гимназистов, фотографии.

Павел Егорович, которого ужасала беременность Анны, совсем отвернулся от сына. На первых порах Александр пытался воздействовать на него упреками: «Милый папа! <…> Меня печалит только то обстоятельство, что Вы не прислали Ане поклона, зная хорошо, что если я не обвенчан с нею, то не по моей вине». В канун нового, 1883 года он пытается оказать на родителя моральное давление:

«Глубоко поразили меня и оскорбили слова Ваши. „Ты не оправдал себя перед ними ни любовью, ни доверием“. Я удивляюсь, неужели же в Вашем родительском сердце нашлось так мало теплоты, что Вы не задумываясь бросили в меня незаслуженным комком грязи!! Что Вы хотели достичь этим упреком — я не знаю, но что Вы безжалостно отравили мне остатки праздников — это не подлежит никакому сомнению. Весь декабрь месяц я хворал и на праздниках стал поправляться. Упрек Ваш расстроил, оскорбил, обидел меня и встревожил <…> Сегодня я утвержден в Петербурге Начальником Привозного стола и Переводчиком Таможни. Страдания мои окончились. <…> Как жаль, что Ваш упрек пришел как раз в тот момент, когда я в первый раз вздохнул свободно».

В середине февраля Анна родила дочь. Павел Егорович свою первую внучку признать отказался и ее матери не написал ни слона. Никто из дядьев, включая Антона, не обрадовался рождению Марии (родители звали девочку Мосей). Александр жаловался, что Митрофан и Людмила не согласились быть восприемниками при крещении дочери. Митрофан не мог допустить расспросов соседей в связи с тем, что священника вызвали на дом. Отцу Федору Покровскому Людмила сказала, что Александр и Анна обвенчались в Петербурге. Александру пришлось принять условия дяди Митро-фана: ребенок должен ежедневно бывать в церкви и соблюдать посты. Людмила объявила, что Павел Егорович не позволяет им потворствовать греху. Александра все это довело до слез.

В конце февраля Антон отправил брату резкое послание, занявшее десять страниц: «Не знаю, чего ты хочешь от отца? Враг он курения табаку и незаконного сожительства — ты хочешь сделать его другом? С матерью и теткой можно проделать эту штуку, а с отцом нет. Он такой же кремень, как раскольники, ничем не хуже, и не сдвинешь ты его с места. <…> Что такое твое сожительство с твоей точки зрения? Это твое гнездо, твоя теплынь, твое горе и радость, твоя поэзия, а ты носишься с этой поэзией, как с украденным арбузом, глядишь на всякого подозрительно (как, мол, он об этом думает?) <…>Тебе интересно, как я думаю, как Николай, как отец? Да какое тебе дело?»

В Александре, как и в Коле, Антон обнаружил черту, которая вызывала у него резкое неприятие: свои высокие амбиции они сочетали с низменными поступками. Коля брался за престижные заказы — расписывать декорации для театра Лентовского в саду «Эрмитаж» или иллюстрировать Достоевского — и в результате не выполнял их, жалуясь, что его не понимают. Не пройдет и года, предсказывал Антон, как Коля себя погубит. Обоих братьев, по его мнению, сгубила жалость к самим себе. Его же звезда продолжала восходить, и 3 февраля он не без торжества писал Александру: «Становлюсь популярным и уже читал на себя критики. Медицина моя идет crescendo. Умею врачевать и не верю себе, что умею… Не найдешь, любезный, ни одной болезни, которую я не взялся бы лечить. Скоро экзамены. Ежели перейду в V курс, то, значит, finita la commedia».

Семейство Чеховых распадалось. Александр связал себя с Таганрогом. Коля съехал и поселился в отвратительных «Восточных» меблированных комнатах. Ваня весь год не выезжал из Воскресенска. Маша старалась как можно больше времени проводить на курсах или с подругами. Лишь Миша сидел дома и готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Антон чувствовал себя свободным человеком — за исключением, пожалуй, тех дней, когда Павел Егорович ночевал дома. Тогда Антон искал убежища у художников — Левитана и Коли — или у Натальи Гольден, где занимался медициной или сочинительством и где никто не упрекал его в чрезмерном расходовании керосина. А между тем несостоятельный должник наставлял сыновей в правильном обращении с финансами: «Коля и Антоша, вот Вы довели до последнего дня, я Вам говорил несколько раз, что 10 руб. нужно приготовить за квартиру, Вы знаете, что откладывать нельзя, а я люблю Аккуратность. Вы меня поставили в неловкое положение. Краснеть пред хозяином не в моих летах, я Человек с Характером, положительный. Лучше себе отказать в чем-нибудь, а долги вовремя обязательно надо платить»[69].

Глава двенадцатая Смерть Моси;1883–1884 года

В то время как Александр и Коля все чаще искали повода дать нолю пьяным слезам, Антон все больше погружался в работу. В марте 1883 года он каждую неделю поставлял по рассказу в журналы «Осколки» и «Зритель». И одновременно сдавал экзамены: по оперативной хирургии он получил у Склифосовского «хорошо», а по гинекологии — «отлично»[70].

В связи с приближающимся коронованием Александра III некоторые университетские экзамены были перенесены на сентябрь. Антон наконец получил передышку и смог обратиться к семье и искусствам. Его нетерпимость к праздным и нерадивым не стала меньше — театральные актеры страдали тем же недостатком, который раздражал его в братьях. Современный театр, как ему казалось, — это Александр и Коля вместе взятые и в еще большем масштабе, и с этим следовало бороться. В письме к драматургу Канаеву он негодовал: «Мы пришли к соглашению, что у наших гг. актеров все есть, но не хватает одного только: воспитанности, интеллигентности, или, если позволите так выразиться, джентльменства в хорошем смысле этого слова <…> И, бранясь таким манером, я высказал Вам свою боязнь за будущность нового театра. Театр не портерная и не татарский ресторан».

Антон воззвал к родительским чувствам Павла Егоровича, и тот, не без задней мысли, наконец признал семью Александра: «Милый сын Саша! Необходимо нужно к Празднику Маше дипломат, без которого она не может быть. Я не имею средств ей сшить. Потрудись прислать обещанное заблаговременно. Мы все здоровы, Мамаша болеет зубами. Писем от тебя нет. Поклон Анне Ивановне, поцелуй Мане, тебе благословение. Твой любящий отец П. Чехов»[71].

Маше так и не пришлось пощеголять в обновке, но Александру все-таки досталась малая толика отеческой любви. Пропустив пару стаканчиков, Павел Егорович даже хвастался, что его сыну в таможне выдали мундир. На те 60 рублей, что поступали из «Осколков», семья зажила припеваючи — у Чеховых появилась прислуга и фортепьяно. Лидия Уткина, владелица «Будильника», платила Коле натурой: из заработанного им Чеховы всю жизнь хранили у себя письменный стол, подсвечник и настенные часы.

Под Пасху Антон принял участие в Александре, убедив Лейкина опубликовать его рассказы. Поначалу Лейкин и не понял, что автор, которого рекомендует Антон, — его брат: «Если [Агопопод] Единицын псевдоним, то сообщите, кто». Находясь за две тысячи верст от Петербурга, Александр едва ли смог бы вернуться в писательские круги без помощи брата. К тому же прошел слух, что государственным служащим запретят сотрудничать с прессой, а поскольку действие некоторых его рассказов происходит в таможне, то ему было необходимо прикрытие. Антон предупреждал его о превратностях профессии журналиста, о том, что поневоле надо общаться с разными жуликами, о жалких заработках, которые тут же растрачиваются на иждивенцев. Но Александр не внял его словам и приободрился духом. С ним были его любимая жена и дочь; он уже послал за своей собакой и за Надей, дочерью Анны от первого мужа; даже подумывал выписать тетю Феничку и поручить ей хозяйство. В апреле он писал Ване: «Дочка растет <…> радует меня очень <…>Завел кур, дрожу над каждым яйцом <…>сильно напоминаю своего фатера. Анна настолько прилепилась ко мне, что стала со мной нераздельною, и я вполне доволен своей судьбою».

Постепенно и Антон благорасположился к брату; в длинном письме от 17 апреля он открыто заговорил о своих отношениях с женщинами и о сексе. Он даже предложил Александру соавторство в своей докторской диссертации, которую собрался писать после получения врачебного диплома. Уже придумав название — «История полового авторитета», он решил создать нечто подобное «Происхождению видов» Ч. Дарвина. Проследив развитие живых организмов от насекомых до человека, Антон сделал вывод, что, чем выше уровень общественного развития млекопитающих, тем более ярко выражено у них равноправие полов, и все-таки он был убежден, что даже высокообразованная женская особь занимает более низкую ступень развития: «Она не мыслитель. <…> Нужно помогать природе, как помогает природе человек, создавая головы Ньютонов, головы, приближающиеся к совершенному организму. Если понял меня, что: 1) Задача, как видишь, слишком солидная, не похожая на <…> наших женских эмансипаторов-публицистов и измерителей черепов. <…> История женских университетов. Тут курьез: зa все 30 лет своего существования женщины-медики (превосходные медики!) не дали ни одной серьезной диссертации, из чего явствует, что на поприще творчества — они швах».

Антон прочел и потенциально феминистские рассуждения Г. Спенсера, и Захер-Мазоха, однако ближе всего по духу ему было женоненавистничество Шопенгауэра, ярко проявившееся в его «Эссе о женщинах». Отношения с женским полом стали доставлять Чехову много беспокойства и в личной жизни. Нельзя сказать, что он отличался чрезмерными половыми потребностями; его беспорядочные связи с женщинами скорее можно объяснить тем, что он быстро терял к ним интерес. Зоологи могли бы сравнить сексуальность Антона с поведением гепарда, который способен совокупляться только с незнакомой самкой. Не исключено, что быстро преходящий интерес Чехова к женщине был либо следствием, либо причиной его частых визитов в публичные дома. Его не возбуждали женщины, которые ему нравились (или, что даже хуже, женщины, которые его возбуждали, ему не нравились), — и это было предметом постоянной тревоги — вплоть до той поры, пока болезнь не ослабила его настолько, что он вообще потерял интерес к интимной сфере. Об этом он писал Александру и Анне: «Чу, что Гершка? Оплодотворяет? Молодец он, а вот у меня дела куда как плохи! Месяца два уж не до того, заработался и забыл про женский полонез, да и денег жалко. С одной бабой никак не свяжусь, хоть и много случаев представляется… Раз тарахнешь, а в другорядь не попадешь. Все инструменты имею, а не действую — в земле талант… Мне бы теперь гречаночку… Простите меня, ревнивая Анна Ивановна, что я Вашему больному о гречаночках пишу….»[72]

Некоторым отвлечением для Антона были студенческие шалости — правда, и они порой заканчивались печально. Как-то раз Антон, Коля, Левитан и еще один студент-художник скупили у лавочника апельсины и стали продавать их на улице так дешево, что лавочник вызвал полицию и студентов забрали в участок. Приехав после экзаменов к Ване в Воскресенск, Антон, Коля, Миша и еще трое молодых врачей из больницы в Чикино отправились пешком за 30 верст в Саввинский монастырь, а затем наведались к коллеге, доктору Персидскому, который работал в Звенигороде. За чаем у Персидского в саду они запели популярную в то время, но запрещенную песню на слова Некрасова «Укажи мне такую обитель». Откуда ни возьмись появился полицейский и составил протокол. Несмотря на вмешательство «Русской газеты» и влиятельных друзей, московский генерал-губернатор уволил Персидского из звенигородской больницы. Чехов впервые столкнулся с несправедливостью — и в его прозе зазвучали ноты негодования.

Летом Антон завел знакомства с людьми из высшего общества. В то время как Александр и Коля тянули его вниз, Ваня, заботясь о его репутации, представил его офицерам расквартированного в Воскресенске батальона — поручикам Егорову, Рудольфу и Эдуарду Тышко и полковнику Маевскому, отцу троих детей. Эдуард Тышко, дамский угодник, которого прозвали Тышечка в шапочке, был ранен в турецкую войну и появлялся на публике исключительно в черном шелковом головном уборе, скрывающем шрамы. Он близко сошелся с семейством Чеховых. Дружба с офицерами была подвергнута испытанию на прочность, когда поручик Егоров сделал предложение Маше. Идеал семейной жизни он, очевидно, почерпнул в «Домострое». Машу это озадачило, и она обратилась за советом к Антону. Тот в результате попросил Егорова оставить Машу в покое. Поэтому неудивительно, что поручик не очень любезно обошелся с Чеховым, когда на следующее лето Евгения Яковлевна сняла у него домик под дачу. Об этом она жаловалась Маше: «Мы хотим переехать из этой паршивой квартиры, так как Егоров ничего нам не оставил, всю посуду придется везти из Москвы <…> Вся мебель у него запечатана». Лишь семь лет спустя поручик Егоров восстановил с Антоном дружеские отношения.

Пригодились Ваниным братьям и другие его Воскресенские знакомства. Как-то раз после рождественского бала в сильную метель Ваню подвез до дому на санях один из гостей. Незнакомца звали Алексеем Киселевым, а в трех верстах от Воскресенска вверх по реке Истра у него было имение Бабкино. Киселев, обедневший дворянин, тосковавший по своей бурной молодости, был человек со связями. Жена его, Мария, женщина строгих нравов, занималась домашним сочинительством. Киселевы очаровались Машей и Антоном, и между ними завязалась долголетняя дружба. Перед Антоном впервые предстали два новых мира — офицерство, столь мастерски запечатленное им в «Трех сестрах», и потерявшее былое великолепие поместное дворянство. В Бабкине Маша обучилась благородным манерам. Сблизился Антон и с интеллигенцией, например Павлом Голохвастовым, мировым судьей и славянофилом, а также с его женой, писавшей пьесы. Киселевы и Чеховы вместе удили рыбу и играли в крокет. Антон заигрывал с их горничными и молочницами. Однако, в отличие от прочих дачников, он еще и работал — помогал доктору Архангельскому в клинике села Чикино. Как видно из рассказов 1883 года, Антон приобрел не только светский, но и врачебный опыт.

В отсутствие Антона Павел Егорович посылал в Воскресенск ворчливые письма: «Мы тебя ждем с нетерпением, пора зa квартиру платить деньги <…> Хороши дети, оставили Мать болящую, гуляют. Хорошо, что Бог спас, а у Вас и жалости нет. Павел Терпящий».

Евгения Яковлевна тоже намеревалась покинуть московскую квартиру. Антон убедил Александра, что пользы от нее в Таганроге будет больше, чем от Фенички: «Мать сильно просится к тебе. Возьми ее к себе, коли можешь. Мать еще бойка и не так тяжела, как тетка». Мать покорно подчинилась принятому сыновьями решению, но все обернулось самым скверным образом. В доме Александра царил невыразимый хаос. Прислуга делала что хотела. Месячное жалованье Александра разлеталось в считанные дни. Анна была никудышной хозяйкой — дом зарос грязью. Евгения Яковлевна, и прежде терявшаяся в критических ситуациях, даже не имела возможности спокойно выпить чашку кофе. Людмила с Митрофаном помочь ей не могли — они уехали в Москву проведать Павла Егоровича. Не прошло и недели, как мать семейства запаниковала: «Антоша, пришли мне ради Бога хоть рубль, да скорей, у отца боюсь просить. Мне хлеба к чаю покупать, а и когда и поужинать что-нибудь. <…> Пожалуйста, пришли мне денег на проезд хоть с Митрофаном Егоровичем. Все равно, мне нельзя без них выехать. Я им отдала сундук плетеный, такая тоска, боюсь, чтобы не заболеть. <…> Я такого горя в жизни еще не испытывала <…> Саша наш такой несчастный, каких мало бывает, хоть бы Коля приехал. Е. Чехова. Пожалуйста, отвечайте, да никому не напоминайте, что я жалуюсь»[73].

Проку от Евгении Яковлевны не было никакого — она сама нуждалась в поддержке и защите. Через две недели мать семейства вернулась в Москву, выпросив у сыновей денег на билет.

Антон перебрался из Воскресенска в Москву, откуда было легче бесперебойно слать Лейкину многочисленные рассказы. Между тем из Таганрога вслед за Евгенией Яковлевной приехали Анна, Александр и маленькая Мося, так что Антон, нуждавшийся в тишине и покое, искал его у Наташеву или у Пальмина в московском пригороде Богородское. Там он и писал. Лейкин не позволял Антону экспериментировать с новыми формами и бывал недоволен, когда что-либо из его новинок попадало в московские еженедельники, — он смирился лишь со «Зрителем», поскольку там сошлись интересы всех братьев Чеховых. За весь год Лейкин отверг лишь один из написанных Антоном рассказов — «Он понял», очаровательную вещицу, действие которой происходит в Воскресенске. Крестьянина, подстрелившего скворца, задерживают как браконьера, однако ему удается доказать, что охота на птиц для него столь же неискоренимое пристрастие, как и алкоголь для обвиняющего его помещика. В конце 1883 года Чехову удалось опубликовать рассказ в журнале «Природа и охота», причем впервые он сделал это под своим настоящим именем[74].

Из всего, что было написано в том году, особенно выделяются два рассказа. Один из них, предназначенный для «Будильника», — «Приданое». Его героиня лишается приданого из-за пьяницы дяди, и рассказчик способен лишь пассивно посочувствовать ей. Концовка — «Где же Манечка?» — свидетельствует о зарождении типичного чеховского слабовольного героя. Рассказом «Дочь Альбиона» Чехов наконец завоевал признание читателей «Осколков». Русские и до этого рассказа посмеивались над чопорностью англичанок — Чехов сам когда-то писал, что англичанин произошел от замороженной рыбы, но «Дочь Альбиона» привлекала еще и поэзией «рыбацкого» рассказа, основанного на впечатлениях Антона, проведшего лето в Бабкине. В этом рассказе не в первый и не в последний раз ироничное отношение Чехова к герою или героине уравновешивается лирическим описанием природы.

Лейкин старался выкачать как можно больше из своего самого популярного автора. «Осколки московской жизни» теперь печатались каждую неделю и под двумя псевдонимами. Антон порой давал материал для половины выпуска. Коля, хотя и не такой надежный, по-прежнему оставался лучшим иллюстратором; Лейкин посылал ему из Петербурга высококачественную бумагу сорта «торшон».

Август подходил к концу, а в сентябре у Антона начинался его последний университетский год. Он жаловался Лейкину: «Пишу при самых гнусных условиях <…> в соседней комнате кричит детиныш приехавшего погостить родича, в другой комнате отец читает матери вслух „Запечатленного ангела“… Кто-то завел шкатулку, и я слышу „Елену Прекрасную“… Хочется удрать на дачу, но уже час ночи… Для пишущего человека гнусней этой обстановки и придумать трудно что-либо другое. Постель моя занята приехавшим сродственником, который то и дело подходит ко мне и заводит речь о медицине. „У дочки, должно быть, резь в животе — оттого и кричит“… Я имею большое несчастье быть медиком, и нет того индивидуя, который не считал бы нужным „потолковать“ со мной о медицине. <…> Даю себе честное слово не иметь никогда детей».

Небеса взяли на заметку эти его слова.

Порядок в семье восстановился, лишь когда Евгения Яковлевна вернулась с дачи, а Александр с семьей уехал в Таганрог. Возобновив университетские занятия, Антон и Коля снова стали общаться с Машиными курсистками. Екатерина Юношева получила от Коли шутливое «Последнее прости»; Антон тоже приложил к стихам руку — при всей неотразимости братьев Чеховых Муза в их поэзии, увы, не ночевала:

Как дым мечтательной сигары, Носилась ты в моих мечтах, Неся с собой любви удары С улыбкой пламенной в устах[75].

Коля недолго пробыл в кругу семьи, предпочтя скрываться от кредиторов и властей за широкой юбкой Анны Ипатьевой-Гольден. С тех пор Антон с ним больше не сотрудничал.

В конце ноября Коля уехал из Москвы погостить в Таганроге у брата Александра. Тем временем Павел Егорович обнаружил у себя пропажу ценного документа и, догадавшись, кто виноват, просил Колю вмешаться: «Кланяйся Саше. Жалко погибшему созданию и живущим с ним, Он похитил мое Венчальное Свидетельство и по нем живет, я этим огорчаюсь, привези его, возьми от Него непременно. Беззаконно живущие беззаконно и погибнут»[76]. Заключительная сентенция Павла Егоровича стала семейной поговоркой.

Антон в этих дрязгах участия не принимал — его манили более широкие горизонты. В Петербурге же Лейкин начал потихоньку приподнимать завесу над тайной имени своего самого популярного автора, Антоши Чехонте. Восьмого октября в Москву вместе с Лейкиным прибыл Николай Лесков (лишь его да Островского Павел Егорович признавал писателями), который не привечал начинающих литераторов. Лейкин не устоял и познакомил его с Чеховым. Антон устроил ему экскурсию по публичным домам в Соболевом переулке, которая завершилась в «Салоне де Варьете». Оттуда, описывал этот эпизод Антон брату Александру, они поехали на извозчике: «Обращается ко мне полупьяный и спрашивает: — „Знаешь, кто я такой? — Знаю. — Нет, не знаешь… Я мистик… — И это знаю“. — Таращит на меня свои старческие глаза и пророчествует: — „Ты умрешь раньше своего брата. — Может быть. — Помазую тебя елеем, как Самуил помазал Давида… Пиши“».

Агностицизм Антона и религиозность Лескова не помешали духовному сближению писателей: ни один из учеников Лескова, кроме Чехова, не унаследовал его рассказчицкого дара, его способности показать, как среда формирует характер, с иронией взглянуть на перипетии человеческой судьбы и привнести оттенок мистицизма в описание природы. И как бы ни были мрачны обстоятельства их последующих встреч (Лесков врачей близко к себе не подпускал, а Антон никогда не чувствовал себя уютно в Петербурге), их знакомство определило писательскую участь Чехова — ему было суждено продолжить лесковские традиции.

Видели в Антоне своего последователя и писатели рангом пониже. Одним из них был литературный поденщик Ф. Попудогло (в тридцать семь лет уже безнадежно больной), который к тому же был уверен, что лишь Антон смог верно определить его болезнь. Умер он 14 октября 1883 года и перед смертью завещал Чехову свою библиотеку[77]. Весьма привязан был к Антону и Лиодор Пальмин, хотя, как и Лесков, врачей он не жаловал. Свои симпатии он выражал в незамысловатых виршах:

Сижу один я в тишине, Причем Калашникова пиво Юмористически игриво В стакане искрится на дне… Простите шалость беглой рифмы, Как математик логарифмы, Всегда могу ее искать [78].

Время от времени Пальмин шутливо информировал господина Упокой, как он величал Чехова, о своем новом адресе, например: «У Успенья на Могильцах (не думайте, что Мертвый переулок, д. Гробова и квартира Крестопоклонникова. Я знаю — это для всякого, особенно молодого доктора, адрес подходящий)».

В последний год учебы Антон получил представление об уровне смертности в больницах: он вел пациентов с момента поступления и вплоть до их выздоровления или смерти. Он также должен был написать полную историю болезни для профессора в клинике нервных болезней, а в терапевтической клинике — для профессора Остроумова (чьим пациентом он станет впоследствии). Выпускная сессия началась в январе и стала мучительным испытанием: студентам следовало пересдать экзамены всех предыдущих курсов (всего семьдесят пять) и кроме этого защитить диплом. История нервной болезни, которую вел Чехов, показывает, что он строго следовал принципам медицины своего времени. Молодой писарь железнодорожного ведомства Булычев в течение шести недель проходил лечение с диагнозом «импотенция, истечение семени и психосоматические боли в позвоночнике». По заключению Чехова, причиной болезни явились частые мастурбации в подростковом возрасте, — и он прописал больному чилибуховый орех, бромистый калий и ежедневные ванны с понижением температуры на один градус[79]. Современный врач причину мужского бессилия Булычева вывел бы из его страха — рукоблудие считалось грехом, однако Чехов вслед за своими профессорами видел в онанизме пагубную привычку, избавиться от которой помогали проститутки, холодные ванны и успокоительные капли.

Вскрытие, проведенное Антоном в московском полицейском участке 24 января 1884 года, оказалось более сложной задачей. И хотя профессор Нейдинг оценил работу лишь на тройку с плюсом, протокол, составленный Антоном, даст ему материал для целого ряда рассказов: «Крестьянин Ефим Ефимов жил в работниках в магазине Третьякова; вел нетрезвую жизнь. 20 января он был в бане. Возвратившись оттуда — пил чай и ужинал, затем лег спать. В 8 часов утра 21 января он сказал, что пойдет, по обыкновению, в город, но часов в 9 утра его нашли мертвым, висевшим на кушаке в ретираде при доме Осипова. Труп был одет в той одежде, которую покойный носил обыкновенно. Один конец кушака был обмотан вокруг шеи, а другой был привязан к деревянному бруску на расстоянии 3 аршина от пола. <…> Что касается, наконец, до решения вопроса о состоянии умственных способностей Ефимова в момент совершения им (преступления) самоубийства, мы имеем лишь очень мало данных: присутствие спиртного запаха при вскрытии полостей черепа, груди, брюха дают нам право предположить, что в момент совершения самоубийства Ефимов был, по всей вероятности, в нетрезвом состоянии»[80].

Упражнения в криминалистике имели и литературную параллель. К большому неудовольствию Лейкина, Чехов заработал в «Стрекозе» 39 рублей за детективный рассказ «Шведская спичка», который был напечатан в ежегодном альманахе журнала. Как и другие чеховские произведения подобного жанра, в ту пору пользовавшегося в России большой популярностью, рассказ весьма оригинален по замыслу. Следователь Дюковский (для него Чехов взял напрокат фамилию друга) с помощью единственной улики, каковой оказалась обыкновенная спичка, обнаруживает, что убитый вовсе не убит, а жив-здоров и прячется от всех у подруги.

В январе 1884 года, как раз накануне произведенного Антоном вскрытия, из Таганрога пришли тревожные телеграммы: Мося перестала есть, впала в коматозное состояние, ее частично парализовало. Таганрогские врачи делали ей инъекции каломеля, пепсина и мускуса, ставили холодные компрессы и давали бромистый калий. Рецепты, которые послал Антон телеграфом, уже не понадобились. Первого февраля пополуночи, как раз в то время, когда Антон с Машей веселились на балу, Мося умерла. Александр писал Антону: «Нет сил. Внутри и вне меня все кричит одно: Мося! Мося! и Мося!.. Анна сошла с ума. Она не мыслит, не сознает, но чувствует потерю. Все лицо ее — зеркало страдания. Был гробовщик. У трупика шел торг; шла речь об овальном и простом гробике, о глазетовой и атласной обивке».

Сочувствия родственников Александр и Анна так и не дождались — «беззаконно живущие беззаконно и погибнут». Двадцатого февраля Павел Егорович писал Антону: «Антоша, будь так добр, обрати внимание на Сашу, уговори его, чтобы он оставил Анну Ивановну, пора уже очнуться от сумасшествия. <…> Он меня никогда не слушал, а ты больше имеешь влияния на него, уговори его, пусть он оставит эту Обузу. Теперь легко оставить Анну Ивановну, дитя умерло и дело невенчанное. Если он дорожит моею жизнью и уважает как родного Отца, то может себя преодолеть <…> Ведь он не понимает, что оскорблять Отца и Мать есть тяжкий грех. Долго или коротко, за это надо будет поплатиться перед Богом. Шутка ли собрать такой кагал и нагло приехать без спросу в нашу семью, нарушать покой и порядок в доме. <…> Вот Бог отнял дитя, которое он любил, следовательно, дела его неудачные, ему нужно идти честной дорогой как человеку просвещенному и понимающему, что худо и что хорошо. Разыгрывать Комедию и составить из своей жизни какой-то роман вовсе не годится. Нас оскорбляет Это ужасное Преступление и Несчастие».

Из неопубликованных дневников Александра, которые он назвал «Мои ежедневные, подневные и вообще скоро преходящие мысли», видно, что его посещали похожие мысли: «Анна <…> никогда меня не понимала и не поймет. С Анной без Моси я жить не могу. Без Моси Анна немыслима» (1 февраля 1884 г.)[81].

Павел Егорович все-таки поборол в себе неприязненные чувства к сыну. Весной Александру удалось добиться перевода в Москву (основанием послужило «нездоровье отца»). Сначала он с Анной, а также ее детьми от Сокольникова Шурой и Надей жили в Москве, а потом вместе со всеми Чеховыми перебрались на лето в Воскресенск. Судя по его дневниковым записям, будущее не предвещало Анне ничего хорошего: «Благодаря случаю оказался свободен на весь день. Ни жены, ни детей ее не было со мной, т. е. около меня, целый день. Уж и отпраздновал я этот день! С Антоном наболтался о научных предметах вволю, с Николаем о художестве, с Иваном поспорил!» (25 марта 1884 г.) Однако Александр оставался с Анной вплоть до самой ее смерти — по его собственным признанию, из чистого сострадания. В то время она уже пятый месяц носила под сердцем его второго ребенка. Смерть Моси Антон принял близко к сердцу, хотя и скрыл это от брата. В альбом, подаренный ему годом спустя благодарным пациентом, он вклеил фотографию несчастной девочки.

Глава тринадцатая Дипломированный врач: июнь 1884 — апрель 1885 года

Шестнадцатого июня 1884 года ректор университета Боголепов выдал Чехову удостоверение лекаря; благодаря этому документу он освобождался от военной службы, податного состояния и получал кое-какие дворянские привилегии. Но Антону хотелось утвердить себя и в качестве профессионального писателя. Отобрав свои лучшие работы, он при содействии Лейкина заказал в типографии 1200 экземпляров сборника под названием «Сказки Мельпомены». Тираж обошелся ему в 200 рублей, которые надлежало вернуть в течение четырех месяцев по выходе книги. Сборник принес Чехову 500 рублей — в 10 раз больше той суммы, что заплатил ему в мае Лейкин. Он был замечен критикой, но чтобы показать себя в Петербурге, Антону нужны были 100 рублей на билет и гостиницу. Однако Лейкин считал, что Чехов еще не вполне созрел для столицы. Пока он пригласил его вместе с Пальминым в поездку по карельским озерам. Антон от приглашения отказался.

В мае Чехов довольно часто бывал у Пальмина, навещая его в компании Коли и сестер Гольден. Он упражнялся в диагностике, анализируя состояние поэта и его сожительницы, а заодно и качество ее ужасной стряпни, и накануне своего последнего экзамена сообщил Лейкину, что Пальмин скоро умрет от алкоголизма. Вопреки мрачному прогнозу, поэт женился на своей Пелагее и протянул еще семь лет.

Романисту Болеславу Маркевичу повезло в этом смысле меньше. В июне Чехов жил неподалеку от Нового Иерусалима, занимаясь рыбной ловлей, сбором грибов, сочинительством, и через день ассистировал доктору Розанову в Воскресенской больнице. Маркевич снимал прекрасную дачу у Киселевых в поместье Бабкино. В августе Антон поделился наблюдениями с Лейкиным: «Этот камер-юнкер болен грудной жабой и, вероятно, скоро даст материал для некролога». В ноябре Маркевич покорно отправился к праотцам, а Киселевы предложили Чеховым освободившийся после него флигель.

В тот год дачный сезон в Воскресенске был омрачен дьявольскими Колиными выходками, а Ваня и вовсе лишился из-за него места. На Пасху Коля привез глиняные горшки и, привязав их над дверями школы, к всеобщему восторгу учеников вызвонил благовест, который помнил еще со времен Таганрога. Проходившая мимо школьная директриса тут же уволила Ваню за богопротивный поступок. Коля перебрался к Пушкаревым, у которых в то время жили и две сестры Гольден, а потом появился в Москве, где покуражился над Павлом Егоровичем. Вместе с Александром они сочинили от имени отца письмо Евгении Яковлевне: «Евочка! Маевский мне сюда прислал копию насчет Ивана и написал, чтобы он был в Москве не позже 12 числа сего месяца. Коля наш дома не живет жаль погибшего создания пошел по стопам Саше! Братец Митрофан Георгиевич пишет, что Бог им дал Дочь, Людмила Павловна больна, помолитесь за нее. Напрасна завели свиней, везде серут. Ф. Я. Кланяется. У ней Коля взял все деньги что Алеша принес и она ничего ни покупать ни в лавки не бирет. Приехал Елис. Михайловна. Иван Галактионович поступил на место, получает 2500 руб. жалованья. Слава Богу! Из Шуи тревожные известия, Любовь Степановна больна. Приезжайте домой варенье варить надо. П. Чехов».

Неделей позже Коля доставил семье более крупные неприятности, и в этот раз Павел Егорович действительно написал письмо — Антону. По приговору суда Колино имущество в доме Чеховых подлежало распродаже для покрытия его долгов, и в дом полетели судебные повестки. Павел Егорович, только что прибивший на дверь табличку «Доктор А. П. Чехов», сокрушался, что ее позорит висящее рядом объявление об аукционе. В результате с судебными приставами расплатился Антон, и Коля в письме рассыпался перед отцом мелким бесом: «Милый и дорогой папа! <…> Я теперь только узнал, какие на свете бывают подлые недобросовестные люди. Во всем виновата моя неопытность и доверчивость. Мне очень хотелось для семьи (в особенности для Маши) устроить свою квартиру по возможности изящной. <…> Что же сделала недобросовестная Уткина? Она за эти деньги присылала мне не те вещи, которые я выбрал, а какую-то старую рухлядь, не дала мне купленных мною штор, занавесей и т. п. и в одно прекрасное утро, не предупредив меня, присылает сразу судебного пристава <…> Все это привело меня в болезненное состояние, я стал раздражителен и до того возненавидел стены нашего дома с наклейкой, до того возненавидел этот портрет, ворчанье тети, что быть дома мне очень тяжело <…> Страдание мое усиливается еще тем, что я невольно обидел вас, моего бедного, дорогого отца, которого я люблю от всей души»[82]. После этой истории Коля окончательно потерял доверие родных.

Между тем у братьев Чеховых сменилось женское окружение. После сестер Гольден в их жизнь вошло новое трио — сестры Марковы, Елена, Елизавета и Маргарита, которые отдыхали: на даче тетушки Л. Гамбурцевой под Звенигородом[83]. Для Коли и Антона они были просто Нелли, Лили и Рита, и между молодыми людьми завязалось шутливое ухаживание. Нелли пыталась отбить Колю у Анны Гольден; Лиля, пока не стала в 1886 году госпожой Сахаровой, играла в театре Корша, однако дружбу с Колей и Антоном она сохранила на долгие годы; Рита вскоре вышла замуж и стала баронессой Спенглер, но часто наведывалась в гости к Маше и Антону. Сестры Марковы заметно потеснили сестер Гольден. У Коли завязалась интрижка с Нелли (правда, вскоре Анна Гольден снова прибрала его к рукам), а Лиля подарила Антону свою невинность[84].

Однако врачебные обязанности не позволяли Антону забыться в женском обществе. Отпросившись у доктора Розанова, чтобы подработать на вскрытиях, Антон докладывал Лейкину: «Ездил на залихватской тройке купно с дряхлым, еле дышащим и за ветхостью никуда не годным судебным следователем, маленьким, седеньким и добрейшим существом, мечтающим уже 25 лет о месте члена суда. Вскрывал я вместе с уездным врачом на поле, под зеленью молодого дуба, на проселочной дороге… Покойник „не тутошний“, и мужики, на земле которых было найдено тело, Христом Богом, со слезами молили нас, чтоб мы не вскрывали в их деревне… „Бабы и ребята спать от страху не будут…“ <…> Труп в красной рубахе, новых портах, прикрыт простыней… На простыне полотенце с образком. Требуем у десятского воды… Вода есть — пруд под боком, но никто не дает ведра: запоганим. <…> Вскрытие дает в результате перелом 20 ребер, отек легкого и спиртной запах желудка. Смерть насильственная, происшедшая от задушения. Пьяного давили в грудь чем-то тяжелым, вероятно, хорошим мужицким коленом». Пятнадцатилетний опыт патолого-анатомических трудов впоследствии конденсируется в рассказе 1899 года «По делам службы».

Павел Григорьевич Розанов, врач милостью Божьей, продолжит карьеру как специалист по самоубийствам. Двое других врачей — П. Архангельский из больницы села Чикино и П. Куркин из звенигородской земской лечебницы — на долгие годы станут друзьями Антона, хотя нельзя сказать, что он произвел на них впечатление своим врачебным искусством. Двадцать второго июня в Воскресенскую лечебницу привезли на операцию мальчика с неопустившимся яичком. Ребенок корчился от боли, и у Антона сдали нервы — он срочно вызвал Розанова, который и закончил операцию. Однако ему ничто не помешало посмеяться над некомпетентностью врачей: в рассказе «Хирургия», написанном в августе для «Осколков», студент вместо больного зуба удаляет здоровый, а между строк проступает наставление, услышанное Антоном от доктора Архангельского: «Рви здоровые, авось доберешься до больного».

В Москву Антон вернулся с намерением писать и заниматься врачебной практикой. Городской врач мог зарабатывать до 10 000 рублей в год, беря по пять рублей за прием, и при этом держать экипаж для визитов к больным. Начав практику осенью 1884 года, Чехов на первых порах не мог похвастаться доходами. Пациенты, кто по бедности, кто по старой дружбе, расплачивались с ним картинкой, иностранной монеткой или вышитой подушечкой. Больше всех, пожалуй, пользовался его расположением Пальмин: «Податель сего муж моей кухарки, человек недужный, которому напутствие эскулапа во всяком случае не помешает. <…> Значит, мышьяк ему и нужен. <…> Прилагаю при этом и самый рецепт. Или подмахните его, или, осмотрев прилагаемого пациента, и пропишите ему что-нибудь в этом роде». Не отставал от Чехова и Лейкин со своей бессонницей, всевозможными болями и списками необходимых лекарств. В сентябре Антон просил Лейкина, посвященного в планы городских властей Петербурга, разузнать, не найдется ли там вакансии врача.

Поскольку адреса врачей можно было узнать в любой аптеке, пациенты не заставили себя ждать. Антон не без страха в душе стал пользовать их от тифа, чахотки и поносов, опасаясь залечить их до смерти и заразиться самому. Пациенты привязывались к нему, и отделаться от них, как это с легкостью удавалось героям его рассказов, было далеко не просто. Вот типичное письмо одной из пациенток: «Добрейший Антон Павлович! Убедительно прошу Вас уделить хоть один час навестить меня и успокоить мои нервы, мне нужно посоветоваться с Вами, надеюсь, Вы будете так любезны, что не откажете в моей просьбе. У меня заболела Девушка, боюсь, не прилипчива ли эта болезнь, посылала ее в лечебницу, но она так недогадлива, ничего не спросила, Вы знаете, у меня дети, которых жизнь для меня дороже всего в свете. Я уже две ночи не сплю, мысли все „мрачные“, жду Вас сегодня вечером, чем премного обяжете уважающую Вас Любовь Данковскую»[85].

Одновременно Антон решил заняться социальными проблемами здравоохранения: призвав на помощь двух коллег, обходил с пачкой опросников публичные дома Соболева переулка. Приходилось искать и другие источники дохода — без них семейство Чеховых прокормить себя не могло. Антон убеждал Ваню, который все еще искал работу, устроиться в Москве и жить общим котлом на «твое жалованье, мои доходишки». Преодолев отвращение, Чехов обратился к Липскерову, редактору московской скандальной газеты «Новости дня» (или, как он называл ее, «Пакости дня»)[86]. Даже такие юдофилы, как Чехов, называли Липскерова «еврюгой» за его жадность. Липскеров согласился печатать первый и последний чеховский роман «Драма на охоте»; он тянулся с августа 1884 года по апрель 1885-го и оплачивался по три рубля за номер. Однако деньги доставались Антону редко: Маша, которую он отрядил для выбивания гонораров из главного редактора, часто возвращалась с билетом в театр или парой брюк, пошитых портным Липскерова.

«Драму на охоте» незаслуженно недооценивают. Как и два года назад, Чехов прибегнул к пародии на мелодраму с ее аристократами, прозябающими в своих упадочных поместьях, роковыми красавицами в красном и плетущими интриги поляками. Однако роман вышел замечательным — он не только превышает по длине все прочие чеховские произведения, но и предвосхищает сюжеты Агаты Кристи: следователь Камышев, который подтасовал факты, чтобы найти обвиняемого, сам разоблачается (очевидно, благодаря смекалке редактора «Новостей дня») как убийца, а в мистических пейзажах российского юга угадываются декорации «Черного монаха» и «Вишневого сада». Рассказанная Чеховым история поэтична, оригинальна и вместе с тем не лишена элемента скандальности.

Подобные отклонения Лейкина беспокоили, но он был доволен растущим реноме Чехова. «Сказки Мельпомены» собрали несколько положительных рецензий. В конце сентября Лейкин появился в Москве, виделся, как он сказал поэту Трефолеву, «со столпами моих „Осколков“, Чехонте и Пальминым, пображничал с ними, дал им родительское наставление о том, что именно нужно для журнала, и вообще поговорил по душе». Антон строил далеко идущие планы. Оставив идею диссертации «История полового авторитета», он начал подбирать библиографию для нового труда, «Врачебное дело в России». Однако по мере возрастания популярности его рассказов и эта идея была отринута. Чеховская сатира становилась все злее. Рассказ «Noli me tangere», позже переименованный в «Маску», который был опубликован в еженедельнике «Развлечение», привлек внимание Льва Толстого.

Между тем семейство Чеховых продолжало подъем по социальной лестнице. Услышав Колино музицирование, дирижер Шостаковский предложил ему свою дружбу. С ноября Чеховы стали устраивать журфиксы в истинно буржуазном стиле — по вторникам к ним собирались друзья на домашние концерты. Даже родоначальник (или, как прозвали его Антон с Александром, tramontano[87]) стал вести себя приличнее. Роль хозяйки салона взяла на себя Маша; она звала к себе Дуню Эфрос, а также Лилю и Нелли Марковых, обещая, что кавалеры споют под гитару «Ночи безумные». Пальмин докладывал любопытному Лейкину: «Был на днях во вторник у Чеховых. У них по вторникам soiree fixe[88]. <…> Несмотря на то что у них была весьма приятная компания, мне так нездоровилось, что я принужден был рано удрать от них».

А Лейкина распирала гордость от недавно пожалованного дворянства: «Мы не левой ногой сморкаемся». Наконец, он решил, что Антона не стыдно показать и в Петербурге. Чехов отправил к Лейкину Наталью Гольден, по-видимому, уполномочив ее подготовить свой назревающий переезд в Петербург. Лейкин разрывался между желанием предъявить публике своего протеже и опасением, что он может потерять на него монополию. И все-таки тщеславие возобладало над его же собственными интересами, и, пусть спустя год, он все-таки раскрыл псевдоним «Антоша Чехонте» своему покровителю Худекову, редактору престижной ежедневной «Петербургской газеты». Худеков, не теряя времени даром, заказал Чехову репортажи о деле Рыкова — громком судебном процессе по поводу хищений в Скопинском банке.

Глава четырнадцатая Бабкино: январь — июль 1885 года

«Петербургская газета» по достоинству оценила репортажи Чехова, освещавшие процесс по делу Рыкова. Сильное впечатление произвело на публику судебное заседание: на нем с присущим ему блеском выступил адвокат Плевако[89]. У Антона в день суда произошло легочное кровотечение — первый зловещий признак фатальной болезни. С мая Худеков будет регулярно заказывать Чехову рассказ в номер «Петербургской газеты», выходившей по понедельникам. Поскольку, по его мнению, чеховская проза была «с душком», он предложил ему лишь семь копеек за строчку, однако его газета была одной из самых читаемых в стране, да к тому же неподцензурной, и ее авторам были не знакомы хождения по мукам, на которые были обречены газеты помельче. Одним словом, на те деньги, что давал Петербург, жить было можно. И все же, чтобы добиться признания в столичных литературных кругах, Антону надо было объявиться в них собственной персоной, хотя в выборе главного дела жизни он по-прежнему колебался между литературой и медициной. В марте Лейкин убеждал его, что даже для поиска врачебного места ему все равно стоит перебраться в Петербург.

В своем отношении к профессии врача Антон разделял мрачный юмор Пальмина и видел в ней в основном отрицательные стороны: зачем бороться с эпидемией холеры, если только в Москве ежедневно от голода и холода умирает сто детей? К тому же общение с больными чревато опасностью. Так, в марте 1887 года чуть не умрет от тифа новоиспеченный врач Николай Коробов. Спасая больных от холеры или дифтерии, врачи зачастую рисковали собственной жизнью[90], да и работать им приходилось на износ. Пациенты по поводу и без повода вызывали Антона за московские окраины. Даже хорошие знакомые порой не щадили его. В сильнейшие декабрьские морозы Михаил Дюковский писал ему: «Ради Бога, если есть возможность, съездите сегодня вечером к моему зятю Евграфу Дмитриевичу, я сейчас получил известие, что он сильно болен. Не отклоните, буду вечно благодарен. Адрес: Красное село, около Рязанского шлагбаума, дом Анисимова»[91].

В канун Нового года Антон получил записку от Пальмина: «Сижу и пью водку у окна. У молодого человека глубокая рана на лопатке. Карбункул или что другое, определить — дело или г. Панихидина, или г. Гробова, или г. Успокоева, или, наконец, гг. Червоточниковых, а не то знаменитого (в будущем) доктора Чехова <…> Приезжайте и свидетельствуйте и что-нибудь посоветуйте». Пальмин обычно расплачивался с Чеховым стишком, настоящее вознаграждение от него поступало редко. Но хуже всего были заигрывания пациентов. В начале 1885 года с Антоном пытались флиртовать три сестры, барышни Яновы. Впрочем, это трио вскоре распалось — в конце 1885 года разразилась эпидемия тифа и унесла одну из сестер (умирая, она держала Антона за руку)[92].

Антона беспокоило и его собственное здоровье. Седьмого декабря он пишет Лейкину о новом кровотечении. Он как будто продолжал считать, что с легкими у него все в порядке и что это лишь лопнул в горле сосуд. Однако судя по тому, что Чехов сказал бывшему школьному приятелю, журналисту Сергеенко, «кровохарканье (не чахоточное)», он, скорее всего, догадывался об истинном положении вещей. Знакомым он то и дело жаловался на переутомление, Лиле Марковой писал о том, что его мучают боли. В декабре на спиритическом сеансе дух Тургенева возвестил, очевидно, обращаясь к Антону: «Жизнь твоя близится к закату». В январе в письме к дяде Митрофану, поздравляя его с избранием в гласные таганрогской городской думы, Антон почти не скрывает беспокойства: «В декабре я заболел кровохарканьем и порешил, взявши денег у литературного фонда, ехать за границу лечиться. Теперь я стал несколько здоровее, но думаю все-таки, что без поездки не обойтись».

В начале 1885 года жизнь в доме Чеховых стала поспокойнее, даже при том, что к ним на постой, смирившись с выходками Павла Егоровича, вернулся недоучившийся Дмитрий Савельев. Феничку Павел Егорович отправил под опеку ее родного сына, а Коле дорога в родительский дом была заказана. Антон тоже Колю не приглашал и лишь напоминал ему о долгах. Дяде Митрофану он нарисовал в письме картину семейной идиллии: «Мамаша жива, здорова, и по-прежнему из ее комнаты слышится ропот. Но даже и она, вечно ропщущая, стала сознаваться, что в Таганроге мы не жили так, как теперь живем в Москве. Расходами ее никто не попрекает, болезней в доме нет… Если нет роскоши, то нет и недостатков. Иван сейчас в театре. Служит он в Москве и доволен. Это один из приличнейших и солиднейших членов нашей семьи. <…> Трудолюбив и честен. Николай собирается жениться. Маша в этом году оканчивает курс…»

Александр, наконец, подыскал в Петербурге место в департаменте таможенных сборов и, выколотив кое-какие деньги из Давыдова, редактора прекратившего свое существование «Зрителя», покинул Москву. Двадцать шестого августа его жена Анна, к неудовольствию старших Чеховых, родила мальчика, которого назвали в честь Коли, и Александр пристроил ее на время к родственникам в Туле. Теперь у него в Петербурге была работа, дающая право на пенсию, бесплатная квартира и топливо, прислуга, кормилица для младенца и вдобавок уже много чего повидавшая гончая Гершка. Лейкин печатал его рассказы, а сам Александр выступал еще как агент Антона, но жизнь свою он так и не смог наладить, ибо совершенно был неспособен удержать в руках деньги. После Пасхи стало ясно, что исстрадавшаяся от ревности и от чахотки Анна снова ждет ребенка. Между тем их кормилица слегла в постель с приступами лихорадки и, чтобы ухаживать за ней, в квартире поселился ее муж. Горничная Катька то и дело воровала из чулана продукты. От нечистой невской воды у Александра расстроилось пищеварение. Он жаловался Антону: «Метеоризм до того силен, что я пишу тебе это письмо при свете газового рожка, вставленного в anus».

Коля перестал появляться в училище и, не имея ни освобождения от воинской повинности, ни паспорта, ушел в подполье. Разыскать его было можно лишь через Анну Ипатьеву-Гольден. Своих заказов он тоже не выполнял, что доводило до белого каления Лейкина. Весной в это дело решил вмешаться Антон. Он вознамерился увезти Колю в Бабкино, подальше от Анны Гольден: «Экий надувало мой художник! Я заберу его с собой на дачу, сниму там с него сапоги — и на ключ».

В Бабкине Чеховы собирались поселиться под боком у своих хозяев Киселевых, которые к их приезду отремонтировали бывшую дачу Маркевича (в письме к Лейкину Антон высказывал опасение: «Тень его будет являться ко мне по ночам!»). Шестого мая Антон, Маша и Евгения Яковлевна — Коля, Ваня и Миша отправлялись следом — выехали на летний отдых. До Воскресенска железная дорога в ту пору еще не дотягивала, и от ближайшей станции до места надо было целый день трястись в экипаже. Переправляясь через Истру в темноте, чуть не свалились в воду — Маша с Евгенией Яковлевной даже закричали от страха. Во флигеле все было подготовлено к их приезду, включая пепельницы и сигаретницы. В кустах заливались соловьи. Лейкин не одобрял этих побегов за город, Антон же, напротив, старался выманить того на природу: «Чувствую себя на эмпиреях и занимаюсь благоглупостями: ем, пью, сплю, ужу рыбу, был раз на охоте… Сегодня утром на жерлицу поймал налима, а третьего дня мой соохотник убил зайчиху. Со мной живет художник Левитан (не тот [Адольф], а другой — пейзажист), ярый стрелок. Он-то и убил зайца. <…> Если будете летом в Москве и приедете на богомолье в Новый Иерусалим, то обещаю Вам нечто такое, чего Вы нигде и никогда не видели… Роскошь природа! Так бы взял и съел ее…»

Хотя самые беззаботные из рассказов Чехова были написаны летом 1885 года в Бабкине, он не оставлял и врачебной профессии. Приглядывая за безалаберным Колей, Антон взялся опекать и Левитана. Художник жил через речку у гончарных дел мастера в деревне Максимовка. Хлопот с ним тоже было хоть отбавляй. Когда Миша с Антоном пришли навестить его, он бросился на них с револьвером. Антон поделился новостями с Лейкиным (а тот — со всем Петербургом): «С беднягой творится что-то недоброе. Психоз какой-то начинается. Хотел на Святой с ним во Владимирскую губернию съездить, проветрить его (он же и подбил меня), а прихожу к нему в назначенный для отъезда день, мне говорят, что он на Кавказ уехал… <…> Хотел вешаться… Взял я его с собой на дачу и теперь прогуливаю…»

Коля начал принимать опиум и тоже нуждался в уходе, но по-прежнему редко показывался на глаза. В начале июня Павел Егорович писал Александру: «Любезный сын Саша. <…> Коли я давно не видел, с тех пор как наши уехали в Бабкино. Говорят, он в Москве <…> Женщина приходила от Анны Александровны Ипатьевой за Бельем Николая Павловича из дачи близ Петровско-Разумовского, говорила, что он у них живет. <…> Вот что значит увлекаться женщинами, они слабого человека с ума сведут. Оттоль он предался лени, пьянству и распутству, значит, ему нипочем наши предпринятые труды и заботы наши к его воспитанию. Горе матери, она испечалилась за ним».

Коля в Бабкине все-таки появился, и Антон весь июнь не решался покинуть его больше чем на несколько часов, чтобы брат снова не вернулся в объятия Анны Гольден, к вину и наркотикам.

Миша — полная противоположность старшим братьям — с успехом закончил школу. Десятого мая Антон писал, зазывая его в Бабкино: «Перед моими глазами расстилается необыкновенно теплый, ласкающий пейзаж: речка, вдали лес, Сафонтьево, кусочек Киселевского дома…» Далее следовало подробное описание всевозможной рыбы — ершей, пескарей, окуней, карпов, голавлей и налимов, а также просьбы привезти побольше рыболовных снастей. Эта чеховская страсть проникла во многие его рассказы, пьесы и письма. Хотя в тот год он был не единственным заядлым рыболовом на реке Истра: незадачливого и простодушного крестьянина Никиту арестовали за свинченные с железнодорожного полотна гайки; он собирался пустить их на грузила для ловли налимов и — попал в рассказ Чехова «Злоумышленник».

Рыбалка настраивала Антона на лирический лад — поэтичность рассказа «Налим» основана исключительно на его пристрастии посидеть с удочкой на утренней зорьке. Благотворным оказалось для Антона и время, проведенное с Левитаном, — после совместных прогулок с ружьем, удочкой или мольбертом пейзаж, увиденный глазами художника, приобрел особую притягательную силу и в рассказах Чехова. Общение с Киселевыми тоже обогащало его: они делились с ним забавными историями из жизни людей искусства, а Мария Владимировна зачитывала вслух выдержки из французских журналов и романов — все это давало материал для «Осколков». Алексей Сергеевич, послушный муж своей жены, оживлялся в разудалой компании Левитана («Левиафана»), Антона и Коли. Двадцатого сентября Киселев писал Антону: «Благодарю Вас, дорогой Антон Павлович, за точное исполнение комиссии и за присылку точного изображения Ваших побочных детей, которых сходство с Вами громадное. Сейчас же снес карточку Дуняше (скотнице) и показал ей, на что Вы способны и что ее ждет впереди, быв от Вас беременной и оставленной Вами на произвол судьбы».

Спустя три месяца, в январе 1886 года, Киселев жаловался: «Разница между нашими письмами и Вашими, дорогой Антон Павлович, та, что Вы мои можете смело читать барышням, а я Ваши должен по прочтении бросать в камин, чтобы не попадались на глаза — жене»[93].

В начале июня доктор Архангельский оставил Антона за главного в чикинской больнице, и тому пришлось делать вскрытие умершего крестьянина. В середине лета спокойная жизнь была нарушена чеховскими неуемными подопечными. Снова исчез Коля. Лейкин докладывал Антону: «На днях был у меня на даче Ваш брат Николай Павлович вместе с Александром Павловичем. Очень просил тем для рисунков. <…> Хороший художник, но журнального дела с ним вести нельзя, ибо в слове своем не тверд»[94]. Неделю спустя Коля опять появился у Лейкина в Петербурге; был навеселе и, взяв темы для рисунков и 32 рубля аванса, снова пропал. Двадцатого июля его видели в Москве, в редакции «Будильника». После этого он никому не показывался на глаза до середины октября. В середине июня покинул Бабкино и Левитан; он слег в Москве с «катаральной лихорадкой» — так он называл свой туберкулез. Антону он оставил охотничью собаку Весту и два рубля за постой. Вместе с Колей Левитан подрядился расписывать оперные декорации. Они неплохо дополняли друг друга: экспансивный трудоголик Левитан, с неохотой изображавший человеческие фигуры, и шалопай Коля, недолюбливавший пейзажи. Левитана, как и Колю, за город больше не тянуло, и он оправдывался перед Антоном: «Ехать теперь в деревню бессмысленно: это отравить себя — Москва покажется в тысячу раз гаже, чем теперь, а я уже немного привык к ней. <…> В Москве я пробуду еще недели полторы или две, если выдержу, конечно, а я в этом сомневаюсь; но, во всяком случае, я скоро увижу бабкинских милых жителей и, между прочим, Вашу гнусную физиономию».

В Бабкине стояла жара; у Антона снова шла горлом кровь. Тем не менее в середине июля он поехал в Москву попрощаться с Александром, который, получив должность секретаря в новороссийской таможне, направлялся туда из Петербурга вместе с Анной, маленьким Колей и собакой. С ними ехал и Ваня, чтобы в дальней поездке помочь Александру ухаживать за его болезненной женой. Александр и Антон расставались более чем на год.

Несмотря на бесконечные помехи, Антон снова ощутил на себе чудодействие Бабкина: в Петербург был отправлен рассказ «Егерь». Короткий и незамысловатый, он был написан как эпитафия Тургеневу, чьи писательские приемы наследовал Антон, однако многим в нем он был обязан схватчивому взгляду Левитана и красоте бабкинских пейзажей. Отношения между героями предвосхищают коллизии поздних чеховских рассказов о любви. Типичная чеховская пара — апатичный мужчина и разочаровавшаяся в нем женщина не могут найти общего языка, в то время как окружающая их природа живет своей собственной жизнью. «Егерь» был опубликован в «Петербургской газете» 18 июля и сочувственно встречен столичной публикой.

Глава пятнадцатая Притяжение Петербурга: август 1885 — январь 1886 года

Осенью Антона вновь закружила суматошная городская жизнь. Не заставили себя ждать и барышни. Среди Машиных подруг выделялась вспыльчивая Дуня Эфрос. В Москве, где отношение властей к евреям было крайне враждебным, она принципиально не желала русифицировать свое еврейское имя, Реве-Хаве. Впрочем, в то время у Антона амурных увлечений было предостаточно — и его бывшая домохозяйка госпожа Голуб, и домохозяйка его друзей, баронесса Аглаида Шеппинг, и, как поговаривали, Бланш, барышня из сада Эрмитаж. Его более серьезная привязанность, тридцатилетняя Наталья Гольден, еще весной переехала из Москвы в Петербург, откуда она прислала игривое прощальное послание:

«Подлюга Антошеву, насилу-то я дождалась давно желанного письма. Чувствую, что живется Вам весело-вольготно на Москве, и рада, и завидно. Слышала я, что Вы имели намерение побывать в Питере. Но! Но! сознайся. Вас удержала м-м Голубь? Эта лошадинообразная дама? <…> Замуж я еще не вышла, но, вероятно, скоро выйду и прошу Вас к себе на свадьбу. Если желаете, то можете взять с собой свою графиню Шеппинг, только Вам придется захватить свой матрац на пружинах, ибо здесь нет таких ужасных размеров женщин, а потому Вам с ней не на чем будет заниматься. Так как Вы уже превратились совершенно в беспутного человека (с моим отъездом), то едва ли Вы обойдетесь без —. Я же не могу больше принадлежать Вам, так как нашла себе подходящего тигрика. Сегодня у вас бал, воображаю, как Вы отчаянно кокетничаете с Эфрос и Юношевой. Чья возьмет, это интересно! Правда ли, что у Эфрос нос увеличился на 2 дюйма, это ужасно жаль, она будет целовать Вас и какие у Вас будут дети, все это меня ужасно беспокоит. Слышала также, что Юношева пополнела в грудях, опять неприятность! Как она будет носиться в очаровательном вальсе особенно с таким страстным южанином, как Дмитрий Михайлович (sic!) Савельев, я боюсь за него. Судя по его письму, с ним творится что-то недоброе. Антошеву, если сами Вы окончательно погибли в нравственном отношении, то не губите Ваших товарищей, да еще женатых. Негодяй! Не советую Вам жениться, Вы еще очень молоды, Вы, так сказать, дитя, да и невесты нет подходящей <…> Я рада, что Вы иногда вспоминаете мою особу, хотя и не думаю, чтобы это случалось с Вами часто. Вы пишете мне ерунду, а главное, что меня интересует (больше всего), Ваше здоровье, об этом ни слова. У Вас две болезни, влюбчивость и кровохарканье, первая не опасна, о второй прошу сообщать самым подробным образом, иначе я не буду вести с Вами переписку. Надеюсь, что это возможно. Итак, Антошеву, хотя Вы не забыли скелетика, но я верю, если приедете в Питер, то не забыл, если нет, то забыл. <…>Жду от Вас письма по возможности скоро. Пишите по магазинному адресу и заказным, я буду присылать марки, а то боюсь, что пропадать будут. Прощайте, Антошеву. Ваша Наташа. Рада, что медицина улыбается, авось меньше будете писать и будете здоровее»[95].

Наталья была не единственной женщиной, кто посылал Антону марки для ответного письма, но ни одно из них не сохранилось. Между тем Дуня Эфрос могла занимать освободившееся место — Чехова с Петербургом связывали исключительно литературные дела.

Антону пришлось просидеть в Бабкине все лето — «Петербургская газета» задерживала гонорары, а с Киселевыми жить было дешевле. Когда Чеховы вернулись в Москву, им пришлось съехать из просторной, удобной и недорогой квартиры. Одиннадцатого октября, дождавшись, когда в новой квартире высохнут покрашенные полы, Чеховы перебрались на Большую Якиманку в дом госпожи Лебедевой. Прожив на одном месте пять лет — самый долгий срок в жизни Антона, — Чеховы вновь превратились в кочевников. Новая квартира была небольшой (и слишком тесной для званых вечеров), но гораздо более дешевой (40 рублей в месяц), к тому же от нее было ближе к гавриловскому амбару. На дверь прибили медную табличку «Доктор А. П. Чехов», и здесь Антона можно было застать в любой день недели, кроме вторника, четверга (во второй половине дня) и субботы. Спустя месяц Антон жаловался Лейкину: «Новая квартира оказалась дрянью: сыро и холодно. Если не уйду из нее, то, наверное, в моей груди разыграется прошлогодний вопль: кашель и кровохарканье. <…>Жить семейно ужасно скверно». Случалось, что Чеховы не могли найти денег на дрова — «Петербургская газета» месяцами не платила Антону. Он снова начал давать рассказы в «Будильник» и за гонораром являлся в редакцию лично.

По мере уменьшения чеховской семьи ссоры в ней возникали реже. Миша, поступивший в университет на юридический факультет, получил от Павла Егоровича 15 августа, в Машины именины, последнюю распеканцию: «В Москве вместо образованного, столько учившегося в Гимназии, ты вышел невежею, характер у тебя в Москве вместо скромного вышел нетерпеливый и грубый, для чего же Вас образовывать?»[96] Несколькими строками ниже он сменил гнев на милость и, поздравляя Машу с днем ангела, приложил к письму пятирублевую бумажку. Павел Егорович возобновил переписку и с Александром. Вернувшийся из Новороссийска Ваня представил отцу полный доклад о поездке. Александр, тронутый тем, что получил отцовское прощение, прислал приветливое письмо, подробно изложив столь дорогие для сердца родителя сведения о ценах на продукты и о церковных службах в Новороссийске. Приписку к письму отважилась сделать и Анна: «Спешу воспользоваться данным мне Вами позволением написать Вам несколько строк о нашем житье. <…> Саша водки не пьет и по Вашему совету пьет вино, по немного. Приезжайте к нам на будущее лето, непременно приезжайте, к тому времени, Бог даст, мы совершенно устроимся и примем Вас, как следует принять дорогого гостя»[97]. Однако письма Александра братьям были не столь умильны. Зазывая Ваню в Новороссийск поискать там учительское место или же самому открыть училище, он самыми черными красками рисует картину своего житья-бытья. Не вылезая из долгов, в Новороссийске он жил более скверно, чем в Таганроге, где на худой конец можно было рассчитывать на помощь родственников. Здесь же у него не было «ни стола, ни стула <…> одни голые стены да Колькины засранные пеленки, они же и полотенца». Из досок Александр соорудил кровать и стул, который, однако, сломался. Лишь работа не требовала от него больших усилий: «В 8 часов вечером я уже пьян и сплю <…> Пью здорово, даже самому совестно <…> Нанял себе прислугу, но через 3 дня прогнал ее <…> Я распорядился, чтобы в сортире только срали, а мочиться рекомендую на свежем воздухе <…> Вместо двух девчонок я нанял прислугу, но такую, что ей-же-ей я когда-нибудь ночью ошибусь и вместо Анны залезу на нее. Этим я не хочу сказать пошлости, но выражаю удивление ее формами. Положительно Тициановская баба из картины Weib, Wein und Gesang»[98].

Александр писал Антону, что в Новороссийске не хватает докторов, что земля дешева, и называл расценки за визит и за квартиру. Однако расписанное им же самим убожество новороссийской жизни едва ли могло прельстить Антона или Ваню, и они отказались от братова приглашения. Не пощадил Александр и Машиных нежных ушей, доложив ей 18 декабря, что хочет «зажить другою жизнью, где бы тебя не пилили день и ночь, где бы не досаждали старческим кашлем и рваными чулками со сквозящими грязными пальцами»[99].

Коля по-прежнему где-то скрывался, перебиваясь карикатурами в «Будильнике» и авансами от Лейкина. Куда-то пропал и Пальмин — ни Антон, ни Лейкин ничего не слышали о нем с марта. Четырнадцатого сентября Антон оправдывался перед редактором «Осколков» за Колины прегрешения: «Все дело не в выпивательстве, а в femme. Женщина! Половой инстинкт мешает работать больше, чем водка… Пойдет слабый человек к бабе, завалится в ее перину и лежит с ней, пока рези в пахах не начнутся… Николаева баба — это жирный кусок мяса, любящий выпить и закусить… Перед coitus всегда пьет и ест, и любовнику трудно удержаться, чтобы самому не выпить и не закусить пикулей (у них всегда пикули!). Агафопода тоже крутит баба… Когда эти две бабы отстанут, черт их знает!»

Семейство Чеховых жило теперь таким составом: Антон, Евгения Яковлевна, Маша, Миша, тетя Феничка и — когда не ночевал у Гаврилова в амбаре — Павел Егорович. Коля перебрался от Анны Гольден в какие-то скверные меблирашки. Ваня же, напротив, получив место смотрителя в казенной начальной школе, имел теперь пятикомнатную квартиру на Арбате с бесплатными дровами и освещением, прислугу и, к великой радости Павла Егоровича, фуражку с кокардой и учительский фрак. Александр был за тридевять земель в Новороссийске. В конце ноября Чеховы перебрались в более просторную квартиру на той же Якиманке — в дом Клименкова, напротив церкви Святого Иоанна Воина. Впервые у каждого члена семьи была своя комната. Возобновились и званые вечера по вторникам. Чеховские друзья, будь то чудаковатый Пальмин или кокетливые сестры Марковы, полюбили этот гостеприимный дом. Единственной помехой был живущий этажом выше кухмистер Петр Подпорин, который сдавал свое помещение в аренду под свадьбы, балы и обеды, и над головами Чеховых то и дело слышалась музыка с пением и плясками или поминальные причитания.

К концу 1885 года с Антоном еще теснее сошелся Лейкин: он даже стал доверять ему сокровенные тайны. Ему не терпелось похвастаться недавно купленным имением, расположенным на месте впадения в Неву реки Тосны и окруженным сосновым бором, откуда в лейкинскую усадьбу забегали волки. Лейкин навязывал Антону всевозможные советы, например как лечить Колю от алкоголизма молоком. В декабре же, будучи в Москве, он наконец решил, что Антону пора в Петербург. Лейкин познакомил Чехова с незаурядными персонами, сыгравшими знаменательную роль в его последующей жизни, — маститым романистом Григоровичем, газетным магнатом и издателем Сувориным и его ведущим журналистом, острым на язык Виктором Бурениным. Поскольку Лейкин ни на шаг не отпускал своего протеже, а в литературных кругах над редактором «Осколков» посмеивались, репутация Антона несколько пострадала. В этот приезд Суворин с Григоровичем приняли его прохладно, а Худеков и вовсе не явился на условленную встречу. Единственная польза его визита в Петербург была в том, что Лейкин согласился опубликовать том его избранных сочинений под названием «Пестрые рассказы»[100].

Две проведенные в Петербурге недели положили начало новой дружбе — Чехов сблизился с Виктором Билибиным. Недавно окончив университетский курс по юридическому факультету, он служил в департаменте почт и телеграфов и одновременно секретарствовал в редакции «Осколков», поставляя туда же передовицы под псевдонимом «Игрек». Билибин был старше Чехова на год, наивен, любознателен и добродушен. Между ними сразу установилось доверие, хотя Билибину претила чеховская богемность. Антон же считал, что Билибин излишне мягок, и критиковал его за «ватность»: «Если Вы не пугаетесь сравнений, то Вы как фельетонист подобны любовнику, которому женщина говорит: „Ты нежно берешь… Грубее нужно!“ (A propos: женщина та же курица — она любит, чтобы в оный момент ее били.) Вы именно нежно берете…» Однако при всей своей мягкости Билибин, как Вергилий, уверенно провел Антона по всем кругам столичного литературного мира. И лишь с ним Антон поделился сомнениями в Дуне Эфрос как в возможной своей избраннице.

Билибин не питал иллюзий насчет своего работодателя и предупредил Антона о том, что Лейкин двоедушен: возможно, он и рад был познакомить Антона с петербургскими издателями, однако не имеет не малейшего намерения выпускать его из рук. Это предупреждение Антон передал Александру: «Был я в Питере и, живя у Лейкина, пережил все те муки, про которые в писании сказано: „до конца претерпех“… <…> на Лейкина не надейся. Он всячески подставляет мне ножку в „Петербургской газете“. Подставит и тебе».

Вернувшись в Москву, Антон решил как следует встряхнуться после лейкинского приема и провел Рождество, Новый год, Татьянин день и собственные именины в буйном разгуле. Провожая уходящий год, в свои двадцать шесть лет он прощался и с уходящей молодостью.

Были и другие причины для гуляний — один за другим играли свадьбы его друзья. Уже обвенчался Дмитрий Савельев, и черед был за Николаем Коробовым. О своей женитьбе в наступившем 1886 году объявили московский приятель художник Александр Янов, доктор Розанов из Воскресенска и Виктор Билибин. Розанов попросил Антона быть шафером, а Машу — подружкой невесты. Антон одолжил 25 рублей и взял напрокат визитку. В день свадьбы Розанова он писал в Петербург Лейкину: «Сегодня у нас Татьяна. К вечеру буду без задних ног. Сейчас облачаюсь во все фрачное и еду шаферствовать: доктор женится на поповне — соединение начал умерщвляющих с отпевающими». В Татьянин день он получил письмо от А. Киселева, который предложил рецепт от похмелья:

1/2 унции — дристунции 2 драхмы — засирахмы Вместе все сложить И говнофлеру подложить[101].

Впрочем, Киселев был недалек от истины. Через два дня после свадьбы Антон писал молодожену Розанову: «До сих пор еще не пришел в чувство после Татьяны. У вас на свадьбе я налисабонился важно, не щадя живота. От вас поехали с Сергеем Павловичем [Успенским] в „Эрмитаж“, оттуда к Вельде, от Вельде в Salon… В результате: пустое портмоне, перемененные калоши, тяжелая голова, мальчики в глазах и отчаянный пессимизм. Нe-ет, нужно жениться!»

Киселев сделал вид, что поведение Антона его скорее шокировало, чем вызвало зависть: «Вашей развращенности нет пределов, после великого таинства — венчания — Вы попадаете в непотребные номера и занимаетесь прелюбодеянием».

Проснувшись на рассвете 18 января 1886 года после шумного празднования собственных именин, Антон с раскалывающейся от похмелья головой решил серьезно взяться за ум.

Глава шестнадцатая Помолвка: январь 1886 года

Мысли о женитьбе посещали Чехова довольно часто, однако прежде чем он решится на этот шаг, пройдут долгие пятнадцать лет. Своим поведением он напоминает гоголевского Подколесина, который, увидев наконец долгожданную невесту, сбегает от нее, выпрыгнув в окно. При этом Антон всегда имел возможность с близкого расстояния наблюдать чужую семейную жизнь — и сорокалетний брачный союз родителей, и греховные связи Александра и Николая. На свадьбах ему то и дело приходилось выступать в роли шафера, вслед за чем возникало желание последовать примеру жениха. Вот что писал он 14 января доктору Розанову на третий день после его венчания: «Если Варвара Ивановна не найдет мне невесты, то я обязательно застрелюсь. <…> Пора уж и меня забрать в ежовые, как Вас забрали… <…> Помните? Чижик, новая самоварная труба и пахучее глицериновое мыло — симптомы, по коим узнается квартира женатого… <…> У меня женится трое приятелей…»

Придя в себя после продолжительных празднеств, Антон сочинил полный драматизма монолог «О вреде табака», а потом написал Билибину: «На днях я познакомился с очень эффектной француженкой, дочерью бедных, но благородных буржуа. Зовут ее не совсем прилично: M-lle Sirout». Четыре дня спустя Билибин получил еще одно письмо: «Вчера, провожая домой одну барышню, сделал ей предложение. Хочу из огня да в полымя… Благословите жениться».

О своей помолвке Антон сообщил одному Билибину. Маша, близкая подруга Дуни Эфрос, могла лишь догадываться о происходящем. В письмах же Лейкину Антон вообще отвергал мысли о женитьбе и мрачно описывал 19 января шумную свадьбу этажом выше у кухмистера Подпорина: «Над моей головой идет пляс. Играет оркестр. Свадьба. <…> Кто-то, стуча ногами, как лошадь, пробежал сейчас как раз над моей головой… Должно быть, шафер. Оркестр гремит… <…>Жениху, который собирается тараканить свою невесту, такая музыка должна быть приятна, мне же, немощному, она мешает спать».

Решив взять за себя Дуню Эфрос, Антон не мог рассчитывать на приданое, так как родители ее были небогаты. Не возникало у него пока и мыслей о потомстве (разве что о щенке от Апеля и Рогульки, обещанном Лейкиным). Александр с гордостью поведал брату, что наблюдал появление на свет своего второго сына (его назвали Антоном), а затем прибавил, что это зрелище отбило у него всякую охоту ложиться с Анной в постель. Картины чадолюбия и домовитости, разрисованные в таганрогских письмах старшего брата, отнюдь не вдохновляли Антона на женитьбу. К тому же Александр в следующем письме заметил: «Ты еще не женился. И не женись. <…> Я уже забыл, когда спал по-человечески».

Помолвка Чехова и Дуни Эфрос была тайной и краткой, и резкие перепады его настроения можно проследить по письмам к Билибину. Первого февраля Антон с Колей и Францем Шехтелем плясали на балу в казармах, где был расквартирован полк поручика Тышко, и, вернувшись домой, Антон писал Билибину о своем охлаждении к Дуне Эфрос: «Невесту Вашу поблагодарите за память и внимание и скажите ей, что женитьба моя, вероятно, — увы и ах! Цензура не пропускает… Моя она — еврейка. Хватит мужества у богатой жидовочки принять православие с его последствиями — ладно, не хватит — и не нужно. К тому же мы уже поссорились… Завтра помиримся, но через неделю опять поссоримся… С досады, что ей мешает религия, она ломает у меня на столе карандаши и фотографии — это характерно… Злючка страшная… Что я с ней разведусь через 1–2 года после свадьбы, это несомненно…»

Неистовый Дунин темперамент одновременно привлекал и отталкивал Чехова, и героини его рассказов, написанных в том году, именно ей обязаны своей чувственностью и напористостью. Четырнадцатого февраля Антон писал Билибину: «О моей женитьбе пока еще ничего не известно», a ll марта все уже закончилось: «С невестой разошелся до nec plus ultra[102]. Вчера виделся с ней <…>пожаловался ей на безденежье, а она рассказала, что ее брат-жидок нарисовал трехрублевку так идеально, что иллюзия получилась полная: горничная подняла и положила в карман. Вот и все. Больше я Вам не буду о ней писать».

Больше о невесте Билибин Чехова и не спрашивал. Однако растревоженный его амурными приключениями, Билибин засыпал его вопросами о любви и сексе как в литературе, так и в жизни. Тот ответил: «таял, как жид перед червонцем, в компании Машиных хорошеньких подруг». Дуня Эфрос продолжала оставаться другом семьи, хотя спустя два года поссорилась и с Машей. Примирительный тон ее письма, присланного летом с кавказского курорта, послужит примером и другим отвергнутым чеховским невестам: «О богатой невесте для Вас, Антон Павлович, я думала еще до получения Вашего письма. Есть здесь одна ласковая купеческая дочка, недурненькая, довольно полненькая (Ваш вкус) и довольно глупенькая (тоже достоинство). Жаждет вырваться из-под опеки маменьки, которая ее страшно стесняет. Она даже одно время выпила 1 1/2 ведра уксусу, чтобы быть бледной и испугать свою маменьку. Это она нам сама рассказала. Мне кажется, что она понравится Вам. Денег очень много»[103].

Национальность Дуни, несомненно, сыграла свою роль в сближении с ней Чехова, а потом и в разрыве. Как и многие уроженцы юга России, Антон восхищался евреями и испытывал к ним симпатию. Всегда принимая их сторону, он даже Билибина упрекал, что тот трижды употребил в письме слово «жид». Хотя сам нередко использовал это слово не только в нейтральном, но и в уничижительном смысле и считал евреев какой-то другой расой с совершенно неприемлемыми обычаями. Своих новых знакомых он делил на «евреев» и «неевреев», однако судя по высказываниям и поведению, он скорее принадлежал к юдофилам.

Циничный взгляд Антона на любовь и семейную жизнь проявляется в двух вещах, написанных им для «Осколков» в январе 1886 года. Одна из них — это условия читательского конкурса: «Кто напишет лучшее любовное письмо, тот в награду получит: фотографию хорошенькой женщины, свидетельство (за подписью редактора и судей конкурса) в том, что такой-то, тогда-то вышел победителем на конкурсе, и право быть записанным в число даровых подписчиков <…> Условия конкурса: 1) Участниками конкурса могут быть только лица мужского пола. 2) Письмо должно быть прислано в редакцию „Осколков“ не позже 1 марта сего года и снабжено адресом и фамилией автора. 3) В письме автор объясняется в любви; доказывает, что он действительно влюблен и страдает; проводит тут же, кстати, параллель между простым увлечением и настоящею любовью <…> 4) Conditio sine qua non[104]: автор должен быть литературен, приличен, нежен, игрив и поэтичен. <…> Судьями будут назначены дамы».

В другом сочинении, «К сведению мужей», предлагаются шесть способов обольщения чужих жен. Цензура его не пропустила: «Несмотря, однако, на шутливый тон ее, по безнравственности самого предмета, неприличию сладострастных сцен и цинических намеков, цензор полагал бы к печати не дозволять». Билибин, готовящий себя в мужья, сказал Чехову, что его юмореска оскорбительна: «„Атаку-то жен“ цензор не пропустил! А?.. Так Вам и надо. А еще жениться собирается»[105].

Так или иначе, но литературный успех привлекал Антона больше, чем Дуня Эфрос. В 1885 году он написал около сотни произведений — примерно столько же печатных листов, сколько создал за свое последнее и лучшее десятилетие. В 1886 году, уже регулярно сотрудничая с «Петербургской газетой», он стал объектом внимания серьезных читателей и писателей. Лейкин с его «Осколками» уже перестал быть ему полезен, поскольку не придавал значения отделке произведений. (Сам он сразу писал свои рассказы набело и призывал к этому других авторов.) К тому же в 1885 году «Осколки» подверглись столь жесткой цензуре, что их существование, а заодно и доходы Антона оказались под угрозой. Так что в пользу перехода к Худекову говорили не только творческие, но и практические соображения, хотя Чехов признавал за Лейкиным некоторые достоинства, о которых писал Билибину, уверенному как раз в обратном: «Где Вы найдете другого такого педанта, ярого письмописца, бегуна в цензурный комитет и проч.?»

Более не нуждаясь в наставничестве Лейкина, Антон продолжал вести с ним активную переписку, иногда с улыбкой, а иногда с раздражением читая его самовлюбленный вздор: «Все вожусь с желудком. Должно быть, здоровый катарище. И висмут не помог. Прибавил гран кодеину на 10 порошков. <…> Вчера купил корову за 125 рублей. Корова очень хорошая. Хотел ее отправить к себе в усадьбу, но пожалел, оставил до Пасхи в городском помещении, тем более что лишнее стойло у меня есть. Теперь пьем молоко неподдельное».

Для желудка Чехов порекомендовал Лейкину мышьяк. (Мышьяк он также прописал и Билибину и вместе с Лейкиным посмеивался над тем, что он опасается принимать его.)

Гимназическое прошлое неожиданно подхлестнуло творческие амбиции Антона Чехова. Виктор Билибин обратил его внимание на талантливую повесть «Моя женитьба», напечатанную в октябрьском и ноябрьском номерах «Русского вестника» за 1885 год. Речь в ней шла о преподавателе, таганрогской гимназии, которого ради либеральничающего актера покинула сначала нелюбимая жена, а вслед за ней любимая невестка. Автором оказался Федор Стулли, преподававший Антону географию. Рассказ так сильно подействовал на Чехова, что через несколько лет он воспользуется его названием и некоторыми мотивами в собственной прозе. Ученику захотелось превзойти своего школьного учителя.

В «Петербургской газете» Антон выгодно отличался умением тонко описывать природу, а также богатым опытом московской жизни и дачного времяпрепровождения — начиная с рыбной ловли и кончая вскрытием трупов. В таких рассказах, как «Мертвое тело» и «Унтер Пришибеев», либерализм взглядов нашел тонкое стилистическое выражение, столь нехарактерное для прежнего Антоши Чехонте. Иногда Чехов позволял себе брать патетические ноты. Рассказ «Горе», повествующий о старом токаре, который обморозился, отвозя в больницу умирающую жену, привел в восхищение Пальмина. Прочитав историю извозчика, который, потеряв сына, обращается за сочувствием к своей лошади (рассказ «Тоска»), в гениальность Антона поверил и брат Александр. Чехов научился быть серьезным — пока не в письмах, но в рассказах, где он мог скрыться за нейтральной и ироничной фигурой автора. Качественный скачок чеховской прозы наметился еще в рассказе «Художество», в котором пьяный крестьянин воздвигает крест на покрытой льдом реке. Достаточно типичный для творчества Чехова, рассказ был написан специально под праздник водосвятия и стоит первым в ряду ему подобных, развивающих тему создания грешным существом произведения искусства, исполненного религиозной тайны. Глубиной и разнообразием этих историй Чехов обязан, в частности, и Мопассану, пользовавшемуся в России широкой популярностью, — его «Милого друга» и «Жизнь» Антон с Билибиным обсуждали в письмах. Познакомившись с десятком чеховских рассказов, которые печатались в «Петербургской газете» по понедельникам, столичные критики сменили неприязнь к провинциальному автору, за спиной которого не было никакого влиятельного покровителя, на более терпимое отношение.

Глава семнадцатая Признание: февраль — апрель 1886 года

Редактор «Будильника» Курепин, вернувшись после новогодних праздников из Петербурга, объявил Чехову, что крупнейший издатель Суворин хочет печатать его рассказы в субботнем приложении к «Новому времени». Чехов с готовностью согласился, о чем и было доложено Суворину. Пятнадцатого февраля в «Осколках» был опубликован рассказ «На чужбине», одна из лучших чеховских вещей юмористического жанра. Чрезвычайно забавный и вместе с тем трогательный и печальный, рассказ повествует о затруднительном положении, в которое попал французский гувернер: русский хозяин конфисковал у него паспорт, превратив своего гостя в раба. В тот же день состоялся дебют Антона в «Новом времени», и появившийся там рассказ «Панихида» затмил своим блеском московскую публикацию. Кажущаяся поначалу забавной историей, «Панихида» выходит за рамки юмористики: похоронивший дочь и убитый горем отец настаивает на том, чтобы ее поминали как блудницу. Рассказ открывает новую чеховскую тему — актер как изгой общества, а его трагизм берет свое начало в комедии ошибок. Суворин послал Антону телеграмму, в которой просил подписать рассказ настоящим именем. Чехов же до сих пор приберегал его для научных сочинений — лишь в журнале «Природа и охота» можно было найти подлинную фамилию автора. Уступив (правда, с неохотой) просьбе Суворина, Антон Чехов обрек на вымирание Антошу Чехонте.

Лейкин вынужден был смириться с потерей своего протеже: «Мне кажется, что Вам прямой расчет писать у Суворина, ибо он платит чуть не вдвое дороже, а Худекову посылать изредка <…> чтобы не порвать связь». (Суворин для начала положил Чехову 12 копеек за строчку и выделил ему в три раза больше места, чем тот имел у Лейкина, так что один рассказ мог принести сто рублей.) Подобные трения возникали между Чеховым и Лейкиным и раньше, и не только на почве его московских публикаций. На лейкинское бахвальство своей мужской и редакторской мощью Антон отреагировал резко: «Член, разбивающий грецкие орехи, как мерило редакторских способностей, может послужить прекрасной темой для диссертации»[106]. С середины апреля Худеков сократил отведенное Чехову в «Петербургской газете» место, чтобы печатать хронику. Антон начал демонстрировать преданность Суворину, послав ему поздравительную телеграмму по случаю десятилетия «Нового времени». На юбилейном сборище, на котором Суворин раздавал своим фаворитам золотые медали, был и Лейкин. Он не преминул извлечь пользу из новых связей Чехова, к тому же ему было лестно, что и Суворин, и Григорович «влюблены» в рассказы его по допечного. Дмитрий Григорович, первый из русских прозаиков правдиво описавший тяжелую участь русского крестьянства и уже лет сорок почивавший на лаврах, по-прежнему был вхож во многие редакторские кабинеты — настолько заразительным был его писательский энтузиазм.

Чехов предугадал суворинские вкусы. Газетчики «Нового времени» в своих репортажах и художественных публикациях любили подпустить натурализма и «клубнички». В двух чеховских рассказах, помещенных в «Новом времени» в феврале, героиней выступает темпераментная женщина, которая восстает против мужа: в «Агафье» она готова вынести его побои, проведя ночь со своим любимым, а в «Ведьме» она нагоняет на мужа страх, колдовством заманивая в избу потерявших дорогу путников. По словам Билибина, Суворин был «просто в восторге».

Самого же его, как и других, более благонравных чеховских друзей, например архитектора Франца Шехтеля, рассказы эти несколько покоробили; даже у Григоровича, известного сластолюбца, были на этот счет некоторые сомнения. В конце марта Чехов посылает Суворину рассказ «Кошмар», в котором выражается гражданская озабоченность бедственным положением священников и врачей и не чувствуется никакого «душка». История затронула струны в душе Суворина — в рассказе жена доктора сама стирает белье, и это звучит в унисон с излюбленной темой воспоминаний Суворина о прожитой в нужде молодости: его первая жена своими руками мыла в доме полы.

Новое творческое направление, избранное Чеховым, получило признание 25 марта 1886 года. Григорович, который еще прошлым летом восхищался «Егерем», теперь отбросил всякие сомнения в том, что открыл гения и нашел себе преемника. Об этом он долго беседовал с Сувориным, а потом написал Антону свое знаменитое письмо:

«Милостивый государь Антон Павлович,

Около года тому назад я случайно прочел в „Петербургской газете“ Ваш рассказ; названия его теперь не припомню; помню только, что меня поразили в нем черты особенной своеобразности, а главное — замечательная верность, правдивость в изображении действующих лиц и также при описании природы. С тех пор я читал все, что было подписано Чехонте, хотя внутренне сердился за человека, который так еще мало себя ценит, что считает нужным прибегать к псевдониму. Читая Вас, я постоянно советовал Суворину и Буренину следовать моему примеру. Они меня послушали и теперь, вместе со мною, не сомневаются, что у Вас настоящий талант — талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья. Я не журналист, не издатель; пользоваться Вами я могу только читая Вас; если я говорю о Вашем таланте, говорю по убеждению. Мне минуло уже 65 лет; но я сохранил еще столько любви к литературе, с такой горячностью слежу за ее успехом, так радуюсь всегда, когда встречаю в ней что-нибудь живое, даровитое, что не мог — как видите — утерпеть и протягиваю Вам обе руки. Но это еще не все; вот что хочу прибавить: по разнообразным свойствам Вашего несомненного таланта, верному чувству внутреннего анализа, мастерству в описательном роде (метель, ночь и местность в „Агафье“ и т. д.), чувству пластичности, где в нескольких строчках является полная картина: тучки на угасающей заре — „как пепел на потухающих угольях…“ и т. д. — Вы, я уверен, призваны к тому, чтобы написать несколько превосходных, истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий. Для этого вот что нужно: уважение к таланту, который дается так редко. Бросьте срочную работу. Я не знаю Ваших средств; если у Вас их мало, голодайте лучше, как мы в свое время голодали, поберегите Ваши впечатления для труда обдуманного, обделанного, писанного не в один присест, но писанного в счастливые часы внутреннего настроения. Один такой труд будет во сто раз выше оценен сотни прекрасных рассказов, разбросанных в разное время по газетам; Вы сразу возьмете приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики. В основу Ваших рассказов часто взят мотив несколько цинического оттенка: к чему это? Правдивость, реализм не только не исключают изящества, — но выигрывают от последнего. Вы настолько сильно владеете формой и чувством пластики, что нет особой надобности говорить, например, о грязных ногах с вывороченными ногтями и о пупке у дьячка. Детали эти ровно ничего не прибавляют к художественной красоте описания, а только портят впечатление в глазах читателя со вкусом. Простите мне великодушно такие замечания; я решился их высказать потому только, что истинно верю в Ваш талант и желаю ему ото всей души полного развития и полного выражения. На днях говорили мне, выходит книга с Вашими рассказами; если она будет под псевдонимом Че-хон-те, — убедительно прошу Вас телеграфировать издателю, чтобы он поставил на ней настоящее Ваше имя. После последних рассказов в „Новом времени“ и успеха „Егеря“ оно будет иметь больше успеха. Мне приятно было бы иметь удостоверение, что Вы не сердитесь на мои замечания, но принимаете их как следует к сердцу точно так же, как я пишу Вам неавторитетно, — по простоте чистого сердца. Жму Вам дружески руку и желаю Вам всего лучшего. Уважающий Вас Д. Григорович».

Антон, всю жизнь относившийся с опаской и настороженностью к собственному отцу, раскрыл свою душу патриархам русской литературы. Лесков, Григорович, Толстой, а также сам себя сделавший Суворин пробудили в нем чувство сыновней преданности. Их знаки внимания он ставил выше обожания поклонниц. Поделившись радостью с дядей Митрофаном и Билибиным, Антон отправил обратной почтой взволнованное ответное письмо:

«Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния. Я едва не заплакал, разволновался и теперь чувствую, что оно оставило глубокий след в моей душе. Как Вы приласкали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость, я же не найду ни слов, ни дел, чтобы благодарить Вас. Вы знаете, какими глазами обыкновенные люди глядят на таких избранников, как Вы; можете поэтому судить, что составляет для моего самолюбия Ваше письмо. Оно выше всякого диплома, а для начинающего писателя оно — гонорар за настоящее и будущее. Я как в чаду. Нет у меня сил судить, заслужена мной эта высокая награда или нет… Повторяю только, что она меня поразила.

Если у меня есть дар, который следует уважать, то, каюсь перед чистотою Вашего сердца, я доселе не уважал его. Я чувствовал, что он у меня есть, но привык считать его ничтожным. Чтоб быть к себе несправедливым, крайне мнительным и подозрительным, для организма достаточно причин чисто внешнего свойства… А таких причин, как теперь припоминаю, у меня достаточно. Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторству и не переставали дружески советовать мне не менять настоящее дело на бумагомаранье. У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника. В Москве есть так называемый „литературный кружок“: таланты и посредственности всяких возрастов и мастей собираются раз в неделю в кабинете ресторана и прогуливают здесь свои языки. Если пойти мне туда и прочесть хотя кусочек из Вашего письма, то мне засмеются в лицо. За пять лет моего шатанья по газетам я успел проникнуться этим общим взглядом на свою литературную мелкость, скоро привык снисходительно смотреть на свои работы и — пошла писать! Это первая причина… Вторая — я врач и по уши втянулся в свою медицину, так что поговорка о двух зайцах никому другому не мешала так спать, как мне.

Пишу все это для того только, чтобы хотя немного оправдаться перед Вами в своем тяжком грехе. Доселе относился я к своей литературной работе крайне легкомысленно, небрежно, зря. Не помню я ни одного своего рассказа, над которым я работал бы более суток, а „Егеря“, который Вам понравился, я писал в купальне! Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так я писал свои рассказы: машинально, полубессознательно, нимало не заботясь ни о читателе, ни о себе самом… Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, Бог знает почему, берег и тщательно прятал.

Первое, что толкнуло меня к самокритике, было очень любезное и, насколько я понимаю, искреннее письмо Суворина. Я начал собираться написать что-нибудь путевое, но все-таки веры в собственную литературную путевость у меня не было.

Но вот нежданно-негаданно явилось ко мне Ваше письмо. Простите за сравнение, оно подействовало на меня как губернаторский приказ „выехать из города в 24 часа!“, т. е. я вдруг почувствовал обязательную потребность спешить, скорее выбраться оттуда, куда завяз…

Я с Вами во всем согласен. Циничности, на которые Вы мне указываете, я почувствовал сам, когда увидел „Ведьму“ в печати. Напиши я этот рассказ не в сутки, а в 3–4 дня, у меня бы их не было…

От срочной работы избавлюсь, но не скоро… Выбиться из колеи, в которую я попал, нет возможности. Я не прочь голодать, как уж голодал, но не во мне дело… Письму я отдаю досуг, часа 2–3 в день и кусочек ночи, т. е. время, годное только для мелкой работы. Летом, когда у меня досуга больше и проживать приходится меньше, я возьмусь за серьезное дело.

Поставить на книжке мое настоящее имя нельзя, потому что уже поздно: виньетка готова и книга напечатана. Мне многие петербуржцы еще до вас советовали не портить книги псевдонимом, но я не послушался, вероятно, из самолюбия. Книжка моя мне очень не нравится. Это винегрет, беспорядочный сброд студенческих работишек, ощипанных цензурой и редакторами юмористических изданий. Я верю, что, прочитав ее, многие разочаруются. Знай я, что меня читают и что за мной следите Вы, я не стал бы печатать этой книги.

Вся надежда на будущее. Мне еще только 26 лет. Может быть, успею что-нибудь сделать, хотя время бежит быстро.

Простите за длинное письмо и не вменяйте человеку в вину, что он первый раз в жизни дерзнул побаловать себя таким наслаждением, как письмо к Григоровичу.

Пришлите мне, если можно, Вашу карточку. Я так обласкан и взбудоражен Вами, что, кажется, не лист, а целую стопу написал бы Вам. Дай Бог Вам счастья и здоровья, и верьте искренности глубоко уважающего Вас и благодарного А. Чехова».

Хотя Лейкин по-прежнему уверял Антона: «Мой дом, мой стол — к Вашим услугам», тот решил встретиться в Петербурге со своими новыми покровителями без его участия. После прохладного приема, оказанного ему Сувориным и другими в прошлый приезд в Петербург, у Антона появились основания не доверять редактору «Осколков». В письме к Александру он назвал Лейкина «дядей лжи». Шехтель, работавший над обложкой к сборнику «Пестрые рассказы», сообщал Антону: «Предположение, что Лейкин действует во вред Вам и, следовательно, в свою пользу, не лишено, как оказывается, основания».

К Пасхе Антон послал Суворину самый тонкий и лиричный из всех до сих пор написанных рассказов, «Святою ночью», пронизанный безграничной любовью автора к архаичному языку церковной службы — пожалуй, кроме Чехова, лишь Лескову удавалось столь же мастерски сочетать его с современным литературным слогом. Описывая торжество святого воскресения, Чехов, похоже, стремится преодолеть и собственный религиозный скептицизм.

Впрочем, победному визиту Чехова в Петербург препятствовали по крайней мере четыре причины: Пасха, нездоровье, нужда и Колино отвратительное поведение. Лишь дважды, в 1878 и 1879 годах, Антон справлял Пасху вдали от семьи. И в этот раз он остался в Москве до Светлого понедельника, 14 апреля. Под Пасху, как это всегда случалось по весне, состояние здоровья Чехова заметно ухудшалось: когда в деревьях пробуждались соки, легкие Антона начинали исторгать кровь. Шестого апреля Антон признался Лейкину что у него открылось кровохарканье и совсем нет сил писать, однако он боится «подвергнуть себя зондировке коллег». При этом ни родственники, ни друзья не желали оставить Антона в покое. Получив письмо от Гиляровского, где тот писал о сломанной ноге, ужасных ожогах и ранах, Антон бросился на помощь, но обнаружил у него лишь рожистое воспаление кожи. Ваня с его расстроенным желудком и кашляющая тетя Феничка тоже держали Антона в Москве. Не хватало денег на билет, хотя Суворин, в отличие от Худекова, расплачивался с авторами вовремя. Пятого мая городской суд потребовал от Антона уплаты 50 рублей в счет Колиных долгов — всего художник задолжал не менее трех тысяч.

Безответственность старших братьев стала серьезной помехой в жизни Антона. Обоим им он делал строгие внушения, а 6 апреля сердито написал Александру: «Ты пишешь, „жгут, режут, точут и пияют“. Т. е. долги требуют? Милый мой, да ведь нужно же долги платить! Нужно во что бы то ни стало, хотя бы армяшкам, хотя ценою голодухи… Если университетские и пишущие люди видят в долгах страдания, то что же остается остальным? <…> Я по себе сужу, а на моей шее семья, которая гораздо больше твоей, и провизия в Москве в 10 раз дороже, чем вас. За квартиру ты платишь столько, сколько я за пианино, одеваюсь я не лучше тебя…»

Одновременно получил от Антона ультиматум и брат Николай: «По-моему, ты добр до тряпичности, великодушен, не эгоист, поделяешься последней копейкой, искренен; ты чужд зависти и ненависти, простодушен, жалеешь людей и животных, не ехиден, не злопамятен, доверчив… Ты одарен свыше тем, чего нет у других: у тебя талант. <…> На земле один художник приходится только на 2 000 000… <…> Недостаток же у тебя только один. В нем и твоя ложная почва, и твое горе, и твой катар кишок. Это — твоя крайняя невоспитанность. <…> Сказывается плоть мещанская, выросшая на розгах, у рейнского погреба, на подачках. Победить ее трудно, ужасно трудно! Воспитанные люди, по-моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям: 1) Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы… <…> 2) <…> Они ночей не спят, чтобы <…> платить за братьев-студентов, одевать мать… 3) Они уважают чужую собственность, а потому и платят долги».

Заканчивалась тирада следующим: «Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки. Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт… Спать с бабой, дышать ей в рот, слышать вечно ее мочеиспускание, выносить ее логику, не отходить от нее ни на шаг — и все из-за чего! Воспитанные же в этом отношении не так кухонны. Им нужны от женщины не постель, не лошадиный пот, ни звуки мочеиспускания, ни ум, выражающийся в уменье надуть фальшивой беременностью и лгать без устали… Им, особливо художникам, нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть не дыркой, а матерью… Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи. <…> Иди к нам, разбей графин с водкой и ложись читать… хотя бы Тургенева, которого ты не читал… Хуевое самолюбие надо бросить, ибо ты не маленький… 30 лет скоро! Пора! Жду. Мы все ждем…»

Колино шалопайство вредило не только родным. Франц Шехтель, доверившись художнику, предложил ему восстанавливать иконы в церкви, но в результате был вынужден платить штраф за просрочку. Коля же, взяв деньги и материалы, исчез. Шехтель взывал к Антону: «Рву на себе волосы и зубы с отчаяния: Николай сгинул и замел за собою всякий след, по которому можно было бы добраться до него»[107].

Наконец, в Пасхальное воскресенье Колю обнаружили, но ни денег, ни материалов при нем не оказалось. Антон сделал для брата все, что было в его силах. Он уже собрался в Петербург: 27 апреля должны были выйти в свет «Пестрые рассказы», к тому же поездка имела целью и денежные дела. Если Суворин платил ему по 87 рублей за рассказ, то почему бы и Худекову не поднять расценки? На том же настаивал и Лейкин: «Не худо бы Вам после Фоминой приехать в Петербург и повидаться с Сувориным и Григоровичем. Я бы это сделал ради литературных связей, которые необходимы для пишущего человека». Двадцать пятого апреля Антон вышел из московского поезда на столичный перрон: ему предстояла многообещающая встреча с великими мира сего.

Часть III Сторож брату своему

И снабжал Иосиф отца своего, и братьев

своих, и весь дом отца своего хлебом,

по потребностям каждого семейства.

[Бытие, 47, 12]

Глава восемнадцатая Суворины: апрель — август 1886 года

В апреле Антон Чехов снова встретился с Сувориным, и в этот раз их связала крепкая дружба, которую впоследствии разрушит расхождение во взглядах, поначалу вызывавшее взаимный интерес. Суворин сразу почувствовал в Чехове редкостный талант и душевную тонкость, а Чехов нашел в Суворине тактичного покровителя. На то, чтобы Суворин убедился в твердости чеховской натуры, а Чехов — в слабости суворинского характера, уйдет двенадцать долгих лет. А пока они были нужны друг другу: газета «Новое время» нуждалась в литературном гении, а Чехову надо было торить дорогу в петербургские писательские круги. В последующее десятилетие лишь с Сувориным Чехов был предельно откровенен — тот отвечал ему взаимностью и, несмотря на разницу в возрасте, был с Чеховым на равных.

У Суворина, солдатского сына, рожденного в российской глубинке (Бобровский уезд Воронежской губернии соседствовал с краями, откуда пошел чеховский род), с Чеховым было много общего — свой путь наверх он прокладывал сквозь тернии учительства и репортерства; пробовал себя в литературной критике и драматургии. В конце шестидесятых годов он приобрел известность как либерал, а в конце семидесятых, числя себя другом Достоевского, устремился в политику, сделав свою газету самой читаемой, самой почитаемой и самой порицаемой за ее близость к правящим кругам, за национализм, а также за обширный раздел объявлений, в которых молодые безработные француженки «искали себе места». При этом он сохранил независимость: у номинального редактора газеты, М. Федорова, всегда был наготове чемоданчик с вещами — на случай, если иной журналистский выпад Суворина будет чреват тюремным заключением. Суворин вырастал в могучего издателя и владельца обширной сети книжных киосков на российских железных дорогах.

Натура у Алексея Сергеевича Суворина была сложная — человек большого ума, он был лишен остроумия; в своих передовицах высказывал верноподданнические, а в дневнике — анархистские взгляды. Его пороки были продолжением его же достоинств: антисемитский бред «Нового времени» совмещался с привязанностью к пожилой еврейке, учившей музыке суворинских детей и нашедшей приют в его доме. Даже злейшие из суворинских врагов говорили, что он боится лишь смерти и газеты-конкурента. Театральный критик А. Кугель вспоминал: «Когда он в своей меховой шапке, расстегнутой шубе и с крепкой палкой являлся с мороза за кулисы театра, мне почти каждый раз приходила в голову фигура Грозного царя Ивана Васильевича… Что-то лисье в нижней челюсти, в оскале рта и острое в линиях лба… <…> Мефистофель Антокольского… <…> Его сила, секрет его влияния и острота его взгляда были в том, что он, подобно одному из крупнейших политических и философских гениев, очень глубоко проникал в дурную сторону человеческой натуры <…> В том, как он угощал Чехова, как он глядел на него, как обволакивал его взглядом, было что-то напоминающее богатого содержателя, вывозящего в свет свою новую „штучку“».

Первая жена Суворина, Анна Ивановна, погибла в обстоятельствах, вызвавших сочувствие даже его врагов. Однажды сентябрьским вечером 1873 года ничего не подозревавший Суворин был вызван в отель «Бельвю», где в одном из номеров обнаружил жену, которая умирала от огнестрельной раны, нанесенной ей любовником. Через четыре года Суворин снова женился, и снова на Анне Ивановне, однокласснице дочери, бывшей на двадцать два года его моложе. По натуре кокетка, молодая жена тем не менее защищала интересы мужа с яростью тигрицы. Суворин отвел ей в своей жизни третье место — после газеты и театра. Несчастья преследовали его семью одно за другим: в 1885 году погибла от диабета сбежавшая с любовником старшая дочь Александра, а следом умер малыш Григорий, третий ребенок от второго брака[108]. Суворин пережил четверых своих детей и любимого зятя. Он замкнулся в себе, его мучила бессонница. Он редко ложился спать, не дождавшись утреннего выпуска газеты, и ночи напролет просиживал в кабинете, довольствуясь чашкой кофе и порцией цыпленка. Или же одиноко бродил по проспектам и кладбищам Петербурга. Когда его семейная жизнь совсем расстроилась, он удалился в загородное поместье, оставив дела сыну Алексею, «Дофину», который в результате и подорвал могущество его газетной империи.

Как и у Антона Чехова, любовь Суворина к своей родне порой сменялась раздражением. Как и Антон, Суворин в одиночестве искал компании, а в компании — одиночества. Суворин, впрочем, отличался изрядным кумовством. Антон Чехов был не первым из выпускников таганрогской гимназии, которого Суворин взял под крыло, — его финансовый управляющий Алексей Коломнин покинул Таганрог десятью годами раньше Чехова и женился на суворинской дочери. Его брат, Петр Коломнин, заведовал типографией Суворина. Взяв под покровительство Антона, Суворин не раз предлагал работу Александру, Ване, Майе и Мише Чеховым. Вскоре в суворинском доме у Антона появилась собственная двухкомнатная квартира, а младшую дочь Настю, тогда еще девятилетнюю девочку, Суворин прочил Чехову в жены.

Сорок лет спустя Анна Ивановна Суворина вспоминала первый визит Антона Чехова в их дом: «У нас в квартире, вопреки обычаю, зал был предоставлен детям в их полное распоряжение. <…> в одном из его углов стояла большая клетка с всегда леною сосною, где жили и умножались до 50 канареек и чижей, зал был на солнце; птицы там заливались, дети, конечно, шумели, да еще надо добавить, что и собаки тоже принимали участие <…> Явился Чехов <…> прямо на „ярмарку“…<…> Улыбаясь познакомился со мною, со всеми детьми, — и мы сели с ним около клетки на диванчик. Он спросил у детей название всех собак, сказал, что сам очень любит собак, причем насмешил нас <…> Мы разговаривали довольно долго. <…> Чехов был высокого роста, тонкий, очень стройный, с темно-русыми волнистыми волосами, серыми, немного с поволокою чуть-чуть смеющимися глазами и с привлекательной улыбкою. Он говорил приятным мягким голосом и чуть-чуть улыбаясь, когда обращался к тому, с кем вел беседу. <…> Мы с Чеховым быстро подружились, никогда не ссорились, спорили же часто и чуть не до слез — я по крайней мере. Муж мой прямо обожал его, точно Антон Павлович околдовал его. Исполнить какое-нибудь желание его, не говоря о просьбе, для него было одно удовольствие»[109].

Антон завоевал сердца суворинских детей (на какое-то время — даже Дофина), его слуги Василия Юлова и французской гувернантки Эмили Бижон. Философ Василий Розанов, кстати, тоже получивший известность благодаря Суворину, с удивлением отмечал: «Совершенно исключительна была какая-то нежная любовь Суворина к Чехову <…> Мне кажется, если бы Антон Павлович сказал ему: — „Пришла минута, нуждаюсь в квартире, столе, сапогах, покое и жене“, — то Суворин бы сказал ему: — „Располагайтесь во всем у меня“. Буквально»[110].

Все это не могло не вызвать ревность у журналистов суворинского окружения. Одним из них был Виктор Буренин, закадычный друг и конфидент Суворина. Ему ничего не стоило скабрезной эпиграммой или едкой критикой уничтожить молодого литератора. История их знакомства началась лет двадцать назад. Суворин сидел в парке на скамейке, отчаявшись достать денег на акушерку для беременной жены. Буренин, тогда еще студент, разговорился с ним и в результате отдал ему всю бывшую при нем наличность. С тех пор они были неразлучны. Буренин, как и Григорович, убедил Суворина в том, что у Чехова большое будущее, однако пользуясь правом безнаказанно нападать даже на суворинских любимчиков, вскоре взялся и за него, и злобная клика газетчиков из «Нового времени» рассеяла по всему Петербургу семена неприязни к начинающему московскому писателю.

Тем не менее, весной 1886 года Антон был счастлив. Обеды в ресторанах с Сувориным, выходы в свет — все это опьяняло и лишало сна. Необходимость писать ради денег отступила, и Лейкин уже не мог рассчитывать на еженедельную чеховскую дань. Той весной в «Новом времени» появился лишь один рассказ Чехова — «Тайный советник». Трогательная история о том, как визит знатного родственника вызвал необычайное смятение в тихом сельском поместье, предвосхищает сюжет пьесы «Дядя Ваня». Впрочем, этот чеховский рассказ был лишен какого бы то ни было оттенка сенсационности, которого всегда ожидали читатели «Нового времени». В рассказе проступают воспоминания детства, проведенного в окрестностях Таганрога, и, пожалуй, впервые звучит ностальгия по невозвратным безмятежным дням, которой будет окрашена поздняя чеховская проза.

Между тем Антона зазывали к себе Киселев и все обитатели Бабкина. Там было хорошо, пели щеглы и звенели комары. Коля приехал туда с кистями и красками, в спешке оставив у Анны Гольден зубную щетку и пеньковые брюки. Надеясь, что художник в Коле возобладает над любовником, Антон поначалу оставлял без внимания письма Франца Шехтеля, в которых тот негодовал по поводу Колиных пьяных разгулов. К концу апреля Коля совсем зарвался: он выпросил у управляющего театром «Эрмитаж» Лентовского сотню рублей и засел в Бабкине, время от времени выбираясь в Москву на очередную пьянку. Шехтель метал громы и молнии; пытаясь воззвать к Колиной совести, одно из писем к нему он послал в конверте с надписью «С вложением 3000 рублей»: «Друже! Пальта у меня два, а денег ни хуя — впрочем, будут на днях, пока тебе есть в чем выехать — приехал бы на минуту ко мне»[111].

Жаловался Шехтель Антону и на беспутного Левитана, хотя женщины не отвлекали того от живописи. Шехтель сетовал: «Левитан, конечно, пишет и вздыхает по своей бесштанной красавице, но несчастный он все-таки человек; сколько приходится ему истратить на щелок, ждановскую жидкость Лодиколон и на всякие другие дезинфекцирующие специи и сколько положит труда, чтобы уснастить ими свою любвеобильную половку и сделать ее достойной для восприятия его ахалтекинских ласок».

Левитан появился в Бабкине позже всех — он задержался в Крыму, откуда писал Чехову: «Да скажите, с чего Вы взяли, что я поехал с женщиной? Тараканство здесь есть, но оно и было здесь до меня. Да потом, я вовсе не езжу на благородном животном таракании, оно у меня было рядом (а здесь, увы, нет)»[112].

Десятого мая Антон вернулся из Петербурга в Москву и на следующий день вместе с матерью, сестрой и Мишей отправился в Бабкино. Тут и началось настоящее веселье. Молодежь занималась живописью, удила рыбу, проводила время за играми. Левитан наряжался диким чеченцем, а братья Чеховы устраивали шутейные судебные процессы над Колей по делу о пьяных дебошах. На забаву киселевским детям Антон сочинял рифмованные бессмыслицы под названием «Сапоги всмятку». При этом он находил время для лечения крестьян и писал в «Осколки», «Петербургскую газету» и «Новое время» ставшие классикой юмористические рассказы, такие как «Роман с контрабасом». Тогда же был написан и первый философский рассказ, «Скука жизни», в котором идеалисты и циники ведут спор о том, что надлежит делать русскому человеку, наделенному чувством гражданского долга. У Чехова, в отличие от Достоевского и Толстого, никто не выигрывает спора, неизбежно заходящего в идеологический тупик. В то лето Антон пытался выработать новый тип рассказа, раскрывающего тщетность всяческих речей и умствований. В 1886 году он написал гораздо меньше по сравнению с прошлым годом, однако все это время готовил себя к серьезной работе над прозой, которая была уже на подходе.

Едва только Антону удалось вытащить Колю из постели Анны Гольден и московских пьяных вертепов, как на горизонте появился брат Александр. Двадцать первого мая он надиктовал Антону письмо, к которому его жена добавила отчаянный постскриптум: «Антон Павлович, ради Бога придумайте, что нам делать, Саша ослеп вдруг вчера в 5 часов вечера, он после обеда лег спать, по обыкновению выпив порядочно, потом проснулся в 5 часов, вышел из своей комнаты поиграть с детьми и велел подать себе воды, выпил воду, сел на постель и говорит мне, что ничего не видит, я даже сразу и не поверила».

Коля решил, что Александр всех разыгрывает, однако вскоре в эту историю пришлось поверить: Александру дали отпуск для прохождения лечения в Москве и Петербурге. Третьего июня он появился в Москве в доме у Вани. Оттуда же Павел Егорович писал Антону: «Прошу моих детей беречь глаза больше всего, занимайтесь писанием больше днем, а не ночью, действуйте разумно, — без глаз плохо, милостыню просить и пособия — это большое несчастье. Коля и Миша, берегите глаза, Вам еще нужно долго жить и быть полезными Обществу и себе. Мне неприятно видеть, если вы потеряете хорошее зрение. Саша ничего не видит, подают ему хлеб и ложку и все. Вот последствия своей воли и влечения своего разума на худое, увещаний моих он не послушал».

Александр, его жена Анна, их незаконные дети, а также дети Анны от первого брака, которых она время от времени брала к себе в дом, прожили два месяца с Павлом Егоровичем и Ваней в его казенной квартире. Павел Егорович спокойствия не возмущал. Александр лечился от алкоголизма, и постепенно к нему возвращалось зрение. Десятого июля он писал Антону: «Сообщу кстати курьез, от которого меня тошнит, мутит и в груди шевелится легонькая струнка чего-то совестливого. Вообрази себе, что после ужина я наяриваю свою „мать своих детей“ во весь свой лошадиный penis. Отец в это время читал свой „Правильник“ и вдруг вздумал войти со свечою, узнать, заперты ли окна. Можешь себе представить мое положение! Одна картина стоит кисти десяти Левитанов и проповедей ста тысяч Байдаковых. Но фатер не смутился. Он степенно подошел к окну, запер его, будто ничего не заметил, догадался потушить свечу и вышел впотьмах. Мне показалось даже, что он помолился на икону, но утверждать это не смею»[113].

В середине июля Коля снова пропал — на этот раз он отправился в Таганрог к кузену Георгию и дяде Митрофану. В Бабкино заявился Александр с семьей. Антон пришел в ужас — он мечтал совсем о другой компании. Он безнадежно пытался выманить из Москвы Шехтеля, осыпая его упреками: «Житье в городе летом — это хуже педерастии и безнравственнее мужеложства». Затем, сделав вид, что ему необходимо подменить в больнице доктора Успенского, перебрался в Звенигород. После поездки в Петербург Антон стал тяготиться своими братьями. Между тем ветреная писательская слава пока поднесла ему горькую пилюлю: престижный журнал «Северный вестник» напечатал анонимную рецензию на «Пестрые рассказы», в которой предрекал гибель молодого таланта: «Кончается тем, что он обращается в выжатый лимон, и, подобно выжатому лимону, ему приходится в полном забвении умирать где-то под забором <…> Вообще книга г. Чехова, как ни весело ее читать, представляет собою весьма печальное и трагическое зрелище самоубийства молодого таланта, который изводит себя медленною смертью газетного царства». Полагая, что автором рецензии был Н. Михайловский, Чехов затаил на него обиду на всю жизнь[114].

Чем больше на Антона нападали, тем сильнее он нуждался в сестре Маше. Закончив высшие женские курсы, она обрела профессию по крайней мере на ближайшие два десятилетия, а вместе с нею и уверенность в себе. Маша устроилась преподавать в частную женскую гимназию Ржевской, чьи родственники были владельцами молочной фермы и магазинов, отчего гимназию Чехов в шутку прозвал «молочной», а классных дам — «коровками». Маша переросла уже и роль посредницы, через которую Антон знакомился с интересными и независимыми девушками. Евгения Яковлевна уступила ей место хозяйки дома. В начале августа именно Маша поехала из Бабкина в Москву подыскать для семьи квартиру потише. Как это часто бывало в девятнадцатом веке, сестра для своих братьев была прислужницей, к которой те, впрочем, относились с обожанием. Двоюродный брат Георгий писал Антону: «Я заключил из всех симпатичных рассказов дорогого Михалика [Михаила Павловича], что она есть у вас богиня чего-то доброго, хорошего и милого»[115].

Богиня богиней, но прислужница должна знать свое место: летом в Бабкине впервые произошло столкновение семейных интересов. Левитан взялся учить Машу живописи, и из-под ее кисти стали выходить неплохие акварельные пейзажи и портреты. Левитан, имевший сотни связей с сотнями женщин, сделать предложение руки и сердца решился лишь однажды. Вот как вспоминала об этом семьдесят лет спустя девяностодвухлетняя Мария Павловна Чехова: «Вдруг Левитан бух передо мной на колени и… объяснение в любви. <…> Я не нашла ничего лучшего, как повернуться и убежать. Целый день я, расстроенная, сидела в своей комнате и плакала, уткнувшись в подушку. К обеду, как всегда, пришел Левитан. Я не вышла. Антон Павлович спросил окружающих, почему меня нет. <…> Антон Павлович встал из-за стола и пришел ко мне. „Чего ты ревешь?“ Я рассказала ему о случившемся и призналась, что не знаю, как и что нужно сказать теперь Левитану. Брат ответил мне так: „Ты, конечно, если хочешь, можешь выйти за него замуж, но имей в виду, что ему нужны женщины бальзаковского возраста, а не такие, как ты“».

Когда бы Маша ни заговаривала с Антоном о претендентах па ее руку, его реакция была отрицательной. И хотя он никогда открыто не возражал против ее замужества, его молчание, а также (при необходимости) кое-какие закулисные хлопоты явно свидетельствовали о его неодобрении и даже сильном беспокойстве по этому поводу.

Сестру Машу удержать от брака Антону было под силу, а вот собственных подруг удержать подле себя ему не удалось. Дуня Эфрос, хотя и приняла от него привезенные из Петербурга шоколадные конфеты, предпочитала держаться на расстоянии. Ольга Кундасова увлеклась профессором Бредихиным из московской обсерватории. Лили Маркова уехала в Уфу и затерялась там среди башкир. Вернувшись в Петербург, она приняла предложение художника А. Сахарова. Алексей Киселев, всегда видевший в личной жизни Антона много забавного, откликнулся на это событие виршами, которые декламировались по всему Бабкину:

А. П. Чехову
Сахаров женился И уж как дивился, Что дыру у Лили Раньше просверлили! Кто? узнать он хочет И добьется толку — А Антон хохочет С Лилей втихомолку. Едет он, не свищет, И коли разыщет, Как задаст трезвону Блядуну Антону! Трепку, да такую, Чтоб не забывать И в дыру чужую Слез не проливать [116].

Подобные мысли, правда не столь игриво оформленные, приходили в голову и другим людям. Прочитав напечатанный в одном из августовских номеров «Нового времени» чеховский рассказ «Несчастье», Вера Билибина сказала мужу, что под видом Ильина, бесстыдного совратителя замужней героини, автор вывел самого себя. И вообще она не выходила, когда Антон появлялся у них в доме. Четыре года спустя Билибин оставил ее ради секретарши редакции «Осколков» Анны Соловьевой. У Веры не было никакого сомнения в том, что Антон оказал пагубное влияние на ее мужа.

Глава девятнадцатая Жизнь в «комоде»: сентябрь 1886 — март 1887 года

Новое жилье для семьи Маша с Мишей сняли за 650 рублей в год у доктора Корнеева. Это был двухэтажный дом в восемь комнат на Садовом кольце, пыльной улице, по которой раз в час проезжала конка. Антон поселился в доме 1 сентября 1886 года. Здесь Чеховы прожили четыре года (сейчас в этом доме, фасад которого напоминал Антону комод, открыт единственный в Москве чеховский музей). Антон расположился этаким барином в собственных комнатах — спальне и кабинете. На первом этаже была просторная кухня, ведущая в комнаты для прислуги и кухарки. Наверху — Машина светелка, примыкавшая к гостиной: доносившиеся оттуда голоса ее подруг выманивали Антона из кабинета. Столовая тоже была на втором этаже, так что звук шагов по лестнице никогда не умолкал. А под лестницей дремала стареющая гончая Корбо. Павел Егорович наведывался сюда ежедневно, хотя ночевать оставался либо при гавриловском амбаре, либо у Вани, жившего неподалеку.

Антон тратил больше, чем зарабатывал, — ему пришлось заложить часы и золотую турецкую монету, полученную в подарок от семейства Яновых за врачебную помощь. В рассказах, написанных в тот период, проступает озабоченность автора собственным статусом: в «Пассажире первого класса» посредственная актриса, любовница построившего мост инженера, становится центром внимания на церемонии открытия моста. Так и Антону казалось, что он заслуживает большего. В шуточной «Литературной табели о рангах», в которой Антон классифицировал русских писателей, высшее место «действительного государственного советника» осталось вакантным. Выше всех стоят Толстой с Гончаровым, следом идут Салтыков-Щедрин и Григорович, далее — драматург Островский, а за ним Лесков с поэтом Полонским. Журналисты «Нового времени» Буренин и Суворин поставлены в один ряд с истинным талантом, тогда еще молодым Всеволодом Гаршиным. Внизу же без всякого ранга оказался антисемитский писатель Окрейц по прозвищу Юдофоб Юдофобович.

Посетительницы дома-комода были фривольно обольстительны, однако, судя по переписке, завлечь Антона им не удалось. Лишь Мария Киселева удостоилась его внимания: она упрекала Чехова в моральном разложении и растрате таланта по пустякам. В письме к ней от 21 сентября он пытается развеять ее иллюзии относительно своего разгульного житья: «Во-первых, жизнь хмурая… Работы от утра до ночи, а толку мало…<…> у меня угарно и холодно…<…> Папиросы невозможны! Прежде чем закурить, я зажигаю лампу, сушу над ней папиросу и потом уж курю, причем лампа дымит и коптит, папироса трещит и темнеет, я обжигаю пальцы… просто хоть застрелиться в пору! <…> Пишу много и долго, но мечусь как угорелый: начинаю одно, не кончив другое… Докторскую вывеску не велю вывешивать до сих пор, а все-таки лечить приходится! Бррр… Боюсь тифа!»

Вслед за этим письмом 29 сентября в Бабкино полетело еще одно: «Живется серо, людей счастливых не видно. Николай у меня. Он серьезно болен (желудочное кровотечение, истощившее его до чертиков). <…> Всем скверно живется. Когда я бываю серьезен, то мне кажется, что люди, питающие отвращение к смерти, не логичны. Насколько я понимаю порядок вещей, жизнь состоит только из ужасов, дрязг и пошлостей, мешающихся и чередующихся…»

У самих Киселевых положение было отчаянным: денег не хватало даже на то, чтобы заплатить гувернантке. Двадцать четвертого сентября Алексей Киселев писал Чехову: «Посадил мою литераторшу и заставил ее написать слезливое письмо Пензенской Тетушке, выручай, дескать, меня, мужа и детей <…> Авось сжалится, пришлет не только для уплаты пятисот рублей, но и всем нам на бомбошки».

Письмо посеяло семена, из которых позже вырастет «Вишневый сад»: Гаев просит денег у ярославской тетушки, растратив свое состояние на леденцы.

Рассказы Антона, появившиеся осенью 1886 года, черпают и из семейного источника. Черты отцовского упрямства вперемежку с обидчивостью Чехов стал находить и у себя. В рассказе «Тяжелые люди», написанном в октябре для «Нового времени», описываются безобразные ссоры между отцом и сыном, вынужденными признать сходство характеров. Другой рассказ, «Мечты», повествует о том, как охранники конвоируют заключенного, понимая, что жить ему осталось считанные дни. Возможно, рассказ был навеян мыслями о Коле, а возможно, и о самом себе. Коля наконец вернулся в семью, предупредив брата отчаянной запиской: «Антон, вот уже пять дней как я лежу в постели. С тех пор как я был у Вас, меня беспощадно рвет до выпорота внутренностей». В то время врачи обманывали чахоточных больных объяснением, что кровотечение у них желудочное, а не легочное. Вот и Коля заблуждался: «Я даже думал, что у меня чахотка». Играя в прятки со смертью, Коля метался между Анной Гольден и родительским домом, а порой искал убежища в гнусных студенческих меблирашках. Пробыв на Садовой несколько дней, Коля снова исчез.

Александр целиком и полностью отдал себя на милость Суворину. Тот взял его к себе редактором и репортером, а затем подыскал ему еще одно редакторское место в журнале «Русское судоходство». Оттуда он вскоре был уволен, однако у Суворина он получал достаточно, чтобы к Рождеству привезти из Тулы свою семью. В Петербурге Александр стал для Антона литературным агентом — собирал по редакциям его гонорары, а заодно и сплетни. Лелеял он также мечту пробиться в редакторы «Нового времени» (если вдруг М. Федорова посадят в тюрьму). Но у Суворина нa этот счет были свои соображения, и Александр остался у него в поденщиках.

В конце ноября, вдохновленный весенним визитом, Антон снова отправился в Петербург — снова к Суворину, именитым литераторам и очаровательным актрисам, чье общество вскружило ему голову, невзирая на скверный городской воздух и нездоровую невскую воду. В этот раз он захватил с собой Машу, которая была вне себя от радости. В столице новые чеховские рассказы «Ванька» и «На дороге», которые будут напечатаны под Рождество, произведут фурор: публика всегда была чувствительна к святочным историям об обездоленных детях, но эти новеллы взяли за душу даже критиков. Успех польстил чеховскому самолюбию: «В Питере я становлюсь модным, как Нана!»[117] Впрочем, на литературу он по-прежнему смотрел как на блудодеяние и представлял себя этакой несвятой троицей: «Антоний и медицина Чеховы, жена-медицина, литература-любовница».

Вернувшись из Петербурга, Антон с удовольствием окунулся в новогодние празднества. В гости к Чеховым наведался Григорович. Опьяненный женским весельем, он повел провожать домой актрису Дарью Мусину-Пушкину. Вспомнились грехи молодости — пикантная история о том, как он соблазнил на качелях будущую жену поэта А. К. Толстого. В Петербурге Григорович поделился впечатлениями с женой Суворина: «Анна Ивановна, голубушка моя, — если бы вы только знали, что там у Чеховых происходило! Вакханалия, душечка моя, настоящая вакханалия!»[118]

К Антону тянулись не только женщины, но и мужчины. Билибин писал ему: «Должен сообщить Вам по секрету, что я Вас люблю», но, как подкаблучный «муж ученой жены», был постепенно вытеснен из чеховского круга. Несчастливый брак и растущее недовольство Лейкиным (на которого он работал вплоть до смерти последнего в 1906 году) вызвали у Билибина множество мнимых болезней, и его место заняли другие почитатели. Новым учеником Чехова стал Александр Лазарев, писавший под псевдонимом Грузинский. Бывший преподаватель провинциальной духовной семинарии и начинающий писатель, он появился в доме Чеховых в первый день 1887 года. С собой он привел близкого друга Николая Ежова, тоже учителя, мечтающего о писательской славе и столь же восхищенно отзывающегося о Чехове. Впрочем, пройдет несколько лет, и от этого восхищения не останется и следа — так и не смог Ежов примириться с чеховской славой и собственной посредственностью.

Приехала погостить и бывшая чеховская пассия: Саша Селиванова, таганрогская ученица Антона, теперь учительствовала в Харькове. Вернувшись домой, она писала Антону, Ване и Мише: «Сердце мое разрывается на части от тоски по вас. Нельзя, впрочем, сказать, что оно разорвалось ровно на три части. Одна из них больше. Угадайте, кто из вас причиной этому? Вот вы все отлично выполнили роль дачного мужа»[119]. В ответ полетела телеграмма Антона: «Ангел, душка, соскучился ужасно, приезжай скорее, жду ненаглядную. Твой любовник».

Пик январского веселья пришелся на двадцатисемилетие Антона: был устроен «бал с жидовками, индейками и Яшеньками[120]». Двоюродный брат Алексей Долженко пожаловал со скрипкой и цитрой. За новогодние праздники Антон написал лишь один рассказ, «Враги», отличающийся и литературными достоинствами, и мастерским использованием личного опыта: его герой в минуту личного горя едет по ложному вызову и в результате проникается ненавистью ко всему человечеству. Рассказ был напечатан в московском «Будильнике», и обозленный Лейкин, ничего не получивший для «Осколков» в декабре, когда надо было заманивать подписчиков, писал Антону накануне своего приезда в Москву: «Отлично Вы подкузьмили „Осколки“ <…> Конечно, Вы не журналист, не вполне понимаете, что Вы сделали для меня, но при личном свидании постараюсь объяснить Вам»[121]. Тем не менее редактор «Осколков» гостем пожаловал к Антону на именины.

Чехов больше не чувствовал зависимости от Лейкина. В письме дяде Митрофану он признался: «Я самый модный писатель». Лейкин же пытался охладить его пыл: «Последняя ваша вещичка в „Осколках“ опять премиленькая, а вот в „Новом времени“ неудачно. Вам маленькие рассказы лучше удаются. Это говорю не я один. <…> Ваша книга идет неважно». Он все старался не отпускать от себя Антона, заманивал в поездки то по северным озерам, то по южным краям — Антон на протяжении десяти лет уклонялся от этих приглашений, — обещал ему щенков, надоедал своей ипохондрией. Особенно тяготил Лейкина его большой живот. Антон в шутку посоветовал ему выдержать двухнедельный пост. Терпение его лопнуло через год, и в ответ на бесконечные жалобы Лейкина он выписал ему рецепт: «Найдите себе бонну-француженку 25–26 лет и от скуки тараканьте ее во все лопатки. Это хорошо для здоровья. А когда приедут к Вам Дальхевич и Билибин, то и они займутся бонной». Лейкин, один из самых плодовитых русских юмористов, был далек от понимания подобных шуток, однако Антону это сошло с рук. Вдобавок гонорар ему был увеличен до 11 копеек за строчку.

Между тем у Чехова возникли первые сомнения в Суворине. В «Новом времени» Буренин жестоко раскритиковал любимца либеральных студентов поэта Надсона за то, что он притворялся «калекой, недужным, чтоб жить за счет друзей». Последовавшие за этим кровотечение и нервный паралич свели Надсона в могилу. Буренина объявили убийцей. В то же самое время Суворин ловко провернул коммерческую операцию с изданием десятитомника Пушкина тиражом в 40 000 экземпляров сразу же по истечении авторского права. Жестокость по отношению к умирающему поэту и быстрая нажива на авторских правах поэта уже умершего вызвали у публики одновременно неприятие его авантюризма и восхищение его деловой хваткой. Антон пришел в замешательство. Сам он почитал Надсона как поэта, гораздо большего, «чем все современные поэты вместе взятые». К тому же выяснилось, что Суворин не оставил для него ни одного пушкинского десятитомника — а ведь Антон обещал подарить эти книги друзьям и родственникам.

Чехов пытался предугадать, что захотят получить от него новые столичные покровители. Двадцать девятого января Александр писал ему: «Все они складываются в моем сознании, как убеждение, что в тебе есть Божия искра и что они от тебя ждут — чего и сами не знают, но ждут. Одни требуют большого, толстого, другие — серьезного, третьи — отделанного, а Григорович боится, чтобы не произошло размена таланта на мелкую монету». Мария Киселева начала борьбу с «Новым временем» за душу Антона. В начале января она писала ему о рассказе «Тина», вызвавшем у нее отвращение: «Но мне лично досадно, что писатель Вашего сорта, т. е. не обделенный от Бога, показывает мне только одну „навозную кучу“ <…> Мне нестерпимо хотелось ругнуть и Вас, и Ваших мерзких редакторов, которые так равнодушно портят Ваш талант»[122]. Антон написал длинное ответное письмо в защиту своего права рыться в навозной куче: «Литератор должен быть так же объективен, как химик; он должен отрешиться от житейской субъективности и знать, что навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль, а злые страсти так же присущи жизни, как и добрые». И все-таки Мария Киселева своей цели добилась: мрачная чувственность чеховских рассказов, писанных им для «Нового времени», заметно пошла на убыль. В феврале Чехов напечатал совсем немного, а вслед за тем открыл в своем творчестве новое направление. Один из новых рассказов, «Верочка», пришелся по вкусу и Киселевой, и Суворину: его герой не находит в себе морального мужества ответить на признание в любви молодой девушки. Традиционная сцена расставания в саду еще не раз будет возникать в чеховских сочинениях вплоть до «Вишневого сада». Тонко переданное горькое чувство напрасной потери относит рассказ «Верочка» к одному из устойчивых чеховских архетипов.

Между тем Антону стало казаться, что источник его вдохновения скоро иссякнет. Он мечтал вернуться на юг, в края своего детства: в Таганроге он не был с июня 1880 года, с достопамятной свадьбы Онуфрия Лободы. Все звали его приехать — и простившие его дядя Митрофан с двоюродным братом Георгием, и братья Кравцовы. Вырвавшись из семейного круга и забравшись подальше от редакторов, Чехов хотел заняться поисками нового материала. Впрочем, не только творческие дела влекли Антона в дорогу: в Таганроге его дожидалась актриса, лелеявшая надежду заполучить его в мужья.

Для поездки Антону необходим был суворинский аванс, ради чего пришлось проехаться в Петербург. Призывы о помощи, исходившие от старшего брата, стали еще одним предлогом для поездки, хотя и не столь очевидным. Александр чувствовал себя изгоем — Суворин запретил ему подписывать свои сочинения настоящим именем из боязни, что читатели начнут путать двух А. Чеховых. Александр, хоть и предлагал Коле убежище от кредиторов, дурных соблазнов и полиции, сам сидел без гроша, да еще к тому же истрепал взятый напрокат у Вани сюртук. Кончилось тем, что он отбил в Москву телеграмму с известием, что неизлечимо болен. Восьмого марта Антон отправился в Петербург ночным поездом. Из гостиницы на Невском проспекте он докладывал в письме членам семьи: «Ехал я, понятно, в самом напряженном состоянии. Снились мне гробы и факельщики, мерещились тифы, доктора и проч… Вообще ночь была подлая… Единственным утешением служила для меня милая и дорогая Анна124 , которой я занимался во всю дорогу. <…> Александр абсолютно здоров. Он пал духом, испугался и, вообразив себя больным, послал ту телеграмму».

Цель поездки была достигнута: Антон проговорил с Сувориным до часу ночи и ушел от него с тремястами рублями в кармане. Франц Шехтель обещал достать ему даровой билет до Таганрога и обратно. Антон писал ему: «Как бы там ни было, будь хоть землетрясение, а я уеду, ибо долее мои нервы не выдержат». Собрав по редакциям гонорары, он наставлял Машу: «Ввиду так скверно сложившихся обстоятельств я попросил бы тратить возможно меньше. Когда приеду, не знаю. Александра с его упавшим духом и наклонностью к шофе оставить нельзя до выздоровления его барыни». Уверившись в том, что дружба с Сувориным крепнет, Антон наведался к Григоровичу, определил, что тот страдает атеросклерозом, расцеловался с ним, а Суворину доложил, что Григоровича уже не вылечить. Помимо проблем с Александром, были у Антона в Петербурге и другие огорчения: кто-то у него украл пальто, так что пришлось ходить по морозу раздетым. В то время в столице свирепствовал брюшной тиф, и у Лейкина от него «на ходу» умер швейцар. Семнадцатого марта Антон вернулся из «города смерти» в Москву, намереваясь через две недели отправиться на юг.

Братья Антона нуждались в его участии. Двадцать шестого марта Шехтель писал ему: «Николай пишет, что он очень болен и харкает кровью — очень может быть, что это не так страшно, но ведь может же быть и очень плохо <…> Не соберемся ли мы сегодня вечером к нему». Двадцать девятого марта Александр вновь взывал из Петербурга: «Анна по-прежнему в больнице. Тиф, кажется, ослабевает, <…> но кашель и мокрота усиливаются. <…> Пасха будет для меня печальна. Анна и теперь плачет о том, что встретит праздник в больнице, а на самую Пасху еще хуже разбередит и себя и меня. Я и так каждый день от часа до четырех провожу у ее постели и выхожу всякий раз с тяжелым чувством и мыкаюсь, как маятник, между нею и детьми».

Однако Антон решил, что с него достаточно. Второго апреля он сел в таганрогский поезд, сообщив о своей поездке лишь двоюродному брату Георгию.

Глава двадцатая Возвращение в Таганрог: апрель — сентябрь 1887 год

Чем более Франц Шехтель преуспевал как архитектор, тем осмотрительнее становился в связях с людьми и в обращении с деньгами. Чехову он достал билет третьего класса — не слишком высокая плата за получаемую медицинскую помощь. В поезде Антон спал скрючившись, точно его кот Федор Тимофеевич, «носки сапогов около носа». Проснувшись в пять утра в Орле, он отправил в Москву письмо, наставляя семейных во всем слушаться Ваню: «Он положительный и с характером». На третий день, в Великую Страстную субботу, он был уже в Таганроге. Вместе с дядей Митрофаном и всем его семейным кланом Антон пошел в Митрофаньевскую церковь на пасхальное богослужение.

Таганрог Чехова разочаровал, о чем он писал Лейкину: «60 000 жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов — никаких… Куда ни явишься, всюду куличи, яйца, сантуринское, грудные ребята, но нигде ни газет, ни книг… Местоположение города прекрасное во всех отношениях, климат великолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чертиков… Все музыкальны, одарены фантазией и остроумием, нервны, чувствительны, но все это пропадает даром… Нет ни патриотов, ни дельцов, ни поэтов, ни даже приличных булочников».

Шесть лет приобщения к московской цивилизации дали о себе знать — дом дяди Митрофана показался Антону запущенным и грязным; «ватер у черта на куличках, под забором, — жаловался он в письме домашним, — нет ни плевательниц, ни приличного рукомойника… салфетки серы, Иринушка [прислуга] обрюзгла и не изящна… то есть застрелиться можно, так плохо!» Посетил он и дом, где прожил последние пять лет перед отъездом в Москву: «Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?!»

Лет восемь не расставался Антон столь надолго с сестрой и матерью. Он взялся вести дневник своего сентиментального путешествия, который отправлял по частям в Москву. Навестил старых учителей: инспектор Дьяконов по-прежнему «тонок, как гадючка», а отец Федор Покровский — теперь «гроза и светило» своего прихода. Интересовался бывшими подружками — у одной был слишком ревнивый муж, другая сбежала с актером. Влюбленную в него актрису отверг. Побывал у жен московских коллег, Савельева и Зёмбулатова, пил вино с местными докторами, озабоченными тем, чтобы превратить Таганрог в морской курорт. И всячески старался не попадаться на глаза полицейскому осведомителю Анисиму Петрову, который теперь вошел в члены Митрофаньевского братства.

От грязи и всевозможных огорчений у Антона расстроился желудок и обострился геморрой, а сырой воздух спровоцировал бронхит. Вдобавок на левой ноге разболелась варикозная вена — ему то и дело приходилось обходить стороной вездесущего Анисима Петрова. А с одноклассником Еремеевым, теперь уже врачом, было выпито так много вина, что стало не до таганрогских красавиц. Лишь двоюродный брат Георгий порадовал душу Антону: он редко захаживал в церковь, был подвержен греху табакокурения, охоч до женщин и вместе с тем усердно трудился на благо Черноморско-азовского пароходства.

Две недели находился Антон в центре внимания таганрогской публики. Этого ему показалось достаточно, и он отправился шафером на свадьбу сестры доктора Еремеева в степной Новочеркасск. По дороге остановился у Кравцовых в Рагозиной балке. Катание на лошадях, охота, простокваша и кормежка по восемь раз нa дню могли бы, по его словам, излечить 15 чахоток и 22 ревматизма. На свадьбе, фигурируя в чужой фрачной паре, он кокетничал с девушками, распивал цимлянское и объедался икрой. Дорога заняла немало времени — на пересадке пришлось восемь часов дожидаться поезда и спать на запасных путях: «Вышел ночью из вагона за малым делом, а на дворе сущие чудеса: луна, необозримая степь с курганами и пустыня; тишина гробовая, а вагоны и рельсы резко выделяются из сумерек — кажется, мир вымер…» А в Рагозиной балке за почтой надо было ездить за двадцать с лишним верст. Однако по дому Антон не скучал. Лейкин докладывал ему о злоключениях Пальмина и выражал недовольство, что Антон жалуется на нездоровье: «Вы пишете, что страдаете четырьмя болезнями. Врачу-то уж это совсем нехорошо. Впрочем, Ваша болезнь хотя беспокойная, но совсем не опасная». Зато о своем самочувствии сообщить не преминул: «Скипидар способствует выделению газов».

Первого мая застрелился четвертый сын Суворина, Владимир. Был ему двадцать один год. Александр сообщил об этом Антону открыткой, написанной по-латыни: «Plenissima pertur-batio in redactione. Senex aegrotissimus est. Dolor communis…»125 Суворин мучился душой — он не уделял сыну должного внимания, не похвалил его пьесу «Старый глаз — сердцу не указ». Делая запись в дневнике, он вспоминает убийство первой жены и винит себя за обе эти смерти: «Я ничего никогда не умел предупредить, и в этом мое горе, мое проклятие. <…> Он был умен и добр, но этого, кажется, никто не хотел замечать. <…> Вспоминается мне его мать. То же самое — ничего я не мог и не умел предупредить. Какая-то скверная черта у меня есть — воздерживаться и напускать на себя суровость тогда, когда этого не нужно»[126].

Спустя неделю об этом же писал и Лейкин: «Какое горе у Суворина-то! Сын-студент застрелился. Причина неизвестна. Оставил только записку, где говорит, что жизнь надоела, и полагает, что в том мире лучше, чем в здешнем. Бедного Алексея Сергеича, совсем расхлябанного горем, увезли вчера в Тульскую губернию в усадьбу». Так родилась тема пьесы «Чайка». Чехов глубоко сочувствовал Суворину — на его сыновьях стояла та же печать обреченности, что и на братьях Антона; тяжелая минута еще крепче связала их.

Пасху семейство Чеховых отпраздновало с размахом, о чем Павел Егорович докладывал сыну: «Утреня и обедня продолжались полтора часа. <…> Разговлялись мы одни <…> Окорок отличный, а Пасхи вышли сырые <…> Визиты нам сделали на Первый день Семашко, Иваненко, Дюковский и Алексей Афанасьевич. На второй Офицер Тышко и Долгов, который выпил три бутылки пива и чуть-чуть не разбил пианино сильными ударами. Играл хорошо с воодушевлением. Потом Г-н Корнеев и М-м Янова, Эфрос и Племянница Корнеева, а вечером были дети Корнеева, которые меня удивляли своими базарными разговорами. <…> Остаюсь любящий тебя П. Чехов».

Коля немного образумился и порадовал домашних тем, что согласился провести с ними лето в Бабкине. Между тем из Петербурга все чаще раздавались отчаянные призывы Александра — Анна по-прежнему была в больнице, а теперь и сыновья слегли с тифом, однако больница отказывалась принимать детей без свидетельства о рождении. Сам же Александр никак не мог справиться с ленивой и вороватой прислугой. Он умолял Ваню и Машу прислать в Петербург Евгению Яковлевну: «Бедные дети пищат, просятся на „горшочек“ и разрешаются на постель. Меня нет дома всю ночь. Право, не грешно было бы матери приехать ко мне»[127].

Обсуждая этот вопрос с Машей, Коля категорически возражал: «Когда несколько лет назад в Таганроге заболела Маничка, мать поехала навестить больную девочку и ухаживать за ней, и что же вышло? Мать измучилась, сплевывала, а Александр рвал на себе волосы и ходил в церковь плакать. <…> Если мать отправить в Петербург, то повторится то же, что написано выше, т. е. мать будет несчастна и жизнь Александра отравлена. <…> Мать поедет в Питер в семью Александра, в ту семью, где она может заболеть тифом и остаться там навсегда»[128].

Когда бы ни просил Александр помощи для своей незаконной семьи, сочувствия от Чеховых ему доставалось немного. Жену его, Анну, и детей от нее они возненавидели на всю жизнь. Александр был оставлен на произвол судьбы, а в мае мать и сестра выехали на дачу.

Пятого мая Антон отправился в монастырь «Святые Горы», куда на пасхальные праздники собралось пятнадцать тысяч паломников. Монахи поселили его в номере с полицейским соглядатаем, который разоткровенничался и рассказал ему историю своей жизни. Все двое суток, проведенных в монастыре, Антон восхищался лесистыми холмами, церковными службами и богомольными паломниками. Рассказы, вдохновленные поездкой в святые места, пронизаны благоговением перед великолепием природы и православной патетикой — скорее церковных ритуалов, чем религиозных догм. Возвращаясь в Таганрог, Антон навестил друзей юности, Сашу Селиванову и Петра Сергеенко, которому через пятнадцать лет будет суждено активно вмешаться в чеховскую жизнь. К 17 мая Антон без гроша в кармане вернулся в московские холода. Он вызвал к себе Шехтеля для откровенного разговора о сестрах Яновых, пожаловался на сексуальную неудовлетворенность, а также попросил в долг 30 рублей. Затем Антон отправился в Бабкино, где его ждали мать и Маша с Мишей.

Суворин, впавший в депрессию после смерти сына, оставил без внимания изданный «Новым временем» сборник чеховских рассказов, «В сумерках». Чтобы рассчитаться с Сувориным за аванс, Антону пришлось больше писать для «Нового времени», так что Лейкину в то лето достались лишь четыре небольшие юморески. В «Петербургскую газету», в которой платили щедрее и давали больше свободы, Антон послал девять рассказов. Один из них, «Его первая любовь», позже будет переработан в рассказ «Володя», повествующий о самоубийстве юноши. Как мы теперь понимаем, лучшие образцы русской короткой прозы того времени появились на свет из необходимости вернуть одолженные триста рублей и благодаря материалу, накопленному в поездке по южным краям. В первом чеховском стихотворении в прозе (quasi-симфония), «Счастье», слышатся и мотивы будущей «Степи», и зловещий звук лопнувшей струны, предвещающий крах всех надежд в пьесе «Вишневый сад». Чехов вполне может претендовать на звание первого русского писателя, выступившего в защиту природы. Даже злой на язык Буренин написал ему панегирик, а в столичных ресторанах номера «Нового времени» с рассказами Чехова зачитывали до дыр. В июльском рассказе «Перекати-поле» агент полиции, повстречавшийся Антону в монастыре, становится евреем-выкрестом: «жид крещеный, что конь леченый, что вор прощеный — одна цена». Есть здесь и лопнувшая струна — герой искалечен сорвавшейся в шахте бадьей.

Чеховский неприкаянный еврей замыкает вереницу «лишних людей», населявших русскую литературу от Пушкина до Тургенева. Публика воздала должное попыткам Чехова воскресить эту отжившую свой век традицию, однако наивысшее признание на сей раз пришло к нему от музыкантов, которые оценили гармонию чеховской прозы, ее ритмику, а также сонатную стройность — разработка экспозиции во второй части и ее реприза в финале. Церковный рассказ «Миряне» так глубоко поразил Чайковского, что тот написал автору письмо (к сожалению, до него не дошедшее). О своем впечатлении композитор писал также брату Модесту, через которого он впоследствии и познакомится с семейством Чеховых[129].

Будучи весной в Петербурге, Антон не захотел повидаться с женой Александра; теперь же он давал рекомендации по почте, из Бабкина. Судя по назначаемым лекарствам и температуре, Анна переносила тиф на фоне обострившегося туберкулеза. В то лето Антон лишь раз ненадолго выбрался в Москву на встречу со своими почитателями Ежовым и Грузинским. Кстати, Грузинский — единственный, кто сохранил в своей памяти, каков Чехов «в гневе». «Будильник» тремя номерами печатал чеховскую юмореску «Из записок вспыльчивого человека». Когда Антон обнаружил, что в ней без его ведома сделаны сокращения, он, под стать своему герою, вспылил и наговорил неприятных вещей выпускающему редактору. Ежову же запомнился куда более спокойный человек: «У него был голос слабоватый <…> Смех Чехова, приятный и задушевный, говорил о том, что Чехов вообще не склонен сердиться. В нем было что-то тихое и чистое. <…> Он положил перо, задумался и вдруг… улыбнулся. Эта улыбка была особая, без обычной доли иронии, не юмористическая, а нежная и мягкая. И я понял, что это была улыбка писательского счастья»[130].

По возвращении в Бабкино Антон присматривал за Колей и в то же время взялся помогать доктору Архангельскому в составлении обзора, посвященного российским психиатрическим заведениям, — эта работа принесет литературные плоды пятью годами позже. В конце июля Коля опять сбежал из-под надзора. Шехтель докладывал о нем из Москвы: «Мы поговорили по душам, и в конце концов он пришел к сознанию, что нужно бросить Кувалду или что это единственное средство, чтобы сжечь корабли и, окунувшись три раза в котел с кипящим молоком, т. е. придав своей за последнее время сильно заскорузловшей внешности джентльменский лоск, войти опять в свет. <…> И в тот же вечер хлынула кровь — кровь не бутафорская, в этом не может быть сомнения — я видел, как он харкал. На другой день хуже. Сегодня он присылает записку: просит прислать доктора, совсем истекает кровью».

Чехов не поспешил в Москву на помощь брату, однако Коля перебрался в дом на Садовой, пообещав, что не принесет с собой блох. Антон пробыл в Бабкине до сентября, гулял по лесам, собирая крыжовник, малину и грибы. Все еще находясь под впечатлением от поездки в южные края, а также нуждаясь в деньгах, писал для «Нового времени» степные рассказы. Занятия иного рода исключались: «В Бабкине по-прежнему тараканить некого. <…> Съел бы Яшеньку блядишку <…> Работы много, так что бзднуть некогда», — жаловался Антон Шехтелю.

В сентябре московские писатели вернулись к письменным столам. Пальмин делился с Лейкиным (а тот — с Антоном) своими невероятными любовными похождениями. Антону в этом смысле похвастать было нечем. Последний из его «степных» рассказов, «Свирель», повествующий о высыхающих речках и выгорающих лесах Донского края, вызвал раздражение критиков: они ожидали от чеховской прозы большей сюжетности, нравоучительности и человечности. Н. Михайловский, законодатель мнений журнала «Северный вестник», набросился на только что выпущенный Сувориным сборник «В сумерках»: «Вопросы без ответов, ответы без вопросов, рассказы без начала и конца, фабулы без развязки <…> Сумеречное <…> полутворчество <…> Было бы желательно, чтобы г. Чехов попробовал зажечь в своем кабинете рабочую лампу, которая осветила бы полуосвещенные лица и разогнала бы полумрак, затягивающий абрисы и контуры».

Осыпанный критическими упреками, обеспокоенный долгами и участью своих братьев, Антон впал в уныние.

Глава двадцать первая «Иванов» на московской сцене: сентябрь 1887 — январь 1888 года

В сентябре Антон написал брату Александру письмо со столь явными намеками на желание покончить с собой, что тот письмо уничтожил, а сам спешно взялся за ответ: «Ты пишешь, что ты одинок, говорить тебе не с кем, писать некому. <…> Глубоко тебе в этом сочувствую всем сердцем, всею душою, ибо и я не счастливее тебя. <…> Непонятно мне одно в твоем письме: плач о том, что ты слышишь и читаешь ложь и ложь, мелкую, но непрерывную. Непонятно именно то, что она тебя оскорбляет и доводит до нравственной рвоты от пресыщения пошлостью. Ты — бесспорно умный и честный человек, неужели ты не прозрел, что в наш век лжет всё <…> Поставь себе клизму мужества и стань выше (хотя бы на стуло) этих мелочей. <…> Я не заслужил ордена Св. Анны, а он повешен мне на шею, и я ношу его в праздник и в будень». Александр предлагал Антону перебраться в Петербург, но город брату был ненавистен. Суворин все еще горевал по сыну в загородном поместье, а в это время «зулусы» — писаки из «Нового времени» — глумились над Дарвином и Надсоном. Антон успокаивал свою совесть тем, что вместе с братом они создают солидный противовес реакционерам. Суворин не усматривал здесь конфликта: «Чехов не осуждал политической программы „Нового времени“, но сердито спорил со мной об евреях <…> Во всяком случае, если „Новое время“ помогло Чехову стать на ноги, то значит хорошо, что „Новое время“ существовало»[132]. Никогда не сомневался Суворин и в том, что его привязанность к Чехову была взаимной: «А если Чехов меня любил, то любил за что-нибудь серьезное, гораздо более серьезное, чем деньги». И все-таки, даже прикрывая иногда Чехова от нападок своих щелкоперов, он никогда не обеспечивал ему полную защиту: «Чехов очень независимый писатель и очень независимый человек <…> Я мог бы фактами из его литературной жизни доказать, какой это прямой, хороший и независимый человек»[133].

Петербург все больше раздражал Антона. Он меньше писал для «Осколков» — Лейкин и Билибин утомили его взаимными жалобами: Лейкин был недоволен подкаблучником Билибиным с его вялостью и отсутствием аппетита, а Билибин — интриганом Лейкиным с его истерией и толстым животом. Наскучило и Бабкино, и прежде всего сексуально озабоченный Алексей Киселев.

Плохо было и с деньгами. За 150 рублей Антон продал братьям Вернерам права на четырнадцать юмористических рассказов. При этом он ожидал, что Суворин возьмется издавать его более солидный сборник. В то время выгоднее всего было писать длинные пьесы, поскольку драматург получал два процента от сбора за каждый акт. Однако постановка пьесы на императорской сцене была возможна лишь после преодоления многочисленных препон. Что касалось частной сцены, то в Москве единственным заведением с приличной репутацией был лишь театр Корша. Там играли и Лили Маркова, и Машина подруга Дарья Мусина-Пушкина. Чехов посмеивался над нелепыми пьесами в коршевском театре. Тот бросил ему вызов, предложив написать что-нибудь получше. Актеры уверяли Антона, что у него получится, так как он умеет «играть на нервах»[134]. Чехов и вправду согласился написать пьесу и вступить в Российское общество русских Драматургических писателей и оперных композиторов.

Название пьесы — «Иванов» — было выбрано с дальним прицелом: на спектакль, главный герой которого носит самую распространенную в России фамилию, можно было заманить не менее одного процента населения страны. Иванов, яркий интеллектуал (такова его рекомендация), все четыре акта пьесы пребывает в депрессии. Еврейская девушка, на которой он женился вопреки воле ее родителей, неизлечимо больна чахоткой. Иванов увлекается дочерью своих кредиторов. В финале, в припадке ненависти к самому себе, он стреляется. Специально для театра Корша Чехов задумал мелодраматические концовки действий: во втором действии жена застает мужа в объятиях возлюбленной; в конце третьего муж сообщает жене о том, что ее болезнь безнадежна, а заканчивается пьеса смертью героя (сначала он умирал от разрыва сердца, а потом автор вложил в его руку пистолет). Нынешнего зрителя больше увлекает конфликт Иванова с резонерствующим врачом, который преследует его разоблачениями, и корыстным управляющим, подбивающим его на неосуществимые прожекты; эти три центральных персонажа как бы составляют единую сложную личность. Сам Чехов представлял свою пьесу как историю развития душевной болезни и при этом уклонялся от ответа на вопрос, кто же главный герой — подлец или жертва? Еще более озадачил актеров подзаголовок пьесы — «Комедия».

Пьеса появилась на свет «нечаянно», за десять дней. Чехов заперся у себя в кабинете, и пришедший к нему на первое чтение Ежов нашел автора пасмурным, задумчивым и молчаливым. В письме к нему он пьесу расхвалил, а за глаза критиковал как «мрачную драму, переполненную тяжелыми эпизодами»; сам же Иванов ему «не представлялся убедительным»[135]. И все-таки Чехов остался пьесой доволен: она у него вышла «легкая, как перышко, без одной длинноты. Сюжет небывалый». Понравился «Иванов» и Коршу, а также Давыдову, которому предназначалась заглавная роль: прочитав пьесу, он до трех часов ночи говорил автору комплименты. Двадцать лет спустя он вспоминал: «Я не помню, чтобы другое какое-либо произведение меня захватило, как это. Для меня стало ясно до очевидности, что передо мною крупный драматург, проводящий новые пути в драме»[136].

Постановка пьесы на сцене театра Корша возвестила о рождении Чехова-драматурга. Впервые из-под его пера вышло нечто «большое» и «серьезное», хотя — и он сам это понимал — не лишенное недостатков. И снова Лейкин навязывал ему недоброжелательные наставления, отговаривая его от участия в репетициях и советуя не обольщаться Давыдовым, в «лукавости» которого ему самому уже пришлось убедиться. Впрочем, премьера, состоявшаяся 19 ноября 1887 года, оставила у автора чувство досады: лишь Давыдов и Глама-Мещерская выучили свои роли, а некоторые актеры на вторых ролях вообще играли в подпитии. Однако публика не скупилась на аплодисменты и вызывала автора даже по ходу пьесы. Хотя финал — смерть героя от разрыва сердца на собственной свадьбе — привел зрителей в недоумение. Для второго представления Чехов финал переделал. Критик Петр Кичеев, не простивший Чехову его разрыва с «Будильником», в рецензии на пьесу старался ужалить начинающего драматурга побольнее: «глубоко безнравственная, нагло-циническая путаница понятий», «циническая дребедень», автор — «бесшабашный клеветник на идеалы своего времени»; герой — «негодяй, попирающий все, и божеские, и человеческие законы». Сидя в окружении пустых пивных бутылок и утиного помета, высказывал свое мнение о пьесе Лейкину и Лиодор Пальмин: «Во всех сценах нет ничего ни комического, да ничего и драматического, а только ужасная, омерзительная, циническая грязь, производящая отталкивающее впечатление».

Всего в театре Корша пьеса выдержала три представления. Благожелательности рецензентов хватило лишь на то, чтобы обеспечить ей постановку на провинциальной сцене. Обогатившись на четыреста рублей, Чехов пережил и некоторое душевное смятение. Холодный прием, оказанный новоиспеченному драматургу, породил в нем сложное чувство по отношению к театру — любовь на грани ненависти, и каждая его последующая пьеса станет бомбой замедленного действия для традиционной сцены и непростым испытанием для актеров. Чем громче Чехова призывали к соблюдению условностей драматургии, тем чаще он ими пренебрегал. Провал «Иванова» содержит в себе зачатки триумфа «Дяди Вани».

Отныне в день премьеры своей новой пьесы Чехов будет прятаться от глаз людских подальше и даже уезжать из города. После третьего представления «Иванова» он сбежал в Петербург и дал пьесу на прочтение Суворину[137]. На этот раз он поселился у Александра с его выздоравливающими от тифа домочадцами. У чеховского брата жизненных проблем было не меньше, чем у Иванова: смертельно больная Анна, тоскующая по своим старшим детям, изводила себя ревностью к сексуально неудовлетворенному мужу. Его дом, несмотря на присутствие прислуги и регулярно выдаваемое Сувориным жалованье, был беден и запущен; сыновья отстали в развитии и замкнулись в своем собственном мирке. Антон писал домашним, невольно подражая тону высокомерного доктора Львова: «Живу у Александра. Грязь, вонь, плач, лганье; одной недели довольно пожить у него, чтобы очуметь и стать грязным, как кухонная тряпка».

Через три дня Антон перебрался к Лейкину, где «наелся, выспался и отдохнул от грязи», а от него — в гостиницу «Москва». Живя на свободе, он имел больше возможностей заводить знакомства с дамами и находить новых друзей мужского пола. В Петербурге у него появились новые почитатели. Одним из них был Иван Леонтьев, внук генерала, взявший себе псевдоним Щеглов под влиянием морали из крыловской басни: «Пой лучше хорошо щегленком, чем худо соловьем». Другим — Казимир Баранцевич, мелкий служащий Общества конно-железных дорог, отец шестерых детей, ночи напролет проводящий за письменным столом. Из болезненной скромности он в доме не имел зеркал, а героями своих сочинений выводил людей, чья жизнь была еще более тяжелой и мрачной.

Билибин, Щеглов и Баранцевич в Петербурге, Грузинский и Ежов в Москве были для Антона не только друзьями и поклонниками, но и мрачным предупреждением о том, как дорого может стоить российскому интеллигенту неспособность добиться успеха. Ставшие узниками невезения, бедности или собственной бесталанности, они превращались в литературных поденщиков и начинали смахивать на обитателей зверинца. По словам одного из приятелей Антона, зоолога В. Вагнера, Чехов среди них был как слон в зоологическом саду, и, когда ему удалось вырваться оттуда, их восхищение сменилось завистью. Они же так и оставались сидеть по клеткам, снедаемые унынием и ненавистью к собратьям. За всем этим зоосадом присматривал Суворин: подкармливая и подлечивая своих подопечных, он лишь Антона выпустил на волю, подняв для него расценки до 20 копеек за строчку, выделив в своей газете больше места и благословив его на сотрудничество с «толстыми» литературными журналами. В свои двадцать семь лет Чехов был свободен писать то, что хочет.

Чеховская пьеса Суворину понравилась. Третьего декабря Антон писал родным из Петербурга: «Все ждут, когда я поставлю пьесу в Питере, и уверены в успехе, а мне после Москвы так опротивела моя пьеса, что я никак не заставлю себя думать о ней: лень и противно».

Успех Чехова в Петербурге еще более упрочился его последними публикациями в «Новом времени». Рассказ «Холодная кровь», в основу которого легла реальная история из жизни чеховского таганрогского кузена — отправка скота на продажу в Москву, — получил одобрительный отзыв Российского общества покровительства животным. Рассказ «Поцелуй», действие которого происходит в артиллерийской бригаде (позже подобный офицерский типаж появится в пьесе «Три сестры»), вызвал восхищение военных. Герою рассказа неожиданно достается в темноте поцелуй от незнакомой женщины, которую ему не суждено узнать. Чехов так подробно изучил жизнь расквартированной в Воскресенске военной части, что читатели подумали, будто он сам прошел военную службу. Однако настоящую сенсацию произвела «Каштанка» — это первый из чеховских рассказов, который вскоре был опубликован отдельной книжкой.

Круг читателей Чехова расширился за пределы «Нового времени». Теперь скорее Суворин нуждался в Антоне, чем тот в нем. На Чехова обратил взор еще один литературный патриарх, поэт Алексей Плещеев, аристократ и либерал, стоявший на эшафоте вместе с Достоевским. Вплоть до своей смерти он оставался самым внимательным чеховским критиком. Как и Суворин, Плещеев намекал на то, что готов видеть Чехова своим зятем, но тот возвратился в Москву, избежав помолвки. Поздравляя Антона с наступающим Новым годом, Билибин сообщал ему: «Грузинский пишет мне, что Вы сияете всеми цветами радуги — от петербургских впечатлений».

По совету Суворина и в угоду цензуре Чехов внес поправки в «Иванова» — теперь он назвал пьесу драмой. Однако четвертое действие по-прежнему вызывало сомнение: как сделать смерть Иванова более убедительной?

Глава двадцать вторая Смерть Анны: январь — май 1888 года

Весь январь Чехов посвятил своему шедевру, повести «Степь». Редактор журнала «Северный вестник» А. Евреинова (напоминавшая Антону жареного скворца) дала ему полную свободу в смысле объема, темы, а также гонорара. За сочинение в 120 страниц Чехов получил 500 рублей аванса и 500 рублей после публикации. Доходы его утроились, и с тех пор Чеховы больше не знали нужды, хотя, бывало, тратили больше, чем зарабатывали. Одновременно отпала необходимость еженедельно поставлять рассказы в петербургские издания: Антон писал в основном для «Нового времени», держа на голодном пайке «Осколки» и «Петербургскую газету».

Повесть «Степь» подрывает все устои жанра; в ее основу положено путешествие мальчика Егорушки в город на учебу в компании дядьки, священника Христофора и возчиков, а также его встречи с представителями всех слоев общества: ожесточенным тяжкой жизнью хозяином еврейского постоялого двора, польской графиней, мятежными и покорными мужиками. Природа, ее речки, холмы, звери, насекомые настолько переполняют мальчика впечатлениями, что он заболевает, не в силах сопротивляться степной стихии. Повесть по структуре симфонична, а в описании степных пейзажей и грозы соотносима по настроению с частями Шестой, «Пасторальной», симфонии Бтховена — «Сценой у ручья» и «Грозой». Захваченный воспоминаниями своего собственного проведенного в степях детства, Чехов в то же время равняется и на такие литературные вехи, как «Сорочинская ярмарка» Гоголя и стихотворения в прозе Тургенева. Чеховская повесть стала первым его сочинением, которое может быть причислено к серьезной классической прозе.

Плещеева повесть привела «в безумный восторг». Опубликована она была в феврале 1888 года и произвела сильнейшее впечатление на поэтов, художников и музыкантов. Всеволод Гаршин, самый оригинальный из тогдашних молодых прозаиков, увидел в Чехове своего ровню. Критики, и прежде всего П. Островский (брат драматурга), расточали непомерные похвалы. Пo словам Александра, «первым прочел Суворин и забыл выпить чашку чаю. При мне Анна Ивановна меняла ее три раза. Увлекся старичина». От брата узнал Антон и мнение Буренина: «Такие описания степи, как твое, он читал только у Гоголя и Толстого. Гроза, собиравшаяся, но не разразившаяся, — верх совершенства. Лица — кроме жидов — как живые. Но ты не умеешь еще писать повестей <…> твоя „Степь“ есть начало или, вернее, пролог большой вещи, которую ты пишешь».

Лейкин по обыкновению норовил испортить обедню: «Повесить мало тех людей, которые советовали Вам писать длинные вещи. Длинные вещи хороши тогда, когда это роман или повесть, с интригой, с началом и концом. <…> Мое мнение такое: в мелких вещах, где Вы являетесь юмористом, Вы больший мастер».

Работая над «Степью», Антон (после депрессивного «Иванова») пребывал в бодром настроении, и сам удивлялся тому, что в его новой вещи нет любовной интриги: «А я не могу без женщин!!!» — воскликнул он в письме к Щеглову.

Два дня в январе у него ушли на рассказ «Спать хочется», в котором малолетняя прислуга убивает хозяйского ребенка за то, что тот не дает ей спать. Тогда же увидели свет и две одноактные пьесы: драматический этюд «Калхас (Лебединая песня)» и водевиль «Медведь», позже прозванный Чеховым «дойной коровой» за неизменно приносимый доход. Друзья подметили ряд перемен в облике Антона — шапка волнистых волос, загадочная улыбка, возросшая уверенность в себе. В феврале А. Грузинский писал Н. Ежову: «Чехов действительно похож на Антона Рубинштейна <…> У Чехова с Билибиным возникла холодность». В то время как Билибин перестал подписывать свои письма «Ваша Викторина», новый друг Антона, Иван Щеглов, не скрывал своего восхищения: «Ни одна француженка не соблазнит так своими ласками, как Вы меня увлекаете…»

Друзья и близкие по-прежнему нуждались в медицинских познаниях Антона. Обследованный им Григорович решил отсрочить свой конец, уехав в Ниццу, — оттуда он присылал Чехову сюжеты для рассказов. Из Петербурга Александр слал неутешительные отчеты о состоянии жены: мнения врачей относительно ее диагноза разделились. Александра терзали искушения и угрызения совести — у редакционной секретарши «Нового времени» были такие бархатные карие глазки. Он просил у Антона моральной поддержки. Анна же, страшась близкой смерти, писала в отчаянии свекрови:

«Умоляю Вас, пожалейте Ваших внуков, приезжайте к нам в Петербург. Я давно уже больна, а теперь доктора находят, что мне необходимо делать операцию, что у меня нарыв или эхинококки (спросите у Антона Павловича, он Вам объяснит) на печени и мне нужно их вырезать. Чем кончится операция, Богу известно, но я страшно боюсь и во всяком случае, даже благополучном, я должна буду долго пролежать в больнице. Кто же в это время будет с моими детками? <…> Вам будет теперь покойно у нас; средства у Саши теперь не те, что в Таганроге, две прислуги, нянька и кухарка. Если мне суждено умереть, так и я умру спокойно, зная, что дети с Вами. <…> Если бы я заболела в Москве, я бы не боялась так, а здесь я совсем одинока и так мне тяжело. Сделайте мне еще одолжение, поставьте от меня свечку в часовне мученика Пантелеймона и помолитесь Целителю за меня. Кланяйтесь Павлу Георгиевичу и попросите и его помолиться. Марье Павловне передайте мой привет. Антона Павловича я очень благодарю за внимание ко мне и за участие»[138].

Анну обследовал самый известный петербургский хирург С. Боткин. В течении ее болезни была короткая ремиссия, однако к началу марта стало ясно, что она умирает от туберкулеза печени.

Угроза нависла и над Колиной жизнью — не только из-за болезни, но и из-за отношений с властями, поскольку он уклонялся от призыва в армию. Связь с ним поддерживалась только через Анну Ипатьеву-Гольден. Первый муж Анастасии Гольден, П. Путята, практически чеховский родственник, пребывал в крайней нужде и был смертельно болен — Антон чувствовал себя обязанным лечить его и помогать деньгами. Сирые и убогие портили Чехову настроение. Ему так захотелось уехать от всего этого, что, покутив с приехавшим в Москву Лейкиным, он отправился с ним в Петербург в одном купе. Подробности путешествия Антон изложил брату Мише: «Доехал я благополучно, но ехал скверно, благодаря болтливому Лейкину. Он мешал мне читать, есть, спать… Все время, стерва, хвастал и приставал с вопросами. Только что начинаю засыпать, как он трогает меня за ногу и спрашивает: „А вы знаете, что моя „Христова невеста“ переведена на итальянский язык?“»

В столичной гостинице «Москва» Антона ждали Плещеев, Щеглов и его новая издательница А. Евреинова. На следующий день он перебрался к Сувориным, понимая, что это его может стеснить: «Рояль, фисгармония, кушетка в турнюре, лакей Василий, кровать, камин, шикарный письменный стол — это мои удобства. Что касается неудобств, то их не перечтешь. Начать хоть с того, что я лишен возможности явиться домой в подпитии и с компанией… До обеда — длинный разговор с m-me Сувориной о том, как она ненавидит род человеческий, и о том, что сегодня она купила какую-то кофточку за 120 рублей. За обедом разговор о мигрени, причем детишки не отрывают от меня глаз и ждут, что я скажу что-нибудь необыкновенно умное. А по их мнению, я гениален, так как написал повесть о Каштанке. У Сувориных одна собака называется Федором Тимофеичем, другая Теткой, третья Иваном Иванычем. От обеда до чая хождение из угла в угол в суворинском кабинете и философия; в разговор вмешивается, невпопад, супруга и говорит басом или изображает лающего пса. Чай. За чаем разговор о медицине. Наконец, я свободен, сижу в своем кабинете и не слышу голосов. Завтра убегаю на целый день: буду у Плещеева <…> Кстати: у меня особый сортир и особый выход — без этого хоть ложись да умирай. Мой Василий одет приличнее меня, имеет благородную физиономию, и мне как-то странно, что он ходит возле меня благоговейно на цыпочках и старается предугадать мои желания. Вообще неудобно быть литератором. Хочется спать, а мои хозяева ложатся в 3 часа».

Антон побывал и у брата Александра, удивившись тому, что тот трезв, а дети умыты и накормлены. Преодолев несколько маршей крутой лестницы, наведался Чехов и к Гаршину — того не оказалось дома[139].

Проведя в Петербурге неделю, Антон отправился в Москву, еще не зная о том, что 19 марта, под влиянием тяжелой депрессии, Всеволод Гаршин покончил с собой, бросившись в пролет лестницы, по которой незадолго до этого к нему поднимался Антон. Вынеся тяжкие впечатления из турецких войн, на которых он воевал солдатом, Гаршин преломил свои душевные муки в рассказе «Красный цветок». Женитьба на единственной в России женщине с образованием врача-психиатра от смерти его не спасла. Похороны Гаршина были столь же нелепы, как и его смерть: над гробом с развязной речью выступил А. Леман, автор учебника по игре в бильярд; от «Нового времени», с презрением третирующего либеральных писателей, был лишь Александр Чехов. В память Гаршина были задуманы сразу два сборника; между писателями возникли разногласия, в результате чего и Антон был втянут в литературно-политические игры. Однако история эта завершилась тем, что он сблизился с В. Короленко, писателем, уже снискавшим себе славу в Нижнем Новгороде. Гаршинская проза с ее мотивами отчуждения оказала влияние на позднее чеховское творчество.

Весной, как всегда, Антон рвался душой за город, однако Пасха в том году была поздней — 24 апреля, а «отсутствие же кого-нибудь в Светлый праздник, — объяснял он в письме Короленко, — у моих домочадцев считается смертным грехом». Приглашений на лето у него было много — проехаться по Волге с Короленко, отправиться на Север с Лейкиным или же в Константинополь с Сувориным. Бабкино уже не казалось столь заманчивым — было ли дело в его досягаемости для непрошеных гостей или в сластолюбивом Киселеве и его благочестивой супруге? Чтобы утешить Киселевых, Антон согласился взять к себе на квартиру их сына Сережу, поступавшего в московскую гимназию. Сам же он намеревался провести июль в Крыму на новой даче Суворина близ Феодосии, а затем направиться с его сыном Алексеем по Черному морю в Грузию, а далее, по Каспийскому — в Среднюю Азию. Путешествовать Антон собрался без семьи. Для близких своих он приискал дачу на Украине.

В «Восточных меблированных комнатах» Колиными соседями и приятелями были двое бесталанных музыкантов, которые в результате сблизились и с Антоном. Один из них, Александр Иваненко, приехав в Москву обучаться игре на фортепьяно, обнаружил, что инструментов на всех не хватает; тогда он избрал флейту и одновременно сделал первые вылазки в литературу — под псевдонимом Юс Малый. Другой — виолончелист Мариан Семашко — из-за чрезвычайно мрачной манеры игры стал мишенью для чеховских шуток. Иваненко и Семашко были родом с Украины, из города Сумы. Они и рассказали Антону о семье помещиков Линтваревых, которые, как и Киселевы, поправляли семейный бюджет, сдавая на лето дачи. Их поместье Лука в холмистой, поросшей лесом местности было более южным местом, чем Бабкино, и к тому же местная река Псел изобиловала рыбой.

Мише, направлявшемуся на Пасху в Таганрог, поручено было сделать заезд в Сумы и доложить о линтваревском поместье. Впоследствии он вспоминал: «После щегольского Бабкина Лука произвела на меня ужасно унылое впечатление. Усадьба была напущена, посреди двора стояла, как казалось, никогда не просыхавшая лужа, в которой с наслаждением валялись громаднейшие свиньи и плавали утки, парк походил на дикий, нерасчищенный лес, да еще в нем находились могилы; либеральные Линтваревы увидели меня в студенческой форме и с первого же взгляда отнеслись ко мне как к ретрограду».

Антона это не смутило — он уже пригласил на новую дачу половину литературного Петербурга. К нему подумывал приехать Плещеев, а также — перед совместной поездкой в Крым — сам Суворин. Антон знал, чем заманить своего издателя: тот был большой любитель рыбной ловли.

В Петербург, дежурить у постели больной Анны, Антон приехать отказался, несмотря на мольбы Александра. И даже назвал его «гнусным шантажистом»: «Необходима скорейшая медицинская помощь. Если не решаешься повезти Анну Ивановну к Боткину, то по крайности сходи к нему сам и объясни, в чем дело: авось найдет нужным прислать ассистента. Просьбу твою передам матери. Едва ли она приедет, ибо ее здоровье не совсем хорошо. Да и паспорта нет. Она прописана на одном паспорте с батькой, надо поэтому толковать долго с отцом, идти к обер-полицмейстеру и проч.».

Весьма слабым утешением Александру были приписки других московских родичей: «Приветствую!!!!! Н. Чехов. Мать горюет, что не может приехать» и «Кланяюсь и целую тебя, Анну Ивановну и детей. Маша». Александр в письме к Антону живописал картину домашнего ада: «Дети как неприкаянные: ревут, пугаются, лезут к матери, которая то плачет над ними, то гонит их от себя. Прихожу я из редакции — новая беда: подай ей ту подлую женщину, на которой я хочу жениться и которая намерена во имя своих будущих детей отравить Кольку и Антошку. Велит искать эту женщину в дверях, в шкафу, под столами, всюду видит яд и отраву. <…> Ты вообрази себе ночь, бред, одиночество, невозможность утешить, нелепые речи, внезапные переходы от смеха к плачу, сонные крики напуганных за день детей. Суди, эскулап ирода нашего, какое для меня время и какое горе, что мать не поедет».

Вообще родня Александра Чехова больше сочувствия выказывала незнакомцам. Как-то раз Маша привела домой двенадцатилетнего парнишку, просившего на улице милостыню. Они с Антоном одели его (Ваня кое-что выделил из казенного добра), собрали денег, купили билет до Ярославля и снабдили письмом к местной знаменитости, поэту Л. Трефолеву (Антону он напоминал общипанную ворону) с просьбой принять участие в мальчугане. Смягчился душой к Александру один лишь Павел Егорович: «Милый Саша <…> Сочувствую твоему горю, но к несчастию ничего не могу послать тебе, только могу молиться, советую и тебе надеяться на Бога, Он все устроит к лучшему. Анну Ивановну поздравляю с Праздником, желаю ей поскорее выздороветь, от души прошу ее простить меня и забыть прошлое. <…> Любящий тебя твой Отец П. Чехов».

Антон же в это время мечтал о том, как на Псле он будет ловить судаков. «Поймать судака, — писал он Плещееву, — это выше и слаже любви!» Миша, добравшись до Таганрога, ликовал: «Мамочка! Я в Таганроге! Счастлив, весел, безмятежен, доволен и от счастья, кажется, потерял голову». Тем временем положение Александра становилось все более отчаянным: он писал, что дни Анны Ивановны «сочтены и катастрофа неизбежна»; он умолял: «Спроси, пожалуйста, мать и сестру, не возьмут ли они ребят к себе хоть на время». Антон ответил решительным отказом: «Плачу я за квартиру 750 руб…. Если прибавить еще 2 комнаты для детей, няньки и детского хлама, то квартира будет стоить 900… Впрочем, в любой просторной квартире нам было бы тесно. Ты знаешь, у меня скопление взрослых людей, живущих под одной крышей только потому, что в силу каких-то непонятных обстоятельств нельзя разойтись… У меня живут мать, сестра, студент Мишка (который не уйдет и по окончании курса), Николай, ничего не делающий и брошенный своею обже[140], пьющий и раздетый, тетка и Алеша (последние два пользуются только помещением). К этому прибавь, что от 3 часов до ночи и во все праздники у меня толчется Иван, по вечерам приходит батька… Все это народ милый, веселый, но самолюбивый, с претензиями, необычайно разговорчивый, стучащий ногами, безденежный. <…> В теперешнюю семью <…> я не решусь взять нового человека, да еще такого, которого надо воспитать и поставить на ноги. <…> Это письмо порви. Вообще имей привычку рвать письма, а то они у тебя разбросаны по всей квартире. Летом приезжай к нам на юг. Стоит дешево».

Единственное, что предложил брату Антон, — это поселить детей с тетей Феничкой, пока все семья будет на даче в Сумах. Александру пришлось принять эти жесткие условия. В письме же к «дорогому Капитану» Щеглову от 18 апреля Антон более мягко отзывался о своем семействе: «У меня тоже есть „родственный клобок“. Чтобы он не мешал мне, я всегда езжу с ним, как с багажом, и привык к нему, как к шишке на лбу. <…> Впрочем, мой клобок, если сравнивать его с наростом, представляет из себя нарост доброкачественный, но не злокачественный… <…> Во всяком случае мне чаще бывает весело, чем грустно, хотя, если вдуматься, я связан по рукам и ногам…»

Евгению Яковлевну беспокоило лишь то, хорошо ли ей будет на даче. Об этом она писала Мише: «Жаль, что наша дача неудачна, теперь помочь нельзя, багаж на Страстной неделе отослан, только бы не страшно так было жить <…> Ты мало написал насчет прислуг, какая цена в Сумах, почем они получают в месяц».

Седьмого мая 1888 года, в тот день, когда в Петербурге на смертном одре жена Александра Анна причастилась Святых Тайн, семейство Чеховых прибыло на поезде в Сумы и, проехав еще три версты на извозчике, добралось до Луки. Все оказалось как нельзя лучше: местность поэтична, флигель просторный, комнаты светлы и красивы, хозяева любезны. «Мишка наврал», — писал Антон Ивану, приглашая его с Павлом Егоровичем побыстрее приехать и захватить с собой водки. Потом он расписал прелести дачной жизни Щеглову, а Ване последовали указания насчет рыболовных крючков. В письме Лейкину Антон расхваливал «сытых, веселых, разговорчивых и остроумных» украинских мужиков. Здесь, после болезных и убогих крестьян из окрестностей Бабкина, он мог и не вспоминать о своих докторских обязанностях. Вскоре стали прибывать гости. Знаменитый Плещеев вызвал у хозяев «священную дрожь», и все три недели, что он провел на Луке, они обращались с ним, как с «полубогом». Антон вспомнил о брате Александре с некоторым опозданием: 27 мая он еще раз предложил отдать его детей под опеку тети Фенички, а также советовал больше не платить врачам Анны: «Если они ждут вскрытия, чтобы поставить диагноз, то визиты их к тебе нелепы, и деньги, которые они решаются брать с тебя, вопиют к небу. <…> Детворе и Анне поклон». На следующий день, еще не получив это черствое братово послание, Александр отправил Антону короткую записку: «Сегодня в 4 ч. 15 м. дня Анна скончалась. Ночью Кнох произведет вскрытие. После похорон я немедленно отвезу к тетке в Москву детей, а сам приеду к тебе в Сумы. Тогда переговорим обо всем. А теперь пока — будь здоров! Поклоны. Твой А. Чехов».

Глава двадцать третья В трудах и праздности: май — сентябрь 1888 года

Линтваревы были непохожи на Киселевых. В то время как Киселевы с их вольными нравами и высокомерием жили аристократами, Линтваревы, дворяне с твердыми устоями, были трудолюбивыми землевладельцами и готовыми жертвовать собой либералами. Единственным, что сближало эти две семьи, было отсутствие денег.

Главой семьи Линтваревых была мать, Александра Васильевна. У нее было три дочери и два сына. Наибольшее впечатление на Чехова произвела старшая дочь, Зинаида. О ней он писал Суворину: «Старшая дочь, женщина-врач — гордость всей семьи и, как величают ее мужики, святая — изображает из себя воистину что-то необыкновенное. У нее опухоль в мозгу; от этого она совершенно слепа, страдает эпилепсией и постоянной головной болью. Она знает, что ожидает ее, и стоически, с поразительным хладнокровием говорит о смерти, которая близка <…> Здесь, когда я вижу на террасе слепую, которая смеется, шутит или слушает, как ей читают мои „Сумерки“, мне уже начинает казаться странным не то, что докторша умрет, а то, что мы не чувствуем собственной смерти…»

Вторая дочь, Елена, некрасивая старая дева, тоже была врачом. Младшая, Наталья, веселая певунья, обучала крестьянских детей в построенной на свой счет школе на украинском языке (тогда запрещенном). Старший брат, Павел, исключенный из университета за политическую деятельность, был женат и ожидал появления первенца. Младший сын, Георгий, пианист, «помешанный на том, что Чайковский гений» и мечтавший жить по заповедям Толстого, тоже погубил карьеру излишним либерализмом. Письма, доставляемые на Луку, включая и чеховские, перехватывались тайной полицией. Линтваревы были убеждены, что интеллигенция должна посвятить себя народу. Оживленные дискуссии, то и дело вспыхивавшие между обитателями Луки, были лишены бабкинской фривольности. Не было здесь ни пьяных пирушек, ни заигрываний с молодыми крестьянками. Дух целомудрия и поэтичность пейзажа отразятся позже в нескольких рассказах, и прежде всего в пьесе «Леший», придав им несколько утопический оттенок.

Флигель, снятый Чеховыми, оказался куда более удобным, чем его описал Миша, даже несмотря на то, что четыре линтваревских пса, гонявшие по двору свиней, то и дело забегали в столовую. Обеды для семьи готовила молодая полька; Евгения Яковлевна, узнав, что кухню надо делить с другим дачником, перестала там появляться. На рыбалке Антон подружился с рабочим местного завода, заядлым рыболовом, и вдвоем они подолгу просиживали с удочкой у мельничной запруды. Молоденькая дочь мельника, писал Антон Киселеву, «полненькая, похожа на кулич с изюмом, <…> просто хоть караул кричи от вожделения». Однако совращать крестьянок среди местных господ было не принято, и, к великому огорчению Антона, в Сумах не оказалось борделя. Не было на Луке и нужников: «Вся моя задница искусана комарами», — жаловался Антон Щеглову.

И все же никто из посетителей Луки, отмахав 600 верст и протрясясь в поезде больше суток, не пожалел о поездке. Украина манила российскую интеллигенцию, символизируя собой райские кущи на грешной земле. Антона навестили его новые поклонники — Иван Щеглов, Казимир Баранцевич и флейтист Александр Иваненко, а из почитаемых им патриархов — поэт Алексей Плещеев. Иваненко играл дуэты с Георгием Линтваревым. Местные барышни катали Плещеева на лодках и пели ему романсы, а Антон вел наблюдение за его пульсом и дыханием.

В начале июня на Луку пожаловали Ваня и Коля. Художник вел себя смирно — он снова накуролесил в Москве, сбежав от Шехтеля с деньгами и материалами. Невыполнение заказа на реставрацию церкви грозило Шехтелю штрафом в 150 рублей на день просрочки. «Право, я себя чрезвычайно жалею, — жаловался он Антону, — Николая же и жалеть-то не стоит и не к чему». Тем временем Александр, приехав в Москву, оставил малолетних сыновей на тетю Феничку. Грузинский, заглянув в московский дом Чеховых, в письме от 21 июня описывал несколько странный порядок вещей: «На крыльце Вашей квартиры увидел прелестную молодую девицу с прелестным молодым человеком на коленях (обыкновенно это бывает наоборот)»[141]. Александр наконец появился на Луке и принялся пить и буянить. В летнем саду в Сумах он влез на сцену и вмешался в выступления фокусника и гипнотизера — публика смеялась, но Антону с дамами пришлось от стыда покинуть театр. Затем Александр попросил в письме руки Елены Линтваревой, полагая, что, отчаявшись выйти замуж, она согласится на вдовца-алкоголика с двумя отстающими в развитии детьми. Антон это письмо разорвал. Александр рассердился и в два часа ночи ушел из Луки на станцию. В Москве он набросился на тетю Феничку, обвиняя ее в том, что она отравила детей, а потом уехал с ними в Петербург. Пока его не было, квартиру обобрала до нитки уволенная прислуга. Александр впал в запой. Пройдет какое-то время, и мальчиков вызволят из Петербурга и снова отправят в Москву к тете Феничке.

Коля с Плещеевым покинули Луку через два дня после внезапного отъезда Александра. Коля, настрадавшись в вагоне третьего класса среди возвращающихся домой дачников с пожитками, вернулся к Анне Ипатьевой-Гольден и слег. Оттуда он пытался вытрясти из Суворина деньги за будущие иллюстрации к Антоновой «Степи». Плещеев, позабыв на Луке сорочку, с комфортом добрился до Петербурга в вагоне первого класса. Освободившееся место занял приехавший из Таганрога Миша — семья дяди Митро-фана стала ему ближе, чем собственная; особенно тесно сошлись они с кузеном Георгием.

Антон стал подумывать о приобретении хутора, где он мог бы писать, лечить крестьян, а для петербургских писателей устроил бы «климатическую станцию». Зарабатывая от 500 до 1000 рублей за повесть или пьесу, Чехов уже мог рассчитывать на покупку недвижимости. Другу Линтваревых, помещику Александру Смагину, приглянулась Маша, и он предложил Антону присмотреть для него поместье по соседству со своим в Полтавской губернии. Линтваревы запрягли в старинную коляску четверку лошадей, и молодежь отправилась в гости в имение Смагина. Антон десять дней путешествовал по городкам и ярмаркам Полтавской губернии — тем самым, которые полвека назад обессмертил Николай Гоголь, — и в течение трех последующих лет продолжал подыскивать там имение, но каждый раз что-то мешало ему заключить сделку. Украина с ее «общим довольством» и «народным здоровьем» глубоко запала в душу Антона — на Луку он вернулся бодрым и жизнерадостным.

В усадьбе, не смолкая, день и ночь пели соловьи. Гости всё прибывали. Антон попросил Гаврилова отпустить Павла Егоровича на пару недель из его амбара. Гаврилов теперь гордился тем, что у него работает отец знаменитости, и многого от Павла Егоровича не требовал. Впрочем, тот не отказывал себе в удовольствии принять участие в подсчете миллионных гавриловских прибылей. На Луку Павел Егорович прибыл 26 июня и вместе с Павлом Линтваревым отпраздновал день своего ангела — это событие позже отразится в чеховском рассказе «Именины». Из почитателей Антона приехал лишь Баранцевич — «страстный раколов». Уезжая, он оставил на Луке калоши и штаны, а вернувшись домой, откровенно признался Антону в письме: «Не проходит дня, в котором бы я не думал о самоубийстве (за исключением кратковременного пребывания моего у Вас)».

Антон скучал по Суворину, и подобные чувства с ним разделял Щеглов. Посылая Антону на прочтение свою комедию «Театральный воробей», он писал: «У меня изредка бывает Суворин-шмерцен[142]: с ним так славно иногда беседовать — это сама чуткость». Наконец, 13 июля, потратив три дня на дорогу по воде и по суше, Чехов дорогим гостем появился на пороге суворинской дачи в Феодосии. Девять долгих дней они занимались лишь тем, что плавали в море, загорали, гуляли и разговаривали. Антон не писал ни писем, ни прозы — настолько поглотило его общение с Сувориным. Тогда же они набросали план пьесы, которая позже станет «Лешим». Анна Ивановна Суворина не сводила с Чехова глаз: «Мы, бывало, по целым дням лежали на раскаленном солнцем песке или лунными вечерами смотрели па бесконечную морскую даль… Муж и Антон Павлович, будучи вместе, всегда говорили или рассказывали друг другу, никогда не молчали и не скучали вместе <…> Познакомили с Айвазовским <…> за большим белым столом была одна хозяйка — красавица, вторая жена Айвазовского, родом армянка. Она была в белом пеньюаре с распущенными длинными черными, не совсем просохнувшими после купанья волосами; залитая лунным светом, она разбирала и отбирала в корзины только что срезанные на столе розы <…> Антон Павлович уверял: „волшебная сказка“…»

В то лето Чехов ничего не написал, хотя подумывал о романе. Суворин выказывал царскую щедрость, предлагая Антону рыбацкие лодки, деньги для покупки имения, дочь-невесту, партнерство в издательском деле, соавторство в новой пьесе; он делился с ним житейской мудростью и государственными секретами. От предложения жениться на одиннадцатилетней Насте Чехову удалось отделаться шуткой, а вот деньги он принял — сумма была достаточно велика, чтобы не обидеть Суворина, и вместе с тем достаточно мала, чтобы самому не попасть в неловкое положение.

До всего остального Антону не было дела. В Москве Ваня подыскал квартиру для себя и Павла Егоровича. В чеховском доме был разгром, о чем Ваня сообщал матери: «На вашей квартире очень много пыли и хламу господ знакомых, а чего действительно очень много, это кошек, с которыми тетенька от нечего делать разговаривает и кормит их булочкой с молочком бедненьких, все кошечки имеют имена, так, самую маленькую зовут Картузиком. Куда их тетка денет до Вашего приезда!»

Двадцать третьего июля в четыре часа утра Антон вместе с Алексеем Сувориным-младшим отправились пароходом на Кавказ. Находясь на палубе во время качки, Антон потерял равновесие и, чтобы не упасть, ухватился за телеграф-машину, а потом не смог вернуть ее в прежнее положение. В результате пароход «Дир» сошел с курса и только чудом не столкнулся с другим судном[143]. Антон с Дофином намеревались через Грузию добраться до Каспийского моря, а затем через Бухару попасть в Персию. Однако семью Сувориных постигло новое несчастье. Алексей получил телеграмму о том, что заболел его брат Валериан. Он появился в Звенигороде уже больным (если бы Антон принял приглашение Киселева провести лето в Бабкине, он в это время мог бы работать в тамошней лечебнице). Коллега Антона, доктор Архангельский, нашел у Валериана дифтерит и назначил трахеотомию. Телеграмма, отправленная московскому хирургу, до адресата не дошла. Валериан умер 2 августа 1888 года.

Дофин с Антоном немедленно отправились назад, в Крым. Алексей поспешил к отцу, а Чехов, избегая встречи с безутешным Сувориным, вернулся в имение Линтваревых. Двенадцатого августа Дофин писал Антону: «Отца я нашел совершенно разбитым и усталым точно после припадка нервной болезни. <…> Теперь отцу все кажется невозможным, ненужным и бесцельным хоть сколько-нибудь развлечь внимание <…> Отец старается следовать предписаниям благоразумия, старается жить „по-обыкновенному“, занимается отчетами магазинов, ходит на постройку <…> Вас сюда ожидали, я оправдал Вас как мог».

Просьбы проявить сочувствие раздавались не только из Крыма, но и из Москвы. Тетя Феничка 11 августа писала сестре: «Так горюю за детьми, что Анны Ивановны нет, и ночью проснусь, все об них думаю <…> я не могу выносить этого, Коля <…> так за матерью тоскует, говорить-то не умеет, а рассказывал мне все ручками, показывал, как маму одели хорошо и положили и потом в ямку зарыли, так все ручками указывает и просто что не было у меня такого горя, никогда так, так что и никак не могу успокоить себя. Анна-то Ивановна голубушка, но я в полной уверенности была, все говорила, чтоб родные возьмут домой, не дадут им так жить. Молюсь, чтоб Отец Небесный умилостивил Антошу <…> Шура[144], бедный, очень плакал за матерью, упал без чувств, и дочь очень плакала».

Но Антона уже не хватало на всех, кто претендовал на его сочувствие, на его гостеприимство и на его доходы. Своих племянников, к которым он относился так же прохладно, как и Павел Егорович, он оставил на пьяницу отца, а Суворина — на жену и оставшихся в живых сыновей.

После публикации повести «Степь» Антон ничем не подкрепил писательскую репутацию — по его признанию, ему самому было стыдно за рассказ «Огни», напечатанный в «Северном вестнике» (из сборника рассказов он его исключил). Написанный под впечатлением от поездки в Таганрог, рассказ повествует о выбившемся в люди провинциале, который возвращается в места своего детства. Местные барышни, насильно выданные замуж, тоскуют по своим возлюбленным, отправившимся на поиски счастья в большие города. Герой рассказа соблазняет когда-то им любимую девушку. Однако больше всего в то время Антона занимали мысли о романе — который так и не будет написан. По его обмолвкам, сохранившимся в воспоминаниях знавших его людей и в письмах, мы можем предположить, что в основу сюжета должна была лечь жизнь семьи Линтваревых. Возможно, именно эти идеи воплотились в «Лешем» и рассказах, написанных осенью, когда к Антону вернулось вдохновение. Возможно, от своего замысла Антон отказался, утомившись от слишком тесного общения с собратьями по перу и от сопереживания родным и близким.

Второго сентября семейство Чеховых вернулось в свой дом-комод на Садово-Кудринской, отпустив восвояси тетю Феничку со всеми ее приблудными кошками и собаками.

Глава двадцать четвертая Пушкинская премия: октябрь — декабрь 1888 года

Вернувшись в свой кабинет, Антон погрузился в работу. Шуму в доме прибавилось: теперь по лестнице стучал башмаками гимназист Сережа Киселев. В семье появилась кухарка Марьюшка — эта немолодая женщина будет готовить Чехову обеды до самой его смерти и даже переживет своего хозяина.

Франц Шехтель все громче возмущался Колиной нерадивостью, за которую ему приходилось расплачиваться из собственного кармана. В октябре он делился с Антоном тревожными мыслями: «Что Николаю скверно и очень скверно — это очевидно — я бы не дал 2 копейки за его долговечность. Я теперь могу положительно утвердить, что он неисправим. Со слезами на глазах он уверял, что сам видит и осязает то зло, которое ему причиняет его Кувалдиха, что с этой минуты он разрывает с нею навеки, будет бывать всюду, обедать, завтракать, работать. Отлично, я почти поверил ему: несколько дней он вел себя совсем-таки как Николай былых времен, бывал у нас каждый день. Кроме маленького стакана Сотерна ничего не пил. Кого хотел этим обмануть, я уж и не понимаю. Обратная сторона медали: постоянная водка, салями (Luxus) и Кувалда — ежедневно. Охоты к работе никакой. Улыбнулась и понравилась ему мысль сделать портрет моей жены. Давай делать — затрачена уйма денег — не знаю, что будет; до сих пор стоит полотно в своей девственной чистоте».

Время шло, а Коля по-прежнему отлынивал от работы, доводя Шехтеля до отчаяния: «Он положительно страдает какою-нибудь манией, в силу которой он все свои поступки, иногда даже преступные, видит в розовом свете <…> Простите, что я Вам надоедаю, но что мне делать? <…> Верните, пожалуйста, доски [для иконостаса] посыльному...»

Еще одно предупреждение пришло от домовладельца Корнета: «Сообщите, где ночует Ваш брат Николай Павлович, художник. Сегодня был инцидент. Я поймал малого, подглядывающего в Ваши окна. Как бдительный хозяин, я парня припугнул <…> Он мне покаялся, что он — Николай Павлович, снял номер у Медведевой <…> и что-де три недели не знает, где ночует, а паспорта не дали! Сообщаю так подробно — дабы не вышло чего, чтобы штрафа Вам не заплатить»[145].

Чехов обратился к зятю Суворина, юрисконсульту А. Коломнину с просьбой выхлопотать для Коли освобождение от воинской повинности. Однако уклонение от призыва в тридцатилетнем возрасте не имело под собой законных оснований, и ни один из предложенных Коломниным советов спасти Колю не смог бы. В конце ноября Шехтель все еще разыскивал Колю, в глубине души надеясь на то, что его можно попытаться вызволить из беды: «Помогите, дорогой Антон Павлович! Я снаряжаю целую экспедицию для поисков Николая. <…> На мои две телеграммы по адресу Кувалды — никакого ответа. Очевидно, его и там нет. Не был ли он у Вас? Пусть он мне лишь отдаст доски — больше мне ничего не надо. Зачем он меня вдвойне наказывает! Может быть, теперь он образумится, будет работать; я готов забыть все — лишь бы он работал».

Только благодаря Александру удалось напасть на Колин след — он вел к новой женщине. И лишь под Пасху 1889 года семейство Чеховых смогло увидеть своего блудного сына.

После демонстративного отъезда из Луки Александр дважды писал по секрету Маше, все еще допуская возможность женитьбы на Елене Линтваревой. Маша рассказала об этом Антону, и тот вступился за своего коллегу и товарища: «Теперь о твоем браке. <…> Если ты во что бы то ни стало хочешь знать мое мнение, то вот оно. Прежде всего ты лицемер 84 пробы. Ты пишешь: „Мне хочется семьи, музыки, ласки, доброго слова, когда я, наработавшись, устал“. <…> Ты <…> отлично знаешь, что семья, музыка, ласка и доброе слово даются не женитьбой на первой, хотя бы весьма порядочной, встречной, а любовью. <…> А любви нет и не может быть, так как Елену Михайловну ты знаешь меньше, чем жителей луны. <…> Она врач, собственница, свободна, самостоятельна, образованна, имеет свои взгляды на вещи. <…> Решиться выйти замуж она, конечно, может, ибо она баба, но ни за какие миллионы не выйдет, если не будет любви (с ее стороны)».

Александр отступился. Суворин, несмотря на собственные душевные муки, взялся вразумлять его — какое-то время Александр продержался в трезвости. Однако не прошло и двух месяцев, как он нашел для своей души «ласку», а для своих отпрысков — заботливую мать. В чеховскую семью вернулась Наталья Гольден, старая пассия Антона, его Наташеву. Об этом несколько заносчиво Александр писал 24 октября Антону: «За ребятишками ходит Наталья Александровна Гольден в качестве бонны. Она живет у меня, заведывает хозяйстврм, хлопочет о ребятах и меня самого держит в струне. А если иногда и прорывается в конкубинат, так это — не твое дело».

Началось все с того, что в «Новом времени» появилась заметка, в которой сообщалось о бедственном положении больного чахоткой литератора Н. Путяты, с которым Наталья Гольден состояла в родстве. Она пришла в редакцию узнать его адрес: «Разговорились. Я пригласил ее побывать у меня, посмотреть моих ребят. Она согласилась, и в результате нескольких вечеров, проведенных вместе „вдовцом и девой“, получилось то, что мы живем теперь вместе. Она живет в одной комнате, я — в другой. Живем, ругаемся от утра до ночи, но отношения наши — чисто супружеские. Она мне — как есть по Сеньке шапка. Если родители, старость коих я намерен почтить примерным поведением, не усмотрят в сем „сближении“ кровосмешения, скоктания и малакии, то я не имею ничего и против церковного брака».

Антон получил письмо и от самой Натальи: «Многоуважаемый Антон Павлович! Знаю, что это письмо Вас крайне поразит, но и сама я не менее поражена. Чего на свете не бывает. Мне очень хотелось бы знать Ваше мнение обо всем случившемся. Искренно преданная Вам Н. Гольден»[146].

Антон не ответил на эти откровения и ограничился лишь тем, что сообщил на латыни о смерти гончей Корбо, походя обозвав Александра ослом. Смерть старого пса на какой-то миг сблизила братьев больше, чем перешедшая из рук в руки Наталья Гольден. Александр признался в том, что утаивал часть Антоновых гонораров в «Новом времени». От имени своей собаки Гершки он откликнулся написанным на латыни соболезнованием.

Не пройдет и недели, как Наталья предстанет перед Александром в ином свете — чревоугодницей и любительницей плотских утех: «Наталья Александровна ежедневно объедается, принимает слабительное, страждет животом, клянется быть воздержной, но не держит слова. Водку пьет, заражена нигилизмом и либерализмом. Относительно всего остального могу под ее портретом сделать надпись, виденную в детстве на постоялом дворе на картине, где гориллы похищают и разгрызают негритянок, а англичане в котелках палят из ружей. Надпись эта проста, но выразительна: „Сей страстный и любострастный зверь…“»

Всю осень Антон получал письма от Алексея Суворина-младшего. Будучи защитником еврейских погромов, Дофин изливал на бумаге свою ненависть к евреям[147]. Эти письма подействовали на Антона в том смысле, что его уважение к евреям еще более укрепилось, и в то же время возникли первые подозрения в ущербности суворинской империи. Однако еще одна из излюбленных тем Дофина все-таки нашла отклик в душе Антона: «Не женитесь никогда, Антон Павлович, иначе как на три месяца, или если уж женитесь, то разойдитесь с женою непременно до того, как ей минет тридцать лет, ибо после тридцати лет женщина, даже самая самоотверженная, смотрит на мужа прежде всего как на предмет своего удобства».

К концу сентября Суворин-старший, который за весь год смог уделить внимание лишь своей даче, наконец, стряхнул с себя оцепенение. По пути в Петербург, спеша туда, чтобы снопа взять в свои руки бразды правления издательской империей, Суворин целый день провел у Чехова в Москве. Он подтвердил уже дошедшие до Антона слухи о том, что присуждение ему половинной Пушкинской премии по литературе за 1888 год — дело практически решенное. Еще до публикации повести «Степь» комиссия, в которую входил и Григорович, приняла решение в пользу Чехова. Получив 500 рублей премии и добавив к ней доходы от продажи сборников «В сумерках» и «Рассказы», Антон наконец расправился с долгами. Вслед за Сувориным поздравить Антона пожаловала Анна Ивановна. Принимать у себя Сувориных было весьма почетно, однако московские либералы в штыки встречали тех, кто сближался с «Новым временем».

Похоронив двух сыновей, Суворин наконец нашел для себя отдушину. Он организовал собственный театр, и в последующие двадцать лет его окружение будут составлять хорошенькие актрисы и более или менее одаренные драматурги, в то время как Дофин будет постепенно прибирать к рукам «Новое время». В Москве готовилась к постановке суворинская пьеса «Татьяна Репина». В обмен на то, что контроль над ней в Малом театре взял на себя Чехов, Суворин в Петербурге посредничал при постановке «Иванова» в Александрийском театре — столичный успех пьесы был для Чехова особенно важен. На этот раз пьеса была подвергнута основательной переделке. В это время Антон все чаще и охотнее пишет Суворину, и отношения между ними становятся более доверительными. Четырнадцатого октября (четырьмя днями раньше у него было кровохарканье) он поделился с Сувориным своим секретом, хотя представил дело так, будто болезнь его не опасна: «Каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой летний день я кашляю. Но все это пугает меня только тогда, когда я вижу кровь: в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве <…> Чахотка или иное серьезное легочное страдание узнаются только по совокупности признаков, а у меня-то именно и нет этой совокупности. Само по себе кровотечение из легких не серьезно; кровь льется иногда из легких целый день, она хлещет, все домочадцы и больной в ужасе, а кончается тем, что больной не кончается — и это чаще всего».

С большей охотой Антон обсуждал с Сувориным проблемы взаимоотношения полов. В рассказе «Припадок», написанном для сборника в память Гаршина, он избрал щекотливую тему — бордели Соболева переулка. Сюжет его достаточно прост — это история о трех товарищах, студентах и завсегдатаях публичных домов; один из них проникается мыслью о том, что проституция есть зло, и начинает проповедовать на улицах. Друзья отправляют его к психиатру, который убеждает студента, что болезнью страдает не общество, а он сам. Двое «здоровых» студентов напоминают Шехтеля и Левитана, «смутьян» же явно списан с Коли (рассказчик становится на его сторону), который, вполне в духе Гаршина, чист помыслами, горяч душой и находится на грани безумия. «Припадок» — это первый рассказ Антона, в котором ставится вопрос о том, кто же в самом деле здоров, а кто душевно болен. Противоречивое отношение автора к затронутой теме уходит корнями в его собственный опыт; 11 ноября он пишет об этом Суворину: «Говорю много о проституции, но ничего не решаю. Отчего у Вас в газете ничего не пишут о проституции? Ведь она страшнейшее зло». Плещееву (который, как и Киселев, отличался более широкими взглядами) Антон на следующий день писал в несколько иной тональности: «Мне, как медику, кажется, что душевную боль я описал правильно, по всем правилам психиатрической науки. Что касается девок, то по этой части я во времена оны был большим специалистом…» Еще более примирительно пишет он о проституции в конце декабря Щеглову: «Отчего Вы так не любите говорить о Соболевом переулке? Я люблю тех, кто там бывает, хотя сам бываю там так же редко, как и Вы. Не надо брезговать жизнью, какова бы она ни была».

Изображение секса в литературе вызывало у Чехова раздражение. В ответ на похвальный отзыв Суворина о том, с какой искушенностью трактует этот вопрос Золя, Чехов сердито написал: «Распутных женщин я видывал и сам грешил многократно, но Золя и той даме, которая говорила Вам „хлоп — и готово“, я не верю. Распутные люди и писатели любят выдавать себя гастрономами и тонкими знатоками блуда; они смелы, решительны, находчивы, употребляют по 33 способам, чуть ли не на лезвии ножа, но все это только на словах, на деле же употребляют кухарок и ходят в рублевые дома терпимости. <…> Я не видел ни одной такой квартиры (порядочной, конечно), где бы позволяли обстоятельства повалить одетую в корсет, юбки и турнюр женщину на сундук, или на диван, или на пол и употребить ее так, чтобы не заметили домашние. Все эти термины вроде в стоячку, в сидячку и проч. — вздор. Самый легкий способ — это постель, а остальные 33 трудны и удобоисполнимы только в отдельном номере или в сарае. <…> Если Золя сам употреблял на столах, под столами, на заборах, в собачьих будках, в дилижансах или своими глазами видел, как употребляют, то верьте его романам, если же он писал на основании слухов и приятельских рассказов, то поступил опрометчиво и неосторожно»[148].

Вместо того чтобы продолжать обсуждение этой темы на бумаге, Суворин пригласил Антона с Машей й Петербург. Дофин, полагая, что Чехов в столице погуляет вволю, советовал ему в письме: «Ваши комнаты придется Вам уступить сестре, а самим взять библиотеку, не ту, что возле кабинета отца, а рядом с прихожей. Диван там рекомендую. Ход отдельный. Ночью, как войдете, старайтесь упасть влево, попадете в дверь». В начале декабря Антон с Машей разместились у Сувориных. Всю ночь Антон провел в разговорах с Плещеевым, Модестом Чайковским, Давыдовым и Георгием Линтваревым. Одиннадцатого декабря вместе с Сувориным он побывал на премьере «Татьяны Репиной». На следующий день он читал свой рассказ «Припадок» на вечере в Литературном обществе. Публичных чтений Антон избегал — не только по причине застенчивости, но и оттого, что в первые же минуты терял голос (тревожный симптом развивающегося туберкулеза). В тот раз ему на помощь пришел актер Давыдов. Общаясь с театральным людом, Антон растолковывал им своего «Иванова». Декабрьская поездка в Петербург ознаменовалась важным событием — Чехов познакомился с Петром Ильичом Чайковским; эта встреча лишний раз подтвердила, что творчество Чехова лучше всех смогли оценить художники и музыканты.

Немало времени потратил Антон в хлопотах о своих знакомых: Георгия Линтварева он свел с Чайковским («Он хороший человек и не похож на полубога», — уверял он молодого человека); для М. Киселевой выговорил более выгодные условия оплаты ее детских рассказов. Для Григоровича же у Антона времени не нашлось, и это старика обидело. Непростым для него оказался визит к Александру. Нельзя сказать, что он испытывал ревность, — фигура Натальи Гольден утратила былую стройность, а черные кудри спрятались под косынкой — и все-таки видеть, как пьяный брат самым непотребным образом изводит его старую любовь, было выше его сил (против подобного обращения с Анной Сокольниковой Чехов особенно не возражал). Антон пришел в ярость, разругался с Александром, а уйдя от него, с горя напился. Суворину пришлось довести его до кровати.

Вернувшись в Москву, Антон по поручению Суворина принял участие в распределении ролей в «Татьяне Репиной». Это занятие вызвало у него раздражение: «Актрисы — это коровы, воображающие себя богинями. <…> Макиавелли в юбке». Вскоре он уже выдавал указания Суворину с беспощадностью заправского режиссера: «Бабы хитры. На их телеграммы и письма, буде получите, не отвечайте без моего ведома». Из-за утомительной борьбы с актерским самолюбием у него разыгрался геморрой. В письмах к Суворину он вел параллельную битву за своего «Иванова», огорчаясь тем, что и в переделанной пьесе актеры не могут понять смысла, и, давая пространные толкования персонажей, нарисовал диаграмму Ивановской депрессии. Он чувствовал, что безусловного успеха его пьеса в Петербурге иметь не будет — столица не жаловала психологическую драму.

Шум вокруг Пушкинской премии и хлопоты, связанные с постановкой пьесы, несколько затмили собой тот факт, что в чеховской прозе появилось новое направление. Рассказ «Припадок» стал первым в ряду обвинительных актов обществу вполне и духе Толстого. В последовавшем за ним рассказе «Княгиня» фальшивая благотворительность пресыщенной барыни, княгини Веры Гавриловны, разоблачается суровым и аскетичным врачом Михаилом Ивановичем. В рассказе «Именины» осуждается фальшь в отношениях между близкими людьми, которая маскируется праздничным весельем. Конец рассказа трагичен — героиня теряет ребенка, что окончательно лишает ее надежды па восстановление искренности в отношениях с мужем. Тема, па которой фокусирует свое внимание автор и которая объединяет эти три рассказа, — человеческая ложь и ее поведенческая манифестация. Чехов прибегает к толстовским приемам: он фиксирует психофизиологические реакции своих персонажей, а простодушному герою отводит роль пророка. Однако никто не мог предвидеть, что, примерив на себя толстовство, Чехов впоследствии станет его отрицать. Независимость и жизнелюбие чеховской натуры восстали против толстовского пуританства; в равной степени чеховская многозначительная недосказанность плохо увязывалась с толстовскими чеканными нравоучениями.

Однако узнать об иных чеховских намерениях и устремлениях можно было из одной маленькой газетной заметки. В октябре 1888 года у далекого озера на границе между Киргизией и Китаем умер путешественник и исследователь Азии Николай Пржевальский. Он страдал от однополой любви и умер от тифа, выпив зараженной речной воды, — через несколько лет такая же участь постигнет Петра Ильича Чайковского. Чехов анонимно поместил в «Новом времени» некролог Пржевальскому, в котором восхищался его героизмом и говорил, что он один стоит десятка учебных заведений и сотни хороших книг. Тогда он еще не читал последней книги ученого, в которой тот рекомендует истребить всех обитателей Монголии и Тибета и заселить их земли казаками, а также начать войну с Китаем. В Пржевальском Чехова привлек образ одинокого странника, который, оставив семью и друзей, устремляется на край света, чтобы найти там свою смерть.

Глава двадцать пятая «Иванов» на петербургской сцене: январь — февраль 1889 года

В наступившем 1889 году Суворин и Чехов стали неразлучны: они взаимно ставили написанные ими пьесы, они планировали совместную работу над комедией «Леший», распределив между собой персонажей и действия. Суворин приехал в Москву на премьеру своей «Татьяны Репиной», Антон поехал в Петербург посмотреть, как поставлен его «Иванов» на сто личной сцене. Петербург гудел от сплетен; стоило им появиться где-то в компании Дофина, как по столице пошла гулять фраза: «Суворин — отец, Суворин — сын и Чехов — Святой Дух»[149]. Ходили слухи, что Суворин положил Чехову 6000 рублей в год, что его одиннадцатилетнюю дочь Настю (или дочь Плещеева Елену) прочат Чехову в жены. Кстати, ни один из братьев Чеховых к тому времени не состоял в законном браке, чего нельзя было сказать о чеховских поклонниках — Билибине, Щеглове, Грузинском и Ежове. Антон оправдывался тем, что беден, — и тут же шутка Евреиновой в «Северном вестнике» обернулась слухом: Чехов помолвлен с Сибиряковой, вдовой сибирского миллионера.

Готовясь к приезду Суворина, Антон объезжал московские гостиницы в поисках номера с хорошим отоплением. Его все еще тяготило впечатление, которое осталось у него после визита к брату Александру. Второго января он высказал ему все начистоту: «В первое же мое посещение меня оторвало от тебя твое ужасное, ни с чем не сообразное обращение с Натальей Александровной и кухаркой. <…> Постоянные ругательства самого низменного сорта, возвышение голоса, попреки, капризы за завтраком и обедом, вечные жалобы на жизнь каторжную и труд анафемский — разве это не есть выражение грубого деспотизма? Как бы ничтожна и виновата ни была женщина, как бы близко она ни стояла к тебе, ты не имеешь права сидеть в ее присутствии без штанов, быть в ее присутствии пьяным, говорить словеса, которых не говорят даже фабричные, когда видят около себя женщин.<…> Ни один порядочный муж или любовник не позволит себе говорить с женщиной о сцанье, о бумажке, грубо, анекдота ради иронизировать постельные отношения, ковырять словесно в ее половых органах… Это развращает женщину и отдаляет ее от Бога, в которого она верит. Человек, уважающий женщину, воспитанный и любящий, не позволит себе показаться горничной без штанов, кричать во все горло: „Катька, подай урыльник!“ <…> Между женщиной, которая спит на чистой простыне, и тою, которая дрыхнет на грязной и весело хохочет, когда ее любовник пердит, такая же разница, как между гостиной и кабаком. Дети святы и чисты. <…> Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии, оскорблять прислугу или говорить со злобой Наталье Александровне: „Убирайся ты от меня ко всем чертям! Я тебя не держу!“»[150]

После этого сурового нагоняя верховенство в семье перешло к Наталье. Александр продолжал пить, квартира была в запустении, дети заброшены, но больше пьяных оскорблений она от него не слышала. В глазах Натальи Антон стал ее спасителем.

В одном из январских писем Антон пишет Суворину: «Я рад, что 2–3 года тому назад я не послушался Григоровича и не писал романа» (возможно, того, фрагменты которого до нас не дошли) — ему по-прежнему было необходимо «чувство личной свободы». Хотя, оглядываясь на прожитые годы, он отнюдь не признает себя побежденным: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».

Однако рабская кровь все еще текла в жилах братьев Чеховых. Александр был невольником «Нового времени», Ваня принизан к своему учительскому месту, Миша, кончавший университет, собирался надеть на себя хомут податного инспектора, Коля впал в полную зависимость от наркотиков и алкоголя. Свободу обрел, похоже, лишь Антон.

Чехов продолжал оказывать помощь всем, в ней нуждающимся. Несмотря на пьяное злословие Пальмина — тот пустил слух, что Антон повредился рассудком, — он поехал лечить его разбитый лоб и был тронут, получив в подарок пузырек с душистой водой «Иланг-Иланг». Навестил Антон и угасающего Путяту, незаметно положив ему под подушку конверт с деньгами. Путяту деньги более смутили, чем обрадовали: «Благодарю, хотя Вам, как человеку небогатому и с семьей, и не следовало бы делать этого».

Десятого января в Москву на репетиции «Татьяны Репиной» приехал Суворин. Пьеса прошла с переменным успехом, и лишь один критик, Владимир Немирович-Данченко, высказал недоумение по поводу антисемитских предрассудков автора: «Трудно понять, зачем автору понадобилось привести на сцену двух евреев, как самые антипатичные фигуры. <…> Зачем автору понадобилось, например, совсем некстати задеть женский вопрос? <…> Засорил пьесу, вообще имеющую право на успех». Однако между Чеховым и Сувориным по этому поводу пока не возникало трений. Они так лихо отметили Татьянин день, что па следующий день Антон, отвечая на письмо Лили Марковой, теперь ставшей Сахаровой, признавался, что у него дрожат руки[151]. Через неделю Суворин и Чехов отправились вместе в Петербург. Антон подписал с Александрийским театром контракт, по которому ему причиталось 10 процентов от сборов за «Иванова», а также уступил театру права на шутку «Медведь». После переделки «Иванов» был дозволен к постановке цензурой, однако даже сочувствующие автору имели к пьесе немало претензий. Как вспоминает завзятая петербургская театралка и писательница С. Сазонова, «Давыдов эту роль играть не хочет, Николай [Сазонов] тоже, а кроме их некому. Мы еще раз перечитали эту пьесу, все ее дикости и несообразности еще больше бьют в глаза»[152]. Антон проводил вечера, доказывая Давыдову, что новая версия пьесы, в которой Иванова доводит до самоубийства доктор Львов, вполне правдоподобна. Несмотря на все затруднения с «Ивановым» (которые усугубились оттого, что автор присутствовал на репетициях), Чехов помышлял о новых пьесах. Вместе со Щегловым они уже придумали сюжет для водевиля[153]. В компании с Сувориным Чехов занимался и литературно-общественной деятельностью; беглый карандаш Репина запечатлел заседание Общества российских писателей: Антон на рисунке явно томится от скуки, а Суворин пытается скрыть раздражение.

Чехов побывал у редактора «Петербургской газеты» Худекова. Ему приглянулась худековская жена, однако не она, а ее сестра вдруг проявила к нему свои чувства. Лидия Авилова, мать двоих детей и сочинительница детских рассказов, внезапно воспылала к Чехову любовью. Рассчитывать на взаимность было делом почти безнадежным — Антон избегал связей с обремененными семьей дамами, — и все же она возомнила себя главной женщиной его жизни и героиней некоторых его рассказов. С женщинами иного рода все обстояло гораздо проще. Плещеев со Щегловым оставили для Чехова и Георгия Линтварева два билета в Приказчичий клуб: «А если Вы туда пойдете с „эротической“ целью, то мы <…> [будем] лишними». С Настей Сувориной Чехов установил шутливые родственные отношения[154]. Вот как вспоминает об этом Анна Ивановна Суворина: «Григорович особенно его любил <…> хотел сосватать [Настю]. Антон Павлович был тогда далек от мысли о женитьбе, а дочь моя еще была тогда слишком юна и увлекалась чем угодно, но только не славой писателей. <…> [Антон Павлович] часто говорил моей дочери, что, пожалуй, он бы исполнил жела ние Дмитрия Васильевича, но с условием: „Чтобы ваш папа, Настя, дал мне за вами в приданое свою контору в мою собственность“. Он в шутку иногда звал Настю „Конторой“: „Так пусть даст за вами свой ежемесячный журнал, но обязательно с его редактором, в мою собственность“».

Тридцать первого января 1889 года состоялась петербургская премьера «Иванова». Она имела огромный успех — это признали даже недоброжелатели. Непомерная тучность актера Давыдова символизировала моральный паралич заглавного героя. Самая несчастная из русских актрис, Пелагея Стрепетова, вложила в образ Сарры собственные страдания — финал третьего действия публика встретила овацией. (Растроганная актриса и после окончания действия не могла унять слез.) Антону все актеры на какой-то миг представились «родственниками». Чехову рукоплескали Модест Чайковский, Билибин, Баранцевич — на всех пьеса произвела сильное впечатление. Многие ставили ее в один ряд с драмами Грибоедова или Гоголя. У других оставались некоторые сомнения. Щеглов записал в дневнике: «Удивительно свежо, но именно вследствие этой свежести много есть в пьесе „сквозняков“, объясняющихся сценической неопытностью автора и отсутствием художественной выделки». Суворину казалось, что образ Иванова не развивается и что женские персонажи недостаточно прорисованы — Антон этих замечаний не принял. Во время премьеры за автором пристально наблюдала Лидия Авилова: «Антон Павлович сдержал свое слово и прислал мне билет на „Иванова“. <…> Какой он стоял вытянутый, неловкий, точно связанный. А в этой промелькнувшей улыбке мне почудилось такое болезненное напряжение, такая усталость и тоска, что у меня опустились руки. Я не сомневалась: несмотря на шумный успех, Антон Павлович был недоволен и несчастлив».

После второго представления — оно состоялось 3 февраля — Антон сбежал в Москву. В тот сезон пьеса прошла всего пять раз, хотя каждый спектакль был горячо встречен публикой. Более сдержанные и содержательные отклики Антон получал уже но почте. Владимир Немирович-Данченко, в те годы еще не режиссер, а только драматург, говорил о будущности чеховского театра: «Что Вы талантливее нас всех — это, я думаю, Вам не впервой слышать, и я подписываюсь под этим без малейшего чувства зависти, но „Иванова“ я не буду считать в числе Ваших лучших вещей. Мне даже жаль этой драмы, как жаль было рассказа „На пути“. И то и другое — брульончики, первоначальные наброски прекрасных вещей»[155].

Благодаря «Иванову» Чехов приобрел двух новых друзей. В последующее десятилетие Владимир Немирович-Данченко станет тонким интерпретатором чеховских пьес на сцене МХТа, а затем близким другом жены Антона. Актер Павел Свободин, сыгравший в «Иванове» графа Шабельского, сохранит восхищение Чеховым на всю свою недолгую жизнь. Свободин и Чехов, эти двое изнуряющие себя работой чахоточных, были схожи тем, что сочетали в себе взаимоисключающие качества — цинизм с идеализмом. Свободин уверовал в чеховский гений и вместе с Сувориным убедил Антона закончить работу над «Лешим».

Антон старался помочь своим не слишком удачливым друзьям, Грузинскому, Ежову и Баранцевичу. Он предлагал взять на себя редакцию их сочинений, всячески рекомендовал их Суворину. Однако угодить подопечным было нелегко. Бывая у Чеховых в доме, Грузинский с Ежовым на все наводили критику. Грузинский, от природы человек добродушный, возмущался тем, что домочадцы сели Антону на голову. Вместе с Ежовым они проиграли Ване в вист и тоже остались недовольны (Антон же ни за что не хотел обучаться игре в карты). Машу они недолюбливали. Грузинский в письмах к Ежову не стеснялся в выражениях: «Вообще Иван Чехов курьезный субъект и <…> то, что Билибин сказал о его старшем брате Александре, — „кривая личность“. <…> Мне не симпатичен отец Чехова. Да он, верно, был самодуром и зверем. Они всегда почти вырабатываются в „елейных“. <…> Мария Чехова в разговоре доказывала, что нет ничего эгоистичнее талантов и гениев. Это, впрочем, намекая на брата, который из себя жилы для них тянет»[156].

Невысокого мнения о родителях Чехова был и Ежов. Побывав у них в гостях на Пасху, он позже вспоминал: «Раз Чехов, за чаем, говорил своим знакомым: „Знаете, господа, у нас „кухарка женится“! Я бы с удовольствием пошел с вами на свадьбу, но страшно: гости кухарки напьются и нас бить начнут!“, „А ты бы, Антоша, — заметила мать, — им свои стихи прочитал; они и не станут нас бить!“ Чехов, уже издавший тогда книгу „В сумерках“, вдруг нахмурился и сказал: „Моя матушка до сих пор думает, что я пишу стихи!“»[157]

Скорее всего, это было правдой — родители никогда не читали рассказов Антона, да и мало что видели из его пьес. Возмущаясь беззащитностью Чехова перед домочадцами, Ежов в то же время не мог скрыть своей зависти. Ему ворчливо вторил и Грузинский: «Антон Чехов странный: по его словам, в Петербург съездить ужасно легко (он и меня звал в Посту). О деньгах он, благодаря своему таланту, имеет какие-то превратные понятия. <…> Спросил меня, сколько я получаю у Лейкина: „Мало, мало, ужасно мало <…> Я — 70–80, однажды даже 90“. А я и за 40 благодарю».

В компании знаменитостей Антон чувствовал себя лучше. На Масленицу в Москву пожаловал Плещеев; она совпала с днем его ангела, и он в честь праздничка объелся именинным пирогом. Антон призвал на помощь коллегу, доктора Оболонского, и вместе с ним врачевал скорбного животом поэта. Обещал приехать и Суворин — его «Татьяна Репина» продержалась на сцене гораздо дольше чеховского «Иванова». Но вперед себя он выслал Чехову балалайку (без единой струны) и несколько его портретов, сделанных у известного петербургского фотографа Шапиро. Следом прилетела телеграмма от Анны Ивановны: «Муж выехал сейчас Москву не забудьте его встретить веселите его и забавляйте хорошенько но не забывайте в то же время и меня»[159]. Суворин пробыл в Москве недолго, однако привязанность его к Чехову крепла, и вскоре прервавшуюся было переписку с Антоном наладил и Дофин. О евреях он больше не заговаривал, но совершенно в духе «Нового времени» стал превозносить до небес политического авантюриста Н. Ашинова, втянувшего Россию в международный скандал в Абиссинии. Чехов не без смущения признался, что кое-кого из участников духовной миссии знает лично[160]. Дофин также сообщил Антону, что их соседи по даче в Феодосии побывали на «Иванове», где стали свидетелями приключившегося с одной из зрительниц истерического припадка.

«Иванов» принес Чехову около тысячи рублей. «Пьеса — это пенсия», — любил повторять Антон. Настроение у него было мажорное. Как всегда, ложку дегтя подпустил Лейкин, сказав, что доход от пьесы был бы куда больше, если бы она была поставлена подальше от начала Великого поста. Он также не преминул передать Антону жалобы актеров на то, что в пьесе у них было мало возможности уйти «с хлопками» со сцены. Но последней каплей стали принятые им за чистую монету пьяные бредни Пальмина. Антона это рассердило: «Живу уже в Москве почти месяц и за все время ни разу не виделся с Пальминым. Откуда же ему известно, что я истекаю кровью, хандрю и боюсь сойти с ума? Кровохарканье, Бог миловал, у меня не было с самого Питера (было, но чуть-чуть). О хандре не может быть и речи, так как я весел больше, чем нужно. <…> Причин, которые заставили бы меня бояться скорого умопомешательства, нет, ибо водки по целым дням я не трескаю, спиритизмом и рукоблудством не занимаюсь, поэта Пальмина не читаю и безделью не предаюсь».

Пальмин же, когда его призвали к ответу, сказал, что получил эти сведения от Коли. Однако Чехова не столько интересовал Лейкин со своими мнениями, сколько его собаки — он завел себе пару такс, влюбился в них без памяти и пообещал Антону щенков.

Подружившись с семейством Линтваревых, Чеховы решили еще одно лето провести у них на даче. Антон уже продумал своего «Лешего» и намеревался дописать его в «естественных» декорациях — местом действия пьесы он избрал линтваревское имение и реку Псел с водяными мельницами. Писатель Достоевский ввел Чехова в расходы — купив только что вышедший его двенадцатитомник, Антон, по-видимому, прочел его впервые: «Хорошо, но очень уж длинно и нескромно. Много претензий». Шутки ради в подарок Суворину Антон сочинил самую необычную из своих пьес — продолжение «Татьяны Репиной» под тем же названием. У Чехова суворинский герой Собинин, доведший до самоубийства Татьяну Репину, венчается в церкви со своей избранницей, и служба прерывается появлением таинственной незнакомки в черном, которая на глазах у публики принимает яд, «а все остальное предоставляю фантазии А. С. Суворина». Очарование чеховской пародии лежит в смешении обыденной болтовни второстепенных персонажей с возвышенными речениями венчальной службы, которые были хорошо знакомы Чехову с детства. Получив пьесу, Суворин отдал ее наборщикам и велел отпечатать в двух экземплярах — один для себя, другой для Антона.

Чеховский дар игриво чередовать, доводя до абсурда, банальные фразы с серьезными содержит в себе два элемента, характеризующих его зрелую драматургию: бессвязный разговор, звучащий в контрапункт с насыщенными трагизмом репликами, и интрига, завязанная на умершем до начала действия персонаже, о котором мы так и не узнаем всей правды. В чеховской пародии Татьяна Репина оборачивается призраком, и не менее тревожные видения будут преследовать персонажей его последующих пьес: первая жена профессора Серебрякова в «Дяде Ване», полковник Прозоров в «Трех сестрах» и утонувший сын Раневской в «Вишневом саде».

Глава двадцать шестая Смерть на Луке: март — июнь 1889 года

Чехов снова решил взяться за роман. Он также совершил таинственную поездку в Харьков — под предлогом поисков имения для Суворина, но, скорее всего, в ответ на приглашение Лили Марковой-Сахаровой. Судя по тому, какими мрачными красками обрисован Харьков в чеховской прозе, поездка не задалась. Пятнадцатого марта, к возвращению Антона, в Москве разыгралась метель: конки остановились, а под окнами намело сугробов. Евгения Яковлевна показала Антону открытку от Коли: «11 марта 1889. <…> Милая мама, болезнь не позволяла мне посетить вас. Две недели назад я сильно простудился: меня трясла лихорадка и отчаянно болел бок. Теперь же, благодаря хинину и разным мазям, я выздоровел и спешу работать, дабы пополнить потерянное»[161].

Антон определил у Коли брюшной тиф и туберкулез, уже затронувший кишечник. Для подтверждения диагноза он вызвал к Коле врача Н. Оболонского. Коля в то время вновь обретался у Анны Ипатьевой-Гольден, которая подтвердила, что он два месяца не прикасался к алкоголю. В последующие десять дней Антон, уже мечтавший вырваться из Москвы, регулярно навещал истощенного болезнью брата. На дорогу по московской распутице у него уходило четыре часа. В конце концов он перевез Колю к себе на Садовую. Позже, уже находясь на Луке, Коля описывал историю своего спасения таганрогскому приятелю: «Меня лечили два доктора, Антон и ассистент Захарьина Оболонский, очень милый человек. Шесть недель я ничего не ел и походил на скелета <…> Антон дома врал, что он с Оболонским ездят лечить Лину Соломонскую <…> Живя близ Николаевского вокзала, посылал брать бульон. В Великую субботу приехала за мной карета, одели, усадили и повезли к матери в семью. Меня почти никто не узнал. Тут же меня уложили в постель. Под Пасху в 2 часа все разговлялись, крики, шум, пьют вина, и я в стороне лежу отщепенцем. На Фоминой неделе был консилиум с Карнеевским [Корнеевым?] и решено, чтобы я побольше ел, пил водку, пиво, вино и ел бы ветчину, селедку, икру и всего как можно больше, потому что я совершенно здоров и теперь должен отъедаться»[162].

Роман тем временем «сел на мель». Антон намеревался посвятить его Плещееву: «В основу сего романа кладу я жизнь хороших людей, их лица, дела, слова, мысли и надежды; цель моя — <…> правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы. <…> Буду держаться той рамки, которая ближе сердцу <…> Рамка эта — абсолютная свобода человека…» Однако в ближайшее время свободы не предвиделось. Не было и денег, чтобы отвезти Колю в теплые края на излечение, да к тому же больной был беспаспортным. Антон искал утешения в афоризмах стоика Марка Аврелия — его книгу он обильно испещрил пометками.

А между тем веселые деньки наступили для чеховской прислуги — Павел Егорович с Евгенией Яковлевной выдавали замуж кухарку Ольгу. Еще в конце февраля, во время помолвки, кухня сотрясалась от перепляса и рева гармоники, а 14 апреля, несмотря на присутствие в доме смертельно больного Коли, развернулось свадебное застолье. Однако у Антона настроение было далеко не праздничным. Он пригласил Шехтеля попрощаться с Колей, который начал понемногу вставать с постели, а затем отправил Мишу и Евгению Яковлевну на Луку, чтобы там они всё приготовили к приезду больного и его лечащего врача.

Проводив родню, Антон сходил на заседание Общества драматических писателей, после которого, как он писал Н. Оболонскому, «долго стоял у ворот и смотрел на рассвет, потом пошел гулять, потом был в поганом трактире, где видел, как в битком набитой бильярдной два жулика отлично играли в бильярд, потом пошел в пакостные места, где беседовал со студентом-математиком и с музыкантами, потом вернулся домой, выпил водки, закусил, потом (в 6 часов утра) лег, был рано разбужен и теперь страдаю…»

Отослав это письмо, Антон поехал с Колей на вокзал, и в вагоне первого класса они отправились в Сумы. Впервые за долгие месяцы Коля хорошо ел и спал. Через несколько дней вслед за ними выехала Маша, прихватив с собой массу забытых вещей — суконные туфли, струну «ля» для балалайки, бумагу и подрамник для Коли. Невзирая на Колину болезнь (а может, именно по этой причине), множество людей получили приглашение посетить Луку — Давыдов, Баранцевич, виолончелист Семашко, не говоря уже о Ване. По дороге за границу обещал заехать Суворин. Антон признавался ему: «С каким удовольствием я поехал бы теперь куда-нибудь в Биарриц, где играет музыка и где много женщин. Если бы не художник, то, право, я поехал бы Вам вдогонку».

Александр приглашения не получил. Антон строго отписал ему, что самая лучшая помощь Николаю — это деньги. Тем временем Александр предложил Наталье вступить в законный брак — она боялась забеременеть, не будучи замужем. Александра можно считать первым русским мужчиной, который документально засвидетельствовал свой опыт использования противозачаточного средства. На кусочке бумаги, предназначенном исключительно для глаз Антона, он писал ему 5 мая: «P.S. Обуреваемый плотскими похотями (от долгого воздержания), купил я себе в аптеке гондон (или гондом — черт его знает) за 35 коп. Но только что хотел надеть, как он, вероятно, со страху, при виде моей оглобли лопнул. Так мне и не удалось. Пришлось снова плоть укрощать…»[163]

Коля день ото дня слабел и побегов уже не замышлял. Днем он лежал в гамаке или загорал в саду; ел за четверых, но пища не усваивалась, так что его шатало от слабости. Непрерывно кашлял, то и дело ссорился с Евгенией Яковлевной. Безразличие окружающих к его печальной участи раздражало Колю. Антон лечил его креозотом, ипекакуаной и ментолом. Смерть словно коснулась крылом окрестной природы — рыбная ловля и пение птиц утратили свою прелесть. Антон, как мог, старался отвлечься. Как-то раз он видел во сне суворинскую гувернантку мадемуазель Эмили; побывал в сумском театре на спектакле «Вторая молодость»; долгие часы проводил за письменным столом. Уже был закончен первый акт «Лешего» — соответственно плану, намеченному совместно с Сувориным. Центральный герой пьесы, которая впоследствии перерастет в «Дядю Ваню», — врач и помещик, приходящий в восторг от посаженной им березки. Однако действию пока недоставало драматизма. По замыслу, в пьесе должна быть выведена семья Сувориных: пожилой профессор, его вторая молодая жена, его сумасбродный сын, их двое детей, которых зовут Борис и Настя, их французская гувернантка мадемуазель Эмили — все они перенесены на Луку. Чудаки-идеалисты, с которыми сталкивает их жизнь, скопированы с Линтваревых и Чеховых. В самом зачатке пьеса уже была несценична, ибо была широка и глубока, как роман-эпопея. Суворин вскоре отказался от соавторства, но Чехов упорно продолжал работать над пьесой.

Восьмого мая, по пути в более комфортабельную летнюю резиденцию, на Луку пожаловал Суворин. Своим приездом, как и профессор Серебряков в «Дяде Ване», он создал в доме напряженную атмосферу. Линтваревы, будучи убежденными либералами, объявили ему бойкот (что не помешало им позже попросить Суворина прислать в местную школу бесплатных книг). Антон улаживал возникавшие разногласия. Хуже того, Коля стал просить у Суворина аванса за виньетки для книжных обложек (Антон запретил Суворину давать Коле деньги). Тем временем Колина любовница Анна Ипатьева-Гольден откуда-то из Подмосковья умоляла не только Антона, но и самого Суворина помочь ей деньгами и найти работу.

За будущий роман Суворин пообещал Антону 30 копеек за строчку. Поговорив о намерениях купить себе дачу по соседству с Лукой, он вскоре отбыл в Крым. Оттуда он в письмах обсуждал с Антоном роман французского писателя Поля Бурже «Ученик». Суворин поддерживал Бурже в его нападках на ученых-атеистов, проповедников анархии и человеконенавистничества. Антон считал, что читателю роман интересен лишь потому, что он увидел в нем «жизнь, которая богаче его жизни», и автора, который «умнее его»; русский же автор, по мнению Антона, «живет в водосточной трубе, ест мокриц, любит халд и прачек, не знает он ни истории, ни географии, ни естественных наук…». Настроившись на мрачный лад, Антон писал Лейкину о своих мечтах зажить по-человечески: «т. е. когда буду иметь свой угол, свою, а не чужую жену, когда, одним словом, буду свободен от суеты и дрязг…»

Коля терял силы, но душа его рвалась из Луки. Он писал письма с просьбой о помощи и поручениями, но многие из них остались неотправленными. Изящнейшим почерком он начал записывать воспоминания детства. Ему вновь хотелось оказаться на родине: «Мне необходимо побывать по делу в Таганроге и, кстати, покупаться в море. <…> Достаньте мне, если можно, билет от Харькова и Таганрога и обратно <…> Класс билета должен соответствовать моему общественному положению, принимая в расчет мою слабость. За это я Вам пришлю головку женскую, написанную масляными красками (очень мило написано — жалко отдавать) <…> С нетерпением жду письма с „да“ или „нет“, но без „если“ и проч.»[164]

Ручку и карандаш Коля держал в руках еще крепко: доктору Оболонскому он послал каллиграфический шедевр, проиллюстрировав его изображением летящего на парах поезда и толстого пассажира в купе первого класса.

Миша в письмах к кузену Георгию подробностей о Коле не сообщает. Однако от идеи наведаться в Таганрог ему пришлось отказаться: «Он, бедный, настолько плох, что, право, как-то совестно бросать его». По мере того как Коле становилось все хуже, Миша все меньше обращал на него внимания. Двадцать девятого мая он писал Георгию: «Если бы ты знал, как хороши наши вечера, ты бы бросил все, и дачу, и семью, и тотчас бы приехал к нам! <…> Прибавь к этому еще запах цветущей липы, бузины и жасмина, да аромат только что скошенного сена, которым усеяна наша терраса ради Троицы, да еще луну, точно блин висящую как раз над головой <…> Рядом со мной сидит Маша, только что возвратившаяся из Полтавы, а немного подальше симпатичный Иваненко. Оба читают. В открытое окно из комнат доносятся разговоры Суворина, приехавшего к нам гостить, <…> и Антона. <…> Семашко нанял у нас комнату на все лето, и значит мы будем все лето наслаждаться музыкой».

В конце мая на Луку приехал неугомонный Павел Свободин. Однако видеть умирающего Колю оказалось ему не под силу — его самого безжалостно снедал туберкулез. Он было отправился домой в Петербург, но по дороге встретил Ваню, и тот убедил его вернуться на Луку и морально поддержать Чеховых в их нескончаемых бдениях у Колиного смертного одра. В письме от 4 июня Антон сообщал доктору Оболонскому о том, что Коля не встает с постели, быстро теряет в весе, принимает атропин и хинин, большую часть времени проводит в полусне, а иногда бредит. Умирающего соборовал священник: Коля признался, что был непочтителен к матери.

Александр в конце концов настоял на своем приезде на Луку. Причину он выдвинул в письме к Суворину настолько странную, что тот переслал его Антону. Впредь термином «амбулаторный тиф» Антон стал называть братовы приступы запоя: «Я прикован к постели. Был у меня тиф амбулаторный. Я мог в это время ходить, быть на событиях и пожарах и давать сведения в газету. Теперь же, по словам доктора, у меня рецидив»[165]. Под поездку на юг, которую ему посоветовали врачи, Александр выпросил у Суворина двухмесячный аванс.

Пятнадцатого июня в два часа пополудни Александр появился на Луке с двумя сыновьями и Натальей, и на какой-то час все пятеро братьев Чеховых собрались вместе. Проведя два месяца и изматывающих дежурствах у Колиной постели, Антон решил, что с него достаточно. Через час после приезда старшего брата, взяв с собой Ваню, Свободина и Георгия Линтварева, он отправился за полтораста верст в Полтавскую губернию в гости к Смагину. Евгения Яковлевна тоже едва стояла на ногах от усталости. Миша, закрыв глаза на Колины предсмертные мучения, уходил спать во флигель. Александр в одиночку ухаживал за Колей последние две ночи его жизни. Антон оставил кое-какие лекарства, но среди них не обнаружилось морфия. Находившиеся поблизости три врача — включая двух сестер Линтваревых — предпочитали в дело не вмешиваться.

В длинном письме к Павлу Егоровичу (которого в то лето на Луку не позвали) Александр дал понять, что в критические минуты он способен оказаться на высоте: «Подъезжая к усадьбе, я встретил на дворе Антона, затем на крыльцо вышли Маша, Ваня и Миша. В сенях нас встретила Мама и стала целовать внуков. „Ты был у Николая?“ — спросил меня Иван. <…> Я вошел в комнату и увидел, что вместо прежнего Николая лежит скелет. Исхудал он ужасно. Щеки впали, глаза ввалились и блестели. <…> До последней минуты он не знал, что у него чахотка. Антон скрывал это от него, и он думал, что у него только тиф. „Братичик, останься со мною, я без тебя сирота. Я все один и один. Ко мне ходят и мать, и братья, и сестра, а я все один“. <…> Когда я его переносил с постели на горшок, я постоянно боялся, как бы нечаянно не сломать ему ноги. <…> Наутро ему стало будто бы легче. <…> Я в это время сходил на реку ловить раков и не для раков, а для того, чтобы набраться сил для будущей ночи».

Коля все еще надеялся поправиться и переехать жить в Петербург к Александру. Говорил брату о том, что очень любит отца.

«За ужином я сказал, что дай Бог, чтобы Коля дожил до утра. <…> Сестра сказала, что я говорю вздор, что Николай жив и будет жить, что такие припадки у него уже были. Я успокоился. <…> Все улеглись спать. <…> Николай был в полном разуме. Он засыпал и просыпался. В 2 часа ночи он захотел на двор; я хотел было перенести его на судно, но он решил еще немножко подождать и попросил меня поудобнее оправить ему подушки. Пока я оправлял подушки, из него вдруг брызнуло, как из фонтана. „Вот, братичик, усрался, как младенец, на постели“. <…> В 3 часа ночи ему стало совсем скверно: начал задыхаться от мокроты <…> Около 6-ти часов утра Николай стал совсем задыхаться. Я побежал во флигель к Мише, чтобы спросить, в какой дозе дать Коле лекарство. Миша повернулся с одного бока на другой и ответил: „Александр, ты все преувеличиваешь. Ты баламутишь только“. Я поспешил к Николаю. Он, видимо, дремал. В 7 часов утра он заговорил: „Александр, подыми меня. Ты спишь?“ Я поднял. „Нет, лучше прилечь“. Я положил его. „Приподними меня“. Он подал мне обе руки. Я приподнял его, он сел, захотел откашляться, но не мог. Явилось желание рвать. Одной рукой я поддерживал его, другою старался поднять с пола урыльник. „Воды, воды“. Но было уже поздно. Я звал, кричал „Мама, Маша, Ната“. На помощь не являлся никто. Прибежали тогда, когда все уже было кончено. Коля умер у меня на руках. Мама пришла очень поздно, а Мишу я должен был разбудить для того, чтобы сообщить ему, что Коля умер»[166].

Глава двадцать седьмая Прах отрясенный: июнь — сентябрь 1889 года

Смерть Коли глубоко потрясла Антона: в последующие годы он не раз признавался, что она преследует его в мыслях. Конечно, он все прекрасно понимал: в прошлом году ушла Анна, в этом — Коля, через год или два наступит черед тети Фенички, Свободина, а там «белая чума» унесет и его самого, не говоря о десятке друзей. Охваченный беспокойством, он не мог усидеть на одном месте больше месяца.

Как только Коля скончался, Антона вызвали от Смагина телеграммой. Своими переживаниями он поделился с Плещеевым: «Утром была все та же возмутительная, вологодская погода; во всю жизнь не забыть мне ни грязной дороги, ни серого неба, ни слез на деревьях; говорю — не забыть, потому что утром приехал из Миргорода мужичонко и привез мокрую телеграмму: „Коля скончался“. Можете представить мое настроение. Пришлось скакать обратно на лошадях до станции, потом по железной дороге и ждать на станциях по 8 часов… <…> Помню, сижу в саду; темно, холодище страшный, скука аспидская, а за бурой стеною, около которой я сижу, актеры репетируют какую-то мелодраму».

Линтваревы взяли на себя заботы по похоронам и предложили деньги. Елена увела Евгению Яковлевну и Машу. Крестьянки обмыли, одели иссохшего «как лучинку» Колю и положили на стол. В ближайшей церкви зазвонили по покойнику; пришел батюшка с причетником отслужить панихиду. Александр нашел плотника, который сделал могильный крест. Его сыновей отправили ночевать к бабушке. Машу взяли к себе на ночь Линтваревы. Пришли три старушки, согласившиеся читать над покойником всю ночь. На следующий день к полудню из города привезли белый глазетовый гроб, но по настоянию Евгении Яковлевны положили в него Колю только на вечерней панихиде. Вся в черном, мать, горько рыдая, приникла к гробу. Из Сум полетели письма и телеграммы со скорбным известием. Миша отправился в город в поисках фотографа. Тем же вечером на Луку вернулся Антон. Миша разругался с Александром и Натальей, требуя, чтобы они отселились во флигель. После Колиной смерти братья возненавидели друг друга. Александр даже писал Антону записку, прося его вмешаться.

Спустя еще одну ночь, прошедшую под бормотание плакальщиц и пение дьячка, в семье установилось перемирие. Похоронили Колю на кладбище возле усадьбы. Погребальный обряд подробно описан в письме Миши Павлу Егоровичу:

«Когда же на следующее утро мы стали выносить Колю в церковь, Мать и Маша так рыдали, что жалко было смотреть на них. При выносе крышку несли Маша и барышни Линтваревы, а гроб несло нас шестеро: Антоша, Ваня, Саша, я, Иваненко и Егор Михайлович Линтварев. На каждом угле служили литию. Обедня была отправлена торжественно, при полном освещении храма, все присутствующие держали свечи. Во время обедни на кладбище отнесен был крест, а дома мылись и обметались все комнаты и выносилась мебель. <…> Народу следовала за гробом масса. Гроб сопровождали образа, как в Таганроге: как крестный ход. На кладбище при прощании рыдали все, мать тужила и никак не могла расстаться с телом. <…> Поминки были самые скромные: всем простолюдинам, участвовавшим в похоронах, роздано было по пирогу, платочку и по рюмке водки, а духовенство и Линтваревы завтракали и пили чай у нас. После обеда я с мамашей опять ходил на кладбище, мамаша погоревала, поплакала — и мы возвратились обратно»[167].

Александр в отчете отцу добавил одну деталь: «На душе скверно, и слезы душат. Ревут все. Не плачет только один Антон, а это — скверно»[168]. Антон не давал волю слезам, возможно, боясь, что от горя он начнет жалеть самого себя. Крест, поставленный на могиле Коли, хорошо был виден со стороны линтваревской дачи.

В газетах появились некрологи; Колины друзья забыли о своих обидах. Дюковский, который привязался к Чеховым с самого приезда их в Москву, признался Антону: «Он был единственный мой друг и притом друг в самом глубоком смысле. <…> Николя был для всех самый бескорыстный и задушевный человек, а главное, без всякой хитрости». Франц Шехтель, любивший Николая, «как брата», утешал Чеховых: «Хорошо, что он последние свои дни, может быть, самые счастливые, провел в своей семье; да и не порывай он с нею для той скитальческой жизни, к которой он так тяготел, — он был бы, всего вероятнее, здоров и счастлив»[169].

Прочитав в газете Колин некролог, Грузинский писал Ежову: «Грустно, Еж, грустно, как точно он кто-нибудь из близких родных <.. > И талант сгинул <.. > Мир праху безалаберному, но талантливому и милейшему из художников <…> Бедный Антон Павлович!»[170]

В Таганроге тоже было много слез и скорби. В Москве же Павел Егорович крепился духом: «Милый Антоша! По поручению Ф. Я. Долженковой посылаю 10 рублей, которые принадлежат Саше. Твое письмо Тете я читал, весьма радостно для моего родительского сердца, что Коля приобщался Святых Тайн и погребение было по чину Христианскому. Искренно благодарю Тебя за ту любовь, которую оказал брату Коле в отношении погребения и поминовения. За это Бог тебя не оставит богатою милостью и здоровьем. Феодосия Яковлевна очень скорбит, охает и кашляет, прежде она не знала о кончине Коли, и я ей не говорил. В „Новостях дня“ есть некролог Коли. <…> Не горюйте, но радуйтесь и молитесь за его добрую и нежную душу. <…> Хотелось сходить на могилу Коли, посмотреть и помолиться. Царство ему небесное»[171].

Через три дня после похорон Антон повез семью в монастырь в Ахтырке, где еще совсем недавно они резвились с Натальей Линтваревой и Павлом Свободиным и где Антон представился монахам как граф Веприк.

На Луке Антона поджидали заманчивые приглашения. Григорович и Суворины звали его в Вену, чтобы вместе отправиться в путешествие по Европе. Актеры Малого театра, приехавшие на гастроли в Одессу, заманивали туда Антона развеяться и восстановить силы. Подписав свой ответ Суворину «Ваш до конца дней моих», 2 июля Антон вместе с Ваней выехали из Луки — но не в Европу, а в противоположном направлении. Через два дня они уже обедали с актерами Малого театра. В Одессе Антона приветствовал Петр Сергеенко, таганрогский одноклассник. Он познакомил его с местной восходящей звездой — Игнатием Потапенко, который играл на скрипке, рассказывал смешные истории и писал пьесы. Через четыре года Потапенко будет суждено стать одновременно добрым и злым гением в жизни Антона, но пока Чехов окрестил его «богом скуки».

Актрисы ради Антона старались вовсю. Он регулярно наведывался в сорок восьмой номер Северной гостиницы, где Клеопатра Каратыгина и Глафира Панова угощали чаем, подлащивались, кокетничали и утешали. Клеопатра Каратыгина, единственная женщина в жизни Чехова старше его по возрасту — ей шел сорок второй год, — была некрасива и необщительна. Это была самая худая и неудачливая актриса Малого театра, к тому же имевшая прозвище «Жужелица». Она знала, что Офелию ей не сыграть никогда, и потому соглашалась на Смерть в «Дон-Жуане». Бездомная и рано овдовевшая, она близко к сердцу приняла переживания Антона. Облик Чехова, сохранившийся в ее памяти при встрече на берегу моря, обрисован ею с легкой иронией и материнской озабоченностью: «Смотрю, молодой человек, стройный, изящный, приятное лицо, с небольшой пушистой бородкой; одет в серую пару, на голове мягкая колибрийка „пирожком“, красивый галстук, а у сорочки на груди и рукавах плоеные брыжи. В общем, впечатление элегантности, но… о ужас!!! Держит в руках большой бумажный картуз (по-старинному „фунтик“) и грызет семечки (привычка южан)»[172].

Об «Антонии и Клеопатре» вскоре заговорил весь город. Но была еще и девятнадцатилетняя дебютантка Глафира Панова, которая тоже очаровала Антона. Вот как описывал Антон свое времяпрепровождение в Одессе в письме Ване, который вернулся на Луку: «В 12 ч. брал я Панову и вместе с ней шел к Замбрине есть мороженое (60 коп.), шлялся за нею к модисткам, в магазины за кружевами и проч. Жара, конечно, несосветимая. В 2 ехал к Сергеенко, потом к Ольге Ивановне борща и соуса ради. В 5 у Каратыгиной чай, который всегда проходил особенно шумно и весело; в 8, кончив пить чай, шли в театр. Кулисы. Лечение кашляющих актрис и составление планов на завтрашний день. Встревоженная Лика [Ленская], боящаяся расходов; Панова, ищущая своими черными глазами тех, кто ей нужен <…> После спектакля рюмка водки внизу в буфете и потом вино в погребке — это в ожидании, когда актрисы сойдутся у Каратыгиной пить чай. Пьем опять чай, пьем долго, часов до двух, и мелем всякую чертовщину. <…> Все время я <…> тяготел к женскому обществу, обабился окончательно, чуть юбок не носил, и не проходило дня, чтоб добродетельная Лика со значительной миной не рассказывала мне, как Медведева боялась отпустить Панову на гастроли и как m-me Правдина (тоже добродетельная, но очень скверная особа) сплетничает на весь свет и на нее, Лику, якобы потворствующую греху».

Заподозрив, что Антон совратил и оскандалил Глафиру Панову, Ленские, к его ужасу, решили, что следует прикрыть позор браком. Однако и годы спустя Чехов убеждал Ольгу Книппер, что «он не соблазнил ни единой души и не пытался». В январе 1890 года Антон спрашивал в Петербурге у Клеопатры Каратыгиной: «И что эта Ленская сует свой нос куда не следует! Никогда артисты, художники не должны соединяться браком. Каждый художник, писатель, артист любит лишь свое искусство, весь поглощен лишь им, какая же тут может быть взаимная любовь супружеская?»

Поначалу отношения Антона с Каратыгиной развивались легкомысленно. С Чеховым в жизнь Клеопатры вернулся смех. Когда она пожаловалась, что ей приходится играть или смерть с косой или скелетов, Антон выписал ей рецепт. Придя с ним в аптеку, она обнаружила, что это «яд для отравления Правдина и Грекова». Но постепенно Клеопатра увлеклась Антоном всерьез. Тот предложил ей дружбу, но не без задней мысли: Каратыгина полжизни прожила в Сибири, служила гувернанткой в Кяхте, и ее рассказы заронили в нем искру интереса к этому краю.

Связь с Сувориным у Антона прервалась из-за недоразумений с телеграммами. Тем временем Григорович через день выходил встречать Антона на венском вокзале. В конце концов он пожаловался Суворину: «Он положительно без языка и привычки путешествовать за границей <…> Чехов поступил с нами не по-европейски <…> Славянин распущенный без твердой внутренней опоры, помогающей управлять собою <…> Насколько за него радовался — настолько теперь сержусь на него».

Антон же в это время плыл на пароходе в Ялту. Без него на Луке произошло важное событие. Меньше месяца прошло после Колиной смерти, и 12 июля Александр писал в Москву Павлу Егоровичу: «Дорогой Папа, я сдержал данное Вам слово. Сегодня в 12 час. дня я обвенчался с Натальей Александровной. Благословляли Маша и Миша. Венчал отец Митрофан. После венца мы были на могиле Коли».

Не вовремя затеянная Александром женитьба отразится в пьесе «Леший», над которой Антон работал все лето: в конце третьего акта кончает самоубийством дядя Жорж, а в четвертом акте, две недели спустя, герои собираются играть свадьбу. Семейство Чеховых, стиснув зубы, смирилось с браком Александра. На нем, кстати, настаивала и Наталья: прибыв на Луку в качестве «бонны» для детей, она почувствовала себя униженной, возможно, еще и потому, что Антон подарил ее ласковое прозвище, Наташеву, новой Наталье — Линтваревой. Вскоре новобрачные вместе с детьми тронулись из Луки домой. В связи с этим в Москве тетя Феничка вынуждена была обратиться к Павлу Егоровичу с просьбой: «Наталья Александровна просят 2 руб., недостает на дорогу, как только они придут домой, так она сама вышлет, уже есть спрятаны полсто от Саши дома»[174]. Лишь спустя 15 лет Александр и Наталья впервые навестят родственников всей семьей. Наталью Гольден, теперь уже не сожительницу, а законную жену Александра, Чеховы в свой клан не приняли.

Шестнадцатого июля, едва держась на ногах от морской качки, Антон высадился в Ялте. Здесь судьба снова свела его с тремя сестрами: в городе пребывала на отдыхе вдова Шаврова с дочерьми Еленой, Ольгой и Анной. Елена была не по годам развитой барышней пятнадцати лет. Она подкараулила Антона в кафе, чтобы показать ему свой рассказ «Софка» — о любви грузинского князя к ее матери. Антон рассказ переделал, заменив мать дочерью. Он с удовольствием правил сочинения начинающих писателей, среди которых были не только хорошенькие девицы. Между автором и редактором завязалась интрижка, но лишь спустя библейское семилетие Елена позволит Антону познать ее.

Антон пробыл в Крыму три недели. Когда у него оставалось время после свиданий с барышнями Шавровыми, он наставлял неоперившихся литераторов. Двадцатичетырехлетнему Илье Гурлянду Чехов, размышляя вслух, изложил принципы современной драмы: «Пусть на сцене все будет так же сложно и так же вместе с тем просто, как и в жизни. Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни. Если вы в первом акте повесили на сцену пистолет, то в последнем он должен выстрелить. <…> Нет ничего труднее, как написать хороший водевиль».

Тем летом друзья мужского пола, как и Григорович, были Антоном недовольны. Павел Свободин писал ему: «Ах Вы злодей, злодей! Италию, Рим променять на разные Ланжероны и Дерибасовские улицы…»[175] Недоумевал и Лейкин: «Руками разводил от удивления, как это можно поехать за границу, доехать до границы и свернуть в сторону, не попав за границу. Что за слабость характера. Да как Вас не угораздило взять билет до Вены? <…> Я жил в Ялте 2 недели. Это грабительский город»[176].

К августу женская компания Чехову надоела. Плещееву он написал, что «в Ялте много барышень и ни одной хорошенькой», а Маше — что «женщины пахнут сливочным мороженым». Павел Егорович адресовал свои письма сыну в Париж на имя Суворина, но Антон за границей так и не появился. Он даже и не знал, где находятся Суворины, к тому же у него не было денег и надо было работать. Свободину он пообещал для бенефиса «Лешего», а «Северному вестнику» — повесть. Кроме того, кое-какие дела в Москве требовали его вмешательства — неуемный Павел Егорович осаждал Анну Ипатьеву-Гольден с требованием вернуть Колины картины. Одиннадцатого августа Антон вернулся на Луку к Мише, Маше и Евгении Яковлевне. Ваня к тому времени уже был в Москве, где, судя по письмам Павла Егоровича, требовала внимания тетя Феничка: она проливала слезы по Коле и тревожилась о сыне Алексее — Гаврилов под угрозой увольнения требовал, чтобы тот переселился от матери в квартиру при амбаре. Присматривать за Феничкой было некому.

Две недели Антон дописывал «Мое имя и я», самый пессимистичный и самый сильный из прежде написанных им рассказов, позже переименованный в «Скучную историю». Рассказчик, неизлечимо больной профессор медицины, оглядывается на прожитую жизнь с горькой мудростью царя Соломона. Профессор отчужден от когда-то любимой им жены, когда-то обожавших его студентов и от воспитанницы, к которой продолжает испытывать какое-то смутное влечение. Музицирование его дочери, равно как и ее жених, вызывает у него отвращение. Его разочарование буквально во всем, что окружает его в жизни, описано столь остроумно, а страх смерти — столь печально, что читатель невольно прощает жестокость героя по отношению к близким. Критики искали реальных прототипов рассказа среди светил медицины или же истолковывали его как ответ на недавнюю толстовскую повесть «Смерть Ивана Ильича». Однако чувство отчаяния, пронизывающее чеховский рассказ, очевидно, следует приписать Колиной смерти. Еще не достигнув тридцатилетия, Антон ощущал себя обреченным на смерть престарелым профессором.

В пьесе, над которой Чехов трудился по настоянию Павла Свободина, действие тоже сосредоточивается на пожилом профессоре. Хотя он зануда и педант, пьеса не столь безысходна, даже несмотря на то, что ее главный герой, дядя Жорж, кончает самоубийством. Лишь сам Леший, беспокойный и нервный доктор Хрущев, вобрал в себя авторские черты. Однако пьеса вышла на редкость неуклюжей и скучной. Преследовавшие Антона мысли о смерти помешали ему создать цельный сценический портрет героя: один из лучших образцов прозы и далеко не лучшая из пьес были написаны одним и тем же пером. Тема смерти проникла и в другие чеховские вещи: переделывая для нового сборника рассказов историю несчастного подростка «Его первая любовь», Чехов поменял название на «Володя». Как и суворинский сын, вымышленный Володя убивает себя из револьвера[177].

Третьего сентября Валентина Иванова, школьная учительница, которая восхищалась Антоном и по которой вздыхал Ваня, упаковала чеховские летние пожитки. В четыре часа утра на следующий день, который выдался холодным и мрачным, семейство Чеховых и Мариан Семашко распрощались с Линтваревыми. Колина смерть сблизила две семьи, и Александра Васильевна отказалась взять деньги за один из нанятых Антоном флигелей. Чехова переполняли теплые чувства: «Если бы было принято молитвословить святых жен и дев раньше, чем ангелы небесные уносят их души в рай, то я давно бы написал Вам и Вашим сестрам акафист и читал бы его ежедневно с коленопреклонением», — писал он Елене. Погрузившись на «товарно-каторжный» московский поезд, Чеховы встретили в вагоне Машиного бывшего преподавателя, профессора Стороженко. Антон совершенно переконфузил сестру: «Я громко рассказывал о том, как я служил поваром у графини Келлер и какие у меня были добрые господа; прежде чем выпить, я всякий раз кланялся матери и желал ей поскорее найти в Москве хорошее место. Семашко изображал камердинера». В ноябре Чехов напишет Суворину: «У меня зуб на профессоров» и докажет это своей пьесой [178].

Часть IV Годы странствий

Мне иногда кажется теперь, что, как знать, может быть, удаляясь в свои путешествия, он не столько чего-то искал, сколько бежал от чего-то…

[В. Набоков. Дар]

Глава двадцать восьмая Изгнание бесов: октябрь — декабрь 1889 года

И Москве Антона дожидалась Клеопатра Каратыгина: она ушла из Малого театра и подыскивала другую труппу. Ее письмо Антону от 13 сентября задает тон их последующей переписке: «Адски нарядный литератор, здравствуйте! <…> Хлопотала за Императорскую и получила отказ. Теперь хлопочу к Абрамовой и боюсь тоже получить отказ. <…> Я предварительно желала бы повидаться с Вами. Голубчик, по старому знакомству зайдите даже, не забудьте принести обещанную карточку-фотографию»[179]. В ноябре в Москву вернулась благодарная Антону Елена Шаврова: Суворин все-таки напечатал ее рассказ «Софка». Мать Елены звала Антона в гости: «Если вспомните об ялтинских знакомых, то приезжайте повидаться: Славянский Базар, № 94»[180]. (К декабрю Шавровы перебрались на Волхонку, неподалеку от чеховского дома.) Антон вместо себя отправил к Шавровым М ишу. Зачастила в дом Чеховых и Ольга Кундасова — она учила Машу английскому языку, а позже взялась преподавать Антону французский. Дом наполнился звенящими женскими голосами. В ноябре у Чеховых в гостях провела три недели Наталья Линтварева — Антон с завистью отзывался о ее цветущем виде и жизнерадостности. Захаживала и малоприметная учительница музыки Александра Похлебина: ее нежные чувства к Антону позднее обернутся паранойей.

В жизнь Антона вошла новая женщина. Как и Маша, она окончила курсы Герье и теперь преподавала в женской гимназии Ржевской. Это была Лидия Мизинова: Чеховы стали звать ее Ликой, как и актрису Лидию Ленскую. Когда Маша привела Лику в дом, той еще не было и двадцати. Лучший портрет Лики запечатлен в воспоминаниях Татьяны Щепкиной-Куперник, понимавшей толк в женской красоте: «Настоящая Царевна Лебедь из русской сказки. Ее пепельные вьющиеся волосы, чудесные серые глаза под „соболиными“ бровями, необычайная мягкость и неуловимый „шарм“ в соединении с полным отсутствием ломанья и почти суровой простотой — делали ее обаятельной».

Вот что вспоминала Маша: «Ее красота настолько обращала на себя внимание, что на нее при встречах заглядывались. Мои подруги не раз останавливали меня вопросом: „Чехова, скажите, кто эта красавица с вами?“ Когда она в первый раз зашла за чем-то ко мне, произошел такой забавный эпизод. <…> Лидия Стахиевна всегда была очень застенчива. Она прижалась к вешалке и полузакрыла лицо воротником своей шубы. Но Михаил Павлович успел ее разглядеть. Войдя в кабинет к брату, он сказал ему: „Послушай, Антон, к Марье пришла такая хорошенькая! Стоит в прихожей“».

Лика происходила из дворян; ее мать, Лидия Юргенева, была пианисткой и выступала в концертах; отец оставил семью, когда Лике было всего три года. Девочку воспитала двоюродная бабушка, Софья Михайловна Иогансон. Учительское поприще Лику не прельщало. Она мечтала пойти в актрисы, но не могла преодолеть боязнь сцены. При всем своем очаровании и остроумии она была совершенно беззащитна и нередко становилась жертвой мужского бездушия. Еще за полтора года до знакомства с Антоном под видом анонимной поклонницы его писательского дара Лика написала ему полное восторженных комплиментов письмо.

Однако ни одна из женщин еще не производила на Антона такого сильного впечатления, как посетивший его Петр Ильич Чайковский. Композитор уже два года был почитателем чеховского таланта — Антон платил ему взаимностью. Чайковский зашел к Чехову 14 октября; они договорились о совместной работе над оперой «Бэла» по роману Лермонтова «Герой нашего времени». Антон поднес Чайковскому свои книги, надписав последнюю из них, вышедшую под скромным названием «Рассказы», «от будущего либреттиста». Чайковский в ответ подарил Антону фотографию с надписью «А. П. Чехову от пламенного почитателя». Уходя, Чайковский оставил у Чеховых портсигар; воспользовавшись этим, виолончелист Семашко, флейтист Иваненко и школьный учитель Ваня Чехов, взяв из него по папиросе, благоговейно выкурили их и лишь потом позволили Антону отослать хозяину забытую им вещь. В ответ Чайковский прислал абонемент на симфонические концерты в Колонном зале Благородного собрания, которым воспользовалась Маша. Антон посвятил Чайковскому новый сборник рассказов под названием «Хмурые люди». Друзья-литераторы недоумевали. Грузинский ворчливо писал Ежову: «Что за охота Чехову посвящать книгу Чайковскому? Посвятил бы Суворину, что ли»[181].

Суворин простил Антону, что тот не приехал летом в Вену, другие же — нет. Григорович заявил Сувориным, что в последнее время появились писатели лучше Чехова и что Антон в «Лешем» выставил на позор Сувориных. Антона это рассердило: «В пьесе же Вас нет и не может быть, хотя Григорович со свойственною ему проницательностью и видит противное. В пьесе идет речь о человеке нудном, себялюбивом, деревянном, читавшем об искусстве 25 лет и ничего не понимавшем в нем <…> Не верьте Вы, Бога ради, всем этим господам, ищущим во всем прежде всего худа, меряющим всех на свой аршин и приписывающим другим свои личные лисьи и барсучьи черты. Ах, как рад этот Григорович! И как бы все они обрадовались, если бы я подсыпал Вам в чай мышьяку или оказался шпионом, служащим в III отделении».

Григорович затаил в душе обиду на Антона за все понапрасну встреченные им в Вене поезда. А вот Анна Ивановна Суворина была отходчива; 12 ноября она писала Антону: «Вы, я знаю, говорят, влюблены теперь. Правда это или нет? Я только этим и объясняла себе вашу разгульную поездку за границу и только этим оправдала Ваш проступок. О, как я на вас злилась!»[182]

В отличие от Суворина, его жена была отнюдь не прочь увидеть свое семейство отраженным в пьесе.

Напечатав в ноябре рассказ «Скучная история», журнал «Северный вестник» вновь привлек к себе читателей и спасся от финансовой гибели. Рассказ произвел на всех ошеломляющее впечатление. Показав разочаровавшегося в жизни профессора-медика, умирающего в окружении ставших ему чужими когда-то дорогих людей, Чехов открыл в своей прозе новый, экзистенциалистский мотив, на целое поколение опередив в этом Льва Толстого. Той зимою умер от рака печени петербургский профессор Боткин, и в рассказе Чехова увидели пророчество. На этот раз даже Лейкин был снисходителен: «Прелестно. Это лучшая ваша вещь». Актеру и драматургу князю Сумбатову Антон подарил экземпляр журнала с надписью:

От автора, который преуспел И мудро сочетать умел Ум пламенный с душою мирной И лиру с трубкою клистирной.

Между тем «Лешего» все решительно отвергли. Всю осень Павел Свободин, надеявшийся получить пьесу к своему бенефису в Петербурге, писал Антону отчаянные письма:

«[Я] суеверен и ноября в каждом году боюсь, это месяц моих несчастий в жизни (и женился я 12 ноября 1873 г.), а поэтому, если не успеем сладить бенефиса в октябре, как того хочет директор, то уж в ноябре я ни за что не возьму его, — лучше совсем не надо…»

«Вчера вечером я получил Ваше письмо, в котором (я надеюсь?) Вы лжете, что бросили два акта „Лешего“ в Псел… Боже сохрани!!»

«Нужно бы нам за это время недели две пожить вместе или, по крайней мере, видеться каждый день — „Леший“ как из земли вырос бы! Вы, во всеоружии, шли бы за ним в лес, а я перед Вами раздвигал бы колючие ветви, расчищал бы дорогу — и вдвоем мы бы его отыскали и за рога вытащили бы очень скоро, и ничто не помешало бы нам показать его со сцены петербуржцам — „нате, мол, вам! Какого еще вам лешего надо!“ <…> Пишите, ради Бога, создавшего Псел, пишите, Antoine!»

Свободин назначил свой бенефис на 31 октября. В начале октября он специально съездил в Москву взять у Антона готовую пьесу. Домашние актера сняли с нее несколько копий для представления в Театрально-литературный комитет при Александрийском театре.

Девятого октября Свободин читал пьесу членам комитета, среди которых был и разочаровавшийся в Антоне Григорович. Однако пьеса была отвергнута не только по этой причине. Претензий к «Лешему» было высказано немало: во-первых, в черном свете выставлен университетский профессор (каковые в России по рангу приравнивались к генералам; к тому же у всех на памяти был случай, когда студента, который оскорбил московского профессора, насмерть засекли розгами). Во-вторых, пьеса могла показаться скучной великим князьям, которые собирались присутствовать на бенефисе. И вообще, «Лешего» сочли странной, игнорирующей правила комедии и несценичной пьесой.

Свободин отменил свой бенефис, сказав редактору «Русской мысли» В. Лаврову, что даже если «Леший» скучен, растянут и странен, в нем нет «пережеванных положений и лиц, глупых, бездарных пошлостей, наводняющих теперь Александрийскую сцену»[183]. Антона он продолжал умолять: «Дорогой друг, подойдите к Вашему 22-рублевому умывальнику, умойтесь и подумайте, нельзя ли что-нибудь сделать из „Лешего“, чтобы он сразу понравился не только мне, Суворину и тем, кто читал его и советовал не бросать, а и тем, кто советовал сжечь…»

Отзыв Свободина о пьесе был откровенен, но щадил авторские чувства; актер Ленский высказался о ней более жестко: «Одно скажу: пишите повесть. Вы слишком презрительно относитесь к сцене и драматической форме, слишком мало уважаете их, чтобы писать драму». Плещеев вынес свой приговор лишь следующей весной: «Это первая Ваша вещь, которая меня не удовлетворила и не оставила во мне никакого впечатления. <…> Войницкий — хоть убейте, я не могу понять, почему он застрелился!»

В конце концов Антон передал «Лешего» в театр Абрамовой, решив, что предложенные ею 500 рублей аванса ему не помешают. Пьеса спешно репетировалась. Актеры выучили роли скверно, а актрисы играли из рук вон плохо. Премьера, состоявшаяся 27 декабря, окончилась провалом. Три ложи бельэтажа были заняты актерами театра Корша, непримиримыми соперниками театра Абрамовой, — они и освистали пьесу. Добавили жару и рецензенты: «скучно», «бессмысленно», «несносно по конструкции». Чехов забрал из театра пьесу, выдержавшую пять спектаклей, и отказался печатать ее в журналах, хотя к тому времени в провинции уже циркулировало 110 ее литографированных копий. Семь лет спустя, прибегнув к хирургии и алхимии, Чехов преобразит «Лешего» в «Дядю Ваню».

Антон рассчитывал, что «Леший» принесет ему доход, достаточный, чтобы продержаться три-четыре месяца, и теперь нуждался в деньгах. В ту осень после «Скучной истории» он написал лишь одну значительную вещь — рассказ «Обыватели», который впоследствии войдет первой главой в рассказ «Учитель словесности». История провинциального учителя гимназии, решившего ради денег жениться на своей бывшей ученице, имеет реальную подоплеку — откровенное желание Суворина отдать за Антона дочь Настю. Рассказ прозвучал как зашифрованный вежливый отказ Суворину (который без комментариев напечатал его в «Новом времени»)[184]. «Северный вестник» задерживал чеховский гонорар за «Скучную историю». Финансовое положение Антона поправилось деньгами от продажи сборников рассказов, постоянно переиздаваемых Сувориным, да отчислениями за пьесу «Иванов» и водевили.

Семейная жизнь протекала без бурь. Александр в Петербурге под присмотром жены пребывал в трезвости; Ваня с Павлом Егоровичем мирно уживались в казенной квартире; Миша гостил в столице у Сувориных и собирался поступить на должность. Тетя Феничка хворала и таяла на глазах. От Коли остались одни долги — картины его разошлись по кредиторам. Антон с братьями согласились вернуть взятые Колей в долг деньги. О Коле напоминали и другие просители. Тридцатого ноября Анна Ипатьева-Гольден писала Антону: «Простите, что беспокою Вас, но у меня в Москве нет ни одного человека, к которому я бы могла обратиться, обращаться к своим невозможно, они (за исключением Наташи) чуть не умирают с голоду. А дело в том, что я сижу и по сие время на даче в Разумовском без дров и без шубы, и вот я взываю к Вам, пришлите мне ради Христа рублей 15 денег»[185].

Антон послал Анне денег и попросил Суворина найти для нее работу. Однако от желающих поступить в суворинский книжный магазин требовали приличную сумму залога. Получив от Антона еще одно небольшое пособие, Анна подыскала место компаньонки у одинокой беременной женщины; кое-что она зарабатывала, готовя обеды для студентов. Признательность ее к Чехову была безграничной: «Ей-Богу, плакала от благодарности, т. е. от ощущения, доходившего до слез, Вашей доброты. Господи! А ведь я не думала, что Вы такой».

У Антона начался роман с Клеопатрой Каратыгиной. Он побывал с ней на «Гугенотах», прописал ей слабительное. Однако к себе домой не приглашал и даже не упоминал ее имени. Продолжал он встречаться и с Глафирой Пановой; иногда они проводили время втроем. Но, похоже, именно Панова была у него на уме, когда он обмолвился в письме Евреиновой о своей мечте купить имение в Крыму и жить в нем «с какою-нибудь актрисочкой» или когда он писал Суворину (и даже нарисовал на страницах письма чьи-то узенькие ступни): «Я знавал драматических актрис, перешедших из балета в драму. Вчера перед мальчишником я был с визитом у одной такой актрисы. Балет она теперь презирает и смотрит на него свысока, но все-таки не может отделаться от балетных телодвижений».

Не принимая отношений с Глафирой всерьез, Антон свое письмо к Елене Линтваревой подписал «Ваш А. Панов» — явно чтобы посмеяться над сплетнями о его предполагаемой женитьбе. Каратыгина вынуждена была согласиться на унизительные условия, выдвинутые «адски нарядным литератором», — помалкивать об их отношениях, чтобы слухи не дошли до чеховской семьи. У Глафиры самолюбия было больше, и Клеопатра сообщала об этом Чехову: «Сидит у меня Глафира, и мы Вас адски ругаем. Я ей объявила, что Вы собираетесь к ней с визитом только по первопутку. Но она, глядя на нынешнюю погоду, заявляет, что Ваше намерение совершенно невежливо и равняется желанию совсем не быть у нее. Кроме того, <…> поручает сказать, что коли так жалко двугривенного, она принимает дорожные расходы на свой счет. Мой совет: при встрече с нею проговорите, предварительно обдумав, умиротворяющий монолог, потому что все, что она желала бы излить на начальство, изольется на Вас. Хотя при этом влетит, по ее словам, по заслугам и Вам. Словом, изруганы будете, ей все равно, что Вы модный литератор и адски нарядный. Итак, если Вы желаете загладить свой поступок неглиже с ней, то заезжайте за мной (если не постесняетесь ехать по улице с никому не нужной актрисой), и мы поплывем на 3-ю Мещанскую. <…> Приказано приехать в понедельник от 12 до 2 ч. Просят завиться и надеть розовый галстук».

Глафира Панова уехала в Петербург. Следом за ней в столицу отправилась и Каратыгина, прижимая к груди чеховские рекомендательные письма и экземпляр «Скучной истории» (которую она невзлюбила за то, что актерская жизнь трактуется в ней как моральное разложение) с надписью: «Проклятым нервам знаменитой актрисы Клеопатры Александровны Каратыгиной от ее врача А. Чехова». Примерно в это же время Антон признался Вл. Немировичу-Данченко, что, ухаживая за замужней женщиной, он обнаружил, что «покушается на невинность». (Он также говорил ему, что ни один из его романов не длился больше года.)[186]

Чехову претила слава «модного литератора»: когда какая-то поклонница, увидев его в ресторане, начала наизусть декламировать из его прозы, он раздраженно прошептал своему спутнику: «Уведите ее, у меня свинцовка в кармане». Той осенью он чувствовал себя неважно и жаловался в письме доктору Оболонскому, что страдает «инфлуэнцею, осложненною месопотамской чумой, сапом, гидрофобией, импотенцией и тифами всех видов». За письменным столом впадал в оцепенение, сам себе напоминая профессора из «Скучной истории». Вместо того чтобы заняться заброшенным романом, просил Суворина присылать ему на редактуру беллетристический самотек. В числе его подопечных попали и молодые люди, с которыми он познакомился в Крыму. Рассказ Ильи Гурлянда «Утро нотариуса Горшкова» после чеховской правки был напечатан в «Новом времени». В новом рассказе Елены Шавровой «Певички», повествующем о молодой хористке, соблазненной и покинутой актером, у которого есть другая женщина, легко угадывались знакомые прототипы. Он рассказал об этом Суворину:

«В „Певичке“ я середину сделал началом, начало серединой и конец приделал совсем новый. Девица, когда прочтет, ужаснется. А маменька задаст ей порку за безнравственный конец. <…> Девица тщится изобразить опереточную труппу, певшую этим летом в Ялте. <…> С хористками я был знаком. Помнится мне одна 19-летняя, которая лечилась у меня и великолепно кокетничала ногами. Я впервые наблюдал такое умение, не раздеваясь и не задирая ног, внушить вам ясное представление о красоте бедер. <…> Хористки были со мной откровенны, так как я их не употреблял. Чувствовали они себя прескверно: голодали, из нужды блядствовали, было жарко, душно, от людей пахло потом, как от лошадей… Если даже невинная девица заметила это и описала, то можете судить об их положении…»

Минорное настроение отразилось во взглядах Антона на литературу, которыми он 27 декабря делился с Сувориным совершенно в духе желчного профессора из «Скучной истории» или неврастеника «Лешего». Заодно досталось и всей интеллигенции: «Современные лучшие писатели, которых я люблю, служат злу, так как разрушают. Одни из них, как Толстой, говорят: „не употребляй женщин, потому что у них бели; жена противна, потому что у нее пахнет изо рта; жизнь — это сплошное лицемерие и обман“ <…> Подобные писатели <…> в России помогают дьяволу размножать слизняков и мокриц, которых мы называем интеллигентами. Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция, <…> которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель, которая брюзжит и охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать».

Достойной защиты Антон считал лишь медицину: «Общество, которое не верует в Бога, но боится и примет и черта, которое отрицает всех врачей и в то же время лицемерно оплакивает Боткина и поклоняется Захарьину, не смеет и заикаться о том, что оно знакомо со справедливостью».

Суворину стало ясно, что за этим последует: Чехов оставит свою «любовницу» литературу и вернется к своей «жене» — медицине.

Глава двадцать девятая Долгие сборы в дальний поход: декабрь 1889 — апрель 1890 года

К концу декабря Чехов принял решение отправиться в дальнюю поездку (допуская, что назад может и не вернуться) — через Сибирь на остров Сахалин, в самую страшную колонию ссыльнокаторжных. Друзья и родные уже догадывались об этом: откликнувшись на смерть Пржевальского взволнованным некрологом, Антон погрузился в Мишины юридические конспекты, учебники географии, карты, политические статьи и стал искать подходы к сибирскому тюремному начальству. Страсть к биографиям, географическим описаниям и книгам известных путешественников была у Антона с детства. Теперь же, пережив душевное потрясение после Колиной смерти, он решил последовать героическому примеру Пржевальского. Кроме того, после провала с «Лешим» Антон пережил унижение как драматург, и в нем возобладал врач и исследователь. И не в последний раз, несколько запутавшись с женщинами, он решил, что жизнь одинокого бродяги для него более привлекательна.

Друзья ожидали, что после премьеры «Лешего», как это было с «Ивановым», Чехов сбежит в Петербург, но он отложил визит в столицу. На Новый год Суворины пили здоровье Антона в его отсутствие. Сам же он отправился к Киселевым в Бабкино. Там он сочинил для Марии Киселевой первую фразу охотничьего рассказа — «Такого-то числа охотники ранили в Дарагановском лесу молодую лось» — и посоветовал воздержаться от сентиментальности. Однако главной причиной его визита была необходимость поговорить с ее зятем, сенатором Б. Голубевым, который мог бы выхлопотать для него место на пароходе, идущем из Сахалина в Одессу через Китай и Индию. В обмен на эту любезность он по приезде в Петербург обещал обследовать страдавшего неизлечимой болезнью отца Киселевой.

Четвертого января 1890 года Чехов на лошадях выехал из Бабкина, а затем вместе с Киселевой и ее дочерью пересел на петербургский поезд. В столице у него были дела — он собирался ходатайствовать в Департамент окладных сборов о месте для Миши и просить Суворина подыскать работу для Клеопатры Каратыгиной. Кроме того, ему необходимо было получить официальную поддержку для поездки на Сахалин.

Хождение по коридорам власти заняло целый месяц. Имя издателя «Нового времени» открывало для Антона двери многих министерств и тюремных департаментов, но сам Суворин этой поездки не одобрял: предприятие было рискованным и надолго разлучало его с другом. Чехов посетил начальника Главного управления тюрем при министерстве внутренних дел М. Галкина-Враского и даже взялся писать рецензию на составленный им отчет о деятельности тюремного управления. В обмен он получил заверение в том, что ему будет обеспечен доступ во все тюрьмы Сибири (потом секретной телеграммой Галкин-Враской отменил свое обещание). Суворин снабдил Антона корреспондентским бланком «Нового времени».

Чеховские планы встретили одобрение в газетах. Обычно если кто из русских писателей и отправлялся в Сибирь, то не по своей воле и с билетом в один конец; добровольцев, желающих наведаться туда ради исследований, до сих пор не находилось. Путешествие в погибельные края было сродни Дантову хождению по кругам ада, и это реабилитировало Чехова в глазах либералов. Они надеялись, что на Сахалине Чехов найдет своего «Идеала Идеалыча». Возможно, главной причиной этой небезопасной для жизни поездки было желание заставить замолчать: тех, кто обвинял Чехова в равнодушии к изображаемым им человеческим страданиям. (Правда, к тому времени Короленко и Эртель смягчили свой осуждающий тон.) Обитатели «литературного зоосада» завидовали попавшему в центр внимания «слону», иные из них даже радовались, что почти на целый год Чехов уедет с глаз людских подальше. Из Петербурга Грузинский писал в Москву Ежову, все еще пытавшемуся обыграть в вист Ваню и Мишу: «Чехов отлично делает, что едет: суть не в Сахалине, а в путешествии морями и океанами и в знакомстве с арестантами во время пути». Консерваторы же нашли в этой поездке повод для насмешки. Чехов еще не уехал, а Буренин уже сочинил экспромт:

Талантливый писатель Чехов, На остров Сахалин уехав, Бродя меж скал, Там вдохновения искал. Но не найдя там вдохновенья, Свое ускорил возвращенье — Простая басни сей мораль — Для вдохновения не нужно ездить в даль.

Озабоченный подготовкой к экспедиции, Антон все меньше уделял внимания старшему брату и в письме к Суворину чуть ли не открещивался от него: «Не знаю, что делать с Александром. Мало того, что он пьет. Это бы ничего, но он еще невылазно погряз в ту обстановку, в которой не пить буквально невозможно. Между нами: супруга его тоже пьет. Серо, скверно, ненастно… И этого человека чуть ли не с 14 лет тянуло жениться! И всю жизнь занимался только тем, что женился и клялся, что больше никогда не женится».

О Сибири Чехов прочел всё. У Суворина имелись запрещенные книги, среди которых нашлись брошюры о политических заключенных; была там и толстовская «Крейцерова соната», гневно осуждающая и секс, и супружество (запретить эту книгу было непросто, поскольку она нравилась Александру III). Усердные сборы в дорогу не помешали Антону найти время для развлечений. Он побывал на именинах у Щеглова, сходил с Сувориными на собачью выставку. Тайком встречался с Клеопатрой Каратыгиной. Он направил ее энергию в полезное русло, усадив конспектировать статьи о Сибири и Сахалине в Публичной библиотеке, а также изложить на бумаге свой собственный опыт. Клеопатра снабдила его адресами своих сибирских друзей, обучила сибирскому этикету — никогда не спрашивать, что привело человека в Сибирь, записала даты навигации сибирских рек и на день рожденья подарила собственноручно сшитую дорожную подушку: «Пригодится, может быть, положить ее под голову, когда будет Вас качать на пароходе». Клеопатра надеялась на взаимность, держа про запас секретное оружие — боязнь Антона предать огласке их отношения: «Какой скандал! Проклятая рассеянность! Куда же я девала Ваше письмо? В чей конверт я его положила? <…> Это было к сестре»[187]. Когда в семье Чеховых стали догадываться об этом, она вины за собой не признала: «Если Ваша мама и сестра узнают о Вашем „secret d'un polichinelle“, то, конечно, не я буду виновата. Вы так просили, чтобы я не проболталась в Москве». Как и Ольге Кундасовой, Клеопатре пришлось смириться с положением нелюбимой женщины. В письмах она нередко обращалась к Антону с нескладными виршами, порой осыпала упреками. Деньги, взятые у него в долг, никогда не возвращала и надеялась, что мечта Антона «нанять комнату у Лики» навлечет на него жестокую кару.

Накануне отъезда, 24 января, Чехов с неохотой пошел на обед к сестре М. Киселевой Надежде Голубевой, жене министерского чиновника, тоже пробующей себя в литературе. Антон со всей откровенностью сказал ей, что им с сестрой никогда не стать настоящими писателями, потому что им не знаком труд ради куска хлеба; свои же успехи он приписал не таланту, а случаю и упорному труду. Надежда в тот вечер внимательно наблюдала за Антоном:

«Он окинул гостиную быстрым взглядом; я поняла его взгляд и поспешила сообщить ему, что муж мой не будет с нами обедать, так как он в отъезде. Чехов вдруг просветлел и брякнул по-прежнему: „Ах, как я рад! Знаете, Надежда Владимировна, ведь у меня таких хороших манер, как у вашего мужа, нет. Мои папаша и мамаша селедками торговали“. <…> И вдруг я вижу, что Чехов удивительно странно вертит салфетку, будто она его страшно раздражает, он ее мял, крутил, наконец положил за спину. Сидел как на иголках. Я не могла понять, что все это значит? Вдруг он опять выпалил: „Извините, Надежда Владимировна, я не привык сидеть за обедом, я всегда ем на ходу“. <…> „Знаете, Антон Павлович, вы очень изменились, прямо до неузнаваемости“. — „Удивительного ничего нет. За эти шесть лет я постарел на двадцать лет“. <…> Во всей его фигуре видна была такая усталость! Я подумала: весна его жизни миновала, лета не было, наступила прямо осень»[188].

Чехова с Сувориным было не разлить водой — в Москву они вернулись вместе. Суворин поселился в номерах «Славянского базара». Они беседовали о болезнях, реальных или мнимых; вместе ходили смотреть «Федру» Расина, наведались в Литературное общество на костюмированный бал. На следующий день отобедали с Григоровичем, что положило конец его размолвке с Антоном. Приходя в себя после поездки в Петербург, после библиотек и женщин, Антон писал Плещееву: «Помышляю о грехах, мною содеянных, о тысяче бочек вина, мною выпитых <…> В один месяц, прожитый мною в Питере, я совершил столько великих и малых дел, что меня в одно и то же время нужно произвести в генералы и повесить».

Суворин вернулся в Петербург, и Антону стало одиноко без близких по духу людей. Левитан был в Париже, откуда жаловался: «Масса крайне психопатического… Женщины здесь сплошное недоумение — недоделанные или слишком переделанные целыми веками тараканства»[189]. Антон продолжал штудировать старинные и современные атласы и мечтал о речных пароходах. «Хочется вычеркнуть из жизни год или полтора», — признался он в письме одному журналисту. Для «Нового времени» он написал лишь один рассказ — «Черти» (позже переименованный в «Воры»), в котором речь идет о степных конокрадах. Суворин посетовал, что Чехов выставляет преступников в романтическом свете. Остальное время Антон тратил на редактуру забракованных Сувориным рукописей и на составление географического обзора к будущей книге о Сахалине. В Москве он посылал Машу, Ольгу Кундасову и Лику Мизинову в Румянцевский музей делать выписки о Сибири и Сахалине из сотен просмотренных им книг и журналов. Из Петербурга от Александра и Каратыгиной поступали факты, мнения и просьбы. Клеопатра сменила тон и теперь писала Антону по-матерински: «Простите мне, голубчик Антон Павлович, мою навязчивость. Простите, что я сую свой римско-католический профиль куда не следует, но мне ужасно не хочется, чтобы Вы в моем Сибирском царстве изображали из себя безнадежно блуждающую точку (от скуки и неведения места), и потому я взяла на себя, смелое дите мое, без Вашего ведома добыть для Вас на некоторые точки сего царства рекомендательные письма».

Огорчило Антона напоминание о Колиной смерти: «Бедняга Ежов был у меня, сидел около стола и плакал: у него молодая жена заболела чахоткою. Надо скорее везти на юг. На вопрос мой, есть ли у него деньги, он ответил, что есть <…> Ежов своими слезами испортил мне настроение. Напомнил мне кое-что, да и его жаль». Из множества причин, побуждавших Чехова к поездке в сахалинскую преисподнюю, самой настоятельной, хоть и не вполне осознанной, была Колина тень, это самое «кое-что».

От размышлений о бренности всего земного Антона отвлекала Лика Мизинова. Взаимная симпатия между ними усиливалась. Дневник Ликиной бабушки запечатлел портрет еще одной жертвы чеховского обаяния:

«5 марта. Понедельник. Лидюша <…> вечером в 8-м часу ушла к Чеховым, вернулась в 3 часа утра, очень довольная, что туда попала…

9 марта. Пятница. Лидюша <…> вернулась в 3 часа утра, <…> провела вечер у Чеховых.

10 марта. Суббота. Лидия [мать Лики] <…> занята была, до возвращения Лидюши домой, писаньем; ей же готовит свою исповедь и совет образумиться, отвлечь ее от праздной, бесшабашной жизни, дома не бывает и каждый вечер является поздно домой; дом и домашнюю жизнь не любит. Ужасно это нас огорчает, особенно мать, а говорить с нею невозможно, тотчас раскричится, и кончится тем, что уйдет недовольная жизнью семейной, говоря, что это не жизнь, а ад.

13 марта. Вторник. Лидюша проваландалась до 2 часов, отправилась в Румянцевский музей списки делать об острове Сахалине. <…>

28 марта. Середа. <…> Познакомилась случайно с матерью Марьи Павловны, мы с Лидюшей их встретили в Пассаже, очень милая, в обхождении простая, тут же познакомились и поговорили.

29 марта. Четверг. <…> Лидюша пошла к всенощной в какой-то монастырь с товарками. Обманула! Пошла с Чеховыми и поздно ночью, половина второго часа, вернулась домой.

31 марта. Суббота. <…> Явилась удалая Кундасова просить отпустить Лидюшу к Чеховым, на что Лидия сказала, что у нас исторический обычай разговляться дома в семье.

5 апреля. Четверг. <…> Очень нам понравился Антон — он врач и писатель, такая симпатичная личность, прост в обращении, внимателен…

21 апреля. Суббота. Сегодня, наконец, уезжает Антон Павлович Чехов. Поэтому Лидюше будет отдых. В первом часу явился к нам Антон Павлович проститься. Едут в семь часов на вокзал провожать его свои и много знакомых, в том числе и Ольга Кундасова, порядком от него заразилась. С полчаса у нас пробыл и отправился вместе с Лидюшей <…> Боюсь, не заинтересована ли моя Лидюша им? Что-то на это смахивает <…> А славный, заманчивая личность…»[190]

Накануне отъезда у Антона не было отбоя от женщин. Суворину он писал: «А тут как нарочно, каждый день все новые и новые знакомства, все больше девицы, да такие, что если б согнать их к себе на дачу, то получился бы превеселый и чреватый последствиями кавардак».

С друзьями и братьями расстаться было проще: Антон обещал привезти всем манильских сигар и статуэтки обнаженных японских девушек. Щеглов, Ежов и Грузинский громко восхваляли его смелость. Павел Свободин сказал, что впредь его будут именовать Чехов-Сахалинский. Мишину идею встретиться в Японии и вместе возвращаться домой Антон отверг. Муж Лили Марковой, художник Сахаров, навязывался в попутчики, желая иллюстрировать будущую его книгу и ожидая не менее тысячи рублей гонорара. Перспектива совместной поездки в Сибирь с мужем бывшей любовницы Чехова не прельщала — он умолял Суворина отговорить Сахарова от этой затеи.

Суворин по-прежнему не одобрял чеховской одиссеи, видя в ней напрасную трату времени, здоровья и денег. Антон горячо защищал свою идею: «Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов. После Австралии в прошлом и Кайенны Сахалин — это единственное место, где можно изучать колонизацию из преступников <…> Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный. <…> Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку <…> Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали их сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно».

Не часто Антон приходил в столь сильное волнение. К тому же он чувствовал себя смертельно оскорбленным заметкой в мартовском выпуске журнала «Русская мысль», где его заклеймили «жрецом беспринципного писания». Не скрывая гнева, он писал редактору журнала Вуколу Лаврову: «На критики обыкновенно не отвечают, но в данном случае речь может быть не о критике, а просто о клевете. Я, пожалуй, не ответил бы и на клевету, но на днях я надолго уезжаю из России, быть может, никогда уж не вернусь, и у меня нет сил удержаться от ответа. <…> Что после Вашего обвинения между нами невозможны не только деловые отношения, но даже обыкновенное шапочное знакомство, это само собою понятно».

Найди Чехов свой конец на Сахалине — «Русскую мысль» стали бы обвинять в его гибели, как Буренина обвинили в убийстве Надсона. На то, чтобы загладить обиду, нанесенную самолюбивому Антону небрежно брошенной фразой, и примирить гордого писателя с «Русской мыслью», будет потрачено два года и немало дипломатических усилий Павла Свободина. Пока же Антон покидал Москву обиженный до глубины души, но бодрый духом.

Двадцать первого апреля, подкрепившись на дорогу тремя стаканами сантуринского, поднесенного доктором Корнеевым, Антон сел в ярославский поезд. Потом он собирался пересесть на пароход и по Волге, а затем по Каме добраться до Урала. На перроне остались расстроенные до слез Маша и Евгения Яковлевна. (Он сказал им, что вернется в сентябре, прекрасно понимая, что раньше декабря они его не увидят.) Лика Мизинова на прощание получила от Антона фотографию с надписью: «Добрейшему созданию, от которого я бегу на Сахалин и которое оцарапало мне нос. <…> P.S. Эта надпись, равно как и обмен карточками, ни к чему меня не обязывает». В Сибири Антон не раз намекнет спутникам о помолвке с Ликой.

До Сергиева Посада Антон ехал не один — его провожали Ваня, Ольга Кундасова и любопытное трио — Левитан с любовницей Софьей Кувшинниковой и ее мужем, доктором Кувшинниковым, который подарил Антону бутылку коньяку для распития на берегу Тихого океана. Ольга Кундасова пересела вместе с Антоном на пароход («Куда она едет и зачем, мне неизвестно») и сошла на берег лишь в Костроме. Антон наконец остался один и продолжил странствие в неведомые земли.

Глава тридцатая По сибирскому тракту 22 апреля — июнь 1890 года

Плывя по Волге до Нижнего, а потом по Каме до Перми и мучаясь животом после прощального обеда, Антон писал открытки друзьям и наставления домашним. В Перми путешествие по реке закончилось. В предгорьях Урала снег мешался с дождем и разводил под ногами великую грязь. В Пермь Чехов прибыл в два часа ночи и до шести вечера ждал поезда на Екатеринбург. Дорога через Уральский хребет заняла всю ночь. У Антона были адреса екатеринбургских родичей матери. Один из них навестил его в гостинице «Американская», но обедать к себе не пригласил.

Антон три дня провел в Екатеринбурге, решая, как ехать дальше. Железная дорога заканчивалась в трехстах верстах, в Тюмени. Оттуда до Томска можно было добраться либо по суше — полторы тысячи верст по весенней непогоде и распутице, — либо пароходом вниз по Тоболу и Иртышу, а затем вверх по Оби и Томи. От Томска двигаться дальше можно было лишь сушей. Сибирский тракт в те времена являл собой изрытую колеями дорогу, двигаясь по которой путешественники в зависимости от сезона вынуждены были месить грязь, вязнуть в снегу или утопать в клубах пыли, а также пересекать на паромах бурные реки. Пассажиропоток состоял из каторжных и ссыльных, ломовых извозчиков и чиновников в тряских тарантасах.

Попасть на Дальний Восток можно было и морем — на общественные деньги, по подписке, был построен Добровольный флот. Однако Антон решил пойти по стопам Николая Пржевальского. Двадцать восьмого апреля, находясь в Екатеринбурге, он получил извещение, что до 18 мая пароходов из Тюмени не будет — на Тоболе стоял лед (хотя Иртыш уже разлился и затопил окрестность). Антон либо приехал на полмесяца раньше, либо на месяц опоздал. И все-таки он решил продолжить свой путь и 1 мая в разыгравшуюся метель выехал на поезде в Тюмень. Там он нанял ямщика до Томска, где за 130 рублей купил повозку с откидным верхом, и двинулся дальше.

Свои впечатления Антон записывал карандашом в путевом дневнике. Письма писал нечасто — дорога, непогода и холод изматывали его, к тому же доставка корреспонденции на Большую землю занимала недели. В дороге стало понятно, что экипирован он не лучшим образом. Купленный Мишей деревянный сундук разбился, прыгая вместе с коляской по рытвинам и ледяным ухабам. Его Пришлось оставить «на поселении» и взамен купить мягкий кожаный чемодан, который мог служить и подушкой. Лишь длинное кожаное пальто, приобретенное по совету Киселева, пришлось весьма кстати, надежно защитив Антона от холода, а также ушибов: как-то раз, столкнувшись с почтовой тройкой, он вылетел из коляски на землю. Припасенный револьвер не понадобился ни разу. При том что Сибирь кишела беглыми и оседлыми преступниками, подорожные трактиры были чище и безопаснее, чем в Европейской России. С чем было совсем плохо, так это с пропитанием, хотя на сибирских реках Антон угощался стерлядью. К весне в Сибири из провианта оставались лишь хлеб, черемша и кирпичный чай — «настой из шалфея и тараканов». Евгения Яковлевна снабдила Антона дорожной кофеваркой, однако обращаться с ней он научился лишь через три недели.

К 7 мая, платя ямщикам по двойному и тройному тарифу, Антон добрался до берегов Иртыша, преодолев за четыре дня шестьсот с лишним верст. Здесь он застрял: назад повернуть было невозможно, поскольку дороги затопило разлившейся рекой, а переправа была слишком опасна из-за сильного ветра. Свои злоключения Антон в первую очередь описал М. Киселевой — она уже который год намекала в письмах, что страдания пойдут ему па пользу: «Представьте себе ночь перед рассветом… Я еду на тарантасике и думаю, думаю… Вдруг вижу, навстречу во весь дух несется почтовая тройка; мой возница едва успевает свернуть вправо <…> Вслед за ней несется другая тройка, тоже во весь дух; свернули мы вправо, она сворачивает влево; „сталкиваемся!“ — мелькает у меня в голове… Одно мгновенье и — раздается треск, лошади мешаются в черную массу, мой тарантас становится на дыбы, и я валюсь на землю, а на меня все мои чемоданы и узлы… Вскакиваю и вижу — несется третья тройка… Должно быть, накануне за меня молилась мать. Если бы я спал или если бы третья тройка ехала тотчас за второй, то я был бы изломан насмерть или изувечен. <…> Ночью, в этой ругающейся буйной орде я чувствую такое круглое одиночество, какого раньше я никогда не знал…»

На дорогу до Томска ушла неделя — в этот раз Антона задержал разлив на реке Томь. Май выдался в Сибири самым холодным за последние сорок лет — ни листочка на деревьях, ни травинки на земле, лишь белеющие всюду полосы снега. Только стаи гусей и уток криком возвещали о приходе весны. В Томске Антон целую неделю приходил в себя после дорожных испытаний и писал длинные письма домой: «О грабежах и убийствах по дороге не принято даже говорить»; мужья не бьют жен и «даже» евреи и поляки крестьянствуют и ямщикуют; в комнатах чисто, постели мягкие. Хлеб превосходный, а вот похлебка с утиными потрохами пришлась Антону не по нутру.

Написал Антон родным и о столкновении с почтовой тройкой, добавив: «Сладкий Миша, прости, как я радовался, что не взял тебя с собой!» В Томске на улицах была непроходимая грязь и нашлась лишь одна городская баня. Чехов в некотором смысле открыл «туристический сезон» в Центральной Сибири: на праздных путешественников здесь смотрели с любопытством и оказывали особое гостеприимство. В гостинице Антона, сидевшего за письмом Суворину, посетил помощник иркутского полицмейстера Аршаулов. Он привез на прочтение Чехову свой рассказ, попросил водки и разоткровенничался о любовных проблемах.

Аршаулов пригласил Антона осмотреть томские бордели, из которых они вернулись в два часа ночи. Впечатление о городе осталось неблагоприятное: «Томск город скучный, нетрезвый; красивых женщин совсем нет, бесправие азиатское. Замечателен сей город тем, что в нем мрут губернаторы». Возвращаться домой Антону советовали через Америку — на российском Добровольном флоте царили «военщина и казенщина».

Двадцать первого мая Антон выехал из Томска в компании двух поручиков и военного врача; они предложили разложить на всех дорожные расходы. Попутчики они были надоедливые и грубоватые, однако с ними неопытному путешественнику было спокойнее. Один из них, поручик фон Шмидт, был отправлен в Сибирь за избиение денщика; впрочем, это не помешало ему в дальнейшем успешно продвинуться по службе. Деспотичный и невоздержанный на язык, он, возможно, отразился в поручике Соленом в «Трех сестрах» (единственной чеховской пьесе, имеющей некоторое отношение к Сибири). Фон Шмидт привязался к Антону (позже он прислал Чехову письмо с извинениями) и советовал ему найти себе подругу. «Не могу, — ответил он [Чехов], — у меня в Москве уже есть невеста. — Затем, помолчав немного, он странным голосом, точно думал вслух, добавил: — Только вряд ли я буду с нею счастлив — она слишком красива»[191].

Лика не выходила у Антона из головы. Своему сахалинскому знакомому Д. Булгаревичу он сказал, что собирается жениться. В письмах Лике он то и дело придумывает для нее поручения, справляется о ее ухажерах и поддразнивает. Но Лика, или, как ее прозвал Антон, Жамэ[192], на письма не отвечала. Она проводила время в обществе флейтиста Иваненко и младших братьев Антона — ни одного из них тот не принимал всерьез и потому был далек от ревности. Впрочем, благодаря Чеховым Лика познакомилась с Софьей Кувшинниковой и Левитаном — лишь он, неисправимый сердцеед, мог дать Антону повод усомниться в девичьей верности.

Стоило Антону уехать, и всю его семью разметало по России, точно она утратила центр притяжения. В мае закончились занятия в школе, и Маша с Евгенией Яковлевной отправились на Луку к Линтваревым, купив перед отъездом венок на могилу Коли. С ними приехал и Миша, но на следующий день выехал в Таганрог. Не сидел на месте и Павел Егорович — он подался в Петербург к Александру, а потом вместе с ним побывал в Финляндии.

В семье Чеховых остались лишь мать с отцом да Маша с Антоном. (У родителей даже не было уверенности в том, что Антон вернется с Сахалина.) «Дом-комод» на Садовой оказался непомерно большим: решено было отказаться от найма и в сентябре подыскать новое жилье. Ваня по неудачному стечению обстоятельств опять остался без работы и новое место смог приискать лишь в Судогде, в двухстах верстах от Москвы, среди торфяных болот Владимирской губернии. Миша с сентября поступал на должность податного инспектора, и тоже не близко — от него до Москвы было триста верст. Тетя Феничка угасала.

В конце мая большое письмо Антону написал флейтист Иваненко. До Сахалина оно дошло спустя месяцы, так что Антон и не ведал, как тяжело было семье без него. Евгения Яковлевна и Маша даже разболелись от расстройства[193].

Переезд на дачу радостной перемены не принес. Маша была влюблена в Георгия Линтварева, но тот не отвечал на ее чувства. Хуже того, с Линтваревыми не поладил Миша. Маше все-таки пришлось просидеть на Луке весь май[194]. И только в конце месяца, когда Миша вернулся на Луку из Таганрога, Маша вместе с «Наташеву» Линтваревой отправились в Крым и вдали от братьев и родителей весело провели июнь. Двадцатого июня Маша писала Павлу Егоровичу: «Спасибо Антоше — я очень счастлива, что попала в такое чудное, сказочное место. Я получила от него телеграмму из Иркутска — где он просит меня не стесняться в деньгах и что он здоров и богат. Благодаря ему у меня большое знакомство в Ялте».

Другие же счастьем похвастаться не могли. Ваня был недоволен тем, что Миша, оставив Евгению Яковлевну на Луке, уехал в Таганрог, а Маше он докладывал о том, что происходит с Ликой: «У Лики я был два раза, она похудела, чувствует слабость, слушает свою мамашу и после шести часов вечера не выходит па воздух, а сидит дома. Удивительное древо насажденное! А все-таки дела ее плохи, занятий нет <…> Хочу затащить Лику на Воробьевы горы, вряд ли послушается: страшно упряма. Кувшинникова дня четыре как уехала на Волгу с Левитаном».

Лика, похоже, распрощалась с мечтой о сцене и подыскала место секретарши в Московской городской думе.

Однако самое большое несчастье выпало на долю Ежова. Десятого июня он писал Антону: «Жена моя, Людя, умерла 3 июня в 4.30 утром. Не знаю, где теперь Вы, Антон Павлович, но я на холодной тундре, и нет в сердце ни искры надежды на то, что жизнь будет радостна и осмысленна. Людя любила меня так, как никто. Мои маленькие удачи были для нее счастьем. Вечером — перед смертью — ее лицо, истомленное болезнью, не спускало с меня влюбленных глаз и словно просило: „Спаси, спаси меня!“»

Письма доходили до Антона так поздно, что отвечать на них не имело смысла, и он был вынужден мириться с тем, что не может ни помочь своим корреспондентам, ни утешить их. Конечно, между Европой и Сибирью существовала телеграфная связь, но Чеховым тратиться на телеграммы было жалко, хотя Антон все время просил их об этом. (Впрочем, сам он тоже на телеграммы скупился.) А вот Анна Ивановна Суворина телеграфировала Антону на борт парохода «Ермак», кокетливо назвав Антона Микитой, а себя — Мариной: «Муж Одессе а я что я могу еще сказать рада вашей удаче горюю что вас нет кто обещался писать Бог с тобой Микита не будет тебе счастия. Марина».

Преодолев 600 верст, Антон наконец достиг берегов Енисея. Под Красноярском унылая сибирская равнина сменилась лесистыми горами. Дорога сюда была мучительной — «отчаянная война с невылазной грязью». До Иркутска он добирался еще две недели. Здесь кончался сибирский тракт, и Антон выставил на продажу свою повозку. В Иркутске он пробыл неделю. Получил в Сибирском банке деньги, написал подробные письма. Город ему понравился — «совсем Европа». Военные попутчики Антона между тем поиздержались и одолжили у него денег на выпивку. Они ему уже порядком надоели. Антон томился и снова подумывал о покупке хутора. Скучал он и без женской компании, в чем признавался Маше: «Я, должно быть, влюблен в Жамэ, так как она мне вчера снилась. В сравнении с Парашами-сибирячками, со всеми этими блядскими рылами, не умеющими одеваться, петь и смеяться, наши Жамэ, Дришки и Гундасихи195 просто королевы. Сибирские барышни и женщины — это замороженная рыба. Надо быть моржом или тюленем, чтобы разводить с ними шпаков».

Из Иркутска выбраться тоже было непросто. Добравшись до озера Байкал, Антон с попутчиками поняли, что опоздали на пароход. Антон жаловался: «Нет ни мяса, ни рыбы; молока нам не дали, а только обещали. <…> Весь вечер искали по деревне, не продаст ли кто курицу, и не нашли… Зато водка есть! Русский человек большая свинья. Если спросить, почему он не ест мяса и рыбы, то он оправдывается отсутствием привоза, путей сообщения и т. п., а водка между тем есть даже в самых глухих деревнях и в количестве, каком угодно».

На следующий день, прогуливаясь по берегу озера, Антон случайно увидел дым, идущий из трубы одного из пришвартованных к берегу пароходов, и в компании обозных лошадей, которыми была занята палуба, путешественники перебрались на восточный берег Байкала. Через неделю, 20 июня, Чехов (теперь он называл себя Homo Sachaliensis), приехав в Сретенск, взошел на борт парохода «Ермак» равно за час до отхода. И вздохнул с облегчением — грязные ухабистые дороги остались позади.

На «Ермаке» Антона ждали телеграммы от Сувориных. От поручика фон Шмидта наконец удалось отделаться. На пароходе была уборная, в которой обреталась, подсматривая за людьми, ручная лисица. Антон любовался дикими амурскими красотами и рассматривал в бинокль китайские деревушки на правом берегу реки. На третий день пароход налетел на камень, набрал в трюм воды и сел на дно. Ремонт занял почти двое суток. Дальний Восток, лишь недавно перешедший к России от Китая, показался Антону ни на что не похожей страной. Благодаря муссонному климату летом природа буйствовала. Близость Маньчжурии благотворно влияла на экономическое состояние края. Но главное, люди чувствовали себя свободно. Антон писал об этом родным: «Здесь не боятся говорить громко. Арестовывать здесь некому и ссылать некуда, либеральничай сколько влезет. <…> Доносы не приняты. Бежавший политический свободно может проехать на пароходе до океана, не боясь, что его выдаст капитан».

Двадцать седьмого июня, опьяненный Амуром, — «И красиво, и просторно, и свободно, и тепло» — Антон прибыл в Благовещенск. Здесь его поразили китайские торговцы и японские девушки. Благовещенский бордель, как видно из письма Суворину, Антону понравился: «Когда из любопытства употребляешь японку, то начинаешь понимать Скальковского, который, говорят, снялся на одной карточке с какой-то японской блядью. Комната у японки чистенькая, азиатско-сентиментальная, уставленная мелкими вещичками, ни тазов, ни каучуков, ни генеральских портретов. Постель широкая, с одной небольшой подушкой. <…> Стыдливость японка понимает по-своему. Огня она не тушит и на вопрос, как по-японски называется то или другое, она отвечает прямо и при этом, плохо понимая русский язык, указывает пальцами и даже берет в руки, а при этом не ломается и не жеманится, как русские. И все это время смеется и сыплет звуком „тц“. В деле выказывает мастерство изумительное, так что вам кажется, что вы не употребляете, а участвуете в верховой езде высшей школы. Кончая, японка тащит из рукава руками листок хлопчатой бумаги, ловит вас за „мальчика“ (помните Марию Крестовскую?) и неожиданно для вас производит обтирание, причем бумага щекочет живот. И все это кокетливо, смеясь, напевая и с „тц“»196 .

Глава тридцать первая Сахалин: июнь — декабрь 1890 года

В Николаевск Антон плыл в одной каюте с китайцем Сун-Ло-Ли, который развлекал его разговорами о смертной казни и в письме Антона к домашним изобразил иероглифами китайское приветствие. Амур повернул на северо-восток, и взору Чехова предстал безрадостный пейзаж — преддверие штрафной сахалинской колонии. В Николаевске остановиться было негде, и Антон перебрался на ночлег на другой пароход. Неделю спустя пароход «Байкал», взяв на борт солдат и заключенных, устремился по мелководным проливам к острову Сахалин. Не дойдя до берега, «Байкал» остановился — песчаные отмели делали плавание опасным, и Антона довезли на лодке до мыса Джаоре. 'Гам, отбиваясь от комаров, он провел в ожидании еще два дня — приют нашел в семье морского офицера, живущего в одиноко стоящем на берегу домишке. Наконец, в 5 часов утра 11 июля, проведя в пути 81 день, Чехов прибыл в Александровск, где находилась тюремная администрация Центрального Сахалина, разместившаяся в деревянных избушках. За обедом Чехова представили тюремному врачу Б. Перлину, который как две капли воды был похож на драматурга Ибсена. Позже он взял Антона к себе на постой.

Сведения о Сахалине, почерпнутые Антоном из книг и журналов, оказались малопригодными. Этот остров он теперь открывал для себя заново. Протянувшийся в длину на 900 верст, Сахалин представлял собой холмистый осколок арктической тундры, поросший чахлым хвойным редколесьем. Полгода температура на острове не поднималась выше нуля; в остальное время дожди чередовались с промозглыми туманами. Несколько тысяч гиляков и айно, коренного населения Сахалина, питались лишь ягодой, рыбой и дикими растениями. Местные залежи угля использовались только для заправки проходящих судов. Российские власти нашли Сахалину лишь одно применение — в качестве колонии ссыльнокаторжных, которая наводила страх даже на закоренелых преступников. Ни один печатный источник не давал реального представления обо всех сахалинских «прелестях» — непроходимых болотах, туманах, дождях, холодах и несметных полчищах комаров.

Местное начальство сделало вид, что о приезде Антона ничего не знало (несмотря на сообщение в газетах и полученные телеграммы). Здесь, на краю земли, жизнь текла по иным законам. Губернатор острова, генерал В. Кононович, обещал оказать Антону содействие[197] лишь по окончании визита на Сахалин барона А. Корфа, генерал-губернатора и начальника Приамурского края. Неделю спустя Антон был удостоен чести обедать с Корфом и Кононовичем. Оба губернатора слыли либералами и выступали против телесного наказания, смертной казни, пожизненного заключения и Ссылки. Барон не был на Сахалине пять лет и остался доволен, квалифицировав увиденное как «значительный прогресс». Кононович же, казалось, и не ведал о ежедневной порке заключенных, хищениях продуктов и лекарств, проституции, истреблении коренного населения — обо всем этом варварстве, с которым столкнулся Антон с первых же дней появления на острове.

Кононовича вскоре отправили в отставку — для своего поста он был слишком гуманен, даже при том, что закрывал глаза на злодеяния подчиненных. Доктор Перлин, доносчик по натуре, оказался незаменимым источником информации. Однако ужиться с ним было непросто, и через месяц Антон перебрался к молодому чиновнику Даниилу Булгаревичу. (Его брат был сослан в Сибирь за политическую деятельность.) Сам Даниил был человек порядочный и склонный к меланхолии. В его доме Чехов устроил себе рабочий штаб. Как и многие другие чиновники и заключенные, Булгаревич повернулся к Антону своей лучшей стороной. Медицинская выучка помогла Антону воспринимать увиденное без отвращения и находить общий язык и с надзирателями, и с заключенными. Антон был единственным русским человеком на острове, не имевшим никакого отношения к тюремному миру. Ссыльные, тронутые его вниманием, плакали и делали ему подарки. Его сострадание зашло так далеко, что из своих скудных средств он купил одному из ссыльных теленка. Все отзывались на его сочувствие — и психопаты-убийцы, и садисты-тюремщики. Последние, как оказалось, были даже способны на человеческие поступки, во что отказывались верить — уже после выхода чеховской книги о Сахалине — их собратья по профессии.

Все население острова — 10 000 острожников, 10 000 охранников с семьями, несколько тысяч отпущенных на волю и ссыльных, пытавшихся что-то вырастить на топких сахалинских землях, несколько тысяч гиляков и айно (тех, кого еще не выкосили занесенные из Японии и России болезни и пощадили беглые каторжники и безжалостные тюремщики) — жило как в аду. До 1888 года ссылка на Сахалин была пожизненной; но и два года спустя ссыльным разрешали переселяться не дальше Восточной Сибири. Не менее печальной была участь тюремных охранников — они так же страдали от болезней и нередко становились жертвами насилия.

В конце июля по распоряжению Кононовича для Чехова в местной типографии отпечатали 10 000 анкет для опроса ссыльных и каторжных. Весь август Антон занимался переписью населения на западном побережье острова в районе Александровска и в долине реки Тым, берущей начало в центре Сахалина и впадающей в Охотское море. В середине сентября он перебрался на пароходе в южную часть острова, на Корсаковский пост. Там ему оказала гостеприимство семья полицейского С. Фельдмана. Известные среди сахалинцев своей жестокостью, Чехова они тем не менее приняли хорошо. Публика в этих краях была пестрая: Антона пригласили на пикник к японскому консулу, где он общался с американскими китобоями, потерпевшими крушение у сахалинских берегов.

Анкета, которую Антон распространял среди ссыльных и каторжных, включала следующие вопросы: адрес, имя, возраст, вероисповедание, место рождения, год прибытия на Сахалин, занятие, образование, семейное положение, средства к существованию, болезни. Таких статистических данных о Сахалине российские власти до сих пор не имели. За короткое арктическое лето Антон опросил 10 000 человек на территории свыше пятидесяти тысяч квадратных километров, причем перемещался по острову он большей частью пешком и по опасным дорогам, да и чувствовал себя в то время неважно. Лето 1890 года выдалось на Сахалине на редкость солнечным и теплым, но Антон не давал себе ни минуты отдыха. Помимо заполнения анкет он записывал разговоры с мужчинами, женщинами и детьми всех социальных статусов и национальностей (хотя с коренным населением встреч у него было мало). Он посещал крестьянские хутора, угольные рудники, лечебницы; присутствовал при наказании плетьми; по возможности пользовал больных. Не смог увидеть лишь смертной казни (в России смертный приговор для убийц был отменен, но на Сахалине их отправляли на виселицу).

Особое негодование у Чехова вызвала безысходная участь сахалинских детей. Летом школы были закрыты, но осенью, когда начались занятия, Антон убедился в том, что это такая же фикция, как и больницы, в которых не было ни инструментов, ни лекарств, а отпускаемые на них средства доктора тратили на коньяк. Чехову удалось склонить на свою сторону Кононовича, и тот заставил чиновников заказать у Суворина школьные учебники, а Ваню попросил прислать учебные программы и книги для чтения.

Антон отправил несколько телеграмм родным, постепенно приучая Евгению Яковлевну к мысли, что вернется домой позже, чем обещал. В конце своего пребывания на Сахалине он получил от родительницы письмо: «Голубчик Антоша, береги здоровье и не рискуй ехать ночью на лошадях, на лодке тоже опасно. <…> Извини, Антоша, что прошу тебя, привези, пожалуйста, если можно, Маше воротник, кажется, он называется песцовый, не знаю, там скажут, какие в моде, а мне 4 соболя, если недороги»[198].

Из редко доходивших до Сахалина посланий Антон уже знал, что квартиры для семьи в Москве пока нет, что Ваня потерял работу, что Ежов овдовел, что Иваненко переписывается с Ликой и что Ольга Кундасова снова куда-то исчезла. За два с половиной месяца, проведенные на острове, он отправил лишь одно обстоятельное письмо в Россию. Оно было адресовано Суворину и не содержало рискованных пассажей:

«Не знаю, что у меня выйдет, но сделано мною немало. Хватило бы на три диссертации. Я вставал каждый день в пять часов утра, ложился поздно и все дни был в сильном напряжении от мысли, что мною многое еще не сделано, а теперь, когда уже я покончил с каторгою, у меня такое чувство, как будто я видел все, но слона-то и не приметил. <…> Был у всех знаменитостей. Присутствовал при наказании плетьми, после чего ночи три-четыре мне снились палач и отвратительная кобыла. Беседовал с прикованными к тачкам. Когда однажды в руднике я пил чай, бывший петербургский купец Бородавкин, присланный сюда за поджог, вынул из кармана чайную ложку и подал ее мне, а в итоге я расстроил себе нервы и дал себе слово больше на Сахалин не ездить».

Двенадцатого октября Чеховы получили телеграмму с борта корабля, принадлежащего Добровольному флоту: «Доброволец „Петербург“, выгрузив каторжных, 10 вышел Корсаковский, заберет Антона Павловича, отправится в Одессу 13»[199]. Во Владивостоке Антон получил в полицейском управлении заграничный паспорт и послал в Петербург Александру — единственному из своей родни, кто имел надежный адрес, — короткую телеграмму: «Плыву Сингапур. Чехов».

Всем членам чеховской семьи досталось переживаний, хотя им было невдомек, какие испытания выпали на долю Антона. В его отсутствие они искали покровительства у Суворина. По пути в Крым издатель остановился в Москве и навестил Машу. И ей, и Ване он предложил работу. Мишу, который также благодаря ему получил место податного инспектора, он пригласил к себе в Феодосию. Всех чеховских отпрысков взял Суворин под свое крыло. Лишь Евгения Яковлевна чувствовала себя покинутой. Весь июль она жаловалась Павлу Егоровичу в письмах из Луки: «Ради Бога попроси Ваню, чтобы он нашел нам квартиру, второго числа [сентября] мы выедем отсюда, я замучилась от забот, что некуда приехать. <…> Нам деньги очень нужны, тебе не пишем, чтобы тебя не огорчить. Как получили от Саши, на другой день Маша послала ему письмо и до сих пор денег не шлет»[200].

В сентябре Чеховы-старшие нашли наконец квартиру. Вскоре туда приехала Ольга Кундасова и прожила с ними несколько недель. Дважды у них побывал Суворин. Павел Егорович, ненадолго присмирев, описывал в письме Ване шумные споры между консервативным издателем и радикальной феминисткой — Суворин обозвал ее психопаткой. Затем Чеховым опять пришлось сменить квартиру, однако новое жилье оказалось дорогим и тесным. Восьмого октября Евгения Яковлевна писала Ване: «Мы 4 октября переехали на новую квартиру, Малая Дмитровка, дом Фирганг, особняк два этажа, 800 рублей. Наверху Антоша, Маша, а внизу две комнаты, папа и я, и столовая, милости просим к нам, накормят. Трудно тебе и скучаю, очень жаль, Миша 10 октября уехал в Ефремов, там поживет две недели, а оттуда его переведут в Алексин, там где-то за Серпуховом, от Антоши никаких известий нет, не знаем, где он, хотели Суворину послать телеграмму спросить, тоже не знаем, где Суворин, мы все очень перемучились, когда перевозились. <…> Машу жаль, ей скучнее всех. Я если и скучаю, то за вами, причитаю, разлетелись мои ясные соколы. Лика Мизинова в деревне вот уже две недели. <…> Феодосья Яковлевна чуть жива, у нее уж из рук все падает»[201].

В этой новой московской квартире Чеховы так и не обжились. При переезде грузчики сломали швейную машинку Евгении Яковлевны и повредили Машин гардероб. Александр из Петербурга урезонивал Машу: «Милейшая сестрица, что вы, точно переезжие свахи, перебираетесь чуть не ежедневно с одной квартиры на другую? <…> Где теперь обретается Антон, неизвестно никому. Вероятно, он не пишет и Суворину, иначе мы все давно знали бы <…> Что вас с матерью привязывает к Москве? В сущности, кроме долголетней привычки к месту — ничего. Переезжайте жить ко мне в Питер. Я уже говорил фатеру в Питере, но у него на этот счет существуют какие-то веские соображения»[202].

Наталья сделала приписку: «Дорогая Марья Павловна, я искренне жалею Вас, ведь Вы совершенно одни, но Бог даст, скоро приедет Антон Павлович и тогда начнется для Вас праздник». Получив из Владивостока телеграмму о том, что Антон возвращается, Маша воспряла духом. Мише она писала: «Квартирой мы очень довольны, устроились отлично, приезжай посмотреть. Третьего дня и вчера был у нас Суворин. Приехал он специально, чтобы предложить мне должность в его книжном магазине <…> в виде приказчицы <…> Я обрадовалась, конечно, но вспомнила, что Антон, быть может, будет не особенно доволен <…> Попросила подождать Суворина до приезда Антона»[203].

Литературная братия в отсутствие Чехова чувствовала себя спокойнее. За все это время под его именем было напечатано лишь несколько путевых очерков о Сибири. Драматург и редактор В. Тихонов записал в своем дневнике: «Какая могучая, чисто стихийная сила — Антон Чехов. <…> А сколько завистников у него между литераторами завелось <…> Но кто мне всех противнее в этом отношении, так это И. Л. Леонтьев (Щеглов): ведь в самой преданной дружбе перед Чеховым рассыпался, а теперь шипеть из-за угла начал. Бесстыдник!»[204]

«Петербург», крепкий трехсотфутовый пароход, построенный двадцатью годами раньше в Шотландии, Антону понравился. Груза и людей он вез немного — для ссыльнокаторжных обратной дороги с Сахалина не было. Покидая 19 октября Владивосток, пароход имел на борту 364 человека — в это число входила команда, а также солдаты и охранники, отслужившие срок на Дальнем Востоке. Американские китобои собирались сойти в Гонконге. Пассажиров в каютах было наперечет. Одним из них был иеромонах Ираклий, бурят по национальности, которого российские власти вызвали в Москву для доклада о его миссионерской деятельности среди гиляков и айно. Капитан появился на людях лишь однажды, во время сильного шторма в Южно-Китайском море, и велел пассажирам, имевшим револьверы, держать их заряженными, поскольку умереть от пули предпочтительнее, чем утонуть. Антон познакомился с мичманом Глинкой, сыном той самой баронессы Икскуль, которая обещала Антону составить на Сахалине протекцию и не сдержала слова.

В то время как Сахалин стал для Чехова воплощением колониального зла, Гонконг произвел на него совсем иное впечатление. Пароход простоял в порту около четырех суток. Антон писал об этом Суворину по возвращении: «Бухта чудная, движение на море такое, какого я никогда не видел даже на картинках; прекрасные дороги, конки, железная дорога на гору, музеи, ботанические сады; куда ни взгляни, всюду видишь самую нежную заботливость англичан о своих служащих, есть даже клуб для матросов. <…> Возмущался, слушая, как мои спутники россияне бранят англичан за эксплуатацию инородцев. Я думал: да, англичанин эксплуатирует китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже эксплуатируете, но что вы даете?»

Когда пароход пересек Южно-Китайское море, шторм утих. В первый день плавания на пароходе от пневмонии умер солдат, и его тело, завернутое в парусину, было брошено в море; 29 октября, когда они покидали Гонконг, такая же участь постигла еще одного солдата. Антон захандрил и потому мало что увидел в Сингапуре. «Я чуть не плакал», — признался он Суворину (что, впрочем, не помешало ему заказать в подарок своему патрону яванского пони).

Похороны в открытом море послужили толчком к созданию рассказа «Гусев» — первой вещи, написанной Чеховым за истекший год и повествующей о холодном безразличии природы к человеческой смерти. Этот рассказ объединил угрюмую философию «Скучной истории» с чутким восприятием природы в повести «Степь» и положил начало чеховской прозе послесахалинского периода. Рассказ подписан «Коломбо» — по месту, где был задуман. Проведя двое с половиной суток на Цейлоне, «где был рай», Антон воспрянул духом. Он ездил на поезде в Канди, где наблюдал процессию Армии спасения: «Девицы в индусских платьях и в очках, барабан, гармоники, гитары, знамя, толпа черных голожопых мальчишек, сзади негр в красной куртке… Девственницы поют что-то дикое, а барабан — бу! бу! И все это в потемках, на берегу озера». Другие вещи пришлись ему более по вкусу: «Я <…> по самое горло насытился пальмовыми лесами и бронзовыми женщинами. Когда у меня будут дети, то я им скажу не без гордости: „Вы сукины сыны, в свое время я имел сношение с черноглазой индуской… где? В кокосовой плантации в лунную ночь“». Этими достижениями Антон хвастался перед петербургскими друзьями. «Что прелесть, так это — цветные женщины!» — сказал он Ежову[205].

В Коломбо состоялась любопытная сделка. Антон и мичман Глинка наведались к торговцу животными, и каждый из них купил по ручному мангусту. Затем Антон побывал у него еще раз и вернулся с каким-то диким существом, которое, как его заверили, было самкой мангуста. С этими зверьками они вернулись на борт. Двенадцатого ноября корабль покинул Коломбо и тринадцать суток безостановочно шел по Индийскому океану. Мичман Глинка с Антоном прогуливали мангустов по палубе. В конце ноября пароход проходил Суэцкий канал, и по сему случаю Павел Егорович писал Антону: «Поклон Святой Палестине, в которой жил спаситель мира. Ты будешь ехать мимо Иерусалима». Дядя Митрофан так разволновался, что, по словам Георгия, «письмо [от Антона] <…> положил на комод и прикрыл шапкой, а сам ушел в церковь». Павел Егорович следил за перемещением Антона по карте. Накануне его прибытия в Одессу он писал Ване: «Антоша уже в Средиземном море. <…> Одно только думаю об Антоше, чтоб он благополучно возвратился. Такая разлука невыносима. Приезжай его встретить. Миша тоже приедет»[206]. Антон видел издали гору Синай и проплывал мимо острова Сантурини, который снабжал таганрожцев их любимым вином. Второго декабря пароход пришвартовался в Одессе. Проведя три дня в карантине, пассажиры сошли на берег. Антон, мичман Глинка, иеромонах Ираклий и мангусты сели в московский экспресс. Седьмого декабря Евгения Яковлевна с Мишей перехватили путешественников в Туле. Миша вспоминал:

«Антон обедал на вокзале в обществе мичмана Глинки <…> и какого-то странного с виду человека, инородца, с плоским широким лицом и с узенькими косыми глазками. Это был главный священник острова Сахалина, иеромонах Ираклий, бурят, <…> бывший в штатском костюме нелепого сахалинского покроя. Антон Павлович и Глинка привезли с собою <…> по комнатному зверьку мангусту <…> и, когда они обедали, то эти мангусты становились на задние лапки и заглядывали к ним в тарелки. Эти сахалинский иеромонах с плоской, как доска, физиономией и без малейшей растительности на лице и мангусты казались настолько экзотичными, что вокруг обедавших собралась целая толпа и смотрела на них разинув рты. „Это индеец?“ — слышались вопросы. „А это обезьяны?“ После трогательного свидания с писателем я и мать сели в один и тот же вагон и все пятеро покатили в Москву. Оказалось, что кроме мангуста Антон Павлович вез с собой в клетке еще и мангуста-самку, очень дикое и злобное существо, превратившееся вскоре в пальмовую кошку» 207 .

Всю дорогу до Москвы Миша с Антоном угощались вином и играли с животными. Иеромонах Ираклий и мичман Глинка с мангустом остановились на время у Чеховых. Новый чеховский дом переполнился людьми. Павел Егорович теперь ежедневно бывал дома (вскоре он навсегда покинет гавриловский амбар). Мангустов, выворачивавших из цветочных горшков землю и теребивших его за бороду, он терпел, а вот пальмовая кошка была несносна. По ночам она выбиралась из укрытия и хватала за ноги спящих в столовой гостей. (Павел Егорович считал поведение Антоновых мангустов ярким образчиком звериного хулиганства.) Мангуста-самца окрестили Сволочью, и только он и Суворин были на уме у Антона в первые дни после возвращения в Москву. Страдая от перемены климата и жалуясь друзьям на простуду, запор, геморрой и даже на импотенцию, Антон безвылазно сидел дома и писал письма. Лейкина он уверял, что перед мангустами, которые есть «помесь крысы с кроликом, тигром и обезьяной», пасуют даже таксы. Поделился он своей радостью и со Щегловым: «Ах, ангел мой, если бы Вы знали, каких милых зверей привез я с собою из Индии! Это — мангусты, величиной со средних лет котенка, очень веселые и шустрые звери. Качества их: отвага, любопытство и привязанность к человеку. Они выходят на бой с гремучей змеей и всегда побеждают, никого и ничего не боятся; что же касается любопытства, то в комнате нет ни одного узелка и свертка, которого бы они не развернули: встречаясь с кем-нибудь, они прежде всего лезут посмотреть в карманы: что там? Когда остаются одни в комнате, начинают плакать».

Суворину о мангустах Антон пока не писал, зато признался в том, что разочаровался в человечестве — после Сахалина его недовольство российской интеллигенцией перешло-распространилось и на ближайших суворинских сотрудников: «Мне страстно хочется поговорить с Вами. Душа у меня кипит. Никого не хочу, кроме Вас, ибо с Вами только и можно говорить. Плещеева к черту. Актеров тоже к черту. <…> Когда я увижу Вас и Анну Ивановну? <…> Насте и Боре поклон: в доказательство, что я был на каторге, я, когда приеду к вам, брошусь на них с ножом и закричу диким голосом. Анне Ивановне я подожгу ее комнату <…> Крепко обнимаю Вас и весь Ваш дом, за исключением Жителя [Дьякова] и Буренина, <…> которых давно бы уж пора сослать на Сахалин».

Целый месяц Антон был настолько болен, что не выходил из дома, — о поездке в Петербург не могло быть и речи. Рождество и Новый год он провел в семейном кругу.

Глава тридцать вторая Бегство в Европу: январь — май 1891 года

Декабрь 1890 года Антон просидел дома, разбирая сахалинские бумаги и дорабатывая рассказ «Гусев». Зима в том году была суровой — в Москве морозы доходили до минус тридцати, а в Таганроге снегу намело по самые крыши. По ночам Антона беспокоили перебои сердца и кашель, днем же не давал сидеть за столом обострившийся геморрой. В доме было полно народу; вдобавок Ваня, приехавший из Владимирской губернии повидаться с Антоном, слег с тифом. Сахалин заметно повлиял на умонастроение Чехова. Как покажет его последующая проза, он утратил уважение к власти и к сильным личностям. И если к Суворину Антон по-прежнему испытывал симпатию, то его газета стала вызывать у него презрение. Сахалин редко упоминался в прозе Чехова, однако полученные на острове впечатления воплотились в его полном недоверии к официальной идеологии и в предпочтении непорочной природы порочному человечеству. Мысли, которыми Чехов делился с Сувориным, позже будут вложены в уста его литературного персонажа: «Хорош божий свет. Одно только не хорошо: мы».

А пока реальные, не вымышленные фигуры — Лика Мизинова, Ольга Кундасова (водившая за собой семнадцатилетнюю сестру Зою) и Александра Похлебина — как могли, старались ублажить Чехова. В Крыму Маша познакомилась с графиней Кларой Мамуной: она стала Мишиной невестой, однако через год обратила взоры на Антона. В Петербурге его поджидали другие претендентки, и уже распространились слухи о готовящейся свадьбе. Пока Антон был на Сахалине, поэт Плещеев неожиданно стал обладателем двухмиллионного состояния, перешедшего к нему от умершего без завещания кузена. Дочь Плещеева Елена сделалась богатой наследницей. Весь Петербург, включая Анну Ивановну Суворину и брата Александра, подначивал Антона (пусть и в шутку) сделать предложение.

В то время как Буренин увидел в чеховской поездке на Сахалин лишь либеральничанье исчерпавшего себя таланта, либералы приветствовали нового, политизированного Чехова. Рассказ «Гусев» вызвал всеобщее одобрение: в его герое, погибшем от туберкулеза и брошенном в море, левые увидели жертву безжалостной системы, а правые — христианское непротивление судьбе. Рассказ глубоко тронул Чайковского. Зубной врач Натальи Гольден, узнав, что она — невестка Антона Чехова, отказался брать с нее деньги. Дофин (с опозданием на два года) прислал Антону обещанный бочонок сантуринского вина, присовокупив к нему письмо на изысканной латыни, кончавшееся словами: «Dii te servent, nymphae ament, doctoresque ne curent. Tuus А.»[208] Боги своим вниманием Антона не баловали, врачей он сам к себе близко не подпускал, нимфы же были щедры на любовь. В подаренном сантуринском чеховские друзья топили свои горести и печали.

Ежова, который после смерти жены был близок к тому, чтобы наложить на себя руки, вернула к жизни работа: он стал печататься в «Новом времени» и по протекции Маши преподавать рисование в частном женском пансионе мадам Мангус[209]. Иваненко забросил флейту и погрузился в мрачное уныние — у него, недавно похоронив жену, умирал от чахотки брат. Он же сообщал Чехову о Зинаиде Линтваревой: «искренне и терпеливо ждет своего конца. С участием расспрашивает про Вас и Вашу семью и, видимо, интересуется Вами, ей, бедной, невыносимо»[210]. «Белая чума» унесла кое-кого из старых таганрогских друзей Антона. В Москве доживала свои последние дни тетя Феничка, а в Петербурге подходил черед актера Свободина. Став свидетелем смерти солдата на борту парохода «Петербург», мог ли Антон не задумываться о собственном неизбежном конце? По-прежнему болезненны были воспоминания о смерти Анны и Коли — в марте 1891 года он пометил в записной книжке: «И беда, что эти обе смерти (А. и Н.) в жизни человеческой не случай и не происшествие, а обыкновенная вещь».

Седьмого января Антон на три недели уехал в Петербург. Повстречав его, Щеглов заметил: «Чехов прихварывает». Однако тот жаждал «пира во время чумы». По прибытии он заявился со Свободиным на именины к Щеглову — представившись чиновниками от градоначальника Грессера, они вызвали всеобщий переполох. Антон крепко выпил и развернулся во всю ширь. Щеглов записал его слова[211], позже переданные доктору Астрову в «Дяде Ване»: «Обыкновенно я напиваюсь так один раз в месяц. <…> Мне тогда все нипочем! Я берусь за самые трудные операции и делаю их прекрасно <…> И в это время у меня своя собственная философская система…» Стал вдруг хвастать, что ему ничего не стоит соблазнить свою петербургскую поклонницу, высоконравственную Лидию Авилову. Щеглова он поучал: «Театр как церковь — должен быть одинаков и для мужика и для генерала <…> Вам надо увлечься смуглой женщиной».

Многочисленные визиты, приемы и пирушки выбили Чехова из сил. От натиска жаждущих общения с ним сломался суворинский телефон. Антон обходил стороной Клеопатру Каратыгину, зато решил уделить внимание другой актрисе — Дарье Мусиной-Пушкиной. Дарья удрала из Москвы от жениха и приехала в Петербург на встречу с новым кавалером. Оказалось, что она живет в одном доме с Сувориным и желает заполучить Антона в свою свиту. Она засыпала Антона записочками:

«Послушайте, тараканушка, я не могу удержаться от искушения и потому иду к Свободину — была не была. Не скрою, что мне очень хотелось, чтобы зашли Вы ко мне, а не я к Вам, но я ведь знаю Ваше упрямство…»

«Голубчик Антон Павлович, зашли бы Вы сейчас ко мне, как бы я Вам спасибо сказала, потому что сижу я одна и страшно тоскую, разные нехорошие мысли в голове».

«Тараканушка, как Вам не совестно спрашивать, поздно ли. Припомните пословицу: „лучше поздно, чем никогда“ <…> А Вы все-таки лучше, чем я о Вас думала»[212].

Были в Петербурге и женщины, которые всеобщего восхищения Чеховым не разделяли: литературная львица Зинаида Гиппиус, широко раскрыв от изумления глаза, дразнила его, спрашивая о мангусте: «Он людей ест?» Антон перед Гиппиус терялся.

Однако, общаясь с московскими барышнями, Антон за словом в карман не лез. С Машей разговор был короткий: «С Сувориным я говорил о тебе: ты у него служить не будешь — такова моя воля. Он тебе симпатизирует страшно, а в Кундасову влюблен». Шаврова же отвергла совет Антона изменить псевдоним и оставить карьеру актрисы: «Мне кажется, если во мне есть то, что следует, — я везде пробьюсь». Чем более он настаивал, тем непреклоннее в своем мнении становилась эта шестнадцатилетняя девушка[213]. По ее настоянию Антон убедил Суворина платить ей не семь, а восемь копеек построчно за те рассказы, которые «Новое время» печатало после чеховской правки.

И была еще Лика Мизинова, которая стремилась к Антону телом и душой. Она первая сделала шаг к сближению и в письме к нему задала тон их последующей девятилетней переписки: «Сегодня в Думе написала Вам длинное письмо, и хорошо, что не могла отправить, сейчас прочла его и ужаснулась — сплошной плач. <…> Кашляла кровью (как раз на другой день после Вашего отъезда). Бабушка сердится, что я выхожу и не берегусь, пророчит мне чахотку — я так и представляю себе, как вы смеетесь над этим. <…> По приезде своем в Москву не забудьте съездить на Ваганьково поклониться моему праху. <…> Я пишу Вам, вернувшись из театра, потому что спать не хочется, а также и потому, что знаю, что досажу Вам этим, придется читать столь нелитературное произведение, а досадить Вам мне очень приятно. <…> Ну не будьте эгоистом, напишите десять строк, только не бранитесь и не насмехайтесь, а то лучше и не пишите»[214].

Ответ Антона был беспощадно насмешлив: «А что Вы кашляете, это совсем нехорошо. <…> Бросьте курить и не разговаривайте на улице. Если Вы умрете, то Трофим (Trophim) застрелится, а Прыщиков заболеет родимчиком. Вашей смерти буду рад только один я. Я до такой степени Вас ненавижу, что при одном только воспоминании о Вас начинаю издавать звуки а 1а бабушка: „э…э…э“. Я с удовольствием ошпарил бы Вас кипятком. <…> Писательница (Мишина знакомая) пишет мне: „Вообще дела мои плохи — и я не шутя думаю уехать куда-нибудь в Австралию!“ Вы на Алеутские острова, она в Австралию! Куда же мне ехать? Вы лучшую часть земли захватите. Прощайте, злодейка души моей. Ваш Известный писатель».

Несколько дней спустя, поздравляя Антона с именинами, Лика сделала заход с другой стороны: «Сейчас вернулась от Ваших <…> Не обращайте внимания на почерк, я пишу в темноте и притом после того, как меня проводил Левитан! А Вас кто провожает?» Антон сменил гнев на милость и свой ответ закончил так: «Бибиков, который был у меня и видел Вас и сестру, написал в Петербург, что он „видел у Чехова девушку удивительной красоты“. Вот Вам предлог поссориться и даже подраться с Машей».

Ответное Ликино письмо от 21 января было первым (и, пожалуй, последним), в котором она обратилась к нему на «ты»: «Зная твою жадность, дорогой мой Антоша, и желая придраться к случаю написать тебе, я посылаю марку, которая была мне так нужна. Скоро ли ты приедешь? Мне скучно, и я мечтаю о свидании с тобой, как стерляди в Стрельнинском бассейне мечтают о чистой прозрачной реке. Я не умею быть тактичной, и когда хочу себя настроить на этот лад, то выходит не то. Но все-таки приезжай 26-го, и ты увидишь, что я могу быть тактичной не только на словах. <…> Итак, я жду тебя, я надеюсь, что ты подаришь мне хоть полчаса! Не все же ей! За мою любовь я заслуживаю полчаса. До свидания, целую тебя и жду. Твоя навек Лидия Мизинова».

Ни одна женщина не волновала Антона так, как Лика, — ни Ольга Кундасова, смело вступавшая в дискуссии с учеными мужами Москвы и Петербурга, ни Елена Шаврова, действовавшая ласковыми уговорами и лестью. В его насмешливых посланиях к Лике мы не найдем и намека на ревность или страсть, однако, судя по их обилию, пространности и затейливости, Чехов и в самом деле потерял душевное равновесие.

Антон навестил брата и написал об этом Маше: «Его детишки произвели на меня самое хорошее впечатление. <…> Супруга Александра добрая женщина, но… повторяются ежедневно те же истории, что и на Луке». Протрезвив голову после дружеских застолий, Антон хлопотал о помощи сахалинским детям. Юрист А. Кони свел его с княгиней Е. Нарышкиной, ведавшей обществами попечительства о ссыльнокаторжных, и совместными усилиями они открыли на Сахалине приют для 120 малолетних преступников. Через Ваню и Суворина Антон отправил на каторжный остров тысячи книг, причем расходы взяла на себя казна. Испытывая неприязнь к аристократам, Антон просил Суворина или Кони вести от его имени переговоры с высокопоставленными чиновниками.

В Петербурге Чехов взялся за книгу о Сахалине: он задумал сделать ее строгой и беспристрастной и опубликовать целиком, дабы усилить ее воздействие на читателя. Сибирская система уголовного наказания в то время вызывала особый интерес — по рукам ходила запрещенная книга американца Г. Кеннана «Сибирь и ссылка». Однако едва ли можно было ожидать, что такой антиправительственный чеховский труд, как исследование сахалинской ссыльнокаторжной колонии, возьмется печатать Суворин. Поэтому неразрывная связь Чехова с «Новым временем» немало удивляла его либеральных друзей, и один политический ссыльный (Эртель) писал другому (Короленко): «И как жаль, что Чехов так, по-видимому, крепко связан с разбойничьей артелью „Нового времени“».

В конце января Антон возвратился в Москву и начал писать повесть «Дуэль», которая чуть не растянулась в роман. Мангуст, расхворавшийся в российских холодах настолько, что перестал бить посуду и прыгать по столам, потребовал медицинского ухода. Антон усмирял Ольгу Кундасову, изводил насмешками Лику Мизинову и заигрывал с Дарьей Мусиной-Пушкиной, которая вслед за ним приехала из Петербурга. Когда к мангусту вернулась радость жизни, в доме снова все пошло вверх дном. Затем последовали две насыщенные событиями недели. В Москву пожаловал Суворин и стал водить Чехова на обеды и в театры. Именно тогда Антон решил, что пришло время предпринять не состоявшуюся два года назад поездку по Европе. Пятого марта в письме Суворину он воскликнул: «Едем!!! Я согласен, куда угодно и когда угодно». Между тем его финансовые дела в «Новом времени» несколько запутались; по его разумению, он был должен Суворину 2000 рублей, но оставаться в Москве и отрабатывать долг ему совсем не хотелось. Домашним, покривив душой, он пообещал вернуться к Пасхе. Шаврова уже начала горевать о том, что остается без наставника. Уязвленная Лика хранила гордое молчание. А Ваня пытался заманить брата к себе в Судогду, где единственной его компанией были скворцы и канарейки.

Одиннадцатого марта Антон распрощался с семьей, друзьями и мангустом и выехал в Петербург (туда же направились и Кундасова с Мусиной-Пушкиной). Через неделю, семнадцатого марта, в половине второго пополудни Суворин, Дофин и Антон — Отец, Сын и Святой Дух — сели в экспресс Петербург — Вена. Дарья Мусина-Пушкина приметила Антона по дороге на вокзал: «Сегодня, когда я ехала по Литейной, то встретила Вас, также едущего на извозчике, причем Вы смотрели прямо на меня, но почему-то не удостоили поклона». Антон был без пенсне — сломанное, оно осталось в Москве. В результате он обижал друзей тем, что не узнавал их издали и, скорее всего, Европу тоже увидел не в фокусе.

Не все Антон понимал и из того, что слышал. Немецкий язык у него остался на школьном уровне. Ежову он признался: «Я говорю на всех языках, кроме иностранных, и добраться в Париже с одного вокзала на другой для меня все равно что играть в жмурки». Весь груз забот о нем взяли на себя Суворины: оплачивали счета, выбирали маршрут следования, были переводчиками. С одной стороны, Антону было приятно почувствовать себя «содержанкой» — он сам про себя сказал: «ехал, как железнодорожная Нана», и наслаждался роскошью спального вагона с зеркалами, постелями и коврами. В Вене его поразила открытость людского общения — в Москве откровенный разговор на улице с незнакомым человеком вполне мог привлечь внимание тайной полиции. Чехов писал домашним: «Странно, что здесь можно все читать и говорить о чем хочешь». С другой стороны, он нередко находил повод для недовольства. Из поезда по пути в Вену писал Маше: «Много жидов. <…> Таможня содрала за табак больше, чем он стоит!» Дорога в Венецию через Альпы его тоже разочаровала: «Горы, пропасти и снеговые вершины, которые я видел на Кавказе и на Цейлоне, гораздо внушительнее, чем здесь».

Венеция, впрочем, вызвала у Чехова прилив энтузиазма. От усыпальницы Кановы и дома Дездемоны он пришел в восторг. Ване он признался: «Русскому человеку, бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы не трудно сойти с ума <…> а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, то хочется принять католичество». В Венеции им встретилась Зинаида Гиппиус и несколько смазала радужное впечатление. Как и многие петербургские снобы, она считала своим долгом поставить провинциала на место и намеренно запутала Антона в ценах за гостиницу. В дневнике она записала: «Нормальный провинциальный доктор. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе — и грубоватые манеры, что тоже было нормально».

К 1 апреля троица путешественников переместилась в Рим. Антон, по собственному признанию, «замучился, бегая по музеям и церквам». Как потом вспоминал Суворин, Чехов сразу же узнал у швейцара в гостинице адрес лучшего римского борделя. Дяде Митрофану он сообщил, что в Ватикане 11 000 комнат (потом он заметит, что Рим «похож в общем на Харьков»). В письмах домой спрашивал только о мангусте. Похоже, что ни Лика с ее кашлем, ни выздоравливающий от тифа Ваня его не интересовали. Третьего апреля Антон с Сувориными выехали в Неаполь; через три дня они осматривали Помпеи. Вот что сохранилось в памяти Суворина: «Его мало интересовало искусство, статуи, картины, храмы, но тотчас же по приезде в Рим ему захотелось за город, полежать на зеленой траве. Венеция захватывала его своей оригинальностью, но больше всего жизнью, серенадами, а не дворцами дожей и проч. В Помпее он скучно ходил по открытому городу — оно и действительно скучно, но сейчас же с удовольствием поехал верхом на Везувий, по очень трудной дороге, и все хотел подойти к кратеру. Кладбища за границей его везде интересовали, — и кладбища, и цирк с его клоунами, в которых он видел настоящих комиков»[215].

Затем компания вдоль по морскому побережью направилась в Ниццу — Антон тогда еще не подозревал, что этот город станет его вторым домом. От Лики писем не было. Павел Егорович докладывал: «Мангуст здоров, поведение его неисправимо, но заслуживает снисхождения». В письме к Ване он был более откровенен: «Мангуст тоже не дает покою, Мамаше нос откусил ночью, которая испугалась, когда увидела кровь. Теперь зажило»[216]. Антон исправно писал родным. Ему пришлось признаться, что к Пасхе он домой не поспеет. Вдвоем с Дофином они открыли для себя Монте-Карло: несколько дней подряд ездили туда на поезде играть в рулетку. За два дня Антон спустил 800 франков.

Далее путешественники выехали экспрессом в Париж. Пасхальную заутреню Антон слушал в посольской церкви, несказанно удивившись тому, что французы и греки поют те же самые, памятные ему по Таганрогу, псалмы Бортнянского. Первомайские волнения в Париже дали Чехову пищу для размышления. Он попал в толпу бунтующих рабочих и получил по спине от парижского полицейского. Несколько дней спустя он сидел на галерее французского парламента, слушая, как от министра внутренних дел требуют объяснения по поводу смертных случаев при подавлении беспорядков, — вообразить себе подобное в России было невозможно. Париж, как и Сахалин, помог Чехову укрепить политическое самосознание. Тем временем Суворину захотелось привезти из Парижа собственный бронзовый бюст, и, пока скульптор трудился над ним, Антон с Дофином бродили по кафешантанам и созерцали обнаженных женщин. Второго мая Антон вернулся в Москву.

Глава тридцать третья Лето в Богимове: май — июль 1891 года

В доме на Малой Дмитровке Антон пробыл лишь день (из двадцати месяцев, в течение которых Чеховы снимали этот дом, он прожил там менее полугода). Наутро Евгения Яковлевна, Маша, Антон и мангуст по кличке Сволочь отправились под Алексин в нанятую Мишей дачу на Оке, в живописный лесной край, окрещенный «русской Швейцарией». Пальмовая кошка той весною, судя по всему, нашла в доме Фирганг свой конец. В квартиру, где на хозяйстве остался Павел Егорович, пришли полотеры и спугнули кошку с лежанки под умывальником. Она цапнула одного из рабочих за палец, и тот в долгу не остался[217].

Тридцатого апреля Павел Егорович оставил службу в гавриловском амбаре. Свое будущее видел он мрачно. Отслужив у Гаврилова 14 лет, он услышал от него на прощанье: «Ваши дети подлецы»[218].

Ушел от Гаврилова и кузен Алексей Долженко, приискав себе более щедрого хозяина. Отправив семью на дачу, Павел Егорович поведал в письме Ване: «Я остаюсь пока в Москве для приведения квартиры в порядок. Антоша тебе привез замечательные подарки: кошелек с двумя золотыми французскими монетами, бумаги и конверты из магазина Paris-Louvre <…> Я теперь вольный казак, куда хочу на все четыре стороны могу располагать жизнью и местностью. Я думаю, что мне лучше будет между родною семьей проводить дни, чем между обществом грубым и дерзким. Я все до сих пор жил для семьи и свои труды полагал для нее, без копейки бросил я Гавриловский Омут, надеюсь, что моя семья не оставит меня без помощи и радушного расположения ко мне. Денег мне дадите для расходу, я малым буду доволен»[219].

Окна дачного домика выходили на Оку, на другом берегу которой находилась станция Алексин. Из-за реки доносился шум поездов, стучащих колесами по ветхому мосту. Дом был тесен, уборной не было, и Антон то и дело бегал за нуждой в овраг. Когда к отдыхающим присоединился Павел Егорович, толчеи стало еще больше. Мангуст бил посуду и вытаскивал пробки из бутылок. В таких условиях Чехов работать не мог: «Я, пишущий, подобен раку, сидящему в решете с другими раками: тесно».

После трехмесячной паузы в общении на горизонте появилась Лика Мизинова и внесла оживление в жизнь Антона. Прибыла она не одна — вместе с ней с парохода на берег сошел Левитан. Явно желая раздразнить Антона, Лика все лето демонстрировала близость с художником. Антон в ответ продолжал отшучиваться, в открытую называя Левитана Фавном, его любовницу Кувшинникову — Сафо, а ее юную соперницу Лику — Мелитой[220]. На пароходе Лика и Левитан случайно познакомились с местным помещиком Е. Былим-Колосовским, несколько докучливым идеалистом, которому принадлежало большое поместье Богимово, расположенное в пятнадцати верстах от Алексина. Былим-Колосовский был заинтересован в приятных собеседниках и дополнительном доходе: узнав, что Чеховы недовольны нанятой дачей, он прислал за ними две тройки и отвез их в Богимово, где предложил им верхний этаж особняка. Маша позже вспоминала: «Мы поехали и увидели большое запущенное имение с огромным двухэтажным домом, двумя или тремя флигелями и великолепным старинным парком с аллеями и прудами».

Сожительницей и экономкой Былим-Колосовского, усадьба которого славилась образцовым молочным хозяйством, была рыжая и раскосая Аменаиса Чалеева («тупа и зла», — определил Антон). Она сохранила Чехова в своей памяти: «Мужчина на вид лет тридцати, бледный, худой, на вид приятный. Парусиновый пиджак домашнего покроя, шляпа серая широкая. Думаю, не по карману будет ему наша дача — в лето 160 рублей! <…> Входим в гостиную — длинная комната окнами в липовую аллею, колонны посреди гостиной, паркетный пол, длинные кожаные диваны по стенам, стол большой круглый, несколько кресел старинных. Увидел все это человек — даже вскрикнул от удовольствия: „Ах, давно я такое ищу!.. И паркет-то от старости поскрипывает, и диваны допотопные… Эко счастье! Это будет моя комната, я буду в ней работать“»[221].

При переезде в Богимово мангуст убежал в лес. Антон опрашивал местных помещиков. Один из них прислал горестный ответ: «Уважаемый Антон Павлович! Сообщаю Вам о страшном горе, постигшем меня сегодня. В б ч. утра умер мой отец от острого воспаления легких (крупозного). Про мангуста я спросил у нас в Сеянове многих, но там его не оказалось»[222].

Лика и Левитан уехали. Антон с воскресшими в душе чувствами стал снова зазывать ее в Богимово. Он также пригласил сюда Суворина, Ваню и Алексея Долженко. Барский дом, сохранившийся до наших времен, живописно расположился на вершине высокого холма. Из огромных окон, выходящих на запад, просматривалась речка; восточная сторона, обращенная в парк, с утра была залита солнечным светом. Антон установил для себя жесткий трудовой ритм. Вставал он в пять утра, варил кофе и, пока дом спал, работал до одиннадцати. Затем дачники гуляли, обедали, ходили по грибы, ловили рыбу и отдыхали. Антон снова садился за стол в три часа и работал дотемна, до девяти вечера, когда наступало время ужина, карточных игр, шарад, споров у костра и визитов к соседям. По понедельникам, вторникам и средам он работал над книгой о Сахалине, по четвергам, пятницам и субботам — над повестью «Дуэль», а по воскресеньям писал «ради куска хлеба» — так появился на свет рассказ «Бабы», в котором две женщины на постоялом дворе с негодованием выслушивают историю заезжего горожанина о том, как он довел до смерти жену соседа. Оставляя на сон не более трех часов, Антон придерживался этого изнуряющего распорядка в течение всего лета, невзирая на недомогание — зубную боль, расстройство желудка и кашель.

Мангуст по кличке Сволочь все не находился; где-то затерялась и Лика. Чеховские колдовские чары утратили над ней силу. Подписав свое письмо «Гунияди-Янос» (так называлась слабительная минеральная вода), Антон взывал к ней: «Золотая, перламутровая и фильдекосовая Лика! <…> Приезжайте нюхать цветы, ловить рыбу, гулять и реветь. Ах, прекрасная Лика! Когда Вы с ревом орошали мое правое плечо слезами (пятна я вывел бензином) и когда ломоть за ломтем ели наш хлеб и говядину, мы жадно пожирали глазами Ваши лицо и затылок. Ах, Лика, адская красавица!»

В ответ пришло письмо Левитана, и похоже, он не шутил: «Пишу тебе из того очаровательного уголка земли, где все, начиная с воздуха и кончая, прости Господи, последней что ни на есть букашкой на земле, проникнуто ею, ею — божественной Ликой! Ее еще пока нет, но она будет здесь, ибо она любит не тебя, белобрысого, а меня, волканического брюнета, и приедет только туда, где я. Больно тебе все это читать, но из любви к правде я не мог этого скрыть. Поселились мы в Тверской губернии вблизи усадьбы Панафидина, дяди Лики <…> Сплошной я психопат! Тебе, если только приедешь, будет занятно — чудная рыбная ловля и довольно милая наша компания, состоящая из Софьи Петровны, меня, Дружка и Весты-девственницы».

Несколько дней в Богимове пробыл Суворин, подумывая купить дом с мезонином в близлежащем поместье, — тогда бы Антон был его дачным соседом. Тем временем Маша слегла с симптомами брюшного тифа. Это обеспокоило Левитана, и он прислал еще одно письмо: «Встревожило меня очень извещение о болезни Марии Павловны. Как вы упустили мангуста? Ведь это черт знает что такое! Просто похабно везти из Цейлона зверя для того, чтобы он пропал в Калужской губернии!!! Флегма ты сплошная — писать о болезни Марии Павловны и о пропаже мангуста хладнокровно, как будто бы так и следовало!»

Приписку к письму сделала Софья Кувшинникова (они с Чеховым друг друга не переносили): «Присовокупляю и мои тревогу и сожаление — первую по поводу болезни Марии Павловны, второе по поводу бедного мангуста! Не понимаю, как можно было выпустить на погибель этого маленького чужеземца. Начинаю просто думать, что Вы, Чеховы, страшно завидовали его успеху и потому умышленно не сберегли Вашего соперника!..»

Впрочем, Маша скоро поправилась и уехала в Сумы к Наталье Линтваревой. Без Лики, сестры и мангуста Антону было тоскливо и одиноко. В письмах к Суворину он повел разговор на тему секса. В мае в Петербурге состоялся вызвавший много толков судебный процесс, в котором в качестве обвиняемой фигурировала семнадцатилетняя гимназистка, дочь надворного советника, причем слушание дела проходило в закрытом суде. Суворин поделился с Чеховым подробностями; тот в ответ написал, что нимфоманок следует отправлять в сумасшедший дом, и предсказал судьбу гимназистки: «В провинции у отца она будет давать кучерам и лакеям, потом, когда отец ее прогонит, поступит в бордель или, в лучшем случае в оперетку, а в старости, если не умрет от чахотки, она будет писать нравоучительные фельетоны, пьесы и письма из Берлина или Вены — слог у нее выразительный и вполне литературный»[223]. На рассуждение Суворина о том, что в последнее время «девочки стали столь откровенно развратны», Чехов в письме от 27 мая приводит в пример малолетних обольстительниц у Пушкина и Шекспира и добавляет: «Кстати, о девочках». Далее в тексте густо зачеркнуто 14 строк (дело рук Суворина или Маши), так что мнение Антона на этот счет осталось неизвестным. В Чехове, как и в Суворине, сластолюбие сочеталось с пуританством весьма причудливым образом. Оба они ценили женскую сексуальность, но в отличие от Суворина, Антон опасался близости с женщиной, если это грозило ущемлением его свободы или отвлекало от занятий литературой.

Второго июня охотник с собакой обнаружил в расщелине каменоломни диковинного зверя. Им оказался беглый мангуст. Сволочь был пойман и водворен в Богимово — там он забавлял детей с соседних дач и демонстрировал свою ловкость, расправляясь со змеями.

Весь июнь на лоне природы разыгрывалась странная пастораль. Антон и Лика возобновили переписку, при этом Антон продолжал подшучивать над девушкой, а та играла с ним в кошки-мышки. Несколько дней Лика провела в Москве, подыскивая для Чеховых новое жилье. Вернувшись на дачу, она жаловалась, что Кувшинникова не спускает с нее глаз и что здоровье не позволяет ей выходить по вечерам на улицу. Антон взывал к своей «очаровательной, изумительной» Лике, то прощая ей увлечение «черкесом» Левитаном, то требуя: «Приезжайте же, а то плохо будет». Он послал ей фотографию мичмана с парохода «Петербург», подписав ее «Не забывай своего Петьку». Лика все не приезжала, а в письмах не вполне убедительно пыталась разыгрывать из себя невинность: «У нас тоже великолепный сад <…> да кроме того, еще и Левитан, на которого, впрочем, мне приходится только облизываться, так как ко мне близко он подойти не смеет, а вдвоем нас ни на минуту не оставляют. Софья Петровна очень милая; ко мне она относится теперь очень хорошо и совершенно искренно. Она, по-видимому, вполне уверилась, что для нее я не могу быть опасной…»[224]

Все понимали: Софья Кувшинникова потому столь долго продержалась рядом с Левитаном, что закрывала глаза на его параллельные романы. Впрочем, в середине лета она уехала из Затишья, и Левитану уже больше ничего не могло помешать. На память о тех днях у него осталась подаренная Ликой фотография. В конце июля Антон написал Лике из Богимова письмо от имени сестры: «Если ты решила расторгнуть на несколько дней наш трогательный тройственный союз, то я уговорю брата отложить свой отъезд. <…> С нетерпением ждем». Ответа не последовало. Суворин, снова ненадолго заехавший в Богимово, отговаривал Антона от идеи жениться на Лике[225].

Реакция Чехова на вероломный поступок Левитана была резкой, но искусно завуалированной. Больше он Лике призывных писем не писал. Несмотря на то что работа над книгой о Сахалине была далека от завершения, а повесть «Дуэль» только что отправлена Суворину, он 18 августа написал петербургскому присяжному поверенному и собрату по перу Ф. Червинскому, прося его поинтересоваться расценками в журнале «Нива» и сообщив, что у него есть «подходящий рассказик». Червинский посоветовал передать рассказ в журнал «Север», редактором которого стал В. Тихонов, и в результате отмщение Антона Левитану, Кувшинниковой и Лике нашло выход в напечатанном там рассказе «Попрыгунья». (Хозяину чеховской дачи, Былим-Колосовскому придется подождать три года, прежде чем он будет беспощадно высмеян в другом чеховском рассказе, «Дом с мезонином».)

Работая над «Дуэлью», Чехов обнаружил любопытный человеческий материал в соседе по даче. Зоолог В. Вагнер, прозванный дачниками Паучком, поддержал профессора Тимирязева в критике «шарлатанских» экспериментов над животными в московском зоологическом саду. У Вагнера, ярого дарвиниста, Чехов позаимствовал многие черты характера и убеждения, передав их главному герою, фон Корену. Вместе с Вагнером они написали резкую заметку на злобу дня, появившуюся в «Новом времени» под названием «Фокусники».

К концу августа в Богимове похолодало. Впереди Чехова ждала осень с непогодой и городскими заботами. Тетя Феничка, жившая за хозяйку в чеховском доме, прислала Евгении Яковлевне последнее в своей жизни письмо: «Дорогая сестра Евгения Яковлевна, письмо твое получила, и сметанку, и варенье, и баранину, за все много благодарим, только, голубочка сестрица, не присылай больше, <…> совершенно не могу готовить, просто плачем <…> На Петра и Павла в праздник Святых апостолов супу наварила, а в воскресение-то совсем больна, вот мне хочется хохлацкого пирожка с вишнями, нет сил <…> ты меня-то не зови, лучше бы меня отвезти на маленькую квартирку, здесь я совершенно не могу <…> да за что на меня гнев Божий <…> и все у меня горько в горле, и столько времени я тоскую»[226].

В ответ Антон написал ее сыну Алексею, строго наказав ему кормить тетку маслинами и жареной рыбой, давать порошки от кашля и недоумевая, почему за все лето ее ни разу не смотрел врач. У постели умирающей Антон появится лишь через месяц. В августе он на день выбрался в Москву — однако посетил не тетю Феничку, а московский зоосад.

Двадцать восьмого августа в Москву приехал Павел Егорович. Он отправил домой тетю Феничку с Алексеем, вымел квартиру и остался доволен лишь тем, что кот Картузик истребил всех крыс. Сам Павел Егорович тоже готовился к переезду — Ваня за свое усердие получил в Москве место учителя с прекрасной квартирой. Антон стремился душой к Суворину. Того расстроила смерть слуги «от заворота кишок», и Антон утешал его. Дофин, заподозрив у себя чахотку, уехал на Волгу пить кумыс — Антон уверял Суворина, что Дофин излишне мнителен. Он порадовался за сына и отца, жены которых уехали, дав им возможность отдохнуть в свое удовольствие. «Вам я завидую, — написал Антон в письме Суворину и закончил его совершенно в духе суворинской философии: — В женщинах я прежде всего люблю красоту, а в истории человечества — культуру, выражающуюся в коврах, рессорных экипажах и остроте мысли».

Глава тридцать четвертая «Дуэль» и голод: август 1891 — февраль 1892 года

Шестнадцатого августа 1891 года, в день своего тридцатишестилетия, жена Александра Чехова, Наталья, родила мальчика, которого окрестили Михаилом. Павел Егорович восславил появление первого законного внука в письме к Александру: «Чеховская фамилия разрослась на Севере и Юге. <…> Умножи, Господи, и посети виноград сей, его же насади десница Твое! <…> Я приехал раньше в качестве Предтечи приготовить путь и Чертог очистить <…> в котором будем жить, как сельди в бочонке по пословице „в тесноте, не в обиде“»[227].

Александр лелеял младенца и даже нанял для него отдельную корову, однако над семейным кланом Чеховых — Гольден вскоре сгустились тучи. Семья Анастасии, старшей и самой благополучной из сестер Гольден, впала в нищету — ее супруг Пушкарев лишился всех своих денег. Вместе с детьми она переехала к Анне Ипатьевой-Гольден, и та снова обратилась с мольбой к Антону: «Обращаюсь к Вам ради Христа, дайте возможность нам пережить это трудное время <…> если не достанет 30 рублей, надо всем выселяться на улицу. Антон Павлович, ради всего святого помогите нам, авось заплатим, хоть и не скоро, да и обращаться к другим тяжело, а Вы — другое дело, это никто не будет знать, а его [Пушкарева] самолюбие не пострадает»[228].

Похоже, что Антон помог Пушкаревым деньгами. Мать сестер Гольден, оказавшись в Москве лишним ртом, перебралась в Петербург к Александру и Наталье. Гагара, как называли ее в семье, прожила с ними восемь лет, хотя была очень плоха и, по словам Александра, «предъявляла настойчивую кандидатуру на Елисейские поля».

Той осенью Антону часто приходилось размышлять о смерти. От туберкулеза умер приятель Александра, Леонид Третьяков. Редактор «Будильника» Курепин, поощрявший ранние литературные опыты Антона, умирал от раковой опухоли на шее. В письме к Суворину Антон сообщал о тете Феничке: «Дни сочтены. Славная была женщина. Святая». Двадцать пятого октября ее не стало[229].

В Москву приехали Суворин и Дофин, остановились в «Славянском базаре», подхватили грипп и заразили им Антона. Он так разболелся, что спиртные напитки стали казаться ему «противными на вкус». На Луке пробил последний час Зинаиды Линтваревой; Антон напечатал некролог в газете «Врач». Той осенью, побывав на трех похоронах, он впал в столь мрачное настроение, что Александр в своем письме сменил обычный шутливый тон на искренне сочувствующий: «Антоша, милый мой. Мне хочется сердечно и искренно согреть тебя лаской. Тебе, бедному, действительно достается много. Твое последнее письмо (закрытое) произвело такое впечатление, что жена заревела, а у меня потускнели очки. Милый мой, дорогой Антоша, тебя некому пожалеть. Тебе не хватает той ласки, которая дается всякому, кого любит женщина».

Антон, впрочем, сам оградил себя от женской ласки. Елена Плещеева ушла из-под носа, обручившись с бароном де Сталь-фон-Голыштейном. Кундасова уехала в Батум (втайне надеясь, что Антон последует за ней). Лика была отвергнута за женское коварство. Не хотел Антон видеть и Елену Шаврову. В письме от 16 сентября он отчитал ее за рассказ «Мертвые люди», в котором гинекологи выведены селадонами и циниками, а холостяки «пахнут, как собаки»: «Гинекологи имеют дело с неистовой прозой, которая Вам даже и не снилась и которой Вы, быть может, если б знали ее, <…> придали бы запах хуже, чем собачий. <…> Все гинекологи идеалисты. <…> Я не смею просить Вас, чтобы Вы любили гинеколога и профессора, но смею напомнить о справедливости, которая для объективного писателя нужнее воздуха».

Когда Шаврова зашла к Антону с визитом, он велел передать ей, что «не принимает»[230]. Лике же, которую тянуло к Антону, оставалось лишь жаловаться на жизнь бабушке: «Вообще живется не особенно хорошо; <…> у Чеховых бываю довольно редко, у Софьи Петровны тоже. <…> Раскаиваюсь, что не осталась на зиму в Покровском. Иногда так хочется к Вам и вон отсюда!»231 Работу в Московской думе Лика оставила; теперь она жила частными уроками и подрабатывала в гимназии. Неожиданно объявившийся отец обещал ей денежную помощь. Она все еще надеялась выучиться на певицу, но холодность Антона повергла ее в депрессию. Всю зиму она писала бабушке о том, что подозревает у себя чахотку.

Друзья Антона нуждались в нем не меньше прочих. Флейтист Иваненко умолял помочь найти ему работу: «Если Вы, Антон Павлович, откажете в моей просьбе, то прошу прислать револьвер, который мы вместе покупали, а если не пришлете, то мне все равно одолжит его Иван Иванович…»[232] Виолончелиста Семашко Чайковский по просьбе Чехова устроил в оркестр Большого театра. Другие так и не дождались участия Антона. В начале ноября ему писал Грузинский: «Сижу и горюю, Антон Павлович! Жена моя простудилась, ухаживая за своей больной сестрой. Той лучше, а жена свалилась с ног, и с ней началось что-то тяжелое. <…> Не посещая здоровых, Вы, быть может, побываете у больных?»[233]

Внимание Антона было занято повестью, которую он отправил летом Суворину. Тот возражал против названия «Дуэль», предлагая назвать повесть «Ложь». Антон настоял на своем варианте. «Дуэль» в большей степени следует традиции русского романа, чем вся предыдущая чеховская проза: ее герои — один из них носит славянскую фамилию Лаевский, а другой — немецкую, фон Корен, — являются представителями конфликтующих мировоззрений (пассивного славянского и маниакального немецкого) и дерутся на дуэли. Новизна повести состоит в том, что Чехов не сочувствует ни тем, ни другим убеждениям, хотя своих героев он любит. Читая «Дуэль», трудно представить себе, что автор недавно побывал на Сахалине, — место ее действия напоминает Батум или Сухум и скорее заставляет вспомнить о поездке Чехова на Кавказ в 1888 году с Дофином. Повесть начинается и заканчивается сценами у моря, и слова героев заглушает шум волн. Роль положительных персонажей играют местные жители (их гармоничное единение противостоит раздорам между «колонизаторами»), а также наивный дьякон, нарушающий ход дуэли, и снисходительный к человеческим слабостям врач, пытающийся уладить конфликт между Лаевским и фон Кореном. Такие сахалинские впечатления, как жизнь коренного населения и миссионерство отца Ираклия, если и нашли отражение в повести, то лишь в ряде незначительных деталей.

Повесть имеет вполне законченный сюжет. Лаевский приезжает на Черноморское побережье с чужой женой. Узнав, что в Петербурге умер ее муж и понимая, что теперь он будет вынужден на ней жениться, он пытается собрать деньги для тайного побега. Фон Корен, морской зоолог, приезжает в тот же самый город, чтобы подготовиться к экспедиции. Пытаясь оправдать моральную трусость, Лаевский в пародийном ключе развивает толстовские идеи о порочности и никчемности женского племени. Фон Корен убежден, что в интересах цивилизации следует помочь природе в уничтожении «хилых и негодных». В подтверждение своих научных взглядов он собирается убить Лаевского на дуэли. Кульминация повести столь же традиционна, как и ее конфликт. Невенчанная жена Лаевского сломлена и физически, и морально; тот же, узнав, что она уступила домогательствам полицейского пристава, переживает глубокое потрясение. Выстрелы, прозвучавшие на дуэли, преображают героев: Лаевский и его жена начинают новую жизнь, а фон Корен освобождается от непримиримости, признавая, что «никто не знает настоящей правды». Из-под обломков рухнувших интеллектуальных теорий пробиваются наивные верования доктора Самойленко и дьякона. Оптимистичный конец повести не вполне убедителен: она слишком привязана к модным для того времени идеям — аскетизму Толстого и «борьбе за существование» Дарвина. Лаевский своей истеричностью и неумышленностью поведения напоминает Александра Чехова; в фон Корене сошлись одержимость Пржевальского, несокрушимость логики профессора Вагнера и твердость убеждений самого Антона. При этом два главных героя повести являют собой две авторские ипостаси, вступающие между собой в конфликт на фоне равнодушной природы. В последующих чеховских произведениях этот конфликт будет развиваться без вмешательства автора: читатель сам должен убедиться в том, что любая идеология празднословна.

Суворину «Дуэль» настолько понравилась, что он занял под нее все выпуски литературного приложения к «Новому времени» за октябрь и ноябрь. Несмотря на то что в результате у Чехова в Петербурге прибавилось врагов — он вытеснил повестью других литераторов, — его репутация самого крупного современного писателя-рассказчика теперь укрепилась окончательно. Второй чеховской публикацией стал анонимный критический фельетон «Фокусники», напечатанный в «Новом времени» 9 октября. Разразился скандал, и в результате Общество естествоиспытателей было вынуждено перестроить московский зоосад по примеру гамбургского и приобрести новых, здоровых зверей.

Перечисляя в письме к Суворину причины, препятствующие поездке в Петербург, Антон обмолвился: «Мангуст прыгает». Наталье Линтваревой он заявил более решительно: «Продаю мангуста с аукциона». Здесь снова проявилась двойственность его натуры. В фельетоне «Фокусники» Антон негодовал: «Мы прежде всего сталкиваемся со странным отношением московской публики к своему ученому саду. Она иначе не называет его, как „кладбищем животных“. Воняет, животные дохнут с голода, дирекция отдает своих волков за деньги на волчьи садки, зимою холодно, а летом по ночам гремит музыка, трещат раке-; ты, шумят пьяные и мешают спать зверям, которые еще не околели с голода».

Его же письмо в правление московского зоосада едва ли не угодливо: «В прошлом году я привез с о. Цейлона самца-мангуста (по Брему — mungo). Животное совершенно здорово и бодро. Уезжая из Москвы и не имея возможности взять его с собой, я покорнейше прошу Правление принять от меня этого зверька и прислать за ним сегодня или завтра. Самый лучший способ доставки — небольшая корзинка с крышкой и одеяло. Животное ручное. Кормил я его мясом, рыбой и яйцами. Имею честь быть с почтением. А. Чехов». Суворин плохо умел хранить тайны, поэтому всем стало известно, что автор фельетона «Фокусники» — Чехов, однако в зоосаде не стали выяснять, почему столь ярый его противник решил подарить им мангуста. Его сотрудник А. Вальтер сразу же прислал за зверьком посыльного и на следующий день докладывал Антону: «Мангуст доехал благополучно и, кажется, не озяб. Спешу исполнить обещание относительно билета для входа в Сад»[234]. Беднягу Сволочь по бесплатному билету посетила Маша. Зверек, просунув сквозь решетку лапки, вытащил из ее прически гребешки. Мангуст, как и Лика Мизинова, теперь имел достаточно времени задуматься над судьбой тех, кто, испытывая к Антону сердечную привязанность, слишком настойчиво добивается взаимности. На «кладбище животных» он продержался два года. В списке больных и околевших животных за 1892 год он не значится, однако нет его и в инвентарном списке зоосада за 1895 год. Жить в перенаселенной квартире в окружении многочисленной родни и с мангустом в придачу для Антона значило быть оторванным от реальности и от «народа». В письме к Суворину в октябре 1891 года он признался: «Ничего так не люблю, как личную свободу». Желание быть свободным от вынужденного соседства превратило в навязчивую идею мечту о собственном поместье. Тем временем у него собралась приличная сумма — не только за «Дуэль», но и за переиздание сборников рассказов и за театральные постановки, к тому же Суворин всегда был готов заплатить Антону аванс или просто ссудить денег. Чехов был в состоянии внести за имение 5000 рублей и затем заложить его за большую сумму. На поиски подходящего хутора в Полтавской губернии он отрядил братьев Смагиных, надеясь, что чувства, испытываемые к Маше Александром Смагиным, заставят его исколесить окрестные земли вдоль и поперек. Весь декабрь Смагин торговался с украинскими помещиками. Перед Рождеством Антон направил к нему Машу осмотреть хутора, сделать окончательный выбор и совершить купчую. Столь серьезная ответственность Машу взбудоражила, и за дело она взялась решительно. Однако украинские помещики не пожелали вести переговоры с женщиной, и к концу декабря Маша уже выбилась из сил и звала на помощь Антона. В Москву она вернулась с пустыми руками.

Антона она уже дома не застала. Новый год он встречал в Петербурге с Сувориными. Они до утра пили шампанское с украинской актрисой Заньковецкой, а потом пошли кататься с горы на санках. После двух месяцев, проведенных в четырех стенах со свирепой инфлюэнцей, обоим захотелось хорошенько развеяться.

Горестным письмом напомнил о себе близкий друг Антона, актер Павел Свободин: «Я пресерьезно болен. Так болен, что приходится подумывать о прекращении своей „сценической деятельности“. Никому я этого не говорил еще. Уж какой я, к лешему, актер, когда у меня и на сцене делаются такие приступы схваток и спазм в груди, горле и левом локте, что и караула закричать нельзя. Ну-с, и что же я буду делать с троими детьми?»[235]

Едва ли Свободин мог заблуждаться насчет своего истинного диагноза — даже несмотря на то, что Антон уверил его, что болезнь «пустяковая». Сам же Чехов, при том, что уже миновало два года после Колиной смерти, по-прежнему искал забвения в самоотверженной работе в пользу сахалинских мучеников. Каторжный остров стал делом всей его жизни: он неустанно хлопотал о книгах и школьных программах и готовил главу из будущей книги о Сахалине для публикации в сборнике «Помощь голодающим». 1891 год в России был неурожайным; наступившая зима грозила крестьянам голодом, но правительство пресекало частные инициативы по оказанию помощи. Консервативное «Новое время» одним из первых опубликовало призыв к немедленным действиям. В ноябре крестьяне уже питались сеном; масштабы бедствия ширились. Антон начал активную кампанию помощи голодающим. Маша в гимназии организовала сбор пожертвований. Лика Мизинова не пожалела 34 копеек, Дуня Эфрос дала рубль и попросила расписку. Сунорин, обеспокоенный страданиями крестьян в родной Воронежской губернии, уже не обвинял их в неумении вести хозяйство и даже действовал сообща с газетами-конкурентами. Его дети великодушно уступили карманные деньги. Антон собирал пожертвования по друзьям; в Петербурге ему помогал Павел Свободин. (Судя по записным книжкам Чехова, коллеги-врачи давали рубли, писатели — копейки, а Литературный фонд с 200 тысячами капитала отказался дать ссуду в 500 рублей.) В столице знали о чеховской кампании и удивлялись тому, что и Суворин включился в столь либеральное по духу мероприятие.

Антон случайно узнал, что поручик Егоров, бывший Машин поклонник, с которым Чеховы поссорились восемь лет назад, занимает пост земского начальника в Нижегородской губернии и ведет активную борьбу с голодом. Он открывал детские столовые и использовал собранные пожертвования, выкупая у крестьян лошадей. Таким образом крестьяне получали деньги на пропитание и покупку зерна, а лошади содержались до весны, чтобы затем быть проданными в кредит крестьянам. Егоров был рад пригласить Антона к сотрудничеству: «Напрасно Вы и упоминали в письме о бывшем недоразумении, такой пустой случаи не может порвать отношении».

В ноябре, никуда не выезжая из-за гриппа, Антон писал рассказ «Жена» (изначально названный «В деревне»). Его герой, вопреки сопротивлению ненавидящей его жены, решает посвятить себя помощи голодающим. Чехов предложил рассказ в «Северный вестник», и, к удивлению автора и редактора, цензор не изменил в нем ни слова, несмотря на политически недопустимую тему массового голода. Обмениваясь телеграммами по поводу названия — «Позвольте оставить жену» и «Оставьте жену, согласен», — Чехов и редакция определенно повергли в изумление телеграфное ведомство. «Жена» — довольно слабый рассказ, как все чеховские истории, повествующие о конфликте идейного врача с беспринципной женщиной и о том, что фиксация на личных страданиях плохо увязывается с альтруизмом. Однако в борьбе с голодом он принес больше пользы, чем любые воззвания.

В Петербурге Антон погулял на славу — спать было некогда. После одной из вечеринок, закончившейся в 6 часов утра 6 января, его повели по морозу на крещенскую заутреню. Десятого января, едва держась на ногах от усталости, Антон вернулся в Москву. Через два дня — в этот день из зоосада пришли за мангустом — в лютый холод он отправился в Нижегородскую губернию, где побывал в бедствующих деревнях и был принят губернатором. Тот согласился с Чеховым, что крестьяне голодают не по своей вине, и лично проводил его на вокзал на своих лошадях. Неделю спустя Антон уже был в Москве; его ломало от подхваченной в дороге простуды и мучила досада, что собранные с трудом пожертвования разворовываются чиновниками.

Сестра Антона, побывав в Полтавской губернии, имения для Чеховых не нашла. Однако для нее эта поездка имела последствия, о которых она не сразу решилась рассказать брату. Десятого января 1892 года Александр Смагин сделал ей предложение: «Желание быть Вашим мужем так сильно у меня, что ни любовь Ваша к Жоржу [Линтвареву], ни незначительная привязанность ко мне не остановили бы меня от исполнения этого желания, при Вашем на то согласии. Осуществлению желания мешает непреодолимое препятствие — моя болезнь. <…> Если не верите — я напишу Антону Павловичу о моем здоровье. <…> И его ответ пришлю Вам. Во всяком случае, рано или поздно, я ему расскажу о моих к Вам чувствах <…> Судите, как хотите; я также не боюсь суда Антона Павловича — я его хочу»[237].

Единственное, что Чехова не устраивало в Смагине, — это его «трагический» почерк — поскольку почти всерьез он считал, что главное в жизни — это разборчивая рука. Однако, действуя за Машиной спиной, Антон всегда отговаривал ее женихов от марьяжных намерений, причем никто из жертв его тайной дипломатии не предал огласке выдвигаемых им доводов. Маше же было достаточно одного неодобрительного или тревожного взгляда брата, чтобы отказать тому или иному жениху. Антону во что бы то ни стало хотелось уехать из Москвы. Он наказал Маше и Мише заняться покупкой имения, объявления о продаже которого появились в московских газетах. Находилось оно не на благодатной Украине, а примерно в семидесяти верстах от Москвы. Не чувствуя себя достаточно здоровым, чтобы поехать осмотреть имение, Чехов тем не менее отправился 1 февраля в еще одну голодающую губернию. Накануне он ужинал с Сувориным в «Славянском базаре». Рассчитывая убить одним выстрелом двух зайцев, он пригласил туда Елену Шаврову, давно искавшую встречи с влиятельным театральным лицом. В тот вечер, по воспоминаниям Шавровой, «Антон Павлович был в самом милом, благодушном настроении и показался мне таким молодым и жизнерадостным»[238]

Суворин был не в духе, поскольку такое либеральное предприятие, как помощь голодающим, было выше его понимания. Чехов уговаривал его поехать в Воронеж, чтобы вместе убедить тамошнего губернатора организовать аналогичное нижегородскому «лошадиное» дело. Помощь голодающим в Воронеже, как и в Нижнем, была налажена несообразно: хотя крестьян наделяли зерном, печами и топливом, лошади, скупленные у них, остались без корма. В кампании приняла участие родная сестра Суворина, Анна Сергеевна, однако сам он считал поездку бессмысленной. Пожалуй, впервые это вызвало у Антона раздражение. Маше он писал: «Чепуху он [Суворин] несет ужасную». (В Петербурге Антон жаловался Щеглову на «бестолковость» благотворительности Суворина.) После недельной поездки по суворинским (а не чеховским) родным местам Антон с Сувориным повернули на север. К середине февраля голод в России унес не менее миллиона крестьянских жизней: помощь пришла слишком поздно.

Антону и раньше приходилось выступать в роли землевладельца и действовать в интересах общественного блага. Однако теперь эта роль стала явью: от его имени Миша приобрел имение Мелихово. Примерно 230 гектаров земли с лесом и лугами, небольшой деревянный дом и надворные постройки оценивались в 13000 рублей, из которых 5000 надлежало уплатить сразу же, а остальные — с рассрочкой на десять лет. Миша заложил имение в Земельном банке с выплатой 490 рублей годовых процентов. Суворин ссудил Чехову 5000 рублей, которые тот собирался вернуть из денег за переиздание своих книг. «Хмурые люди» печатались уже третьим изданием, «В сумерках» — пятым; чеховский доход вырос до 1000 рублей в месяц. Антон наивно полагал, что жить на земле своим хозяйством будет дешевле, чем снимать квартиру в Москве. Павел Егорович эту идею поддерживал: «Желает Мать, чтоб дети купили дачу <…> В этом деле Бог поможет <…> Да будет его Святая Воля»[239]. Александра разбирала зависть, и он завел разговор о покупке земли по соседству. В недалеком будущем он видел себя обеспеченным человеком — граф Шереметев взял его редактором журнала «Пожарный» и даже установил в его квартире служебный телефон. Однако не успел Антон пошутить, что работа для Александра самая подходящая, поскольку в детстве он «орошал по ночам свою постель», как тот, выпустив три номера журнала, был уволен и лишился служебного телефона.

Чехов посетил свое имение, на которое возлагалось столько надежд в смысле уединения, творчества, здоровья и общения с народом, лишь после совершения купчей крепости — 26 февраля. Одичалый лес и невозделанная земля были спрятаны от глаз пушистым снежным покрывалом. Продавец имения, художник Сорохтин, живший под одной крышей с женой и любовницей, оставил после себя в доме полчища клопов и тараканов. За имение он требовал 5000 рублей наличными, намереваясь перебраться в Крым и заняться живописью. Чеховы подписали последние бумаги, и 1 марта Павел Егорович, Миша и 60 пудов багажа прибыли в Мелихово. Антон появился там тремя днями позже.

Часть V Цинциннат

Проснувшись рано, под пение жаворонка, они пойдут на пашню, отправятся с корзинкой собирать яблоки, станут наблюдать, как сбивают масло, молотят, стригут овец, подкармливают пчел, будут наслаждаться мычанием коров, запахом свежего сена. И никакой переписки! Никакого начальства! Никаких платежей в срок.

Г. Флобер. Бувар и Пекюгие

Глава тридцать пятая Заботы полевые: март — июнь 1892 года

Прибыв в Мелихово 4 марта 1892 года, его новый владелец Антон Павлович Чехов почувствовал себя римским диктатором Цинциннатом, который две тысячи с лишним лет назад удалился из Вечного города, чтобы возделывать землю. От ближайшего почтового отделения в Серпухове имение отделяло 27 верст, а от железнодорожной станции Лопасня — девять верст по непрочному весеннему насту. Все время, пока в полях сходил снег, а домашние скоблили полы, оклеивали стены обоями, покупали лошадей, упряжь, семена и саженцы, нанимали работников и прислугу, Антон не раз приходил в ужас от им же самим содеянного[240].

«Барский дом» представлял собой одноэтажное деревянное строение в форме буквы «Г» без ванной и уборной. Из-за тесноты кухню пришлось переносить на двор, в людскую. Самая лучшая комната в доме, с большими окнами, была отведена Антону под кабинет — к его приезду Павел Егорович с Машей успели оклеить ее обоями. В Машину комнату вел ход через гостиную. Двери спален Антона и Павла Егоровича, а также столовой комнаты Евгении Яковлевны выходили в узкий коридор. При большом наплыве гостей с ночлегом вскоре возникнут проблемы. Да и в самых просторных комнатах — Антоновом кабинете и гостиной с балконом — при полном семейном сборе, гостях и прислуге уже было не повернуться. Через несколько недель дом стал вполне пригоден для жилья, хотя и не вполне обставлен. В комнате Павла Егоровича по стенам были развешаны иконы и стопками лежали гроссбухи, а в воздухе витали ароматы лекарственных трав и ладана. Машина комната, украшенная портретом брата, походила на монашескую келью. Комнату Евгении Яковлевны заполнили сундук, гардероб и швейная машинка. В гостиной красовался расстроенный рояль художника Сорохтина.

Бывший владелец оставил хозяйство без сена, и лошадей пришлось кормить соломой. Один из одров был слишком норовист, а другой едва стоял на ногах. Единственным транспортом служила престарелая кобыла. Корова при скудной кормежке совсем не давала молока. Зато у дворовых собак, Шарика и Арапки, появилось потомство; Антон назвал щенков Мюр и Мерилиз. Когда на пруду растаял лед, оказалось, что это выгребная яма, и мальки карпа, запущенные туда Антоном, подохли. Река Люторка была в трех верстах от поместья, так что воду брали из полуразрушенного колодца с железным насосом. Проснувшись воскресным утром 29 марта, Чеховы увидели из окон новый пейзаж: за ночь сгорело соседнее поместье, и от усадьбы осталась лишь груда дымящихся бревен. Антон немедленно обзавелся новым колодезным ведром, колоколом, ручным пожарным насосом и решил расширить пруд около дома. Из прислуги Чеховы привезли с собой лишь 67-летнюю Марьюшку; кухарок, горничных и возниц нанимали среди мелиховских крестьян.

К середине апреля дороги стали непроезжими из-за весенней распутицы. Чеховым надо было торопиться со вспашкой и севом. Пришлось покупать, брать взаймы и выпрашивать сено, солому, семена, аграрный инструментарий, лошадей и птицу. Долги множились. Антон закупал книги по сельскому хозяйству, садоводству и ветеринарному делу. Несмотря на крестьянское происхождение, Чеховы потешали крестьян и соседей своими аграрными опытами. Не придумав ничего лучшего, управляющим решили сделать Мишу. Тот забросил службу, пригнал в Мелихово шестерку лошадей, купленных на собственные деньги, и установил надзор за крестьянами и подрядчиками. Павел Егорович с удовольствием вживался в роль «барина»: сопровождал по усадьбе крестьян «с таким видом, будто вел их сечь», приходящим работникам велел ждать в передней, потому что «господа кушают», и взял на себя покровительство местному приходу. Когда герои чеховских рассказов, городские жители, переселяются в деревню и начинают пахать и сеять, в награду им чаще всего достается ненависть окружающих их крестьян. Посвящение же Антона в помещики прошло более благополучно. Он позволил крестьянам перегонять по своей земле скот и даже перенес для этих целей ограду. Впрочем, те не сразу расположились к новому барину: оставленную без присмотра чеховскую кобылу они подменили задохлым мерином похожей масти. И только когда Антон открыл бесплатный медицинский пункт, стал посещать лежачих больных и разрешил крестьянам косить в своем лесу сено, доверие к нему укрепилось. Ближайшие соседи Чеховых, Варениковы, были люди милые, но «связанные незаконной любовью», причем глава семьи был на десять лет моложе своей подруги. Они увлеченно занимались сельским хозяйством, торговали у Чехова пахотную землю и убеждали его построить в лесу дом посолиднее. В полутора верстах было Васькино, имение громогласного великана князя Шаховского, земского начальника и внука известного декабриста.

Со скотиной Чеховым помогли Линтваревы, Смагины и Иваненко; они также прислали плужные лемехи. Смагин снабдил их посевным зерном (это стало бы Антону в сотни рублей), так что на вспаханной Мишиными лошадьми земле сразу посеяли рожь и овес. Но, помогая Чеховым, Смагин преследовал и иные цели. Вот как об этом вспоминала Маша: «Александр Иванович был красивым мужчиной и интересным человеком, нравился мне, и хотя сейчас трудно сказать, любила ли я его тогда, но я задумалась о своем замужестве. <…> Но как-то решилась поговорить прежде всего с Антоном Павловичем. Пришла к нему в кабинет и говорю: „Знаешь, Антоша, я решила выйти замуж…“ Брат, конечно, понял, за кого, но ничего мне не ответил. Потом я почувствовала, что брату эта новость неприятна, хотя он продолжал молчать».

Предложение Смагина в Машиной жизни было по счету третьим. Она приближалась к тридцатилетию, так что это мог быть ее последний шанс. Антон рассказал о сватовстве Смагина Суворину, а тот — Кундасовой; Петербург и Москва снова наполнились слухами. Смагина ожидали в Мелихове 23 марта; Маша же, нарочно задержавшись в Москве, приехала туда лишь за день-два до его отъезда. Смагин воспринял это как отказ и, сдерживая раздражение, переключился на разговоры о сельском хозяйстве (обещание прислать зерно он тем не менее выполнил). Но в письме Маше от 31 марта он дал волю чувствам: «Мне стоило больших усилий воздержаться от скандальной сцены в Мелихове. Поймите, что я в состоянии был раздавить Вас там — я Вас ненавидел <…> и только то радушие, с которым встретил меня Антон Павлович и ко мне все время относился, — меня спасло»[241].

Спустя четыре десятилетия, 28 июля 1929 года, он снова напомнит о своих чувствах Маше: «Несмотря на то что с 25 марта 1892 года прошла целая жизнь <…> для меня Вы остаетесь самой очаровательной и несравненной женщиной. Желаю Вам здоровья и долгой жизни; а пожелал бы хоть перед смертью с Вами повидаться»[242].

Антон позже скажет Суворину о своей сестре: «Это единственная девица, которой искренно не хочется замуж». Лишь годы спустя Маша убедится в том, что в замужестве она была бы менее счастлива, чем в роли секретарши своего брата. Уже в пожилом возрасте она призналась племяннику Сергею, что ни разу в жизни не влюбилась по-настоящему[243].

Отвадив той весной Машиного поклонника, Антон не менее сурово обошелся и со своими воздыхательницами. До Пасхи ни одна из них не отважилась показаться в Мелихове. Огорченные тем, что он всех покинул, они стали реже писать. Антон был занят закладкой сада и тоже не находил времени для писем, однако 7 марта он разразился длинной женоненавистнической тирадой в письме к Суворину: «Больше всего несимпатичны женщины своею несправедливостью и тем, что справедливость, кажется, органически им не свойственна. Человечество инстинктивно не подпускало их к общественной деятельности; оно, Бог даст, дойдет до этого и умом. В крестьянской семье мужик и умен, и рассудителен, и справедлив, и богобоязлив, а баба — упаси Боже!»

Досталось и Елене Шавровой. Один из ее рассказов Антон потерял, другой отправил в печать, распорядившись за нее, чтобы гонорар пошел в пользу голодающим. Рекомендуя её председателю Московского филармонического общества князю Урусову, не поскупился на краски: «Играть ей очень хочется, а актриса она, повторяю, очень недурная. Первое впечатление она дает какое-то сюсюкающее — не смущайтесь этим. У нее есть огонек и задор. Хорошо поет цыганские песни и не дура выпить. Умеет одеться, но причесывается глупо».

Маша тем временем с «удивительным бескорыстием», по словам Антона, в будни преподавала в «молочной» гимназии, а в выходные приезжала сажать огород. Из-за того, что у начальницы были денежные затруднения, она, как и остальные педагоги, временами не получала жалованья. Ни одна из Машиных подруг в Мелихове не появлялась. Записка, написанная Антоном Лике, была столь же холодна, как и тогдашняя пасхальная, погода: «10 градусов мороза. Маша просит Вас приехать на Страстной и привезти духов. Я бы и сам купил духи, но в Москве я буду не раньше Фоминой недели. Желаем всего хорошего. Тараканы еще не ушли, но пожарную машину мы все-таки осмотрели[244]. Машин брат».

Спустя два дня он дразнил ее насчет дачи, намекая, что она снова проведет лето с Левитаном и Кувшинниковой, и закончил письмо легкомысленным парафразом лермонтовских строк:

«Лика, не тебя так пылко я люблю! Люблю в тебе я прошлые страданья и молодость погибшую мою». Второго апреля, посылая Маше список необходимых покупок, он прибавил: «Привези Лику». Нарушив семейную традицию встречать Пасху в кругу родных, Лика приехала в Мелихово[245]. Не заставил себя ждать и Левитан. На пасхальную службу в мелиховской церкви, не имевшей собственного клира, Чеховы пригласили священника из Давыдова монастыря: семейство и гости изображали хор, а Павел Егорович, тряхнув стариной, выступил за регента, Антон старался держать Лику и Левитана порознь — на Светлой неделе мужчины отправились на охоту, и последовавший досадный эпизод нашел затем отражение в «Чайке». О нем Антон рассказал Суворину:

«У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа; сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежда. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: „Голубчик, ударь его головкой по ложу…“ Я говорю: не могу. Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить. А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушать Левитана и убить его. Одним красивым, влюбленным созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать».

Возвратившись из Мелихова, Левитан обнаружил, что Чехов обошелся с ним хуже, чем с вальдшнепом. О рассказе «Попрыгунья», появившемся в двух номерах журнала «Север», заговорила вся Москва. Героиня «рассказика» — замужняя женщина с внешностью Лики Мизиновой и биографией Софьи Кувшинниковой — заводит роман с распутным художником, сильно смахивающим на Левитана. Мужа Попрыгуньи, праведного доктора (с чертами доктора Кувшинникова и в чем-то доктора Чехова), сложившаяся ситуация доводит до гибели. Реальный доктор Кувшинников остался жив и здоров, и его всепрощающая преданность, о которой не раз упоминала в дневниках реальная жена, украсила образ доктора вымышленного. Софья Кувшинникова, сорокадвухлетняя темноволосая женщина и талантливая художница, тем не менее узнала себя в героине — двадцатилетней блондинке и бездарной мазиле. Нашлись и другие прототипы — актер Ленский, посещавший салон Кувшинниковой и как-то посоветовавший Чехову не писать пьес, узнал себя в одном из второстепенных персонажей, «толстом актере».

Прочитав рассказ, Софья Кувшинникова надолго прекратила общение с Антоном. Ленский прервал знакомство со всеми Чеховыми на восемь лет. Левитан хотел драться с Чеховым на дуэли, однако ограничился тем, что отдалился от него на три года. (Впрочем, у него были проблемы посерьезнее: полиция выдворяла из Москвы евреев, и ему пришлось уехать; вернулся он лишь благодаря вмешательству доктора Кувшинникова, служившего в военном госпитале.) Закончились и отношения Левитана с Кувшинниковыми — лето 1892 года, по свидетельству Софьи, они провели вместе в последний раз. Доктор Кувшинников предпочитал хранить молчание, однако и он больше никогда не общался с Антоном.

Лика оскорбилась не меньше, чем Кувшинниковы и Левитан, но поскольку была влюблена в Антона, повела себя мудрее его: «Какой Вы дикий человек, Антон Павлович. <…> Я не обижалась и вообще никогда не обижаюсь. <…> Я отлично знаю, что если Вы и скажете или сделаете что-нибудь обидное, то совсем не из желания это сделать нарочно, а просто потому, что Вам решительно все равно, как примут то, что Вы сделаете. Будемте жить мирно…»[246]

Ни упреки Лики, ни потеря Левитана, друга десятилетней давности, похоже, Чехова не тронули. Равно как и визит бывшей невесты Дуни Эфрос, вышедшей замуж за адвоката и выпускника таганрогской гимназии Е. Коновицера. Антон жаждал общения лишь с Сувориным и Павлом Свободиным. Двадцать второго апреля, на следующий день после отъезда Дуни Эфрос, Суворин пожаловал к Антону в Мелихово, однако после своего роскошного особняка в Петербурге не смог выдержать и двух дней в скверно отапливаемых дымных комнатах без ватерклозета, а также без рессорной коляски, чтобы доехать до станции. Двадцать четвертого апреля, забрав с собой Антона, он уехал в Москву, и вдвоем они провели три дня в комфортабельных номерах «Славянского базара». Пока Суворин отсыпался, Антон писал. В течение последующих пяти лет Мелихово оснастится всеми необходимыми удобствами, но убедить Суворина снова приехать туда будет невозможно: впредь, по дороге на юг, он будет встречаться с Антоном на станции Лопасня.

В Мелихово Антон вернулся с Павлом Свободиным — Павел Егорович как раз сотворил молебен на посев двенадцати гектаров овса. До мая, если не считать краткого визита Дофина, Свободин был единственным чеховским гостем. В следующий раз он приедет в июне. Чеховы подумывали отвести ему «свободинскую» комнату в будущем флигеле. Все свое время до открытия театрального сезона Свободин посвятил Антону: как актер и как пациент, он относился к нему с неизменным восхищением и преданностью.

Антон писал рассказ «Палата № 6», предназначавшийся для московского ежемесячного журнала «Русское обозрение». Редакторы, заплатив ему 500 рублей аванса, были готовы напечатать любую присланную им вещь, однако мрачный тон и либерализм нового чеховского творения пришлись им не по вкусу. Самым подходящим для подобного сочинения мог бы стать левый журнал «Русская мысль», но двумя годами раньше Чехов поссорился с его редакторами В. Лавровым и В. Гольцевым. Благодаря тактичному посредничеству Свободина Антон в конце концов восстановил отношения с людьми, когда-то назвавшими его «беспринципным» писателем, однако передать рассказ из «Русского обозрения» в «Русскую мысль» удалось лишь к 23 июня. Свободин ввел Чехова в круг либералов «Русской мысли» — непримиримых врагов суворинского «Нового времени». Антон же мало чем мог быть полезным другу. Сердце Павла Свободина устало перекачивать кровь по изъеденным туберкулезом легким. После отъезда Свободина, 25 июня, Антон написал Суворину: «Был у меня Павел Свободин. Похудел, поседел, осунулся и, когда спит, похож на мертвого. Необыкновенная кротость, покойный тон и болезненное отвращение к театру. Глядя на него, прихожу к заключению, что человек, готовящийся к смерти, не может любить театр».

Впрочем, для театра в то лето и Чехову не писалось, о чем он 4 июня жаловался Суворину: «Кто изобретет новые концы для пьес, тот откроет новую эру. Не даются подлые концы! Герой или женись, или застрелись, другого выхода нет». Все, что вышло из-под его пера, — это «Соседи», рассказ о незаконной любви и семейном разладе, который был написан явно с оглядкой на поместье Варениковых.

Рассказ «Палата № 6» заметно истощил запас творческой энергии Чехова. Место его действия — палата умалишенных в захолустной больнице — представляется мрачной аллегорией всего человечества. Любовной истории здесь нет и в помине. По сюжету рассказ приближается к античной трагедии с присущей ей жестокой пертурбацией человеческих судеб. Как и в «Дуэли», здесь снова сталкиваются активная и пассивная жизненная позиции. Однако на этот раз активным героем становится не ученый, а душевнобольной Громов, попавший в желтый дом за то, что объявил о грядущем торжестве правды и справедливости. Его оппонент, доктор Рагин, вступает с ним в дискуссию и высказывается в пользу оправдания зла в духе Марка Аврелия и Шопенгауэра. Проводя время в компании умалишенного, Рагин начинает вызывать подозрение у начальства: его также заключают в больничную палату, в которой, избитый больничным сторожем, он умирает от апоплексического удара. Декорациями в рассказе Чехову послужили заросли крапивы и серый больничный забор. Суворину рассказ не понравился, а Николай Лесков, почувствовав в авторе руку гения, воскликнул: «Палата его — это Русь!»[247]

Закончив рассказ, Антон почувствовал, что выдохся. Книга о Сахалине продолжала лежать нетронутой. Обеспокоенный редактор «Севера» Тихонов писал ему еще в марте: «Но надеюсь, что Вы, как некий Цинциннатус, не прекратите писание…» Тревога его была обоснованной. Антон искал спасения в медицине и физическом труде. Между тем еще один знакомый Антона, молодой писатель В. Бибиков, умер от чахотки в Киеве. Из Петербурга раздавались жалобы Баранцевича, Билибина и Щеглова. Работа на земле давала Чехову лишь иллюзию здоровья. Время, остававшееся после посадки деревьев, копания пруда и ловли в доме мышей (которых он всегда отпускал в лес), Антон проводил в беспробудном сне. Он написал кое-какую мелочь для Лейкина — скорее в благодарность за обещанных такс. Трудился Антон с пяти часов утра до темноты, однако едва ли когда-нибудь был более счастлив. В пруду у него плавали рыбы чуть ли не со всех концов России. Он собственноручно посадил 50 владимирских вишен — вишневый сад появился сначала в жизни, а потом на сцене. Из Москвы он выписал печников, купил наконец коляску с рессорами для поездок на станцию, мечтал построить в лесу хутор и завести там 2 000 кур и пасеку. От приятных дум его отвлекали лишь мелкие происшествия: дурная погода, смерть лошади, единственного селезня («утки вдовствуют»), а также ежа, ловившего в амбаре мышей.

Лейкин, сам начинающий землевладелец, слал семена огурцов и бесчисленные советы. Франц Шехтель, известный разнообразными увлечениями, прислал яиц, из которых вылупились диковинные куры. Он также прислал споры хвоща, использующегося в народной медицине[248]. Антон в ответ писал ему 7 июня: «Благодаря окаянному зелью, которое Вы подарили мне, вся моя земля покрылась маленькими членами in erecktirtem Zustande [249]. Я посадил зелье в трех местах, и все три места уже имеют такой вид, как будто хотят тараканить».

Двоюродные братья Антона из Таганрога и Калуги дивились его превращению в помещика. Подруги, восхищаясь владениями Чехова, прозвали его «царем Мидийским». Брат Александр, завидуя Цинциннату, всю весну выпрашивал у него участок земли, чтобы построить дом. Антон отмалчивался, пугаясь мысли, что Наталья снова окажется поблизости. В начале апреля их годовалый сын Миша чуть не умер от тяжелой болезни, которая унесла когда-то первую дочь Александра, Мосю. «Жена убита, я тоже хожу как кошка, ошпаренная серной кислотой», — писал Александр. Когда Миша пошел на поправку, врач посоветовал вывезти его на лето в места потеплее, чем Петербург, но и не столь жаркие, как Таганрог, то есть поближе к Антону. Александр советовался с братом: «Но вопрос — куда? Я сам удручен этим вопросом и попробую решить его так. 1. <…> До половины июля я должен остаться в Питере. (Кстати, пить я бросил абсолютно <…>.) 2. Отпустить такого беспочвенного, хотя и хорошего человека, как моя жена, на ее собственную волю, я не могу, наученный опытом. Тем паче не могу отпустить ее к сестрам. <…> 3. Поэтому, не найдется ли где-нибудь подле твоего имения избы, дома или чего-нибудь подобного на лето? <…> Под непременным условием, чтобы никто из моей семьи не смел лезть к тебе в дом. Жена сама настаивает на этом. Если бабушка захочет брать к себе младенцев, то это ее дело. Сами же младенцы к тебе без приглашения ходить не будут. <…> Наталья же говорит, что она потому уже будет стараться бывать у вас как можно реже, что, по ее мнению, мать наша ее недолюбливает».

В последнюю неделю июня Александр приехал в Мелихово с двумя старшими сыновьями — восьмилетним Колей и шестилетним Антоном. С собой он привез фотоаппарат, делал снимки, не пил и не буянил. Наталья приглашения не получила, хотя в Петербурге оказывала гостеприимство Антону и Павлу Егоровичу, а в Москве помогала Маше делать покупки.

Летом «молочная гимназия» закрылась на каникулы, а в Мишином податном ведомстве в Алексине стали терпимее относиться к его долгим отлучкам. В Мелихово зачастили Ванины и Мишины подруги. Графиня Клара Мамуна, с которой Маша подружилась двумя годами раньше в Крыму, приезжала поиграть на рояле. Кокетничая одновременно с Мишей и Антоном, к концу лета она, похоже, остановила выбор на Мише. Александра Лёсова, учительница одной из местных школ, жизнерадостная и «прекрасная дочь Израиля», считалась невестой Вани, однако, если судить по фотографиям, на самом деле ее привлекал Антон. Лишь Наталья Линтварева не вносила в компанию никакого напряжения: она избегала всяких амуров.

Ольга Кундасова, заметив, что Антон все больше увлекается Ликой Мизиновой, стала проявлять признаки маниакальной депрессии. Оставив астрономию и математику, она решила заняться психиатрией — на пользу не только здоровью, но и карьере. Обещание приехать в Мелихово она сдержала лишь в августе. У Антона она познакомилась с участковым врачом В. Павловской и вскоре поступила в психиатрическую больницу в соседнем селе Мещерском к доктору Яковенко, став не только его пациенткой, но и ассистенткой. Антон снова потеплел к ней душой. «На чистом воздухе она бывает очень интересна и гораздо умнее, чем в городе», — писал он Суворину, а поджидая ее в мае, заявил ему: «Кундасовой я был бы очень, очень рад, как ангелу небесному. Если бы я был побогаче, то устроил бы у себя для нее отдельный флигель с мезонином». Их отношения, если судить по некоторым свидетельствам, по-прежнему оставались неспокойными. Кундасова отреагировала на проявленное внимание: «Постараюсь быть у Вас очень скоро, — и прошу Вас убедительно быть ко мне если не мягким (это Вам не свойственно), то хоть не требовательным — и не грубым. Я стала чувствительна до невозможности. — В заключение скажу Вам, что опасаться долгого пребывания такого психопата у себя — Вам нет основания. О. Кундасова»[250].

Наведывалась в Мелихово и учительница музыки Александра Похлебина, за худобу прозванная Вермишелевой. Ее увлечение Антоном тоже становилось похожим на душевную болезнь. Лику Мизинову весь этот сонм соперниц совершенно не беспокоил. Она знала: ее красоту, ее контральто и ее желтую кофточку (цвета дыни «канталупа») Антон ставит выше недюжинного ума и черного одеяния Кундасовой, а его отчаянные попытки отделаться от Вермишелевой ее просто забавляли. Возможно, Лика была не столь опытна в любовных делах, чтобы добиться взаимности или разорвать тяготившие ее отношения, но Антона она изучила неплохо и уже предвидела, что к осени ему захочется перемен. И действительно, в июне он заговорил с Сувориным о поездке в Константинополь, хотя Линтваревы настойчиво звали его в Сумы. Шутливое письмо Антона Наталье Линтваревой от 20 июня сквозит усталостью: «Ну-с, после Вашего отъезда дождя у нас не было <…> Мы погибли: овса не будет. <…> Кухарка Дарья, находясь в сильно чверезом состоянии, повыбрасывала из-под гусынь яйца, так что вылупилось только три врага. Поросенок кусается и ест в саду кукурузу. Купили за 6 рублей телушку, которая от утра до ночи поет густым баритоном. <…> Одним словом, царю Мидийскому остается только издать дикий воинственный крик и бежать куда-нибудь в пустыню».

Лика принялась действовать. Она дала отставку кавалерам и, намереваясь похитить Антона, попросила отца купить билеты на поезд. Чехову она писала 18 июня: «Отбрасывая всякое ложное самолюбие в сторону, скажу, что мне очень грустно и очень хочется Вас видеть. <…> Билеты на Кавказ будут, т. е. Вам и мне разные <…> от Москвы до Севастополя, потом от Батума до Тифлиса и наконец от Владикавказа до Минеральных Вод и до Москвы. К первым числам августа будут готовы, только пока я прошу Вас дома ничего не говорить ни о билетах, ни о моем предположении ехать».

Антон быстро ретировался: «Милая канталупочка, напишите, чтоб впредь до прекращения холеры на Кавказе не хлопотали насчет билетов. Не хочется сидеть в карантинах. <…> Ухаживают ли за Вами ржевские драгуны? Я разрешаю Вам эти ухаживания, но с условием, что Вы, дуся, приедете не позже конца июля. Слышите ли? <…> Помните, как мы рано утром гуляли по полю? До свиданья, Ликуся, милая канталупочка. Весь Ваш Царь Мидийский».

Для уклончивого царя Мидийского эпидемия холеры, надвигавшаяся на Россию с Каспийского моря, стала благовидным предлогом, чтобы отказаться от поездки. Между тем в письме к Суворину доктор Чехов высказывает твердую уверенность, что угроза страшной болезни — не более чем газетная сенсация.

Глава тридцать шестая Холера: июль — сентябрь 1892 года

После голодной зимы в Центральной России разразилась холерная эпидемия. Местные власти, проявив редкое усердие, собирали врачебные силы. Антон не стал дожидаться особого приглашения. Восьмого июля он предложил себя в санитарные участковые врачи. От жалованья он отказался; впрочем, серпуховский санитарный совет, поблагодарив его, не выделил ему даже фельдшерицы. Средства на борьбу с эпидемией предполагалось изыскивать у местных богачей. Антон ездил к владельцам перчаточной и текстильной фабрик, к архимандриту в монастырь и к поместным дворянам, прося их помочь деньгами и принять участие в строительстве холерных бараков. Архимандрит Чехову отказал, а графиня Орлова-Давыдова — Антон вообще плохо ладил с аристократами — повела себя так, будто он пришел к ней наниматься. Впрочем, вскоре Антон установил хорошие отношения с серпуховским земским врачом И. Витте, а участковый врач П. Куркин был знаком ему со студенческой скамьи. Запас лекарств и инвентаря пока был крайне скуден, но серпуховские власти уже поторопились заказать пополнение: термометры, шприцы Кантани для подкожных инъекций, танин и клистиры для дезинфекции кишечника, карболовую кислоту, касторовое масло, каломель, кофе и коньяк. Все лето Антон был на посту: объезжая по ухабистым дорогам вверенные ему 25 деревень, проверял санитарное состояние изб, лечил дизентерию, сифилис и туберкулез, а к ночи падал, обессиленный, в постель, чтобы с рассветом вновь отправиться в путь. Пациенты выражали ему благодарность: один подарил породистую свинку, другой — полдюжины перчаток для Маши. Опыт, приобретенный на Сахалине, сослужил Антону хорошую службу. Вместе с доктором Куркиным он инспектировал местные фабрики. После трех их визитов на перчаточную фабрику, загрязнявшую реку сточными водами, ее владельцы были вынуждены установить очистные сооружения (впоследствии оказавшиеся фикцией). Не написав за это время ни строчки, Антон тем не менее пополнил свой литературный багаж новыми впечатлениями, наблюдая разорение природы, людское горе, самодовольство властей и несостоятельность проповедуемых ими идеалов. До Мелихова холера так и не добралась. В соседнем уезде было шестнадцать случаев заболевания холерой, из них четыре закончились смертью[251]. Усердие Антона заслужило похвалы начальства, и он был втянут в многочисленные комитеты, радеющие о судьбе крестьянства. Справившись с холерой, он займется строительством школ, библиотек, почтовых отделений, дорог и мостов в округе, превышающей по площади 250 квадратных километров.

Исполнение медицинского долга забирало у Антона столько сил, что ему было не до урожая, хотя благодаря аграрной технике, одолженной у князя Шаховского, а также Машиным трудовым подвигам на огороде кое-что из посеянного все-таки удалось собрать — даже при том, что гуси и коровы все лето без спросу угощались капустой. В тот год богато уродилась вишня, и Антон удивлялся, что ему никто не дерет уши за сорванные ягоды. Гостей было мало. Москвичи опасались холеры, а друзья знали, что застать Чехова дома можно было лишь ночью. С середины мая до середины октября он только раз побывал в Москве, хотя поезда отправлялись туда каждые три часа и столько же времени уходило на дорогу. Преданные почитатели Грузинский и Ежов, несмотря на приглашения, в Мелихове появиться не отважились. Зато нагрянул безработный флейтист Иваненко — и остался до осени следующего года. Полный энергии, но мало на что пригодный, он получил кличку «недотепа» — позднее Антон подарит ее Епиходову, конторщику из пьесы «Випшневый сад». Князь Шаховской предложил ему необременительную работу письмоводителя, но в основном Иваненко аккомпанировал на флейте или рояле желающим попеть гостям. Один из родичей гостил у Чеховых целую неделю — это был Петр Петров, муж двоюродной сестры Антона, Екатерины Чеховой[252].

Лика не приняла извинений Антона за отказ от совместного путешествия. Тот снова прибег к отвлекающему маневру, поручив ей перевести пьесу Г. Зудермана «Гибель Содома», с тем чтобы потом адаптировать ее для сцены. Лика передала работу знакомой немке, что немало разозлило Антона. Все лето между ними продолжался эпистолярный поединок: он играл с ней как с рыбой, не решаясь вытащить ее на берег, она же, поймав наживку, пыталась, но не могла сорваться с крючка. Они то клялись друг другу в преданности, то заявляли о взаимном безразличии. Одно из июньских писем Антона веет холодом и жаром:

«Благородная, порядочная Лика! Как только Вы написали мне, что мои письма ни к чему меня не обязывают, я легко вздохнул, и вот пишу Вам теперь длинное письмо без страха, что какая-нибудь тетушка, увидев эти строки, женит меня на таком чудовище, как Вы. <…> Снится ли Вам Левитан с черными глазами, полными африканской страсти? Продолжаете ли Вы получать письма от Вашей семидесятилетней соперницы и лицемерно отвечать ей? В Вас, Лика, сидит большой крокодил, и в сущности я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое Вы укусили. Дальше, дальше от меня! Или нет, Лика, куда ни шло: позвольте моей голове закружиться от Ваших духов и помогите мне крепче затянуть аркан, который Вы уже забросили мне на шею. <…> Будьте благополучны и не забывайте побежденного Вами Царя Мидийского».

Спустя четыре дня Лика на это ответила: «Для чего это Вы так усиленно желаете напомнить мне о Левитане и о моих „мечтах“? Я ни о ком не думаю, никого не хочу и не надо мне».

Антон продолжал безжалостно дразнить ее, в письме от 16 июля карикатурно обрисовав ее будущее как жизнь втроем с полысевшим Левитаном и спившейся Кувшинниковой. Он вновь зазывал Лику в Мелихово, говоря, что благодаря холере познакомился с живущими по соседству интересными молодыми людьми. Обещал, что займется ее воспитанием и выбьет из нее дурные привычки. «А главное, я заслоню Вас от Сафо». Отказавшись от поездки на Кавказ в обществе Лики, он теперь подумывал о том, чтобы в одиночестве съездить в Крым. Сердясь на Антона, Лика весь август провела у бабушки, в семейном поместье Покровское. Итог уходящему лету и отношениям с Антоном она подвела еще 3 августа: «Решила Вам больше не писать, и это мое последнее письмо <…> Люди Вам нужны настолько, насколько они могут развлечь Вашу скуку <…> Вряд ли Вы, впрочем, для кого-нибудь пошевелитесь, а особенно для меня — ну да я и не обижаюсь! Прощайте…» Антон не замедлил с колючим ответом: «Вы рады случаю придраться. <…> Непременно приезжайте. Я разрешу Вам надсмехаться надо мной и браниться, сколько Вашей душеньке угодно». Лика пыталась отвлечься в компании поклонников и 18 июля писала об этом Маше: «В Москве видела всех своих любовников (извини за выражение, но оно твоего брата)»[253]. И тем не менее бесстрастная рука Павла Егоровича зафиксировала в дневнике: «Мизинова приехала»[254] — 14 сентября, преодолев расстояние в двести с лишним верст, Лика на один день приехала в Мелихово из Покровского повидаться с Антоном. После этого свидания переписка между ними прекратилась на три недели.

В отсутствие Лики еще одна безответно влюбленная в Антона душа пыталась воззвать к его чувствам. Александра Похлебина, привязывающая к запястьям и локтям своих учеников медные гири, сама отчаянно пыталась повиснуть на шее у Антона: «Ведь уж половина лета прошло, а еще ни о чем не переговорено <…> Если бы Вы знали, сколько писем я изорвала, потому что совершенно не могу себе представить, отчего Вы молчите. Конечно, если же дела не были замешаны, то объяснить очень легко, Вы могли позабыть о моем существовании, в этом ничего нет удивительного, но раз есть сердечное дело, то мне кажется, забыть невозможно»[255].

Очевидно, получив от Антона уклончивый ответ, 3 августа она снова взывала к нему: «Вот я Вам надоела-то! Так мне и представляется, как Вы посмотрите на подпись и скажете: „ах Ты, Господи! опять пишет“. Но на Ваше несчастье, я слишком забочусь о Вас…»

Антон в ответ промолчал, так что 28 августа она снова взялась за перо: «Мне бы с Вами надо видеться — вчера я получила от своих письмо и имею кое-что Вам сообщить относительно дела. <…> Вчера я была у Марии Павловны и слыхала от нее очень много относительно Вас неприятного…»

Антон и на этот раз отмолчался, и Похлебина-Вермишелева стушевалась, затаив в душе злобу. Тем временем и Ольга Кундасова начала терять душевное равновесие. Проживая неподалеку у доктора Павловской, она в течение лета два раза ненадолго наезжала к Антону, а 25 августа написала ему письмо, мешая личные проблемы с профессиональными: «Приезжайте в пятницу или субботу вместе с Марией Павловной, могу Вас заверить всем для меня дорогим на свете, что будете себя чувствовать у меня лучше, чем я себя чувствовала у Вас. — В самом деле, стоило ли приезжать для подобных сеансов, которыми Вы меня наградили?»

Антон был не единственным членом семьи, кого могли напугать иные письма. В тот же день Маша получила письмо от Смагина. Тот, оставив пост мирового судьи, писал ей 19 августа, жалуясь на здоровье, но все еще бурля чувствами: «Приехать теперь в Мелихово я не могу <…> мне еще памятен <…> мартовский прием в Московской губернии. Вашу просьбу относительно сожжения Ваших писем я не исполню, на случай же моей смерти сделаю распоряжения всем домашним <…> Вы можете быть покойны: никто не осмелится прочитать ни одной Вашей строчки. Вы очень недобры: ничего не хотели написать о том, как Вы проводите время на Луке. Последнее время у меня очень запустились нервы…»

Три женщины смогли найти верный тон в общении с Антоном: Ванина невеста Александра Лёсова, Мишина любовь графиня Мамуна и Наталья Линтварева. Впрочем, Лёсова интерес к Антону скрыла, а Мамуна обернула дело в шутку. Пятнадцатого сентября она писала в Мелихово: «Всего лучше, если Вы приедете ко мне в Москву и разделите мое одиночество. <…> Не дурно увлекаться обоими братьями Чеховыми!!!» [256] А лишенная кокетства Наталья Линтварева неизменно радовала Антона звонким жизнерадостным смехом.

Размеренный ход мелиховской жизни держался на Чеховых-старших и на Маше с Мишей. Ежедневно, утром и вечером, Павел Егорович отмечал в дневнике температуру за окном. Во дворе установили новую засыпную уборную; чеховское стадо пополнилось свиньями, телятами и парой плодовитых романовских овец. В зиму солили огурцы, в погреб закладывали картофель, в окна вставляли вторые рамы. Праздники Успения и Рождества Богородицы отметили богослужением. Миша прославлял владения Цинцинната в письме к таганрогскому кузену Георгию: «У меня там шесть лошадей, будем кататься верхом, я повожу тебя по нашим дремучим лесам, где верст пять все идешь и идешь, а вся земля наша. Рожь у меня прекрасная, но овсы и травы выгорели от жары и засухи, а огород сестры — загляденье, одной капусты у нее 800 кочней. Сено уже скосили… и если бы ты видел, как въезжали во двор возы с сеном и как вершили его в стог!»[257]

Дяде Митрофану он тоже писал 8 октября: «Антоша сидит у себя в комнате, заперся, топит печку, печка греет, а он зябнет. Позябнет, позябнет, а потом выйдет и скажет: „Ну, погодочка! Мама, не пора ли поужинать?“»

Мишины описания, как всегда, выходили слишком идиллическими: он ни словом не обмолвился о прислуге. Двух пришлось рассчитать — горничная Пелагея крала не только у хозяев, но и у гостей, а кухарка Дарья была груба и жестоко обращалась с домашней птицей. Вместо них наняли Ольгу и двух шустрых Анют — Чуфарову и Нарышкину. Единственными, кто не вписался в мелиховский мелкопоместный антураж, были Ваня и Александр. Ваня получил пост заведующего Петровско-Басманным училищем — на этом месте он продержится достаточно долго. Павел Егорович, направляясь в Петербург проведать Александра, по пути остановился у Вани и докладывал о текущих проблемах новоиспеченного заведующего: «У него помещение есть для приезжающих, но только спать надо на полу, кровать его осталась в Мелихове <…> а купить он не может, денег нет. Ваня по Училищу энергично действует, приводит все в порядок, старается. Школа запущена страшно, везде грязь по стенам и потолкам, рамы старые, худые и еще не вставлены. Он один бегает по всем классам и делает распоряжения с учительницами, которые на него с первого разу косятся»[258].

Получив от Гаврилова бесплатный билет сотрудника таможни, Павел Егорович поехал в Петербург. Александру видеть отца почти не довелось — тот целые дни проводил на церковных службах. В столице Павел Егорович гостил две недели. С невесткой он ладил, но недоразумения все-таки случались — из-за луковицы в супе, которую Павел Егорович норовил перехватить у Гагары, матери Натальи. Александр стал меньше пить, однако нужда его не отпускала. Попросив Суворина о повышении расценок (тот платил ему пять копеек за строчку), получил ответ, нацарапанный поверх заявления: «А кто из репортеров получает жалованье?»[259]

Все лето занимаясь медициной, Антон совершенно забросил литературу. Однако Павел Свободин позаботился о том, чтобы имя Чехова не сошло с журнальных страниц. Вслед за «Палатой № 6» «Русская мысль» напечатала «Рассказ неизвестного человека». Антон подыскал еще одного издателя — В. Черткова, друга Л. Толстого и внука того самого помещика, у которого выкупила себя на волю чеховская фамилия. Чертков печатал массовым тиражом дешевые издания для народа, и, несмотря на его скудные гонорары и скверную корректуру, Чехов продал ему свои наиболее либеральные рассказы. Толстые журналы спешили предложить Антону солидные авансы, чтобы, устыдившись, тот взялся за перо. При всех затратах, которых потребовало обустройство Мелихова, этих авансов, а также дохода от переизданий хватило, чтобы удержать Чеховых на плаву. Антон, благодарный Свободину за хлопоты, всего более был озабочен состоянием его здоровья. «Тяжелая болезнь заставила его пережить метаморфозу душевную», — писал он Суворину. Всегда готовый помочь и посочувствовать, Свободин лишь однажды пожаловался Чехову: «Живешь в долг, какие бы деньги ни зарабатывал; живешь не для себя, а для портных, мясников, обойщиков, ламповщиков, извозчиков, трактирщиков и ростовщиков». Девятого октября 1892 года Антон получил телеграмму от Суворина: «Свободин умер сейчас во время представления пьесы Шутники приезжай Голубчик».

Глава тридцать седьмая По вызову Суворина: октябрь 1892 — январь 1893 года

Внебрачный сын конюха и мещанки, Павел Свободин был ведущим актером петербургских театров. В возрасте сорока двух лет он умер прямо на сцене. В тот вечер на спектакле был Владимир Немирович-Данченко: «Свободин на пороге упал. Это могло быть принято публикой за излишний эффект, так как не указано ремаркой автора. Но это был первый приступ смерти. Свободин, однако, имел еще силы выйти два раза на вызовы публики. Затем он пришел в свою уборную, начал переодеваться для последнего действия и вдруг, схватившись за горло, с криком „рвите, рвите“ упал навзничь».

Антону подали суворинскую телеграмму как раз в тот момент, когда он выезжал из дома к больным. Вспоминая Свободина в письме к Суворину, Чехов упомянул лишь о том, как сильно был привязан к нему актер, и умолчал о своих чувствах к нему. На похороны он не поехал. В последнее время ему слишком часто приходилось бывать на них, а в Петербург стоило ехать лишь ради общения с Сувориным. К тому же в тридцати верстах от Мелихова обнаружили холеру, и врачебный долг обязывал его оставаться на посту.

Павел Егорович, истовый блюститель православных обрядов, оказался в Петербурге весьма кстати. В письме от 12 октября он докладывал Антону: «Я был два раза на Панихиде при многочисленном присутствии его почитателей на Волковском кладбище, отпевание было торжественное <…> Я принес ему за его два визита [к] нам в Мелихово сердечную молитву о успокоении его души. <…> Он не хотел от нас уехать, все прощался <…> Саша с семьею Вам кланяется и просит, чтобы ему продать земли десятин пять или шесть для постройки Дома на всякий случай для его семьи, ибо у него уже семья умножается, и предполагает сделать себе оседланность. Меня очень радует, что у них в семье водворилась трезвость, любовь, мир, тишина и спокойствие. Дай Бог и у нас так».

Александр решил отказаться не только от спиртного, но и от мяса. Сотрудничество Антона с «Русской мыслью» стало вызывать у старшего брата опасение за собственное место, поскольку Суворин снова погрузился в меланхолию и в газете начал хозяйничать Дофин, Александра ненавидевший. Не мешало задуматься о своей позиции в «Новом времени» и Антону — за полтора года он не написал для Суворина ни строчки. В Мелихове, в окружении коллег, соседей и нуждавшихся в нем крестьян, он чувствовал себя вполне довольным жизнью. Лишь жандармы вызывали у него раздражение. Между тем из Москвы стали раздаваться призывные голоса сирен. Лика Мизинова дала Антону понять, что нуждается в утешении. Она первая нарушила молчание и в письме от 8 октября взмолилась: «Я прожигаю жизнь, приезжайте помогать поскорее прожечь ее, потому что чем скорее, тем лучше. <…> Вы когда-то говорили, что любите безнравственных женщин, — значит, не соскучитесь и со мной. Хоть Вы и не отвечаете на письма, но теперь, может быть, и напишете что-нибудь — потому что переписка с той женщиной, какой становлюсь я, право, ни к чему не обязывает, да вообще я гибну, гибну день от дня и все par depit [260]. Ax, спасите меня и приезжайте. До свиданья. Л. Мизинова».

Ваня наконец навел порядок в новой казенной квартире, и теперь Чеховым было где остановиться в Москве. Пятнадцатого октября, закрыв свой участок в связи с упразднением холеры, Антон на два дня приехал в Москву. Там он отобедал со своим и редакторами и бывшими врагами Лавровым и Гольцевым, а встретиться с Грузинским и Ежовым не пожелал. Не исключено, что он общался с Ликой, поскольку на выходные она вместе с Машей приехала в Мелихово. Вслед за ними туда вернулись и Антон с Павлом Егоровичем.

Впрочем, сочувствия от Антона Лика не дождалась. Суворину он написал, что ему «скучно без сильной любви», а Смагину признался: «Новых привязанностей нет, а старые ржавеют мало-помалу и трещат под напором всесокрушающего времени». Антон мечтал о путешествиях, еще более дальних, чем прошлогодний тур по Европе. Зимой он собирался засесть за работу, чтобы накопить денег на поездку в Чикаго на Всемирную выставку, куда собирался и Дофин. Но прежде всего ему надо было показаться в Петербурге. Анна Ивановна Суворина дважды приглашала его: «Антон Павлович! Неужели мой образ исчез совершенно из Вашего сердца? Неужели Вы не хотите видеть меня? А мне страшно вдруг захотелось с Вами увидеться, говорить <…> Неужели Вы до сих пор не можете утешиться, что Леночка Плещеева избрала не Вас, а другого? Да ведь Вы сами были виноваты и, потом, разве можно было предполагать!!!.. Приезжайте, голубчик Антон Павлович, я Вас здесь сосватаю, у меня уже есть на примете»[261].

Еще одно письмо Антону она отправила на следующий день, 26 октября: «Антон Павлович, вчера я Вам послала шутовское послание, а теперь пишу серьезно и прямо требую Вашего приезда. Алексею Сергеевичу нездоровится, с ним делаются какие-то головокружения, прямо я и Леля бьемся и беспокоимся ужасно. Просим Вас помочь нам».

Антон с приездом не торопился. Суворину он посоветовал (совершенно в духе врачей из собственных пьес) принимать валериановые капли и иметь при себе складной походный стул. Однако тот в ответ прислал письмо столь отчаянное, что Антон встревожился и спешно 30 октября выехал в Петербург, написав уже по дороге туда Щеглову: «Если дела в самом деле так плохи, как думает Суворин <…> для меня это была бы такая потеря, что я, кажется, постарел бы лет на десять!» Известие о болезни Суворина уже широко обсуждалось в Москве[262].

Суворина он нашел вполне здоровым и приписал его недуг типичной возрастной хандре. Как всегда, они с Антоном завели долгие разговоры под вино и устрицы[263]. Когда Суворин умолкал, Антон редактировал газетные материалы, которыми ведал Дофин; среди них попалась ужаснувшая его статья В. Святловского «Как живут и умирают врачи», изобиловавшая примерами самоубийств и смерти от чахотки и брюшного тифа.

В Москву Антон вернулся 7 ноября не в лучшей форме: путешествуя из экономии третьим классом, чуть не задохнулся от табачного дыма. Дорога в Мелихово по укатанному снегу показалась куда приятнее. В выходные на головы братьев Чеховых свалились их подружки: Лика, графиня Мамуна и Александра Лесова. Лика была не в духе: ее обществом интересовалась лишь графиня Мамуна, не желавшая оставаться наедине с Мишей. В ближайший вторник Лика уехала с Машей в Москву. Вскоре она познакомилась с новой чеховской приятельницей, молодой поэтессой Татьяной Щепкиной-Куперник. Нельзя сказать, чтобы встреча обрадовала ее, так как к концу ноября она уже писала жалобные письма: «Досадно мне было, что я опять не выдержала характера и поехала в Мелихово. <…> Опять не знаешь, куда деться от тоски и от сознания, что никому-то не нужна…» Антон по-прежнему избегал отвечать ей всерьез, намекая, что ее тоска не мешает ей ходить по концертам в новом голубом платье (об этом он узнал от Маши). От имени «Ликиного любовника» он написал грозное письмо Трофиму, еще одному ее воображаемому воздыхателю: «Если ты, сукин сын, не перестанешь ухаживать за Ликой, то я тебе, сволочь этакая, воткну штопор в то место, которое рифмуется с Европой. Ах ты, пакость этакая! Разве ты не знаешь, что Лика принадлежит мне и что у нас уже есть двое детей?»

В конце ноября дороги занесло снегом, и Мелихово оказалось отрезанным от мира. Антон работал над книгой о Сахалине и писал медицинский отчет земской управе. Фраза «par depit» из письма Лики вдохновила его на новый рассказ, «Володя большой и Володя маленький» — историю молодой женщины, «с досады» вышедшей замуж за пожилого полковника, а потом соблазненной и брошенной другом детства. На улице трещал мороз, а Антон в ответ на отзыв Суворина о «Палате № 6» (которую тот прочел с тем большим отвращением, что для этого ему пришлось взять в руки «Русскую мысль») горячо защищал свою писательскую позицию, причисляя себя к лагерю посредственных художников «без ближайших и отдаленных целей»: «Вы горький пьяница, а я угостил Вас сладким лимонадом, и Вы, отдавая должное лимонаду, справедливо замечаете, что в нем нет спирта. В наших произведениях нет именно алкоголя, который бы пьянил и порабощал. <…> Причины тут не в глупости нашей, не в бездарности и не в наглости, как думает Буренин, а в болезни, которая для художника хуже сифилиса и полового истощения. У нас нет „чего-то“, и это справедливо, и это значит, что поднимите подол нашей музе, и Вы увидите там плоское место. Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение».

Суворина чеховское письмо поставило в тупик, и он даже поделился с приятельницей Сазоновой опасением, что Антон «сходит с ума». Сазонова же (еще одна петербургская дама, которой Антон был антипатичен) в дневнике записала, что Чехов, напротив, «себе на уме». В письме к Суворину она обвинила писателя в отсутствии искренности и в желании гоняться за отдаленными целями, в то время как «цель жизни — это сама жизнь». Суворин переслал ее письмо Антону, который остался недоволен, продолжал настаивать на своем и вообще фыркнул, что Сазонова «далеко не жизнерадостная особа».

Декабрь выдался не вьюжный, и в Мелихово зачастили гости. Это были и старые друзья, такие как Кундасова, и случайные визитеры, которые, не стесняясь, столовались и ночевали в чеховском доме и бесцеремонно отрывали писателя от работы в его же кабинете. В Петербурге Суворин страдал от головных болей и просил Антона о помощи. Двадцатого декабря, оставив позади разыгравшуюся в Мелихове снежную бурю, Чехов прибыл в столицу. В этот раз он расстался с семьей и Москвой на целых пять недель, отпраздновав вне дома и собственные именины. В суворинскую газету он отнес свое последнее «прости» — святочный рассказ «Страх». Побывал на обеде у Лейкина. Московские друзья обиделись, узнав, что Чехов не сообщил им, что будет в Москве проездом. Впрочем, заскочив лишь на несколько минут к Маше и Лике, он нашел время сходить в варьете Омона с актрисой Заньковецкой[264]. Даже Александр с Натальей не знали, что Антон едет в Петербург.

Из столицы Антон писал Лике, приглашая ее в Петербург и прекрасно понимая, что она не рискнет показаться у Сувориных, с которыми он открыто обсуждал свою личную жизнь.

И по-прежнему дразнил ее, говоря, что во сне он видел графиню Мамуну и что ему приятно говорить друзьям: «Меня обманывает блондинка». В письмо от 28 декабря он вложил газетную вырезку с брачным объявлением на тот случай, если ей захочется «par depit» выйти замуж: «Желая вступить в брак и не имея в нашем уголке подходящих невест, предлагаю девушкам, желающим замужества, прислать свои условия. Невеста должна быть не старше 23 лет, блондинка, недурна собой, среднего роста и живого, веселого характера; приданого не требуется. Адрес: Альметьево, Бугульминского уезда. Евгению Александрови-Инсарову».

Лика послала ответ обратной почтой: «Par depit, теперь, я прожигаю жизнь! <…> Если же Вы, ужиная с приятелями, будете говорить им, что Вас обманывает блондинка, то, вероятно, их это не удивит, так как вряд ли кто-нибудь может предположить, что Вам будут верны».

Антон провел за трапезой с друзьями-беллетристами не один, а пять вечеров. Он привез в Петербург московскую традицию — отмечать Татьянин день в компании друзей и литераторов, и, собравшись в ресторане, Суворин, Григорович, Лейкин, Баранцевич, Ежов и еще с десяток сочинителей неплохо повеселились. «Пили мало, — вспоминал потом Лейкин, — но обед прошел крайне оживленно». Антон объявил: «Нам всем нужно соединяться, соединяться, иначе нас поодиночке переклюют всех»[265]. Морозы в Петербурге стояли крещенские: доходило до минус тридцати пяти. (Такой же холодной зимы, какая выдалась в тот год в Мелихове, не помнили даже старожилы.)

Пирушки с возлияниями и холода не замедлили пагубно сказаться на здоровье Чехова, да и весь суворинский особняк превратился в лазарет. Мучаясь от кашля, Антон пользовал больных. У Суворина был грипп и воспаление уха, а гувернантка Эмили Бижон упала со шкафа: Антон дважды в день перевязывал ей ушиб.

В бухгалтерии «Нового времени», которой ведал Михаил, старший сын Суворина, чеховские счета запутались самым непонятным образом. Антон рассчитывал избавиться от пятитысячного долга, который собрался в виде авансов и ссуд от Суворина. Он торопился вернуть долг и Наталье Линтваревой, давшей ему 500 рублей на покупку семян и аграрного инвентаря. Однако, как ни странно, чем больше его книг продавалось в магазинах Суворина, тем больше он оставался должен. В Петербурге Антон ничего существенного не написал, если не считать заметки в «Новое время» «От какой болезни умер Ирод?», да по просьбе Репина провел небольшое исследование, выясняя, было ли полнолуние в ночь, которую Христос провел в Гефсиманском саду.

Даже в Петербурге Антон не мог скрыться от тех, кто постоянно нуждался в его средствах, внимании и любви. Павел Егорович, ежемесячно получавший от Александра пятирублевое вспомоществование через магазин Суворина, рассердился, когда случилась задержка, и с высокомерным гневом писал старшему сыну: «Я отец знаменитых детей. Я не должен стеснять себя ни в каком случае и унижать себя ни пред кем. Просить я никого не буду. Это срам! Мне нужна свобода, где я хочу, там и живу, куда хочу ехать, поеду, а на это нужны деньги»[266].

В письме от 15 января жалобы Лики Мизиновой зазвучали еще громче: «Машу не видела с декабря. <…> Вообще не могу я вести все время такую жизнь, как последнее время! <…> Потом, что это значит, что в один из понедельников Вы приедете? Это глупо — понедельники будут и в марте и в июле, и это ничего не объясняет. <…> Итак, приезжайте скорее, я уже считаю дни и часы, которые должны пройти, пока наступит то счастливое мгновенье, когда я Вас увижу. Ваша Л. Мизинова»[267];

Антон чувствовал, что настало время уступить Ликиным мольбам. Вернувшись в Москву, он 26 января медленно поднялся по лестнице, ведущей в ее квартиру: после трех лет уверток и отговорок он решил капитулировать.

Глава тридцать восьмая Лазарет: февраль — март 1893 года

В последний приезд Антону так понравился Петербург, что он стал подумывать, не снять ли там на зиму квартиру. После занесенного снегом поместья его вновь потянуло в легкомысленную городскую круговерть. Тем временем в Мелихове, принимая у коровы роды, Павел Егорович, упал в обморок и решил, что умирает. Из Москвы Антон привез Машу — с высокой температурой и симптомами брюшного тифа. Ей становилось все хуже, и ухаживать за ней приехала из Москвы графиня Мамуна. Лика, которая была плохой помощницей в трудные минуты, предпочла устраниться. Антон и сам заболел. В письме Александру от 6 февраля он представил мрачный отчет: «1) Болен отец. У него сильная боль в позвонке и онемение пальцев. Все это не постоянно, а припадками, на манер грудной жабы. Явления, очевидно, старческие. Нужно лечиться, но „господа кушают“ свирепо, отвергая умеренность; днем блины, а за ужином горячее хлебово и всякую закусочную чепуху. Говорит про себя „я параличом разбит“, но не слушается. 2) Больна Маша. Неделю лежала в постели с высокой температурой.

Думали, что тиф. Теперь легче. 3) Я болен инфлуэнцей. Бездействую и раздражен. 4) Породистая телушка отморозила себе уши. 5) Гуси отъели петуху гребешок. 6) Часто ездят гости и остаются ночевать. 7) Земская управа требует от меня медицинский отчет. 8) Дом местами осел, и некоторые двери не закрываются. 9) Морозы продолжаются. 10) Воробьи уже совокупляются».

Теперь Антону понадобилась помощь старшего брата. Находясь в Петербурге, он обнаружил, что не имеет права жить там, а поселившись в Мелихове, утратил прописку и в Москве. Для восстановления постоянного паспорта Чехову было необходимо получить статус дворянина. Суворин подсказал решение проблемы, и Александр взялся хлопотать за брата. В медицинском департаменте Александр добивался для Антона ранга младшего сверхштатного чиновника (от жалованья Антон отказался). Однако, будучи сотрудником столичного департамента, Антон получал вид на жительство лишь в Петербурге, а для того чтобы жить в Москве, ему нужно было либо взять отпуск, либо уйти в отставку. В результате первая половина 1893 года ушла на получение должности в департаменте, а вторая — на оформление отставки. С новым паспортом Антон мог жить где угодно и ездить куда угодно. (Родители же по-прежнему пользовались годовым паспортом, выдаваемым таганрогской полицией.) В награду за труды Александр со старшими сыновьями был приглашен в Мелихово — Наталью обошли и на этот раз. Впрочем, теперь, когда Мише исполнилось два года, она целиком посвятила себя сыну, а заботу о пасынках переложила на Александра. Антон был не слишком щедр на благодарность и еще менее — на сочувствие брату. Александр прислал фотографии, сделанные им в Мелихове в прошлый приезд, и отпечатанные сахалинские негативы, а в ответ получил лишь ворчливое замечание, что они и так уже заполонили весь дом и что фотография, как и выпиливание (хобби младшего брата), — самые бесполезные на свете занятия.

Вновь дала о себе знать Лика. В конце февраля, когда мелиховские больные стали поправляться, она приезжала на выходные. В марте провела у Чеховых целых десять дней, отметила там именины и уехала лишь под Пасху. Пыталась выманить Антона в Москву, но тот от поездки уклонялся. Первого апреля она писала ему: «Приготовила вам духов, если долго не приедете, то подарю кому-нибудь их числа 4-го. <…> Все мущины подлецы! Приезжайте». Павел Егорович уехал в Москву проведать Ваню и помолиться под Пасху в московских церквах. В отсутствие отца Маша с Антоном продолжили его дневник в таком же меланхоличном ключе: «18 марта. -1°. Идет снег. Слава Богу, все уехали и остались только двое, я и Mme Чехова. 19 марта. Приехали Маша и Мизинова. 20 марта. Мамаше снилась коза на горшке. 21 марта. Воскресенье. Приехал Семашко. Ели жареное вымя. 22 марта. Слыхали жаворонка. Вечером пролетел журавль. Уехал Семашко. 23 марта. Мамаше снился гусь в камилавке. Это к добру. Больна животом Машка. Зарезали свинью. Делали колбасы».

Антону вновь пришлось скрываться от Александры Похлебиной. Она потеряла учеников, а вместе с ними, похоже, и рассудок. Еще в феврале она прислала ему огромное письмо, жалуясь, что одна из поклонниц Антона, «сумасшедшая и развратная морфинистка», наняла четверых молодых людей, чтобы из мести «поколотить» ее. В марте от нее снова пришло послание: «Одна мысль, что Вам нет никакого дела до моих страданий, сводит меня с ума, я чувствую, что не выдержу. Если Вам в самом деле безразлично, что со мной, то хоть притворитесь, сделайте вид, что я Вам не антипатична, — обман для меня последний исход, последняя поддержка». Жизнь несчастной Вермишелевой (а заодно Антоново спокойствие) была спасена тем, что по соседству с имением ее родителей в Новочеркасске началось строительство металлургического завода, что сулило немалый доход и отвлекало от сердечных страданий. К тому же Антон посодействовал, чтобы редакция журнала «Артист» напечатала ее пособие «Новый способ приобретения фортепьянной техники».

Тем временем между двумя враждующими лагерями, в которых Чехов разбил себе палатки, — «Новым временем» и «Русской мыслью» — разгорелась война. «Русская мысль» обвинила Сувориных в том, что они нагрели себе руки на скандале вокруг Панамского канала[268]. Приехав 1 марта в Москву с Ликой, Антон вполне мирно отобедал у Лаврова и выпил пять рюмок водки, а также «мадеры, белого, красного, игристого, коньяку и ликеру» под тосты о литературе и его собственном здоровье. Спустя еще дна дня, 5 марта, в редакцию «Русской мысли» заявился Дофин, дал Лаврову пощечину и вернулся в Петербург вечерним поездом. Суворин был огорчен и теми страданиями, которые выпали на долю любимого Лели, и тем, что общественное презрение к его клану заметно возросло. Через две недели Суворин и Григорович в сопровождении жен выехали в Вену. Практически весь девяносто третий год Суворин проведет в разъездах по Европе.

Антон разлучился с другом, при этом прервалась и столь важная для него переписка с ним. Из массы писем, написанных им Суворину весной и летом, до адресата дошло лишь несколько — Суворины-братья перехватывали отцову почту. По мере того как «Новое время» переходило в руки Дофина, оно становилось все более злонамеренным. Александр трепетал, боясь потерять работу, — Алексей Суворин-младший не только не печатал его, но даже не разговаривал с ним. Редакция «Нового времени» считала, что сношением с «Русской мыслью» Антон платил черной неблагодарностью Суворину-старшему, своему отцу-благодетелю. Дофин даже утверждал, что Чехов писал отцу оскорбительные письма. Услышав о происшествии в редакции «Русской мысли», Антон сказал 11 марта сестре: «Значит, с Сувориным [А. А.] у меня все уже кончено, хотя он и пишет мне хныкающие письма. Сукин сын, который бранится ежедневно и знаменит этим, ударил человека за то, что его побранили».

Обнадежить Александра было нечем: «Старое здание затрещало и должно рухнуть. Старика мне жалко, он написал мне покаянное письмо; с ним, вероятно, не придется рвать окончательно; что же касается редакции и дофинов, то какие бы то ни было отношения с ними мне совсем не улыбаются».

Для «Нового времени» Чехов был навсегда потерян. Вскоре погрязшую в шовинизме газету покинут уважающие себя журналисты и начнется редакторская чехарда: один подаст в отставку, другой сойдет с ума, третий займется анонимными доносами. Суворин-старший оказался не в состоянии удержать «Новое время» от отвратительных антисемитских выпадов, и это внесло разлад в его отношения с Чеховым. Антон в конце концов решил не ездить в Чикаго, чтобы не оказаться в одной компании с Дофином[269].

Ольга Кундасова, вернувшаяся из Новочеркасска, куда ее занесло для каких-то научных штудий, была настроена к Суворину более сочувственно. В письме от 10 марта она пыталась урезонить Антона: «Антон Павлович, Суворин собирался ехать в Феодосию 10-го марта, т. е. сегодня, но отложил. Между прочим, я передала ему письмо на Ваше имя, в котором пишу, что необходимо не оставлять его одного при том нервном состоянии, в котором он находится. Даже просила Вас сопутствовать Алексею Сергеевичу в Феодосию. Будьте друг, сделайте это и рассейте его хоть немного. <…> Алексей Сергеевич думал пробыть в Москве дня два, но теперь хочет вызвать Вас на станцию Лопасня. Так что будьте готовы. Об одном только прошу Вас: об этом письме ему ни слома, а то, которое получите из его рук, разорвите».

В ответ Антон ей сам пожаловался на расстроенные нервы, и, обеспокоенная, она написала об этом Суворину, который в то время уже путешествовал по Италии в компании Григоровича, развлекавшего его рассказами о своих любовных похождениях. В середине апреля чета Григоровичей и Анна Ивановна вернулись в Россию. Суворин купил на 1650 франков антикварной мебели и продолжил в одиночку свой заграничный вояж.

В отличие от Антона, его младшие братья всерьез подумывали о женитьбе. Невеста Вани, Александра Лёсова, перестала появляться в Мелихове еще с прошлого ноября, а к Пасхе 1893 года Ваня уже был обручен с преподавательницей Басманного училища Софьей Андреевой («костромская дворяночка, очень милая девица с длинным носиком», — язвил Антон в письме Лейкину). Год спустя Лёсова объяснила в письме Антону: «Иван Павлович просил меня никогда не встречаться с ним, потому что ненависть его слишком велика». Графиня Мамуна продолжала наведываться в Мелихово, где Миша, к неудовольствию Антона, прожил весь год, получив место податного инспектора в соседнем Серпухове. Миша о свадьбе пока не объявлял, хотя то и дело ездил в Москву проведывать, как шутил Антон, свою «казенную палату — брюнетку в красной кофточке». Двадцать шестого апреля Антон по секрету рассказал Суворину о неожиданном повороте событий: «Под Пасху графиня пишет, что она уезжает в Кострому к тетке. До последних дней писем от нее не было. Томящийся Миша, прослышав, что она в Москве, едет к ней и — о чудеса! — видит, что на окнах и воротах виснет народ. Что такое? Оказывается, что в доме свадьба, графиня выходит за какого-то золотопромышленника. Каково? Миша возвращается в отчаянии и тычет мне под нос нежные, полные любви письма графини, прося, чтобы я разрешил сию психологическую задачу. Сам черт ее решит!»

Для себя же Антон, как и Киплинг, решивший, что «баба — только баба, с сигарой не сравнить», нашел занятие, вполне заменяющее женскую компанию. Об этом он писал в марте Шехтелю: «Дорогой Франц Осипович, можете себе представить, я курю сигары. <…> Нахожу, что это гораздо вкуснее, здоровее и чистоплотнее, хотя и дороже. Вы специалист по сигарной части, а я еще неуч и дилетант. Будьте ласковы, научите меня: какие сигары купить мне и где в Москве я могу покупать их? Теперь я курю сигары петербургского Тен-Кате, называемые „Е1 Armado, Londres“, внутреннего приготовления из выписанных гаванских Табаков, крепкие; о длине их можете судить…»[270]

Шехтель, к тому времени ставший модным и преуспевающим архитектором, прислал в ответ сто гаванских сигар. Благодарный Антон, заглянув к нему 1 мая, оставил в подарок гербовую сигару, по поводу которой написал в письме инструкцию: «Ее следует курить не только стоя и без шляпы — этого мало; нужно еще, чтоб музыка играла „Боже, царя храни“ и чтобы вокруг Вас гарцевали жандармы». Однако наслаждение даже самой лучшей в мире сигарой длится не более часа. То, что составляло предмет истинных вожделений Антона, было обещано ему Лейкиным. По этому поводу велись долгие переговоры и делались многочисленные распоряжения, и 5 апреля, о чем свидетельствует запись в лейкинском дневнике, томительным ожиданиям пришел конец: «Люди Худекова повезут завтра худековских птиц с птичьей выставки в деревню в Рязанскую губернию и кстати доставят по дороге и такс Чехову в Москву».

Глава тридцать девятая Лето с таксами: апрель — август 1893 года

В четверг, 15 апреля, в Мелихово приехала Маша и привезла с собой 5 фунтов сала, 10 фунтов грудинки, 10 фунтов свечей и двух маленьких такс. Темненького кобелька она назвала Бром, а рыжеватую сучку — Хина (Антон потом окрестил их Бромом Исаевичем и Хиной Марковной). Мелиховскому дому они обрадовались необычайно: в Москве их неделю продержали у Вани и уборной, а в дороге они изрядно озябли. Благодарный Антон докладывал Лейкину: «Они бегали по всем комнатам, ласкались, лаяли на прислугу. Их покормили, и после этого они стали чувствовать себя совсем как дома. Ночью они выгребли из цветочных ящиков землю с посеянными семенами и разнесли из передней калоши по всем комнатам, а утром, когда я прогуливал их по саду, привели в ужас наших собак-дворян, которые отродясь еще не видели таких уродов. Самка симпатичнее кобеля. <…> У обоих глаза добрые и признательные».

За лето собаки в Мелихове обвыклись и целыми днями гоняли по саду кур и гусей. Четвертого августа Антон писал о них Лейкину: «Таксы Бром и Хина здравствуют. Первый ловок и гибок, вежлив и чувствителен, вторая неуклюжа, толста, ленива и лукава. Первый любит птиц, вторая — тычет нос в землю. Оба любят плакать от избытка чувств. Понимают, за что их наказывают. У Брома часто бывает рвота. Влюблен он в дворняжку. Хина же — все еще невинная девушка. Любят гулять по полю и в лесу, но не иначе как с нами. Драть их приходится почти каждый день: хватают больных за штаны, ссорятся, когда едят. И т. п. Спят у меня в комнате».

У Миши привязанность Антона к таксам вызывала удивление: «Каждый вечер Хина подходила к Антону Павловичу, клала ему на колени передние лапки и жалостливо и преданно смотрела ему в глаза. Он изменял выражение лица и разбитым, старческим голосом говорил: „Хина Марковна!.. Страдалица!.. Вам ба лечь в больницу!.. Вам ба там ба полегчало баб“. Целые полчаса он проводил с этой собакой в разговорах, от которых все домашние помирали со смеху. Затем наступала очередь Брома. Он также ставил передние лапки Антону Павловичу на коленку, и опять начиналась потеха».

К концу апреля изголодавшихся коров и овец выгнали пастись с деревенским стадом. Начались полевые работы, и Чеховы были на ногах с рассвета до темноты. По весне увеличился поток пациентов с нарывами, ранами, а также психическими заболеваниями. Скарлатина и корь грозили перерасти в эпидемию. Начало года было плохим временем и для туберкулезных больных. Антон редко упоминает о том, что у него усилился кашель, однако то и дело пишет, что медицина начинает его раздражать. В письме к Суворину он рассказывал о молодом фабриканте Толоконникове, через неделю после свадьбы срочно вызвавшем Антона лечить воспаленные от чрезмерного усердия гениталии. Еще один пациент, 75-летний старик, женился на молодой и тоже жаловался на больные «ядрышки».

Земские власти снова начали опасаться прихода холеры, и Антона попросили не отлучаться надолго из Мелихова. В этот раз санитарный совет выделил ему фельдшерицу, Марию Аркадакскую. Антона она насторожила записками; в одной из них, от 11 июля, просила прислать кокаину: «Зубы совсем измучили меня». К августу она настолько пристрастилась к наркотикам, что Антон опасался оставлять на нее участок. Вскоре пришлось определить ее в Мещерскую психиатрическую больницу к доктору Яковенко и взять всех больных на себя. Чехов сам нуждался в сильном болеутоляющем; 19 апреля он писал Францу Шехтелю: «У меня геморрой страшенный, виноградоподобный, гроздьями из задницы лезущий <…> из того места, по которому меня когда-то драл родитель». Антон собирался с духом, чтобы лечь на операцию, но более всего его угнетало общее нездоровье: «У меня дюжины две болезней <…> Недуги сии отражаются на психике самым нежелательным образом: я раздражен, злюсь и проч. Лечусь воздержанием и одиночеством…»[271]

Геморрой послужил причиной и тому, чтобы отказаться от свидания с Ликой. «Болезнь генеральская, — писал он ей, — не пускает меня в Москву». Вообще, тем летом всю свою нежность Антон обратил на маленьких такс.

Старшему брату Антон жаловался, что его письма Суворину где-то застревают. Дофин стал посылать Антону на редактуру рассказы Александра, но братья не позволили ему посеять между ними семена раздора. Александра не радовала семейная жизнь с Натальей, и он лишь в выходные выбирался проведать ее с детьми на даче в пригороде Петербурга. Проведя пять месяцев в трезвости, Александр снова заболел «амбулаторным тифом» да вдобавок мучился от зубной боли, которую, по рекомендации Антона, лечил смесью сандараковой смолы, эфира и йодоформа. На жалобы Антона на недомогание Александр в письме от 15 мая выдал собственный рецепт: «Когда захочешь „жиница“, так и на чердаке хорошо будить. Жена рассуждать не должна: на это есть — „молчи!“ <…> Остается тебе только последовать общему закону, подчиниться желанию [тетки] Людмилы Павловны и взять несколько уроков богомолитвенного coitus'a у дяди Митрофана».

В начале июня Александр приехал в Мелихово и через неделю бежал, не в силах вынести картины напускного семейного благополучия. Ожидая 9 июня в Лопасне поезда на Петербург, ом наспех набросал Антону бессвязное письмо (которое доставила Лика, как раз ехавшая в Мелихово):

«Я уехал из Мелихова, не простившись с Алятримонтаном [Павлом Егоровичем]. Он спал, да и Бог с ним. Да снятся ему балыки и маслины. <…> Я все время страдал, глядя на тебя, на твое пакостное житье. Сегодня же утром мать, сама того не подозревая, в лесу подлила масла в огонь. По ее мнению — ты человек больной; она день и ночь хлопочет о твоем благе и спокойствии и главная причина неурядицы: „враг окаянный мутит, а собаки, будь они прокляты“, она их кормить больше не станет. <…> Примирить все эти недоразумения и взаимные оскорбления, слезы, неизбежные страдания, глухие вздохи и горькие слезы может только одно твое последнее решение, только твой отъезд. Мать тебя абсолютно не понимает и не поймет никогда. <…> Брось все: свои мечты о деревне, любовь к Мелихову и затраченные на него труд и чувство. <…> Что будет толку, если твою душу Алятримонтаны съедят, как крысы едят сальные свечи? <…> У вас с сестрою отношения фальшивы. Одно твое ласковое слово, в котором звучала бы сердечная нота, — и она вся твоя. Она тебя боится и смотрит на тебя самыми достойными тебя и благодарными глазами. Лика подъезжает. Надо кончать».

После отъезда Александра (уезжая, он бросил в новый пруд бутылку с посланием на нескольких иностранных языках) Евгения Яковлевна на три дня удалилась в Давыдов монастырь на богомолье. Лишь самые близкие Антону люди, каковым был старший брат, могли понять, что причины его раздраженности — в нездоровье, в перегруженности работой, в одиночестве и что отнюдь не преднамеренно иной раз он срывается на матери или сестре.

За лето девяносто третьего года Антон не написал практически ни строчки. Распространившийся было слух о том, что у него в работе пьеса «из сибирской жизни», он решительно отверг. Его писательская репутация поддерживалась лишь старыми работами. Прочитав напечатанный в мартовском номере «Русской мысли» «Рассказ неизвестного человека», мало кто из читателей догадался, что он был написан пять лет назад и отложен по цензурным соображениям. Его героя, революционера, в качестве лакея посылают шпионить за сыном министра, однако он изменяет делу и уезжает с любовницей своего поднадзорного за границу, где она рожает и кончает с собой, принимая яд (лишь три героини умирают у Чехова в прозе его зрелого периода; одна из них — от чахотки). Вернувшись в Россию, герой передает в руки сопернику его маленькую дочь. Это — единственный чеховский рассказ, героями которого являются аристократы и революционеры, а местом действия — Петербург. Окружающий Антона мир полнее отразился в рассказе «Володя большой и Володя маленький», а образ его несчастной героини должен был подсказать Лике Мизиновой, что для Антона она скорее подсобный материал, чем муза. Еще не раз она узнает себя в чеховских героинях и будто в зеркале увидит в них свою судьбу.

Книги, прочитанные Антоном в 1893 году, оказались для него не менее важными, чем собственные сочинения. В тот год в России особой популярностью пользовался роман Э. Золя «Доктор Паскаль» — он был одновременно выпущен четырьмя издательствами. Его герой, пекущийся о благе человечества, противопоставляет проповедуемые им идеи гуманизма христианской благочестивости, носителем которой является его племянница Клотильда. Это не мешает, однако, доктору Паскалю сделать Клотильду своей любовницей. После этой книги мелиховская жизнь Антона, осеняемая добродетельной Машей, людям посторонним могла показаться идеализированной версией французского романа. Неудивительно, что Антон оживленно обсуждал его в письмах к Суворину — после того как прерванная было связь между ними восстановилась. Между тем в Мелихове произошло «радостное» событие: 9 июля в сельской церкви Ваня обручился с Софьей Андреевой. Шесть недель спустя Антон жаловался Суворину, что с Ваней, его молодой женой и флейтистом Иваненко в доме стало очень тесно. Лишь раз за все это время Антона посетило вдохновение, и то, по его признанию, после слишком плотного ужина; ночью ему приснился черный монах — он станет героем нового рассказа. В нем же отразится и мелиховский цветущий сад, который работники пытались спасти от заморозков. Тема беспросветного изнурительного груда, приводящего к умопомешательству и чахотке, намекает на то, что Чехову иногда являлся дух Всеволода Гаршина. Окончательное завершение сюжет приобрел после появления в нем музыкальной темы.

Музыка в мелиховском доме зазвучала с приездом Игнатия Потапенко, который оказался там с легкой руки Суворина. К маю тот перебрался в Париж и пытался развлечь себя визитами в «Мулен Руж», к докторам психиатрической больницы Сальпетриер и в ювелирные лавки. В июне он встретил там Потапенко, и в его дневниковой записи от 7-го числа засквозило оживление: «Вернувшись в отель, нашел письмо от Потапенки, где он просит у меня 300–400 руб. Сегодня я дал ему 300. <…> Мария Андреевна [Потапенко] — живая, интересная женщина. <…> Говорила, что ей надо лечиться, что надо сделать какую-то операцию, а денег нет. Он работает много, через силу, и не скрывает от себя, что это его истощает, но работает скоро, почти не поправляет».

Потапенко, прихватив с собой Сергеенко, заявился в Мелихово без приглашения 1 августа. Антон чуть не взвыл: он помнил свою первую встречу с ним в 1889 году и то, как наградил его прозвищем «бог скуки». Однако на этот раз удручающую тоску у Антона вызвал Петр Сергеенко со своими настойчивыми приглашениями совершить паломничество ко Льву Толстому. Антон как мог сопротивлялся и даже не раз скрывался от Сергеенко, узнав, что он уже условился о встрече с писателем. К Толстому Чехов хотел попасть без сопровождающих.

С августа в Мелихове зарядили дожди, и посеянные Чеховыми хлеба вымокли и полегли. У Антона на участке умерло несколько больных. Лишь гостивший у Чеховых Потапенко, вопреки опасениям Антона, растормошил его, сразу окунувшись в мелиховскую жизнь, включая грязный пруд. Об этом Чехов писал Суворину: «Выражение „бог скуки“ беру назад. Одесское впечатление обмануло меня. Не говоря уж об остальном прочем, Потапенко очень мило поет и играет на скрипке. Мне с ним было очень нескучно, независимо от скрипки и романсов». Потапенко, прежде бывший для Антона «одесской вороной», превратился в «московского орла» и в считанные дни стал для него таким же близким собеседником и другом, что и Суворин. Попав под обаяние Антона, Игнатий с уважением отнесся к тому, что скрывалось в тайниках его души: «Несмотря на присутствие в доме старших родных, главой его был Антон Павлович. Во всем господствовали его вкусы, все делалось так, чтобы ему нравилось. К матери он относился с нежностью, отцу же оказывал лишь сыновнее почтение <…> Предоставляя ему все, что нужно для обстановки спокойной старости, он помнил его былой деспотизм в те времена, когда в Таганроге главой семьи и кормильцем еще был он. <…> И не только того не мог простить Антон Павлович отцу, что он сек его, <…> но и того, что <…> он омрачил его детство и вызвал в душе его протест против деспотического навязывания веры, лишил его этой веры» [272].

При всех своих безрадостных воспоминаниях о церковных службах в Таганроге Антон не отказался спеть за компанию с Потапенко — «правда, не романсы, а церковные песнопения. <…> У него был довольно звучный басок. Он отлично знал церковную службу и любил составлять домашний импровизированный хор». Как и в прошлый раз, в истории с Левитаном, Лика Мизинова использовала Потапенко, чтобы обратить на себя внимание Антона. Под аккомпанемент Игнатия, игравшего на скрипке, она исполнила серенаду «Валахская легенда» итальянского композитора Брага. Так родился лейтмотив «Черного монаха» и окончательно определилась его форма — по словам Шостаковича, этот рассказ имеет совершенную сонатную форму. «Валахская легенда» сблизила Потапенко и Лику, и в новом дуэте зазвучали тревожные мотивы.

В то лето Потапенко счастливо разрешил многие Антоновы проблемы. Он заставил суворинских бухгалтеров разобраться с его долгами, и оказалось, что это не Антон должен Суворину 3482 рубля, а контора задолжала ему 2000 рублей — теперь Антон мог оставить идею о продаже Суворину на десять лет прав на свои рассказы[273]. Потапенко гордился своим талантом выбивать из издателей авансы. (Он содержал в Париже вторую жену, а в Крым слал деньги первой.) Благодаря несокрушимому оптимизму ему все всегда удавалось, а возникающие трудности превращались в повод для веселья. Рядом с Игнатием геморрой, кашель и дурное настроение Антона, столь обеспокоившие брата Александра, куда-то исчезли.

Вернувшись из Европы в Петербург, Суворин 30 июля написал стихотворение, отразившее мрак и безысходность его душевного состояния:

…Я слышу, как мухи жужжат В моей голове постоянно, Я чую, как ползают мухи По моей мозговой оболочке. Не мухи сидят в голове, — Хирург отвечает с усмешкой, — А старость пришла, и твой мозг Поедает она беспрерывно И воду в него подливает.

В письме к Антону он описал свои многочисленные симптомы. Тот убедил его, что это не болезнь, а излишняя мнительность, и в конце августа Суворин снова подался на Запад.

Глава сороковая. Счастливый Авелан: октябрь — декабрь 1893 года

В Москву Чехов смог выбраться лишь в конце октября. До этого он совершал однодневные поездки в Серпухов на заседания санитарного совета или для встречи с Ольгой Кундасовой. После визита Потапенко настроение у него поднялось, даже при том, что урожай в Мелихове пострадал от непогоды. В усадьбе выкопали новый колодец, в новом пруду умножалась рыба, а в огороде зрели дыни. «Русская мысль» начала печатать «Остров Сахалин» (отдельной книгой он будет опубликован позже). Несмотря на сдержаннее отзывы о ее литературных достоинствах, книга принесла Чехову славу; теперь он, как и Лев Толстой, был признан совестью нации.

Большого желания посетить Петербург Антон не испытывал — в следующий раз он появится там чуть ли не через два года. Суворин был за границей и проводил время с Золя и Доде — писателями, чьи книги он издавал в России. Александр, возможно в наказание за откровенность, отошел на задний план. После сближения с Потапенко Антону захотелось обновить круг друзей. Известие из Парижа о смерти Плещеева не вызвало у него сильного душевного волнения. Иные из чеховских подруг заметили в Антоне перемену и предпочли отойти в сторону. Ольга Кундасова писала Антону: «Мне думается, что Вам не мешает побыть в одиночестве» (25 сентября); «И хочется, и не хочется ехать к Вам. Живешь больше иллюзиями и чувствуешь себя еще хуже, когда они улетучиваются. Сохранится ли моя иллюзия при посещении Мелихова? Будьте живы-здоровы. Преданная Вам душой Кундасова» (17 ноября). И Кундасова, и Суворин понимали, что их сближает не только любовь к Антону, но и неотвязная душевная болезнь — маниакальная депрессия. Однако в то время как Кундасова искала новых способов лечения, Суворин уповал на то, что ему помогут развлечения. Несмотря на противоположность взглядов, они сохранили между собой и унажение, и дружескую привязанность и в последующие десять лет не раз помогали друг другу. Суворинская помощь Кундасовой была в основном денежная, что сильно ее смущало; ее отнюдь не влекли «перспективы дарового довольства на чужой счет»[274].

И еще одна женщина оставила наконец в покое Антона; 16 октября он получил письмо от Александры Похлебиной: «Я чувствую, что напишу Вам сегодня много разных глупостей, а потому — прощайте! Гораздо больше чем уважающая Вас А. Похлебина».

С наступлением осени Лика появлялась в Мелихове реже. В Москве ее держали не только занятия в гимназии, но и всевозможные развлечения. Оставались в тени и преданные ученики — Билибин, Щеглов и Грузинский чувствовали, что Чехову сейчас не до них. Прочитав неодобрительные отзывы о своей новой книге, Ежов, похоже, помрачился рассудком: «Но когда Дорошевичи и Амфитеатровы из подворотни кусать за штаны начинают — пожалеешь, что нет подходящего газетного урыльника. <…> Однако я, прости Господи, совсем в скота обратился и пишу Вам, как пьяный мужик»[275]. Двери многих редакций закрылись перед ним, после того как он предложил журналу «Развлечение» сценку «Грустный мальчик»[276].

Мрачная весть пришла из Петербурга. Двадцать пятого октября умер Чайковский — предположительно, от холеры. Суворин, который был жаден до сплетен, записал в дневнике, что композитор жил «как муж с женой» с поэтом Апухтиным, однако слухи о самоубийстве и его причинах, судя по всему, до него не дошли. Вся Россия оплакивала композитора; Суворин обвинял в его смерти врачей, дядю и племянника Бертенсонов, выбравших неверную тактику лечения. Антон и эту смерть воспринял спокойно. В тот же день в письме от Александра он узнал, что и сам стоит одной ногой в могиле: «Ты, друг мой, опасно болен чахоткой и скоро помрешь. Царство тебе небесное! Сегодня приезжал к нам в редакцию с этою грустною вестью Лейкин. Я его не видел, но все collegi рассказывают, будто он проливал в речах горькие слезы и уверял, будто бы ты ему единственному в мире доверил печальную повесть о своем столь раннем угасании от неизлечимого недуга». Брат предупредил Антона, что если тот останется в живых, то разочарует публику и будет обвинен в намерении привлечь к себе внимание.

Словно желая опровергнуть молву и насладиться жизнью, Антон вдруг оживился. Двадцать седьмого октября он вырвался в Москву и пробыл там до 7 ноября. С 25 ноября он снова был в Москве, где провел четыре недели под предлогом работы с корректурой «Острова Сахалин». Там же он приобрел новое прозвище — «счастливый Авелан». Осенью девяносто третьего года по случаю заключения франко-русского союза в Тулоне состоялось пышное чествование адмирала Ф. Авелана и его эскадры. Антон, уподобленный прославленному моряку, вкушал удовольствие от славы, вина и красивых женщин. Уверенность Лики в том, что она — единственная женщина в его жизни, развеялась в прах.

«Эскадра» Антона-Авелана включала, среди прочих, Потапенко, Сергеенко, Гиляровского и страдавшего одышкой редактора журнала «Артист» Ф. Куманина (чья жизнь, похоже, укоротилась в ее бурных экспедициях). Искатели приключений кружили по московским гостиницам — «Лоскутной», «Лувру» и «Мадриду» и весело проводили время в компании Лики Мизиновой и ее подруги, будущей оперной певицы Вари Эберле. Вскоре к ним присоединились две киевлянки.

Одной из них была Татьяна Щепкина-Куперник. В жилах этой девятнадцатилетней невелички (росту в ней было от силы метр пятьдесят), дочери адвоката (и бонвивана) Л. Куперника, текла кровь великого русского актера М. Щепкина. Она с успехом переводила французские и английские пьесы, героинями которых были сильные женские личности: «Сафо», «Укрощение строптивой», «Принцесса Греза». В стихах она воспевала лесбийскую любовь. С Татьяной уже был знаком Миша; теперь наступила очередь Антона. Мужчины тоже находили ее очаровательной, а Чехов высоко оценил и ее писательский талант. Друзья прозвали Татьяну «Кувырком».

Татьяна жила в гостинице «Мадрид», которая соединялась с соседними номерами «Лувр» длинными коридорами (их окрестили «Пиренеи»). В «Лувре» остановилась ее возлюбленная, двадцатитрехлетняя актриса Лидия Яворская. Их роман начался громко — Татьяну обвинили в клевете на Лидию, и она пришла к ней объясняться, — и не менее эффектен был его конец, отмеченный истериками и скандалами. Но пока сердце Лидии принадлежало Татьяне, хотя много чего доставалось и другим — ее антрепренеру Коршу, ее любовнику из таможенного департамента, Антону Чехову и, возможно, Игнатию Потапенко. Как и Татьяна, Лидия владела несколькими иностранными языками, была бойка и жизнерадостна. Ее происхождение было несколько сомнительным. Отец Лидии Б. Гюббенет, потомок гугенотов, служил киевским обер-полицмейстером. Дочь характером пошла в отца и отличалась большим самомнением, яркой сексуальностью, была мстительна и вместе с тем щедра душой. Гюббенет помог дочери едва ли не силой водвориться на киевской сцене. Недостаток актерского таланта она восполняла демонстрацией чувственности. Пустив в ход очарование, в Москве она добилась у Корша заглавной роли в «Даме с камелиями». Лидия Яворская бурей промчалась по жизни Чехова, вызывая в нем одновременно желание и отвращение. «Луврские сирены» находили время повеселиться и с Левитаном, который, к большому неудовольствию Антона, называл их «девочками».

Экспедиции Авелановой эскадры в театры и рестораны, а также приятное времяпрепровождение в гостиничных номерах подогревались страстью между Лидией и Татьяной. Яворская уничтожила все письма Татьяны, последняя же сохранила всё до последней бумажки. Записки и открытки на русском и французском в прозе и стихах донесли до нас сердечный ответ Яворской на нежные чувства поэтессы: «Едем <…>Жду Вас. Целую так же крепко, как и люблю. Лидия. <…> Cette nuit d'Athenes etait belle. Le beau est inoubliable. Cher poete, si vous saviez quel mal de tete… <…> J'attends le vice supreme et je vous envoie votre dot. Ma petit Sappho. Venez immediatement, urgent…»[277]

В письме Суворину от 11 ноября Антон с упоением рассказывал о московской поездке: «Я <…> прожил две недели в каком-то чаду. Оттого, что жизнь моя в Москве состояла из сплошного ряда пиршеств и новых знакомств, меня продразнили Авеланом. Никогда раньше я не чувствовал себя таким свободным. Во-первых, квартиры нет — могу жить где угодно, во-вторых, паспорта все еще нет и… девицы, девицы, девицы… <…> В последнее время мною овладело легкомыслие и рядом с этим меня тянет к людям, как никогда, и литература стала моей Ависагой[278], и я до такой степени привязался к ней, что стал презирать медицину».

В том же самом письме Антон утверждал, что все мыслители к сорока годам становятся импотентами, а половая способность есть удел дикарей, хотя надеялся, что и в старости, по выражению Апулея, будет способен «натянуть свой лук».

Татьяна и Лидия всячески старались ублажить Антона. Не успел он уехать из Москвы, как ему вслед полетело стихотворное послание (вчерне записанное на любовной записке Лидии):

Все, все мечты об Авелане, Все нам твердит о нем одном, И словно в розовом тумане Он нам является тайком![279]

Когда Антон был в Москве, Татьяна писала ему от своего имени, но по поручению Яворской: «Может быть, Вы почтите своим присутствием скромный № 8. И говорить не буду, как будет счастлива его хозяйка. Татьяна К». Положив на Антона глаз, Яворская привела в смятение Лику. Поначалу веселая кутерьма ей нравилась, и она даже добавляла фразу-другую в послания Антону, однако вскоре происходящее стало ее смущать и даже шокировать. Почувствовав себя униженной, Лика решила выйти из игры. Еще летом Антон жаловался ей, что слишком стар и не годится в любовники; теперь же она увидела, что он дал связать себя по рукам и ногам «луврским сиренам». Второго ноября она сделала предупредительный выстрел: «За что так сознательно мучить человека? <…> Знаю я также и Ваше отношение — или снисходительная жалость — или полное игнорированье. <…> Умоляю Вас, помогите мне — не зовите меня к себе, — не видайтесь со мной! — для Вас это не так важно, а мне, может быть, поможет Вас забыть. Я не могу уехать раньше декабря или января — я бы уехала сейчас!»

Спустя два дня, когда Антон вернулся в Мелихово, она опять писала ему: «Вчера опять провела невозможный вечер — мы с Варей легли спать в восемь часов утра. М-me Яворская была тоже с нами, она говорила, что Чехов прелесть и что она непременно хочет выйти за него замуж, просила меня содействия, и я обещала все возможное для Вашего общего счастья. Вы так милы и послушны, что, я думаю, мне не будет трудно Вас уговорить на это».

Яворская встречалась с Антоном на Машиной квартире, когда та уезжала в Мелихово. Весной 1894 года она вспомнила о разговоре, который произошел между ними в один из подобных ноябрьских вечеров: «Вы помните, как я спасалась в ноябре от преследовавшего меня человека и прибегала к Вашему гостеприимству. <…> Вы не раз спрашивали меня: „чего я добивалась?“ Когда во мне боролось отвращение к этому человеку и жалость, Вы, художник, как психолог, как человек говорили мне о праве человека располагать своим чувством, любить или не любить, свободно подчиняясь внутреннему чувству»[280] Тогда же Антон пообещал Яворской написать для ее бенефиса одноактную пьесу.

Увлекшись «сиренами», Антон совершенно забыл о Суворине. Собираясь в Петербург, он 28 ноября писал ему: «По причинам таинственным и важным в Петербурге я должен буду остановиться не у Вас, а на Мойке в гостинице „Россия“». Суворин огорчился чуть ли не до слез. Сохранился черновой набросок его ответа на письмо Антона: «Семь часов утра. Да, семь часов утра. Беда, голубчик, совсем не сплю и не знаю, чем и когда это кончится. <…> Когда же Вас можно вызвать в Петербург? Да, если Вы остановитесь в гостинице „Россия“, у черта на куличках, не все ли это равно, что Вы будете в Москве, для меня, по крайней мере. Оно, конечно, для Вас вольготнее, хотя мы, кажется, Вас не тревожили особенно, но мне это решительно ненавистно, и я еще думаю, что Вы раздумаете авось»[281].

Следующее письмо Антона Суворину было настоящим плевком в душу. Познакомившись в Москве с издателем Сытиным, он пришел в восхищение от того, как поставлено у него дело: «Пожалуй, это единственная в России издательская фирма, где русским духом пахнет и мужика покупателя не толкают в шею».

С Сытиным Антон подписал контракт, продав ему за 2300 рублей права на свои рассказы. Теперь Антон печатался в московских, а не в петербургских журналах. Новая издательница «Северного вестника» Любовь Гуревич уже и не надеялась дождаться от Антона обещанной повести. Потеряв терпение, она потребовала срочно возвратить четырехсотрублевый аванс (Антон не преминул вспомнить о ее национальности). Пришлось обращаться с просьбой к Суворину, который безропотно расплатился за Антона. Отрабатывать авансы Антон не торопился. Щеглов в дневнике заметил: «Четыре короля авансов: Потапенко, Чехов и Сергеенко»[282].

Девятнадцатого декабря, будучи в Москве, Антон заболел. Он отменил свидание с Ликой и уехал в Мелихово. Туда собиралась вся семья — вскоре приехал и Ваня с Соней. Лика была звана на рождественские праздники. Принимая приглашение, она в ответ писала 23 декабря: «Дорогой [вычеркнуто: Игна] Антон Павлович! Я все еду, еду и никак не доеду до Мелихова. Морозы так страшны, что я решаюсь умолять Вас (конечно, если это письмо дойдет), чтобы Вы прислали чего-нибудь теплого для меня и Потапенко, который по Вашей просьбе и из дружбы к Вам будет меня сопровождать. Бедный он! <…> В Эрмитаже половые спрашивают, отчего Вас давно не видно. Я отвечала, что Вы заняты — пишете для Яворской драму к ее бенефису».

Потапенко добавил постскриптум, закрепляя за собой право привезти Лику в Мелихово[283]. Под Рождество пришло письмо от Иваненко с предупреждением Антону: «Поспешите скорее в Москву и спасите ее от гибели, не меня, а ее. Они ждут Вас как Бога. Лидия Стахиевна любит очень пиво белое и черное и еще кое-что, что составляет ее секрет, который откроет Вам по приезде»[284].

Антон ничего не сделал, чтобы спасти Лику, и она поняла, что ее передают из рук в руки. Двадцать седьмого декабря в Мелихово из Таганрога приехал кузен Георгий. Павел Егорович отправился в Москву помолиться Богу в первопрестольных церквах. Антон писал редактору «Русской мысли» Виктору Гольцеву: «Сейчас приехали Потапенко и Лика. Потапенко уже поет». Письмо кончалось фразой: «И Лика запела».

Глава сорок первая Редеющие женские ряды: январь — февраль 1894 года

В первый день 1894 года Лика с Потапенко уехали из Мелихова. Им вслед полетело письмо Антона Суворину: «Одолели меня гости. Впрочем, был и приятный гость — Потапенко, который все время пел. <…> В столовой астрономка пьет кофе и истерически хохочет. С нею Иваненко, а в соседней комнате жена брата. И т. д. и т. д.».

Гостей и родственников, уезжавших из Мелихова, в Москве встречал Павел Егорович, которому куда спокойнее в ту зиму было в семье «положительного» сына Вани. В Москве Чехов-старший пробыл до 10 января, и там, а не в Мелихове встречался с ним его сын Александр. Последний надоедливый гость покинул Мелихово 12 января, в Татьянин день, — Антон в то время был уже в Москве, в пятьдесят четвертом номере гостиницы «Лувр», под боком у «сирен». С Мелиховом решил расстаться Миша — Антон дал ему понять, что без него могут обойтись. Несмотря на то что брат вложил в Мелихово немало труда, Антон все чаще стал обвинять его в эгоизме. (Мишу невзлюбил и Потапенко, который сказал, что податные инспектора для него всегда были «загадочными существами».) Миша подал прошение о переводе из серпуховской казенной палаты и в середине февраля получил место податного инспектора в Угличе. В последний день февраля он навсегда покинул Мелихово. Приобретенный им опыт работы на земле воплотился в пособии для мелких землевладельцев под названием «Закром. Словарь для сельских хозяев». Книга вскоре вышла в «Русской мысли»; за четыре года было продано 77 экземпляров.

Антон наконец покончил с праздностью: начиная с 28 декабря 1893 года и в течение первой январской недели 1894 года читатели получили новый фрагмент книги о Сахалине и три рассказа: «Володя большой и Володя маленький» в «Русских ведомостях», «Черный монах» в «Артисте» и «Бабье царство» в «Русской мысли». Ни один из них восторга у публики не вызвал. «Русские ведомости», не поставив в известность автора, изъяли из рассказа «Володя большой и Володя маленький» слишком, на их взгляд, чувственные пассажи (своему французскому переводчику Жюлю Легра Антон послал изначальный текст). К «Черному монаху» слава придет несколько позже (это первый чеховский рассказ, который будет переведен на английский язык). Его сюжетная основа — история несчастной любви, хотя прежде всего рассказ поражает тонким профессионализмом в изображении мании величия и страданий чахоточного больного. Герой рассказа, талантливый ученый, женится на дочери воспитавшего его человека, а затем, заболев и потеряв рассудок, оставляет ее. Рассказанная Чеховым история напоминает прозу Гофмана — в ней есть и музыка (серенада Брага), и сверхъестественная сила (видение черного монаха). Однако в рассказе в не меньшей степени, чем в «Палате № 6» и «Вишневом саде», присутствует политический подтекст — его действие сосредоточено вокруг огромного, приходящего в упадок сада. Сегодняшний читатель безошибочно соотнесет деспотичного хозяина сада с властями предержащими, безумного героя — с бунтовщиком, а сад — со всей Россией; последняя ассоциация станет еще более очевидной в «Вишневом саде». Но пока даже опубликовавший «Черного монаха» редактор Ф. Куманин делился сомнением со Щегловым: «Вещь не из важных, очень водянистая и неестественная… Но знаете, все-таки Чехов — имя… Неловко не напечатать».

«Бабье царство» — рассказ иного направления. В четырех эпизодах из жизни владелицы литейного завода проводится параллель между безысходностью жизни рабочих и душевной тоской их хозяйки. В этой истории чувствуется влияние Золя (инфернальные картины фабричной жизни) и Достоевского (бессмысленная благотворительность героини). Если согласиться с предположением, сделанным С. Сазоновой в дневнике, что прототип героини — Анна Ивановна Суворина, то завод следует считать аллегорией суворинской империи. Но либералы ничего этого в рассказе не увидели; по их мнению, в описании завода всего заметнее был «культ подробностей и нравственного безразличия»; точно так же для критиков «Черный монах» оказался лишь весьма интересным «экскурсом в область психиатрии». Антона столь вялая реакция на его новые произведения разочаровала. Между тем Суворин предпринял безуспешные усилия выдвинуть «Остров Сахалин» на премию митрополита Макария, а Московский университет отказался зачесть чеховский труд как диссертацию, что дало бы ему право читать лекции по здравоохранению. (Да и как иначе ученые мужи могли поступить с автором, создавшим образ профессора Серебрякова?)

Отвергнутый критиками и учеными, Чехов чуть ли не собственными руками оттолкнул от себя Лику Мизинову. Ольга Кундасова усмотрела в этом шанс вернуть Антонову любовь и дала о себе знать в конце января: «Если Вы хотите меня узреть у себя — пришлите лошадей за почтой 4-го в пятницу к почтовому поезду. Я переночую у Вас и уеду в Мещерское. До свиданья за гробом. О. Кундасова». В Мелихово она так и не приехала. Антон в который раз написал Суворину о том, что она «душевнобольная». Кундасова по-прежнему наблюдалась у доктора Яковенко, однако в чеховский круг она вернется лишь через год.

Обитатели Мелихова не могли не заметить, что 29 января и 22 февраля Лика Мизинова приезжала и уезжала в сопровождении Игнатия Потапенко. В чеховский тридцать четвертый день рождения, 16 января, а потом в последний раз, 25 февраля, она встречалась с Антоном наедине. Уезжая из Мелихова 31 января, Лика и Потапенко увозили с собой на санках традиционный чеховский «утешительный приз» — двух щенков от Хины, на этот раз согрешившей с дворнягой Шариком. Чем ближе Игнатий сходился с Ликой, тем больше похвалы ему доставалось от Антона. «Насчет Потапенки Вы положительно ошибаетесь: в нем криводушия ни на грош», — писал он Суворину 10 января. Потапенко с Ликой и не пытались скрыть от Чехова своих отношений. Приглашая «синьора Антонио» в Москву отпраздновать Татьянин день, Игнатий писал ему 8 января: «Имеются виды на Марию и Лидию. Сия последняя находится в путешествии, вследствие чего и состою в тоске, так как влюблен в Лидию почти по уши». В те дни он без остановки что-то сочинял — новые жизненные обстоятельства повлекли дополнительные расходы — и продолжал выступать чеховским агентом: собирал гонорары, передавал рукописи, а в середине января даже повел переговоры с неуступчивым Адольфом Марксом о выдаче Антону аванса под роман, который он напишет для «Нивы» в 1895 году. На обороте письма Маркса, давшего положительный ответ, Потапенко сообщил Чехову: «Я сказал, что, по-моему, <?> Чехову надо забраться в какую-нибудь блаженственную страну, но ему мешают заботы о домашних делах. <…> Голубчик Антон Павлович, уезжайте куда-нибудь под ясное небо — в Италию, в Египет, в Австралию — не все ли равно? Это необходимо, ибо я замечаю в Вас усталость. <…> Простите мне это вмешательство в Вашу жизнь, но я Вас люблю почти как девушку».

Лика же в письмах намекала, что для Антона еще не все потеряно: «Я окончательно влюблена в… Потапенко! Что же делать, папочка! А Вы все-таки всегда сумеете отделаться от меня и свалить на другого! Мне жаль бедного Игнатия Николаевича — пришлось ехать в такую даль, да еще и говорить! Ужасно! Попросите у него завтра прощения за то, что два дня подряд подвергали его таким наказаниям».

Придумывались важные поводы для встречи: «Голубчик Антон Павлович. У меня к Вам большая просьба. Когда я была в Мелихове, то забыла свой крест и без него чувствую себя очень скверно. <…> Ради Бога, велите Анюте поискать и наденьте его на себя и привезите. Непременно наденьте его, а то Вы или потеряете, или забудете иначе. Приезжайте, дядя, и не забудьте обо мне. Ваша Лика??»

Между строк чеховских записок к Лике от 20 и 21 февраля, когда они все втроем собрались в Москве, сквозит и запоздалое сожаление, и не угасшее желание: «Лика, дайте мне ручку (с пером); от той, которую мне дали, воняет селедкой. Я давно уже встал. Кофе пил у Филиппова. А. Чехов». «Когда и где Вы сегодня завтракаете? Не найдете ли Вы возможным заглянуть ко мне хотя на секундочку? <…> Милая Лика, сегодня в 6 1/2 часов вечера я уеду в Мелихово. Не хотите ли со мной? Вернулись бы вместе в Москву в субботу. Если не хотите в Мелихово, приезжайте на вокзал. Ваш А. Чехов».

Назавтра после приезда в Мелихово Антона там появились Лика с Потапенко и пробыли у Чеховых четыре дня. В последние дни существования этого странного союза Лика забеременела от Потапенко.

Маша затаила в душе недобрые чувства. Как ей казалось, Лика оставила Антона ради Игнатия; последнему она не могла простить предательства по отношению к другу. К тому же она завидовала, наблюдая бурную личную жизнь подруги. И постаралась сделать так, чтобы они почувствовали себя виноватыми. Двадцать пятого января Лика с Потапенко уехали из Мелихова; следом за ними в Москву отправился и Антон. Вместе с Игнатием он встречался с приехавшим в Москву Сувориным, и все трое ночевали в одной квартире. Двадцать седьмого января Потапенко выехал в Петербург, а оттуда направился в Париж, где его дожидалась вторая жена. На прощание он поднес Маше коробку английских акварельных красок, сопроводив дар многословным пожеланием найти свой путь в художественном творчестве. Маша отреагировала холодно. Накануне отъезда за границу, 1 марта, с отчаянным призывом к Маше обратилась Лика: «Дорогая Маша. Сжалься надо мной и приезжай ради Бога прощаться навсегда с твоей несчастной сестрой. В субботу вечером и уезжаю сначала домой, а оттуда прямо в Париж. Дело это решилось только вчера <…> Неужели твои портнихи не позволят тебе проститься с человеком, которого когда-то ты считала даже другом! Нет, кроме шуток, а я почему-то надеюсь, что захочешь меня повидать…» К 15 марта Лика была уже в Берлине и собиралась в Париж на встречу с Потапенко.

Антон тоже вознамерился на время покинуть север с его нескончаемыми холодами. Подыскав комнату с окнами на юг в одной из гостиниц Гурзуфа, он решил поправить здоровье в теплом Крыму, переложив посевную на плечи Маши и Павла Егоровича. В те пять дней, что Антон провел до отъезда в Москве, его снова приняли в свои объятия Щепкина-Куперник и Яворская. Они сделали совместный фотографический портрет: девушки с обожанием взирают на Антона, а он, отвернувшись, смотрит в объектив. Фотография получила название «Искушение святого Антония». Яворская дала понять, что ее нежность имеет свою цену. Первого февраля она писала Антону: «18 февраля мой первый бенефис в Москве. <…> Надеюсь, Вы помните данное мне обещание написать для меня хотя одноактную пьесу. Сюжет Вы так рассказали, он до того увлекателен, что я до сих пор под обаянием его и решила почему-то, что пьеса будет называться „Грезы“».

Антон так и не написал для нее ни строчки. Зато Татьяна одарила подругу одноактной комедией «На станции». По случаю бенефиса предполагалось поднести Яворской серебряный бювар с выгравированными автографами ее друзей. Среди оставивших автографы был Левитан; он написал: «Верьте себе…». Антон поставить свою подпись отказался.

В феврале управляющие гостиниц «Лувр» и «Мадрид», решив, что снующие по «Пиренеям» постояльцы приносят им больше дурной славы, чем дохода, попросили Татьяну и Лидию освободить номера. К апрелю влюбленная пара уже обосновалась в Неаполе в отеле «Везувий».

Проводив Потапенко в Петербург, Антон 2 марта выехал в Крым. Курьерский поезд миновал станцию Лопасня без остановки.

Часть VI Беглянка Лика

Обманута своей любовью безоглядной Была моя сестра. Что стало с Ариадной? [Ж. Расин. Федра]

Настроение, в котором уезжала Альбертина, несомненно, напоминало демонстрацию вооруженной силы, призванной проложить дорогу для дальнейших дипломатических маневров.

[М. Пруст. Беглянка]

Глава сорок вторая Утешение царя Давида: март — июнь 1894 года

В марте эскадра Чехова-Авелана рассредоточилась в южном и западном направлениях. Четвертого числа Антон сошел на берег в Ялте, потрепанный штормом, но сохранивший твердость в ногах. Вместо крошечного Гурзуфа он в конце концов остановил свой выбор на Ялте. Устроившись в гостинице, сразу получил из Варшавы телеграмму от Татьяны и Яворской. Тринадцатого марта прислала письмо Маша: «Лику проводила с грустью и сильно тоскую по ней. <…> Будь здоров и не кашляй, я уже перестала кашлять. <…> Мать спрашивает, нужно ли резать к празднику свинью, которая побольше». Лика Мизинова с Варей Эберле встретились с Потапенко в Париже 16 марта. Днем раньше Лика писала Антону: «Ведь я скоро умру и больше ничего не увижу. Напишите мне, голубчик, по старой памяти и не забывайте, что дали честное слово приехать в Париж до июня. Я буду Вас ждать, и если напишете, то приду Вас встретить. У меня Вы можете рассчитывать на помещение, стол и все удобства, так что только дорога будет Вам стоить. <…> Ну до свиданья, слышите, непременно до свиданья в Париже. Не забывайте отвергнутую Вами, но [волнистая черта] Л. Мизинову» [285].

С ответом Антон не спешил. В письме к своему французскому переводчику (заказывая для «Русской мысли» 100 бутылок «настоящего» бордо) он мимоходом упомянул, что в Париж приехали знакомые ему Потапенко и «полная блондинка» m-lle Мизинова. Спал он до десяти утра, а вечера проводил в беседах с интеллигенцией, собравшейся в весенней Ялте, чтобы подлечить легкие. Впрочем, и с этими людьми было довольно скучно — разве что оперный певец Миролюбов[286] и актриса Абаринова развлекли его, пригласив на экскурсию в Учансу. Через Миролюбова Антон познакомился со своим коллегой, ялтинским врачом Л. Срединым, таким же чахоточным, как и его пациенты. В ту пору Ялта была малопримечательным приморским городком, и из культурных заведений городские власти поддерживали лишь книжный магазин, любительский театр и женскую прогимназию.

Оказавшись в Париже, Лика сменила один любовный треугольник на другой — Потапенко там дожидалась его законная жена. В письме бабушке Лика сообщила, что уже нашла себе «хорошенькую» комнату и теперь собирается искать учителя пения. Маша узнала и Другие подробности: «Он [Потапенко] говорил, что застал свою супругу совсем больной, и думает, что у нее чахотка, а я так думаю, что притворяется опять!»[287]

Лидия Яворская, путешествующая по Италии со своей возлюбленной, чувствовала себя не в пример счастливее — пока не узнала о том, какое письмо отправил в Киев ее отцу отринутый ею любовник, чиновник таможенного департамента: «Ваша дочь уехала в Италию с госпожою Щепкиной-Куперник, с этим отъездом я, естественно, принужден сжечь свои корабли и ни одним словом упрека не коснусь Вашей дочери… Дело не во мне, но Ваша дочь летит в ужасную пропасть. Ее связь со Щепкиной-Куперник стала скверной басней Москвы, да оно и не удивительно <…> прикосновение к ней не проходит бесследно»[288]. Двадцать третьего марта Яворская написала длинное и отчаянное письмо Антону, умоляя его повлиять на негодяя-чиновника и защитить «ни в чем не повинную» Татьяну. Перед Чеховым она ничего не скрывала: «Я так дорожу тем уголком семьи, чистой привязанности, ласки женщины, которую вносит ко мне Танечка…»

Вдали от дружеского круга Антон смог вернуться к литературе. В Ялте он работал над «Студентом» — этот рассказ он сам выделял среди своих произведений как наиболее отделанный, как Бетховен предпочитал всем своим симфониям Восьмую. Рассказ повествует о студенте-семинаристе, который, встретив по дороге домой двух вдовых крестьянок — мать и дочь, рассказывает им историю предательства Христа его учеником Петром. Слушая его, женщины плачут, и будущий священник начинает понимать, что их личное горе незримыми нитями связывает трагедию Христа с судьбой всего человечества. Семинарист, пытающийся разъяснить едва доступный ему смысл еще более беспомощным людям, становится воплощением писателя. Рассказ особенно замечателен своим поэтичным лаконизмом и тонким символизмом подробностей. «Студент» — это уже «поздний» Чехов; главный герой смотрит на мир глазами автора, и ничего не утверждается, но все скорее припоминается. Одиночество Чехова привело в действие скрытые пружины. Разбросав по свету друзей и возлюбленных, он стал находить родственные души среди собственных персонажей, и в его прозе появилась внутренняя теплота.

Освобождался Чехов и от идейного давления. Суворину он писал: «Быть может, оттого, что я не курю, толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно, и это, конечно, несправедливо. Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие <…> Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6–7, и действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь же во мне что-то протестует; расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса».

Спал Антон в Ялте хорошо (хотя и один), курить бросил, пил мало, но в конце концов его одолела скука. Случались перебои сердца, однако всерьез он их не принимал, считая явлением телесным. Двадцать седьмого марта он кратко и сухо написал Лике, что в Париж не приедет, и посоветовал, чтобы Потапенко купил ей билет домой. Чувства Антона снова потонули в иронии: «Милая Лика, когда из Вас выйдет большая певица и Вам дадут хорошее жалованье, то подайте мне милостыню: жените меня на себе и кормите меня на свой счет, чтобы я мог ничего не делать. Если же Вы в самом деле умрете, то пусть это сделает Варя Эберле, которую я, как Вам известно, люблю».

В этом письме зазвучали мотивы «Чайки», пьесы, которая столь многим будет обязана Лике Мизиновой. Собственные слова Антон вложит в уста Тригорину: «Ни на одну минуту меня не покидает мысль, что я должен, обязан писать. Писать, писать и писать».

Однако писать и писать в гостиничном номере было непросто — донимали гости. Один из них, уходя, прихватил рукопись «Острова Сахалин», чтобы почитать на досуге.

Подходили к концу деньги — Ялта оказалась дороже Ниццы. Антон продал облезлую лисью шубу и велел Маше высылать лошадей в Лопасню 10, 12 и 15 апреля. Вернулся он в Мелихово на неделю раньше. Там уже по-летнему пригревало солнце, которое в марте обделило теплом Крым.

В отсутствие Антона Павел Егорович ни минуты не сидел на месте. Для мелиховской прислуги он организовал на дому крещение младенцев, причащение и исповедование; угощал иеромонаха обедом, побывал в Давыдовом монастыре, ездил в Москву проведать Ваню и Мишу, а также племянников Алексея Долженко и Михаила Чохова, навестил бывших сослуживцев в гавриловском амбаре, сходил в баню, купил «кальсоны весьма широкие» и не пропустил ни одной церковной службы.

Антон был доволен, что в Мелихове перестали появляться гости, но, как и Машу, его тревожила Ликина судьба. Накануне ее совместного с Потапенко отъезда за границу (который Антон даже поощрял и на который Маша закрыла глаза) брат с сестрой еще не знали, что Игнатия в Париже ждет вторая жена. Следующее Ликино письмо, от 3 апреля, полно жалоб. Она писала, что то и дело плачет, кашляет кровью, пьет креозот и рыбий жир и что доктор советует ей уехать в Швейцарию. Соседки по пансиону, такие же, как и она, иностранки, раздражали ее пением. Но главной причиной тоски и несчастья был Потапенко: «Потапенко почти не вижу, а не то чтобы ехать с ним в Россию! Он заходит иногда утром на полчаса и, должно быть, потихоньку от жены. Она угощает его каждый день сценами, причем истерика и слезы через полчаса. Он объясняет все ее болезнями, а я так думаю, что просто это все притворство и ломанье! Они на днях едут в Италию. <…> Я здесь для всех дама — Ваш портрет Варя показала хозяйке как портрет мужа! Та пристала показать, ну и пришлось. Поэтому пишите мне М-me, а не М-llе и не сердитесь, что Ваша карточка оказала мне услугу».

Антон в письме к Потапенко обозвал его свиньей, на что тот с обезоруживающей честностью ответил: «Что за фантазии, милый Antonio, думать, что я — свинья? Достаточно признавать, что я человек, чтобы ожидать от меня большего свинства, чем от самой жирной свиньи»[289].

Маша нанесла удар побольнее. Она решила зарезать Игнашу, ягненка, которого назвали в честь Потапенко. В письме, посланном Маше в конце мая, Игнатий пытался найти самоуничижительные оправдания: «Милая Маша, таких негодяев, как я, надо вешать. На днях здесь гильотинировали гражданина Анри, но он ведь был только анархист, а следовательно, негодяй лишь с одной стороны. Я же всесторонний негодяй и, кроме того, еще мерзавец и подлец. С такими людьми или не разговаривают, или прощают им все. Советую тебе избрать последнее. Ах, если бы ты знала, Маша! Ах, если бы ты знала!»[290]

Распущенная Чеховым эскадра произвела перегруппировку в Париже. Яворская с Татьяной (теперь они составили трио с Коршем) познакомились с Дюма-сыном и драматургом Ростаном. Отныне Татьяна будет переводить их пьесы, Корш — ставить в своем театре, а Яворская — играть в них героинь. В то время в Париже оказался и Левитан. При всем при этом Лика, Татьяна и Яворская неустанно клялись в любви к Антону. Одиннадцатого апреля из Неаполя Татьяна прислала ему игривое послание в стихах и прозе: «Не уходи! сказала я ветру. Ты был с ним, теперь останься с нами и, возвратясь на юг родной страны, расскажи ему про нас. <…> Мы все чудные звуки, что поют в наших сердцах, все поцелуи, что горят на наших устах, мы сбережем для страны снегов! <…> Я посылаю Вам стихи <…> Может быть, они сгодятся для „Нового времени“ <…> Если нет — оставьте их себе в поучение и на память от Лиловенькой [Татьяны]. Зелененькая [Яворская] Вас целует (я тоже, ей-Богу) и шлет свои горячие приветы»[291].

Однако если Чехов в ком и нуждался, то лишь в Суворине. Он звал его после Пасхи сплавать на пароходе по Волге или Днепру. Антон все мечтал о том, чтобы набраться сил и побыть в мире и спокойствии, но 17 апреля с ним случился сердечный приступ. Спустя четыре дня он рассказал о нем в письме Суворину: «На днях едва не упал, и мне минуту казалось, что я умираю: хожу с соседом князем по аллее, разговариваю — вдруг в груди что-то обрывается, чувство теплоты и тесноты, в ушах шум, я вспоминаю, что у меня подолгу бывают перебои сердца — значит, недаром, думаю; быстро иду к террасе, на которой сидят гости, и одна мысль: как-то неловко падать и умирать при чужих».

Стакан воды чудом вернул Антона к жизни.

К этому времени у Чехова в голове созрел план, как получше обустроить мелиховскую жизнь. Он нуждался в надежной почтовой службе — в девяти верстах от дома, в Лопасне, он получал лишь простые письма. Заказная корреспонденция и бандероли доставлялись с задержкой из Серпухова. Гости были ненадежными письмоношами — чеховские послания подолгу залеживались у них в карманах. Антон приобрел в союзники Благовещенского, начальника лопасненского почтового отделения, и вместе с ним стал добиваться устройства на станции полноценной почты. Пришлось напомнить о себе Билибину, секретарю «Осколков», — он занимал должность в департаменте почт и телеграфов. Тот обрадовался, но не дал ввести себя в заблуждение. «Получил от Чехова письмо — частью любезное, частью деловое»[292], — написал Билибин Грузинскому, однако почтовому делу дал ход. Вторая идея Антона — она зародилась еще прошлой осенью — состояла в том, чтобы построить в саду двухэтажный флигель для гостей мужского пола (гостьям отводился «барский» особняк). Свое первое архитектурное предприятие Антон доверил Маше — к лету она приехала в Мелихово на каникулы. Молодая подрядчица принялась действовать: покупала лес, нанимала плотников. Павел Егорович, которому до всего было дело, разругался с рабочими, и со строительной площадки его удалили. В его дневнике 11 мая появилась запись: «Преполовение. Жара в тени 20 градусов. Крестный ход по селу. Строют в саду башню вавилонскую на четырех ножках».

В ту весну к Антону подольщалась Александра Лёсова, еще недавно бывшая Ваниной невестой. Отвергнутая женихом, в Мелихове она появилась лишь через семь месяцев. Теперь она просила Антона помочь ей с книгами: «Дочь Израиля прибегает к Вам с просьбой. У нас на фабрике основывается библиотека для фабричных. Денег, конечно, очень мало, так не будете ли Вы добры пожертвовать что-нибудь из Ваших произведений. Вы не отвечали на мое пылкое чувство чувством, так сделайте одолжение. Мне очень бы хотелось повидать Вас, но судьба жестока. Что поделываете Вы, покинутый жестокой Ликой? <…> Русские женщины не то что Израильтянки. Вы советовали назвать собаку Рвотой (она дама), но Вы забыли, что я теперь старая девушка и люблю все сантиментальное. <…> Будьте здоровы и постарайтесь найти ее, но не такую красивую и жестокую, как Лика»[293].

Спустя десять дней, 23 мая, чувства Лёсовой разгорелись еще ярче: «Примите десять страстных поцелуев от меня. Но чтобы Вы почувствовали весь пыл их, разогрейте посильнее утюг и взасос поцелуйте 10 раз. Но я боюсь, что утюг не будет так горяч! Хорошо, что погода ненастна, а то бы я истлела, дождик все-таки тушит пожар. <…> Нет, „разлюбить тебя мне невозможно!“ Но увидаться с Вами мне тоже невозможно».

Лёсова писала о том, что через год уйдет в монастырь, и сокрушалась о Ликиной судьбе. Мелихово ее отпугивало (там в любую минуту мог появиться Ваня), а к Антону тянуло все сильнее. Лишь осенью она отступилась от Чехова (но не ради монастыря): «Нет, Вы не можете представить того блаженного настроения, какое теперь у меня! Ничего больше не хочу от жизни. Скажите что-нибудь про Лику — она меня интересует. <…> Покорнейше прошу извинить меня, что я растолстела и имею неблагородные красные щеки. Ко времени свидания я постараюсь иссохнуть. Примите, многоуважаемый Царь Давид, пламенный поцелуй Вашей Ависаги, если только у Вас нет насморка». Другие женщины не причиняли Антону большого беспокойства. Лишь раз в Мелихове появилась Александра Похлебина, к тому времени вполне совладавшая с чувствами. Пятого мая заглянула Ольга Кундасова — вместе с Антоном она участвовала в собрании земских врачей в больнице Яковенко в Мещерском. Потом она снова пропала и не появлялась до конца года. Отсутствующие женщины пригодились Антону на бумаге. Повесть «Три года», сначала задуманная как роман и писавшаяся тем летом довольно быстро по заготовкам из записных книжек, включает двух героинь, черты и даже словечки которых позаимствованы у Ольги Кундасовой и Лики Мизиновой. Герой, воплощающий собственную авторскую дилемму, никак не может решить, кого ему предпочесть: интеллектуалка не вызывает у него желания, а с красавицей он скучает.

Антон старался не принимать близко к сердцу чужие проблемы. В Петербурге журнал «Север» неожиданно перешел в руки другого редактора, и приятель Чехова, В. Тихонов, оказался без средств к существованию. Перед редактором «Артиста» Ф. Куманиным маячила гибель журнала и его собственная смерть. Зато у братьев Чехова жизнь, похоже, складывалась благополучно. На Пасху в Мелихово из Москвы приехали Ваня с Соней, а из Углича — Миша. Павел Егорович получил в подарок плащаницу. Александр снова на лето снял дачу под Петербургом и больше не беспокоил Антона разговорами о покупке земли по соседству, лишь на несколько дней прислав в Мелихово старших сыновей. Докучал Чеховым только Александр Иваненко, мелиховский придворный шут: слишком часто приезжал, подолгу жил и утомлял всех разговорами. В день отъезда, 1 июня, Иваненко написал лучшее свое сочинение — «Инвентарь при имении Чехова в с. Мелихове»:

«Тарантасов, 2; Бегов. дрожки, 1; Шарабан, 1; Выездных саней, 2; Полка, 3; Разломанных розвальней, 2; Улейка, 1; Корзин санных, 2; Колес при полках, 17; Дуг выездных, 4; Дуг простых, 4; Валька, 2; Оглоблей санных, 2; Оглобель тележных, 3 пары <…> Топоров, 3; Долот, 1; <…> Леек садовых, 6; Ситок к ним, 7; <…>

Лошади: <…>Киргиз 8 лет. Перегнал курьерский поезд 100 раз и сбросил владельца столько же раз. Получил высший приз; Мальчик 5 лет. Дрессированная лошадь, изящно танцует в запряжке; Анна Петровна 98 лет, бесплодна, но подает надежды каждый год. Кусает кучеров; Казачка 10 лет, бесплодна, не выносит удилов, зануздывать следует обрывком веревки, иначе мчит, не разбирая дороги; Кубарь 7 лет, смирен и вынослив».

В списке Иваненко также значатся пять коров, три бычка, три овцы, свинья и два поросенка, три дворовые собаки. А кроме того:

«Таксы: Хина Марковна. Отличается неподвижностью и тучностью (ленива и ехидна); Бром Исаич. Отличается резвостью и ненавистью к Белолобому. Благороден и красив. Голубей: Коричневых, породистых с хохолками, 1 пара; Белых с черными пятнами (породистых), 1 пара; Уток: Уток старых, 4; Селезень, 1; Уток цыплят 70; Кур старых, 30; Цыплят кур., 50.

Рабочие: Марьюшка. Вдова неопределенных лет, отличная кухарка и любительница домашних животных, как то: коров, бычков, кур, цыплят и пр. и пр.; Катерина. Коровница. Сын Катерины — Ефим; Анюта. Горничная, непосредственная натура 16 лет. Любит смеяться и великолепно танцует. (Страдает, по уверению Марьюшки, „нутреною“ болезнью.) Машутка — подручная кухарки Марьюшки — в веснушках, 16 лет. Любит яркие цвета; Работник Роман. Проявил аккуратность и деятельность, вежлив. Отвечает кратко: так тошно, никак нет. Служил, знаков отличия не имеет.

Родители: Павел Егорович Чехов и его супруга Евгения Яковлевна Чехова. Счастливейшие из смертных! В законном супружестве состоят 42 года (Ура!).

Дети: Антон Павлович Чехов, законный владелец Мелиховского царства, 2-го участка, Сазонихи, Струженко, Царь Мидийский и пр. и пр. Он же писатель и доктор. Собирается писать повесть „Человек с большой жопой“; Мария Павловна Чехова: добра, умна, изящна, красива, грациозна, вспыльчива и отходчива, строга, но справедлива. Любит конфеты и духи, хорошую книжку, хороших умных людей. Не влюбчива (всего 1700 раз была влюблена). Избегает красивых молодых людей (скоро едет на Луку…). Всем друзьям рекомендует теорию: „Наплевать“. Замечательная хозяйка: огородница, цветочница и т. д. и+…»

Глава сорок третья «Всесторонний негодяй» Потапенко: июль — август 1894 года

Александру Иваненко Мелихово казалось раем. Свой же дом он называл могилой: отец-тиран был парализован, мать тяжело больна, недавно он похоронил брата, а сам страдал туберкулезом горла и вынужден был заниматься хозяйством в поместье, которое не давало дохода. «Живется мне подло. Приходится быть юмористическим барсуком»[295], — писал он в тоске Антону. Впрочем, и в Москве, в которую он перебрался 15 лет назад, его житье в двух тесных полуподвальных комнатах было несладким.

Другие тоже полагали, что Антон живет как в сказке. Щеглов записал в дневнике 8 июля: «Получил милую весточку от Чехова из его имения. Хотя и по праву, но как завидно счастливо устроился!!»[296] Теперь, когда Миша удалился в Углич, управление хозяйством взяла на себя Маша. Павел Егорович воздал должное ее усердию в то дождливое лето: «Маша в хозяйстве неоцененная по полевым работам, распоряжения Ее весьма замечательно умные и спокойные. Слава Богу, она всякого мужчину за пояс заткнет. Антоша перед ней благоговеет. А мы только удивляемся ее уму и распорядительности»[297].

Антон в своем царстве смог продержаться не более двух недель. От бесконечных дождей на лугу погиб скошенный крестьянами клевер. Гости приезжали все больше незваные: ни Шехтеля, ни Щеглова, ни Суворина Антон так и не дождался. С Мишей и Ваней, проводившими в Мелихове летние отпуска, Антону было неинтересно. Ваня тоже томился: его беременная жена поехала на лето к родителям, которые зятя недолюбливали.

Антон пытался выманить в Мелихово Щеглова: «У нас сенокос, коварный сенокос. Запах свежего сена пьянит и дурманит, так что достаточно часа два посидеть на копне, чтобы вообразить себя в объятиях голой женщины». Впрочем, объятия так и оставались воображаемыми. Лика Мизинова, несмотря на советы Антона и охлаждение к ней Потапенко, домой не возвращалась. Вместо этого она пригласила в Париж мать, которая ненавидела Потапенко[298], а бабушке написала, что на лето переезжает в Швейцарию[299].

В середине июня в Мелихово приехал Александр с сыновьями, а Антон ускользнул в Москву. Там он наконец повстречался с Сувориным — они не виделись с февраля. Суворин с Дофином приехали в Москву, чтобы дать расчет управляющему писчебумажным магазином. Антон провел со старым другом трое суток; тогда же было принято решение о совместном путешествии. Беседы их были откровенны. Вернувшись в Петербург, Суворин рассказал об этом Сазоновой: «Чехов философствует по обыкновению, по обыкновению очень мил, но едва ли здоров. Я говорил ему „Отчего не покажешься доктору?“ — „Все равно мне осталось жить пять-десять лет, стану ли я советоваться или нет“»[300].

Антону не терпелось куда-нибудь уехать — и как можно дальше от родственников. Оставшись во Франции в одиночестве, Лика все надеялась, что он сдержит слово и приедет. Четырнадцатого июля она послала Антону письмо, которое он получит лишь осенью:

«Ваши портреты расставлены у меня повсюду, и я каждый день обращаюсь к ним с некоторыми теплыми словами, которых еще не успела забыть. По преимуществу они все начинаются на букву С. Я ведь не имею обыкновения вешать портреты своих друзей в то место, куда их помещаете Вы <…> Живется, друг мой, плохо. Скучно, скучно и скучно. Отдала бы 10 лет жизни (а ведь мне уже 30 [в 1894 г.-24]) за то, чтобы очутиться в Мелихове. Хоть на один день. Но раньше зимы и думать нечего. Ах, какое свинство, что Вы не приехали к нам! А главное, что не удержали меня от Парижа! <…> Мне хотелось бы хоть полчаса поговорить с Вами! Мне кажется, что Вы бы в эти полчаса могли бы вразумить меня. Ваши подруги Таня и Лида наконец уехали из Парижа. Мы с Варей этому очень рады, хотя вообще мы их отвадили от себя. Они хвастались Вашим каким-то письмом, и я, конечно, не могла удержаться от удовольствия Вас скомпрометировать и сказала им, что мне Вы пишете каждый день! Вот Вам! Меня все забыли. Последний мой поклонник — Потапенко и тот коварно изменил мне и бежал в Россию. Но какая же с… его жена…»

Антон еще не успел получить этого письма, как в Мелихове вдруг объявился Потапенко — плотник к этому времени закончил постройку флигеля. Судя по Ваниному письму жене, в тот самый день Антон был не в лучшей форме: «Он нездоров, а потому хандрит ужасно». В воскресенье, 17 июля, Игнатий изложил Чеховым свою версию истории с Ликой. Маша вознегодовала, Антон был снисходителен. На следующий день Потапенко уехал в Москву. О том, что Лика ждет ребенка, он никому не сказал.

Потапенко теперь стал причиной размолвки между братом и сестрой: уехав 22 июля в Москву якобы проводить в Феодосию Суворина, Антон скрыл от Маши, что ночевал с Игнатием в одной квартире. Лишь в сентябре Миша признался сестре: «Теперь, когда дело прошло, я могу сознаться в невольной лжи: Антона и Потапенку я встретил в Москве, и моя ложь вытекала из необходимости скрыть их тайну». Антон с Игнатием пять дней провели в компании «дедушки Саблина»[301], человека, ставшего «серым кардиналом» в жизни Лики, Потапенко и братьев Чеховых. О том, что Потапенко с Антоном остановились у него, Саблин сказал Щепкиной-Куперник; потом об этом узнала Лика. Уже не веря в то, что Суворин после Крыма поедет в Италию, Антон решил взять в попутчики Игнатия. Уехать из Мелихова он должен был во что бы то ни стало. Итак, вместо того чтобы спасти прекрасную царевну (ее письмо задержалось в пути), Георгий Победоносец ускакал с драконом. Антон из Москвы вернулся в Мелихово, провел там шесть дней и 2 августа вместе с Потапенко отправился путешествовать по Волге. Следуя чеховскому сибирскому маршруту, они от Ярославля доплыли до Нижнего Новгорода, чтобы затем вниз по реке попасть в Царицын, а оттуда — в Таганрог. Спустя две недели Антон в письме к Суворину рассказал о нелепом завершении поездки: «В Нижнем нас встретил Сергеенко, друг Льва Толстого. От жары, сухого ветра, ярмарочного шума и от разговоров Сергеенка мне вдруг стало душно, нудно и тошно, я взял свой чемодан и позорно бежал… на вокзал. За мной Потапенко. Поехали обратно в Москву. Но было стыдно возвращаться несолоно хлебавши, и мы решили ехать куда-нибудь, хоть в Лапландию. Если бы не жена, то выбор наш пал бы на Феодосию, но — увы!., в Феодосии у нас живет жена. Подумали, поговорили, сосчитали свои деньги и поехали на Псел, в знакомые Вам Сумы».

По дороге к Линтваревым Антон с Потапенко вышли на станции Лопасня, чтобы взять письма. О том, что они едут в Сумы, в Мелихове никто не знал. Вернулись они 14 августа, прихватив из Луки Наталью Линтвареву. Потапенко вскоре удалился в Петербург, где уладил свои и Антоновы финансовые дела в суворинской бухгалтерии, нашел себе машинистку и погрузился в болото литературной поденщины.

Тем временем родным Антона потребовались его внимание и забота. Девятого августа Ванина жена родила мальчика, которого назвали Володей. Роды были трудные: с ребенком все обошлось, а Соня была в тяжелом состоянии. В Таганроге кончал жизнь дядя Митрофан (ему не исполнилось и шестидесяти). Еще в июле, собираясь плыть по Волге, Антон в качестве повода для поездки в Таганрог выдвигал болезнь дяди, измученного трехлетним недугом. Сбежав от Сергеенко, он лишил своего внимания и Митрофана Егоровича. В Мелихове его ждало письмо из Таганрога. Не в силах писать сам, Митрофан продиктовал письмо, адресованное брату, в котором спрашивал, почему он не дождался Антона: «Болезнь моя осложнилась, определить ее не можем. <…> Доброе наше таганрогское духовенство во всех храмах приносит за меня, болящего, свою усердную молитву. Боль моя в левом боку, в желудке, иногда в голове, и ноги мои опухли до боли, так что без помощи других я не могу перейти через комнату, кушать не могу, аппетита нет, левый бок не дает мне спать, сижу на кровати почти всю ночь и дремлю. Простите, что я утруждаю Вас хотя кратким описанием моей болезни. У меня нет другого лица, кому об этом я мог написать. <…> Когда дойдет до Вас известие о моем отшествии в вечность, Вы, во всем нашем роде единственный родной, который любил и долгом считал поминать родных, то, пока будете живы, посылайте на проскомидию за меня и творите малые литии».

Вера в Бога продержала Митрофана Егоровича на земле еще месяц. Антон выехал в Таганрог, но остановился не у родных, а в лучшей городской гостинице. Когда он появился у дядиной смертной постели, тот заплакал от радости и сказал, что «испытывает неземные чувства». В Таганроге Антон пробыл неделю, но не порекомендовал Митрофану Егоровичу ничего нового, кроме того, чем его уже лечили местные врачи. Ему оставалось лишь сказать, что, будь вызван в Таганрог пораньше, он смог бы помочь.

О своей болезни Антон вообще ни с кем не заговаривал и едва ли предпринимал попытки лечить ее[302]. Сказав Лейкину, что лечить глаза ему не стоит, «ибо и без лечения дело обойдется», а жене Суворина, что «самое лучшее лечение при болезнях горла — это иметь мужество не лечиться», и посоветовав певцу Миролюбову для укрепления здоровья лежать день и ночь, укрывшись с головой одеялом, и натираться настойкой из смородинных почек, Чехов сформулировал кредо врача Дорна в будущей «Чайке»: тот будет третировать пациентов с насмешливым пренебрежением. Все, что Антон смог сделать для семьи дяди, — это послать в Москву его семнадцатилетнюю дочь Александру учиться на модистку, заручившись у таганрогского городского головы обещанием, что она получит место учительницы на курсах кройки и шитья.

Накануне отъезда из родного города Антон прочел в «Таганрогском вестнике» заметку, вызвавшую у него недовольство: «В настоящее время в Таганроге гостит известный беллетрист Антон Павлович Чехов, уроженец г. Таганрога. Антон Павлович вызван сюда в качестве врача к серьезно заболевшему родственнику М. Е. Чехову, старосте Михайловской церкви. Отсюда талантливый беллетрист отправляется в Крым, по вызову заболевшего г. Суворина, проживающего в настоящее время в Феодосии в своем имении».

Чехов зашел в редакцию газеты — там работал его старый школьный друг Михаил Псалти, — чтобы опровергнуть сведения, будто он является лечащим врачом Суворина. На почту же, где весь август пролежало письмо от Лики (адресованное Потапенко как более надежному в смысле писем человеку), Антон заглянуть не удосужился. На следующий день, 2 сентября, не рискнув плыть напрямую морем, он сел в поезд и отправился в Феодосию.

У Суворина Антон провел четыре дня: в Феодосии похолодало, а в роскошной суворинской вилле не было печей. Оттуда они вдвоем выехали в Европу, по пути остановившись в Ялте. Там продавались гипсовые бюстики писателя Антона Чехова, а в кафе, где живой оригинал ужинал с Сувориным, оказалась и Елена Шаврова, проводившая в Крыму медовый месяц. Подойти к ним она не решилась.

Оказавшись в Швейцарии среди чужих ей людей, Лика Мизинова все мечтала, что кто-то близкий приедет и спасет ее. Чувствовали себя покинутыми и обитатели Мелихова. Евгения Яковлевна не чаяла увидеть новорожденного внука, а Павел Егорович горевал об умирающем брате. Вся тяжесть хозяйственных забот легла на плечи Маши, которая, не выдержав, пожаловалась Мише: «Вот уже третья неделя, как у нас перекладывают печи, перестилают полы. <…> Печники мешают плотникам, плотники — малярам, а папаша всем. <…> Роман просится на две недели домой, а он моя единственная помощь. <…> Хина и Бром воют — им негде спать. <…> Измучилась я, Миша, страшно, уж очень много дел на одну! <…> Боюсь, еще и Антон доволен не будет. Никогда мне еще так не хотелось уехать и бросить все, чтобы не возвращаться больше!»[303]

Дядя Митрофан доживал последние дни, питаясь лишь водой, которой с ложечки поил его сын Георгий. Безутешная тетя Людмила — на нее уже не действовали успокаивающие лекарства — день и ночь лила слезы. Девятого августа в Мелихово и Ялту была доставлена телеграмма: «Волею Божию дорогой наш родитель скончался восьмого вечера. Чеховы». Павел Егорович погрузился в скорбь и написал всем своим сыновьям: «Не стало моего любезнейшего брата <…> Отошел в вечность <…> Как он ласков был ко всем. <…> Нет у меня теперь друга»[304]. (Никто, однако, не написал в Богучар ни Александре Егоровне, сестре Митрофана и Павла, ни ее детям.) На похороны в Таганрог Павел Егорович не поехал под предлогом ремонта в мелиховском доме. Погребальную службу, надолго запомнившуюся местным жителям, провел отец Федор Покровский. Павел Егорович получил переписанный от руки текст сорокаминутной надгробной речи, сказанной одним из членов церковного Братства. Начиналась она так: «Пока заступ могильщика еще не коснулся гробовой доски для сокрытия в недра земли заветного для многих, у гроба спешу к лежащему в нем с последним прощальным словом. Оставил ты нас, дорогой Митрофан Георгиевич, и оставил навеки!..»[305]

Глава сорок четвертая Рождение Христины: сентябрь — ноябрь 1894 года

Вторая совместная с Сувориным поездка Антона в Европу содержалась в тайне. Домашним он дал понять, что после краткого отдыха в Феодосии вернется домой, однако в конспирации он оказался столь же наивен, как и Потапенко. Стоило им с Сувориным появиться 13 сентября в Одессе, как все газеты протрубили не только об их приезде, но и о предстоящем отъезде в Вену. Одесским актерам оставалось лишь посетовать, что «Иванова» они будут ставить без автора. Местные власти отказались выдать Антону заграничный паспорт, и Суворину пришлось как следует нажать на одесского градоначальника, генерала Зеленого: тот ночью отпирал канцелярию, чтобы выручать чеховские документы. Из Одессы Антон послал соболезнования таганрогским родным; Машу он предупредил, что дома появится не раньше октября, и велел укрыть от осенних заморозков гладиолусы и тюльпаны, а на станцию, по его возвращении, выслать теплую шапку.

До Вены путешественники добрались 18/30 сентября. Тем временем в Швейцарии Лика Мизинова, у которой пошел восьмой месяц беременности, переехала из пансиона в Люцерне, где на нее глазели английские туристы, в частный дом в Вейто, на берегу Женевского озера. Расставив по комнате фотографии Антона, Лика пыталась изображать замужнюю женщину в интересном положении, приехавшую на курорт укрепить здоровье. Бабушке она писала, что ведет «самую мирную и правильную жизнь» и радуется отсутствию знакомых, а сама изнывала от тоски и отчаяния и каждый день ходила на почту. Антон же, купив себе в Вене новую чернильницу, обмакнул в нее перо и написал Лике в Париж: «Вы упорно не отвечаете на мои письма, милая Лика, но я все-таки надоедаю Вам и навязываюсь со своими письмами. <…> Потапенко говорил мне как-то, что Вы и Варя Эберле будете в Швейцарии. Если это так, то напишите мне, в каком именно месте Швейцарии я мог бы отыскать Вас. <…> Умоляю Вас, не пишите никому в Россию, что я за границей. Я уехал тайно, как вор, и Маша думает, что я в Феодосии. Если узнают, что я за границей, то будут огорчены, ибо мои частые поездки давно уже надоели. Я не совсем здоров. У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, и здоровье я прозевал так же, как Вас».

Лика и представления не имела о том, где находится Антон. Спустя два дня она обратилась к нему с мольбой, направив письмо по мелиховскому адресу: «Я очень, очень несчастна! Не смейтесь! От прежней Лики не осталось следа, и, как я думаю, все-таки не могу не сказать, что виной всему Вы! Впрочем, такова, видно, судьба! Одно могу сказать, что я переживала минуты, которые никогда не думала переживать! Я одна! Около меня нет ни одной души, которой я могла бы поведать все то, что переживаю. Дай Бог никому не испытать что-либо подобное! Все это темно, но я думаю, что Вам все ясно. Недаром Вы психолог! Почему я пишу все это Вам, я не знаю! Знаю только, что, кроме Вас, никому не напишу! А поэтому даже Маше не показывайте это письмо и ничего не говорите! Я в том отчаянии, когда почвы нет, и чувствую себя где-то, не знаю где, но там, где очень скверно! Не знаю, посочувствуете ли Вы мне! Так как Вы человек уравновешенный, спокойный и рассудительный! У Вас вся жизнь для других и как будто бы личной жизни Вы и не хотите! Напишите мне, голубчик, поскорее! <…> Ваши обещания приехать — все вздор! Вы никогда не сдвинетесь с места!»

В это время Антон с Сувориным были уже в Аббации, на модном Адриатическом курорте. Там непрерывно шли дожди, вокруг было множество русских, но Антон общался лишь со своей бывшей пациенткой, кормилицей из богатой семьи. Аббация вызвала в памяти Антона роман Мопассана «Монт Ориоль»; после этого путешествия в чеховских рассказах вновь зазвучат мопассановские мотивы. Двадцать второго сентября Чехов с Сувориным выехали в Венецию. Ответное письмо Лики осталось лежать на почте в Аббации: «Напишите поскорее, когда думаете приехать сюда, если не раздумаете! Предупреждаю, не удивляйтесь ничему. Если не боитесь разочароваться в прежней Лике, то приезжайте! От нее не осталось и помину! Да, какие-нибудь шесть месяцев перевернули всю жизнь, не оставили, как говорится, камня на камне! Впрочем, я не думаю, чтобы Вы бросили в меня камнем! Мне кажется, что Вы всегда были равнодушны к людям и к их недостаткам и слабостям! Если даже Вы не приедете (что очень возможно при Вашей лени), то все, что я пишу, пусть останется между нами, дядя! Никому, даже Маше, Вы не скажете ничего! <…> Вы что, один? Или с Сувориным? Ему, более чем кому другому, не говорите о моем существовании! <…> Потапенко писал, что между 25–30 сентября тоже приедет, может быть, в Монтрё».

Это письмо Антон получил в Ницце спустя две недели. Маше он написал: «Потапенко жид и свинья». Лика продолжала взывать к нему: «Голубчик, я одна, очень несчастна. Лика. Приезжайте один и никому обо мне не говорите».

Получив три последних письма Лики, Антон уже не сомневался в том, что она ждет ребенка. Ему нужен был предлог, чтобы отказаться от визита к ней. Им стал Суворин. Второго октября, в тот самый день, когда Антон осудил Потапенко в письме к Маше, он послал Лике холодную записку: «К сожалению, я не могу ехать в Швейцарию, так как я с Сувориным, которому необходимо в Париж. В Ницце я пробуду 5–7 дней, отсюда в Париж — тут 3–4 дня, а затем в Мелихово. В Париже буду жить в Grand Hotel'e. О моем равнодушии к людям Вы могли бы не писать. Не скучайте, будьте бодры и берегите свое здоровье. Низко Вам кланяюсь и крепко, крепко жму руку. Ваш А. Чехов. Если бы мне удалось получить Ваше письмо в Аббации, то в Ниццу я проехал бы через Швейцарию и повидался бы с Вами, теперь же неудобно тащить Суворина».

Потапенко тоже не сдержал обещания: из Петербурга он на два дня приехал не в Монтрё, а в Москву — ему было важнее восстановить отношения с Машей.

В этот раз Европа показалась Чехову менее интересной, чем в прошлую поездку в 1891 году. Он развлекал себя тем, что покупал шелковые галстуки и цветные стаканы. К тому же в Венеции на него напала крапивная лихорадка. В Милане он видел на сцене «Преступление и наказание» и сделал вывод: «насколько человечны на сцене здешние актеры и актрисы, настолько наши свиньи». (Отмщением Антону за эти мысли станет провал задуманной им пьесы.) Осмотрел Миланский собор и впервые побывал в крематории. В Генуе Антон с Сувориным по обыкновению прогулялись по кладбищу, а затем отправились на Лазурный Берег, который Мопассан прозвал «цветущим кладбищем европейской аристократии». Четыре дня они провели в Ницце, где Антон писал повесть «Три года» и «кашлял, кашлял и кашлял». Настроение у него было столь скверное, что он попросил Машу встретить его на вокзале без сопровождающих. Суворина тоже одолела хандра. Его приятельница Сазонова записала в дневнике: «Письмо от Суворина из Ниццы. Они с Чеховым друг другу надоели, оба скитаются и оба молчат». Суворин не простил Антону размолвки во время прогулки по Английскому бульвару: он спросил Антона, почему он больше не сотрудничает с «Новым временем». Тот, «сверкнув глазами», сухо попросил оставить этот разговор[306]

Шестого октября Чехов с Сувориным отправились в Париж и уехали оттуда через три дня, незадолго до того, как из Швейцарских Альп туда вернулась Лика и занялась поисками жилья и акушерки.

Проведя день в Берлине, Антон 14 октября прибыл в Москву. Подмосковные доррги развезло от осенних дождей, так что ему пришлось на пять дней задержаться в городе и заодно прочитать накопившуюся корректуру. В благодарность за Машины тяжкие труды по ремонту дома он подарил ей кольцо и обещал наградить двадцатью пятью рублями. В гостиницы «Лувр» и «Мадрид», где вновь обретались неугомонные Щепкина-Куперник и Яворская, полетела голубая записочка, выдержанная в стиле неразлучной парочки: «Наконец волны выбросили безумца на берег………и простирая руки к двум белым чайкам………». Лидия Яворская ответила незамедлительно: «Вас будет ждать горячий самовар, рюмка водки, все, что хотите, и больше всего я. Шутки в сторону, я прошу Вас, приезжайте завтра. Вы уедете в деревню, и я опять долго, долго не увижу Вас. А с Вами я так отдыхаю ото всех и ото всего. Друг мой, добрый, хороший, приезжайте».

Девятнадцатого октября ударил мороз, грязь на дороге застыла, и Антон вернулся в Мелихово, где его ожидали свежие полы в спальнях, «теплые удобства» и новые печи, хотя и с ними температуру в комнатах в ту холодную осень не удалось поднять выше пятнадцати градусов. Целый месяц Антон безвыездно провел дома — писал, отсыпался, обживал новый флигель. Чехов-старший торжественно занес в дневник: «Сегодня Павел Егорович перебрался в свою келию, в земное царство!»307 Франц Шехтель преподнес Чеховым каминный экран в стиле «модерн», который стал самым ценным произведением искусства в мелиховском доме. Но в доме оставался один досадный изъян. Об этом Антон уже дважды написал Маше в Москву: «Узнай в магазинах средство от мышей; сволочи проели обои в гостиной на высоте двух аршин от пола. <…>Если не найдешь средства от мышей, то привези одну или две мышеловки, поменьше».

Вскоре необходимость выбираться из Мелихова и вовсе отпала: 20 октября умер император Александр III, и по случаю траура в Москве закрылись гимназии и театры. К тому же дорога до станции по замерзшим комьям грязи превратилась в тяжелое испытание. Как-то Антон ездил навещать больную, и от тряски все нутро его «выворотило подкладкой наверх».

Лика в Париже все еще думала, что Антон отдыхает в Ницце. Ее последнее письмо из Швейцарии, изрядно покружив, добралось наконец до Мелихова: «Понимаете, что в буквальном смысле Лике очень, очень хочется повидать Вас, несмотря на то, что, боюсь, что если у Вас и было когда-либо порядочное мнение обо мне, то, увидя меня теперь, Вы его перемените! А все-таки приезжайте! Грустно, голубчик, бесконечно!»

Настроение Лики передалось и Маше. Десятого октября что-то произошло в Москве — столь грустное, что впредь эта дата стала для нее несчастливой. Десятого января 1895 года она писала Щепкиной-Куперник: «Милая Танька, могла бы я „дремоту превозмочь“ и поехать с Вами, но грустное событие, случившееся как раз в этот день три месяца назад, делает мое настроение совсем не подходящим для веселья»[308]. Что именно так огорчило Машу, нам неизвестно — возможно, был отвергнут еще один поклонник? В Мелихове она не появлялась вплоть до 4 ноября, а в Москве, оставшись один на один со своими переживаниями, мучилась от бессонницы, пила рыбий жир и ставила на сердце холодные компрессы. Ни Яворской, ни Татьяны видеть она не желала. Собравшись в Мелихово, взяла с собой Иваненко, чтобы не так тоскливо было в дороге. Судя по такту, с которым Антон обходил в разговоре с Машей это событие, кое-какие догадки на этот счет у него были — он не исключал, что она вновь встречалась с Левитаном. Антон посоветовал Маше проконсультироваться у своего коллеги, профессора-невропатолога В. Шервинского («возьми хорошего извозчика и на всякий случай 5 рублей») — тот мог бы помочь ей восстановить сон.

Если кто в Москве и наслаждался семейным счастьем, то это был Ваня — с женой Соней и младенцем Володей он вполне обходился без родственной поддержки. Миша не смог прижиться в Угличе и снова надеялся, что его всемогущие покровители найдут для него работу получше. Уйдя из гавриловского амбара, кузен Алексей Долженко стал уважаемым человеком: прилично зарабатывал и играл на скрипке в самодеятельном оркестре, чем вызвал одобрение Антона. Александр в Петербурге по прежнему сетовал на судьбу, даже при том, что его младший сын представлял собой, по мнению Натальи, «нечто выдающееся». Чем более приветливыми становились приписки Натальи к письмам Александра, тем больше антипатии испытывал он к жене: «Наташа жива и здорова, хотя и разрешается почти ежедневно целыми лентами какой-то ленточной глисты. На старости лет зачервивела…» Неприязнь его стала принимать крайние формы. Двенадцатого ноября он вдруг появился в Мелихове в компании Вани и Иваненко. На следующий день пришло письмо от Натальи: «Антон Павлович, очень прошу Вас написать мне, не у Вас ли мой муж. Этот странный человек уехал, когда меня не было дома. Я измучилась. Где он? и что с ним? Прошу Вас, дорогой Антон Павлович, не показывать ему моего письма»[309].

Александр приехал в Москву на празднества, связанные с бракосочетанием Николая II, и прогостил у Антона десять дней. Антон не без иронии написал Наталье: «Благодарю Вас, что Вы отпустили его ко мне».

Пока Александр скрывался от жены в Мелихове, он своим буйным поведением заразил деревенских мужиков. Один из них, Епифан Волков, в пьяном угаре запалил крышу собственного дома. Несмотря на имевшийся у Александра опыт пожаротушения, хата сгорела дотла, а Волков был арестован за поджог. Никакими другими событиями ноябрь отмечен не был. Лишь Елена Шаврова донимала Антона просьбами вернуть ей рукопись шести рассказов, которые где-то затерялись в мелиховском доме. Антон отрицал, что рукописи у него, и советовал Шавровой восстановить рассказы по памяти. Та сердито написала в ответ: «Восстановить же их из памяти, увы, — невозможно».

Чеховский сосед князь Шаховской, разоренный долгами, продал свое имение Васькино инженеру В. Семенковичу. Новый сосед, показавшийся Антону ярым реакционером[310], к общению не располагал. Уединившись во флигеле, Антон получил идеальные условия для работы. Вставая из-за письменного стола, он предпочитал компанию попроще. Изредка помогал Маше обучать грамоте молодых горничных, Анюту и Машутку. (Пройдет немного времени, и Чехов станет попечителем и строителем уездных школ.) Душевно отнесся к школьному учителю из соседнего села Щеглятьева — давал медицинские советы, подарил ружье и охотничью собаку и устроил бесплатный билет в театр Корша. Сблизился Антон и с учителем близлежащего села Талежа Алексеем Михайловым — тот еще более нуждался в помощи и сострадании. Обремененный семьей из четверых детей и к тридцати годам совершенно поседевший, он все разговоры сводил к своему мизерному двадцатитрехрублевому жалованью[311].

Редко отвлекаясь от работы, Антон закончил «Остров Сахалин» для публикации отдельной книгой, а также повесть «Три года», начатую им еще в 1891 году. Пожалуй, лишь во время сахалинской поездки он так же надолго изолировал себя от литературных кругов. Билибин сообщал в связи с этим Грузинскому: «В Петербурге говорят, что у Чехова чахотка и что московские врачи определили ему только один год жизни»[312]. Мелкая писательская братия, подхватив распущенный Сувориным слух, встрепенулась. Грузинский передал сплетню Ежову, а тот обратился напрямик к Антону: «Добрейший Антон Павлович! Ни слуху про Вас, ни духу! <…> Приглашать Вас к себе, на московскую квартиру, это все равно что сеять манную кашу и ждать всходов кукурузы. Вы недосягаемы для нас, маленьких людей. <…> Остаюсь друг Вашей юности, ныне Ваш враг»[313]. Антон в ответ вполне миролюбиво в который раз пригласил Ежова с Грузинским побывать у него в гостях. Лике же за это время не было написано ни слова поддержки или утешения.

В Париже Лика была уже не одна. Выпросив в редакциях авансов, туда примчался Потапенко. (Маше он сказал, что едет в Херсонскую губернию навестить больного отца.) В начале ноября он жил у жены на улице Матюрен, километрах в трех от Лики. Девятого ноября Лика родила дочь, которую назвала Христиной. Первые девять дней она оставалась с ребенком одна — и мать, и дитя нуждались в медицинской помощи. Вскоре удалось найти кормилицу. Мария Потапенко предложила взять девочку на воспитание. Лика ответила отказом, усмотрев в ее предложении намерение вернуть Игнатия в семью. В феврале 1895 года Лика в письме Маше расскажет, как Мария угрожала мужу, что убьет и себя и детей, а Потапенко был готов наложить на себя руки[314]. Пока Лика приходила в себя после тяжелых родов, Потапенко писал Антону из Парижа: «Внимай, Антон Павлович, тому, что я поведаю. Первое дело: держи мое местопребывание в весьма глубокой тайне, ибо так нужно. А второе — вот оно: попал я в тут-а-фе[315] отчаянное положение. <…> Я здесь дрожу от холода и прочих невзгод. Человеку, сидящему в теплом доме перед новоустроенным камином, это не вполне понятно, но художник должен вообразить. По каким делам я здесь, это трудно объяснить, а лучше не объяснять вовсе. Но выехать не могу, равно как и уплатить по некоторым счетам. <…> Ежели имеются у тебя какие-либо ресурсы, <….> то сослужи службу, сбрось с себя деревенскую лень и съезди в Москву, возьми эти ресурсы, пойди в Лионский кредит (или лучше — Юнкер) и соверши телеграфный перевод на мое имя <…> Коли можешь, выручи, а не то буду думать о самоубийстве…»

На следующий день Потапенко в последний раз побывал у Лики, и больше они никогда не виделись. Получив письмо Игнатия, Антон прервал уединение и вместе с Машей и Александром (того выпроваживали в Петербург к жене) отправился по ледяным ухабам в Лопасню, а оттуда — в Серпухов, на заседание окружного суда. Деньги в Париж он выслал лишь четыре дня спустя, вернувшись в Мелихово и попросив письмом Гольцева «совершенно секретно» достать 200 рублей (в крайнем случае — занять у Суворина) и послать их «блудному сыну». В марте следующего года Потапенко снова попросит у Антона 200 рублей, но к тому времени в их дружбе наступит охлаждение. Вслед за Потапенко из тесного круга чеховских друзей выпала и Лика. Воспламенить чувства Антона теперь попыталась Лидия Яворская.

Глава сорок пятая О, Чарудатта!:декабрь 1894 — февраль 1895 года

«Я забываюсь в театрах», — писала Яворская Татьяне Щепкиной-Куперник в декабре 1894 года[316]. Подруги привезли из европейского путешествия несколько дерзких сценических идей и втянули Антона в вихрь сомнительной театральной славы. Яворская прочно закрепила за собой амплуа куртизанки. Она уже сыграла роль содержательницы прачечной, чей сын станет маршалом у Наполеона, в чудовищно вульгарной пьесе Сарду «Мадам Сан-Жен», а теперь вживалась в роль блудницы Васантасэны в санскритской драме «Бедный Чарудатта». (Бедный брахман Чарудатта помогает Васантасэне спастись от козней принца. По ходу пьесы Васантасэну душат, а Чарудатте пытаются отрубить голову, но все кончается хорошо.) Той зимой при виде Антона Яворская непременно падала перед ним на колени и взывала со страстью: «О, Чарудатта, зависти достойный!» Антон с готовностью принял участие в этих играх.

Были у подруг и другие проекты. Чехов предложил Яворской построенную на адюльтере пьесу Золя «Тереза Ракэн» с трагическим финалом и будто специально для нее написанную.

Татьяна же перевела для восходящей звезды пьесу Ростана «Романтики», по сути представлявшую собой пародию на «Ромео и Джульетту». Свой перевод она отдала на суд Антона, и тот оценил его изящество, а за глаза высмеял ростановский романтизм, в котором только и есть, что «битые стекла и крестовые походы». В обществе Татьяны Антон чувствовал себя свободно и легко, хотя она ссорилась с ним не реже, чем с Яворской. Поэтесса обвинила Антона в предубеждении против лесбийской любви, а потом долго и смиренно просила прощения. (Суворина Антон предупредил, что Татьяна «хитрит, как черт».)

Второго декабря в Мелихове выпал снег, и теперь гостей привозили со станции на санях. Татьяна приехала к Чеховым нa целых две недели и очаровала все семейство. Дурачась с ней, Антон дразнил Брома и Хину ее собольим воротником. Когда Павел Егорович уехал в Москву, он позволил Татьяне вести за него дневник — пародия удалась ей великолепно. С Евгенией Яковлевной она ездила на службу в монастырь. В доме весь день звучал ее веселый смех. Шестого декабря Антон и Татьяна связали себя узами, коих не была удостоена ни одна из чеховских женщин, — стали крестными дочери князя Шаховского, Натальи. Теперь они называли друг друга кумом и кумой. Чехов только что закончил невеселую повесть «Три года», и Татьяна отвлекла его своей жизнерадостностью. Придя в игривое расположение духа, он стал писать своим корреспондентам «на лиловой бумажке», которую Яворская привезла ему из Парижа. Восемнадцатого декабря, спустя два дня после Татьяниного отъезда, Антон последовал за ней в Москву и пробыл там до самого сочельника, поселившись в первом номере (поближе к ватерклозету) «Большой Московской гостиницы», где его любили коридорные и где ему всегда хорошо работалось.

Повесть «Три года», тот самый «роман», о котором с Марксом вел переговоры Потапенко, была напечатана в «Русской мысли» в январском и февральском номерах. История эта получилась у него не «шелковой», как он хотел, а «батистовой». Самая большая вещь из всего, что было написано после «Дуэли» (исключая «Остров Сахалин»), повесть кажется автобиографичной в силу той достоверности, с которой в ней изображены галантерейная фирма «Лаптев и сыновья» и герой, пытающийся вырваться из купеческого мира. Богатый и несколько мужиковатый Лаптев, конечно, не Антон, но его самоуглубленность, его неприязнь к нажитым торговлей деньгам, его неспособность выбрать между «синим чулком» Рассудиной и красивой бездельницей Юлией, его реакция на концерт симфонического оркестра под управлением Рубинштейна и на пейзаж Левитана, несомненно, сближают его с автором. Безответственный зять Лаптева Панауров кажется списанным с Потапенко. Действие повести разворачивается неспешно — соответственно тому, как Лаптев постепенно избавляется от тяготящих его эмоциональных и сословных связей. Рассказанная история похожа на прелюдию большого романа воспитания. Критики не обратили внимания на поэтичность чеховской повести, а друзей смутило то, как Антон распорядился чувствами, испытываемыми к нему Ольгой Кундасовой. Более откровенная автобиографичность появится в чеховских сочинениях несколько позже.

Под Рождество Антон напечатал в «Русских ведомостях» жизнеутверждающий «Рассказ старшего садовника». Затронутые в нем проблемы смертной казни он рассматривал и в книге о Сахалине, а также обсуждал с Сувориным, когда гостил у него осенью в Крыму. В новом рассказе устами старшего садовника излагается история судьи, который не смог вынести смертный приговор убийце городского врача, поскольку его вера в человека отрицает возможность убийства. Цензор вычеркнул чеховскую мораль: «Веровать в Бога нетрудно. В него веровали и инквизиторы, и Бирон, и Аракчеев. Нет, вы в человека уверуйте!»

На Рождество дом в Мелихове снова наполнился гостями. В спальне Антона ночевал доктор Куркин, а в кабинете — Ваня. Сам Антон ютился в Машиной комнате. На Святках он побывал на елке в «буйном» отделении психиатрической больницы в Мещерском и вернулся оттуда с Ольгой Кундасовой. Павел Егорович всю ночь стонал, а утром объявил, что ему приснился Вельзевул. Новогодняя ночь прошла тихо, о чем и было сказано в дневнике Чехова-старшего: «Маша приехала из Сум. Гостей не было никого. Новый год не встречали, после ужина легли спать в 10 часов. Гривенник достался Маше».

В первый день нового, 1895 года Чеховых пришли поздравить мужики, и по традиции им поднесли водки и закуски. Антон всерьез задумался о своем здоровье. Кузену Георгию он написал о том, что кашляет, и если не будет улучшения, то ему придется на год перебраться в Таганрог, где было бы неплохо купить дом, в котором жил Ипполит Чайковский.

На следующий день Антон получил повестку Их Величеств: «Высочайшим приказом, состоявшимся в г. Москве 1-го января 1895 г., генерал от литературы и кавалер орденов Св. Великомученицы Татианы и Лидии Первозванной, а Нашего собственного конвоя рядовой Антон Павлов, сын Чехов, увольняется в отпуск вплоть до 3-го февраля сего года во все города Империи и за границу с обязательством представить двух заместителей и явиться в указанный срок для несения удвоенных обязанностей службы»[317].

Второго января, когда все в доме уже спали, в Мелихово пожаловала одна из «Их Величеств». Позже Татьяна вспоминала об этом: «Я зимой собралась в Мелихово и по дороге заехала к Левитану, обещавшему показать мне этюды <…> Левитан встретил меня, похожий на веласкесовский портрет в своей бархатной блузе; я была нагружена разными покупками, как всегда, когда ехала в Мелихово. Когда Левитан узнал, куда я еду, он стал по своей привычке длительно вздыхать и говорить, как тяжел ему этот глупый разрыв и как бы ему хотелось туда по-прежнему поехать. „За чем же дело стало? — говорю с энергией и стремительностью молодости. — Раз хочется — так и надо ехать. Поедемте со мной вместе!“»

Впустив в дом гостей, Антон после короткого замешательства подал Левитану руку и заговорил с ним так, будто трехлетнего перерыва в общении и не было. На следующее утро, пока Антон еще спал, работник Роман отвез Левитана на станцию. Лишь за завтраком Антон обнаружил его записку: «Сожалею, что не увижу тебя сегодня. Заглянешь ты ко мне? Я рад несказанно, что вновь здесь, у Чеховых. Вернулся к тому, что дорого и что на самом деле не переставало быть дорогим». Теперь Татьяна с Яворской могли лицезреть своих пылких кавалеров в одном строю. Четвертого января Антон на две с лишним недели уехал в Москву. Вместе с ним отправилась в путь и Евгения Яковлевна — она ехала в Петербург навестить первого законного внука. Желание увидеть Мишу в конце концов возобладало над неприязнью к невестке — Наталью она не видела со дня Колиной смерти.

Суворина Антон известил, что он в Москве, хотя и не сказал, зачем приехал и почему долго не писал. По просьбе Татьяны и Яворской поинтересовался у него, каковы шансы пройти цензуру у пьес «Жуарская игуменья» Ростана и «Маленький Эйолф» Ибсена. В следующем письме, посмотрев накануне у Корша пьесу «Мадам Сан-Жен» с Яворской, он назвал ее «очень милой женщиной». Та же посылала ему пламенные призывы: «Приезжайте сейчас, Антоша! Мы жаждем Вас видеть и обожаем. То есть это я пишу за Яворскую, а я просто люблю. Ваша Таня-Кувырком».

От пылкой Васантасэны он получил в подарок плед и кое-что еще: «Дуся моя, мне страшно тяжело с Вами расставаться, точно от моего сердца отрывается самая лучшая его часть. Сегодня ужасно холодно <…> Закутайтесь в этот плед, он будет согревать тебя, как мои горячие поцелуи. <…> Не забывай ту, которая любит тебя одного».

Антона привлекала роскошь, которой окружала себя Яворская. Суворину он признался: «Мне нужно 20 тысяч годового дохода, так как я уже не могу спать с женщиной, если она не в шелковой сорочке». Лика же в декабрьском письме была намного скромнее в своих притязаниях: «Кажется, отдала бы полжизни за то, чтобы очутиться в Мелихове, посидеть на Вашем диване, поговорить с Вами 10 минут, поужинать и вообще представить себе, что всего этого года не существовало <…> Я пою, учусь английскому языку, старею, худею! С января буду учиться еще массажу, для того чтобы иметь некоторые шансы на будущее. <…> Скоро у меня будет чахотка, так говорят все, кто меня видит! Перед концом, если хотите, завещаю Вам свой дневник, из которого Вы можете заимствовать многое для юмористического рассказа».

После трехмесячного перерыва письменное общение между Ликой и Антоном возобновилось, но никто из них ни словом не обмолвился о ребенке, как будто Христины вообще и не было на свете. Двадцать второго декабря Лика приглашала Машу в Париж: «Приезжай ко мне, у меня две комнаты и все удобства. <…> Ты, подлая, врешь, что хочешь меня видеть! Ты теперь связалась там со всякой св[олочью], ну и где тебе меня помнить». Кого при этом она имела в виду, стало ясно из письма Антону от 2 января: «Что, Таня поселилась в Мелихове и заняла мое место на Вашем диване? Скоро ли Ваша свадьба с Лидией Борисовной? Позовите тогда меня, чтобы я могла ее расстроить, устроивши скандал в церкви! <…> Прощайте, и пусть на Вас обрушатся все громы небесные, если Вы не ответите. Ваша Лика»[318].

Снова потеряла покой Ольга Кундасова. Работы у нее не было, и друзья — врачи Куркин, Яковенко, Павловская, Антон, а также Суворин — негласно помогали ей деньгами. Всех беспокоили ее таинственные поездки в Серпухов и Москву, где она ввязывалась в философские дебаты с биологами и философами. Кундасовой уже не терпелось покинуть психиатрическую лечебницу, но ее задерживала там работа с историями болезней. Она писала Антону записки и обвиняла его в том, что после визита в Мелихово у нее появились «жестокая» головная боль, лихорадка и «невообразимая хандра». Антон в ответ пытался ее успокоить, на что 12 января она отреагировала с желчностью, которая была столь характерна для ее литературного двойника Полины Рассудиной: «Будьте уж до конца джентльменом, напишите, куда уедете? Ведь 17-го Ваши именины: желала бы лично поздравить такого патентованного Дон-Жуанишку, как Вы. Прилагаю марку для ответа. Ваша О. Кундасова»[319]. Антон был терпелив к ее упрекам — впереди их было немало. Кундасова понимала, что больна, и сама себе поставила диагноз — «симптомы нервного слабоумия — Dementia primaria. Я испугана, но не до отчаяния». Она считала, что ей помогут путешествия, сон, еда и дружеские беседы в Мелихове. Чехов советовался с Куркиным, Яковенко, и вместе они решили давать ей столько денег, чтобы хватало лишь на ближние поездки вокруг Мещерского (где Кундасова продолжала считать себя ассистентом, а не пациентом). Доктор Куркин советовал Антону 13 января: «Вам впредь не следует терять из виду Вашу „приятельницу“, столь склонную запутываться в положения, из которых она не может выбраться без Вашей помощи»[320].

С помощью коллег и друзей Антону удалось с Кундасовой справиться. При этом, как будто ему было недостаточно внимания со стороны астрономки, а также Татьяны, Яворской и Лики, он стал разыскивать еще одну даму. В шутливом письме брату Александру от 30 декабря он обратился к нему с серьезной просьбой: узнать петербургский адрес своей поклонницы, писательницы Лидии Авиловой, причем сделать это «вскользь, без разговоров». Александр просьбу выполнил, и Антон стал потихоньку собираться в Петербург. Повод для поездки у него имелся: Суворин нуждался в поддержке Антона, поскольку, отказавшись подписать петицию царю в защиту прессы, стал объектом злобных нападок со стороны других издателей. (Царь петицию назвал «бессмысленными мечтаниями», полиция взяла нa заметку фамилии подписавших ее литераторов, и Антон, как автор, сотрудничающий с либеральными журналами, попал под негласный полицейский надзор.) Затравленный интеллигенцией, Суворин снова погрузился в мрачную тоску, которую не смогло развеять даже его любимое детище — Литературно-артистический кружок. С. Сазонова записала в дневнике 9 января: «Вели задушевные разговоры, Суворин жаловался на свое одиночество, на то, что газета и богатство не дают ему счастья, что личного счастья он почти не знал, что жизнь прошла мимо. Он был так нервен, взволнован, что в его голосе слышались слезы. Он просто временами не мог говорить»[321].

В то же самое время Антону писала и Анна Ивановна Суворина: «Антон Павлович! У меня опять к Вам просьба повеселить нашего Алексея Сергеевича! Вы, говорят, теперь в Москве. Соблазните его приехать хоть на несколько дней туда, пока Вы там. Он очень пеняет, что Вы ему ничего, кроме деловых писем, не пишете! <…> Напишите ему что-нибудь хорошее и интересное и повеселите немножко его. Все-таки, кроме Вас, он никого не любит и не ценит. Он очень хандрит и, главное, по ночам не спит. Заниматься совсем не может, как прежде, и это его ужасно удручает» [322].

Антон отвечал сочувственно и дважды приглашал Суворина в Москву, соблазняя прогулками по кладбищам. Он даже предложил познакомить его с Татьяной Щепкиной-Куперник, но Суворин уговорам не поддался. Антон вернулся в Мелихово, где пробыл всего неделю. К тому времени из Петербурга возвратилась Евгения Яковлевна; Антон обследовал ее новые зубные протезы, которые она отказалась надеть в Петербурге, поскольку визит к дантисту пришелся на 13-е число. В Москву Чехов снова отправился 27 января. Там он провел четыре дня, найдя время повидаться со своей детской симпатией Сашей Селивановой: она недавно овдовела, растолстела и решила сменить учительское поприще на акушерское.

Тридцать первого января Антон выехал в Петербург. Московская писательская братия проводила его завистливым взглядом. Щеглов записал в дневнике: «Жестокий мороз, худое пальтишко, безденежье, а тут знай себе пиши юмористический роман! <…> Решительно надо сделаться эгоистом вроде Чехова — и только тогда успеешь что-нибудь сделать!!» [323] В Петербурге Суворин подарил Антону экземпляр своего романа «В конце века. Любовь», сочетавшего пуританизм с порнографией. Книга была напечатана на дорогой бумаге и украшена дарственной надписью: «…от доброго и добродетельного автора». Суворин познакомил Чехова с Софьей Сазоновой, писательницей и мемуаристкой, которой он часто поверял душевные тайны и которая двадцать лет назад могла бы стать его женой. Взаимной симпатии между суворинскими конфидентами не возникло. Сазонова записала в дневнике: «Молча пожали друг другу руки… Посоветовал не пить русских вин… ушел к себе в комнату, собрал там компанию, а потом уехал к Лейкину». Сазонова так и не смогла расположить к себе Чехова. Он же по горло был занят своими делами. С Сувориным он пересмотрел свои гонорары, и впредь тот стал выплачивать Антону 200 рублей в месяц. Пока за стеной Анну Ивановну развлекали итальянские тенора, Чехов писал письма, читал рукописи и начал работу над новым рассказом. Следующий год будет у него на удивление урожайным.

Навестив Лейкина, Антон повидал своих заброшенных учеников — преданного ему Грузинского и унылого Баранцевича. Встречался он и с Потапенко. Мысли о Лике Мизиновой Антона не покидали, и он даже просил совета у Суворина. Тот поделился услышанным с Сазоновой, и в ее дневнике появилась запись: «У Чехова был роман с девицей Мизиновой. Он хотел жениться, но, должно быть, не сильно, потому что Суворин отговорил его. Потом с этой девицей сошелся Потапенко и оставил ее».

Брат Александр теперь жил в трезвости, и Антон охотно заходил к ним обедать. Наталья, заботливая мать и прекрасная хозяйка (она закончила кулинарные курсы), пришла в неописуемый восторг, услышав от Антона, что у ее сына «в глазах блестит нервность» и что из него выйдет талантливый человек.

В наступившем году невестка редактора «Петербургской газеты» Лидия Авилова, чей адрес настойчиво разыскивал Антон, жестоко пострадает от собственного самообольщения. На просьбу отрецензировать написанный ею рассказ он откликнется с небывалой готовностью. Затем она закажет брелок с выгравированным на нем названием чеховской книги, номером страницы и строки и анонимно пошлет его Антону. Зашифрованную строчку он найдет в рассказе «Соседи»: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». Лидия Авилова тогда еще не знала, что, покидая Петербург 16 февраля, Антон решил использовать ее подарок как последний штрих в новой комедии, которой суждено будет стать одной из самых жестоких пьес современности.

Глава сорок шестая Весна женоненавистника: февраль — май 1895 года

Брелок, полученный Антоном от Лидии Авиловой, едва ли можно понимать иначе как объяснение в любви. Реакция Чехова была более сдержанной, чем это описано в ее мемуарах, а что касается его участия в ее литературной карьере, то для Шавровой он сделал несравнимо больше и ничем не возразил на нелестное мнение Буренина: Авилову «лучше — не печатать». Стоило Авиловой сделать шаг навстречу, как Антон прибегнул к оборонительным маневрам. Лейкин, знавший ее лично, записал в дневнике 9 марта по дороге в Мелихово: «От Горбунова поехал в библиотеку Страхова на Плющиху, где остановилась Л. А. Авилова, и пил у ней чай. Она в горе, она десять дней тому назад писала из Москвы Чехову письмо в имение и звала его в Москву, а он и сам не приехал и не ответил, она справилась в „Русской мысли“, в имении ли он теперь, а ей ответили, что уехал в Таганрог, а я сообщил ей, что мне в „Русской мысли“ сказали, что он в имении, ждет меня, и я завтра еду к нему»[324].

Будучи в Петербурге, Антон сделал все, чтобы избежать встречи с Шавровой, чьи рукописи он пока не отыскал. Взамен желанного свидания она получила суровый выговор за очернение врачей в новом рассказе (его темой она выбрала больных сифилисом). Рассказ в любом случае был непригоден для печати — обсуждать венерические болезни дозволялось лишь в медицинских журналах. Антон рекомендовал молодой беллетристке писать о чем-нибудь «ярко-зеленом, вроде пикника», а медицинские темы оставить профессионалам.

В феврале Антон отослал в московский сборник «Почин» рассказ «Супруга» — еще одну невеселую историю о кротком и покорном докторе, чья жизнь отравлена браком с изменяющей ему и транжирящей его деньги женщиной[325]. Характерная для прозы Чехова коллизия идеалиста и аморальной женщины не только была подсказана личным печальным опытом, но и следовала подспудным женоненавистническим тенденциям в тогдашней литературе. То завлекая, то отвергая очередную женщину, Антон, возможно, не столько пытался найти прекрасную Дульцинею, сколько шел проторенной им самим дорогой: всякий раз новый роман становился помехой для его свободы, как личной, так и творческой. Подобно Толстому, в глубине души Антон был согласен с Шопенгауэром в том, что под напором чувственных желаний мужской интеллект слабеет и заставляет его обладателя преклоняться перед женщиной. Идеи немецкого философа были весьма популярны у российских интеллигентов, и героиня чеховской «Супруги» Ольга Дмитриевна — это женщина, увиденная глазами Шопенгауэра. Подобные характеры появятся следом и в пьесе «Чайка», и в рассказах «Ариадна» и «Анна на шее».

Антон вернулся в Мелихово и какое-то время воздерживался от общения с «сиренами» — Татьяна появится в Мелихове лишь в конце марта. Яворская же в марте уехала на гастроли в Нижний Новгород. Чехов, по-прежнему сочувствуя ей, объяснял Суворину, что московские газетчики всю зиму травили ее, «как „зайца“», критикуя ее игру в пьесе Дж. Джакоза «Графиня де Шалан». Антон, похоже, больше не желал делить Яворскую с Татьяной и Коршем; она же не могла понять, почему он стал таким неотзывчивым. Страдая от любовного и гриппозного жара, она взывала к нему дурным верлибром:

«О, Чарудатта, зависти достойный! Сидишь в своем жилище достославном И не знаешь, как живая Васантасэна, Цветок твой южный, „маленькое солнце“ Страдает здесь в вертепе Галерей, Взимающих с нее 4 р. в сутки, Да номер, столь непохожий, Увы, на номер тот в Московской, В коем она с тобою Вкушала блаженство истинное.

Дуся моя, <…> пора кончить! С пера больше не капают стихи, а писать Вам в прозе по чувствам нашим совершенно не в состоянии, поэтому пришлите мне Таню».

На Пасху Яворская дебютировала на петербургской сцене. В письмах к Антону она перешла на "Вы" и объясняла, что не может выбраться в Мелихово из-за распутицы, одновременно умоляя сопроводить ее в Петербург. Антон в ответ отмолчался, и 5 апреля она продолжала уговаривать его уже из Петербурга:

«О, Чарудатта, нежно любимый, Снизойди к бедной и позабытой, Замолвь словечко в защиту несчастной Твоей прекрасной Васантасэны, А то Суворин и рецензенты В бешенстве яром сгубят твой лотос, Порвут на части Васантасэну И бросят тело дивное ее голодным московским Рецензентам на съедение… О спаси, Чарудатта!!..

Дуся моя, поздравляю Вас с праздниками и желаю всех благ и телу и душе Вашей!.. Познакомилась с Бурениным, под личиной добродушия ядовитый мужчина! Говорили о Вас. Он спрашивал, не влюблена ли я в Антона Павловича (для всех это ясно, видишь, Дуся?!! Так… так, так…) <…> Мне не хотелось бы знакомиться с Сувориным иначе как через Вас. Напишите ему словечко обо мне. Ваше слово на него производит такое же впечатление, как слово любимой женщины (!)».

Антон и на это пламенное послание Яворской не ответил и словечка за нее не замолвил, а Суворину насплетничал, что Корш Яворскую ревнует. Суворин посмотрел «Мадам Сан-Жен» с ее участием, однако в рецензии был столь скуп на похвалы, что чуть не провалил ее дебют. (Впоследствии и Суворинский театр, и Чехов в своих пьесах пойдут войной против ее бьющей на эффект вульгарной манеры.) Принеся Яворскую в жертву Суворину, Антон тут же забросил удочку насчет актрисы его театра Людмилы Озеровой, которая с огромным успехом сыграла роль Ганнеле в одноименной пьесе Гауптмана. В начале мая Антон даже интересовался у Суворина, где Озерова собирается провести лето: «Вот Вы бы пригласили бы меня полечить ее». Однако лишь спустя два года актриса отреагирует на Антоновы намеки.

В семействе Чеховых продолжали вспоминать о Лике. Миша еще в январе жаловался Маше: «Я так давно не видел культурных девиц. Прежде хоть Лика была, а теперь ее нет!» [326] Антон написал ей впервые за последние три месяца, а потом замолчал на год с лишним. Ему хотелось встретиться и поговорить с ней; «писать же не о чем, так как все осталось по-старому и нового нет ничего». О Христине по-прежнему в письме упоминаний не было, зато была передана Машина просьба привезти перчаток и духов. Лика теперь переписывалась не с Антоном, а с бабушкой, матерью и Машей. Бабушку она продолжала уверять, что усердно учится пению, а матери призналась, что она ее «лучший и единственный друг». В письмах к Маше от 23 января и 2 февраля смешались самые разнообразные чувства и подробности — и талия, похудевшая до сорока восьми сантиметров, и французский поклонник, и кровь горлом, и надежда на скорую смерть, и гордость за маленькую дочь, и ее сходство с Потапенко, и возможное Машино замужество с Левитаном… Потапенко Лика защищала: «У меня новых друзей нет. Один был и, надеюсь, останется общим другом — это Игнатий <…> Я имела дурацкую фантазию считать также другом Антона Павловича, но это действительно оказалось только неуемной фантазией. <…> Я ничего не жалею, рада, что у меня есть существо, которое начинает уже меня радовать <…> Я верю, что Игнатий меня любит больше всего на свете, но это несчастнейший человек! У него нет воли, нет характера, и при этом он имеет счастье обладать супругой, которая не останавливается ни перед какими средствами, чтобы не отказаться от положения м-м Потапенко».

Машу переживания Лики тронули, но в глубине души она не могла не завидовать подруге, испытавшей счастье любви и материнства.

Весной 1895 года Лика ненадолго приехала в Россию, оставив во Франции Христину на руках у кормилицы. Бабушка Софья Михайловна с нетерпением ожидала внучку; в ее дневнике 8 и 14 мая появились умилительные записи: «Сегодня день рождения моей дорогой голубки Лидюши. Пошли ей, Господи, здоровья, счастья и благоденствия на 26 год жизни, а сегодня минуло ей 25 лет, вот как время летит… <…>Жду Лидюшу! Приехала, рада до безбожного ее видеть — теперь и умирать легче будет»[327].

Приехав в Москву, Лика сразу же, 12 мая, направилась в Мелихово. Лишь через день она поехала в Тверскую губернию повидаться с бабушкой. Двадцать пятого мая в Москву приехал Антон и остановился у Вани, который доложил об этом в письме жене: «Антоша ночует у меня, а целые дни пропадает по своим делам». В Мелихово он вернулся 28 мая. С ним приехала Лика, пробыла у Чеховых сутки, а затем исчезла до сентября — к большой радости Ваниной жены, подозрительно смотревшей на частые визиты в Мелихово богемных девиц[328].

Впрочем, в ту весну в Мелихово наезжали гости в основном мужского пола. На Пасху приехала лишь любимица Павла Егоровича и Евгении Яковлевны Татьяна Щепкина-Куперник. Вместе со всеми Чеховыми была на всенощной, причащалась, крестила детишек мелиховской прислуги. Ей, как равноправному члену семьи, Антон посылал в Москву списки необходимых для закупки продуктов, прося привезти сыра, колбасы, халвы, прованского масла. В круг Машиных подруг вернулась бывшая Антонова невеста Дуня Эфрос, теперь жена адвоката Ефима Коновицера. Они встречались в Москве, а приглашение в Мелихово Дунина семья получит лишь через год.

Единственной нежелательной в Мелихове персоной оставался Игнатий Потапенко. Его обижало, что Антон, «предмет его неугасаемой зависти», общался с ним лишь посредством «маленьких клочков желтой бумаги». Потапенко между тем был чрезвычайно занят: «Пишу разом бесконечное число повестей и рассказов». Деньги шли и первой, и второй жене, и Лике на Христину и кормилицу, не считая того, что нужно было возвращать долги Антону и Суворину. Десятого марта в Мелихово пожаловали Лейкин, Грузинский и Ежов. Лейкин одобрил любезный его сердцу чеховский опыт агрария, садовника и собачника. Они с Антоном сохранили дружескую близость. В лейкинском дневнике 11 марта визит в Мелихово обстоятельно документирован:

«От станции Лопасня (по Курской дороге) до села Мелихова, где находится усадьба Чехова, ехали при страшной метели. Еле можно было различать вехи дороги. <…> Ехали в двух санях. Я впереди, Ежов и Лазарев позади. В моих санях пара лошадей была запряжена гуськом. Дорога была буквально заметена. <…> К Чехову приехали мы засыпанные снегом, с сосульками в бороде и на висках в волосах. <…> Чехов встретил нас с полным радушием, вышел даже на крыльцо с прислугой. Две горничные совсем молоденькие, круглые как кубышки, девушки с лицами в виде полной луны схватили наши саквояжи и пледы <…> Дом у Чехова прекрасный, светлые комнаты, весь обновленный красками и обоями, просторный, с уголком для каждого члена семьи и даже с таким комфортом, которого и в некоторых московских квартирах не найдешь. Приятно видеть, что наш брат писатель перестал наконец бедствовать (я говорю о даровитых) и пошел в гору благосостояния. В комнатах встретила нас его мать и брат Михаил, податной инспектор, приехавший погостить на несколько дней из Углича, где он служит. Вертелись под ногами две собаки таксы, и я чуть не вскрикнул: „Пип! Динка!“ — до того они похожи на моих такс. <…> После обеда повел меня Чехов осматривать постройки на дворе и службы. Службы ветхие, но стоят уже рубленые конюшня, хлев, сарай. Строится баня. Выстроен флигелек для приезда гостей в две комнаты и обмеблирован и поставлены три кровати с принадлежностями. Домик, прелесть какой. В этом домике и ночевали Ежов и Лазарев, а я спал у Чехова в кабинете па диване».

Ежов уехал на следующий день — ему Мелихово не понравилось: и деревня слишком близко, и реки нет.

Впрочем, Чехова мнение Ежова или Грузинского не интересовало. Суворину он написал о них как о «двух молодых тюфяках, которые не проронили ни одного слова, но нагнали на всю усадьбу лютую скуку». Лейкин же, на взгляд Антона, «обрюзг, опустился физически, облез, но стал добрее и душевнее; должно быть, скоро умрет». Лейкин был так тронут теплым приемом в Мелихове, что послал Брому и Хине портрет их отца Пипа, а Маше — семян сахалинской гречки, еще одного диковинного «зелья», заполонившего мелиховский сад. Обмен любезностями продолжился тем, что Чехов нашел для Лейкина художника, который согласился написать маслом его портрет за сходную плату в 200 рублей. Возрадовавшись, Лейкин прислал Чеховым семян элитной свеклы и огурцов.

В теплом и зеленом июне Ежов с Грузинским снова побывали в Мелихове, и в этот раз Ежов был благосклонен: ему понравилась новая баня. Возможно, он смягчился, поскольку снова собирался жениться, на этот раз — на девушке «без всяких средств»[329]. На то, чтобы заманить в Мелихово привыкшего к комфорту Суворина, ушло почти все лето. Он приехал в конце июля и остался лишь на одну ночь.

На Пасху приезжал Иваненко. Павла Егоровича он рассердил тем, что проспал и не похристосовался со священником. Заезжал Гиляровский; три дня гостил в Мелихове доктор Коробов, квартирант семьи Чехова в его студенческие годы. Николай Коробов в то время был увлечен идеями Ницше. Антон как-то заметил: «С таким философом, как Ницше, я хотел бы встретиться где-нибудь в вагоне или на пароходе и проговорить с ним целую ночь». Визит Коробова в этом смысле оказался кстати. В разговоры чеховских героев стали проникать ницшеанские идеи[330]. Оживилась в этой связи и его переписка с Сувориным, разделявшим прогерманские взгляды, которые, впрочем, иногда принимали эксцентричную форму: он выступал за введение в университете программы «физических игр» вроде лаун-тенниса или крикета, полагая, что это поможет воспитать людей, способных «к прямому практическому делу».

Чехов и Суворин скучали друг без друга. Суворин мечтал о том, чтобы посидеть с Антоном, «молча и лениво перекидываясь фразами». Тот же в каждом письме звал его в Москву: «мы поездили бы по кладбищам, монастырям, подгородным рощам». Однако Суворина крепко держали в Петербурге газета и театр, а у Антона не было видимых причин уезжать из Мелихова. Он все сильнее убеждался в том, что прокормиться в имении «можно только при одном условии: если будешь работать сам, как мужик, невзирая ни на звание, ни на пол». И работа кипела: в саду гоняли мышей, объедающих молодую кору с вишневых деревьев; зарезав свинью, коптили окорок; закупали лес для постройки бани. Лето 1895 года было засушливым; на березу напал шелкопряд. От морозных утренников пострадали цветущие плодовые деревья. По теплой погоде размножились комары, которые кусались, «как собаки». Антон не решился бы снова переложить хлопоты по хозяйству целиком на Машины плечи. Напрасно Суворин искушал его поездками по Волге или Днепру, а Лейкин звал на Валаам. Сам Чехов мечтал о море — Балтийском или Азовском, но до июля безвыездно просидел в Мелихове.

Братья Антона той весной пребывали в отдалении. Миша даже в апреле не смог выбраться из Углича из-за весенней распутицы. Но держали его там и проблемы посложнее: со смертью его покровителя А. Саблина отпали надежды на перевод и более цивилизованный город Ярославль. Антон пытался через Билибина найти для него место почтмейстера — тот вынужден был огорчить отказом: Миша не имел нужной квалификации. Пришлось снова просить о помощи Суворина. В Петербурге жена Александра напрашивалась на приглашение: «Вы, дорогой Антон Павлович, так заманчиво описываете наш сад и его обитателей, что даже слюнки текут». Александр был в миноре: Наталья перед Пасхой широко тратила деньги на обновки и угощенья; мать ее, Гагара, приготовлялась предстать перед Богом (на это уйдет еще четыре года). Сам же он день и ночь трудился над составлением именного указателя к «Новому времени» за жалкие 100 рублей в год, назначенные ему Сувориным. Спиртного он в рот по-прежнему не брал, но чувствовал себя скверно: «колет сердце, и поясница болит, как у онаниста».

Прошлогоднее раздражение Антона, тяготившие его отношения с Ликой и Потапенко, а также воспринятые им идеи немцев-женоненавистников — все это вылилось в рассказ под названием «Ариадна». Его героиня получила имя девушки, когда-то разбившей жизнь чеховскому учителю латыни Старову. Яркостью своей натуры она обязана Лидии Яворской, а превратностями судьбы — Лике Мизиновой. Как и Лике, Ариадне не удается заманить в свои сети рассудительного рассказчика Шамохина — она вступает в связь с беспечным и женатым Лубковым, который в Европе оставляет ее. В отличие от Антона, Шамохин приходит Ариадне на помощь и возвращается с ней в Россию; в отличие от Лики, беременность Ариадны возникает лишь в воображении Шамохина. Как и Потапенко, Лубков занимает без отдачи деньги у своего соперника. Сравнивая потребность Ариадны нравиться и лукавить с такими естественными проявлениями, как чириканье воробья или шевеление тараканьих усов, Шамохин перефразирует известное изречение Шопенгауэра. Историю своего романа Шамохин рассказывает Антону, встретив его на пароходе по пути из Одессы в Ялту, — это единственное чеховское произведение, в котором автор становится одним из действующих лиц. Выведя в герои случайного попутчика, утомляющего автора своей исповедью, Чехов устанавливает между ними дистанцию, хотя основная дилемма рассказа — ненавидеть женщин или принимать их такими как они есть — прежде всего занимает самого автора.

Рассказ предназначался журналу «Артист». Его редактор Куманин, предчувствуя финансовый крах издания (жить ему тоже оставалось недолго), решил свернуть дело и передал подписчиков журнала и контракты с его авторами, включая чеховский аванс в 620 рублей, в «Русскую мысль». В результате Лаврову и Гольцеву пришлось в конце 1895 года опубликовать рассказ, судя по всему, идущий вразрез с проповедуемыми ими идеями женского равноправия. Впрочем, Чехов смог уравновесить «Ариадну» рассказом «Убийство» — мрачнейшим примером жестокости, проистекающей из религиозного фанатизма; его сюжет был подсказан сахалинскими впечатлениями и Мишиными рассказами о жизни города Углича. В мае, после долгих мытарств в цензурном комитете (в «Русской мысли» его прозвали «чревом китовым»), вышла отдельным изданием книга «Остров Сахалин», еще более укрепившая чеховскую позицию в лагере либералов. Однако на этот раз Чехов решил навсегда расстаться с каторжным островом.

Мотив женоненавистничества прозвучит и в следующем чеховском рассказе, задуманном летом и напечатанном в «Русских ведомостях» в октябре, — «Анна на шее». Его название позаимствовано у брата Александра — так он называл первую жену, перед смертью долго болевшую и ставшую для него обузой. Чеховская Анна — юная девушка, вышедшая замуж за немолодого чиновника ради того, чтобы помочь обедневшей семье. Однако, осознав свою женскую привлекательность, она окунается в водоворот светской жизни и начинает открыто презирать мужа. Похоже, в тот момент Антона совсем не прельщала идея женитьбы, о которой то и дело твердил ему Суворин. В письме ему от 23 марта он колко заметил: «Извольте, я женюсь, если Вы хотите этого. Но мои условия: все должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в деревне, и я буду к ней ездить. Счастье же, которое продолжается изо дня в день, от утра до утра, — я не выдержу. <…> Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, являлась бы на моем небе не каждый день. NB: оттого, что я женюсь, писать я не стану лучше».

Глава сорок седьмая Высиживая «Чайку»: июнь — сентябрь 1895 года

Летом 1895 года Антон впервые упомянул о своем архиве. Как и отец, он аккуратнейшим образом сохранял все письма и бумаги. Если кому-либо из родни требовался тот или иной документ, все обращались к Антону. Написав Суворину о том, что привел в порядок его письма, Антон, несомненно, встревожил «старика», отнюдь не желавшего, чтобы его сокровенные мысли стали всеобщим достоянием. С тех пор это стало ежегодным ритуалом, к которому Антон приобщил и Машу: письма делились на две категории — семейные и деловые; затем они раскладывались по коробкам и по авторам, причем Антон проставлял отсутствующие даты. Отныне, боясь скомпрометировать себя, корреспонденты Чехова поумерили откровенность или же писали ему исключительно в расчете на «пригодный для продажи» ответ. Антона забавляли их страхи, равно как и их надежды; одно из писем к Анне Ивановне Сувориной он надписал: «Не для „Русской старины“», однако его собственная эпистолярная манера со временем становится все более сдержанной.

Архив свидетельствует о возросшей чеховской самооценке. Несомненно, он предвидел, что войдет в разряд крупнейших современных беллетристов. В феврале умер Лесков, который миропомазал Чехова, как Самуил Давида, и мало кто искренне оплакал этого самого конфликтного из русских писателей. Даже Антон выразил негодование, что тот в завещании распорядился произвести вскрытие его тела, чтобы доктора убедились в своем заблуждении относительно диагноза болезни. Однако чеховская дневниковая запись 1897 года показывает, как высоко Антон ценил Лескова: «Такие писатели, как Н. С. Лесков <…> не могут иметь у нашей критики успеха, так как наши критики почти все — евреи, не знающие, чуждые русской коренной жизни, ее духа, ее форм, ее юмора…» А любимая присказка Лескова — «вы наступили на мою самую любимую мозоль» — нашла себе место в чеховской «Чайке».

В середине лета Мелихово опустело. Третьего июня после обеда Миша, Маша и Ваня отправились в южные края. Два дня они гостили у кузена Георгия в Таганроге. Маша впервые после отъезда в Москву вернулась в город своего детства и с удовольствием окунулась в Азовское море. Три недели спустя Ваня возвратился в Мелихово, а Миша и Маша повторили маршрут Антонова путешествия по Кавказу в 1888 году, доплыв морем до Батума, а затем по суше добрались до Кисловодска. Домой они вернулись ночью 28 июня, «худые, усталые, измученные, но в то же время жизнерадостные, весьма довольные», — докладывал Ваня жене Соне. В их отсутствие Антон наслаждался одиночеством, а Павел Егорович руководил вспашкой зяби, продавал сено, вызывал ветеринара[331] к больной корове и позволил себе роскошь — купил для кухни часы с боем.

В Мелихово снова начала наведываться Ольга Кундасова — Павел Егорович даже записал у себя: «живет у нас». Антон пожаловался на нее Суворину: «В большой дозе эта особа — покорно благодарю! Легче таскать из глубокого колодезя воду, чем беседовать с ней». Остаток лета астрономка провела у сестры в Батуме, в двух тысячах верстах от Мелихова. Впрочем, Антон стал с ней мягче, что она сама признала еще в прошедшем апреле: «Поражаюсь многим, что обнаруживается Вами за последнее время по отношению ко мне, поражаюсь потому, что я сама в настоящее время — почва каменистая, а было время, когда я была почвой доброй. (Прошу при чтении этого места письма не предаваться порнографическим соображениям, столь свойственным Вам.)»

Однако покладист Антон был отнюдь не во всем. Собирать с Кундасовой книги для библиотеки в психиатрической больнице он отказался. А вот Епифана Волкова, поджигателя из соседней деревни, он взял под свою защиту, и спустя год тот был выпущен из-под ареста по причине невменяемости (к тому же мировой судья был поклонником Чехова-драматурга). Младший сын дяди Митрофана, Володя, был исключен из духовной семинарии, и Антон стал подыскивать ему другое место учебы, чтобы тот избежал призыва на военную службу.

Спокойствие было нарушено 20 июня, когда в Мелихово приехала вдова дяди Митрофана, Людмила, с двумя дочерьми, Александрой и Еленой. Родственники гостили у Чеховых сорок дней. Антона девочки порадовали — обе были толковые и хорошенькие. Лишь Павел Егорович считал дни до их отъезда, даже при том, что Людмила Павловна усердно посещала заутрени и обедни в Васькине и Давыдовой пустыни. Проводив родню, через три недели Чеховы встречали новых гостей из Таганрога — вдову брата Евгении Яковлевны, Марфу Ивановну Лободу. Из всех сородичей Евгения Яковлевна относилась к ней с особенным теплом; вдвоем они ездили в монастырь на богомолье.

Чеховские раздумья над новой пьесой были прерваны известием о попытке самоубийства, и это происшествие будет вплетено в ее сюжет. В то время Левитан жил между Петербургом и Москвой в имении Горки, у любовницы Анны Турчаниновой. Как и Софья Кувшинникова, она была замужем и старше Левитана на 10 лет. У нее было три дочери, и по крайней мере одну из них он успел соблазнить. С Анной у него произошла размолвка; 21 июня он достал револьвер и выстрелил себе в голову. Рана оказалась неопасной, чего нельзя было сказать о душевном состоянии Левитана. Спустя два дня он писал Антону: «Ради Бога, если только возможно, приезжай ко мне хоть на несколько дней. Мне ужасно тяжело, как никогда. Приехал бы сам к тебе, но совершенно сил нет. Не откажи мне в этом. К твоим услугам будет большая комната в доме, где я один живу, в лесу, на берегу озера».

Антон не проявил ни жалости к Левитану, ни интереса к рыбной ловле. Тогда за перо взялась Анна Турчанинова: «Я не знакома с Вами, многоуважаемый Антон Васильевич [sic], обращаюсь к Вам с большой просьбою по настоянию врача, пользующего Исаака Ильича. Левитан страдает сильнейшей меланхолией, доводящей его до самого ужасного состояния. В минуту отчаяния он желал покончить с жизнью, 21 июня. К счастью, его удалось спасти. Теперь рана уже не опасна, но за Левитаном необходим тщательный, сердечный и дружеский уход. Зная из разговоров, что Вы дружны и близки Левитану, я решилась на писать Вам, прося немедленно приехать к больному. От Вашего приезда зависит жизнь человека. Вы, один Вы можете спасти его и вывести из полного равнодушия к жизни, а временами бешеного решения покончить с собою»[332].

Пятого июля, никому не сказав, куда едет, Антон отправился в Горки к Левитану. Оттуда он сообщил Лейкину о том, что «очутился на берегу одного из озер в 70–90 верстах от станции Бологое» и пробудет там дней десять. Суворину он написал, что был вызван к больному в имение Турчаниновой: «Местность болотистая. Пахнет половцами и печенегами».

В Горках Антон провел лишь пять дней и, вместо того чтобы вернуться домой, из Бологого тайно направился в Петербург. О том, что Чехов появился у Суворина, случайно стало известно Лейкину. Он заявился в дом в Эртелевом переулке и застал там Антона, «худого и желтого». Тот объяснил, что приехал по телеграмме Суворина. Но Лейкин был не единственным, кто выслеживал Чехова: в то время места в Суворинском театре добивалась Клеопатра Каратыгина, и, как и многие другие знакомые Антону актрисы, она выбрала его поручителем.

Антон вернулся в Мелихово 13 июля. Вскоре туда же прибыли Татьяна Щепкина-Куперник и Саша Селиванова, которую Антон теперь называл «очаровательной вдовушкой». Через четыре дня Чехов поехал в Москву на встречу с Сувориным: два дня подряд они гуляли и разговаривали. Потом Суворин заехал в Мелихово познакомиться с Татьяной и поговорить с ней о театре. Запись в дневнике Павла Егоровича свидетельствует: «24 июля. Полнолуние. Ночью гости ходили гулять в лес». Эта прогулка определила Татьянино будущее: она очаровала Суворина и с его помощью вскоре начала прокладывать себе дорогу в Петербург. В то время Татьяна трудилась над переводом «Принцессы Грезы» Ростана, которая послужит прообразом Прекрасной Дамы в поэзии и драматургии символизма. (Татьянина увлеченность французскими пьесами заразила и Антона — он взялся за учебники и «победил трудности французского языка».) Маленькая пьеса в «Чайке», которую ставит Тригорин и которая вызывает раздражение его матери, станет пародией на еще не написанные пьесы: ведь именно те символистские пьесы, которые переводила Татьяна, а также «Ганнеле» Гауптмана, в которой дебютировала Людмила Озерова, дали Антону представление о том, как подобная пьеса могла звучать по-русски.

В целом же пьеса «Чайка» беспощадно пародийна. Ружье, которое убивает чайку, ставшую символом погубленной молодости, берет на прицел «Дикую утку» Ибсена; Треплев, ревнующий мать к Тригорину, пародирует Гамлета и Гертруду. Стареющая актриса Аркадина, захватившая в плен своих чар всех мужчин — своего брата Сорина, своего сына Треплева и своего любовника Тригорина, — это насмешка над всеми когда-либо раздражавшими Антона актрисами, а также отраженная в кривом зеркале Яворская с ее ломанием, коленопреклонением перед Антоном и восклицаниями «О, нежно любимый Чарудатта!». Зануда Медведенко — это учитель талежской школы Михайлов. Медальон с зашифрованными строчками «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее», который Нина дарит Тригорину, — это брелок Лидии Авиловой. Озеро как место действия пьесы, бессмысленно подстреленная птица, первая попытка Треплева убить себя — все это заставляет вспомнить о Левитане. В несчастной судьбе Нины, которую обожает Треплев и совращает Тригорин, не только отражается, но и — как мы увидим позже — предвосхищается история Лики, Антона и Потапенко.

Однако наиболее жестоко Чехов обошелся с самим собой. Традиционалист Тригорин и новатор Треплев, оба слабохарактерные люди и заурядные писатели, в действительности воплощают две чеховские грани — Чехов как последователь психологического метода Тургенева и Толстого и Чехов как пишущий прозой поэт-лирик. Многое в Тригорине — от Антона: и любовь к рыбной ловле, и неприязнь к пахучим цветам, и умаление собственных достоинств. Строчки из чеховской прозы (блестящее на плотине горлышко разбитой бутылки) и из письма Лике («писать, писать и писать») тоже переданы Тригорину. Тригорин, который соблазняет, а затем оставляет Нину, — это Потапенко, а Треплев — человек, к которому она возвращается, сохранив намерение отдать жизнь сцене, — это уже Антон. И вместе с тем нельзя считать «Чайку» пьесой-исповедью: Тригорин лишь в чем-то Потапенко, а Треплев лишь в чем-то Чехов. Авторская позиция в пьесе принадлежит доктору Дорну, который смотрит на все и вся с насмешливым сочувствием и отваживает добивающихся его женщин.

В пьесе «Чайка» мы узнаем почти доведенную до сюрреализма комедию Тургенева «Месяц в деревне», написанную на полстолетья раньше: помещичья усадьба, ироничный доктор, помыкающая всеми героиня и до нелепого длинная цепочка безответных чувств: никто не любит учителя Медведенко, который любит дочь управляющего Машу, которая любит молодого писателя Треплева, который любит дочь соседа-помещика Нину, которая любит немолодого писателя Тригорина, который опутан чарами актрисы Аркадиной. По структуре пьеса новаторская: четыре действия не делятся на явления. Последнее действие, как музыкальная пьеса, повторяет мотивы первого. Никогда еще чеховская пьеса не была столь насыщена литературными аллюзиями, и прежде всего на Мопассана, которого так любят и автор, и его герои. Первые слова пьесы: «Отчего вы всегда ходите в черном?» — «Это траур по моей жизни» — позаимствованы из романа «Милый друг», пассаж о женщинах и писателях, который читает во втором действии Аркадина, — из его же книги «На воде». В пьесу вплетены мотивы шекспировских пьес, прежде всего «Гамлета». Все традиции опрокинуты. Неотъемлемые атрибуты комедии — влюбленные пары, конфликт молодых со стариками, умные слуги и глупые господа — все это присутствует в пьесе, но получает отнюдь не комическое разрешение. Нет счастливого воссоединения влюбленных сердец, молодые гибнут, старики остаются в живых, а слуги продолжают противодействовать господам.

В письме Суворину от 21 октября Чехов сам признался в несценичности новой пьесы: «Пишу ее не без удовольствия, хотя страшно вру против условий сцены. Комедия, три женских роли, шесть мужских, четыре акта, пейзаж (вид на озеро); много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви». Начиная с замысла «Чайки» в мае 1895 года и вплоть до ее премьеры в октябре 1896-го Антон сделал все, что мог, чтобы восстановить против себя всех, кто будет играть и смотреть его пьесу. Как будто против своей воли выпустил «Чайку» в полет.

Глава сорок восьмая Возвращение беглянки: сентябрь — декабрь 1895 года

Шестого августа Лика Мизинова привезла свою девочку в Москву. Она помирилась с матерью и стала подыскивать работу. Потом, купив шоколаду, поехала в Тверскую губернию на именины к бабушке. Как когда-то Лику, Христину отдали под опеку С. Иогансон и наняли кормилицу. Двадцать третьего сентября вместе с Машей Лика приехала в Мелихово. В ноябре она писала из Москвы бабушке: «Теперь здесь Маша Чехова и часто бывает у меня и я у нее. Живет она у Ивана Павловича и занимается в пансионе Ржевской по-прежнему. Когда бываю дома, то читаю, играю и пою, и так время проходит скоро. Вообще я всем довольна. <…> Два раза я ездила к Чеховым в имение, один раз, когда приехала, до начала занятий, и пробыла там две недели, а еще ездила с Машей на субботу и воскресенье, меня там по-прежнему любят, и я себя чувствую у них как дома». Мать Лики, Лидия Юргенева, дорожила своей независимостью, хотя денег порой не хватало даже на дрова. Гостеприимный чеховский дом той осенью согревал Лику не только душевно, но и физически.

Потапенко по-прежнему пути в Мелихово были заказаны, но в декабре Лика попыталась вступиться за него перед Машей: «У меня есть и будет только одно — это моя девочка! <…> никогда не вини ни в чем Игнатия! Верь мне, он тот, каким мы с тобой его представляли». Сам Потапенко еще в ноябре искал примирения — по крайней мере, с Антоном: «Милый Антонио, <…> все же мне казалось, что истинную нашу духовную связь не должны разрушить никакие внешние обстоятельства. И если я допускал сомнение насчет твоей дружбы, то я говорил себе: „э то пройдет, это временно“. Итак — все светло между нами, как и прежде, и я ужасно рад этому».

Антон предусмотрел для него подобающее наказание. Потапенко принял его без ропота. Ему, столь безжалостно высмеянному в «Чайке», пришлось взять на себя хлопоты по продвижению пьесы на сцену. Держать его под контролем было нетрудно: он был зависим от Суворина, на обедах беллетристов регулярно встречался с Александром. Потапенко нашел в Москве для Антона машинистку, которая втридешева, но черепашьим ходом напечатала два экземпляра пьесы для прочтения в Петербурге. (Впрочем, Потапенко припас для Антона и фигу в кармане: в одно из писем Александра брату была вложена газетная вырезка, сообщавшая, что в Житомире читатели спрашивают в библиотеках книги Потапенко, а не Чехова.)

Машинистка и в самом деле оказалась на редкость медлительной, и Суворину Антон отправил рукописный текст пьесы. Читать ее было дозволено лишь Суворину и Потапенко. Суворина пьеса задела за живое, напомнив о самоубийстве сына; в Тригорине, разрывающемся между Ниной и Аркадиной, он увидел Потапенко, разрывающегося между Ликой и женой. Антон, явно покривив душой, ответил, что если это так, то пьесу ставить нельзя. Суворин, как мог бы догадаться Чехов, показал пьесу своей верной подруге Сазоновой, которую уже начала беспокоить суворинская увлеченность декадентской драмой. Ее дневниковая запись от 21 декабря предвосхищает реакцию публики: «Прочла чеховскую „Чайку“. Удручающее впечатление. В литературе только Чехов, в музыке Шопен производят на меня такое впечатление. Точно камень на душе, дышать нечем. Это что-то беспросветное».

Лидия Яворская все еще надеялась, что Чехов одарит ее пьесой для триумфального воцарения в Петербурге и что она будет написана в неоромантическом ключе, как ростановская «Принцесса Греза», которую они готовили с Татьяной к новому театральному сезону. В начале декабря в Москве Чехов читал «Чайку» большой компании друзей-театралов в гостиничном номере Лидии Яворской. Об этом вспоминает Татьяна: «Был и Корш, считавший Чехова „своим автором“ <…> Я помню то впечатление, которое пьеса произвела. <…> Помню споры, шум, неискреннее восхищение Лидии, удивление Корша: „Голуба, это же несценично: вы заставляете человека застрелиться за сценой и даже не даете ему поговорить перед смертью!“ и т. п. Помню я и какое-то не то смущенное, не то суровое лицо Чехова».

После этого Антону и Яворской уже не о чем было разговаривать. Тогда же он отнес рукопись Вл. Немировичу-Данченко, чьи советы ценил и принимал.

Отношения Чехова с Ликой стали столь же непринужденными, сколь и его шутливый роман с Сашей Селивановой. Однако жизнь он вел «воздержную», о чем было сказано в письме к Суворину от 10 ноября: «Я боюсь жены и семейных порядков, которые стеснят меня и в представлении как-то не вяжутся с моею беспорядочностью, но все же это лучше, чем болтаться в море житейском и штормовать в утлой ладье распутства. Да уже я и не люблю любовниц и по отношению к ним мало-помалу становлюсь импотентом».

Антон ездил обедать с пивом и водкой к Саше Селивановой, а Лику звал к себе в леса, гулять и петь. Однако лишь далекие красавицы вызывали в нем желание. После неудачного дебюта в пьесе Шиллера «Коварство и любовь» Людмила Озерова еще больше заинтересовала Антона. Суворину он писал об этом 21 октября: «Воображаю, как эта жидовочка плакала и холодела, читая „Петербургскую газету“, где ее игру называли прямо нелепой».

Как-то раз, разбираясь на чердаке мелиховского дома, Маша обнаружила рукописи Елены Шавровой, которые Антон считал потерянными. Он написал ей, что готов понести наказание, и признался, что пишет рассказ «Моя невеста» (будущий «Дом с мезонином») об утраченной любви: «У меня когда-то была невеста…» Договариваясь о встречах в «Большой Московской гостинице», Елена и Антон вступили в осторожную игру. Письма Шавровой становились все более кокетливыми. Одиннадцатого ноября она подала тонкий намек на отношения, которых, очевидно, искала: «Знаете, я часто вспоминаю Катю из „Скучной истории“ и понимаю ее». Третьего декабря она высказалась более откровенно: «Меня радует уже одна возможность того факта, что cher mattre любил когда-то и что, значит, это земное чувство ему было доступно и понятно. <…> Мне почему-то кажется, что Вы слишком тонко анализируете все и вся для того, чтобы полюбить»[333]. В письме, написанном под Новый год, она хвалила Ариадну как «настоящую» женщину, которая умеет обращаться с мужчинами, и пожелала Антону «сколько возможно меньше скучных дней, часов и минут».

Однако осенью Антону ни скучать, ни флиртовать было некогда. Творческий порыв, овладевший им весной прошлого года, не потерял своей силы. Закончив «Чайку», он приступил к работе над самым ностальгическим своим рассказом «Дом с мезонином». Его пейзаж и второстепенные персонажи (бездельничающий помещик и его властная, истеричная любовница) уходят корнями в год 1891-й, в богимовское лето с мангустом. Рассказчик (художник, которого никто не видит за мольбертом) случайно попадает в старую запущенную усадьбу, в которой живут мать и две дочери. Со старшей дочерью он ввязывается в непримиримые споры, а в младшую — влюбляется; узнав, что его чувство взаимно, он вскоре теряет ее. Все детали рассказа передают чувство невозвратной потери — и опавшая жухлая хвоя, и старые липы, и полузаброшенный барский дом, и пассивность героя-рассказчика. Его побочная тема пройдет красной нитью через поздние чеховские сочинения: бесполезность деятельности во имя народа, которая не устраняет главных причин его бедственного существования. Старшая сестра, активная защитница крестьян, выступала противницей искусства и праздности. Критиков озадачивало то, что автор не поддерживает ни деятельной учительницы, ни бездеятельного художника. Как это часто бывает у Чехова, конфликт возникает между двумя сторонами сто собственной натуры — между трудолюбивым землевладельцем и созерцателем-художником или между сторонником женского равноправия и женоненавистником. Сам активный земец, Чехов начал хлопотать о постройке новой школы в соседнем селе Талеж, рассчитывая на собственные средства, крестьянские взносы и субсидию Серпуховской земской управы. Соседи-помещики помощи не предложили. С Семенковичами, новыми владельцами Васькина, Антон общение наладил, а не внушающих доверия Варениковых старался избегать. Те предлагали обменять часть своей усадьбы на мелиховский покос, на что Маша ответила отказом. В августе Вареников досадил Чеховым тем, что запер у себя забредших в его сад мелиховских телок и потребовал за них по рублю. Чехов сказал, чтобы он оставил их у себя даром. Вареников сдался: «Прикажите взять Ваших коров; прошу запретить Вашей прислуге запускать их к нам на сенокос»[334].

В будни, когда Маша преподавала в гимназии Ржевской, в Мелихове за хозяина был Павел Егорович. Управитель он был жестокий, однако работники выходили у него из повиновения, пререкались и пьянствовали. Пятнадцатого декабря, поморозив на кухне тараканов, он вставил двойные рамы и написал Маше полное негодования письмо: «У нас новости: Роман с женою поссорился, а Она закапризничала, не пошла коров доить, нужно было просить и умолить Анютку, чтоб пошла подоить коров, а Машутку — чтоб кур и уток покормила, хлеб в печь сажала старуха [Марьюшка] со слезами. <…> Что же это такое происходит, неужели можно позволить дать волю прислуге и работникам, чтобы они не слушали тех, кто находится в доме? <…> Роман был прежде снисходителен, когда ему не давали воли и послабления, а теперь он зазнался, стал лицемерить, узнал слабую струну Антоши, при тебе он старается угодить и понравиться, а когда ты уедешь, совсем делается другой. <…> Где безначалие вкоренится, там всегда бывает беспорядок и неустройство. За всю неделю не могли навоз вычистить из конюшни два здоровца, поденщицу взял. Сидим без дров, и в комнатах холодно стало»[335].

Антону Павел Егорович со своими деспотическими замашками тоже действовал на нервы. Александру он жаловался, что отец «по-прежнему жует за обедом мать и длинно рассуждает об орденах».

Когда Антон возвращался в Мелихово, мир и порядок в доме восстанавливался, однако он предпочитал возиться не с прислугой, а в саду: обрезать малину, присыпать навозом спаржу, выхаживать заболевшую Хину. Работники его, Иван, Роман и его брат Егор, никогда не слышали от него грубого слова. Антон подолгу бродил в лесу. Павел Егорович пометил в дневнике 8 октября: «Ясное утро; ходили с таксами на охоту, но барсука в норе не нашли».

Левитан, все еще погруженный в душевную тоску, иногда сопровождал Антона в этих вылазках, но ружье оставлял дома. Он был тронут вниманием Антона и благодарен за его визит в Горки. Антон подарил ему экземпляр «Острова Сахалин», надписав: «…на случай, если он совершит убийство из ревности и попадет на оный остров». В конце июля Левитан писал Антону: «Несмотря на свое состояние, я все время наблюдаю себя и ясно вижу, что я разваливаюсь вконец. И надоел же я себе, и как надоел. Не знаю почему, но те несколько дней, проведенных с тобой у меня, были для меня самыми покойными днями за все лето». В октябре Левитан провел в Мелихове два дня.

Другие тоже нуждались в поддержке Антона. Ему снова пришлось хлопотать перед Сувориным за Мишу. Тот и сам обращался к нему с просьбой о переводе в Ярославль, но сделал это довольно бестактно, так что брату пришлось за него извиняться. Суворин пошел в министерство и добился для Миши должности начальника второго отделения ярославской казенной палаты, о чем сообщил Антону телеграммой, прибавив: «Скажите merci, ангел мой». Из Углича Миша уезжал не один. Там он встретил и полюбил Ольгу Владыкину, служившую гувернанткой у богатого заводчика. Ольга приняла предложение Миши, хотя ее задело, что он объявил о помолвке лишь после того, как получил благословение Антона. Счастливый Миша расщедрился и решил уступить Маше 1600 рублей — весь будущий доход от опубликованного им словаря для сельских хозяев «Закром». Брата Александра снова одолели семейные проблемы: Антона не приняли в гимназию без метрики, а Коля озорничал: выбросил «для собственного удовольствия» со второго этажа кошку. Александр воззвал о помощи к Ване и Соне: «Не возьмешь ли к себе на выучку моих поросят? <…> Как только я вышел из дому, так они — уроки к черту, берутся за шапку и марш. <…> Лучше деньги тебе, чем чужому. Николай <…> полезен, умеет ходить в кабак за водкой»[336].

Ваня ничего против не имел, но Соня дала на это согласие лишь через два года.

К осени Чехов восстановил дружеские связи с поклонниками мужского пола, хотя Билибин был недоволен, что к нему обратились только по делу. На записку Щеглова, присланную после полуторагодового молчания, Чехов ответил столь сердечно, что тот в восторге воскликнул: «Для Вас, только для одного Вас открыты всегда как мое сердце, так и мой [гостиничный] номер». В дневнике он 10 октября сделал запись: «Три человека, свидание с которыми заставляет биться мое сердце: А. П. Чехов, А. С. Суворин, В. П. Горленко». Однако назначавшаяся несколько раз встреча в том году так и не состоялась, и разочарованный Щеглов уехал к себе во Владимир.

В течение нескольких лет Чехов откладывал встречу с Толстым, но в августе все-таки побывал в Ясной Поляне, где провел полтора суток, хотя Лев Николаевич для частной аудиенции теперь был не более доступен, чем Папа Римский. Антон не хотел, чтобы к писателю его в качестве трофея доставил Сергеенко или иной толстовец. Доступ к Толстому даже близких людей контролировал его последователь В. Чертков; визит Антона был организован при посредстве журналиста М. Меньшикова[337]. Антона Толстой пожаловал не дружеской беседой, но аудиенцией. На следующее утро состоялась читка нового романа Толстого «Воскресение». Антон оставил без комментария толстовское вегетарианство и анархизм и лишь заметил, что срок, полученный Масловой за соучастие в убийстве, неправдоподобно мал.

Участвуя в составлении книг для народа, Толстой читал Чехова и высоко оценил многие из его рассказов, хотя и не за то, что в них нравилось самому Антону. Он осуждал Чехова за «отсутствие миросозерцания» и весьма проницательно заметил, что «если бы можно было соединить Чехова с Гаршиным, то вышел бы очень крупный писатель». Впрочем, как человек Чехов очаровал Толстого: «Скромный, тихий <…> И ходит как барышня». Вернувшись в Мелихово, Антон отнюдь не ощутил себя мусульманином, совершившим паломничество в Мекку, но сохранил в душе восхищение писателем. Возможно, еще и потому, что увидел, с каким обожанием относятся к Толстому дочери, которые (как писал он Суворину) в этом смысле, в отличие от невест и любовниц, никогда не обманываются. Поездка в Ясную Поляну стоила Антону свирепой простуды — правую половину его головы сковала сильнейшая боль, па которую не подействовали ни болеутоляющие, ни хина, ни мази, ни даже вырванный зуб. Чехов пришел в себя лишь через две недели, а годом позже глазной врач установил, что причиной невралгии стала привычка Антона щуриться из-за близорукости.

Толстовцем Чехов так и не стал. В письме Суворину от 1 декабря он признался: «Если бы в монастыри принимали не религиозных людей и если бы можно было не молиться, то я пошел бы в монахи». Однако общественная деятельность Толстого его вдохновила. По возвращении из Ясной Поляны он дал поручение брату Александру, в то время редактировавшему журнал «Слепец», устроить в приют слепого солдата, пришедшего к Толстому просить милостыню. Всю осень и зиму Антон снабжал сеном корову школьного учителя Михайлова, строил крестьянам новую школу, определял на учебу таганрогских родственников Володю и Сашу, упрашивал Сытина взять под свое крыло журнал «Хирургическая летопись», издававшийся профессором Дьяконовым. Немало молодых писателей, таких как уроженец Таганрога А. Гутмахер или букинист Н. Свешников, своими публикациями были обязаны хлопотам Антона.

В декабре Антон две недели провел в «Большой Московской гостинице», где работал над «Домом с мезонином». Там же оказались поэт Бальмонт с Иваном Буниным, в ту пору начинающим литератором, а позже ставшим Чехову родной душой и верным товарищем. Бальмонт спьяну ухватил чужое пальто и был остановлен коридорным: пальто принадлежало Чехову. Возрадовавшись, что есть предлог познакомиться с Антоном, друзья отправились к нему в номер. Того на месте не оказалось, и Бунин украдкой перелистал лежавшую на столе рукопись повести «Дом с мезонином». Лишь спустя годы он признался в этом Чехову.

Прогуляв всю ночь на юбилейном обеде в «Русской мысли», Антон, предвкушая «адскую скуку», вернулся домой 17 декабря в 6 часов утра. Между тем в Мелихово съезжались домашние и друзья. Приехала Маша, за ней — Ваня, правда не с женой, а с Сашей Селивановой. В сочельник получить отеческое благословение на брак явился Миша. Павел Егорович благодушествовал — накануне был починен самовар и куплен новый умывальник: «Утреня в 7 часов. Обедня в 10 часов. Обедали без Батюшки, Учитель, Гости и своя семья. День провели хорошо, приходили Мальчики, потом Мужики с Поздравлениями. Прислуга получила подарки хорошие».

Приезжал доктор Савельев, таганрогский земляк. Антону же хотелось не праздновать, но работать, однако своим недовольством он поделился лишь с Сувориным: «Целый день еда и разговоры, еда и разговоры».

Часть VII Полет «Чайки»

Я подумал, принц, что если люди вас не радуют,

то какой постный прием найдут у вас актеры.

[У. Шекспир. Гамлет. Акт 2, сцена 2]

Глава сорок девятая Столичная интермедия: январь — февраль 1896 года

Первые дни нового года выдались в Мелихове морозными. Гостей отправляли в Москву, Антон собирался в Петербург. К Чеховым заглянул сосед Семенкович — Антону понравился рассказанный им анекдот: его дядя, поэт Афанасий Фет, до того ненавидел Московский университет, что, проезжая мимо него, всякий раз останавливался, открывал окно кареты и плевал в его сторону.

Но ни мелиховские крестьяне с их новогодними поздравлениями, ни жаждущие общения соседи уже не занимали Антона — вместе с Ваней он выехал в Москву, где пересел в петербургский поезд и по прибытии в столицу поселился в гостинице «Англетер». Игнатий Потапенко на глаза не показывался — его держала на коротком поводке вторая жена. В один из вечеров, который случайно оказался свободным, Антон с позволения Александра сводил в театр его несуразную супругу Наталью. В другие вечера Антон мелькал кометой в созвездии актрис. С Клеопатрой Каратыгиной он посмотрел «Бедность не порок» Островского в Суворинском театре. Вот что она запомнила: «[Чехов] поймал меня за кулисами — потащил: „Пойдем смотреть!“ <…> В передней ложе сидит перед нами Суворин в пальто, шапке и с палкой. Стучит, бурчит, я предчувствовала дикую выходку и умоляла Чехова меня выпустить, но он уверял, что будет занятно, и убеждал сидеть. Пасхалова по ходу пьесы сидела на авансцене спиной к ложе Суворина. Слышим: <…> „Ах, мерзавка, ах, мерзавка! Чего она головой вертит? Сейчас схвачу ее за косу!“ Чехов успел схватить его за рукав пальто… Я струсила, вылетела из ложи, и потом мы так с Чеховым хохотали, что он уверял, что у него селезенка лопнет»[338].

Но вскоре Клеопатра, как и Наталья, была покинута ради более изысканного общества. Влекомый злорадным любопытством, Антон 4 января побывал на бенефисе Лидии Яворской — она играла в «Принцессе Грезе», переведенной специально для нее Татьяной Щепкиной-Куперник. Это было последнее Татьянино подношение: Яворская, теперь обрученная с князем В. Барятинским, желала перечеркнуть свое лесбийское прошлое. Пообедав в компании удрученного болезнями Григоровича, Антон сходил с Сувориным в театр. На следующий вечер он рассердил Сазонову, заявив, что Яворская в образе принцессы Грезы похожа на прачку, которая обвила себя гирляндами цветов. Досталось и Татьяне: «У нее только 25 слов. Упоенье, моленье, трепет, лепет, слезы, грезы. И она с этими словами пишет чудные стихи».

Блеснув остроумием перед барышнями, Чехов отправился в ресторан с Потапенко, Амфитеатровым и Маминым-Сибиряком. Суворин не смог присоединиться к ним, на что Антон ответил с сожалением: «А вы отличный товарищ. Вы за всех платите». Суворин чувствовал, что Чехов от него отдаляется, — иные же считали, что Антон заражает его своим либерализмом и разобщает с нововременцами. Секретарь редакции Б. Гей сказал как-то Чехову с негодованием: «Зачем это вы вооружаете старика против Буренина?» Чтобы не нарываться на дальнейшие конфликты, Антон поехал в Царское Село обедать с Маминым-Сибиряком.

В обществе Мамина, нового приятеля, Антон чувствовал себя прекрасно. Но критические выпады в адрес актеров не добавили ему друзей в театральном мире. Лишь Яворская оставила их без внимания. Весь январь она писала ему нежные записочки и встречалась с ним за чаем у Суворина и наедине. К тому времени она оставила театр Корша, а также его постель и теперь старалась угодить петербургским театралам. Однако поперек дороги у нее стоял Суворин, которому претила ее лживость и алчность, хотя того факта, что своей сомнительной репутацией она вызывает у публики повышенный интерес, не мог отрицать ни один театральный антрепренер. Первое столкновение произошло 11 января. Яворская не явилась на репетицию пьесы, автором которой была Сазонова. Суворина по этому поводу подняли с постели. Дрожа от ярости, он взялся писать ей записку, но не смог найти нужных слов. Тогда Антон стал диктовать ему нечто примирительное: «Вы обидите автора и товарищей, если не приедете». Сазонова письмо забраковала и продолжила сама: «Пьеса должна идти завтра. Прошу Вас заняться ролью и завтра в 11 часов пожаловать на репетицию». Премьеру пьесы отменять не пришлось. Сазонова простила Антону его малодушие по отношению к Яворской: «Чехов хвалит мне пьесу. Я так тронута, что готова броситься ему на шею»[339].

Антону надо было возвращаться в Мелихово: на 22 января была назначена свадьба Миши с Ольгой Владыкиной, и его отсутствие было бы воспринято как оскорбление. Наталья, по слонам Александра, полагала, что Антон «внезапно уехал либо от женщин, либо к женщинам». Чехов действительно старался не попасться на глаза Лидии Авиловой, к которой он внезапно потерял интерес, но в Москве никто из женщин его не ждал.

В Мелихове его с нетерпением дожидался брат Георгий, который привез из Таганрога сантуринского вина и маринованных мидий, чтобы отпраздновать Антонов тридцать шестой день рождения. Роман, чеховский строптивый работник, к обеду подстрелил зайца. В отсутствие Антона стычки слуг с господами возобновлялись, и Павел Егорович фиксировал их в дневнике. Так, 4 января Роман «учинил скандал», а б января работника Ивана уволили за пьянство. Вместо него наняли Александра Кретова, который кончил тем, что соблазнил горничную. Хорошие новости состояли в том, что отелилась рыжая корова, а в Лопасне открыли и освятили почтовое отделение. Теперь с Божьего благословения гости могли к сроку предупреждать хозяев о приезде. Тетя Марфа попыталась пошутить в письме Антону: «Поздравляю тебя с Новым годом, с новым счастьем, с новой невестой. Я тебе уже нашла невесту, 50 тысяч приданого»[340].

Свой день рождения Антон провел в хлеву, помогая разродиться рябой корове; на улице было 25 градусов мороза. На следующий день он поехал проводить до Москвы кузена Георгия, а Лидии Авиловой послал письмо с извинениями и обещанием повидаться с ней в следующий приезд в Петербург. В столице без Антона скучали. Суворин, по словам Александра, был настолько мрачен, что к нему никто не решался подойти; он даже поссорился со своими закадычными друзьями — ядовитым Бурениным и ловкачом Сыромятниковым. Жену Александра Антон обидел тем, что не оценил ее стряпни, мало уделил ей времени и не подарил обещанного щенка. Александр намеревался отправить Наталью в Москву продавать книги и уверял Антона, что его нечестивая жена не осквернит своим присутствием свадьбы Миши: «Она у меня — трус и едва ли решится совершить поездку solo от Лопасни до Мелихова».

Потапенко от присутствия на торжестве решил отказаться и писал из Москвы Антону: «Имел я намерение приехать в Мелихово, но предстоящая там свадьба становится мне поперек дороги. Я уверен, что это торжественное событие принесет Михаилу Павловичу maximum счастья, какой только доступен человеку на земле, и заранее воздаю хвалу избраннице его сердца, но, сам не обладая этим maximum'ом, я стараюсь избегать этих зрелищ. <…> Приезжай сюда, Антонио, ибо мне хочется тебя видеть. Алексей Сергеевич прислал на вокзал мне записку, в которой просит привезти тебя в Петербург. <…> Я уезжаю непременно в четверг».

Венчали Мишу и Ольгу в церкви села Васькино. Со стороны невесты на свадьбу приехал лишь Ольгин брат. Семейное празднество не развеяло скуки, и, покинув занесенное снегами Мелихово, Антон поехал в Москву на встречу с Потапенко, а затем на три недели в Петербург.

В этот приезд Антон остановился у Суворина в Эртелевом переулке, и тот заразил его своей хандрой. Встретив Чехова, Суворин 27 января отправился с ним в долгую прогулку по Петербургу и по дороге вспоминал свой молодой задор и яркий успех своей нигилистической книги «Всякие». Антон спросил его: «Отчего бы вам не подарить мне эту книгу?» — на что Суворин ответил, что давным-давно все роздал. По дороге им встретился букинистический магазин, и, заглянув в него, Суворин обнаружил экземпляр «Всяких», подаренный им адвокату, который защищал его в суде. Надписав том, Суворин подарил его Чехову.

(Сазонова, побывав на спектакле, в котором играла ее дочь, записала 2 февраля в дневнике: «Любочка бледна, неинтересна, платье со сцены не хорошо, пьеса не имеет успеха. Николай, ожидавший чего-то блистательного, сидит сам не свой. Каждый промах дочери ему нож в сердце». В театре были и Суворин с Чеховым. Сазоновой показалось, что Антона что-то гнетет, и объяснение этому она попыталась найти в рассказе «Ариадна», приписав автору состояние рабской зависимости от женщины, которое испытывает его герой: «Должно быть, какая-нибудь жестокая женщина насолила ему, а он, чтобы облегчить душу, описал ее».

На чествовании актрисы Жулевой Суворин вызвал негодование собравшихся, прилюдно расцеловав своего сотрудника Сыромятникова, которого подозревали в связях с тайной полицией. Антон был возмущен и не подал Сыромятникову руки. Борьба за душу Суворина обострилась, но Антон пока держался своего патрона: большая часть этого года пройдет в разговорах и дружеском общении.

Дружба с Потапенко, которая выдержала столько испытаний, пошла на убыль. Антон избегал встречаться с ним наедине и даже обидел его, не выхлопотав ему пригласительного билета на обед к Жулевой. На предложение Потапенко съездить вместе в Финляндию ответил отказом и, не желая заводить по этому поводу споров, сказал, что уезжает в Москву не 13, а 10 февраля. Потапенко не скрывал недовольства: «А что касается Финляндии, то будет с твоей стороны полное свинство, и потому ты должен заглушить твою совесть и ехать». Обнаружив, что Антон все еще в Петербурге, он рассердился: «Позвольте Вам выразить, что Вы будете свинья <…> Провожать Вас не могу по причине пишущей машинки, которая ко мне прибудет в 8 часов вечера». Антону Потапенко наскучил — он уже и серенад не пел, и с женщинами не грешил. Свое беглое перо он сменил на пишущую машинку, стал домоседом и закруглил свой последний роман с Людмилой Озеровой, которая шумным успехом в «Ганнеле» Гауптмана и не менее шумным провалом в «Коварстве и любви» Шиллера заинтересовала Чехова. Той зимой Потапенко представил Озерову Антону, а к осени актриса перешла от одного писателя к другому.

Общество подкаблучника Потапенко Антон сменил на докучливого Лейкина. Храня верность первому редактору, на Масленицу ел с ним блины и провел у него в гостях два вечера, терпеливо выслушивая похвалы поглощаемым блюдам и переводы «с собачьего» тявкающих такс. За исключением одного вечера, проведенного у Яворской — та все надеялась получить от него пьесу, — Чехов на люди не показывался. Своих родственников он тоже вниманием не баловал — лишь племянников повел на представление с Петрушкой, накормил обедом и купил обновки. Александр остался недоволен: «Оба жадны, облопались, и придется поить их касторкой. <…> Рукавицы будут потеряны через час по получении, а из полушубков они вырастут в 1,5 месяца. Тратиться не советую. Вообще же по части неряшливости они — дети своей матери».

Елена Шаврова, которую Антон уже шесть лет игриво наставлял в литературном ремесле, теперь жила в Петербурге на положении законной жены тайного советника Юста. В то время, блюдя свою добродетель, она писала рассказ с вполне уместным названием «Жена Цезаря». Антон при встрече показался ей сухим и нелюбезным. Клеопатра Каратыгина умоляла Чехова замолвить за нее словечко перед антрепренерами и в случае отказа грозила адской местью под пятью номерами. Перед отъездом в Москву Антон ответил ей: «Так как в Малом театре я изображаю полнейший ноль (по силе влияния), то все пять номеров Вашей адской мести подействовали на меня слабее даже, чем укус разбитого параличом комара». На маскараде в театре Суворина одетой в черное домино Лидии Авиловой повезло несколько больше. Год с лишним ждала она от Антона ответа на посланный ею серебряный брелок с гравировкой. Тот обещал ответить ей со сцены в день премьеры новой пьесы «Чайка»[342].

Глава пятидесятая Вновь обретенная Лика февраль — март 1896 года

Из Петербурга Антон с Сувориным ехали в одном купе с актрисами театра Литературно-артистического кружка, Александрой Никитиной и Зинаидой Холмской. Прибыв 14 февраля в Москву, мужчины сняли номера в «Славянском базаре», а затем отправились на званый вечер, где Антон подслушал, как влюбленная пара переговаривается с помощью кода — этот прием он спустя пять лет использует в «Трех сестрах». Актрисы отправились по домам, но через день Антон получил от Никитиной приглашение прийти и выяснить «про то-то и то-то и то-то».

Пятнадцатого февраля Суворин с Чеховым в сопровождении других почитателей посетили Льва Толстого в его московском доме. Тот все больше укреплялся в своем мнении о Чехове как о прекрасном писателе, которому мешают медицина и «безверие». Антон пометил в дневнике: «Он [Толстой] был раздражен, резко отзывался о декадентах <…> Татьяна и Мария Львовны раскладывали пасьянс; обе, загадав о чем-то, попросили меня снять карты, и я каждой порознь показал пикового туза, и это их опечалило <…> Обе они чрезвычайно симпатичны, а отношения их к отцу трогательны».

Суворин обсуждал с Толстым преимущества мгновенной смерти и тоже сделал запись в дневнике: «Смерть сына прошлой весною. Сначала графиня болела, потом он. У него камни в печени, и он страшно страдает…» У Чехова впечатление от Толстого осталось более благоприятное. Однако визит имел неожиданные последствия, о которых Антон и не догадывался: он вызвал сильное волнение в душе Татьяны Толстой, и впоследствии ей пришлось бороться со своим чувством.

Проведя целый день в Серпухове в хлопотах о строящейся школе, Антон вернулся в Мелихово ранним воскресным утром 18 февраля и завалился спать. Отоспавшись, он обнаружил, что Павел Егорович предпринял почин — в некоторых комнатах руками мелиховского учителя были поклеены новые обои. Для родителей и сестры Антона жизнь в занесенной снегом усадьбе была унылой и одинокой. В одном из отцовских писем Мише и Ольге пробиваются тоскливые нотки: «Глубоко тронуты Вашим письмом. В нем излиты все чувства от души любящих сердец. Нам на старости лет большое утешение такое письмо. <…> Масленицу провели втроем, мы и Маша, ожидали гостей из Москвы, но никто не приехал»[343].

Приехавшая с Украины Наталья Линтварева наполнила мелиховский дом веселым смехом. Маша, снова занятая преподаванием в гимназии, наведывалась домой лишь на выходные. Кузен Георгий, нагостившись у Чеховых, уехал с большой партией книг для таганрогской библиотеки. Февраль выдался лютым — двое крестьян обморозились и погибли. В наступившем марте весны еще не чувствовалось — поместье было погребено под полутораметровыми сугробами, так что строительство школы пришлось отложить. «Чайка» тем временем ожидала благосклонного цензора и бесстрашного режиссера. Крупная проза, которой Антон посвятит наступивший год, пока только брезжила замыслами, а для пьесы «Леший», обреченной на второе рождение в более жизнеспособном варианте, еще не наступил момент эксгумации. По вечерам, сторонясь пустословящего Павла Егоровича, Антон возился с книгами, приобретенными для таганрогской библиотеки, и хотя глаза его быстро уставали от тусклой свечи, не без удовольствия погружался в чтение.

А в личной жизни Антона образовалась пустота. Клеопатра Каратыгина через Александра Чехова послала ему свою пьесу. Антон отреагировал прохладно, и 28 февраля она сделала вывод: «Не надо пускать в ход света рентгеновских лучей, чтобы увидеть, что таинственная нить, связывающая нас, порвалась»[344]. Целомудренное молчание Елены Шавровой продлилось до весны. Не давала о себе знать и Лидия Яворская. Между тем снова объявилась Лика. На последние февральские выходные она, как бывало, приехала в Мелихово с Машей. Дочь Христину, о которой никто никогда не заговаривал, она оставила на бабушку и кормилицу. Так и не избавившись от боязни сцены, она по-прежнему мечтала стать певицей. Ее любовь к Антону возобновилась с прежней силой, как будто и не было двух прошедших лет. Возможно, публикация рассказа «Дом с мезонином» навеяла ей воспоминания о лете 1891 года и о той юной Лике, которая вдохновила автора. Антон уже предвидел, что в его «Чайке» лучи театральных прожекторов скрестятся на Лике, и проникся к ней нежным и виноватым чувством.

В последний день високосного февраля, когда Антон выехал на пять дней в Москву, в доме остался лишь Павел Егорович в компании Брома и Хины. Нового работника Александра он попросил ночевать в столовой. Евгения Яковлевна уехала в Ярославль погостить у Миши и Ольги. Лика в то время была в Москве. Антон сохранил в своем архиве ее записку, нацарапанную карандашом на листке из школьной тетради: «Приходите, но через 10–15 минут. Очень щислива». В последующие месяцы их длительный роман пережил самую бурную стадию[345]. Ни Потапенко, ни чеховских театральных подруг поблизости не было, и впервые за шесть лет знакомства Лика и Антон почувствовали особую близость — теперь их связали взаимное сочувствие, одиночество и горечь пережитого.

Воскреснувшие чувства к женщине, чья судьба была пущена в переработку для создания героини «Чайки», подвигнули Чехова на переделку пьесы. Ее автор доверил собственному антигерою хлопотать о прохождении пьесы через цензуру. Потапенко, ничуть не смутившись, согласился. Пятнадцатого марта новый вариант пьесы отправился почтой в Петербург.

В середине марта в мелиховский пруд начали сбрасывать снег. В селе Талеж занялись закладкой здания школы. Стригли овец. Ване в Москву полетело письмо со списком покупок к Пасхе: краска для яиц, десять восковых свечей в золоте, две свечи по четверти фунта, праздничная Минея в коже с киноварью, календарь на стену. Антон, не жалея сил, помогал многочисленным просителям — Александру, кузену Володе, землякам из Таганрога и совсем незнакомым людям.

В Мелихово, несмотря на весеннюю распутицу, стали наведываться гости. Лика Мизинова беспокоилась: «Очень хочется поехать в Мелихово! Сообщите о состоянии дорог. Есть ли возможность приехать и вернуться, не рискуя жизнью?» Трое братьев Чеховых прибыли одним поездом, но до усадьбы добирались в разных экипажах. Миша с Ольгой пробыли десять дней, Ваня (без Сони, которая недолюбливала мужнину родню) — два дня, Александр со старшим сыном Колей — четыре. Весна принесла Антону мигрень, боли в правом глазу, а также более зловещие симптомы. У него на памяти были слова крестьянина, которого он когда-то лечил от чахотки: «Не поможет. С вешней водой уйду». Вслед за Пушкиным он мог бы повторить: «Я не люблю весны, Скучна мне оттепель; вонь, грязь — весной я болен; кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены». Однако внимание его привлек иной поэтический фрагмент; в письме Александру он обыгрывает стихотворение «Весенние чувства необузданного древнего», написанное А. К. Толстым:

Уже любовной жаждою Вся грудь моя горит, И вспрыгнуть щепка каждая На щепку норовит.

Домашние Антона тоже побаивались прихода весны и стыдливо укрываемых им салфеток, наполненных кровью и мокротой. Семнадцатого марта Павел Егорович организовал переселение: Антон занял самую теплую в доме Машину комнату, а Маша перебралась в его кабинет. Близилась Пасха, наиболее торжественное событие в жизни старших Чеховых, и Павел Егорович пребывал в праздничном предвкушении: «Ваня подарил мне галстук белый, Антоша купил мне Минею праздничную и 1 фунт Свечей восковых»[346].

Суворин же, несмотря на холодок, тронувший его отношения с Антоном, жаждал общения с задушевным другом. В голову ему приходили чеховские мысли, и по преимуществу отчаянные и панихидные: «23 марта. Сегодня Страстная суббота. Был с Геем в Александро-Невской лавре и, по обыкновению, попал на могилу моих мертвых. <…> Сколько трагического зарыто в этих могилах, сколько скорби и ужаса! <…> На могиле Горбунова мы открыли фонарь, висевший на кресте, вынули оттуда лампадку и зажгли ее. Я сказал: „Христос воскресе, Иван Федорович!“ <…> Скоро ляжешь в ту могилу, на которой трое лежат уже. Легко себе вообразить все это. Как понесут, как поставят в церковь и где, как и что будут говорить, как опустят гроб, как застучит земля о крышку гроба. Сколько раз я все это видел, но никогда мне это не было так тяжело, как при похоронах Володи. Меня положат около него. Я так и Чехову говорил. Кладбище очень близко от Невы. Душа моя будет вылазить из гроба, пробираться под землею в Неву, там встретит рыбку и войдет в нее и будет с нею плавать».

Навещая могилы первой жены, погибшей в 1873 году, дочери Александры, умершей в 1880-м, сына Володи, застрелившегося в 1887-м, и любимца Валериана, которого дифтерит унес в 1888-м, Суворин мрачнел душою и мыслями. В этой жизни у него оставалось лишь два человека, которых он любил и в которых верил: его зять Алексей Коломнин (скоро не станет и его) и Антон Чехов.

Глава пятьдесят первая Весна. Ходынка: апрель — май 1896 года

Первый скворец появился в Мелихове 1 апреля. Спустя два дня Антон звал к себе Лику: «На Фоминой, надо надеяться, можно будет проехать по нашим дорогам без опасности для жизни». В тот же вечер Павел Егорович пометил в дневнике: «Антоша не ужинал». Четыре дня у Антона продолжался сильный кашель. В письме Потапенко с просьбой вернуть черновики «Чайки» он прибавил: «Нового нет ничего, все по-старому. И скука старая. 3–4 дня поплевал кровью, а теперь ничего, хоть бревна таскать или жениться». Туберкулеза он по-прежнему у себя не находил. Ежова, пришедшего в отчаяние оттого, что его новая жена выказывает те же самые фатальные симптомы, что и первая, Антон успокаивал и, как и самого себя, вводил в обман: «Пока, судя по Вашему письму, ясно только то, что жене Вашей прописан креозот и что у нее был плеврит.?…? У меня самого давно уже кашель и кровохарканье, а вот — пока здравствую, уповая на Бога и на науку, которой в настоящее время поддаются самые серьезные болезни легких. Итак, надо уповать и стараться обойти беду. Самое лучшее, конечно, — поехать бы на кумыс».

При том, что Антон снабжал Ежова рекомендательными письмами к врачам, как раньше помогал деньгами, тот так и не простил ему смерти обеих жен.

И апреле Мелихово начало пробуждаться к жизни. Дворовый пес Белолобый, еще в середине февраля отданный Павлом Егоровичем соседям Семенковичам, прибежал домой, но был возвращен хозяевам. Скворцы обживали скворечни. Евгения Яковлевна писала об этом Мише с Олей: «Скворцы прилетели и пятницу 5-го числа, заняли два новых домика, один против окон столовой, а другой, что ты поставил на дом, чтобы из коридора видела в окно, Антоша и я слушали, как они поют <…> Анюту просватали в Васькино, и уже два бала было, а для нас очень неспокойно и неприятны их кутежи…»347

Поздний приход весны, скворцы, кровохарканье, строптивые крестьяне, бремя забот о школе-новостройке, недавняя встреча с Толстым — все это лилось водой на мельницу писателя Антона Чехова. Преодолев зимний застой, он взялся за большую работу — тот самый «роман», который когда-то был обещан «Ниве». Гонорар в тысячу рублей для Антона был соблазнителен, однако неизбежность цензуры, особо бдившей за популярными журналами, портила ему кровь. Первоначально названная «Моя женитьба» и ставшая затем «Моей жизнью», повесть и какой-то мере дополняла «Дом с мезонином», опубликованный в апрельской книжке «Русской мысли». Повествование в ней также ведется от первого лица, но на этот раз нам предлагается «рассказ провинциала». По мере написания повести ее горизонты все более раздвигались.

«Моя жизнь» — вещь исключительно чеховская; в ней мы найдем и безрадостный провинциальный городишко, и ни к чему не ведущие споры между активистами и квиетистами, и поэтические пейзажи, и диалог глухих между мужчиной и женщиной, и соблазны театральной сцены, и наивную мудрость мужика. В повести идет проверка на прочность интуитивных ценностей в их столкновении с готовой идеологией: ее герой по прозванию «маленькая польза», ведомый инстинктивными представлениями о мироустройстве, выдерживает тяжкие жизненные испытания. Потеряв в жизни все — положение в обществе, состояние, жену, он обретает душевный покой, который не может омрачить даже печальная концовка повести, в которой мы видим его вместе с маленькой племянницей у могилы сестры. Известные толстовские идеи — непротивление злу насилием, опрощение — Чехов испытывает на собственном герое, причем, так сказать, при максимальном напряжении. Толстого Чехов отнюдь не стремится развенчать, но в результате с его идей снимается ханжеский налет. Присказка в духе Толстого, «Тля ест траву, ржа — железо, а лжа — душу», становится поэтизированным нравственным принципом, а не ослепляющим светом истины. «Моя жизнь» — повесть одновременно экзистенциальная и классическая, использующая и толстовские (железная дорога как разрушающий элемент), и тургеневские (живущие находят утешение на кладбище) приемы. На разработку композиции у Чехова ушел почти год — к концу апреля вчерне была написана лишь половина.

Прозу Чехова питали события наступившего лета, и не в последнюю очередь — многочисленные поездки по железной дороге. Работая по свежим впечатлениям, Антон смог уделять время и такому утомительному занятию, как пересмотр «Чайки» или добывание «Дяди Вани» из-под обломков «Лешего». При всей исповедальности «Моя жизнь» лишена пародийности «Чайки» или «Дома с мезонином». Использованный в повести автобиографический материал на этот раз не несет в себе элементов карикатуры или злой памяти. Конфликт между агрессивным отцом и погруженным в себя сыном, возможно, был для Антона автобиографичен, однако герой повести, вырываясь из-под родительского гнета, не поднимается, но спускается по социальной лестнице. Кое в чем рассказ немилосерден — сестру героя, лишенную актерских способностей, зовут Клеопатра, а эпизод с ее дебютом на сцене, провалившимся по причине беременности, надо полагать, неприятно задел не только Каратыгину, но и Лику Мизинову. Тем не менее читатель проникается к главному герою скорее состраданием, чем желанием посмеяться над ним. Характером Мисаил напоминает Александра Чехова, которого в Таганроге тоже прозвали «маленькой пользой» за то, что тот продавал пойманных птиц. Переданы Мисаилу и его вегетарианство, и пристрастие к алкоголю — как, впрочем, и его пытливый ум и золотые руки.

Пока «Моя жизнь» только писалась, Александр время от времени давал о себе знать, вызывая у Антона то жалость, то раздражение, то насмешку. Сначала его Тоська заболел скарлатиной, и коллеги стали избегать Александра, боясь подцепить инфекцию. Затем Александр поехал корреспондентом на конференцию врачей в Киев, и по дороге его, как и семерых едущих с ним врачей, обчистили до нитки в купе поезда. «Позорно обворован в вагоне с наркозом», — объяснял он брату. В Киеве Александр снова впал в запой.

Мрачные деревенские будни «Моей жизни» списаны с натуры. В конце апреля Павел Егорович пометил в дневнике: «Коровам никакого корму нет в доме. Лошадям дают 2 */2 меры в день овса». В начале мая легче не стало: «Вознесение. <…> По случаю дождя часы в столовой остановились. Табун лошадей был в саду. Хотели протопить печки в комнатах, но дров не оказалось». Антон тоже жаловался Елене Шавровой: «Холодно чертовски. Дует лютый норд-ост. А вина нет, нечего пить». Тройка лошадей, доставлявшая в Мелихово гостей по весеннему бездорожью, становилась небезопасным транспортным средством. Антон в письме предупреждал Машу: «Если Лика поедет, то всю дорогу будет взвизгивать». Перерыва в письмах было достаточно, чтобы роман их приостановился, и хотя Антон, если судить по бесспорным свидетельствам, был близок к тому, чтобы остановить свой выбор на Лике, он снова включился в двойную игру. В его письмах к Елене Шавровой, приехавшей в Москву навестить мать и сестер, вдруг зазвучали нежные ноты. На бумаге, подаренной ему Яворской, он искушал Шаврову — «В самом деле, Вам в Австралию бы проехаться! Со мной!!» — и извинялся, что в Петербурге был с ней «очень недобрым»: «Бумага эта <…>куплена она на Rue de la Paix[348]; пусть же будет она бумагой мира! <…> Пусть сей яркий, резкий цвет исторгнет из Ваших очей слезы прощения. <…> Угадайте-ка: кто подарил мне эту бумагу?»

Взаимное подтрунивание продолжилось. Шавровой уже казалось, что роман с дорогим «мэтром» вот-вот станет реальностью. Послав ему рассказ «Бабье лето», она надписала его: «А mon cher maitre в знак глубокого почтения, признательности и других более теплых чувств…»

Между тем Антон и не ведал, что не так уж далеко от него, в имении Ясная Поляна, дочь Толстого Татьяна 19 апреля записала в дневнике сокровенные мысли: «Папа сегодня читал новый рассказ Чехова „Дом с мезонином“. И мне было неприятно, что я чуяла в нем действительность и что героиня его 17-летняя девочка. Вот Чехов — это человек, к которому я могла бы дико привязаться. Мне с первой встречи никогда никто так в душу не проникал. Я ходила в воскресенье к Петровским, чтобы видеть его портрет. А его я видела только два раза в жизни»[349].

Татьяна поделилась переживаниями с матерью. Графиня, забыв о том, что сама родом из семьи врача и теперь жена борца за равноправие сословий, возразила, что Чехов слишком беден и незнатен, чтобы годиться ей в мужья. Татьяна расспрашивала об Антоне общих друзей. «Скажите, он очень избалован? Женщинами?» — пытала она М. Меньшикова[350], а самого Чехова настойчиво зазывала в гости. Однако обескураживающее мнение матери и отсутствие интереса со стороны Антона привели к тому, что она увлеклась женатым человеком, Сухотиным, и впоследствии стала его женой.

Впрочем, плебейское происхождение Чехова беспокоило лишь аристократов. Сам он тяготился отсутствием денег. От Антона зависело не только обширное семейство, но и бедствующие друзья, а также крестьяне. Затеяв строительство школы в Тал еже, он вложил в него 1000 рублей, хотя деньги можно было бы собрать по зажиточным крестьянам и испросить у Серпуховской управы. Суворин выплатил ему аванс под издание пьес и рассказов, однако денежная зависимость от патрона стала для Антона обременительной. Он начал зондировать почву у другого издателя — владельца «Нивы» Адольфа Маркса, не жалевшего для своих авторов прекрасной бумаги и переплетов. Маркс не сказал Чехову, сколько заплатил Фету за собрание стихотворений, и точно так же попросил не разглашать сумму гонорара за повесть «Моя жизнь». Чехов стал склоняться к мысли продать Марксу собрание своих сочинений. К тому времени в Талеже учитель Михайлов взял на себя обязанности прораба, и у Антона немного высвободились руки. Попросив сооружавших крышу плотников не принимать указаний от Павла Егоровича, Антон на два дня уехал в Москву.

К его возвращению дорога по-прежнему была «подлая: грязь, ухабы, наполненные водою». В доме и флигеле теснились гости. Приехали с женами оба младших брата. Погода становилась жаркой. В скворечниках вылупились птенцы, и скворцы перестали петь. К 13 мая на улице было под 30 градусов, и обитателей Мелихова стали одолевать комары. Наконец приехала Лика. Для дочери с бабушкой она сняла дачу в Подольске, на полдороге к Лопасне, и теперь встречи в Мелихове и поездки в Москву и обратно стали делом естественным. Вернувшись в круг друзей дома, Лика приезжала в сопровождении Вани, флейтиста Иваненко и даже почтмейстера. Павел Егорович то и дело суховато называет ее в дневнике «мадмуазель» Мизинова.

Старшего Чехова снова повлекло в московские церкви. В первопрестольной готовились к коронации императора Николая II — спустя три года после его восшествия на престол. В середине мая в Москве состоялось пышное празднество. Не зная друг о друге, Павел Егорович и Суворин (в компании Яворской) выстояли пятичасовую церемонию коронации в кремлевском Успенском соборе. Потом Павел Егорович сразу же вернулся в Мелихово, избежав смертельной давки на Ходынском поле. Желавших получить коронационный подарок — копеечную кружку и булку — собралось за полмиллиона, и около полутора тысяч было задавлено из-за скверного устройства подарочных павильонов. Пережитый людьми ужас усугублялся безразличием властей. Медовый месяц для Николая II имел горькое завершение. Ходынка стала предвестником падения династии Романовых. (В день катастрофы венценосное семейство как ни в чем не бывало отправилось на бал во французское посольство.) Журналист до мозга костей, Суворин много времени провел на Ходынском поле: «Сегодня при раздаче кружек и угощения задавлено, говорят, до 2000 человек. Трупы возили целый день, и народ сопровождал их. Место ухабистое, с ямами. Полиция явилась только в девять часов, а народ стал собираться в два. <…> Было много детей. Их поднимали, и они спасались по головам и плечам. „Никого порядочного не видел. Все рабочие да подрядчики лежат“, — говорил молодой мужчина о задавленных. <…> Что за сволочь это полицейское начальство и это чиновничество, которые ищут только отличиться!»

Через три дня Суворин, захваченный ходынскими событиями, снова приехал в Москву, встречался с очевидцами катастрофы и чиновниками, имевшими к ней отношение. Тридцатого мая он в третий раз появился в Москве, условившись о встрече с Чеховым в гостинице «Дрезден». Антон весь день экзаменовал детей в талежской школе и с Сувориным увиделся лишь поздно вечером. Следующий день будет один из самых страшных в жизни Чехова, человека, которому довелось видеть ад сахалинских тюрем. Теперь его взору предстал жуткий исход ходынского смертоубийства. В дневнике он оставил лаконичную запись: «1 июня был на Ваганьковском кладбище и видел там могилы погибших на Ходынке». В суворинском дневнике это событие представлено более рельефно:

«На Ваганьковском кладбище был с Чеховым неделю спустя после катастрофы. Еще пахло на могилах. Кресты в ряд, как солдаты во фрунте, большей частью шестиконечные, сосновые. Рылась длинная яма, и гробы туда ставились друг около друга. Нищий говорил, что будто гробы ставились друг на друга, в три ряда. Кресты в расстоянии друг от друга аршина на два. Карандашные надписи, кто похоронен, иногда с обозначением: „Жития его было 15 лет 6 месяцев“ или „Жития его было 55 лет“. „Господи, прими дух его с миром“, „Пострадавшие на Ходынском поле“ <…> „Путь твой скорбный всех мучений в час нежданный наступил, и от всей заботы горя Господь тебя освободил“».

На следующий день Антон уехал в Мелихово, а Суворин отправился в имение Максатиха, свою летнюю резиденцию на Волге. Еще две недели во сне его преследовали мертвецы. Антон об увиденном почти не говорил, но Ходынка стала для него потрясением. Услышав о трагических событиях, он несколько дней не подходил к письменному столу и работу над «Моей жизнью» продолжил лишь после 6 июня, а побывав с Сувориным на братской могиле, неделю не писал писем.

Ходынка захлестнула Антону память — он совсем позабыл о Лике. Та послала ему в Москву сердитую записку, недовольная тем, что 30 мая он проехал мимо Подольска и не взял ее с собой в гостиницу «Дрезден»: «Очень любезно с Вашей стороны, Антон Павлович, прислать карточку и дать знать, что Вы проехали мимо! <…> То, что Вы остановились у Суворина в номере, совершенно неинтересно, так как не могу же я зайти к незнакомому для меня человеку!» Антон ответил, что этого письма он не получал (хотя в конце года оно было аккуратно помещено в архив), и уговаривал ее приехать в гости «так, чтобы вместе поехать в Москву 15-16-го и пообедать там». Лика сменила гнев на милость и согласилась встретиться с ним в московском поезде. Но они опять разминулись, и она снова засыпала его упреками. От Антона последовало еще одно приглашение в Москву, хотя он ясно дал понять, что едет туда на прием к глазному врачу. Неудобное расписание поездов, как и распутица на дорогах, оказалось достаточно серьезным поводом к тому, чтобы взаимные симпатии снова перешли в упреки и насмешки.

На подтрунивания Антона Лика реагировала раздраженно, и тот в утешение ей перенес на день поездку в Москву и договорился о встрече за завтраком у Гольцева в «Русской мысли». Теперь Виктору Гольцеву суждено было сыграть ту же роль в отношениях Антона и Лики, что и Потапенко. Как и Елена Шаврова для Чехова, он стал для Лики запасным вариантом. Следующее письмо Антона к Лике содержит многозначительную ремарку, вполне подходящую к его отношениям с обеими женщинами: «Я свои дела не умею завязывать и развязывать, как не умею завязывать галстук». Впрочем, завязки и развязки романов давались Чехову непросто не только в жизни, но и в литературе.

Глава пятьдесят вторая Освящение школы: июнь — август 1896 года

Антон наконец встретился в Москве с Ликой, а заодно договорился о строительстве колокольни для мелиховской церкви. Глазной врач помог ему избавиться от головных болей: оказалось, что правый глаз у него близорукий, а левый — дальнозоркий; это и послужило причиной прошлогодней невралгии. Антону было прописано пенсне, которое стало завершающим штрихом его внешности. Прочие предписания — лечение электричеством, мышьяк и морские купания — он игнорировал.

Из харьковского, поезда, уносившего в теплые края Елену Шаврову, на станции Лопасня было брошено адресованное Антону нежное письмо. Того, впрочем, уже стали раздражать ее игривые фразочки «Chi lo sa?» и «Fatalit?»[351]. В отношениях с Ликой пока наступила гармония — она целых пять дней провела в Мелихове. Все возможные соперники оказались вне поля зрения и досягаемости.

Мелиховские гости проводили время на свежем воздухе: Ежов приехал на велосипеде, что было в то время редкостью, чета Коновицер захватила с собой брата Дуни Дмитрия, тоже заядлого велосипедиста. Лишь Ольга Кундасова, снова вернувшаяся в клинику Яковенко в качестве пациентки и ассистентки, нарушила всеобщее спокойствие. Суворину Антон писал о ней: «Вид такой, точно ее год продержали в одиночном заключении». В конце июня в Мелихово от Линтваревых возвратилась Маша, а из Москвы — Евгения Яковлевна, и домашнее хозяйство перешло в их надежные руки. Приехавшие Миша с Ольгой поселились во флигеле, в котором была написана «Чайка». Событий было немного, и все местного значения: то чужое стадо и сад забредет, то в соседней деревне у мужиков дизентерия случится.

Своему редактору Луговому Чехов послал первую треть помести «Моя жизнь»: «Это еще не повесть, а лишь грубо сколоченный сруб, который я буду штукатурить и красить, когда кончу здание». Луговому начало понравилось, и он спрятал рукопись в несгораемом шкафу у Маркса. К его щедрому гонорару добавилась прибыль иного рода — Суворин прислал Антону трехмесячный билет для бесплатного проезда по железной дороге. Антон внес в банк проценты за имение и стал мечтать о путешествиях. Однако в Петербурге возникли осложнения с «Чайкой» — цензор нашел в ней предосудительные пассажи. Сазонова записала в дневнике 3 июля: «Чехов в меланхолии. Суворин тоже. Одному обидно за пьесу, другой жалуется на немощь и старость». Впрочем, Потапенко на этот счет был настроен оптимистично, поскольку цензор Литвинов, большой друг Суворина, Чехову благоволил. Однако в самый нужный момент Потапенко на месте не оказалось: «Милый Антонио! Как видишь, я очутился в Карлсбаде, имея целью избавление своей печенки от камней и пр. и пр. С твоей „Чайкой“ произошла маленькая история. Сверх всякого ожидания, она запуталась в сетях цензуры, впрочем, не очень, так что ее можно будет выручить. Вся беда в том, что твой декадент индифферентно относится к любовным делам матери, что, по цензурному уставу, не допускается. Надо вставить сцену из „Гамлета“: „О, мать моя, чудовище разврата и порока! Зачем ты мужу изменила и этому мерзавцу предалась“. <…> Впрочем, мы отделаемся проще. Литвинов находит, что дело можно поправить в 10 минут».

Потапенко звал Антона в путешествие по Германии в компании знакомого немца: это было бы не дорого и — Потапенко ручался печенью — доставило бы ему «великое удовольствие». Однако Чехова ни сейчас, ни в будущем идея совместных поездок больше не прельщала. Потапенко возвратился в Петербург лишь в конце июля и взял на себя переговоры с цензором. К тому времени Литвинов вернул Антону пьесу со своими пометками, и тот с неохотой внес исправления: заставил Треплева негодовать по поводу романа матери с Тригориным и снял сцену, где выясняется, что Дорн — отец Маши Шамраевой. Хлопоты Потапенко оказались несколько запоздалыми: «Я не знаю, что с твоей „Чайкой“. Предпринял ли ты что-нибудь? Завтра зайду к Литвинову <…> Есть слух, что будет отменена литература; а в таком случае и цензора не будут нужны <…> Если не ошибаюсь, Вукола Лаврова решено посадить на кол, Гольцеву отрезать язык…»

Антона стал угнетать враждебный настрой Петербурга к его пьесе. Не принесло ему радости и письмо Левитана, который в мрачной тоске писал из Финляндии, из городишка с подходящим названием Сердоболь: «Бродил на днях по горам; скалы совершенно сглаженные <…> ледниковым периодом, значит, многими веками, тысячелетиями <…> Века, смысл этого слова ведь просто трагичен; века — это есть нечто, в котором потонули миллиарды людей, и потонут еще <…> Тщетность, ненужность всего очевидна <…> Мы — Дон-Кихоты, но в миллион раз несчастнее <…> Может, все это глупо, а скажи по совести, что не глупо?!! <…> Твой — какое бессмысленное слово, нет, просто Левитан».

Ответное письмо Антона (если оно вообще было написано) до нас не дошло. Но его собственная хандра проникла в письмо к А. Киселеву: «Я же доживаю свой век холостяком, и „любви денек срываем мы как бы цветок“ <…> Водку я пью, но по-прежнему не могу выпить больше трех рюмок. Курить бросил».

Ему уже не сиделось на месте. Двадцатого июля, в четвертый раз за последние семь месяцев, Антон уехал из Мелихова повидаться с Сувориным. Почему он так спешно покинул дом, понять трудно. До суворинской дачи в Максатихе, стоящей на месте слияния рек Молога и Волчина, он добрался, сначала доехав поездом до Ярославля, а затем на пароходе. Ехал ли он порыбачить с Сувориным или просить у него совета в личных, театральных или финансовых делах? Намеревался ли он двинуться дальше на север, утешать приунывшего Левитана? Петербург его не привлекал — Александр, еще в Киеве впавший в запой, сумасбродничал, хотя сам писал статьи о приютах для умалишенных. Антону он жаловался: «Старуха Гагара чахнет <…> Благосостояние мое увеличилось еще и огромным нарывом между щекою и десною. <…> В виде утешения приобрели щенка таксу-сучицу. Напоминает Хинку, прозвана Селитрой, гадит, жрет обувь, не дает спать по ночам». Наталья в приписке спрашивала, почему Антон забыл «бедных сродственников».

Вернувшись в Мелихово, Антон обнаружил перемену в поведении Лики Мизиновой. Предупреждая его о приезде запиской, в которой не чувствовалось ни нежности, ни досады (хотя неровный почерк выдавал ее душевное смятение), она явно дала понять, что у нее появился новый поклонник: «Антон Павлович, в субботу приедем к Вам с Виктором Александровичем на освящение школы. Я не совсем еще заразилась и, целуя Вас, не заражу…»

Освящение школы взбудоражило всю округу. По этому поводу Антон целый день просидел на собрании в Серпуховской управе. Весь этот официоз он смог вынести лишь потому, что в следующем месяце твердо решил удрать к Суворину в Крым. Но пока ему не давали покоя скорбные головой пациенты. Один из фабрикантов Толоконниковых посадил на цепь обезумевшую родственницу, которая позорила семью своим поведением. Антону понадобилось несколько недель, чтобы определить ее в больницу к доктору Яковенко [352]. А накануне освящения ему пришлось заниматься крестьянином с симптомами депрессивного психоза.

Александр на освящение школы не приехал, и психически неуравновешенных на празднике представляли Ольга Кундасова и доктор Яковенко. Событие отметили столь бурно, что два следующие дня в Мелихове мучились от похмелья. Лишь работник Роман горевал, а не веселился — накануне у него умер маленький ребенок. Антона праздник растрогал, и он даже описал его в новой повести. Но более всех был ублаготворен Павел Егорович: «Сельские Старосты Попечителю подносили хлеб-соль и Икону Спасителя и говорили благодарные речи. Управляющий Орлова Черевин поднес букет Маше. Была закуска постная и скоромная. Певчие девушки пели многолетие». Антон тоже оставил в дневнике запись, что вообще случалось нечасто: «4 августа. Освящение школы в Талеже. Талежские, бершовские и Шелковские мужики поднесли мне четыре хлеба, образ, две серебряные солонки. Шелковский мужик Постнов говорил речь». Затем предстояло освятить новую колокольню — Антон распорядился выкрасить церковь в оранжевый цвет.

«Моя жизнь» наконец была отправлена в «Ниву»: «В корректуре рассироплю и пошлифую», — написал Антон Луговому. Потапенко он отправил последний вариант «Чайки» в надежде на этот раз преодолеть цензурные препоны. Московская газета «Новости дня» уже сделала пьесе рекламу:

Летит к нам чеховская «Чайка», Лети, лети, родная, к нам, К пустынным нашим берегам! Антоша, милый, выручай-ка. Драматургический Бедлам,

— взывал стихоплет Л. Мунштейн. Это было уже слишком. Антон понял, что надо немедленно уезжать.

Глава пятьдесят третья Ночь на Лысой горе: август — сентябрь 1896 года

Чехову хотелось извлечь максимальную выгоду из бесплатного железнодорожного билета. Сначала он решил наведаться в Таганрог, а затем перебраться к Суворину в Феодосию, но маршрут поездки пока не определил. Сестре он сказал, что поедет на Кавказ, в Кисловодск. А в письме к Потапенко поддразнил его: «Буду в Феодосии, поухаживаю за твоей [первой] женой» (опутанный алиментами, тот все искал повода к разводу). Потапенко же не мог взять в толк, что туда тянет Антона: «Что за фантазия — ехать в Феодосию? Это ужас из ужасов! Разве ты хочешь писать повесть из жизни кретинов?» Через несколько дней после того как Антон уехал, 23 августа, Потапенко снова писал ему о «Чайке», литературных сплетнях и камнях в печени. Письмо начиналось так: «Ты исчез за день до моего появления и Москве. Это жаль. И куда ты исчез, никому неизвестно. Мне дал адрес в Феодосию, а поехал, кажется, на Кавказ». Сам человек откровенный, Потапенко стал подозревать, что Антон скрывает от него совместную поездку с Ликой.

На это указывали по крайней мере три обстоятельства. Во-первых, Чехов поехал тем самым маршрутом, который предлагала ему Лика четыре года назад. Во-вторых, Лика исчезла в то же самое время, что и Антон. В-третьих, из ее писем, написанных Антону той осенью, следует, что он обещал жениться на ней ровно через год после поездки в Кисловодск. Однако маловероятно, что Антон, столь ревностно охранявший свою частную жизнь, дал бы повод слухам, привезя такую яркую и привлекательную женщину, как Лика, в город детства, а затем на модный курорт минеральных вод. И разве обещание «нашего блаженства» (слова Антона) следовало предварительно упрочить медовым месяцем? В любом случае, могла бы Лика поехать в Феодосию? Она знала, что Суворин не советовал Антону жениться на ней, и всегда приходила в трепет от одной мысли о встрече с ним.

Куда же исчезла Лика? Девятнадцатого августа Чехов выехал из Мелихова в Москву вместе с Ликой и ее подругой Варей Эберле и там сел в таганрогский поезд. Ничего не могла понять и бабушка Лики — вплоть до 5 сентября она не имела о ней сведений:

«5 сентября. Христину с няней привезли.

6 сентября. Как можно было так опрометчиво Лидюше отправлять вещи. Теперь ребенок без чистого белья, ужасно досадно.

16 сентября. А Лидюша еще не переехала из Подольска, так я обманулась, ожидая ее видеть завтра в Покровском»[353].

Ни в Таганроге, ни в Кисловодске Лику не видели; в обоих городах Антон проводил время в мужской компании. Если Лика и уехала тайком с мужчиной, то скорее с Виктором Гольцевым, а не с Антоном. Дата «нашего блаженства» — 1 сентября 1897 года — могла быть назначена как до отъезда Антона в южные края, так и после его возвращения[354].

В Таганроге Антон провел два дня — навестил родню и побывал в библиотеке, стараясь не попадаться на глаза почитателям. Из родного города он не послал ни одного письма, да и вообще почти ничего не писал вплоть до окончания поездки. Маша получила указание присмотреть лес для строительства сельской школы в селе Новоселки, а Потапенко — продолжить хлопоты в цензурном комитете. Дневниковая запись тоже предельно лаконична: «В Ростове ужинал с товарищем по гимназии Львом Волькенштейном, адвокатом <…> В Кисловодске на похоронах генерала Сафонова встреча с А. И. Чупровым, потом встреча в парке с А. Н. Веселовским[355], 28-го поездка на охоту с бароном Штейнгелем, ночевка на Бермамуте; холод и сильнейший ветер…»

Лишь кузену Георгию Антон написал в Таганрог: «Встретил знакомых, таких же праздных, как и я». О встрече в Кисловодске сохранила воспоминания Клеопатра Каратыгина: «Жара и духота были адские <…> даже Чехов сомлел!» Растаяв от жары, Антон дал уговорить себя сделать групповой фотоснимок. Облегчение ему принес поход на гору Бермамут, где он охотился на кабанов с доктором Оболонским — в следующий раз Чехов увидит его после рокового легочного кровотечения. Гора Бермамут была прекрасным местом для охотников и альпинистов, однако осмотрительный врач не отправил бы туда с ночевкой туберкулезного больного. Путеводители того времени предупреждали: «Бермамут (8559 футов над уровнем моря) отстоит от Кисловодска в 32 с половиной верстах <…> Бермамут представляет из себя почти голую скалу, на которой большею частью бывают ветры, дующие от эльбрусских снегов. На Бермамуте имеются развалины татарской сакли, где, однако, нельзя укрыться от дождя и ветра <…> На Бермамут ездят любоваться восходом солнца на Эльбрусе. <…> На Бермамуте всегда холодно и уже в августе выпадает снег, а температура падает на несколько градусов ниже нуля. <…> Северо-восточные ветры, преобладающие в это время, у Бермамута нередко усиливаются до степени урагана <…> Особенно важно не простудить живота: для этого необходимо обертывать его шерстяным широким кушаком…»[356]

Можно не сомневаться в том, что путешествие на гору Бермамут укоротило жизнь Антону Чехову.

Спустя день-другой Антон направился к теплому Черному морю. Доехав до Новороссийска, где когда-то был несчастлив его брат Александр, Антон оказался в нескольких часах езды от Феодосии, если добираться туда морем. Суворин дожидался его уже одиннадцать дней. Те десять дней, что Чехов провел в его обществе, он назовет «единственным светлым промежутком» за последние два года. Отсутствие писем из Феодосии было отнюдь не тревожным, но добрым знаком — Суворину и Чехову было хорошо друг с другом, даже при том (а возможно, именно потому), что теперь Суворин прислушивался к мнению Чехова, которому становились все более очевидными слабости суворинской натуры. Щеглов, обедавший у Суворина 22 августа, записал в дневнике его слова: «Чехов — кремень-человек и жестокий талант по своей суровой объективности. Избалован, самолюбие огромное». В то же лето Чехов признался Щеглову: «Я очень люблю Суворина, очень, но знаете ли, Жан, бесхарактерные люди подчас в серьезные минуты жизни бывают вреднее злодеев»[357].

В обществе только и было разговоров, что о браке Лидии Яворской и молодого князя Барятинского. Оба они были людьми несвободными, так что на новый брак требовалось согласие царя. Мать князя Барятинского была удручена выбором сына, однако самого его весьма интересовали театральные заработки Яворской. К тому же ему, как начинающему литератору, необходим был своеобразный талисман, залог успеха. Яворская порвала отношения со Щепкиной-Куперник. Дневник Суворина передает, возможно, то, о чем он сплетничал Чехову, который по- прежнему интересовался обеими дамами:

«5 августа. <…> Была Т. Л. Щепкина-Куперник и в слезах рассказывала о неблагодарности Яворской. За завтраком, где была Яворская с мужем Барятинским и Яковлева, разговор зашел о том прошлом этих двух дам, о котором столько болтали. „Нет дыму без огня“, — сказала Татьяна Львовна <…. После завтрака Яворская-Барятинская накинулась на Щепкину, при горничной, впрочем, на французском языке, упрекая ее в болтовне и т. д. <…> „С мужем истерика“, — сказала она. <…> „Он тебя больше видеть не хочет, и ты должна сейчас же уехать“. — „Но я в блузе, позволь мне переодеться“. — „Переодеться можешь“, — сказала княгиня. И Щепкина уехала не простившись. Она взяла у меня 500 руб. и собирается ехать слушать лекции в Женеву или Лозанну. Огорчена она очень».

Суворин заметил, что при упоминании Яворской Антон вздохнул, однако ее замужество не доставило ему большого огорчения. Он с удовольствием проводил время в солнечном Крыму в разговорах за стаканом вина и в морских купаньях. Ни из Москвы, ни из Мелихова Чехова не беспокоили: единственной его заботой была корректура первых главок повести «Моя жизнь». Лишь Петербург давал о себе знать телеграммами. Потапенко оказал Антону последнюю услугу (которая явилась либо неловким актом благодеяния, либо ловко спланированной отместкой), проведя «Чайку» через Театрально-литературный комитет. Как назло, пьеса была передана в чуждый чеховской драматургии Александрийский театр — его репертуар изобиловал французскими водевилями, а образцом для подражания актерам служила Сара Бернар. Ставить «Чайку» должен был Евтихий Карпов, малоопытный режиссер с бедной фантазией и большим самомнением. Дело усугублялось тем, что премьера, назначенная на 17 октября, совпадала с бенефисом комической актрисы Левкеевой, которая могла бы усмотреть в чеховской пьесе сатиру на собственную артистическую карьеру, и ее поклонники выразили бы справедливый гнев. Добрым знаком стало лишь то, что Потапенко и Карпов пригласили играть прекрасных актеров — Савину и Давыдова, а также малоизвестную в те времена Веру Комиссаржевскую.

Суворин, которому исполнилось 62 года, когда Антон уезжал из Феодосии, был мрачен духом: «Скверно, что чем раньше родился, тем раньше умрешь. Чехов сегодня говорит: „Мы с Алексеем Сергеевичем умрем в XX столетии“. — „Вы — да, но я умру и XIX непременно“, — сказал я. — „Почем вы знаете?“ — „Совершенно уверен, что в XIX веке. Оно и нетрудно отгадать, когда с каждым годом становишься хуже и хуже“…»

Антон был не в силах развеять суворинскую тоску. Он написал открытку Маше, чтобы его встретили с пальто и калошами, и покинул Крым как раз тогда, когда погода стала не менее скверной, чем настроение Суворина. Семнадцатого сентября он вышел на залитую солнцем платформу станции Лопасня В его отсутствие бремя мелиховского хозяйства легло на плечи Павла Егоровича и Маши. Сестре удалось купить прекрасных бревен для нового здания школы. Павел Егорович к приезду Антоши, снова привлекши к делу учителя Михайлова, оклеил флигель новыми обоями. За те четыре недели, что старший Чехов верховодил в Мелихове, он снова почувствовал себя хозяином дома. Мише он писал:

«Мы Вас ожидали к празднику Воздвижения, было два дня неприсутственных, могли бы приехать, но Вы не захотели у нас погостить и с нами повидаться. Мать приготовила отличный пирог с визигою на горчичном масле, который Вам понравился бы <…> Сена столько же накосили 1800 пудов, как и в прошедшем году для скотины, этого мало. Марьюшка с ее утятами и цыплятами только беспокоит Антошу, для птиц устроили помещение на скотном дворе, а она их выводит в своей кухне и тут же кормит, они вырастают и ходят в саду. Лето у нас и теперь превосходное. <…> Во все лето мы ели жареные грибы со сметаною. Часы идут хорошо, верно, и стрелки на пять минут бьют. <…> Ветряк, на флигеле построенный, вертелся хорошо, но буря растрепала его».

Чехов вручил повесть «Моя жизнь» цензору — тот остался недоволен тем, как непочтительно автор обошелся с губернатором, а вдове-генеральше в любовники дал грубого мужика. Недоразумения с цензором были улажены редактором, и Антон освободился и от повести, и от «Чайки». Театрально-литературный комитет императорских театров пьесу к постановке принял, правда, с оговорками: «Уже „символизм“, вернее „ибсенизм“ <…> проходящий красной нитью через всю пьесу, действует неприятно <…> и не будь этой Чайки, комедия от этого нисколько не изменилась <…> Подробности в характеристиках совершенно лишние <…> таково нюханье табаку и питье водки Машей. <…> Несколько сцен как бы кинуты на бумагу случайно, без строгой связи с целым, без драматической последовательности»[358].

Театрально-литературный комитет отражал мнение петербургской публики, из чего стало ясно, что столица пьесу не примет. Однако Чехова это не остановило.

Глава пятьдесят четвертая Фиаско: октябрь 1896 года

Крымские впечатления еще долго не отпускали Антона. «Лень одолела, не хочется работать. В Феодосии я страшно избаловался», — писал он Суворину. Он покупал луковицы тюльпанов, инспектировал школы, принимал пациентов, хлопотал о строительстве шоссейной дороги от станции до Мелихова и послал доктору Оболонскому свою книгу, надписав ее: «На память о турках и кабанах, убитых нами на Бермамуте». Неделю спустя в Мелихове снова появилась Лика. Что бы ни произошло в августе того года, ее чувства к Антону стали прохладнее. Писать Антону она перестала, а в гости приехала в сопровождении кавалера, на этот раз флейтиста Иваненко. В тот день в Мелихове был траур: от заворота кишок умерла Дуня, самая красивая и умная девушка в деревне. Похоронили ее на церковном дворе. Лика же, как только на дом Чеховых опускалось несчастье или просто начиналась неразбериха, всегда обращалась в бегство. На следующий день она уехала нее с тем же Иваненко и не показывалась месяц, пока Антон не позвал ее письмом.

Будучи в отъезде, Антон перепоручил подбор актеров для «Чайки» Суворину и Карпову. Теперь, когда в Лопасне открылся телеграф, в Петербург то и дело отправлялись телеграммы с просьбами заказать билеты или подыскать жилье для родственников и друзей. Зрителей новой пьесы Чехов подбирал с такой же тщательностью, с какой Суворин и Карпов распределяли ро ли: в зрительном зале могла разыграться не менее напряженная драма.

Все лето Антон тайком помогал ближним. Он внес половину суммы за школьное обучение таганрогского родственника Вениамина Евтушевского, племянника тети Людмилы. Он уговаривал издателей материально поддержать выпускаемый доктором Дьяконовым журнал «Хирургия». Закулисная деятельность была весьма характерна и для творчества Чехова, и для его отношений с женщинами. Последние две недели сентября (равно как и первые две недели августа) явили миру результат потаенных занятий: пьесу «Дядя Ваня», переделанную из «Лешего». Антон вдвое сократил список действующих лиц, а пьяницу и волокиту Орловского скрестил с праведным борцом за охрану природы Хрущевым, получив в итоге доктора Астрова. Из пьесы были изъяты музыка Чайковского и мелодраматические эпизоды. В новой версии страдающий от неразделенной любви дядя не покушается на самоубийство: в отличие от дяди Жоржа, он не может попасть в цель, даже стреляя в упор. Последнее действие «Лешего», в котором на лоне природы происходит всеобщее замирение, было выброшено. Идиллическая комедия (невзирая на то что один из ее героев кончает с собой) превращается в трагичные «сцены из деревенской жизни»: городские жители расстаются с родственниками, подавленные их жалким существованием в оскудевшем поместье. Антон добавил лишь одного нового персонажа — старую няньку Марину, хранителя мрачных домашних тайн. Почему же Чехов так долго скрывал свое новое детище, гениальное творение, рожденное из отвергнутой им пьесы? Когда издатели или актеры просили у Чехова «Лешего», само упоминание о пьесе было ему неприятно, но он никому не говорил, что занят ее переделкой. Наконец, на исходе осени он смело объявил Суворину о «не известном никому в мире „Дяде Ване“»[359].

Первого октября Чехов выехал в Петербург. Его скептицизм по отношению к столичному театральному миру возрос после статейки некоего С. Т. в августовском выпуске «Театрала»: автор подметил, что ведущая женская роль всегда достается любовнице режиссера. «Из этой корреспонденции, написанной откровенно и обстоятельно, я узнал, что Карпов живет с Холмской», — написал Чехов Суворину.

По дороге в столицу Антон на неделю остановился в Москве. Правительство приняло новый закон о газетах, и Антона захватила идея, которую поддержал и Суворин: совместное с Виктором Гольцевым новое радикальное издание. (Этот факт скорее говорит в пользу Гольцева, доверие к которому позволило Чехову столь далеко зайти в сотрудничестве с ним.) Номер Антона в «Большой Московской гостинице» стал местом деловых встреч. Его верным союзником теперь был молодой коридорный Семен Бычков: «Был и фабричным, и черным дворником, служил в балагане, в пантомимах и чем только не был… Служил потом у разных господ, наконец попал в официанты в эту гостиницу, а потом в коридорные при номерах. <…> Но вот наконец попал в мой коридор знаменитый Антон Павлович; <…> Из всех гостей он один заговорил со мной просто, по-человечески, без гордости, без всякого, так сказать, свысока. И подарил мне свои сочинения. Я стал читать, и с той минуты словно совсем новый свет озарил меня. <…> „Что, говорю, Антон Павлович, живете вы все одни? Вам бы жениться“. — „Да где уже мне посметь, я бы и рад был, Семен Ильич, смеется, да, видите, некогда! Публика одолевает“. <…> И горячо полюбил я его всей душой за его человечью сердечность»[360].

Семену Бычкову нелегко было справиться с обязанностями личного чеховского секретаря. Целая когорта женщин — Татьяна Щепкина-Куперник, Лика, Шаврова, Кундасова — желали быть уверенными, что никто не помешает им видеться с Антоном наедине. Кундасову Антон сам позвал «пожаловать по весьма важному делу». Татьяна, уже сидя на чемоданах, тоже просила Антона о встрече. Однако вплоть до середины октября у нас нет никаких сведений о местонахождении Лики Мизиновой.

Прибыв 9 октября в Петербург, Антон по прошествии двух дней, проведенных в разговорах, о которых нам ничего не известно, попал в объятия к Сувориным. Он передал рукопись сборника своих пьес, включавшего и «Дядю Ваню», в суворинскую типографию и, как в январе, начал обход театров. К великому огорчению труппы, Антон пропустил первую читку «Чайки», до премьеры которой оставалось девять дней. Не появилась на ней и Савина, которой была поручена роль Нины Заречной. Зато послушать пьесу пришла Левкеева, чей бенефис был назначен на тот же вечер, — и осталась довольна, что не будет играть в столь мрачной драме. (Поначалу предполагалось, что она могла бы сыграть Машу. Это привело труппу в ужас, и Левкееву ролью обошли.) Не попал Антон и на первую репетицию, состоявшуюся 9 октября, — в тот день он вместе с Сувориным ходил смотреть, как играет Комиссаржевская[361]. «Никогда еще не было такого ералаша в нашем муравейнике!» — вспоминала Мария Читау, получившая роль Маши.

Антон, которого больше беспокоил состав зрителей, чем актеров, разыскивал Потапенко: «Мне нужно повидаться с тобой. Есть дело. <…> Не побываешь ли у меня около полуночи? Надо поговорить конфиденциально». О чем шло дело, становится понятным из записки Антона Маше, которая должна была приехать на премьеру: «Был у Потапенко. Он на новой квартире, за которую платит 1900 рублей в год. На столе у него прекрасная фотография Марии Андреевны. Сия особа не отходит от него; она счастлива до наглости. Сам он состарился, не поет, не пьет, скучен. На „Чайке“ он будет со всем своим семейством, и может случиться, что его ложа будет рядом с нашей ложей, — и тогда Лике достанется на орехи. <…> Спектакль пройдет не шумно, а хмуро. Вообще настроение неважное. Деньги на дорогу я пошлю тебе сегодня или завтра, но ехать не советую. <…> Если же поедешь одна, без Лики, то телеграфируй „еду“».

К своей пьесе Антон был так же равнодушен, как и к Лике, однако она приехала сама по себе, днем раньше Маши. Благодаря стараниям Антона Потапенко появился лишь на втором представлении, так что напряженность в ложе Чеховых и Сувориных была не столь велика, если не считать того, что Лике пришлось выдержать соседство с Сувориным.

Чехов был нездоров и признался Суворину, что снова кашлял кровью. И тем не менее отправился обследовать Григоровича, к которому по-прежнему относился с почитанием и благодарностью. Григоровича снедала неизлечимая болезнь. Суворин записал в дневнике: «Он совсем умирающий. Чехов, который с ним говорил о болезни, по тем лекарствам, которые он принимает, судит, что у него рак и что он скоро умрет. <…> Пожалуй, и у меня рак во рту — какая-то ранка, которая давно не заживает».

В столь мрачном окружении (как и в 1889 году, после смерти Николая), Антону захотелось плотских наслаждений. До нас дошли интригующие фрагменты его переписки с Потапенко. В первой записке Потапенко читаем: «Спасибо, но увы! Не могу!» Во второй есть следующая строчка: «Известную артистку уступаю тебе полностью». Таким образом, от Потапенко официально перешла в руки Антону Людмила Озерова. Однако не только к ней проявил Антон интерес; была еще актриса Дарья Мусина-Пушкина, с которой он был близок пять лет назад: она с готовностью отозвалась на его призыв. На вторую репетицию «Чайки» Чехов пришел в расстройстве — сразу после визита к больному Григоровичу и увидев накануне сон, в котором его женили «на нелюбимой женщине» (что вполне объяснимо, учитывая многолетние попытки петербургских друзей найти ему невесту).

За шесть дней до премьеры сорокадвухлетняя Савина отказалась играть восемнадцатилетнюю Чайку; на следующий день роль была передана Вере Комиссаржевской, которая в свои тридцать два года более подходила для юной героини. Актрисы начали гадать, не достанется ли теперь Савиной роль Маши. Но та разобиделась и вовсе отказалась играть. Антон был недоволен тем, как Карпов ставит пьесу, к тому же задуманные им декорации годились скорее для буржуазных водевилей, чем для тонкой драмы, местом действия которой является пришедшая в упадок сельская усадьба.

На репетиции, которую Антон посетил вместе с Потапенко 14 октября, еще ничто не предвещало беды. Чехов проникся доверием к труппе — особое впечатление на него произвела Комиссаржевская. (По мнению Суворина, она скверно сыграла в «Гибели Содома»; ни он, ни Чехов не разделяли поначалу влюбленности Карпова в ее артистический талант.) Комиссаржевская нашла верное решение для самого трудного монолога, треплевской модернистской пьесы в пьесе, насчет которой у Карпова были опасения, что она насмешит публику. Когда актриса, модулируя низкими и высокими нотами, на словах «все жизни, свершив печальный круг, угасли» закончила монолог полным замиранием звука, ее чудный голос околдовал зал. Она приняла решение — и Антон воздал должное ее музыкальному чутью — трактовать пьесу Треплева не как пародию, а как поэзию.

Генеральная репетиция, состоявшаяся на следующий день, прошла из рук вон плохо. Комиссаржевская, завернувшись в белую простыню, выглядела нелепо: Карпов, похоже, мало смыслил и в декорациях, и в костюмах. Мария Читау в роли Маши путалась в широком платье, пошитом для более крупной Савиной. Сазонова была недовольна гримом Тригорина, которого играл ее муж Николай: «Сам по себе он хорош, но для этой роли не годится. Репетиция без автора, без декораций и без одного актера. <…> Конец еще не слажен, пьеса идет чуть не с трех репетиций. Давыдов и Николай защищали Комиссаржевскую от Карпова, который по своей неопытности заставляет ее вести главную финальную сцену у задней кулисы, загородивши ее столом. <…> Карпов подсел ко мне, но когда я ему сказала, что пьеса плохо срепетована, ушел и больше не возвращался. Званый обед с актерами <…> Звали Чехова, но он не пришел».

Приехавшая в Петербург Лика не появилась на генеральной репетиции, где были Чехов, Суворин и Потапенко. Десятидневный марафон немало утомил труппу. Чехов предчувствовал, что пьеса обречена, и сказал Суворину, что хочет снять ее. В день премьеры он отвез Машу в гостиницу «Англетер», где остановилась Лика. Спустя сорок лет Мария Павловна вспоминала об этом: «Утром 17 октября Антон Павлович, угрюмым и мрачным, встретил меня на Московском вокзале. Идя по перрону, покашливая, он говорил мне: „Актеры ролей не знают… Ничего не понимают. Играют ужасно. Одна Комиссаржевская хороша. Пьеса провалится. Напрасно ты приехала“».

Чехов все еще побаивался, что на премьере появится Потапенко, а его жена набросится на Лику. Посмотрев безнадежно скверный последний прогон пьесы, Антон постригся и приготовился к самому худшему.

Премьера «Чайки» закончилась скандалом в зрительном зале, какого не помнили российские театралы. Пьеса была поставлена не в том городе, не в том месяце, не в том театре, не с той труппой и, кроме того, перед предвзято настроенной публикой. Многие зрители пришли повеселиться на бенефисный спектакль Левкеевой, который давали после «Чайки». Другие же специально выбрались в театр, чтобы выразить свое неприятие Чехова и современной драмы. Мало кто представлял себе, что за пьесу им предстояло увидеть. Обескураженные актеры постарались подстроиться под настроение публики, однако Комиссаржевская, самая чуткая актриса труппы, упала духом, и ее Чайка так и не смогла оторваться от земли. После первого действия она, плача, пришла к Карпову и с дрожью в голосе заявила, что ей хочется сбежать из театра. Режиссер вернул ее на сцену, но пьесу спасти было уже невозможно. И друзья, и занятые в пьесе актеры каждый — по-своему переживали провал; все сошлись в том, что пьесу сгубила враждебность петербургской публики. И в суворинском, и в чеховском дневниках об этом упоминается сверхсдержанно: «Пьеса не имела успеха». Суворин добавил: «Публика невнимательная, не слушающая, кашляющая, разговаривающая, скучающая». О том же вспоминала и Маша:

«С первых же минут я почувствовала невнимательность публики и ироническое отношение к происходящему на сцене. Но когда по ходу действия открылся занавес на второй сцене-эстраде и появилась обернутая в простыню Комиссаржевская, как-то неуверенно игравшая в этот вечер, и начала известный монолог: „Люди, львы, орлы и куропатки…“ — в публике послышался явный смех, громкие переговоры, местами раздавалось шиканье. Я почувствовала, как внутри меня все похолодело. <…> В конце концов в театре разразился целый скандал. По окончании первого действия жидкие аплодисменты потонули в шиканье, свисте, в обидных репликах по адресу автора и исполнителей. <…> Совершенно убитая, с тяжелым чувством, но не подавая вида, досидела я в своей ложе до конца».

Мария Читау обнаружила Антона в уборной Левкеевой: «Она не то виновато, не то с состраданием смотрела на него своими выпуклыми глазами и даже ручками не вертела. Антон Павлович сидел, чуть склонив голову, прядка волос сползла ему на лоб, пенсне криво держалось на переносье… Они молчали. Я тоже молча стала около них. Так прошло несколько секунд. Вдруг Чехов сорвался с места и быстро вышел».

Даже Сазонова, считавшая пьесу чересчур мрачной, а поведение Антона нелюбезным, пришла в ужас: «Публика была какая-то озлобленная, говорила, что это черт знает что такое, скука, декадентство, что этого даром смотреть нельзя, а тут деньги берут. Кто-то в партере объявил: „C'est du Maeterlinck!“ В драматических местах хохотали, все остальное время кашляли до неприличия. <…> Самый треск этого провала на сцене, где всякая дрянь имеет успех, говорит в пользу автора. Он слишком талантлив и оригинален, чтобы тягаться с бездарностями. Чехов все время скрывался за кулисами в уборной у Левкеевой, а после конца исчез. Суворин тщетно искал его, чтобы успокоить его сестру, которая сидела в ложе. <…> Чествование Левкеевой за 25 лет прошло, как всегда, с речами, подношениями, поцелуями товарищей и слезами бенефициантки… Освиставши нашего лучшего после Толстого писателя, публика неистово хлопала посредственной актрисе».

Подобно Суворину, провалом пьесы неприятно поражен был Лейкин. Он вспоминал: «Рецензенты с каким-то злорадством ходили по коридорам и буфету и восклицали: „Падение таланта“, „Исписался“»[362]. Когда Суворин уходил из своей ложи, Д. Мережковский сказал ему, что пьеса неумна, ибо «первое качество ума — ясность». Суворин в ответ нагрубил ему, и с тех пор лагерь чеховских врагов возглавила Зинаида Гиппиус.

Карпов скрывался в своем кабинете. Туда заглянул Чехов — с посиневшими губами и с искаженным гримасой лицом он сказал едва слышно: «Автор провалился». А потом затерялся на стылых петербургских улицах[363].

Глава пятьдесят пятая Смерть Христины: октябрь — ноябрь 1896 года

Пока рецензенты наперегонки строчили отзывы о «Чайке», ее автор одиноко бродил по городу. Исчезновение Антона вызвало переполох среди друзей и знакомых. Пройдет полтора месяца, и он даст выход гневным чувствам на страницах дневника: «Это правда, что я убежал из театра, но когда пьеса уже кончилась. Два-три акта я просидел в уборной Левкеевой. К ней в антрактах приходили театральные чиновники <…> Толстые актрисы, бывшие в уборной, держались с чиновниками добродушно-почтительно и льстиво <…> это были старые, почтенные экономки, крепостные, к которым пришли господа». Левкеева в вечер провала «Чайки» почивала на лаврах.

Дойдя до Обводного канала, Антон обнаружил, что трактир Романова еще открыт и, зайдя туда, заказал ужин. Обеспокоенный Александр в поисках брата заезжал к Сувориным. Вернувшись в суворинскии дом, Антон сразу лег в постель и укрылся с головой одеялом. Ожидая его, Маша с Ликой молча просидели два часа в номере «Англетера». Позвонил Александр — ни он, ни Потапенко, ни Суворин не видели Антона с начала второго действия спектакля. В час ночи Маша взяла извозчика и поехала к Сувориным: «В квартире было темно, и лишь далеко-далеко в глубине через анфиладу комнат в открытые двери светился огонек. Я пошла на этот огонек. Там я увидела Анну Ивановну, жену Суворина, сидевшую в одиночестве с распущенными волосами. Вся эта обстановка, темнота, пустая квартира — все это еще более удручающе подействовало на мое настроение. „Анна Ивановна, где может быть брат?“ — обратилась я к ней. Желая, видимо, развлечь и успокоить меня, она начала болтать о пустяках, об артистах, о писателях. Через некоторое время появился сам Суворин и начал говорить мне о тех изменениях и переделках, которые, по его мнению, нужно сделать в пьесе, чтобы в дальнейшем она имела успех. Но я совсем не расположена была слушать об этом и только просила разыскать брата. Затем Суворин куда-то ушел и вскоре же вернулся веселым. „Ну, можете успокоиться. Братец ваш уже дома, лежит под одеялом, только никого не хочет видеть и со мной не пожелал разговаривать“».

Антон, не высунув головы из-под одеяла, обменялся с Сувориным несколькими фразами. Суворин хотел было включить свет, но Антон остановил его: «„Умоляю не зажигать! Я никого не хочу видеть и одно только вам скажу: пусть меня назовут (он сказал при этом суровое слово), если я когда-нибудь напишу еще что-нибудь“. — „Где вы были?“ — „Я ходил по улицам, сидел. Не мог же я плюнуть на это представление. Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы“»[364]. Антон твердил, что покинет Петербург первым же поездом: «Пожалуйста, не останавливайте меня». Суворин сказал ему, что в пьесе есть недостатки, и потом пометил в дневнике: «Чехов очень самолюбив, и когда я высказывал ему свои впечатления, он выслушивал их нетерпеливо. Пережить этот неуспех без глубокого волнения он не мог. Очень жалею, что я не пошел на репетиции».

Будучи уверенным в успехе «Чайки», Суворин заранее написал хвалебную рецензию, теперь же ее пришлось переделывать. У изголовья кровати Антона он оставил адресованное ему письмо.

Антон спал, а в это же время не могла сомкнуть глаз Лидия Авилова. В отличие от Лики, у нее и в мыслях не было, что ее личная жизнь будет выставлена на всеобщее обозрение. Придя же на премьеру «Чайки», она увидела, как Нина дарит Тригорину медальон с зашифрованной гравировкой: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». На этот раз за указанными томом и страницей скрывался обещанный ответ Антона. Вернувшись домой, она напрасно искала это послание в его книгах. И лишь под утро ей пришло в голову, что он мог зашифровать фразу из ее собственного рассказа. Она раскрыла указанную страницу, нашла прозвучавшие со сцены номера строк: «Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается»[365]. После столь безнадежного ответа ей только и оставалось, что снова лечь в постель.

В зрительном зале в тот вечер находился Модест Чайковский. «За много лет я не испытывал такого удовольствия от сцены и такого огорчения от публики, как в день бенефиса Левкеевой», — писал он Суворину. Была на премьере и самая юная чеховская поклонница, Елена Шаврова. Глубоко потрясенная и пьесой, и реакцией публики, она утешала «дорогого мэтра»: «Знаю только, что это было удивление, восторг, напряженный интерес и порою сладкое и жуткое сострадание (монолог мировой души) и жалость и сострадание к ним, к действующим лицам пиэсы, — жалость, какую испытываешь только к настоящим, живым людям. „Чайка“ так хороша, так трогательна, так правдива и жизненна, так нова по форме, что я не могу не выразить Вам своего восторга и глубокой благодарности»[366].

Пройдет совсем немного времени, и Шаврова представит более убедительное доказательство своего сочувствия Антону.

На следующее утро Чехов поднялся и, не беспокоя Суворина и его жены, позвонил Потапенко, написал открытку Маше, письмо в Ярославль Мише, оставил Суворину прощальное послание и вышел из дому. Маше он сообщил: «Я уезжаю в Мелихово; буду там завтра во втором часу дня. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями, — и чувствую я себя не особенно скверно. Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику».

Письмо к Суворину заканчивалось словами: «Печатание пьес приостановите. Вчерашнего вечера я никогда не забуду, но все же спал я хорошо и уезжаю в весьма сносном настроении. Пишите мне».

С Мишей Антон был более откровенен: «Пьеса шлепнулась и провалилась с треском. В театре было тяжкое напряжение недоумения и позора. Актеры играли гнусно, глупо. Отсюда мораль: не следует писать пьес. Тем не менее все-таки я жив, здоров и пребываю в благоутробии. Ваш папаша А. Чехов».

Уезжая от Суворина, Чехов без его ведома взял у него последние три выпуска «Вестника Европы», в которых был напечатан очерк И. Соколова «Дома», рассказывающий о тяжкой судьбе русского крестьянства и давший толчок суровой чеховской прозе, появившейся после «Чайки».

В сопровождении Потапенко и суворинского лакея Василия (который, как и гувернантка Эмили Бижон, был привязан к Чехову не менее, чем к хозяину) Антон отправился на вокзал. Не дожидаясь ночного экспресса, он предъявил бесплатный билет и сел в первый отходивший на Москву товарно-пассажирский поезд. После блуждания по промерзшему Петербургу ему сутки пришлось трястись в холодном вагоне. (Эта поездка не замедлила сказаться на его легких.) Чтобы скоротать утомительный путь, Антон еще раз прочел записку Александра, полученную по окончании провалившегося спектакля. Это был единственный раз, когда Александр похвалил серьезный драматический опыт младшего брата: «Я с твоей „Чайкой“ познакомился только сегодня в театре. Это чудная, превосходная пьеса, полная глубокой психологии, обдуманная и хватающая за сердце. С восторгом и крепко жму твою руку».

На обороте записки Антон набросал полное извинений письмо жене Суворина: «Милая Анна Ивановна, я уехал не простившись. Вы сердитесь? Дело в том, что после спектакля мои друзья были очень взволнованы; кто-то во втором часу ночи искал меня в квартире Потапенки; искали на Николаевском вокзале <…> Это трогательно, но нестерпимо. К тому же у меня уже заранее было предрешено, что я уеду на другой день независимо от успеха или неуспеха. Шум славы ошеломляет меня, я и после „Иванова“ уехал на другой день. Одним словом, у меня было непреодолимое стремление к бегству, а спуститься вниз, чтобы проститься с Вами, было бы нельзя без того, чтобы не поддаться обаянию Вашего радушия и не остаться. Крепко целую Вам руку, в надежде на прощение. Вспомните Ваш девиз! Я остригся и стал похож на Аполлона. Представьте, я чувствую, что я влюблен».

Хотя девизом Анне Ивановне служила напечатанная на ее почтовой бумаге фраза «Comprendre — pardonner!»[367], Антон, перебеливая письмо, предусмотрительно опустил слова о своей влюбленности. Теперь не Лика, а Людмила Озерова завладела его чувствами.

Однако ум его тревожили мысли о тяготах крестьянской жизни. Прочитав очерк «Дома», Чехов обратился к автору с просьбой об оттисках. В Москву Антон прибыл 19 октября, еще до рассвета, и сразу пересел в поезд, идущий в сторону Мелихова. К восьми часам утра он вышел на станции Лопасня, оставив в вагоне третьего класса сверток с халатом и постельным бельем. (В тот же день начальник станции вернул ему вещи.) Мелиховская круговерть сразу заставила позабыть о петербургских огорчениях. На кухне работники шумно пропивали горничную Анюту Андриянову, просватанную отцом против ее воли. За три недели отсутствия прибавилось больных мужиков. Заседания в Серпуховской земской управе, на которых Антона благодарили за строительство школы и обещали построить шоссе до Лопасни, отняли у него последние дни октября. Сам Чехов задумал устроить в таганрогской библиотеке справочный отдел. А в голове уже роились мысли о новой повести — впервые за четыре последних года в ней не будет личных тем, — которая получит название «Мужики». Готовясь к работе над ней, Чехов разыскивал русское издание (с французским у него все-таки было неважно) статьи Винье д'Октона «Крестьянин во французской литературе».

Тем временем Суворин предпринял шаги по спасению «Чайки». Вместе с Карповым они сделали сокращения и поправки, от которых пьеса стала менее эпатирующей. Следующее представление полный зрительный зал сопровождал бурными аплодисментами, правда, из актеров лишь Комиссаржевскую окрылил этот успех. В театр пришла в основном интеллигенция, и благодаря ей, а не зрителям из высшего общества «Чайка» воскресла, хотя актеры старшего поколения так и не прониклись оригинальностью пьесы. В новой версии «Чайку» давали 24, 28 октября и 5 ноября, а затем она была исключена из репертуара. Антон рецензиями на «Чайку» не интересовался, но друзья держали его в курсе. Знаки сочувствия ему претили, особенно настоятельные напоминания Суворина о том, что ему недостает сценического опыта и что он несет всю ответственность за неуспех пьесы. Лейкин же (недовольный тем, что Антон не побывал у него в этот приезд в Петербург) менял мнения о «Чайке» в зависимости от того, где он их высказывал, — в «Осколках», в письме к Антону или в дневнике: «Дай эту рукопись Чехова хоть самому заурядному драматическому писателю — и он, накачав в нее эффектных банальностей и общих мест, сделает пьесу, которая понравится. <…> Если пьеса действительно провалилась, то нечего из-за этого свергать Чехова с его пьедестала беллетриста. И у Золя проваливались его пьесы…»

Гражданский муж 3. Холмской и театральный критик из «Петербургской газеты» А. Кугель (через два года он станет самым тонким чеховским критиком в столичной прессе) тоже был пристрастен. Он забросал Чехова язвительными вопросами: «Почему беллетрист Тригорин живет при пожилой актрисе? Почему он ее пленяет? <…> Для чего на сцене играют в лото и пьют пиво? <…> С какой стати молодая девушка нюхает табак и пьет водку?»[368]

Кугель (как писателя, Антон уподоблял его «хорошенькой женщине, у которой изо рта пахнет») проницательно сравнил чеховские повторяющиеся образы и фразы с вагнеровскими лейтмотивами — к несчастью, Вагнера он терпеть не мог, а пьесу Чехова не понял. Кугель получил отпор на страницах своей же газеты. Лидия Авилова простила Чехову обыгранный в пьесе интимный сувенир и на правах свояченицы редактора защищала «Чайку» и ее автора: «Говорят, что „Чайка“ не пьеса. В таком случае посмотрите на сцене „не пьесу“! Пьес так много…»

Похвальные отзывы о пьесе звучали все громче. Второе представление всколыхнуло души чеховских поклонников. Потапенко послал Антону восторженную телеграмму, а Комиссаржевская, которую нелегко было покорить даже бурными аплодисментами, в порыве чувств писала Антону: «Сейчас вернулась из театра. Антон Павлович, голубчик, наша взяла! Успех полный, единодушный, какой должен был быть и не мог не быть! Как мне хочется сейчас Вас видеть, а еще больше хочется, чтобы Вы были здесь, слышали единодушный крик: „автора!“ Ваша, нет, наша „Чайка“, так как я срослась с ней душой навек, жива, страдает и верует так горячо, что многих уверовать заставит»[369].

Лавров и Гольцев упрашивали Антона позволить напечатать пьесу в «Русской мысли». Чехов снова обрел уверенность в себе как драматург, особенно после того как Лейкин (который был способен предать человека, которому благоволил) написал, что он смог склонить на сторону «Чайки» Кугеля вместе с его редактором: «Истинных друзей у Вас немного».

Маша с Ликой сели в ночной московский поезд и прибыли в Мелихово вслед за Антоном. Лика пробыла у Чеховых три дня и, ни взглядом, ни жестом не обнаружив нанесенной Антоном обиды, лечила его от простуды. Наградой ей стала вновь вспыхнувшая нежность Антона. Убедившись в том, что он не собирается вешаться с горя, Лика выехала с Машей в Москву, получив в благодарность рыжего щенка, рожденного Хиной. Антон продолжал отбиваться от сочувственников — Суворину он сердито ответил, что уехал из Петербурга отнюдь не оттого, что струсил. Лейкину он пожаловался на кашель и жар и ни словом не обмолвился о «Чайке». Татьяна Толстая звала его в Ясную Поляну, однако приглашение Лики Мизиновой было более привлекательным: «Приезжайте в Москву со скорым поездом — в нем есть ресторан и можно всю дорогу есть! <…> Видела Гольцева, он мне торжественно объявил, что у него родился незаконный сын — Борис! Он счастлив, по-видимому, что еще может быть отцом только что появившегося младенца! Хотя и ломается немного, говоря, что он уже стар и т. д. Вот бы „некоторым“ поучиться! <…>Я каждый день вычеркиваю в календаре, и до моего блаженства остается 310 дней!»

Письмо прозвучало Антону предупреждением. О ребенке Гольцева, рожденного от служащей конторы «Русской мысли», судачила вся Москва. Антон даже позавидовал Гольцеву: «Ибо в его годы я уже буду не способен», — признался он Вл. Немировичу-Данченко. Лика упомянула Гольцева (как и Левитана пять лет назад, а потом Потапенко) отнюдь не случайно. Не было обмолвкой и слово «некоторые». И разве «блаженство» есть нечто иное, чем дата свадьбы или, по крайней мере, помолвки? От этого слова Антон снова отпрянул и ответил Лике так же жестоко, как делал это всегда, когда она открыто заявляла о своих чувствах: «Милая Лика, Вы пишете, что час блаженства наступит через 310 дней… Очень рад, но нельзя ли это блаженство отсрочить еще на два-три года? Мне так страшно! При сем посылаю Вам проект жетона, который я хочу поднести Вам. Если понравится, то напишите, и я тогда закажу у Хлебникова».

На жетоне было написано: «Каталог пиесам членов общества русских драматических писателей. Издание 1890 г. Страница 73-я, Строка 1-я». Лика расшифровала название: «Игнаша-дурачок, или Нечаянное сумасшествие». Имя Потапенко, отца ее ребенка, сейчас ей совсем не хотелось вспоминать. Надежды на «блаженство» рухнули: «Я так подозреваю, что просто Вы боитесь, что Софья Петровна [Кувшинникова] окажется права, поэтому вы надеетесь, что у меня не хватит терпения дожидаться Вас три года, и предлагаете это. Я, по не зависящим от меня обстоятельствам, застряла в Тверской губернии и раньше середины будущей недели не надеюсь быть в Москве. Здесь настоящая зима, но несмотря на это, 100 таксов не замерзли и шлют Вам свой поклон. Жетон мне нравится, но я думаю, что по свойственной Вам жадности Вы никогда мне его не подарите. Он мне нравится во всех отношениях и по своей назидательности, а главное, меня умиляет Ваше расположение и любовь к „Вашим друзьям“. Это прямо трогательно. <…> Вы пишете возмутительные письма в три строчки — это эгоизм и лень отвратительные! Точно Вы не знаете, что Ваши письма я собираю, чтобы потом продать и этим обеспечить себе старость! А Сапер [прозвище В. Голъцева] очень хороший человек, право! Он лучше Вас и лучше относится к людям, чем Вы! <…> Мне надо Вас видеть по делу, и я Вас долго не задержу. Остановиться можете у меня без страха. Я уже потому не позволю себе вольностей, что боюсь убедиться в том, что блаженству не бывать никогда. <…> До свиданья. Отвергнутая Вами два раза Ар[иадна], т. е. Л. Мизинова. <…> Да, здесь все говорят, что и „Чайка“ тоже заимствована из моей жизни, и еще, что Вы хорошо отделали еще кого-то!» Ответив Антону, Лика вернулась к бабушке и Христине.

Если Антон и был смущен этим письмом, то не слишком. Гольцеву он написал 7 ноября, что вскоре встретится с ним и Ликой в Москве. В это же время туда приехала и Елена Шаврова. В один день с письмом к Лике Антон, благодарный за «целительный бальзам», пролитый на «авторские раны», послал нежное послание Елене — в ответ на ее открытку с изображением девушки в маске. Елена желала поставить «Чайку» в Москве на любительской сцене, а также играть в водевилях в Серпухове. Что было целью, а что предлогом — поставить пьесу или соблазнить автора, — трудно было понять даже Антону. Его смятенное состояние сказалось и на мелиховских обитателях: прислуга отбилась от рук, среди домашних начались стычки. «Корму скотине утром не давали», — оставил в дневнике ворчливую запись Павел Егорович.

Судьба уготовила Лике Мизиновой жестокий удар. Сюжет пьесы «Чайка» не только отразил несчастливые страницы ее жизни, но и стал пророчеством. Лика рассталась с Антоном ради Потапенко, который обольстил и покинул ее, беременную его ребенком, — точно так же и Нина предпочитает Треплеву Тригорина, который обольщает и бросает ее. Чехов внес в пьесу мрачный эпизод — смерть маленького ребенка Нины от Тригорина. Восьмого ноября Христине исполнилось два года. Дневник С. Иогансон завершает жизнеописание несчастной девочки:

«9 ноября, суббота. Христинка очень плоха. Хрипит, мокроты полная грудь.

10 [ноября], воскресенье. Доктор приехал, слава Богу, осмотрел ее, и есть надежда, что поможет.

12 [ноября], вторник. Лидюша уехала в Москву с вечерним: поездом. <…> Христинка все хрипит.

13 [ноября], среда. Лидюша вернулась из Москвы. Христинка опасно больна. У нее круп. Послали телеграмму Лидии [мать Лики], чтобы приехала. Наш доктор был, надежды на выздоровление нет. Да будет святая воля Господня.

14 [ноября], четверг. Скончалась наша дорогая Христинка в 4-м часу утра. Бедная Лидюша, какого ангела девочки лишилась, да утешит ее Господь и вразумит на все хорошее — вести жизнь разумную».

Глава пятьдесят шестая Слабое утешение: ноябрь — декабрь 1896 года

Известие о смерти Христины дошло до Мелихова лишь через несколько дней. Антону было не до Лики — он писал отчет о пятидесяти восьми отданных под его попечение уездных школах. Не давал покоя и Петербург: 8 ноября журнал «Театрал» живописно воспроизвел подробности безобразного поведения публики во время первого представления «Чайки». При том, что автор написал заметку в сочувственном тоне, цитируемые им оскорбления — «раздутая величина, создание услужливых друзей» — задели Чехова за живое. Суворин, под стать Чехову, изнемог от театральных перипетий: «Объяснение с Яворской, переписка с ней, ее претензии. <…> Льстя мне, она рассказывает обо мне всякую гадость. В этом болоте мне и умереть! Как надоело! Театр — это табак, алкоголь. От него так же трудно отвыкнуть». Александр вновь нашел в себе силы преодолеть пагубную привычку и написал очерк «Алкоголизм и возможная с ним борьба», в котором ратовал за создание поселения для алкоголиков на одном из островов Балтийского моря. При этом он в очередной раз поссорился с Дофином. Дети плохо успевали в школе, а старший, Коля, с удовольствием мучил собак. Потапенко слал из Петербурга мрачные вести о новой чеховской поклоннице: «Милый Антонио! <…> Я передал твой поклон Комиссаржевской. Она в горести. Враги, анонимные письма, подкопы — одним словом, обычная история живого дарования, попавшего в затхлую среду».

В субботу 16 ноября в Мелихово приехал Миша; пока он варил пиво для всего семейства, в имении Покровском хоронили Христину. С. Иогансон записала в дневнике: «У нас большой погром, очищают весь дом, по словам бессердечного доктора, чтобы не заразить других детей <…> Лидюша с двумя няньками. Жаль, очень жаль Лидюшу!»

Узнав о Ликином горе, Антон на день отложил поездку в Москву, а собравшись ехать, покинул Мелихово на рассвете и в Москве поселился по обыкновению в «Большой Московской гостинице»[370]. Евгения Яковлевна гостила в это время в семье Вани. Антон послал ей записку: «Милая мама, я приехал сегодня в воскресенье, в 11 часов. Мне необходимо Вас видеть, но так как у меня хлопот по горло и завтра я уеду, то побывать у Вас не успею. Пожалуйста, приезжайте Вы ко мне в понедельник утром в девятом или в десятом часу. У меня и кофе напьетесь. Я встану рано».

Лика, приехав в Москву, провела у Антона весь день. Он прописал ей успокоительное. После ее ухода, в семь часов вечера, к нему приехала с рукописью Елена Шаврова. Они с Антоном рассуждали о жизни в Италии. То, что должно было случиться, случилось по прошествии семи библейских лет, в гостиничном номере «Большой Московской». «Дорогой мэтр» превратился в «интригана». Когда Елена пришла в себя и решила узнать, который час, оказалось, что у Антона остановились часы. Шаврова вернулась к ожидавшей ее в экипаже и насквозь продрогшей спутнице: время было за полночь. Весь этот год сломавшиеся часы — что станет одним из мотивов «Трех сестер» — вносили сумятицу в жизнь Антона. Теперь же его закрутило в вихре чувств. Следующее письмо Шавровой к Чехову было украшено нарисованным от руки чертом в алом фраке. Она написала о том, что слава ей нужна больше, чем любовь, и пообещала в следующий раз приехать с верными часами.

Евгении Яковлевне так и не удалось выпить кофе в обществе Антона. В воскресенье вечером он отправил ей записку: «Милая мама! Надо домой [х]алвы!!! Купите и привезите. Еду на вокзал!!!» В тот же день Миша проводил до станции Машу, а вернулся в Мелихово с Антоном. Воплотив в одном лице блудного сына и возликовавшего отца, Антон распорядился зарезать белую телку. Чехов отправил Лике самое лаконичное из своих писем: «Милая Лика, посылаю Вам рецепт, о котором Вы говорили. Мне холодно и грустно, и потому писать больше не о чем. Приеду в субботу или в понедельник с Машей».

Однако, не дождавшись Антона, спустя неделю Лика сама приехала в Мелихово в компании Маши и художницы Марии Дроздовой. Трудно сказать, что огорчило ее больше — смерть Христины или появление более удачливых соперниц. В тоске она провела четыре дня, раскладывая пасьянс в кабинете Антона, в то время как он, сидя рядом, писал на коленке письма. Дроздова рисовала портрет Павла Егоровича. Из «Мюра и Мерилиза» прислали купленную Евгенией Яковлевной кухонную посуду. Старую Марьюшку переселили жить на скотный двор, а ее место заняла новая кухарка. Прибывали книги, заказанные для таганрогской библиотеки, — их Антон сортировал и направлял по назначению. В понедельник Чехов, оставив Лику в Мелихове, уехал в Москву улаживать свои дела: он не заметил оговорки в контракте с Марксом и теперь обнаружил, что в течение года не имеет права переиздавать повесть «Моя жизнь» отдельной книгой. Часы, скомпрометировавшие Елену Шаврову, он занес в мастерскую Павла Буре — там ему любезно пояснили, что он всего лишь забыл их вовремя завести.

Когда Антон вернулся в Мелихово, привезя в подарок Павлу Егоровичу войлочные туфли, безутешная Лика все еще сидела в его кабинете. Чехова дожидалось письмо от Немировича-Данченко, который жаловался, что никак не удается встретиться и поговорить серьезно: «Оттого ли, что я чувствую себя перед тобой слишком маленьким и ты подавляешь меня своей талантливостью, оттого ли, наконец, что все мы, даже и ты, какие-то неуравновешенные или мало убежденные в писательском смысле <…> Ты, наверно, с интересом прослушал бы все мои сомнения. Но боюсь, что в тебе столько дьявольского самолюбия или, вернее сказать, скрытности, что ты будешь только улыбаться. (Знаю ведь я твою улыбку.)»[371]

Как и в случае с Ликой, Антон в ответ отмолчался и лишь спустя неделю взялся за перо. Своим письмом он больше напоминает персонажей из «Скучной истории» или же «Дяди Вани»: «О чем говорить? У нас нет политики, у нас нет ни общественной, ни кружковой, ни даже уличной жизни, наше городское существование бедно, однообразно, тягуче, неинтересно <…> Говорить о литературе? Но ведь мы о ней уже говорили… Каждый год одно и то же <…> Говорить о своей личной жизни? Да, это иногда может быть интересно, и мы, пожалуй, поговорили бы, но тут уж мы стесняемся, мы скрытны, неискренни, нас удерживает инстинкт самосохранения, и мы боимся. <…> Я лично боюсь, что мой приятель Сергеенко <…> во всех вагонах и домах будет громко, подняв кверху палец, решать вопрос, почему я сошелся с N в то время, как меня любит Z. Я боюсь нашей морали, боюсь наших дам…»

Отправив письмо, Антон почувствовал, что одна из печей задымила, затем между печью и стеной показались языки пламени[372]. Домашние стали жаловаться на угар. Павел Егорович запечатлел это событие в дневнике: «Вечером загорелось, сверх печи деревянные перекладины в комнате Мамаши. Принимали участие в тушении Князь и Батюшка, а из Деревни мужики, погасили пожарного трубой в 1/2 часа». Даже Антон, разволновавшись, раскрыл дневник: «После пожара князь рассказывал, что однажды, когда у него загорелось ночью, он поднял чан с водой, весивший 12 пудов, и вылил воду на огонь». Силач князь Шаховской оказался поблизости очень кстати; повезло и в том, что вокруг Мелихова было много прудов, к тому же Чехов, ежегодно видевший, как сгорает дотла тот или иной соседский дом, предусмотрительно приобрел пожарную машину — приводной насос с колоколом и шлангом, установленный на повозке. Более того, Антон с Машей застраховали все имущество, начиная с дома и кончая коровами.

Князь Шаховской, который ломал печь и рубил топором стену, чтобы добраться до огня, раздуваемого сквозняком из плохо сложенной трубы, явил собой живописное зрелище, позже попавшее на страницы «Мужиков». Деревенские мужики, сбежавшиеся на подмогу, загасили огонь на чердаке и в коридоре. В доме невыносимо пахло гарью, а полы, отдраенные Анютой, были затоптаны грязными башмаками. Вдобавок у Антона вышел из строя ватерклозет. Евгения Яковлевна, чья комната стала непригодной для жилья, переселилась в другую и, впав в расстройство, две недели не вставала с постели. Павел Егорович, позабыв о сеансах позирования Марии Дроздовой, метал громы и молнии в виновников пожара. Скорбящая Лика, воспитанная в благородном семействе, не смогла вынести кутерьмы в чеховском доме и покинула Мелихово на следующий же день.

Приехали полицейские и страховой агент. В Москве Маша улаживала дела со страховкой и подыскивала строителей и печников. На дворе стоял двадцатиградусный мороз, так что нужда в печнике была первостепенная, но тот, который когда-то работал в доме под началом Павла Егоровича, прийти отказался наотрез. На то, чтобы мелиховский дом снова стал обитаемым, ушло несколько недель, однако Чеховы получили за него страховку. Александр еще долго дразнил брата поджигателем.

Чехову хотелось повидаться с Сувориным, но пожар или Лика (а возможно, и то и другое) не позволили ему пригласить своего покровителя в Мелихово. Вместо этого Антон писал ему: «В последние 11/2 — 1 года в моей личной жизни было столько всякого рода происшествий (на днях даже пожар был в доме), что мне ничего не остается, как ехать на войну, на манер Вронского — только, конечно, не сражаться, а лечить». Дружеская близость с Сувориным омрачилась рядом недоразумений. Анна Ивановна простила Антону тайный побег, однако была огорчена тем, что он не посвятил ей «Чайку». Чехов же обнаружил, что вместо предусмотренных контрактом десяти процентов от сбора с «Чайки» ему положили восемь — на том основании, что в пьесе четыре действия. В любом случае Общество драматических писателей расплачивалось с автором лишь по получении контракта, а его Антон оставил на суворинском письменном столе, откуда он исчез. На сцене «Чайка» продержалась недолго, однако сборы она давала полные, и автору полагалась тысяча рублей. Вдобавок ко всем суворинским прегрешениям его типография снова напутала в чеховских корректурах.

После приключившегося в Мелихове пожара Лика там не показывалась. В начале декабря Маша предупреждала в письме Антона: «Сегодня утром у Лики был Виктор Александрович». Антон тем не менее пригласил Лику в гости. В это время занятия в «молочной гимназии» прекратились из-за ветряной оспы, так что Лика вполне могла бы принять приглашение. Однако она не приехала. И пригрозила, что не приедет встречать Новый год — «чтобы своим присутствием не испортить Вам праздника». Хотя намекнула, что письмо от Антона могло бы поправить положение. Чем больше людей узнавало в Лике прототип Нины Заречной, тем тяжелее она это переживала: «Сегодня здесь читали вслух „Чайку“ и восторгались! Я из зависти даже ушла наверх, чтобы не слыхать этого».

Впрочем, утешение она нашла в компании молодого пейзажиста Серегина и даже предложила привезти его в Мелихово. Она знала, что Антона это не обрадует: «Ведь Вы не переносите молодых людей интереснее Вас». Однако Антон все же пригласил Лику, нежно назвав ее Канталупочкой. Серегин был упомянут Чеховым лишь на страницах дневника.

Двадцать пятого декабря Антон отправился в Москву, намереваясь проведать отнюдь не Лику (ожидая ее в Мелихове, он намеренно разминулся с ней в Москве), но Левитана. Сердце художника, изнуренное болезнью, едва справлялось с работой, а душевные невзгоды уже дважды подводили его к последней черте. Обследовав друга, Антон отметил: «У Левитана расширение аорты. Носит на груди глину. Превосходные этюды и страстная жажда жизни». Чехов настойчиво звал художника в Мелихово, но тот уклонился от приглашения, сказав, что не переносит поездов и может огорчить своим появлением Машу.

С приближением Нового года Мелихово оживилось. Плотники и печники закончили работу, маляры оклеили стены новыми обоями. Заодно в доме потравили мышей. Из Москвы доставили двадцать бутылей пива. Приехали Миша с Ольгой, Ваня же прибыл один. Павел Егорович распорядился расчистить снег на пруду, так что гости смогли покататься на коньках. Овдовевшая Саша Селиванова, подруга Антонова детства, составила пару Ване. Местные помещики и чиновники слетались в Мелихово стаями — никогда еще здесь не видели такого сборища. Те, кто не мог приехать, писали письма. Чаще всего с просьбами: двоюродный брат Антона Евтушевский хотел получить работу на таганрогском кладбище; Елена Шаврова жаждала увидеть отзыв на новый рассказ; сосед-помещик желал, чтобы его статья о дорогах была помещена в журнале.

Предпраздничное напряжение сказалось на здоровье Антона. Узнав об этом, Франц Шехтель посоветовал: «Вам нужно жениться и непременно на светской, бедовой девушке»[373]. Антон ответил ему всерьез: «Очевидно, у Вас есть невеста, которую Вам хочется поскорее сбыть с рук, но извините, жениться в настоящее время я не могу, потому что, во-первых, во мне сидят бациллы, жильцы весьма сомнительные, во-вторых, у меня ни гроша и, в-третьих, мне все кажется, что я еще молод».

По мере того как Лика отходила на задний план, все настойчивее давала о себе знать Елена Шаврова: «Все это время болела, принимала бром и читала Шарля Бодлера и Поля Верлена. <…> Не забывайте меня, cher maitre, и в Ваших молитвах, и вообще. Когда Вы будете в Москве? Мне хотелось бы видеть Вас. — Вы видите, я откровенна». В канун Нового года она пожелала Антону «любви, много любви: безбрежной, безмятежной, нежной». Нежданно-негаданно набралась смелости и написала Антону Эмили Бижон, которую он знал уже лет десять: «Vous trou-vez peut-etre etrange de recevoir de mes nouvelles, je n'en discon-viens pas, maintes fois je desirais vous ecrire mais au fond je sentais trop bien que je suis un rien et meme miserable en comparaison de vous par consequent je n'osais risquer cette demande mais cette fois-ci j'ai pris le courage dans mes deux mains et me voici ecrivant quelques mots a mon cher et bon ami et docteur»[374].

Эмили была самой робкой и застенчивой из всех влюбленных в Антона женщин.

Новый год был уже на пороге. Под праздник в хлеву окотилась овца. Чеховские домочадцы отправились колядовать к соседям Семенковичам. Антон вырядил невестку Ольгу в лохмотья нищего и дал ей в руки прошение: «Ваше Высокоблагородие. Будучи преследуем в жизни многочисленными врагами и пострадал за правду, потерял место, а также жена моя больна чревовещанием, а на детях сыпь, потому покорнейше прошу пожаловать мне от щедрот ваших келькошос[375] благородному человеку».

Встречать Новый год в Мелихове Лика приехала с Серегиным. В кухне девушки-горничные гадали на воске. Ваня, не торопившийся вернуться в семейное лоно, вместе с Сашей Селивановой дал представление с волшебным фонарем в талежской сельской школе. Как только от гостей случалась передышка, Чехов тайком пробирался в кабинет, садился за «Мужиков» и добавлял или вычеркивал строчку-другую.

Глава пятьдесят седьмая Маленькая королева в изгнании: январь — февраль 1897 года

Еще одна несчастная душа — Людмила Озерова, прелестная маленькая актриса с царственной осанкой, — направила Чехову новогоднее послание, потратив, как и Эмили Бижон, на размышление не один месяц:

Моему милому врачу А. Ч.
Изведала я счастье мимолетное, И в океан страдания тобой погружена. Нет сил бороться — умираю… Едва-едва приметно в глазах мерцает жизни свет…[376]

После разъезда гостей семью Чеховых одолели хвори — простуда и мигрень; к земской фельдшерице Зинаиде Чесноковой то и дело посьшали за кодеином. Ухаживая за родителями и трудясь над «Мужиками» Чехов, оставив намерение устроить себе отдых в «Большой Московской гостинице», взвалил на себя еще одну ношу — перепись населения. Он согласился взять под контроль пятнадцать земских счетчиков, а также провести учет жителей своего села[311] — задача не менее изнурительная, чем поездка на Сахалин, да и материал для «Мужиков» едва ли возместил бы потраченные на это силы. Дом наводнили чиновники, и горы официальных бумаг погребли под собой рояль.

Алексей Коломнин, зять Суворина, прислал в подарок настольные часы — на замену тем, что остановились в дождливую погоду. Однако почта обошлась с ними столь сурово, что по дороге они развалились на части. Четырнадцатого января Антон нанес еще один визит Буре, но тот лишь покачал головой — часы ремонту не подлежали. В тот же вечер Антон пригласил в девятый номер «Большой Московской» Елену Шаврову, сказав ей, что приехал лишь на ночь и не собирается выходить на улицу. «Cher maltre, — я хочу Вас видеть и, несмотря на княгиню Марью Алексевну, буду у Вас», — ответила она. И все же на улицу они вышли и наняли извозчика. Катанье по Москве, подобное эротическому туру госпожи Бовари с Леоном по улицам Руана, запомнилось надолго — Елена потеряла башлык, сломала брошку, а ее часы, всегда такие точные, вдруг начали спешить. Вернувшись домой, Елена жаловалась потом Антону, что ночью ее преследовали кошмары: «Всё снились отравленные мужчины и женщины, в чем Вас и обвиняю»[378].

Чехов провел в гостинице еще одну ночь. Пятнадцатого января он навестил Виктора Гольцева, всегда справлявшего в тот день именины, хотя Маша и предупредила его, что там может быть Лика. Ее роман с Гольцевым, похоже, снял груз с души Антона: мужчины вполне миролюбиво обсудили план совместного издания газеты.

По возвращении в Мелихово Антон до середины февраля трудился не покладая рук, участвуя в переписи, в строительстве школы в Новоселках и заканчивая «Мужиков». Заодно он поддержал кампанию московских врачей, выступивших против телесного наказания. Отношения с Ликой ушли в прошлое, а чувства Елены Шавровой удалось пустить в полезное русло: выручка от спектаклей в Серпухове, назначенных на конец февраля, должна была пойти на строительство школы. С Шавровой Антон поступил точно так же, как с Ликой: иронизируя по поводу ее кавалеров, настоящих или мнимых, он словно искал повода к разрыву отношений. Всего нескольких недель близости с женщиной было достаточно, чтобы Антон почувствовал непреодолимое желание дразнить ее, уклоняться от встреч и даже отталкивать от себя.

В ту зиму в Мелихове Чеховы то и дело устраивали застолья, а скотина голодала — запас кормов был скуден. Павел Егорович записал в дневнике: «Гуся ели… Жареного поросенка ели… Сена осталось в риге половина, дай Бог, чтобы хватило до весны. Соломы яровой уже нету. Хворост уже весь пожгли, дров совсем не покупали». Дворового пса Шарика до смерти растерзали бродячие собаки. Роман подстрелил кота. Этот скорбный перечень, как и унылое однообразие счетных мероприятий, трагически преломился в безысходности «Мужиков».

В день своего тридцатисемилетия Чехов был мрачен и подавлен: никто из братьев не приехал, наведались лишь батюшка с псаломщиком. Население с его переписью уже сидело в печенках. Из Ростова шли сердитые запросы: некто, назвавшись Антоном Чеховым, набрал огромных кредитов. «Земную жизнь пройдя до половины», Чехов задумался о вере и безверии. Запись в дневнике раскрывает его кредо — агностицизм: «Между „есть Бог“ и „нет Бога“ лежит громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его; и потому обыкновенно он не знает ничего или очень мало.<…> Равнодушие у хорошего человека есть та же религия».

Шестого февраля, покончив с переписью, побывав на сельской свадьбе и приняв роды у таксы Хины, принесшей одного-единственного щенка, Чехов бежал в Москву. Две недели прошли как в угаре — не без участия Людмилы Озеровой, которая накануне писала ему: «Многоуважаемый, очень, очень хороший Антон Павлович, Вы, вероятно, забыли ее, и она понимает, что не имеет никакого права, но просит, просит Вас непременно навестить ее, как только приедете в Москву. Самая маленькая Чайка».

Однако первый вечер встречи не задался. Девятого февраля Людмила упрекала его: «А может быть, я не виновата, а вспомнили Вы другую, любимую, и оттого я Вам сделалась так противна и презренна. А в такую ненастную ночь маленькая птичка одна в слезах забьется куда-нибудь на деревцо, а мысленно будет близко, близко возле Вас. Ваша Маленькая королева в изгнании. <…> P. S. Приходите непременно завтра к 7 ч.»

Когда Антон собрался в Серпухов на спектакль Шавровой, Людмила вызвалась проводить его и доехала с ним в поезде до Царицына. Оказавшись в объятиях Антона, она перестала привлекать его. Спустя два дня он сообщал Суворину: «У меня бывает… кто? Как бы Вы думали? — Озерова, знаменитая Озерова-Ганнеле. Придет, сядет с ногами на диван и глядит в сторону; потом, уходя домой, надевает свою кофточку и свои поношенные калоши с неловкостью девочки, которая стыдится своей бедности. Это маленькая королева в изгнании».

В дневнике Чехов характеризует Озерову иначе: «Актриса, воображающая себя великой, необразованная и немножко вульгарная». Ее же охватили совсем иные чувства: «Глубокоуважаемый Антон Павлович, вернулась! Москва пуста и безлюдна. И не сомневаюсь, что Вы глубоко презираете меня. Но среди мрака, меня окружавшего, Ваши добрые, простые, ласковые слова глубоко, глубоко запали мне в душу, и эти полтора года невольно мечтала я, — как увижу Вас, как отдам Вам всю свою больную, оскорбленную душу и как Вы все поймете, рассудите, утешите и успокоите <…> Первую ночь, как Вы уехали, сильно заболела я простудой, и последний день масленицы провела одна больная, так что даже зернышек не клюю и жду не дождусь, когда это прилетит ко мне самая маленькая беленькая птичка — сгораю желанием поскорей приласкать ее».

Однако у Елены Шавровой предлогов для встречи с Антоном было больше — помимо игры в театре она сочиняла рассказы. Назначая свидания, она называла его «cher maitre» или «интриган». Антон кокетливо отвечал: «Один интересный молодой человек (штатский) будет сегодня в Благородном собрании на грузинском вечере». На горизонте появилась и Ольга Кундасова. Отказавшись от финансовой поддержки как Чехова, так и Суворина, она разъезжала по Москве, давая уроки и ввязываясь в дискуссии со светилами науки. Ее отношения с Антоном теперь были не столь напряженны: она даже согласилась приехать в Мелихово. Между тем слухи о любовных похождениях Антона стали шириться. Маша, пригласившая в Мелихово Марию Дроздову, подшучивала над ним и насмешливо просила кланяться всем дамам, которые к нему ходят. Александр писал ему 24 февраля: «Узнал я, что ты долгое время жил в Москве и вел блудную жизнь, звон о которой достиг даже до Питера».

А в это время В. Чертков, внук того самого Черткова, чьим крепостным был дед Чехова, не по своей воле, а по высочайшему повелению — за распространение толстовских идей — собирался за границу. (Оказавшись в Англии, он и там стал проповедовать непротивление злу насилием.) Проводить Черткова выбрался сам Толстой — в Петербурге его не видели двадцать лет. Шумиха вокруг изгнания Черткова поколебала чеховский либерализм, сдвинув его несколько влево. Торжественный обед в честь тридцатипятилетия отмены крепостного права, устроенный для московских литераторов в гостинице «Континенталь», не вызвал у Чехова ничего, кроме раздражения: «Обедать, пить шампанское, галдеть, говорить речи на тему о народном сознании, о народной совести, свободе и т. п. в то время, когда кругом стола снуют рабы во фраках, те же крепостные, и на улице, на морозе ждут кучера, — это значит лгать Святому Духу».

Были и другие сборища, такие же хмельные. На встрече в «Русской мысли» 16 февраля, куда заглянул и архитектор Шехтель, Антон познакомился со Станиславским, хотя отношения между ними завяжутся лишь спустя полгода. Что Антона действительно расстраивало до глубины души, так это просьбы теряющего здоровье Левитана: «На днях я чуть вновь не околел и, оправившись немного, теперь думаю устроить консилиум у себя, во главе с Остроумовым <…> Не заехать ли тебе к Левитану и в качестве только порядочного человека вообще и кстати, посоветовать, как все устроить. Слышишь, аспид? Твой Шмуль».

Погуляв у Гольцева (Лика у него так и не появилась), Антон наведался в мастерскую к Левитану и украдкой оценил его состояние. В изможденном художнике ему виделось собственное будущее. О ходе болезни Чехов говорил со своим старым учителем, профессором Остроумовым — тому суждено будет вынести смертный приговор и самому Антону. Смерть Левитана, по мнению Остроумова, была неотвратимо близка. Сам Антон заметил, что художник, «по-видимому, трусит».

Проведя в Москве несколько беспокойных ночей, 22 февраля Чехов вместе с Озеровой отправился в Серпухов на спектакль Шавровой и ее труппы. Костюмы шились в Париже, бриллианты были настоящие, актеры играли недурно, но выручить для новой школы удалось лишь сто один рубль. После спектакля Антон добрался до Мелихова лишь в два часа ночи и весь следующий день проспал как убитый.

В его отсутствие Чеховы пекли блины, занимались заготовкой дров и оказывали домашним животным скорую ветеринарную помощь. Мария Дроздова писала портрет Павла Егоровича. По возвращении Антона Маша и Дроздова на радостях удрали в Москву. Преданная Маша не посмела упрекнуть брата в столь долгой задержке; Мария же была по уши влюблена в Антона, хоть он и дразнил ее Удодовой. Павел Егорович, поначалу отнесшийся к Дроздовой с неприязнью — уж очень много съела она блинов, — смягчился, когда портрет его был закончен. В отсутствие сына отец семейства, по обыкновению, самоутверждался: мужики у него кололи лед на пруду, а возить его в погреб он заставил работницу Аграфену. Скотину Павел Егорович тоже не жалел, хоть и записал в своем дневнике 13 февраля: «Утро — 18 градусов. <…> Замучили лошадей, глубокий снег, не дай Бог вперед такой возки дров. Куда смотрит Общество покровительства животных!»

Антон решил сделать передышку. Первого марта он объявил Суворину, что впредь будет вести «жизнь трезвую и целомудренную». Донжуанство брата встревожило даже Александра с Ваней. Ваня, перед которым прошла череда потенциальных невесток, умолял Антона не торопиться с женитьбой. Елена Шаврова, в надежде вновь увидеть своего «интригана», решила устроить в Серпухове еще один спектакль и лишь потом вернуться в Петербург добродетельной женой. Людмила Озерова между тем все не уезжала из Москвы. Чем откровеннее становилось нежелание Антона жениться на ней (будто бы из-за отсутствия приданого), тем ярче разгоралась ее страсть. Двадцать шестого февраля она писала ему: «Все мои вещи, а именно: розовая кофточка, тапочки, платочек и т. д., а также Неглинная, Тверская, Московская городская дума и пр. просят Вам кланяться, нетерпеливо ждут Вашего приезда и тоже очень, очень без Вас скучают. Сообщаю Вам по секрету, что они очень Вас ревнуют не только к Петербургу, Серпухову и Лопасне, но даже к воздуху, а также несказанно меня опечалило то, что Вы любите и хотите денег… но, быть может, они нужны Вам на что-нибудь хорошее».

Озерова только что прочитала «Чайку». В ней она нашла долгожданную роль и от избытка чувств приветствовала Антона высокопарными словами Аркадиной: «Антон Павлович! Единственный! Упасть к ногам Вашим, безответно ласкать-целовать ваши руки, не наглядеться в глаза Ваши <…> Перевоплотить в себя всю Вашу душу великую!!!!<…> Ни словом, ни взглядом, ни мыслью не могу передать Вам того впечатления, которое произвела на меня Наша! Чайка».

Следом из Петербурга пришло письмо от Веры Комиссаржевской — актрисы, которая теперь всерьез интересовала Чехова и которой он послал сборник своих пьес. На премьере «Чайки» Антон подарил ей серебряный брелок Лидии Авиловой; впрочем, вещица была ей столь же безразлична, как и чучело чайки — Тригорину. Комиссаржевская увидела в Нине Заречной свое воплощение и писала Антону, будто обращаясь к Тригорину: «Если приедете, ведь будете у меня? Потапенко мне говорит, что Вас здесь ждут к 1-му марта. Да? Я вряд ли куда-нибудь уеду на Пасхе, так совсем расклеилась. Приезжайте, Антон Павлович, мне ужасно хочется Вас повидать»[379].

Перед таким приглашением устоять было трудно. К тому же в Москве вскоре открывался Всероссийский съезд сценических деятелей, и Антон воспользовался этим предлогом, чтобы покинуть Мелихово. Он также хотел передать «Мужиков» Гольцеву и Лаврову, даже предполагая, что цензура повесть не пропустит.

В «Мужиках» Чехов нанес поражение «реалистам» их собственным оружием — жизнь крестьян близлежащих деревень он знал не по книгам. Сюжет повести краток до предела; повествователь словно держит в руках фотографический аппарат. Официант Николай, заболев, теряет работу и возвращается в родную деревню с женой Ольгой и дочерью Сашей. Не в силах вынести нищенскую деревенскую жизнь, он в конце концов умирает, а Ольга с Сашей вынуждены оставить дом и пойти по миру с сумой. (Чехов намеревался продолжить рассказ, в котором Саша становится проституткой, но цензор четко дал понять, что это слишком щекотливая и низменная тема.) В начале повести Чехов оттеняет красоту ярко-зеленого луга разбросанными по нему черепками битой посуды, и этот контраст отражается в серии драматических эпизодов, охватывающих осень, суровую зиму и весну. «Господа» выведены ненавистными обитателями из чуждого крестьянам мира. Единственное, что остается светлого, — это труднообъяснимое стремление крестьян к чему-то идеальному, проявившееся в благоговении, с каким они слушают читаемое вслух Евангелие, едва ли понимая слова. Спившиеся и живущие воровством крестьяне у Чехова намного человечнее своих хозяев, поскольку способны распознать правду и справедливость невзирая на то, что в их жизни нет ни того ни другого. Подобная бескомпромиссная картина не могла не вызвать раздражения Толстого и других самозваных радетелей крестьянства. Лагерь писателей-обличителей призвал Чехова под свои знамена.

Глава пятьдесят восьмая Гордиев узел: март 1897 года

Антон был нужен всем — Людмиле Озеровой, Елене Шавровой, Вере Комиссаржевской, Лидии Авиловой. А также Левитану. Он хотел, чтобы Антон обследовал его, чтобы Браз написал его портрет для Третьяковской галереи. Собираясь в Петербург, Антон известил Шаврову: «Многоуважаемая коллега! Интриган приедет в Москву 4-го марта в полдень на поезде № 14 — это по всей вероятности. Если Вы еще не уехали, то телеграфируйте мне лишь одно слово: „дома“. <…> Если же Вы согласны позавтракать со мной в „Славянском базаре“ (в час дня), то вместо „дома“ — напишите: „согласна“. Телеграфист может подумать, что я предложил Вам руку и сердце, но что нам до мнения света!!! Приеду я на один день, спешно».

Елена получила письмо 4 марта — отвечать было поздно. Она искала Антона в «Большой Московской», в «Славянском базаре», оставляла записки в «Русской мысли», но он был неуловим, как метеор. В одной из записок, полной глубокого отчаяния, она умоляла его увидеться с ней в Петербурге. Однако в тот самый вечер Антон приник стетоскопом к груди Левитана.

Больного он постарался утешить, но Шехтелю написал: «Дело плохо. Сердце у него не стучит, а дует. Вместо звука тук-тук слышится пф-тук. Это называется в медицине „шум с первым временем“».

Наутро Антон вернулся в Мелихово. Павел Егорович привел в дом священника — исповедать семью и слуг перед приближающейся Пасхой. В парниках между тем удобрили навозом грядки. Чехов нуждался в деньгах — цензор застопорил «Мужиков», а Суворин все не мог найти договора на «Чайку». Александр по поручению Антона насел на Суворина, а затем описал свои злоключения в комической пьеске, попутно обессмертив в ней приготовленную Натальей семгу. Пьеса начиналась так:

Пропавшее условие, или Хвост от семги Драма в 5 действиях Соч. г. Гусева

Действующие лица: Швейцар в доме г. Суворина. Василий, лакей г. Суворина. А. С. Суворин, г. Гусев. Жена г. Гусева.

Действие I. Насадитель просвещения и строитель школ.

Гусев (войдя в переднюю дома г. Суворина, читает письмо): «Надень брюки и сходи к Суворину; спроси, где условие, где марки и отчего он упорно уклоняется от ответа на мои письма. А деньги мне нужны до зареза, так как у меня опять строится школа…» (в сторону) Пррросветители голожопые! Денег нет, а строют школы на фу-фу. Утруждают только поручениями… А нет, чтобы прислать из деревни фунтик масла сливочного или поросеночка к празднику… Попецытели, говно собацее [380].

Александр ненадолго приехал в Мелихово со старшими сыновьями. (Больше сюда он никогда уже не вернется.) Ночевали они во флигеле. Александр рассчитывал на участие родных: похоже, что в Коле, не поддающемся воспитанию и исключенном из школы, заговорили материнские гены, как и положено «в разлагающейся помещичьей семье». Весь вечер Александр со священником пили пиво — старший брат снова впадал в запой.

Девятого марта Александр и сыновья уехали, а в Мелихово на день-другой заглянула Ольга Кундасова. Антон отрешенно ухаживал за Бромом, которого потрепала гончая, и за Хиной, потерявшей щенка. Приход весны, ледоход, неминуемое обострение туберкулеза, умирающий Левитан и хлопоты о его портрете — все навевало мысли о смерти. То и дело ему досаждал отец: «Сейчас за чаем Виссарион разводил о том, что необразованные лучше образованных. Я вошел, он замолчал». Антон не отвечал ни Озеровой, ни Шавровой. Наконец, договор на «Чайку» составили заново, и он получил 582 рубля — довольно, чтобы в Москве навестить Суворина с актрисами, а в Петербурге — Комиссаржевскую с Авиловой.

Девятнадцатого марта, когда в Лопасне появились первые скворцы, Антон начал кашлять кровью. На следующий день в Москву приехал Суворин и поселился в «Славянском базаре». Двадцать второго марта Антон занял номер в «Большой Московской», а вечером пошел обедать с Сувориным в «Эрмитаже». В ресторане, не успев притронуться к еде, он вдруг прижал ко рту салфетку и указал на ведерко со льдом: из горла его потоком хлынула кровь.

Часть VIII Цветущие кладбища

О, этот Юг, о, эта Ницца! О, как их блеск меня тревожит! Жизнь, как подстреленная птица, Подняться хочет — и не может… [Ф. Тютчев]

Глава пятьдесят девятая Больной доктор: март — апрель 1897 года

С кусками льда на окровавленной рубашке Антон был перевезен в суворинский гостиничный номер. Рухнув на постель, он сказал Суворину: «У меня из правого легкого кровь идет, как у брата и другой моей родственницы, которая тоже умерла от чахотки». К больному был вызван доктор Оболонский, однако и он не смог убедить Антона лечь в больницу. Бычкову, своему верному коридорному из «Большой Московской», Антон черкнул записку, прося прислать в «Славянский базар» лежащую на подоконнике корректуру «Мужиков». Кровотечение прекратилось лишь утром. Чехов хранил спокойствие, хотя и был напуган случившимся, а друзья запаниковали. Лидия Авилова, получившая приглашение в гости, так и не смогла разыскать его. Бычкову было велено лишь Ване сказать о местонахождении Антона.

Весь день Чехов с Сувориным не выходили из гостиницы. Антон позвал к себе Ваню, написав ему: «Побывай у меня, кстати есть дело». К Суворину наведался Щеглов. Возрадовавшись оттого, что может лицезреть своих кумиров разом, он так и ушел, не заметив, что Чехов болен[381]. Антон тоже не принял всерьез своего состояния. На следующее утро он сказал Суворину, что в «Большой Московской» его ждут письма и люди. Тот пытался было уговорить Чехова остаться, но он ушел и провел у себя в номере весь понедельник: раскритиковал сказку, присланную ему чувствительной барышней, впервые взявшейся за перо; послал извинения Авиловой. Он много писал, разговаривал с людьми и сплевывал в умывальник кровь.

Во вторник, 25 марта, едва рассвело, доктор Оболонский получил записку: «Идет кровь. Большая Московская гостиница, № 5. Чехов». Оболонский не мешкая отвез Антона в клинику профессора Остроумова близ Новодевичьего монастыря, а сам отправился в «Славянский базар» и разбудил Суворина. В час дня тот был уже у Антона: «Чехов лежал в № 16, на десять номеров выше, чем „Палата № 6“, как заметил Оболонский. Больной смеялся и по своему обыкновению шутил, отхаркивая кровь в большой стакан. Но когда я сказал, что смотрел, как шел лед по Москве-реке, он изменился в лице и спросил: „Разве река тронулась?“»

Суворин дал телеграмму Ване, еще раз проведал Антона и ночным поездом уехал в Петербург, где попытался развеять опасения близких Чехову людей. Сазонова записала в дневнике: «Доктора хоть и уверяют, что это кровь геморроидальная, но все-таки положили в клинику»[382]. У Александра маловразумительные рассказы Суворина вызвали большую тревогу.

Профессор Остроумов, когда-то обучавший Чехова врачебному делу, в то время находился на Кавказе. Его младшие коллеги выстукали Антону легкие, обнаружив, что обе верхушки, особенно левая, поражены туберкулезом. Хрипы шли из обеих половин. Остроумов мало верил в целительную силу препарата «туберкулин», разработанного Кохом, поэтому Антону было предложено консервативное лечение: лед, покой и усиленное питание вплоть до остановки кровотечения, мышьяк подкожно в период выздоровления, пребывание в местности с сухим климатом и кумыс. Присмотр за Антоном был строгий: врачи всегда считались самыми недисциплинированными пациентами. Посетители приходили по пропускам и не более чем по два человека. Задавать больному вопросы запрещалось.

О том, что случилось, Чеховы-старшие знать были не должны. Маше, прибывшей на Курский вокзал во вторник утром, Ваня молча передал пропуск в Остроумовскую клинику. Лишь на следующий день она справилась с волнением и навестила брата. Дважды к Антону приходила Лидия Авилова, один раз — с букетом цветов. Доктора Коробова, старинного друга, в больницу не пустили. Антона кормили холодным бульоном, и он запросил у Маши чаю и одеколону, у Гольцева полфунта паюсной черной икры и четверть фунта красной, а у Шавровой — жареной индейки. Она послала рябчика, которого Антон запил дорогим красным вином, присланным Шехтелем и доктором Радзвицким. Саблин из «Русской газеты» прислал жареных пулярок (от них у Антона были «соблазнительные сновидения»), а вслед за ними — вальдшнепа. В больничную палату потоком шли письма и букеты цветов, а также прошеные книги и непрошеные рукописи. Антон выдавал пропуска лишь тем, кого хотел видеть сам. У него побывали Гольцев и Людмила Озерова. Елену Шаврову в Петербурге задержала простуда, и о здоровье Антона она запрашивала телеграфом сестру Ольгу. Та писала в ответ 29 марта: «Я застала его на ногах, как всегда корректно одетого, в большой белой, очень светлой комнате, где стояла белая кровать, большой белый стол, шкапчик и несколько стульев. Он как будто немного похудел и осунулся, но был, как всегда, ужасно мил и весело шутил со мною, просил тебе низко кланяться <…> Ну как ты думаешь, за чем я его застала? Он подбирал себе стекла для pince-nez и очков!»[383]

Накануне у Чехова побывал более важный посетитель. В среду, 26 марта, Лидия Авилова, уйдя от Антона и в расстройстве прогуливаясь по Новодевичьему кладбищу, повстречала там Льва Толстого. Ему пропуск в больницу не потребовался: в пятницу он появился у постели больного. Несколько недель спустя Антон делился воспоминаниями об этом визите с Меньшиковым: «Говорили о бессмертии. Он признает бессмертие в кантовском вкусе; полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цели которого для нас составляют тайну. Мне же все это начало или сила представляется в виде бесформенной студенистой массы; мое я — моя индивидуальность, мое сознание сольются с этой массой — такое бессмертие мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич удивляется, что я не понимаю».

В четыре часа на следующее утро у него снова пошла горлом кровь. Врачи запретили больному все развлечения: ему было позволено лишь писать письма. Антон уже рвался домой и убеждал их, что Мелихово — здоровая местность «на водоразделе» и там никогда не бывает «лихорадки и дифтерита». Однако врачи слали его на юг, на Средиземное или Черное море, где ему было рекомендовано жить с сентября по май.

Третьего апреля кровотечение остановилось. В больницу снова потянулись посетители; их не пускали лишь с часу до трех, когда, по словам Антона, происходит «кормление и прогуливание больных зверей». Через неделю Чехова выписали. Его здоровье стало предметом всеобщего обсуждения. Седьмого апреля, в угоду цензору заменив страницу 193, где государству было вменено в вину тяжелое положение крестьян, «Русская мысль» напечатала «Мужиков». Никогда еще Чехов не получал столько почестей от интеллигенции. Даже Буренина накрыло волной всеобщего сочувствия к писателю, и он воспел ему хвалу на страницах «Нового времени». В конце апреля Сазонова пометила в дневнике: «Это звучит как похоронный звон. Должно быть, он очень плох, и они его отпевают. Действительно, говорят, что дни его сочтены».

Лика Мизинова не писала и не показывалась. Елена Шаврова, напротив, засыпала своего дорогого мэтра письмами. Она желала взять здоровья «у глупых, равнодушных и тупых людей» и прислать его Чехову; обещала крепко расцеловать профессора Остроумова, если тот вылечит Антона; пересказывала виденную ею французскую пьесу «L'evasion», в которой замужняя женщина счастлива тем, что изменяет супругу, и звучат слова «доктора не должны болеть». Она намекала на то, что Чехов по-прежнему может быть ее «интриганом». «Чем мы рискуем? Я скажу Вам, когда мы увидимся. Только не надо, чтобы про это знал Толстой». Лишь одна просьба была у нее к Антону: «Прошу Вас, рвите мои письма на мелкие клочки (ревнивые люди опасны); я не хочу, чтобы это сделал кто-нибудь другой»[584]. (Антон ее не послушался.) Одиннадцатого апреля, оставив в Петербурге мужа, она наконец приехала, однако Антона выпустили из больницы днем раньше. Он командировал Ольгу Кундасову обойти своих знакомых и вернуть присланные ему на прочтение книги.

Александр в Петербурге тревожился за брата, а Ваня бегал по Москве с поручениями. Миша с Ольгой 6 апреля приехали в Мелихово, чтобы все приготовить к возвращению Антона. Тот оставил Машу без копейки денег, и за время его отсутствия в доме подошли к концу запасы съестного. Миша писал Ване: «Здесь, брат, отчаянное скудоястие <…> вместо супа варится какая-то холостая бурлада. Будь друг, привези петрушки (корней), морковки и сельдерея. Если хватит тебя, то и луку репчатого. Мы должны теперь откармливать Антона»[385]. Его же Маша просила привезти «говядины для жаркого фунтов десять, самой лучшей», а также писала, что в доме нет пива. Если бы не подруга Мария Дроздова, Маша совсем бы упала духом. Одни только Павел Егорович и Евгения Яковлевна, похоже, оставались в счастливом неведении. Они были озабочены стрижкой овец и уборкой навоза на скотном дворе. Лишь приезд Миши вселил в них подозрение, что с Антоном что-то случилось.

В Великую Страстную пятницу, истощенный и ослабевший, Антон в сопровождении Вани был доставлен в Мелихово и уложен на Машин диван. Не вставая с него, он впрыскивал себе в живот мышьяк и писал письма, но ответы слабо утешали его. Доктор Средин, лечивший себя и других от туберкулеза в Ялте, убеждал Антона ехать в Давос. Писатель Эртель писал ему о своей «воле к жизни» (16 лет назад врачи определили, что жить ему осталось лишь месяц) и спрашивал: так же сильно у Антона желание жить «во что бы то ни стало»?[386] Меньшиков писал, что, читая «Мужиков», плакал. Еще он советовал Чехову пить молоко, настоянное на овсе, и съездить в Алжир, климат которого чудесно сказался на здоровье Альфонса Доде (через восемь месяцев французского писателя не станет)[387].

Эмили Бижон прислала два трогательных послания на французском[388]. Кузен Георгий звал Чехова в Таганрог: «На юге теплее, и дамы страстные»[389]. Лика, приехавшая 12 апреля, накануне Пасхи, отнеслась к Антону с искренним сердечным сочувствием. Из Мелихова она уехала лишь 18 апреля (в Ванин день рождения) вместе с Сашей Селивановой, которая приехала через три дня после нее. Павел Егорович вздохнул с облегчением: «Слава Всевышнему, уехали две толстые дамы»[390].

В Светлое воскресенье, 13 апреля, мелиховские крестьяне, сорок мужиков и двадцать три бабы, пришли с поздравлениями и выстроились в очередь за пасхальными подарками. Павел Егорович оставляет в своем дневнике бодрые записи: «14 апреля <…> Ростбиф понравился Антоше. <…> 25 апреля. Березы, тополь, крыжовник, смородина и вишни распустились. Антоша в саду занимается».

Незваные гости — «крикун» Семенкович, Щеглов и ветеринар Глуховской — раздражали Чехова-старшего. Заявились какие-то два студента, обедали, ночевали. Отправив по домам братьев, Антон 19 апреля отважился ненадолго покинуть дом — съездил за пять верст проверить, как идет строительство школы в Новоселках. Доктор Коробов, приехавший в Мелихово не лечить Антона, но сделать с него фотографический снимок, взял с собой Чехова на два дня в Москву. Еще один врач посетил Антона в апреле: окулист Радзвицкий привез ящик бессарабского вина и новые стекла для чеховского пенсне.

Антон был рад, что гости наконец разъехались. Хотя в письмах своей новой пьесой его продолжал донимать Щеглов. С Сувориным Антон поделился, что она будто написана котом, «которому литератор наступил на хвост». Его конфидент оставался единственным человеком, с которым Чехов жаждал общения. Антон послал ему телеграмму, предупреждая, что к концу мая будет в Петербурге, и пошутил: «Женюсь на богатой красивой вдове. Беру 400 тысяч, два парохода и железнодорожный завод». Суворин ответил тоже телеграфом: «Находим, что приданого мало. Просите еще бани и две лавки»[391].

Заболев, Антон решил, что теперь он никому ничего не должен и имеет полное право отправиться в путешествие. Суворину он признался: «Теперь за меня ни одна дура не пойдет, так как я сильно скомпрометировал себя тем, что лежал в клинике». Из Курмажера, курорта для туберкулезников, к нему 5 мая воззвал Левитан: «Что с тобой, неужели в самом деле болезнь легких?! <…> Сделай все возможное, поезжай на кумыс, лето прекрасно в России, а на зиму поедем на юг, даже в Nervi, вместе мы скучать не будем. Не нужно ли денег?»

Из Наугейма, где Левитан брал лечебные ванны, он снова писал Антону 29 мая: «Крови больше нет? Не совокупляйся часто. Как хорошо приучить себя к отсутствию женщин. Только во сне их видеть много питательнее (я не говорю о поллюциях). <…> И если Лика у тебя, поцелуй ее в сахарные уста, отнюдь не больше»[392].

Пережив заслуженный успех «Мужиков», сразу сказавшийся на выручке от продажи чеховских книг, и оправдав себя собственной болезнью, Антон наконец смог воплотить в жизнь мечту, которая никогда не покидала его, хотя едва ли вообще могла сбыться: «одним из необходимых условий личного счастья является праздность».

Глава шестидесятая Праздное лето: май — август 1897 года

На фотографиях, которые доктор Коробов сделал в конце апреля, Антон предстает человеком, подавленным и физически и морально. Помимо утреннего кашля у него развился еще один неприятный симптом: раздражительность. Тот насыщенный творчеством период, что начался с отъезда Лики за границу в марте 1894 года, подошел к концу. С апреля по ноябрь 1897 года Чехов не опубликовал ни строчки и писал лишь письма. Он обрезал в саду розы и руководил посадкой деревьев. От врачебной практики и заседаний в уездном попечительском совете пришлось отказаться. Из общественных дел Антон оставил за собой лишь школу в Новоселках, хотя разработка проекта, закупка материалов и наем рабочих легли на Машины плечи. Антон тем временем размышлял о своем будущем. Поездку на кумыс в унылые волжские степи он исключил сразу, так как терпеть не мог молока. Был под вопросом и южный Таганрог: зимы случались там порой столь же лютые, что и в Москве. Ялта тоже не внушала доверия — осталось в памяти, как зимой 1894 года он томился там от скуки и чуть не превратился в ледышку. Кавказские курорты, Кисловодск и Боржом, он недолюбливал за вульгарную публику, хотя воздух там был под стать альпийскому. Мысли о поездке в Швейцарию вызывали у него отвращение. Более терпимо он воспринимал Францию, где у него было две возможности — Биарриц на побережье Атлантики или же средиземноморская Ницца. Оба эти курорта уже давно облюбовали русские, так что одиночество ему там не грозило. Подумывал он, впрочем, и о Северной Африке и ее целительном климате. Однако, проведя лето в праздности, сможет ли он позволить себе долгое путешествие?

Елена Шаврова звала его провести лето и осень в Кисловодске. Кундасова, наносившая Антону тайные визиты, тоже была не прочь проехаться с ним на Кавказ. Лика собралась снова попытать счастья в Париже и заодно составить там компанию Антону; впрочем, о том же мечтала и тайно влюбленная в Чехова художница Александра Хотяинцева. Однако Антон решил развязаться с подругами. Еще будучи в клинике, он скрыл от врачей один симптом, о котором сообщил 1 апреля Суворину: «у меня иногда по вечерам бывает импотенция». Одной из первых отставку получила Елена Шаврова: 28 мая Чехов назначил ей встречу в Москве, однако письмо его запоздало. (В Москву он приехал с Ликой.) В поисках Антона Елена повсюду рассылала телеграммы и целый вечер провела на Курском вокзале, пытаясь перехватить его по дороге в Мелихово. «Судьба несправедлива, почта неисправна, а Вы неуловимы», — жаловалась она в письме Антону перед отъездом на Кавказ, где все еще надеялась повстречаться с ним.

Антон обратился к Людмиле Озеровой с просьбой сыграть 4 июня в клинике доктора Яковенко ее любимую роль, Ганнеле в одноименной пьесе Гауптмана. (Церковь запретила ставить пьесу на императорской сцене, и она шла лишь в частных театрах.) Озерова пожелала иметь музыкальное сопровождение и декорации только по своему выбору. Тогда Антон передал ее роль Ольге, младшей сестре Елены Шавровой. «Маленькая королева в изгнании» в результате потеряла не только роль, но и любовника. В начале мая она намекнула в письме, что если Антон похлопочет о ее карьере, то она откажется от предложенного ей ангажемента в Варшаве. Но уже 14 мая, вне себя от неожиданного отказа Антона иметь с ней отношения не только как с актрисой, но и как с женщиной, она писала ему: «Как я жива осталась, Антон Павлович, прочитав Ваше письмо! Теперь порвана и последняя нить, державшая меня в этом мире. Прощайте»[393].

Третьего мая в Мелихово пожаловала старая чеховская пассия, Дарья Мусина-Пушкина по прозвищу «Цикада», с которой Антон флиртовал пять лет назад. Ее муж, преуспевающий горный инженер Глебов, был случайно убит на охоте егерем. «Вдова, очень милая, интересная женщина, пропела мне десятка три романсов и уехала», — сообщил Антон Суворину.

Двадцать пятого мая Антон прекратил впрыскивание инъекций мышьяка (его запах он заглушал одеколоном «Vera-Violetta»), однако даже небольшие нагрузки выбивали его из сил. После экзаменов в талежской школе 17 мая он почувствовал себя настолько измученным, что признался в письме Шавровой: «Околеваю!» И старался найти себе занятие потише: учил французский, сидел с удочкой в компании Иваненко — как-то раз за одну рыбалку поймал 57 карасей. Июнь прошел тихо: Маша, Миша с женой Ольгой и Ваня (без жены) отправились на три недели в Крым. Антон из Машиной комнаты перебрался во флигель — подальше от визитеров и склок между Павлом Егоровичем и прислугой. «Антоша перебрался в Скит. Подвизаться в посте и трудах, отшельником, удаляясь от мирской суеты», — ласково пошутил Павел Егорович в дневнике. Неделей раньше Чехов ездил проведать Левитана, гостившего у Саввы Морозова. Купеческая роскошь усадьбы повергла его в тоску, и он удрал в Мелихово, прихватив по дороге Лику. Та писала Маше в Крым: «21 июня 1897. Вот уже второй раз в июне я оскверняю твое девственное ложе своим грешным телом. Как приятно спать на твоей кровати с сознанием, что это запретный плод и вкушать его можно только украдкой. Я не поехала в Крым, потому что сижу без гроша. <…> Антон Павлович ничего себе. <…> Настроение его ничего, капризничает за обедом сравнительно не много. <…> Завела ли интрижку с кем?»

После рождения Христины и несмотря на пережитые невзгоды Лика заметно располнела и в своей новой роли стала относиться к Антону намного мягче. Теперь, став для него скорее сиделкой, чем любовницей, она простила ему даже роман с Шавровой, хотя и называла ее не иначе как «писательница». Лике пришлось примириться со словами доктора Астрова о том, что женщина может стать другом мужчины, лишь побывав сначала его любовницей. Больше огорчений вызывало то, что Маша теперь предпочла ей подруг-художниц Дроздову и Хотяинцеву. С мая по август Лика семь раз приезжала в Мелихово и проводила там от трех до восьми дней. Встречалась она с Антоном и в Москве. Порой ей казалось, что еще не все потеряно:

13 июня. «Я знаю, что для того, чтобы письмо мое показалось Вам интересно, надо, чтобы оно „дышало“ гражданской скорбью или же сокрушалось о темноте русского мужика. Но что же делать, если я не так интеллигентна, как, например, М-mе Глебова. <…> Да, вот еще необходимая новость для Вас: вышла новая краска для лица — не смываемая ни водой, ни поцелуями! Посоветуйте кому следует».

17 июня. «Неужели Вас отыскивать? Если хотите, я могу приехать вечером к Вам, т. е. к Левитану».

24 июня. «Знайте, божественный Антон Павлович, что Вы мне не даете спать. Сегодня всю ночь я не могла отделаться от Вас. Но успокойтесь, Вы были холодны и приличны, как всегда»[394].

У Лики не оставалось сомнения в том, что к концу лета Антон отправится в добровольную ссылку. Сама она в то время испытывала нужду в деньгах и, чтобы избежать расходов, удалилась в семейное поместье. Пятого июля она предлагала Антону встретиться в Москве; спустя неделю напрашивалась в Мелихово: «Я убеждена, что Вы так рады будете, за свою сестру, моему приезду, что даже вышлете лошадей в среду к поезду <…> Видите, как я Вас люблю. А лучше не уезжайте!» Когда Антон рискнул наконец выбраться в Петербург к Суворину, Лика вызвалась в провожающие. Однако неизбежность окончательного разрыва уже висела в воздухе. Первого августа Лика послала Антону из Покровского одно из самых длинных из когда-либо написанных ею писем:

«Вы меня напугали, сказав на вокзале, что скоро уедете! Правда это или нет? Я должна же Вас видеть перед отъездом! Должна наглядеться на Вас и наслушаться Вас на целый год! Что же будет со мной, если я уже не застану Вас, вернувшись? <…> Здесь очень хорошо. Все-таки я привыкла с детства и к дому, и саду, и здесь я чувствую себя другим человеком совершенно. Точно нескольких последних лет жизни не существовало и ко мне вернулась прежняя „Reinheit“[395], которую Вы так цените в женщинах или, вернее, в девушках! (?) <…> Вы и представить себе не можете, какие хорошие нежные чувства я к Вам питаю! Это „настоящий“ факт. Но не вздумайте испугаться и начать меня избегать, как Похлебину. Я не в счет и „hors concours“![396] <…> Если бы у меня были две, три тысячи, я поехала бы с Вами за границу и уверена, что не помешала бы Вам ни в чем! <…> Право, я заслуживаю с Вашей стороны немного большего, чем то шуточно-насмешливое отношение, какое получаю. Если бы Вы знали, как мне иногда не до шуток. Ну, до свиданья. Это письмо разорвите и не показывайте Маше».

Это письмо Маша аккуратно подшила в чеховский архив. Однако письма Антона к Лике становились все мягче и деликатнее.

Суворины уехали на вакации во Франценсбад. Оттуда они звали Чехова за границу. Анна Ивановна вскрыла письмо Антона, адресованное мужу: «Я так соскучилась по Вас, и мне так захотелось скорей узнать, что делает мой любимец. <…> Но я не узнала того, что больше всего хотела знать, именно что Вы к нам приедете!»[397] В следующий раз она писала ему на бумаге с рисунком, изображающим мужчину, который пожирает глазами бульварную женщину: «Предчувствие мне как будто говорит, что Вы приедете! И так будем с Вами раз в месяц кутить. Не бойтесь докторов, они врут!» Она предлагала Антону съездить на озеро Комо: Боря научит его кататься на велосипеде, а Настя будет развлекать. Суворин между тем отправился домой в Петербург: единственным человеком, не дававшим ему скучать во Франценсбаде, была семилетняя дочь Потапенко, «интересный ребенок, говорящий о ненависти к людям, любящий животных». Анна Ивановна умоляла Антона выманить Суворина из города. Двенадцатого июля С. Сазонова записала в дневнике: «Сам он [Суворин] сидит в городе, ожидая Буренина и Чехова. Буренин должен сменить его в газете, а с Чеховым он хочет ехать за границу».

У Антона в Петербурге были дела. Издательские права Маркса на повесть «Моя жизнь» заканчивались летом 1897 года, и Суворин мог получить неплохую прибыль, напечатав ее одним томом вместе с «Мужиками». Книга объемом свыше десяти печатных листов предварительной цензуре не подлежала, и купюры, сделанные для «Русской мысли», можно было восстановить. «Мужикам» от критиков достались и бурные аплодисменты, и гневная брань. Правым понравилась мысль, что русский крестьянин есть злейший враг самому себе; марксисты согласились с тем, что капитализм способствует дальнейшей деградации крестьянства. Мятежный проповедник Толстой увидел в повести «грех перед народом», и это мнение с ним разделили сторонники нелегальной революционной организации «Народная воля», которые считали, что бунт у мужика в крови. Предполагалось, что в Петербурге Антон сядет позировать для портрета художнику И. Бразу. Однако тот с огромным багажом приехал в Мелихово. Работал он в Машиной комнате, перетащив оттуда мебель в кабинет Антона.

Приезд Браза послужил сигналом всем, кто только и дожидался случая обрушиться на Антона. Сразу же пожаловали Кундасова и Лика. По возвращении Маши на весь июль в Мелихово приехал Миша с женой. Потом появился таганрогский кузен Володя. Двадцать девятого июня по дороге в Киев Александр забросил в Мелихово старших сыновей, не позаботившись снабдить их бельем и не сказав, когда вернется. Мальчишки начали куролесить, и 17 июля Павел Егорович отправил их к мачехе в Петербург. То и дело из Васькина наведывался Семенкович; он затевал бесконечные разговоры, привозил знакомить к Чеховым своих дачников и — к великому удовольствию кузена Володи — французскую гувернантку. Сельские учителя, врачи, почтмейстеры и священник приезжали и по делу, и просто так: Чехов и его усадьба были необходимы всем, кто надеялся найти хоть какой-нибудь заработок или приятно провести время. В те минуты, когда не нужно было позировать Бразу, Антон прятался от гостей и читал «Слепых» Метерлинка. В письме Лике он с грустной шуткой заметил, что скоро к нему из Курска прибудет на постой целый зверинец.

Браз писал медленно, доводя до изнеможения и себя, и свою модель: на работу у него ушло три недели. Мало кому понравился вымученный вид Антона на портрете, однако неожиданно нежными чувствами к самому художнику прониклась Маша. Когда наконец Браз 22 июля покинул Мелихово, провожать его до Москвы отправились Антон и Лика. Оттуда, распрощавшись с Ликой, Антон на два дня уехал в Петербург к Суворину. Они обсудили чеховские счета; выяснилось, что их состояние позволит Антону провести за границей месяцев восемь. Прежде чем отойти ко сну, Суворин записал в дневнике: «В субботу, 26-го [июля], выезжаю в Париж. Чехова не смог убедить ехать. Ссылается на то, что ему все равно придется осенью на зиму уезжать за границу; хочет на Корфу, Мальту, а если поедет теперь, то надо возвращаться. Говорил, что будет переводить Мопассана. Он ему очень нравится. Он научился по-французски достаточно».

Петербург, насколько мог понять Антон, ожидал увидеть его «чахоточного, изможденного, еле дышащего». (Врачи пришли в ужас оттого, что он вообще поехал туда.) Чехов избегал встречи с Александром и Потапенко[398]. Лейкин послал Антону телеграмму, приглашая в свое имение на Тосне, и 27 июля тот прибыл в гости первым пароходом. Лейкин был немало удивлен: «Вид он имеет бодрый и цвет лица недурной. Он даже поотъелся». Антон сам выбрал обещанный Лейкиным подарок — пару щенков-лаек, но пробыл у него лишь четыре часа. (Лейкин все норовил напоить Антона молоком, которого тот терпеть не мог.) Собак поручили забрать слуге Суворина Василию и переправить Ване в Москву. Торопясь в обратный путь — Антон сослался на свидание в Москве с профессором-медиком, — он потерял пенсне с дорогими линзами, которые ему подобрал доктор Радзвицкий. В Москве Антон осмотрел новое помещение под книжный магазин Суворина и не без приятности провел вечер. «Теперь испытываю позыв к труду, — написал он Суворину, — после грехопадения у меня всегда бывает подъем духа и вдохновение». Публики Чехов сторонился, однако репортеры сообщали, что его видели то в Наугейме, то в Одессе, то в Кисловодске.

Август выдался настолько знойным, что вокруг Мелихова начались лесные пожары. На солнце жара доходила до сорока пяти градусов. На деревьях пожелтели листья, выгорели пастбища. Но Антону спасать лес было уже не под силу. Он еще в Петербурге признался В. Тихонову: «Раскис я совсем. Все хочется лежать». Когда Антон присаживался отдохнуть, писать с него портреты бралась Александра Хотяинцева. Третьего августа от Лейкина прибыли новые щенки, Нансен и Лайка, — Бром принял их в штыки. Между тем Мелихово покидали последние родственники. Кузена Володю чуть ли не силой разлучили с соседской гувернанткой Мадлен и купили билет в Таганрог. На Успение Павел Егорович записал в дневнике: «Приезжих гостей не было, только Семенковичи, Француженка, Батюшка и Учитель Талежский. <…> Вечером приехал из Москвы Доктор [Свенцицкий] Викентий Антонович». На следующий день приехала и заночевала фельдшерица Зинаида Чеснокова. Вместе с доктором они пользовали кухарку Марьюшку, но в конце концов ее увезли в московскую клинику. Измученные хлопотами по хозяйству, занемогли и сами Чеховы: Маша начала принимать бром, а Павлу Егоровичу Антон дал желудочные капли. Однако иные из надоедливых гостей никак не могли расстаться с Мелиховым: то и дело туда наведывался флейтист Иваненко, положивший глаз на Марию Дроздову. («Иваненко опять приехал», — ворчливо записывал в дневнике Павел Егорович; «Иваненко говорит без умолку», — жаловался Антон в письме к Маше.) Антона уже не хватало на то, чтобы поддерживать семейную гармонию, и работник Роман снова восстал против Павла Егоровича. Тот отобразил события в дневниковой записи от 15 июня: «Роман получил три рубля. Поил мужиков и Баб на сенокосе и в трактире водкою. <…> Мужики не докосили траву». После смерти младенца у Романа с женой разладилась семейная жизнь. Другие работники тоже отбились от рук. Горничная Маша забеременела от Александра Кретова. Антон обещал собрать девушке приданое, если Кретов на ней женится, но отставной солдат к этому предложению отнесся неопределенно.

Будь Антон покрепче здоровьем, он бы прекрасно управился с мелиховским хозяйством, однако на этот раз Павлу Егоровичу, Евгении Яковлевне и Маше предстояло втроем продержаться осень и зиму. Евгения Яковлевна в письмах не упоминает о болезни Антона — она озабочена драпом на пальто, урожаем картофеля, катарактой у Марьюшки. Павел Егорович писал Ване 22 августа: «Антоша <…> скоро уедет. Здоровье его много поправилось, повеселел, перестал кашлять, а это главное. <…> Скучно нам оставаться одним, я и мать, жить в деревне. Маша будет ездить в Москву каждую неделю»[399]. Ни у кого и в мыслях не было удерживать в Мелихове Антона. Александр с головой ушел в свои новые увлечения: езду на велосипеде и пропаганду трезвого образа жизни. Вместе с врачом, психиатром В. Ольдерогге, они в Финском заливе подыскали три острова, намереваясь устроить там колонии для алкоголиков. Антон замолвил о брате словечко перед Сувориным, тот переговорил с министром финансов С. Витте, и перед энтузиастами забрезжила солидная субсидия в несколько десятков тысяч рублей. В Ярославле, ожидая первенца, Миша с Ольгой тоже надеялись хотя бы в долг получить от Антона вспомоществование.

А Маша чувствовала себя обиженной жизнью. Обнадеженная Бразом и Хотяинцевой, она решила выучиться на художницу, но, несмотря на ходатайство Левитана, не смогла поступить в Московское художественное училище. Иосиф Браз на ее душевное движение не ответил, и тридцатичетырехлетняя Маша осталась в Мелихове вековать свой девичий век, немало отягощенный семейными заботами и мало скрашенный семейными радостями.

Пока Лика размышляла, не последовать ли ей за Антоном во Францию, Александра Хотяинцева уже собиралась в дорогу. Друзья подталкивали Чехова к отъезду. Уговоры Левитана становились настойчивей. При всей своей неприязни к немцам он поехал в Наугейм принимать ванны и заниматься гимнастикой. «Изредка совокупляюсь (с музой, конечно)», — докладывал он Антону. Пейзажи Ривьеры он находил слащавыми, душа его стремилась в волглые подмосковные леса — губительный для здоровья, но неизбывный источник вдохновения. Однако Антону он советовал: «Все в один голос говорят, что климат Алжира чудеса делает с легочными болезнями. Поезжай туда и не тревожься ничем. Пробудь до лета, а если понравится — и дольше. Очень вероятно, что я подъеду к тебе и сам». С Машей Левитан был более откровенен: «Что Вы поделываете, дорогая моя, славная девушка? Ужасно хочется Вас видеть, да так плох, что просто боюсь переезда к Вам, да по такой жаре вдобавок. Я немного поправился за границей, а все-таки слаб ужасно <…> Должно быть, допел свою песню»[400].

До самого отъезда Антон жаловался на отсутствие денег. Левитан и Ольга Кундасова вошли в его положение. Левитан обратился к Савве Морозову, а Кундасова — к редактору журнала «Детский отдых» Я. Барскову, указав толстосумам на их долг — ссудить Чехову по 2000 рублей. Однако деньги Антон принял только от Суворина и 31 августа в восемь часов утра покинул Мелихово. Ольга Кундасова помахала ему вслед. Маша довезла брата до Москвы, где его перехватила Лика, заранее упредившая запиской: «Заеду за Вами в 9 часов или 9 1/2 я думаю, что для ужина не поздно. Очень хочу и надо Вас видеть. Куда это Вы едете? Уже за границу?» На следующий день Антон выехал в Биарриц, в последний раз повидавшись с Ликой. Об этой встрече ни он, ни она никогда больше не упоминали.

Глава шестьдесят первая Пути-дороги: сентябрь — октябрь 1897 года

Четвертого сентября на Северном вокзале Парижа Чехова встретил старый таганрогский приятель Иван Павловский, в прошлом революционер, а теперь парижский корреспондент «Нового времени». Он доставил Антона к Сувориным в отель «Вандом». Суворин-старший в то время был в Биаррице, а его семейство — Анна Ивановна, Михаил и Эмили Бижон — прохлаждались в Париже. Проведя двое с половиной суток в железнодорожном вагоне и едва не задохнувшись от сигарного дыма попутчиков-немцев, Антон наконец смог перевести дух. У него снова пошла горлом кровь — обнаружив это, Анна Ивановна дала знать письмом Александру. Спустя четыре дня Антон, последовав примеру Суворина, выехал в Биарриц. Однако тот уже был в Петербурге — его вмешательства потребовали театральные дела. Суворин обещал, что с Антоном он увидится во Франции через месяц.

В Биаррице Антона поджидали друзья (а также скверная погода) — пребывавшие на отдыхе редактор «Русских ведомостей» Василий Соболевский и его гражданская жена Варвара Морозова с тремя детьми и гувернанткой. Чехову была симпатична эта пара. Они предложили Антону комнату у себя, но тот предпочел остаться в отеле «Виктория». В Биаррице было полно русских, недовольных тем, что там полно русских. Антон писал Суворину 11/23 сентября: «Plage интересен; хороша толпа, когда она бездельничает на песке. Я гуляю, слушаю слепых музыкантов; вчера ездил в Байонну, был в Casino на „La belle Helene“ <…> Жизнь здесь дешевая. За 14 франков мне дают комнату во втором этаже, service и все остальное. <…> Здесь Поляков с семейством. Гевалт! Русских очень, очень много. Женщины еще туда-сюда, у русских же старичков и молодых людей физиономии мелкие, как у хорьков, и все они роста ниже среднего. Русские старики бледны, очевидно, изнемогают по ночам около кокоток; ибо у кого импотенция, тому ничего; больше не остается, как изнемогать. А кокотки здесь подлые, алчные, все они тут на виду — и человеку солидному, семейному, приехавшему сюда отдохнуть от трудов и суеты мирской, трудно удержаться, чтобы не пошалить. И Поляков бледен».

Сильный ветер, дующий с Атлантики, ограничил пребывание Антона в Биаррице двумя неделями. Однако за это время он успел очаровать местную кокотку: девятнадцатилетняя Марго даже пообещала, что не оставит его, когда он переберется в другое место.

Антон тратил авансы, полученные от Суворина, Маркса, Гольцева и Соболевского. Русский редактор международного журнала «Космополис» Федор Батюшков заказал Чехову рассказ, но Антону не писалось. В августе 1897 года с визитом в России побывал французский президент; обновленное французско-русское соглашение теперь запрещало пересылку по почте русских печатных текстов, дабы предотвратить проникновение в Россию подрывной литературы. Все написанные Чеховым тексты или прочитанные им корректуры должны были иметь вид письма. На последующие месяцы чеховской творческой лабораторией стала записная книжка, в которой фрагменты диалогов, характеристики персонажей и сюжеты будущих рассказов перемежались адресами друзей и списками садовых растений. На одной из чистых страниц Татьяна Щепкина-Куперник написала: «Милый Антоша, Большая Московская — приют блаженства! О саго mio, io t'amo»[401].

В письмах, адресованных в Биарриц, корреспонденты Антона умоляли его больше отдыхать и меньше работать. Маша писала: «Ты все-таки помни, зачем ты поехал в теплые края, и предавайся городской жизни поменьше, это просили меня написать твои и мои подруги. Левитан опять, говорит, очень заболел, завтра хочу побывать у него…» Суворины уже собирались домой в Россию. Эмили Бижон поехала в Брюмат проведать своего сына Жана. Антон написал ей по-французски и получил ответ: «Votre photographie est sur ma table, tout en vous ecrivant il me semble vous parler et que vous m'ecoutiez attentivement, et parfois un petit sourire. Un mot de vous fera mon bonheur»[402].

Лика писала Антону 12 сентября: «Я недавно размышляла о Вашем романе с писательницей и додумалась вот до чего: ел, ел человек вкусные и тонкие блюда — и надоело ему все, захотелось редьки! <…> Я по-прежнему думаю о Вас, одним словом, все идет своим порядком. Впрочем, вот новость. Танька [Щепкина-Куперник] приехала в Москву, и в лице у нее еще больше той Reinheit, которую Вы так цените в женщинах и которой так много в лице m-me Юст! <…> Впрочем, я не завидую, она очень симпатична и интересна, и я вполне одобряю».

В ответ Антон предложил Лике встретить ее на вокзале, когда та прибудет в Париж. По поводу Reinheit он возразил, что в женщинах ценит еще и доброту, не преминув при этом сообщить, что берет уроки французского у молоденькой девушки Марго. Лика в то время была озабочена добыванием денег, чтобы в Париже «броситься Антону на шею», и собиралась отдать под залог свою землю. Разлука с Антоном сблизила ее с Ольгой Кундасовой, и вдвоем они частенько прогуливались по московским улицам: Ольга вела счет мужчинам, оглянувшимся на Лику. Возможно, более солидный опыт Ольги — она была на пять лет старше Лики — подвигнул последнюю на решительный шаг, о котором она и сообщила Антону 5 октября: «Вот и я за Вас порадовалась, что наконец-то Вы взялись за ум и завели себе для практики француженку. <…> Пусть она Вас расшевелит хорошенько и разбудит в Вас те качества, которые находились в долгой спячке. Вдруг Вы вернетесь в Россию не кислятиной, а живым человеком — мужчиной! Что же тогда будет! Бедные Машины подруги! <…> В сыре Вы ничего не понимаете и, даже когда голодны, любите на него смотреть только издали, а не кушать. <…> Если и относительно своей Марго Вы держитесь того же, то мне ее очень жаль, тогда скажите, что ей кланяется ее собрат по несчастью! Я когда-то глупо сыграла роль сыра, который Вы не захотели скушать».

Чехов снова оказался в Европе без пенсне. Он попросил Машу выслать ему рецепт на линзы, прописанный доктором Радзвицким, но вместо него получил рецепт на мазь. Не решаясь разоблачиться, он прогуливался по пляжу в костюме и развлекал юных дочерей Соболевского, в то время как их отец, в купальном одеянии походивший на Петрония, плескался в мо ре. По близорукости Антон то и дело натыкался на знакомых, которых в пенсне обошел бы стороной. Незадолго до отъезда из Биаррица ему повстречался Лейкин, запечатлевший это со бытие в дневнике: «20 сентября <…> Смотрю — подходит ко мне Ан. П. Чехов <…> Чехов не купается здесь, а только пользуется морским воздухом. По-моему, он совсем поправился. От моря он взбирался с нами на крутой берег, и одышки у него не было».

Через два дня Антон вместе с Соболевским выехали в Ниццу, по дороге завернув в Тулузу. На Лазурном Берегу они остановились в рекомендованной Лейкиным гостинице — в Русском пансионе на улице Гуно: тогда это был смрадный переулок, соединявший вокзал с Английским бульваром. Помимо дешевизны пансион привлекал еще и тем, что его хозяйка, Вера Круглополева, была русская. Во Франции она жила уже лет тридцать, попав сюда в качестве горничной при купеческой семье и не по желав вернуться в Россию. Благодаря этому факту постояльцам-подавали на обед русские щи. К тому же она была своеобразной живой легендой пансиона — в браке с чернокожим матросом у нее родилась дочь-мулатка, Соня, теперь уже взрослая девушка, занимавшаяся ночным промыслом.

Своим домашним Антон написал, что проведет в Ницце; лишь октябрь, но ему было жаль уезжать от чудной осенней погоды. Да и общество — не только живых, но и мертвых — пришлось ему по вкусу. К западу от города простирались кладбища, причем русский погост расположился на самой вершине холма с живописным видом на море. Здесь нашли свой последний приют ссыльные революционеры, раненные в боях офицеры, чахоточные аристократы, а также врачи и священники, когда-то пользовавшие бывших земляков под сенью пальм и бугенвиллей. А что до живых, то к их услугам были две православные церкви, читальня и русские врачи, а также адвокаты.

К октябрю Соболевский уехал, Антон же остался в компании двух новых приятелей. Одним из них был профессор Максим Ковалевский, юрист и «вольнодумец», читавший в Сорбонне лекции по социологии. Ковалевский был близким другом и родственником покойного мужа Софьи Ковалевской, профессора-математика и писательницы, шестью годами ранее умершей от туберкулеза. Новый приятель заразил Антона своим жизнелюбием и трогательно заботился о его здоровье. Чехова опекал и Николай Юрасов, русский вице-консул, предпочитавший жить в Ницце. (Его сын был сотрудником банка «Лионский кредит», что было на руку Антону, то и дело получавшему и отправлявшему денежные переводы.) Этот человек «доброты образцовой и энергии неутомимой» был настолько лыс, что на голове его проступали швы черепа. Он проводил время в хлопотах о соотечественниках — давал обеды, приглашал к себе на чай, устраивал новогодние и пасхальные празднества. Вместе с Чеховым, Юрасовым и Ковалевским часто можно было видеть престарелого художника Валериана Якоби и врача Алексея Любимова, больного раком легких и доживающего в Ницце последние дни.

В теплой мужской компании Антон отвлекся и позабыл сбежавшую от него Марго: она исчезла, возможно, предпочтя более здорового покровителя. Впрочем, если судить по письмам Антона к Маше, вскоре нашлась и заместительница, усердно поправлявшая его ошибки во французском. Антон заметно лучше стал читать и говорить по-французски, однако на уроки приходилось карабкаться по крутым лестницам, а это было для него непросто.

На Ривьеру Чехов приехал, подготовленный книгами Мопассана: отрывки из его путевых очерков «На воде», написанных во время круиза на яхте «Милый друг», уже прозвучали в «Чайке», а в том, что этот край по праву назван «цветущим кладбищем Европы», он смог убедиться на месте, хотя многие туда стремились, чтобы отсрочить свой конец. Роскошная средиземноморская растительность особого впечатления на Чехова не произвела, а вот вежливость и опрятность французов пришлись ему по душе. По отношению к своему здоровью и финансам Антон был осмотрителен — не позволял себе прогулок после захода солнца, так что сосед по пансиону Н. Макшеев напрасно пытался выманить его в казино: «Господин доктор! Находясь в здравом рассудке, подтверждаю, что обладаю способом взять с рулетки с двумя тысячами франков в короткое время большие деньги. Если Вы продолжаете иметь желание участвовать в этом, то необходимо условиться и действовать» [403]. Попав в Монте-Карло за компанию с Василием Немировичем-Данченко, Антон ограничился тем, что следил за его игрой. Между тем Потапенко не оставлял мефистофельских попыток ввести Чехова в соблазн: «Я скоро узнаю верную систему выиграть в Monte Carlo и тогда приеду и обогащу тебя и себя»[404].

Постояльцы Русского пансиона были Антону скучны; их же он прежде всего интересовал как врач. Впрочем, один из обитателей Ниццы пробудил в Чехове политическую сознательность:. И. Розанов, еврей и издатель «Франко-русского вестника», яростно выступал в поддержку Дрейфуса, офицера французского генштаба, обвиненного в шпионаже (Антон познакомился с Розановым, пользуя его жену). Его «обворожительные улыбки» и «деликатная и чувствительная душа» постепенно обратили Чехова в дрейфусара. Однако невзирая на столь радикальную перемену во взглядах, Антон по-прежнему желал встречи с Сувориным. Тот пометил в дневнике, что доктор советует ему ехать и Ниццу, и добавил: «Чехов тоже зовет туда. Мне и хочется, и боюсь, что без меня театр пойдет еще хуже». Александр в письме доложил Антону, что видел Суворина с лакеем Василием: они ехали на конке покупать билеты за границу. Пятнадцатого октября Суворин с сыном Михаилом снова выехал в Париж.

Жизнь в Ницце была дешевая; на сто рублей в месяц Антон многое мог себе позволить: он покупал газеты[405], отдавал в прачечную рубашки и не отказывал себе ни в вине, ни в кофе. С Ковалевским он хаживал на концерты и по вечерам играл в пикет, благодетели со всех сторон предлагали Антону деньги: 2000. рублей, найдя деликатный предлог, — Савва Морозов, 500 рублей, с подсказки Кундасовой, — Я. Барсков. Чехов денег не принял, а Левитану и Кундасовой выговорил за то, что они поставили его в неловкое положение. Левитан тоже разозлился и в ответ обозвал Антона «полосатой гиеной, крокодилом окаянным и лешим без спины с одной ноздрей». Не опубликовав ни одной новой строчки за последние полгода, Антон жил на деньги от переиздания своих книг у Суворина, от сборов за «Иванова» в Петербурге и «Чайки» с «Дядей Ваней» в провинциальных театрах.

Огорчали Чехова лишь письма из Мелихова. Из Машиных посланий было видно, насколько тяготят ее хозяйственные заботы. К тому же она запуталась со сбором денег за суворинские переиздания. Антон утешал ее: «Если тяжело, то потерпи — что делать? За труды я буду присылать тебе награды», — писал он ей б октября. Возникал вопрос: зачем нужно имение, если его владелец большую часть года отсутствует? Павел Егорович тоже начинал роптать; в письме к Мише он жаловался: «Мы будем с Мамашей одни сидеть как затворники в доме, опасаться, а потом о пустяках спорить до изнеможения, и так мы остаемся каждый при своем мнении целый день» 406. Евгения Яковлевна сделала приписку: «Начальство [Павел Егорович] что-то ко мне не благоволит <…> за деньгами лезут к Маше, а денег нет, она раздражается, горе мне, да и только».

Неладно было и с прислугой. Анюта Нарышкина, насильно выданная замуж, и Маша Цыплакова, забеременевшая от Александра Кретова, попали в больницу. Анюта умерла от родильной горячки, а младенца Цыплаковой по настоянию Павла Егоровича передали в воспитательный дом. (Антон был согласен оставить ребенка в доме, положил матери семь рублей в месяц и дал деньги на обучение Машиному сводному брату, мальчику-инвалиду.) На этом беды не закончились: вернувшись из больницы, Цыплакова с кухаркой Марьюшкой парились в бане и угорели, так что Маше едва удалось привести их в чувство. Работник Роман по-прежнему заправлял скотным двором, а жена его, Олимпиада, по мнению Павла Егоровича, заражала всех бездельем. В деревне ушел в отставку сельский староста, а нового ни крестьяне, ни начальство никак не могли утвердить. Одного из кандидатов отклонили по той причине, что ему откусила палец лошадь, а другой (впрочем, как и многие в деревне) долго не мог оправиться от тифа.

Чеховы хотели отремонтировать флигель, чтобы Антон мог жить там круглый год. В Мелихово снова вызвали печника, но дело подвигалось медленно. Павел Егорович зафиксировал в дневнике: «Печник полез спать на сенник и упал из сенника в конюшню <…> Отвезли его в больницу». Маша с грустью писала брату: «Все мелиховцы тужат о твоем отсутствии. Ну, будь здоров и счастлив и укрепляй свое здоровье если не для себя, то для других, ибо очень много этих других нуждаются в тебе. Прости за мораль, но это верно». Как только печь во флигеле была закончена, учитель Михайлов оклеил там стены обоями. Под руководством соседа Семенковича Маша утеплила стены картоном, а двери обила войлоком и клеенкой. Теперь во флигеле стало наконец теплее, чем снаружи, однако и это обеспокоило Павла Егоровича, о чем он сообщил 5 декабря в письме Мише: «Мне он [Антон] пишет, что здоров, чего и нам желает; <…> но приехать сюда в холодную температуру нужно себя поставить в опасное положение. Флигель любимое его летнее помещение, уединение и тишина ему нравятся, но сравнить с зимою, выходит дело неподходящее, во-первых, из +15 выйти на мороз -20 и дойти до нашего дому, надо кутаться от холода, дышать и глотать, что Бог послал. Во-вторых, Ему утром приходить кофе пить, в 11 ч. Обедать; в 3 ч. чай пить, в 7 ч. Ужинать, а главное, ходить восседать на трон».

На мелиховском подворье шла непрестанная собачья война между лайками, таксами и дворовыми псами. От этого страдали и люди: собаки не давали спать, таскали из кладовой еду, кусались и разоряли клумбы. Павел Егорович знал, с кем сравнить их: с мангустами. Старая кобыла Анна Петровна, приобретенная Чеховыми вместе с имением, принесла жеребеночка и вскоре приказала долго жить. Павел Егорович это событие воспринял хладнокровно; «самое высшее начальство <…> сегодня было строго»[407], — написала Мише Евгения Яковлевна. Сам же отец семейства искал желающих за три рубля освежевать околевшую кобылу.

Братья Антона жизнью были довольны. Миша доложил Маше: «Ольга так обставила мою жизнь <…> всякое мое желание, угадывается раньше». В сентябре Александр уговорил наконец Ваню с Соней взять под свою опеку сына Колю за 50 рублей в месяц. Коля несколько дней погостил в Мелихове, а затем был отправлен в Москву с сопроводительной запиской отца: «Податель сего письма <…> та самая скотина, которую ты, Иваша, и добрая Софья Владимировна берете столь великодушно под свое покровительство. <…> Навязываю тебе материю не даровитую и совершенно не дисциплинированную. Обиженный и рассерженный, он начинает шептать что-то неразборчивое (вероятно, угрозы). За ласковое слово готов сделать все. <…> Книгу очень не любит <…> любит вколачивать гвозди, мыть посуду, <…> любит деньги на приобретение лакомств. <…> Часов не знает и комбинаций стрелок не понимает».

Антон же в письмах из Ниццы не интересовался ни таксами, ни племянниками. Он уже настолько прижился в Русском пансионе, что сырыми, не подходящими для прогулки вечерами снова взялся за перо.

Глава шестьдесят вторая Мечты об Алжире: ноябрь — декабрь 1897 года

Антон, как человек самолюбивый и блюдущий свою Reinheit, в конце концов сел за письменный стол, не желая запятнать себя денежными подачками от Саввы Морозова. В ту осень ничего крупного из-под его пера не вышло; написанные рассказы напоминают зарисовки детства: «Печенег» и «В родном углу» передают мрачную атмосферу одичалого поместья, затерявшегося в донских степях; «На подводе» повествует об отчаянном положении сельской учительницы (в рассказе слышатся жалобные интонации из писем мелиховской родни). Похоже, период творческого застоя все-таки был преодолен. Чехов начал работу над рассказом «У знакомых», обещанным журналу «Космополис»; его сюжет предвосхищает «Вишневый сад», последнюю из написанных им пьес. Сестру Антон попросил переслать в Ниццу наброски к рассказу, начатому в России. Чтобы рукопись стала похожей на письмо и не вызвала подозрения на почте, Маше пришлось хорошенько поработать над ней ножницами.

Чехов-писатель теперь получил международное признание. В конце сентября Рудольф Штраус писал о нем в журнале «Wiener Rundschau»: «Мы имеем перед собой могучее, таинственное чудо стриндбергова содержания в мопассановской форме; мы видим возвышенное соединение, которое казалось почти невозможным; которое до сих пор никому еще не удавалось: мы любим Стриндберга, любим Мопассана, поэтому мы должны любить Чехова и любить вдвойне. Его слава в скором времени наполнит весь мир».

Маша и Потапенко то и дело присылали Антону газетные вырезки. Переводчики — иные неумелые, однако все большие энтузиасты — донимали Антона просьбами переложить его рассказы на французский, чешский, шведский, немецкий и английский. Особенно настойчив был Дени Рош: он предложил Чехову 111 франков, половину суммы, полученной им за перевод «Мужиков»[408]. Антон же продолжал заучивать французские разговорные фразы, подбирать французскую классику для таганрогской библиотеки и преподавать в письмах Маше уроки французского. У Соболевского он попросил корреспондентский билет, чтобы занять места получше на концерте Патти, на спектакле с Сарой Бернар и на Алжирском фестивале. Он стал наведываться в Монте-Карло и даже выигрывал там, избегая играть по-крупному и ставя в основном на «красный» и «черный»[409]. Теперь Антон был в состоянии разглядеть цифры на колесе рулетки — в Ницце он познакомился с одним из основателей русской офтальмологии, Л. Гиршманом, привезшим на Ривьеру своего чахоточного мальчика. Антон обследовал сына, а отец выписал доктору рецепт на новое пенсне. В ноябре Чехов взвесился (в шляпе, осеннем пальто и с тростью) и решил, что 72 килограмма — это достаточно для человека его роста.

Восемнадцатого октября Русский пансион простился с Максимом Ковалевским, который уезжал в Сорбонну читать лекции. Ковалевский обещал Антону отправиться с ним в Алжир, и тот с нетерпением стал дожидаться его возвращения. Вот-вот в Ницце должен был объявиться Суворин — в город уже были доставлены икра и копченый осетр. Однако 7/19 ноября Суворин направил свои стопы в Россию — к большому удивлению Анны Ивановны, которая рассчитывала, что Антон рассеет мрачное настроение ее мужа. Художник Якоби, хотя был слабее Антона здоровьем, тоже отправился зимовать в Россию. В письме к доктору Коробову Антон признался, что у него снова идет горлом кровь и что каждые два часа он принимает бромистый калий и хлористый кальций. В письме от 10/22 ноября он рассказал о своем самочувствии Анне Ивановне: «Кровь идет помалу, но подолгу, и последнее кровотечение, которое продолжается и сегодня, началось недели три назад. <…> Я <…> не пью ровно ничего, не ем горячего, не хожу быстро, нигде, кроме улицы, не бываю, одним словом, не живу, а прозябаю. И это меня раздражает, я не в духе <…> Только, ради Создателя, никому не говорите про кровохарканья, это между нами. <…> Если дома узнают, что у меня все еще идет кровь, то возопиют».

Женщины из чеховского окружения ждали его возвращения в Россию. Евгения Яковлевна хотела, чтобы Антон приехал отпраздновать Рождество, а потом вернулся во Францию. Анна Ивановна Суворина соблазняла Антона первым пушистым снегом, укоряла в симпатиях к «чужой стороне», а причиной его нездоровья считала чрезмерное увлечение Марго и «вашими Яворскими». Она настаивала на приезде Антона в Петербург: 20 декабря ее дочь Настя должна была исполнить главную роль в водевиле Крылова «Надо разводиться». Как и театральные опыты, Настины женихи (после того как Суворины отчаялись выдать Настю за Чехова, она уже несколько раз объявляла о помолвке) были главной темой петербургских сплетен[410]. Единственной, кто напомнил Антону о прелестях русской зимы, была Эмили Бижон: «je n'ai pas vu le soleil depuis mon retour…»[411]

В Русском пансионе Антон перебрался на первый этаж, избавив себя от двух лестничных пролетов. Ковалевский все еще кормил его обещаниями съездить вместе в Алжир, но к декабрю у него на этот счет появились сомнения, которыми он поделился с Соболевским: «У Чехова еще до моего отъезда из Болье показалась кровь. Слышу, что и теперь это бывает с ним по временам. Мне кажется, сам он не имеет представления об опасности своего положения, хотя, на мой взгляд, он типично чахоточный. Меня даже пугает мысль взять его с собою в Алжир. Что, как еще сильнее разболеется? Дайте совет, как быть!»[412]

Антон между тем писал Ковалевскому, что о поездке в Африку мечтает «денно и нощно». Но и в Ницце ему было неплохо, даже при том, что Франция, по его мнению, отстала от России по части спичек, сахара, папирос, обуви и аптек. Однако захоти он вернуться домой пораньше, письмо Соболевского от 12 ноября, несомненно, охладило бы его пыл: «Переезд русской границы после безмятежного заграничного жития — это возвращение выпущенного на свежий воздух больного в свою непроветренную комнату с запахом болезни и лекарств <…> Начиная с неприятной истории с Альбертиной Германовной [гувернанткой], задержанной на границе из-за неправильности в паспорте, и кончая отвратительной вонью и грязью осенней, переполненной пьяными и их руганью Москвы и т. д. — все это повергло меня первое время в состояние, которое могу назвать „деморализацией“»[413].

Антон пытался задобрить мелиховских обитателей непрерывной чередой подарков, посылаемых с возвращающимися на родину русскими; это были галстуки, кошельки, ножницы, штопоры, перчатки, духи, монетницы, игральные карты, иголки. Павел Егорович и Маша подаркам были рады и в ответ высылали Антону газеты. Маша опекала две сельские школы, улаживая трения между радикально настроенной учительницей и консервативным священником; она также помогала котиться овцам, разыскивала сбежавших собак, ходила за больной прислугой, отваживала назойливых вымогателей денег. Но жаловалась на жизнь лишь Мише (который зазывал к собравшейся родить жене Евгению Яковлевну): «Писать мне положительно некогда. <…> Папаша бунтует. <…> Мать не пущу скоро к вам. Некому хозяйничать <…> Я замучилась окончательно, голова не перестает болеть. Приезжайте сами на Рождество»[414].

Павел Егорович беспокоился о том, чтобы к приезду гостей в доме было достаточно продовольствия. Он запасся квасом и просил Мишу привезти ветчины, без которой стол будет «неизящный». Миша прислал волжской рыбы, и Павел Егорович, поддавшись искушению, оскоромился: в среду они с Евгенией Яковлевной отужинали жареным карпом. Ване были выданы указания насчет развлечений: «Мама просит тебя привезти с собой Волшебный фонарь с картинками, на второй день Рождества в Талежской Школе будут раздаваться подарки Ученикам и Ученицам, при этом хорошо показать для большей торжественности сельским Ученикам не виденные еще ими картины, что особенно их приведет в неописуемую радость и удивление. <…> Антоша заплотит за все».

Миша с Ольгой прислали к Рождеству гуся, но сами не приехали. Павел Егорович обещал научить кататься на санках внука Володю, но Ваня приехал один. Единственным гостем в доме, к большому неудовольствию Павла Егоровича, была Мария Дроздова. На Рождество Чеховы угощали водкой и колбасой трех местных повивальных бабок. Встреча Нового года прошла веселее. Павел Егорович отметил: «Ваня и Учитель приехали. <…> Ужинали в 10 ч. Счастье досталось М-ль Дроздовой. Потом стали играть в Карты».

В Петербурге, по сообщению Александра, на вечере у Сувориных Анна Ивановна пила за отсутствующего Антона. Сам Суворин был в меланхолии, то и дело уходил к себе в кабинет, а Александру сказал, что в Ниццу ему ехать не резон, поскольку Антон уезжает с Ковалевским в Африку. В январе же Ковалевский, собравшись с духом, отменил поездку, сказав, что пролежал неделю с острым ревматизмом и инфлюэнцей. Известие это, грустно ответил Антон, его огорчило: «ибо, во-первых, я бредил Алжиром и мне каждую ночь снилось, что я ем финики».

Лика Мизинова, заложив землю, выехать во Францию пока была не в состоянии: банк задерживал деньги. Она подумывала открыть модную мастерскую, чтобы занять себя и развеять мрачное настроение. Маше эта идея казалась сомнительной — Лика с ее характером и несобранностью едва ли могла составить конкуренцию профессионалам. В начале января Лика писала Антону, что «от одного решения приняться за это дело я похудела, похорошела (извините!) и сделалась, говорят, похожей на прежнюю Лику, ту, которая столько лет безнадежно любила Вас»[415]. Антон Лике ответил, что идею с мастерской одобряет и даже поддразнил ее, сказав, что будет ухаживать за «хорошенькими модисточками», но в письме к Маше разделил ее мнение: «Она будет шипеть на своих мастериц, ведь у нее ужасный характер. И к тому же она очень любит зеленые и желтые ленты и громадные шляпы, а с такими пробелами во вкусе нельзя быть законодательницей мод…»

В канун Нового года Антон повез в Монте-Карло свою новую спутницу, А. Хотяинцеву, которая поселилась в Русском пансионе под православное Рождество. Художница рулеткой не заинтересовалась, но с нею Антон не скучал. В игорном доме они пробыли недолго — еще один чеховский земляк и сосед по пансиону, доктор Вальтер, наказал ему возвращаться домой к четырем часам. Чехову с Хотяинцевой нравилось шокировать гостей: они проводили время в комнате Антона, а сигналом к прощанию им служил крик осла, всегда раздававшийся в десять часов вечера. Хотяинцева рисовала карикатуры на обитательниц пансиона, которым они с Антоном придумали нелестные прозвища: Рыба Хвостом Кверху, Моль, Трущоба и Дорогая Кукла. Антона всюду сопровождал ее любящий приметливый взгляд, и своими впечатлениями она делилась с Машей, ставшей ей близкой подругой: «Здесь ведь считается неприличным пойти в комнату к мужчине, а я все время сидела у Антона Павловича. Комната у него славная, угловая, два больших окна (здесь ведь окна до полу), на кровати и окнах белые занавеси. <…> За завтраком и за обедом сидим на неудачном конце стола — приходится слушать глупые разговоры самых противных здешних дам. <…> Я дразню Антона Павловича, что его здесь не признают — эти дуры не имеют о нем понятия действительно. <…> Антон Павлович и я в большой дружбе с Мари [горничной] и сообща ругаем прочую публику по-французски»[416].

Заваривая и попивая чаек у себя в комнате, Чехов оживлялся лишь при упоминании одной темы: дела Дрейфуса.

Глава шестьдесят третья Дрейфусар Антон Чехов: январь — апрель 1898 года

В 1894 году на разыгранном по фальшивым нотам судебном процессе офицер французского Генерального штаба еврей Альфред Дрейфус был приговорен к пожизненной каторге на Чертовом острове за шпионаж в пользу Германии. В 1897 году подполковник контрразведки и член французского парламента заставили французское правительство пересмотреть дело Дрейфуса. В газете «Фигаро» брат Дрейфуса, Матье, назвал имя настоящего предателя — майор Эстергази. Как французское, так и российское общественное мнение резко поляризовалось: демократы и интернационалисты схлестнулись с антисемитами и националистами. Майора Эстергази, впрочем, удалось «отмыть». Чехов недоумевал: «Впечатление таково, что никаких изменников нет, но что кто-то зло подшутил». Внимательно ознакомившись с делом, он убедился в невиновности Дрейфуса[417]. В первый день января в газете «Аврора» тиражом в 300 000 экземпляров был напечатан знаменитый памфлет Золя «Я обвиняю!..». Возмущение анти-дрейфусаров повлекло за собой судебное преследование писателя. Ничего из дотоле написанного им не вызывало столь бурной ярости французских властей и столь же бурного восхищения Чехова — он впервые обрел четкую политическую позицию. Теперь он лучше смог понять Короленко, который двумя годами раньше дошел до нервного расстройства, выступая защитником удмуртских крестьян, ложно обвиненных в человеческом жертвоприношении. В это время Антон читал Вольтера, приобретенного для таганрогской библиотеки: его «Трактат о терпимости», написанный в защиту ложно обвиненного монахами-католиками протестанта Каласа, стал прообразом мужественного поступка Золя. Чеховские симпатии к евреям были сродни его отношению к женщинам: даже будучи убежденным в том, что еврею так же не дано постичь русского человека, как женщине сравниться по интеллекту с мужчиной, он активно выступал за их равноправие.

Александра Хотяинцева покинула Ниццу, оставив Антону; его портрет. В письме к Ковалевскому от 29 января Антон отвергал возможность женитьбы на художнице: «Увы, я не способен на такое сложное, запутанное дело, как женитьба. И роль мужа меня пугает, в ней есть что-то суровое, как в роли полководца. По лености своей, я предпочитаю более легкое амплуа».

В жизнь Чехова вошла новая особа женского пола. На Новый год Антон получил из Канн роскошный букет цветов, а за ним последовало письмо от молоденькой девушки Ольги Васильевой. Хотяинцевой это показалось забавным, и она поделилась наблюдениями с Машей:. «Сегодня приходили к Антону Павловичу две девочки из Канн, одна из них просила позволения переводить его произведения на все иностранные языки (по-русски не знает, что такое „подвода“). Маленькая, толстенькая, щеки малиновые. Притащила с собой аппарат снимать Антона Павловича, бегала вокруг, приговаривая: ах, он не так сидит. <…> Первый раз она была с папенькой и заметила, что Антон Павлович бранил французские спички, очень скверные, правда. Сегодня принесла две коробки шведских. Трогательно?»[418]

Как и Елене Шавровой, Ольге Васильевой было всего пятнадцать, когда она увлеклась Антоном. В отличие от Шавровой, она была сиротой, слабым на здоровье, но щедрым на душу подростком. Впрочем, теперь она стала богатой наследницей — их с сестрой удочерил состоятельный землевладелец. Она говорила по-английски — в котором, как и многие русские, воспитанные английской гувернанткой, была сильнее, чем в русском.

Ольга взялась переводить рассказы Чехова. Ей он казался богом, ради которого можно было пожертвовать и состоянием, и собственной судьбой. Васильева последует за Антоном в Россию и будет искать у него советов и ласки, взамен предлагая все, что только будет угодно его душе. В Ницце она собирала для него газетные вырезки, разыскивала нужные цитаты, посылала всевозможные фотографии и то и дело справлялась о значении элементарных русских слов. Антон отнесся к ней с нехарактерной для него нежностью, что и дало повод к сплетням и пересудам.

Чехов постепенно проникся симпатией к обитательницам Русского пансиона. И Рыба Хвостом Кверху, и Дорогая Кукла, и Трущоба, и Моль оказались гораздо симпатичнее, чем поначалу показалось им с Хотяинцевой. Рыба Хвостом Кверху, она же баронесса Дершау, под влиянием Антона стала убежденной дрейфусаркой — впрочем, как и многие русские на Ривьере. Когда в Ниццу приехала внучка Суворина, Надя Коломнина, Антон, прибегнув к шутливому кокетству, и ее склонил на свою сторону. Лишь братья Чехова предпочитали ни во что не вмешиваться: и Александр, и Миша, находившиеся под покровительством Суворина, не могли позволить себе иметь собственное мнение.

Испытывая теперь откровенную неприязнь к «Новому времени», Чехов стал читать либеральные «Мировые отголоски», в которых открыто критиковалась предвзятость суворинской газеты[419]. В извечном противостоянии христианства и иудейства Суворин отводил Дрейфусу роль главного злодея, который мог фатально повлиять на судьбу цивилизации (вопрос его виновности или невиновности представлялся Суворину чистой формальностью). Антон столь жарко отстаивал перед Сувориным свою позицию, что тот в конце концов сдался: «Вы меня убедили». Однако несмотря на это, «Новое время» продолжало нападать на Дрейфуса, а потом и на Золя (при этом самовольно печатая его роман «Париж») — особенно злобно после того, как Чехов размежевался с Сувориным. И. Павловский, парижский корреспондент «Нового времени» и активный дрейфусар, то и дело обнаруживал, что присылаемые им материалы либо отправляются в мусорную корзину, либо бессовестным образом искажаются. Корреспондент газеты «Новости» М. Ашкенази послал Суворину письмо протеста: «Не мое отношение к делу Дрейфуса позорно, а Ваше. Сошлюсь на человека, которого Вы любите и уважаете, если Вы только можете кого любить и уважать. Сошлюсь на чуткого художника А. П. Чехова. <…> Спросите его, что он думает о виновности Дрейфуса и о гнусных проделках защитников Эстергази. Спросите его, что он думает о Нашем отношении к этому делу и к еврейскому вопросу вообще. Не поздоровится ни Вам, ни „Новому времени“ от его мнения»

Этот выпад Ашкенази Чехова огорчил больше, чем Суворина, — Антон не выносил, когда его именем размахивали при публичном обсуждении дел частного порядка. С Ашкенази Антон больше не общался. Чехов недоумевал, почему Суворин не защищает репутацию «Нового времени», отдав газету на откуп Дофину и Буренину. Ковалевскому Антон сказал, что такое поведение Суворина объясняется его крайней бесхарактерностью: «Я не знаю человека более нерешительного и даже в делах, касающихся собственного семейства»[421]. В письмах к Суворину Антон взял более сдержанный тон. (Еще раньше он шутливо предупредил своего патрона, что запродался еврейскому синдикату за 100 франков.) Александру же он откровенно написал об отношениях с Сувориным: «Я не хочу писать и не хочу его писем, в которых он оправдывает бестактность своей газеты тем, что он любит военных». Особенно претило Чехову то, что «Новое время», поливая помоями Золя, одновременно «задаром» печатает в приложении его роман. И тем не менее Чехов собирался увидеться с Сувориным в марте.

Переживая за Дрейфуса, Антон позабыл об Алжире, но болезнь его то и дело давала о себе знать. К списку принимаемых им лекарств он добавил антисептик гваякол. Смерть врача Любимова и его похороны, состоявшиеся 14 января, омрачили его душу. В Русском пансионе ему не давал покоя любитель азартных игр Макшеев — он все убеждал Антона переехать в настоящий французский отель. Женское население — Рыба Хвостом Кверху, Дорогая Кукла и Трущоба — сплотились, пытаясь отговорить Антона от переезда. Макшеев все-таки решил съехать, и новообращенные чеховианки и дрейфусарки потребовали от хозяйки, чтобы ему накрывали на стол отдельно от всей компании. Баронесса Дершау забрасывала Антона записочками (она подписывалась «Соседка»), просила у него клей починить веер и угощала чаем со сдобными булками. Однако Чехову Ницца уже приелась. Свои именины он отметил очень тихо: его навестил лишь консул Юрасов. Суворину Антон писал 27 января: «Здешнее русское кладбище великолепно. Уютно, зелено и море видно; пахнет славно. Я ничего не делаю, только сплю, ем и приношу жертвы богине любви. Теперешняя моя француженка очень милое доброе создание, 22 лет, сложена удивительно, но все это мне уже немножко прискучило и хочется домой».

Чеховские записные книжки того времени изобилуют новыми идеями, но последний из написанных в Ницце рассказов, «У знакомых», — это в основном переработанные в ироническом ключе невеселые эпизоды из жизни Киселевых в Бабкине. Писался рассказ очень медленно. Распутный муж и его впавшая в самообман жена приглашают в разоренное поместье старого друга, ожидая от него помощи. Он начинает понимать, что хозяйка задумала женить его на своей сестре, чтобы таким образом вытащить из долговой ямы все семейство. Разгадав их замысел, но не будучи способным к открытому сопротивлению, гость спешно уезжает, сославшись на деловое свидание. Особенно хорошо удались Чехову сцены натужного веселья и описание заброшенного сада, но судьба рассказа была так же печальна, как и навеваемые им ассоциации. Опубликованный в феврале 1898 года, он остался не замечен критиками и при жизни Чехова больше не переиздавался, хотя его сюжет вновь возникнет в пьесе «Вишневый сад». Чехов снова вступил в полосу творческого молчания.

В Мелихове тоже все было тихо. Павел Егорович даже махнул рукой на нерадивую жену Романа, Олимпиаду. Живность на скотном дворе между тем телилась и котилась, радуя прибывающим молоком Евгению Яковлевну и приводя в восторг кухарку Марьюшку: «никак не нарадуется, как они прыгают, кричат, целует их», — повествовал Павел Егорович[422]. Только собаки причиняли Чеховым беспокойство. Деревенские мальчишки скормили лайкам хлеб с битым стеклом, и оба пса, подаренные Антону Лейкиным, погибли (позже Лейкину напишут, что лайки умерли от чумки). Павел Егорович жаловался на такс: они стали нападать и на хозяев, и на гостей, и даже на детей. Бром так сильно укусил Павла Егоровича за руку, что ему понадобилась медицинская помощь окрестных врачей. Утешался он подарками от Антона, доставляемыми то Рыбой Хвостом Вверх, то Дорогой Куклой, то Трущобой, то Молью. На Масленицу Павел Егорович зорко следил за гостями: «Дроздова съела 10 блинов, Коля 6, Маша 4 блина».

Пятого февраля Евгения Яковлевна получила из Ярославля телеграмму и на следующий день отправилась повидать новорожденную внучку, которую Миша с Ольгой крестили Евгенией. Миша писал по этому поводу Маше: «Антошу записали кумом не из скаредности <…> Я попрошу тебя вычесть в свою пользу из имеющихся у тебя Антошиных денег 11 руб. <…> Мать высказывает предположение, что Антоша обидится на то, что я так скупо обставил крестины»[423].

Александр написал водевиль для Суворинского театра. Однако после премьеры спектакль был снят, поскольку в нем не нашлось роли для любовницы режиссера, и Александр с гневом писал Антону: «Виновата во всем самая обыкновенная женская пизда <…> Жди оттиска моей позорно зависящей от влагалища г-жи Домашевой и от penis-a Холевы пьесы»[424].

Александра снова потянуло к бутылке. Семейная жизнь его не радовала. Наталья пеклась только о Мише, ограждала его от хулиганистых единокровных братьев и все больше отдалялась от мужа. Маленький Коля, переданный под надзор Ване с Соней, воспитанию поддавался плохо, а на каникулы (пока дядя Антон живет в Ницце) был подброшен в Мелихово.

В конце февраля на Антона навалилась напасть — дантист неудачно вырвал ему зуб, образовалось воспаление верхней челюсти и пришлось делать операцию. Ему захотелось как следует отвлечься. Тогда же на Лазурный Берег прибыл его горячий поклонник, актер и драматург А. Сумбатов-Южин: ему во что бы то ни стало надо было выиграть сто тысяч рублей для постройки театра. Антон отправился с ним в Монте-Карло. Влекомый теми же корыстными целями, собирался в дорогу и Потапенко. Он уже давно писал об этом Антону:

26 декабря. «Я нашел кой-какой способ играть с шансами выиграть, правда, немного, но все же — это честнее, чем писать для „Мира Божьего“ и пр. и пр. <…> Выиграю, построю в Петербурге театр и буду конкурировать с А. С. Сувориным».

5 февраля. «Милый Антонио, ты со мной не шути. Я действительно собираюсь в Ниццу <…> Ты заблуждаешься, что в рулетку нельзя выиграть. Я тебе это докажу. Я докажу тебе удивительные вещи. Поэтому жди меня с замиранием сердца».

В начале марта Потапенко наконец прибыл. На следующий день Сумбатов проиграл семь тысяч франков, Антон — всего тридцать. Потапенко же в игре везло. Годы спустя он вспоминал: «Монте-Карло производило на него удручающее впечатление, но было неправдой сказать, что он остался недоступен его отраве. Может быть, отчасти я заразил его своей уверенностью <…> что есть в игре этой какой-то простой секрет, который надо только разгадать — и тогда… Ну, тогда, конечно, выступала главная мечта писателя: работать свободно и никогда не думать о гонораре <…> И вот он — трезвый, рассудительный, осторожный — поддался искушению. Мы накупили целую гору бюллетеней, даже маленькую рулетку, и по целым часам сидели с карандашом в руках над бумагой, которую исписывали цифрами. Мы разрабатывали систему, мы искали секрет…»

Свои вычисления Антон записывал даже на старых письмах. Вооружившись теорией, друзья снова отправились в Монте-Карло. Сумбатов проиграл десять тысяч франков и отправился восвояси. Вошедший в азарт Потапенко — растрепанный, с синяками под глазами — выиграл четыреста франков; спустя неделю он добавил еще сто десять. Как раз в тот момент, когда в Ниццу пожаловала английская королева Виктория, Потапенко снялся и отбыл в Россию. Вскоре Чехов получил письмо от бухгалтера «Нивы» Грюнберга, в котором тот, ссылаясь на Потапенко, писал, что Антон нуждается в авансе. Вслед за письмом прибыли две тысячи франков — с намеком, что Чехов не заставит себя ждать с рукописью. Антон держал язык за зубами: половину этой суммы он одолжил Потапенко. В конце апреля Потапенко как ни в чем не бывало писал ему в Париж: «Я туда пришлю тебе тысячу франков. Кстати об этих деньгах. Я здесь никому не сказал. Чтобы избежать ненужных восклицаний и киваний главами, я всем невинно наврал, что мы с тобой выиграли по 700 франков».

Время шло, погода благоприятствовала, однако здоровье Антона (как, впрочем, и его денежные дела) оставляло желать лучшего. В Ницце Чехова настигло еще одно утомительное дело — неоконченный портрет для Третьяковской галереи. (Еще раньше Чехов отказался, опасаясь за свои легкие, позировать Бразу в Париже.) Третьяков согласился покрыть художнику дорожные расходы, и 14 марта тот объявился в Ницце. Портрет решено было писать заново. Антон с этой неизбежностью смирился, но с условием, что позировать будет только утром и не больше десяти дней. Готовый портрет Антону не понравился — «выражение <…> такое, точно я нанюхался хрену», однако свое недовольство он оставил при себе.

В середине апреля Антон стал собираться домой. Взяв с собой в дорогу большой кулек конфет, вместе с Ковалевским они выехали в Париж. Там он думал задержаться до тех пор, пока в Мелихове не установится теплая погода (Маша писала ему: «Снег туго тает <…> По утрам морозы»). Однако грачи и стрижи уже прилетели, в пруду квакали лягушки, а 24 апреля в лесу закуковала кукушка. Павел Егорович записал в дневнике, что Антоше «пора возвратиться».

У Антона были причины задержаться в Париже. Об этом можно узнать из дневника Суворина: «Хотел ехать в Париж, куда приехал Чехов из Ниццы, но заболел и сижу дома». Однако неделю спустя Суворин уже мчался во Францию на Северном экспрессе. Антон дал двухчасовое интервью известному еврейскому журналисту Бернару Лазару, в котором по-французски говорил о своем отношении к делу Дрейфуса[425]. У него была также встреча с Матье Дрейфусом (тот решил заняться русским языком) и Жаком Мерпертом, другом Дрейфуса и сотрудником компании торговца зерном Луи Дрейфуса. (Мерперт преподавал в Париже русский язык и попросил Антона прислать одноактную русскую пьесу для школьного спектакля.)

По приезде Суворина Антон переместился из третьеразрядной гостиницы «Дижон» в роскошный отель «Вандом» и поселился этажом ниже своего патрона. Дело Дрейфуса несколько отравляло беседы старых друзей. В дневниковой записи от 27 апреля Суворин расправился с либералами: «Здесь Чехов. Все время со мной. <…> Он мне рассказывал, что Короленко убедил его баллотироваться в члены Союза писателей <…> Оказалось, что среди этого Союза оказалось несколько членов, которые говорили, что Чехова следует забаллотировать за „Мужиков“ <…> и эти свиньи становятся судьями замечательного писателя. <…> Дрейфусарам [на выборах] не повезло. <…> Я спросил его [Де-Роберти], видел ли он Золя? „Видел“. — „Что ж, он говорил что-нибудь о Дрейфусе?“ — „Он говорил, что он убежден в его невинности“. — „Ну а доказательства?“ — „Доказательств он не имеет“».

И все-таки в эти три недели в Париже Антон был как никогда доволен жизнью. Оживился и Суворин, еще месяц назад страдавший от глубокой тоски. Вместе с Чеховым они подбирали экспонаты для музея в Таганроге. Антон с Павловским день и ночь защищали перед Сувориным Дрейфуса, и в какой-то момент им показалось, что его удалось переубедить, так что даже спина его приобрела виноватый вид.

Таганрогские родичи не давали забыть Чехову о том, что родной город нуждается в его помощи. Впрочем, он и без напоминаний хлопотал о музее, библиотеке, гостиницах и санатории для рабочих недавно построенного литейного завода. Город собирался отмечать двухсотлетний юбилей, и Чехов вел в Париже переговоры со скульпторами Антокольским и Бернштамом о памятнике Петру I. Не забыл он и своей родни: Павлу Егоровичу купил соломенную шляпу, Евгении Яковлевне — зонтик, Маше — платков. Себя тоже не обидел — прикупил ночных рубах до пят. По улицам Чехов прогуливался в цилиндре. Подумывал нанести визит Золя, но постеснялся своего французского; русский и французский дрейфусары ограничились тем, что обменялись приветствиями.

Май в Мелихове обещал быть сухим и жарким. Деревья уже распустились; Павел Егорович держал открытыми окна и двери. Нагруженный подарками, Антон наконец занял купе в «поезде-молнии». Его провожал Суворин, уверившийся в том, что Чехов в Париже поправился. На прощание он дал Антону 1000 франков и подарил подушку и золотые запонки. (Деньги Антон возвратил через Павловского.) Вернуться в Россию Чехов хотел незамеченным. Брата он предупредил: «Встречайте меня не суетясь». Маше надлежало через день встречать его в Москве. О приезде Чехова было известно только ей и Потапенко.

Глава шестьдесят четвертая Рождение театра: май — сентябрь 1898 года

Суворин велел Анне Ивановне встретить Антона с экипажем и отвезти к ним в дом[426]. Настя доложила в письме отцу, что у Антона нездоровый вид и ослабевший голос. До Мелихова Чехов добрался 5 мая. В кабинете его ждал заваленный письмами стол. Из домашних никто не поспешил поздравить его с выздоровлением; Евгения Яковлевна написала Мише, что Антон «очень похудел»[427].

Важное письмо пришло от Владимира Немировича-Данченко — с его старшим братом, Василием, Антон проводил время в игорных домах Монте-Карло. Общаясь с Владимиром уже десять лет, Чехов всегда доверял его театральному вкусу и еще больше зауважал его, когда он оставил карьеру драматурга и занялся режиссурой и обучением актеров. К тому времени он стал ведущим преподавателем Музыкально-драматического училища Московского филармонического общества. В 1898 году Немирович свел шестерых своих лучших актеров (среди них была Ольга Книппер[428]) с Константином Станиславским, который со своей стороны представил четырех своих лучших актеров из Литературно-художественного кружка, и в итоге на свет появился Московский Художественный театр. Ему было суждено стать первым частным театром, составившим достойную конкуренцию императорской сцене и в репертуаре, и в актерском искусстве. МХТ субсидировался богатыми меценатами (сам Станиславский был владельцем бумагопрядильной фабрики) и вместе с тем был свободен от ограничений, налагаемых Театрально-литературным комитетом на репертуар государственных театров. Энтузиазм Немировича-Данченко, помноженный на гений Станиславского — сами себе они напоминали двух медведей в одной берлоге, — дал многообещающий результат. Единственное, в чем нуждался молодой и боевой театр, — это новый репертуар. Идея вернуть на сцену чеховскую «Чайку» возникла с оглядкой на Василия Немировича-Данченко: в 1896 году в письме к брату он в пух и прах раскритиковал пьесу. (Братья всю жизнь были соперниками, и Владимир обычно защищал все, против чего ополчался Василий.) Московский театр был создан в пику театральному Петербургу: «Дорогой Володя! Ты спрашиваешь о пьесе Чехова. Я душой люблю Антона Павловича и ценю его. <…> Это скучная, тягучая, озлобляющая слушателей вещь <…> Где ты видел <…> сорокалетнюю женщину, отказывающуюся добровольно от своего любовника? Это не пьеса. Сценического — ничего. По-моему, для сцены Чехов мертв. Первый спектакль был так ужасен, что когда Суворин мне о нем рассказывал, у меня слезы навертывались на глаза. Публика тоже была права <…> Зала ждала великого, а встретила скучное и плохое. <…> Надо быть в себя влюбленным, чтобы поставить такую вещь. Я скажу больше, Чехов не драматург. Чем он скорее забудет сцену, тем для него лучше»[429].

Письмо Владимира Немировича-Данченко, отправленное в Мелихово 25 апреля 1898 года, стало предвестником резкой перемены в жизни Антона Чехова: «Из современных русских авторов я решил особенно культивировать только талантливых и недостаточно еще понятых <…> Я задался целью указать на дивные, по-моему, изображения жизни и человеческой души в произведениях „Иванов“ и „Чайка“. Последняя особенно захватывает меня, и я готов отвечать чем угодно, что эти скрытые драмы и трагедии в каждой фигуре пьесы при умелой, небанальной, чрезвычайно добросовестной постановке захватят и театральную залу. Может быть, пьеса не будет вызывать взрывов аплодисментов, но что настоящая постановка ее со свежими дарованиями, избавленными от рутины, будет торжеством искусства, — за это я отвечаю. Остановка за твоим разрешением. <…> Я ручаюсь, что тебе не найти большего поклонника в режиссере и обожателей в труппе. Я, по бюджету, не смогу заплатить тебе дорого. Но, поверь, сделаю все, чтобы ты был доволен и с этой стороны. Наш театр начинает возбуждать сильное… негодование императорского. Они там понимают, что мы выступаем на борьбу с рутиной, шаблоном, признанными гениями и т. п.»[430]

Поскольку Антон дал себе слово, что с театром покончено, то через Машу он передал Немировичу, что письмо его прочел. Тогда Немирович еще раз обратился к нему 12 мая: «Мне важно знать теперь же, даешь ты нам „Чайку“ или нет. <…> Если ты не дашь, ты зарежешь меня, так как „Чайка“ — единственная современная пьеса, захватывающая меня как режиссера, а ты — единственный современный писатель, который представляет большой интерес для театра с образцовым репертуаром. <…> Если хочешь, я до репетиций приеду к тебе переговорить о „Чайке“ и о моем плане постановок».

Отправив это письмо, Немирович получил от Антона ответное — с отказом. Он снова взялся за перо: «Но ведь „Чайка“ идет повсюду. Отчего же ее не поставить в Москве? <…> О ней были бесподобные отзывы в харьковских и одесских газетах. Что тебя беспокоит? Не приезжай к первым представлениям — вот и все. Не запрещаешь же ты навсегда ставить пьесу в одной Москве, так как ее могут играть повсюду без твоего разрешения? Даже по всему Петербургу. <…> Пришли мне записку, что ничего не имеешь против постановки „Чайки“ на сцене „Товарищества для учреждения Общедоступного театра“. <…> Твои доводы вообще не действительны, если ты не скрываешь самого простого, что ты не веришь в хорошую постановку пьесы мною».

Антон написал уклончивый ответ и, приглашая Немировича в Мелихово, предупредил, что от станции ему придется нанять ямщика («Мои лошади то и дело жеребятся»). Немирович в то лето в Мелихове так и не появился, но сделал правильный вывод, что Антон внял его резонам. Восемнадцатого июня Чехов сам поехал повидаться с ним в Москве. В результате новый московский театр к открытию первого сезона осенью 1898 года получил в свой репертуар «Чайку».

Антон едва ли догадывался, насколько тесно его жизнь отныне будет связана с Московским Художественным театром. Он наслаждался теплой летней погодой, буйством цветников, плодоносящим садом, однако думы у него были невеселые. К. Тычинкин, сотрудник типографии Суворина, повидав Антона, докладывал хозяину: «Мелихово, должно быть, не очень развлекло его». Зато Маша после возвращения Антона смогла передохнуть после многомесячных хозяйских забот. Первым делом она отправилась в Крым, а вернувшись, уехала с Марией Дроздовой в Звенигород порисовать на пленэре. Антон почти нигде не показывался — в Москву выбрался лишь однажды. В начале июня в гости пожаловали «сиамские близнецы посредственности» — Грузинский и Ежов. В Мелихове снова обосновался Иваненко. А вот принимать у себя гостей женского пола Чехов совсем не был настроен. Елена Шаврова, которой Антон в протянутую руку вместо хлеба положил камень, умоляла его о свидании. Лидии Авиловой он тоже не предложил ничего, кроме своей подписи «с большим хвостом вниз, как у подвешенной крысы». Лика к тому времени уехала в Париж учиться на оперную певицу. Ольга Кундасова обреталась в Крыму. Единственной из подруг, навестивших Антона в мае, была Александра Хотяинцева. Впрочем, чуть позже женщины начали собираться в стаи. Первой о своем приезде возвестила Татьяна Щепкина-Куперник: «Прилечу к Вам на крыльях любви, с крахмалом и прованским маслом». Ее опередила Ольга Кундасова, зато Татьяна приехала 5 июля на целых три дня. После четырехлетнего отсутствия она снова внесла свою лепту в Мелиховский дневник: «С искренним счастием увидела и Мелихово, и его обитателей. Здесь все нашла по-старому, и людей, и цветы, и животных. Дай Бог и дальше так. День ясный и благорастворение воздухов». Павел Егорович приписал: «За ужином хохотали».

Антон грозился выдать Татьяну замуж за Ежова и уже прозвал ее Татьяной Ежовой. В то лето Щепкина еще раз появилась в Мелихове лишь через полтора месяца. Крохотная записка, переданная Антону Кундасовой 23 июля, вероятно, когда он с ночевкой уехал в Серпухов, явно свидетельствует об условленной встрече: «Si vous etes visible, sortez de votre chambre; je vous attends. Kundasova»[431]. Из Таганрога приехала восемнадцатилетняя двоюродная сестра Антона Елена и шокировала все Мелихово, загулявшись до полуночи с французским воспитателем соседских детей. Два дня спустя в Мелихове вновь объявилась Щепкина — за компанию с ней приехала Дуня Коновицер. Еще через день с Луки, покинув свои водяные мельницы, приехала Наталья Линтварева и пробыла у Чеховых неделю.

Из Ниццы дала о себе знать Ольга Васильева: она прислала денег на строительство новой школы. В Москве она появится в октябре и первым делом пойдет взглянуть на чеховский портрет работы Браза в Третьяковской галерее.

После возвращения из Франции Антон выбрался в Москву лишь 18 июня. Остановившись у Вани, он сходил в оперетку, где выступали дрессированные обезьяны, а затем встретился с Вл. Немировичем-Данченко, чтобы обсудить постановку «Чайки». И только 1 августа Антон решился на более дальнюю поездку — за 300 верст, в Тверскую губернию, к Соболевскому и Морозовой. В Мелихово он вернулся 5 августа. В воздухе уже пахло осенью: надо было готовиться к отъезду в теплые края. На этот раз Антон решил провести восемь холодных месяцев в Крыму; при том, что жизнь там была не дешевле, чем в Ницце, он считал, что все-таки не будет себя чувствовать отрезанным от родины, да и врачи одобряли крымский климат. Об этом решении Антон почти никому не сказал, так что Лика в сентябре выходила в Париже к российским поездам, полагая, что Чехов должен снова приехать в Ниццу. Девятого сентября Антон выехал из Мелихова, шесть дней провел в Москве, а потом сел в поезд, идущий на юг.

Мелиховская жизнь начала разлаживаться. За садом и лесом присматривать было некому. Рабочих рук было мало, а еще меньше — желания работать. Ваня и Миша приезжали поодиночке и надолго не задерживались. Впервые за четырнадцать лет Евгения Яковлевна собралась съездить в Таганрог: там ее приняли в свои объятия две ближайшие родственницы, Марфа Лобода и Людмила Чехова. Как докладывал кузен Георгий, «все трое друг другу очень рады, разговаривают до полночи. Сегодня отправляемся все вместе в городской сад слушать музыку <…> Завтра идем в греческий монастырь, куда приехал архимандрит из Иерусалима, тетя хочет посмотреть его».

В середине августа из Мелихова выбирался и Павел Егорович — ездил в Ярославль навестить внучку.

Мелиховские работники тоже почувствовали, что имение теряет свою притягательность. Священник отец Николай настроил крестьян против талежского учителя Михайлова, и, несмотря на миротворческие усилия Антона, конфликт закончился тем, что отца Николая перевели в Серпухов, а Михайлова — в другую школу. Анюта Чуфарова, так хорошо справлявшаяся и с лошадьми, и с метлой, и с корсетом из китового уса, вышла замуж, и Чеховы лишились лучшей своей горничной. Работник Роман, мастер на все руки, снова впал в запой — умерла его жена Олимпиада. Антон без устали хлопотал, собирая по соседям и выпрашивая у властей деньги на кирпичи, шифер, раствор и парты для новой школы в Мелихове; пока же деревенские ребятишки занимались в наемной избе.

Почти не отлучаясь из Мелихова, все более теряя интерес к приходящему в упадок имению и разобщенный со старыми друзьями, Антон пытался писать, хотя занятие это, как признался он Авиловой, стало вызывать у него отвращение: «Как будто я ем щи, из которых вынули таракана». Однако авансы, полученные от «Нивы» и «Русской мысли», надо было отрабатывать. Тем летом Антон воплощал на бумаге идеи, посетившие его в Ницце. Несмотря на минорное настроение, он создал одни из лучших своих рассказов. Журналу «Нива» он предложил самый большой из них, под названием «Ионыч». Это история земского врача, сына дьячка, который постепенно уподобляется своим бездушным, спесивым и бездеятельным пациентам. В рассказе присутствует типично чеховская сцена несостоявшегося объяснения в саду. Особую художественную силу приобретает отголосок детских воспоминаний — картина залитого лунным светом кладбища.

Следом Антон написал составившие трилогию рассказы, которые в июле и августе публиковала «Русская мысль». Повествователи — два расположившихся на отдых охотника — обмениваются историями о жизни, загубленной человеческим малодушием. Герой «Крыжовника» одержим идеей купить имение и выращивать крыжовник, хоть кислый, но свой. «Человек в футляре» — это по-гоголевски гротескный портрет школьного учителя. Третий, наиболее трогательный рассказ, «О любви», повествует о безнадежной любви молодого помещика к жене своего друга. Два первых рассказа, в силу прозрачности своей морали, сразу стали классикой. Мораль же рассказа «О любви» была неочевидной как для критиков, так и для читателей: в нем речь шла о том, что порой самопожертвование есть видимость трусость432.

Вдохновение, посетившее Антона летом, он сам объяснял тем, что частенько прикладывался к «мутному источнику» (выражение вошло в семейный обиход после рассказа Павла Егоровича об услышанной им проповеди, в которой «чистый источник» церковной службы противопоставлялся «мутному источнику» пагубных пристрастий вроде алкоголя). Однако и это перестало помогать, по мере того как приближался день неминуемого отъезда в Крым. Осенью у Антона снова открылось кровотечение.

В Москву Антон приехал 9 сентября — и попал на первую репетицию «Чайки» во МХТе. То, что он увидел, стало для него откровением. Постановке предшествовали недели и недели кропотливой работы: пьеса прошла подробное обсуждение в труппе, а Станиславский все лето просидел в имении своего брата под Харьковом, продумывая мизансцены. В Чехове актеры увидели высшего судию, а не докучливого комментатора, и его интерес к театру возродился с новой силой.

Антон побывал и на репетиции пьесы «Царь Федор Иоаннович», где его буквально заворожила актриса Ольга Книппер, игравшая царицу Ирину. Она тоже заметила Антона — еще на репетиции «Чайки» несколькими днями раньше: «Мы все были захвачены необыкновенно тонким обаянием его личности, его простоты, его неумения „учить“, „показывать“ <…> Антон Павлович, когда его спрашивали, отвечал как-то неожиданно, как будто и не по существу, как будто и общо, и не знали мы, как принять его замечания — серьезно или в шутку».

Встречи с Чеховым дожидались и старые друзья. Однако они уже не узнали в нем прежнего Антона-Авелана, готового повести свою эскадру в новые походы. Даже Татьяна Щепкина-Куперник, приветствовавшая Антона восторженным стихом, поняла, что в нем произошла какая-то перемена[434].

В Москву пожаловал и Суворин. Они с Антоном отобедали в «Эрмитаже», а затем, в компании с Александрой Хотяинцевой, сходили в цирк. Три недели спустя Антон послал Суворину полное недоумения письмо по поводу его критических выпадов в «Новом времени» в адрес новорожденного московского театра. Он ни словом не обмолвился о своем впечатлении от Ольги Книппер в роли Аркадиной, но расхвалил увиденные сцены из «Царя Федора Иоанновича», и особенно выделил Книппер, не называя ее по имени: «Ирина, по-моему, великолепна. Голос, благородство, задушевность — так хорошо, что даже в горле чешется. <…> Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину».

Пятнадцатого сентября курьерским поездом с Курского вокзала Антон выехал в Ялту. Из головы у него все не шла самая бойкая и жизнерадостная актриса труппы Станиславского и Немировича-Данченко Ольга Книппер.

Глава шестьдесят пятая Сломанная шестеренка: сентябрь — октябрь 1898 года

В июле жена Александра, Наталья, отбыв с детьми на дачу, обрекла своего благоверного на длительное воздержание. Тот жаловался Антону: «Veneri cupio, sed caput dolet, penis stat, nemo venit, nemo dat»[435]. В августе, пока Наталья все еще находилась в отдалении, Александр купил школьную тетрадь, приладил к ней кожаный переплет и собственноручно изготовил иссиня-черные чернила из дубовых орешков. Своему дневнику он дал название «Свалка нечистот, мыслей, идей, фактов и всякого мусора. В назидание детям»[436] — и стал записывать в нем свои семейные несчастья. Однако по возвращении жены Александр обнаружил, что несостоятелен как мужчина. И снова он 28 сентября делился своим горем с Антоном: «В супружеском отношении я стал швах и даже у домашнего очага не вырабатываю достаточно материалов не только для онанизма, но и для коитуса». Наталья потребовала, чтобы Александр обратился к брату за лекарством от «старости».

Четвертого октября Соня Чехова, Ванина жена, писала Александру из Москвы: «Многоуважаемый Александр Павлович, Коля заниматься не хочет, ведет себя так дурно, что даже терпение наше истощилось. Слушаться не хочет никого, самое ласковое обращение и то — недействительно. Прибегала я даже за помощью к Маше, но и ей также он прямо повернул спину и не пожелал даже разговаривать с нею. <…> Как доставить его вам?»

Получив письмо, Александр делает отчаянную запись в своей «Свалке»: «Взвыл я волком <…> Наташа успокаивает, говоря, что Сонечка написала и послала свое письмо в пылу гнева». Ване он следом написал: «Николай сам себе подписал смертный приговор: теперь его уже никуда не примут. <…> Сажай его на поезд <…> на исправление его надежды нет».

В Петербурге Суворин размышлял о будущем Антона Чехова. Александр в связи с этим заметил: «Между Сувориным и Тычинкиным шел разговор о покупке всех сочинений Антона сразу, чтобы дать Антону побольше денег сразу и затем приступить к изданию „Полного собрания“».

Идея издания «Полного собрания сочинений» могла означать лишь одно: у Чехова появились опасения, что жить ему осталось недолго. Сейчас ему была необходима капитальная сумма, которая помогла бы дотянуть до конца его дней и после смерти еще осталось бы родственникам. Многие русские писатели, завершая творческий путь, надеялись на издание полного собрания своих трудов. Толстой советовал Чехову не откладывая взяться за редактуру своих сочинений, чтобы этого не пришлось делать наследникам. Суворин издавал Чехова довольно небрежно: он охотно исправлял ошибки в расчетах, когда Антон указывал на них, но у него всегда было неважно с корректурой, печатью и последующей продажей книги. По мере того как сыновья прибирали к рукам отцовское дело, его могучая империя начала разваливаться: подчинить себе Дофина Суворин был не в состоянии. Тычинкин, работник суворинской типографии, отговаривал Чехова от издания полного собрания сочинений, считая, что тот заработает гораздо больше на переиздании отдельных книг. Управляющий типографией Неупокоев то и дело терял чеховские рукописи и просил Антона не говорить об этом Суворину. Теплые чувства, испытываемые Чеховым к своему патрону, не стали бы помехой для перехода к другому издателю. Однако Сытин, которому Антон подумывал передать авторские права, вызвал его недовольство, нарушив обещание издавать журнал «Хирургия»[437]. Антон растерялся.

Собратья по перу, сочувствуя его затруднениям, взяли на себя хлопоты по поиску издателя. Они тоже понимали, что отъезд Чехова в Крым обозначил последний отрезок его жизненного пути. Эртель, сам больной чахоткой, 26 сентября писал другу: «Что такое Чехов? Ведь это одна из гордостей нашей литературы <…> И вот стоило этому крупному молодому писателю серьезно заболеть, — у него, кажется, чахотка, — <…> и вдруг оказывается, что надо вести унизительные переговоры о займах, надо искать денег, потому что те самые произведения писателя, которые читаются всей Россией, не в состоянии окупить ему ни отдыха, ни поездки на юг, ни необходимой для больного человека обстановки, тем более что на руках у него еще многочисленная семья. <…> Не возмутительно ли это?»[438]

У Миши Чехова тоже случались нарушения здоровья, и Антон поспешил с врачебным советом: «насчет болящего виска <…> — не употреблять табаку, алкоголя, рыбы»; порекомендовав инъекции мышьяка, йодистый калий и электрошок, прибавил: «А если и это не поможет, то жди старости, когда все пройдет и начнутся новые болезни». Маше же давалось множество поручений: пересылать деловые письма в Москву и Петербург, снаряжать в Крым посылки с галстуками, запонками и перчатками, купить башлык, отдать в починку теплую жилетку. Он также просил присылать ему из Лопасни почтовые марки — уехав за тысячу верст, он не хотел, чтобы Благовещенский, начальник местного почтового отделения, потерял своего основного клиента. Маша занималась оснащением мелиховской школы, на которую Антон пожертвовал 1000 рублей, полученных от МХТа. Между тем для Маши и родителей Мелихово становилось все более и более тяжелым бременем. Антон инструктировал их насчет посадки тополей, вспашки парка, укрытия от мороза цветов. Машу морально поддерживала Александра Хотяинцева, которая часто наведывалась в гости к Чеховым. Свое утешение Маша нашла в живописи: вдвоем с Хотяинцевой они начали писать портрет Татьяны Щепкиной-Куперник.

Зима в тот год началась рано: первый снег в два вершка выпал 27 сентября. Лошадей и коров перевели на зимний корм, зарезали на мясо четырех овец и двух телят. Павел Егорович записал в дневнике 8 октября: «Окна заледенели, как зимою. Восход солнца яркий. В доме во всех комнатах холодно. Дров еще не навозили».

Прогретый солнцем Крым показался Антону вполне сносным, и он настроился на романтический лад. Ожидая в Севастополе парохода на Ялту, он познакомился с военным врачом, и лунной ночью они вдвоем отправились прогуляться по монастырскому кладбищу. Там Антон подслушал, как какая-то женщина умоляла монаха: «Если ты меня любишь, то уйди». Ялта еще более расположила его к романтике — он постоянно возвращался мыслями к Ольге Книппер. А Лике написал, что, несмотря на «незаконную связь с бациллами», собирается удрать в Москву дня на три: «Иначе я повешусь от тоски. <…> У Немировича и Станиславского очень интересный театр. Прекрасные актрисочки. Если бы я остался еще немного, то потерял бы голову».

В Ялте тоже нашлись особы, жаждущие подружиться с Антоном. Госпожа Шаврова-старшая приехала сюда со своей третьей дочерью, болезненной Анной. Были здесь и внучки Суворина — Вера и Надя Коломнины. Антона сразу взяла под крыло начальница женской гимназии Варвара Харкеевич, сделав его членом попечительского совета. Мужскую компанию в Ялте составили люди выдающиеся: Федор Шаляпин, Бальмонт, группа больных туберкулезом врачей во главе с доктором Срединым. Однако самым полезным для Чехова оказалось знакомство с Исааком Синани, владельцем книжного и табачного магазинов. Благодаря ему до Антона вовремя доходили все его телеграммы, письма и посетители.

В первые недели Чехов сменил одну наемную квартиру в окрестностях Ялты на другую. Вскоре он настолько свыкся с крымским «цветущим кладбищем», что решил купить здесь имение и построить в городе небольшой дом. Двадцать шестого сентября Синани повез Антона посмотреть продажное имение в Кучук-Кое — за него просили две тысячи рублей. В письме к Маше Антон нарисовал план: камни, кипарисы, двухэтажный дом с красной крышей, татарская сакля, кухня, сарай, гранатовое дерево, три десятины земли и по соседству — татарская деревушка, где «краж не бывает». Единственный недостаток — подъездная дорога, круто идущая вниз. Впрочем, в недалеком будущем ожидалось строительство береговой железнодорожной ветки. Маша ответила, что каменные постройки надежнее деревянных и что хуже мелиховской дороги уже ничего быть не может (Серпуховской уездный совет все откладывал строительство шоссе до Лопасни). Ваня, который любил отдыхать на семейных дачах, идею покупки имения одобрил. К тому же цена была сходная. Спустя неделю Антон решился и на дом в Ялте: земельный участок в Аутке в двадцати минутах ходьбы от центра продавался за пять тысяч рублей. На нем можно было построить дом для всей семьи.

В самый разгар хлопот о покупке земли, 12 октября, Синани получил телеграмму: «Не откажите сообщить, как принял Антон Павлович Чехов известие о кончине его отца. Как его здоровье. Телеграфируйте <…> Марии Чеховой». Только на следующий день он решился показать телеграмму Антону. В полном замешательстве Антон телеграфировал ответ: «Отцу царство небесное вечный покой грустно глубоко жаль пишите подробности здоров совершенно не беспокойтесь берегите мать Антон». За те три дня, в течение которых не стало Павла Егоровича, никто не написал Антону ни слова.

Девятого октября — Маша в это время была в Москве — Павел Егорович поднял в чулане тяжелый ящик с книгами. В тот день на нем не было грыжевой подвязки, и, распрямившись, он почувствовал сильную боль в паху — мышцами живота защемило выпавшую кишку. Он с трудом добрался до постели. Евгения Яковлевна запаниковала и вызвала из Угрюмова врача. Тот приехал, провел около больного четыре часа и настоял на отправке его в московскую больницу. Евгения Яковлевна послала человека в Лопасню телеграфировать о случившемся Маше[439].

Затем по замерзшей ухабистой дороге врач повез Павла Егоровича на станцию. Через три часа он доставил его в клинику профессора Левшина и исчез. Профессор сразу же распорядился дать больному хлороформ и стал готовиться к операции.

Ни Маша, ни Ваня пока ни о чем не подозревали. Лишь в половине одиннадцатого вечером Маша получила тревожную телеграмму и бросилась разыскивать клинику. Через день она писала о случившемся Антону: «Наконец, в четвертом часу утра сходит профессор Левшин и начинает кричать на меня, что бросили старика, никого с ним не было. Что операция была трудна, что он замучился, вырезал [3]/4 аршина омертвевшей кишки и что только здоровый старик мог вынести такую длинную операцию <…> Когда я объяснила, что я оставила дома отца совершенно здоровым <…> и что телеграмма свалилась на меня как снег на голову, он пожалел меня и начал говорить, что операция удачна, что я даже могу слышать голос отца. Он повел меня наверх, окровавленные ординаторы окружили отца, загородили от меня, и я услышала довольно бодрый голос отца. Опять ко мне обратился профессор и сказал, что все пока благополучно, но все может быть, и чтобы я к 8 часам утра опять приезжала и молилась бы Богу…»

На следующее утро Маша приехала в клинику с Ваней. Ждать, пока Павел Егорович проснется, пришлось до часу дня; пульс и температура у него были нормальные: «Вечером я нашла отца гораздо лучше, бодрее. Уход за ним удивительный! Он просил, чтобы я привела мать, начал говорить о докторах и что ему здесь очень нравится. Беспокоит его только небольшая боль в животе и отрыжка черно-красного цвета».

Ваня послал телеграмму Александру, и тот приехал в Москву ночным экспрессом, захватив фотоаппарат и стеклянные пластины. С вокзала он заехал к Ване — там уже собралась вся семья, — и они отправились к Павлу Егоровичу. В своей «Свалке» он записал: «Он лежал в палате один, весь желтый от разлившейся желчи <…> но в полном сознании. Наше появление его очень обрадовало. „А, и Миша приехал! И Саша здесь!“ <…>; В разговоре раза два или три повторил: „Молитесь!“»

К вечеру у Павла Егоровича началась гангрена. Братья Чеховы, не чувствуя опасности, в это время обедали у Тестова. Врачи приняли решение о повторной операции. Когда Александр еще раз наведался в клинику, швейцар встретил его лаконичной фразой: «Все кончено». Павел Егорович умер на операционном столе. На следующее утро Александр написал некролог и телеграфом отправил его в «Новое время».

Евгения Яковлевна сокрушалась, что Павел Егорович мало — «всего какие-нибудь четыре дня» — болел перед смертью. Александр не сразу понял, зачем отцу были нужны лишние страдания, и лишь в поезде по дороге домой сообразил: «По ее религиозным воззрениям, чем дольше человек хворает перед смертью, тем он ближе к Царству Небесному: есть время каяться в грехах». Александру хотелось сфотографировать усопшего Павла Егоровича: «Сторож сообщил мне, что тело отца находится в подвале, и за двугривенный проводил меня в подвал. Там я увидел на чем-то вроде катафалка тело отца, совершенно голое, с огромным кровавым пластырем во весь живот, но фотографировать было по световым условиям невозможно».

Покойника долго не обмывали — ждали, пока родственники принесут саван. Миша, рассердившись на Александра, что тот приехал с фотоаппаратом, взял все хлопоты о похоронах на себя и попросил никого не вмешиваться. Александр почувствовал себя «совершенно неуместным и ненужным» и отправился на вокзал в сопровождении Вани (с тех пор Миша и Александр прекратили общение). Павла Егоровича похоронили в отсутствие двух его старших сыновей, Александра и Антона. На расходы Маша взяла из сберегательной кассы триста рублей и еще сотню ей одолжила подруга. Сергей Бычков, верный слуга Антона из «Большой Московской гостиницы», присоединился к идущим за гробом. Антону Миша написал: «Схоронили мы отца, и о том, что пришлось при этом перенести, лучше умолчать <…> Такая, брат, профанация, такой цинизм, такое христопродавство, о которых можно узнать только на похоронах <…> Об одном радуюсь — это что ты не приехал». Антон чувствовал и свою долю вины в том, что случилось: будь он дома, он предотвратил бы гангрену[440].

Павел Егорович, которого почти все недолюбливали и мало кто слушался, как оказалось, был тем самым центром, вокруг которого вращалась мелиховская жизнь. Антон понимал, что его смерть — это окончание целой эпохи. Как он признался в письме к Меньшикову, «выскочила главная шестерня из мелиховского механизма, и мне кажется, что для матери и сестры жизнь в Мелихове утеряла теперь всякую прелесть и что мне придется устраивать для них теперь новое гнездо».

Для строительства дома в Аутке Антон пригласил молодого архитектора Л. Шаповалова: Чехов надеялся, что дом будет готов через полгода. Вскоре Маша, оставив Евгению Яковлевну на попечение мелиховской учительницы, приехала на две недели в Крым. (Евгения Яковлевна отказалась ехать в Ярославль, несмотря на настойчивые Мишины приглашения; возможно, ей не понравилось, что тот называл ее в письмах «плачущей вдовицей»[441].) Двадцать седьмого октября Антон встретил Машу на ялтинской пристани и сразу сообщил ей: «А знаешь, я купил участок земли. Высоко над городом. Вид изумительный! Завтра пойдем смотреть».

Российская публика прониклась к Антону большим сочувствием — его завалили письмами и телеграммами. В газетах между тем появились тревожные известия о том, что угроза нависла и над жизнью самого Чехова. Миша в письме старался подбодрить брата: «Купи имение, женись на хорошем человеке, но обязательно женись, роди младенца — это такое счастие, о котором можно только мечтать <…> Пусть твоя будущая жена — мне бы почему-то хотелось, чтобы это была Наташа Линтварева или А. А. Хотяинцева, — обставит твою жизнь так, чтобы ты был только счастлив и счастлив»[442].

О художнице Хотяинцевой Миша написал и Маше: «Такая славная особа и такая одаренная, что я желал бы, чтобы на ней женился Антон»[443]. Однако Антон, хоть и считал Линтвареву и Хотяинцеву достойнейшими из женщин, о женитьбе ни на той, ни на другой не помышлял. Все его думы были о Книппер, и он сердился, что петербургские газеты не заметили ее в роли Ирины. Вместе с Немировичем-Данченко он негодовал по поводу критического выпада, сделанного Сувориным в адрес Московского Художественного театра. Немирович писал Антону: «Суворин, как ты и предсказывал, оказался… Сувориным. Продал нас через неделю. На твоих глазах он восхищался нами, а приехал в Петербург и махнул подлую заметку. Не могу себе простить, что говорил с ним о вступлении в „Товарищество“»[444]. Из Парижа Антон получил две фотографии от похудевшей Лики. На одной из них была надпись: «Не думайте, что на самом деле я такая старая ведьма. Приезжайте скорей. Вы видите, что делает с женщиной только один год разлуки с Вами». Другую же фотографию Лика сопроводила словами романса, который часто пела Антону:

«Дорогому Антону Павловичу на добрую память о воспоминании хороших отношений. Лика.

Будут ли дни мои ясны, унылы, Скоро ли сгину я, жизнь погубя, Знаю одно, что до самой могилы Помыслы, чувства и песни и силы — Все для тебя!!!

[Чайковский — Апухтин]

Пусть эта надпись Вас скомпрометирует, я буду рада.

Париж. 11 октября 1898 г.

Я могла бы написать это восемь лет тому назад, а пишу сейчас и напишу через 10 лет».

Часть IX Тройной успех

Актрисы. — Пагуба наших сыновей. Отличаются ужасным сластолюбием, предаются оргиям, поглощают миллионы (кончают жизнь в богадельне). — Виноват! Среди них встречаются превосходные семьянинки!

[Г. Флобер. Лексикон прописных истин]

Глава шестьдесят шестая Возрожденная «Чайка»: ноябрь — декабрь 1898 года

Перемещаясь с квартиры на квартиру, Антон на две недели поселился у доктора Исаака Альтшуллера и сразу проникся к нему доверием, невзирая на подозрительную фамилию: Альтшуллер был туберкулезник и пациентам прописывал лишь то, что принимал сам. Он пытался внушить Антону, что с ялтинской ссылкой ему следует примириться и вообще держаться подальше от вредоносных московских холодов. Затем, на время постройки дома на Аутке, Антон перебрался на дачу Омюр, владелицей которой была Капитолина Иловайская, генеральская вдова и чеховская почитательница[445].

В памяти Маши сохранилось первое впечатление от купленного Антоном земельного участка: «Я была раздосадована, что брат выбрал участок так далеко от моря <…> Когда мы пришли на место и я посмотрела на участок, настроение у меня совсем испортилось. Я увидела нечто невероятное: участок представлял собой часть крутого косогора <…> на нем не было никакой постройки, ни дерева, ни кустика, лишь старый, заброшенный корявый виноградник <…> Он был обнесен плетнем, за которым лежало татарское кладбище. На нем, как нарочно, в это время происходили похороны. <…> Я не сумела, видимо, скрыть от брата своего первого неприятного впечатления и огорчила его».

Пройдет время, и Маша полюбит и горную речку Учан-Су, с шумом стремящуюся к морю, и вид на ялтинскую бухту со снующими по ней пароходами. Вечером они с Антоном взялись составлять план будущего имения.

Землю Антон купил действительно задешево, а предполагаемое строительство железной дороги значительно увеличивало ее стоимость. Здесь, в отдалении от центра города, можно было не бояться нашествия посетителей и принимать у себя «подрывной элемент» и евреев, которым въезд в Ялту был заказан. Ялтинское Общество взаимного кредита с готовностью предложило Чехову деньги на постройку дома. По распоряжению его директора от соседней мечети на участок подвели воду для замеса строительного раствора. Лев Шаповалов, двадцатисемилетний преподаватель рисования, сделал себе имя на разработке проекта чеховского дома: он свел воедино Машины эскизы, и по стилю здание вышло наполовину мавританским, наполовину европейским. Пока архитектор заканчивал проект, Антон нанял татарина-подрядчика Бабакая Кальфу; тот начал рыть фундамент и завозить строительные материалы. Бабакай придумал имя диковинному дому: Буюр-нуз, что значит «Как хотите». Лев Толстой и Сергеенко выразили беспокойство по поводу финансовых обязательств Антона. Сам же он никак не мог понять, что за пять тысяч ему прислал Суворин: аванс или запоздалый долг? Московский Художественный театр вселил в Антона надежду, что доходы его будут умножаться; посулил прибыль и Суворин, предложив Чехову переиздать все его сочинения в едином оформлении и продать по рублю за том. Однако воздушными замками расплатиться за крымский, каменный, пока было невозможно. При том, что Чехов получал теперь 30 копеек за строчку, ему, теряющему силы, уже нельзя было рассчитывать только на гонорары за новые вещи.

И все-таки Антон решил оставить за собой Мелихово как летнее жилье. Этим он успокоил тех, кто зависел от имения: начальника почты, школьных учителей, земских фельдшериц, работников, прислугу. Мелиховом он управлял из Ялты: уладил спор между талежскими учительницами из-за дров на зиму; уверил нерадивого врача Григорьева, что, несмотря на безуспешные попытки спасти Павла Егоровича, репутация его не пострадала; защитил начальника почтового отделения в Лопасне от анонимных жалобщиков. Однако теперь, когда в Мелихове не было ни Павла Егоровича, ни Антона, удержать в руках разлаживающееся хозяйство никому уже было не под силу. Пока Маша была в Ялте, Евгения Яковлевна не находила себе места и жаловалась в письме Мише: «Меня тоска одолела, не могу в Мелихове жить»[446]. Это настроение передалось потом и Маше: «Гудит ли самовар, свистит ли в печи, или воет собака — все это производит страх и опасение за будущее…» — писала она Антону. Женщины теперь и спать в одиночку боялись, так что пришлось просить горничных ночевать вместе с ними. Сверх того, по соседству опять случился пожар. В ноябре погода установилась холодная, а снегу все не было, и дорога до станции по замерзшим ухабам была мучительна.

На жалобы Евгении Яковлевны Антон 13 ноября ответил назиданием: «Как бы ни вели себя собаки и самовары, все равно после лета должна быть зима, после молодости старость, за счастьем несчастье и наоборот; человек не может быть всю жизнь здоров и весел <…> и надо быть ко всему готовым <…> Надо только, по мере сил, исполнять свой долг — и больше ничего». Неделю спустя, когда наконец выпал снег, Роман отвез Машу на станцию — она вывозила в Москву белье и посуду. Вслед за ней через два дня тронулись в путь и Евгения Яковлевна с горничной Машей Шакиной. Мелиховский дом они заперли на замок. До весны Маша с матерью жили в наемной четырехкомнатной квартире — мебель им одолжили друзья и знакомые. Лишь раз в месяц Маша наведывалась в Мелихово, чтобы выдать жалованье оставшимся на усадьбе Марьюшке, Роману и горничной Пелагее. Бром и Хина жили теперь вместе с дворовыми собаками. В округе стали пошаливать воры, и Роману приходилось ночами звонить в колокол, чтобы отпугивать незваных гостей. Двое воришек попались Вареникову, и он хорошенько их высек[447]. Он же довел до слез учительницу Терентьеву, сказав, что собирается закрыть мелиховскую школу.

В декабре Маша решила перебраться к Антону в Крым, поскольку ей стало казаться, что она тоже нездорова: «По утрам сильно кашляю, все время болит левая сторона груди вверху».

Обследовавший ее доктор прописал хину с кодеином и портер после обеда. (Антон все же напомнил ей, что заболевание легких — это у Чеховых «фамильное».) Маша живо интересовалась новым ялтинским домом и уже хотела знать, нельзя ли сделать комнаты просторнее и надо ли будет продавать Мелихово, чтобы оплатить новое имение. На оба вопроса Антон ответил отрицательно, но сам исподволь стал готовить мать и сестру к переезду в Крым на постоянное жительство. Начальница гимназии Варвара Харкеевич уже предложила Маше преподавать у нее географию — занимавший это место учитель «добровольно» согласился уйти в отставку. Антон соблазнял мать великолепной кухней, «американскими» удобствами в уборной, электрическими звонками и телефоном; участок он собирался засадить розами и кипарисами; он убеждал ее и в том, что в Ялте кофе и халва стоят недорого, к тому же в каменном доме можно не бояться пожара, а сухой климат благоприятен для ревматизма; до таганрогской родни из Ялты можно за день добраться морем, а до местной церкви рукой подать, и, если Евгения Яковлевна пожелает, вместе с собой она может привезти старую кухарку Марьюшку. Помимо земли в Аутке, Антон, войдя в раж, прикупил и небольшое именьице в Кучук-Кое. Здесь можно было бы держать корову и возделывать огород, а Маша — если она не боится крутых горных спусков — могла бы купаться в море. С Кучук-Коем Антон рискнул и не прогадал — вскоре за эту дачу стали предлагать вчетверо больше заплаченной им суммы.

Впрочем, большого беспокойства Евгения Яковлевна у Антона не вызывала. Его успокоила и Ольга Кундасова: «Здоровье ее не внушает никаких опасений в настоящую минуту. Что касается душевного состояния, то оно не из мрачных, тем менее подавленных. На мой взгляд, смерть Павла Егоровича потому не слишком сильно повлияла на нее, что она — нежная мать; для нее дети дороже мужа». Чрезмерную для Антона озабоченность проявила публика по поводу его собственного здоровья — и здесь больше всего отличилась провинциальная пресса. Одна из симферопольских газет сообщала: «Зловещие симптомы <…> внушают опасение за жизнь его». Антон посылал в ответ сердитые телеграммы; газеты печатали опровержения, но публике они казались малоубедительными. Бывший одноклассник Антона, Владимир Сиротин, написал ему о том, что сам смертельно болен, и просил совета. Другой школьный товарищ, Лев Волькенштейн, предлагал помочь с совершением купчей крепости. Тревожную телеграмму получил Антон от Клеопатры Каратыгиной; ответ ей он тоже послал телеграфом: «Совершенно здоров. Благополучен. Кланяюсь, благодарю». Неожиданно, после четырехлетнего молчания, дала о себе знать Александра Похлебина: «Как Вы часто болеете, Антон Павлович! Это невозможно! Сердце разрывается на части, как подумаю, что с Вами делается. Как была бы я счастлива, если бы услыхала, что Вы здоровы. <…> Боялась, что известие о потере отца окончательно подорвет Ваше здоровье»[448]. (Похлебина теперь жила в деревне помещицей, но жизнью была недовольна: «Полюбить народ никак не могу, слишком он невежествен и дик».) Дуня Коновицер послала Чехову шоколаду, Наталья Линтварева — украинского сала. Потом и сама приехала проведать Антона; как всегда, заливалась звонким смехом, а когда умолкала, советовалась с ним насчет покупки в Ялте земельного участка.

В Петербурге Елена Шаврова, теперь верная жена своего мужа, готовилась стать матерью. А в Ялте Антона развлекала ее младшая сестра, слабая здоровьем Анна. Однако Чехов предпочел общество восемнадцатилетней Нади Терновской, с которой его познакомила тогдашняя его домохозяйка К. Иловайская. Отец Нади, ялтинский протоиерей, благосклонно отнесся к ухаживаниям Антона за дочерью. По словам самой Нади (об этом она впоследствии рассказывала своим детям), Чехов потому оказал ей предпочтение, что «в отличие от других ялтинских барышень она не старается с ним говорить о литературе и казаться умной»[449]. Надя страстно любила музыку, подолгу играла Антону на рояле и была хороша собой. Ялта наполнилась слухами о возможной женитьбе, и отец Нади стал наводить о Чехове справки. Еще одна Надя — внучка Суворина — тоже пыталась кокетничать с Антоном, но, ничего не добившись, уехала в Петербург. Накануне отъезда она предупредила Антона письмом насчет дачи Иловайской, где он встречался с Надей Терновской: «Дом, в котором Вы живете, очень сырой, это все знают. Бросайте же его скорей, забирайте с собой всю мебель и переезжайте в другое palazzo» [450]. Вниманием Антона пыталась завладеть и Ольга Соловьева, зажиточная вдова и владелица поместья Суук-Су, расположенного по соседству с Кучук-Коем.

Что же до мужской компании, то в ней преобладали иные настроения — memento mori. Серпуховский врач Витте оправлялся в Ялте от инфаркта: «Впечатление такое, как будто по нем прошел поезд». Сам Антон тоже бывал порой настолько слаб, что не мог одолеть подъема в гору, а иной раз и встать с постели. Его состояние сильно беспокоило Веру Комиссаржевскую: «В Ростове-на-Дону есть доктор Васильев. Вы должны поехать к нему лечиться — он Вас вылечит. Сделайте, сделайте, сделайте, сделайте, сделайте, я не знаю, как Вас просить. <…> Это ужасно, если Вы не сделаете, прямо боль мне причините. Сделайте. Да?»[451] Чехов пообещал ей при случае наведаться в Ростов и показаться врачу, который пользовал чахотку электричеством. Не давал Антону покоя и «катар желудка», понуждая его к частым визитам в уборную. В конце ноября у него снова пошла горлом кровь, и он побеспокоил запиской доктора Альтшуллера: «Je garde le lit[452]. Захватите с собой, молодой товарищ, стетоскопчик и ларингоскопчик». Через день Маше пошли указания выслать в Ялту его собственный врачебный инструментарий, пузырь для льда, а также кое-какие вещи для утепления: каракулевую шапку, парижский тигровый плед и самовар. Мише было поручено справить Антону новое пенсне — непременно с пробковой прокладкой для переносицы. Суворина Чехов предупредил: «У меня пять дней было кровохарканье <…> Но это между нами, не говорите никому. <…> Моя кровь пугает других больше, чем меня, — и потому я стараюсь кровохаркать тайно от своих».

Тяжелее переносил Антон страдания душевные: «Хочется с кем-нибудь поговорить о литературе <…> а говорить здесь можно только о литераторах <…> Все больше скучно или досадно». Газеты в Ялту приходили с опозданием, а «без газет можно было бы впасть в мрачную меланхолию и даже жениться», — жаловался Антон Соболевскому в письме под Рождество. Чехов поначалу сблизился с издательницей газеты «Крымский курьер», но надежды на сотрудничество не оправдались. Он уже полюбил свой недостроенный дом в Аутке, однако с зимней крымской слякотью примириться не мог. (Вся Ялта устыдилась, когда газеты перепечатали телеграмму Чехова в Москву, в которой он сравнивает себя с Дрейфусом, сидящим в заключении на Чертовом острове.)

Антон томился разлукой и с Сувориным — даже несмотря на то, что «Новое время», как писал он Александру, «шлепается в лужу». Впрочем, газета и у правительства вызвала сильное недовольство, так что была на десять дней приостановлена. Поэт Бальмонт окрестил «Новое время» «высочайше утвержденным бардаком». Парижский корреспондент «Нового времени» Павловский через Антона пытался найти место в какой-нибудь либеральной московской газете. От Суворина ушел Потапенко. Как докладывал с места событий Александр, Суворин метал в сотрудников громы и молнии, а Дофин ходил «как бык с нахмуренным челом». В «Новом времени» начали печатать перевод лживой книги Эстергази «Закулисная сторона дела Дрейфуса». На это Антон написал Суворину, что пересмотр дела Дрейфуса — «это одна из великих культурных побед конца нашего века»; тот же был уверен, что оправдание Дрейфуса — дело рук германофилов.

Ваня, самый немногословный из братьев Чеховых, 19 декабря приехал к Антону, нагруженный его заказами, и пробыл в Ялте две недели. От многоречивого же Миши проку не было никакого. Он участливо зазывал к себе в Ярославль Евгению Яковлевну, но она подозревала, что ему нужна нянька для маленькой Евгении. Миша не внес своей доли на похороны Павла Егоровича и задерживал выплату Машиного пособия. Александр же в Петербурге сам нуждался в помощи. Он теперь подкармливал свояченицу Анастасию — ее муж, Н. Пушкарев, потерял все деньги на своем последнем изобретении — машине для игры в лото. Николай, старший сын Александра, был задержан полицейским за мелкое воровство на вокзале. Наталья стала бояться, что он дурно повлияет на братьев, и особенно на семилетнего Мишу, и Александр определил Николая юнгой в Черноморское пароходство. Средний сын, двенадцатилетний Антон, наотрез отказавшись от продолжения учебы, постигал переплетное дело в типографии Суворина. Сам же Александр, наблюдая за тем, как «Новое время» неумолимо опускается на дно, стал подыскивать другую работу. Об этом он 24 ноября писал Антону: «Помышляю <…> открыть публичный дом на новых началах, а именно — совершать по России странствования на манер артистических турне. Если мое проектируемое заведение прибудет в Ялту „для оживления сезона“, то ты, конечно, — первый бесплатный посетитель». К этому письму Потапенко добавил приветствие, а Эмили Бижон приложила «большой поцелуй».

Став жителем Ялты, Антон попал под бдительное око местной прессы. Приходилось ему сиживать и на заседаниях — в попечительном совете женской гимназии, в Обществе Красного Креста, в комитете по борьбе с голодом. Пока в Аутке нанятые Бабакаем рабочие рыли фундамент под будущий дом, Чехов писал: за два месяца, проведенные на даче Омюр, из-под его пера вышли четыре рассказа. Из них три — «Случай на практике» для «Русской мысли», «Новая дача» для «Русских ведомостей» и «По делам службы» для «Недели» содержат мелиховские реалии — погибельная для природы фабрика и вороватые, недружелюбные крестьяне. Рассказ «По делам службы» отличает особая художественная сила: он повествует о поездке врача и судебного следователя в дальнее село для расследования самоубийства, после которой следователя начинают преследовать кошмары, навеянные картинами убогой крестьянской жизни. Протест против социальной несправедливости, прозвучавший в «Мужиках» и «Моей жизни», в этих последних чеховских рассказах нарастает: угнетаемые становятся реальной угрозой для угнетателей. Более светлыми тонами написан рассказ «Душечка», напечатанный в еженедельнике «Семья», — в нем изображен портрет женщины, отдающей себя без остатка всем мужчинам, с которыми связывает ее судьба, будь то антрепренер, лесоторговец или ветеринар. «Душечка» повергла в изумление либералов и очаровала Толстого, вместо иронии увидевшего в ней идиллию; при встрече Толстой сказал Чехову, что его рассказ — это «кружево, сплетенное целомудренной девушкой».

Антон был неспокоен — как справедливо предполагал Альтшуллер, из-за «Чайки». Это сказывалось и на его легких, и на кишечнике. Петербургская премьера сильно ударила по здоровью Чехова; московский провал мог бы свести его в могилу. Между тем и «Чайка», и «Дядя Ваня» успешно шли в провинции — последняя пьеса, принесшая Антону тысячу рублей, буквально завораживала публику. В ноябре Чехов получил из Нижнего Новгорода письмо от Максима Горького, в котором тот писал, что на спектакле «Дядя Ваня» он «плакал, как баба», и расчувствовался так, будто его перепиливали тупой пилой. Последний акт показался Горькому метким ударом по душе, а общее впечатление от пьесы он уподобил воспоминаниям детства: цветочной клумбе, изрытой и истоптанной огромной свиньей. Впрочем, писатель предупредил Антона: «Я человек очень нелепый и грубый, а душа у меня неизлечимо больна». Чехов ответил Горькому с большой теплотой, и между писателями завязалась на удивление искренняя дружба, причем будущему буревестнику революции не раз приходилось обращаться к Антону с самооправданиями: «Я глуп как паровоз <…> и вот я — лечу. Но рельс подо мной нет»[453].

Тем временем Маша со вкусом входила в роль московского полномочного представителя Антона Чехова. Она стала жить в свое удовольствие, обедать с актерами и актрисами, а на званых вечерах чувствовать себя все увереннее и раскованнее. Она подружилась с одноклассником Антона, актером Вишневским, игравшим роль доктора Дорна, и с Ольгой Книппер, которая играла Аркадину несмотря на то, что была на пятнадцать лет моложе своей героини. Друзья Антона теперь толпились в квартире Маши. Саша Селиванова сделала ей прививку от оспы. Дуня Коновицер, Антонова невеста двенадцатилетней давности, вновь сошлась с ней накоротке. Захаживали Елена Шаврова и Татьяна Щепкина-Куперник. Шавровы тоже принимали у себя Машу, и хотя ей не понравилась там мужская публика «с моноклями», Елена показалась ей красивой и интересной женщиной. Ольга Шаврова предложила Маше попробовать себя на сцене. Левитан же был слишком истощен болезнью, чтобы уделять Маше внимание: «Лежу и тяжко дышу, как рыба без воды», — пожаловался он Антону. И все же Маша не оставляла надежды, что ей удастся устроить свое «личное счастье». Она вовсе не стремилась в Ялту преподавать географию — ей весело и интересно жилось в Москве, где можно было ходить по театрам и заниматься живописью.

Вечером 17 декабря все подъезды к Московскому Художественному театру запрудили кареты и экипажи — там, в заполненном до отказа зрительном зале, состоялась премьера возрожденной «Чайки». После спектакля Немирович-Данченко телеграфировал Чехову: «Успех колоссальный. <…> Мы сумасшедшие от счастья». Антон послал ответную телеграмму: «Ваша телеграмма сделала меня здоровым и счастливым». Теперь Немирович-Данченко стал просить у Антона исключительных прав на постановку «Дяди Вани». Получил Антон телеграмму и от своего одноклассника Вишневского: «Чайка будет боевой пьесой нашего театра». Неудачны были лишь сама Чайка — Нина Заречная в исполнении М. Роксановой (вскоре ее выведут из спектакля) да Тригорин, который в трактовке Станиславского походил на «безнадежного импотента»; однако даже это не умерило восторга публики. Особая похвала досталась Ольге Книппер. О ней Антону писал Немирович-Данченко: «Книппер — удивительная, идеальная Аркадина. До того сжилась с ролью, что от нее не оторвешь ни ее актерской элегантности, прекрасных туалетов обворожительной пошлячки, скупости, ревности и т. д.» Маша сошлась с братом в его первом впечатлении об актрисе: «Очень, очень милая артистка Книппер, талантливая удивительно, просто наслаждение было ее видеть и слышать». Ей вторила Щепкина-Куперник: «За три года это первый раз, что я наслаждалась в театре. <…> Здесь все было ново, неожиданно, занимательно. <…> Очень хороша Книппер».

Пьеса помогла восстановить утраченные связи. Левитан поднялся с больной постели, купил у барышника за двойную цену билет и побывал на спектакле, который, как он признался Антону, лишь теперь понял вполне. Особое его сочувствие вызвал Тригорин, мечущийся между немолодой любовницей и юной ее соперницей. Даже актер Ленский, невзлюбивший Антона с тех пор, как тот высмеял его в «Попрыгунье», был очарован «Чайкой». Сергей Бычков, коридорный «Большой Московской гостиницы», побывал на спектакле четыре раза; в письме к Чехову он напомнил ему о Людмиле Озеровой: «как она страстно хотела сыграть вашу Чайку» [454]. Редкая женщина не увидела в Чайке собственную судьбу. Кундасова написала Антону, что ее овдовевшая сестра Зоя жаждет получить от Немировича-Данченко заветную роль.

Следующие два представления «Чайки» были отменены из-за болезни Ольги Книппер — для Антона это был немалый ущерб, поскольку за спектакль ему полагалось десять процентов от валового сбора. Однако теперь свои отношения с Художественным театром он поставил в один ряд с женитьбой на актрисе. В письмах к Елене Шавровой и Ефиму Коновицеру он воспользовался одной и той же фигурой речи: «Мне не везет в театре, ужасно не везет, роковым образом, и если бы я женился на актрисе, то у нас наверное бы родился орангутанг — так мне везет!!»

Живя теперь в Крыму, Антон оплачивал московскую квартиру, имение и школу в Мелихове, строительство ялтинского дома и дачу в Кучук-Кое. На нем лежала забота о бедных родственниках, а срок его жизни неумолимо сокращался. Однако вместо того, чтобы, по совету Левитана, просить деньги у сильных мира сего, он предпринял иные решительные действия.

Глава шестьдесят седьмая «Я теперь марксист: январь — апрель 1899 года»

Самое странное во всей этой истории было то, что вести переговоры о продаже издателю Адольфу Марксу прав на полное собрание своих сочинений Чехов отправил в Петербург Петра Сергеенко. Окончив, как и Антон, таганрогскую гимназию, Сергеенко стал писателем-юмористом и печатался под псевдонимом Эмиль Пуп, так и выйдя на проложенную Чеховым дорогу в большую литературу. Антон неодобрительно отозвался о двух его книгах — «Как живет и работает гр. Л. Н. Толстой» и «Дэзи», но больше всего не переносил его занудства: «Это погребальные дроги, поставленные вертикально». Будучи истовым толстовцем, Сергеенко не держал секретов от домашних. Антон же смущал его тем, что любил поговорить на скабрезные темы и в свою очередь приходил в раздражение от его чванливого тона. Лишь благодаря своей дотошности Сергеенко подошел Чехову в качестве литературного агента.

Антон уже не первый год восхищался Марксом, который печатал книги на русском языке, а дела вел на немецком. Выпускаемый им журнал «Нива», самый популярный в России еженедельник для семейного чтения, своим подписчикам предлагал литературное приложение, а в качестве вознаграждения — бесплатные словари. Печать у него была отличная, да и гонорары весьма неплохие. Заключить договор с Чеховым Марксу посоветовал Толстой — всему Петербургу было известно, что крупнейший (после Толстого) писатель России находится в стесненных обстоятельствах. Как предполагал Сергеенко, за исключительные права на сочинения Чехова Маркс будет готов заплатить семьдесят пять тысяч рублей — даже при том, что для начала предложил пятьдесят тысяч. Имея такую сумму, Чехов уже мог быть уверенным в своем будущем. Начал Антон с того, что ответил отказом на встречное предложение Суворина. Тот держал совет с наследниками — Дофин пришел в крайнее недовольство, и Суворин послал Антону телеграмму: «Я не понимаю, зачем Вам торопиться с правом собственности, которое будет еще расти. <…> Семь раз отмерьте сначала. Разве Ваше здоровье плохо».

Сергеенко тоже сообщал Антону о переживаниях Суворина: «„Чехов всегда стоит дороже. И зачем ему спешить“ <…> Когда же я, пользуясь раскаленностью железа, сказал: значит, вы дадите больше, чем Маркс? Послышалось шипение, и только. „Я не банкир. Все считают, что я богач. Это вздор. Главное же, понимаете, меня останавливает нравственная ответственность перед моими детьми и т. д. <…> А я дышу на ладан“»[455].

Суворин предлагал Чехову двадцать тысяч аванса и все беспокоился, что тот продешевил с Марксом: «Напишите мне, что Вас заставило это сделать <…> не решайтесь так быстро, подумайте, всего лучшего, милый Антон Павлович». Однако Антон не был расположен устраивать торги. Порывая с Сувориным, он прежде всего избавлял себя от скверной полиграфии и безалаберных бухгалтерских расчетов. Это событие для него стало поистине библейским. Брату Ване Антон писал: «Я буду <…> продан в рабство в Египет», брату Александру — о том, что Суворин со своими присными отошел от него, «как Иаков отошел от Лавана», а в письме Худекову назвал себя Исавом, получившим чечевицу. Окончательный этап переговоров продолжался восемь часов: Сергеенко пытался вытянуть из Маркса и управляющего его конторой Грюнберга семьдесят пять тысяч рублей за передаваемое им право на все, что Чеховым было до сих пор создано. К концу января 1899 года договор с издательством был наконец составлен. По всеобщему мнению, для Маркса он стал баснословно выгодной сделкой, а Чехов оказался в проигрыше. В первый же год Маркс сделал на чеховских сочинениях сто тысяч рублей — большая их часть уже была набрана в типографии Суворина. Сергеенко допустил промах, не потребовав у Маркса разовой выплаты оговоренных семидесяти пяти тысяч. Суворин вослед заключенному договору 12 февраля отбил Чехову телеграмму: «Ваша сделка даже на два года невыгоднее, не только на десять лет, Ваша репутация только начинает подыматься на чарующую высоту, и тут Вы пасуете <…> крепко жму Вашу руку»[456].

Подписав контракт, Чехов получал двадцать тысяч рублей, остальные деньги Маркс должен был выплатить ему в четыре приема к январю 1901 года. За будущие сочинения Сергеенко выговорил для Чехова двести пятьдесят рублей за печатный лист с увеличением этой суммы на сто пятьдесят рублей каждые пять лет. Свои исключительные издательские права Маркс ограничил двадцатью годами, испугавшись шутливого обещания Антона не жить более восьмидесяти лет (в присутствии Сергеенко шестидесятилетний Маркс озабоченно высчитывал вслух по-немецки, во что ему обойдется рассказ Чехова в 1949 году). Сергеенко удалось добиться от Маркса кое-каких уступок: Чехов сохранял за собой право на однократную публикацию своих произведений в периодических изданиях и благотворительных сборниках, а главное, на гонорар за постановку своих пьес. Маркс внес в договор кабальные условия: он будет отвергать любое «неудобное», на его взгляд, произведение Чехова и требовать с него неустойку в пять тысяч рублей за печатный лист в случае нарушения договора. Более того, до июля 1899 года он обязывал Антона собрать и представить в издательство полные тексты произведений: «Это заставит господина Чехова хорошенько стараться», — сказал Маркс Сергеенко. Из-за подписанного контракта у Чехова пошел прахом весь следующий год. Многие свои рукописи он к тому времени уничтожил, а ранних вещей у него сохранилась лишь горстка. Пришлось посылать всех своих поклонников в библиотеки — разыскивать публикации и переписывать. Лидия Авилова наняла двух переписчиков на двенадцать рассказов конца восьмидесятых годов. Николай Ежов выискивал рассказы в подшивках «Будильника» и «Развлечения» и, переписывая их, пропускал по неаккуратности целые абзацы. В Петербурге Александр собственноручно переписывал рассказы, опубликованные в «Новом времени»: Дофин запретил ему привозить в редакцию переписчика и брать газетные подшивки домой. Всю зиму, весну и лето Антон заново редактировал свои сочинения. К большому неудовольствию Маркса, он выговорил для себя особые права: отбросить половину из четырехсот собранных им рассказов и изменить в корректуре те, которые он решил оставить. В последующие три года эта переделка отняла у Чехова гораздо больше сил, чем работа над новыми произведениями. Читатели с грустью отмечали, что в каждом новом издании рассказов Чехова они находят все меньше его ранних перлов. С Суворина Маркс взял пять тысяч рублей за право распродать имеющиеся у него в наличии шестнадцать тысяч экземпляров чеховских книг — бывший патрон благородно предложил Чехову тридцать процентов прибыли. Из-за монополии Маркса чеховский сборник «Пьесы», включавший «Чайку» и «Дядю Ваню», на три года был исключен из обращения[457].

Маша, просвещаемая юристом Коновицером, стала высказывать опасения, что Маркс обвел Антона вокруг пальца: по слухам, он предложил по сто двадцать тысяч куда менее талантливым писателям. Себе в утешение она решила, что может стать Антону помощницей в его книжных делах, как Софья Андреевна — Толстому: будет подбирать сочинения Чехова для сборников, переписывать и редактировать их. Никогда еще роль сестры знаменитого брата не приносила ей более глубокого удовлетворения. Лишь доктор Оболонский несколько омрачил ее перспективы, намекнув, что у нее чахотка. Тем временем братья Чеховы стали требовать свою долю: Александру нужна была тысяча рублей на покупку дачи, а Миша, который два года своей жизни посвятил устройству Мелихова и теперь просил Антона похлопотать о переводе в Москву, жаловался в письме Маше тоном чеховского дяди Вани: «Я жил в Мелихове на ваших глазах, ел, пил на общий счет, а куда девались мои 4 400 рублей, я и сам не знаю. <…> И когда я перевелся в Углич, стыдно сказать — у меня, кроме подушки, сюртука, пиджачной пары, трех подштанников, четырех коленкоровых рубах и полдюжины носков, ничего не было»[458].

Александру деньги Антон ссудить пообещал, а Мишины намеки оставил без ответа. Сам же он вплотную взялся за редактуру своих старых рассказов, то и дело вспоминая пушкинскую строчку «И с отвращением читая жизнь мою…». Однако перспектива избавления от долгов облегчала ему этот титанический труд; Немировичу-Данченко он написал, что у него такое чувство, будто Святейший синод прислал ему, наконец, развод, а издателю Горбунову-Посадову, который отныне терял право перепечатывать чеховские рассказы в дешевых изданиях для народа, признался: «Все это свалилось на меня, как цветочный горшок на голову». И шутливо добавил: «Я вдруг ни с того ни с сего стану марксистом» [459]. Сергеенко был уверен, что провел переговоры с Марксом наилучшим образом: даже если бы Суворин предложил Чехову столько же, Антон «до третьего пришествия» ждал бы от него отчетов и оставался бы его кредитором. За свои хлопоты Сергеенко положил себе в карман полтысячи и отправил Антону телеграфом девятнадцать тысяч пятьсот рублей.

Антон завел первую в своей жизни чековую книжку. Пожалев о том, что до сих пор экономил на строительстве дома в Аутке, он решил, что сад у него будет устроен на широкую ногу. В садовники он нанял татарина Мустафу — тот плохо понимал по-русски, но, как и хозяин, страстно любил сажать деревья. Матери он послал десять рублей — она осталась вполне довольна суммой. Слухи о его богатстве, а также о здоровье стали достоянием гласности. Корреспонденция потекла к Антону рекой. Из Харькова вдруг дал о себе знать Гавриил Харченко, единственный, кто остался в живых из двух братьев, когда-то работавших в лавке Павла Егоровича[460]; он с радостью согласился принять от Чехова деньги на обучение дочери. Писали Чехову и страдающие от чахотки собратья по перу: один из них, С. Епифанов, который в начале восьмидесятых, как и Антон, печатался в «Развлечении», был уже при смерти. Через Ежова Антон ежемесячно помогал ему двадцатью пятью рублями и добивался его переезда в Ялту. Священнику Ундольскому Антон помог раздобыть тысячу рублей, необходимую для постройки школы в крымском селении Мухалатка[461].

Потеряв Чехова в зените его славы, газета «Новое время» потерпела ущерб не только финансовый, но и моральный, но впереди ее ожидали еще худшие перипетии. В феврале 1899 года полиция жестоко подавила студенческую демонстрацию — против этого возражали даже некоторые министры правительства, однако Суворин в редакционной статье поддержал полицейских, восстановив против себя общественное мнение. Под окнами его дома студенты и журналисты устроили «кошачий концерт». Многочисленные клубы и общества отказались от подписки на «Новое время». Чтобы остановить разраставшиеся слухи о крахе газеты, Дофин опубликовал данные о подписке: из прежних семидесяти тысяч подписчиков газете удалось сохранить лишь половину. Отколовшиеся от «Нового времени» журналисты в пику Суворину решили основать новое издание. Постоянные авторы прекратили сотрудничество с оскандалившейся газетой. Кончилось дело тем, что Союз взаимопомощи русских писателей учинил над Сувориным суд чести, обвинив его в недостойном поведении[462]. Эта унизительная для Суворина кампания совершенно лишила его покоя и сна.

Антону претили все эти показные судилища. В апреле он написал Суворину, что пойти на поводу у зачинщиков — значит поставить себя «в смешное и жалкое положение зверьков, которые, попав в клетку, откусывают друг другу хвосты». Александру же поведал, что получает от Суворина письма, «тоном своим похожие на покаянный канон». Еще больше он смягчился в письме к Авиловой, написав ей 9 марта: «Вы спрашиваете, жалко ли мне Суворина. Конечно, жалко. <…> Но тех, кто окружает его, мне совсем не жалко». В деле же Дрейфуса непримиримая общественность затравила Суворина как дикого зверя, несмотря на то что в частном кругу он свою ошибку признал. Антон тоже поддался этим настроениям, сказав по секрету Сергеенко, что «Суворин скрывает в себе все элементы преступника». Между тем Анна Ивановна тщетно взывала к Антону в письме от 21 марта: «Если бы Вы знали только, милый Антон Павлович, сколько приходится волноваться бедному Алексею Сергеевичу, Вы бы его пожалели и поддержали! <…> Но Вы его не друг, это я вижу ясно <…> Простите меня <…> просто мне обидно за него, обидно, что у него нет друга»[463]. Антон усмотрел неискренность в ее взволнованном многословии, но пообещал, что весной встретится с Сувориным в Москве и постарается его утешить. В начале апреля Анна Ивановна написала еще одно полное мольбы письмо. Тогда же Антону писал и Тычинкин, жалуясь: «Атмосфера тут очень тяжелая, чувствуешь какой-то кошмар»[464]. Весь литературный Петербург, похоже, впал в мрачное уныние. Хандрил Щеглов, у Баранцевича, чей маленький сын умер от менингита, глаза не просыхали от слез.

Лика Мизинова, делавшая первые робкие шаги на французской оперной сцене, была еще более обделена вниманием Антона. Под Новый год он сообщил ей, что молчит, потому что она не отвечает на письма. Это ее разозлило: «Вы бы написали, если бы знали, что Ваши письма для меня что-нибудь стоят! <…> Я Вас люблю гораздо больше, чем Вы того стоите, и отношусь к Вам лучше, чем Вы ко мне! <…> Если бы я уже была великой певицей, я купила бы у Вас Мелихово! — Я и подумать не могу, что не увижу его»[465].

Антон не удержался от того, чтобы поддразнить ее: «Угадай — я женюсь <…> продаю Марксу свои сочинения». И сравнил ее с Похлебиной, которая когда-то пыталась убить себя штопором. Лика поддержала шутку в письме от 21 февраля: «С Вашей невестой я обязуюсь быть вежлива и даже нечаянно постараюсь не выцарапать ей глаз! Но лучше оставьте ее в России! <…> Нет, не женитесь лучше никогда! Нехорошо. Лучше сойдитесь просто с Похлебиной, но не венчайтесь! Она Вас так любит».

Лика переписывалась с Машей и догадывалась о том, что держит Антона в России. У Маши же в этом не было никаких сомнений. В феврале ее пригласили за кулисы МХТа познакомили с труппой: «Книппер запрыгала, я передала ей поклон от тебя <…> Я тебе советую поухаживать за Книппер. По-моему, она очень интересна». Антон ответил незамедлительно: Книппер очень мила, и конечно глупо я делаю, что живу не в Москве. Прошло немного времени, и Ольга Книппер стала наведываться к Маше в гости. Их дружба впоследствии связала семью Книппер с Чеховыми, а Чеховых — с Московским Художественным театром.

Антон только и мечтал о том, чтобы прервать крымскую ссылку. На Пасху он собирался в Москву встретиться с труппой, повидать Ольгу Книппер, Машу и Евгению Яковлевну. Однако вряд ли когда-либо еще ему была столь нетерпима российская действительность. Его раздражали и власти, и бунтующее студенчество. Одному коллеге он с горечью написал, что стоит только честным студентам закончить университет, как они превращаются в стяжателей и взяточников. Сам Чехов читал теперь французскую газету «Le Temps», находя в ней образец правдивой и непродажной журналистики. Живя в Ялте, он отнюдь не скучал по мелиховским мужикам — впрочем, забыть о них было трудно, поскольку в письмах Маши то и дело звучали жалобы на их жульничество и озлобление. Занятия в Машиной школе заканчивались 10 апреля, а срок найма московской квартиры — неделю спустя, так что в перспективе всех ожидало возвращение в Мелихово. Пасхальные праздники радости не предвещали. Маша в письме от 10 марта уже не скрывала своих мыслей: «Мелихово, по возможности, скорее продать, вот мое желание. Крым и Москва! Если захочешь русской деревни, то можно выбрать любую губернию и любое место в смысле красоты и рыбной ловли, с грибами. В Мелихове уж очень все напоминает об отце. Непрерывные ремонты, возня с прислугой и с крестьянами уж очень тяжелы».

В это время в Ялте Бабакай замешивал цемент, а Мустафа сажал деревья. Вукол Лавров подарил Антону книгу «Флора садоводства», и, вооружившись сей библией любителя растений, он принялся насаждать Эдем, который заменит ему Мелихово. Вдохновлялся он также каталогами одесских питомников и близлежащего Никитского ботанического сада. Средиземноморские растения, которые приглянулись ему в Ницце, хорошо приживались в Ялте. Вскоре двенадцать черешен, два миндальных дерева и четыре шелковицы уже шумели листвой; ожидалась доставка бамбука. Именно здесь, а не в Париже назначил Антон встречу с Ликой.

Хорошенькая Надя Терновская, дочь ялтинского протоиерея, уехала в Одессу к брату, чтобы послушать обожаемую ею оперу. Антон купил ей билет и получил в ответ букет фиалок и кокетливое письмо. Татьяна Толстая, хотя ей не пришлась по вкусу чеховская «Чайка», была очарована «Душечкой», которую ее отец с чувством четыре вечера подряд читал вслух пестрой компании гостей, прерывая чтение всхлипыванием и смехом: «Отец <…> говорит, что поумнел от этой вещи. <…> А в „Душечке“ я так узнаю себя, что даже стыдно»[466]. По уши влюбленная в Антона юная Ольга Васильева, корпящая над переводами его рассказов на английский язык, присылала записки, прося объяснить непонятные слова. Внучка Суворина, Надя Коломнина, из Петербурга писала Антону игривые письма и посылала ноты вальсов, намекая, что найдутся «чьи-нибудь искусные руки», которые сыграют их на рояле у Иловайской. Кокетливые послания приходили и от молоденькой Нины Корш[467].

Ялта смеялась над чеховскими поклонниками. Женщин, которые преследовали его на набережной или по дороге на Аутку, прозвали «антоновками», однако Антон был далек от искушения попробовать эти запретные плоды. Ведя жизнь уединенную и непорочную, Чехов стал подписывать письма «Антоний, епископ Мелиховский, Ауткинский и Кучук-койский» [468]. К апрелю отшельничество и компания чахоточных докторов ему уже порядком надоели: «Ходишь по набережной и по улицам, точно заштатный поп», — пожаловался он в письме к Суворину. Однако в Москву уезжать пока было рано — в апреле там было еще морозно. Друзей Антона беспокоило его сильное желание покинуть Ялту. Литератор и певец В. Миролюбов попытался предотвратить его отъезд, послав телеграмму Ване: «Ехать на север безумие, болезнь еще не излечена, нужно беречь»[469].

Задержал Чехова Горький — он появился в Ялте одетый крестьянином. Друзья завели споры о политике и литературе; Антон показал Горькому Кучук-Кой. В апреле того же года в Ялту наведались еще два литератора, щеголь Иван Бунин и весельчак Александр Куприн. К стопам Антона Чехова припало следующее поколение русских писателей. Бунин и Горький затаили в душе взаимное недоверие, которое перерастет в войну, когда Бунин возглавит корпус писателей-эмигрантов, а Горький — союз большевистских писателей. Куприн, которому не хватало горьковского экстремизма и бунинской утонченности, был по натуре шутом. В этих писателях Чехов увидел не приспешников, но гениев в самом своем становлении. Впоследствии Горький окажется Иудой, а Бунин — Петром Чеховианской церкви. Антон переключил внимание со старика Суворина, который теперь был далек от него и телом и душой, на молодого Бунина — вместе с Машей они прозвали его Букишоном, по имени управляющего в имении графа Орлова-Давыдова неподалеку от Мелихова.

Положенного Антону гонорара за двенадцать представлений «Чайки» набралась лишь тысяча четыреста рублей — в театре Эрмитаж был маленький зрительный зал. Покровитель МХТа Савва Морозов обещал дать труппе театр побольше, с тем чтобы увеличить доходы и актеров, и автора. Нуждался в расширении и репертуар театра: труппа желала ставить «Дядю Ваню», пьесу, которую Станиславский считал гораздо более сильной, чем «Чайка». Однако для этого необходимо было изъять пьесу из репертуара Малого театра. Это оказалось делом несложным — Театрально-литературный комитет усмотрел в пьесе клевету на российскую профессуру и требовал внести в нее поправки. Десятого апреля, в тот самый день, когда состоялось заседание комитета, Антон перебрался на пароходе из Ялты в Севастополь и сел в московский поезд. На Курском вокзале его встретил знакомый врач и отвез в жарко натопленную Машину квартиру.

Глава шестьдесят восьмая Последний мелиховский сезон: апрель — август 1899 года

По прибытии в Москву Чехов был вызван в Театрально-литературный комитет, где выслушал оскорбительные для себя замечания. Затем он забрал пьесу «Дядя Ваня» из императорских театров и передал права на нее Московскому Художественному. Квартира Маши на поверку оказалась довольно холодной, так что пришлось подыскать более теплое жилье. Едва обосновавшись на новом месте, Антон взялся за корректуру своих трудов для Марксова издания. Гостям он мрачно сообщал, что, поскольку жить ему осталось недолго, он продал все свои сочинения, которые теперь надо готовить к печати[470]. Друзья Чехова приходили в ужас от того, как много рассказов он отвергал. М. Меньшиков, бывший редактор, в июне писал Антону: «В сравнении с Вами Ирод, избивавший чужих младенцев, сам младенец. <…> Зарезанные рассказы воскреснут рано или поздно в чьем-нибудь издании». На это Антон ответил, что читателей следует избавлять от встречи с незрелыми писательскими опытами. В то время как Чехов вполне обоснованно выбраковывал слабые юморески, а в редактуре вырезал из многих рассказов наиболее пикантные пассажи, остается малопонятной его неприязнь к некоторым лучшим своим вещам — если, конечно, за этим не стоят какие-то личные и не очень счастливые переживания.

Великий пост в 1899 году заканчивался в России 18 апреля. Именно в тот день Антон нежданно-негаданно появился на пороге квартиры семейства Книппер. Ольга жила вместе со своей вдовой матерью и двумя дядьями, армейским офицером Александром Зальца и доктором Карлом Зальца. Эти две фамилии составили второе поколение обрусевших, но сохранивших родной язык немцев-лютеран. До сих пор никто из этого клана не связывал себя узами брака со славянами. Антону прежде не доводилось встречаться с людьми подобного круга: по натуре все они были неутомимыми и стойкими борцами. Испытав на своем веку горести и невзгоды разорения, семейство Книппер упорно стремилось вернуть былое преуспеяние. К тому же они были людьми музыкально одаренными. Ольга не только играла на сцене, но и недурно пела, а ее мать Анна, профессор Московской консерватории по классу пения, на пороге своего пятидесятилетия еще солировала в концертах. Дядя Саша, певец-самоучка, был большим поклонником Бахуса и разудалым повесой. Оба семейства — и Книппер, и Чеховы были немало удивлены своей непохожестью. В жизни Ольга очаровала Антона не меньше, чем в образе царицы Ирины на сцене, хотя ей недоставало классической красоты Лики Мизиновой и страстности Веры Комиссаржевской; у нее были небольшие глаза, тонкие губы и тяжеловатый подбородок. В характере ее актерская живость сочеталась с организованностью; и работе и развлечениям она отдавалась целиком. Ольга была способна на все: и выдержать дальний пеший поход, и выходить больного, и показать себя благородной дамой, и разрезвиться, как девчонка.

Итак, с 18 апреля 1899 года Антон ограничил личную жизнь одной-единственной женщиной. Он, правда, слегка пококетничал с новой Машиной подругой, девушкой со средствами Марией Малкиель, однако другие женщины были заброшены, даже протоиерейская дочь Надя Терновская, которая обеспокоенно писала ему: «Вы хотите приехать в июне в Ялту только на два дня? <…> Ведь антоновок тогда не будет. А быть может, Вы оттого и не хотите долго здесь оставаться, что их не будет?»471 Антон сводил Ольгу на выставку левитановских картин, среди которых были знаменитые «Стога сена при лунном свете». К маю в Мелихове стало уже достаточно тепло, чтобы принимать гостей, и Ольга получила приглашение. Она согласилась приехать на несколько дней, если Немирович-Данченко отпустит ее с репетиций.

На Светлой неделе Антона посетил Толстой. Днем позже к Чеховым заглянула его дочь и пригласила в гости и Антона, и Машу. Писателям было о чем поговорить: Толстой, уважавший тех, с кем был не согласен, вступился за Суворина, над которым литераторы учинили суд чести. Суворин переслал Чехову наброски своей защитной речи, и Антон ответил ему телеграфом, что не признает за Союзом писателей права на подобные суды. Суворин речь подправил и снова отослал Антону. Тот в ответ телеграфировал: «Превосходно написано, но обилием частностей вторая половина <…> заслоняет первую». В дальнейшем он решил в это дело не вмешиваться: «бесполезно, как бульканье камешка, падающего в воду». Но в письмах к Авиловой выпытывал у нее подробности процесса над Сувориным. В конце апреля, когда она собралась в Москву погостить у родственников, он звал ее вместе с детьми приехать к нему на кофе с булками и сливками — в конце концов эта привлекательная талантливая женщина заслужила благодарность за хлопоты по розыску ранних чеховских сочинений[472].

Проводив Авилову с детьми в деревню, Антон пошел смотреть «Чайку» — из всех написанных им пьес это была первая, поставленная в соответствии с авторскими ремарками. Спектакль играли для одного Чехова — без декораций и в нетопленом помещении чужого театра. Антон дал совет Станиславскому насчет ботинок и брюк Тригорина и попросил изменить темп четвертого акта. При том, что у Станиславского были неплохие данные комического актера — он замечательно сыграл роль нелепого палача в английской оперетке «Микадо», — своих главных героев он неизменно превращал в неврастеников, а чеховское аллегро растянул до адажио. У Антона появились сомнения и в отношении его режиссерских способностей.

Утеряв, как выразился Антон, «право оседлой жизни», он был не в состоянии писать новые вещи, хотя в голове его, если судить по записным книжкам, теснились идеи и сюжеты. Тем временем его новому другу Горькому и полиция, и врачи запретили появляться в Москве. Приятели обменялись презентами: Чехов послал Горькому золотые часы с гравировкой, а тот пообещал отдариться ружьем. В середине июля, проведя три недели в тюрьме, Горький преподнес Антону оригинальный, но несколько запоздалый подарок: «Я направил к Вам в Москву некую Клавдию Гросе, „падшую“ девицу. <…> Она привезет Вам историю своей жизни, написанную ею. Она приличная, на языках говорит и вообще девица — славная, хотя и проститутка. Думаю, что Вам она более на пользу, чем мне»[473].

На чеховском семейном совете было решено перебраться на постоянное жительство в Ялту: 2 мая Антон попросил Ваню, отправлявшегося на лето в Крым, захватить с собой домашнюю реликвию — икону Иоанна Богослова, написанную Павлом Егоровичем. Другие ценности тоже вывезли из мелиховского дома; оставленные без присмотра и незастрахованные, они могли сгореть. Ване же было позволено въехать в дом в Аутке — он уже стоял под крышей, а оснащение кухни близилось к завершению. Брат, признательный Антону за хлопоты о переводе его в ранг чиновника, согласился провести лето в недостроенном ялтинском доме, заодно присматривая за рабочими.

Пятого мая Антон подарил Ольге Книппер фотографию мелиховского флигеля, в котором была написана «Чайка», — пьеса, благодаря которой скрестились их жизненные пути. Спустя три дня, после восьмимесячного отсутствия, он вновь приехал в Мелихово, где его дожидались сестра, мать и одичавшие таксы. Следом там появилась Ольга Книппер — за краткий трехдневный визит пришедшее в упадок имение показалось ей райскими кущами. Маша пригласила Ольгу бывать у них чаще: «Мы жаждем Вас видеть, милая Ольга Леонардовна! В субботу лошади будут Вас ждать, начиная с почтового»[474].

После отъезда Ольги мелиховская жизнь покатилась под гору. Месяц ушел на поиски печников и на завершение строительства третьей школы. Само имение все больше становилось похожим на усадьбу Аркадиной и Сорина: «Я постоянно кричу благим матом, надрываю глотку, но лошадей не дают ни мне, ни гостям», — жаловался Антон. Миша, которого по-прежнему в Мелихове не желали видеть, 16 мая писал Маше: «Все те намеки, которые я делал в письмах к Антоше, оставались без ответа даже больше — в его письмах ко мне так и сквозит опасение, как бы я не привез в Мелихово своей семьи. <…> Мне грустно, что так сложились обстоятельства, что я не могу повидаться с матерью и показать ей Женю. Тайком от вас (боясь, чтобы вы не обиделись) я списался с Семенковичами, прося их приютить меня на один только месяц с 20-го июня. <…> В конце июня „Антоша пошлет тебя в Ялту по домам насчет постройки“. Да твое ли это дело? Что ты, подрядчик, приказчик какой, что ли? Мало хлопот в Мелихове да в Москве? В Крым ездят, чтобы отдыхать».

Антон даже виду не подавал, что жаждет Мишиного общества. В двадцатых числах мая, так и не дождавшись матушкиного благословения, Миша с женой и ребенком выехали в Крым. Обосновались они в Алупке, в шестидесяти верстах от Гурзуфа и от брата Вани с семьей. Дом в Аутке все-таки оказался непригодным для жилья, а Кучук-Кой был слишком на отшибе, даже если бы Антон снизошел и пригласил туда Мишу. Дело кончилось тем, что Ваня объединился с Мишиной семьей в Алупке.

В начале июня солнце уже хорошо прогрело землю. Антон, решил, что пришла пора выставлять Мелихово на продажу. Вместе с имением стала приходить в запустение и вся округа: обрушился мост через речку Лопасню, а в деревенских школах стали разворовывать казенное добро. Маша больше не видела смысла в том, чтобы продолжать мелиховскую жизнь, и писала, об этом в середине июня Марии Дроздовой: «Я чувствую себя конкой, съехавшей с рельсов и не могущей попасть опять на рельсы и потому неопределенно скачущей! Неизвестно, где мы будем жить <…> Антон сдирает все со стен и посылает в Крым, удобное соломенное кресло с балкона уже поехало»[475].

Последние мелиховские дни ознаменовались печальным событием: одичавшего Брома, который заболел бешенством, пришлось пристрелить. За имение Чеховы запросили двадцать; пять тысяч рублей с переходом долга в пять тысяч. Антон закупал веревки, ящики и рогожу для упаковки и отправки в Крым семейных пожитков. В Ялте организовать хранение своего добра он поручил Синани. В Таганроге кузен Георгий встречал прибывающие из Москвы вагоны и следил за погрузкой на пароход шкафов, столов, диванов и ящиков с книгами. В Москве для ялтинского дома закупались решетки, дверные петли, умывальники и обои. Тем временем Немирович-Данченко приступил к постановке «Дяди Вани», которая станет сенсацией нового театрального сезона. Антон обратился к коллеге доктору Куркину с просьбой прислать картограмму Серпуховского уезда для доктора Астрова — эту роль предстояло сыграть Станиславскому. В постскриптуме к Машиному письму Антон начал переписку с Ольгой Книппер, обратившись к ней (как раньше к Каратыгиной) «великая артистка земли русской» — но на сей раз с существенным дополнением: «последняя страница моей жизни». Ольга в то время отдыхала у своего брата Константина в Грузии.

Чехов ненадолго вырвался из Мелихова в Петербург. Туда он прибыл 11 июня, встретился с Адольфом Марксом и договорился о том, что пьесы будут печататься вместе с планами мизансцен, нарисованными Станиславским[476]. Затем он сфотографировался в двух разных фотоателье. С Сувориным встреча не состоялась. Пробыв в Петербурге лишь день, Антон сбежал от столичных промозглых холодов в теплую Москву.

Маша все лето провела в Мелихове, пакуя и отправляя в Крым семейное добро и показывая усадьбу покупателям. Антон же обретался в Москве: в прислугах у него была горничная Маша, чей кавалер дневал и ночевал на чеховской кухне. Антон частенько ходил прогуляться по бульварам и побеседовать с «падшими женщинами». Побывал он и на заросшей сорняками могиле Павла Егоровича. Теперь, построив в деревне третью по счету школу, он написал Суворину, что с Мелиховым его уже ничего не связывает, да и как литературный материал оно тоже «истощилось и потеряло цену». К июлю появились два покупателя. Один из них, московский купец Янов, долго приценивался к Мелихову, но в конце концов отступился. За это время отпал и другой покупатель — Борис Зайцев, будущий писатель, а в то время совсем молодой еще человек. Антон наезжал в Мелихово лишь затем, чтобы выкопать то один, то другой куст, который мог бы прижиться в Ялте. Пятого июля он навсегда оставил таксу Хину и имение, на которое было потрачено так много времени и сил.

Все мысли Чехова были заняты Ольгой Книппер. Он договорился встретиться с ней на Кавказе — при условии, что она не вскружит ему голову. Маше он велел поручить продажу Мелихова комиссионеру. Сестра в ответ жаловалась, что покупателям, приезжающим смотреть имение, на станции трудно найти лошадей. Антону она советовала «приехать в Мелихово и отдохнуть до поездки в Крым». Сама она уже с трудом справлялась и с имением, и с желающими купить его: «Черт с ними, с покупателями. Мне скучно и грустно». Теперь она была готова скорее уступить Мелихово Янову на несколько тысяч дешевле, чем томиться в опустевшем доме в ожидании выгодного покупателя, на появление которого надеялся Антон.

Антон поступил так, как было удобно ему. Восьмого июля он послал Ольге Книппер телеграмму, назначив ей свидание в Новороссийске; оттуда они вдвоем намеревались на пароходе добраться до Ялты. Спустя четыре дня он выехал поездом в Таганрог. Миша, только что вернувшийся из Крыма, специально пришел на вокзал повидаться с ним, однако Антона провожало так много друзей, что он не смог перемолвиться с ним словом. (После отъезда Антона Миша с семьей заявился в Мелихово и провел там неделю, предаваясь сладостно-горьким воспоминаниям о пережитом.) В Таганроге Антон пренебрег родственниками и остановился в гостинице «Европа». Не преминул наведаться в веселый дом, который теперь был под началом местного еврея. В одной из амбулаторий увидел облепленного мухами покойника и взялся хлопотать об открытии городского морга. У торговца-татарина он в первый (и не в последний) раз попробовал кумыс. Посетив городскую управу, посоветовал отцам города, где и какие сажать деревья. В Таганроге он приболел и позволил обследовать себя в гостиничном номере школьному приятелю доктору Шамковичу. Семнадцатого июля Чехов отправился морем в Новороссийск.

Миша с семейством вернулся в печали в Ярославль. В Мелихово заявился сбежавший из тюрьмы крестьянин, и Маша от страха по ночам не могла сомкнуть глаз. Тем временем Чехов и Ольга Книппер сошли с парохода на ялтинской пристани. К величайшему огорчению «антоновок», их совместное прибытие не прошло не замеченным для газеты «Крымский курьер». Антон остановился в гостинице «Марино», а Ольга сняла комнату в доме доктора Средина. Целых двенадцать дней они провели в Ялте: гуляли по городу, ездили на извозчике на Ореанду полюбоваться видом на море, наведывались в Аутку, где Бабакай уже заканчивал постройку дома, а Мустафа занимался садом. Впрочем, не все между ними складывалось гладко — Антона изрядно утомили бесконечные разъезды и ежедневные заботы. Маше он докладывал: «Вчера она [О. Книппер] была у меня, пила чай; все сидит и молчит». И днем позже: «Книппер здесь, она очень мила, но хандрит». Все остальное его уже не интересовало: Маше он велел продать Мелихово хоть за полцены.

В то же время в Крыму находилась и охочая до сплетен С. Сазонова — ее муж получил в наследство имение неподалеку от Ялты. В ее дневнике с 24 по 31 июля появились новые записи: «Чехов с московской актрисой, которая играла у него в „Чайке“, поехал в Массандру. Обедали в городском саду <…> Встретили там Чехова, который подсел к нашему столу. Он ходит в серых штанах и отчаянно коротком синем пиджаке. Жалуется, что зимою в Ялте его одолевают посетители. Он нарочно поселился подальше <…> но это не помогает. <…> Сам Чехов не из разговорчивых. <…> Он или нехотя отвечает, или начинает изрекать, как Суворин: „Ермолова плохая актриса <…> Горький хороший писатель“ <…> Видела на набережной Чехова. Сидит сиротой на скамеечке»[477].

Второго августа Антон и Ольга отправились на лошадях в Бахчисарай — путь туда лежал через горный перевал Ай-Петри. Проезжая залитую солнцем живописную долину Кок-Коза, они с недоумением разглядывали группу людей, отчаянно махавших им вслед руками, — оказалось, что это знакомые врачи из Ялты, которые издалека узнали Антона. Потом путешественники сели в московский поезд. За это время их дружба переросла в нечто большее. Антон две недели не подходил к письменному столу.

Комиссионер нашел нового покупателя Мелихова — лесопромышленника Михаила Коншина; тот собирался записать имение за женой, а сам уже подсчитывал, сколько выручит за продажу мелиховского леса. Коншину надлежало уплатить за имение двадцать три тысячи рублей да еще пять тысяч за хозяйственные постройки. Своего прежнего имения он еще не продал, так что между ним и Чеховыми было условлено, что тысячу рублей он выплатит сразу, четырнадцать тысяч по частям в течение года, а на остальную сумму даст вексель, причем без процентов, — торопясь избавиться от Мелихова, Чеховы пошли на многие уступки, однако Коншин, как и Маркс, обвел их вокруг пальца. Десяти тысяч, обещанных Антоном Маше в качестве ее доли, она так и не увидела. Те пять тысяч, которые в конце концов удалось получить от Коншина, Антон положил в банк на ее имя, позволив ей брать ежемесячно лишь двадцать пять рублей процентов — отнюдь не больше ее жалованья в «молочной» гимназии или того пособия, которое тайком посылал ей Миша.

Коншин появился в Мелихове 14 августа — в тот же день Маша выехала в Москву и остановилась в квартире, где жил Антон. Евгения Яковлевна еще с неделю оставалась в Мелихове. В Машино отсутствие в мучениях погибла такса Хина — дворовая собака вырвала ей глаз. Сообщив печальную новость брату, Маша прибавила: «Вообще радостно, душенька! Бог бы дал скорее убраться отсюда. Дождь идет не переставая с того дня, как мы приехали. Дорога один ужас! <…> Ну-с, до скорого свидания, кланяйся твоей Книпперше».

Освободившись от Мелихова, Маша дала волю чувствам в письме Мише: «В понедельник 6 сентября я везу мать и старуху Марьюшку в Крым с курьерским поездом <…> Мелихово продали, но как! <…> Мне так надоело Мелихово, что я согласилась на все <…> Антону не хотелось продавать на этих условиях. Может быть, [Коншин] и жулик, что же делать! Я уповаю — но денег у меня, пожалуй, еще долго не будет, поэтому я обратилась к тебе. Merci — чек получен. Антон не велел бросать уроки мне, ссылаясь на то, что у меня не будет личной жизни, а мне наплевать. Проживу зиму в Москве, а там видно будет. <…> Антон был очень болен, приехавши из Крыма, — был сильный бронхит, повышенная температура и даже легкое кровохарканье…»[478]

Антон же в письмах к знакомым свое состояние определил так: «прихворнул немного». К 25 августа он закончил читать корректуру пьес для Марксова издания. Из Москвы в Ялту его провожала Ольга Книппер — с вокзала она ушла в слезах, и утешать ее пришлось Маше. Антон торопился в Крым, чтобы к приезду женского состава чеховского семейства сделать новый ялтинский дом пригодным для жилья.

Глава шестьдесят девятая Триумф «Дяди Вани»;сентябрь — ноябрь 1899 года

Двадцать седьмого августа Чехов впервые ночевал в своем новом доме. Пока что обитаем был один лишь флигель: Антон устроился там в окружении сундуков и чемоданов, которые то и дело подвозил на извозчике Мустафа. Воду на чай — из собственного колодца — он кипятил на керосинке, а писал при свечах. Обедать ходил в женскую гимназию. Забот хватало: проверять прибывающий из Москвы багаж, подбирать для комнат обои, поторапливать рабочих, которые едва успевали с устройством ватерклозета. Ольга Книппер подарила Антону кактус, и, дав ему название «зеленый гад», он высадил его под деревьями. В Ялте Антон купил пай в «Обществе потребителей», имевшем винный и бакалейный магазины, и добился двадцатипроцентной скидки на морские ванны для литераторов и ученых. Машу он попросил привезти три фунта семян травы, а кузену Георгию заказал две сотни цветочных горшков для рассады. Деньги, полученные от Маркса, разлетелись — до декабря никаких новых поступлений не предвиделось. Не спешил расплатиться за Мелихово и Коншин. Антон взял в долг пять тысяч рублей у Ефима Коновицера, помогавшего в оформлении многочисленных юридических бумаг. В «Русской мысли» в качестве аванса он получил еще три тысячи. «Мы ведь все Чеховы, — сказал Миша в письме к Маше, — плохие сберегалыцики».

Надя Терновская, самая хорошенькая «антоновка», показаться Чехову на глаза пока не решалась. Ее отец поссорился с начальницей гимназии Варварой Харкеевич, и Антон из солидарности стал избегать и дочери, и отца. Чувство гражданского долга оказалось для Чехова палкой о двух концах. Стоило ему пристроить в Ялте на лечение чахоточного учителя, как газета «Новости дня» откликнулась заметкой «Колония А. П. Чехова»: «Промелькнуло известие, что А. П. Чехов в новом именьице своем, на южном берегу Крыма, устраивает колонию для народных учителей Серпуховского уезда <…> нечто вроде дешевой гостиницы для интеллигентных тружеников». Антона завалили просьбами хворые учителя, а после того как в доме был установлен телефон, его спокойная жизнь закончилась. Впредь прибывающие на его имя телеграммы стали зачитывать по телефону, порой в предрассветные часы, когда в Москве заканчивались актерские пирушки, и, отвечая на звонок, он босиком стоял у аппарата на холодном полу и кашлял.

В первых числах сентября Антон встречал на пристани прибывших из Севастополя Евгению Яковлевну, Машу, Марьюшку и доктора Куркина — все они намучились в дороге от морской качки, а Евгения Яковлевна прибыла в уверенности, что пароход лишь чудом не пошел ко дну. Мустафа поднялся на палубу первого класса забрать багаж. Помощник капитана, увидев татарина там, где не следовало, ударил его по лицу. Мустафа крикнул, указав на побледневшего от ярости Чехова: «Ты думаешь, ты меня ударил? Ты — вот кого ударил!» Инцидент этот попал на страницы «Крымского курьера». Спустя какое-то время Мустафа Чеховых оставил — возможно, из-за случившегося или из-за того, что Евгения Яковлевна не захотела иметь в доме мусульманина, — и они наняли Арсения Щербакова, прежде служившего в Никитском ботаническом саду и на досуге читавшего жития святых. Вместе с Арсением в доме появилась и первая домашняя живность — два ручных журавля, которые с танцами повсюду сопровождали садовника и к которым всей душой привязалась Марьюшка.

Дом и в самом деле оказался мало пригодным для обитания. До октября комнаты стояли без дверей — проемы пришлось закрывать газетной бумагой. Однако к Чеховым сразу стали наведываться гости: старый сосед по Мелихову, князь Шаховской, потерпев крушение в семейной жизни, искал у Антона утешения и совета. Ваня предупредил, чтобы его ждали на Рождество. Елена Шаврова, вне себя от горя после смерти первенца, прислала на суд Антону перевод пьесы Стриндберга «Отец», а затем и сама приехала в Ялту. Из Москвы писал Ежов, настаивая на том, что писатель Епифанов должен встретить свой конец в Ялте и что Антону следует оплатить ему дорогу.

Маша, которой начальница гимназии позволила задержаться в Ялте, засучила рукава и принялась обустраивать дом. Двенадцатого сентября она писала Ольге Книппер: «Дача прелесть, виды удивительные, но увы, окончена она будет еще не скоро. Моя комната не готова, ватерпруф, конечно, тоже не готов, везде пыль, стружки, мухи и масса рабочих стучат непрерывно. Зато телефон уже действует. Ялтинские дамы приглашают моего брата кушать, но он неумолим и предпочитает обедать дома. К вечеру собирается народ, и на нашей улице гуськом, как у театра, стоят извозчики. Поим гостей чаем с вареньем и только. Исполняю роль горничной недурно. В 7 часов утра хожу с матерью на базар за провизией. Не устаю совершенно, погода очаровательна, воздух упоителен, кавалеры мои восхитительны. Вчера князь [Шаховской] прислал мне огромную корзину фруктов вперемешку с розами».

Провожая Шаховского в Москву, Антон передал с ним для Ольги Книппер запонки в форме птичек — грустной и веселой. Князь повез с собой и казуаровое одеяло, из которого нещадно лез пух, — вернуть его через родственника Чеховых в магазин «Мюр и Мерилиз».

В то время как Станиславский, сидя у себя в поместье, разрабатывал мизансцены к новой постановке «Дяди Вани», Немирович-Данченко постигал тонкости чеховского текста (в частном кругу он высказал относительно пьесы те же сомнения, что предъявил Чехову Театрально-литературный комитет). Немирович-Данченко дни напролет проходил с Книппер роль Елены Андреевны, и Ольга все не могла решить, какова эта женщина — распутна по натуре или же просто тяготится бездельем. Немирович-Данченко, ничуть не страшась критиканов из «Нового времени», намеревался показать пьесу и в Петербурге, «на территории противника», и Антон позаботился о том, чтобы отозвать разрешение на постановку пьесы в столице.

Немирович-Данченко пожелал получить монополию на пьесы Антона Чехова, а Ольга Книппер захотела стать его единственной женщиной. Постепенно она перезнакомилась со всеми его подругами. С Ликой они встретились на следующий день после отъезда Антона в Крым. Повстречав Кундасову, она поняла, что опасности та не представляет, и это становится ясным из письма Ольги Антону от 21 сентября: «Была у меня Кундасова <…> стояла в нашем стеклянном фонаре, в гостиной, говорит, что нашел столбняк и что она забыла, где она; потом отошла; мы болтали, пили чай с лимоном, ели черную кашу. Она была такая элегантная, просто прелесть. А знаете, больно на нее смотреть — такая она истерзанная жизнью, так ей нужен был покой, ласка»[480].

Новый сезон Московского Художественного театра был открыт 29 сентября спектаклями «Дядя Ваня», «Смерть Иоанна Грозного» А. К. Толстого и «Одинокие» Гауптмана. Антон послал актерам всей труппы телеграмму: «Будем работать сознательно, бодро, неутомимо, единодушно…» Театр назначил его «инспектором актрис». Между тем над Немировичем-Данченко и Станиславским стали собираться тучи — покровитель МХТа Савва Морозов был обвинен в мошенничестве. «Смерть Иоанна Грозного» публика приняла противоречиво. Ольга Книппер писала Антону: «От постановки все в восторге, от игры Грозноп го — никто. Вы были правы, помните, когда с недоверием отнеслись к тому, что Иоанна играет Алексеев. <…> Какую ночь проведет сегодня бедный Алексеев! Ошибка в том, что его публика не любит как актера…» Чехов и Гауптман («Одинокие» были са мой «чеховской» из всех его пьес) стали для театра его последней надеждой. Немирович-Данченко и Ольга в два голоса уговаривали Антона написать для МХТа еще одну пьесу.

Однако вместо пьесы Антон послал Ольге шкатулку «для хранения золотых и бриллиантовых вещей». Мысли его были заняты планировкой сада, а не мизансцен, к тому же почти все силы уходили на редактуру ранних рассказов для Марксова издания. Еще никогда он не был столь увлечен садоводством и столь равнодушен к литературному труду. От сада он отвлекся лишь однажды — показать Евгении Яковлевне дачу в Кучук-Koe. Крутой спуск привел ее в неописуемый ужас, и Антон стал задумываться о продаже участка. Между тем дом в Аутке становился все более похожим на жилье; Антону в кабинете настелили паркет и поставили письменный стол. За восемь рублей в месяц Чеховы наняли горничную, Марфу Моцную. Маша докладывала о текущих делах в письме Мише: «Теперь каждый в своей комнате, устанавливаемся, мебели очень мало. У Антоши в кабинете и в спальне вышло не дурно, есть уже пианино. Чистки еще пропасть — везде известка, которую никак не отмоешь, все в пыли. <…> Квартиру московскую надо бросить, искать себе маленькую подешевле, конечно, — такой приказ. Переезжать совсем в Ялту, пока не получу место в Ялтинской гимназии, Антон находит для меня неудобным».

Маше приходили в голову и бунтарские мысли: «Я все мечтаю когда-нибудь получить деньги и зажить по возможности самостоятельно, ни от кого не завися». Однако Коншин, купивший Мелихово, и не думал расплачиваться за имение.

Осень в Ялте выдалась на редкость дождливой, что не замедлило сказаться на здоровье Антона. Он снова заговорил об операции по поводу геморроя, мучителен был и «кишечный катар», от которого Антон быстро терял с трудом набранный вес. Тяжело переносил одиночество; в письме к доктору Россолимо пожаловался: «без писем можно повеситься, научиться пить плохое крымское вино, сойтись с некрасивой и глупой женщиной». Слухи о женитьбе Антона, которыми уже столько лет питались Москва и Петербург, зациркулировали с новой силой, однако на сей раз они были не столь злоехидны. Первым об этом Антона спросил Александр в письме от 11 октября: «Господин Чехов! Петербург женит Вас упорно и одновременно на двух артистках. <…> Ничего не имея против Вашего двоеженства, я все-таки прошу Ваших инструкций — что мне отвечать вопрошающим». (Кроме Книппер, за Антона прочили еще одну актрису и к тому же редкой красоты женщину — Марию Андрееву.) Докатились эти разговоры и до Нижнего Новгорода, откуда Антону написал Горький, пока еще наслаждавшийся семейным счастьем: «Да, говорят, что Вы женитесь на какой-то женщине-артистке с иностранной фамилией. Не верю. Но если правда — то я рад».

Премьера пьесы «Дядя Ваня» состоялась 26 октября, после четырех генеральных репетиций и через два года после появления в печати. Маша не успела к этому времени возвратиться из Ялты и потому не стала свидетельницей чеховского триумфа.

Из всей труппы лишь Немирович-Данченко и Ольга Книппер поначалу были не вполне довольны постановкой. Немирович снял сорок из пятидесяти задуманных чеховских пауз; Ольга обвиняла Станиславского в том, что он заставил ее сыграть роль Елены Андреевны чрезмерно чувственно. Сам же Станиславский, игравший Астрова, прошел роль под бдительным оком Немировича «буквально как ученик школы». (Увидев его в роли Тригорина, Антон отказывался верить, что тот будет способен сыграть охочего до женщин Астрова: «Впрыснуть спермину, что ли», — советовал он Немировичу.) Второе представление пьесы состоялось 29 октября — на этот раз Маша, как полномочный представитель брата, разделила его блистательный театральный успех. Счастливое будущее и нового театра, и славы Чехова-драматурга было обеспечено. В открывшемся сезоне пьеса «Дядя Ваня» выдержала на сцене двадцать пять представлений, «Чайку» же театр давал каждые две недели. Спектакли шли при полных сборах, так что Антон заработал на своих пьесах три тысячи рублей. Теперь Московский Художественный театр, по слову Немировича-Данченко, держался на трех китах: А. К. Толстом, Чехове и Гауптмане.

Между тем дружеские связи между семействами Чеховых и Книппер продолжали крепнуть. Маша писала Антону 5 ноября: «С Книппер видаемся очень часто, я обедала у нее несколько раз и хорошо познакомилась с мамашей, т. е. твоей тещей, и с тетенькой, которая любит выпить». Ольга сблизилась с Машей, несомненно, увидев в ней один из подступов к сердцу Антона. Маша нахваливала ее: «А какой она прекрасный человек, в этом я убеждаюсь каждый день. Большая труженица и, по-моему, весьма талантлива». Ольга нередко оставалась у Маши с ночевкой — та жила неподалеку от театра, — хотя и без нее в квартире был дым коромыслом: из-за карантина в гимназии Маша поселила у себя двух учениц, а горничная произвела на свет девочку. Однако Маша довольно весело писала о своей жизни Антону: «У меня теперь такой гам, что просто беда. С девицами прислуга, француженка, часто заходит немка, классные дамы все навещают, начальница, Маша с ребенком, который пищит, и смех Ольги Леонардовны — представь себе!..»

Однако по мере сближения Чеховых и Книппер не только брата, но и сестру стало беспокоить одно обстоятельство: отношения Ольги и Немировича-Данченко не ограничивались делами театральными. Талантливый педагог, он уже давно держал ее в плену своего обаяния, несмотря на недовольство Ольгиной матери. В российских театрах ведущая актриса часто становилась любовницей режиссера, и роман Книппер с Немировичем не прервется даже тогда, когда Ольга с Антоном станут вести себя как будущие муж и жена (кстати, по этому поводу Немирович ревности не выказывал)[481]. В свою очередь Антон был дружен с женой Немировича, Катишь, которую недолюбливала Ольга. Маша предлагала Антону свою помощь: «Немирович <…> был у меня, сидел долго, много болтали, и у меня явилась мысль отбить его у Книппер».

Впрочем, у Антона, в отличие от Ольги, в то время других сердечных увлечений не было. Лика Мизинова уже вернулась в Москву и томилась в одиночестве, однако он не жаловал ее письмами, а Маша не одобряла ее попыток влиться в богемную театральную компанию. Все мысли Антона были об Ольге Книппер, и 11 ноября он с грустью писал Маше: «Завидую ему [Немировичу-Данченко], так как для меня теперь несомненно, что он имеет успех у одной особы». По его признанию, он чувствовал себя, как стоящее в его доме пианино: «на нас тут некому играть». В саду он высадил кипарисы, а татарское кладбище отделил от своего участка колючей проволокой. В Крыму тем временем началось бабье лето, и Антон приободрился не только духом, но и телом. В конце концов он решил продать Кучук-Кой, а вместо него купить в Гурзуфе домик с участком пляжа. Немирович-Данченко стал поговаривать о том, чтобы привезти в Ялту МХТ и показать Антону «Дядю Ваню».

Марксу Антон отослал все отобранные им ранние рассказы и теперь ожидал наплыва корректуры. Той осенью к нему вернулось вдохновение. Для «Русской мысли» он написал классический рассказ из жизни ялтинских отдыхающих, «Дама с собачкой». Его герой, циник и курортный ловелас Гуров, заводит роман с молодой и несчастливой в браке Анной; в результате он настолько увлекается ею, что приезжает вслед за ней в ее родной провинциальный городишко, и мимолетное увлечение обращается в сильное, неотвязное чувство. Рассказ в некотором смысле оправдывает супружескую неверность и, таким образом, отрицает толстовский роман «Анна Каренина»: из всего, что было написано Чеховым, эта история доставила Толстому самое большое огорчение. Гуров, однако, не есть некий одномерный герой: это Дон Жуан, которого посетила большая любовь. В начале рассказа он подразделяет всех женщин на хищниц и жертв и, как ницшеанец, видит в них лишь низшую расу. Что же происходит с ним в конце: он влюбляется или его просто беспокоит первая седина? Единственное, что не вызывает сомнения, — это горы и море, против которых ничтожно и преходяще все, «что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия». Тема прелюбодеяния, затронутая Чеховым в рассказе, воскресила интерес к нему читающей публики; в «Даме с собачкой» он дал ей понять, что, несмотря на слухи о безнадежной болезни, он еще далеко не исчерпал себя как писатель.

В письме от 24 ноября Антон окончательно подтвердил Немировичу-Данченко, что обдумывает новую пьесу: «У меня есть сюжет „Три сестры“», — писал он, но взяться за нее собирался только после завершения начатых рассказов. До наступления зимы он посадил выписанные из Сухума лимон, олеандры и камелии. Приблудному щенку, который приходил к Чеховым спать под маслиной, позволили остаться и дали кличку Каштан. «А кошек будем стрелять», — вынес безжалостный приговор Антон, и это при том, что его брат в Петербурге теперь работал редактором в «Вестнике Общества покровительства животным». Вскоре подули холодные ноябрьские ветры, оборвали с магнолий листья и заперли Антона в четырех стенах. В доме неподалеку случился пожар, и Антон с беспокойством следил за тем, в какую сторону летят искры: свое жилище он не успел застраховать. Чехов трудился над новой повестью и делал наброски к пьесе «Три сестры», которая станет самой тонкой и сложной из всех до сих пор написанных им пьес. Письма писал нечасто. Братья были им недовольны. Миша снова жаловался Маше: «Мать где-то на краю света, там внизу, за горами, я — на дальнем севере, ты — ни там, ни тут. <…> Антон загордел <…> В этом же году он уделил мне только одну минуту — в вагоне скорого поезда. <…> Куда за один только этот год прожиты: 25 тысяч от Маркса, 5 тысяч от Коншина, 3 тысячи от „Чайки“ и от „Дяди Вани“? Ведь если дом и имение стоят 25 тысяч, то и тогда (по моим вычислениям) восьми тысяч некуда девать». В ялтинском отделении «Общества взаимного кредита» у Чехова на счету лежало девять тысяч рублей.

Двадцатого ноября Антон побывал в Ялте и еще больше испортил себе настроение. Епифанов, его давнишний собрат по перу, доживал свои последние дни в городском приюте. Он захотел перед смертью яблочной пастилы и, когда Антон выполнил его просьбу, оживился и срывающимся голосом сказал: «Вот это самая! Она!» Через два дня его не стало. Горькому Антон пожаловался: «Одолевают чахоточные бедняки <…> они смущают мое сытое и теплое спокойствие. <…> Мы решили строить санаторию». Антон сочинил воззвание и начал сбор средств для помощи нуждающимся и неизлечимо больным интеллигентам, которые в последней надежде съезжались в Ялту. Пример, показанный Чеховым, имел не менее притягательную силу, чем врачующий климат Крымского побережья.

Глава семидесятая «В овраге»: ноябрь 1899 — февраль 1900 года

Весь ноябрь Чехов писал повесть «В овраге». Начинается она с анекдота, рассказанного ему Буниным, — о дьячке, который на похоронах всю икру съел. Далее в повествование вплетаются угрюмые эпизоды мелиховской жизни, и прежде всего история Толоконниковых, бывших крестьян, превратившихся в бесчеловечных фабрикантов. По насыщенности материала повесть можно рассматривать как роман в миниатюре — вопреки настойчивым утверждениям критиков о том, что в чеховских сюжетах слишком мало действия. В ее основу положена трагичная история распада семьи Цыбукиных: младшая невестка избавляется от новорожденного наследника, ошпарив его кипятком, и выгоняет из дома свекра — главу семейства и владельца обширного торгового дела. Овраг предстает перед читателем пропастью не только в буквальном, но и в переносном, нравственном, смысле; над мрачной бездной возвышаются его склоны, по которым бродят несчастные, но не разуверившиеся в жизни герои повести. (В то время Антону тоже стало казаться, что он очутился в овраге: строители расширяли и поднимали проходящее мимо дома шоссе, «чтобы все проезжающие амазонки могли видеть, что делается у нас во дворе».)

Ялтинское чахоточное окружение на Антона действовало угнетающе. Князю Шаховскому он жаловался в письме от 27 декабря: «Скучаю я изрядно, скучаю от вынужденной добродетельной жизни. <…> Попиваю винцо». Погода становилась все более сырой и холодной, и это пагубно сказывалось на его здоровье. Печи-голландки, установленные в доме по замыслу архитектора, давали мало тепла, и Антон попросил Машу привезти из Москвы керосиновых печек. Евгения Яковлевна и Марьюшка не смогли обеспечить Антона лечебным питанием, и его «кишечный катар» разыгрался не на шутку — пришлось самому ставить себе клизмы. К этому добавился плеврит, который Антон лечил компрессами. Единственным его развлечением стала мышеловка: попавших туда зверьков он за хвост выносил из дома и отпускал на волю на татарском кладбище.

Жители Ялты всё пытались разгадать тайну «Дамы с собачкой». Стоило проясниться зимним небесам, как на набережной со шпицами на поводках появились ее копии, а возможно, и оригиналы. В Москве же разговоров о Чехове было еще больше. Спектакль «Дядя Ваня» посмотрели члены царской фамилии, а также прокурор Священного синода Победоносцев. Толстой отозвался о пьесе в дневнике: «„Дядя Ваня“ — возмутился». Немировичу-Данченко он сказал, что самое лучшее в ней — это гитара и сверчок (актер Вишневский целый месяц ходил в Сандуновские бани, чтобы послушать и воспроизвести на сцене его стрекотание). Актерам же он сообщил, что Астрову и дяде Ване следует жениться на крестьянках и оставить в покое профессорскую жену.

Машу опять закрутил водоворот светской жизни, и вновь, в отсутствие брата, она пожинала плоды его драматургического успеха — «Дядя Ваня» шел во МХТе с аншлагом. Теперь она три раза в неделю занималась в художественной мастерской, организованной Александрой Хотяинцевой. Напряженный жизненный ритм вызвал у нее слабость и головные боли, так что пришлось лечиться инъекциями мышьяка. А еще надо было преподавать в гимназии и всеми правдами и неправдами трясти из Коншина деньги за купленное им Мелихово. Обедала она теперь в обществе Ольги Книппер, князя Шаховского и его новой возлюбленной: «Увы! Бедная княгиня! <…> Я научилась много болтать и потому чувствую себя в обществе отлично <…> Посещает меня публика весьма охотно, устроилось нечто вроде салона», — писала она Антону. Сблизилась Маша и с соперницей Ольги, Марией Андреевой, которую Антон находил весьма привлекательной женщиной. Вокруг Маши и Ольги Книппер собрались все — Александра Хотяинцева, Лика Мизинова, Дуня Коновицер и Мария Дроздова, и предлогом им послужил сбор денег — ради этого организовывались лотереи и подписки — на затеваемый Антоном санаторий; все они тешили себя надеждой, что дождутся приглашения в Ялту.

В Ялте же задули свирепые штормовые ветры. Они прервали телеграфную связь, нарушили движение пароходов и задержали в пути письма Ольги к Антону. Ему было очень одиноко. Впрочем, на горизонте появились «антоновки» — среди них была и отвергнутая Надя Терновская; она приглянулась в качестве невесты для Антона Евгении Яковлевне, и та даже была готова смириться с отсутствием приданого. Новости дошли до Ольги Книппер, и 19 января она писала Антону: «Сейчас пришла от Марии Павловны — она мне сообщила, что Вы женитесь на поповне. <…> А мне можно будет приехать полюбоваться на семейное счастье, да кстати и порасстроить его немножечко. Мы ведь с Вами сговорились — помните долину Кок-Коза?» Спустя месяц Книппер все еще продолжала шутить: «Скажите своей поповне, что она может держать Вас в объятиях».

Работа в театре забирала у Ольги так много времени и сил, что она спокойно переносила разлуку с Антоном. Однако ее роман с Немировичем-Данченко вызывал у Чехова все большее беспокойство. На это брату намекала и Маша, поздравляя его с сороковым днем рождения: «Желаю тебе жениться поскорее, взять девушку умную, рассудительную, хотя бы и без приданого. <…> У Владимира Ивановича муаровые шелковые отвороты на сюртуке, это ему очень идет». В следующем своем письме к Ольге Антон вопрошал: «Отчего Вы не пишете? Что случилось? Или Вы так уж увлеклись муаровой шелковой подкладкой на отворотах? <…> Виною всему муаровые шелковые отвороты на сюртуке». Узнав от Немировича-Данченко, что труппа собирается на гастроли в Ялту и что ее «лучшее меньшинство» останется там на отдых, продолжая репетиции, Антон заметил: «Для директора Вы ценная, а для автора — бесценная». Мария Дроздова, по-прежнему близкая Машина подруга, познакомившись с Ольгой, спустя две недели писала Антону: «Спросила ее, правда ли она влюблена в Немировича, а в Вас нет, она ужасно смеялась и сказала, что Немировича любит, а Вас нет <…> Вы влюблены не на шутку в Книппер и хотите уехать за границу, по-моему, совсем не надо».

Антон отшучивался; получив фотографии Ольги, написал ей: «Вы немножко похожи на евреечку, очень музыкальную особу, которая ходит в консерваторию и в то же время изучает на всякий случай тайно зубоврачебное искусство и имеет жениха в Могилеве». И даже припугнул ее, сообщив, что летом уедет за границу. Ольга поддалась на провокацию и 5 февраля писала ему: «Это невероятно жестоко писать такие вещи. Сию же секунду ответьте мне, что это не так, что лето мы будем вместе. Да, да, правда, правда?» Антоновы уловки были замечены и Машей: «И всегда ты пугаешь отъездами своими! <…> Некоторые приходят в отчаяние, что ты хочешь уехать».

Прекрасные глазки и услужливые хлопоты «антоновок» оставили Чехова равнодушным. В январе Маша сходила с Ликой Мизиновой на «Чайку» и потом писала Антону: «Она плакала в театре, воспоминанья перед ней, должно быть, развернули свиток длинный». Вращаясь в актерском обществе, Лика увлеклась режиссером МХТа Александром Саниным-Шенбергом. С тех пор Антон и Лика прекратили общение, хотя она по-прежнему продолжала встречаться с Машей, Ваней и Мишей.

А Мелихово все не отпускало от себя Чеховых. Три сельские учительницы повздорили между собой и призвали Антона рассудить тяжбу. Он же настойчиво просил Серпуховскую земскую управу об освобождении его от общественных обязанностей. На вопрос Миши, не скучает ли Маша по Мелихову, как Евгения Яковлевна скучает по цыплятам и телятам, Маша ответила: «Приехал покупатель, я ему все сдала, забрала мать и старуху, которые даже не прослезились, и уехали в Москву. <…> До сего дня я была беспечна и весела, потому что этого самого Мелихова у меня нет и дай Бог, чтоб не было, и забот неприятных нет. Живу в почете — по братцу почитают. Друзей у меня много».

Двадцатого декабря Маша нарушила уединение брата. До Аутки она сама добралась на извозчике, так как Антону нездоровилось, а Евгении Яковлевне он не позволил выходить из дому под дождем. Вслед за Машей в Ялту приехал Левитан. Услышав от Антона, что он скучает по русскому пейзажу, художник попросил у Маши кусок картона и набросал этюд со стогами сена под лунным светом — картина украсила камин в кабинете Чехова. Рождественские праздники прошли невесело — незадолго до этого умер Григорович, и хотя Антон уже не был с ним близок, как раньше, он по-прежнему чтил его как патриарха русской литературы и открывателя молодых талантов. Худеков, редактор «Петербургской газеты», сообщал Антону: «Незадолго перед смертью он был у меня и все твердил „жить хочу“. Долго и много вспоминал про Вас, и как душевно отзывался он о „невольном изгнаннике“, обреченном жить вдали от друзей… в прескучной Ялте». Отдалился Антон и от тех петербургских литературных кругов, в которые попал когда-то благодаря Григоровичу. Подписав контракт с Марксом и получив последние деньги от Суворина, Чехов теперь лишь изредка писал бывшему патрону, несмотря на упреки Эмили Бижон[482] и бесстыдно кокетливые письма Насти Сувориной, которая была на пороге новой помолвки[483]. Потеряв Антона, Суворин получил к своим услугам Мишу — тот рассорился с ярославским начальством и вообще скучал в провинции, мечтая о журналистской работе в «Новом времени». Суворин решил использовать младшего брата, чтобы вернуть под свое крыло старшего. В письме от 22 января Миша сообщал Антону:

«Оба они, и он, и она, встретили меня, как родного, и целые два вечера изливали передо мною свою душу. <…> Со слезами на глазах и с пылающими щеками Анна Ивановна уверяла меня, как им горько, что нарушились отношения между тобою и ими. Они тебя очень любят. <…> „Голубчик Миша, я знаю, отчего это случилось. Антоша не захотел простить моей газете ее направления“. <…> Их глубоко огорчило, что ты продал свои сочинения Марксу, а не Суворину. Анна Ивановна во всем обвиняет одного только Суворина. <…> „Алеша, ты ведь знаешь Антона, он человек одаренный, решительный, смелый. Сегодня он здесь, завтра вдруг собрался и уехал на Сахалин“. <…>Суворин просил меня убедить тебя, чтобы ты выкупил обратно от Маркса свои сочинения <…> И далее: „Я ужасно любил и люблю Антона. Знаете, я с ним молодею… Ни с кем в моей жизни я не был столь откровенен, как с ним… И что это за милый, великолепный человек! Я с радостью выдал бы за него Настю“»[484].

Отвечая Мише, Антон опроверг доводы Суворина («тебя обворожили») и прибавил: «Это я пишу исключительно для тебя одного». Однако усилия Суворина не пропали даром, и спустя год Миша был в числе его сотрудников.

В наступившем году Чехов «за заслуги в образовании» получил орден Станислава 3-й степени (такую же награду имела половина преподавателей таганрогской гимназии). Его также избрали почетным академиком «по разряду изящной словесности». Это звание жалованья не предусматривало, зато освобождало от цензуры, проверок на таможне и даже ареста (а также от академических премий). Сам же Чехов рекомендовал в академики своего недруга, критика Михайловского, и своего приятеля, замученного жизненными невзгодами писателя Баранцевича. «Academicus» Антон стал мишенью для дружеских шуток и адресатом многочисленных устных и письменных прошений. Дядя горничной в доме Чеховых теперь называл Антона не иначе как «ваше превосходительство».

Левитана, жить которому оставалось считанные дни, поразило мрачное настроение Антона. «Я склонен думать, что эта твоя лихорадка есть лихорадка самовлюбленности — твоей хронической болезни!» — писал он Чехову 7 февраля. Посмотрев в декабре «Чайку», из всех эпизодов он выделил лишь тот, «где доктор целует Книппер». В письме от 16 февраля снова зазвучали его привычные интонации героя-любовника: «На днях был у Маши и видел мою милую Книппер. Она мне больше и больше начинает нравиться, ибо замечаю должное охлаждение к почетному академику».

Повесть «В овраге», напечатанная в журнале «Жизнь», объединила Чехова с людьми, которых Суворин считал преступниками: с марксистами Горьким и Поссе (редактором «Жизни»), то и дело попадавшими под арест или полицейский надзор. Таким образом, не только Адольф, но и Карл Маркс отрезал Чехова от Суворина. Сохранив к своему покровителю теплые чувства, Антон тем не менее настраивал против него и Мишу, и других. А связь Чехова с либералами не поколебалась даже тем, что повесть «В овраге» была напечатана с чудовищным количеством опечаток — Антон назвал это «оргией типографской неряшливости». Прототипы повести, по мнению автора, были еще хуже, чем ее герои, однако далеко не все жизненные наблюдения — вроде пьющих и развратничающих малолетних детей — нашли отражение на ее страницах: «говорить об этом считаю нехудожественным», — заявил Чехов.

Доктор Альтшуллер, в конце февраля обследовав Антона, определил, что левое легкое у него стало хуже, хотя правое оказалось чистым. В тот год весна пришла в Ялту рано. В иные дни Антон совсем не кашлял по утрам. Две старые женщины, Евгения Яковлевна и кухарка Марьюшка, в отсутствие Маши взявшие на себя робкие заботы о здоровье Антона, порой забывали о собственных болячках. Повесть «В овраге» вызвала восхищение не только читателей, но и критики, около года не обращавшей внимания на чеховские сочинения. Антон не спешил приниматься за новую вещь — пьеса «Три сестры» пока пребывала в зародыше.

В середине февраля после десятиградусных морозов у Чехова в саду расцвели камелии. «Мне кажется, что я, если бы не литература, мог бы быть садовником», — сказал Антон. Он с нетерпением, как Магомет прихода горы, ждал, когда Немирович-Данченко, Ольга Книппер и другие лучшие люди труппы прибудут на гастроли в Крым. Еще в Рождество он просил Машу убедить Ольгу, чтобы та приехала на лето в Ялту. Барышни вместе праздновали Масленицу — ели блины сначала у Маши, а потом у Вани — и перешли на «ты». Маша отнюдь не терялась в обществе Ольги, куда более искушенной в светской жизни: она завела с ней дружбу и уже манипулировала ею от имени брата, как это прежде бывало с Дуней Эфрос, Ольгой Кундасовой и Ликой Мизиновой. Теперь Маша с Ольгой стали неразлучны, и Антон мог быть уверен: если одна из них поедет в Ялту, следом двинется и другая.

Глава семьдесят первая Ольга в Ялте: март — июль 1900 года

Для Антона первой ласточкой весны в Ялте стал Александр Вишневский. Он приехал заранее, чтобы проверить обшарпанный ялтинский театрик и его электрическое освещение, которое в конце концов станет причиной его гибели. Вишневский довел Антона до белого каления тем, что предавался воспоминаниям о таганрогских гимназических днях и просил подавать реплики из «Дяди Вани» и «Чайки». Антон другу своей юности отомстил, но незлобно: в пьесе «Три сестры» вывел глуповатого и прямодушного Кулыгина, не столько предназначив эту роль для Вишневского, сколько списав ее с него. Билеты на все пять представлений МХТа в Ялте — «Одинокие» Гауптмана и чеховские пьесы — были распроданы; московский театр заинтересовал даже крымских караимов. По просьбе Антона пьесы не сопровождались списками исполнителей, и заранее было оговорено, что индивидуальных выходов актеров на аплодисменты не будет. Редко когда ему приходилось со столь сильным нетерпением ожидать публичного мероприятия, хотя на деле потребовалось лишь повстречаться с инженером-электриком и убедить Ялтинскую городскую управу, что пьеса «Одинокие» прошла цензуру.

С деньгами стало получше — Общество драматических писателей и композиторов выплатило Чехову за квартал 1159 рублей. В Крым начал съезжаться народ. Первым собирался приехать из Таганрога кузен Георгий. Тридцать билетов на ялтинские представления МХТа заказал Горький. Машу вместе с Ольгой Антон ожидал на Страстной неделе — вперед себя сестра выслала подушки, посуду и кровати. Евгения Яковлевна готовилась к большому наплыву посетителей. Двенадцатого марта приехал и остановился у Чеховых кузен Георгий; Горький прибыл 16-го (за ним по пятам следовал филер); 25 марта из Москвы пожаловала группа врачей, желающих стать свидетелями триумфа своего коллеги.

Антон во всем, что происходило, упорно настаивал на своем. Ольгу Книппер он попросил: «Только, пожалуйста, не берите с собой Вишневского, а то он здесь будет следовать за Вами и за мной по пятам и не даст сказать ни одного слова; и жить не даст, так как будет все время читать из „Дяди Вани“». Сергеенко Антон предупредил, что разместить его у себя не сможет, и присоветовал отдаленный Симеиз. В конце марта скорый московский поезд прибыл в Севастополь, доставив три вагона театральных декораций, костюмов и бутафории. Театру это обошлось в 1300 рублей, которые Немирович-Данченко намеревался возместить за счет постановки «Дяди Вани» на петербургской сцене. Второго апреля в Ялту приехали Маша и Ольга[485]. Комнату Ольге отвели рядом с Машей, внизу, спальня же Антона была наверху. Лестница громко скрипела, а Евгения Яковлевна спала очень чутко, так что ночные визиты актрисы к писателю были затруднены.

Седьмого апреля труппа МХТа прибыла в Севастополь, откуда начинались ее крымские гастроли. В пьесе «Чайка» теперь играла новая Нина Заречная — Мария Андреева. Днем позже у Антона случилось геморроидальное кровотечение, и совместную поездку с Ольгой навстречу актерам пришлось отложить до 9 апреля. В Севастополе Антон впервые увидел на сцене своего «Дядю Ваню» и с неудовольствием выслушал громовые аплодисменты публики, увидевшей в зале автора. На следующий день он обошел развалины античного Херсонеса, а к вечеру снова был в театре, чтобы увидеть Ольгу в роли благородной обольстительницы в пьесе «Одинокие». Роль эта была у Ольги не из лучших, и именно она сильно задела молодого поэта Лазаревского, который стал надоедать Антону довольно нетактичным поведением: «Актриса Книппер стала мне противна своей ролью так, что казалось, если бы я с нею познакомился в жизни, то и тут она осталась бы такою же противной. Я и этим поделился с Чеховым»[486].

Тринадцатого апреля, на день раньше труппы, Антон и Ольга покинули гостиницу Витцеля и отправились из Севастополя в Ялту. Там Чехова, греющегося на солнце и следящего за разгрузкой декораций, обнаружил появившийся в Ялте Станиславский. В течение следующих десяти дней чеховский дом осаждали актеры и писатели. Чехов посмотрел постановки обеих своих пьес, попурри из ранних рассказов, а также сцены из спектаклей других авторов. Публика была щедра на аплодисменты, что Антон переносил с трудом. Горьковская «Песня о Соколе» тоже не оставила зрителей равнодушными. Бремя славы Антон нес с деликатностью; Немировичу-Данченко он подарил золотой брелок в форме книги с надписью «Ты дал моей „Чайке“ жизнь. Спасибо!» Двадцать четвертого апреля, после прощального банкета, труппа МХТа отправилась по бурному морю в Севастополь; оставив в кабинете у Антона переплетенные красной лентой пальмовые ветви с надписью «Глубокому истолкователю русской действительности», а в саду — качели и скамейку из декораций к «Дяде Ване». Маша еще с неделю пробыла в Ялте, а затем уехала в Москву принимать экзамены в гимназии Ржевской, пообещав вернуться к середине мая.

Обещала вернуться и Ольга — при условии, что Антон не удерет в Париж. В письме к Евгении Яковлевне она попыталась подобрать ключи к ее сердцу: «Мы внесли Вам такой беспорядок, что, право, стыдно вспомнить. Вы, наверное, теперь отдыхаете и приходите в себя после нашего нашествия. Спасибо Вам за все, за все». Антон и Ольга теперь не скрывали своей близости. Из Ярославля Миша пытал в письме Машу: «А здесь разнеслись слухи, что он женится. Я было поверил. В особенности когда заговорили о барышне с немецкой фамилией. Я вспомнил, что ты упоминала о какой-то Книппер когда-то». Маша же, ничего не имея против Ольги в качестве своей подруги и Антоновой любовницы, была глубоко обеспокоена перспективой иметь ее в качестве невестки. В письмах к Ольге ласковое обращение «дорогая Олечка» чередуется с фразами «подлый немец» и «какое поросятельство». (Шутливые оскорбления были характерны для Машиного эпистолярного стиля — и таком же тоне писала письма и Лика Мизинова, а вот Ольга Книппер, если негодующая, то открыто, а если ласковая, то непритворно, так и не смогла ни привыкнуть к подобному языку, пи перенять его.)

Невзирая на то что Евгения Яковлевна панически боялась остаться в доме одна, Антон уехал в Москву через четыре дня после Машиного отъезда. В квартире у сестры он остановиться не пожелал, предпочтя гостиницу «Дрезден», в которой был лифт, а рядом с номером — ватерклозет. Здесь же он мог встречаться с Ольгой без посторонних глаз. По прибытии Антон дал телеграмму Суворину, и тот вместе с Дофином выехал в Москву ночным поездом. Тринадцатого мая Маша отправилась в Крым к Евгении Яковлевне. Общаясь с Сувориным, Антон поведал ему, какую скуку нагоняет на него Станиславский. Суворин записал в дневнике: «Говорили о продаже им сочинений Марксу. У него осталось всего двадцать пять тысяч рублей. — „Не мешает ли вам то, что вы продали свои сочинения?“ — „Конечно, мешает. Не хочется писать“. — „Надо бы выкупить“, — говорил я ему. — „Года два надо подождать, — говорил он. — Я к своей собственности отношусь довольно равнодушно“. Ездили на кладбище. В Девичьем монастыре могила его отца. Долго искали. Наконец, я нашел. <…> Он проводил меня на железную дорогу. Он поправился. Зимой было одно кровохарканье, и то маленькое. <…> С Чеховым чувствую себя превосходно. Я на двадцать шесть лет старше его. Познакомились мы с ним в 1886 году. „Я тогда был моложе“, — сказал я. — „А все-таки на двадцать шесть лет и тогда были старше“».

Антон навестил умирающего Левитана. Простив художнику романы со своими дочерьми, за ним снова ухаживала Анна Турчанинова. Температура у него доходила до сорока с лишним градусов, и Турчанинова писала вдогонку Антону: «Ужас закрадывается в душу <…> Не верю, что не выхожу»[487]. Проведя в Москве лишь девять дней, Антон выехал в Ялту, и в следующем письме Ольга Книппер спрашивала его: «Вы вчера уехали ужасно расстроенный, милый писатель. Почему?» Антон написал в ответ, что в Москве его мучили головные боли и жар.

В отсутствие Антона Евгения Яковлевна нашла повод для недовольства: ей надо было показаться зубному врачу, а сын оставил мало денег. Брошенная на произвол судьбы мать стала для Миши прекрасным предлогом наведаться в Ялту. Антон же, пробыв дома с неделю, несмотря на скверное самочувствие, вновь отправился в путь. В письме от 29 мая Маша с тонким злорадством описывала события Ольге: «Собирай скорее свои пожитки и приезжай к нам без разговоров! <…> Вчера проводили Антошу на Кавказ. Он поехал в компании с Срединым, Горьким, Алексиным и Васнецовым, художником. Они сговорились насчет поездки как-то быстро, быстро и собрались. Маршрут их следования: Новороссийск, Владикавказ, Военно-Грузинская дорога, Тифлис, Батум и обратно Ялта. Уехал Антон больше оттого, что нагрянули, совершенно неожиданно, не предупредивши, родственники — Миша с женой, ребенком и нянькой. Шумно и неинтересно. На днях приезжает Ваня, тоже с семейством… Писатель вернется к 8 июня домой. Вы, вероятно, не встретитесь».

Команду путешественников подобрал Горький, включив в нее двух врачей и художника, трое из них были чахоточные. Возможно, Чехов и Книппер заранее условились о встрече, поскольку вместе с матерью Ольга в то время была во Владикавказе и по Военно-Грузинской дороге собиралась ехать до курорта Боржом, где им предстояло провести лето. Однако прошедшие дожди дорогу размыли, и свидание в назначенном месте не состоялось. Тифлисская газета сообщала, что, прибыв в город на неделю, Чехов, Горький и Васнецов остановились в Северных меблированных комнатах. Антон и не подозревал, что в это же самое время в Тифлисе находилась и Ольга, однако ее невестка, регулярно читавшая газеты, разыскала Чехова по телефону: тот поначалу попытался отделаться от нее, приняв за назойливую поклонницу[488]. Повстречались Антон и Ольга в поезде, выехав из Тифлиса, и через несколько часов расстались. Дочь и мать Книппер пересели на боржомскую ветку.

Маша ничего об этом не знала и 12 июня писала Ольге: «Если через четыре дня ты не приедешь, то между нами все кончено и мы больше не знакомы! Сегодня проводим Мишу с семьей. Было грустно, я успела привыкнуть к ним». Антон позаботился о том, чтобы разминуться с братом и маленькой племянницей в один день. Горький с семьей уехал несколькими днями позже. Ольга пожаловала в Ялту 23 июня.

Вместе они провели шесть счастливых недель, хотя известно об этом крайне мало. Чехов почти ничего не писал, но работа над «Тремя сестрами» медленно продвигалась. Были и небольшие огорчения: еще до приезда Ольги в ялтинской гостинице остановилась Мария Андреева; кроме того, Антона продолжал преследовать поэт Лазаревский — наблюдал, как тот пил чай в компании Маши и Ольги: «Чехов присел за Книппер и выглядывал оттуда. Одет он был, не в пример Горькому, положительно франтом. Запонки золотые, желтые ботинки, пиджак, пальто — все это самое элегантное. Через несколько времени к столу подошла и Желябужская [М. Андреева]. Чехов к ней чувствует больше чем обыкновенную симпатию».

Евгения Яковлевна с Машей перебрались в Гурзуф на купленную Антоном дачу. Антон и Ольга остались в доме вдвоем, и ситуация напоминала запись в чеховской записной книжке о том, как избавиться от непрошеных гостей: некто «нанял француженку, которая жила у него за жалованье под видом содержанки, это шокировало дам». Их больше не смущали скрипучие ступени, тревожившие сон Евгении Яковлевны и Маши, когда Ольга с подушкой и свечкой пробиралась в комнату Антона или когда навещала его на рассвете, вернувшись в дом после морского купания.

Просителям и визитерам давали от ворот поворот, за исключением молоденькой Ольги Васильевой, к которой Чехов проникся жалостью еще в Ницце. Вице-консул Ментоны Юрасов умолял Антона быть с ней помягче: «Васильева Вас любит, и Ваше слово для нее закон. <…> Она не знает, что делать со своей самостоятельностью, — а опереться ей не на кого. Она существо несчастное, жалкое и достойное сострадания»[489].

Васильева прислала Чехову в подарок восточный ковер и спрашивала его, какие английские журналы могли бы опубликовать ее переводы[490]. Антон на это ответил: «Мне кажется, для английской публики я представляю так мало интереса, что решительно все равно, буду ли я напечатан в английском журнале или нет».

Двадцать второго июля умер Левитан. Друзья и знакомые художника получили записки с просьбой уничтожить его письма. Маша, в отличие от Антона, последнюю волю друга покорно исполнила.

Последние дни, проведенные Ольгой в Ялте, омрачились волнениями иного рода. В начале августа Антон получил письмо от первой исполнительницы Чайки, Веры Комиссаржевской: «Я приехала на несколько дней в Ялту, живу в Массандре, и мне было бы очень грустно не увидать Вас хоть на минутку»[491]. Ольга сразу поняла, что актрису интересует не столько новая пьеса, сколько сам автор. Третьего августа Антон уединился с Чайкой на даче в Гурзуфе, однако ни ответных чувств, ни права на постановку новой пьесы она не добилась — пришлось утешиться фотографией с надписью «…в бурный день, когда шумело море, от тихого Антона Чехова». Спустя два дня Антон отправился с Ольгой в Севастополь — там они остановились в гостинице. Можно лишь догадываться, почему Ольга плакала в поезде: не потому ли, что «так много пережила за это короткое время в вашем доме»? Было ли это связано с недовольством Евгении Яковлевны по поводу визита Комиссаржевской? Вернувшись в Ялту, Антон ни с кем не пожелал общаться. Комиссаржевская снова писала ему из Гурзуфа: «Ждала два дня. Едем завтра пароходом в Ялту. Огорчена Вашей недогадливостью». Состоялась еще одна встреча. Спустя неделю, после путешествия по штормящему морю, актриса жаловалась Антону: «Мне казалось, что когда я Вас увижу, то закидаю вопросами и сама скажу Вам что-нибудь. <…> Знаете, это ужасно странно, но мне на время было жаль Вас <…> жаль, жаль до грусти. А еще что-то неуловимое было все время в Вас, чему я не верю».

Ольга же, несмотря на полные нежности письма Антона, чувствовала себя «выброшенной за борт» и признавалась в письме к Маше: «…Нежно простились. Он был взволнован; я тоже. <…> Я заревела. Жутко было остаться одной после всего пережитого»[492]. Будущее казалось неопределенным. Ваня уверял Ольгу в том, что Антон будет зимовать в Москве. Однако Маше она писала: «Странно ты спрашиваешь — на чем порешили с братом твоим? Разве с ним можно порешить? Сама ничего не знаю и страдаю сильно от этого».

Станиславский и Немирович-Данченко возлагали большие надежды на роман актрисы и драматурга — они желали бы покрепче привязать Антона Чехова к своему театру. Восьмого августа Станиславский писал Немировичу-Данченко: «Вчера выжал от Чехова: он завтра едет в Гурзуф писать и через неделю собирается в Алупку приехать читать написанное <…> Он пишет пьесу из военного быта с четырьмя молодыми женскими ролями. <…> Все это пока под большим секретом»[493].

Впрочем, Немировичу стало известно нечто большее, причем задолго до того, как об этом открыто заговорила Ольга (Антон молчал до последнего). Он поделился новостью со Станиславским: «Брак ее с Антоном Павловичем — дело решенное»[494]. Приступив к работе над пьесой «Три сестры», Чехов, сам того не подозревая, подписал брачный контракт не только с актрисой, но и с ее театром.

Глава семьдесят вторая «Три сестры»: август — ноябрь 1900 года

Антон вернулся в прогретую августовским солнцем Ялту, а Ольга уехала в Москву. Пьесу «Три сестры», которая уже давно сложилась у Чехова в голове, предстояло перенести на бумагу. Ее сюжет затрагивал в душе Антона сугубо личные струны: после сестер Гольден, Марковых, Яновых, Линтваревых и Шавровых Чехову стало казаться, что три сестры, как мотив волшебной сказки, будут вновь и вновь возникать в его жизни.

Пьеса имела и английский источник. Еще в 1896 году Антон отослал в таганрогскую библиотеку биографию сестер Бронте — историю трех талантливых и несчастных девушек, стремящихся вырваться из провинциального Йоркшира; в их жизни есть и деспотичный отец, и мать, о которой сохранились лишь смутные воспоминания, и обожаемый брат, превратившийся в бездельника и пьяницу. Сестры Прозоровы у Чехова во многом сходны с сестрами Бронте. В конце девяностых годов в Москве пользовалась популярностью оперетта С. Джоунза «Гейша», и ее сюжет — любовные похождения трех английских офицеров — тоже пришелся кстати. Пошли в переработку и воспоминания прошлых лет: офицеры, с которыми Антон водил дружбу в Воскресенске летом 1884 года, военные попутчики по дороге на Сахалин. Как и в рассказе «Дама с собачкой», супружество в пьесе «Три сестры» трактуется как форма тирании, а напряженность в отношениях между реальными Машей и Ольгой предвосхищается судьбой кротких сестер, постепенно вытесняемых из собственного дома плодовитой невесткой, — жестоко обошелся драматург Чехов с сестрами Прозоровыми, бесспорно достойными лучшей доли. Лишь актерам МХТа удастся мастерски передать на сцене полифонизм «Трех сестер» посредством одновременно звучащих разговоров нескольких лиц, а с помощью невербальных средств — часов, фотоаппарата, деревьев в саду, музыки и пожара — отразить течение времени.

Работа над пьесой продвигалась медленно. В доме гостила жена Вани с сыном. Захаживала Варвара Харкеевич со своими знакомками, а Катишь Немирович-Данченко, скучающая без мужа, сидела у Чеховых часами и болтала о чепухе. Антон пытался скрываться от гостей в спальне, потом перебрался в Гурзуф, но и это не помогало. «Едва я за бумагу, как отворяется дверь и вползает какое-нибудь рыло», — жаловался он Ольге. Он составил список ненавистных ему персон: «игривый еврей, радикальный хохол и пьяный немец», а также надоедливые дамы, желающие получить от него краткое изложение теории Герберта Спенсера. Приехала чета Станиславских с намерением хорошенько отдохнуть; Антон направил их в гимназию к Харкеевич послушать игру на арфе какой-то венгерки.

Станиславский, по собственному признанию, «насиловал творчество большого художника»: Антона надо было заставить дописать «Трех сестер» к концу лета. Тот же как будто никуда не спешил: и к следующему сезону пьеса не опоздает. А Ольге уже хотелось заполучить в Москву и пьесу, и ее автора. Не мог бы он продолжить работу в гостинице «Дрезден»? В ее письмах зазвучали жалобы — «Было бы слишком жестоко расстаться теперь на всю зиму» — и уже строились планы провести будущее лето «где-нибудь в деревне». Как и Комиссаржевскую, ее тянуло на откровенные разговоры: «Мы так мало с тобой говорили, и так все неясно». Однако Антону претило выяснение отношений, да еще «с серьезными лицами». Ольга пускала в ход и ласковое кокетство: «Помнишь, как ты меня на лестницу провожал, а лестница так предательски скрипела? Я это ужасно любила». И проявляла участливую заботу: вытирают ли пыль у него в кабинете? «С матерью не ссоришься? А с Машей ласков?» — спрашивала она в письме от 16 августа. Из Москвы она прислала ему еще один кактус — «зеленого гада». Вместе с другими актерами МХТа бдительно следила за его работой: как и Немирович-Данченко со Станиславским, она стала для «Трех сестер» повивальной бабкой. Однако даже повитухам не дано было сделать появление пьесы на свет менее болезненным. Между тем Станиславский и Немирович-Данченко вовлекли всю труппу в изнурительные репетиции пьесы Островского «Снегурочка». Москва не оставляла Ольге ни минуты свободного времени. Двадцать пятого сентября театр показал «Одиноких» Гауптмана. В семействе Книппер возникли проблемы: дядя Саша признался Ольге, что кутежи, попойки и одиночество подталкивают его к последней черте и что лишь Антон смог бы понять его. Девятнадцатого августа Маша уехала в Москву — там ей предстояло заняться продажей Кучук-Коя. (Коншин снова задерживал выплату денег за Мелихово и уже тайком начал искать на него покупателя.) Ольга взялась помочь Маше в поисках новой квартиры. Они много времени проводили вместе и то и дело оставались друг у друга на ночевку; к ним в гости стал наведываться актер Вишневский. Вокруг Маши и Ольги собрались друзья и приятели Антона: Лика, Кундасова (которая, по словам Маши, «обратилась в тень»), Бунин, Горький, а также его новый почитатель — бывший моряк, ставший садовником, а впоследствии толстовцем и театральным деятелем, Леопольд Сулержицкий. Антон, как магнит, удерживал вместе этих столь непохожих людей.

Крымское лето подходило к концу. Чеховское подворье покинул один из ручных журавлей, а другой, ослепший на один глаз, тоскливо ходил по пятам за садовником. Горничная Марфа Моцная оставила Чеховых, перебравшись в Ливадию к дядюшке. Однако и теперь Антон не чувствовал желанного уединения — он стал просить Машу забрать к себе на осень Евгению Яковлевну. Сестра сопротивлялась: «Но если бы ты знал, как мне трудно было отвозить ее в Крым! Я в Москве в смысле хозяйства устроилась на студенческий лад, кровати совершенно нет, посуды тоже мало, все весной я отправила в Ялту Ведь польют дожди, начнут у нее ноги ломить, холодно, сыро».

Она подозревала, что Антон куда-то собрался, и спрашивала: надолго ли? Самой же ей хотелось походить в Москве по театрам, и Евгению Яковлевну она согласилась взять к себе лишь с января. Антон поступил по-своему: 23 сентября он посадил Евгению Яковлевну на пароход в Севастополе; там знакомые Чехова попытались накормить ее обедом (от которого она отказалась, боясь за свои вставные зубы), а потом проводили на московский поезд.

«Очень благодарю тебя, большое спасибо, что мне доставил удовольствие» [495], — написала Евгения Яковлевна Антону, добравшись до Москвы. Маша, недовольная поворотом событий, ограничилась припиской к письму матери. Ольга повела Евгению Яковлевну на зрелищную историческую драму «Царь Федор Иоаннович», открывшую новый сезон МХТа. Евгения Яковлевна изъявила желание побывать и на «Снегурочке», но отнюдь не стремилась увидеть пьесы сына. (Как и Павел Егорович, она полагала, что литературный труд Антона являл собой презренный и недостойный упоминания источник дохода.) Ольга писала о ней Антону 11 октября: «Бедная, ей все чудится, что я заграбастую ее Антошу и сделаю его несчастным!» Евгения Яковлевна благосклонно воспользовалась гостеприимством Ольги, однако продолжала оставаться настороже. Антон блаженствовал в одиночестве и не поддавался на искушения Ольги: «Неужели тебе не хочется увидеть твою актрису, поцеловать, приласкать, приголубить? Ведь она твоя»[496].

Пьеса «Три сестры» между тем приобретала более ясные очертания, хотя Антон и пожаловался Ольге, что одна из его героинь «захромала». Пришло письмо от Ю. Грюнберга, управляющего конторой издательства Маркса: прослышав, что Чехов работает над новой пьесой под названием «Две сестры», они захотели включить ее в седьмой том сочинений. Антон ответил, что даст пьесу лишь после того, как она будет поставлена на сцене и напечатана в журнале.

Гостей, стремившихся в Аутку, Антон решительно отваживал — исключение было сделано лишь для неугомонного Сергеенко[497] и для Ольги Васильевой. Став к тому времени независимой восемнадцатилетней барышней, она приехала в Ялту из Ниццы в сопровождении няни и трехлетней девчушки Маруси, которую взяла на воспитание из смоленского сиротского дома. Антон привязался душой к ребенку, чем немало удивил писателя Куприна, наблюдавшего, как Маруся, забравшись к Чехову на колени, что-то лепетала и теребила ручонками его бороду. Антона едва ли кто раньше видел в подобных сценах публичного проявления нежных чувств — разве что по отношению к таксам Брому и Хине. А если бы кому попались на глаза письма Антона Васильевой, где он называет себя Марусиным «папашей», то слухи полетели бы во все стороны со скоростью лесного пожара.

Девятого сентября сгорел ялтинский театр; Антона это не слишком огорчило: «Он был здесь совершенно не нужен, кстати сказать»[498]. Жизнь в Аутке со старухой Марьюшкой в качестве кухарки была несладкой: Антон писал «Трех сестер», довольствуясь постными супами и рыбой. От работы его отрывали лишь приступы кашля, попавшие в мышеловку мыши и Каштан, чью лапу раздавило повозкой. О близких своих Антон не беспокоился. Ваня и Маша на брата сердились, «а за что — неизвестно», — писал он Ольге. Та же все настаивала на его приезде в Москву; Антон в ответ пытался найти оправдание их жизни порознь: «виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству». Чехов и не помышлял о поездке в Москву до завершения работы над пьесой; туда он думал выбраться лишь к началу репетиций, поскольку не решался доверить Станиславскому четыре «ответственных» женских роли. Ольге же тем временем понадобилась его моральная поддержка: ее огорчали недружелюбные отклики прессы на спектакль «Снегурочка», в пьесе «Одинокие» Станиславский слишком выставлял себя напоказ, а на спектакле «Иванов» в зрительном зале звучали антисемитские высказывания.

Двадцать третьего октября, послав вперед себя череду телеграмм, Антон прибыл в Москву с рукописью пьесы «Три сестры». На следующий день он прочитал свое творение труппе МХТа. Ответом ему была сконфуженная тишина в зале — никто не ожидал, что пьеса будет столь сложной и безрадостной. Затем Чехов посмотрел спектакль «Доктор Штокман» Ибсена. Вернувшись к себе в гостиницу «Дрезден», он обнаружил там соблазнительную записку Ольги: «Сиди в „Дрездене“ и переписывай [пьесу], я приеду, принесу духов и конфет. Хочешь? Ответь, да иль нет?»

Двадцать девятого октября Антон присутствовал на читке пьесы «Три сестры», и Станиславский был поражен робостью и застенчивостью автора. А в чеховском окружении, напротив, росло возбуждение. Миша писал, что даже малознакомые люди в поезде интересуются, когда у Антона свадьба и что какая-то актриса видела, как Немирович-Данченко предлагал выпить за супружеский союз Книппер и Чехова: «Было бы очень приятно, если бы эти слухи оправдались»[499]. Гадали об этом и в Ялте; в дневнике Лазаревского 12 ноября появилась запись: «Слыхал, будто Чехов женился… Не верю. А впрочем, на Андреевой разве. Нет, не может быть. Книппер разве?»

Своему ялтинскому знакомому Исааку Синани Антон и Маша обещали присматривать в Москве за его сыном-студентом Абрамом. Но 28 октября случилась беда: юноша покончил с собой. Антон вызвал отца в Москву на похороны, сообщив, что сын умер «от меланхолии». Машу он предупредил, чтобы та ненароком не проговорилась в Ялте о причине смерти. В день похорон Абрама Чехов посмотрел пьесу «Одинокие» — ее герой тоже лишает себя жизни. Неделю спустя скончался Юлий Грюнберг, редактор Антона в издательстве Маркса. Чехов дорабатывал пьесу «Три сестры» в мрачнейшем расположении духа. Между тем Комиссаржевская по-прежнему добивалась от него новой пьесы. Дав актрисе понять, что ее ожидания тщетны, Антон воззвал к ее жалости: «Днем, с утра до вечера, верчу колесо, т. е. бегаю по визитам, а ночью сплю как убитый. Приехал сюда совершенно здоровым, а теперь опять кашляю и злюсь, и, говорят, пожелтел». Днем Антон обретался у Ольги и Маши, а спать уходил в гостиницу. Ему уже давно следовало бы уехать из Москвы: ноябрьские промозглые холода были для него губительны. Газета «Новости дня» распространяла слухи, что он собрался то ли в Африку, то ли в Америку и что постановка пьесы «Три сестры» откладывается.

На самом же деле именно «Три сестры» стали причиной его задержки в Москве. А также Суворин. Чехова задело, что ему не сообщили о недавней свадьбе Насти. Он осыпал упреками своего бывшего патрона: «К Вашей семье я привязан почти как к своей» — и попросил его приехать в Москву. Несмотря на загруженность театральными делами, Суворин незамедлительно примчался на зов Антона. В дневнике он записал: «Чехов уезжал на юг, в Алжир, просил меня приехать к нему. Я хотел вернуться в среду 22-го к генеральной репетиции „Сынов Израиля“, или „Контрабандистов“, как мы, с согласия Крылова, окрестили пьесу. Чехов отговаривал. Я остался. В середу можно было видеть Л. Н. Толстого. Из Петербурга мне телеграфировали, что можно не приезжать. <…> В четверг, 23-го, разыгрался скандал в Малом театре. Я приехал в 12 утра с курьерским».

Мелодрама из жизни контрабандистов, которую ставил в своем театре Суворин, была совместным творением автора водевилей Виктора Крылова и крещеного еврея Савелия Литвина. Ее одиозная антисемитская направленность возмутила даже петербургскую публику. На премьере спектакля подстрекаемые Лидией Яворской зрители швыряли на сцену бинокли, галоши и яблоки. Не выдержав позора, любимый зять Суворина, Алексей Коломнин, через день умер от разрыва сердца. Чехов и на этот раз остался безучастным к суворинскому горю.

В конце ноября Антон посмотрел на сцене МХТа пьесу Ибсена «Когда мы, мертвые, просыпаемся». И Ольгу, занятую в этом спектакле, и Немировича-Данченко Чехов сердил своим отношением к норвежскому драматургу: «Он благодушно, с тонкой улыбкой, но неотразимо вышучивал то, к чему мы относились с большой серьезностью и уважением». Между тем в театре начались репетиции двух первых действий пьесы «Три сестры»; последние два Антон намеревался переработать во Франции. Со счета в ялтинском банке он снял две тысячи рублей, а от Адольфа Маркса в Москве поступили десять тысяч (за ним еще оставалась последняя часть платежа в пятнадцать тысяч). С такими деньгами уже можно было отправляться в путешествие, и Ольга с неохотой согласилась с тем, что отъезд Антона в теплые края неизбежен. Одиннадцатого декабря Антон выехал поездом в Вену. В Ницце его поджидали суворинская внучка Надя Коломнина и Ольга Васильева с приемной дочерью Марусей.

Глава семьдесят третья Возвращение в Ниццу: декабрь 1900 — февраль 1901 года

Увозивший Антона поезд удалялся в клубах паровозного дыма, а вслед за ним до самого края платформы шла и шла, обливаясь слезами, Ольга Книппер. Новый приятель Чехова, толстовец Леопольд Сулержицкий, сопроводил расстроенную актрису домой, где передал с рук на руки Маше, которая утешала подругу, пока к ней не вернулась присущая ей жизнерадостность. Маша, впрочем, сама пребывала в печали, однако причины не называла, и Ольга делилась беспокойством с Антоном: «А с Машей что-то творится все это время, я уже давно подмечаю». Возможно, разлад в ее душе следовало бы отнести за счет новых, тогда еще только зарождавшихся отношений: в отсутствие Антона особое внимание к Маше стал проявлять Иван Бунин.

Европа, вследствие разницы в календарях, теперь на тринадцать дней стала опережать Россию; забыв об этом, Антон понял, что попал впросак: под Рождество все магазины в Вене были закрыты, а публика переместилась в театры и рестораны. Поднявшись к себе в гостиничный номер, Антон «с вожделением» поглядывал на отведенные ему одному две постели.

Днем позже курьерским поездом в вагоне первого класса он выехал в Ниццу, и 14/27 декабря вновь поселился в Русском пансионе, в двухкомнатном номере с мягкой и широкой кроватью. Четыре дня у него ушло на то, чтобы перебелить третье и четвертое действия «Трех сестер», при этом четвертое действие он несколько расширил. Чебутыкину он вложил в уста сакраментальную фразу «Бальзак женился в Бердичеве» и сократил многословную речь Андрея в защиту своей несносной Наташи до реплики «Жена есть жена». Пьеса, которая занимала мысли Чехова на протяжении последних двух лет, наконец отпустила автора на волю. Антон огорчался из-за того, что Ольга не пишет, — неожиданно выяснилось, что адресованные ему письма попадают к какому-то русскому обитателю Ниццы с похожей фамилией.

В первый день нового года Антон наведался в гостиницу Бо-Риваж, в которой десять лет назад жил с Сувориным, и лишь после этого выразил ему соболезнования в связи со смертью А. Коломнина. С Сувориным Чехов поделился наблюдениями: «Жизнь здесь совсем не такая, как у нас, совсем не такая… И богаты чертовски, и здоровы, и не старятся, и постоянно улыбаются». Ницца вновь пробудила в нем симпатии к французам. Русские же, — писал он Книппер, — «какие-то приплюснутые, точно угнетены чем-то. <…> А праздность вопиющая». Поздравляя с Новым годом ялтинского коллегу доктора Средина, Антон писал ему, что «здешние места после Ялты кажутся просто раем. Ялта — это Сибирь! <…> А на улицах народ веселый, шумный, смеющийся, не видно ни исправника, ни марксистов с надутыми физиономиями». Спустя неделю, направляясь в Монте-Карло, Антон навестил в Ментоне неизлечимо больную сестру Немировича-Данченко, Варвару. Целых две недели проведя с Францем Шехтелем в игорных заведениях и выиграв в общей сложности пятьсот франков, в письме к Ольге он заметил: «Сколько гибнет здесь русских денег».

Немирович-Данченко повстречался с Чеховым на Лазурном Берегу. Антон, по-видимому, намеренно в письмах к Ольге в уничижительном тоне писал о его жене Катишь, к которой когда-то испытывал большие симпатии: «Здесь она, около других женщин, кажется такой банальной, точно серпуховская купчиха. <…> Немирович под арестом; Катишь не отпускает его ни на шаг от себя, и я его поэтому не вижу». Поначалу Немирович с не охотой соглашался обсуждать с Чеховым пьесу «Три сестры», но со временем понял ее вполне и проникся к ней любовью. Станиславский не заговаривал с Антоном о пьесе до середины января. Он не знал, что ему делать с убитым на дуэли Тузенбахом: надо ли перед публикой проносить мертвое тело; не следует ли Антону добавить массовую сцену, чтобы хоть как-то оправдать спокойствие по этому поводу всех трех сестер. Расспросы Станиславского не так огорчили Антона, как его главное заблуждение относительно пьесы: в финале он усмотрел «заключительную бодрящую мысль автора, которая искупит многие тяжелые минуты». Немирович-Данченко тем временем решал вопросы более приземленные: он потребовал сокращений в монологах всех трех сестер. О том же просила и Ольга, которая находила, что специально написанная для нее роль Маши, самой темпераментной сестры, слишком трудна для исполнения.

Репетируя роль под присмотром Немировича-Данченко — тот все добивался от нее верного «тона», — Ольга довела себя до изнеможения. Девятнадцатого декабря, в тот день, когда Маша с Евгенией Яковлевной выехали в Ялту, она слегла с сильнейшей простудой. Кашель был столь мучителен, что пришлось вызывать врача и принимать хину. Спектакли с ее участием были отменены, но она не сильно об этом сокрушалась и, лежа на диване, карандашом писала Антону письма: не завел ли он знакомства с «beaucoup de jolies femmes? <…> Ecrivez-moi si vous у trouvez de bien interessantes, oui?»[500] Она выговаривала Антону, что тот не пишет матери: «Зачем огорчаешь старуху? Она подумает, что ты через меня изменился к ней». Устыдившись, Антон послал Евгении Яковлевне десять рублей и каждые три дня стал писать ей по открытке. А вот Маша разгневала Антона, с опозданием отправив Марксу письмо по поводу последних пятнадцати тысяч рублей: «Это не небрежность, а просто свинство». Несправедливый гнев брата довел Машу до слез. Получив от него инструкции по ремонту печей в ялтинском доме и уходу за фруктовыми деревьями, она не написала ни слова в ответ. Антону пришлось узнавать через доктора Средина, все ли в порядке с домом и его обитателями. «Меня, моя милая, дома не балуют», — пожаловался он в письме к Ольге.

Вернувшись в Аутку, Маша с Евгенией Яковлевной врасплох застали Арсения и Марьюшку: дом не был протоплен, прикроватный коврик в спальне Антона побила моль, а диван просел под грудой скопившихся газет и журналов. Маше показалось, что в саду мало растительности. Антон ответил на это с раздражением, что через пять лет там будет даже тесно. Журавль, покинувший было чеховский двор, прилетел назад, однако в танцах с одноглазым сородичем изранил себя и доживал на кухне последние дни.

В Ялте было холодно. Маша томилась от одиночества. А Ольга тем временем писала Антону: «Сегодня сидел у меня Бунин, с растрепанными нервами, не знает, куда себя деть; я его посылаю в Ялту, а он сердится, что Маша его надула и не дала знать о своем отъезде, а она задержалась здесь и не знала, как поступить, боялась его спутать. Он поговаривает и о Ницце».

В рождественский сочельник Бунин отправился из Москвы в Ялту и, как добрый гений, предстал на пороге чеховского дома. Ночевал он внизу, по соседству с Машей, а работал в залитом солнцем кабинете Антона. Она звала его Букишон, а он ее — Амаранта. Машины письма к Антону заискрились радостью, а Бунин, глядя, как Арсений вскапывает в саду землю, от ее имени сочинял стишки:

Позабывши снег и вьюгу, Я помчался прямо к югу. Здесь ужасно холодно, Целый день мы топим печки, Глядим с Буниным в окно И гуляем, как овечки[501].

Маше уже стало невмоготу и преподавать в гимназии, и управлять запутанными финансовыми делами брата, не получая от него ни слова благодарности. Ольге Книппер она сообщала в письме от 2 января: «О Бунине расскажу по приезде. Он остановился у нас и состоит моим кавалером. <…> Новый год я встречала у Елпатьевских с Буниным и вчера опять была на костюмированном балу в Курзале — было ничего себе. <…> В Ялте люди мрут как мухи, за праздники умерло сразу несколько знакомых — противно»[502].

Однако, повинуясь сестринскому долгу, Маша отринула развлечения и 12 января возвратилась в Москву. Благодаря оставшемуся в Ялте Бунину она могла быть спокойна за Евгению Яковлевну. Та же благодушествовала: Бунин отнесся к ней с почтением, каким собственные дети баловали ее нечасто. Антону Евгения Яковлевна писала: «Как приехала домой, так показалось хорошо, что и бояться не стала, успокоилась, приехала, как в рай». Бунин объяснял Чехову, что его собственное занесенное снегом имение теперь ему кажется Северным полюсом и что в солнечных комнатах ялтинского дома, под стук камня, которым турки мостят двор, ему особенно хорошо работается и пишется. Целый месяц Бунин замещал в Аутке Антона и Машу. Антон этот визит одобрил, а Маша слала новому другу нежные записочки. Миша жизнь своих родных в Аутке видел в ином свете и писал Ване о том, что мать «оставлена одна в Ялте. <…> Ведь это грех, грех большой. Старуха заболеет — и некому подать воды. Бедная мамаша!» У Миши с Ольгой было прибавление семейства — в самом начале года родился сын Сергей, и им хотелось заполучить к себе в Ярославль Евгению Яковлевну. Однако та предпочла остаться в Ялте. Ожидая возвращения Антона, мать писала Мише 15 февраля: «Миша, ты очень странно пишешь о нашей жизни, особенно Маше, зачем она не живет в Ялте, да что ей здесь делать, спросил бы ты, а еще ты напоминаешь, что я каталась в Москву и из Москвы в Ялту, мне и теперь совестно от Антоши, что я его так обременила расходом, да ничего не поделаешь, так затосковала, что не могла жить, Антоша это видел и сам мне предложил. <…> Пожалуйста, порви это письмо. Что ты выдумал какие-то тысячи у Антоши. Их у него сроду не бывало, Мелихово 23 тысячи, 5 тысяч в банк, 8 были должны, получили только 5 тысяч. В Ялте земля 5 тысяч и дом, чужие люди строили и ввели в большую цифру, Гурзуф много денег взял, у Маркса тоже мало денег осталось, он не умеет беречь деньги». Подыскав в Москве новое жилье, Маша отправилась в Петербург на встречу с Мишей — он забросал ее письмами, умоляя приехать. Миша решил сжечь за собой мосты и начать новую жизнь, поступив на работу к Суворину. Повидав брата, Маша вернулась в Москву и твердо отписала ему, что у них с Антоном «лишние деньги бывают только случайно».

Преданная Антону Ольга Васильева нашла себе в Ницце занятие: ежедневно просматривая газеты, искала сирых и убогих, которым она могла бы хоть чем-то помочь. Решив продать свой дом в Одессе, на вырученные деньги собиралась организовать клинику. Весьма кстати Антона еще летом просил помочь доктор Членов, который, невзирая на нелепую фамилию, вознамерился открыть в Москве лечебницу для сифилитиков. Антон вовлек в это предприятие Ольгу Васильеву и сам тоже втянул себя в продажу ее собственности и в хлопоты о лечебнице. Однако проект этот так и остался незавершенным.

К середине января Антон понял, что население Русского пансиона уже не добавляет ему писательских впечатлений. Ковалевскому он поведал, что в этом смысле Ялта тоже исчерпала себя и что, покинув Мелихово, где он знал как свои пять пальцев жизнь сорока окрестных деревень, он лишил себя питательной почвы. Чехова снова потянуло в Алжир. Ковалевского опять одолели сомнения: он видел, что Антон еще более нездоров, чем три года назад. Сначала он откладывал поездку, ссылаясь на штормящее море, а потом высказал свой отказ напрямую. Вместо Африки Антон с Ковалевским и профессором Коротневым отправились вдоль морского побережья в Италию. Ольга Васильева, постоянно напоминая о себе Антону, уехала в Женеву. Чехов с попутчиками сначала остановились в Пизе, потом перебрались во Флоренцию. В Рим они приехали 30 января. Настроение у Антона было мрачным; Ковалевскому он признался, что не пишет больших вещей, потому что скоро умрет. В итальянской столице путешественники провели четыре дня. Наблюдая у собора Святого Петра крестный ход по случаю начала Великого поста, Чехов на просьбу Ковалевского описать увиденное ответил короткой фразой: «Тянулась глупая процессия»[503]. Испытывая одиночество в кругу друзей, Антон из Рима выехал в Одессу и на русской границе, невзирая на академическое звание, был бесцеремонно обыскан таможенниками. В Одессе вместе с агентом ему пришлось заниматься оценкой дома Ольги Васильевой. Пятнадцатого февраля, после недолгого путешествия по бурному морю, Антон вернулся в «серую, грязноватую и скучную» Ялту.

Проведя в дороге три недели, Антон пропустил премьеру «Трех сестер» и сопутствовавший ей шумный успех. Об этом Ольга телеграфировала ему в Ниццу: «Grand succes, embrasse mon bien aime»[504]. Однако приятная новость не скоро дошла до Антона. Блестящей премьере предшествовали изматывающие репетиции: полковник в отставке, нанятый театром для консультаций по поводу военного обмундирования, вдруг взялся поучать Станиславского. Ольга возражала против тяжелого рыжего парика, в котором Станиславский хотел видеть на сцене Машу. И все-таки новая пьеса Чехова, предъявленная на суд зрителю 31 января 1901 года, еще раз подтвердила его репутацию крупнейшего русского драматурга и прочно закрепила за МХТом лидирующую позицию. Публика увидела на сцене живую жизнь: три сестры воплотили в о себе всех умных и образованных женщин, волею обстоятельств запертых в глухой провинции. Ольга Книппер в роли Маши заставила прослезиться не одну сидящую в зале неверную жену. Публика была настолько захвачена пьесой, что занавес опустился в полнейшей тишине.

Среди зрителей находился Николай Ежов. В учителе гимназии, рогоносце Кулыгине, он усмотрел карикатуру на собственную персону и 1 февраля ворчливо доложил о своих впечатлениях Суворину: «Тема пьесы банальна, поводы к трагическому настроению героев — маловажны, а иногда курьезны. <…> Все герои ноют, все неудовлетворены. Есть в пьесе пьяный старик доктор, который ничего не читает. <…> Есть адюльтер (любимая тема Чехова) <…> Содержание: три сестры, дочери бригадного генерала, их брат, готовящийся к профессуре, все страстно желают переехать на жительство в Москву <…> Играют пьесу великолепно <…> Писать об этой пьесе в „Новом времени“ я не буду»[505].

Суворину, год спустя посмотревшему «Трех сестер» в Москве, пьеса решительно не понравилась.

Глава семьдесят четвертая Тайный брак: февраль — март 1901 года

По возвращении Антона Бунин перебрался в гостиницу «Ялта» и первую ночь провел без сна — в соседнем номере лежала покойница. Бунинская деликатность и чувство юмора пришлись Чехову по душе, и он уговаривал его остаться в Крыму подольше. Маша в Москве была умилостивлена посылкой с заморскими гостинцами от брата: клетчатым пледом, кружевными платками, ножницами и бюваром.

Ольга Книппер в это время была от Чехова еще дальше. В Москве на Великий пост все театры закрывались, и Немирович-Данченко со Станиславским повезли труппу в Петербург, где играть было нельзя лишь в первую, четвертую и последнюю недели поста. Петербургская публика оказала москвичам радушный прием: даже при отсутствии рекламы все билеты на спектакли были распроданы, а желающие попасть в театр дежурили в очередях до полуночи. Однако отзывы прессы были крайне жесткими. Буренин разоблачил клакеров, не в меру «прославляющих и восхваляющих» Чехова. В «Новом времени» нелестно отозвались об игре Ольги Книппер в спектакле «Одинокие».

Кугель, рецензируя «Дядю Ваню», писал в «Петербургской газете» 20 февраля: «Г-жа Книппер с неподвижным, маловыразительным лицом <…> представляет <…> просто очень флегматичную даму. <…> Похвалы этой актрисе в некоторых журналах являются для меня совершенной загадкой». Амфитеатров в «России» назвал Ольгу «очень плохой актрисой». При этом критика расхваливала Марию Андрееву в роли Катхен, затмившую красотой Ольгу, игравшую Анну Map. Между Ольгой и Андреевой возникла взаимная неприязнь. Посмотрев «Трех сестер», Амфитеатров переменил свое мнение об Ольге на восторженное.

Когда после окончания пьесы «Три сестры» опустился занавес, зрители стали выкрикивать из зала слова приветственной телеграммы Чехову. Между тем суворинское «Новое время» обвинило МХТ в «погоне за внешними эффектами», предостерегая, что это может погубить «прекрасный талант» Чехова-драматурга. Актер Николай Сазонов сказал жене, что если бы пьеса «Три сестры» проходила через цензурный комитет, когда он был его членом, он бы не пропустил ее — «так она плоха». Министерство просвещения запретило пьесу к постановке в «народных» театрах. Наконец, 20 марта Буренин разразился в «Новом времени» злобной пародией под названием «Девять невест и ни одного жениха». Ее героини, сестры Шура, Мура, Дура, Пелагея, Дорофея, Ахинея, Инна, Кретина и Ерунда, изъясняются заимствованными у Чехова междометиями «тра-та-там» и «цып-цып-цып», а в состав актеров входят дрессированные тараканы. В финале пародии сестры засовывают себе в рот соски, а театр рушится под оглушительные аплодисменты публики. Буренинская пародия немало огорчила Чехова — особенно потому, что была напечатана в газете Суворина[506].

Ольгу недружелюбие прессы привело в смятение: она любила Петербург и ждала от него взаимности. Станиславский объяснял актерам, что у каждого театрального критика либо жена, либо любовница — актрисы, болезненно переживающие успех москвичей в чеховских пьесах. Петербургские актеры даже потянулись в МХТ извиняться за «площадную» ругань критики, а Лидия Яворская свою поддержку выразила публично: бросила на сцену Станиславскому красную гвоздику, украшавшую ее декольте. Затем она пришла за кулисы и пригласила всю труппу быть гостями ее дома на четвертой неделе поста. К сильному неудовольствию Ольги, Немирович-Данченко со Станиславским это приглашение приняли. К бывшей любовнице Антона Ольга испытывала плохо скрываемое отвращение: «Яворская вчера опять прилезла в уборную, лезет, льстит и все к себе приглашает. Нахальная женщина. <…> Звала к себе Яворская, но я наверняка не буду там. Видеть не могу этой грубой женщины и отдала приказ не пускать ее ко мне в антрактах в уборную, а то я ей нагрублю»[507].

Сблизиться с Ольгой пожелала еще одна бывшая пассия Антона Чехова. Об этом Ольга писала ему 2 марта: «На днях получила письмо от Л. Авиловой, ты ведь ее, кажется, знаешь. Желает возобновить знакомство <…> получить билет на „Сестер“. Я вежливо ответила. Билета не могу достать». Портила ей настроение и Катишь, жена Немировича-Данченко[508].

Антон был огорчен, что на долю труппы в Петербурге выпали столь тяжелые испытания, хотя и упрекнул Книппер за нелюбезное обращение с Яворской (которая прислала ему хвалебную телеграмму). Ольге он дал шутливый зарок больше не писать для театра в стране, где драматургов «лягают копытами». Суворину же было отмщение: на двадцатипятилетний юбилей «Нового времени» студенты устроили под окнами его дома «кошачий концерт», и демонстрантов пришлось разгонять силами полиции. Потом была еще одна стычка студентов с казаками и полицейскими. Распространилась весть, что Святейший синод отлучил от церкви Льва Толстого. Петербургская публика, возбужденная последними событиями, более эмоционально реагировала на спектакли московского театра. Первого марта на «Трех сестрах» побывала с подругой С. Сазонова: «Больше всех потрясла драма Е. В. [Кривенко]. Она ушла из театра вся в слезах. История Маши с артиллерийским полковником — это ее собственная история». И лишь одна персона нашла забавными не только чеховские пьесы, но и его личную жизнь. На Пасху Антону написала Анна Суворина: «Ходили все в „Дядю Ваню“ шесть раз подряд <…> Знаю его наизусть и хохочу постоянно, у людей это вызывает раздумье и меланхолию, а у меня смех, так как лично много своих близких вижу и слышу. <…> Хотела было здороваться с Вашей женой, да <нрзб.> где уж!»[509]

В самый разгар тревожных событий в Петербурге появился Миша Чехов, приняв предложение Суворина пойти к нему работать (хотя тот толком и не знал, на что Миша способен и к тому же забыл положить ему жалованье). Маша младшего брата в этом деле поддержала: «Верно, судьба мальчикам из нашей семьи заниматься литературой, но не быть чиновниками». Миша заявил, что поступает по совету Антона, данному ему еще 12 лет назад. Теперь же Антон предупреждал брата, что суворинская газета пользуется дурной репутацией, что Суворин «ужасно лжив, особенно в так называемые откровенные минуты», что Анна Ивановна «тоже стала мелкой» и что единственный честный человек в «Новом времени» — это заведующий типографией К. Тычинкин. Обескураженный наплевательским отношением Суворина и пессимизмом Антона, Миша уехал в Ярославль зализывать раны. Вслед ему полетела телеграмма Суворина. Миша вернулся в Петербург и письменно извинился перед своим новым покровителем: «Бедность, строгое воспитание, гимназия, вечные запугивания в детстве, что Бог накажет, что черт подведет, быть может, выработали у меня слабый характер»[510]. В конце концов ему досталась должность редактора и жалованье 350 руб. в месяц; затем он перешел в суворинское книготорговое дело. А Суворин заполучил еще одного Чехова.

Антон же, коротая свои ялтинские дни в компании Евгении Яковлевны, готовился принять важное решение. В разговоре с Буниным он пошутил, что «лучше жениться на немке, чем на русской, она аккуратнее». Между тем в его саду зацвел миндаль и прибавилось хлопот с растениями. В то время Чехов был занят корректурой четвертого тома своих сочинений и ничего нового не писал. Журналу «Жизнь» он обещал рассказ, однако ежемесячник прекратил существование. Его старый приятель и редактор Михаил Меньшиков оставил журнал «Неделя» и перешел работать к Суворину: теперь для Чехова исчезла и эта возможность выйти к читателю. Антон стал хуже себя чувствовать. Николай Сазонов в письме к жене высказывал опасение, что Чехова ждет участь Надсона: «Его уморит чахотка и буренинские пародии». Маша, воспользовавшись пугающей фразой из письма Бунина о том, что Антон «сравнительно здоров», звала своего приятеля на Пасху в Ялту, куда собиралась и сама[511]. Антон же ожидал, что к нему на целых четыре месяца приедет Ольга. Однако та 3 марта выставила ультиматум: «А на Пасху все-таки не приеду в Ялту; подумай и поймешь почему. Это невозможно. Ты такая чуткая душа и зовешь меня! Неужели не понимаешь?»

Антон ее отказ превратил в шутку: у нее в Петербурге точно есть любовник, а у него в Екатеринославской губернии — жена, с которой он, впрочем, разводится, а для Ольги у него есть новые духи. И, не меняя шутливого тона, в конце концов сдался: «Позвольте сделать Вам предложение». Ольга своих позиций не уступала: «Чем я приеду? <…> До каких же пор мы будем скрываться? И к чему это? Из-за людей? Люди скорее замолчат и оставят нас в покое, раз увидят, что это свершившийся факт».

При всей своей непрязни к поездам и гостиницам Антон объявил, что едет в Москву. Первым, кому он недвусмысленно заявил о своем марьяжном намерении, был Бунин (в ту пору разводившийся и потому с опаской встретивший эту новость): «Поживаю я недурно, так себе, чувствую старость. Впрочем, хочу жениться». Сообщив Ольге о том, что едет в Москву, Антон предупредил ее: «Ты в моей особе получишь не супруга, а дедушку, так сказать». И милостиво разрешил ей играть в театре еще лет пять. Получив от Антона это письмо, Ольга через неделю объявила в театре: «Я решила соединить мою жизнь с жизнью Антона Павловича». Однако, до сих пор не имея надежных заверений, она продолжала настаивать: «Ведь мы не можем жить теперь просто хорошими знакомыми, ты это понимаешь. <…> Опять видеть страдания твоей матери, недоумевающее лицо Маши — это ужасно! Я ведь у вас между двух огней. Выскажись ты по этому поводу. Ты все молчишь. А мне нужно пожить спокойно теперь. Я устала сильно».

Ольга не решалась насильно тащить Антона из Ялты в студеную Москву, однако, выставив условия своего приезда в Ялту, невольно вынудила его сделать шаг назад. Бунину он написал 25 марта: «Жениться я раздумал, не желаю, но все же если Вам покажется в Ялте скучно, то я, так и быть уж, пожалуй, женюсь». Вскоре после отъезда в Крым Маши Ольга пошла на уступку, телеграфировав Антону: «Выезжаю завтра Ялту» — ответ пришел незамедлительно: «Счастлив. Жду приезда». В Великую Страстную пятницу, 30 марта, она уже была в Аутке.

Туда же приехал и Бунин — и задержался в Ялте на те две недели, что там были Ольга и Маша. Все вместе они поехали на дачу в Гурзуф, где весело завтракали в ресторане, после чего Антон выписал Бунину шутливый счет для покрытия его доли расходов. Наконец, гости разъехались: Маша направилась в Москву, Бунин — в Одессу, покинула чеховский дом и Ольга. Всю дорогу до Москвы она горько плакала — как показалось Маше, от мучительной зубной боли. Однако из письма Ольги к Антону мы узнаём истинную причину ее слез: «Не могу отделаться от мысли, что мы зря расстались <…> Это делается для приличия, да? <…> Ты промолчал. Я решила, что тебе не хочется, чтобы я была у тебя, раз Маша уехала. Que dira le monde?[512] <…> У меня остался какой-то осадок, впечатление чего-то недоговоренного, туманного. <…> Я так ждала весны, так ждала, что мы будем где-то вместе <…> станем ближе, и вот опять я „погостила“ в Ялте и опять уехала. <…> В Москве все поражены, узрев меня, не могут понять причины моего приезда. <…> Приезжай в первых числах, и повенчаемся и будем жить вместе. Да, милый мой Антоша?»

На следующий день Ольга снова писала Антону: «Вдруг мне кажется, что ты уже охладел ко мне <…> что ты не смотришь на меня, как на близкого тебе человека. <…> Ну прости, милый мой, что я опять об этом».

Пока Ольга была в Ялте, Антон получил письмо от другой Ольги — Васильевой, с сообщением, что она приехала на два месяца в Гурзуф с приемной дочерью Марусей: «Будете ли Вы меня очень ругать за мое желание еще хоть раз посмотреть Вас? Ваша Маша чудный ребенок, но я бываю очень зла с ней». В начале апреля она послала фотографию девочки Евгении Яковлевне, а Антону написала, что завещает ему Марусю в благодарность «за все счастье, за всю радость, которую Вы доставили мне, навещая меня в Ницце, — без мамы никогда так счастлива не была, да и не буду. Маруся добрый, хороший ребенок — я его не стою. Часто я ей завидую, что не могу, как она, рассчитывать на ласковое слово от Вас».

Неделю спустя от нее пришла телеграмма: «Voudrais venir Gourzouff etre plus pres vous, puis-je, ne vous fachez pas»[513]. Антон ответил, что в Гурзуфе есть «недурная» гостиница, и присовокупил «нижайший поклон милой дочке Маше», велев ей не шалить, «иначе папаша рассердится и, пожалуй, возьмется за розги». Через неделю после Пасхи Антон повидался с Ольгой и Марусей. Васильева к тому времени перебралась в Аутку и обосновалась на соседней даче. Одолжив у него денег, она демонстративно прислала в залог золотые монеты. В тот самый день, когда Маша, Бунин и Ольга уезжали из Ялты, Антон письмом заверил Васильеву, что не возражает против того, что она живет по соседству и без компаньонки[514].

Ответ Антона на череду писем Ольги Книппер был, пожалуй, самым сердечным из всего когда-либо адресованного ей: «Я не удерживал тебя, потому что мне в Ялте противно и потому что была мысль, что все равно скоро увижусь с тобой на свободе. <…> Напрасно ты сердишься <…> Никаких у меня тайных мыслей нет».

Он ждал от нее сочувствия и взывал к ее актерскому самолюбию: «Мой кашель отнимает у меня всякую энергию, я вяло думаю о будущем и пишу совсем без охоты <…> Минутами на меня находит сильнейшее желание написать для Художественного театра четырехактный водевиль или комедию. И я напишу, если ничто не помешает, только отдам в театр не раньше конца 1903 года».

Они непременно обвенчаются и проведут медовый месяц там, где захочет Ольга, хоть на Северном Ледовитом океане. Она же беспокоилась о том, чтобы он не забыл взять в Москву свой паспорт. Теперь она была «Олей», «лютераночкой», «собакой» — так отныне она будет подписывать свои письма. Антон был готов пойти под венец хоть в день приезда — при условии, что «ни одна душа в Москве не будет знать о нашей свадьбе»; он всего более хотел избежать поздравлений и шампанского, «которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться». Дожидаясь, пока ему не станет лучше, он дни напролет проводил в разговорах с Куприным, который, по его собственному признанию, перепробовал в жизни все, кроме беременности. Однако чеховская записная книжка запечатлела и другие, не столь радужные настроения Антона: «чувство нелюбви, спокойное состояние, длинные, спокойные мысли. <…> Любовь. Или это остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь».

В следующем письме Ольги прозвучала зловещая шутка: «Противный Вишневский клянется и божится и крестится, что через год или два я буду его женой — каково?!» Между тем интерес к предстоящему событию в жизни Ольги и Антона все ширился. Даже одна из великих княгинь расспрашивала Ольгину мать: «Когда же ее свадьба? А как его здоровье?» Именно таким образом узнала о помолвке дочери Анна Книппер[515]. На это Антон ответил, что оставит завещание, в котором запретит Ольге выходить замуж. Он уже вторую неделю сетовал на нездоровье и, безвыходно сидя в кабинете, только «думал и кашлял». Мысли его были заняты Ваней, который (хотя он никогда не жаловался и редко давал о себе знать) от переутомления стал терять в весе; о Горьком и Поссе — оба они находились под арестом; о своем больном псе Каштане, об Ольге Васильевой, которая собралась ехать во Францию. Своих кузенов он отговорил от приезда в Ялту, сославшись на то, что Евгения Яковлевна уедет в Петербург, Маша в Москве, а сам он отправится или на Волгу, или на Соловецкие острова.

Приехав спустя неделю в Москву, Антон первым делом повстречался с Ольгой Васильевой, а не Книппер — за завтраком он представил ее доктору Членову, чтобы впредь они без посредников могли заниматься организацией венерологической клиники. Шестнадцатого мая Маша выехала в Ялту и взяла на себя опеку над Евгенией Яковлевной. Семнадцатого мая, уступив настойчивым требованиям друзей, Антон показался доктору Щуровскому, который провел тщательное обследование и составил полную историю его болезни. На вопрос о том, как долго живут его родственники, Антон отвечал весьма приблизительно. Он признал, что кашель и поносы преследуют его с детства, а последние семнадцать лет мучает геморрой. Щуровский пометил, что Антон алкоголь потребляет умеренно, курить бросил, что сифилисом не страдает, но что в свое время лечился и вылечился от гонореи. Щуровский сделал предположение, что детский «перитонит» Антона мог быть следствием грыжи, а также диагностировал «ложный крипторхизм» — мигрирующее яичко, которое часто бывает причиной мужского бесплодия. Психическое состояние Чехова врач определил как хорошее, а состояние нервной системы — как «сносное»[516]. (Антон заверил врача, что его меланхолия — это на самом деле самоотравление по причине запоров и легко снимается дозой касторки.) С легкими, впрочем, дела обстояли неважно — уже начался процесс отмирания тканей, который распространился и на кишечник. По мнению Щуровского, даже на столь серьезные поражения мог бы благотворно подействовать кумыс — этого средства Чехов еще не пробовал. Антон снесся с доктором Варавкой, руководившим Андреевским санаторием, который затерялся в глухих башкирских степях почти за две тысячи верст от Москвы. Ольга незамедлительно написала об этом Маше: «Антон был у доктора, беседовал два часа. Утешительного мало — процесс не остановился. Прописал ехать на кумыс, а если он не сможет пить его, то в Швейцарию. Я варю Антону какое-то лекарство, толку в ступке, отстаиваю и кипячу — это для кишок. Дай Бог, чтоб кумыс помог ему хорошенько! Как только все устрою, так и поедем. Мне грустно ужасно. <…> Ну, прощай, милая Маша, зачем ты плакала? Не надо»[517].

Ольга не сказала Маше лишь об одном — о том, что они с Антоном вот-вот поженятся. Спустя два дня Маше написал и Антон: сказал, что в обоих легких у него «притупление» и что ему предстоит выбирать между кумысом в Башкирии и Швейцарией. Что же до женитьбы и совместной с Ольгой поездки в Уфимскую губернию, то он отклонил эту идею: «Ехать одному скучно, жить на кумысе скучно, а везти с собой кого-нибудь было бы эгоистично и потому неприятно. Женился бы, да нет при мне документов, все в Ялте, в столе». Машу он попросил прислать несколько пустых чеков. Она ожидала, что он вскоре вернется в Ялту.

В четверг 24 мая, переслав Ване два пакета, Антон отправил его по Москве с поручениями. Марксу он отослал последние верстки и всю свою почту переадресовал на станцию Аксеново, в Андреевский санаторий. Доктор Варавка уже прислал ему телеграмму: «Милости просим. Место есть». Антон телеграфировал Ольге: «У меня все готово. Необходимо повидаться до часа, чтобы поговорить. Уезжаем в пятницу непременно». В тот же самый день Маша, не скрывая ревности, писала Антону: «Теперь позволь мне высказать свое мнение насчет твоей женитьбы. Для меня лично свадебная процедура ужасна! Да и для тебя эти лишние волнения ни к чему. Если тебя любят, то тебя не бросят, и жертвы тут никакой нет, эгоизма с твоей стороны тоже нет ни малейшего. <…> Окрутиться же всегда успеешь. Так и передай твоей [вычеркнуто: дусе] Книпшиц. Прежде всего нужно думать о том, чтобы ты был здоров. Ты, ради Бога, не думай, что мною руководит эгоизм. Ты для меня был всегда самым близким и дорогим человеком, и кроме счастья, я для тебя ничего другого не желаю. <…> Ты же сам воспитал меня быть без предрассудков! Боже мой, как тяжело будет прожить без тебя целых два месяца, да еще в Ялте! <…> Если ты не скоро ответишь мне на это письмо, то мне будет больно. Кланяйся „ей“»[518].

В день венчания Антон послал Ване пятьдесят рублей, настоятельно рекомендовав ему совершить путешествие по Волге в каюте первого класса. Матери он отправил телеграмму: «Милая мама, благословите, женюсь. Все останется по-старому. Уезжаю на кумыс. Адрес: Аксеново, Самаро-Златоустовской. Здоровье лучше». По словам Маши, на Евгению Яковлевну новость подействовала «ошеломляюще», однако Антон получил от нее ответную телеграмму: «Благословляю. Будь счастлив, здоров».

Утром 25 мая Ольга писала Маше: «Сегодня мы венчаемся и уезжаем в Уфимскую губернию в Аксеново, на кумыс. Антон чувствует себя хорошо, мил и мягок. В церкви будут только Володя [брат О. К.] с дядей Сашей (по желанию Антона) и еще два студента свидетеля. С мамой вчера была трагедия и объяснение из-за всего этого. Ночей не сплю, голова трещит, ничего не понимаю. Мне ужасно грустно и больно, Маша, что тебя нет со мной в эти дни, я бы иначе себя чувствовала. Я ведь совсем одна, и не с кем слова обо всем сказать. Не забывай меня, Машечка, люби меня, это так надо, мы должны быть с тобой вместе всегда. <…> Кланяйся матери. Скажи ей, что мне будет очень больно, если она будет плакать и мучиться из-за женитьбы Антона».

Три дня спустя, в ожидании парохода, Ольга поведала Маше подробности самого лучшего из когда-либо созданных Антоном водевилей: «Я не спала последней ночи, встала с сильной головной болью и натощак в 8 [1]/2 часов утра отправилась к Туру доканчивать свой зуб <…> В два часа пообедала, надела беленькое платьице и поехала к Антону. С матерью все объяснилось <…> Я сама не знала до последнего дня, когда мы будем венчаться. Свадьба вышла преоригинальная. <…> В церкви не было ни души, у ограды стояли сторожа. К пяти часам я приехала с Антоном, шафера уже сидели на скамеечке в саду. <…> Я еле стояла от головной боли и одно время чувствовала, что или я расплачусь, или рассмеюсь. Знаешь, мне ужасно сделалось странно, когда священник подошел ко мне с Антоном и повел нас обоих. <…> Венчались мы на Плющихе у того батюшки, который хоронил твоего отца. От меня потребовали только свидетельство, что я девица, за которым я сама ездила в нашу церковь. <…> Мне страшно было обидно, что не было Ивана Павловича <…> ведь Иван Павлович знал, что мы венчаемся, Антон ездил с ним к священнику. <…> У нас хохотали над нашей свадьбой. Но когда я вернулась из церкви, наша прислуга все-таки не выдержала, и все гуськом явились поздравлять меня и подняли вой и плач, но я отнеслась благодушно. Уложили меня, причем Наташа, поросенок, все-таки надула меня <…> хотя я к ней посылала два раза — не принесла шелкового лифчика и батистовой шитой сорочки. В восемь часов поехали на вокзал, провожали все наши, тихо, скромно».

А в это время в Москве, собравшись на торжественный обед, который по просьбе Антона устроил актер Вишневский, изумленные гости гадали: что же случилось с новобрачными?

Часть X Любовь и смерть

Уверяю вас, единственный способ избавиться от драконов — это иметь своего собственного.

[Е. Шварц. Дракон]

В комнате стоял запах человеческого пота, лекарств, эфира, смолы — удушливый, непередаваемый запах, пропитывающий помещение, где дышит чахоточный.

[Ги де Мопассан. Милый друг]

Глава семьдесят пятая Медовый месяц: июнь — сентябрь 1901 года

Наскоро пообедав у Анны Книппер, молодые отправились на вокзал. В Нижнем Новгороде Антона и Ольгу встретил доктор Долгополов. Он вручил им билеты на пароход: на нем им надо было плыть до Уфы, а оттуда на поезде добираться до станции Аксеново, недалеко от которой находился Андреевский туберкулезный санаторий. Доктор Долгополов, чьими усилиями Горького выпустили из тюрьмы по состоянию здоровья, привез Антона и Ольгу к сидящему под домашним арестом писателю. Дверь им открыл полицейский; еще один дежурил на кухне. Жена Горького в это время находилась в больнице — ей подошло время родить. Горький был оживлен, говорил не умолкая, а услышав от гостей, что они только что обвенчались, крепко хлопнул Ольгу по спине.

Затем доктор Долгополов посадил Антона и Ольгу на пароход, который по Волге и Каме доставил их на пристань под названием Пьяный Бор. Там молодоженам пришлось дожидаться пересадки — гостиницы в округе не оказалось, и они долго мокли под дождем, а рядом с ними надрывно кашлял чахоточный.

«Этого я Долгополову никогда не прошу. <…> В Пьяном Бору, а не пьяны. <…> Обстановка здесь ужасная», — докладывал Антон в письмах к знакомым. Ольга нашла избу, в которой, устроив на полу постель, они пытались спать; питаться пришлось соленой севрюгой. В пять часов утра молодых подобрал битком набитый пароходик, на котором для них не нашлось отдельной каюты. Пассажиры сразу узнали Антона и стали досаждать ему своим вниманием; кто-то предложил ему плед. Пароходик, пыхтя трубой, плыл вверх по реке Белой, змеей извивавшейся среди поросших лесом предгорий Урала. На солнце лицо Антона покрылось загаром, а у Ольги выцвела сшитая Машей розовая рубашка. Тридцать первого мая, проведя в пути два дня, молодые, чуть рассвело, сошли на пристани в Уфе. Они торопились на шестичасовой поезд, однако накануне неподалеку произошло крушение поезда, и путь был расчищен лишь к двум часам дня. В поезде их ожидала другая неприятность: в купе не открывалось окно, и даже вызванный столяр не смог с ним справиться, так что пять часов пришлось ехать в духоте. От станции Аксеново молодые на плетеных таратайках по ухабистой дороге добрались до санатория.

Когда они приехали, было уже темно. В санатории их дожидались письма, телеграммы, а также Анна Чохова, жена кузена Михаила, знакомства с которой Антон избегал лет пятнадцать[519]. При утреннем свете оказалось, что санаторий расположен в живописной местности — в березовом леске с пригорками и овражками, откуда открывался вид на уходящие за горизонт степи. Ольга в подробностях делилась с Машей первыми впечатлениями:

«Воздух был упоительный, благорастворение удивительное, <…> и тепло было к тому же замечательно. Здесь нас встретил доктор Варавка (славная фамилия?), повели нас в столовую, накормили, напоили и водворили. Тут случился курьез: Антон, знаешь, ездит со студенческим багажом; я ему говорила, что надо все брать с собой. Он уверял, что все можно купить на месте. Оказывается, здесь ни простынь, ни подушек не дают. <…> Ему прислал доктор свою. <…> Санаторий состоит из сорока маленьких домиков, двух домов по десять каморок и столовой, где находится и гостиная, и бильярдная, и библиотека, и пианино есть. Домики издали, по-моему, похожи на большие ватеры. В каждом из них две несообщающиеся комнаты, кругом галерейка узенькая, комнаты средней величины, все беленькие. Обстановка: стол, три стула, кровать жестковатая и шкафик <…> треножник с микроскопическим кувшином вместо умывальника. Как видишь — по-спартански. Кровати пришлют нам помягче, и зеркало я получила. Наш домик крайний, так что вид на степь отличный. <…> Утренний кофе нам приносят в комнату, в час мы идем завтракать, подают два горячих блюда, в шесть часов обед из трех блюд и в девять часов чай, молоко, хлеб с маслом. Вчера Антона вешали, и он начал пить кумыс, пока переваривает его хорошо, ест отлично и спит много»[520].

Доктор Варавка изо всех сил старался угодить своим новым пациентам — знаменитому писателю и известной актрисе. Антон, изучив двадцать правил проживания в санатории, окрестил его «исправительной колонией». Ни водопровода, ни бани в нем не было, парком служила поросшая кустарником площадка, а цветочные клумбы были полны сорняков. Коренное башкирское население разводило лошадей и овец, а вот фрукты и овощи достать было трудно. Антона по разным поводам то и дело разбирал нервный смех, и он уже давно сбежал бы отсюда, если бы не речка Дёма, где с доктором Варавкой они ловили рыбу: порой на удочку попадалась форель. Ольга проводила время за чтением книг, купалась в ручье, шила себе шелковый бюстгальтер, собирала в лесу цветы и землянику. Безмятежный отдых был прерван лишь однажды — пришлось съездить в Уфу прикупить постельного белья и ночных рубашек Антону. Город ей очень не понравился: «Вот яма-то эта Уфа! Пекло, духота, пыль!»

Антон впервые, если не считать детских лет, стал прибавлять в весе. Выпивая четыре бутылки кумыса в день, к середине июня он стал тяжелее на пять с лишним килограммов. Перебродившее кобылье молоко беспокойства его желудку не причиняло. По мнению докторов, оно укрепляло защитные силы организма, стимулируя рост доброкачественной флоры за счет угнетения туберкулезной палочки кишечника. Попробовала кумыса и Ольга, хотя и находила свой вес — 63 килограмма — избыточным. От кумыса молодоженов тянуло в сон, у них пьянели головы и обострялись чувства.

Единственной связью с миром для Антона были письма, однако вскоре вместо радости они стали доставлять ему беспокойство и огорчение. Узнав о женитьбе брата и почувствовав себя обманутой, ревнивая Маша ополчилась против Ольги: «Ну, милая моя Олечка, тебе только одной удалось окрутить моего брата! <…> Тебя конем трудно было объехать! <…> И вдруг ты будешь Наташей из „Трех сестер“! Я тебя тогда задушу собственноручно. Прокусывать горло я тебе не стану, а прямо задушу. О том, что я тебя люблю и что уже успела к тебе за два года сильно привязаться, ты знаешь. <…> Как странно, что ты Чехова…»[521]

Все чеховское семейство пришло в сильное смятение. Ваня, приехав в Петербург, рассказал о женитьбе Антона Мише, и тот принял Машину сторону, затаив недобрые чувства к дерзкой самозванке. В первых числах июня Ваня был уже в Ялте и пытался примирить Евгению Яковлевну и Машу со свершившимся фактом. Маша с горечью писала 6 июня Бунину: «Дорогой Иван Алексеевич. Настроение убийственное, все время чувствую никчемность своего существования. Причина этому отчасти женитьба брата. <…> Я долго волновалась, все спрашивала себя: к чему Олечке понадобилась вся эта трепка для больного <…> Конечно, боюсь, чтобы наши отношения с Книпшиц не изменились. Начала думать даже о своем замужестве и потому прошу Вас, Букишончик, найдите мне жениха побогаче и чтобы стал щедрый»[522].

Ольге потребовалась неделя, чтобы найти пути к всеобщему примирению. Машу она пригласила разделить с ними житье на кумысе. Та поначалу этой идеей прельстилась, но по размышлении от поездки отказалась. Теперь она стала сомневаться и в том, что они с Ольгой смогут ужиться в Москве, как планировали раньше. «Антоша все пишет: все останется по-старому — на чертей по-старому, нужна не видимость, а мораль», — с упреком писала она Ольге. Как и доктор Альтшуллер, Маша боялась, что Ольга выманит Антона жить в Москве, тем самым окончательно загубив его здоровье. В письме к Мише Маша беспокоилась и за Евгению Яковлевну: «Она не симпатизирует Антошиной супруге, и та это знала». Двадцатого июня Ольга написала письмо свекрови: «Мне только хочется сказать Вам, что, во-первых, стремлюсь к Вам в Ялту, чтоб увидать Вас и Машу, а во-вторых, надеюсь, что встретимся мы с Вами по-хорошему»[523].

Женитьба Антона многим перевернула душу. Мария Дроздова писала ему из Ялты о своих переживаниях: «Как огорчило меня известие о Вашей женитьбе, я в тот момент писала красками, и все кисти и палитра вылетели к черту. Ведь я до последней минуты не теряла надежды выйти за Вас замуж. Все я думала, это так, шуточки с другими, а мне за мою скромность Бог счастье пошлет, и вот конец моим мечтам. Как я теперь ненавижу Ольгу Леонардовну, ревность моя доходит до исступления, теперь я Вас видеть не могу <…> Она мне ненавистна, а Вы с ней вместе, всегда и навсегда»[524].

Суворин, обиженный на Антона за то, что тот не известил его о женитьбе, писал Мише: «Антон Павлович меня удивил. Где он теперь? То есть адреса его как? Меньше всего я думал о том, что он женится <…> в ноябре прошлого года, когда я встречался с ним. <…> Хорошо, если он в жене найдет то, что ему нужно. А если нет? Впрочем, это лотерея. Он когда-то называл себя Потемкиным „по счастью“»[525].

Впрочем, иные на новость о женитьбе Антона реагировали весьма сдержанно. Профессор Коротнев написал ему о пересеченном Рубиконе; ему вторил и Соболевский: «Вы вышли на тот берег, до которого так трудно и так редко доплыть нашему брату». Бунин выразил Антону лишь вежливое удивление.

Антон понял, что пробыть в Аксенове полный срок ему будет невмоготу, и, кое-как вытерпев месяц, собрался уезжать. Беспокойство о том, что происходит в Ялте, а также наскучившее чахоточное окружение гнали его прочь, и доктору Варавке не удалось задержать его всевозможными посулами. Первого июля Антон оставил свой автограф на полотенце, которое Варавка держал для знаменитых пациентов (потом поверх подписи делалась вышивка), и покинул Андреевский туберкулезный санаторий. В спешке он даже позабыл паспорт. Шестого июля Чеховы возвратились в Ялту. «Я хлопочу о разводе», — написал Антон Бунину, зазывая его в гости.

Маше не нравился новый семейный расклад, и она продолжала делиться печалями с Мишей: «Из меня ровно ничего не вышло. Ни я художница, ни я учительница, а работаю, кажется, много — все устраиваю чужое гнездо <…> Отношения мои с невесткой пока неважны <…> У матери как-то лучше вышло, с ней обращаются хорошо, и она успокоилась. Настроение у меня скверное, никак я не могу приладиться к новой жизни, тоскую, часто плачу и должна все это скрывать, но не всегда мне удается это. <…> В Москве много ходит сплетен насчет меня, все жалеют, и ходят слухи, что я бежала из дому. <…> Антон прихварывает, кумыс ему мало пользы принес»[526].

Антон кашлял, сплевывал кровь и раздражался по пустякам. Доктор Варавка попросил Чехова прислать свой портрет, чтобы украсить им комнату в санатории, где он жил. Один из аксеновских врачей тоже писал ему, обещая, что в следующем году там все изменится к лучшему — наймут хороших поваров, устроят фонтаны, проведут водопровод, построят оранжереи и парники[527], но Антон решил, что с кумысом покончено. Третьего августа он составил завещание и заверил его у нотариуса. Адресованное Маше, оно до самой смерти Чехова хранилось у Ольги: «Милая Маша, завещаю тебе в твое пожизненное владение дачу мою в Ялте, деньги и доход с драматических произведений, а жене моей Ольге Леонардовне — дачу в Гурзуфе и пять тысяч рублей. Недвижимое имущество, если пожелаешь, можешь продать».

Все братья Чехова получали по несколько тысяч рублей, а после смерти Маши «все, что окажется», должно было перейти на нужды просвещения города Таганрога. Завещание оканчивалось словами: «Помогай бедным. Береги мать. Живите мирно».

Источник чеховского вдохновения иссяк; единственной статьей дохода оставались театры. Незавидное материальное положение, в котором оказался Антон, стало беспокоить Горького и его издателя Пятницкого, и они запросили у Чехова его контракт с Марксом. Как им казалось, контракт вполне можно было прервать — ведь по нему Антон почти ничего не получал за прижизненные издания, а Маркс при этом баснословно обогатился. Антона приводила в ужас одна только мысль о том, что он должен нарушить данное им слово, однако копию контракта он все-таки отослал адвокатам Горького. Тот в ответ писал Чехову с петушиным задором: «С каким бы я наслаждением оторвал пустую башку Сергеенко, втянувшего вас в эту историю. А также нашлепал бы и Маркса по лысине. <…> Заложим жен и детей — но вырвем Чехова из Марксова плена!»[528]

Антон читал корректуру своих последних томов Марксова издания. Пересмотр позднейших произведений давался ему легче, чем переделка ранних рассказов, в которых он находил бездну недостатков. Родные и близкие беспокоили его своими проблемами. Кузен Алексей Долженко попросил восемьсот рублей на постройку дома. Антон поручил Ольге передать ему деньги в Москве и велел ей быть поласковей с бедным родственником. Спустя двадцать лет вдруг громко заявил о себе Гавриил Селиванов: стал требовать, чтобы семья Митрофана Егоровича Чехова уступила ему участок земли или же снесла свою лавку. Кузен Георгий искал у Антона защиты от бывшего чеховского благодетеля. Ольга Васильева по-прежнему желала обратить свое состояние в клинику. Какой-то еврейский мальчик просил Антона ходатайствовать о зачислении его в ялтинскую гимназию.

В Ялте Ольга чувствовала себя никому не нужной. Проведя с мужем шесть недель, она 20 августа в одиночестве выехала в Москву. Евгения Яковлевна даже не благословила ее на дорогу. Антон поехал на пароходе провожать жену до железнодорожного вокзала. Сидя в поезде, Ольга плакала и писала письмо Маше. Отправлено оно было из Харькова: «Лучше тебе без меня? Знаешь, все наши недоразумения за летние месяцы мне хочется стряхнуть как гадкий кошмар и не хочется вспоминать об этих нелепостях. <…> Ведь мы любим же друг друга».

В Москве Ольгу никто не встретил. Она сняла пятикомнатный деревянный дом на Спиридоновке для себя и — она не теряла надежды — для Маши. Ее по-прежнему томило беспокойство. В письме к Антону она вопрошала: «А меня, верно, у тебя в доме никто не вспоминает ни словом? Молчат, как о какой-то болячке. <…> Ведь я всегда буду стоять между тобой и ею [Машей] . И чудится мне, что она никогда не привыкнет ко мне, как к твоей жене, а этим она расхолодит меня к себе»[529].

Антон разуверял ее: «Какой это вздор! Ты все преувеличиваешь <…> Потерпи и помолчи только один год <…> в этом непротивлении в первое время скрываются все удобства жизни». Из Ялты же, как будто смирившись со своей новой ролью, Маша докладывала в письме Мише: «Последнее время Антоша так мягок и добр, что у меня не хватило бы сил бросить его, к тому же и здоровье его не лучше. Невестка наняла квартиру в Москве, в которой я буду жить и по временам будет приезжать Антоша. <…> Надо тебе сказать, что я сильно к Антону привязана, и как бы мне худо ни было, все-таки хочется остаться при нем».

Молодой поэт Лазаревский, назойливый посетитель чеховского дома в Аутке, запечатлел в дневнике тогдашний Машин облик: «Кажется, это первая и последняя старая дева, симпатичнейшая, чем все красавицы дамы, девицы, барышни. Что-то прелестное есть в выражении ее глаз, что-то умное и вместе страдальческое». В последний день августа Маша выехала в Москву. В ожидании новой квартиры она первое время жила в семье Книппер, а затем перебралась к Коновицерам. С новыми родственниками житье было сносное, поскольку дни Маша проводила в гимназии, а вечерами Ольга была в театре; с хозяйством же управлялась горничная Маша Шакина — та самая, которая каждый год рожала по ребенку. В паспорте Ольга была записана женой ялтинского врача. Коллеги шутили, что последняя пьеса Чехова теперь называется «Две сестры», поскольку третью (Машу, которую играла Книппер) автор забрал себе.

Когда в ауткинском доме не осталось никого, кроме Евгении Яковлевны, Антон вынул из чемодана наброски нового рассказа, «Архиерей», и принялся за работу. Вновь воссоединиться с Ольгой он намеревался в Москве в середине сентября, до наступления холодов. В Ялте же его, человека семейного, теперь оставили в покое «антоновки». Антон решил избавиться и от прежних поклонниц и через Лазаревского передал нелюбезное послание Авиловой[530]. В дом наняли новую кухарку, польскую девушку Машу; из отпуска вернулся садовник Арсений, и ручной журавль встретил его ликующими трубными криками. Пятого сентября на пороге чеховского дома появился Иван Бунин. Найдя Чехова «в плохом состоянии», он стал ежедневно захаживать к нему, и с этим ненавязчивым и остроумным собеседником Антон сразу воспрянул духом. По соседству в Гаспре после сильнейшей пневмонии, едва не стоившей ему жизни, поправлялся Лев Толстой. Его состояние беспокоило Антона гораздо больше, чем собственное. (Правительство запретило распространять бюллетени о здоровье великого писателя, а рядом с его дачей дневал и ночевал священник, чтобы в случае смерти Льва Николаевича объявить миру о его раскаянии в ереси.) Увидев Чехова, домашние Толстого отметили: «Вид у него плохой: постарел и все кашляет. Говорит мало». Однако от их внимания не ускользнуло и то, что в Ялте, без сестры и молодой жены, ему живется совсем неплохо.

Владимир Немирович-Данченко по-прежнему оставался соперником Чехова, однако брак актрисы и драматурга позволил вынести за скобки отношения Ольги с режиссером. Анна Книппер теперь могла снять запрет на визиты Немировича-Данченко в их дом. Антон спрашивал жену: «Твоя мама, стало быть, примирилась с Немировичем? Значит, она уже не боится за свою дочь?» Ольга же, со своей стороны, расправлялась с бывшими подругами Антона столь же рьяно, сколь ранее пыталась с ними подружиться[531]. Особенно досталось Лике Мизиновой. Решив поступить в школу МХТа, 25 сентября она проходила прослушивание: играла Елену из пьесы «Дядя Ваня» — эту роль Ольга считала своей собственностью. В письме Антону она не пожалела яду: «Но все прочитанное было пустым местом (между нами), и мне ее жаль было, откровенно говоря. Комиссия единогласно не приняла ее. Санин пожелал ей открыть модное заведение <…> Расскажи Маше про Лику. Я думаю, ее возьмут прямо в театр, в статистки, ведь учиться в школе ей уже поздно, да и не сумеет она учиться».

После такого выпада против Лики Маша, Ваня и Миша демонстративно стали поддерживать с ней дружеские отношения. В театре же для нее нашлось бесплатное место устроителя общественных мероприятий.

Когда Ольге захотелось взять на новую квартиру своего кота Мартына, Антон запротестовал: «Я боюсь кошек. Собак же уважаю и ценю. Вот заведи-ка собаку!» Сменив жилье, Ольга не сообщила Антону нового адреса, предпочитая получать письма в театре, и тем самым рассердила его. На какое-то время он даже перестал писать ей, но по силе характера жена не уступала мужу, и выяснение отношений продолжилось по телеграфу. Готовясь к возобновлению супружеской жизни, Антон стал пить полезный для здоровья кефир. Доктор Альтшуллер велел ему натирать грудь эвкалиптовым маслом и скипидаром.

Семнадцатого сентября, позабыв о том, что 9 сентября у Ольги был день рожденья, Антон прибыл в Москву — как раз к открытию сезона в Московском Художественном театре.

Глава семьдесят шестая Врачебные разногласия: октябрь 1901 — февраль 1902 года

Три сезона подряд Московский Художественный театр радовал публику новыми чеховскими пьесами. В октябре 1901 года Антон ничего не смог предложить актерам. По-прежнему имела успех у зрителей пьеса «Три сестры», хотя и продержалась на сцене лишь половину прошлого сезона. Труппа готовила к постановке первую пьесу Горького, «Мещане», которой будет уготована скандальная судьба. Нынешний сезон был открыт пьесой Ибсена «Дикая утка»; однако и критики, и публика сошлись в своем мнении с Чеховым: «Вяло, неинтересно и слабо». Станиславский, выбитый из колеи пожаром, уничтожившим семейную фабрику, в довершение заболел ангиной, и все эти невзгоды скверно сказались на его игре. Неверный шаг допустил Немирович-Данченко, поставив на сцене МХТа собственную пьесу «В мечтах», чрезмерно наполненную саморефлексией. Критика разнесла пьесу в щепки; своей ролью в ней была недовольна и Ольга, и потому ее крайне тревожило подавленное состояние Немировича-Данченко [532]. После трех репетиций Станиславский снял с постановки переработанную версию «Иванова». Чехову откровенно дали понять, что от него ждут новой пьесы. На репетициях «Трех сестер» он теперь скорее мешал, чем помогал актерам, но присутствие на спектакле автора послужило хорошей приманкой для публики: театральный сезон принес Антону восемь тысяч рублей, не считая тысячи, полученной от постановок в других городах России.

В Москве погода пока держалась теплая и легким Антона не вредила. В Петербурге же, куда он намеревался съездить, уже похолодало. В Москву на встречу с Антоном и Ольгой приехал Александр. С Ольгой он так и не познакомился, хотя останавливался в Москве с ночевкой. Мише старший брат сказал, что, на его взгляд, Антон «плоховат». Александр держал путь на Кавказ, куда ехал по заданию «Нового времени», и был против обыкновения трезв (в запои он обычно погружался, удалившись от семьи). В Москву приехал также посланный Сувориным Ежов. Встретившись два раза с человеком, ошельмовавшим его в пьесе «Три сестры», Ежов сообщил Суворину, что видел «тень прежнего Чехова». Между тем в Москве погода портилась. Антон сидел в четырех стенах, а Ольга подсылала ему друзей, чтобы скоротать время. Из дома Чехов вышел лишь затем, чтобы помочь Ольге Васильевой. В свои девятнадцать лет она решила взять на воспитание еще одну сироту и попросила Антона зайти к нотариусу засвидетельствовать ее духовное завещание.

Машу застать дома было трудно. Она по-прежнему преподавала в гимназии за месячное жалованье в сорок рублей[533]. Вместе с Александрой Хотяинцевой она посещала художественную студию, где для безутешных родителей Абрама Синани писала портрет их покойного сына. За одну картину ей даже удалось выручить деньги. По вечерам она встречалась с подругами Антона, ныне им отвергнутыми, а самого Антона развлекали родственники жены. Чехову был симпатичен дядя Ольги, Александр Зальца, схожий со старшим братом Антона по части увлечения женщинами, выпивки и скандальных публичных выходок. Другие же Ольгины дядья — врач Карл, юрист Владимир, а также ее брат, инженер Константин, — впечатления на Антона не произвели. Маша делилась с Мишей: «Что самого скверного в Антошиной женитьбе — так это многочисленная буржуйная родня жены, с которой приходится считаться»[534].

Из Ялты приходили жалобные письма от Евгении Яковлевны, которая умоляла забрать ее в Москву. Антон велел ей дождаться его возвращения в Ялту, а Маша отговаривала от поездки, пугая тем, что в нанятой Ольгой квартире водятся крысы, скверно пахнет из ватерклозета и слишком тонкие стены. В конце концов ее успокоили тем, что пообещали вывезти в Москву к Новому году.

В Москве тем временем холодало, и Антону становилось ясно, что к середине октября он должен будет уехать. В письме к редактору «Журнала для всех» Миролюбову Чехов признался: «Жена моя <…> остается в Москве одна, и я уезжаю одиноким. Она плачет, я ей не велю бросать театр. Одним словом, катавасия». Ваня своему приятелю тоже говорил о том, что Антон возражает против ухода Ольги со сцены, поскольку «жить без дела, без работы нельзя». В конце концов Ольга отпустила Чехова в Ялту. Евгении Яковлевне она послала длиннейший список наставлений, который сбил ее с толку и немало обидел, хотя единственным намерением невестки было обеспечить мужа легкой и питательной диетой: «Здесь он все время ел рябчиков, индюшек, куропаток, цыплят; солонину ест, свиные котлеты отбивные, только не часто. Язык любит, почки ему готовьте, печенку, грибки жарьте в сметане. Уху делайте, только как можно реже давайте ему котлеты. И, пожалуйста, давайте ему сладенького, или мармеладу, или берите шоколаду у Берне. Яиц свежих отыщите, давать ему по утрам».

Двадцать восьмого октября Антон добрался до дома, изрядно промерзнув за шесть часов утомительной поездки на почтовых лошадях — из-за шторма пароходы не заходили в ялтинской порт. С собой он привез говяжий язык, который, впрочем, подпортился в пути, а также часы, которые тоже не выдержали путешествия и сломались. Зато сухие и соленые грибы, домашние туфли для Евгении Яковлевны и валенки для Марьюшки были доставлены в целости и сохранности. Вслед за Антоном полетело пылкое письмо Ольги: «А как мне, Антонка, хочется иметь полунемчика! Отчего я так много прочла в твоей фразе: „полунемец, который бы развлекал тебя, наполнял твою жизнь“? <…> Во мне идет сумятица, борьба!» Ольга даже упрекнула Чехова в том, что не забеременела от него в первые дни супружеской жизни, хотя ребенка больше всего хотелось Антону. Две недели спустя, поняв, что снова не беременна, Ольга писала Антону: «А полунемчика опять у нас с тобой не будет <…> отчего ты думаешь, что этот полунемчик наполнит мою жизнь?» Теперь они с Машей переехали в уютную квартиру по соседству с актером Вишневским и недалеко от Сандуновских бань, с центральным отоплением и электричеством. (Недавно родившуюся дочь горничной отправили в деревню к ее матери и больше никогда о ней не слышали.) В письмах Ольга развлекала Антона описанием меню посещаемых ею ресторанов, а Маша — анекдотами из театральной жизни.

До самого Нового года ялтинская жизнь не радовала Антона разнообразием. Он урывками продолжал писать «Архиерея». Со здоровьем становилось все хуже. Восьмого декабря он был обследован доктором Альтшуллером, а вслед за тем у него снова пошла горлом кровь и пришлось принимать креозот. Альтшуллер из-за Антона отложил поездку в Москву на Пироговский съезд. На Рождество проведать Толстого в Крым приехал доктор Щуровский. Врачи обменялись мнениями о состоянии больного Антона; Щуровский определил его как «чрезвычайно серьезное»[535]. Альтшуллер решил применить более действенные средства: большие компрессы и шпанские мушки, раздражающие легочные ткани и снимающие обострение плеврита. Развлечения были редки. Как-то к Антону на огонек заглянул пианист С. Самуэльсон и сыграл ему домажорный ноктюрн Шопена. Нарушив запрет на появление в столицах и заехав в Москву, Горький оказался свидетелем шумного успеха своих «Мещан», а затем появился в Ялте и составил Антону компанию. (Во время его визита вокруг дома патрулировал жандарм.) У Антона появился новый постоялец — отбившийся от стаи дикий журавль приземлился у Чеховых в саду и подружился с ручным журавлем, любимцем садовника Арсения. Поближе к Рождеству кабинет Антона стали осаждать визитеры; они душили его сигаретным дымом и мешали соблюдать режим лечебного питания. Маша приехала в Ялту лишь 18 декабря, а вслед за ней в доме Чехова появился Бунин. Антон теперь настаивал на том, чтобы Ольга отпросилась из театра на Рождество — как иначе они смогут зачать ребенка? Та отвечала, что может вырваться лишь на несколько дней, и предлагала встретиться на полпути, в Севастополе. Впрочем, поездка не состоялась — во всем виноват был директор театра, задержавший Ольгу в Москве. При этом она не преминула передать Антону мнение его коллег, докторов Членова и Коробова, что Москва не столь уж вредна для его здоровья. В день Рождества Ольга обратилась к Маше за моральной поддержкой: «Я себя чувствую одинокой и совершенно покинутой». Получив от нее на следующий день отчет о состоянии здоровья Антона — «он был болен сильнее, чем мы думали», — она немедленно решила выехать в Ялту, махнув рукой на театр: «Я знаю, что мне надо забыть о своей личной жизни, совсем забыть. Это и будет, но это так трудно сразу». Однако из Москвы она так и не выбралась.

Наконец, новогодние праздники остались позади. Ольга вновь заговорила о детях; поздравляя Антона с сорокадвухлетием, она писала: «Я пошутила и начала пищать младенцем, я ведь умею. Все всполошились и начали рассказывать, что маленький Чехов родился и поздравляли меня. <…> Дай Бог, чтоб напророчили». Неделю спустя она описывала ему веселую новогоднюю вечеринку в театре, затянувшуюся до утра. Актеры резвились, катаясь со сцены по вощеным доскам; Качалов в розовом трико уморительно изображал кулачного бойца; Шаляпин посылал за пивом и пел цыганские романсы; Маша хохотала до слез, и все обменивались шуточными подарками. «Я получила младенца большого в пеленках, потом в атласном конвертике еще двух — меня дразнили; я их <…> отдала на сохранение доктору Гриневскому, который одному младенцу проломил голову», — доложила Ольга Антону. Зловещему предзнаменованию, увы, суждено будет сбыться.

В тот год зима в Ялте выдалась холодной. Доктор Альтшуллер приговорил Антона к домашнему заключению на весь январь. Ольга же продолжала настаивать на приезде Антона в Москву и ссылалась на доктора Боброва, заявившего на Пироговском съезде, что чахоточных южан, таких как Антон, лучше всего лечить северным воздухом. Врачи, съехавшиеся со всей России на съезд хирургов, не забыли и о докторе Чехове: 11 января, посмотрев на дневном представлении пьесу «Дядя Ваня», они откликнулись телеграммами в адрес автора и подарком актерам — большой копией чеховского портрета работы Браза, который Антон терпеть не мог.

Ольге Чехов писал о погоде — она ответила, что об этом можно узнать из газет. С Машей же Антон обсуждал дела финансовые: у них снова провалилась продажа Кучук-Коя (купив имение за глаза, его новая владелица разочаровалась в нем и потребовала назад деньги). Все меньше надежд оставалось и на то, что с Чеховыми расплатится покупатель Мелихова. Однако январь нового, 1902 года принес и хорошие новости: пьеса «Три сестры» была удостоена премии Грибоедова, а после курса инъекций мышьяка здоровье Льва Толстого пошло на поправку.

Евгении Яковлевне с Марьюшкой оказалось не под силу обеспечить Антону диетическое питание. Они готовили пищу посытнее, но Антон не мог переваривать жир и в результате сбросил все килограммы, набранные во время поездки на кумыс. К 9 января температура в Ялте снизилась до минус десяти. Антону стало казаться, что он «в Камчатке уже 24 года». По такому холоду он даже боялся мыться. Маша отправилась в Москву 12 января, нарушив обещание взять с собой Евгению Яковлевну: Антона нельзя было оставить в доме одного. Однако если он и жаловался, то не на одышку и упадок сил, а на скуку и одиночество. Мысль о том, что необходимо писать обещанную МХТу комедию, приводила его в отчаяние. Как теперь ему казалось, оставь он литературу и займись садоводством, то прожил бы лет на десять дольше, однако, обрезая розы, был вынужден возле каждого куста делать передышку[536].

Грусть и уныние нашли свой выход в рассказе «Архиерей», который Чехов закончил к 20 февраля. Бунин назвал его лучшим рассказом русской литературы. Сюжет этой небольшой истории, по собственному признанию Антона, сидел у него в голове лет пятнадцать. В рассказе писатель последний раз в своем творчестве проводит параллель между служителем алтаря и служителем муз. На службе в Вербное воскресенье архиерей небольшого монастыря, занемогший от болезни, которая через несколько дней сведет его в могилу, начинает плакать от умиления и доводит до слез паству. Под Пасху он умирает и, в последние мгновения видя себя быстро и весело идущим по полю, переживает в душе воскресение, освобождающее его от распятия — болезни. Годы спустя уже никто не верит обожавшей его матери, что сын ее служил архиереем. Жизнь героя этого рассказа странным образом напоминает чеховскую: как и автор, он предчувствует свою раннюю смерть и пренебрегает собственной славой. Для тех, кто был знаком и с Антоном, и с его матерью, эти очевидные совпадения добавляли в чеховский рассказ горький привкус. «Архиерей» стал лебединой песней Антона Чехова, давшей толчок современной прозе об одиночестве и смерти, такой как «Смерть в Венеции» Томаса Манна.

Антон понимал, что брата Мишу затягивает в жернова империи Суворина, однако вызволить его уже не надеялся. Тем временем Александр, страдая от одиночества и холода, первым нарушил долгое молчание в переписке с братом. Назвав «Новое время» «отхожим местом», он выразил опасение, что из-за недоброжелательности к Антону он может лишиться работы. Александр теперь круглый год жил на построенной им даче в окружении породистых кур, сидящих в вольерах его собственного изготовления. В промежутках между запоями он строчил низкопробные романы. В тот год Антон, слабея здоровьем, воскресил в душе теплые чувства к старшему брату. В январе Альтшуллер предупредил Ольгу: «Процесс сделал шаг вперед <…> Питался Антон Павлович <…> очень плохо, мне кажется, иногда он ничего не ел <…> Как вредны и опасны его легкомысленные экскурсии на север зимой <…> Тоска и одиночество, в которых пребывает теперь Антон Павлович, тоже не могут не влиять вредно на его здоровье»[537].

Из Москвы Ольга жаловалась Антону на доктора Долгополова: «Он меня попросту выругал, что я не бросаю театра». Упреки в свой адрес слышала она и от чеховского приятеля Сулержицкого, который приехал в Ялту подлечить свой плеврит: «Антон Павлович томится больше всех. Вчера у него опять началось небольшое кровохарканье <…> Задыхается в своих четырех стенах <…> Приезжайте непременно <…> он не только муж Ваш, но и великий писатель <…> Здоровье, которое необходимо всем, всей русской литературе, России. Художественный театр не только не должен мешать Вам в этой поездке, но обязан командировать Вас сюда»[538].

Всю зиму в письмах к Антону Ольга нарочито обвиняла себя в эгоизме, и ее попытки подольститься к мужу напоминают реплики Аркадиной из «Чайки»: «Ты ведь мой большой талант! Ты — русский Мопассан!» В сентиментальном порыве она наведалась попить чайку в тридцать пятый номер гостиницы «Дрезден», «откуда Чехов увез Книппер». Она сулила Антону плотские утехи: «Целую тебя крепко, со вкусом, долго и проникновенно, чтобы по всем жилам прошло <…> Когда увижу тебя, так откушу ухо <…> Будь груб со мной, и мне будет хорошо. А потом поцелуешь, приласкаешь» [539]. Жалуясь на одиночество, она строчкой ниже с упоением описывала увеселительные поездки и буйные пирушки. И настойчиво заверяла его: «Я должна быть около тебя, должна устроить тебе жизнь хорошую, приятную, спокойную» — впрочем, с оговоркой: «это моя мечта к старости».

Невестка с золовкой уживались в Москве в мире и согласии вплоть до весны. Поселившись в одной квартире, они могли позволить себе личную жизнь, не давая повода для сплетен. Ольга по-прежнему общалась с Немировичем-Данченко, а Маша — с Буниным. Маша в письмах к брату докладывала ему о том, как весело Ольга отметила Антоновы именины в компании мужчин. На то, что Ольгу «природа оделила <…> большой долей кокетства», Антону намекала и чета Станиславских: Мария писала о том, что Ольга строит глазки ее мужу, а тот, в свою очередь, сообщал, что своим декольте Ольга шокировала даже видавшего виды Омона, в чьем театре репетировала группа МХТа[540].

В то время как ялтинские «антоновки» оставили Чехова в покое, московские теперь потянулись к его жене. Снедаемые любопытством Татьяна Щепкина-Куперник и Нина Корш предстали перед Ольгой, рискуя получить отпор. Мария Дроздова эпатировала ее тем, что хвасталась любовными приключениями и заигрывала с ее братом. С трудом переносила Ольга и Лику Мизинову, а также Марию Андрееву — с ними обеими Маша настойчиво поддерживала дружбу. Еще под Рождество Ольга писала Антону: «Лика была пьяна и все приставала ко мне выпить брудершафт, но я отвиливала, я этого не люблю». Описывая Лику Маше, Ольга представила ее этакой охочей до мужчин и выпивки бабенкой. Изжить же из театра красавицу Марию Андрееву, вечную Ольгину соперницу, было куда сложнее. В письме к Антону Ольга обвиняла Андрееву в том, что своей плохой игрой она компрометирует Немировича-Данченко как драматурга[541]. В компании купцов — Станиславского, Морозова и актера Лужского — он был в ее глазах единственным «литератором», Давидом, ведущим неравный бой с Голиафом: «Его щиплют и грызут отовсюду». Уйди Немирович из театра, Ольга — она дала это понять Антону — последовала бы за ним. Впрочем, Чехов всегда отдавал себе отчет в том, что его актриса-жена, верна скорее режиссеру, чем театру.

Вернувшись из Ялты в Москву, Маша поделилась с Мишей мыслями о запутавшейся в противоречиях невестке: «Я ее не пойму — и жалко ей мужа, и скучает она, и в то же время не может расстаться со своими ролями, вероятно, боится, чтоб кто-нибудь лучше не сыграл» [542]. Тем временем Ольга подписала с Художественным театром контракт на три года. Попечитель театра Савва Морозов сделал его товариществом на паях. Трое «купцов» предложили вызывающим доверие актерам купить пай в три тысячи рублей. Морозов выделил театру субсидию в тридцать тысяч рублей и согласился за свой счет перестроить театр Лианозова в Камергерском переулке, который труппа МХТа намеревалась взять в аренду (руководить проектом будет Франц Шехтель). По подсчетам Вишневского, бывшего в труппе за бухгалтера, в первый год товарищество могло бы получить пятьдесят тысяч рублей прибыли. Ольга Книппер стала пайщицей МХТа. Всеволод Мейерхольд и Санин-Шенберг, которых обошли при раздаче паев, через год покинули театр[543]. Связи Книппер и Чехова с театром отныне стали еще крепче. В начале февраля, по случаю постановки своей пьесы «Вопрос», в Москву приехал Суворин. Он повстречался с Ольгой, расхвалив ее в глаза и в письме к мужу. Возможно, он действовал, рассчитывая возродить с Антоном былую дружбу, однако Ольга так и не смогла простить ему уничижительных рецензий «Нового времени».

Антон тоже похвалил супругу — за ее финансовую независимость. В год она зарабатывала более трех тысяч рублей и лишь однажды попросила у него денег, чтобы покрыть какой-то таинственный долг. Не заводил он разговоров и о том, что возражает против ее контракта. Он с большим удовольствием сам бы переместился в московскую круговерть, чем стал бы тащить ее в «эту паршивую Ялту». «Напрасно ты плачешься, — писал он ей, — ведь в Москве ты живешь не по своей воле, а потому что мы оба этого хотим». Однако он то и дело сетовал на жестокосердных режиссеров, лишающих его возможности видеть жену. Станиславский же в Москве уверял Ольгу, что лучше иметь жену актрису и жить с ней врозь, чем простую женщину, так как с ней «жизнь сухая и невозможная, лишенная всякого интереса». Между тем Немирович-Данченко уступил наконец призывам Маши и намекам Чехова. В конце января, вернувшись из Ниццы, куда он ездил проведать тяжело больную сестру, он пообещал Антону: «Ольгу Леонардовну отпущу к тебе непременно. <…> И все-таки — не надолго! <…> Меня пугает (как директора) то, что она невероятно скучает по тебе». Затем от него пришла телеграмма: «Ручаюсь, что Ольга Леонардовна будет свободна с 21 февраля по 2 марта включительно». Антон сравнил этот срок с «чайной ложечкой молока после сорокадневной голодовки».

Глава семьдесят седьмая Супружеские хвори: февраль — июнь 1902 года

В пятницу, 22 февраля, Антон и Ольга обнялись после четырехмесячной разлуки. Пять дней прошли в уединении. «Архиерей» был отправлен в Петербург. Гости не наведывались, переписка остановилась. Маша была в Москве. Неделя, проведенная вместе, была омрачена лишь дважды. Во вторник у Ольги начались месячные, и она поняла, что зачатья не произошло. Расставание в четверг прошло в молчании: Антон не поцеловал ее на прощание. «Ты ведь шел было на двор, но ветер остановил тебя, — писала она ему, — а я <…> очнулась, когда извозчик уже поехал». С собой в дорогу Ольга собрала провизию — жареную утку и бутылку вина, которой должно было хватить до Севастополя.

В поезде пульмановских вагонов не оказалось, и Ольге пришлось сесть в простое купе. Ей внезапно стало плохо: «Не могла дойти до двери дамской, чтобы позвать хоть кого-нибудь, свалилась и не в силах была подняться, ноги и руки не слушались, вся в холодном поту, и вообще непонятно. Я думала, что отравилась». В вагоне она разоткровенничалась с попутчицей, и та сказала, что это похоже на беременность. Она этому не поверила.

В Москве Ольге стало немного лучше. Пересев в другой поезд, она отправилась в Петербург, где театры давали представления и во время Великого поста. Играя на сцене, Ольга стала терять вес и пыталась подкрепить себя большими дозами хинина. Кто-то из актрис предложил стимулирующие средства. Ее замучила головная боль: пришлось принимать болеутоляющее и заматывать голову полотенцем. Но к 9-му марта она пришла в себя и уже лакомилась куропаткой. Антон немного успокоился, хотя и был сердит на Ольгу — та не сообщила своего петербургского адреса.

В Ялте, когда они были вместе, Антон получил телеграмму: Горький, едва выйдя из тюрьмы, был избран членом Академии, во главе которой стоял двоюродный брат Николая II. Необходимое большинство голосов — девять белых шаров при трех черных — писатель набрал в последнем туре. Для Горького это был приятный сюрприз. Однако царь и правительство аннулировали результаты выборов. Либерал Короленко немедленно заявил о выходе из Академии и настаивал на том, чтобы за ним последовал Чехов. Антон колебался. Будучи на стороне либералов, он, как и Толстой, избегал политических жестов[545]. Дни, проведенные с женой, спровоцировали у Антона затяжные приступы кашля, но оставили приятные воспоминания. В день отъезда Ольги появились четыре «антоновки» — Варвара Харкеевич, ее сестра Манефа, Софи Бонье и жена доктора Средина, Софья. Антон писал Ольге: «И у всех одинаковая улыбочка: не хотели беспокоить! Точно все пять дней мы с тобой сидели нагишом и занимались только любовью».

Весь март в Петербурге Ольга играла почти каждый день. «Новое время» осыпало ее похвалами, но рецензии писал шурин Михаил Чехов, и это ее смущало. А «Петербургская газета» пьесу Немировича-Данченко не пощадила, назвав ее «усилиями, потраченными впустую, мертвечиной». Автор искал у Ольги моральной поддержки, хотя она сама нуждалась в утешении. Приходил Суворин, вводил в соблазн, предлагая 1000 рублей в месяц за участие в его труппе. Были и другие, совсем нежеланные встречи. Вслед за режиссером Саниным-Шенбергом, покинувшим МХТ и теперь работавшим в Александринке, в Петербург приехала Лика Мизинова. Они были в помолвке, и это почему-то огорчало Ольгу. Антон ее успокаивал: «Зачем такое кислое, хмурое письмо? <…> Лику я давно знаю, она, как бы ни было, хорошая девушка, умная и порядочная. Ей с Саниным будет нехорошо, она не полюбит его, а главное — будет не ладить с сестрой и, вероятно, через год уже будет иметь широкого младенца, а через полтора года начнет изменять своему супругу».

Однако его пророчества, неверные по всем статьям, Ольгу с соперницей не примирили.

Недолюбливала она и Мишу, и его жену, свою тезку: «А все-таки, откуда у него такая жена? <…> Очень они приторны с женой, и он, верно, побаивается ее — и как это неприятно»[546]. Совместные с родственниками обеды не помогли остановить поток льстивых рецензий. Антон оправдывался: «Он любит Суворина <…> и Буренина он тоже высоко ценит и, кажется, побаивается. Пусть пишет про театр, что хочет». Маша кривила душой: «Ты произвела на него хорошее впечатление, понравилась ему»[547]. Миша же поведал сестре свои истинные чувства: «Только и видел, что „Мечты“ на редакционный билет, да „Три сестры“ — невестка устроила. <…> При встрече невестка всякий раз спрашивает, видел ли я то или другое? Я отвечаю, что нет <…> Она отлично знает, что у меня билета нет, а я не могу, вот не могу и не могу, просить ее устраивать меня <…> Как-то вечером была у меня Ольга Леонардовна! Привезла детям конфеты. <…> Точно она была у нас по обязанности, только потому, что мы — проклятые родственники, которые обидятся, если к ним не заедешь. <…> Пошел к Лике (это уже в пятый раз) и, конечно, не застал ее дома. Проходя мимо номера Ольги Леонардовны, постучался к ней. Войдите! Вошел. И, кажется, не вовремя. У нее сидел Немирович, они пили чай и ели варенье. Вели разговор, который, очевидно, я нарушил. Я не знал, куда себя деть. Ольга Леонардовна, по-видимому, не знала, что со мной делать»[548].

Воспользовавшись случаем, Немирович и Ольга раскритиковали Мишу за его прислужничество Суворину — однако вскоре сами поехали навестить старика. Миша ушел оскорбленный[549].

Тридцать первого марта Ольга играла в «Мещанах», и по ходу пьесы ей надо было бегать по лестнице. За кулисами она упала без чувств от мучительной боли. Срочно послали за доктором. В ту же ночь профессор Якобсон и доктор Отт сделали ей операцию под хлороформом. Очнувшись на следующее утро, Ольга пришла в ужас. Нацарапанная карандашом записка Антону пролежала у нее четыре дня: «Оказывается, я из Ялты уехала с надеждой подарить тебе Памфила, но не сознавала этого. Все время мне было нехорошо, но я все думала, что это кишки, и хотя хотела, но не сознавала, что я беременна <…> Отт и другой решили мне делать выскабливание и подтвердили, что это был зародыш около 1 [1]/2 месяца. Можешь себе представить, как я волновалась. Первый раз имею дело с женскими врачами»[550].

Телеграмм Антону не посылали — из боязни, что он примчится в Петербург, невзирая на сильные холода. Однако, не получая от Ольги регулярных писем, Антон забеспокоился. Наконец 2 апреля Ольга написала ему из акушерской клиники: она уже садится, и Станиславский скоро заберет ее домой; сезон закончился, и есть надежда, что на Пасху она будет в Ялте.

Если бы у Ольги был выкидыш, то отправляться в путь было бы неопасно. Но Антон, сам неплохой акушер и гинеколог, недоумевал: откуда взяться шестинедельной беременности, если Ольга провела с ним семь ночей лишь пять недель назад и это был конец ее цикла? С какой стати два самых уважаемых питерских хирурга взялись среди ночи делать ей операцию по поводу выкидыша? Немирович-Данченко с женой 6 апреля отправились в Ялту, чтобы успокоить Антона. Станиславский вслед слал телеграммы, что опасность миновала. Ольга давала свою версию: «Боли в левой стороне живота, сильные боли, все еще воспаление в левом яичнике. Животик мой бедный вздулся, болит весь» [551]. Но Маше она призналась: «Только Антону не говори <…> боли ужасные, и до сих пор страдаю сильно»[552]. В пасхальное воскресенье она наконец смогла сидеть на постели. Врачи прописали ежедневные клизмы и позволили ехать в Ялту в сопровождении акушерки, которой пришлось платить по три рубля в день — этих денег Ольге было жалко. Антону она сказала, что будет спать в гостиной: «Все-таки со мной разные женские инструменты, и нужна будет комната. Неудобно держать всякие гадости около великого писателя».

Четырнадцатого апреля, через неделю после Пасхи, Ольгу на носилках сняли с парохода и отправили прямо в постель в Аутку. Нилус, трудившийся над портретом Антона, собрал своетхозяйство и ретировался. Антон и Маша стали для Ольги врачом и медсестрой.

Антон не заговаривал с Ольгой о своих сомнениях в правильности диагноза и об операции. Он был заботлив, но сдержан в чувствах. Спустя три месяца, написав Якобсону, он получил ответную телеграмму: «Подозрений не было удалены остатки яйца периметрит». Февральская менструация, мартовское недомогание, обморок и сильная боль в области яичника, неотложная операция и вздувшийся живот, наконец, перитонит — все это указывало скорее не на выкидыш, который требует выскабливания, но на внематочную беременность, при которой необходима полостная операция и возможен воспалительный процесс[553]. Петербургские хирурги лишь недавно стали удалять зародыши из фаллопиевых труб — в 1902 году такая операция была сопряжена с большим риском, а неоперированная внематочная беременность имела смертельный исход. Антону было известно, что внематочная беременность разрывает трубу между восьмой и двенадцатой неделями, считая от зачатья. Если то же самое случилось и с Ольгой, то зачатье произошло тогда, когда их разделяли тысяча триста километров.

Пошла полоса болезней. Выстоять помогли жизненная сила Ольги и самообладание Антона. Беспечные заверения Отта в том, что Ольга может зачать и «родит сразу тройню», омрачались подозрением, что с поврежденным яйцеводом и воспаленным яичником способность к деторождению у Ольги снизится. У Антона оставалось все меньше шансов зачать желанного ребенка.

Чехов, которого удручали и его собственное недомогание, и болезнь жены, занервничал и решил, что Ялта слишком далеко от Москвы, а Аутка — слишком высоко в горах. К тому же два дома неподалеку недавно сгорели дотла, поскольку у пожарников не оказалось воды. Он пришел к выводу, что Маше следует поискать жилье в Севастополе. К 24 апреля они снова остались вдвоем с Ольгой. Маша уехала в Москву — принять экзамены в «молочной» гимназии, показать выскочивший у нее нарыв врачу, пококетничать в открытую со Станиславским и тайком — с Буниным, а также погулять на свадьбе у Лики. Из Москвы она шутливо бранила Ольгу: «Жир-то, знать, с тебя не весь сошел, что ты бесишься, невестка-лежебока! Вставай скорей да зарабатывай деньги для мужа и его сестры калеки». Но Мише писала всерьез: «Ольга Леонардовна держится по отношению ко мне довольно странно, Антоша тоже, я сильно страдаю». К середине мая Ольга заметно окрепла — чего нельзя было сказать об Антоне. Они поджидали Машу, чтобы передать ей хозяйство. Двадцать четвертого мая Антон с Ольгой второй и последний раз совместно отправились в Москву. В Москве гинеколог доктор Варнек обнаружил у Ольги воспаление яичников. Он предписал ей трехнедельный постельный режим, лето во Франценсбаде, на Богемском курорте, и на целый год отойти от театральных дел. Ольга была вне себя от расстройства. Чехов возражал против Франценсбада[554] и ставил другой диагноз — перитонит: два года на долечивание, усиленное питание и побольше сливок.

В Москве боли в области живота у Ольги усилились. Антон был слишком слаб, чтобы ухаживать за ней, и на помощь пришел Вишневский, неутомимый, услужливый и, быть может, провинившийся кавалер. В полночь 1 июня он рыскал по Москве в поисках какого-нибудь врача, который еще не успел уехать на выходные на дачу. Врач отыскался лишь утром. Ольга была измучена до крайности и держалась только на морфии. При первой же возможности ее отвезли в клинику гинеколога Максима Штрауха. Шестого июня Ольга писала Маше: «Ялтинские страдания, вместе взятые, ничего в сравнении с одной ночкой в Московской. От боли я заговаривалась, рвала волосы и, если бы было что под рукой, сотворила бы что-нибудь с собой. Всю ночь орала не своим голосом. Доктор говорит, что ни один мужчина не имеет понятия о таких болях».

Вишневский валился с ног, ухаживая за Чеховыми. Немирович-Данченко приезжал ежедневно и проводил с ними время с полудня до шести вечера. Станиславский же тем временем предпринял практические шаги. Он повел переговоры с соперницей Ольги в ее сердечных и театральных делах. Вернувшись от Книппер, он писал жене: «Думаю, что она [Комиссаржевская] заведет разговор о переходе в наш театр. Это было бы недурно!.. Особенно теперь, когда на Книппер плохая надежда в будущем сезоне <…> Очень жаль и ее и Чехова»[555].

В отсутствие Ольги Лика с новым мужем, остановившись в Ялте на той же самой даче, где когда-то снимал квартиру Антон, наведалась к Маше. Евгения Яковлевна с прислугой отправилась в трехдневное паломничество в монастырь. Антон, которому надоело московское заточение у постели больной жены, мечтал, вслед за братом Александром, сплавать по Волге. Ольга прилагала неимоверные усилия, чтобы встать на ноги. Максим Штраух был за то, чтобы она немедленно ехала во Франценсбад, но она снова слегла с приступом сильной тошноты. Штраух призвал на помощь доктора Таубе. Как и Антон, он подозревал перитонит — воспаление брюшины, в те времена нередко имевшее печальный исход. Ольга держалась из последних сил. Чехову Таубе понравился: «популярный и очень толковый немец», — писал он Немировичу-Данченко. Спустя четыре дня Антон понял, что второй операции можно избежать. Он так и не оповестил о болезни Ольги ее мать, чтобы «не разводить слез».

Ольга медленно пошла на поправку, и Антон стал выбираться в город. Он повидал Комиссаржевскую и Карпова, ее любовника и режиссера. Сходил на бокс. Съездил за город порыбачить. Старая пассия Антона, Ольга Кундасова, вызвалась подежурить у постели его жены (которая, впрочем, отправила ее восвояси). Сохраняя теплые чувству и к Чехову, и к Суворину, Кундасова всеми силами старалась возродить их прежнюю дружбу. По мере того как Антон слабел плотью, Кундасова здоровела душою. При всем своем либерализме она оставалась признательной Суворину как человеку, который поддерживал ее материально и смело вступал с ней в споры. Суворину она докладывала о здоровье Антона. Чехова она призывала забыть старые обиды. Старик мечтал о встрече с Антоном. Вот что он сказал Константину Набокову, дяде будущего писателя: «Знаете, Набоков, в России только два интересных молодых человека — это Чехов и Орленев, и я их обоих потерял»[556]. Одиннадцатого июня Кундасова писала Антону из Петербурга: «Я у Алексея Сергеевича. Нашла его не особенно хорошо выглядывающим и сильно раздраженным в душевном отношении. Разговора о Вас, по Вашему желанию, не было никакого, кроме вопроса о Вашем здоровье. Прошу Вас от всей души написать ему два слова, может быть, ему недолго жить, и, как видно, Ваше молчание давит его. Вспомните, как тяжело любить кого-нибудь, ничего не получая в ответ»[557]. Выпытывая Ольгу о здоровье Чехова, Кундасова сообщала Суворину, что тот не в состоянии добраться до Петербурга — пусть лучше Суворин приедет в августе в Крым.

Четырнадцатого июня Антон наконец вырвался на свободу. После Пасхи он решил стать «схимником» и обмозговать новую пьесу для их с Ольгой театра. Ольга уже могла сидеть, пить куриный бульон и даже вставала пройтись, хотя из-за больного живота о корсете пока пришлось забыть. Присматривать за ней пришлось все тому же самоотверженному Вишневскому. Антон писал Немировичу-Данченко: «А главное, мне позволено уехать, и завтра, 17-го, я уезжаю с Морозовым в Пермь. К 5 июля буду опять дома». В тот день, когда Антон уехал, его место у постели больной Ольги заняла ее мать.

Глава семьдесят восьмая Любимовка: июнь — сентябрь 1902 года

В компании Саввы Морозова и двух не говорящих по-русски немцев, прихватив с собой, несмотря на жару, новое пальто и шведскую стеганую куртку, Антон повторил маршрут своего прошлогоднего медового месяца. Впрочем, на этот раз он проплыл мимо пристани Пьяный Бор в темноте и по Каме направился к Перми, в края, где развернулось действие пьесы «Три сестры». Поезда и пароходы неторопко доставили Антона со спутниками к предгорьям Урала, где находилось имение Морозова и принадлежащий ему спиртовой завод. Морозова, возможно, и следовало бы считать российским Рокфеллером за покровительство искусствам и помощь революционерам, однако рабочие его погрязли в нищете и болезнях, а помощи им ждать было неоткуда — к их услугам был лишь пьяный фельдшер да разворованная им аптека. Ознакомившись с условиями труда на заводе, Антон выразил Морозову бурный протест, на что тот отреагировал вполне впечатляющим жестом, сократив рабочий день с двенадцати до восьми часов. Затем Морозов оставил Чехова и отправился объезжать свои владения. Антон бродил по парку, мучаясь от жары. «Его томило безлюдье, безделье и кашель», — отметил в своих воспоминаниях работавший на фабрике студент-практикант[558]. Немировичу-Данченко Антон писал: «Жизнь здесь около Перми серая, неинтересная, и если изображать ее в пьесе, то слишком тяжелая». Двадцать седьмого июня Чехов принял участие в открытии новой школы, получившей его имя, и на следующий день незамедлительно выехал в Москву.

Отправляясь в эту поездку, Чехов ставил себе цель не столько раздвинуть писательские горизонты, сколько отвлечься от дежурства у постели больной жены. При этом они с Ольгой ежедневно обменивались письмами и телеграммами. «О тебе не беспокоюсь, так как знаю, уверен, что моя собака здорова, иначе и быть не может», — писал Ольге Антон в первый день своего путешествия. Теперь он называл ее не только «собакой», но и «палочкой». Ольга ему подыгрывала, сообщая, что находится под бдительным врачебным присмотром. Другим же она жаловалась на тошноту, тоску и приступы отчаяния. Врачи позволили ей лишь читать и раскладывать пасьянсы, а брать уроки гитары запретили. «Как все гадко, серо и скучно», — плакалась Ольга в письме к Маше. От болезни у нее стали выпадать волосы; врачи прописали ей регулярные клизмы с оливковым маслом. Беспокоило ее и то, что она стала «равнодушна ко всему или болезненно раздражительна». Свекрови она писала: «Сижу печальною вдовицей, все больше лежу <…> придет Вишневский, и мы молча сидим и читаем. <…> Совсем калека <…> Мне все кажется, что я никогда не поправлюсь. А куда я годна без здоровья!»[559]

Антон вернулся в Москву 2 июля, и снова воссияло солнце. Станиславские, уезжая во Франценсбад, пригласили Чеховых отдохнуть у них на даче в Любимовке. Имение это находилось на реке Клязьме, неподалеку от Москвы, и со всех сторон было окружено лесами и лугами. За Чеховыми здесь ухаживала прислуга Станиславских — Дуняша и Егор. Ольга поначалу все больше лежала, потом стала плавать и кататься на лодке. Антон удил | рыбу и отдавал улов Егору — тот относил его на кухню. Гостям в Любимовку дорога была заказана, а в местной церкви даже запретили громко благовестить. В барском доме Ольга обосновалась на первом этаже, Антон с Вишневским — наверху, и все спали подолгу, «как архиереи». Доктор Штраух заезжал проведать свою пациентку. Соседи, Смирновы, проявили к дачникам деликатность. Их дочери-подростки заботливо опекали Антона, а с ними вместе — их английская гувернантка Лили Глассби, изъяснявшаяся на ломаном русском. Видя, как она угощает Антона мороженым, обращается к нему на «ты» и пишет нежные записочки («Брат Антон! <…> Христос с тобой. Люблю тебе»[560]), Ольга от удивления даже не смогла пресечь ее ухаживания.

Антон в Любимовке почти не писал писем и совсем не работал над пьесой, которую ждал от него театр: он накапливал материал. Немирович-Данченко и Станиславский свои надежды на будущий театральный сезон связывали с пьесой Горького «На дне». Чехов, прочтя ее в рукописи, написал автору, что «чуть не подпрыгивал от удовольствия». Убедившись в том, что МХТу есть чем заполнить репертуар, Антон смог позволить себе не спеша продумать новую пьесу. Любимовский дом и пригородные поезда станут подходящей декорацией будущего «Вишневого сада». Антон поощрял тягу к знаниям прислуживавшего им Егора и даже предлагал ему брата Ваню в качестве репетитора. Старательный, но на редкость нескладный слуга со своим причудливым лексиконом воплотился в образе конторщика Епиходова, а несколько комичный пафос Лили Глассби послужит основой образа гувернантки Шарлотты. Горничная Дуняша подарит свое имя вымышленному двойнику.

В Любимовке Антон наслаждался свежей речной рыбой, грибами и парным молоком. Маше он писал, что «в сравнении с Ялтой здесь раздолье». Снова стали появляться мысли о подмосковной даче. К августу здоровье Ольги было уже вне опасности. Штраух сказал, что через две недели она может приступить к репетициям. Впрочем, даже в этих райских кущах Антон долго усидеть не смог. У него дважды шла горлом кровь, что пришлось скрывать от Ольги, и, дабы избежать расспросов, он решил в одиночку отправиться в Ялту. К тому же ему было известно, что ни врачи, ни коллеги не позволят Ольге в ее состоянии пуститься в дальний путь по железной дороге. Ольга расстроилась оттого, что Антон покидает ее, хотя сразу после его отъезда в Любимовку возвратились Станиславские. Чехов уверял ее, что скоро они снова будут вместе. Сдержав при расставании свои эмоции, Ольга еще долго продолжала сердиться на Антона.

Не чувствовала себя счастливой и Маша, оставленная в Ялте спасать от засухи сад. В ее письмах к Ольге звучат намеки на неблагополучный роман с Буниным, который, оставив первую жену и еще не подыскав новой, завел вереницу подруг как в России, так и за границей. Маша писала ему: «Дорогой Букишон, мне было очень грустно, когда Вы уехали <…> Конечно, приятно быть одной из десяти, но еще было бы приятнее соединить в себе Якутку, Темирку, Сингалезку и пр.»[561] Приезд Антона вполне мог бы поднять ей настроение, не совпади он по времени с письмом от Ольги — настолько оскорбительным, что Маша его уничтожила; впрочем, Антон ненароком успел его прочесть. Ольга писала о том, что подозревает Машу и Евгению Яковлевну в тайном намерении разлучить ее с Антоном, пока она слаба и прикована к постели. Маша с горечью отвечала ей: «Первый раз в жизни нас с матерью называют жестокими, так как, ты говоришь, ожидали все время Антона. И это все за то, что мы так нежно и с любовью относились к тебе во время твоей болезни в Ялте и страдали, когда ты была больна в Москве!! Что нам делать — не сотрешь же себя с лица земли! <…> Я тебе скажу откровенно, что мне теперь совершенно было бы достаточно только слышать про брата, что он счастлив и здоров и изредка видеть его»[562].

Ольга не вынесла того, что Антон встал на сторону сестры, и поспешила написать Маше: «Зачем Антона впутывать в наши отношения?<…> Знаю, что высказала, как мне было больно слышать от многих, что Антона ждут в Ялте. <…> Мне было больно оттого, что этим упорным ожиданием как бы выражалось нежелание того, что Антон в Москве, в пыли, что он, конечно, волнуется около меня, больной. <…> Если бы ты относилась ко мне с прежним доверием и хоть чуточку захотела бы понять меня — ты никогда бы не показала этого письма Антону.<…> Ты меня всеми силами вытравливаешь из своей души <…> Этого [письма] ты во всяком случае не покажешь, я очень прошу тебя»[563].

Антону Ольга на следующий день писала: «Отчего ты мне сразу не сказал, что уезжаешь совсем? Отчего откровенно не сказал, что уезжаешь из-за кровохарканья? <…> Как мне это больно, что ты относишься ко мне как к чужой или как к кукле, которую нельзя тревожить. <…> Ты возненавидишь мои письма. А я не могу молчать. Так, не подготовившись — предстоит большая разлука с тобой, потому что осенью тебе никак нельзя приехать в Москву. Я бы поняла — провести сентябрь в Любимовке. Вообще получается чепуха из нашей жизни. Боже мой, если бы я знала, что я тебе нужна <…> Если бы ты мог мне дать эту уверенность! <…> Мне казалось, что нужна я тебе только как приятная женщина, а я сама, как человек, живу чуждая тебе и одинокая. <…> Как это ужасно, Антон, если все, что я пишу, вызовет улыбку у тебя и больше ничего, или, может, покажешь это письмо Маше, как и она сделала?»[564]

Ольга продолжала упрекать Антона в том, что он обманул ее, пообещав вернуться в Любимовку. Его ответы, по обыкновению, обескураживали: обиженный тон в них сменялся спокойным и ласковым, и делались попытки любыми средствами достичь примирения: «Ты сердита на меня, а за что — никак не пойму. За то, что я уехал от тебя? <…> Но ведь я <…> и не уехал бы, если бы не дела и не кровохарканьем…> Пьесу писать в этом году не буду, душа не лежит <…> Письма твоего Маша не давала мне, я нашел его в комнате матери <…> и понял тогда, почему Маша была так не в духе. Письмо ужасно грубое, а главное, несправедливое; я, конечно, понял твое настроение, когда ты писала, и понимаю. <…> Нельзя, нельзя так, дуся, несправедливости надо бояться. <…> Ты же не говори Маше, что я читал твое письмо к ней. Или, впрочем, как знаешь. От твоих писем веет холодком <…> Не расходись со мной так рано, не поживши как следует, не родивши мне мальчишку или девчонку. А когда родишь, тогда можешь поступать как тебе угодно».

Лишь в сентябре Ольга, Антон и Маша заключили перемирие. Антону пришлось предъявить эксцентричные доказательства своей любви к супруге: «Беру за хвост мою собаку, взмахиваю несколько раз, потом глажу и ласкаю. <…> Делаю salto mortale на твоей кровати, становлюсь вверх ногами и, подхватив тебя, перевертываюсь несколько раз и, подбросив тебя до потолка, подхватываю и целую».

Станиславские возвратились в Россию, на чем свет стоит ругая Европу. Любимовка ожила. Они повсюду возили за собой Ольгу — покупать мед, ловить рыбу и — готовясь к работе над горьковской пьесой «На дне» — обследовать московские ночлежки.

В Москве Ольга Книппер воспрянула духом. Отделанное Францем Шехтелем в стиле «модерн», новое здание МХТа было оснащено прекрасными актерскими уборными и электрическим освещением. Врачи позволили Ольге посещать бани. Она с удовольствием провела вечер в кругу семьи: «У мамы богема в полном разгаре <…> Я все-таки люблю дух нашего дома. Не нытики, хотя вспыльчивы и кипятливы, но все искренне любят друг друга». После очередного визита к безнадежно больной сестре из Ниццы вернулся Немирович-Данченко; Ольга проводила с ним время в долгих разговорах. По совету доктора Штрауха Ольга занялась поисками новой квартиры. К сентябрю она полностью восстановила душевное равновесие и в ответ на предлагаемую ей Антоном свободу возразила ему: «Сына тебе хорошего подарю к будущему году. Ты пишешь, что если у нас будет дитё, то тогда я смогу поступать как хочу. <…> Что это ты нарек?» Пыталась она оправдать и свою размолвку с Машей: «Я не зверь, а Маша далеко не такой человек, который даст себя в обиду. Она сильнее меня. А я кажусь такой, потому что говорю громко и кипячусь». Как полагал Антон, его откровенный разговор с Машей избавил их с Ольгой от «заноз», однако отношения между женщинами оставались прохладными. Антон в который раз запамятовал день рождения жены, хотя еще недавно загодя уточнял его дату. Ольга настойчиво просила его не отмахиваться от обращающихся к нему с вопросами переводчиков. Обмен корреспонденцией между мужем и женой изобиловал медицинскими подробностями: она писала ему о клизмах, он ей — о креозоте.

В Ялте состояние Антона настолько ухудшилось, что он не позволил доктору Альтшуллеру обследовать его. Четвертого сентября Маша отправилась в Москву: пришла пора поселиться под одной крышей с невесткой и приступить к занятиям в гимназии. Мучаясь от непрерывного кашля и с трудом переваривая стряпню новой кухарки Поли, Антон было приуныл, однако едва за Машей закрылась дверь, как на пороге появились гости: актер Орленев привез к нему Суворина. Тот кратко пометил в дневнике: «Провел там два дня почти все время с Чеховым, у него в его доме». Антон об этой встрече тоже отозвался немногословно: «Суворин <…> рассказывал разные разности, много нового и интересного».

У Чехова постепенно пробудился интерес к тому, что происходит в мире. Он (правда, с некоторым опозданием) отказался от звания академика из солидарности с Горьким[566]. Приобрел наконец свой пай в Московском Художественном театре. Он сокрушался о таинственной смерти (или убийстве) Золя, якобы отравившегося угарным газом от комнатной печи. Его уже тянуло в дорогу. Вдохновленный Сувориным и пренебрегший предупреждениями Альтшуллера, он собрался выехать в Москву по наступлении первых морозов, которые подсушивают воздух, а на зиму отправиться в Италию. Ольгу Антон предупредил, что Альтшуллер позволяет ему остановиться в Москве лишь на очень краткий срок — и в этом предвидел еще одну неудачу в попытке зачать ребенка. Маша, впрочем, посылала брату обнадеживающие реляции: «Оля совсем поправилась, пополнела и розовая стала <…> Совершенно здорова и очень бодрая, может входить на третий этаж». В Крым приехал доктор Штраух и явился к Антону в дом «одетый франтиком». Он подтвердил, что Ольга здорова. Чехов спрашивал жену: «А позволил ли Штраух тебе иметь детей? Теперь же или после? Ах, дуся моя, время уходит! Когда нашему ребенку будет полтора года, то я, по всей вероятности, буду уже лыс, сед, беззуб». В письмах его все громче звучали нежные признания: «Чем дольше жил бы с тобой вместе, тем моя любовь становилась бы глубже и шире». Он поинтересовался, где теперь жена Немировича-Данченко, и пришел в смятение, прочитав в ответном письме, что именно Ольга, а не жена ухаживает за больным режиссером, которого замучил нарыв в ухе.

Полностью переделав комическую сценку-монолог «О вреде табака» и отослав ее Адольфу Марксу, Чехов написал Станиславскому, что на все остальное у него «не хватает пороху». Тем временем в Москву раньше Антона отправились Евгения Яковлевна с кухаркой Полей. Мать чеховского семейства курьерских поездов боялась и предпочитала почтовые, идущие с частыми остановками. В Москве она пробыла четыре дня, а затем выехала в Петербург в вагоне третьего класса, чтобы не разлучаться с прислугой, которой первым классом ездить не дозволялось. В столице встречи с ней ждали четверо внуков.

В Ялте же Антон радовался на сытых и веселых журавлей и собак, а сам на еду смотрел с отвращением: и в супе, и в кофе, которые готовила ему старая Марьюшка, попадались мухи. В Москву он слал инструкции Ольге: к его приезду закупить касторки, креозота и пива самых лучших сортов. Она обещала приехать на вокзал с шубой и заверяла мужа: «И пиво будет тебе, и баня, и теплая постель, и еще кое-что». Четырнадцатого октября Антон прибыл в Москву и отправился в «женский монастырь» — на квартиру, где проживали Ольга, Маша и их постоялица, преподавательница музыки. С собой Антон привез наброски прощального рассказа под названием «Невеста».

Глава семьдесят девятая «Невеста»: октябрь 1902 — апрель 1903 года

По прибытии в Москву Чехов вызвал к себе запиской Ивана Бунина. Какой разговор состоялся между ними — нам неведомо, но можно не сомневаться в том, что Антон опять вмешался в личную жизнь сестры, вероятно, на этот раз по ее просьбе. Маша была на семь лет старше Бунина и не дворянских кровей, так что едва ли он намеревался сделать ей предложение. Исход этой встречи нанес Маше душевную травму. На следующий день она уехала в Петербург, где остановилась вместе с Евгенией Яковлевной у Александра в его промозглой квартире. Вернулась она с простудой и несколько дней никого из гостей не принимала. Антон обратил этот эпизод в шутку, послав Бунину открытку с парафразом брюсовской декадентской строки: «Милый Жан! Укрой свои бледные ноги!» Бунин уже сидел на чемоданах. В Машиных письмах, посланных ему в ноябре, звучат печальные нотки: «Дорогой Букишончик, что с Вами? Здоровы ли? Вас не видно, и Бог знает, что думается! Я была сильно больна и успела уже почти выздороветь, а Вас не видно. Не новое ли увлечение? Ваша Амаранта». В декабре, когда Антон уедет в Ялту, они, впрочем, увидятся снова, и связывающие их чувства будут теплиться на протяжении нескольких последующих лет.

Чехову пришлось обратиться за помощью к массажисту: туберкулез затронул позвоночник, отчего появились сильные боли в руках и ногах. В Москве в это время находился Суворин — здесь шла его пьеса «Вопрос». Он заходил проведать Чехова, но встреча ни тому, ни другому удовольствия не доставила. Адольф Маркс разбил надежды Антона на пересмотр контракта. Он задешево переиздал все чеховские сочинения как приложение для подписчиков «Нивы», чем полностью насытил книжный рынок. Теперь ни один издатель не помог бы Чехову освободиться от кабального договора. Все усилия Горького с Пятницким пошли прахом. Но даже при этом Антон через полгода скажет Ольге, что не считает себя обманутым: «Когда зашла речь о продаже Марксу моих сочинений, то у меня не было гроша медного, я был должен Суворину, издавался при этом премерзко, а главное, собирался умирать и хотел привести свои дела в порядок».

Тем временем угроза нависла над основным источником чеховского дохода: Московский Художественный театр оказался на грани раскола. Уход из театра Всеволода Мейерхольда, соперника Станиславского и Немировича-Данченко, труппа еще смогла пережить — Мейерхольд уехал работать в провинциальный Херсон[566]; но уход Санина нанес театру непоправимый урон. Вооруженный режиссерскими методами Станиславского, он отправился в Петербург — «Чайка», поставленная им в Александрийском театре, имела большой успех. Сазонова призналась самой себе в дневниковой записи: «Если хотели передать, как скучно жить в деревне, то этого достигли вполне».

Антон объявил редактору «Журнала для всех» Миролюбову, что его новый рассказ называется «Невеста». Подчиняясь строгому режиму, установленному для него Ольгой, он не засиживался за работой и почти не писал писем. Друзьям он жаловался: «Меня никуда не пускают, держат дома, боятся, чтобы я не простудился». За шесть недель, проведенных в Москве, Антон и Ольга восстановили гармонию в отношениях. «У нас не было неприятных минут», — вспоминал Антон по возвращении в Ялту. Двадцать седьмого ноября, подгоняемый мучительным кашлем, Чехов выехал в Крым с тайной надеждой на то, что Ольга беременна. Жена посадила Антона в поезд и вернулась домой с его шубой и теплыми ботами. Дома ее дожидалась новая собака из породы такс. Пес не доводился родней Брому и Хине — их отпрыски проживали в Петербурге. Ольга окрестила щенка Шнапом.

Следующие пять месяцев Чехов проведет в Крыму в полном одиночестве. Италию завалило снегом, а из-за вспышки чумы в Средиземноморье в Одесском порту был объявлен карантин и пароходы стали ходить в Европу гораздо реже. У Антона совсем не лежала душа к заграничной зимовке, даже при том, что денежных затруднений не предвиделось: новый театральный сезон обещал принести три тысячи рублей от одних только петербургских спектаклей. В Ялте у Чехова теперь была родственная компания — кузен Георгий поступил на службу в Ялтинское отделение Русского общества пароходства. С Георгием Антон ладил прекрасно, хотя теперь начал опасаться наплыва в Ялту родни из Таганрога. В ауткинском доме собеседниками Антона были боголюбивый Арсений, журавли, толкущиеся у Марьюшки на кухне, и два дворовых пса — одноглазый Тузик и глуповатый Каштан. В начале декабря Чехов уже звал Суворина к себе в Крым[567]. Девятого декабря почта доставила ему письмо от Ольги: «Пришли нежеланные гости, и надежды на Андрюшку рушились. Антончик мой, неужели не будет у меня детей?! Это ужасно. Доктора, верно, врали, чтоб утешить меня»[568].

Антон поспешил утешить Ольгу: «Дети у тебя будут непременно, так говорят доктора. Нужно только, чтобы ты совсем собралась с силами. У тебя все в целости и исправности, будь покойна, только недостает у тебя мужа, который жил бы с тобою круглый год».

Ольга успокоилась и с блеском сыграла в горьковской пьесе «На дне» — даже несмотря на то, что Станиславский с презрением отнесся к мрачному антуражу пьесы и ее прямолинейной социалистической риторике. Войти в роль Ольге помог венеролог доктор Членов — он провел ее по московским непотребным заведениям и познакомил с их обитательницами. В конце декабря Ольга повеселилась на свадьбе у брата Володи — от души ела, пила, плясала и пела, а мать невесты исполнила даже «что-то вроде канканчика». Судя по всему, она на какое-то время отвлеклась от мыслей о ребенке, которого продолжал желать ей Антон: «маленького полунемчика, который бы рылся у тебя в шкафах, а у меня размазывал бы на столе чернила».

Между тем в Московском Художественном театре накалялись страсти. Открыв новый сезон и отпраздновав его у Тестова с отправкой традиционной телеграммы в Ялту, актеры решили, что им необходим шумный успех — и сразу же получили его в день премьеры горьковской пьесы. Триумф был пышно отмечен в Эрмитаже ужином с коньяком и цыганами. Горький, охотно посвящавший всех в подробности своих амурных похождений и даже явившийся на праздник с потрепанным на вид доказательством, покинул сборище довольно рано. Под утро по неизвестной причине среди празднующих разгорелся скандал с битьем посуды и потасовкой, в которой досталось и Савве Морозову.

Горьковская пьеса стала потрясением для московской публики и резко сместила влево политическую ориентацию Художественного театра. (Что, впрочем, отвратило от него некоторых его прежних поклонников.) Спектакль принес театру и денежную прибыль: Вишневский сообщил, что к концу года на счету МХТа скопилось семьдесят пять тысяч рублей, и пообещал актерам прибавки к жалованью. Ольге теперь положили три тысячи шестьсот рублей в год, и единственным огорчением было то, что ее вечная соперница Мария Андреева получила столько же. Впрочем, куда больше ее раздражали клопы и мыши, расплодившиеся у нее в квартире, а также то, что срок аренды жилья истекал лишь в марте 1903 года. Здоровье ее теперь не беспокоило, а если чего и хотелось, то перебраться подальше от соседства с Вишневским, который громко чавкал и стал ей казаться невыносимо надоедливым.

За неделю до Рождества в Крым приехала Маша. Брата Антона она нашла в меланхолии; он перечитывал элегии своего поклонника поэта Федорова: «Шарманка за окном на улице поет. Мое окно открыто <…> Глубоко взгрустнулось о тебе. А ты… ты так далеко!» В письме от 20 декабря Маша делилась своими впечатлениями с Ольгой: «Альтшуллер сказал, что слушал Антона и нашел ухудшение, ухудшение это он приписывает долгому пребыванию в Москве, была повышенная температура, кровохарканье и непрерывный кашель. Указывает на то, что кто-нибудь из нас должен быть около него, так как он капризничает с матерью. <…> Говорит Альтшуллер серьезно, отчеканивая каждое слово».

Горький, с которого теперь был снят полицейский надзор, по настоянию жены и врачей приехал в Ялту — у него тоже открылось кровохарканье. Сразу после приезда он в компании трех докторов появился на пороге чеховского дома. Одним из них был доктор Средин, который заявил (правда, несколько преждевременно, так как вскоре его свалил нефрит), что он успешно поправляется от туберкулеза в еще более тяжелой, чем у Чехова, форме. Антон наконец снял с груди компресс, поставленный ему доктором Альтшуллером. Ольгу он заверил, что ему стало настолько лучше, что теперь он ходит к зубному врачу. Правда, дантист Островский, по мнению Чехова, был просто варвар: «Руки не умытые, инструменты нечистые»; к тому же он прерывал прием, чтобы свершить какие-то обряды на еврейском кладбище. И все-таки Рождество Чехов встретил в плохой форме: его лихорадило, мучила бессонница, ломило члены, бил кашель и вдобавок обострился плеврит. Альтшуллер диагностировал у него инфлюэнцу. Маша ни на минуту не отходила от брата, заботилась о нем, варила на завтрак яйца, следила, чтобы он не забывал выпить положенные две рюмки рыбьего жиру и два стакана молока. Из Ялты она уехала 13 января, и Антону снова стало невесело на душе. Впрочем, газета «Одесские новости» сообщила: «А. П. Чехов совершенно оправился от грудной болезни».

Ольга обвинила Антона в том, что он от нее что-то скрывает, и потребовала, чтобы о своем состоянии он ей сообщал по телеграфу. Она тоже страдала от одиночества и больше не хотела быть «заштатной» женой. Однако приехать в Ялту, как на том настаивал врач Чехова, она так и не собралась. «Одному Альтшуллеру я не могу верить, — писала она Антону 11 февраля, — он не настолько сведущий». Она рисовала Антону их будущую жизнь в теплом доме под Москвой, где они могли бы не расставаться. С середины января вместе с друзьями-актерами Ольга ездила осматривать подмосковные дачи, подыскивая дом, в котором чахоточный больной мог бы пережить среднерусскую зиму. На сорок третий Антонов день рождения Ольга собрала и послала с оказией подарки мужу: мятные лепешки, большой кожаный бумажник, галстук, короб пива и конфеты. Антон остался всем очень недоволен: бутылки с пивом в багажном вагоне замерзли и полопались; мятные лепешки были не из того магазина и совсем невкусные; бумажник оказался велик для банкнот, а галстук слишком длинен. Маше Антон пожаловался, что никто не зашел его поздравить и что подарки никуда не годны. (Впрочем, он обрадовался бронзовым поросятам от Ольгиного дяди Саши и костяным слоникам от Куприна.) Ольга потакала мужу, как капризному ребенку: с архитектором Шаповаловым она передала ему новых мятных лепешек. Первого февраля Антон послал ей список своих заказов: шоколадные конфеты, двадцать селедок, висмут, деревянные зубочистки, английские капсулы для креозота. Суворин, снова впавший в уныние, жаждал возобновить общение с Антоном, но тот уже не находил в себе сил поддерживать былую дружбу, хотя еще осенью она пережила полосу возрождения. Ольга Кундасова в длинном письме убеждала Антона простить старику его политические заблуждения: «Не будьте так невозмутимо спокойны и напишите ему в Петербург <…> Много таких вещей, которых лучше всего забыть». Суворин, теперь вечно жалующийся, что ему «житья нет от сына», перестал быть интересен Антону как собеседник.

В Москве неожиданно стали всплывать обломки чеховского прошлого. Актер Арбенин, женатый на Глафире Пановой, порассказал Ольге, как Антон преследовал его будущую жену в Одессе четырнадцать лет назад. Антон решительно отверг обвинения в том, что совратил Глафиру. Предстала перед Ольгой и Вера Комиссаржевская. Она желала получить права на постановку новой чеховской пьесы и предупреждала автора: «Вы, кажется, забыли, что я есть на свете, а я существую, да еще как». Ольга в письме от 3 февраля утешала Антона: «Если актриса будет беспокоить тебя, я ее пришибу, так и знай. Я думаю, что она психически больная»[569]. Приходила к Ольге и полубезумная старуха, сестра драматурга и издателя Пушкарева, знакомая Антону со студенческих лет. Она принесла пьесу «из болгарского быта» и просила о протекции, желая поставить ее на сцене. Понимая, что по Александру и Наталье Пушкарева приходится Чеховым дальней родственницей, Ольга приняла ее вежливо. Но в письме к Антону не удержалась от сарказма: «У нее глаза как маслины, поэтические кудри и одинокий зуб, который ютится на мягкой губе, алой и вкусной. У тебя хороший вкус <…> Ты предлагаешь по твоем приезде в Москву спать втроем, так вот я ее приглашу».

Рискнула навестить Ольгу и Лика Мизинова с мужем Саниным и старым приятелем Гольцевым. Ольга поспешила избавить Антона от каких бы то ни было приятных воспоминаний: «Лика ужасно располнела — колоссальная, нарядная, шуршащая. Я чувствую себя такой плюгавкой перед ней».

Шпанские мушки, прописанные Альтшуллером, помогли Антону снять обострение плеврита. В день своего рождения он уже смог сидеть за письменным столом. Спустя неделю Альтшуллер предупреждал Ольгу: «В этом году пребывание в Москве оказало на его легкие гораздо худшее влияние, чем какая-либо из его прежних поездок»[570]. Встревожена состоянием Антона была и Евгения Яковлевна. Маше и Ваниной жене она писала в Москву: «Я несколько дней заливалась горькими слезами, и он боялся, чтобы вы не узнали, что он так болен, просила Жоржа, чтобы он написал, что Антоша здоров, а теперь слава Богу здоров»[571]. В конце января Альтшуллер позволил Антону съездить в Ялту к парикмахеру, но при этом запретил пешие прогулки и мытье в ванной. Ольга недоумевала: неужели нельзя гулять по стеклянной веранде, мыться из ведра с горячей водой или протираться одеколоном? Но Антон уже не тешил себя никакими иллюзиями: «Нам с тобой осталось немного пожить». По поводу подарков он в конце концов сменил гнев на милость: из нового бумажника вышла неплохая папка для набросков к рассказам. Вскоре из Москвы прибыл подарочек получше: Ольге надоел Шнап, и она отправила его в Ялту вместе с архитектором Шаповаловым.

Антон никогда не давал Ольге читать рукописи своих рассказов. Она даже обиделась, что «Невесту» прочитала последней из всех его родных и близких. Работа над новой пьесой продвигалась медленно: если двадцать лет назад Антон тратил на рассказ день, а десять лет назад — неделю, то теперь ему требовался целый год. Такое замедление темпа говорит не только об упадке здоровья, но и о том тщании, с каким Чехов теперь отделывал каждую фразу. Рассказ «Невеста», увидевший свет осенью 1903 года, был воспринят всеми, кто знал Чехова, как последнее прощание. Как и в других, наиболее ценимых им самим вещах, в «Невесте» он не позволил цензору изменить ни строчки. Рассказ, как и пьеса «Три сестры», повествует о трех женщинах, безвыездно живущих в далеком северном городке, но на этот раз они принадлежат к разным поколениям: это бабушка, мать и Надя, героиня. Однако Надя покидает своего жениха и любимый сад ради учебы в столичном университете. Вырвавшись из плена провинциальной скуки, героиня праздновала свободу — и тут следует авторская оговорка — «как полагала». Рассказ отличает вдохновенность мысли, филигранная отделка и предельная сжатость текста. В него вошел материал пьесы «Три сестры», а из многословных речей Надиного ментора Саши, который умирает от чахотки, проходя курс лечения на кумысе, вырастает фигура еще одного филантропа в потрепанных брюках — Пети Трофимова из «Вишневого сада».

Пьеса «Вишневый сад», ценой неимоверных физических усилий со стороны Чехова, наконец начала принимать очертания. Образ цветущих вишневых деревьев не раз возникал в чеховской прозе за последние пятнадцать лет. Осенью 1901 года, говоря о декорациях будущей пьесы, он впервые упомянул о них Станиславскому. Название «Вишневый сад» впервые прозвучало в письме к Маше в 1902 году, вскоре после того, как новый владелец Мелихова первым делом повалил в саду все вишневые деревья. Однако вплоть до 1903 года Чехов не говорил Ольге, чем именно — комедией или водевилем будет пьеса, обещанная им Московскому Художественному театру[572]. Каждую из четырех задуманных им женских ролей он прежде всего примерял на Ольгу. Она уже считала, что пьеса пишется ради нее, и разгневалась, когда Антон стал размышлять о том, не уступить ли ее Комиссаржевской для постановки в Петербурге. Ольга дала понять Антону, что Немировича-Данченко устроит только монополия на пьесу и что Чехов как пайщик МХТа не может подвести театр. В феврале Немирович-Данченко поддержал Ольгу: «Твоя жена мужественно тоскует. И говорит, что тебе нет надобности жить всю зиму в Ялте. В самом деле, неужели нельзя жить под Москвой, в местности сухой и безветренной? <…> Какому врачу ты очень веришь? <…> Ужасно надо твою пьесу!» Однако давние симпатии Чехова к своей первой Чайке проявились даже в той откровенности, с какой он поведал ей о том, что несчастлив в браке: «Вы видели мою жену, а я увижу ее только весной. То она больна, то я в отъезде, и так у нас ничего не выходит по-настоящему».

Пока Чехов трудился за письменным столом, Ольга каталась на лыжах. На Масленицу она пекла блины и принимала гостей. В апреле она впервые отправилась с друзьями-актерами в поездку на автомобиле, очень довольная тем, что жена Немировича-Данченко осталась дома. В труппе МХТа между тем назревал серьезный раскол: Савва Морозов и ненавистная Ольге Мария Андреева желали наполнить репертуар революционными пьесами, которые давали хорошие сборы. Им в противовес Ольга, Станиславские и Немирович-Данченко хотели ставить спектакли, представляющие художественную ценность. Семнадцатого февраля МХТ завершил зимний сезон пьесой «Три сестры», с восторгом встреченной публикой.

Третьего марта на заседании пайщиков МХТа между конфликтующими сторонами разгорелась ссора. Савва Морозов, поддерживавший левое крыло (которое в свой срок уничтожит подобных ему капиталистов), обвинил Немировича-Данченко в том, что его консерватизм не приносит театру никакой пользы. Немирович покинул заседание, Ольга вспылила и наговорила Морозову резких слов, Мария Андреева разрыдалась. Примирение далось нелегко. Ольге пришлось извиняться перед Морозовым и доказывать ему, что театру нужны и Немирович-Данченко, и Станиславский. Затем Немирович выехал в Петербург и там занялся подготовкой столичных гастролей МХТа.

В Москву приехал погостить с четырехлетним сыном брат Ольги, Константин. Ольга накупила племяннику игрушек и потом писала Антону: «Захотелось адски такого сына для тебя и себя». Она убеждала Антона прислушаться к мнениям других врачей: профессор Остроумов считал, что зимние месяцы Чехову следует проводить под Москвой. На будущую зиму Ольга уже вынашивала смутный план совместной супружеской жизни, о котором, впрочем, пока не говорила Маше, «чтобы зря не волновать ее». Князь Сумбатов, знакомый Антона по Ницце, тоже возражал против Ялты и компрессов доктора Альтшуллера, ссылаясь на приятеля, который «окончательно и радикально вылечился, прожив года два где-то в Швейцарии, при особых условиях лечения горным воздухом <…> Не могу отделаться от мысли, что ты там недостаточно энергично с ней [болезнью] борешься»[573].

Антон согласился на Пасху поехать с Ольгой в Швейцарию и даже предложил взять один на двоих паспорт («это чтобы ты не сбежала от меня за границей»), но о более отдаленном будущем не заговаривал. В марте жизнь стала повеселей: петербургский ресторатор Кюба открыл в Ялте магазин деликатесов, где Антон теперь мог покупать икру, балыки и прочие разносолы, которых ему так не хватало в Крыму. Из гостей он желал видеть одного лишь Бунина, но тот обманул его ожидания и вместо Крыма поехал в Новочеркасск навестить сестру. В Москве тем временем Маша с Ольгой снова сменили квартиру. Несмотря на запреты Антона, Ольга пустила в дом большого дымчатого кота. Она с радостью сообщала мужу, что ее спальня соседствует с его кабинетом, что комнаты чистые, светлые и просторные: «можешь гулять сколько угодно». Одышке Антона она большого значения не придавала: «Лестницы не бойся. Спешить некуда, будешь отдыхать на поворотах, а Шнап будет утешать тебя. Я буду тебе глупости говорить».

Во время Великого поста Марьюшка стала готовить Антону что-то совершенно неудобоваримое, и он впал в раздражение. Заказав себе место в пульмановском вагоне из Севастополя в Москву, остановил поток ежедневных писем к Ольге. Известие о том, что новая квартира нанята на четвертом этаже, его отнюдь не обрадовало. К тому же Ольга опять не сообщала своих адресов ни в Москве, ни в Петербурге, куда собиралась на гастроли. Это еще больше разозлило Антона. Ему даже пришлось разыскивать жену и сестру через Вишневского. Ольга в отместку попросила Антона привезти из Крыма портрет ее матери: «В Ялте он никому не нужен, и меня там не бывает». Адрес Антон получил лишь тогда, когда «готов уже был подать прошение о разводе». (После недоразумения с адресами по Москве пополз слушок, что Книппер разводится с Чеховым и выходит замуж за Вишневского.) Пасхальных поздравлений Ольга от Антона не получила. Перспектива семейной жизни становилась мрачной[574]. Однако Ольга на сей раз пошла на уступки. В середине марта по приглашению Станиславских она провела несколько дней в Троице-Сергиевой лавре. Монахи книги Чехова читали и пытались наставить Ольгу на путь истинный: «С мужем надо обедать, чай пить, а не врозь жить». Протестантка по вере и по натуре, Ольга все-таки прониклась увещеваниями черноризцев.

Антон был недоволен тем, что МХТ решил пойти на сделку с Сувориным: уступив ему право на постановку в Петербурге пьесы «На дне», получить в распоряжение здание суворинского театра на весь свой петербургский сезон. (Суворин теперь изменил нелестное мнение о Станиславском на противоположное.) Горький был вне себя от ярости: «Между мною и Сувориным не может быть никаких соглашений» [575]. Человек, двумя годами раньше поставивший на своей сцене антисемитский пасквиль «Контрабандисты», не мог касаться руками горьковской пьесы. Однако несмотря на трения, гастроли МХТа прошли в Петербурге с оглушительным успехом; Антон заработал на них три тысячи рублей, да еще две тысячи поступили от постановок его пьес в других городах и театрах. «Дядя Ваня» был встречен овацией. На премьере пьесы «На дне» билетеров в театре заменили филеры.

За две недели до Пасхи в Ялту приехала Маша и принялась ублажать недовольного жизнью брата. Антон читал корректуру рассказа «Невеста»; как он обнаружил, цензор не тронул в нем ни строчки. Из дома он выходил лишь однажды — проводить в последний путь коллегу, доктора Богдановича. В письме от 10 апреля Ольга пыталась выманить его в Петербург. Погода там установилась теплая, номер в гостинице у нее был большой и удобный: «Мы бы пофлиртовали с тобой». Антон ответил телеграммой: «Ехать Петербург не хочется. Здоров». Затем, прихватив с собой Шнапа, он выехал в Москву, куда прибыл 24 апреля, за день до возвращения Ольги из Петербурга. Самочувствие у него было прескверное, однако первым делом он наведался в баню, где долго парился и смывал с себя пятимесячной давности грязь.

Глава восьмидесятая «Вишневый сад»: май 1903 — январь 1904 года

Пять лестничных пролетов, ведущие к новой московской квартире, превратились для Антона в «великомученический подвиг». Погода на улице стояла холодная. Неделю он провел в уединении с Ольгой, Шнапом и корректурой для Маркса и Миролюбова. Затем в квартиру потянулись друзья и коллеги, предлагая сочувствие и медицинские советы. На улицу Антон вышел на второй неделе мая, чтобы купить Марьюшке очки для работы в саду и для визитов в церковь. Затем Чехов вызвал к себе Суворина, который приехал незамедлительно и провел в разговорах с ним два дня. Антон уговаривал его опубликовать сочинения своего старого приятеля Белоусова, днями тачавшего брюки, а ночами переводившего на русский язык стихотворения Роберта Бернса.

Затем вслед за Сувориным Антон отправился в Петербург, однако там общался лишь с Адольфом Марксом, который согласился пересмотреть условия контракта, но только при личной встрече с Чеховым. Маркс предложил ему пять тысяч рублей «на лечение», от которых Антон решительно отказался, и чемодан своих роскошных изданий, перед которыми Антон не устоял. Окончательный разговор издатель с автором отложили до августа. Погода в столице была уже летняя, однако, даже не повидавшись с Александром, Антон быстро собрался в обратный путь. Не пожелал он встретиться и с Ликой. Ее муж, в то время находившийся на военных учениях, с тревогой писал ей: «Жду тебя с нетерпением в Москву — мне без тебя невмоготу жить, думать, действовать <…> Сейчас Чехов в Петербурге. Неужели он к тебе не заглянет?»[576]

Маша уехала в Ялту присматривать за Евгенией Яковлевной и за садом. В московской квартире жизнь была бы вполне благополучной, если бы Шнап не попал под лошадь. Пес остался жить, хотя и с кривой шеей, а Антона вызвал мировой судья, и на получение оправдательного решения ушло десять дней. В мае Чехов консультировался у знакомых врачей: никто из них не поддерживал его намерения поехать в Швейцарию. Наконец 24 мая он показал себя когда-то читавшему ему лекции профессору Остроумову. Профессор Антону не понравился: он обозвал его калекой и обращался к нему на «ты». Остроумов определил, что оба легких у Чехова поражены эмфиземой, а туберкулез затронул и кишечник. Он выписал больному пять рецептов и отменил назначения, сделанные Антону его же собственными учениками. Выходило, что Чехов напрасно четыре зимы провел в Ялте: ему нужен сухой воздух. Ольга теперь могла возобновить поиски подмосковной дачи. К ее радости, Остроумов позволил Чехову мыться.

Маша пришла в замешательство оттого, что последует за советами профессора Остроумова. Она как раз собралась отремонтировать кабинет брата — и теперь стала опасаться, что дом в Аутке вскоре может быть продан; дачи в Гурзуфе и Кучук-Кое Антон уже выставил на продажу. В таком случае ей теперь не было нужды занимать пост начальницы ялтинской гимназии, который, по слухам, уже ожидал ее. Так, неожиданно, и над ее домом и над карьерой нависла угроза. Антону она жаловалась на тоску, которая не дает ей спать. Миша призывал ее отстаивать свои интересы: «Если бы я послушался того, кто был против моей женитьбы и против моего переезда в Петербург, то я не имел бы того, что имею»[577]. Вскоре он приехал в Крым навестить и утешить сестру, хотя на уме у него были тайные планы приобрести в свою собственность дачу в Гурзуфе. Узнав, что Маша просит пятнадцать тысяч рублей за дом, когда-то купленный за две тысячи (стоимость его возросла ввиду проектируемой прибрежной железной дороги), он обрушился на нее с упреками: «Вы, высокопорядочные, редкие по душевной чистоте люди, заразились общим в Ялте чувством кулачества. Разве не грешно <…> Мне грустно, грустно, грустно»[578].

Антон заверил Машу, что в Ялте он будет проводить зиму и осень, — по мнению Остроумова, в средней полосе России эти сезоны были наиболее опасны для чахоточных. На следующий день после медицинского обследования Антон с Ольгой выехали за город: поклонница Чехова, художница Якунчикова, предложила им свою дачу на реке Нара, к юго-западу от Москвы. Антон сразу отправился на речку порыбачить и звал к себе в компанию брата Ваню. Шумных собеседников он не жаждал и посему написал Вишневскому о том, что ему «вредны возбуждения», напомнив об эпизоде в театре, когда «перед каждым спектаклем во время грима трое рабочих должны были затягивать Вам веревкой половые органы, чтобы во время спектакля не лопнули брюки и не случился скандал». Обезопасив себя от болтливых визитеров, Антон понемногу работал, сидя у большого окна просторного флигеля, или объезжал с Ольгой окрестные имения, подыскивая будущее жилье.

Посетил Антон и места, знакомые ему с начала восьмидесятых годов, когда еще малоопытным доктором он работал в больницах Звенигорода и Воскресенска. Двенадцатого июня, отослав Миролюбову рассказ «Невеста» (заново переписанный в корректуре), он побывал на заброшенной могиле доктора Успенского на звенигородском кладбище, затем гостил у Саввы Морозова в Новом Иерусалиме. Встречал старых друзей: когда-то бравый поручик Эдуард Тышко, теперь такой же больной, как и Антон, уже не мог обойтись без костылей. Не найдя в округе подходящего дома, Чеховы через две недели вернулись в Нару. Бабкино, где Антон провел с Киселевыми три дачных сезона, они объехали стороной, хотя воспоминания тех лет нашли отражение в «Вишневом саде». Киселев к тому времени разорился, и имение было выставлено на торги. Однако когда все пошло прахом, ему, при всей его никчемности, удалось, как и Гаеву, подыскать себе место в банке.

В Крыму Маша с нетерпением поджидала Антона и Ольгу, обещая вдоволь накормить их персиками и сливами из разросшегося сада. Шестого июля муж и жена выехали в Ялту, где вместе с Евгенией Яковлевной и Машей провели два месяца. Ольга установила мир и лад в отношениях с золовкой и свекровью: Антона ничего не должно было отвлекать от работы над новой пьесой. Третий сезон МХТа без Чехова в репертуаре мог оказаться для театра фатальным. Антон вплотную занялся пьесой еще в Наре, однако там его отвлекли поиски жилья, к тому же несколько страниц унесло ветром в сад, где они погибли в мокрой от дождя траве. Ольга держала коллег в курсе происходящего: 17 июля Немирович-Данченко писал ей из имения жены в Екатеринославе: «Я очень доволен, что Вы в Ялте». Станиславскому он сообщал спустя неделю: «Надо готовиться к тому, что Чехов опоздает. Хотя Ольга Леонардовна писала мне, что он, приехав в Крым, снова приступил к пьесе»[579]. Писалась пьеса туго: Антон объяснял свои скромные успехи «и леностью, и чудесной погодой, и трудностью сюжета». В конце июля Станиславский делился своим беспокойством с Ольгой: «Больше всего нас огорчает, что Антон Павлович не чувствует себя совсем хорошо и иногда раскисает. Не раз помянули все недобрым словом Остроумова. Он наврал и сбил хорошее настроение с Антона Павловича <…> Не думайте дурно о нас. Мы огорчаемся за самого Антона Павловича и его окружающих, а о пьесе же думаем совсем в другие минуты, когда волнуемся о судьбе театра»[580].

Незваных гостей Ольга отправляла восвояси. Лишь врачу Тихомирову разрешалось подолгу сидеть в чеховском доме. Поэту Лазаревскому сразу был дан укорот, и тот оставил в дневнике недовольную запись: «С ее [Книппер] приездом у них в доме всё и все напряжены»[581]. Маша тоже пожаловалась ему, что теперь к Антону ее «не пускают». Тем временем в МХТе начались репетиции, однако Ольге отпуск продлили до середины сентября, чтобы она, по ее собственному выражению, побыла «Цербером» при Антоне. Самочувствие у нее было великолепное: «Здоровья хоть отбавляй, кругла и черна стала <…> встаю в шесть часов утра <…> бегу купаться и плаваю много и порядком далеко. Ем, сплю и читаю и больше ни-ни», — уверяла она Станиславского. Антон под ее присмотром работал дни напролет и прерывался лишь тогда, когда чувствовал себя уж очень скверно. Ольга готовилась к новой роли в создающейся на ее глазах пьесе: «Уже обливаю ее слезами». Готовился к новой роли и Вишневский: Антон посадил его на диету.

Иные сомневались, что у Антона хватит сил продолжить писательский труд. Санин писал Лике 14 августа: «Тихомиров <…> показал мне последний портрет Чехова <…> Почти не узнал я прежнего Чехова. Очень мне больно было видеть карточку. <…> Но Книппер храбрится <…> А потом тут же спрашивает смущенно: „А разве вы… что-нибудь находите?“ Сама себе боится признаться».

В Ялте Ольге стало еще веселей, когда по ее протекции туда перебрался брат Константин. Пользуясь знакомством Чехова с Гариным-Михайловским, руководившим постройкой прибрежной железной дороги, она вытащила брата из «подлого Кавказа», к тому же вредного для его здоровья.

В отсутствие гостей в дом возвращались покой и уют, и вместе с тем жизнь становилась досадно однообразной. Антон решил возобновить шутливую пикировку с братом Александром. Ему он писал на языке, который для Ольги был недоступен: «Quousque tandem taces? Quousque tandem, frater, abutere patientia nostra? Sum in Jalta. Scribendum est»[582]. Александр ответил незамедлительно, и в тоне его письма, написанного по-латыни и по-гречески, прозвучали былые теплота и грубоватая откровенность, которые за последние годы, казалось, ушли из отношений между братьями. Александр вступился за горничную Ольги, вечно беременную Машу Шакину: «Сама она и чрево ее висят на волоске и могут быть изгнаны Ольгой Леонардовной за злоупотребление кактусом с женатым человеком, мне неизвестным <…> Позволь по этому поводу войти с ходатайством к моей милой belle-soeur[583]: не простит ли она виновную? <…> Не забывай, что женская сорочка есть занавес перед входом в общественное собрание, куда допускаются одни только члены с обязательством во время пребывания в нем стоять».

Собственные сыновья особого огорчения у него не вызывали, хотя Коля прикончил домашнюю таксу, а Антон отставал в развитии и не пытался соблазнять горничных («по наследственности ожидал я большего»). Миша же, его особая гордость, в свои двенадцать лет уже болтал по-французски и по-немецки, читал, несмотря на запреты Натальи, сочинения дяди, участвовал в любительских спектаклях и ухаживал за девушками. О собственных мужских способностях Александр отрапортовал Антону стишком:

Живу не авантажно, Но не кляну судьбу: Ебу я хоть неважно, Но все-таки ебу.

К сентябрю, несмотря на мучительно медленный темп работы, Антон уже ясно видел перспективу своей новой пьесы. Жену Станиславского он предупреждал: «Вышла у меня не драма, а комедия, местами даже фарс, и я боюсь, как бы мне не досталось от Владимира Ивановича». Станиславский же делился своими опасениями с сестрой Зинаидой: «Могу себе представить, это будет нечто невозможное по чудачеству и пошлости жизни. Боюсь только, что вместо фарса опять выйдет рас-про-трагедия. Ему и до сих пор кажется, что „Три сестры“ — это превеселенькая вещица»[585].

Как и «Чайка», пьеса «Вишневый сад» имеет подзаголовок «комедия», хотя речь в ней идет о расставании с иллюзиями и о разрыве семейных связей. В ней слышатся отголоски раннего Чехова и его личных душевных переживаний. Цветущие вишневые деревья в первом действии навевают воспоминания о проведенном в Таганроге детстве; вишневые деревья, попавшие под топор в действии четвертом, вызывают в памяти Мелихово, перешедшее в руки безжалостного дельца Коншина. Хозяева поместья, как и герои самой первой пьесы Чехова, вынуждены пустить свой дом с молотка. Купец Лопахин, который советует героям распродать землю под дачные участки, а затем предает их на аукционе, несет в себе черты Гавриила Селиванова двадцатилетней давности с его имущественными претензиями к Чеховым. Звук лопнувшей струны, пронизывающий первое и четвертое действия, впервые прозвучал в степных рассказах 1887 года. Обтерханный студент Трофимов совсем недавно проходил под видом Саши в рассказе «Невеста». Беспечная Раневская, выдающая замуж свою дочь ради спасения поместья, позаимствовала словечки и уловки у героини рассказа «У знакомых». Довершить сюжет Чехову помогли его друзья: Гаев и Раневская теряют поместье, как Киселевы потеряли Бабкино, а гувернантка Шарлотта и слуги в барском доме переместились из пестрого чеховского окружения в подмосковной Любимовке.

Скорбная песнь прощания с былой жизнью, поместьем и целым сословием, пьеса «Вишневый сад» вместе с тем содержит и яркие находки Чехова-комедиографа. Впрочем, как и в других чеховских комедиях, конец ее мрачен, ибо старшее поколение сохраняет свой авторитет, а у молодых рушатся планы и надежды. Единственное, что отсутствует в пьесе, — это сильные чувства. Лишь Раневская, которая оставляет в Париже любовника, а затем возвращается к нему, — женщина со всеми присущими ей страстями. И больше никто из персонажей не проявляет темперамента, так же как из ружья Шарлотты и револьвера Лопахина не раздается ни единого выстрела. Даже смерть в финале — предвестник драматических развязок Сэмюэла Беккета — буднична и банальна: престарелого слугу забывают в запертом доме. Черный юмор, чувство нависшей опасности, тоскливые настроения, кадриль, исполняемая персонажами на манер заводных кукол, — благодаря этим деталям «Вишневый сад» становится источником современной драмы от Антонена Арто до Харолда Пинтера. Инженер Гарин-Михайловский обратил внимание на тот же самый диссонанс между творческой силой автора и его физическим бессилием, который прослеживается в персонажах «Вишневого сада»: «Удивительный это был человек по отзывчивости и жизнерадостности. Он давно недомогал, скрипел. Но всего этого он как-то не замечал. Все его интересовало, кроме болезни <…> Смотришь на него, слушаешь, и сердце тоскливо сжимается, зачем такое ценное содержание заключено в такой хрупкий сосуд»[586].

Ольга была вполне довольна жизнью. Ее на все согласный муж даже позволил завести в доме кота. Спали супруги в разных комнатах, однако каждое утро после морского купанья Ольга наведывалась в спальню Антона. Девятнадцатого сентября она выехала в Москву, прихватив с собой Шнапа и оставив Антону кота, — надо было успеть к открытию театрального сезона. Она надеялась, что уезжает беременная, и была уверена, что вскоре вслед за ней в Москву отправится законченная пьеса. Антона все еще грели воспоминания о жениной ласке, и он каждый день писал нежные письма «своей лошадке»: «Глажу тебя, чищу, кормлю самым лучшим овсом и целую в лоб и шейку». «Вишневый сад» он дописывал с удовольствием — на этот раз в финале звучали не выстрелы, но стук топора, — однако его немало мучили кашель и боль в мышцах. Альтшуллер снова запретил ему мыться, опять поставил компрессы из шпанских мушек и заклинал не ездить в Москву. Антон не внял его советам.

Маша вернулась в Москву 8 октября и доложила Ольге, что под ее, сестринской, опекой Антон почувствовал себя лучше. В этот же день Ольга излила на Антона поток ревности: «Ты наконец принялся за свое здоровье? Отчего при мне это так затруднительно всегда? <…> Альтшуллер, вероятно, думает, что я тебя извожу <…> при мне избегает говорить с тобой о здоровье. А когда я уезжаю <…> так и начинаешь усиленно питаться, и Маша все для тебя может делать <…> Значит, я для забавы живу около тебя».

Антон на это ответил, что в таком случае в Москве он остановится «где-нибудь в номерах» и что ему вообще ничего не нужно, кроме места в театре и большого ватерклозета. И посоветовал ей завести «воздыхателя». Кишечное расстройство, кашель и шпанские мушки доктора Альтшуллера безмерно портили ему жизнь, и в письмах к Ольге все чаще звучали жалобы: «С отъездом Маши обеды стали, конечно, похуже; сегодня, например, подана была за обедом баранина, которой мне нельзя есть теперь, и так пришлось без жаркого. <…> Яйца ем. Дуся, как мне трудно было писать пьесу!» Ольга не спешила выразить сочувствие: ее мучили собственные кишечные затруднения. Маша оставила в Ялте письменные указания относительно диеты для Антона, и кто-то из стряпух даже нацарапал на клочке бумаги примерное меню. Им следовало готовить больному цыпленка, рис, кисель и вишневое желе. Они же ничтоже сумняшеся подавали ему жирное мясо, соленую рыбу и картошку. Антон запротестовал и отказался от еды. На следующий день режим диетического питания был восстановлен.

Тем временем Художественный театр репетировал шекспировского «Юлия Цезаря». Актеров одолевали сомнения: Шекспир был непривычной для них территорией, а Станиславский скверно играл Брута. Однако премьера спектакля прошла с неожиданным успехом. Станиславский продолжал поторапливать Чехова с «Вишневым садом». Четырнадцатого октября Антон упаковал рукопись и отправил ее в Москву. При этом он сделал то же самое, что счел большой глупостью в «Гедде Габлер» Ибсена: послал свой единственный экземпляр. В Москве из желающих переписать пьесу или хотя бы взглянуть на нее одним глазком собралась очередь. Горький предложил Чехову четыре с половиной тысячи рублей за публикацию пьесы в издаваемом им ежегоднике «Знание». Антон не решался дать на это согласие: не нарушится ли при этом контракт с Марксом? Является ли ежегодник периодическим изданием? Чтобы избежать возможных недоразумений с Марксом, Горький предложил отдать десять процентов прибыли на благотворительные цели. (Несмотря на простонародное происхождение, Горький порой вел себя как меценат, поскольку был самым высокооплачиваемым российским писателем и самым щедрым издателем.)

Антон хотел, чтобы пьесу труппа держала в секрете, однако Немирович-Данченко пересказал ее сюжет Эфросу, вполне лояльному к МХТу критику московской газеты «Курьер». Краткое содержание пьесы, напечатанное с большими искажениями, сразу же разнеслось по провинциальным газетам. Антон осудил Немировича-Данченко за болтливость и послал ему столь гневную телеграмму, что тот не рискнул показать ее Ольге. С Эфросом Антон разорвал отношения. Никогда прежде он не был столь щепетилен по отношению и к своей пьесе, и к ее постановке. Режиссерам он выслал списки исполнителей, инструктировал относительно декораций, объяснял, в какой тональности играть спектакль. Альтшуллеру уже было не под силу отговорить Чехова от неминуемой поездки в Москву: автор должен был лично проследить за всем без исключения.

Немирович-Данченко к «Вишневому саду» подступался не спеша: он чувствовал, что это «больше пьеса, чем все предыдущие», хотя и находил «излишества в слезах». Последнее Антона сердило, поскольку из всех действующих лиц лишь Варя была плаксива. Однако куда больше Чехова смутил Станиславский, который над четвертым действием рыдал в голос и следом на-. писал Антону: «Это не комедия, не фарс, как Вы писали, — это трагедия». Лишь его жена смогла верно почувствовать настроение «Вишневого сада»: «Когда читали пьесу, многие плакали, даже мужчины; мне она показалась жизнерадостной, и даже на репетиции этой пьесы весело ездить <…> Мне представлялось, что „Вишневый сад“ не пьеса, а музыкальное произведение, симфония»[587].

Горький, который в конце концов взялся печатать пьесу, поделился впечатлениями со своим издателем Пятницким: «В чтении она не производит впечатления крупной вещи <…> Конечно — красиво, и, разумеется, — со сцены повеет на публику зеленой тоской. А — о чем тоска — не знаю»[588].

В тот день, когда пьеса прибыла в Москву, у Ольги начались регулы. Проведя бок о бок пять месяцев, муж и жена так и не смогли зачать ребенка. Снова пошли семейные размолвки. Кризис затронул все чеховское семейство, хотя его причины нам далеко не очевидны. Возможно, здесь не обошлось и без Бунина, который опять зачастил к Маше с Ольгой. Несомненно, Антона лишало душевного равновесия тесное сотрудничество его жены с Немировичем-Данченко. В письме, отправленном Евгенией Яковлевной из Ялты Мише, содержатся намеки на то, что Антону порядком надоела вся без исключения родня: «Мне Антоша сказал, чтобы Маша искала себе квартиру, Ольга Леонардовна пойдет к матери жить <…> Бедной Маше не хочется от них уходить, вы, пожалуйста, не говорите ей о моем письме, а только прошу вас, позвольте мне к вам приехать, пожить, пока устроимся. <…> Ольга Леонардовна дождалась, уговорила Антошу, чтобы нас удалил, Бог с ней, а ему нас жалко, да ничего не поделает. Е. Чехова»[589].

Ольга была обеспокоена тем, что ее соперница Мария Андреева, будучи младше ее лишь на четыре года, выдвинута Антоном на роль семнадцатилетней Ани (не удовлетворило ее и то, что потом Антон предложил дать Андреевой роль Вари). Немировича-Данченко Антон обвинил в невнимании к его просьбам касательно актеров на роли в пьесе: «Три года собирался я писать „Вишневый сад“ и три года говорил вам, чтобы вы пригласили актрису для роли Любови Андреевны». В письме от 5 ноября Немирович- Данченко представил Чехову список исполнителей, оставив за Антоном выбор актеров лишь на второстепенные роли. На роль собаки гувернантки Шарлотты Ольга предложила Шнапа, невзирая на его привычку в самых неподходящих местах всхрапывать и портить воздух. Антон на это ответил отказом — по его разумению, «собачка нужна <…> маленькая, полудохлая, с кислыми глазами».

На чеховском подворье погиб один из журавлей. Антон жаловался Ольге, что она обращается к нему либо как Аркадина («Ты знаешь, что ты сверхчеловек?»), либо как нянька, а то и как куртизанка: «Горло пульверизуешь? P. S. Кукиш не показываешь по утрам? Хочется, чтоб венгерец [О. Книппер] вошел ночью с подушкой и со свечой и потом ворча скрылся?»[590] Призывы мужа не хранить дома ценностей или настойчивые просьбы прислать туалетной бумаги она оставила без внимания, зато поручила ему купить в Ялте бухарское одеяло.

К 9 ноября пьеса была переписана, и актеры приступили к работе. Антон рвался в Москву, но Ольга позволит ему выехать лишь по наступлении морозов. Тем временем она заказала ему песцовую шубу, вполне теплую для московской зимы и достаточно легкую для изнуренного болезнью человека. Антон поставил условием, что шуба должна быть подбита пухом, иметь меховой воротник, и подходящую меховую шапку.

Сюжет пьесы «Вишневый сад» нашел воплощение и в реальной жизни. Распродав на корню мелиховскую древесину, Коншин объявил себя финансово несостоятельным, и имение было выставлено на торги. Маша вела переговоры о продаже Мелихова с соседом, бароном Стюартом. Тот в результате купил имение с переходом долга в рассрочку на пять лет под пять процентов годовых — у Маши наконец появился свой собственный, хотя и мизерный, доход.

Евгения Яковлевна, оставив Антона под опекой незадачливой стряпухи Марьюшки и богобоязненного Арсения, 18 ноября выехала в Москву вместе с горничной Настей. Остановилась она у Ольги, и та поместила ее в кабинет Антона. (Вскоре Евгения Яковлевна уедет в Петербург встречать Рождество в компании Миши, его детей и Лики Мизиновой.) Оставшись в одиночестве, Антон дал волю своему раздражению. Станиславскому он запретил вводить весенние звуки — кваканье лягушек и крик коростеля — в действие, которое происходит летом. Вопросы, задаваемые Немировичем-Данченко, тоже сердили его: «Началось с недоразумений, недоразумениями и кончится — такова уж судьба моей пьесы». Беспокоило Чехова и то, что премьеру «Вишневого сада» собирались использовать как предлог для празднования двадцатипятилетия его писательской деятельности. На дух не вынося юбилейных торжеств, он делал отчаянные попытки отнести это событие по крайней мере на 1905 год. Ольга в письмах теперь делала намеки, что скоро призовет его в Москву: «Венгерец не снился тебе? Кукиш опять будешь показывать по утрам <…> Хотя здесь ведь мы вместе будем спать и не будет утреннего моего прихода, прямо из моря». Двадцать девятого ноября она телеграфировала Антону: «Морозит. Поговори Альтшуллером и выезжай».

Немало лет прошло с тех пор, как Антон встречал в Москве рождественские праздники и отмечал свои именины. Оказавшись в Москве, он испытал прилив энергии и чуть ли не ежедневно приходил на репетиции, выводя из себя Станиславского: «Приехал автор и спутал нас всех. Цветы опали, а теперь появляются только новые почки». Впрочем, хватало огорчений и автору пьесы: цензор снял два монолога Пети Трофимова, которые предстояло восполнить, а Станиславский удалил из второго действия два упоительно ностальгических эпизода. Антон в шутку решил за три тысячи рублей перепродать пьесу Немировичу-Данченко. Вернувшись домой и отдышавшись после изнуряющего подъема по лестнице, Чехов принимал друзей. То и дело, дожидаясь возвращения Ольги, с Антоном оставался Бунин: «Чаще всего она уезжала в театр, но иногда отправлялась на какой-нибудь благотворительный концерт. За ней заезжал Немирович во фраке, пахнущий сигарами и дорогим одеколоном, а она в вечернем туалете, надушенная, красивая, молодая, подходила к мужу со словами: „Не скучай без меня, дусик, впрочем, с Букишончиком тебе всегда хорошо“ <…> Он иногда мыл себе голову. Я старался развлекать его <…> Часа в четыре, а иногда и совсем под утро возвращалась Ольга Леонардовна, пахнущая вином и духами… „Что же ты не спишь, дуся?.. Тебе вредно“.»

Перед Рождеством Бунин уехал за границу — с Чеховым они больше не увидятся. Муж Лики Мизиновой слал ей в Петербург письма, подробно описывая состояние Антона: «Потапенко говорит, что это конченый писатель и человек. „Это просто жалость читать его, видеть его теперь в жизни и на портрете <…> Нет, я на Чехове ставлю крест <…> Уперся в тупик и погиб. Зачем эта Книппер вышла за него замуж. Был я у них в Москве, видел Марью Павловну: Какой ужас! Какое несчастье!“»[592]

Ольга понимала, что ее обращение с Антоном оставляет о ней нелестное впечатление, и пыталась объясниться с Евгенией Яковлевной: «Как меня волновала все время болезнь Антона, я Вам сказать не могу. Вы, верно, очень дурно думаете обо мне, глядя на нашу жизнь с Антоном <…> Мне ужасно трудно сразу бросить дело, дело новое, молодое <…> Я знаю, что у Вас другие взгляды на все это, и потому я отлично понимаю, если Вы в душе порицаете меня»[593].

Консул Юрасов и профессор Коротнев звали Антона на зиму в Ниццу, но его не отпускал «Вишневый сад». Ему становилось все труднее даже перейти улицу, не то что пересечь Европу. Накануне Нового года Горький и Леонид Андреев вместе со своими нотариусами составили проект письма Марксу, пытаясь добиться от него пересмотра чеховского контракта к его предстоящему писательскому юбилею. Антон и на этот раз пресек их сочувственные начинания.

В Петербурге Евгения Яковлевна немного отвлеклась от тревог среди Мишиных домочадцев; однако 7 января Антон потребовал ее возвращения: «Позвольте мне напомнить Вам, что надо и честь знать, пора ехать в Москву. Во-первых, все мы соскучились по Вас, и, во-вторых, нам надо посоветоваться насчет Ялты». Впрочем, особой срочности держать совета насчет Ялты пока не было. Между тем считанные дни оставались до решающей даты: на 17 января, сорок четвертые чеховские именины, была назначена премьера его последней пьесы «Вишневый сад».

Глава восемьдесят первая Исход: январь — июль 1904 года

«Было беспокойно, в воздухе висело что-то зловещее. <…> Не было ноты чистой радости в этот вечер 17 января», — вспоминала четверть века спустя Ольга Книппер. Редкая пьеса когда-либо была отрепетирована столь же тщательно, как «Вишневый сад». Театр был полон, и за иными креслами маячили зрители без места, бледные и болезненные, похожие на падших ангелов. То были приехавшие из Ялты чахоточные больные, memento mori для заполнивших партер и ложи знаменитостей: Рахманинова, Андрея Белого, Горького, Шаляпина и чуть ли не всех московских друзей Антона Чехова. Сам же автор в течение первых трех действий своей пьесы в театре не показывался: он приходил в себя от услышанного накануне «Демона» в исполнении Шаляпина. «Вишневый сад» публика принимала более чем сдержанно. Немирович-Данченко послал Антону с извозчиком сквозящую лицемерием записку: «Не приедешь ли к третьему антракту, хотя теперь уж и не будут, вероятно, звать [на поклоны]». В третьем антракте Чехова торжественно вывели на сцену. Пред выстроившимся в полукруг сонмом знаменитых ученых, журналистов и актеров под бурные аплодисменты публике явился бледный, сгорбленный и изможденный живой мертвец. Станиславского это зрелище привело в ужас. Из зала крикнули: «Сядьте, Антон Павлович!» Стул Чехову вынести забыли. Начались приветственные речи. Услышав обращение профессора Веселовского, Антон вспомнил высокопарные фразы своего персонажа Гаева, адресованные предмету мебели. После слов «Дорогой и многоуважаемый…» он вслух добавил «шкаф», вызвав сдавленные смешки стоящих рядом актеров. Наконец, после долгой вереницы бравурных речей и поздравительных телеграмм, юбиляра, походившего на затравленного зверя, отвели прилечь на диван в актерской уборной Качалова. Горький выпроводил оттуда всех, за исключением ее хозяина, который, загримированный под Петю Трофимова, сам имел вид жалкий и больной. Через полчаса, по окончании пьесы (публика, смущенная чествованием автора в антракте, ограничилась негромкими аплодисментами), Антон отправился на ужин с актерами. Снова полились речи, посыпались бесполезные, вроде антикварных ларцов, подарки. Антона они рассердили, и Станиславскому он сказал, что лучше бы ему поднесли мышеловку. Полиция же в тот вечер наложила на театр штраф за недозволенное публичное сборище.

На последующие представления «Вишневого сада» билеты продавались свободно. Черная комедия не нашла отклика в душе русской публики, накануне русско-японской войны охваченной ура-патриотическими настроениями. Война была объявлена 24 января, и три дня спустя японцы потопили Российский Тихоокеанский флот в районе Порт-Артура. В столь мрачной апокалиптической обстановке рецензенты увидели в пьесе политическую аллегорию: пассивное и безвольное дворянство, уничтоженное предприимчивыми плебеями. К концу Великого поста, во время гастролей в Петербурге, спектакль шел в полупустых театрах. Горький, жаждавший опубликовать пьесу в альманахе «Знание», отправил ее в набор, однако издание надолго застряло в сетях цензуры. Потребовалось немало времени, пока настроения российской публики не сменились на элегические, а Немирович-Данченко не нашел тот необходимый «кружевной» подход к трактовке пьесы, который принес ей блестящий успех в последующие, даже более тревожные годы.

Антон уже рвался из Москвы — если не на Ривьеру, то хотя бы в Крым. По случаю юбилейных торжеств Антона Чехова из всех щелей к нему полезли знакомцы прошлых лет. Ему уже было не по силам проявлять сочувствие к родным и близким. Племянник Ольги, Лева, мучился туберкулезом позвоночника: врачи прогнозировали либо скорую смерть, либо паралич. Старшая из сестер Гольден, Анастасия, лишившаяся в браке с Пушкаревым красоты, здоровья и средств к существованию, умоляла Антона выхлопотать ей пенсию. Лидия Авилова просила совета, как ей облагодетельствовать раненых солдат. Школьный учитель из Гурзуфа хотел, чтобы Антон добился разрешения от церкви на его брак с сестрой покойной жены. Клеопатра Каратыгина искала денег отправить в санаторий своего чахоточного брата.

Чехову захотелось найти себе какое-нибудь необременительное дело, и Гольцев, взяв его в «Русскую мысль» литературным редактором, стал присылать рукописи на оценку. Отложив в сторону два начатых (без сомнения, блестящих) рассказа, «Калека» и «Расстройство компенсации», Антон не без удовольствия приступил к прочтению и рецензированию прозы начинающих писателей. Четырнадцатого февраля, в тот самый день, когда Евгения Яковлевна отправилась в Крым, Ольга повезла Антона в Царицыно посмотреть приглянувшуюся ей дачу. Края эти здоровым климатом не отличались, зато дом оказался пригодным для зимнего проживания. Оттуда, из-за аварии на железной дороге, им пришлось по морозу добираться на извозчике. Услышав об этом, доктор Альтшуллер долго не мог прийти в себя от возмущения.

На следующий день Антон со Шнапом сели в скорый крымский поезд. В Севастополе их встретила Настя, горничная Евгении Яковлевны, — мать семейства отправилась домой посуху — и все вместе они пароходом поплыли в Ялту. Подружившись с дворовыми собаками и ночуя под боком у Евгении Яковлевны, Шнап гораздо быстрее своего хозяина втянулся в ялтинское житье-бытье. Дом к приезду хозяев протоплен был из рук вон плохо, и посетители предпочитали оставаться в шубах. Антону его кровать показалась холодной и жесткой, но хуже всего была Настина стряпня: «Суп, похожий на помои. И холодные, как лед, блинчики». Поездка за границу теперь представлялась Антону маловероятной — и состояние его было никуда не годное, и курс рубля из-за военных событий заметно снизился. Одинокий журавль с чеховского подворья в этот раз на зиму улетел в более теплые края. Ни единой родственной души рядом с Чеховым не было: Бунин, по описанию Ольги, «весь какой-то пергаментный», в то время был в Москве. «Вишневый сад» вслед за Антоном переместился в провинцию: его поставили в Ростове-на-Дону, затем в Таганроге (публика встретила пьесу бурным восторгом) и, наконец, 10 апреля — в Ялте, но так скверно, что Антон посреди спектакля покинул зал.

Ольга с Ваниной помощью продолжала обследовать подмосковные дачи, хотя на исходе зимы эта затея уже теряла всякий смысл. Сделки расстраивались то из-за местных природных условий, то из-за слишком высокой цены, то из-за отсутствия теплого ватерклозета. С гораздо большим успехом Ольга в конце концов вытеснила из труппы МХТа Марию Андрееву; первая по этому поводу ликовала, а вторая гневалась[594]. Ольга докладывала Антону: «Выругала всех, в том числе и меня. <…> Никто не жалеет об ее уходе, т. е. в правлении, в труппе не знаю. Что-то из этого выйдет — не произошел бы раскол в театре! Не знаю еще, что думать, что тут замешан Горький, это бесспорно»[595].

Теперь у Ольги в театре осталась всего одна соперница — жена Немировича-Данченко; впрочем, будучи по рождению баронессой Корф, она стояла прочно, как скала. За пределами МХТа тоже нашлись соперницы. В московском театре «Эрмитаж» в роли ибсеновской Норы блистала Комиссаржевская. Ольга не преминула написать Антону, что ей должно быть стыдно за свой репертуар и свою труппу. Хуже того, вслед за ней в Москву пожаловала со своим театром Лидия Яворская. Ольга язвительно сообщала мужу: «Приводит всех в ужас своей особой». Более серьезные беспокойства начались у нее после того, как ее дядьев, врача Карла и капитана Александра, отправили на Маньчжурский фронт, а брата Костю — на стройку Транссибирской железной дороги в зоне военных действий. В Москве от рака печени умер доктор Штраух: Ольга потеряла своего гинеколога и союзника в борьбе за переселение Антона в Москву. Антона военные события почти не задели: из родни лишь племянник Николай был призван в армию, да назойливый визитер Лазаревский, как секретарь военного суда, получил назначение во Владивосток. Невзирая на то что доктор Альтшуллер снова запретил Антону мыться, Ольга прислала мужу из Москвы хорошего мыла. Альтшуллер частенько навещал Чехова — больше пообщаться, чем предложить врачебную помощь, и все-таки Антон страдал от одиночества и страстно хотел заняться каким-нибудь делом, хотя сил у него оставалось все меньше. Он консультировал убитую горем Ольгину невестку, мать больного туберкулезом маленького Левы, собирал деньги на санаторий «Яузлар», занимался с рукописями будущих авторов «Русской мысли». В марте в Ялту на целый месяц приехал Александр, предчувствуя, что это последняя возможность увидеться с братом. Его сопровождали Наталья (которую Антон не видел семь лет), двенадцатилетний Миша и собака такса. Антон писал об этом Ольге: «Брат Александр трезв, добр, интересен — вообще утешает меня своим поведением. И есть надежда, что не запьет, хотя, конечно, ручаться невозможно». Маша приехала в Крым 19 марта, за ней на Пасху пожаловал Ваня — всем Чеховым стало казаться, что это их последнее семейное сборище. Не хватало лишь Миши — тот был занят устройством суворинских книжных киосков на станциях Кавказской железной дороги.

Ольга тем временем перебралась на новую квартиру — с электрическим освещением, лифтом и двумя ватерклозетами. И опять она медлила и не сообщала Антону нового адреса. Тот же строил планы на лето: он поедет в Маньчжурию военным врачом и корреспондентом. Окружающие верили в это с трудом, но его намерения были серьезны [596]. Он регулярно писал Александру Зальца и даже снабжал его табаком. Ольга отмахнулась от планов мужа как от ребячьей затеи: «А меня куда ты денешь? <…> Поудим рыбку лучше». Она все еще надеялась зачать от Антона ребенка и, сообщая о том, что актер Москвин, игравший недотепу Епиходова, стал отцом, спрашивала его: «Когда же у нас с тобой родится?!» В Светлое пасхальное воскресенье, 27 марта, Ольга опять завела об этом разговор: «А тебе ребеночка хочется? Дусик, и мне хочется. Я постараюсь».

Антон читал корректуру «Вишневого сада» для Марксова издания. С ней он тянул как мог, ожидая, что альманах «Знание» с его же пьесой пройдет наконец цензуру. Однако, получив от Антона корректуру в апреле, Маркс так быстро издал пьесу, что альманах еще до выхода потерял спрос, и Антона замучили угрызения совести.

Столичная премьера «Вишневого сада» состоялась 2 апреля. Суворин опять натравил на московской театр своих цепных псов. Буренин безапелляционно заявил в «Новом времени»: «Чехов при всем его беллетристическом таланте является драматургом не только слабым, но почти курьезным, в достаточной мере пустым, вялым, однообразным». Актеры нервничали, и жена Немировича-Данченко, как сообщала Антону Ольга, «ходила в часовню, ставила свечи и была в белом платье и зеленой шляпке». Однако вопреки опасениям и враждебным отзывам газетчиков, публика чутко отреагировала на новую чеховскую пьесу. В Петербурге Ольга повидалась с оперировавшим ее доктором Якобсоном: «Тоску нагнал на меня адскую». Там же, после недавней конфронтации с Лидией Яворской, Ольге пришлось столкнуться еще с одной участницей лесбийского дуэта бывших любовниц Антона: «Завтракала у Крестовской. Она мне исповедовалась, рассказывала всю свою любовь и разочарование относительно Куперник, которая, кстати, вышла за присяжного поверенного Полынина. Крестовская говорит с дрожанием в голосе, что это бесконечно зловредное существо, эта Таничка»[597].

К середине апреля Александр, Ваня и Маша, уехав из Ялты, оставили Антона в одиночестве. Ручной журавль по весне вернулся в чеховский дом. Антон теперь постоянно принимал висмут от расстройства кишечника и опий от болей в груди (на случай усиления болей Альтшуллер снабдил Чехова героином). Однако ничто не могло избавить его от эмфиземы. «Какая у меня одышка!» — жаловался он Ольге. Мучили его и разрушающиеся зубы, однако Островский, ялтинский нечистоплотный дантист, в то время был в отъезде. Чехова огорчали сообщения о потерях на Маньчжурском фронте — от Александра Зальца он не будет иметь известий до середины мая. Как только устоялась весенняя погода, Антон бежал из Ялты в Москву. Пользовавший Ольгу доктор Таубе обследовал его и рекомендовал лечение за границей. Антон был настолько плох, что, приехав с вокзала, лег в постель и впредь проводил на ногах лишь несколько часов в день. Маша докладывала Евгении Яковлевне: «Немцы ходят на поклон к нему». Немецкие врачи диагностировали у Чехова плеврит и истощение организма, прописали клизмы и строгую диету. Антону предписывалось теперь питаться мозгами, ухой, рисом, маслом и какао со сливками. Кофе был запрещен. Таубе отменил вареные яйца и компрессы из шпанских мушек. Уже не в состоянии писать сидя, раздраженный и подавленный, Антон тем не менее сообщал своему ялтинскому коллеге доктору Средину: «Мой совет: лечитесь у немцев! В России вздор, а не медицина <…> Меня мучили 20 лет!!»

Весть о том, что Ольга намеревается везти Антона в Германию, Маша приняла с горечью: у нее уже возникли опасения, что там он и найдет свой конец. Ольга пыталась держать Антонову родню подальше от его больной постели. Маша жаловалась в письме Евгении Яковлевне: «Вижу я его нечасто — боюсь Ольгу Леонардовну очень»[598]. Четырнадцатого мая между Ольгой и Машей произошла крупная размолвка, и Маша, оставив брата, уехала из Москвы в Ялту. Ежедневно Антона навещал Ваня — новости о состоянии брата ему сообщала прислуга. Единственным человеком из ближнего чеховского круга, сумевшим пробиться через возведенные женой кордоны, была неукротимая Ольга Кундасова. Как позже призналась она Суворину, это было «одно из самых тяжелых свиданий, какие только приходятся на долю смертных, но писать о нем не могу».

В письмах в Ялту Антон продолжал утешать мать и сестру, а с Ольгой и доктором Таубе вступил в тайный сговор. Сохранять спокойствие ему помогали три разных наркотика: морфий снимал боли, опий успокаивал кишечные расстройства, а героин заглушал вновь возникающие обострения. Он знал, что у него, как когда-то у скончавшегося от разрыва сердца Левитана, еще есть шанс избежать мучительной смерти. Перспектива уйти из жизни в чужой стране, вдали от охваченной горем семьи и иметь рядом такую заботливую сиделку, как Ольга, сейчас казалась ему наиболее привлекательной. Одному из посетителей Антон так и сказал: «Подыхать еду». Истерзанный и морально, и физически, он упорно продолжал читать литературный самотек для «Русской мысли». Страдал, что его лишили любимого кофе. Двадцатого мая у Антона резко обострился плеврит, но доктор Таубе помог снять приступ. Спустя два дня Ольга взяла билеты до Берлина и курортного городка Баденвейлер, где Чехова должен был взять под опеку коллега Таубе, доктор Швёрер. Между тем в Москве прошел град, а крыши домов занесло снегом. В Ялте Маша хлопотала об очистке выгребной ямы. Ольга упрашивала ее почаще писать брату: «Отчего ты не пишешь Антону? Он беспокоится, что до сих пор нет известий от тебя. <…> Сегодня он бродил по комнатам, сидел несколько раз в столовой и ужинал там. Был Таубе. Говорит, что плеврит несомненно лучше, что он капризничает от недостатка воздуха, движения. Завтра разрешим ему утром кофе. Кишки крепки, так что устраиваем клизму»[599].

Двадцать пятого мая Антон попросил у Пятницкого, издателя альманаха «Знание», обещанные четыре с половиной тысячи рублей гонорара за «Вишневый сад» — даже зная о том, что Маркс опередил его с публикацией пьесы и расстроил продажу книги. Деньги незамедлительно прибыли. Когда все уже было готово к отъезду, с Антоном, несмотря на принимаемые наркотики, приключилась новая беда. Рано утром 30 мая он послал записку Вишневскому: «Нельзя ли направить ко мне сейчас Вильсона или какого-нибудь другого хорошего массажиста? Всю ночь не спал, мучился от ревматических болей. Никому не говорите о содержании этого письма, не говорите Таубе». Вильсон незамедлительно явился по вызову. На другой день Антон в последний раз проехал на извозчике по московским улицам. С Машей он поделился опасением, что у него началась сухотка спинного мозга. Писала ей и Ольга, не будучи теперь уверенной, что Антон перенесет путешествие. Для снятия мышечных болей Таубе прописал аспирин с хинином, а также инъекции мышьяка. Ухаживая за Антоном, Ольга уделяла театру лишь считанные минуты. Маша, терзаясь дурными предчувствиями, писала из Ялты Мише: «[Антону] опять хуже <…> Сердце болит. Что-то с ним будет. Ялтинские врачи говорят, что лучше было бы сидеть в Ялте. Ольга Леонардовна была со мной очень сурова, и Антошу я почти не видела, не смела войти к нему»[600]. Миша утешал сестру стандартными фразами: «Ведь где есть надежда, хотя бы слабый ее луч, там еще не все потеряно». Сам же он в отсутствие Антона напрашивался с семьей в Ялту на летний отдых.

Ольге уже не терпелось сесть в поезд. Готовя Антона в дорогу, она регулярно впрыскивала ему морфий. Его ревматические боли она приписывала своей нетопленной квартире, в которой с приходом лета разобрали для починки котлы. Третьего июня, в тот день, когда Горький собрался подать в суд на Маркса за преждевременную публикацию «Вишневого сада» (впрочем, его протесты ни к чему не привели), Чеховы выехали в Берлин.

В Берлине их поджидал брат Ольги, Володя, обучавшийся в Германии пению и игре на скрипке; там же они повстречались с женой Горького, Екатериной, покинутой своим мужем. Антон в письмах к Маше стал более ласков и через нее передавал благодарность доктору Альтшуллеру. Здесь, в гостинице «Савой», он наслаждался первосортным кофе. Шестого (19) июня он даже отважился на посещение берлинского зоопарка. Его познакомили с Г. Иоллосом, берлинским корреспондентом «Русских ведомостей». «Это превосходный человек, в высшей степени интересный, любезный и бесконечно обязательный», — писал Антон Соболевскому; он был счастлив, что в Германии судьба послала ему ангела-хранителя. Седьмого (20) июня по просьбе Таубе Антона в гостинице посетил ведущий берлинский специалист по внутренним болезням профессор Эвальд. Обследовав больного, он только и сделал, что развел руками и молча покинул номер. «Нельзя забыть мягкой, снисходительной и растерянной улыбки Антона Павловича», — вспоминала впоследствии Ольга. Недоумение Эвальда было вполне понятно — в том, чтобы везти через всю Европу умирающего человека, смысла никакого не было.

А Иоллос тем временем писал Соболевскому: «Дни Антона Павловича сочтены — так он мне показался тяжело больным: страшно исхудал, от малейшего движения кашель и одышка, температура всегда повышенная. <…> Ему трудно было подняться на маленькую лестницу». Восьмого (21) июня Чеховы выехали в другой конец Германии, в Баденвейлер. Там они остановились в лучшей гостинице города — «Ремербад»; Антону как будто стало немного получше. Однако через два дня супругов попросили из гостиницы съехать: Чехов кашлем нарушал покой других постояльцев. Переместившись в частный пансион «Фредерике», Антон писал доктору Кур кину, что его теперь беспокоит лишь одышка и худоба и что он уже помышляет о том, «куда бы удрать от скуки».

Пользовавший Чехова доктор Швёрер был женат на москвичке Живаго, знакомой Ольге с гимназических лет. Врач он был знающий и внимательный, но, к неудовольствию Антона, продолжил тактику лечения, избранную еще в Москве доктором Таубе. Чехову снова запретили пить кофе. Целые дни он проводил в шезлонге и даже немного загорел на солнце; принимал массаж. Евгению Яковлевну он заверил, что через неделю будет «совсем здоров». Маша в письмах рассказывала Антону о том, как сильно беспокоит родню его состояние: «Ваня приехал один. Мы плакали, когда он рассказывал про твою болезнь и про то, что он не мог спать ночи — ему все представлялся твой болезненный образ». Ольга исправно посылала Маше бюллетени о здоровье мужа и в письме от 13 (26) июня намекнула на возможность близкой развязки:

«Умоляю тебя, Маша, не нервись, не плачь, опасного ничего нет, но очень тяжело. И ты, и я знаем, что ведь трудно было ждать полнейшего выздоровления. Отнесись не по-женски, а мужественно. Как только Антону будет полегче, я все сделаю, чтобы скорее ехать домой. Вчера он так задыхался, что и не знала, что делать, поскакала за доктором. Он говорит, что вследствие такого скверного состояния легких сердце работает вдвое, а сердце вообще у него не крепкое. Дал вдыхать кислород, принимать камфару, есть капли, все время лед на сердце. Ночью дремал сидя, я ему устроила гору из подушек, потом два раза впрыснула морфий, и он хорошо уснул лежа. <…> Антону, конечно, не давай чувствовать в письме, что я тебе писала, умоляю тебя, это его будет мучить. <…> По-моему, мамаше лучше не говори, что Антон не поправляется, или скажи мягко, не волнуй ее. <…> Антон все мечтал о возвращении домой морем, но, конечно, это несбыточно. <…> На днях ездила во Фрайбург, велел заказать себе светлый фланелевый костюм. Если бы я могла предвидеть или если бы Таубе намекнул, что может что-то с сердцем сделаться или что процесс не останавливается, я бы ни за что не решилась ехать за границу».

В письмах к Евгении Яковлевне Ольга так жизнерадостно нахваливала местную кухню, кровати, хозяев пансиона и погоду, что кузен Георгий поздравил Антона с выздоровлением, — даже при том, что накануне доктор Альтшуллер предупреждал его: «Отнимут у него лишний год жизни. Погубят Чехова»[601]. Антон предпринял еще одну попытку встать на ноги: когда Ольга отлучилась на день во Фрайбург, он самостоятельно спускался в столовую к обеду и ужину. Своему молодому коллеге доктору Россолимо он, не скрывая иронии, написал: «Я уже выздоровел, остались только одышка и сильная, вероятно, неизлечимая лень».

Немировичу-Данченко Ольга сообщила неприкрытую правду: «Антон Павлович, хотя на вид и поправился и загорел, но неважно чувствует себя. Температура повышенная все время, сегодня даже с утра 38,1. Ночи мучительные. Задыхается, не спит <…> Настроение можете себе представить какое. <…> Весь день он сидит покорный, терпеливый, кроткий, ни на что не жалуется»[602].

По временам Антон отвлекался от мыслей о смерти, обдумывая новую пьесу, в финале которой ее герои оказываются на затертом льдами пароходе под северным сиянием. Ольга вывозила его в экипаже на прогулки по Баденвейлеру. Антон завидовал преуспеянию немецких крестьян. По вечерам Ольга переводила ему немецкие газеты; он болезненно переживал хладнокровие немецкой прессы по отношению к потерям русской армии в войне с Японией.

Недолго пробыв в пансионе «Фредерике», который не понравился Антону отсутствием солнца, скукой и однообразной кухней, Чеховы переместились в гостиницу «Зоммер», с балкона которой Антон мог наблюдать жизнь города и его жителей, то и дело наведывающихся на соседнюю почту. Двое русских студентов, живших в той же самой гостинице, предложили Ольге помощь. Завидуя жене, которая, воспользовавшись случаем, поставила себе золотые коронки у немецкого дантиста, Антон подумывал и сам обратиться к нему. Машу он регулярно инструктировал в денежных и хозяйственных делах. Однако она уже больше не могла сносить томительного ожидания. Вдвоем с Ваней они 28 июня по льготным билетам кузена Георгия выехали на пароходе в Батум, чтобы дней десять провести на грузинском курорте Боржом. Евгения Яковлевна осталась под присмотром знакомой ялтинской портнихи.

Двадцать седьмого (10) июля Ольга писала Немировичу-Данченко: «В весе теряет. Целый день лежит. На душе у него очень тяжело. Переворот в нем происходит». Швёрер разрешил больному пить кофе и назначил кислород и инъекции наперстянки; Ольга продолжала впрыскивать мужу морфий. Антон написал Маше, что от «одышки единственное лекарство — это не двигаться», и тем не менее ожидал, когда из Фрайбурга прибудет новый фланелевый костюм.

Из Сан-Морица пришло письмо от Потапенко: «По близости расстояния, протягиваю тебе руку и крепко жму твою». Однако Антона уже мало занимали вести из внешнего мира. В голове у него родился сюжет нового рассказа: богатые постояльцы отеля собираются в столовой, предвкушая сытный ужин и еще не зная, что повар неожиданно скрылся в неизвестном направлении. В два часа ночи 2 (15) июля Антон проснулся в бреду, несмотря на принятую дозу хлоралгидрата: ему привиделся тонущий моряк, племянник Коля. Ольга послала одного из русских студентов за Швёрером и попросила швейцара принести льду, чтобы положить Антону на сердце. Тот сопротивлялся, говоря, что на пустое сердце лед не кладут. Швёрер сделал ему инъекцию камфары.

Согласно врачебному этикету, находясь у смертного одра коллеги и видя, что на спасение нет никакой надежды, врач должен поднести ему шампанского[603]. Швёрер, проверив у Антона пульс, велел подать бутылку. Антон приподнялся на постели и громко произнес: «Ich sterbe»[604]. Выпив бокал до дна, он с улыбкой сказал: «Давно я не пил шампанского», повернулся на левый бок — как всегда он лежал рядом с Ольгой — и тихо уснул.

Глава восемьдесят вторая Постфактум: июль 1904 года

Доктор Швёрер, его жена и двое русских студентов старались как могли, помогая Ольге. Из Баден-Бадена приехал русский консул, а из Берлина — невестка Эля и журналист Иоллос. Тело Чехова весь день оставалось в гостиничном номере. Смертные телеграммы были разосланы всем близким родственникам, за исключением тетки Александры. Ольга поведала о последних часах жизни мужа в письме к своей матери. Стали поступать соболезнования. Дуня Эфрос, первая невеста Антона, находясь в соседней Швейцарии, узнала о случившемся из французских газет: «Какой ужас, какое горе», — писала она Маше. Телеграмма, посланная Ване, нашла его в Боржоме: «Антон тихо скончался от слабости сердца. Побережнее скажите матери и Маше». Маша срочно телеграфировала в Батум капитану парохода, прося его задержать рейс и дождаться их приезда из Боржома. В тот же самый день Миша и Александр по указанию Суворина порознь выехали из Петербурга. В Ялте прибывающие телеграммы сразу стали достоянием гласности. В храмах зазвонили колокола, на стенах появились объявления о панихиде в церкви Феодора Тирона в Верхней Аутке. На пароходе, плывущем в Ялту, какая-то женщина подарила Маше икону Богоматери.

Поначалу Ольга намеревалась похоронить Чехова в Германии, однако поток телеграмм из России с выражением отнюдь не соболезнования, но тревоги о судьбе чеховской могилы заставил ее переменить свое решение:

«Сообщите Новое время подробности кончины брата. Александр».

«Когда и где будет похоронен Антон. Ответ оплачен. Суворин».

«Хороните Антона Москве Новодевичий монастырь. Ваня и Маша на Кавказе, Миша при матери. Михаил Чехов»[605].

Возвращение в Россию тела Чехова потребовало найма специалиста по перевозке трупов, заказа специальных вагонов, ходатайства русского посольства в Берлине о разрешении прицеплять вагон-рефрижератор с гробом к пассажирским поездам. Ожидая, пока уладятся формальности, Ольга писала подробные письма матери. Затем она уехала в Берлин, куда должны были перевезти покойного мужа. На Потсдамском вокзале священник русского посольства отслужил на запасных путях скромную панихиду, а дипломаты тем временем продолжали вести переговоры о транспортировке гроба.

Россию захлестнула волна воспоминаний об Антоне Чехове. В Ялту съезжались члены осиротевшего семейства. Лишь 7 июля Миша сообщил Евгении Яковлевне горестную весть, и вместе с Ваней и Мишей они выехали из Ялты в Москву. В тот же день берлинский поезд с прицепленным красным товарным вагоном, в котором находился гроб с покойным, прибыл в Петербург. Вдова писателя сопровождала его в вагоне первого класса. В кучке людей, встречавших поезд, находились Клеопатра Каратыгина и Наталья Гольден — последняя поведала своему спутнику о том, что двадцать лет назад она была ближайшим другом и помощником Антона Чехова. Появился на вокзале и кто-то из министров — затем, чтобы отдать последние почести не Чехову, но генералу Келлеру, чей гроб одновременно с чеховским прибыл из Маньчжурии. Единственным официальным лицом на траурной церемонии оказался Суворин. Василий Розанов внимательно наблюдал за его печальными хлопотами: «С палкой он как-то бегал (страшно быстро ходил), все браня нерасторопность дороги, неумелость подать вагон. <…> Смотря на лицо и слыша его обрывающиеся слова, я точно видел отца, к которому везли труп ребенка или труп обещающего юноши, безвременно умершего. Суворин никого и ничего не видел, ни на кого и ни на что не обращал внимания и только ждал, ждал… хотел, хотел… гроб!!»[606]

Выйдя из купе, где находилась Ольга, Суворин рухнул на колени. Ему подали стул, и он долго сидел на нем, оцепенев и ничего не видя вокруг. Он позаботился обо всем: о панихиде, о временном пристанище для Ольги, об отправке вагона-рефрижератора в Москву. На платформе священник с небольшим хором отслужили короткую литию.

У Суворина были и другие заботы: не теряя времени, он отправил в Ялту Александра изъять из чеховского архива свои откровенные письма. Александр, потеряв связь с Мишей, с полпути повернул назад и телеграфировал ему из Москвы: «Обязательно привези из архива письма старика. Кондиция мне без них не выезжать. Могилу куплю»[607]. В Москве Александра попросили встретить гроб в Петербурге; 8 июля он выехал в столицу — и по дороге разминулся с телом покойного брата. Не привела судьба Александру проводить в последний путь ни Павла Егоровича, ни Антона.

Девятого июля четырехтысячная траурная процессия начала свой долгий путь по Москве от Николаевского вокзала до кладбища Новодевичьего монастыря. Ольга шла, опираясь на руку Немировича-Данченко. Чеховская родня, прибыв из Ялты, присоединилась к шествию на полпути к последнему пристанищу Антона. Евгения Яковлевна, Маша, Ваня и Миша с трудом смогли пробиться к гробу сквозь несметную толпу — поначалу их не узнали охранявшие процессию студенты. У гроба Антона Маша и Ольга заключили друг друга в объятия, забыв о разъединявшей их долгие месяцы неприязни. К надгробию Чехова Николай Ежов возложил серебряный венок от Суворина. Горький описывал похороны в письме к жене:

«Я так подавлен этими похоронами <…> на душе — гадко, кажется мне, что я весь вымазан какой-то липкой, скверно пахнувшей грязью <…> Антон Павлович, которого коробило все пошлое и вульгарное, был привезен в вагоне для „перевозки свежих устриц“ и похоронен рядом с могилой вдовы казака Ольги Кукареткиной. <…> Над могилой ждали речей. Их почти не было <…> Что это за публика была? Я не знаю. Влезали на деревья и — смеялись, ломали кресты и ругались из-за мест, громко спрашивали: „Которая жена? А сестра? Посмотрите — плачут! — А вы знаете — ведь после него ни гроша не осталось, все идет Марксу. — Бедная Книппер! — Ну, что же ее жалеть, ведь она получает в театре десять тысяч“ и т. д. Шаляпин — заплакал и стал ругаться: „И для этой сволочи он жил, и для нее работал, учил, упрекал“»[608].

На поминки в квартиру Чеховых пришла Лика Мизинова. Одетая в траур, она встала у окна и два часа провела у него, молча вглядываясь в даль.

Глава восемьдесят третья Эпилог: 1904–1959 годы

Сразу после похорон Ольга вместе с Евгенией Яковлевной, Машей, Ваней и Мишей выехали в Ялту. Александр в Петербурге в одиночестве оплакивал брата. Однако вскоре Суворин снова пошлет его в Ялту выручать свои письма. Едва опомнившись от горестных событий и невзирая на душевные переживания, Суворин поспешил отречься от Чехова публично. Иван Щеглов в дневниковой записи от 29 июля приводит его слова: «Певец среднего сословия! Никогда большим писателем не был и не будет»[609]. Теперь свои симпатии и он обратил на нового подопечного, пятидесятилетнего философа Василия Розанова.

В день сороковин, 10 августа, кладбищенская церковь Новодевичьего монастыря была полна народу. У могилы Чехова, убранной цветами, монахини пели панихиду. Поклониться Антону пришли Ольга Кундасова и его бывший домохозяин Корнеев; для Евгении Яковлевны он передал просфору с написанными на ней именами почивших Чеховых: «За упокой — Георгия, Якова, Павла, Феодосьи, Николая, Антона». Восемнадцатого августа из Ялты в Москву возвратилась Ольга. У нее на квартире то и дело ночевали брат Константин и Ольга Кундасова. Вдова Чехова включилась в репетиции пьесы «Иванов», и ее трактовка образа обреченной на смерть Анны привела зрителей в особое волнение[610].

Благодаря стараниям Ольги Маше продлили отпуск — немало времени у Чеховых теперь отнимало дело о наследстве. Завещание Антона, написанное им в 1901 году, в котором Маша объявлялась единственной наследницей, было и не по правилам написано, и должным образом не заверено. Его признали недействительным. Однако Ольга отказалась от притязаний на недвижимость — Чеховы восприняли этот ее шаг с облегчением и благодарностью — и даже перевела Маше солидную сумму с их общего с Антоном счета. Доходами Ольги Книппер впредь станут ее театральные заработки как актрисы и пайщицы МХТа. Все члены семьи Чеховых сочли необходимым исполнить волю Антона и передать Маше во владение ялтинский дом, в котором под ее опекой оставалась Евгения Яковлевна. Затем юристам пришлось решать еще одну задачу. Поскольку Антон умер практически без завещания, по закону ему наследовали ближайшие родственники, однако их отказ от наследства повлек бы за собой двойную уплату налогов. Лишь год спустя этот узел был развязан: Ольга и братья подписали доверенность, по которой Маше передавались в дар все доходы от издания сочинений, постановки пьес и иные поступления, связанные с литературным именем Чехова.

Недвижимое имущество и деньги на банковских счетах в целом потянули на восемьдесят тысяч рублей. Маша Чехова стала богатой женщиной[611].

Зная, что из всех Чеховых можно доверять лишь дочери, Евгения Яковлевна наконец успокоилась душой. Из Таганрога к ней на жительство приехала нянька Иринушка, когда-то ходившая за маленьким Антоном. Побывав в Ялте, Александр делился впечатлениями с Ваней: «Бабушка Марьюшка жива, беззуба и помирать не собирается. Маменькой, взамен отравленного Тузика, приобретены две новых, ничего не стоящих дворняжки. Очень боится, и серьезно боится, как бы дети ее не замошенничали наследство и не пустили ее по миру. В благородность детей не верит»[612].

Написал Александр и Мише: «Мать до моего приезда <…> обо мне твердо и неустанно думала, что я именно и есть главный жулик, способный сбить тебя с толку и сговориться с тобой. Услышав, что я у Ивана подписал отречение, она поклонилась мне чуть ли не в ножки <…> Писем Суворина отдавать мне не хочет, потому что „не велел Миша“. В общем старухи не скучают, хохочут <…> и своим положением довольны»[613].

Евгения Яковлевна радовалась и пышному ялтинскому саду, и своему материальному благополучию, и поездкам на автомобиле — новом транспортном средстве, связавшем Ялту с железнодорожным вокзалом. Умерла она в 1919 году в возрасте восьмидесяти четырех лет.

Маша оставила учительское поприще и, движимая чувством долга, решила посвятить себя превращению дома в Аутке в святилище писателя Антона Чехова. Опубликовав (с купюрами) переписку Чехова и посвященные ему воспоминания, она всю оставшуюся жизнь отдала заботе о чеховском архиве. Никогда не выпуская наследие брата из рук, она сохранила его, пронеся через революцию, гражданскую войну, годы сталинского террора и немецкой оккупации. От личной жизни она совсем отказалась[614]. В Мисхоре она купила себе для проживания дачу, которую накануне революции продала за бриллианты ялтинскому дантисту. Умерла она в 1957 году на девяносто пятом году жизни.

Александр вновь погряз в пьянстве. В 1908 году Наталья выставила его из дома, невзирая на его горькие мольбы о пощаде[615]. Свой век он доживал на даче под Петербургом в компании прислуги, собаки Дюди и экзотических кур. В 1906 году Александр опубликовал теплые и яркие воспоминания о детстве брата Антона. Маша и Миша, придя в негодование от непочтительных отзывов Александра об отце, прекратили с ним общение[616]. Умер он от рака горла в 1913 году. В некрологе о нем было сказано: «Целый год он носился с этой тяжкой болезнью, сознание ее неизлечимости страшно угнетало его, и он пережил многие часы тяжелых физических и нравственных мук. Успокоился он 17 мая в девять часов утра».

Маша писала Ольге, что никто из родных на похоронах Александра не появился[617]. Миша проработал в контрагентстве Суворина до 1906 года. Как и Маша, он счел своим долгом стать биографом Антона Чехова; умер он в 1936 году. Его сын Сергей посвятил себя собиранию архива, связанного с прочей чеховской родней. Ваня продолжал учительствовать. В декабре 1917 года его сын Володя, зная о том, что неизлечимо болен, застрелился из револьвера, украденного из письменного стола кузена Михаила. Сломленный несчастьем и потерявший силы от голода, Ваня умер в 1922 году спустя год после своего шестидесятилетия.

Сын Александра, Коля, списанный на берег матросом, появился в Ялте у Маши, «жалкий и рваный». Маша снабдила его деньгами на поездку в Сибирь, прося «больше никогда не показываться в Ялту». В 1911 году он снова возник на пороге чеховского дома. «Я рыдала, потому что мне его жаль», — писала Маша Ольге. Во время революции Николай вернулся в Крым, сошелся с женщиной почти на четверть века его старше и завел небольшое хозяйство с курами и коровой. Оставаясь в душе моряком, он регулярно делал записи в своеобразном бортовом журнале[618]. Николай приветствовал большевиков и, возможно, погиб от пули белогвардейцев, спасавшихся бегством от Красной армии. Его брат Антон, освоивший типографское дело, был призван в армию в 1908 году; к 1921 году его, вероятно, уже не было в живых[619].

Младший сын Александра, Михаил, тоже страдал от алкоголизма и нервных расстройств. Друзьям он признался, что был совращен родной матерью. Наталья умерла в 1919 году, и Михаил сразу забыл дорогу к ее могиле. Благодаря артистическому таланту он стал звездой Московского Художественного театра. В 1915 году он тайно сбежал с возлюбленной Ольгой Книппер, племянницей вдовы Антона Чехова. Брак их распался вскоре после рождения дочери, Ольги Чеховой. В двадцатые годы и Михаил, и его жена с дочерью — все оказались в Германии. Впоследствии Михаил преподавал актерское мастерство по системе Станиславского в Голливуде. Его бывшая жена, теперь ставшая Ольгой Чехофф, сделала карьеру киноактрисы, фотографировалась с Гитлером и как разведчица работала на Сталина. Благодаря ее усилиям нацисты во время войны пощадили чеховский дом в Ялте[620].

Ольга Книппер-Чехова, как и Маша, умерла, когда ей было за девяносто. Всю свою жизнь она оставалась надеждой и опорой Московского Художественного театра; в середине тридцатых годов, когда МХТ стал любимым театром Сталина, она вполне успешно вписалась в его новое идеологическое направление.

Суворин постепенно уступил бразды правления своей империей сыну Алексею, чья неврастения уже начинала граничить с помешательством. В 1912 году Суворин умер от рака горла, как и годом позже Александр Чехов, мужественно перенеся выпавшие на его долю страдания. Письма Суворина к Антону Чехову исчезли из виду в 1919 году. Его сыновья бежали из России и нашли пристанище в Югославии и Франции. Алексей покончил с собой, отравившись газом в Париже в 1937 году.

Дуня Эфрос, первая невеста Антона, эмигрировала во Францию. В 1943 году ее, восьмидесятилетнюю старуху, полиция Виши отправила в нацистскую газовую камеру. Ольга Кундасова осталась в России и дожила до 1947 года; свой архив она предала огню. Лика Мизинова сохранила верность мужу Санину-Шенбергу и даже вернула его к нормальной жизни после психического заболевания. Умерла она в Париже от рака в 1939 году. Елена Шаврова-Юст, впавшая в нищету после расстрела мужа, продала свою Чеховиану, чтобы спастись от голодной смерти. Лидия Яворская в 1915 году развелась с князем Барятинским; в 1919 году ей удалось сбежать из революционного Петрограда в Англию, где ее жизнь оборвалась в 1921 году[621]. Татьяна Щепкина-Куперник, распрощавшись с богемным прошлым, стала видным советским переводчиком. Лидия Авилова, сначала за границей, а потом и в России продолжала убеждать себя и окружающих в том, что она была единственной любовью Антона Чехова. В конце двадцатых годов она повстречала Александра Смагина, на всю жизнь сохранившего сердечную привязанность к Маше. Жертвы неразделенной любви обменялись словами сочувствия. Лидия Авилова была лишь одной из рассеянных по свету прихожанок церкви Антона Чехова, которые оплакивали его до самого конца своих дней.

Именной указатель

Абрамова [Гейнрих], Мария Морицевна (1865–1892)

Абаринова

Авдеев Ю. К.

Авелан, Федор Карлович (1839–1916)

Авилова [Страхова], Лидия Алексеевна (1864–1943)

Агали, Олимпиада и семья

Агафья Степановна

Аграфена

Айвазовская [Бурназова], Анна Никитична (1858–1944)

Айвазовский, Иван Константинович (1818–1900)

Александр I (I777-1825)

Александр II (1818–1881)

Александр III (1845–1894)

Алексей Афанасьевич

Алексин, Александр Николаевич (1863–1925)

Алфераки, Ахиллес и Любовь

Альбертина Германовна

Альтшуллер, Исаак Наумович (1 870–943)

Амфитеатров, Александр Валентинович (1862–1938)

Андреев, Леонид Николаевич (1871–1919)

Андреева [Желябужская], Мария Федоровна (1868–1953)

Андреева, Софья

Андриянова, Анюта

Антокольский, Марк Матвеевич (1843–1902)

Анюта

Апель

Апулей (ок. 125-ок. 180 н. э.)

Апухтин, Алексей Николаевич (1840–1893)

Аракчеев, Алексей Андреевич, граф (1769–1834)

Арапка

Арбенин [Гильдебрандт], Николай Федорович

Аркадакская, Мария Васильевна

Арсений

Арто, Антонен (1896–1948)

Архангельский, Павел Арсентьевич (1852–1913)

Аршаулов, П. П.

Ашинов, Николай Иванович (1856—?)

Ашкенази [Делин], Мишель [Михаил] Осипович (1851—?)

Бабакай Кальфа

Бальзак, Онореде (1799–1850)

Бальмонт, Константин Дмитриевич (1867–1942)

Бандаков, Василий Анастасьевич (1807–1890)

Баранцевич, Казимир Станиславович (1851–1927)

Барсков, Яков Лазаревич (1863–1937)

Барятинский, Владимир Владимирович, князь (1874–1941)

Батлер, Сэмюэл (1835–1902)

Батюшков, Федор Дмитриевич (1857—Ж.920)

Беккарий, Чезаре (1738–1794)

Беккет, Сэмюэл (1906–1989)

Беленовская, Мария [ «Марьюшка»] Дощэмидонтовна (1826–1906)

Беллини, Винченцо (1801–1835)

Белавин, Аполлон

Белолобый

Белоусов, Иван Алексеевич (1868–1930)

Белый, Андрей (1880–1934)

Бернар, Сара (1844–1923)

Берне, Роберт (1759–1796)

Бернштам, Леопольд Адольфович (1859–1939)

Бернштейн, Александр Борисович

Бертенсоны, Лев Бернардович (1850–1925) и Василий Бернгардович (1853–1933)

Бетховен, Людвиг ван (1776–1827)

Бибиков, Виктор Иванович (1863–1892)

Бижон, Жан (1882-?)

Бижон, Патрис

Бижон, Эмили (1858–1924)

Биконсфильд

Билибин, Виктор Викторович (1859–1908)

Билибина, Вера Павловна

Бирон, Эрнст Иоганн, граф (1690–1772) 402

Благовещенский, Александр Васильевич

Бланш

Бобров

Богданович, Петр Кириллович (1858–1903)

Боголепов, Николай Иванович (1846–1901)

Бодлер, Шарль (1821–1867)

Бокос, Григорий

Бонье, Софи

Бородавкин

Бортнянский, Дмитрий Степанович (1751–1825)

Боткин, Сергей Петрович (1832–1889)

Брага, Гаэтано (1829–1907)

Браз, Иосиф Эммануилович (1872–1936)

Брамс Иоганнес (1833–1897)

Бредихин, Федор Александрович (1831–1904)

Брем, Альфред Эдмунд (1829–1884)

Бром Исаевич (1892–1899)

Бронте, сестры

Бруккер, В. О.

Бруккер, Фома Павлович

Булгаревич, Даниил Александрович (1870Р-1926)

Булычев А. М. (1864-?)

Бунин, Иван Алексеевич (1870–1953)

Буре, Павел Эдуардович

Буренин, Виктор Петрович (1841–1926)

Бурже, Поль (1852–1935)

Буссар

Быков, Петр Васильевич (1843–1930)

Былим-Колосовский, Евгений Дмитриевич (1866–1935)

Бычков, Семен Ильич

Валентина Ивановна [Иванова]

Вагнер, Владимир Александрович (1849–1934)

Вагнер, Рихард (1813–1883)

Вальтер А.

Вальтер, Владимир Григорьевич

Варавка, Сергей Михайлович

Вареников, Иван Аркадьевич и семья

Варнек, Леонид Николаевич (1858—?)

Василевский, Ипполит Федорович (1850–1920)

Василий

Васильев, Николай Михайлович (1862—после 1924)

Васильева [Милеанте?], Мария (1897-?)

Васильева [Милеанте], Ольга Родионовна (1882-?)

Васнецов, Виктор Михайлович (1848–1926)

Вельде

Вергилий (70–19 до н. э.)

Верди, Джузеппе (1813–1901)

Верлен, Поль (1844–1896)

Берне

Вернеры, Евгений Антонович и Михаил Антонович

Веселовский, Алексей Николаевич (1843–1918)

Веста

Виктория (1819–1901)

Вильсон

Винье Д'Октон Поль (1859–1943)

Витте, Иван Германович (1843–1905)

Витте, Сергей Юльевич, граф (1849–1915)

Витцель 604

Вишневский [Вишневецкий], Александр Леонидович (1861–1943)

Владыкина, Ольга

Волков, Епифан

Волькенштейн, Лев Филиппович (1862–1935)

Волькенштейн, Михаил Филиппович

Вольтер (1694–1778)

Воронцов

Воротниковы

Воскресенский-Бриллиантов, Александр

Вронди

Вуков, Павел Иванович

Вучина, Николай

Вяземский, В. В

Гаврилов, Иван Егорович (ок. 1830-ок. 1900)

Галкин-Враской, Михаил Николаевич (1834—?)

Гамбурцева, Людмила Васильевна

Гарин-Михайловский, Николай Георгиевич (1852–1906)

Гаршин, Всеволод Михайлович (1855–1888)

Гаршин, Евгений Михайлович (1860–1931)

Гаршина [Акимова] Екатерина Степановна(1828–1897)

Гаузенбаум

Гауптман, Герхарт (1862–1946)

Гей [Гейман], Богдан Вениаминович (1848–1916)

Гершка [Пенчук]

Герье, Владимир Иванович (1837–1919)

Гете, Иоганн Вольфганг (1749–1832)

Гиляровский, Владимир Алексеевич (1853–1935)

Гиппиус, Зинаида Николаевна (1869–1945)

Гиршман, Леонард-Леопольд Леонидович (1834–1921)

Гитлер Адольф (1889–1945)

Галма-Мещерская [Барышева], Александра Яковлевна (1859–1942)

Глассби [Смирнова], Лили [Елена Романовна] (1876–1952)

Глебов

Глинка, Г. Н.

Глуховской, Владимир Степанович (1851–1929)

Говердовский, Егор Андреевич

Гоголь, Николай Васильевич (1809–1852)

Голохвастов, Павел Дмитриевич (1839–1892)

Голубев, Валентин Яковлевич (1846–1920)

Голубева [Бегичева], Надежда Владимировна

Голуб(ь)

Гольден [Ипатьева], Анна Александровна

Гольден [Путята, Пушкарева], Анастасия Александровна

Гольден [Чехова], Наталья Александровна (1855–1919)

Гольден, «Гагара» (?-1899)

Гольцев, Борис (1896-?)

Гольцев, Виктор Александрович (1850–1906)

Гомер

Гончаров, Дмитрий

Гончаров, Иван Александрович (1831–1895)

Горбунов, Иван Федорович (1831–1895)

Горбунов-Посадов, Иван Иванович (1864–1940)

Горленко, Василий Петрович (1853–1907)

Горький, Максим [Пешков, Алексей Максимович] (1868–1936)

Гофман, Э. Т. А. (1776–1822)

Греков [Ильин], Иван Николаевич (1849–1919)

Гренинг

Грессер Петр Аполлонович (1832–1892)

Грибоедов, Александр Сергеевич (1795–1829)

Григорович, Дмитрий Васильевич (1822–1899/1900)

Григорьев, Евгений Павлович

Грильпарцер, Франц (1791–1872)

Гриневич (?-1902)

Гриневский, Федор-Франц Александрович (1860 — после 1916)

Громов, Михаил (1927–1990)

Гросс, Клавдия

Грохольский

Грузинский [Лазарев], Александр Семенович (1861–1927)

Грюнберг, Юлиус (1835–1900)

Гундобин

Гуно Шарль (1818–1893)

Гуревич, Любовь Яковлевна (1866–1940)

Гурлянд, Илья Яковлевич (1868-?)

Гутмахер, Александр Маркович (1864–1921)

Гюббенет, Борис Яковлевич

Гюго, Виктор (1802–1885)

Давид, царь (кон. II в. — 950 до н. э.)

Давыдов [Горелов, Иван], Владимир Николаевич (1849–1925)

Давыдов, Всеволод Васильевич

Дальхевич

Данковская, Любовь

Данте Алигьери (1265–1321)

Дарвин, Чарльз (1809–1892)

Дарья [Дарьюшка]

Дерман, А. П.

Де-Роберти, Евгений Валентинович (1843–1915)

ДершауЛ., баронесса, [ «РыбаХвостом Вверх»]

Джакоза, Джузеппе (1847–1906)

Джоунз, Сидней

Дзержинский, Феликс Эдмундович (1877–1926)

Дзержинский, Эдмунд-Руфин (1839–1882)

Дизраэли [Биконсфильд], Бенджамин (1804–1881)

Динка

Доде, Альфонс (1840–1897)

Долгов

Долгополов, Нифонт Иванович (1857–1922)

Доленко [Смирнова-Агалли] Мария Константиновна (1867—?)

Долженко [Морозова], Феодосия Яковлевна (1829–1891)

Долженко, Алексей Алексеевич (1865–1942)

Долженко, Алексей Борисович (182о—1866)

Домашева, Мария Петровна (1875–1952)

Доницетти, Гаэтано (1797–1848)

Дорошевич, Влас Михайлович (1864–1922)

Достоевский, Федор Михайлович (1821–1881)

Дрейфус, Альфред (1859–1935)

Дрейфус, Луи (1833–1915)

Дрейфус, Матье (1857–1930)

Дроздова, Мария Тимофеевна (1871–1960)

Дросси, [Сиротина, Стейгер], Мария Дмитриевна

Дросси, Андрей Дмитриевич

Дуброво, Иларион (?-1893)

Дуня

Дуняша

Дуняша [Евдокця], Назаровна

Дьяков [Житель] Александр Александрович (1845–1895)

Дьяконов, Александр Федорович (1820–1896)

Дьяконов, Петр Иванович (1855–1908)

Дюковский, Михаил Михайлович (1860–1902)

Дюдя

Дюма-сын, Александр (1824–1895)

Евграф Дмитриевич

Ежова, Людмила Корнелиевна (?—1890)

Екатерина II (1729–1796)

Елпатьевский, Сергей Яковлевич (1854–1933) и семья

Епифанов, Сергей Алексеевич (?—1899)

Еремеев, Иван Васильевич (I860-?)

Еремеева

Ермолова, Мария Николаевна (1853–1928)

Ефимов, Ефим (ок. 1854–1884)

Ефимьев, Ефим (1860–1944)

Живаго

Жулева [Небольсина], Екатерина Николаевна (1830–1905)

Зайцев, Борис Константинович (1881–1972)

Закорюкины

Зальца, Александр Иванович (?-1905)

Зальца, Карл Иванович (Р-1907)

Замбрини

Заньковецкая [Адасовская], Мария Константиновна (1860–1934)

344 Захарьин, Григорий Антонович (1829–1897)

Захер-Мазох, Леопольд фон (1836–1895)

Зеленой, Павел Алексеевич (1839–1912)

Зельцер

Зембулатов, Василий Иванович (1858–1908)

Зико, Константин

Золя, Эмиль (1840–1902)

Зудерман, Герман (1857–1928)

Ибсен, Генрик (1828–1906)

Иван IV Грозный (1530–1584)

Иван Галактионович

Иваненко, Александр Игнатьевич (1862–1926)

Ивченко, Татьяна (1850–1953)

Икскуль, Варвара Ивановна (1846–1928), баронесса

Иловайская, Капитолина Михайловна

Иоанн Богослов, св.

Иогансон, Софья Михайловна (1816–1897)

Иоллос, Григорий Борисович (1859–1907)

ИпатьеваТольден

Ираклий

Иринушка

Йокаи, Мор (1825–1904)

Калас, Жак (1698–1762)

Калашников

Камбурова, Любовь Александровна

Камбурова, Людмила Александровна

Камбуровы

Канаев, Александр Николаевич (1844–1907)

КановаАнтонио (1757–1822)

Каратыгин Антон Андреевич (1840–1874)

Каратыгина [Глухарева], Клеопатра Александровна (1848–1934)

Карпов, Евтихий Павлович (1857–1926)

Картузик

Катька

Качалов [Шверубович], Василий Иванович (1875–1948)

Каштан

Келлер, Федор Эдуардович

Келлер, графиня

Кеннан, Джордж (1854–1924)

Киплинг, Редьярд (1865–1936)

Киргиз (1886-?)

Киселев, Алексей Сергеевич (?—1910)

Киселев, Сергей Алексеевич (1876-?)

Киселева [Бегичева], Мария Владимировна (1859–1921)

Кичеев, Петр Иванович (1845–1902)

Клименков

Клюге, Рольф-Дитер

Ключевский, Василий Осипович (1841–1911)

Книппер [Зальца], Анна Ивановна (1850–1919)

Книппер [Нардов], Владимир Леонардович (1876–1942)

Книппер [Бартельс], Елена [Эля] Ивановна (1880—?)

Книппер, Лев Константинович (1899–1974)

Книппер-Чехова, Ольга Константиновна (1897–1980)

Кнох, Андрей Эдуардович (1815–1895)

Соломнин, Алексей Петрович (1848–1900)

Коломнин, Петр Петрович (1849–1915)

Коломнина, Надежда Алексеевна

Комиссаржевская, Вера Федоровна (1864–1910)

Кони, Анатолий Федорович (1844–1927)

Коновицер, Евдокия Исаковна, см. Эфрос, Евдокия Исаковна Коновицер, Ефим Зиновьевич (?—1916)

Кононович, Владимир Осипович

Коншин, Михаил

Корнеев, Яков Алексеевич (1845–1911)

Коробов, Николай Иванович (1860–1913)

Короленко, Владимир Галактионович (1853–1921)

Коротнёв, Алексей Алексеевич (1854–1915)

Костенко

«Котик» [Егорова, В.]

Кохмакова, Александра Ивановна

Крестовская, Мария Александровна (1870–1940)

Крылов, Виктор Александрович (1838–1906)

Кугель, Александр Рафаилович (1864–1928)

Куманин, Федор Александрович (1855–1896)

Кундасова, Ольга Петровна (1865–1943)

Курнакова, Екатерина (1882–1883)

Кюба

Лавров, Вукол Михайлович (1852–1912)

Лазар, Бернар (1865–1903)

Лазарев, Александр Семенович

Лазаревский, Борис Александрович (1871–1936)

Лайка

Лакшин, Владимир Яковлевич (1933–1993)

Лебедева, В. П.

Левитан, Адольф [Авель] Яковлевич (1858–1900)

Левитан, Исаак Ильич (1860–1900)

Левкеева, Елизавета Ивановна (1851–1904)

Легра, Жюль (1866–1939)

Лейкин, Николай Александрович (1841–1906)

Леман, Анатолий Иванович (1859–1913)

Ленская [Корф], Лидия [Лика] Николаевна

Ленский, Александр Павлович (1847–1908)

Лентовский, Михаил Валентинович (1843–1906)

Леонтьев, Иван Леонтьевич

Леонтьев, Константин Николаевич (1831–1891)

Лермонтов, Михаил Юрьевич (1814–1841)

Лесков, Николай Семенович (1831–1895)

Лёвшин, Лев Львович (1842–1911)

Лёсова [Попова], Александра Алексеевна

Лианозов Степан 1еоргиевич (1872–1951)

Лилина [Алексеева], Мария Петровна (1866–1943)

Линтварев, Георгий Михайлович (1865–1943)

Линтварев, Павел Михайлович (1861–1911)

Линтварева, Александра Васильевна (1833–1909)

Линтварева, Елена Михайловна (1859–1922)

Линтварева, Зинаида Михайловна (1857–1891)

Линтварева, Наталья Михайловна (1863–1943)

Линтваревы

Липскеров, Абрам Яковлевич (1851–1910)

Литвин, Савелий Константинович (1849–1926)

Литвинов, Иван Михайлович (1844–1906)

Лобода, Иван Иванович

Лобода, Марфа Ивановна

Лобода, Онуфрий Иванович

Луговой [Тихонов], Алексей Алексеевич (1853–1914)

Лужский [Калужский], Василий Васильевич (1869–1932)

Любимов, Алексей Андреевич (1866–1898)

Любовь Степановна

Лядов, Иван Иванович

Лядовы

Мадлен

Маевский, В. И.

Макарий [Булгаков Михаил Петрович] (1816–1882)

Макаров, Константин (?—1879)

Макарова Ольга

Макиавелли, Николо (1469–1527)

Малкиель, Мария Самойловна

Малышев, Василий Павлович

Мамин-Сибиряк, Дмитрий Наркисович (1852–1912)

Мамуна, Клара Ивановна

Мангус

Манн, Томас (1875–1955)

Марго

Марк

Марк Аврелий (121–180)

Маркевич, Алексей

Маркевич, Болеслав Михайлович (1822–1884)

Марков, А.

Маркова, Елена Васильевна

Маркова [Глинская, Замбржицкая], Елена [Нелли] Константиновна (1865–1923)

Маркова [Сахарова], Елизавета [Лили] Константиновна (1859—после 1940)

Маркова [Спенглер], Маргарита [Рита] Константиновна (1866–1924)

Маркова, Нина Константиновна (1874—?)

Маркс, Адольф Федорович (1838–1904)

Маркс, Карл (1818–1883)

Мартын

Марьюшка

Маша

Машутка

Медведева

Медведева [Гайдукова], Надежда Михайловна (1832–1899)

Мейерхольд, Всеволод Эмильевич (1874–1940)

Меньшиков, Михаил Осипович (1859–1918)

Мережковский, Дмитрий Сергеевич (1866–1941)

Мерперт, Жак

Метерлинк, Морис (1862–1949)

Мёве, Евгений Борисович

Мизинова [Шёнберг], Лидия [Лика] Стахиевна (1870–1937)

Миролюбов, Виктор Сергеевич (1860–1939)

Митрофан, о.

Миронов

Михайлов, Алексей Антонович (I860-?)

Михайловский, Николай Константинович (1842–1904)

Моисеев

Моисей Моисеевич

Монтанруж, Этьен [Стефан]

Мопассан, Ги де (1850–1893)

Морозов, Герасим (1764-ок. 1820)

Морозов, Иван Яковлевич (1825–1867)

Морозов, Яков Герасимович (1800–1847)

Москвин, Иван Михайлович (1874–1946)

Мунштейн [Лоло], Леонид Григорьевич (1866/7—1947)

Набоков, Владимир (1899–1977)

Наполеон I Бонапарт (1769–1821)

Нарышкина, Анюта (Р-1897)

Наташа

Нейдинг, Иван Иванович (1888–1904)

Некрасов, Николай Алексеевич (1821–1878)

Немирович-Данченко [Корф, баронесса], Екатерина Николаевна (1858–1938)

Немирович-Данченко, Варвара Ивановна (?—1901)

Немирович-Данченко, Василий Иванович (1848–1936)

Немирович-Данченко, Владимир Иванович (1858–1943)

Неупокоев, Аркадий Ильич (1849–1906)

Никита

Никитина, Александра Павловна (1874—?)

Николай II (1868–1918)

Николай Антонович

Николай, о. [Некрасов, Николай Филиппович] (?—1903)

Нилус, Петр Александрович (1869–1943)

Ницше, Фридрих (1844–1900)

Ньютон, Исаак (1643–1727)

Оболонский, Николай Николаевич (1856–1911)

Овидий (43—ок. 18 до н. э.)

Озерова [Групильон], Людмила Ивановна

Окрейц, Станислав Станиславович (1834–1921)

Ольга

Ольга (Горохова)

Ольга Ивановна

Ольдерогге, Виктор Васильевич

Омон [Соломон], Шарль (1838–1904)

Орленев [Орлов], Павел Николаевич (1869–1932)

Орлов-Давыдов, Анатолий Владимирович, граф (1837–1905)

Орлова-Давыдова, Мария Владимировна, графиня

Осипов

Островский, Александр Николаевич (1823–1886)

Островский, Илья Давыдович

Островский, Ипполит

Островский, Петр Николаевич (1839–1906)

Остроумов, Алексей Александрович (1844–1908)

Отт, Дмитрий Оскарович (1855–1929)

Оффенбах, Жак (1819–1880)

Павловская, Вера Андреевна

Павловский, Иван Яковлевич (1852–1924)

Паисий, о.

Пальмин, Лиодор Иванович (1841–1891)

Пальмина, Пелагея Евдокимовна

Панафидин, Николай Павлович

Панова, Глафира Викторовна (1869-?)

Папков, Петр Афанасьевич (1772–1853)

Парунов

Пасхалова [Чегодаева] Анна Александровна (1867–1944)

Патти, Аделина (1843–1919)

Пелагея

Перлин, Борис Александрович (1835–1901)

Персидский, Владимир Ипполитович

Петр I (1672–1725)

Петров, Анисим

Петров, Петр Васильевич

Петровские

Петроний, Гай

Пешкова, Екатерина Павловна (1878–1965)

Пинтер, Харольд

Пип

Платов, Иван Матвеевич, граф (1795–1874)

Платова, графиня

Плевако, Федор Никифорович (1843–1908)

Плещеев, Алексей Николаевич (1825–1893)

Плещеева [Сталь-фон-Голыптейн де], Елена Алексеевна (1868–1948)

Победоносцев, Константин Петрович (1827–1907)

Подпорин, Петр

Покровский, Федор Платонович (1835–1898)

Полеваева, Мария

Полеваевы

Полонский, Яков Петрович (1819–1898)

Полынин, Николай Борисович (1872–1939)

Поля

Поляков, Яков Соломонович (1832–1909)

Попудогло, Федор Федосеевич (1846–1883)

Поссе, Владимир Александрович (1869–1940)

Постников, Егор Кириллович

Постников, Роман Кириллович

Постникова, Олимпиада (?—1898)

Постнов

Потапенко, Игнатий Николаевич (1856–1929)

Потапенко, Мария Андреевна (Р-1952)

Потемкин, Григорий Александрович (1739–1791)

Потоцкий, Н. (1843-?)

Похлебина, Александра Алексеевна

Правдин [Трейлебен], Осип Андреевич (1849–1921)

Правдина

Пржевальский, Николай Михайлович (1839–1888)

Приклонский, Иван Иванович

Притчетт, Виктор Содон (1901–1997)

Протасов, Владислав

Протопопов, М.

Пруст, Марсель (1871–1922)

Псалти, Михаил Николаевич

Путята, Николай Аполлонович (1851–1890)

Пушкарев, Николай Лукич (1842–1906)

Пушкарева, Надежда Лукинична

Пушкин, Александр Сергеевич (1799–1837)

Пятницкий, Константин Петрович (1864–1938)

Радзвицкий, Петр Игнатьевич (1860–1931)

Расин, Жан (1639–1699)

Рахманинов, Сергей Васильевич (1873–1943)

Рейтлингер, Эдмунд Рудольфович

Репин, Илья Ефимович (1844–1930)

Ржевская, Любовь Федоровна

Рильке, Райнер Мария (1875–1926)

Рогулька

Розанов, Василий Васильевич (1856–1919)

Розанов, И.

Розанов, Павел Григорьевич (1853-после 1934)

Розанова, Варвара Ивановна (? — после 1934)

Роксанова [Петровская], Мария Людомировна (1874–1958)

Роман

Романовы

Россолимо, Григорий Иванович (1860–1928)

Ростан, Эдмон (1868–1918)

Ротшильд

Рош, Дени (1868-?)

Рубинштейн

Рубинштейн, Антон Григорьевич (1829–1894)

Рыков, Иван Гаврилович (1829-после 1885)

Сабанеевы

Саблин, А. Алексеевич (Р-1895)

Саблин, Михаил Алексеевич (1842–1898)

Савельев, Дмитрий Тимофеевич (1857–1909)

Савина, Мария Гавриловна (1854–1915)

Савич, Ираида

Сазонов, Николай Федорович (1843–1902)

Сазонова [Смирнова], Софья Ивановна (1852–1921)

Сазонова, Любовь Николаевна (1878–1921)

Салтыков-Щедрин, Михаил Евграфович (1826–1889)

Самуэльсон, Семен Васильевич (1872—?)

Санин-Шёнберг, Александр Акимович (1869–1956)

Сарду, Викторьен (1831–1908)

Сафонов

Сахаров, Александр Алексеевич (1856—?)

Свенцицкий, Викентий Антонович (1868–1937)

Свешников, Николай Иванович (1839–1899)

Свободин, Павел Матвеевич (1850–1892)

Сволочь (1890–1894)

Святловский, Владимир Владимирович (1851–1901)

Селецкий

Селиванов, Гавриил Парфентьевич (до 1850 — после 1903)

Селиванов, Иван Парфентьевич

Селиванова [Краузе], Александра Львовна

Селитра

Семашко, Мариан Ромуальдович

Семенкович, Владимир Николаевич (1861–1932)

Сервантес, Сааведра Мигель де (1547–1616)

Сергеенко, Петр Алексеевич (1854–1930)

Серегин, Прокофий Иванович

Сибирякова

Симмонс, Эрнст Джозеф (1903–1972)

Синани, Абрам Исаакович (?—1900)

Синани, Исаак Абрамович (?—1917)

Сиротин, Владимир Александрович (ок. 1860–1903)

Скабичевский, Александр Михайлович (1838–1910)

Скальковский, Константин Аполлонович (1843–1906)

Скворцов, Игорь

Склифосовский, Николай Васильевич (1836–1904)

Смагин, Александр Иванович (Р-1930)

Смагины

Смирнова-Сазонова, Софья Ивановна

Смирновы, Мария Сергеевна и Наталия Сергеевна

Соболевский, Василий Михайлович (1846–1913)

Соколов, Иван Степанович (1862–1906)

Соколова [Алексеева], Зинаида Сергеевна (1865–1950)

Соловцов [Федоров], Николай Николаевич (1858–1902)

Соловьева, Анна Аркадьевна

Соловьева [Березина], Ольга Михайловна

Соломонская, Лина

Соня

Сорохтин, Николай Павлович и семья

Спенсер, Герберт (1820–1903)

Средин, Леонид Валентинович (1860–1909)

Средина, Софья Петровна (1858—?)

Срулев

Сталин, Иосиф Виссарионович (1878–1953)

Сталь-фон-Голынтейн де, Алексей Иванович, барон (1859–1941)

Станиславский [Алексеев], Константин Сергеевич (1863–1938)

Станиславские

Старое, Владимир Дмитриевич

Стефан Пермский, св.

Стефановский, Иван

Стороженко, Николай Ильич (1836–1906)

Страхов, Николай Николаевич (1828–1896)

Стрепетова [Погодина], Пелагея Антиповна (1850–1903)

Стриндберг, Август (1849–1912)

Стулли, Федор Степанович (1834–1907) 37,

Стюарт, Николай Дмитриевич, барон

Суворин, Алексей Алексеевич [Дофин] (1862–1937)

Суворин, Алексей Сергеевич (1834–1912)

Суворин, Борис Алексеевич (1879–1940)

Суворин, Валериан Алексеевич (1865–1888)

Суворин, Владимир Алексеевич (1865–1887)

Суворин, Григорий Алексеевич (1881–1885)

Суворин, Михаил Алексеевич (1860–1931)

Суворина [Коломнина], Александра Алексеевна (1858–1880)

Суворина [Мясоедова], Анастасия Алексеевна (1877–1930)

Суворина [Баранова], Анна Ивановна (1840–1873)

Суворина [Орфанова], Анна Ивановна (1858–1936)

Суворина, Анна Сергеевна (1837—?)

Суворины

Сулержицкий, Леопольд [Лев] Антонович (1872–1916)

Сумбатов [Южин], Александр Иванович, князь (1857–1927)

Сун-Ло-Ли

Сухотин, Михаил Сергеевич (1850–1914)

Сыромятников, Сергей Николаевич (1864–1934)

Сытин, Иван Дмитриевич (1851–1934)

Тарабрин, Георгий Яковлевич (1853—?)

Таубе, Юлий Романович (1858 — после 1924)

Терентьева, Мария Федоровна

Терновская, Надежда Александровна (1880–1942)

Тестов, Иван Яковлевич

Тимирязев, Климент Аркадьевич (1843–1920)

Титов, Спиридон Федорович

Тихомиров, Иосафат Александрович (1872–1908)

Тихонов, Владимир Алексеевич (1857–1914)

Тициан (1489/90-1576)

ТоЛоконниковы

Толстая [Берс], Софья Андреевна, графиня (1844–1919)

Толстая [Сухотина], Татьяна Львовна (1864–1950)

Толстая, Мария Львовна (1871–1906)

Толстой, Алексей Константинович (1817–1875)

Толстой, Дмитрий Андреевич (1823–1889)

Толстой, Лев Николаевич, граф (1828–1910)

Точиловский

Третьяков, Иван В. (1855-?)

Третьяков, Леонид В. (1857–1889)

Третьяков, Павел Михайлович (1832–1898)

Трефолев, Леонид Николаевич (1839–1905)

Труайя, Анри (1911-?)

Тузик

Тур

Тургенев, Иван Сергеевич (1818–1883)

Турчанинова, Анна Николаевна (1850–1927)

Тычинкин, Константин Семенович (? — после 1923)

Тышко, Рудольф Иванович

Тышко, Эдуард Иванович (ок. 1850-после 1903)

Тютчев, Федор Иванович (1803–1873)

Уидольский, Павел Васильевич

Урбан, Ян

Урусов, Александр Иванович, князь (1843–1900)

Успенский, Сергей Павлович (1857—после 1915)

Уткина, Лидия Николаевна

Файст, Луиза

Файст, Мария

Файст, Франц

Федор Тимофеевич

Федоров, Александр Митрофанович (1868–1949)

Федоров, Михаил Павлович (1839–1900)

Федоров-Давыдов, А.

Фельдман, Степан Алексеевич

Фет [Шеншин], Афанасий Афанасьевич (1820–1892)

Филарет, о.

Филевский, Павел Петрович (ок. 1858—после 1906)

Филиппов

Фирганг, Владимир Карлович

Флобер, Гюстав (1821–1880)

Харкеевич [Сытенко], Варвара Константиновна (?—1932)

Харкеевич, Манефа Николаевна

Харченко, Андрей (ок. 1858–1875)

Харченко, Гавриил (1857-после 1903)

Хелиус [Наутилус], (?-1879)

Хина Марковна (1892–1899)

Хингли, Рональд

Хлебников, И. П. и сыновья

Холев, Николай Иосифович (1857–1899)

Холмская [Тимофеева], Зинаида Васильевна (1866–1936)

Хотяинцева, Александра Александровна (1865–1942)

Христина [Игнатьевна Потапенко] (1894–1896)

Хрущев-Сокольников, Александр Гаврилович

Хрущев-Сокольников, Гавриил Александрович (1845–1890)

Хрущева-Сокольникова [Александрова], Анна Ивановна (1847–1888)

Хрущева-Сокольникова, Надежда Гавриловна (1877—?)

Худеков, Сергей Николаевич (1837–1928)

Худекова [Страхова], Надежда Алексеевна

Цветаев

Цинциннат, Люций Квинкт (ок. 450 до н. э.)

Цуриков, Петр Григорьевич

Цыплакова [Шакина], Мария Тимофеевна (1878-?)

Чайковский, Ипполит Ильич (1843–1927)

Чайковский, Модест Ильич (1850–1916)

Чайковский, Петр Ильич (1840–1893)

Чалеева, Аменаиса Орестовна

Червинский, Федор Алексеевич (1864–1917)

Черевин, С. А.

Черемис, Михаил

Черец, Ариадна

Чертков, Александр Дмитриевич, граф (1789–1858)

Чертков, Владимир Григориевич, граф (1854–1936)

Чеснокова, Зинаида Васильевна

Чехов, Александр Павлович (1855–1913)

Чехов, Антон Александрович (1886–1921)

Чехов, Владимир Иванович (1894–1917)

Чехов, Владимир Митрофанович (1874–1949)

Чехов, Георгий Митрофанович (1870–1943)

Чехов, Егор [Георгий] Михайлович (1798–1879)

Чехов, Иван Павлович (1861–1922)

Чехов, Иван Митрофанович (?—1876)

Чехов, Митрофан Егорович (1836–1894)

Чехов, Михаил Александрович (1891–1955)

Чехов, Михаил Евстафьевич (1762–1849)

Чехов [Чохов], Михаил Егорович (1821–1875)

Чехов, Михаил Павлович (1865–1936)

Чехов, Николай Александрович (1884–1921)

Чехов, Николай Павлович (1858–1889)

Чехов, Павел Егорович (1825–1898)

Чехов, Сергей Михайлович (1901–1973)

Чехова [Бренева], Александра Митрофановна (1877–1954)

Чехова [Морозова], Евгения Яковлевна (1835–1919)

Чехова, Евгения Михайловна (1898–1984)

Чехова, Евгения Павловна (1869–1871)

Чехова [Касьянова], Елена Митрофановна (1880–1922)

Чехова [Шимко], Ефросинья Емельяновна (1798–1878)

Чехова [Евтушевская], Людмила Павловна (1841–1917)

Чехова, Мария Александровна (1883–1884)

Чехова, Мария Павловна (1863–1957)

Чехова [Владыкина], Ольга Германовна (1871–1950)

Чехова Ольга Михайловна (1915–1966)

Чехова [Андреева], Софья Владимировна (1872–1949)

Читау [Кармина], Мария Михайловна (1859–1935)

Членов, Михаил Александрович (1871–1941)

Чохов, Михаил Михайлович (1851–1909)

Чохова [Бабашева], Анна Ивановна

Чохова [Петрова], Екатерина Михайловна (1846–1930)

Чохова, Елизавета Михайловна (1858–1894)

Чупров, Александр Иванович (1842–1908)

Чуфарова, Анюта (1878-?)

Шаврова, Анна Михайловна

Шаврова [Дарская], Ольга Михайловна (1874–1941?)

Шаврова [Коростовцева], Елена Константиновна

Шаврова [Юст], Елена Михайловна (1873–1937)

Шавровы

Шакина, Мария

Шаляпин, Федор Иванович (1873–1938)

Шамкович, Исаак Яковлевич

Шапиро, А.

Шаповалов, Лев Николаевич (1871–1954)

Шапочка, Лиза

Шарик

Шаховская, Наталия Сергеевна, княгиня (1894—?)

Шаховской, Сергей Иванович, князь (1865–1908)

Шварц, Евгений Львович (1896–1958)

Шварцкопф, Каролина

Швёрер

Шейкина, Майя Анатольевна

Шекспир, Уильям (1564–1616)

Шеппинг, Аглаида Дмитриевна, баронесса

Шервинский, Василий Дмитриевич (1850–1941)

Шереметев, Александр Дмитриевич, граф

Шехтель, Франц [Федор] Осипович (1859–1926)

Шиллер, Фридрих (1759–1805)

Шимко, Ефросинья Емельяновна

Шмидт, И. фон

Шнап

Шопен, Фредерик

Шопенгауэр, Артур (1788–1860)

Шостакович, Дмитрий Дмитриевич (1906–1975)

Шостаковский, Петр Адамович (1853–1916)

Шпенглер, Освальд (1880–1936)

Шремпф, Оскар

Штейнгель, Иван Рудольфович, барон

Штраус, Рудольф

Штраух, Максим (1856–1904)

Щеглов [Леонтьев], Иван Леонтьевич (1856–1911)

Щепкин, Михаил Семенович (1788–1863)

Щепкина-Куперник, Татьяна Львовна (1874–1953)

Щербаков, Арсений Ефимович

Щербина, Николай Федорович (1821–1896)

Щёболева, Галина

Щуровский, Владимир Андреевич (1852-?)

Эберле, Варвара Аполлоновна (1870 — после 1905)

Эвальд, Карл Антон (1845–1915)

Эртель, Александр Иванович (1855–1908)

Эстергази

Эфрос [Коновицер], Евдокия Исааковна (1861–1943)

Эфрос, Дмитрий Исаакович

Эфрос, Николай Ефимович (1867–1923)

Юлов, Василий Анисимович (? — после 1916)

Юношева [Орлова], Екатерина Ивановна

Юрасов, Николай Иванович

Юргенева [Мизинова], Лидия Александровна (1844 — после 1903)

Юст

Явдоха

Яворская [Гюббенет, Барятинская], Лидия Борисовна (1872–1921)

Якоби, Валериан Иванович (1832–1902)

Якобсон, Вильгельм (1868-после 1916)

Яковенко, Владимир Иванович (1857–1923)

Яковлев, Александр Михайлович (?—1905)

Яковлев, Анатолий Сергеевич (ок. 1870–1907)

Яковлева [Рушиц], Зоя Юлиановна (1833–1908)

Якунчикова [Мамонтова], Мария Федоровна (1864–1952)

Яни

Янов, Александр Степанович (1857–1914)

Янов, И.

Янова, А. Степановна (?-1884)

Янова, Мария Степановна

Янова, Надежда Степановна

Яновы

Примечания

1

Антон нигде не упоминает своей тетки Александры Егоровны. Среди бумаг Павла Егоровича (ОР. 331 33 1в) имеется листок с именами ее детей и зятьев.

(обратно)

2

В 1902 году Чехов вспоминал, что в детстве говорил по-украински — возможно, сказалось бабкино влияние.

(обратно)

3

ПССП. Письма. Т.П. Письмо О. Л. Книппер-Чеховой от 11.02.1903.

(обратно)

4

ОР. 331 811. Письма Е. М. Чехова П. Е. Чехову. 1859–1878.

(обратно)

5

В 1841 году Павел Егорович Чехов поселился в Ростове у Якова Морозова, отца своей будущей жены. После смерти Якова связь между семьями прервалась, но спустя шесть лет восстановилась: Иван Яковлевич Морозов и Павел Егорович Чехов обнаружили, что и у того и у другого в Таганроге живет родня.

(обратно)

6

См.: Жизнь Павла Чехова // Вокруг Чехова. М., 1990. С. 23.

(обратно)

7

Письма родственников Митрофану вплоть до 1860 года хранятся в ОР. 331341.

(обратно)

8

Его именины, день святого Антония, — 17 января.

(обратно)

9

См.: Чехов Н. Детство //Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 531–537.

(обратно)

10

Cм.: Письма А. П. Чехову его брата Александра Чехова / Сост. И. С. Ежов. М., 1939. С. 131–132.

(обратно)

11

Еврейские мальчики дразнили его Сашинкох. Александр научился немного болтать на идиш и всю жизнь помнил тревожный мальчишеский клич: «Феркаце ди хузн, лойф ахейм!» (Задирай штаны и бегом домой!)

(обратно)

12

РГАЛИ. 2540 153. Воспоминания Ал. Чехова (см. также: Вокруг Чехова. М., 1990).

(обратно)

13

См.: Бондаренко И. Биография еще не окончена // Сб. ст. и материалов / Под ред. И. М. Сельванюка, В. Д. Седегова. Вып. 3. Ростов н/Д., 1963. С. 309–330.

(обратно)

14

См.: Филевский П. П. Очерки из прошлого Таганрогской гимназии. Таганрог, 1906.

(обратно)

15

См.: РГАЛИ. 549 1 332. Зелененко. Воспоминания о Таганрогской гимназии (машинопись).

(обратно)

16

Кстати, многие учителя сохранили о Чехове воспоминания. Из них, пожалуй, лишь А. Маркевич, учитель истории, гордо заявлял, что он рассказов Чехова не читает.

(обратно)

17

Третий мальчик, Мишка Черемис, запомнившийся многим по кличке педераст, тоже какое-то время работал на Чеховых. У сыновей остались в памяти лишь его слова: «Не будьте благомысленны».

(обратно)

18

Чехов оставался верен сантуринскому всю свою жизнь, хоть и признавался, что на вкус оно похоже «на плохую марсалу».

(обратно)

19

Кнуты пропитывались дегтем и рыбьим жиром, и это наносило непоправимый урон одежде. Получив как-то пониже спины, Антон с испугу решил отстирать брюки в скипидаре, который окончательно разрушил ткань. Знакомая одного из одноклассников сжалилась над ним и купила ему новую пару, так что Павел Егорович так и не узнал о понесенном ущербе.

(обратно)

20

Cм.: Долженко А. Воспоминания родственника об А. П. Чехове //Из школьных лет Антона Чехова 1962. С. 14–19.

(обратно)

21

См.: Семанова М. Театральные впечатления // Сб. материалов. Ростов, 1960. С. 157–184.

(обратно)

22

ОР. 331 311. Письма Ал. Чехова родителям. 1874–1896.

(обратно)

23

ОР. 331 81 13. Письма П. Е. Чехова Ал. П. Чехову. Письмо от 13.04.1874.

(обратно)

24

См. ее воспоминания в: Литературное наследство. 1968. С. 538–541.

(обратно)

25

ОР. 331 311. Письма Ал. Чехова П. Е. Чехову. Письмо от 10.08.1875.

(обратно)

26

ОР. 331 82 14. Письма Н. Чехова родителям, 1875–1889.

(обратно)

27

ОР. 331 33 12а. Это письмо (от 2 января 1876 г.) вложено в письма Е. Я. Чеховой Александру и Николаю. — Когда я говорил, что ты [пополняешь снова], она всякий раз говорила [ «Молодец»] (фр.) Отец (нем.) [отказывается присылать деньги]. Отец посылал мне табаку уже два раза (фр.).

(обратно)

28

Вчера я был в доме Алфераки на концерте и видел там твою Марию Файст и сестру ее Луизу. Я ненароком совершил [открытие]: Луиза [ревнует] тебя к Мари и [наоборот]. Она спрашивает меня о тебе [поодиночке, наперерыв]. А что бы это значило? Ты просто… (нем.)

(обратно)

29

ОР. 331 33 12а. Письмо Е. Я. Чеховой сыновьям Александру и Николаю.

(обратно)

30

В конце своей жизни Вронди вспоминает, что Антон был способным и самым любимым его учеником. После занятий они, бывало, играли в лото.

(обратно)

31

ОР. 331 81 11. Письма П. Е. Чехова к жене и детям. 1876–1890.

(обратно)

32

ОР. 331 33 125. Письма Е. Я. Чеховой П. Е. Чехову. 1876–1890.

(обратно)

33

ОР. 331 8112. Письма П. Е. Чехова Е. Я. Чеховой. 1876,1889,1891 гг.

(обратно)

34

ОР. 331 81 38. Письма П. Е. Чехова Г. П. Селиванову.

(обратно)

35

Митрофан следовал поучениям своего «духовного наставника», протоиерея Василия Бандакова, чьи «Краткие простонародные учения» широко использовались не желавшими утруждать себя священниками. Одна из проповедей Бандакова имеет подзаголовок, указывающий на то, что была написана в доме Чеховых. В1890 году по просьбе Митрофана Антон написал ему некролог: «Проповедовал он при всяком удобном случае, не стесняясь ни временем, ни местом. <…> Неурожаи повальные, болезни, солдатский набор, открытие нового клуба — ничто не ускользало от его внимания <…> Как проповедник, он был страстен, смел и часто резок, но всегда справедлив и нелицеприятен».

(обратно)

36

РГАЛИ. 860 1576. Илъков М. И. Воспоминания (машинопись).

(обратно)

37

ОР. 331 58 29. Письма Г. П. Селиванова А. П. Чехову.

(обратно)

38

ОР. 331 59 71а. Письмо А. А. Суворина А. П. Чехову. 8.11.1888.

(обратно)

39

Позже, во взрослой жизни, судьба не раз сводила Чехова с таганрожцами — докторами Еремеевым, Савельевым, Шамковичем, Тарабриным, Зембулатовым, юристами Коломниным, Коновицером, Крамаревым, Волькенштейнами (одного из которых Антон спас от исключения из гимназии после неприятного антисемитского инцидента), актерами (Вишневецким), писателями (Сергеенко), учеными, государственными служащими и даже революционерами.

(обратно)

40

Об этом он писал В. А. Тихонову в феврале 1892 года. Таганрогский бордель принадлежал Н. Потоцкому, в 1862 году окончившему гимназию с серебряной медалью. Годы спустя Чехов все еще продолжал расспрашивать о нем знакомых.

(обратно)

41

ОР. 331 32 3. Письма Ал. П. Чехова А. П. Чехову. 1876. 27.09. См. также: Письма, С. 33–35.

(обратно)

42

ОР. 331 33 126. Письма Е. Я. Чеховой А. П. Чехову. 1876–1904.

(обратно)

43

В России это название перенесли на другую пьесу, известную как «Платонов», но последняя не имеет ничего общего с «Безотцовщиной» и появилась в 1880-е годы.

(обратно)

44

Книги из библиотеки Чехова растащили родные и друзья; многое пропало в переездах или было отдано в школы, тюрьмы и библиотеки. См. Балухатый С. Библиотека Чехова // Чехов и его среда. Л., 1930. С. 210–418; ХангиоА. В. Пометки на книгах Чехова. Берлин, 1994.

(обратно)

45

ОР. 331 81 19. Письма П. Е. Чехова А. П. Чехову. 1878.

(обратно)

46

РГАЛИ. 331 81 25. Письма П. Е. Чехова М. Е. и Л. П. Чеховым. 1876–1893. Письмо от 2.02.1878.

(обратно)

47

ОР. 331 82 15. Письма Н. П. Чехова П. Е. Чехову. 1879–1884.

(обратно)

48

РГАЛИ. 2540 1158. Письма П. Е. Чехова И. П. Чехову. 1879–1898.

(обратно)

49

ОР. 331 81 20. Письма П. Е. Чехова А. П. Чехову. 1879.

(обратно)

50

Cм.: Чехова М. П. Вокруг Чехова: Встречи и впечатления // Вокруг Чехова. М., 1990. С. 184–185.

(обратно)

51

ОР. 331 58 29. Письма Г. П. Селиванова А. П. Чехову. 1879–1880. Письмо от 5.09.1879.

(обратно)

52

Судьба «Стрекозы» была переменчива. Однако после 1906 года, когда цензура практически прекратила существование, журнал, поменяв название на «Сатирикон», превратился в один из самых острых юмористических журналов Европы.

(обратно)

53

ОР. 331 81 20. Письма П. Е. Чехова А. П. Чехову. 1879–1885. Письмо от 18. 06. 1880.

(обратно)

54

ОР. 331 81 16. Письмо П. Е. Чехова Н. П. Чехову от 23.08.1880.

(обратно)

55

ОР. 331 35 9. Письма О. и П. Агали А. П. Чехову. 1880–1881.

(обратно)

56

ОР. 331 55 21. Письма Анисима (Онисима) Петрова А. П. Чехову. Чехов лишь раз использовал имя Анисим в своих сочинениях, окрестив так малограмотного и явно тронутого умом взяточника-полицейского в повести «В овраге» (1899).

(обратно)

57

ОР. 331 48 49. Письма С. Крамарева А. П. Чехову. 1881–1904.

(обратно)

58

Муж Анастасии, Н. А. Путята, был соредактором журнала «Свет и тени».

(обратно)

59

Несмотря на то, что сестры Гольден были тесно связаны с Чеховыми, младшие братья Антона, как и его сестра, вычеркнули их имена если не из своей памяти, то из своих воспомнаний.

(обратно)

60

ОР. 331 82 12. Документы А. И. Хрущевой-Сокольниковой, урожд. Александровой.

(обратно)

61

От фр. «Natash-chez-vous» и «Antosh-chez-vous», т. е. «Наташа у вас» и «Антоша у вас».

(обратно)

62

Отзывы Чехова совпали с мнениями двух почитаемых им людей— И. Тургенева и его будущего издателя А. Суворина, однако узнать об этом ему доведется лишь пять лет спустя.

(обратно)

63

В двадцатом веке из «Ненужной победы» выросло четыре киносценария.

(обратно)

64

Первая страница истории болезни Е. Курнаковой пщриводится в: Гейзер И. Чехов и медицина. М., 1960. С. 12.

(обратно)

65

Фразу, с которой Пелагея каждый вечер обращалась к Пальмину, — «Вам не пора пиво пить?» — Чехов позднее вложил в уста кухарки доктора Рагина в рассказе «Палата № 6».

(обратно)

66

ОР. 331 50 1а-м. 205 писем Н. А. Лейкина А. П. Чехову 1882–1897.

(обратно)

67

РГАЛИ. 2540 1149. Письма Ал. П. Чехова И. П. Чеховву.

(обратно)

68

См.: ОР. 331 32 8. Письма Ал. Чехова А. П. Чехову. 1882. «Inter pedes… figura longa et obscura» — «между ног… длинный и загадочный предмет» (лат.).

(обратно)

69

ОР. 331 81 16. Письмо П. Е. Чехова А. и Н. Чеховым ст 2.01. 1883.

(обратно)

70

Краткие сведения об учебе Антона можно почерпнуть в книге: Меве Е. Медицина в творчестве А. П. Чехова. Киев, 1989.

(обратно)

71

ОР. 331 81 13. Письма П. Е. Чехова Ал. П. Чехову. 1874–1894. Письмо от 22.03.1883. Дипломат — тип длинной дамской накидки, обычно расшитой тесьмой, стеклярусом или бисером.

(обратно)

72

Этот фрагмент (письмо от 13.05.1883) снят в ПССП. См.: «Куранты». 1993. 8 сент. С. 9.

(обратно)

73

ОР. 331 33 12 в. Письма Е. Я. Чеховой А. П. Чехову. Письмо от 2.07. 1883.

(обратно)

74

Редактор журнала Сабанеев, брат преподавателя, читавшего Чехову лекции по химии, за эту публикацию автору не заплатил.

(обратно)

75

Цит. по: ПССП. Т. XVI11. С. 82–83.

(обратно)

76

ОР. 331 81 15. Письмо П. Е. Чехова Н. П. Чехову от 2. 12.1883.

(обратно)

77

К сожалению, эти книги Чехову не пригодились, и всхя библиотека, за исключением старинного словаря морских терминов, которые Антон использовал для создания в своих рассказах комического эффекта, была продана старьевщику.

(обратно)

78

ОР. 331 55 8. Письма Л. И. Пальмина А. П. Чехову. 1883–1886.

(обратно)

79

РГАЛИ. 549 1 10. Заметки Чехова к истории болезни с комментарием доктора Россолимо (Ок. 1920 г.).

(обратно)

80

Cм.: А. П. Чехов: Сб. документов и материалов / Под ред. А. Б. Дермана. М., 1947. С. 20–23.

(обратно)

81

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 2. С. 473.

(обратно)

82

ОР. 331 82 15. Письма Н. П. Чехова П. Е. Чехову. 1879–1887.

(обратно)

83

Была еще и четвертая, совсем юная сестра Нина. См.: РГАЛИ. 549 1 352 и 549 3 1: Воспоминания Е. Марковой-Сахаровой и Н. Map ковой о братьях Чеховых.

(обратно)

84

См.: ОР. 331 82 21. Письма Н. П. Чехова А. П. Чехову. 1883–1889; ОР 33147 45 в. Письма А. С. Киселева А. П. Чехову. 1886.

(обратно)

85

ОР. 331 42 7. Письма Л. Данковской А. П. Чехову. 1884. Октябрь.

(обратно)

86

«Новости дня» Чеховы получали вплоть до середины восьмидесятых годов. Сначала газета попадала в руки Евгении Яковлевны, которая, прочитав ее, к великому неудовольствию Павла Егоровича, никогда не клала на место.

(обратно)

87

Чужеземец, варвар (итал.).

(обратно)

88

Вечеринки (фр.).

(обратно)

89

Плевако заслужил себе громкую славу не только на адвокатском поприще. Оказавшись как-то раз вместе с полубезумным редактором «Будильника» Кичеевым в провинциальном городке, он во что бы то ни стало возжелал увидеть театральное представление. Заплатив в кассу 500 рублей — полный театральный сбор, — он потребовал, чтобы актеры были вызваны в театр, и, пока они разыгрывали пьесу, Плевако с Кичеевым наблюдали за ними, спрятавшись на галерке.

(обратно)

90

Как Чехов, так и Лесков отразили в своих рассказах реальный эпизод: в мае 1883 года, отсосав из горла больного ребенка дифтеритные пленки, заразился и умер от этой болезни доктор Иларион Дуброво.

(обратно)

91

ОР. 331 42 54. Письма М. М. Дюковского А. П. Чехову. 1884–1893.

(обратно)

92

ОР. 331 64 46а. Письма М. С. Яновой А. П. Чехову. 1885–1886.

(обратно)

93

При сохранившихся 80 письмах Киселева Антону писем от Антона к Киселеву уцелело лишь 20. Остается только догадываться о содержании этих брошенных в камин писем, однако образчики Киселевских опусов, которые, по его мнению, Чехов мог смело читать барышням, возможно, дадут представление о том, какого уровня могли быть послания Антона:

Погибла молодость в пленительных утехах, Изношенный, больной — теперь валяюсь я, Как ветхие штаны, в заплатках и прорехах, Удела старости не обойти никак! К могиле каждый день все ближе нас подводит, Тупеют память, ум, желудок и елдак, И волос с головы на жопу переходит. (обратно)

94

ОР. 331 5О IV г. Письма Н. А. Лейкина А. П. Чехову. 1885–1886.

(обратно)

95

ОР. 331 62 27. Письмо Н. А. Гольден А. П. Чехову (помечено Чеховым 1885 годом).

(обратно)

96

ОР. 331 73 10. Письмо П. Е. Чехова М. П. Чехову от 11.08.1885.

(обратно)

97

ОР. 331 311. Приписка А. И. Сокольниковой к письму Ал. П. Чехова П. Е. Чехову.

(обратно)

98

Welb, Weln und Gesang — баба, вино и песня (нем.).

(обратно)

99

ОР. 331 82 2. Письма Ал. П. Чехова М. П. Чеховой. 1883–1887.

(обратно)

100

Антон затруднялся в выборе заглавия и советовался об этом с заместителем Лейкина, Билибиным, однако предложенное им было в духе Лейкина: «Кошки и караси», «Цветы и собаки». Сам Лейкин рекомендовал назвать книгу «В водовороте» или «Куклы и личины», а Чехов, отчаявшись, придумал: «Покупайте книгу, а то по морде!»

(обратно)

101

ОР. 331 47 45 в. Письма А. С. Киселева А. П. Чехову. 1886.

(обратно)

102

Дальше некуда (лат.).

(обратно)

103

ОР. 331 64 20. Три письма Е. И. Эфрос А. П. Чехову. 1886. Письмо от 27.06.1886.

(обратно)

104

Обязательное условие (лат.).

(обратно)

105

ОР. 331 36 756. Письма В. В. Билибина А. П. Чехову. 1886. Письмо от 22.01. 1886.

(обратно)

106

Письмо А. П. Чехова Н. А. Лейкину от 28.12.1885. Купюра в ПССП. См.: Куранты. 1993 8 сент. С. 9.

(обратно)

107

ОР. 331 63 25а. Письма Ф. Шехтеля А. П. Чехову. 1885–1886. Совместные попытки образумить Николая сдружили Шехтеля с семейством Чеховых. Когда Шехтель припозднился с эскизом обложки, Антон в качестве наказания предложил ему на выбор «десять казней Египетских». Шехтель выбрал казнь номер десять: «Парочку циркисток, живых и свежих (ко мне на дом)». «Когда же, — вопрошал в ответном письме Антон, — будем тараканиться с циркистками?»

(обратно)

108

Чехов был неплохо осведомлен о тайнах суворинского дома: его любовница Лили Маркова (по другим данным — ее тетя Е. В. Маркова) несколько лет служила у Сувориных гувернанткой. Редкий доктор Фауст был столь же хорошо подготовлен к встрече с Мефистофелем.

(обратно)

109

См.: А. П. Чехов: Затерянные произведения. Неизданные письма. Новые воспоминания. Л., 1925. С. 185–195.

(обратно)

110

Розанов В. В. Мимолетное. СПб., 1994. С. 133–134.

(обратно)

111

ОР. 331 63 25е. Два письма Ф. О. Шехтеля Н. П. Чехову. 1886.

(обратно)

112

ОР. 331 49 25а. Письма И. И. Левитана А. П. Чехову. 1885–1886. (Купюра в: Федоров-Давыдов А., Шапиро А. Левитан: Письма, документы, воспоминания. М., 1956).

(обратно)

113

ОР. 331 32 12. (Купюра в: Письма А. П. Чехову его брата Александра Чехова.)

(обратно)

114

Автором рецензии был А. Скабичевский.

(обратно)

115

ОР. 331 33 56. Письма Г. М. Чехова А. П. Чехову. Письмо от 30.04.1888.

(обратно)

116

ОР. 331 47 456. Письма А. С. Киселева А. П. Чехову. 1886.

(обратно)

117

Персонаж романа Золя.

(обратно)

118

См.: Вокруг Чехова. М., 1990. С. 231.

(обратно)

119

ОР. 331 58 31. Письма А. Л. Селивановой-Краузе А. П. Чехову. 1887–1895.

(обратно)

120

Cестрами Яновыми.

(обратно)

121

ОР. 331 50 1д. Письма Н. А. Лейкина А. П. Чехову. 1887.

(обратно)

122

ОР. 331 47 48. Письма М. В. Киселевой А. П. Чехову. 1886–1900.

(обратно)

123

Актриса Мария Доленко. Не дождавшись от Антона предложения руки и сердца, Доленко вышла замуж за соседа Чеховых Николая Агали. В рассказе «Огни» Чехов отразил этот автобиографический эпизод. См.: Волошина М. С. Загадка «Николая и Маши» // Чеховские чтения в Ялте. М., 1997. С. 267–277.

(обратно)

124

Роман «Анна Каренина».

(обратно)

125

В редакции полнейшее смятение. Старик очень страдает. Печаль общая (лат.).

(обратно)

126

Дневник А. С. Суворина. М.; Лондон,1999. С. 72.

(обратно)

127

ОР. 331 82 2. Письма Ал. П. Чехова М. П. Чеховой. 1883–1887. Апрель 1887.

(обратно)

128

ОР. 331 82 17. Письмо Н. П. Чехова М. П. Чеховой. Май 1887.

(обратно)

129

В Таганроге двоюродный брат Антона, Георгий, работал под началом третьего из братьев Чайковских — толстяка Ипполита, любителя женщин и веселых шуток.

(обратно)

130

Cм.: Ежов Н. М. Алексей Сергеевич Суворин: Мои воспоминания о нем, думы и соображения. // Исторический вестник. СПб., 1916. № 1. С. 110–138.

(обратно)

131

Купюра в ПССП. См.: ОР. 331 22 14. Письма А. П. Чехова Ф. О. Шехтелю. 1886–1902. Письмо от 4.06.1887. Цитируемый фрагмент вымаран чернилами.

(обратно)

132

Черновик письма А. С. Суворина В. Дорошевичу от 1904 г. Цит. по: ПССП. Письма. Т. 2. С. 401–402.

(обратно)

133

Письмо А. С. Суворина А. А. Дьякову. Конец 1880-х гг. Цит. по: ПССП. Т. 2. С. 401.

(обратно)

134

См.: Сергеенко П. А. О Чехове // Нива. 1904. № 10. С. 217–218

(обратно)

135

РГАЛИ. 189 1 2. Черновик Н. Ежова «Юмористы 1880-х годов». Цит. по: ПССП. Т.П С. 413.

(обратно)

136

См.: Давыдов В. Я. Кое-что о Чехове. Цит. по: ПССП. Т. П. С. 414.

(обратно)

137

«Иванова» можно считать ответом Чехова на пьесу Суворина «Татьяна Репина». Сабинин, разорившийся герой суворинской пьесы, оставляет актрису, которая его любит, ради другой женщины, в чьих деньгах он нуждается, тем самым доводя покинутую до самоубийства. Пьеса Чехова заимствует ряд драматургических ходов: у Суворина обреченная актриса ищет утешения у кузена, у Чехова Анну-Сарру поддерживает дядя Иванова. Принципиальное расхождение двух пьес в том, что Чехов пишет просемитский отклик на суворинскую пьесу, главный злодей которой — кредитор еврей Зоннерштейн. У Чехова «пятый пункт» переходит от злодея к героине, а плетущим козни негодяем становится русский — Боркин.

(обратно)

138

ОР. 331 82 9. Письмо А. И. Сокольниковой Е. Я. Чеховой от 20.01.1888.

(обратно)

139

Встретившись накануне, писатели обменялись лишь несколькими словами. К Чехову прониклась симпатией мать Гаршина, когда он заглянул в книжный магазин его брата Евгения — литературного критика, позже весьма недоброжелательно отнесшегося к Антону.

(обратно)

140

От фр. «object de desir» — предмет страсти.

(обратно)

141

ОР. 331 49 42а. Письма А. Лазарева-Грузинского А. П. Чехову. 1887–1888.

(обратно)

142

От нем. Schmerzen — боль.

(обратно)

143

Той же осенью «Дир» погиб у берегов Алупки.

(обратно)

144

Сын Анны от первого брака.

(обратно)

145

ОР. 331 48 27. Письма Я. А. Корнеева А. П. Чехову. 1886–1894.

(обратно)

146

ОР. 331 33 14. Письма Н. А. Гольден А. П. Чехову. Письмо от 18.11.1888.

(обратно)

147

ОР. 331 59 71а. Письма А. А. Суворина А. П. Чехову. 1888.

(обратно)

148

Письмо напечатано в ПССП с купюрами. См.: Чудаков А. П. «Неприличные слова» и облик классика // Лит. обозр. 1991. № 11. С. 54.

(обратно)

149

См.: Письма русских писателей к Суворину. Л., 1927 (запись А. Плещеева от 14.05.1891).

(обратно)

150

Письмо напечатано в ПССП с купюрами. См.: РГАЛИ. 594 1269.

(обратно)

151

Е. Маркова-Сахарова продолжала писать Антону из Харькова, обращаясь к нему с просьбой о помощи своему мужу-художнику.

(обратно)

152

См.: Записи о Чехове в дневниках С. И. Смирновой-Сазоновой // Лит. наследство. Т. 87. М., 1977. С. 305.

(обратно)

153

В 1911 году Щеглов воплотил этот замысел в довольно слабой пьесе «Сила гипнотизма».

(обратно)

154

ОР. 331 59 75. Письма А. И. Сувориной А. П. Чехову. 1889–1900.

(обратно)

155

Цит. по: ПССП. Т. II С. 343.

(обратно)

156

РГАЛИ. 189 119. Письма А. С. Лазарева-Грузинского Н. М. Ежову. 1884–1891. Письма от 10.12.1888, 21.01.1889.

(обратно)

157

См.: Ежов Н. М. А. П. Чехов // Ист. вестник. 1909. № 11 С. 595–607.

(обратно)

158

По воспоминаниям Л. Марковой, Чехов называл Анну Ивановну Суворину бесструнной балалайкой, т. е. пустой болтушкой.

(обратно)

159

ОР. 331 59 46. Письма А. И. Сувориной А. П. Чехову. 1887–1901.

(обратно)

160

В Обоке к Ашинову присоединился отец Паисий, который когда-то работал в саду у Митрофана Егоровича Чехова, и доктор Цветаев, с которым Чехов познакомился в Воскресенске. Попав под обстрел французов, часть миссионеров пересекла Даникильскую пустыню и присягнула на верность абиссинскому императору.

(обратно)

161

ОР. 331 82 16. Открытка Н. П. Чехова Е. Я. Чеховой.

(обратно)

162

ОР. 331 82 25. Письмо Н. П. Чехова неизвестному Александру Викторовичу.

(обратно)

163

Купюра в: Письма, 1939.

(обратно)

164

ОР. 331 82 25. Письмо Н. П. Чехова неизвестному Александру Викторовичу.

(обратно)

165

РГАЛИ. 459 1 4617. Письма Ал. П. Чехова А. С. Суворину. 1888–1896.

(обратно)

166

ОР. 331 31 1. Письма Ал. П. Чехова П. Е. Чехову. 1874–1896.

(обратно)

167

РГАЛИ. 2540 1 43. Письма М. П. Чехова его родителям. 1888–1901.

(обратно)

168

ОР. 331 311. Письма Ал. П. Чехова П. Е. Чехову. 1874–1896. Еще одна скорбящая душа не давала о себе знать довольно долго: в 1953 году некая Татьяна Ивченко из Харькова, умирая в возрасте 103 лет, просила, чтобы ее похоронили рядом с Николаем Чеховым. В последние недели Колиной жизни она приносила ему молоко.

(обратно)

169

ОР. 331 63 256. Письма Ф. О. Шехтеля А. П. Чехову. 1887–1889.

(обратно)

170

РГАЛИ. 189 119. Письма А. С. Лазарева-Грузинского Н. М. Ежову. 1884–1891. Письмо от 24.06.1889.

(обратно)

171

ОР. 331 81 21. Письма П. Е. Чехова А. П. Чехову. 1886–1896.

(обратно)

172

Фамилию Каратыгина Клеопатра получила от мужа В. А. Каратыгина, который был племянником одного из известнейших русских трагиков. См.: Каратыгина К. Воспоминания о Чехове //Лит. наследство. Т. 68. М., 1960. С. 575–586.

(обратно)

173

См.: Письма русских писателей к Суворину. Л., 1927. С. 38. (С неверной датировкой: 1897.)

(обратно)

174

ОР. 331 81 32. Написано на обратной стороне письма П. Е. Чехова А. А. Ипатьевой-Гольден.

(обратно)

175

ОР. 33 158 27 в. Письма П. М. Свободина А. П. Чехову. 1889. Частично см.: Записки ОР. 1954. № 16.

(обратно)

176

ОР. 331 50 1ж. Письма Н. А. Лейкина А. П. Чехову. 1889. Письмо от 26.08.1889.

(обратно)

177

Этот рассказ отдаленным эхом отозвался в жизни самих Чеховых: в 1917 году застрелится из револьвера племянник Антона Володя.

(обратно)

178

Месть профессора Стороженко настигнет Чехова в 1899 году: став театральным цензором, он заблокирует «Дядю Ваню».

(обратно)

179

ОР. 331 47 13а. Письма К. А. Каратыгиной А. П. Чехову. 1889.

(обратно)

180

ОР. 331 63 За. Письма Е. К. Шавровой А. П. Чехову. 1889.

(обратно)

181

РГАЛИ. 189 119. Письма А. С. Лазарева-Грузинского Н. М. Ежову. 1884–1891. Письмо от 21.10.1889.

(обратно)

182

ОР. 331 59 46. Письмо А. И. Сувориной А. П. Чехову от 12.11.1889.

(обратно)

183

РГАЛИ. 640 11 89. Письма П. М. Свободина В. М. Лаврову. Письмо от 11.10. 1889.

(обратно)

184

См.: Шалюгин Г. «Учитель словесности» // Чеховиана. М., 1990. С. 124–129.

(обратно)

185

ОР. 331 46 33. Письма А. А. Ипатьевой-Гольден А. П. Чехову. 1889–1891.

(обратно)

186

См.: Немирович-Данченко В. И. Рождение театра. М., 1989.С. 60–61.

(обратно)

187

ОР. 331 471 36. Письма К. А. Каратыгиной А. П. Чехову. 1890.

(обратно)

188

См.: Голубева Н. В. Воспомнания об А. П. Чехове //Лит. Наследство. Т.68: Чехов. М., 1960. С. 570–572

(обратно)

189

ОР 331. 49 256. Купюра в: Левитан, 1956.

(обратно)

190

Цит. по Рынкевич В. Путешествие к дому с мезонином. Ростов н/Д., 1990. С. 54–57. Дневники С. М. Иогансон хранятся в ГПБ и в музее МХАТа.

(обратно)

191

Поручик Шмидт опубликовал воспоминания в таллинской «Нашей газете» (1927. № XI). См.: Шалюгин Г. Я и мои военные спутники // Октябрь. 1987. № 5. С. 195–201.

(обратно)

192

От (фр. jamais — никогда.

(обратно)

193

OR 331 46 la. Письма А. И. Иваненко А. П. Чехову. 1889–1891. Письмо от 28.05.1890.

(обратно)

194

РГАЛИ. 2540 1 161. Письма М. П. Чеховой И. П. Чехову. 1890–1908. Письмо от 8.05.1890.

(обратно)

195

Лика, Дарья Мусина-Пушкина и О. Кундасова.

(обратно)

196

Письмо приведено в ПССП с купюрами. См.: Чудаков А. П. «Неприличные слова» и облик классика // Лит. обозр. 1991. № 11. С. 54.

(обратно)

197

В списке учеников таганрогской гимназии 1850-х годов значится П. Кононович. Если генерал В. Кононович приходился ему родственником, то его обходительность с Антоном становится понятной.

(обратно)

198

ОР. 331 33 126. Письма Е. Я. Чеховой А. П. Чехову. 1875–1904.

(обратно)

199

См.: Плаванье А. П. Чехова // Лит. наследство. Т. 87. М., 1977. С. 294–300.

(обратно)

200

ОР. 331 33 125. Письма Е. Я. Чеховой П. Е. Чехову. 1875–1890.

(обратно)

201

РГАЛИ. 2540 1 160. Письма Е. Я. Чеховой И. П. Чехову. 1888–1905.

(обратно)

202

ОР. 331 311. Письмо Ал. П. Чехова М. П. Чеховой вложено в его письма родителям.

(обратно)

203

РГАЛИ. 2540 1 483. Письма М. П. Чеховой М. П. Чехову. 1884–1904. Письмо от 15.10.1890. Через год Суворин должность в своем московском книжном магазине предложил Ване (см.: РГАЛИ. 2540 1143).

(обратно)

204

См.: Из дневника В. А. Тихонова // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 496.

(обратно)

205

См.: Ежов Н. М. А. П. Чехов // Ист. вестник. 1909. С. 595–607.

(обратно)

206

РГАЛИ. 2540 1158. Письма П. Е. Чехова И. П. Чехову. 1879–1898. Письмо от 29.11.1890.

(обратно)

207

См.: Вокруг Чехова. С. 278–28 О; ОР. 331 83 25. Чехов М. П. Чехов и мангусты.

(обратно)

208

«Пусть тебе служат боги, нимфы любят — дабы доктора не лечили. Твой А.» См.: ОР. 331 59 716. Письма А. А. Суворина А. П. Чехову. 1889–1892.

(обратно)

209

ОР. 331 43 116. Письма Н. М. Ежова А. П. Чехову. 1890–1891. Письмо от 20.10.1890.

(обратно)

210

ОР. 331 46 1а. Письма А. И. Иваненко А. П. Чехову. 1889–1891.

(обратно)

211

См.: Дневник И. Леонтьева-Щеглова // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 479–492.

(обратно)

212

ОР. 331 52 46. Письма Д. М. Мусиной-Пушкиной А. П. Чехову. 1891,1896–1898.

(обратно)

213

ОР. 331 63 4а. Письма Е. М. Шавровой А. П. Чехову. 1889–1891. Письмо от 14.01.1891.

(обратно)

214

ОР. 331 52 2а. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову. 1891–1892; см. также: Переписка А. П. Чехова: В 3 т. М, 1984. Т. 2. С. 16- 9.

(обратно)

215

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 4. С. 465.

(обратно)

216

РГАЛИ. 2540 1158. Письма П. Е. Чехова И. П. Чехову. 1879–1898. Письмо от 7.04.1891.

(обратно)

217

Из мемуаров Маши и Миши можно понять, что пальмовая кошка была передана в московский зоопарк. Однако в его архивах сведений о ней не нашлось.

(обратно)

218

ОР. 331 81 8. Записные книжки П. Е. Чехова. 1880–1897.

(обратно)

219

РГАЛИ. 2540 1158. Письма П. Е. Чехова И. П. Чехову. 1879–1898. Письмо от 3.05.1891.

(обратно)

220

В том году в Москве шла пьеса Ф. Грильпарцера «Сафо», персонажи которой вполне совпали с реальными участниками любовного треугольника.

(обратно)

221

Воспоминания А. Чалеевой хранятся в краеведческом музее г. Солигалича. Цит. по: Кандауров А. В. Чехов в Богимове. Калуга, 1991. С. 32.

(обратно)

222

ОР. 331 36 38. Письмо Н. Бездетного А. П. Чехову.

(обратно)

223

Купюры в ПССП. См.: Чудаков А. П. «Неприличные слова» и облик классика // Лит. обозр. 1991. № 11. С. 54.

(обратно)

224

ОР. 331 52 2а. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову. 1891–1892. См. также: Переписка А. П. Чехова. 1996. Т. 2. С. 280–352.

(обратно)

225

См.: Дневник С. И. Смирновой-Сазоновой. Запись от 15.03.1895 //Лит. наследство. Т. 87. М., 1977. С. 307.

(обратно)

226

ОР. 331 81 8з. Письмо Ф. Я. Долженко Е. Я. Чеховой от 9.07. 1891.

(обратно)

227

Цит. по Письмо Ал. П. Чехова А. П. Чехову // Письма. 1939. С. 246. Использовано Чеховым в повести «Дуэль».

(обратно)

228

ОР. 331 46 33. Письмо А. А. Ипатьевой-Гольден А. П. Чехову от 25.09.1891.

(обратно)

229

ОР. 331 81 25. Письма П. Е. Чехова М. Е. и Л. П. Чеховым. 1876–1893. Письмо от 27.10.1891.

(обратно)

230

OP. 331 63 4а. Письма Е. М. Шавровой А. П. Чехову. 1889–1891. Письмо от 17.11.1891

(обратно)

231

См. МХАТ (Санин) 5323/1933-1973. Письма Л. С. Мизиновой С. М. Иогансон.

(обратно)

232

ОР. 331 46 1а. Письма А. И. Иваненко А. П. Чехову. 1889–1891.

(обратно)

233

ОР. 331 49 126. Письма А. С. Лазарева (Грузинского) А. П. Чехову. 1889–1892. Письмо от 4.11.1891.

(обратно)

234

ОР. 331 39 25. Письмо А. Вальтера А. П. Чехову от 15.01.1892.

(обратно)

235

ОР. 331 58 27 г. Письма П. М. Свободина А. П. Чехову. 1891. См. также: Переписка А. П. Чехова. Т. 2.1996. С. 67.

(обратно)

236

ОР. 331 49 9. Письма Е. П. Егорова А. П. Чехову. 1882–1892.

(обратно)

237

ОР. 331 96 37. Письма А. И. Смагина М. П. Чеховой. 1888–1892.

(обратно)

238

См.: Шаврова-Юст Е. М. Мои встречи с Антоном Павловичем // Лит. музей им. А. П. Чехова. Таганрог: Сб. статей и материалов. 1963. Вып. 3. С. 283–284.

(обратно)

239

ОР. 331 81. 21. Письма П. Е. Чехова А. П. Чехову. 1886–1896. Письмо от 3.01.1892.

(обратно)

240

Николай Ежов высмеял Антона в рассказе «С подлинным верно»: господин Мангустов покупает имение и убеждается, что в нем действительно 213 десятин земли; прочее же оказывается обманом — лес чужой, рояль негодный и т. д.

(обратно)

241

ОР. 331 96 37. Письма А. И. Смагина М. П. Чеховой. 1888 — май 1892.

(обратно)

242

ОР. 331 96 38. 34. Письма А. И. Смагина М. П. Чеховой. Июнь 1892–1929.

(обратно)

243

См.: Чехов СМ. О семье Чеховых. Ярославль, 1970. С. 203.

(обратно)

244

Согласно народной примете, тараканы покидают дом перед пожаром.

(обратно)

245

См.: МХАТ (Санин) 5323/1933-1973. Письма Л. С. Мизиновой С. М. Иогансон. 1877–1899.

(обратно)

246

ОР. 331 52 2а. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову. 1891–1892. См. также: Переписка А. П. Чехова. 1996. Т. 2. С. 293.

(обратно)

247

Перу Лескова принадлежат две повести на похожую тему (одна была написана до «Палаты № 6», другая — после): «Инженеры-бессребреники», в которой пугающий всех своей честностью офицер в результате кончает самоубийством, и «Заячий ремиз», в которой полицейский осведомитель попадает под влияние преследуемого им борца за правду и находит свою смерть в сумасшедшем доме.

(обратно)

248

См. ОР. 331 63 25 в. Письма Ф. О. Шехтеля А. П. Чехову. 1892–1904. Письмо от 25.05.1892.

(обратно)

249

В состоянии эрекции (кем.).

(обратно)

250

ОР. 331 48 79а. Письма О. П. Кундасовой А. П. Чехову. 1892–1904. Письмо от 25.05.1892.

(обратно)

251

Крестьяне, жившие в отдаленных районах, были уверены, что холеру разносят сами доктора: в Самаре имел место случай убийства земского врача на этой почве; часто врачам не давали объезжать участки.

(обратно)

252

Петров работал приказчиком в магазине «Мюр и Мерилиз», где Чеховы покупали все, начиная от посуды и кончая ружьями. Шестнадцать лет назад Александр, Коля и Маша у него на свадьбе в Калуге чувствовали себя бедными родственниками; теперь же их чаша весов пошла вниз.

(обратно)

253

ОР. 331 93 78. Письма Л. С. Мизиновой М. П. Чеховой. 1891–1893.

(обратно)

254

По прибытии в Мелихово Павел Егорович начал вести дневник, скрупулезно фиксирующий даты приездов и отъездов, погоду, разнообразные события — и банальные, и курьезные. См.: Кузичева А. П., Сахарова Е. М. Мелиховский летописе ц. М., 1995.

(обратно)

255

ОР. 33156 з8. Письма А. А. Похлебиной А. П. Чехову. 1892–1898. Письмо от 10.07.1892.

(обратно)

256

ОР. 331 51 12. Письма К. И. Мамуны А. П. Чехову.

(обратно)

257

Цит. по Балабанович Е. 3. Чехов в письмах брата Михаила Павловича // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 855–870.

(обратно)

258

ОР. 331 8121. Письма П. Е. Чехова А. П. Чехову. 1886–1896. Письмо от 29.09.1892.

(обратно)

259

РГАЛИ. 459 1 4617. Письма Ал. П. Чехова А. С. Суворину. 1888–1896. Письмо от 13.07.1892.

(обратно)

260

C досады (фр.).

(обратно)

261

ОР. 331 59 46. Письма А. И. Сувориной А. П. Чехову. Без даты. С. 36–37.

(обратно)

262

Доктор Оболонский, охотник за богатыми пациентами, тоже выразил беспокойство: «Слышал я <…> что Вы там существуете для А. С. Суворина и что Ваше пребывание зависит от степени его болезни. Говорят, что он болен серьезно. У меня к Вам вот какая просьба: Вы с Сувориным хороши и для него все-таки Бог, ибо Вам и в Вас он верует безусловно. Устройте так, чтобы он позвал меня посмотреть его». См.: ОР. 331 54 7. Письма Н. Н. Оболонского А. П. Чехову. 1898–1901.

(обратно)

263

В Петербурге Антон заодно обследовал Лескова, который думал, что скоро умрет и что его врачи скрьжвают истинное положение дел. Лескова Антон обнадежил, а другим сказал, что писателю осталось жить не больше года.

(обратно)

264

См.: Занъковецкая М. К. Из воспоминаний // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 592–593.

(обратно)

265

См.:Из дневника В. А. Тихонова; Из дневника Н. А. Лейкина // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960.

(обратно)

266

ОР. 331 81 13. Письма П. Е. Чехова Ал. П. Чехову. 1874–1894.

(обратно)

267

ОР. 331 52 26. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову. 1893–1894.

(обратно)

268

Тот же самый журналист, М. Протопопов, выступил с нападками и на Чехова («писатель без опоры и цели»), вместе с тем выразив надежду, что Чехов «подойдет поближе к страданиям человеческим, сознает долю своей ответственности за них». На этот раз Антон не принял критику «Русской мысли» за оскорбление.

(обратно)

269

В результате туда не поехали и Суворины, и не пожалели об этом: русская делегация была представлена кучкой чинуш, которые стали предметом насмешек американского президента.

(обратно)

270

Шехтель вымарал изображение мужского полового члена.

(обратно)

271

Письмо А. П. Чехова И. И. Горбунову-Посадову от 20.05.ЭЗ.Цит. по: ПССП. Письма. Т. 5. С. 209.

(обратно)

272

См.: Потапенко И. Н. Несколько лет с А. П. Чеховым (К 10-летию со дня его кончины) //А. П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 295–349.

(обратно)

273

Антона обсчитали непреднамеренно — в конторе «Нового времени» работали удивительно непрофессиональные бухгалтеры.

(обратно)

274

РГАЛИ. 459 1 2161. Письма О. П. Кундасовой А. С. Суворину. 1891–1908.

(обратно)

275

ОР. 331 43 Пг. Письма Н. М. Ежова А. П. Чехову. Письмо от 1 16.04.1893.

(обратно)

276

«По улице шли две барыни с филантропическими душами и чувствительными сердцами. Навстречу им попался уличный мальчуган лет десяти. „Ах, — сказала одна дама. — Посмотри, Катя, какой бедный мальчик! Он босой, плохо одет, а на улице так холодно…“ — „Да, в самом деле! И какой у него грустный вид… Мальчик, где ты живешь, мой друг?“ Мальчик что-то пробормотал под нос. „Где?“ — „В пизде!“ — отвечал грустный мальчик и пошел дальше».

(обратно)

277

«Эта афинская ночь была прекрасна. Прекрасное не забывается. Дорогая поэтесса, если бы Вы знали, как болит голова <…> Я ожидаю наивысшего порока и посылаю Вам Ваше приданое. Моя маленькая Сафо. Немедленно, срочно придите» {фр.). См.: РГАЛИ. Письма Л. Б. Яворской Т. Л. Щепкинои-Куперник. 1893.

(обратно)

278

Ависага — прекрасная и юная сунамитянка, согревавшая своим телом одряхлевшего царя Давида.

(обратно)

279

ОР. 331 64 2. Письма Т. Л. Щепкинои-Куперник А. П. Чехову. 1893–1900.

(обратно)

280

ОР. 331 64 34. Письма Л. Б. Яворской А. П. Чехову. 1893–1896.

(обратно)

281

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 5. С. 506; РГАЛИ. 459 312.

(обратно)

282

Четвертым королем, надо полагать, Щеглов считал себя. См.: Из дневника И. Л. Щеглова (Леонтьева) // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 484.

(обратно)

283

ОР. 331 56 36а. Письма И. Н. Потапенко А. П. Чехову. См. также: Переписка А. П. Чехова. 1984. Т. 2. С. 62–76.

(обратно)

284

ОР. 331 46 16. Письма А. И. Иваненко А. П. Чехову. 1892–1894.

(обратно)

285

ОР. 331 52 26. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову. 1893–1894. См. также: Переписка А. П. Чехова. 1994.Т. 2. С. 16–59.

(обратно)

286

Миролюбов вскоре покинет сцену и станет последним чеховским редактором.

(обратно)

287

ОР. 331 93 79. Письма Л. С. Мизиновой М. П. Чеховой. 1894.

(обратно)

288

ОР. 331 64 34. Письма Л. Б. Яворской А. П. Чехову. 1893–1896.

(обратно)

289

ОР. 331 56 36а. Письма И. Н. Потапенко А. П. Чехову. 1893–1895. См. также: Переписка А. П. Чехова. Т. 2.1984. С. 62–76.

(обратно)

290

ОР. 331 95 2. Письма И. Н. Потапенко М. П. Чеховой. 1894–1895.

(обратно)

291

ОР. 331 64 2. Письма Т. Л. Щепкинои. Куперник А. П. Чехову. 1893–1900.

(обратно)

292

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 5. С. 611.

(обратно)

293

ОР. 331 50 11. Письма А. А. Лёсовой А. П. Чехову. 1894.

(обратно)

294

Цит. по Сахарова Е. М. А. И. Иваненко — вечный друг // Чеховиана: Мелиховские труды и дни. М., 1995. С. 327–334.

(обратно)

295

ОР. 331 46 16. Письма А. И. Иваненко А. П. Чехову. 1892–1894.

(обратно)

296

Из дневника И. Л. Щеглова //Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 479–492.

(обратно)

297

ОР. 331 81 13. Письма П. Е. Чехова Ал. П. Чехову. 1874–1894. Письмо от августа 1894.

(обратно)

298

См.: МХАТ (Санин). 5233. Письма Л. С. Мизиновой-Саниной Л. А. Юргеневой.

(обратно)

299

См.: МХАТ (Санин) 5223/1933-1973. Письма Л. С. Мизиновой С. М. Иогансон. 1877–1899.

(обратно)

300

ИРЛИ. 285 S1. С. И. Смирнова-Сазонова.

(обратно)

301

М. Саблин, театрал, был редактором «Русских ведомостей». Его брат А. Саблин (1850–1895), заведующий ярославской казенной палатой, покровительствовал Мише.

(обратно)

302

В библиотеке Чехова имеется две книги о сифилисе и ни одной— о туберкулезе. Потапенко вспоминал, что как-то в поезде Антон советовал больному чахоткой попутчику оставить работу, семью и уехать в Алжир.

(обратно)

303

РГАЛИ. 2540 1 483. Письма М. П. Чеховой М. П. Чехову. 1884–1904. Письмо от 7.08.1894.

(обратно)

304

ОР. 331 81 21. Письма П. Е. Чехова А. П. Чехову. 1886–1896.

(обратно)

305

ОР. 331 33 IV. Бумаги П. Е. Чехова.

(обратно)

306

См.: Чехов С. М. О семье Чеховых. Ярославль, 1970. С. 179.

(обратно)

307

См.: КузичеваА. П., Сахарова Е. М. Мелиховский летописец. М.,1995.

(обратно)

308

РГАЛИ. 5571 1137. Письма М. П. Чеховой Т. Л. Щепкиной-Купер-ник. 1894–1951.

(обратно)

309

ОР. 331 33 14. Письма Н. А. Гольден-Чеховой А. П. Чехову. 1888, 1894.

(обратно)

310

Cм.: Абрамешова Л. 3. Сосед Чеховых В. Н. Семенкович // Чеховиана: Мелиховские труды и дни. М., 1995.С. 264–272.

(обратно)

311

Михайлов вскоре станет учителем Медведенко в пьесе «Чайка». В 1895 году крестьяне потребовали его увольнения.

(обратно)

312

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 5. С. 587.

(обратно)

313

ОР. 331 43 11 д. Письма Н. М. Ежова А. П. Чехову. 1894–1897.

(обратно)

314

ОР. 331 93 80. Письма Л. С. Мизиновой М. П. Чеховой. 1895.

(обратно)

315

Совершенно (фр. tout a fait).

(обратно)

316

См.: Алътшуллер А. Я. А. П. Чехов и Л. Б. Яворская // Чеховиана: Статьи, публикации, эссе. М., 199 °C. 140–151.

(обратно)

317

ОР. 331 64 34. Письма Л. Б. Яворской А. П. Чехову. 1893–1896.

(обратно)

318

ОР. 331 52 2 в. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову. 1895–1896. См. также: ПССП. Письма. Т. 6. С. 387.

(обратно)

319

ОР 331 48 79а. Письма О. П. Кундасовой А. П. Чехову. 1892–1904.

(обратно)

320

ОР. 331 48 83а. Письма П. И. Куркина А. П. Чехову. 1892–1895.

(обратно)

321

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 6. С. 381.

(обратно)

322

ОР. 331 59 46. Письма А. И. Сувориной А. П. Чехову. 1889–1901.

(обратно)

323

Из дневника И. Л. Щеглова (Леонтьева) // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 484.

(обратно)

324

Из дневника Н. А. Лейкина // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М.,1960. С. 502.

(обратно)

325

По словам М. П. Чехова, в основу рассказа легла реальная история супружества А. А. Саблина.

(обратно)

326

ОР. 331 82 59. Письма М. П. Чехова М. П. Чеховой. 1890–1896. Письмо от 12.01.1895.

(обратно)

327

МХАТ. 5323/19. Дневник С. М. Иогансон. Кн. 5. 1895–1897.

(обратно)

328

См.: Шейкина М. А. Из писем И. П. Чехова С. В. Чеховой // Чеховиана: Мелиховские труды и дни. М., 1995. С. 315–327.

(обратно)

329

В августе Ежов в связи с женитьбой попросил у Лейкина 200 рублей аванса. Лейкин, ответив: «Очень рад, что Вы наметили себе подругу жизни, и поздравляю Вас с выбором», распорядился выслать ему 50 рублей.

(обратно)

330

Чехов даже просил Коробова перевести для него отрывок из книги Ницше, думая вставить его в пьесу.

(обратно)

331

Ветеринар В. Глуховский одновременно служил страховым агентом, так что в чеховских коровах он был заинтересован вдвойне.

(обратно)

332

ОР. 331 60 62. Письма А. Н. Турчаниновой А. П. Чехову. 1895,1900.

(обратно)

333

ОР. 331 63 4 в. Письма Е. М. Шавровой-Юст А. П. Чехову. 1895.

(обратно)

334

Цит по: Сац И. А. Из записной книжки. М.; Пп, 1923. С. 53–54.

(обратно)

335

ОР. 331 81 24. Письма П. Е. Чехова М. П. Чеховой. 1885–1898.

(обратно)

336

РГАЛИ. 2540 1 149. Письма Ал. П. Чехова И. П. Чехову. 1882–1897. Письмо от 31.07.1895.

(обратно)

337

Серпуховская интеллигенция была возмущена статьей М. Меньшикова, разоблачающей легенды о местном помещике кн. В. Вяземском как идейном предшественнике Л. Толстого. Как достоверно установил журналист, Вяземский отнюдь не раздавал земли крестьянам, но, напротив, был жестоким и к тому же развратным помещиком.

(обратно)

338

См.: Каратыгина К. А. Воспоминания об А. П. Чехове // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 582–583.

(обратно)

339

См.: Записи о Чехове в дневниках С. И. Смирновой-Сазоновой //Лит. наследство. Т. 87. М., 1977. С. 307–308.

(обратно)

340

ОР. 331 52 29. Письма М. И. Лободы А. П. Чехову. 1881–1902. Письмо от 4.01.1896.

(обратно)

341

ОР. 331 56 366. Письма И. И. Потапенко А. П. Чехову. 1896.

(обратно)

342

Этот кокетливый и совсем не свойственный Чехову разговор передан в воспоминаниях Л. Авиловой (см.: Авилова Л. А. А. П. Чехов в моей жизни // А. П. Чехов в воспоминаниях современников. С. 157–159) и частично опровергается в воспоминаниях других современников Чехова.

(обратно)

343

ОР. 331 73 10. Письма П. Е. Чехова М. П. Чехову. 1885–1898. Письмо от 5.02.1896.

(обратно)

344

ОР. 331 47 13 в. Письма К. А. Каратыгиной А. П. Чехову. 1892–1904.

(обратно)

345

Мы разделяем это мнение, высказанное В. Рынкевичем в его книге «Путешествие к дому с мезонином». Ростов н/Д., 1990. См. также: ОР. 331 52 2 в. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову. 1895–1896.

(обратно)

346

См.: Кузичева А. П., Сахарова Е. М. Мелиховский летописец. М., 1995.

(обратно)

347

ОР. 331 73 11. Письма Е. Я. Чеховой М. П. Чехову. 1885–1903.

(обратно)

348

Улица мира (фр.).

(обратно)

349

См.: Сухотина-Толстая Т. Л. Дневники. М., 1979. С. 372.

(обратно)

350

Cм.: Письмо М. О. Меньшикова А. П. Чехову от 20.08.1896. Цит. по: ПССП. Письма. Т. 6. С. 500–501.

(обратно)

351

Кто это знает? (ит.); фатальность (фр.).

(обратно)

352

Врач Яковенко отказывал в госпитализации чеховским пациентам. Родственникам Толоконниковой пришлось испрашивать у земской управы пять рублей в месяц на цепь, сиделку и успокоительные средства. В благодарность за прописанный бром Толоконников подарил Антону скрипку.

(обратно)

353

См.: МХАХ 5323/19. Дневник С. М. Иогансон. Кн. 5. 1895–1897.

(обратно)

354

В. Рынкевич в своей книге «Путешествие к дому с мезонином» высказывает иное мнение.

(обратно)

355

Л. Волькенштейна Антон спас от исключения из гимназии в 1877 году; А. Чупров преподавал Чехову статистику в Московском университете.

(обратно)

356

См.: Московии Г. Путеводитель по Кавказу. СПб., 1911. С. 83.

(обратно)

357

См.: Из дневника И. Л. Щеглова (Леонтьева) // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 479–492.

(обратно)

358

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 6. С. 505.

(обратно)

369

Чехов переделал пьесу после завершения «Чайки». Во-первых, сначала «Дядя Ваня», как и «Чайка», не разделялся на действия. Во-вторых, август и сентябрь были единственными месяцами между двумя крупными вещами («Моя жизнь» и «Мужики»), когда Антон мог найти время для работы над пьесой. В.третьих, привнесенные в пьесу подробности отражают реалии мелиховского лета 1896 года: это Марьюшка, прирученные цыплята и утята (которых отказались есть Коновицеры) и Маринина пеструшка с цыплятами за сценой в «Дяде Ване»; это июньский визит Чехова в Малицы к дизентерийному больному и поездка Астрова в Малицкое в связи с эпидемией тифа; это посещение Мелихова М. Меньшиковым, который «в сухую погоду ходит в калошах, носит зонтик, чтобы не погибнуть от солнечного удара» — и насмешка Войницкого над профессором Серебряковым: «Жарко, душно, а наш великий ученый в пальто, в калошах, с зонтиком и в перчатках».

(обратно)

360

Cм.: Кавказский край. [Екатеринослав], 1913. № 145.

(обратно)

361

Этот факт зафиксирован в дневнике С. Смирновой-Сазоновой: «Наши все в „Гибели Содома“. Видели там Чехова. Он пришел смотреть нашу труппу, с которой очень мало знаком».

(обратно)

362

См.: Из дневника Н. А. Лейкина // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 504.

(обратно)

363

См. воспоминания Е. Карпова в: Комиссаржевская В. Ф. Материалы. Л.; М., 1964.

(обратно)

364

Цит. по Беляев М. Д., Долинин А. С. А. П. Чехов. Затерянные произведения. Неизданные письма. Новые воспоминания. Л., 1925. С. 185–195.

(обратно)

365

Фраза из книги Л. Авиловой «Счастливцы и другие рассказы», которую она подарила Чехову в 1896 году.

(обратно)

366

ОР. 331 63 4 г. Письма Е. М. Шавровой А. П. Чехову. 1896. См. также: Переписка А. П. Чехова: В 3 т. М., 1996. Т. 3. С. 247.

(обратно)

367

Понять — простить! (фр.)

(обратно)

368

Это при том, что Кугелю было неизвестно, что Лика была охоча до выпивки, а ее подруга, Варя Эберле, нюхала табак.

(обратно)

369

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 6. С. 532. Письмо от 21.10.1896.

(обратно)

370

Cм.: Сборник статей и материалов / Сост. И. М. Сельванюк, В. Д. Седегов. Ростов н/Д., 1963. Вып. 3. С. 267–308.

(обратно)

371

См.: Переписка А. П. Чехова. 1996. Т. 3. С.:60–62.

(обратно)

372

См.: Чайковская К. А. Мелиховские пожары // Чеховиана. М., 1995. С. 272–277.

(обратно)

373

ОР 331 63 25 г. Письма Ф. О. Шехтеля А. П. Чехову. 1894–1900. Письмо от 17.12.1896.

(обратно)

374

Вам, наверное, покажется странным получить от меня весточку, и я Вас вполне понимаю; мне столько раз хотелось Вам написать, но в глубине души я сознавала, что я существо ничтожное, ничего из себя не представляющее по сравнению с Вами, и посему я не решалась обратиться к Вам с просьбой [писать], но на этот раз я набралась мужества и решилась написать несколько слов моему дорогому доброму другу и доктору (фр.).

(обратно)

375

Искаж. quelque chose — что-нибудь (фр.).

(обратно)

376

ОР. 331 54 50. Письма Л. И. Озеровой-Групильон А. П. Чехову. 1896–1897.

(обратно)

377

Тем временем Н. Ежова назначили переписчиком московских ночлежек.

(обратно)

378

ОР. 331 63 4д. Письма Е. М. Шавровой А. П. Чехову. 1897.

(обратно)

379

ОР. 33148 7. Письма В. Ф. Комиссаржевской А. П. Чехову. 1897–1903.

(обратно)

380

Cм.: Письма А. П. Чехову его брата Александра Павловича. М., 1939. С. 331–333.

(обратно)

381

См.: Из дневника И. Л. Щеглова (Леонтьева) // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960.

(обратно)

382

См.: Записи о Чехове в дневниках С. И. Смирновой-Сазоновой //Лит. наследство. Т. 87. М., 1977. С. 309.

(обратно)

383

См.: ПССП. Письма. Т. 6. С. 616–617. Этот отчет О. Шавровой представляется малоправдоподобным.

(обратно)

384

ОР. 331.63.4д. Письма Е. М. Шавровой А. П. Чехову. 1897.

(обратно)

385

См.: Чехов С. М. О семье Чеховых. Ярославль, 1970. С. 118.

(обратно)

386

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 6. С. 631–632.

(обратно)

387

См.: Записки ГБЛ. Т. V111. 1949. С. 49.

(обратно)

388

ОР. 331 36 72. Письма Э. Бижон А. П. Чехову. 1896–1900.

(обратно)

389

ОР. 331 33 51. Письма Г. М. Чехова А. П. Чехову. Письмо от 13.04.1897.

(обратно)

390

Cм.: Кузичева А. П., Сахарова Е. М. Мелиховский летописец: Дневник П. Е. Чехова. М., 1995.

(обратно)

391

См.: Записи о Чехове в дневнике С. И. Смирновой-Сазоновой // Лит. наследство. Т. 87. М., 1977. С. 310.

(обратно)

392

Купюра в: Левитан: Письма, документы, воспоминания. М., 1956. См.: ОР. 33149 25. Письма И. И. Левитана А. П. Чехову.

(обратно)

393

ОР. 331 54 50. Письма Л. И. Озеровой-Групильон А. П. Чехову.

(обратно)

394

ОР. 331 52 2 г. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову. 1897.

(обратно)

395

Чистота, невинность (нем.).

(обратно)

396

Вне конкуренции (фр.).

(обратно)

397

ОР. 331 59 46. Письма А. И. Сувориной А. П. Чехову. 1898–1901.

(обратно)

398

Семейство Потапенко теперь было в немилости у Сувориных. См. об этом в письме Э. Бижон от декабря 1897 г.: «М. Potapenko <…> s'est permi d'ecrire un sale feuilleton concernant les malheureuses governantes, qu'ils meprisent et sa femme qu'etait elle?» (Г-н Потапенко <…> позволил себе написать грязный фельетон, касающийся несчастных гувернанток, презираемых им и его женой. А ведь жена-то его, собственно, кем прежде была? — фр.)

(обратно)

399

РГАЛИ. 2450 159. (Ваня использовал это письмо в письме Александру.)

(обратно)

400

Цит. по Левитан: Письма, документы, воспоминания. М, 1966. Письмо от 29.07.1897.

(обратно)

401

О мой дорогой, я тебя люблю (ит.).

(обратно)

402

Ваша фотография стоит у меня на столе, и когда я Вам пишу, мне кажется, что я с Вами говорю и что вы меня внимательно слушаете, иногда с легкой улыбкой. Весточка от Вас будет для меня истинным счастьем (фр.).

(обратно)

403

ОР. 331 51 18. Письма Н. Макшеева А. П. Чехову. 1897–1898.

(обратно)

404

ОР. 331 56 35 в. Письма И. И. Потапенко А. П. Чехову. 1897–1899.

(обратно)

405

Прочитанный номер «Нового времени» Чехов передавал в русскую читальню в Ментоне.

(обратно)

406

ОР. 331 73 10. Письма П. Е. Чехова М. П. Чехову. 1885–1898. Письмо от 30.09.1897.

(обратно)

407

ОР. 331 73 11. Письма Е. Я. Чеховой М. П. Чехову. 1883–1903.Письмо от 3.11.1897.

(обратно)

408

Поскольку Россия не подписала международной конвенции по авторским правам, русские писатели не имели права требовать деньги за свои труды в переводе на иностранные языки.

(обратно)

409

Наименее рискованные позиции в рулетке.

(обратно)

410

Впрочем, Григорович по-прежнему питал на этот счет какие-то надежды. В октябре 1898 года он писал Суворину: «Относительно Вашей Настеньки я всегда мечтал о Чехове… <…> не считая сердечную нравственную связь между ним и Вами <…> Он сам по себе так мил, и честен, талантлив, — что лучшего и желать нельзя. Но как Настенька?» (см.: Письма русских писателей к Суворину. Л., 1927. С. 42–43).

(обратно)

411

С самого возвращения я еще ни разу не видела солнца… (фр.)

(обратно)

412

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 7. С. 517. Письмо от 18.12.1987

(обратно)

413

ОР. 331 59 25. Письма В. М. Соболевского А. П. Чехову. 1892–1904.

(обратно)

414

ОР. 331 73 11. Приписка М. П. Чеховой к письму Е. Я. Чеховой М. П. Чехову от 3.11.1897.

(обратно)

415

ОР. 331 52 2д. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову.

(обратно)

416

Цит. по: Хотяинцева А. А. Встречи с Чеховым // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 612.; Цит. по: ПССП. Письма. Т. 7. С. 493.

(обратно)

417

У Толстого на этот счет были колебания; Альфонс Доде был уверен в том, что двенадцать офицеров разом (суд присяжных) не могут ошибаться. Известно, что ярым дрейфусаром была Лидия Яворская.

(обратно)

418

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 7. С. 516.

(обратно)

419

У Суворина было и свое собственное «дело Дрейфуса», которое он выиграл. В 1892 году «Новое время» обвинило в махинации французских продавцов зерна, компанию «Louis Dreyfus & Co», которые подали на Суворина в суд и проиграли дело. Более того, Суворин был уверен, что Золя оскорбил его и его жену, дав анархисту из романа «Жерминаль» имя Суворен, а его подруге — Анна.

(обратно)

420

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 7. С. 528.

(обратно)

421

Цит. по Гитович Н. И. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова. М., 1955. С. 500.

(обратно)

422

ОР. 331 73 10. Письма П. Е. Чехова М. П. Чехову. 1885–1898. Письмо от 8.01.1898.

(обратно)

423

Цит. по Чехов С. М. О семье Чеховых. Ярославль, 1970. С. 135–137.

(обратно)

424

ОР. 331 32 24. Письма Ал. П. Чехова А. П. Чехову. 1898. (Купюра в: Письма А. П. Чехову его брата Александра Чехова.)

(обратно)

425

Этого интервью ни в бумагах Б. Лазара, ни в архиве газеты «LAurore» нам разыскать не удалось.

(обратно)

426

РГАЛИ. 459 2 14. Письма А. С. Суворина А. И. Сувориной. См. также: ПССП. Письма. Т. 7. С. 567.

(обратно)

427

ОР. 331 73 П. Письма Е. Я. Чеховой М. П. Чехову. 1888–1903. Письмо от 8.05.1898.

(обратно)

428

Женатый на баронессе Екатерине (Катишь) Корф, Немирович-Данченко был и наставником, и любовником 28-летней Ольги Книппер (дружеские отношения Антона с Катишь Немирович-Данченко вызывали ревность Лики Мизиновой). Завершив роман со студентом Дмитрием Гончаровым (дворянином, страдавшим наследственной болезнью), Ольга добилась от матери разрешения учиться на актрису.

(обратно)

429

Цит. по: Лакшин В. Провал // Театр. 1987. № 4. С. 86.

(обратно)

430

Переписка А. П. Чехова: В 3 т. М., 1996. С. 64–65.

(обратно)

431

ОР. 33148 79а. Письма О. П. Кундасовой А П. Чехову. 1892–1904. (Если Вы принимаете, выйдите из комнаты; я Вас жду. Кундасова. — фр.)

(обратно)

432

Лидия Авилова была уверена, что рассказом «О любви» Чехов дал понять, что отрекается от нее. Она даже рассердила Антона, обвинив его в том, что он воспользовался подробностями ее жизни в литературных целях.

(обратно)

433

См.: Книппер-Чехова О. Л. О А. П. Чехове // А. П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 612–632.

(обратно)

434

См.: Переписка А. П. Чехова. Т. 2. С. 394; ОР. 331 64 2. Письма Т. Л. Щепкиной-Куперник А. П. Чехову. 1893–1900. Письмо от 8.09.1898.

(обратно)

435

Хочу заниматься любовью, но голова гудит; член стоит, но никто не приходит, никто не дает {лат.). Купюра в: Письма А. П. Чехову его брата Александра Чехова. См.: ОР. 331 32 24. Письма Ал. П. Чехова А. П. Чехову. 1898.

(обратно)

436

РГАЛИ. 231 6 2 35.

(обратно)

437

Журнал был спасен все тем же Сувориным: он добился субсидии — от тогдашнего министра финансов С. Витте.

(обратно)

438

Письмо А. И. Эртеля Б. Д. Вострякову. Цит. по: Гитович Н. И. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова. С. 522–523.

(обратно)

439

ОР. 331 81 66. Письма Е. Я. Чеховой М. П. Чеховой. 1891–1914.

(обратно)

440

Однако не Миша, но Ваня получил от Антона вознаграждение за распорядительность в дни семейного горя. Он обратился к своему бывшему ученику и сыну государственного чиновника А. Яковлеву с просьбой, в обмен на рекомендательные письма к Суворину, выхлопотать для Вани чин коллежского регистратора, который давал бы ему право на пенсию.

(обратно)

441

РГАЛИ. 2540 1 49. Письма М. П. Чехова Е. Я. Чеховой. 1888–1904. Письмо от конца октября 1898 г.

(обратно)

442

См.: Чехов С. М. О семье Чеховых. Ярославль, 1970. С. 151.

(обратно)

443

ОР. 331 82 60. Письма М. П. Чехова М. П. Чеховой. 1897–1898. Письмо от 25.10.1898.

(обратно)

444

См.: Немирович-Данченко Вл. И. Театральное наследие. М., 1952. Т. 2. С. 144.

(обратно)

445

Чехов познакомился с Иловайскими в Воронеже в 1892 году, во время поездки по голодающим губерниям.

(обратно)

446

ОР. 331 73 11. Письма Е. Я. Чеховой М. П. Чехову. 1888–1903. Письмо от 7.11.1898.

(обратно)

447

За это его вызвал мировой судья, но дело удалось замять.

(обратно)

448

ОР. 331 56 38. Письма А. А. Похлебиной А. П. Чехову. 1893–1898.

(обратно)

449

См.: Полоцкая Э. А. Ялтинская редакция «Шуточки» // Чеховиана. М., 1993. С. 101–116.

(обратно)

450

ОР. 331 48 4. Письма Н. А. Коломниной А. П. Чехову. 1896–1900.

(обратно)

451

ОР. 331 48 7. Письма В. Ф. Комиссаржевской А. П. Чехову. 1896–1900.

(обратно)

452

Я лежу в постели {фр.).

(обратно)

453

См.: Переписка А. П. Чехова. 1996. Т. 2. С. 414.

(обратно)

454

ОР. 331 37 64. Письма С. И. Бычкова А. П. Чехову. 1898–1899.Письмо от 3.01.1899.

(обратно)

455

Цит. По: ПССП. Письма. Т. 8. С. 370.

(обратно)

456

См.: А. П. Чехов. Новонайденные телеграммы к А. С. Суворину // Публ. В. П. Нечаева // Лит. наследство. Т. 87: Из истории рус. литературы и обществ, мысли 1860—1890-х гг. М., 1977.

(обратно)

457

В 1901 году Райнер Мария Рильке писал Чехову: «J'ai l'intention de traduire aussi „Oncle Vania“ <…> toutes me demarches pour me procurer Г edition imprimee de vos oeuvres dramatique ont ete en vain». (У меня есть намерение перевести также и «Дядю Ваню» <…> все мои попытки раздобыть опубликованные тексты Ваших драматических произведений оказались напрасны. — фр.) См.: ОР. 331 57 24. Письма Р. М. Рильке А. П. Чехову. Так и не разыскав чеховских пьес, Рильке вернулся к поэзии.

(обратно)

458

ОР. 331 82 61. Письма М. П. Чехова М. П. Чеховой. 1899–1901.Письмо от 24.01.1899

(обратно)

459

В этой шутке была доля правды: настоящие марксисты провозгласили Чехова сторонником пролетариата в борьбе с эксплуататорами; к тому же следующий рассказ Чехов пообещал неколебимо левому в своей позиции журналу «Жизнь».

(обратно)

460

ОР. 331 61 52. Письма Г. А. Харченко А. П. Чехову. 1889–1901.

(обратно)

461

См.: Шелкова А. С. Новые материалы о Чехове и его современниках // Чеховские чтения в Ялте. М., 1987. С. 110–122..

(обратно)

462

Существует мнение, что такой типично российский вид моральной расправы, как суд чести, довел до самоубийства Чайковского. Суворин же, будучи осужденным, получил лишь порицание Союза писателей.

(обратно)

463

ОР. 331 59 46. Письма А. И. Сувориной А. П. Чехову. 1889–1901. См. также: ПССП. Письма. Т. 9/ С. 282.

(обратно)

464

ОР. 331 60 64. Письма К. С. Тычинкина А. П. Чехову. 1896–1902.

(обратно)

465

ОР. 331 52 2е. Письма Л. С. Мизиновой А. П. Чехову. 1899. См. также: Переписка А. П. Чехова. 1996. Т. 2. С. 340.

(обратно)

466

ОР. 331 60 43. Письма Т. Л. Сухотиной-Толстой А. П. Чехову. 1896–1899.

(обратно)

467

За шутками здесь скрывается какая-то тайна: на обратной стороне письма к Чехову Нины Корш есть приписка мужской рукой, возможно, серьезная: «Слушайте, Чехов, я должен говорить серьезно. Если я был приглашен Вами только для того, чтобы испытать унизительное оскорбление отказа, переданного притом девушке, давно уже интриговавшей против меня, — то это низко!» В 1899 году Нина забеременела — неизвестно, кто был отец ребенка. В 1950-е годы ее дочь призналась исследователю Ю. К. Авдееву, что считает Чехова своим отцом, но мне не удалось обнаружить никаких письменных тому свидетельств, а всегда спокойный тон Чехова при упоминании Нины и ее дочери ставит под большой вопрос это заявление.

(обратно)

468

Левитан в письме от 8 февраля пожелал ему: «Пошли тебе Господь всего, кроме бабанья с триппером».

(обратно)

469

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 8. С. 473.

(обратно)

470

Cм.: Яковлев А. С. А. П. Чехов: Воспоминания // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 597–604.

(обратно)

471

ОР. 331 60 24. Письма Н. А. Терновской А. П. Чехову. 1899.

(обратно)

472

Учитывая, что в то время Антон всецело был поглощен Ольгой Книппер, представляется маловероятным, что, кратко свидевшись с Авиловой на вокзале, он снова продемонстрировал ей свое вожделение, как это явствует из ее мемуаров.

(обратно)

473

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 8. С. 517.

(обратно)

474

ОР. 331 105 1. Письма М. П. Чеховой О. Л. Книппер. 1899.

(обратно)

475

РГАЛИ. 549 1408. Письма М. П. Чеховой М. Т. Дроздовой. 1898–1905. См. также: ПССП. Письма. Т. 8. С. 516.

(обратно)

476

Маркс своего обещания не выполнил и опубликовал лишь тексты пьес; без мизансцен Станиславского это было все равно что симфонии Брамса, напечатанные без обозначения нюансов.

(обратно)

477

См.: Записи о Чехове в дневниках С. И. Смирновой-Сазоновой //Лит. наследство. Т. 87/ М., 1977/ С. 310

(обратно)

478

РГАЛИ. 2540 1 483. Письма МлП. Чеховой М. П. Чехову. 1884–1904. Письмо от 3.09.1899.

(обратно)

479

См.: ОР. 331 63 43. Письма Е. М. Шавровой-Юст А. П. Чехову. 1899. Антон оставил без ответа ее письмо от 13 декабря, в котором она писала: «Подумайте, что есть на свете человек, который имеет некоторые точки соприкосновения с Вашей душой <…> любит Вас безнадежно, издалека, ничего не хочет».

(обратно)

480

ОР. 331 76 1. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. Июнь — сентябрь 1899.

(обратно)

481

Даже сорок лет спустя Ольга Книппер, уже весьма почтенная дама, говорила Немировичу-Данченко нежным и проникновенным голосом: «Володя, вы помните, как вы называли меня своей лошадкой?»

(обратно)

482

См.: ОР. 331 36 72. Письма Эмили Бижон А. П. Чехову. 1896–1900.

(обратно)

483

См.: ОР. 331 36 75. Письма А. А. Сувориной-Мясоедовой А. П. Чехову. 1889–1900.

(обратно)

484

См.: Чехов С. М. О семье Чеховых. Ярославль, 1970. С. 179–182.

(обратно)

485

В тот день Антон писал Соболевскому, что мечтает о том, чтобы продать дачу, уехать в Монте-Карло и «поставить там на quatre premier сразу сто франков».

(обратно)

486

См.: Из дневников Б. А. Лазаревского //Лит. наследство. Т. 87. М., 1977. С. 319–356.

(обратно)

487

ОР. 331 60 62. Письма А. Н. Турчаниновой А. П. Чехову. 1895, 1900. Письмо от 20.05.1900.

(обратно)

488

См.: OP. 331 77 14. Письма О. Л. Книппер М. П. Чеховой. 1900. Письмо от 7.06.1900.

(обратно)

489

ОР. 331 64 28. Письма Н. И. Юрасова А. П. Чехову. 1898–1904.

(обратно)

490

ОР. 331 38 14. Письма О. Р. Васильевой А. П. Чехову. 1898–1904.

(обратно)

491

ОР. 331 48 7. Письма В. Ф. Комиссаржевской А. П. Чехову. 1896–1904. Письмо от 1.08.1900.

(обратно)

492

ОР. 331 77 14. Письма О. Л. Книппер М. П. Чеховой. 1900. Письмо от 9.08.1900.

(обратно)

493

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 9. С. 365.

(обратно)

494

Там же. С. 381.

(обратно)

495

ОР. 331 33 126. Письма Е. Я. Чеховой А. П. Чехову. 1875–1904.Письмо от 6.09.1900.

(обратно)

496

Купюра в: Переписка А. П. Чехова. 1934. См.: ОР. 331 76 5. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. Сентябрь 1900.

(обратно)

497

См.: СергеенкоА. П. Две встречи с Чеховым //Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 621–628.

(обратно)

498

Спустя два месяца в Москве сгорел магазин «Мюр и Мерилиз». (Год назад Антон сказал в шутку Щепкиной-Куперник, что всех пишущих пьесы женщин надо загнать в «Мюр и Мерилиз», а магазин поджечь.) Пожары в Ялте и Москве вдохновили Чехова на изображение пожара в пьесе «Три сестры».

(обратно)

499

См.: Чехов С. М. О семье Чеховых. Ярославль, 1970. С. 196–198.

(обратно)

500

Много хорошеньких женщин,<…> напишите мне, если встретите особенно интересных, напишете? (фр.)

(обратно)

501

См.: Чехова М. П. Из далекого прошлого // Вокруг Чехова. М., 1990. С. 357.

(обратно)

502

ОР. 331 105 3. Письма М. П. Чеховой О. Л. Книппер. 1901.

(обратно)

503

См.: Ковалевский М. М. Об А. П. Чехове // А. П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 361–366.

(обратно)

504

Большой успех, обнимаю своего дорогого и любимого (фр-).

(обратно)

505

РГАЛИ. 459 2 1233. Письма Н. М. Ежова А. С. Суворину. 1897–1901.

(обратно)

506

См.: Записи о Чехове в дневниках С. И. Смирновой-Сазоновой //Лит. наследство. Т. 87. М., 1977. С. 311.

(обратно)

507

ОР. 331 76 9. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. 1901. Февраль. Купюры в: Переписка А. П. Чехова и О. Л. Книппер. М., 1934.

(обратно)

508

ОР. 331 76 10. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. 1901. Март. Купюры в: Переписка А. П. Чехова и О. Л. Книппер. М., 1934.

(обратно)

509

ОР. 331 59 46. Письма А. И. Сувориной А. П. Чехову. 1889–1901. Апрель.

(обратно)

510

См.: Чехов С. М. О семье Чеховых. Ярославль, 1970. С. 212–213.

(обратно)

511

ОР. 429 312. Письма М. П. Чеховой И. А. Бунину. 1901–1903. Письмо от 8.03.1901.

(обратно)

512

Что скажет свет? (фр.)

(обратно)

513

Хотела бы приехать в Гурзуф, быть ближе к вам, можно ли, не сердитесь (фр.).

(обратно)

514

Когда бы Антон ни упоминал имени этой бедной богачки в письмах к Книппер, тон его оставался спокойным, так что едва ли Васильева могла внести разлад в их отношения. Если бы Маруся была его ребенком — а я полагаю, это исключено, — скорее всего, Антон в силу принадлежности к определенному социальному кругу счел бы за долг признать свое отцовство.

(обратно)

515

Это сообщение Ольги противоречит тому, о чем Немирович-Данченко говорил Станиславскому.

(обратно)

516

РГАЛИ. 549 149. Скоропись Щуровского на смеси русского, латинского и немецкого языков требует дальнейшей расшифровки.

(обратно)

517

ОР. 331 7 15. Письма О. Л. Книппер М. П. Чеховой. Письмо от 18.05.1901.

(обратно)

518

ОР. 331 79 25. Письма М. П. Чеховой А. П. Чехову. 1901.

(обратно)

519

Анна Чехова, о которой Ольга почти ничего не знала, привезла в санаторий больного чахоткой сына.

(обратно)

520

ОР. 331 77 15. Письма О. Л. Книппер М. П. Чеховой. 1901. Письмо от 2.06.1901.

(обратно)

521

ОР. 331 105 3. Письма М. П. Чеховой О. Л. Книппер. 1901. (С купюрами в: О. Л. Книппер-Чехова. М., 1972.)

(обратно)

522

ОР. 429 3 12. Письма М. П. Чеховой И. А. Бунину. 1901–1903.

(обратно)

523

ОР. 331 77 10. Письма О. Л. Книппер Е. Я. Чеховой. 1900–1902.

(обратно)

524

ОР. 331 42 466. Письма М. Т. Дроздовой А. П. Чехову. 1900–1904.

(обратно)

525

ОР. 331 73 3. Письма А. С. Суворина М. П. Чехову. 1890–1902. Письмо от 10.06.1901.

(обратно)

526

РГАЛИ. 2540 1 48з. Письма М. П. Чеховой М. П. Чехову. 1884–1904. Письмо от 11.08.1901.

(обратно)

527

ОР. 331 38 8. Письма С. М. Варавки А. П. Чехову. 1901; ОР. 331 36 54. Письма А. Б. Бернштейна А. П. Чехову. 1901–1903.

(обратно)

528

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 10. С. 322.

(обратно)

529

ОР. 331 76 12. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. Письмо от 30.08.1901. (Купюра в: Переписка А. П. Чехова. 1934.)

(обратно)

530

Если в дневнике Лазаревский не грешит против правды, то любовного письма Авиловой, посланного, по ее словам, Антоном в день свадьбы, в природе не существует.

(обратно)

531

Вне подозрений, пожалуй, оставалась лишь Ольга Васильева: Анна Книппер давала ей уроки пения.

(обратно)

532

Как раз в это время Мария Андреева жаловалась Станиславскому на слишком «близкие отношения» между Книппер и Немировичем-Данченко.

(обратно)

533

И Маша, и Евгения Яковлевна ежемесячно получали от Суворина по 35 рублей, но это держалось от Антона в тайне.

(обратно)

534

РГАЛИ. 2540 1 483. Письма М. П. Чеховой М. П. Чехову. 1884–1904. Письмо от 6.10.1901.

(обратно)

535

См.: Гольденвейзер А. Встреча с Чеховым // Театральная жизнь. 1960. № 2. С. 18.

(обратно)

536

Болезни и больные окружали Чехова со всех сторон: теперь он стал попечителем ялтинского санатория для малоимущих туберкулезников под названием «Яузлар» (в переводе с татарского — «неумолимые»).

(обратно)

537

См.: А. П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 698.

(обратно)

538

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 10. С. 452.

(обратно)

539

Купюры в: Переписка А. П. Чехова и О. Л. Книппер. М., 1934. См.: ОР. 331 76 16–18. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. Декабрь 1901- январь 1902.

(обратно)

540

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 10. С. 447459.

(обратно)

541

Купюры в: Переписка А. П. Чехова и О. Л. Книппер. М., 1934.См.: ОР. 331 76 17. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову, 1-16.01. 1902.

(обратно)

542

РГАЛИ. 2540 1 483. Письма М. П. Чеховой М. П. Чехову. 1884–1904. Письмо от 21.01.1902.

(обратно)

543

Морозов предлагал и Чехову стать пайщиком; его согласия он добился, когда пообещал, что в качестве взноса зачтет те пять тысяч рублей, которые Коншин задолжал за Мелихово.

(обратно)

544

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 10. С. 454, 462.

(обратно)

545

После случая в санатории «Яузлар» он потерял доверие и к либералам. Студент-медик Гриневич, помещенный туда Чеховым и находящийся под подозрением пациентов как тайный агент, умер от заворота кишок, не получив врачебной помощи.

(обратно)

546

Купюра в: Переписка А. П. Чехова и О. Л. Книппер. М., 1934. См.: ОР. 331 76 22. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. Апрель 1902. Письмо от 4.04.1902.

(обратно)

547

ОР. 331 105 4. Письма М. П. Чеховой О. Л. Книппер. 1902.

(обратно)

548

ОР. 331 82 62. Письма М. П. Чехова М. П. Чеховой. 1902. Письмо от 30.03.1902.

(обратно)

549

Лика Мизинова, напротив, пришла к Мише в гости, и «это был отличный, презабавный вечер». Письмо к сестре Миша закончил просьбой вытянуть из Антона тысяч пять-шесть рублей на приобретение дачи, где Антон мог бы отдыхать летом и ловить рыбу и где Миша смог бы жить, выйдя в отставку.

(обратно)

550

Купюра в: Переписка А. П. Чехова и О. Л. Книппер. М., 1934. См.: ОР. 331 76 21. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. 16–31.03.1902. Письмо от 31.03.1902.

(обратно)

551

Купюра в: Переписка А. П. Чехова и О. Л. Книппер. М., 1934. См.: ОР. 331 76 22. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. Апрель 1902. Письмо от 4.04.1902.

(обратно)

552

ОР. 331 77 16. Письма О. Л. Книппер М. П. Чеховой. 1902. Письмо от 6.04.1902.

(обратно)

553

За постановку точного диагноза я признателен доктору Павлу Хурису с о. Корфу и медсестре Джейн Конду. В 1960 году Е. Б. Мёве, занимавшийся темой медицины в творчестве Чехова, сделал обоснованный вывод, что О. Книппер забеременела не от мужа (сам он подозревал актера Вишневского). По просьбе С. М. Чехова, племянника Антона Павловича, Мёве посылал ему справку о том, что у О. Книппер в то время шел третий месяц беременности; впоследствии этот документ стал недоступен (см.: РГАЛИ. 469 1 129). С. М. Чехов допускал, что Мёве прав, его лишь беспокоило то, как предать этот факт гласности: «Для этого нужны холодность и твердость хирурга» (см.: РГАЛИ. 2540 2 460). Из архива также пропала телеграмма Чехова О. Книппер от 9.04.1902.

(обратно)

554

Франценсбад был излюбленным водным курортом Суворина.

(обратно)

555

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 10. С. 522.

(обратно)

556

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 10. С. 552.

(обратно)

557

ОР. 331 48 79а. Письма О. П. Кундасовой А. П. Чехову. 1882–1904.

(обратно)

558

См.: Серебров-Тихонов А. О Чехове // Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 583–596.

(обратно)

559

ОР. 331 77 10. Письма О. Л. Книппер Е. Я. Чеховой. 1900–1902. Письмо от 24.06.1902.

(обратно)

560

Cм.: Pitcher H. Lily: An Anglo-Russian Romance. Cromer, 1987. См. также: ОР. 331 59 2. Письма Л. Глассби А. П. Чехову. 1902.

(обратно)

561

Письма М. П. Чеховой И. А. Бунину, 1901–1903. Письмо от 5.08. 1902.

(обратно)

562

ОР. 331 105 4. Письма М. П. Чеховой О. Л. Книппер. 1902. Письмо от 17.08.1902.

(обратно)

563

ОР. 331 77 16. Письма О. Л. Книппер М. П. Чеховой. 1902. Письмо от 24.08.1902.

(обратно)

564

См.: Переписка А. П. Чехова. 1996. Т. 3. С. 271–272.

(обратно)

565

Лишь Чехов, Короленко и математик А. Марков сложили с себя звания академиков, выразив свою поддержку Горькому.

(обратно)

566

Мейерхольд обвинял Ольгу Книппер в том, что она нарочно отдалила его от Чехова.

(обратно)

567

Суворин в Ялту не приехал, но стал присылать Чехову номера нелегального революционного журнала «Освобождение». В письмах журнал проходил под названием «Сочинения Ежова».

(обратно)

568

Купюра в: Ольга Леонардовна Книппер-Чехова / Сост. В. Я. Виленкин. М., 1972. Ч. 1. См.: ОР. 331 76 27. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. Декабрь 1903.

(обратно)

569

Купюра в: Ольга Леонардовна Книппер-Чехова / Сост. В. Я. Виленкин. М., 1972. Ч. 1. См.: ОР. 331 76 31. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. Февраль 1903.

(обратно)

570

Цит. по: ПССП. Письма. Т.П. С. 442.

(обратно)

571

ОР. 331 81 66. Письма Е. Я. Чеховой М. П. Чеховой. 1891–1914. Письмо от 20.01.1903.

(обратно)

572

Более подробно об источниках пьесы «Вишневый сад» см. в нашей книге: The Cherry Ochard: Catastrophe and Comedy. New York, 1994.

(обратно)

573

OP. 331 59 80. Письма А. И. Сумбатова А. П. Чехову. 1889–1903. ^Письмо от 12.02.1903.

(обратно)

574

В это время Антон получал немало писем от разочаровавшихся в семейной жизни друзей. Отчаянное письмо пришло от Щеглова: он обнаружил, что жена долгие годы изменяла ему. См.: ОР. 331 50 6и. Письма И. Л. Леонтьева-Щеглова А. П. Чехову. 1900–1904.

(обратно)

575

Цит. по: ПССП. Письма. Т. П. С. 470.

(обратно)

576

МХАТ. 5 323/44-62. Письма А. А. Санина-Шенберга Л. С. Мизиновой. 1903. Письмо от 16.05.1904.

(обратно)

577

ОР. 331 82 62. Письма М. П. Чехова М. П. Чеховой. 1902–1904. Письмо от 6.06.1903.

(обратно)

578

Там же. Письмо от 8.06.1903.

(обратно)

579

Цит. по: ПССП. Письма. Т. П. С. 542. См. также: Гитович Н. И. Летопись жизни и творчества А. П. Чехова. М., 1955. С. 758.

(обратно)

580

Цит. по Гитович. Указ. соч. С. 758–759.

(обратно)

581

См.: Из дневников Б. А. Лазаревского //Лит. наследство. Т. 87. М., 1977. С. 319–356.

(обратно)

582

Доколе, наконец, будешь молчать? Доколе, наконец, брат, будешь злоупотреблять нашим терпением? Я в Ялте. Писать надо {лат.).

(обратно)

583

Невестка (фр.).

(обратно)

584

Купюра в: Письма А. П. Чехову его брата Александра Чехова. 1939. См.: ОР. 331 32 27. Письма Ал. П. Чехова А. П. Чехову. 1903.

(обратно)

585

Цит. по; ПССП. Письма. Т. П С. 562.

(обратно)

586

См.: Гарин-Михайловский Н. Г. Памяти Чехова // А. П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 597–599.

(обратно)

587

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 13. С. 497.

(обратно)

588

Цит. по: ПССП. Письма. Т. П. С. 598.

(обратно)

589

РГАЛИ. 2540 1 160. Письма Е. Я. Чеховой М. П. Чехову. 1888–1905. Письмо от 27.10 1903.

(обратно)

590

Купюра в: Ольга Леонардовна Книппер. Чехова / Сост. В. Я. Виленкин. М., 1972. Ч. 1. См.: ОР. 331 77 4. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову, 1-16.11.1903.

(обратно)

591

Похожая сцена приводится в воспоминаниях Т. Л. Щепкиной-Куперник.

(обратно)

592

МХАТ. 5323/44-62. Письма А. А. Санина-Шенберга Л. С. Мизиновой. 1903. Письмо от 14.12.1903.

(обратно)

593

ОР. 331 77 и. Письма О. Л. Книппер Е. Я. Чеховой. 1903–1904.Письмо от 29.12.1903.

(обратно)

594

Для отставки Андреевой нашлось немало причин: она доносила Станиславскому на Книппер и Немировича-Данченко; она падала в обморок на сцене. К тому же ею не на шутку увлекся Горький (все сочувствовали его чахоточной жене), а ее мужа обвинили в растрате казенных денег.

(обратно)

595

Купюра в: Ольга Леонардовна Книппер-Чехова / Сост. В. Я. Виленкин. М., 1972. Ч. 1. См.: ОР. 331 77 6. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову, 15–29. 02.1904.

(обратно)

596

Эта безумная идея вновь проехать через всю Сибирь, возможно, возникла на почве ревности. В письме Антону от 16 марта Ольга как бы между прочим упомянула, что встретила свою первую любовь, Дмитрия Гончарова, теперь фабриканта и поклонника театрального искусства; несмотря на слабое здоровье, он даже захотел поступить в труппу МХТа.

(обратно)

597

Купюра в: Ольга Леонардовна Книппер-Чехова / Сост. В. Я. Виленкин. М., 1972. Ч. 1. См.: ОР. 331 77 8. Письма О. Л. Книппер А. П. Чехову. Апрель 1904. Письмо от 15.04.1904.

(обратно)

598

ОР. 331 79 31. Письма М. П. Чеховой Е. Я. Чеховой. 1903–1914. Письмо от 09.05.1904.

(обратно)

599

ОР. 331 77 18. Письма О. Л. Книппер М. П. Чеховой. 1904. Письмо от 22.05.1904.

(обратно)

600

РГАЛИ. 2540 1 483. Письма М. П. Чеховой М. П. Чехову. 1884–1904. Письмо от 27.05.1904.

(обратно)

601

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 12. С. 353.

(обратно)

602

Цит. по: ПССП. Письма. Т. 12. С.367, 374, 377.

(обратно)

603

За эти сведения я признателен М. А. Шейниной.

(обратно)

604

Я умираю (нем.).

(обратно)

605

ОР. 331 66 78-124. Телеграммы О. Л. Книппер-Чеховой. Июль 1904.

(обратно)

606

Цит. по Письма А. С. Суворина к В. В. Розанову. Более подробно см.: Ростовцев А. Памяти Чехова // Обозрение театра. 1914. 2–7 июля.

(обратно)

607

РГАЛИ. 2540 1 478. Письма Ал. П. Чехова М. П. Чехову. 1883–1904. Телеграмма от 4.07.1904.

(обратно)

608

Цит. по Пешкова Е. П. Встречи с Чеховым // Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 618–619.

(обратно)

609

В 1909 году в суворинском «Историческом вестнике» будет опубликован злобный и скандальный очерк Ежова, в котором тот выставит «среднего писателя Чехова», не по заслугам «возвеличенного до Толстого».

(обратно)

610

Впрочем, по мнению Щеглова, в роли Раневской она «могла бы быть увлекательнее». См.: Из дневника И. Л. Щеглова (Леонтьева) //Лит. наследство. Т. 68: Чехов. М., 1960. С. 486.

(обратно)

611

См.: ОР. 331 79 13. Документы о наследстве А. П. Чехова.

(обратно)

612

РГАЛИ. 2540 1150. Письма Ал. П. Чехова И. П. Чехову. 1898–1905. Письмо от 9.09.1904.

(обратно)

613

РГАЛИ. 2540 1 478. Письма Ал. П. Чехова М. П. Чехову. 1883–1904. Письмо от 9.09.1904.

(обратно)

614

После Бунина у Маши был не вполне серьезный роман с покупателем Мелихова бароном Стюартом, который завершился в 1912 году.

(обратно)

615

РГАЛИ. 5459 1 402. Письма Ал. П. Чехова Н. А. Гольден. Письмо ОТ 5.11.1908.

(обратно)

616

В 1939 году, с несвойственным для советской власти либерализмом, были опубликованы письма Александра брату Антону, после чего многие увидели в старшем брате Чехова непризнанного гения.

(обратно)

617

ОР. 331 77 18 и ел.; 331 105 7 и ел. Переписка М. П. Чеховой и О. Л. Книппер в последующие полвека представляет собой мало изученный; но богатейший источник биографических и исторических сведений.

(обратно)

618

ОР. 331 84 38. Записные книжки Н. А. Чехова.

(обратно)

619

В середине 30-х годов какая-то женщина, очевидно его жена, написала Маше письмо из исправительно-трудового лагеря. Маша спрятала письмо за печкой. В 1940-е годы, случайно найденное секретаршей, оно было Машей уничтожено.

(обратно)

620

Cм.: Книппер В. Пора воспоминаний. М., 1995. Дочь Ольги Чехофф «подтвердила» свое арийское происхождение, выписав из оккупированных немцами Сум свидетельство о браке своей бабушки Натальи Гольден, в котором не упоминалась ее еврейская национальность.

(обратно)

621

См. ее некролог в: «The Times» от 5.09.1921.

(обратно)

x x x

В Примечаниях, ссылаясь на архивный документ, мы даем сокращенное название архива (ОР — Отдел рукописей РГБ; РГАЛИ— Российский государственный архив литературы и искусства), номер фонда (первое число), номер картона (ОР) или описи (РГАЛИ, второе число), единицу хранения (третье число). Аббревиатура ПССП означает: А. П. Чехов. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. М., 1973–1983.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Благодарности
  • Часть I Отец человеков
  •   Глава первая Праотцы 1762–1860 годы
  •   Глава вторая Таганрог 1860–1868 годы
  •   Глава третья Магазин. Церковь. Школа 1868–1869 годы
  •   Глава четвертая Театр в жизни и на сцене 1870–1873 годы
  •   Глава пятая Распад 1874–1876 годы
  •   Глава шестая Великая нужда 1876 год
  •   Глава седьмая Покинутые 1876–1877 годы
  •   Глава восьмая Сам по себе 1877–1879 годы
  • Часть II Доктор Чехов
  •   Глава девятая Начала 1879 — август 1881 года
  •   Глава десятая «Зритель»: сентябрь 1881–1882 года
  •   Глава одиннадцатая Семейные осколки:1882–1883 годы
  •   Глава двенадцатая Смерть Моси;1883–1884 года
  •   Глава тринадцатая Дипломированный врач: июнь 1884 — апрель 1885 года
  •   Глава четырнадцатая Бабкино: январь — июль 1885 года
  •   Глава пятнадцатая Притяжение Петербурга: август 1885 — январь 1886 года
  •   Глава шестнадцатая Помолвка: январь 1886 года
  •   Глава семнадцатая Признание: февраль — апрель 1886 года
  • Часть III Сторож брату своему
  •   Глава восемнадцатая Суворины: апрель — август 1886 года
  •   Глава девятнадцатая Жизнь в «комоде»: сентябрь 1886 — март 1887 года
  •   Глава двадцатая Возвращение в Таганрог: апрель — сентябрь 1887 год
  •   Глава двадцать первая «Иванов» на московской сцене: сентябрь 1887 — январь 1888 года
  •   Глава двадцать вторая Смерть Анны: январь — май 1888 года
  •   Глава двадцать третья В трудах и праздности: май — сентябрь 1888 года
  •   Глава двадцать четвертая Пушкинская премия: октябрь — декабрь 1888 года
  •   Глава двадцать пятая «Иванов» на петербургской сцене: январь — февраль 1889 года
  •   Глава двадцать шестая Смерть на Луке: март — июнь 1889 года
  •   Глава двадцать седьмая Прах отрясенный: июнь — сентябрь 1889 года
  • Часть IV Годы странствий
  •   Глава двадцать восьмая Изгнание бесов: октябрь — декабрь 1889 года
  •   Глава двадцать девятая Долгие сборы в дальний поход: декабрь 1889 — апрель 1890 года
  •   Глава тридцатая . По сибирскому тракту . 22 апреля — июнь 1890 года
  •   Глава тридцать первая Сахалин: июнь — декабрь 1890 года
  •   Глава тридцать вторая Бегство в Европу: январь — май 1891 года
  •   Глава тридцать третья Лето в Богимове: май — июль 1891 года
  •   Глава тридцать четвертая «Дуэль» и голод: август 1891 — февраль 1892 года
  • Часть V Цинциннат
  •   Глава тридцать пятая Заботы полевые: март — июнь 1892 года
  •   Глава тридцать шестая Холера: июль — сентябрь 1892 года
  •   Глава тридцать седьмая По вызову Суворина: октябрь 1892 — январь 1893 года
  •   Глава тридцать восьмая Лазарет: февраль — март 1893 года
  •   Глава тридцать девятая Лето с таксами: апрель — август 1893 года
  •   Глава сороковая. Счастливый Авелан: октябрь — декабрь 1893 года
  •   Глава сорок первая Редеющие женские ряды: январь — февраль 1894 года
  • Часть VI Беглянка Лика
  •   Глава сорок вторая Утешение царя Давида: март — июнь 1894 года
  •   Глава сорок третья «Всесторонний негодяй» Потапенко: июль — август 1894 года
  •   Глава сорок четвертая Рождение Христины: сентябрь — ноябрь 1894 года
  •   Глава сорок пятая О, Чарудатта!:декабрь 1894 — февраль 1895 года
  •   Глава сорок шестая Весна женоненавистника: февраль — май 1895 года
  •   Глава сорок седьмая Высиживая «Чайку»: июнь — сентябрь 1895 года
  •   Глава сорок восьмая Возвращение беглянки: сентябрь — декабрь 1895 года
  • Часть VII Полет «Чайки»
  •   Глава сорок девятая Столичная интермедия: январь — февраль 1896 года
  •   Глава пятидесятая . Вновь обретенная Лика . февраль — март 1896 года
  •   Глава пятьдесят первая Весна. Ходынка: апрель — май 1896 года
  •   Глава пятьдесят вторая Освящение школы: июнь — август 1896 года
  •   Глава пятьдесят третья Ночь на Лысой горе: август — сентябрь 1896 года
  •   Глава пятьдесят четвертая Фиаско: октябрь 1896 года
  •   Глава пятьдесят пятая Смерть Христины: октябрь — ноябрь 1896 года
  •   Глава пятьдесят шестая Слабое утешение: ноябрь — декабрь 1896 года
  •   Глава пятьдесят седьмая Маленькая королева в изгнании: январь — февраль 1897 года
  •   Глава пятьдесят восьмая Гордиев узел: март 1897 года
  • Часть VIII Цветущие кладбища
  •   Глава пятьдесят девятая Больной доктор: март — апрель 1897 года
  •   Глава шестидесятая Праздное лето: май — август 1897 года
  •   Глава шестьдесят первая Пути-дороги: сентябрь — октябрь 1897 года
  •   Глава шестьдесят вторая Мечты об Алжире: ноябрь — декабрь 1897 года
  •   Глава шестьдесят третья Дрейфусар Антон Чехов: январь — апрель 1898 года
  •   Глава шестьдесят четвертая Рождение театра: май — сентябрь 1898 года
  •   Глава шестьдесят пятая Сломанная шестеренка: сентябрь — октябрь 1898 года
  • Часть IX Тройной успех
  •   Глава шестьдесят шестая Возрожденная «Чайка»: ноябрь — декабрь 1898 года
  •   Глава шестьдесят седьмая «Я теперь марксист: январь — апрель 1899 года»
  •   Глава шестьдесят восьмая Последний мелиховский сезон: апрель — август 1899 года
  •   Глава шестьдесят девятая Триумф «Дяди Вани»;сентябрь — ноябрь 1899 года
  •   Глава семидесятая «В овраге»: ноябрь 1899 — февраль 1900 года
  •   Глава семьдесят первая Ольга в Ялте: март — июль 1900 года
  •   Глава семьдесят вторая «Три сестры»: август — ноябрь 1900 года
  •   Глава семьдесят третья Возвращение в Ниццу: декабрь 1900 — февраль 1901 года
  •   Глава семьдесят четвертая Тайный брак: февраль — март 1901 года
  • Часть X . Любовь и смерть
  •   Глава семьдесят пятая Медовый месяц: июнь — сентябрь 1901 года
  •   Глава семьдесят шестая Врачебные разногласия: октябрь 1901 — февраль 1902 года
  •   Глава семьдесят седьмая Супружеские хвори: февраль — июнь 1902 года
  •   Глава семьдесят восьмая Любимовка: июнь — сентябрь 1902 года
  •   Глава семьдесят девятая «Невеста»: октябрь 1902 — апрель 1903 года
  •   Глава восьмидесятая «Вишневый сад»: май 1903 — январь 1904 года
  •   Глава восемьдесят первая Исход: январь — июль 1904 года
  •   Глава восемьдесят вторая Постфактум: июль 1904 года
  •   Глава восемьдесят третья . Эпилог: 1904–1959 годы
  • Именной указатель . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Жизнь Антона Чехова», Автор неизвестен

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства